Электронная библиотека » Борис Пастернак » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 14 января 2014, 00:13


Автор книги: Борис Пастернак


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Тема

 
Скала и шторм. Скала и плащ и шляпа.
Скала и Пушкин. Тот, кто и сейчас,
Закрыв глаза, стоит и видит в сфинксе
Не нашу дичь: не домыслы втупик
Поставленного грека, не загадку,
Но предка: плоскогубого хамита[58]58
  Хамиты – группа народностей Северной Африки. Согласно Д.Н. Анучину («А.С. Пушкин: Антропологический эскиз», 1899), абиссинцы составляют особую группу хамитов, воспринявших семитическую примесь.


[Закрыть]
,
Как оспу, перенесшего пески,
Изрытого, как оспою, пустыней,
И больше ничего. Скала и шторм.
 
 
В осатаненьи льющееся пиво
С усов обрывов, мысов, скал и кос,
Мелей и миль. И гул, и полыханье
Окаченной луной, как из лохани,
Пучины. Шум и чад и шторм взасос.
Светло как днем. Их озаряет пена.
От этой точки глаз нельзя отвлечь.
Прибой на сфинкса не жалеет свеч
И заменяет свежими мгновенно.
Скала и шторм. Скала и плащ и шляпа.
На сфинсовых губах – соленый вкус
Туманностей. Песок кругом заляпан
Сырыми поцелуями медуз.
 
 
Он чешуи не знает на сиренах,
И может ли поверить в рыбий хвост
Тот, кто хоть раз с их чашечек коленных
Пил бившийся как об лед отблеск звезд?
 
 
Скала и шторм и – скрытый ото всех
Нескромных – самый странный, самый тихий,
Играющий с эпохи Псамметиха
Углами скул пустыни детский смех…
 

1918


«Вторая, подражательная вариация» ориентирована на вступление к «Медному всаднику» и, помимо прямого цитирования первых строк, она воспроизводит размер и ритмический рисунок пушкинского оригинала с забегающими друг за друга анжамбеманами. Здесь также не назван по имени герой стихотворения, как у Пушкина Петр I, – что поднимает его на уровень неназываемого бога.

 
На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн.
Был бешен шквал. Песком сгущенный,
Кровавился багровый вал.
Такой же гнев обуревал
Его, и чем-то возмущенный,
Он злобу на себе срывал.
 
 
В его устах звучало «завтра»,
Как на устах иных «вчера».
Еще не бывших дней жара
Воображалась в мыслях кафру[59]59
  Кафры – название народов Южной Африки. Здесь: Пушкин.


[Закрыть]
,
Еще не выпавший туман
Густые целовал ресницы.
Он окунал в него страницы
Своей мечты. Его роман[60]60
  Имеется в виду «Евгений Онегин», начало работы над которым было положено в Одессе.


[Закрыть]

Вставал из мглы, которой климат
Не в силах дать, которой зной
Прогнать не может никакой,
Которой ветры не подымут
И не рассеют никогда
Ни утро мая, ни страда.
Был дик открывшийся с обрыва
Бескрайний вид. Где огибал
Купальню гребень белогривый,
Где смерч на воле погибал,
В последний миг еще качаясь,
Трубя и в отклике отчаясь,
Борясь, чтоб захлебнуться вмиг
И сгинуть вовсе с глаз. Был дик
Открывшийся с обрыва сектор
Земного шара, и дика
Необоримая рука,
Пролившая соленый нектар
В пространство слепнущих снастей,
На протяженье дней и дней,
В сырые сумерки крушений,
На милость черных вечеров…
На редкость дик, на восхищенье
Был вольный этот вид суров.
 
 
Он стал спускаться. Дикий чашник
Гремел ковшом, и через край
Бежала пена. Молочай,
Полынь и дрок за набалдашник
Цеплялись, затрудняя шаг,
И вихрь степной свистел в ушах.
И вот уж бережок, пузырясь,
Заколыхал камыш и ирис
И набежала рябь с концов.
Но неподернуто-свинцов
Посередине мрак лиловый.
А рябь! Как будто рыболова
Свинцовый грузик заскользил,
Осунулся и лег на ил
С непереимчивой ужимкой,
С какою пальцу самолов[61]61
  Самолов – наматывающаяся на палец леска с крючком и грузиком для рыбной ловли.


[Закрыть]

Умеет намекнуть без слов:
Вода, мол, вот и вся поимка.
Он сел на камень. Ни одна
Черта не выдала волненья,
С каким он погрузился в чтенье
Евангелья морского дна.
Последней раковине дорог
Сердечный шелест, капля сна,
Которой мука солона,
Ее сковавшая. Из створок
Не вызвать и клинком ножа
Того, чем боль любви свежа.
Того счастливейшего всхлипа,
Что хлынул вон и создал риф,
Кораллам губы обагрив,
И замер на устах полипа.
 

1918


Любовно рисуются знакомые с детства картины Одесского взморья, штормового лета 1911 года.

Замыкает тему «Вариация третья, макрокосмическая», возвращаясь к уподоблению Сфинкса и Пушкина. При этом Сахара, к которой «прислушивается» Сфинкс, оказывается той «пустыней мрачной и скупой», где усталый путник повстречал на перепутье шестикрылого посланника Божия. Вдохновенная ночь создания «Пророка» знаменует собой рождение нового отношения к своему призванию, новый уровень послушания полученным впечатлениям, осознанную жертвенность. Просветленность, посещающая творца в такие минуты и именуемая откровением, – это чувство непосредственной причастности к жизни мироздания, которая позволяет услышать «неба содроганье и гад морских подводный ход», ощутить ветерок с Марокко и увидеть восход солнца на Ганге.

* * *
 
Мчались звезды. В море мылись мысы.
Слепла соль. И слезы высыхали.
Были темны спальни. Мчались мысли,
И прислушивался сфинкс к Сахаре.
 
 
Плыли свечи. И казалось, стынет
Кровь колосса. Заплывали губы
Голубой улыбкою пустыни.
В час отлива ночь пошла на убыль.
 
 
Море тронул ветерок с Марокко.
Шел самум. Храпел в снегах Архангельск.
Плыли свечи. Черновик «Пророка»
Просыхал, и брезжил день на Ганге.
 

Поэма «Цыганы» была для Пушкина знаком критического отношения к герою литературных канонов романтизма и одновременно отражением душевной усталости от пережитых страстей того года, – подобные моменты переживал Пастернак, создавая свои «Вариации». Они стали ответом на весенние события в жизни Елены Виноград и означали отказ от типических, банальных ситуаций, диктуемых романтическим миропониманием.

 
Облако. Звезды. И сбоку —
Шлях и – Алеко. – Глубок
Месяц Земфирина ока: —
Жаркий бездонный белок.
 
 
Задраны к небу оглобли.
Лбы голубее олив.
Табор глядит исподлобья,
В звезды мониста вперив.
 
 
Это ведь кровли Халдеи
Напоминает! Печет,
Лунно: а кровь холодеет.
Ревность? Но ревность не в счет!
 
 
Стой! Ты похож на сирийца.
Сух, как скопец-звездочет.
Мысль озарилась убийством.
Мщенье? Но мщенье не в счет!
 
 
Тень как навязчивый евнух.
Табор покрыло плечо.
Яд? Но по кодексу гневных
Самоубийство не в счет!
 
 
Прянул, и пыхнули ноздри.
Не уходился еще?
Тише, скакун, – заподозрят.
Бегство? Но бегство не в счет!
 

Гордая позиция самостоятельного существования была подорвана прямой необходимостью спасать от голода родителей и сестер. Критический момент заставил Пастернака летом 1920 года обратиться в Лито Наркомпроса с ходатайством об академическом пайке. Перечисляя сделанные за 7 месяцев переводные работы, которые в итоге составили более 10 наименований и 12 тысяч стихов, он писал:

«…Это именно та степень напряжения, та форма и та каторжная обстановка работы, когда ее проводник и выполнитель, первоначально двинутый на этот путь силою призванья, постепенно покидает область искусства, а затем и свободного ремесла и наконец, вынуждаемый обстоятельствами видит себя во власти какого-то непосильного профессионального оброка, который длится, становится все тяжелей и тяжелей и которого нельзя прервать в силу роковой социальной инерции. Между тем единственный источник продовольствованья, ему доступный, – спекулятивный рынок становится все более и более недостижим, все дальше и дальше уходит от него в область какого-то сказочного и трагического издевательства над его несвоевременным гражданским простодушием… Я знаю, два основанья требуются для него „пайка“. Наличность действительной потребности, скажем лучше – нужды. Как мог, я показал ее… Другое основанье для получения академического пайка – художественное значенье соискателя, его одаренность. Здесь кончается мое заявленье. Кому об этом и судить, как не Лито, если вообще это выяснимо.

Член-учредитель Всероссийского Профсоюза писателей. Член президиума Профсоюза поэтов.

Б. Пастернак».

* * *

«…Современные течения вообразили, что искусство как фонтан, тогда, как оно – губка. Они решили, что искусство должно бить, тогда как оно должно всасывать и насыщаться. Они сочли, что оно может быть разложено на средства изобразительности, тогда как оно складывается из органов восприятия. Ему следует всегда быть в зрителях и глядеть всех чище, восприимчивей и верней, а в наши дни оно познало пудру, уборную и показывается с эстрады; как будто на свете есть два искусства и одно из них, при наличии резерва, может позволить себе роскошь самоизвращения, равную самоубийству. Оно показывается, а оно должно тонуть в райке, в безвестности, почти не ведая, что на нем шапка горит, и что, забившееся в угол, оно поражено светопрозрачностью и фосфоресценцией, как некоторою болезнью…»

Б. Пастернак.

Из статьи «Несколько положений», 1918

Характерным явлением этих лет были литературные кафе, которые некоторым образом заменяли исчезнувшие издательства, служа распространению поэзии среди публики. Поэты читали свои произведения посетителям, выступления переходили в диспуты и споры. Непременным участником таких вечеров был Маяковский, ставший, по словам Пастернака, «живой истиной и оправданием этого поприща», тогда как он сам, устыдившись однажды «сибаритской доступности победы эстрадной», сторонился подобных выступлений.

Шекспир

 
Извозчичий двор и встающий из вод
В уступах – преступный и пасмурный Тауэр,
И звонкость подков, и простуженный звон
Вестминстера, глыбы, закутанной в траур.
 
 
И тесные улицы; стены, как хмель,
Копящие сырость в разросшихся бревнах,
Угрюмых, как копоть, и бражных, как эль,
Как Лондон, холодных, как поступь, неровных.
 
 
Спиралями, мешкотно падает снег.
Уже запирали, когда он, обрюзгший,
Как сползший набрюшник, пошел в полусне
Валить, засыпая уснувшую пустошь.
 
 
Оконце и зерна лиловой слюды
В свинцовых ободьях. – «Смотря по погоде.
А впрочем… А впрочем, соснем на свободе.
А впрочем – на бочку! Цирюльник, воды!»
 
 
И, бреясь, гогочет, держась за бока,
Словам остряка, не уставшего с пира
Цедить сквозь приросший мундштук чубука
Убийственный вздор.
 
 
А меж тем у Шекспира
Острить пропадает охота. Сонет,
Написанный ночью с огнем, без помарок,
За дальним столом, где подкисший ранет[62]62
  Ранет – сорт яблок.


[Закрыть]

 
 
Ныряет, обнявшись с клешнею омара,
Сонет говорит ему:
«Я признаю
Способности ваши, но, гений и мастер,
 
 
Сдается ль, как вам, и тому на краю
Бочонка, с намыленной мордой, что мастью
Весь в молнию я, то есть выше по касте,
Чем люди, – короче, что я обдаю
Огнем, как, на нюх мой, зловоньем ваш кнастер?
 
 
Простите, отец мой, за мой скептицизм
Сыновний, но сэр, но милорд, мы – в трактире.
Что мне в вашем круге? Что ваши птенцы
Пред плещущей чернью? Мне хочется шири!
 
 
Прочтите вот этому. Сэр, почему ж?
Во имя всех гильдий и биллей! Пять ярдов —
И вы с ним в бильярдной, и там – не пойму,
Чем вам не успех популярность в бильярдной?»
 
 
– Ему?! Ты сбесился? – И кличет слугу,
И, нервно играя малаговой веткой[63]63
  Малага – изюм на веточке.


[Закрыть]
,
Считает: полпинты, французский рагу —
И в дверь, запустя в привиденье салфеткой.
 

Претензии сонета к автору, обрекающему своих «птенцов» на узость трактирного круга, – это предостережения Маяковскому, лирическая сила которого терпела ущерб от выступлений в кафе, где он завоевывал дешевую популярность завсегдатаев и рукоплесканье черни. Иронический вопрос: «Чем вам не успех популярность в бильярдной?» – открыто обращен к Маяковскому, страстному игроку в бильярд. Точностью попадания этого упрека он вызывает бешенство у героя стихотворения. В образе Шекспира Пастернак емко и лаконично рисует характерные детали поведения и внешнего облика Маяковского, – «остряка, не уставшего с пира // Цедить сквозь приросший мундштук чубука // Убийственный вздор». Современники запомнили и передали в своих воспоминаниях примеры «убийственного» остроумия Маяковского, которое с особенной страстью проявлялось во время публичных диспутов, а его приросшая к губе папироса запечатлена также на многих фотографиях.

В 1922 году надписывая Маяковскому только что вышедшую книгу «Сестра моя жизнь», Пастернак выразил трагическое недоумение, которое вызывал отказ его друга от высоких возможностей лирического самовыражения в пользу поденной мелочи случайных и временных задач. Сопоставляя бесстрашие раннего Маяковского и силу его гневного вызова обществу с теперешними бессодержательными и «неуклюже зарифмованными прописями», Пастернак писал:

Маяковскому

 
Вы заняты нашим балансом,
Трагедией ВСНХ[64]64
  Всероссийский совет народного хозяйства.


[Закрыть]
,
Вы, певший Летучим голландцем[65]65
  «Летучий голландец» – знаменитый пиратский корабль.


[Закрыть]

Над краем любого стиха.
 
 
Холщовая буря палаток
Раздулась гудящей Двиной
Движений, когда вы, крылатый,
Возникли борт о борт со мной.
 
 
И вы с прописями о нефти?
Теряясь и оторопев,
Я думаю о терапевте,
Который вернул бы вам гнев.
 
 
Я знаю, ваш путь неподделен,
Но как вас могло занести
Под своды таких богаделен
На искреннем этом пути.
 

1922

* * *

«…Я никогда не пойму, какой ему был прок в размагничиваньи магнита, когда, в сохраненьи всей внешности, ни песчинки не двигала подкова, вздыбливавшая перед тем любое воображенье и притягивавшая какие угодно тяжести ножками строк. Едва ли найдется в истории другой пример того, чтобы человек, так далеко ушедший в новом опыте, в час, им самим предсказанный, когда этот опыт, пусть и ценой неудобств, стал бы так насущно нужен, так полно бы от него отказался…»

Б. Пастернак.

Из повести «Охранная грамота»


В первых числах мая 1921 года в Москву приезжал Александр Блок, уже совсем больной. В очерке «Люди и положения» Пастернак вспоминал, что

«…представился ему в коридоре или на лестнице Политехнического музея в вечер его выступления в аудитории музея. Блок был приветлив со мной, сказал, что слышал обо мне с лучшей стороны, жаловался на самочувствие, просил отложить встречу с ним до улучшения его здоровья…»

Встрече не суждено было состояться, через два месяца Москву потрясло известие о его смерти.

* * *

«…С Блоком прошли и провели свою молодость я и часть моих сверстников… У Блока было все, что создает великого поэта, – огонь, нежность, проникновение, свой образ мира, свой дар особого все претворяющего прикосновения, своя сдержанная, скрадывающаяся, вобравшаяся в себя судьба…

Прилагательные без существительных, сказуемые без подлежащих, прятки, взбудораженность, юрко мелькающие фигурки, отрывистость – как подходил этот стиль к духу времени, таившемуся, сокровенному, едва вышедшему из подвалов, объяснявшемуся языком заговорщиков, главным лицом которого был город, главным событием – улица…

Черты действительности как током воздуха занесены вихрем блоковской впечатлительности в его книги. Даже самое далекое, что могло показаться мистикой, что можно бы назвать «божественным». Это не метафизические фантазии, а рассыпанные по всем его стихам клочки церковно-бытовой реальности, места из ектеньи, молитвы перед причащением и панихидных псалмов, знакомые наизусть и сто раз слышанные на службах.

Суммарным миром, душой, носителем этой действительности был город блоковских стихов, главный герой его повести, его биографии.

Этот город, этот Петербург Блока – наиболее реальный из Петербургов, нарисованных художниками новейшего времени. Он до безразличия одинаково существует в жизни и воображении, он полон повседневной прозы, питающей поэзию драматизмом и тревогой, и на улицах его звучит то общеупотребительное, будничное просторечие, которое освежает язык поэзии.

В то же время образ этого города составлен из черт, отобранных рукой такою нервною, и подвергся такому одухотворению, что весь превращен в захватывающее явление редчайшего внутреннего мира…»

Борис Пастернак.

Из очерка «Люди и положения»

Ветер

(Отрывки о Блоке)
 
Кому быть живым и хвалимым,
Кто должен быть мертв и хулим, —
Известно у нас подхалимам
Влиятельным только одним.
 
 
Не знал бы никто, может статься,
В почете ли Пушкин иль нет,
Без докторских их диссертаций,
На все проливающих свет.
 
 
Но Блок, слава Богу иная,
Иная, по счастью, статья.
Он к нам не спускался с Синая[66]66
  Отсылка к Библии (Исх. 32, 15–16), где рассказывается о Моисее, спустившемся с Синая со скрижалями, содержащими заповеди, продиктованные Господом Богом.


[Закрыть]
,
Нас не принимал в сыновья.
 
 
Прославленный не по программе
И вечный вне школ и систем,
Он не изготовлен руками
И нам не навязан никем.
 
 
Он ветрен, как ветер. Как ветер,
Шумевший в имении в дни,
Как там еще Филька-фалетер[67]67
  Народное произношение слова «форейтор».


[Закрыть]

Скакал в голове шестерни.
 
 
И жил еще дед-якобинец[68]68
  Имеется в виду дед Блока – А.Н. Бекетов (1825–1902), профессор ботаники и ректор Петербургского университета.


[Закрыть]
,
Кристальной души радикал,
От коего ни на мизинец
И ветреник внук не отстал.
 
 
Тот ветер, проникший под ребра
И в душу, в течение лет
Недоброю славой и доброй
Помянут в стихах и воспет.
 
 
Тот ветер повсюду. Он – дома,
В деревьях, в деревне, в дожде,
В поэзии третьего тома[69]69
  Блок издавал свои стихотворения в трех томах, третий составляла лирика 1907–1916 годов.


[Закрыть]
,
В «Двенадцати», в смерти, везде.
 
 
Зловещ горизонт и внезапен,
И в кровоподтеках заря,
Как след незаживших царапин
И кровь на ногах косаря.
 
 
Нет счета небесным порезам,
Предвестникам бурь и невзгод,
И пахнет водой и железом
И ржавчиной воздух болот.
 
 
В лесу, на дороге, в овраге,
В деревне или на селе
На тучах такие зигзаги
Сулят непогоду земле.
 
 
Когда ж над большою столицей
Край неба так ржав и багрян,
С державою что-то случится,
Постигнет страну ураган.
 
 
Блок на небе видел разводы.
Ему предвещал небосклон
Большую грозу, непогоду,
Великую бурю, циклон.
 
 
Блок ждал этой бури и встряски.
Ее огневые штрихи
Боязнью и жаждой развязки
Легли в его жизнь и стихи.
 

1956


Особое место среди немногочисленных вещей, помеченных 1920–1921 годом, занимает следующее стихотворение:

* * *
 
Нас мало. Нас может быть трое
Донецких, горючих и адских
Под серой бегущей корою
Дождей, облаков и солдатских
Советов, стихов и дискуссий
О транспорте и об искусстве.
 
 
Мы были людьми. Мы эпохи.
Нас сбило и мчит в караване,
Как тундру под тендера вздохи
И поршней и шпал порыванье.
Слетимся, ворвемся и тронем,
Закружимся вихрем вороньим,
 
 
И – мимо! – Вы поздно поймете.
Так, утром ударивши в ворох
Соломы – с момент на намете, —
След ветра живет в разговорах
Идущего бурно собранья
Деревьев над кровельной дранью.
 

1921


Очевидность тех троих, которым посвящено стихотворение и кто подходил под эту мерку, была заметна в то время многим.

* * *

«…Меня очень любят там „в Лито Наркомпроса“, – зеленейшая молодежь начинает мне подражать, делает из меня мэтра. Поправлюсь: речь идет только о той молодежи, которая не ловится на удочку громких слов, выступлений, популярности, признанности и так далее. Меня выделяют (меня и Маяковского) – Брюсов и за ним вся его служилая свита в Лито…»

Борис Пастернак – Дмитрию Петровскому

Из письма 12 января 1921


Оценки, данные Брюсовым Маяковскому и Пастернаку в обзоре «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии» действительно достаточно высоки:

«…В центре деятельности футуристов 1917–1922 года стояли два поэта В. Маяковский и Б. Пастернак… Но оба они поэты настолько значительные, что выходят из рамок одной школы; значение их деятельности нельзя ограничить выполнением одной, хотя бы и важной задачи момента; самое творчество их не умещается в гранях одного пятилетия… Стихи Пастернака удостоились чести, не выпадавшей стихотворным произведениям (исключая те, что запрещались царской цензурой) приблизительно с эпохи Пушкина: они распространялись в списках. Молодые поэты знали наизусть стихи Пастернака, еще нигде не появившиеся в печати, и ему подражали полнее, чем Маяковскому, потому что пытались схватить самую сущность его поэзии…»

Третьим в число «донецких, горючих и адских» в то время с полным основанием входил Асеев, о нем как перворазрядном поэте неподдельной самобытности и о разнообразии его лирического темперамента Пастернак писал в рецензии на его книгу «Оксана». Они не виделись с 1915 года, когда Асеева призвали в армию, и его возвращение в Москву в 1921 году было огромной радостью для Пастернака, воспоминания о «далеком и милом прошлом» снова очень сблизили их.

* * *

«…Поколению (не исключая Маяковского) была свойственна одаренность общехудожественная, распространенного типа, с перевесом живописных и музыкальных начал. В отличие от сверстников, Асеев с самого начала удивлял редкой формой поэтического дара в его словесно-первичной классической форме…»

Б. Пастернак.

«Другу, замечательному товарищу», 1939


Летом 1921 года Борис Пастернак познакомился с Евгенией Владимировной Лурье. В то время она училась живописи во ВХУТЕМАСе, в мастерской П.П. Кончаловского. О ее знакомстве с Пастернаком вспоминал Михаил Штих:

«…Мы очень быстро и крепко подружились. Я стал бывать по вечерам в ее комнате в большом доме на Рождественском бульваре. Подолгу говорили о жизни, об искусстве, я читал ей стихи, которые помнил в великом множестве, – Блока, Ахматову и, конечно, Пастернака…

И вот однажды, когда мы с ней были по какому-то делу на Никитской, я сообразил, что в соседнем переулке, он, кажется, тогда назывался Георгиевским, живет Боря. И мы решили наугад, экспромтом заглянуть к нему. Он был дома, был очень приветлив, мы долго и хорошо говорили с ним. Он пригласил еще заходить. И через некоторое время мы пришли опять. На этот раз я ушел раньше Жени, и она с Борей проводили меня до трамвая. И я как-то машинально попрощался с ними сразу двумя руками и вложил руку Жени в Борину. И Боря прогудел: «Как это у тебя хорошо получилось…»

В сентябре 1921 года художник Л.О. Пастернак с женой и дочерьми уехали в Германию, сыновья остались в Москве. Борис пригласил Женю Лурье придти забрать краски, оставшиеся после отъезда отца. В ее приходы он стал читать ей свой неоконченный роман о девочке Жене Люверс и письма Пушкина к жене и загадывал по книге, будет ли она его женой. Под новый год она уехала к родителям в Петроград. Вслед за ней туда полетели письма:

22 декабря 1921.

«Женичка, я из твоего отсутствия не создам культа, мне кажется, что я не думаю о тебе, сегодня первый „спокойный“ день у меня за последний месяц, – но – весь этот день у меня, со вчерашнего безостановочно колеблющееся сердцебиенье, точно эти пульсации имитируют что-то твое, дорогое и тихое, может быть, ту золотую рыбковую уклончивость, с которой начинаешь ты: «Ах попалась…[70]70
  Начало детской песенки: «Ах попалась, птичка, стой, не уйдешь из сети…»


[Закрыть]
»

Такова и погода, таковы и встречи. То есть я без шума и без драматизма, звуковым и душевным образом, полон и болен тобою…»

23 декабря 1921.

«Женичка, душа и радость моя и мое будущее, Женичка, скажи мне что-нибудь, чтобы я не помешался от быстрот, внезапно меня задевающих и срывающих с места. Женичка, мир так переменился с тех дней, которые когда-то нежились на страницах наших учебников, когда некоторых из нас снимали – куколкой с куклою на руках[71]71
  Детская фотография шестилетней Жени с куклою, которую она оставила Пастернаку, уезжая.


[Закрыть]
! И не попадались тогда эти птички, а щебет их срисовывал ветром по лазури уже нарисованные весною в полдень побеги распустившихся лип, и журчанье этой рисовальной резвости ручьями лилось через окошко в некоторые дневники и ручьями – под карандаш, срисовывавший маму с тихой фотографии на тихую бумагу…[72]72
  Скучая по матери, Женя рисовала ее портрет по фотографии.


[Закрыть]
»

Вслед за письмами Пастернак поехал и сам. В периоды грустно складывающихся обстоятельств их дальнейшей жизни, он часто возвращался мыслью ко времени их первой близости, ища опоры в этих воспоминаниях:

«…В разлуке я ее постоянно вижу такой, какою она была, пока нас не оформило браком, то есть пока я не узнал ее родни, а она – моей. Тогда то, чем был полон до того воздух, и для чего мне не приходилось слушать себя и запрашивать, потому что это признанье двигалось и жило рядом со мной в ней, как в изображеньи, ушло в дурную глубину способности, способности любить или не любить. Душевное значенье рассталось со своими вседневными играющими формами. Стало нужно его воплощать и осуществлять…»

Борис Пастернак – Марине Цветаевой

Из письма 11 июля 1926

* * *
 
О как она была смела,
Когда едва из-под крыла
Любимой матери, шутя,
Свой детский смех мне отдала
Без прекословий и помех —
Свой детский мир и детский смех, —
Обид не знавшее дитя,
Свои заботы и дела.
 

Из стихотворения «Стихи мои, бегом, бегом…», 1931


В апреле 1922 года в издательстве Гржебина в Москве вышла книга «Сестра моя жизнь». Пастернак с особым удовольствием надписывал дарственные экземпляры Маяковскому и Асееву, Ахматовой и Кузмину, Мандельштаму и Катаеву и многим другим.

Н.Н. Вильям-Вильмонт описал вечеринку, устроенную Пастернаком по случаю аванса от Гржебина, на которой он читал «Разрыв» и «Болезнь» – благодарные для декламации:

«…Читал он тогда не так, как позднее, начиная со „Второго рождения“, а, впрочем, уже с „Высокой болезни“ и со „Спекторского“, не просто и неторопливо-раздумчиво, а стремительно-страстно, поражая слух яростно-гудящим словесным потоком… даже его мычание было напоено патетической полнозвучностью. Начал он с „Разрыва“, и словно грозно взревевший водопад, обрушились на нас и на меня его стихи. Подбор гостей: Штихи – трое, Бобров – в роли весельчака, Юлиан Анисимов и Вера Оскаровна, Локс, читавший тогда курс теории прозы, потом Александр Леонидович и совсем поздно Маяковский и Большаков…»

Такого рода вечера собирались у Пастернаков достаточно регулярно, угощение было самое скромное – чай и бутерброды: самовар собственноручно ставил хозяин, недостаток угощения скрашивался чтением стихов и музыкой.

По восстановлении дипломатических отношений России с Германией Пастернак начал хлопоты, чтобы вместе с молодой женой поехать в Берлин к родителям. Туда уже перебралась часть русских издательств, в которых печатались его книги: второе издание «Сестры моей жизни» и недавно оконченные «Темы и вариации».

Решили плыть морем из Петрограда, так было дешевле, тем более что багаж брали большой: живописные работы Евгении Владимировны, которая намеревалась продолжать за границей свое образование, ящики с книгами. Накануне отъезда из Москвы Пастернака внезапно вызвал к себе Троцкий. Об этом разговоре известно из письма Пастернака к Брюсову, написанного через четыре дня после этого, 15 августа 1922 года:

«…Он более получаса беседовал со мною о предметах литературных, жалко, что пришлось говорить главным образом мне, хотелось больше его послушать, а надобность в такой декларативности явилась не только от двух-трех его вопросов… потребность в таких изъяснениях вытекала прямо из перспектив заграничных, чреватых кривотолками, искаженьями истины, разочарованьями в совести уехавшего. Он спросил меня (ссылаясь на Сестру и еще кое-что, ему известное) – отчего я „воздерживаюсь“ от откликов на общественные темы… Ответы и разъясненья мои сводились к защите индивидуализма истинного, как новой социальной клеточки нового социального организма…»

Утром 17 августа они с женой погрузились на пароход «Гакен», плывший из Петрограда в Штеттин.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации