Электронная библиотека » Андрей Зорин » » онлайн чтение - страница 24


  • Текст добавлен: 7 июля 2016, 19:00


Автор книги: Андрей Зорин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Пушкинская Татьяна Ларина, как и подобало провинциальной барышне, не могла написать любовное письмо «на языке своем родном». Образованная москвичка Екатерина Соковнина владела куда более изысканной языковой партитурой. В письме, которое Тургенев должен был прочесть, находясь уже за границей, нет ни одного французского слова. Она здесь впервые обращается к Андрею Ивановичу на «ты», называет его «мой друг», пишет о «неразрывности» их связи и о том, что «уже не почитает преступлением любить» его, поскольку «имеет на то позволение» от Бога:

Покамест, ничей голос в слухе моем не будет раздаваться, кроме твоего, глаза мои будут видеть один твой образ, сердце мое будет желать тебя одного. <…> Приезжай мой друг, съединиться, съединиться со мной навеки, любить добродетель, любить Бога. <…> Ах возвратись меня целовать (ВЗ: 115).

Идея, что подлинная любовь есть дар неба и потому заключает в себе полученное свыше разрешение на соединение влюбленных, носит всецело руссоистский характер. Андрей Иванович не напрасно перед разлукой давал сестрам Соковниным читать Руссо. Екатерина Михайловна глубоко усвоила содержавшиеся в романе эмоциональные матрицы и совершенно органично воспроизводила их в собственных реакциях. Небольшой корпус ее дошедших до нас писем переполнен своего рода «ситуативными цитатами» из «Новой Элоизы».

Подобно Юлии, Екатерина Михайловна заверяет возлюбленного, что его любовь послужит оправданием ее проступка, описывает, как ей трудно было скрыть свои чувства к нему в присутствии посторонних людей, и в то же время наставляет его в «осторожности и предприимчивости», необходимых для того, чтобы на время сохранить их отношения в тайне. Почти в тех же словах, что и Юлия, она молит его сразу признаться ей в охлаждении, если оно когда-нибудь наступит (ВЗ: 107, 110, 117). При этом почти все параллели к ее переживаниям обнаруживаются в 32, 33 и 35-м письмах первой части романа Руссо, написанных Юлией возлюбленному сразу после «падения» (Руссо 1961 I: 74–77, 80–81), – Екатерина Михайловна осмысляла собственное, далеко не столь трансгрессивное поведение в тех же категориях.

Два последних письма должны были попасть в Петербург к Новому году. Если у Тургенева еще сохранялись иллюзии, что отъезд позволит перевести его отношения с Екатериной Соковниной в ностальгический регистр, теперь они, видимо, окончательно развеялись. Каждая попытка развязать спутавший его узел приводила к тому, что он затягивался все сильнее.


Страница дневника Андрея Тургенева с переписанным письмом Екатерины Соковниной


Андрей Иванович не мог не узнать образцов чувств, выразившихся на страницах писем – как раз в эти недели он перечитывал Руссо, сначала «Новую Элоизу», а затем «Эмиля», и сравнивал себя с героями обоих произведений:

«Новая Элоиза» будет моим Code de morale во всем, в любви, в добродетели, в должностях общественной и частной жизни. Сегодни читал ее сначала в своем вчерашнем мрачном расположении, чувствуя еще сильнее свое недостоинство, сравнивая. Но мало-помалу начинал я чувствовать отраду, когда пришло мне учиться из нее мыслить и чувствовать. Руссо! Память твоя всегда останется пламенною в сердцах, которую ты разгорячишь тихим огнем чувства и добродели! Буду ее перечитывать; теперь читаю письмо Юлии во вт<орой> ч<асти> «Il est donc vrai que mon âme» [«Итак, это правда, что моя душа» (фр.)]. Но способна ли душа моя учиться из нее? Буду стараться затвердить в сердце ее правила, –

записал он в дневнике 21 декабря (ВЗ: 107). В эпизоде, остановившем его внимание, Юлия пишет уехавшему Сен-Пре, что его письмо к Кларе «освежило сладостной росой» ее «иссохшее от тоски» сердце. Она радовалась, что перед Сен-Пре еще открыто «жизненное поприще, где все благоприятствует» его рвению, что у него есть благородный друг, который будет наставлять и остерегать его. Юлия призывала его углубиться в свою душу, где он «всегда найдет источник священного огня», и избегать «правил и примеров», с какими он познакомится в свете. Главное, о чем она просила, – никогда не забывать ее, ибо тогда ей не останется «иного удела», кроме как умереть (Руссо 1961 I: 179–184). Тургенев мог сопоставить свои чувства при получении писем Екатерины Михайловны с теми, которые испытывал Сен-Пре, читая послания Юлии. Эпистолярный роман формировал важную для Андрея Ивановича матрицу любви в разлуке, но задавал стандарт интенсивности переживаний, которому он не чувствовал себя в силах соответствовать.

Андрей Иванович завел дневник, когда мучился «загадкой Сандуновой» и своего чувства к ней. Позднее он размышлял в нем о собственной «нечувствительности». После того как он вошел в дом Соковниных, записи почти прекращаются – сестры-прелестницы с братом Александром, Жуковским и Костогоровым, а потом собратья по Дружескому литературному обществу облегчали ему муки самопознания. С отъездом в Петербург он пишет регулярные письма, по крайней мере полудюжине корреспондентов, тем не менее работа над дневником снова резко интенсифицируется. Он вновь чувствовал необходимость собрать свою личность в единое целое и разобраться в противоречиях[125]125
  Об аналогичных проблемах, возникавших в переписке Жуковского с М. А. Протасовой, чьи отношения были также сложно связаны с руссоистскими моделями, см.: Степанищева 2009: 47–52; Vinitsky 2015.


[Закрыть]
. Интимный дружеский кружок «Новой Элоизы» «кристаллизовывался», по определению Ж. Старобинского, вокруг любви главных героев этого романа. Андрею Ивановичу удалось сформировать подобное сообщество пылких сердец вокруг собственного романа с Екатериной Соковниной. Он находился в центре этого мира и один оставался холодным.

В отличие от дневника, где имплицитный читатель представляет собой идеализированную проекцию личности автора в будущее, письмо связывает корреспондентов в текущем времени. Пишущий говорит о себе в присутствии адресата, представляя себя таким, каким хотел бы выглядеть в его глазах. Самообъективация здесь достигается проще, поскольку в распоряжении автора есть такой сильный ресурс, как воображаемый образ собеседника. Но в то же время ориентация на конкретного адресата предусматривает возможность смещения перспективы: от откровенного лицемерия до сложных ролевых игр и смены риторических масок.

Прежде всего Андрей Иванович не мог позволить себе быть искренним с Екатериной Михайловной. Обдумывая их отношения, Тургенев на протяжении месяца с небольшим – с 13 декабря по 22 января – полностью переписал в дневник все ее письма. Парадоксальность этих усилий, в то время как ничего не мешало ему «хранить и перечитывать письма в оригинале», отметила М. Н. Виролайнен. По ее наблюдению, подлинные письма, «включаемые в состав дневника и соседствующие с рефлексией адресата по поводу этих писем, составляют единый с дневником документ, получающий благодаря их включению новый психологический объем» (ВЗ: 130). Существует, однако, еще одна, не менее важная, литературная перспектива.

Если переписка, происходившая в этом дружеском кругу, была ориентирована на канон эпистолярного романа, то скопированные в дневник письма Екатерины Соковниной оказываются насильственно вырваны из этого контекста. Ни писем Анны Михайловны, вроде бы сильнее волновавшей его воображение, ни собственных писем к обеим сестрам и друзьям Тургенев в дневник не переписывал.

Между тем женский эпистолярный монолог сам по себе составлял давнюю литературную традицию, восходившую к «Героидам» Овидия – сборнику посланий мифологических героинь к своим возлюбленным. В XVII веке этот жанр приобретает огромную популярность благодаря появлению «Португальских писем» Г. – Ж. Гийерага (1669), небольшого романа, состоящего из пяти писем португальской монахини Марианны к оставившему ее французскому офицеру и напечатанного автором как собрание подлинных документов (cм.: Михайлов 1973). Мистификация Гийерага имела успех и вызвала полное доверие читателей и серию подражаний, появлявшихся на протяжении полутора столетий, среди которых наибольшую известность получили «Письма перуанки» Ф. Граффиньи (1747), «Письма мисс Фанни Батлер» М. – Ж. Риккобони (1757) и некоторые другие (cм.: Jensen 1995; DeJean 1991; о романе М. – Ж. Риккобони см. также: Вачева 2006: 112–122).

Огромную роль в формировании этой традиции сыграл выход в 1695 году французского перевода переписки Элоизы и Абеляра, выполненного Р. де Бюсси Рабютеном. Читательский интерес вызвали прежде всего письма Элоизы, особенно первое, где она напоминает бывшему возлюбленному об их былой любви и своих, еще не угасших, чувствах. Вполне вероятно, что латинская версия письма Элоизы была одним из важнейших источников «Португальских писем», в то время как его французский перевод был воспринят читателями в русле жанровых ожиданий, созданных романом Гийерага (см.: Robertson 1974).

Переписка Элоизы и Абеляра была переведена практически на все европейские языки, а первое письмо Элоизы послужило источником стихотворного послания Александра Поупа «Элоиза Абеляру» (1717), вызвавшим лавину французских стихотворных переводов и подражаний, самое популярное из которых принадлежало Шарлю-Пьеру Колардо (1758; о переводе см.: France 1988). Поуп и Колардо вернули овидианскую традицию, транспонированную Гийерагом и Бюсси Рабютеном в романную форму, к жанру стихотворной эпистолы (см.: Jack 1988).

К Овидию восходил и жанровый канон, согласно которому девушка или женщина, выступающая в качестве автора эпистол, обращается к охладевшему к ней любовнику или, реже, как у мадам Граффиньи, к навеки разлученному с ней возлюбленному. Эмоциональным содержанием писем становится глорификация самоценного любовного страдания, жертвенности и верности прошлому (см.: Mistacco 2006: 477–478).Переписывая письма, Тургенев изымал их из диалогического, или даже полилогического, контекста и превращал в монолог. Отправляя свои послания Андрею Ивановичу, Екатерина Соковнина в значительной степени ощущала себя Юлией. На страницах дневника она превращалась скорее в старую Элоизу.

Андрей Иванович не мог по-настоящему открыть свое сердце ни Анне Михайловне, выступавшей в роли конфидентки своей сестры, ни друзьям, которые были поверенными его тайн. Чем большее количество близких людей оказывались посвящены в его отношения с Екатериной Михайловной, тем глубже ему надо было таить свои истинные чувства.

Вскоре после отъезда Тургенева из Москвы Андрей Кайсаров рассказал ему о мыслях Екатерины Михайловны, которые сделались ему известны:

Он (Жуковский. – А.З.) мне сказывал свои entretiens c Кат<ериной> Мих<айловной>. Виват! Твоя взяла! Как говорит она о тебе! Еще щастливой человек! Вот как о тебе и за глаза поговаривают. Но знаешь ли ты ее мысли? Знаешь ли, что она думает, что ты ж– на ней. А почему не так? Все люди, все человеки! (50: 147)

Слово «жениться» казалось Кайсарову столь страшным в своей неприкрытой откровенности, что он не решался ни написать его полностью, ни выразить свое недоумение по поводу этих ошеломительных новостей. Поворот в отношениях его друга с Екатериной Соковниной оказался для Кайсарова неожиданным. Письмо это не датировано, но, безусловно, написано около 21 ноября, когда он, возможно по следам того же самого разговора с Жуковским, решился поделиться с Андреем Ивановичем своими сомнениями:

Жуковский сказывал, что он говорил очень долго с Ка<териной> Ми<хайловной> о тебе, сказывал, что она спрашивала его, надеется ли он, чтоб через два года ты не переменился. Я говорил ему, чтоб он уверил ее, что ты во всю жизнь не переменишься, и признаюсь тебе (только не осердись) сам тотчас же почувствовал, что сказал неправду. Где твоя Луиза – твоя Санд<унова>? Впрочем, ты не виноват! И мне думается, что в таком случае позволительно очень менять хорошее на прекрасное.

Но, брат, не ослепляешься ли ты? Не воображение ли представляет тебе это прекрасным? – виноват! виноват! Я вспомнил, что ты просил Жук<овского>, чтоб он старался не выводить тебя из заблуждения, и мне не хочется, чтобы ты сердился на меня. Я их милости не имею чести знать – и потому, может быть, я сам в заблуждении. Но естьли говорить правду, я бы лучше желал, чтоб ты больше полюбил Анн. и даже бы же… точки, точки спасительные! То-то бы брат, славно! Право, мне кажется, что она гораздо добрее и Александр уверяет, что она гораздо скорее может решиться ехать к Вар<варе> Ми<хайловне>, нежели та, а ведь это, брат, не шутка! Нутка по рукам! Да честным пирком и за… (50: 41 об.)

Упоминание о былой влюбленности не могло особо задеть Андрея Ивановича – подобным увлечениям положено было рассеиваться с приходом великой любви. Куда более болезненным для него должно было быть сравнение двух сестер, полностью совпадавшее с его собственными чувствами. На протяжении нескольких лет они с Кайсаровым постигали науку смотреть на мир одними глазами, и теперь Кайсаров сумел проникнуть в тайны его сердца. Андрей Иванович так и не признался в этом ближайшему другу. Вместо этого он поручил Жуковскому показывать его письма Андрею Сергеевичу. 9 декабря, в тот самый день, когда Екатерина Михайловна благодарила Тургенева за письма, Кайсаров также делился с ним своими впечатлениями:

Во французском видел, что ты хочешь постараться через два года приехать в Москву, а в русском видел, что мысль о ней сделалась способностью души твоей. Я говорил Жуков<скому>, что я бы желал, чтобы ты чаще больше думал о ней, ты был бы веселее. Он с этим согласен (50: 50 об.).

Чтение писем не только не приблизило его к пониманию переживаний корреспондента, но и имело прямо противоположный эффект.

Тургенев рассказывал Жуковскому о некоторых своих сомнениях и беспокойствах, хотя для этого ему приходилось в нарушение собственных правил посылать ему письма, не предназначавшиеся для глаз Екатерины Михайловны. Тем не менее он не мог позволить себе признаться собрату по поэзии, в наибольшей степени отвечавшему его идеалу прекрасной души, в том, что бездумно подал надежды девушке, сам при этом оставаясь холодным. Еще менее он мог допустить, чтобы Александр Иванович, тоже читавший письма, узнал, что старший брат расстроил его сердечное увлечение, в сущности, по недоразумению.

Тургенев мог написать Жуковскому и брату только, что «совсем лишился спокойствия» из-за мысли, «что будет, наконец, с ней, в случае неудачи, которая так возможна» (ЖРК: 387, 389), то есть если препятствия к их браку окажутся неодолимыми, но уверял их в искренности своих чувств. «Я люблю ее», – писал он, подчеркнув слово «люблю» и выдавая тем самым собственную неуверенность и усилие убедить собеседников в том, во что он сам не верил. Вопреки тому, чему учил Лафатер, Андрей Иванович также не мог быть вполне откровенен даже перед собой.

Перечитываю письмы К<атерины> М<ихайловны>. Зачем не написать здесь того, в чем признаюсь сам себе au fond de coeur [в глубине сердца (фр.)]. А<нна> М<ихайловна>! – Нет! Может быть, в сердце это пройдет, а здесь это навсегда останется (ВЗ: 108).

Автор дневника запрещает себе писать о тайной любви и одновременно делает это. Страдать от собственной холодности на фоне искреннего и благородного чувства было дурно само по себе, но соблазнять одну девушку, будучи безнадежно влюбленным в другую, казалось Андрею Ивановичу столь чудовищным, что он пытался изъять эту составляющую из собственной автоконцепции.

Эта запись сделана 25 декабря. На следующий день Екатерина Михайловна отправила в Петербург еще два письма, из которых Андрей Иванович узнал, что она почитает его права над собой священными и полагает, что для их, уже заключенного, союза недостает лишь «обрядного утверждения», которого она ожидает по его возвращении из чужих краев (ВЗ: 114–115).

В первый день 1802 года Тургенев вспоминал мечту двухлетней давности «жить в глубоком инкогнито», «скитаться по улицам и все деньги свои употреблять для несчастливых» (ВЗ: 108). Теперь он «мучился теми же мыслями», что и тогда, но таиться ему надо было уже не от родных, которые могли узнать о его позорной болезни, а от возлюбленной:

Другая мечта <…> была – уехать с Жук<овским> путешествовать на море по вселенной, чтоб быть забытым от К<атерины> М<ихайловны>. Мы бы принялись читать полезное и все, что относится к этому предмету; объездили Европу, и из Лондона, написав, что я утонул в море, пустились бы в Пенсильванию, а оттуда по островам Атлантического океана <…> и возвратились бы в Москву инкогнито.

Иногда представляю себя в семейственной жизни; но эта картина бледна перед теми – что делать? Может быть, в сущности все было бы напротив, и, может быть, и будет. <…> Но она страстно любит меня! А!? Вот, опыт, которого я забывать не должен! (ВЗ: 109)

Через несколько дней Тургенев писал Жуковскому. В его письме речь идет о воображаемой поездке в дальние страны:

Жуковской, знаешь ли, где я был в эти дни? На Атлантических островах, в Пенсильвании, но с кем – это, верно ты угадал уже. Не с другим, как с тобой. Вдруг объехав Европу <…> мы отправляемся из Лондона в Бостон, Филадельфию, а оттуда вокруг всего Шара Великого. <…> и через 4 года возвращаемся смуглые и загорелые в Лондон, оттуда прямо в Россию и прямо в Москву. <…> Но вообрази, что нас почитают уже мертвыми, да и плакать об нас перестали, и вдруг мы являемся на сцену (ЖРК: 389–390).

В четырехлетнее кругосветное путешествие отправился переживший любовное крушение Сен-Пре после того, как Юлия вышла замуж. С описания его нежданного возвращения начинается четвертая часть «Новой Элоизы».

Роман Тургенева находился на совсем другой стадии развития, но и Андрей Иванович чувствовал потребность бежать за океан. Однако планы кругосветного путешествия, которое должно было, как и плавание по морям Сен-Пре, продолжаться четыре года, упоминаются в письме вне всякой связи с драматическими перипетиями любовной коллизии, из которых Андрей Иванович не видел возможности выбраться. Идея вернуться в Москву инкогнито сменяется мечтой об эффектном появлении исчезнувших друзей, а слухи об их смерти оказываются порождены вовсе не намерением сознательно ввести близких в заблуждение, но слишком долгим отсутствием. Отчаянное дезертирство превращается в авантюрную эскападу.

В том же письме Тургенев пишет Жуковскому и брату о своих отношениях с Екатериной Соковниной. Он уверяет их, что непрестанно думает о том, что с ней будет:

Когда воображу, что другой владеет ею, то и это меня волнует; когда воображу, что она так пламенно меня любит (вы бы это видели, когда бы читали ее записки) и вздумаю, как мало судьба клонит к нашему соединению и что, может быть, я сделаю ее навек несчастной, когда все это воображу, то вообразите, каково мне бывает в такие минуты, а других минут, кроме этих, мало. Не поверите, как душа моя мертва и уныла и как я при этом страдаю. Вы должны друзья мои прохлаждать ее сердце. Старайтесь удалить ее от мыслей; все мои письмы к этому клонятся; нельзя всего писать, с нетерпением жду брата; послушай Алек<сандр> не заводи, ради бога, ничего серьезного с А<нной> М<ихайловной>, не учреждай переписки; это говорит горестная опытность брата и друга. Ты видишь во что я увлечен (Там же, 389).

Андрей Иванович еще надеется, что ему удастся каким-то образом выпутаться, он просит Жуковского и Александра Ивановича «прохлаждать» сердце Екатерины Михайловны, ссылаясь при этом не на собственную неготовность к браку, а на на судьбу, которая не располагает к соединению влюбленных.

Он видел, что все его письма, которые к «этому клонились», имели прямо противоположный эффект, но все же продолжал рассчитывать, что находящиеся поблизости от его возлюбленной друзья лучше справятся с этой задачей. Одновременно он давал понять брату, что не считает его отношения с Анной Михайловной достаточно серьезными, тем самым уменьшая степень своей вины перед ним. Андрей Иванович ждал Александра Ивановича и Андрея Кайсарова в Петербурге и, вероятно, рассчитывал обсудить с ними свой странный роман. Он еще не знал, что решающий поворот сюжета уже произошел.

Почти окончательное решение

В конце декабря Василий Андреевич передал Екатерине Михайловне письма Андрея Ивановича, которые не были предназначены для ее чтения, – шаг, вполне органично вытекавший из всего стиля переписки. Никаких следов того, что Тургенев санкционировал эти действия, в дошедших до нас письмах не обнаруживается. Скорее всего, Жуковский принял это решение самостоятельно, чтобы придать больше прозрачности роману, поверенным в котором он оказался по долгу дружбы. С другой стороны, явных изменений в характере отношений друзей после этого события не произошло.

Андрей Иванович не писал всего, что думал и чувствовал, никому, в том числе Жуковскому, поэтому удар, который испытала Екатерина Михайловна, оказался отчасти смягчен. Но она узнала множество совершенно поразивших ее подробностей, в частности, что Андрей Иванович полагал, что в «Ан<не> Мих<айловне> гораздо более простоты души» и что сама она хочет «выйти замуж, чтобы получить свободу», а главное, что «связь» с ней «гораздо более смущает и беспокоит, чем услаждает» ее избранника (ВЗ: 115–116).

Потрясенная Екатерина Михайловна отозвалась на эти признания чрезвычайно пространным письмом, в котором в очередной раз пыталась убедить своего адресата в том, что она на самом деле, несмотря на проявленную ею сдержанность, достойна сравнения с героиней Руссо. Она вновь оправдывалась в том, что не прошла до конца путь Юлии:

Ах, друг мой! Mon air étoit toujours composé avec vous [При вас я всегда казалась чопорной (фр.)]. Я сама себя боялась, когда бывала с тобою. Я очень тверда, когда воздерживаюсь, но естьли хоть мало сделаю себе послабления, то уже я над собой власти никакой не имею. Я боялась и тебя очень разгорячить. Что бы с нами было тогда. Но что с нами и теперь. Ты мучаешься, я страдаю (Там же, 115).

Екатерина Михайловна напоминала Андрею Ивановичу об их совместном посещении «Абуфара». По всем правилам морали и этикета ее поведение было вызывающе смелым, но оказалось, что этого было недостаточно. Теперь новый масштаб нарушения приличий вынуждал ее таиться даже от сестры:

Я все боялась тебе открыть мою надежду, пока ты был здесь так близок от меня. Nous sommes jeunes, mon ami. Il ne faut pas hasarder trop. Jusqu’à ce que nous serons innocents, nous ne pourrons pas être tout à fait malheureux. C’est une vérité, dont je suis persuadée [Мы молоды, мой друг. Не нужно слишком рисковать. До тех пор, пока мы невинны, мы не можем быть совершенно несчастны. В этой истине я уверена (фр.)]. Помнишь, как ты на меня серживался, когда я уверяла тебя, что ты холодного расположения. C’étoit toujours des précautions [Это всегда была осторожность (фр.)]. Когда ты прощался со мною, чтобы я дала pour vous embrasser [за то, чтоб обнять вас (фр.)]. Когда ты ушел уже на крыльцо, я было чуть-чуть не закричала: воротись и узнай все. Но я опомнилась, что тут была сестра и матушка. Ах, друг мой! Я первой уже этого письма не показываю. Il est scandaleuse pour elle. J’aurois du lui servir d’exemple, et moi, qu’est-ce que je fais? [Оно неприлично для нее. Я должна бы служить ей примером, а я – что делаю? (фр.)] (Там же, 116).

Екатерина Михайловна сохраняет здесь обращения «ты» и «мой друг», на которые впервые отважилась в предыдущем, самом нежном и откровенном послании, но возвращается к частичному использованию французского языка, по-видимому вновь испытывая потребность в отработанных формулах. Такое подспорье было ей необходимо, поскольку она писала по горячим следам, не дочитав до конца переданных ей писем и сразу же откликаясь на каждый поворот настроения возлюбленного. Выделенная Андреем Ивановичем фраза «Я люблю ее» вновь подала ей некоторую надежду. Она еще раз попыталась убедить Тургенева, что, если их счастью не суждено состояться, она найдет в себе силы это пережить. На их долю в этом случае останется любовь, подобная той, которая выпала на долю Юлии и Сен-Пре после того, как они были насильно разлучены:

Ах, друг мой! Но последнее твое письмо меня бы совсем привело в огорчение, если бы я не нашла в нем слов я люблю ее. <…> Есть ли даже когда-нибудь случится, что ты меня перестанешь любить, то скажи мне это прямо sans détours. Я, может быть, умру от того, но умру для тебя. Такая смерть принесет мне честь, а не бесчестие. Но естьли ты со мною будешь употреблять лукавство. Ах! Я и тогда умру же; но умру с досады, и умру гнусною смертию. <…> Что со мною будет, ты не знаешь, когда это не случится, то есть не исполнится наше намерение. Ничего, друг мой, естьли ты меня будешь любить. <…> Но друг мой! Не опасайся ничего. Для тебя, естьли это будет нужно, я все сделаю. Чувствую неизъяснимую бодрость, когда думаю делать что-нибудь для тебя (Там же, 117).

Однако ее ждало последнее из сделанных Тургеневым Жуковскому признаний, где он, вероятно (само письмо до нас не дошло), писал, что его отсутствие может продлиться десять лет. Этот срок совершенно сокрушил Екатерину Михайловну. В финале письма она оказывается в том самом амплуа, в котором уже некоторое время выступает в дневнике, ощущая себя героиней, пишущей к оставившему ее любовнику и обреченной на жертвенное страдание:

Наконец, читаю и это письмо. Друг мой, приговор подписан. Я тебе уже ничего не могу сказать. 10 лет; ах! Это вечность! Но друг мой! Не беспокойся. Я писать не могу. Ты видишь мою руку. Но терпеть я умею. Смерть вить верно предопределена, и может быть, я не умру, но друг мой сам реши, могу ли я так долго с тобой тайную связь иметь? Все, что ты решишь, я предпринимаю. Прости, друг мой. Ни строчки не ожидай ответа на все те письма, которые получу прежде ответа на это. Ах друг мой! 3-е генваря я это писала, 4-е отдала, 5-е оно пойдет. Друг мой! Но ты будь спокоен. Я только вот что скажу. Никто никогда мной владеть не будет. Никакая сила меня к тому не принудит. Я буду жить isolée sur la terre. J’ai encore une amie qui pense à moi, et puis vous ne terminerez pas votre attachement. Mais non, je ne sais plus que je dis. Ces instances sont trop critiques, pour que je pense à la consolation [одна на земле. У меня еще есть подруга, которая думает обо мне, и потом вы не прервете свою привязанность. Но нет, я уже не знаю, что говорю. Эти мгновения слишком критические, чтобы я могла думать об утешении (фр.)] (Там же, 117).

Екатерина Михайловна находилась в глубочайшем отчаянии, но эмоциональные матрицы, определявшие ее переживания, продолжали действовать с обычной безотказностью. Подруга, утешающая ее своей заботой (несомненно, речь здесь идет о младшей сестре), – это Клара из «Новой Элоизы», ободряющая безутешную Юлию. У брошенной девушки, пишущей, подобно героине «Португальских писем» Гийерага оставившему ее возлюбленному, никаких утешений не может быть, и потому, на мгновение вернувшись к уже неуместным моделям чувств, Екатерина Михайловна одергивает себя: «Я уже не знаю, что говорю».

Если это письмо действительно было отправлено 5 января, то оно должно было попасть к адресату 9–10-го числа. В эти же дни Тургенев наконец узнает о предстоящей отправке за границу. 11 января он сообщил родителям, что едет в Вену, а 17-го – что получил прогонные (1231: 40, 43). Мысль о предстоящем отъезде только обострила его колебания, достигнувшие наибольшей интенсивности в последнюю декаду месяца.

18 января, наткнувшись в «Эмиле» на упоминание о людях с «un âme étroite, un cœur tiède», Андрей Иванович с ужасом спрашивал себя: «Не мои ли это свойства?» В той же записи он отметил, что хочет писать за границей «журнал в виде писем» и не возьмет с собой ни дневника, «ни писем К<атерины> М<ихайловны>, чтобы все было интересней по возращению» (ВЗ: 111–112). Возможно, он еще рассчитывал оттянуть решение, но динамика его эпистолярного романа делала такие проволочки невозможными.

22 января Тургенев пишет Жуковскому, что «чувствует себя столько виновным в рассуждении Екатерины Михайловны», и тут же оговаривается: «Однако ж, теперь нет. Я узнал ее, узнал всю цену души ее и узнал навсегда. Какое чувство изображается в ее письмах и как я мало достоин ее» (ЖРК: 392).

Уверения, что он больше не чувствует себя виноватым, как будто должны свидетельствовать о том, что Тургенев не только принял решение, но и сообщил о нем Екатерине Михайловне. Действительно, в первых числах февраля Александр Тургенев привез брату в Петербург письмо Жуковского, где говорилось о ее реакции на его утешительное послание.

Александр Иванович и отправлявшийся с ним в Геттингенский университет Андрей Кайсаров выехали из Москвы не позже 28 января (Там же, 392). Чтобы Екатерина Михайловна могла успеть ответить до их отъезда, Андрей Иванович должен был отправить письмо никак не позже 22-го. В тот же день в его дневнике появляется «убивающая мысль» о том, что, если им доведется прощаться, он будет холоден и не заплачет (ВЗ: 114). Переписывая письмо Екатерины Михайловны, где она говорит об их взаимной любви, Тургенев делает примечание: «О как мало я всего достоин! Как жестоко она обманута! Она нещастна, но и я не щастлив. Она нещастна от того, что любит, я –» (Там же, 115).

Через два дня, 25 декабря, он вновь возвращается к этой теме, и его запись ясно свидетельствует о том, что, несмотря на все уверения, которые он дал и самой Екатерине Михайловне, и Жуковскому, он все еще продолжал метаться:

Перечитываю ее письмы и мучусь своей холодностью. Сегодня пришла мне мысль замечать здесь часы и минуты, когда я буду думать о своей нечувствительности, буду сожалеть о себе и почитать себя от етова истинно нещастным. Ах! Есть ли бы чаще они приходили. Не могу себе представить приятностей состояния отца. Одно принуждение, gêne и больше ничего. <…> Неужли ж я отличен от других людей, а ведь все детьми сердечно радуются.

Кажется, для истребления етова эгоистического одиночества, должен бы я жениться, иметь семейство; но я не имею духу пожертвовать моей свободой, и горесть моя стало быть неискренна; потому что средство в моих руках и я им не пользуюсь (Там же, 117).

Кульминацией этого кризиса стала последняя до его отъезда за границу дневниковая запись от 29 января:

Это величайшее пятно в моей жизни. Я не любил ее, не был влюблен, и говорил ей о нежности и с таким притворством. Она предавалась мне, забывая себя со всем жаром святой, невинной, пламенной страсти! Как я отвечал ей на то письмо, где она пишет о своих мечтах и надеждах! Я писал, что на верху блаженства сомнения меня мучат, или тому подобное. На верху блаженства! Чувствовал ли я это, когда все сомнения от меня и во мне, больше гораздо, нежели от посторонних причин? Что она ко мне почувствует, когда страсть уступит место холодному рассудку, когда она тогда спокойно будет перечитывать мои письма?

Как смыть это пятно? Пожертвовать ей собой? Несчастной! Для этого я не довольно чувствую низость своего поступка, не довольно чувствую цену сердца, ко мне привязанного; и цену жить с нею.

Или другое средство; открыться ей в своей indignité [недостойности (фр.)]. Этого сделать не в силах. Пятно это будет не смыто. Мне почти всегда стоило труда писать к ней. – О что я!

Что будет тогда, когда я потеряю и чувство моей холодности, и чувство моей низости! Когда буду доволен собою? Может быть и это с летами будет (Там же, 118).

Если Екатерина Михайловна оказывалась брошенной и любящей героиней, то на долю Андрея Ивановича оставалась только роль соблазнителя. Принять ее было для него моральной и эмоциональной катастрофой, но он не видел для себя иного оправдания, кроме еще не умершего в его сердце сознания собственной виновности – циничному распутнику полагалось быть самодовольным и гордиться своими победами. С другой стороны, он не был готов «пожертвовать своей свободой» – мысль о браке, в который он бы вступил с холодным сердцем, была для него столь же невыносимой.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации