Электронная библиотека » Айседора Дункан » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 12 мая 2014, 17:01


Автор книги: Айседора Дункан


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +
19

Во время одного из моих вечерних выступлений в Берлине в 1905 году я обратила внимание на сидевшего в первом ряду человека. Я не рассматривала этого зрителя и даже не взглянула на него, но инстинктивно почувствовала его присутствие. После спектакля ко мне в уборную вошел красивый, но очень рассерженный человек.

– Вы поразительны! – воскликнул он. – Вы необыкновенны! Но отчего вы украли мои идеи и где вы раздобыли мои декорации?

– Что с вами? О чем вы говорите? Это мои собственные голубые занавеси. Я их придумала в возрасте пяти лет и с тех пор танцую на их фоне!

– Нет! Это мои декорации и мои идеи. Но вы – то существо, которое я представлял себе среди них. Вы живое воплощение моих мечтаний.

– Но кто же вы?

Тогда с его уст слетели эти необыкновенные слова:

– Я сын Эллен Терри.

Сын Эллен Терри, совершеннейшего в моих глазах идеала женщины! Эллен Терри…

– Поужинайте с нами, – пригласила его ничего не предчувствовавшая мать. – Раз вас так интересует искусство Айседоры, вы должны поужинать у нас дома.

И Крэг пошел к нам ужинать. Он был лихорадочно взволнован и стремился рассказать возможно больше о своих взглядах на искусство и своих честолюбивых замыслах… Я слушала с большим интересом. Но понемногу матери и другим членам семьи захотелось спать, и под разными предлогами все постепенно разошлись по своим комнатам. Мы остались вдвоем. Крэг продолжал говорить о театральном искусстве и жестами пояснял свои мысли. Вдруг он неожиданно сказал:

– Но вы что тут делаете? Вы, великая артистка, живете в такой семейной обстановке. Как нелепо! Я первый вас увидел и создал. Вы принадлежите моему вдохновению.

Высокий гибкий Крэг лицом очень походил на свою удивительную мать, только черты его были еще нежнее. Несмотря на большой рост, в Крэге было что-то женственное, особенно в чувственных линиях рта с тонкими губами. Золотые кудри детских портретов златоволосого мальчика Эллен Терри, хорошо знакомого лондонской публике, теперь немного потемнели; близорукие глаза метали из-за очков стальные искорки. Он производил впечатление хрупкости, почти женской слабости, и только руки с широкими концами пальцев изобличали силу. Он всегда говорил о своих квадратных больших пальцах, как о пальцах убийцы: «Дорогая, ими хорошо было бы вас задушить!»

Точно загипнотизированная я позволила ему накинуть пальто на мой белый хитон. Потом он взял меня за руку, и мы сбежали вниз по лестнице на улицу. Там он кликнул извозчика и сказал как только мог лучше по-немецки:

– Meine Frau und ich, wir wollen nach Potsdam gehen.

Несколько извозчиков отказались нас везти, но один наконец согласился, и мы отправилась в Потсдам. Приехав на заре, мы остановились в маленькой гостинице, двери которой только что открылись, и там выпили кофе, а с восходом солнца поехали обратно в Берлин. В Берлин мы приехали около десяти утра и стали обдумывать, что нам делать. Мы не могли возвратиться к матери и поэтому отправились к моей подруге, Эльзе де Брюгер. Она всецело принадлежала богеме, приняла нас с большим радушием, накормила завтраком – кофе и яичницей – и уложила меня в свою постель, где я и проспала до вечера.

Тогда Крэг повез меня в свое ателье на самом верху высокого берлинского дома. Пол там был черный, навощенный, усыпанный искусственными лепестками роз. Передо мной стояло воплощение молодости, красоты и гения, и, вспыхнув внезапной любовью, я бросилась в его объятия, побуждаемая темпераментом, спавшим два года, но всегда готовым проснуться. На мой зов откликнулся темперамент во всех отношениях меня достойный; я нашла плоть своей плоти и кровь своей крови. Часто он кричал мне: «Вы моя сестра!» – и я чувствовала в нашей любви какое-то преступное кровосмешение.

Я не знаю, как другие женщины вспоминают своих любовников. Приличие, вероятно, требует описать голову, плечи, руки человека, а затем перейти к его одежде, но я всегда его вижу как в ту первую ночь в ателье, когда его белое, гладкое, блистающее тело освободилось от одежды, точно от кокона, и засверкало во всем своем великолепии перед моими ослепленными глазами.

Так должны были выглядеть Эндимион с его стройным высоким молочным телом перед широко раскрытыми глазами Дианы, Гиацинт, Нарцисс и бодрый мужественный Персей. Он казался скорей ангелом Блэка, чем смертным юношей. Мои глаза еще не насладились как следует его красотой, как я почувствовала безумное влечение, почувствовала себя слабой, словно тающей. Мы горели одним общим огнем, как два слившихся языка пламени. Наконец я нашла своего друга, свою любовь, себя самое. Нас было не двое, мы слились в одно целое, в то поразительное существо, о котором Платон говорит в «Федре», в две половины одной души. Это не было соединение мужчины с женщиной, а встреча двух душ-близнецов. Тонкая плотская оболочка горела таким экстазом, что претворила земную страсть в райские пламенные объятия.

Есть радости такие полные, такие совершенные, что их не следует переживать. Ах, почему моя пылающая душа не отделилась в ту ночь от тела и не полетела, как ангел Блэка, сквозь земные облака в иные миры? Его любовь была юна, свежа и сильна, но у него не было ни нервов, ни свойств сладострастника, и он предпочитал покончить с любовью до наступления пресыщения и отдать нерастраченный пыл молодости чарам своего искусства.

В ателье не было ни ложа, ни кресел, не было также возможности обедать. Ночь мы провели на полу. У Крэга не было ни гроша, а я не решалась сходить домой за деньгами. Две недели провела я у него. Когда нам хотелось есть, он внизу заказывал обед в долг, а я пряталась на балконе, а когда обед приносили, я входила в комнату и получала свою порцию.

Бедная моя мать ходила по всем полицейским участкам и посольствам, жалуясь, что подлый соблазнитель сбежал с ее дочерью, а импресарио страшно волновался, узнав о моем внезапном исчезновении. Пришлось отменить ряд спектаклей, и никто не мог сказать, что произошло. Но все же в газетах предусмотрительно поместили объявление, что Айседора Дункан серьезно заболела воспалением миндалевидных желез. Через две недели мы вернулись к матери, так как, говоря правду, несмотря на безумную страсть, мне немного надоело спать на твердом полу и не есть ничего, кроме того, что Крэг мог достать в гастрономической лавке, или когда мы выходили после наступления темноты.

Когда мать увидела. Гордона Крэга – она воскликнула: «Уйди, подлый соблазнитель!» Она бешено ревновала меня к нему Гордон Крэг, один из самых необыкновенных талантов нашей эпохи, существо, сделанное, как и Шелли, из пламени и молний. Он вдохновлял современное театральное направление, хотя, правда, не принимал активного участия в повседневной жизни сцены. Он оставался в стороне и мечтал, но мечты эти вдохновляли все, что есть прекрасного в современном театре. Без него у нас не было бы Рейнгардта, Жака Копо, Станиславского. Без него у нас все еще был бы в театре прежний реализм с шевелящимися на деревьях листами и с дверьми, открывающимися и закрывающимися в домах.

Крэг был блестящим товарищем. Он был одним из редких встреченных мною людей, которые с раннего утра до позднего вечера находились в приподнятом настроении. С первой же чашки утреннего кофе его воображение загоралось и сверкало яркими красками. Пройти по улице вместе с ним было равносильно прогулке с верховным жрецом в Древних Фивах. Вероятно, вследствие своей чрезвычайной близорукости он часто внезапно останавливался перед каким-нибудь уродливым образцом дома современной практической немецкой архитектуры и, вынув карандаш и блокнот, начинал пояснять, насколько дом красив. Затем он принимался лихорадочно делать набросок, который в законченном виде походил на египетский храм. Он приходил в дикое возбуждение над каждым встреченным по пути деревом, птицей или ребенком. Ни одной секунды с ним не бывало скучно. Или он радовался как безумный, или впадал в другую крайность, в настроение, когда все небо, казалось, становилось черным и воздух сгущался, как перед бурей. Дух медленно оставлял тело, и в нем не оставалось ничего, кроме черной тоски.

К несчастью, с течением времени эти мрачные настроения посещали его все чаще и чаще. Почему? Главным образом потому, что в ответ на его возгласы «Моя работа! Моя работа!», что он повторял очень часто, я спокойно говорила: «Да, конечно, ваша работа удивительна. Вы – талант, но, знаете ли, существует также и моя школа». Он ударял кулаком по столу и возражал: «Да, но моя работа так важна», а я замечала: «Безусловно, очень важна. Ваша работа – это фон, но на первом плане живое существо, так как душа излучает все остальное. Прежде всего моя школа – лучезарное человеческое существо, движущееся в совершенной красоте, а затем ваша работа – совершенный фон для этого существа». Эти споры часто кончались грозным, зловещим молчанием. Тогда во мне пробуждалась женщина, пугалась и восклицала: «Милый, неужели я вас обидела?» – «Обидели? О, нет! Проклятые женщины всегда надоедливы, и вы также надоедливы, вмешиваясь в мою работу! Работа, моя работа!»

Он выходил, хлопая дверью, и только стук ее давал мне понять, как велика происшедшая катастрофа. Я ждала его возвращения и, не дождавшись, бурно рыдала всю ночь. В этом таилась трагедия. Часто повторявшиеся столкновения сделали в конце концов жизнь невозможной, лишив ее гармонии. Мне было предназначено пробудить в этом таланте огромную любовь и пытаться сочетать продолжение моей работы с его любовью. Неосуществимая попытка! После первых недель упоения страстью началась ожесточенная война между гениальностью Гордона Крэга и вдохновением моего искусства.

– Почему вы не прекратите это? – говорил он. – Зачем вам нужно размахивать на сцене руками? Почему вы не сидите дома и не точите мои карандаши?

И тем не менее Гордон Крэг ценил мое искусство так, как никто его не сумел оценить. Но его самолюбие, его артистическая зависть не позволяют ему признать, что женщина может действительно быть художницей.

* * *

Сестра Элизабет организовала для попечения о груневальдской школе комитет из самых выдающихся и артистических женщин Берлина. Узнав о Крэге, они прислали мне длинное письмо, в котором в величавых выражениях заявили, что как представительницы хорошего буржуазного общества не считают себя вправе покровительствовать школе, руководительница которой имеет такие беспринципные моральные воззрения. Жена известного банкира Мендельсона была выбрана этими дамами для вручения мне письма. Войдя с огромным посланием в руках, она неуверенно смотрела на меня и, внезапно разрыдавшись, бросила письмо на пол и заключила меня в свои объятия. «Не думайте, что я подписала это отвратительное письмо! – вскричала она. – Что же до других дам, то с ними ничего не поделаешь. Они отказываются быть патронессами школы, хотя все еще верят в вашу сестру Елизавету».

У Елизаветы были свои взгляды на вещи, но она о них не рассказывала, и потому я увидела, что у этих дам все позволено, лишь бы не вызывало разговоров! Эти женщины меня так возмутили, что я наняла зал филармонии и прочла специальную лекцию о танце как об искусстве раскрепощения, закончив беседой о праве женщины любить и производить детей по своему желанию.

У меня, конечно, спросят: «Что станется с детьми?» Я могу назвать многих выдающихся людей, рожденных вне брака, что не мешало им достигнуть славы и богатства. Но независимо от того я задала себе вопрос, как может женщина выходить замуж за человека, которого она считает настолько низким, чтобы в случае разрыва не поддерживать собственных детей? Зачем же тогда женщине выходить замуж за человека, которого она считает таким подлым? Я думаю, что правда и вера друг в друга являются первыми принципами любви. Как женщина с самостоятельным заработком, я нахожу, что можно приносить в жертву силы, здоровье и даже рисковать жизнью, чтобы иметь ребенка, но не подверглась бы этой муке, если бы могла предположить, что в один прекрасный день у меня отнимут его под предлогом, что ребенок принадлежит отцу по закону, и разрешат его видеть три раза в год! Остроумный американский писатель раз ответил своей подруге, спросившей у него, что подумает о них их ребенок, если они не поженятся: «Если бы ваш или мой ребенок принадлежал к такому разряду детей, нам было бы все равно, что он о нас думает!» Всякая развитая женщина, читающая брачный контракт и затем его подписывающая, заслуживает последствий брака. Эта лекция произвела большой переполох. Половина публики мне сочувствовала, а половина возмущалась, свистела и швыряла на сцену все, что попадалось под руку. В конце концов недовольные покинули зал, а с оставшимися я завела интересную беседу о правах женщины, которая во многом определила женское движение наших дней.

Я продолжала жить в нашей квартире на улице Виктории, а Элизабет переехала в школу. Мать не знала, на чем остановиться. К тому времени моя мать, которая в дни нужды и несчастий переносила невзгоды с необыкновенным мужеством, начала находить жизнь очень скучной. Может, это зависело от ее ирландского характера, который не мог переносить благосостояние так же легко, как лишения. Настроение ее сделалось неровным, и часто случалось, что все ей переставало нравиться. Впервые со времени нашего отъезда за границу она стала выражать тоску по Америке, говоря, что там все значительно лучше. Когда мы ее водили в лучший берлинский ресторан, думая ей доставить удовольствие, и спрашивали, что заказать, она отвечала: «Дайте мне креветок». Если по времени года креветок не было, она возмущалась бедностью страны и отказывалась что-либо есть. Если же креветки подавали, то она все-таки жаловалась, рассказывая, насколько они лучше в Сан-Франциско.

По-моему, эта перемена характера вызывалась многими годами добродетельной жизни, посвященной только воспитанию детей. Теперь, когда мы нашли интересы, которые нас поглощали целиком и под влиянием которых мы часто ее покидали, она поняла, что напрасно потратила на нас лучшие годы своей жизни, ничего себе не оставив, как, мне кажется, это делают многие матери, особенно в Америке. Эта неустойчивость настроения проявлялась все больше и больше, и она все чаще и чаще выражала желание вернуться в свой родной город, что вскоре и исполнила.

* * *

Мысли мои по-прежнему были поглощены виллой в Груневальде, где стояло сорок кроваток. Какая странная игра судьбы! Если бы я встретила Крэга на несколько месяцев раньше, безусловно, не было бы ни виллы, ни школы. В нем я нашла такое богатое содержание, что не нуждалась бы в основании школы. Но теперь начавшая осуществляться мечта моего детства завладела мной целиком.

Немного спустя я узнала – и в этом не могло быть никакого сомнения, – что я беременна. Мне снилась Эллен Терри в блестящем наряде, вроде того, в котором она играла в «Имогене»; она вела за руку белокурую девочку, похожую на нее как две капли воды, и своим поразительным голосом звала меня: «Айседора, люби. Люби… Люби…» С этого момента я знала, что ко мне идет из призрачного мира небытия до рождения. Придет этот ребенок, неся мне радость и печаль. Радость и печаль! Рождение и смерть! Ритм танца жизни! Божественная весть ликовала во всем моем существе. Я продолжала танцевать перед публикой, учить в школе, любить моего Эндимиона. Бедный Крэг не находил себе места, был нетерпелив, несчастен, покусывал ногти и часто восклицал: «Работа, работа, моя работа!» Снова дикое вторжение природы в искусство. Но меня утешало чудесное появление Эллен во сне, который повторился два раза.

* * *

Наступила весна. У меня были подписаны контракты на гастроли в Дании, в Греции и Германии. В Копенгагене меня сильнее всего поразили молодые девушки, которые со счастливыми лицами самостоятельно и свободно гуляли по улицам в студенческих шапочках на темных кудрях. Я была поражена, так как никогда раньше не видела таких милых девушек. Мне объяснили, что это первая страна, в которой женщины добились избирательного права.

Расходы, связанные с содержанием школы, заставили меня поехать в это турне, так как я истратила весь свой запасный капитал и оставалась совершенно без денег. Танцуя в Стокгольме, я послала приглашение Стриндбергу, которым очень восхищалась, прийти посмотреть на мои танцы, но он ответил, что он нигде не бывает и ненавидит людей. Я ему предложила место на сцене, но и это его не убедило.

После удачного сезона в Стокгольме мы морем вернулись в Германию. На пароходе мне стало очень плохо, и я поняла, что мне следует на время прекратить гастроли. Сильная жажда одиночества томила меня, и я мечтала уйти подальше от любопытных человеческих взоров. В июне месяце после непродолжительного пребывания в школе меня вдруг сильно потянуло к морю. Сперва я отправилась в Гаагу, а оттуда в деревушку Нордвик на побережье Северного моря. Здесь я наняла маленькую белую виллу на дюнах, называвшуюся «Мария». Я была настолько наивна, что считала роды очень несложным явлением природы. Поселившись в этой вилле на расстоянии сотен миль от города, я стала пользоваться услугами деревенского врача и в своем неведении вполне им удовлетворялась, хотя он, кажется, привык иметь дело только с крестьянками.

От Нордвика до Кадвика, ближайшей деревни, было около трех километров. Жила я в полном одиночестве, ежедневно совершая прогулки в Кадвик и обратно. Меня всегда влекло к морю, а теперь прельщало одиночество в маленькой белой вилле Нордвика, уединенно стоявшей возле дюн, возвышавшихся среди очаровательной местности. В вилле «Мария» я провела июнь, июль и август. Все это время я вела усердную переписку с сестрой Элизабет, на попечении которой оставила груневальдскую школу. В июле я записывала в свой дневник составленные мною правила преподавания в школе и выработала серию из пятисот упражнений, в которых ученики переходили от простейших движений к самым сложным и которые являлись настоящей сущностью танца.

Крэг нервничал, приезжал и снова уезжал, но теперь уже я не оставалась совершенно одинока. Дитя все больше и больше давало о себе знать. Странно было видеть, как мое чудное мраморное тело теряло упругость, расширялось и деформировалось. Чем утонченнее нервы, чем чувствительнее мозг, тем сильнее страдание – такова жуткая месть природы. Бессонные ночи, долгие часы, полные страдания и в то же время радости, проводила я, когда, например, ежедневно ходила по пустынному песчаному берегу между Нордвиком и Кадвиком, глядя на море, вздымающееся огромными волнами, с одной стороны и на высокие дюны – с другой. На этом побережье почти всегда дуют ветры, иногда нежный, приятный ветерок, а иногда ветер настолько сильный, что трудно было идти. Порой бушевала свирепая буря, и тогда виллу «Мария» раскачивало всю ночь, точно корабль в открытом море. Я избегала общества. Люди говорили такие пошлости и так мало считались со священным состоянием беременности. Однажды я увидела женщину, носящую в чреве ребенка, которая одиноко шла по улице. Прохожие не глядели на нее с благоговением, а насмешливо улыбались друг другу, словно это была не женщина, несущая в себе зарождающуюся жизнь, а что-то, возбуждающее шутки и смех.

Мои двери закрылись перед всеми посетителями, кроме одного доброго, верного друга, приезжавшего из Гааги на велосипеде, привозившего книги и журналы и развлекавшего меня беседами о современном искусстве, музыке и литературе. В те времена он был женат на знаменитой поэтессе и часто говорил о ней с нежностью и обожанием. Человек аккуратный, он приезжал в определенные дни, и даже буря не могла его задержать. Если не считать его, я проводила дни в обществе моря, дюн и ребенка, которому, казалось, уже не терпелось появиться на свет Божий.

Во время прогулок у моря я иногда чувствовала прилив сил и смелости и думала, что существо это будет моим и только моим, но в другие дни, когда небо хмурилось, а волны холодного Северного моря сердито шумели, настроение мое падало, и мне казалось, что я несчастное животное, попавшее в глубокую западню. И я металась в неодолимом желании бежать, бежать как можно скорей. Бежать куда? Может быть, в мрачные волны. Я боролась с таким настроением, пересиливала себя, но оно обыкновенно на меня находило неожиданно и его трудно было избежать. Мне чудилось также, что большинство людей от меня отдаляется. Мать была на расстоянии тысяч миль, и даже Крэг стал каким-то чужим, всецело погруженным в искусство, тогда как я все меньше и меньше о нем думала и была целиком захвачена тем страшным, чудовищным творчеством, той с ума сводящей радостной и болезненной тайной, которая выпала на мою долю.

Часы тянулись долго и мучительно. Еще медленнее проходили дни, недели, месяцы… Переходя от надежды к отчаянию и от отчаяния к надежде, я часто вспоминала свое детство, юность, странствия по чужим краям, открытия, сделанные в области искусства, и все прошлое представлялось мне далеким туманным прологом, прологом к таинству рождения ребенка, т. е. к тому, что может быть у любой крестьянки! Таково было завершение всех моих честолюбивых замыслов!

Почему не было со мной моей дорогой матери? Только потому, что она была жертвой нелепого предрассудка о необходимости брака. Сама она побывала замужем, нашла эту жизнь невозможной и развелась. Что же заставляло ее желать для меня той же петли, в которой она так жестоко пострадала? Все мои мыслительные способности протестовали против брака. Я считала тогда и считаю до сих пор, что брак является бессмысленным и рабским установлением, неизбежно ведущим к разводам и возмутительно грубым судебным разбирательствам, в особенности у артистов. Если кто-либо сомневается в справедливости моих слов, пусть займется статистикой разводов в артистической среде и скандальных процессов за последние десять лет в Америке. Но в то же время милая публика обожает своих артистов и, по всей вероятности, не могла бы без них существовать.

В августе ко мне приехала в качестве сестры милосердия женщина, впоследствии ставшая моим большим другом, Мария Кист. Я не встречала более терпеливой, милой и доброй женщины, и она была мне большой поддержкой. Сознаюсь, что как раз тогда меня стали мучить всевозможные страхи. Напрасно твердила я себе, что дети бывают у каждой женщины: у бабушки их было восемь, у матери четверо. Все это жизнь и т. д. И все же я продолжала бояться. Чего? Не смерти, конечно, и даже не страдания, а просто чего-то неопределенного.

Так прошел август и наступил сентябрь. Мне стало очень тяжело переносить свое состояние. Часто я думала о своих танцах, и тогда меня охватывала отчаянная тоска по искусству. Но тут я чувствовала три сильных толчка и движение внутри себя. Я начинала улыбаться и думать, что искусство в сущности лишь слабое отражение радости и чудес жизни. Я с удивлением наблюдала за своим распухавшим телом. Маленькие твердые груди увеличились, обвисли и сделались мягкими; быстрые ноги двигались медленнее, щиколотки опухли, в бедрах чувствовалась боль. Куда девались мои чудесные, юные формы Наяды? Где были мои мечты? Слава? Часто помимо воли я чувствовала себя глубоко несчастной и побежденной в борьбе с гигантом – жизнью. Но стоило вспомнить будущего ребенка, и печальные мысли исчезали. О, жестокие часы ночного ожидания и беспомощности, когда лежать на левом боку нельзя, потому что замирает сердце, на правом лежать неудобно, и кое-как лежишь на спине, страдая от движений ребенка и пытаясь его успокоить руками, прижатыми к животу! Жестокие часы сладостного ожидания, бесчисленные ночи все проходили таким образом. Какой ценой платим мы за славу материнства!

Однажды днем за чаем я почувствовала сильный удар в середину спины, а затем страшную боль, точно в хребет мне всадили бурав и пытались переломить кости. С этой минуты началась пытка, словно я, несчастная жертва, попала в руки могучих и бессердечных палачей. Едва я приходила в себя, как начинались новые схватки. Испанской инквизиции далеко до этих мучений, и женщина, родившая ребенка, может ее не бояться. По сравнению с родовыми болями инквизиция была, вероятно, лишь невинной забавой. Страшная, невидимая, жестокая, бессердечная и не знающая ни минуты отдыха сила крепко захватила меня в свои руки, разрывая мне тело и разламывая кости в непрерывных спазмах. Говорят, что это страдание скоро забывается. Я могу на это только ответить, что стоит мне закрыть глаза, и я снова слышу мои тогдашние стоны и крики. Неслыханное, чудовищное варварство все еще заставлять женщину переносить такие страшные пытки. Этому надо помочь, это надо прекратить. Просто глупо, что современная наука не знает безболезненных родов как непреложной истины. Это так же непростительно, как операция аппендицита без наркоза. Глупость это или святое терпение, что женщины до сих пор безропотно переносят такое возмутительное терзание?

Два дня и две ночи продолжался этот невыразимый ужас. А на третье утро идиотский доктор вытащил огромные щипцы и закончил живодерство, даже не прибегая к наркозу. Я думаю, что ничто не может сравниться с тем, что я претерпела, кроме разве ощущения человека, попавшего под поезд. Я не хочу слышать ни о каких женских движениях и суфражистках, пока женщины не положат конца тому, что я считаю бесполезным мучением, и утверждаю, что операция деторождения должна совершаться так же безболезненно и переноситься так же легко, как и всякая другая операция. Какое безрассудное суеверие препятствует такой мере? Какое попустительство или преступная цель? Конечно, можно возразить, что не все женщины страдают так сильно. Правда, не страдают так крестьянки, негритянки в Африке и краснокожие женщины. Но чем цивилизованнее женщина, тем страшнее муки, бесполезные муки. Ради цивилизованной женщины должно быть придумано культурное средство против этого ужаса. Я от этого не умерла, но не умирает и несчастная жертва, вовремя снятая со станка пыток. Но вы можете заметить, что я была вознаграждена, увидев ребенка. Да, вы правы, я была вне себя от радости, но тем не менее до сегодняшнего дня дрожу, возмущаясь при мысли о том, что я перенесла и что переносят многие женщины, жертвы вследствие невыразимого эгоизма и слепоты людей науки, которые допускают такие зверства, когда им можно помочь.

Ах, но ребенок! Ребенок был поразительный, похожий по строению своему на Купидона, с голубыми глазами и каштановыми волосами, которые потом выпали и уступили место золотым кудрям. И чудо из чудес! Ротик ищет мою грудь и хватает беззубыми деснами, и кусает, и тянет, и сосет молоко. Какая мать когда-либо описывала, как рот ребенка кусал ее сосок и из груди ее брызгало молоко? Жестокий, кусающий рот так живо нам напоминает рот любовника, который в свою очередь похож на рот ребенка.

О, женщины, зачем нам учиться быть юристами, художниками и скульпторами, когда существует такое чудо? Наконец-то я узнала эту огромную любовь, превышающую любовь мужчины. Я лежала окровавленная, истерзанная и беспомощная, пока маленькое существо сосало и кричало. Жизнь, жизнь, жизнь! Дайте мне жизнь! Где мое искусство? Мое ли искусство вообще? Не все ли мне равно! Я чувствовала себя богом, высшим, чем любой художник.

В течение первых недель я часами лежала с ребенком на руках, глядя, как он спит; иногда ловила взгляд его глаз и чувствовала себя очень близко к грани, к тайне, может быть, к познанию жизни. Душа в только что созданном теле отзывалась на мой взгляд мудрыми глазами, глазами вечности, отзывалась с любовью. Любовь, вероятно, объясняла все. Какими словами описать это счастье? Что удивительного, что я, не писательница, не могу найти подходящих слов!

Мы вернулись в Груневальд с ребенком и моим милым другом, Марией Кист. Дети были в восторге от ребенка. Элизабет я сказала: «Она будет нашей младшей ученицей». Все интересовались, как мы назовем девочку. Крэг придумал замечательное ирландское имя – Дердре Дердре – «любовь Ирландии». И мы ее назвали Дердре.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 4.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации