Электронная библиотека » Алексей Макушинский » » онлайн чтение - страница 33

Текст книги "Остановленный мир"


  • Текст добавлен: 29 апреля 2018, 11:40


Автор книги: Алексей Макушинский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 33 (всего у книги 61 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Настоящие облака

Виктор к ней не пошел, к себе не позвал; лежа в высокой деревенской кровати, в маленькой комнате под скошенным, смолою пахнувшим потолком, мучительно и отчетливо представлял себе, что было бы, если бы он сейчас постучал в соседнюю дверь, какие гибкие, плотные прелести у Барбары таятся, небось, под блузкой, под джинсами; думал о том, что ведь ему нравятся, на самом деле, блондинки; что он не может изменить Тине; главное, что не хочет ей изменять; сквозь тишину и шум морской ночи, шуршавшей ветром по соломенной крыше, слышал, или так казалось ему, за тонкой стенкой призывные вздохи; спал, короче, ужасно. А вставать надо было в непроглядную рань, чтобы поспеть на дза-дзен; в машине Барбара снова не говорила с Виктором; смотрела букою, пуча губки, затем зевая во всю молодую мощь. Китагава-роси был тоже другой, далекий и строгий; в черном кимоно с золотым нагрудником; дза-дзеном распоряжался хозяин-голландец; следил за временем и ударял битой по миске; роси сидел даже не на почетном месте, а просто между Бобом и кем-то из членов местной островной сангхи, пришедших поучаствовать в процедуре. Все-таки Виктор снова, как он впоследствии мне рассказывал, почувствовал себя иначе, свободнее, легче и проще в молчаливом присутствии Китагавы, при том, что сам дза-дзен в то утро у него был плохой; даже на своем дыхании не мог он сосредоточиться, тем менее мог сосредоточиться на коане, поисках подлинного лица, уже окончательно опостылевшего ему. После дза-дзена был завтрак; после завтрака – докусан для тех, кого Китагава-роси считал своими учениками: для Боба и его голландских дхармических родственников, докусан долгий, как заранее предупредил Виктора и Барбару Боб, так что Виктор – Барбара куда-то исчезла – поехал один в ту часть острова, обращенную к открытому морю, где были дюны, поросшие колкой серой травой и фиолетовым вереском, кирпичная, с песчаными заносами, пешеходная дорожка в дюнах, выводящая к морю, наконец пляж, широкий и совершенно пустынный в это ветреное, все еще раннее утро, серые столбики непонятного назначения, сверкающие отражения облаков на мокром песке, смываемые новой волною. Он скоро продрог на ветру; спрятался за неожиданным рулоном ржавой проволоки, за какими-то полусгнившими досками, от ветра, впрочем, укрывавшими скорей символически; долго сидел так, пересыпая руками песок, глядя на смываемые водой облака – и облака настоящие, горно-снежные изменчивые громады; отчетливо сознавая, что коан ему не решить – и не надо, своего изначального лица не найти, Бобу не показать – ну и Бог с ним, а в то же время вновь и с несомненностью чувствуя, что это он смотрит, не кто-нибудь, тот подлинный он, по ту сторону всех личностей и личин, который всегда есть, всегда здесь, кого не спрятать, кто всегда раскрывается – во всем, что он делает, во всем, что он думает.

Баба Руфина

Он очень не выспался; на мгновение, показалось ему, задремал; когда же снова открыл глаза, увидел пожилую пару в брезентовых куртках: грузноватого мужчину и стройную седовласую женщину, не замечавших его, боровшихся с ветром, бросавших палку большой белогрудой густо-рыжей шотландской овчарке. Овчарке не очень, видно, хотелось запрыгивать в холодную воду; все же бежала она за палкой, глубокие следы оставляя на светящемся мокром песке, на смываемых волнами облаках. Обладает ли собака природой Будды? – Конечно, обладает: особенно – колли. Женщина попыталась спрятать волосы под косынку; на ветру не справилась; увидела Виктора; улыбнулась. Нет, они только со спины похожи были на его, Викторовых, дедушку и бабушку, которых так часто он вспоминал теперь (теперь, когда прошлое к нему возвращалось); лица были другие, голландские. Но со спины было сходство мучительное – из-за брезентовых курток, наверное, в которых те, заядлые геологи и любители дальних походов, в его детстве тоже щеголяли на даче. Он долго смотрел им вслед, потом встал, потом сделал один, другой и третий шаг вслед за ними, как будто намереваясь догнать их, заглянуть в их лица, убедиться еще раз, что это не его дедушка, не его бабушка. А что бы он отдал, чтобы вот сейчас их увидеть… Он сам удивился, поймав себя на этой мысли; вернулся к доскам и проволоке; начал считать свои выдохи. Его дедушку звали так же, как и его самого, вернее его звали так же, как дедушку, назвали в честь дедушки, но он никогда не обращался к нему по имени, да и к бабушке по имени не обращался, говорил просто: бабушка или, как многие дети: баба, а про себя и с собою говорил всегда: бабушка Руфина, баба Руфина, с самого раннего детства дивясь экзотической красоте этого и вправду редкого имени. Ему казалось, оно как-то связано с финиками. В сонной памяти всплыло словечко руфиники, неизвестно кем придуманное, чуть ли не братом Юрой, до их совместного рокового купания. Она любила действительно финики, личи никогда не видала и о личи не слыхивала, а финики всегда хранила в каком-нибудь тайном кулечке, бумажном и желтеньком, эти липкие, волглые, смявшиеся, иногда почерневшие социалистические финики, совсем не такие крепкие, сочные, облые, какие он здесь покупал в биолавках; в его самом раннем детстве и вправду вынимала, наверное, косточку, потом уже нет, просто протягивала ему – вот, возьми, Витенька, – один финик, потом другой финик, больше тебе не надо; и в лице у нее было что-то, как дедушка утверждал, финикийское; и он думал, опять-таки, в детстве, что это тоже от фиников, от чего же еще? и она долго (только он уже не помнил теперь, когда и где это было) смеялась, услышав его этимологические соображения, тряся своей шапкой мелко вьющихся густо-черных волос, странно седевших отдельными прядками, особыми завитками над тонким, очень восточным, очень, в самом деле, потому что еще каким же? финикийским лицом; и в общем выходили руфиники; словцо и словечко, которое теперь звучало в нем, выросшем Викторе, вечность спустя, вместо всякого коана и всякого счета выдохов, на берегу немолчного моря, заполняя собою какие-то внутренние, в нем самом открывавшиеся пространства: руфиники, финики, финики-руфиники; отчетливо и еще очень долго, со своим же собственным эхом звучало в нем, в полусне и дремоте, на весь пляж и на всю буддистскую пустоту; вдруг, минут на десять или пятнадцать, ничего больше не было в мире, кроме этих руфиников, фиников, фиников.

Все это шутка, просто перестань думать

Совсем другое море – в другой стороне, обращенной к материку; море, по-немецки называемое Wattenmeer, по-голландски не помню как, но как-то похоже; замечательное тем, что во время отлива его нет, а во время прилива оно опять есть. Был прилив, когда все общество (как если бы не из просветленных и недопросветленных дзенистов, а из обыкновенных отпускников, отобедавших отдыхающих оно состояло…) отправилось (перед Бобовым с учениками отъездом в Германию) на прогулку по той насыпи, которая всегда и во всех странах, где есть это ватное море, отделяет его от суши (чтобы во время прилива не разлилось оно по плоской земле). Прилив был, и море не разливалось. Поскольку прилив был, то не удалось им, как надеялся Виктор, увидеть вязкое дно со следами отволновавшихся волн и всем тем таинственным, что море оставляет после себя, теми водорослями, теми ракушками и моллюсками, которых собирают любители этого дела; любителей тоже не было; вообще никого не было; только тихое море с одной и зеленые летние луга с другой стороны от насыпи, где, впрочем, вскорости обнаружились овцы, причем необыкновенные овцы, квадратные, каждая размером с небольшого бычка, маленькую корову; овцы, вызвавшие восторг Китагавы, поначалу шедшего, опираясь на черную палку, рядом с голландским хозяином. Крошечный Китагава при виде этих гипертрофированных овец захохотал так громко, что и сами овцы оторвались от травы, уставились на него; тогда старик стал тыкать в их сторону палкой; попытался что-то им сказать по-японски; овцы отвечали негодующим блеянием; потом побрели прочь, от греха подальше, на другой луг с не менее зеленой травою. Китагава хохотал долго; еще дохохатывал, когда Виктор оказался с ним рядом. Барбара липла к Бобу; голландцы ушли вперед. А может быть, это тоже так было подстроено, что они оказались вдвоем, далеко от всех остальных, говорил мне впоследствии Виктор; во всяком случае, Китагава, вновь облаченный в свою немыслимую фуфайку, в сиреневую почему-то куртку-ветровку (которую иногда он расстегивал, как будто показывая надпись TEXEL – острову Тексел) – Китагава смотрел на него испытующим, даже строгим взглядом, потом, как если бы он одобрил и принял что-то, взглядом смягчившимся и смеющимся; потом стал смотреть в сверкавшую перед ними даль ватного моря. Идти рядом с роси было довольно трудно, рассказывал мне Виктор впоследствии; вновь и вновь он был вынужден пригибаться, прислушиваться… Никакого дзена нет, как мы уже знаем; каков человек, таков и дзен. Китагава и заговорил с ним на своем фантастическом, собственного производства, английском языке о том, что нет никакого дзена; зря он думает, если так он думает, что какой-то дзен есть. Это только шутка, коаны и все это. Itґs just a joke, koans and all that. It has no importance. No importance at all… Слова эти тоже, наверное, были шуткой, были только словами; не в них было дело. Пережить сатори значит бесповоротно поселиться в этом исполненном страдания мире, окончательно обосноваться в случайности. Все случайно: случайные обстоятельства, вот эта поездка, вот эта бредовая Барбара, уходящая с Бобом, эти голландцы, эти голландские овцы… Обосноваться в случайности, войти в безысходность. Он не мог по-прежнему объяснить себе, не мог потом и мне объяснить, почему так свободно и легко себя чувствовал, идучи по защитной насыпи между лугами и морем с этим крошечным стариком в фантастической фуфайке с надписью TEXEL, наклоняясь к нему в надежде снова поймать взгляд его узких, насквозь ясных глаз. Во всяком случае, он твердо решил отправиться, наконец, на совсем другой остров, другой край света, осуществить свою мечту, не откладывать более, увидеть Токио, Киото, прожить хоть три недели, уж сколько получится, в северной горной обители. Надо просто перестать думать, stop thinking (стоп синькинь), ты сам увидишь, как это просто. Это just a joke, так просто. Перестать думать, перестать бояться перестать думать, stop being afraid to stop thinking. Отпустить себя на волю – и все тут. Это просто, проще простого, ничего не бывает проще. Just do it now, стоп синькинь нау. All is well (ор из вер), никакого дзена нет, коан – это шутка, look around you, все хорошо. Облака стояли, как это бывает на море, каждое само по себе, отдельными облачными скульптурами, со всех сторон объятыми сиянием синевы; пахло свежескошенною травою, водорослями, вдруг и почему-то одеколоном (которым роси, что ли, попрыскал на себя перед выходом?); затем, понятно, пахло навозом; пахло машинным маслом, тоже непонятно откуда; ни волны, ни лодки не было на море, только чайки вдруг вскрикивали; роси замолчал, и Виктор не решался заговорить; солнце пробегало по их круглым, бритым, синим головам, еще молодой и уже очень старой, осенним, неяростным жаром.

Толстопузые нэцке

И он улетел в самом деле в Японию, в Токио и затем на Хоккайдо; и когда возвратился, много раз рассказывала мне Тина (в очередной раз, в бессонную ночь, мою вторую, точнее под утро, когда я лежал на ее кожаном диване, глядя, как яснеют зазоры между планками в эркерном жалюзи и все более светлыми становятся полосы на стенах и мебели) – когда возвратился, рассказывала мне Тина, все сразу же изменилось. Она до сих пор не провожала, не встречала его на аэродроме: слишком часто он улетал, прилетал. На этот раз почему-то решила встретить. И уже на аэродроме почувствовала, что он не такой, каким был до сих пор. Он был очень веселым, очень нежным к ней, привез ей в подарок маленькую, наверное, недешевую, коллекцию нэцке, смешных крошечных фигурок, деревянных и толстопузых, рассказывал всякие небылицы; а все-таки был другим, каким-то был – моментальным; тот зазор между помыслом и поступком, предположением и действием, который у всех людей бывает больше или меньше и в разное время бывает разным у одного человека (который у Тины, с ее мечтательной полнотою, всегда был немаленьким) – зазор этот (думала и потом говорила мне Тина) вдруг сократился у Виктора почти до полного исчезновенья. Все мгновенно происходило теперь в его жизни, без перерывов, без промежутков; без задумчивости; без окон во времени. Она уже не поспевала за ним.

Стеклянные часы, скоростной Виктор

Я тоже помню этого другого (моментального) Виктора, возвратившегося из Японии; он с тех пор и не переставал быть другим. Если он и вправду (как я понял из его позднейших намеков, позднейших рассказов) в ту японскую поездку пережил свое первое кен-сё и сатори, первое прозрение и просветление (за которыми, судя по всему, последовали другие просветления, другие прозрения), то могу засвидетельствовать, что кен-сё, даже первое и еще неглубокое, изменяет что-то (но что же именно?) в самом, как в позапрошлом веке было принято выражаться, составе пережившего это кен-сё человека; Виктор, во всяком случае, когда я снова встретился с ним в 2008 году все в том же Франкфурте (куда приехал впервые с 2004-го – и вовсе не затем приехал, чтобы, например, помириться с давно исчезнувшей из моей жизни Викой, а по совсем другим, к нашему сюжету не имеющим отношения делам, о которых мне сейчас неохота, пожалуй, рассказывать) – Виктор, которого видел я всего годом ранее в Мюнхене (когда мы ходили с ним и с Тиной к тибетцам поглазеть на поддельную знаменитость), затем в Эйхштетте (где встретили облысевшего Гельмута) – Виктор теперь, через год, показался мне (пытаюсь просто передать свое ощущение) прозрачным – не для других, не для меня, не для Тины, – но прозрачным для себя самого, как если бы внезапный свет случившегося с ним за пару месяцев до нашей встречи сатори высветил в нем самом углы и закоулки, для нас, простых смертных, на всю жизнь остающиеся темными, страшными. Просветление, может быть, совсем не надо понимать патетически; просветление, может быть, есть – высветление (углов, закоулков…). Бывают часы, например, настенные, не деревянные, не железные, но стеклянные или сделанные из прозрачного пластика, часы, которые демонстрируют миру не только стрелки и циферблат, но и все свои шестеренки, свои колесики и пружинки, свое внутреннее устройство. Я помню, что подумал о таких часах, присматриваясь к этому новому для меня Виктору – не потому что видел теперь его шестеренки, а потому что он сам, я думал, их видел, сам сделался для себя такими прозрачными стенными часами. По этой же причине сделался он – для других, для меня – еще загадочнее, чем всегда был; этот внутренней свет усиливал, по контрасту, внешнюю тьму, его окружавшую, границу, отделявшую его от иначе устроенных, для себя самих непрозрачных людей. И, значит, уместнее (думал я) было бы сравнение с часами, в природе не существующими, закрытыми для окружающих, но снабженными тайной лампочкой, позволяющей одной шестеренке узреть другую, одному колесику познакомиться с остальными колесиками. Все это были, наверное, мои домыслы и фантазии (которыми пытался я заговорить ту очень смутную, себя саму не вполне сознающую, пожалуй, тревогу, которую вызвал у меня этот новый Виктор). Во всяком случае, он был рад встрече со мною, сам сообщил мне об этом, не сомневаюсь, что искренне, с неожиданной и тоже новой для меня прямотой; с удовольствием, с какой-то даже светской оживленностью рассказывал о Японии, впрочем, рассказывал о ней так, как любой турист мог бы рассказать о Японии, то есть рассказывал о, понятное дело, совместных банях, о трусах и носках, которые – с легким паром – можно купить в автомате, похожем на кока-кольный, о всяких других туристических прелестях, центральной торговой улице с ее необозримыми толпами – каждый второй в белой маске, – о семи автострадах и пяти железнодорожных линиях, которые открывались перед ним из окна токийской гостиницы, о поездке в знаменитый монастырь Эйхей-дзи, самим Догеном основанный, где тоже туристов было немало, о знаменитых же садах камней в Киото, о скоростных поездах, проносящихся сквозь отмененный ими ландшафт, о том, как он заблудился и запутался в Осаке, о безумном, безудержном мерцании ночных неоновых надписей.

Винфрид и Эдельтрауд

Почему Тине пришло в голову устроить совместный ужин у своих родителей, я не знаю до сих пор, а она не помнит или отказывается вспоминать (потому, может быть, что мы когда-то говорили о них, об их древнегерманских именах, в драконьем экспрессе). Родители ее, в ту пору уже очень пожилые (отцу было за восемьдесят; он оказался, при ближайшем знакомстве и разговоре, ровесником моей мамы, что нас сразу с ним сблизило), еще очень, для своего возраста, бодрые, еще не угнетаемые болезнями – еще собиравшиеся путешествовать, чуть ли не в Калифорнию, – жили в собственном небольшом, все-таки двухэтажном, доме, на одной из франкфуртских ближних окраин, по соседству с телебашней (спроектированной Фрицем Леонгардом, создавшим, среди прочего, тот мост через Рейн, по которому я езжу теперь чуть ли не каждый день в университет и обратно; удивительно, какую роль играет он в моей жизни и прозе…) – доме, я подумал, построенном примерно в то же время, в шестидесятые годы, годы германского процветания, и в том же (бесстильном) стиле, что и Бобов (Бобу, конечно, не принадлежащий) дом в Кронберге. Здесь такое же было окно во всю стену, такая же дверь на террасу и в садик. Садик был здесь несравненно более ухоженный, трудами Тининой мамы, хотя только первые крокусы, желтенькие и синие, вылезали из весенней рыхлой земли, еще очень отчетливо проступавшей сквозь первую, робкую травку лужайки. Этими крокусами следовало полюбоваться, повосхищаться. Уж полюбуйтесь, повосхищайтесь, объявила Эдельтрауд, Тинина мама, заметив, видно, мое равнодушие к сим первым вестникам пробуждающейся Натуры. Глаза ее смеялись при этом – и смеялись потом во все продолжение ужина, за которым она и рассказывала что-то, мне помнится, довольно смешное об их поездке в Голландию (Виктор и вида не подал, что сам был недавно в Голландии), куда они с Винфридом ездили просто так – теперь, когда у них есть время и есть еще силы, они просто так всюду ездят, – и где она, Эдельтрауд, первым делом простудилась в супермаркете, потому что голландцы – люди чрезвычайно странные, не такие, наверное, странные, как японцы (Виктор улыбнулся светской улыбкой), но тоже не без чудачеств; голландцы, например, укладывают в супермаркетах свои молочные, как, впрочем, и мясные продукты, очень, кстати, хорошие, лучшие, чем в Германии, все свои эдамские и лимбургские сыры, свои окорока, паштеты, колбасы, ветчины не в холодильные шкафы, сундуки, рундуки, как это делают во всем мире все нормальные люди, а расставляют их по полочкам в огромных замороженных комнатах, так что, стремясь купить йогурт или масло, ты входишь в холодильник, где у тебя зубы начинают стучать и клацать через пару минут, еще до того, как ты успеваешь сделать свой трудный выбор между сыром эдамским и лимбургским, и где она, Эдельтрауд, немедленно простудилась, потому что день снаружи был жаркий, и она очень хотела бы понять, что себе думали эти голландцы, изобретая эти холодильно-пыточные камеры: о закалке ли собственного населения, или об отпугивании и постепенном уничтожении туристов, ненавистных германцев и вообще всех прочих приезжих, или ни о чем не думали, за отсутствием привычки думать о чем бы то ни было. Когда она говорила это, и особенно когда умолкала, губы ее складывались ироническим бантиком – и сквозь семидесяти-наверное-летнюю женщину с седой завивкой, свойственной пожилым немкам, проступала та насмешливая девочка, которой она была некогда, из которой ни монастырская школа, ни католический интернат не сумели вытравить эту природную насмешливость, впрочем беззлобную.

Макс Фриш, руинные женщины

Они оказались чуть-чуть похожи друг на друга, Тинины папа и мама, которых в первый и в последний раз я видел в тот вечер, как бывают друг на друга похожи муж и жена, прожившие вместе целую долгую жизнь, хотя в чем, собственно, заключалось это сходство, я и тогда не мог, и теперь не могу сказать; оно заключалось, наверное, в выражении глаз и лица, хотя ни в какой детский бантик у восьмидесятилетнего Винфрида губы не складывались, и ни мальчика, ни, что для меня было бы интересней, мальчишку, убежавшего, не дожидаясь восемнадцати лет, на войну, я не мог разглядеть в этом плотном, невысоком – его жена была выше его, – идеально лысом старике, потихоньку, действительно, переставлявшем на столе солонку и перечницу, чашу с салатом и узкогорлую вазочку с не помню каким цветком; разглаживавшем скатерть перед собою мягкими, крапчатыми руками. Его лысина не блестела, как Викторов синий череп, но мерцала матовым, приглушенным, тоже крапчатым, как под деревьями, светом; самым, впрочем, примечательным в его облике были очки; очки большие, тяжелые, в черной оправе; из той породы очков, которые словно предлагают окружающим в глаза очкарику без нужды не заглядывать, вообще вести себя тихо; каких теперь уже никто, пожалуй, не носит; какие носил, например, Макс Фриш, на всех или почти на всех своих фотографиях в таких очках явленный миру. Столь сильным казалось мне сходство, что уже почти ждал я, когда же, наконец, достанет он трубку, начнет возиться с ней, как это всегда делал Фриш, и очками, и трубкой закрывавшийся от посторонних. Трубки он не курил, но мое сравнение ему явно понравилось. А он был знаком с Максом Фришем, сообщил он, снимая очки, сам, в свою очередь, рассматривая их, словно никогда их прежде не видел. То есть как знаком? – поправил он сам себя; нельзя сказать, что и вправду знаком… Ты с ним был знаком, а он с тобой нет, объявила Эдельтрауд, складывая губы в детский иронический бантик. Вот именно; Макс Фриш, разумеется, его не запомнил, а он снимал Макса Фриша сразу после войны, когда тот приезжал во Франкфурт, в сорок шестом или в сорок седьмом году. Франкфурт лежал в развалинах, говорил Винфрид, указывая рукою в сторону телебашни, ясно видимой в широком окне, да никакого и не было Франкфурта, одни только и были развалины, случайные стены, оставшиеся от погибших домов, горы щебня и тропинки между ними, как в настоящих горах. Репейник рос возле собора… Уже были первые, однако, газеты, разрешенные американцами, лицензионные, как их тогда называли, и он фотографировал для этих газет, а когда начали снова устраивать ярмарки, то делал о них репортажи, хотя что это были за ярмарки! – одно только слово ярмарки – в каких-то балаганах, сколоченных на скорую руку или даже без балаганов, прямо на улице. Зачем Макс Фриш приезжал тогда во Франкфурт, он, нет, не помнит, зато хорошо помнит, как после съемки шел с ним по разрушенному Рёмеру, главной франкфуртской площади, этой площади тоже не было больше, было два обрубленных фасада с пустыми окнами и небом за ними, и Фриш рассказывал о бассейне, который строил в Цюрихе, он ведь был еще и архитектор в те годы, как я, может быть, знаю (я знал), и это было очень странно, говорил Винфрид (через фришевские, снова надетые им очки всматриваясь во франкфуртские развалины сорок шестого года, в пустое небо за окнами Рёмера), очень странно это было для него, только что возвратившегося домой (он не сказал откуда; я потом узнал, что из плена), очень странно было идти со знаменитым писателем по этим тропинкам между щебеночными горами, глядя на женщин в ярких косыночках, из рук в руки передававших друг другу какие-то камни, на этих руинных женщин, Trümmerfrauen, как их тогда называли, и беседовать с ним о плавательном бассейне с многоступенчатой вышкой для прыжков в воду, который тот как раз строил в Цюрихе. А той улицы в Остенде, куда Фриш попросил проводить его, тоже не было больше, а значит, и адреса не было, по которому он пытался отыскать каких-то своих знакомых, были все те же руинные женщины, передававшие камни друг другу, все тот же репейник, бурно росший среди остатков фундамента.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации