Электронная библиотека » Георгий Гулиа » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Рембрандт"


  • Текст добавлен: 28 октября 2013, 14:58


Автор книги: Георгий Гулиа


Жанр: Историческая литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Георгий Гулиа
Рембрандт

Год 1669-й. Амстердам. Рассвет четвертого октября

На душе – как на дворе: холодно, дождливо, отвратительно. Улица Розенграхт словно труба – ее насквозь продувает шквалистый ветер. Тяжелые струи беспорядочно летят к земле: то отвесно, то косо, то окатывают окно, пытаясь вышибить стекла и прорваться в мастерскую.

Если спросит кто-нибудь из друзей – доктор Тюлп, скажем, или доктор Бонус, – что болит, трудно ответить, что именно. Вся душа ноет, вся болит, словно кровоточит. Но это же не объяснение… Что, собственно, есть кровоточащая душа? Кровоточит нечто телесное, ну а душа? Может, Тюлп или Бонус поймут. Точнее, догадаются, о чем речь. А прочие? Что может сказать бедненькая юная дочь Корнелия? Ей бы как-нибудь совладать с самой собой…

Наверное, Хендрикье уразумела бы, что это значит: кровоточит душа. И Саския тоже. Хотя у самой кровоточила не только душа, но и грудь.

Каплям вроде бы положено падать с неба отвесно. Но они кружатся на свету у окна, точно хлопья снега. Видимо, против ветра у них сил маловато. А разве он, Рембрандт, не походит нынче на эти капли? Куда его бросает? Что с ним? И что это за злой такой ветер?

Он поворачивается на правый бок. Кушетка скрипит под ним. И она очень похожа на него: у кушетки тоже кровоточит нечто. От старости. От одряхления. И он и она достойны друг друга. Оба скрипят. Обоих злой рок уносит куда-то…

Свеча медленно оплывает. Она догорает. Она тоже чем-то сродни и ему и кушетке…


Когда Корнелия поздно вечером прикрыла дверь в комнату, служившую Рембрандту мастерской, Арт де Гельдер, молодой ученик мастера, сказал:

– Мне не нравится…

– Что? – спросила Корнелия.

– Как он дышит.

Ребекка Виллемс, служанка мастера, добавила:

– Он побледнел.

Корнелии всего пятнадцать. Она не обратила внимания ни на цвет лица, ни на дыхание.

– Разве он не устал? – спросила она.

– И усталость тоже, – со значением сказала Ребекка.

– Может, мне посидеть с ним?.. – Арт в свои двадцать пять лет в глубине души тоже полагает, что учитель очень, очень устал. Может, все от этого и проистекает…

Корнелия подымает лампу повыше. Она вопросительно глядит на Ребекку.

– В такую погоду, – говорит Ребекка, – даже здоровяки валятся с ног.

– Да, погода неважная, – говорит Арт. Он колеблется; посидеть с учителем или…

– Ему нужен покой, господин Гельдер.

– Да, – говорит Корнелия, – господин Тюлп так и сказал.

– Бонус тоже…


Тюлп и Бонус расстались на площади Дам. Их ждали экипажи. Тяжелые капли воды плюхались на мостовую и текли ручьями.

– Отвратительная погода, – сказал Бонус. – Мои пациенты помучаются в эту ночь.

– А господин Рембрандт? – спросил Тюлп.

– Он болен?

– Он плох.

– Навестим его.

– Завтра же, – сказал Тюлп.

И они разъехались по домам.


Но разве господин Рембрандт болел? Он просто жаловался на усталость. Ведь это неудивительно в шестьдесят три года.

Удивительно было другое: если бы мастер после всего пережитого и после прожитых лет не жаловался на усталость!

Но что же все-таки с мастером? Он притих на кушетке. Он смотрит на противоположную стену, увешанную картинами… Одна, другая, третья… А вот и он сам… Такой старичок. То ли смеется, то ли вот-вот заплачет… Такой старый, такой морщинистый. То ли добрый, то ли больной. И оттого эта странная полуулыбка, полуплаксивая гримаса.

Мастер не пощадил себя. Изобразил то, что видел в зеркале… Жалкий старикашка на стене! Смотрит на мир и делает вид, что улыбается. Но разве это улыбка? Разве можно улыбаться после стольких смертей?.. Сначала отец, потом мать… Потом дети – один за другим… Потом – милая, милая Саския… А потом – милая, милая Хендрикье… Удар за ударом… Но, боже, зачем же этот, последний? За что испепелил молодого бесценного Титуса? И на кого оставил одинокого старикашку?.. Который гримасничает на холсте на стене…

Рембрандт щурит глаза, чтобы лучше видеть этого старикашку, вынырнувшего из тьмы…


Ребекка как-то спросила Арта:

– Господин Гельдер, зачем это он?.. А? Неужели ему нравится этот страшный старик?

Арт растирал краски. Он сказал:

– Он пишет то, что видит. Он не желает приукрашивать. Это же его правило. Правило всей жизни.

– Очень уж старый этот. Некрасивый.

– Так оно и есть, Ребекка.

– И смешной.

– Разве?

Арт уставился на портрет. Возможно, что учитель лишнего наговорил на себя. Безо всякой жалости к себе. И к близким.

– Смешной, говорите?

– Да, – сказала Ребекка. – Смешной. Ублюдочный. Зачем это он? А?..

Старичок на стене и в самом деле веселился. А по сердцу его, наверное, текли слезы… Кровавые…


Корнелия поднялась к себе наверх по крутой лестнице. В ночь на четвертое октября.

Тесная квартира, и лестница под стать ей: узенькая, двоим не разойтись. А ей говорили, что родилась она в богатом доме богатого отца. Возле шлюза святого Антония. В конце улицы Бреестраат, что значит – Широкая. Она не помнила того дома. Ей было два года, когда отца с матерью выселили. И знала она только улицу Розенграхт. Улица как улица, и дом как дом. Только смешно грязный канал и улицу обзывать Розовыми. Но отец очень страдает, когда ему напоминают про тот дом и про ту, Широкую, улицу. Покойная мать говаривала:

– А когда мы жили в шикарном доме на Бреестраат…

Или:

– Когда мы глядели из чудесного дома на Бреестраат…

Или:

– Когда наш огромный дом на Бреестраат был полон гостей…

Или еще:

– Тот дом вовсе не чета этому… И улица тоже…

Но мать при этом не вздыхала горестно. Она была стойкая. Ей везде было хорошо с отцом…

Корнелия говорит Ребекке:

– Что-то сердце у меня ноет.

Ребекка смеется:

– И ты подражаешь старшим. Это погода такая. Ты же знаешь – она у нас чудная. Даже летом дурацкая. Моя мать часто жаловалась на головные боли. Вот ни с того ни с сего вдруг голова начинает разламываться. Просто надвое.

– А вы заметили слезы на глазах?..

– У господина Рембрандта?

– Да.

– Это тоже от погоды.

– А почему он держался за грудь?

– Тоже от погоды.

Ребекка – такая толстушка с пунцовыми щеками – старается подбодрить девушку:

– Корнелия, ты чересчур преувеличиваешь. Старики охают, когда погода меняется.

– Отец всегда казался крепким. Даже когда хоронили Титуса, он был словно каменный.

– Это и плохо, Корнелия. Нехорошо все держать в себе. Слезы, говорят, бывают целебными. С ними выходят неприятности, которые теснят грудь.

– Почему он улегся в мастерской среди красок и холстов?

– Там ему приятней.

– Нет, Ребекка, он просто не смог бы одолеть эту лестницу.

Ребекка изумилась:

– Лестницу? Да он писал нынче так, как никогда. Стоял у холста, водил кистью все утро, весь день. Вот увидишь: завтра спозаранок мы застанем его у мольберта. Поверь мне!

– Может, пойти к нему?

– Это его взбудоражит.

Корнелия уселась на постель.

– Ребекка, посмотри, как он там.

Служанка живо спустилась по лестнице. Внизу столкнулась с Артом. Он только что отошел от двери, за которой спал художник.

– Спокоен, – сказал он.

– Спокоен, – передала Ребекка Корнелии.

Это было в ночь на четвертое октября…


Да, мастер был спокоен. Если не считать теснения в груди. Если не считать тупой боли в висках. Если пренебречь уколами в горле, которыми безжалостно награждал его некий злодей…

Но этот старичок на стене немного веселил его. Чудной старик, которому все уже нипочем. Он знает всему цену, он прошел сквозь огонь и воду. Знал парение птиц и падение их на землю. Все знал, все пережил и – нате вам! – полустрадальческая усмешка клоуна, который умнее тех, кто с интересом будет рассматривать его. Вот он вышел из темноты, стал на золотистом свету, обрел цвет золота и – смеется с морщинистой лукавой гримасой. Ему на все наплевать с высокого дерева.

А в дальнем углу стоит мольберт с наполовину записанным холстом. Он ждет мастера. Но дождется ли?

Рембрандт переводит взгляд на противоположный угол. Там темным-темно. Там совсем беспросветно…


В таверне сидят изрядно постаревшие амстердамские ополченцы. Среди них Баннинг Кок и Виллем ван Рейтенберг. Они пьют вино – прекрасное французское вино, – точно так же, как и четверть века тому назад. Рейтенберг – уже с брюшком. Баннинг Кок, можно сказать, сильнее поддался течению времени. Но стариком его пока не назовешь.

– Помните, – говорит Рейтенберг, – как мы однажды сидели на этом же самом месте и нашему капитану пришла мысль заказать портрет роты?

– Еще бы! – отозвался кто-то.

– Портрет писал сам Рембрандт, – сказал Баннинг Кок, покручивая ус.

– Какой такой Рембрандт? – спросил безусый стрелок.

– Был такой…

Рейтенберг:

– Он жив?

Баннинг Кок пожал плечами:

– Давно потерял его из виду. А ведь был мастер. Настоящий.

Рейтенберг отхлебнул вина.

– Настоящий? Прошло уже… Сколько? – Он задумался. – Лет двадцать семь…

– Ого! Многовато.

– Для настоящего мастера маловато…

– А ведь правда! Где он? – Баннинг Кок задал вопрос как бы самому себе. – Где он?

– Вопрос поднят не вовремя. Вон что делается на дворе! – Рейтенберг невольно поежился.

– Я дружил с ним, – сказал Баннинг Кок. – Хорошо, что напомнили о нем. Надо узнать, где он и что сталось с ним.

– Зачем?

– Надо узнать… – повторил Баннинг Кок. – Позвольте, к нему был близок уважаемый доктор Тюлп. Его тоже не видел целую вечность. Он-то все скажет. А славный был мастер!

– Многих наших обидел, – сказал Рейтенберг.

– Что было – то было, – примирительно сказал Баннинг Кок.


Рембрандт подумал, разглядывая холст издали: «Этот старикан смеется надо мной. Видно, чего-то я недоделал в своей жизни».

Старичок и впрямь гримасничал.

Мастер с трудом отодвинул свечу в сторонку.

«Старик смеется надо всей моей жизнью. Впрочем, с чего это он? Давай прикинем: что было, что стало, что есть? То есть пойдем по немудрящей жизненной дороге. Она-то и покажет, что к чему».

Вот тут мастера схватил кто-то за горло могучей рукой и чуть было не удавил. С трудом пришел в себя. С неимоверным трудом принял глоток воды. Кажется, отстал некий изверг.

Теперь можно уставиться в темень и подумать, что было и что сталось. Просто так, ради коротания ночи, которой, кажется, не будет конца.

Ветер на улице изменил направление. По белым хлопьям в окне нагляден его стремительный бег вдоль улицы, туда, к Западной церкви, в которую упиралась улица Розенграхт.

Белые хлопья проносились мимо окна горизонтально. Стремительно, как ласточки летом. Казалось, никогда не упадут они на землю, а улетят куда-то далеко-далеко, пока не наткнутся на прочную стену… Очень, очень странные хлопья…


Из разговора в Вальраф-Рихарц-музеуме. Кельн. Май, 1975 год.

– А этот – один из последних автопортретов Рембрандта…

– Этот? Неужели?

– Не похож? Смешной? Жалкий?

– Когда говорят «Рембрандт» – перед глазами лихой молодец с Саскией на коленях. А этот – кто же?

– Он самый. Рембрандт. Он никогда не врал. Просто не умел. Никому не льстил. А разве мог он изменить этому правилу, если даже речь заходила о нем самом?

– Очень уж жалкий старичок. Позвольте, какой же год обозначен на картине?

– Даты нет. Скорее всего, это один из последних автопортретов. Можно сказать, последний взгляд на самого себя.

– Очень смешной старичок со смешной гримасой…


Октябрь, 1984 год.

Вот мнение директора Вальраф-Рихартц-музеума доктора Райнера Будде, переданное мне через «Литературную газету»:

– Наш автопортрет не датирован. По этому поводу и до сих пор идут споры. Одни называют 1668-й, другие – 1669-й, третьи – 1665-й. Лично я придерживаюсь последней даты.


Корнелии не спится. Милое юное существо спускается вниз и прислушивается.

– Все хорошо, – шепчет ей Ребекка, которая тоже вышла в коридор в ночной рубашке.

– Он спит?

– Кушетка скрипнула. Наверное, повернулся на другой бок. Спи, Корнелия. Все хорошо.

Корнелия идет к себе наверх, поглядывая через плечо на высокую тяжелую дверь.


Когда глядишь в темноту – ярче твоя жизнь, виднее дорога, пролегшая сквозь годы. Дорога петляет, она змеится, однако отчетлива, понятна. На ней – все как на ладони. Видно начало. Далекое и близкое начало. Оно выступает из темени так, словно бы освещено солнцем.

Стало лучше на кушетке… Лучше стало под лукавым взглядом старика, который на стене…

Крылатый город Лейден

Ветры в Лейдене особенные. Можно сказать, сумасшедшие, исправно вертят мельничные крылья – только успевай следить за ними. И за ветрами, и за крыльями.

Мельниц много на берегах Рейна. Не того, большого, полноводного, Рейна, который в Роттердаме, а небольшого рукава, который приносил частичку альпийских вод к стенам Лейдена.

На всю жизнь втемяшилось в память размашистое вращение могучих крыльев. Люди по сравнению с ними казались карликами. Между тем именно карлики управляли огромными крыльями. А ветер просто помогал им.

Неподалеку от одной из мельниц и родился этот улыбающийся через силу старичок на стене. Это случилось 15 июля 1606 года, как свидетельствует надпись на одной из колонн Западной церкви. О той поре ничего не осталось в памяти. Да и не могло остаться – шестой ребенок был слишком немощен, чтобы разбираться в ветряных мельницах и прочих премудростях. Однако с пяти лет все ясно отпечаталось в голове, как хорошо сделанный оттиск с офорта…

Вот отец перебирает ячменное зерно… Показывает сыновьям, каков помол солода. И самому младшему, Рембрандту, тоже сует под нос пригоршню ароматного порошка.

– Прекрасный помол! – хвастает отец.

А на мешках, которые адресуются пивоварам Лейдена, крупная надпись, прибавление к имени Хармена Герритса, – «Ван Рейн». Знай, мол, наших! Не путай с другими Харменами и прочими Герритсами.

Все как будто было вчера: все зерно осязаемо, несмотря на темень, из которой всплывают картины детства на берегу Рейна…

Вот мать рассаживает большое семейство мельника. Ставит на стол еду. Отец говорит:

– Кто хорошо ест – тот настоящий и сильный

А Рембрандту хотелось быть сильным. Притом очень, очень сильным, даже могучим. Потому что отец много рассказывал про битвы с испанцами, которые в старину завоевали всю Фландрию. Битва была не на жизнь, а на смерть. Маленький Лейден поднял меч против сильного завоевателя. Рассказы были потрясающими, они волновали юное сердце сильнее любой бури и любого шторма на море.


Хармен, сын Герритса, рассказывал вечерами:

– Бородачи-испанцы явились с огнем и мечом. Они жгли дома, убивали, как собак, мужчин, измывались над женщинами и детьми. Знаете вы нашего башмачника, чья лавка за углом? Так вот, его отца повесили в собственной мастерской, чтобы вся семья и все соседи могли видеть непокорного. Кровь холодела, глаза слепли от слез! Булочника, тоже нашего соседа, привязали к столбу, обложили хворостом и подожгли. Если бы я сам не слышал его проклятий, доносившихся из пламени, я бы никогда не поверил в нечто подобное. А почему все это? Да потому, что мы не желали рабства, мы хотели свободы! Мой отец – стало быть, ваш дед Герритс – сражался с дюжиной бородатых. Он не сдался. Его пытались растоптать копытами коней. Но он выжил. Весь помятый, окровавленный наподобие куска мяса, но живой и счастливый, оттого что в битве выказал великую храбрость и ничуть не струсил. Таким был ваш дед, стало быть, мой отец. А я? Я тоже дрался как мог. Пускай другие скажут как…


Другие говорили:

– Наш Хармен выказал могучую силу в битве. Его пика жалила врага без пощады. Он знал одно: надо победить, иначе окажешься в вечном рабстве. Однажды его окружили четверо пеших. У них были отменные мечи. Хармен решил дорого продать свою жизнь. Меч был слишком короток, и он схватил оглоблю и ринулся на врагов. И обратил их в бегство.

Хармен смеялся:

– Я тогда был слишком молод. Переоценивал свои силы. Море казалось по колено. Словно пьянице. Я гнал их до дюн. А там меня встретили их дружки, и я едва спас свою душу.

Хармен, сын Питера, близкий сосед, говорил:

– Мои глаза видели смерть. И не одну. Испанцы окружили дом скорняка, подожгли его. В окне метались хозяин, хозяйка и их дети. Так и сгорели. Это видели мои глаза. Как я после этого должен был жить? Я вооружился и убивал врагов, где только встречал их. А пуля меня не брала. Может, это была небесная воля. Говорю истинную правду.

А когда лейденцы прорыли дюны и морская вода хлынула в долину? Это видел кто-нибудь?

Да, видел. И не кто иной, как дед Рембрандта Герритс. Вот что говорил об этом Хармен Герритс:

– Испанцы обложили город. Решили взять лейденцев измором. Люди давно уже зарились на кошек, собак и крыс. Вот какое было дело! И что же? Было решено прорыть дюны, с тем чтобы морская вода утопила врагов. План этот удался. Чернобородые сотнями были погублены. Им преподали урок. И все это – лейденцы!


Вот краткая история Сэмюэля Герритса, тоже соседа.

Это был мельник. Его мельница стояла на канале. На южной окраине Лейдена. Прекрасно молол хлеб. А солод у него был неважный. Он застрелил двух испанцев, грабивших соседнюю лавку. В одну страшную ночь испанцы окружили его дом, связали Сэмюэля – его и его жену.

– Режьте меня на куски, – взмолился Сэмюэль, – но отпустите жену. Она ни в чем не повинна.

– Нет, – сказали чернобородые.

Собрали народ, привязали Сэмюэля и его жену к столбу и устроили свое проклятое аутодафе.

Кто мог смотреть на это? У кого было железное сердце? А испанцы заставляли смотреть, и многие умерли от одного вида костра.

А потом наступил черед дома Сэмюзля. Его подожгли. Правда, детей вывели. И плакали они, глядя на то, как горит их дом. А отца и мать – их смерть – они не видели.

Умер Сэмюэль Герритс как герой. Он приказывал не плакать. Из пламени кричал. Это слышали многие. И огонь видели многие. Лейденцы молились за него. Неделю ходили в трауре. Не могли ни пить, ни есть.


Хармен Герритс – высокий, сухощавый – говорил своим детям:

– Есть в Библии один рассказ. Про города Содом и Гоморру. Их сжег господь бог. За грехи. Но за какие грехи страдали мы, лейденцы? А с нами вместе вся наша маленькая родина. Я спрашиваю: за какие?


Старик с лукавой улыбкой смотрит со стены. Он многое знает. О многом слыхал. Многое пережил. А теперь на старости лет улыбается. Но чему?


Солод мололи на славу. Покупатели были очень довольны. Был доволен и сам Хармен Герритс.

– Я ведь мелю на совесть, – говорил он. – Если у тебя мельница и ты избрал профессию мельника, тебе должны говорить спасибо. И брать солод не глядя. Достаточно надписи на мешке: «Ван Рейн». Что, разве нет?

Он очень гордился своей мельницей. Он хотел, чтобы и сыновья стали мельниками. И Лисбет тоже должна когда-нибудь войти в семью мельника.

А мать, урожденная ван Зюйтбрук, великодушная Корнелия, она же ласково – Нелтье, замечала:

– А почему бы не дать нашему Рембрандту настоящее образование? Если для Геррита и Адриана время потеряно – у Рембрандта все впереди.

Братья, надо отдать им справедливость, не ворчали, слушая такие слова. Напротив, мы будем работать, говорили, а Рембрандт пусть поучится. Разве это можно забыть? Чем же отплатит им Рембрандт? Любовью, преданностью на всю жизнь. Разве этого мало?

Даже младшая Лисбет будет кивать головой, мол, верно все это, пусть Рембрандт станет ученым мужем.

Хармен Герритс соглашался:

– Мать – умная женщина. Пусть будет все согласно ее хотению,

– Это наше общее желание, – поправляла мать.

И тогда все обращали свои взоры на Рембрандта. Он склонял смущенно голову и тихо произносил:

– Согласен.

Так-то и решилась его судьба: вместо того чтобы молоть солод – сесть за мудреные книги.

А между тем мельницы махали огромными крыльями. Выходи на берег Рейна и любуйся ими! Сколько их? Одна, две, три… Десятки мельниц, и все день и ночь машут крыльями. Воистину крылатый город этот Лейден!


Только-только отпылали пожары и затихли стенания, а уж Лейден и семь северных провинций, верных принцу Оранскому, зажили прежней жизнью. Только одноногие нищие, только овдовевшие женщины, только пепел, все еще лежащий на пустырях, напоминали о лютом времени.

Вокруг шли разговоры о хлебе и солоде, о пиве и селедке. Люди, кажется, понемногу наедались, и разговоры теперь все больше вертелись вокруг денег. Как бы их заработать? Как бы их получше потратить, чтобы деньги снова породили себе подобных, но уже в большем количестве? Снаряжались корабли в дальние моря. Роттердам и Амстердам наполнялись многими заморскими товарами.


В мельнице пряный запах солода и аромат дерева, из которого сооружена мельница. Даже сама пыль привлекательна: она вроде бальзама для легких.

Отец лихо ворочает тяжеленные мешки. Кажется, ему в игрушку это, в веселую забаву. Геррит и Адриан не отстают от отца. Но ведь и сам Рембрандт, которому семейным советом уготована судьба ученого мужа, тоже ловко кладет себе на спину такие же мешки. Это вроде бы тоже в забаву.

Отец говорит ему:

– Лучше шел бы к себе и занялся книгой.

– Сидел с нею полдня.

– Еще посиди.

– Надо же поразмяться.

Братья говорят:

– Отец прав: иди читай!

– Успею. Глаза болят.

– А как же ученые? Они же день и ночь с книгой.

Рембрандт смеется:

– Приятно таскать мешки. От них хребет крепчает. Он словно бы дубовым делается.

– Тебе учиться надо.

– Успею и поучиться.

Тогда отец, смеясь, подымает мешок и кричит:

– Подставляй спину!

Рембрандт наклоняется. Мешок прижимает его чуть ли не до земли. Мука попадает в ноздри. Мальчик чихает что есть мочи.

– Тащи!

И Рембрандт тащит. Это очень полезная работа. От нее сила прибывает. А сила очень нужна. Она всегда пригодится. Даже ученому.

Потом он направляется в зернохранилище. Братья гребут зерно деревянными лопатами. Сыплют в мешки. Один из мешков припасен для спины Рембрандта.

– Поше-ел!

И Рембрандт идет. Прямиком к жерновам.


Однажды хозяйка говорит мужу:

– Ты ничего не замечаешь?

– А что я должен заметить?

– Рембрандт рисует.

– Что он рисует?

– Все, что на глаза попадается. Стол, стулья, меня, Лисбет, мешки, кувшин. Окно. Все заносит в тетрадь.

– Покажи мне.

Хозяйка достает из-под подушки тетрадь с листами японской бумаги. Мельник листает эдак немножко небрежно. В самом деле – стулья, столы, люди, кошка, лошадка!

Отец усмехается:

– Детская шалость.

Мать говорит:

– Однако недурно.

– Чепуха! Ученому ни к чему все это. Ему латынь нужна.

– И я так полагаю.

Он говорит:

– Пройдет это. Пусть пока царапает карандашом. Но ведь тетрадь-то дорогая. Откуда она?

– Чей-то подарок.

Отец бросает рисунки на кровать, Небрежно. А мать прячет их снова под подушку.

– Он – что? Скрывает?

– Нет, – говорит мать. – Но и не очень показывает. Вроде бы стесняется.

– Ладно, образумится. Многие шалят в детстве и юношестве. А потом жизнь прижмет. Мигом верную дорогу укажет. Скажи ему, твоему сыну: латынь важней!


Если присмотреться да вдуматься получше – мельницы в Лейдене очень смешные. Чего это они машут крыльями, как живые? Машут и день и ночь. Все они одна за другой уходят, веселые, неутомимые. Уходят туда, к дюнам, в сторону моря.

Он садится и рисует их.

А за спиною – братья.

– Послушай, – говорит Адриан, – на что ты время транжиришь?

Геррит подшучивает:

– Он хочет потягаться с мастером Сваненбюргом.

Адриан треплет брата за волосы.

Рембрандт огрызается:

– Отстаньте!

– Отстанем, если и нас нарисуешь.

Они усаживаются на камень.

– Рисуй!

Рембрандт, не говоря ни слова, переворачивает лист и что-то набрасывает – быстро, быстро.

Адриану надоело сидеть. Вразвалку шагает к брату. И вдруг – удивленно:

– Смотри-ка, Геррит!

И передает ему тетрадь. Геррит молчит, а потом произносит всего одну фразу:

– Надо показать ото мастеру Сваненбюргу.

– Нет! – говорит Рембрандт, отнимая тетрадь.

Старший, Геррит, говорит спокойно:

– Ладно, рисуй себе.

И братья удаляются. Рембрандт провожает их взглядом. И вскоре сам идет следом за ними. На мельницу.


– Подставляй спину!

Рембрандт послушно наклоняется. А тетрадь – под мышкой,

– Мы ее не тронем, – подшучивает Адриан.

Рембрандт молчит. Шея у него багровеет – то ли от напряжения, то ли от злости.

– Клади, – говорит он мрачно.

Мешок ложится ему на спину. Но он не трогается.

– Так и будешь стоять?

– Да.

– Не двинешься с места?

– Нет!

Братья смеются. Любопытно, надолго ли хватит упрямства у этого Рембрандта? Воистину ослиного упрямства…


Страницы книги >> 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации