149 900 произведений, 34 800 авторов Отзывы на книги Бестселлеры недели


» » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Был таков"

Правообладателям!

Представленный фрагмент произведения размещен по согласованию с распространителем легального контента ООО "ЛитРес" (не более 20% исходного текста). Если вы считаете, что размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?

  • Текст добавлен: 12 сентября 2015, 21:30

Автор книги: Алексей Гамзов


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Был таков
стихи
Алексей Гамзов

© Алексей Гамзов, 2015


Фотограф Ангелина Гончарова


Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru

Горний друг

 
***
Как причинное место
оголяя приём,
по дороге из детства
да в родной чернозём,
 
 
через яростный вереск
пробиваясь на свет,
словно рыба на нерест —
промелькнула, и нет —
 
 
всё, что было под кожей,
передам по рядам,
но вот это, похоже,
никому не отдам:
 
 
этот флуоресцентный
глаз-алмаз в небесах —
несомненную ценность
для сказавшего «ах»,
 
 
этот даже не голос —
хронос, взятый внаём,
полоскавший мне полость
первосортным сырьём,
 
 
этот промысел смысла,
исчисленье числа
с вящей помощью дышла,
коромысла, весла.
 
 
Вот работа для плуга —
я ль не плуг твой, Господь? —
ради воздуха, духа
резать землю и плоть,
 
 
быть, покуда не лягу
и легка борозда —
и трудом, и трудягой,
и орудьем труда.
 
 
***
Сами себе аплодируйте крыльями, птицы!
Город проводит вас в странствие, тысячелицый.
К югу, ребята! Довольно бесцельно носиться
в небе столицы!
 
 
Сонмы дерев, как неделю не бритые спички
машут ветвями вослед: «До свидания, птички!
Преодолейте, любезные: тучки; кавычки;
силу привычки».
 
 
Перелетая гурьбой за урез горизонта,
что же вы ищите, шустрые? Бунта ли? Понта?
Не удивлюсь, если попросту воздуха: он-то
и разряжён  так,
 
 
чтобы впустить и вместить вас. Так будьте же                                                                                             скоры,
будьте смелы, поглощая равнины и горы,
пусть пощадят вас стихии и винтомоторы,
сети и своры.
 
 
Вы-то летаете вольно, а мы, не в пример вам,
разве что в адских машинах, подобны консервам,
а на земле мы рабы своим грусти и нервам —
как в Круге первом.
 
 
Род человеческий, занят своим аты-батом,
кесарь, рожденный елозить – завидуй пернатым!
Это они, а не мы, воспаряют к пенатам —
белым, кудлатым.
 

Герой


Место временное, время местное, шесть ноль-ноль.

Герой уже на ногах и готов ко своей голгофе.

Он жарит сосиски, разрезанные повдоль,

пьет то, что он называет кофе,

подходит к двери, на ходу вспоминая пароль.

 
Но в энном акте, в такой-то по счету картине
становится ясно, что пьесе не будет конца.
Взгляд застывает на праздно свисающем карабине.
Зритель уходит. Герой опадает с лица.
Марионетка преломляется посередине.
 
 
Потом герой убирает грим, угадывая в морщинах:
довольно ли на этого мудреца простоты?
Пока такой же герой, по ту сторону пустоты,
весь в амальгаме, как свинья в апельсинах,
ватным тампоном закрашивает черты.
 
 
Следующее «потом» наступает скоро:
по телу героя гуляет улыбка породы Чешир,
герою душно. Он смутно любит открытый ворот.
И вот водолазка сорвана, летит в окно, как нецелый Плейшнер,
падает и накрывает город.
 
 
По этому поводу немедленно наступает ночь.
Герой не спеша рассценивается, как светило,
которого нет, а за окнами так, точь-в-точь,
как в куда, знатоки говорят, не пролезть без мыла.
Рот уже на замке, но зевоты не превозмочь.
 
 
Теперь герой настолько раздет, что уже ни капли
не напоминает свой собственный всем известный фотопортрет:
какая-то ветошь, использованные прокладки, пакля.
Наконец, герой раздевается полностью, превращает себя в скелет
И вешает себя в шкаф до следующего спектакля.
 
 
***
Слабо ли в райские врата,
не причинив себе вреда?
дух оперировать без боли
слабо ли?
Слабо, витийствуя – рожать?
о братстве петь – из-под ножа?
фабриковать, вскрывая вены
катрены
о смысле сущего? Слабо в
двух пулях выразить любовь,
сказать, мол, верю и надеюсь,
прицелясь?
Слабо не обломать перо,
построчно потроша нутро,
дословно на Сибирь, меся грязь,
ссылаясь —
источник счастья и обид,
что столь же чист, сколь ядовит?
Короче говоря, слабо ли
на воле?
 
 
Любимая, прости меня:
и жить без этого огня
невыносимо, и, тем паче,
иначе.
Я сам себя загнал, засим
я сам себе невыносим,
и – чудо – лишь тебе, постылый,
под силу.
 
 
***
Застудился самый главный орган.
По живому – корка; загнан; согнан.
Как петух, назначенный для плова,
кровью бьется, ходит безголово
сердце, колготит не по уму —
не могу согреться потому.
 
 
Пригублю-ка зелена вина я.
Порция бурды – как жизнь, двойная.
Повод для высасыванья пальца:
мол, не так ли ты меня, страдальца,
мой Господь, вытягиватель жил,
пригубил – как будто приглушил?
 
 
Будет срок, объявят траур в доме,
втиснут в ящик, дырку в чернозёме
на два метра в глубину смотыжат,
подведут кредит и дебет – ты же
так и будешь рассекать озон
шизым облаком, как пел Кобзон.
 
 
Где мои морально-волевые?
Жернова, висящие на вые.
В черепной коробке – мысль тверёза,
как заноза, та, насчёт навоза,
та, что светит превратиться в г…
вашему покорному слуге.
 
 
Горний друг! раз никуда не деться
просто помоги согреться сердцу.
И еще – снесу ли? – попросил бы
чтоб не зряшно, чтобы не вполсилы,
на колени встал бы, как дурак,
чтоб – сполна мне. Раз потом – никак.
 
 
***
Про зверей из тех, что
не еда
мне хватает текста
едва.
Ходом черных через
черный ход
зверь имеет дерзость —
идет.
Кони ходят рысью,
рысь – конем:
этакою близью
рискнем.
Как орлом пятак не
пал на пол,
пятаком не звякнет
орел.
 
 
Вот он, страх лесной и
полевой,
вот он, поклик совий
и вой.
Кандидат на мясо,
на бобах,
дожидаюсь часа
впотьмах:
за квасной, скоромный
альфабет
переломит кто мне
хребет?
И не ты ли, Боже,
с полстроки
всадишь мне под кожу
клыки?
 
 
***
Я не бросал своих женщин,
я просто сходил на нет,
выскальзывал из тенет —
ниже, медленней, меньше —
приспосабливал старые клешни
для иных кастаньет.
 
 
Я не чурался отчизны,
я просто не верил ей,
выскальзывал из теней
очередной харизмы,
самодостаток жизни
чаял главней.
 
 
Я не был искателем правды,
я просто искренне лгал,
предпочитал карнавал,
прелести клоунады,
я сроду не знал, как надо —
я только слагал.
 
 
Высоких чувств не любил я,
я просто к ним не привык,
предпочитал плавник
отращивать, а не крылья,
от песенного бессилья
срывался на крик,
 
 
но в нем-то и было пенье.
А нынче – разлад и тишь.
На грани срыванья крыш,
на самом краю терпенья
скажи, что делать теперь мне?
что ты молчишь?
 
 
***
Ты кончишь работу и кончишься сам,
но это не повод для скорби;
все то, что ты здесь проповедовал псам —
метафора urbi et orbi —
оно адресовано, в общем, тому,
с кем все это будет впервые:
и чувств передоз, и услада уму,
и длани, и перси, и выи.
Представь: он вещает, задействовав рот,
такой из себя гениальный,
но так же подвержен гниению от
гипофиза до гениталий,
а там уж и следующий адресат
маячит, с младенчества смертью чреват.
 
 
Расхристанной жизни рисунок твоей
коряв, как партак моремана:
вот птица в скрещении двух якорей,
марина (зачеркнуто) анна,
но в тихом сердечке иссинем твоем
очерчен какой-никакой окоём,
а значит, неважно, что гулко от псов
(кому проповедовал) лая,
что партию лет, и недель, и часов,
безудержной стрелкой виляя,
дотла отстучит пресловутый брегет.
Все это – не повод для скорби, поэт.
 
 
***
Ты прав, тысячу раз прав,
 
 
друг. Потуже крыло расправь,
лети на круг изумрудных трав
в кругу ледников и неба.
Легче воздуха балахон.
Лети, поднимай баритон на тон:
больше не гений – гелий.
Вечно отныне кружить, Плутон:
апогей, перигелий
и вновь, тысячу раз вновь,
как бог, который не есть любовь.
Без помощи рыб и хлеба.
 
 
Ничто ничем не поправ.
 

Не считая дороги

 
***
Трогаюсь, отправляюсь в путь,
пускаюсь за солнцем, хочу вернуть
дороге странника, соль судьбе,
себя самому себе,
 
 
дрожь рукам и калибр глазам,
короче, сокровищам их сезам,
работу обуви, ритм душе:
пущу ее неглиже
 
 
взапуски, от стерни к стерне,
к последнему морю в чужой стране;
альтернатива, когда к стене
стена – это жизнь вовне
 
 
дома, тела, жилья вообще.
Дерзаю исход от «еще» к «уже»:
всем пятым точкам, ногам, углам
противоположность – там,
 
 
чёрт-те где, в неком пункте Б,
которого смысл в самой ходьбе.
Иду, пусть ноги меня несут
неважно куда, не суть.
 
 
***
Послушай, замолкает хруст.
Уже никто не топчет хворост.
Смотри, я набираю скорость,
я пуст.
 
 
Смотри, дорога извилась.
Смотри, вот я уже и точка.
Я исчезаю, одиночка
из глаз.
 
 
Смотри, полсолнца над землёй.
Смотри, я вхож в него без стука.
Я исчезаю, потому как
не твой.
 
 
Не твой, не свой, ничей вообще.
Еще мгновение – и кану.
Подобен и праще, и камню
в праще
 
 
шагнувший путник – сам себе
причина и объект движенья,
род вызова и поклоненья
судьбе.
 
 
Бы
 
 
Искупляя свои грехи
(как говаривал Навои),
я накрапывал бы стихи,
принимая их за свои.
Либо, как говорил Ли Бо,
о любви сочинял бы слоги,
ибо только одно – любовь
помогает идти в дороге.
Так взбираются к небесам:
врут, камлают, ломают шею,
ибо, как бы сказал я сам —
но немею и не умею.
 
 
***
Очнись на востоке, беспечный гайдзин,
отведай сакэ, обездоль апельсин
и вторгнись, как в задницу – клизма
в безмозглую бездну буддизма.
 
 
Стань лучше и чище процентов на -дцать,
учись отрицать и на цитре бряцать,
пой мантры на весь околоток,
и пяткой лупи в подбородок.
 
 
Частушку на танка сменяй, самурай,
от фудзи фигей и от гейш угорай,
в тени отцветающей сливы
черти иероглиф «пошли вы».
 
 
Освой караоке, сёппуку и го,
поскольку без этих вещей нелегко
найти, матерясь, по компасу
матёрую Аматерасу.
 
 
Плыви, зарекись от тюрьмы и сумо,
и коль просветленье не грянет само —
прячь в жёлтое море концы, трус,
и съешь обездоленный цитрус,
 
 
усни – и проснись в нашей дивной стране,
где я эти строки пишу при луне,
где васи, и маши, и вани —
давно обитают в нирване.
 
 
***
Вокруг гремело и орало —
вода пустынный пляж орала.
И бились мне в подметки: краб,
худой пакет, помёт, икра.
 
 
Волна обрушивалась с мола,
как тара с полок мегамолла,
взрывался пластик и картон
в количестве ста тысяч тонн.
 
 
Гранит захлебывался пеной,
и пёр, глуша гагар сиреной,
Горынычем, чей рык трояк —
трехтрубный крейсер на маяк.
 
 
И я был выброшен на берег
в одной из пятисот америк.
Свободы раб, простора вор —
я стал вам брат, солёный сор.
 
 
Мне довелось – стеная, горбясь
бежать, обгладывая глобус,
стелиться к точке нулевой,
кипеть – я брат тебе, прибой.
 
 
Поджарый рыцарь, образ чей сер —
я брат тебе, горластый крейсер.
Не груз, но глас сквозь муть и жуть
Ты нёс – и это тоже путь.
 
 
Не бог весть что – пройти по краю,
но лучшей доблести не знаю.
И я шагал – под грай и вой,
и будто слышал за спиной:
 
 
«Не бзди, не парь, не сожалей —
три правила, беглец беспечный.
Сейчас подлечим дух калечный:
иди, смотри, вдыхай, шалей».
 
 
***
…но есть ещё восток,
где на исходе понта
алеет кровосток
такого горизонта,
что хочется лететь,
преобразившись в парус,
взять всё, и даже смерть
не оставлять на старость.
 
 
Но есть ещё заря,
горящая, как примус,
эпический разряд,
плюс, победивший минус.
Воспринимай навзрыд,
как резаная рана
торжественно горит
у края океана!
 
 
Но есть ещё весна,
триумф Пигмалиона:
рыбак кидает снасть
в распахнутое лоно
взволнованной волны.
Ее плева тугая
поспешно сеть пленит
в глубины увлекая.
 
 
Но есть ещё любовь:
она, прости за рифму,
подмешивает в кровь,
и уж, тем паче, в лимфу
такого первача,
эфира, жара, вара,
что хочется кричать
наперебой гагарам!
 
 
Пока ты здесь, пока
ты пишешь на колене,
пока бежит рука —
мой невеликий гений,
уверуй в эту блажь,
порыв, прорыв, отвагу,
мусоля карандаш,
корябая бумагу.
 
 
Камчатка
 
 
Так далеко, что, кажется, нигде
моя страна спускается к воде
и исчезает под покровом глянца,
поскольку невозможно продолжаться.
 
 
Так высоко, что, кажется, звезде,
и той там не дано обосноваться,
стоит поэт и чешет в бороде,
шепча благоговейно:
– Обоссаться…
 
 
Наверно, это буду я, о ком
вам эти строки мало что доложат.
Ну пусть не я, но кто-нибудь похожий.
Ведь где еще так ощутишь всей кожей,
как, опасаясь море потревожить,
туман течет смущенным молоком?
 
 
***
Если хочешь, стремись, неофит,
к небесам,
ну, а мне и внизу не Аид,
но Сезам,
раз зима расплескала нефрит
по глазам,
будет море зеленого цвета.
 
 
Что по поводу робинзонад,
Робинзон?
Как насчет, Одиссей, сиренад
в унисон?
Над волной, как назло, то пассат,
то муссон,
не сезон, но не будем об этом.
 
 
Если хочешь, из дольних пещер
воззови:
– Отчего ты такой изувер,
визави?
– На войне, типа, ком а ля гер,
шурави, —
нам ответит незримый создатель.
 
 
Если хочешь, стихи эти рас-
половинь
пересоленной влагой из глаз
и глубин:
ты же слышишь – уходит от нас,
триедин,
не дождавшийся рифмы читатель.
 
 
***
Я наблюдал (что та Яло,
из странствий возвратясь),
как отраженье таяло,
растрескиваясь: хрясь.
 
 
Прощай, сестра: шаги легки,
за сказкой – пустота.
Просил я сердца и руки,
а надо б – живота,
 
 
ведь будут вечно луг и лес,
гора и водоём,
земное дно и свод небес,
и только мы умрём.
 
 
Что нас растлит на гений, гной,
прах, запах, мысль и слизь?
Что б это ни было, оно,
сестра моя – не жизнь.
 
 
***
Оседая, я крикнул: «Бежи!»,
что подразумевало: «Немедля,
беглый взгляд на оседлую жизнь
бросив, двигай отсюда, земеля.
 
 
Свою молодость, жимолость жил
расстреляв из пращи ли, пищали,
оседаю, как будто не жил —
прощевай же, парнишка прыщавый.
 
 
Оставайся хоть ты молодым,
никогда не сыграющим в ящик.
Я запомню тебя таковым —
без грядущего, но настоящим.»
 

Кризис жанра

 
***
Норму вещей расшатав, как зуб,
думая, врезать в лицо кому б,
вырвался, экий квасной Колумб:
Санта-Мария, Нинья.
Пинту портвейна открыл я как
будто Америку, где ништяк.
Сделан глоток, перекроен флаг,
выбиты к чёрту клинья.
 
 
В дикое море, на чей ковёр
нету узора, не лег колёр,
правлю, расхристанный Христофор —
не ожидали? Хер вам,
ибо простит мне мой злобный бог
робкие рифмы, корявый слог,
обиняки, экивок, зевок —
но не утрату нерва.
 
 
Правлю свои корабли, как текст
во избежание узких мест
правят, как правят сквозь темный лес
твердой рукой кобылу.
Вызнать бы, кормчий, чей флот рассеян,
где обрывается сей бассейн.
Кровь, закипай. Истекай, портвейн.
Жизнь, доверяй ветрилу.
 
 
***
 

Вячеславу Абрамовичу Лейкину


 
Метемпсихованный, битая аватара,
жертва солнечного удара и лунного перегара,
членовредитель, неумных детей родитель,
пастух разведёнок, подонок, небокоптитель,
преданный зритель и никогда не автор
с тайной тревогой вглядывается в завтра.
 
 
Это не сила, это, от силы, слабость,
просто душа носилась, верней, слонялась
по алфавиту донизу, до э-ю-я,
и – по-стрекозьи, до верхнего «до» июля,
да позабылась прелесть пути кривого,
вот и «жим-жим» теперь. Хочет начать ab ovo.
 
 
Жидкого монгольфьера возьми в баллонах,
бахни за тех, чья вера – рубить бабло, нах:
им ли с тобой сидеть, оседлавши крышу,
с тайной тревогой, как сказано было выше?
Им ли желать себе паровозных топок,
чтобы хоть дымом – на воздух, в эфир, в оффтопик?
 
 
И коль нечем крыть, чем не повод рубить канаты,
утекая в место, где предки лежат, брадаты?
Как Господь хипповал, а потом наповал, бедняга,
так и ты замыкай, оставляй самый кайф, бумага,
ибо кто ты есть, как не лист, отлетевший с крыши,
на котором, пока летишь, наконец, напишут.
 
 
Крик
 
 
1
Cлова превращаются в вой.
Великий, могучий, родной
сошел на мычанье,
но голос, петляя в зубах,
не лучше «гав-гав» и «бабах»,
но лучше молчанья.
 
 
Слова превращаются в лед.
Оставшись без дикции, рот
на этом морозе
выводит протяжное «ре»
замерзшего насмерть тире
из азбуки Морзе.
 
 
Жми кнопку, бескостный радист!
Смотри через зубы, как лист
равнины из точек
и прочерков сделал русак:
пещрил среди прочих бумаг,
запутывал почерк.
 
 
Кричи. Не забудь, прокричав,
про все, что писал сгоряча,
да кончилась паста,
про то, что все это от А
до Я зашифровано на
полотнищах наста.
 
 
Кричи. Отражаясь стократ,
отталкиваясь наугад,
плывут на просторе
и все твои песни, и все
слова, что не спелись, осев
в беспомощном горле.
 
 
2
Зеркально челюсти раздвинув, рот,
где «до-ре-ми» звучит, как «им-ер-од»,
навыворот о будущем поёт.
Не оставляя в прошлом ни следа,
ни эха, водворяется сюда,
сквозь зубы, в зоб, бессмысленное «а».
Кричи же, раз узор зубов двуборт,
кричи и дальше, не смыкая рта,
кричи о будущем наоборот,
кричи, поскольку дальше пустота,
и прежде – пустота, и крик не та
субстанция, чтобы считать с листа,
сложить его в нехитрый самолёт
и мысленно добавить:
– От винта!
 
 
Делириум, Инсомниа, Вертиго
 
 
Эх, птица-тройка, рад, хоть не квадрига:
Делириум, Инсомниа, Вертиго.
Летят во тьме три белых, эх, коня.
Мой яд и Яго, игого и иго:
однажды вы прикончите меня.
 
 
Редели букли, набирались массы,
глазёнки тухли, стачивались лясы,
льстецы и лестницы попрали твердь.
– Куда несете, кони красноглазы?
– Где прах, где страх, где пыль, где боль, где смердь.
 
 
Делириум: так день проводишь в коме.
Инсомниа: так ночь проводишь в доме.
Вертиго: так сносилась голова.
Лечу, а с возу (легче, легче, кони!)
летят слова.
Не подобрать слова.
 
 
***
Я пил, как дикий конь – без повода.
Я паузы неловкие ловил
без невода. Без паводка вода
внезапно рушилась – её и пил.
Короче, жёг глаголом – клёво, да?
Но отстрадалась клёвая страда:
без паствы пастырь, кормчий без кормил —
завис. Как бы свисаю со стропил:
глаголом – жгут, жгутом – глагол на горле.
Да полноте, доколе о глаголе?
Тому, кто час тому терзал глагол,
глядишь – пихают за щеку обол.
И не приходит некто в ореоле,
не просит: «Жги по-новой, балабол».
 
 
***
Умер виршеплёт, вернее, отмер:
попусту то сохло, то лилось.
Слово одинокое на отмель
выскочит и сдохнет, как лосось.
 
 
Человек меняет лёт на гнёт.
Абсолютный слух сменяет сплетней.
Складывает крылья и идёт:
некрасивый, тридцатитрёхлетний.
 
 
Живы ли икринки в иле, или
нету жизни в жанре низовом?
Муха копошится в рыбьей гнили:
точка черная на розовом.
 
 
***
Все, чего хочу достичь я —
деревянного обличья
(что-то вроде корабля)
в день, когда меня зароют
в этот чёртов астероид
под названием Земля.
 
 
Нет от сих до дали дальней
положения сакральней
положения во гроб.
Не без жатвы после сева:
со времен Адама с Евой
самый массовый флэшмоб.
 
 
Никакая не ошибка
крепко сбитая обшивка,
схороняющая тлен,
и напрасно небо кроет,
мглою бурен, истероид —
бурый холм ему взамен.
 
 
Я же невозможность рая
что ни час, осознавая,
примиряюсь, что ни час:
тем, кто умер затворённо
(то есть умиротворенно),
удостоен пары фраз
 
 
и прикопан – счастье. Счастье —
не на части, не в санчасти,
не в огне, не в облацех.
В век разлада вот награда:
сруб соснового разряда.
Так что больше мне не надо:
лечь в футляр – уже успех.
 
 
***
Находящийся на волоске
опохмелом скрипит по тоске,
и врывается в этот анапест
почерк Севера – мглист и разлапист.
 
 
Путь земной прочертив буквой Г,
ты бытуешь в кромешной тайге,
Мефистофелю – Фауст-патрону
и свою доверяя персону.
 
 
Ты штудировал жизнь по слогам,
препарировал шелест и гам,
но теперь понимаешь, биолог:
век опалых иголок недолог.
 
 
Бросив жить, что теперь возопит
отучившийся шпарить пиит?
Что звучит в нерифмованном, белом
крике кречета оторопелом?
 
 
Стадо – пастырям, ниву – жнецам.
А тебе остаешься ты сам.
Чем темнее на сердце, тем ниже
и темнее твой стиль. Так темни же.
 
 
Пожелание ныне здравствующему
 
 
Время, все-таки, странно устроено. Лица
младенцев просты и незамысловаты.
Взгляду, в общем-то, не за что зацепиться.
Иное у старичья – не лица, а результаты
самокопаний, свидетельства внутренних розог,
гематомы ума, проступивший под кожу мозг.
Таков был пред смертным одром Уинстон Оден:
на таких перекрестках слеза потеряет след,
так что плакать бессмысленно. Горек, зато свободен,
чистопороден, да что говорить – поэт.
Что касается критиков – как же, держи карман.
Что до критика, критик всегда румян:
прав был курчавый, негрила всея Руси —
уж наверное знал, как морщинами лоб крестить.
 
 
Пожелаю тебе, чтобы (раз уж лежать в земле
нам придется, хотя, хорошо б, попозже) —
чтобы каждая строчка впечаталась на челе,
чтобы каждый год расписался тебе на роже,
а иначе другим дешевле, себе дороже.
 
 
***
Остается немного: глушить коньяк,
спать до вечера, пачкать едой посуду,
и писать стихи без оглядки. Так,
как, наверное, после уже не буду:
рыба среди бумаг.
 
 
Остается лишь то, чем не пренебречь:
антология тропов, трюизмов, фальши,
остается, чего не отнять, сиречь
только верное средство продлиться дальше,
только родная речь.
 
 
Предложение распространяется
как зараза. Рука обрывает фразу
не на точке, а на ширине столбца.
Я по капле выдавливаю из глаза
небо и пью с лица:
 
 
«Это правда, что рукописи, того,
не горят, ведь бумага сродни навозу.
От нее не останется ничего,
разложившись на смысл и целлюлозу:
этакий статус-кво.
 
 
Вряд ли вспомнят тебя, нежильца, бобка
по сю сторону, только лишь весть о смерти
проплывет в виде утлого челнока,
управляема лошадью на две трети,
знаешь наверняка.
 
 
Посмотри на него: пожилой Харон,
будто сам себе конница и пехота,
переходит не Стикс уже – Рубикон,
поджигает ладью, и, лишившись флота,
тает среди колонн.
 
 
Так сиди ж за столом, полируя стиль,
вытанцовывай буквы, покуда вечен.
Потому как с изнанки не мрак, а пыль,
будет нечем назад посмотреть, и нечем
выговорить:
– Я был.
 

Корни

 
После Илиады
 
 
Хотя в ночи твоих очей
разверзнут Тартар, дна не видно,
невразумителен Тезей
и Ариадна нитевидна —
пока семь городов твоей
отчизны повторяют слитно
бескрайний список кораблей,
пуститься в плаванье не стыдно.
 
 
Дерзай, сиятельный слепец,
прозри начало и конец,
дерзай, приоткрывай завесу
под покровительством Зевеса,
и так начни из бездны мрака:
– Итак, она звалась Итака.
 
 
***
Война ли? миф ли о войне?
повествование о мифе?
воспоминание о дне
повествования? В Коринфе,
 
 
или в Микенах, или тут,
где ты, слепец, бряцаешь лирой —
но Агамемнона убьют
двояковыпуклой секирой,
 
 
но от тоски и до доски
в земле итоговой Итаки
сойти Улиссу, вопреки
предначертанию вояки,
 
 
но Менелай закончит век
со старой незнакомой бабой,
но каждый грецкий человек
уйдет, склонив орех дырявый,
 
 
из строф твоих, из битв – назад,
где Леты лет летит леченье.
Аид – вот идеальный ад:
ни мук, ни слез – одно забвенье.
 
 
Там, в глубине, на самом дне,
вовне всего, что было зримо
тебе, слепец – наедине
с единым бдит неумолимо
вина ли? сон ли о вине?
 
 
Полифем
 
 
1
Полковнику Никто не пишет Полифем:
во-первых, он слепой, и, во-вторых, зачем.
В его краю, в раю бараньем и козлином
вольно было ему, пугающему – «съем» —
плененных морячков, сидеть перед камином.
Он чуял ли? – судьба прикинулась никем,
чтоб будущность его прибить горящим дрыном:
бывает, верх берет полон над исполином.
 
 
Припомнить бы пейзаж, цвета, предметы, лица,
но главное – его, сияющий фетиш.
Он солнцу говорит: «Ты светишь ли? Свети ж…» —
и, как жерло, в зенит вздымается глазница,
в котором солнце всё могло бы поместиться,
но что-то вроде слез сейчас мерцает лишь.
 
 
2
Со мной произошел козлиный гимн,
сказали бы ахейцы-острословы,
теперь мои страданья образцовы,
и даже хор теперь не нужен им.
Повержен переросток-овцепас:
валялись дураки, а также дуры,
горланили козлы, смеялись куры.
И верно: не имев обычных глаз
я, скромно заселявший свой Сим-Сим,
имел во лбу мечту любого мага,
и не стерпел огня – я не бумага.
 
 
Теперь я вровень с автором своим.
 
 
Одиссей
 
 
Корабль под управлением Афины
по морю в оркестровке Посейдона
на цирлах проползет в родную гавань
лишь ночь подступит. Из-за окоема
на остров смотрит некто, хитроумен
и тихо сам с собою говорит
(возможно, что по-гречески, но точно,
по крайней мере он, уже не скажет):
– Ты, кто прошел от Сциллы до Харибды
весь алфабет превратностей и бед,
ты, кто входил равно в Аид и в нимфу,
ты, кто калил бревно для овцепаса,
ты, кто проплыв средь ласковых убийц,
внимал, запоминая навсегда,
их серенадам, принайтован к мачте,
кто ты теперь? как никогда Никто?
и разве лишь помеха Телемаха
и суженой, чье суженое лоно
не восстановишь по твоим лекалам?
Но ты вернешься. Обнаружишь шрам,
полуопознан, отгадаешь ложе,
натянешь лук – смотрите, женихи.
Как будто дело только в женихах.
 
 
Когда не врут о веке золотом,
то он сейчас закончился. Сейчас.
Смотри: оттуда, где разрушен город,
дотуда, где Елена увядает,
рябые волны выстилают путь
беспутной скотоложице Европе.
 
 
Потоп
 
 
1
То ли вырвался шахматный зверь Арлекин,
то ли Бог со стола обронил апельсин —
что же мечется там неразрывным пятном
среди зыбких равнин?
 
 
Наступает рассвет золотым сапогом,
бьется в жаркой падучей звезда за окном,
колокольчик дверной производит «дин-дин»
ни по ком, ни по ком.
 
 
Разгорелось светило, вставая из вод,
зазеркалье прошиб неожиданный пот,
не увидеть теперь в помутневшем стекле
и намека на вход.
 
 
Поперхнулись кукушкой часы на стене,
неподвижное тело лежит на спине:
говорун без костей, обегающий рот —
костеней, костеней!
 
 
Вот, как крикнул бы: «Сахара!» – если б умел
обеззубленый конь, отошедший от дел,
закричало окно, распахнув невзначай
свой последний предел,
 
 
вот и море, волнистое, как попугай,
разбивая лицо о колдобины свай
заполняет проём, за которым ты пел
и течет через край.
 
 
2
Вот оно, море,
та самая Таласcа.
Броситься с горя,
всего и осталось-то.
В синем колёре
бороться с усталостью,
плыть да и плыть на просторе.
 
 
Вот оно, ложе
дерзателей пенистых.
Вот оно, боже,
то самое, в перистых,
небо, похоже
на – даже не верится —
на барабанную кожу.
 
 
Место всем сирым.
Смотри-ка, пришел и я.
Ну же, громи, гром,
размалывай. Молния,
бейся над миром,
как умалишённая,
всаживай главным калибром.
 
 
Бей, барабаны.
Бурли, в облаках вода.
Лейтесь, туманы
с востока и запада.
Горние краны
от Кубы до Клайпеды
вывернитесь, как карманы.
 
 
Что там, в фаворе
слова Настрадамуса?
Полно, заморе-
нные, настрадалися:
вот оно, море,
та самая Таласса.
Там и окажемся вскоре.
 
 
Исход
Открыть огонь. Изобрести колесо.
Следом – автомобиль, чтоб огонь оказался беглым.
Мыло и бритву создать. Не чтобы холить лицо —
чтобы верней расставаться со светом белым.
Дать волю слезам. Отпустить волосы и усы.
Руки пораспускать. Отменить крепостное право
в отношении ног и пойти как часы —
тикая; перетекая за край державы.
 
 
Моисей
 
 
Ракита системы «гори-говори»
коптит на горе, распадаясь на три.
Пред ней, исчезающе мал, человечек.
Цикада звенит, как высотный разведчик.
И голос вещает куста изнутри.
 
 
Другая година, другая гора,
но та же цикада и та же жара.
Опять человечек. И голос знакомый,
и он говорит о завете, законе,
но после – сечёт на манер топора:
 
 
– Лишь пепел в печах и вагоны волос
(иосиф некрасофф, «мороз – холокост»),
лишь грохот погромов в местах незнакомых,
лишь лёт насекомых и звон ни по ком их —
таков Мой ответ на твой скрытый вопрос.
 
 
Пылали костры и светились шатры,
а мал-человек возвратился с горы.
Он думал: «Как жаль их!» – вздымая скрижали,
и что-то втирал о счастливом финале,
а люди балдели от этой муры.
 
 
***
Закольцован в плеере у Творца
этот various artist, надцатый трек.
Без конца, без физического лица
кружит, кружит песенка-человек.
Аллилуйя, песнь! правомочна спесь:
ты – блатная, то есть по блату здесь.
 
 
На шестой творенью настал венец.
Посему, храбрясь, обрести тот свет
полагает всякий на сём жилец,
не по чину тая, сходя на нет.
Мол, проступит кость, догниет нутро,
допоёт припев – и опять интро.
 
 
Да ведь так и будет, хвала Творцу.
Что твореньям розно – ему одно:
знай обтачивай, крась, оверлочь, торцуй
да крути шарманку, айпод, кино.
Мнится нам, что пойдем вразнобой на хлам,
но ему-то каждый – един Адам.
 

Внимание! Это ознакомительный фрагмент книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента ООО "ЛитРес".
Страницы книги >> 1

Правообладателям!

Представленный фрагмент произведения размещен по согласованию с распространителем легального контента ООО "ЛитРес" (не более 20% исходного текста). Если вы считаете, что размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


  • 0 Оценок: 0
Популярные книги за неделю

Рекомендации