Электронная библиотека » Ханна Кралль » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 25 сентября 2017, 11:20


Автор книги: Ханна Кралль


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ханна Кралль
Портрет с пулей в челюсти и другие истории

© К. Старосельская, перевод на русский язык, 2017

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2017

© ООО “Издательство АСТ”, 2017

Издательство CORPUS ®

Вторая мать

1.

Вот что мы знаем наверняка:

девушка была немкой, и звали ее Гретхен;

она жила в маленьком живописном городке на берегу озера неподалеку от Грюнберга (Зелёна-Гура);

городок был занят Красной Армией в январе 1945 года;

в сентябре сорок пятого Гретхен родила дочку, которую назвала Маргарета;

ребенок был плодом насилия, учиненного над Гретхен армией-победительницей;

два года спустя Гретхен родила вторую дочку;

Гретхен со старшей девочкой уехали в Германию;

младшую с собой не взяли;

младшей дочери Гретхен было тогда четыре месяца, и у нее было двустороннее воспаление легких;

ее воспитали бездетные супруги – переселенцы из-за Буга.

Это все, что мы знаем, остальное – домыслы.

2.

Как выглядела Гретхен?

Судя по теперешней фотографии, она была красивая, правда, худенькая, небольшого роста. Ограда, у которой она стоит, судя по ирисам в палисаднике, невысокая, но ей по грудь.

На фотографии – пожилая дама с приятной улыбкой и светлыми волосами; стало быть, Гретхен была блондинкой.

Разве что волосы у пожилой дамы крашеные, но нет, вряд ли, глаза у нее тоже светлые.

Какие были глаза у Гретхен?

Голубые? Серые? Младшая дочка не помнит цвета глаз пожилой дамы, потому что, едва увидев ее, отвела взгляд. Та растерянно ей улыбалась, тогда младшая дочка все-таки посмотрела и уловила в глазах пани Гретхен что-то знакомое, что ей уже доводилось видеть. Соображать, что именно, не хотелось. Она мечтала лишь об одном – пусть первое за тридцать лет свидание с матерью поскорее закончится.

Вернувшись домой, гадала: что такого она заметила в глазах пожилой дамы?

К предположению мужа, что она увидела в них саму себя, собственные серо-зеленые глаза, отнеслась недоверчиво, ей это совсем не понравилось.

3.

Как звали младшую дочь Гретхен?

Отец (тот, что из-за Буга) принес домой сверток, в котором был младенец с воспалением легких, но без свидетельства о рождении.

Забугские родители назвали девочку Тересой.

Она носит это имя по сей день, но как ее зовут по-настоящему?

(ПО-НАСТОЯЩЕМУ? Почему имя, которое дала Гретхен, настоящее, а забугское – ненастоящее?)

Ну, хорошо. Хельга? Хильда? Доротея? Вальтер, ее муж, предлагает: Лотта. Гёте в Германии изучали в школе, но успела ли Гретхен до войны прочитать “Страдания юного Вертера”? После войны точно не могла, после войны были победоносные армии, вылавливание трупов и Маргарета. Мужчин в городке не осталось – погибли или оказались в советском плену. Остались женщины, и первым их занятием, когда фронт ушел, стало вылавливание мертвецов из окрестных рек и озер. Там, где жил Вальтер, будущий зять Гретхен, будущий муж Тересы, трупы плыли по реке Преголя[1]1
  Преголя – река, впадающая в Балтийское море, точнее в Калининградский (Вислинский) залив. (Здесь и далее, кроме оговоренных случаев, – прим. перев.)


[Закрыть]
. В окрестностях живописного городка они скопились в озере. Нет, “Страдания” отпадают, так что не Лотта.

А было ли вообще у младшей дочки Гретхен какое-нибудь имя?

Стоило ли давать имя на четыре месяца?

4.

Почему Гретхен оставила дочку в Польше?

Вальтер говорит, что наверняка не по злой воле, а, наоборот, из-за любви и страха.

Вальтер, сын Ульриха и Хильдегарды, брат Зигфрида и Хорста, родился в Вармии[2]2
  Вармия – историческая область на южном побережье Балтийского моря; с 1871 г. входила в состав Германии; по окончании Второй мировой войны разделена между Польшей и СССР.


[Закрыть]
. Когда после войны их стали выселять, мать сказала: “Погодите, я посмотрю, как это выглядит” – и пошла на вокзал.

В одном из вагонов переполненного советского поезда она увидела женщину в меховой шубе. Под шубой женщина была совершенно голая; к груди прижимала мертвого ребенка. Протянув ребенка матери Вальтера, она сказала: “Похороните где-нибудь, хоть у насыпи”. Мать Вальтера попятилась и опрометью кинулась к своим детям. Кажется, какие-то люди взяли трупик и похоронили на кладбище, как полагается, хотя женщина повторяла: “Где-нибудь, хоть у насыпи”. Мать Вальтера примчалась домой, крикнула: “Мы отсюда не уедем!” Не снимая платка, достала из подпола остатки самогона и побежала к пану Липскому, который, правда, был довоенным солтысом[3]3
  Солтыс – глава низшей территориальной единицы; избирается сельским сходом.


[Закрыть]
, но умел договариваться с новыми властями.

История Гретхен – заключает Вальтер – могла быть похожей. Переполненные вагоны, голод, мороз – и решение оставить больного ребенка у добрых людей. Решение, продиктованное любовью и отчаянием.

5.

Ей бы очень хотелось именно так думать о пани Гретхен. Что та не могла взять ее с собой. Что был голод, мороз…

6.

Восемнадцать лет она жила в безмятежной уверенности, что ее родители – переселенцы из-за Буга.

Однажды местный поэт, который работал на молокозаводе и читал ей свои стихи, сказал: “А знаешь, ты вовсе не их дочка”.

В те годы в Польше много было беззаботных местных поэтов, любивших не очень красивых девушек и стихи Стахуры[4]4
  Эдвард Стахура (1937–1979) – польский поэт, прозаик, переводчик. Герой его произведений – странник, бродяга, сторонящийся городов и цивилизации; зачастую с ним отождествляли и самого Стахуру, прозванного в Польше Святым Франциском в джинсах.


[Закрыть]
, и она решила, что это выдумка поэта, зачем-то понадобившаяся ему для своих сочинений. Но на всякий случай спросила у матери: “Правда, что…” – а мать заплакала и сказала: “Гретхен… Ее звали Гретхен…”

Она не задала больше ни одного вопроса – ни тогда, ни позже. Возможно, пощадила мать, а может, по другим, не вполне ясным причинам. В ее жизни, впрочем, ничего не изменилось, разве что появилось ощущение какой-то недоговоренности. Все стало сомнительным, все могло быть чем-то иным, что-то иное означать и происходить совсем иначе.

Она бросила местного поэта.

Уехала из городка.

Закончила институт, вышла замуж и родила сына, которого назвала Игорем.

7.

Забугские родители не знали Гретхен – понятно было, что не от нее забугский отец принес домой сверток. Откуда принес, Тереса не знает, не спрашивала. Кто-то ему дал? Сам нашел? Может быть, сверток лежал у кого-то под дверью? Отец был почтальоном, ездил по деревням, ему могли сказать, что есть брошенный ребенок.

Может быть, это сказал пан Яцковский?

Пан Яцковский появился в жизни Тересы одновременно с пани Гретхен, когда ей было уже тридцать лет. Однажды забугская мать вызвала ее, сказав, что кто-то из Германии хочет с ними увидеться.

“Это Гретхен”, – сказала мать.

На следующий день в их городок на немецком автомобиле приехали две немецкие дамы, мать и дочь, обе элегантные, худощавые, с подкрашенными глазами, и старшая быстрым энергичным шагом подошла к забугской матери, медлительной, тучной и ненакрашенной. Что-то сказала. Grüss Gott, zweite Mutter. Они догадались, что́ это значит. “Здравствуй, вторая мать”. Дальше уже ничего не понимали. Все четверо стояли и смотрели друг на дружку, вернее, не четверо, а трое, потому что она старалась на немецких дам не глядеть. Вдруг пани Гретхен посмотрела на нее и улыбнулась. И тут-то она уловила в серо-зеленых глазах пани Гретхен что-то знакомое, что ей в жизни уже доводилось видеть.

На следующий день она поехала к людям, у которых остановились немецкие дамы; было это в деревне, неподалеку от городка.

Посреди залы стоял большой круглый стол, за столом сидели гости и пели немецкие песни.

Ее посадили между пани Гретхен и худой женщиной с морщинистым лицом, черными глазами и длинными темными волосами, заплетенными в косу. Ей сказали, что женщина с косой – акушерка, и она догадалась, что много лет назад та помогала пани Гретхен рожать дочек.

Людям за столом было весело, и они пели все громче.

Пани Гретхен ей что-то сказала, но она не поняла что́, поскольку было шумно, да и говорила пани Гретхен по-немецки.

– Что она говорит? – спросила у акушерки.

– Она говорит, что война – это ужасно, – вполголоса объяснила акушерка.

Пани Гретхен опять что-то сказала, чуть громче, и еще раз, и оказалось, что пани Гретхен повторяет одни и те же три или четыре слова: Krieg ist schrecklich, Krieg ist schrecklich, Krieg ist…

– Война – это ужасно, война – это ужасно, война… – переводила акушерка, хотя Тереса кивнула, что уже понимает.

Вот и все, что сказала пани Гретхен.

Тереса осталась у этих людей ночевать. Ее уложили под перину. Впервые в жизни она лежала под периной, ей было жарко, она открыла окно и увидела лес.

Выскочила из окна и побежала в лес.

В лесу она подумала: “Господи, что я вытворяю, мне тридцать лет, у меня пятилетний сын”, – повернула обратно, влезла через окно в комнату и до подбородка укрылась периной.

8.

Назавтра акушерка сказала, что умер пан Яцковский и что Тересе причитаются какие-то деньги.

Она впервые услышала фамилию Яцковский. Не спросила, кто он был и почему ей что-то от него причитается.

Акушерка пояснила, что это сбережения, которые пан Яцковский копил всю жизнь, их нашли у него под матрасом, и пусть она их себе возьмет.

– Это большие деньги, – переводила акушерка. – Гретхен говорит, что они принадлежат тебе.

– Не хочу никаких денег, – сказала она акушерке. – Пана Яцковского я не знаю. Попрощайтесь за меня с пани Гретхен.

9.

Про пана Яцковского известно немного. Он жил в деревне, бобылем, повесился, после его смерти под матрасом нашли большие деньги. Видимо, в связи с этой смертью пани Гретхен и пожаловала в Польшу.

Тереса не спросила у нее, как звали пана Яцковского. Не знает, чем он занимался при жизни и почему повесился. Не знает, почему пани Гретхен приехала на похороны. Не знает, где он похоронен. Не пробует докопаться, почему ей причитаются его деньги.

10.

Со смерти пана Яцковского прошло двенадцать лет. Пани Гретхен в их жизни больше не появлялась.

Вальтер, Тересин муж, говорит, что это она не со зла, а, наоборот, из деликатности. Чтобы не волновать, не бередить раны, не доводить до слез.

– А никто и не плакал, – поправляет его Тереса.

– Как никто? Мама не плакала?

– Нет. Спокойно поздоровалась, даже улыбалась…

– А ты? Неужели не заплакала? Нехорошо, – укоряет ее муж. – Неправильно. Надо знать, как себя вести в зависимости от ситуации. Появляется пропавшая мать, говорит Grüss Gott, значит, при встрече дочка должна всплакнуть.

– Я плачу, когда моя забугская мама поет виленские песни. “Пошла я на кладбище, к родимой на могилу, над нею залилася горючими слезами…”[5]5
  Перевод М. Л. Михайлова.


[Закрыть]
– вот тут да, тут я заливаюсь слезами, но чтоб от Grüss Gott плакать?

11.

Вальтер говорит, что его жена впала в уныние: сидит и сокрушается. Потому что немка. Потому что не немка. Потому что…

– Одно очевидно, – говорит Вальтер. – Когда все уже из этой Польши уедут: поляки, немцы, евреи, литовцы… Когда останется пустыня, по которой ветер будет носить солому, обрывки газет и остатки духа коллективизма… Когда только два голоса прозвучат в пустоте – Ярузельского и Валенсы… “Есть тут кто?” – будут они кричать, потому что им захочется знать, остался ли кто-нибудь, кем можно управлять, и тогда отзовется тихонечко один-единственный голосок: “Я, я еще тут… Не закрывайте пока…” И это будет голос моей супруги, – заканчивает Вальтер.

12.

Семья Вальтера жила в Восточной Пруссии. Прадеды – в Крулевеце[6]6
  Крулевец – польское название Кёнигсберга, центра немецкой провинции Восточная Пруссия (1773–1945 гг.); по решению Потсдамской конференции (1945 г.) северная часть Восточной Пруссии была передана СССР; в 1946 г. Кёнигсберг переименован в Калининград.


[Закрыть]
, деды и бабки, родители, тетки с детьми – в окрестностях Ольштына, в имении, на берегу Kośna Fluss – реки Косьна. Было еще Kośno Zee – озеро, но они жили над Fluss.

Первыми с берегов Косьны уехали три отцовские сестры, которых адмирал Дёниц[7]7
  Карл Дёниц (1891–1981) – немецкий военный и государственный деятель, гросс-адмирал, с 1943 г. командующий военно-морским флотом Германии.


[Закрыть]
успел эвакуировать в Данию. Четвертая, младшая из сестер, Фрида с двухлетним сыном попала в Крулевец.

После теток уехал отец. Утопил в проруби винтовку, на последнем поезде добрался до Крулевеца и пошел искать Фриду. Новые жильцы ее квартиры сказали, что Фрида с сыном умерли от голода во время осады. Отец спросил, где их могила, и тут выяснилось, что могилы у Фриды нет, потому что другие голодные разрезали трупы на куски, сварили суп и съели. Это были не русские, – успел рассказать кому-то из родственников отец до того, как солдаты армии-победительницы привязали его к двум лошадям, которых погнали в разные стороны. – И не поляки… Тетю Фриду и ее сына сварили и съели местные немцы…

Потом началась депортация в Германию.

Потом – через тридцать лет после войны – в Германию уехал пан Липский, тот самый, благодаря которому мать Вальтера вычеркнули из списка депортируемых, потому что он, хоть и был довоенным солтысом, знал, как найти общий язык с новыми властями.

После пана Липского уехал сын пани Гловинской, их соседки, которая советовала маме Вальтера: “Ты, Хильдя, на польском молись, Матерь Божья по-немецки не понимает…”

После пана Гловинского уехал ксендз, который окрестил бабушку Вальтера, поскольку той во сне явился Бог. Высунулся из-за облака и с ней заговорил. “Mensch, – сказал, ибо, в отличие от Матери Божьей, немецкий язык знал: – человече. Будь, человече, католиком…” Бабушка рассказала про этот сон ксендзу Каминскому и умерла, скорее всего, от потрясения, а ксендз посмертно ее соборовал.

После ксендза Каминского уехала вторая бабушка, потому что отыскались отцовские сестры, эвакуированные адмиралом Дёницем. Семидесятилетняя бабушка поехала к своему семидесятишестилетнему мужу, которого не видела тридцать лет. Взяла с собой большущий чемодан с землей со своего огорода; в чистеньком немецком садике выполола розы, высыпала свою землю, посадила картофель и морковь и вздохнула с облегчением: “Наконец-то, бедненький, поешь нормального овощного супу…” Когда муж умер, бабушка насыпала над его могилой холмик, но оказалось, что на немецком кладбище все могилы должны быть плоскими. Администрация кладбища могилу разровняла, но бабушка пришла вечером с тачкой, с собственной землей – той самой, из огорода, – и снова насыпала холмик. Ночью могилу выровняли, а утром бабушка пришла со своей землей… Через пару недель администрация капитулировала, и с тех пор на современном немецком кладбище есть одна-единственная настоящая – потому что с холмиком – варминская могила.

После второй бабушки старший брат Вальтера Зигфрид сказал матери: “Ну, мама…” – и уехал.

После старшего брата уехала мать Вальтера. Соседка, пани Гловинская, та, что ей советовала: “Ты, Хильдя, на польском молись…”, и сотрудники школы, в которой мать, хотя уже вышла на пенсию, продолжала занимать служебную квартиру, говорили ей: “Небось в Германии этой вас не такая квартирка ждет… Ну так что, пани Хильдегарда?”

После матери никто больше не уехал. Хорста, младшего брата, хватил инсульт, а Вальтер должен был обеспечить связью ушедшего в подполье деятеля “Солидарности”, потому что как раз ввели военное положение.

Когда Хорсту стало хуже, Вальтер сказал деятелю: “Извините, но я вынужден на несколько дней выйти из игры…” – и поехал к брату, который лежал без сознания, подключенный к аппаратам. Врачам Вальтер сказал, что считает жизнь без мозга недостойной человека. Похоронив Хорста над рекой Косьна, он вернулся к своему подопечному, который, лишившись связного, его ждал.

Когда деятель вышел из подполья, Вальтер встал в очередь за кухней “Талия”. Он стоял перед мебельным магазином восемь недель, днем и ночью, в стужу и ненастье, а когда кто-нибудь из очереди, сломавшись, вознамеривался уйти, восклицал с возмущением: “Дезертировать? Лишить себя воспоминаний? Эти фанерные ящики, конечно, мигом рассыплются, но гордость за то, что мы выстояли, сохранится в веках!”

Словом, в жизни не блага важны и не быт. В жизни, как учил философ Генрик Эльценберг[8]8
  Генрик Эльценберг (1887–1967) – польский философ, занимался в основном этикой, эстетикой и историей философии.


[Закрыть]
, к трудам которого Вальтер сразу же вернулся, обретя кухонный гарнитур “Талия”, самое важное – дух.

Эта из Гамбурга

1.

Жили они далеко отсюда. Обожали светские развлечения – танцевали весь карнавал[9]9
  Карнавал в Польше – время балов, танцев, катания на санях и различных забав – от праздника Богоявления до начала Великого поста.


[Закрыть]
, с первого дня до последнего. Любили лошадей и играли на скачках – разумеется, зная меру. Были хозяйственны и энергичны. Он занимался малярным ремеслом, со временем открыл собственную мастерскую, взял трех учеников. Простейшие работы, вроде покраски стен, поручал подмастерьям, а вывески писал сам, особенно когда в них было много букв. Буквы он обожал; его восхищала их форма. Часами мог рисовать затейливые контуры. Порой супруги горевали, что у них нет детей, но быстро утешались: у него была она, а у нее – он.

2.

Тридцатилетний рубеж они перешагнули перед самым началом войны.

С войной их образ жизни не изменился, разве что танцевать перестали, а в мастерской появились новые слова. Теперь им заказывали запретительные объявления. Вначале на польском: UWAGA, ZAKAZ WJAZDU! Потом на русском: ВНИМАНИЕ, ВЪЕЗД ЗАПРЕЩЕН! Потом на немецком: ACHTUNG, EINTRITT VERBOTEN!

Однажды, зимним вечером сорок третьего года, он вернулся домой с незнакомой женщиной.

– Она – еврейка, мы должны ей помочь.

Жена спросила, не видел ли их кто-нибудь в подъезде, и быстро приготовила несколько бутербродов.

Еврейка была миниатюрная, с черными курчавыми волосами, очень типичная, несмотря на голубые глаза. Ее поместили в комнате со шкафом. (Шкафы и евреи… Возможно, один из важнейших символов нашего столетия. Жизнь в шкафу… Человек в шкафу… В середине двадцатого века. В центре Европы.)

Еврейка пряталась в шкаф при каждом звонке в дверь, а поскольку хозяева по-прежнему были очень общительны, сидела там часами. К счастью, ума ей хватало. Ни разу не кашлянула, из шкафа не доносилось ни малейшего шороха.

Первой еврейка никогда не заговаривала, а на вопросы отвечала очень коротко.

“Да, был”.

“Адвокат”.

“В Белжеце”[10]10
  Белжец – нацистский концлагерь и лагерь смерти (1939–1943) вблизи одноименного села к юго-востоку от Люблина; в лагере погибло более 600 тысяч евреев и примерно две тысячи цыган.


[Закрыть]
.

“Не успели, мы поженились перед самой войной”.

“Их забрали. Не знаю, в Яновском[11]11
  Яновский концлагерь и лагерь смерти во Львове (1941–1944); в лагере погибло от 140 до 200 тысяч заключенных.


[Закрыть]
или тоже в Белжеце”.

Она не ждала сочувствия. Наоборот, любые его проявления отвергала. “Я живу, – говорила она. – И намерена выжить”.

Она наблюдала за хозяйкой (которую звали Барбара), когда та стирала или стряпала. Пару раз пыталась ей помочь, но делала это раздражающе неумело.

Наблюдала за хозяином (его звали Ян), когда он, набивая руку, выписывал свои любимые буквы.

– Могли бы потренироваться на чем-нибудь поинтереснее, – как-то заметила она.

– Например?

Она задумалась.

– Хотя бы на этом: “Жил однажды элон ланлер лирон элон ланла бибон бонбон…”

Они впервые услышали, что еврейка смеется, и оба подняли головы.

– С чего это? – спросили с удивлением, а развеселившаяся еврейка продолжала:

– “Жил однажды лирон элон ланлер жил однажды Ланланлер…” Видите, сколько прекрасных букв? – И добавила: – Тувим. “Старофранцузская баллада”.

– Слишком много “л”, – сказал Ян. – Но я могу написать СТАРОФРАНЦУЗСКАЯ, – и склонился над листом бумаги.

– А не могла бы эта еврейка научиться чистить картошку? – спросила у него вечером жена.

– У этой еврейки есть имя, – ответил он. – Зови ее Регина.

Как-то летним днем жена вернулась домой с покупками. В прихожей висел пиджак – муж пришел с работы немного раньше обычного. Дверь в еврейкину комнату была заперта.

Как-то осенним днем муж сказал:

– Регина беременна.

Жена отложила спицы и расправила вязанье. Это был то ли рукав свитера, то ли спинка.

– Послушай, – шепнул муж. – Чтоб тебе, часом, не взбрела в голову какая-нибудь дурь… Ты меня слушаешь?

Она его слушала.

– Учти, если что-нибудь случится… – Он наклонился к жене и прошептал ей прямо в ухо: – Если с ней случится что-нибудь плохое, с тобой случится то же самое. Ты меня поняла?

Она кивнула – она его поняла – и взяла в руки спицы.

Через пару недель она вошла к еврейке в комнату и, ни слова не говоря, забрала с кровати думку. Распорола с одного краю и отсыпала немного перьев. С обеих сторон пришила тесемки. Засунула подушечку под юбку. Тесемки завязала сзади, для верности сколола английскими булавками, а поверх натянула еще одну юбку.

Через месяц подсыпала в думку перьев, а соседкам стала жаловаться, что ее тошнит.

Когда пришло время, разрезала пополам большую подушку…

У еврейки рос живот, а она добавляла подушки и расширяла юбки – той и себе.

Роды приняла надежная акушерка. К счастью, продолжалось это недолго, хотя еврейка была узкой в бедрах, да и во́ды отошли накануне.

Барбара вынула подушку из-под юбки и с младенцем на руках обошла всех соседок. Они растроганно ее целовали. Наконец-то… – говорили. – Поздно, но все же Господь смилостивился… – а она, радостная и гордая, их благодарила.

Двадцать девятого мая сорок четвертого года Барбара и Ян пошли с ребенком и несколькими друзьями в приходскую церковь (“Львовское архиепископство, лат. вероисп., приход Св. Марии Магдалины” – написано в свидетельстве о рождении, на котором ксендз Шогун поставил подпись и овальную печать: Officium Parochia, Leopolis… Посередине печати было сердце, из которого вырывался благодатный огонь). Вечером устроили скромный прием. Из-за комендантского часа сидели до утра.

Еврейка провела в шкафу всю ночь.

Двадцать седьмого июля в город вошли русские.

Двадцать восьмого июля еврейка исчезла.

Они остались втроем: Барбара, Ян и трехмесячная малютка с голубыми глазами и тоненькими черными кудряшками.

3.

Одним из первых эшелонов они приехали в Польшу.

Вошли в квартиру. Ян поставил чемодан, положил ребенка и выбежал из дома.

Назавтра ушел ни свет ни заря…

Кружил по улицам, заглядывал в учреждения, расспрашивал про еврейские квартиры, останавливал людей с еврейской наружностью… Прекратил поиски только после визита двух мужчин – посланцев Регины. Они предложили крупную сумму и попросили вернуть ребенка.

– Наша дочка не продается, – сказали Барбара и Ян и выставили гостей.

Дочка у них была послушная и очень красивая.

Отец ее баловал. Они вместе ходили на стадион, в кино и кондитерские. Дома он рассказывал, как все восхищаются ее красотой, особенно волосами – длинными, до пояса, чудесными локонами.

Когда Хелюсе было шесть лет, начали приходить посылки. Из Гамбурга; отправитель – женщина с незнакомой странной фамилией.

– Это твоя крестная, будь она неладна, – объяснила Барбара, – но ты ей напиши и поблагодари.

Вначале Хелюся диктовала ответы, потом писала сама: “Спасибо, дорогая тетя, я учусь хорошо, мечтаю о белом джемпере, можно из ангорки, но лучше мохеровый”.

В очередной посылке был белый джемпер, Хелюся ликовала, а Барбара говорила со вздохом:

– Будь она неладна… если Бог есть, он меня услышит. Садись и пиши письмо. Можешь упомянуть, что к первому причастию пригодилась бы белая тафта.

Иногда в посылках были купюры. Писем никогда никаких; только один раз между плитками шоколада лежала фотография темноволосой женщины в черном платье с переброшенной через плечо лисой.

– Чернобурка, – заметила Барбара. – Она не бедная… – Но хорошенько разглядеть они с дочкой ничего не успели, потому что отец отобрал у них фотографию и спрятал.

Хелюсе отцовские восторги не нравились. Это было мучительно. Она делала уроки или играла с подружками, а он сидел и смотрел на нее. Потом брал ее лицо в ладони и опять смотрел. Потом начинал плакать.

Перестал вычерчивать затейливые буквы.

Начал пить.

Все чаще плакал, все больше пил, пока не умер. Но до того – за пару месяцев до его смерти – Хелюся собралась во Францию. Ей было двадцать пять лет. Ее пригласила подруга – чтобы Хелюся привела в порядок разболтавшиеся из-за недавнего развода нервы. Она пришла домой сияющая, с заграничным паспортом. Отец был пьян. Рассмотрел паспорт и обнял ее.

– Остановись в Германии, – сказал. – Навести мать.

– Крестную мать, – поправила его Барбара.

– Мать, – повторил отец.

– Моя мать сидит рядом со мной и курит сигарету.

– Твоя мать живет в Гамбурге, – сказал отец и разрыдался.

4.

Пересадка была в Аахене.

В Гамбург она приехала в семь утра. Оставила чемодан на вокзале и купила карту города. Подождала в скверике; в девять она уже стояла перед большим домом в тихом фешенебельном районе. Позвонила в дверь.

– Wer ist das? – спросили из-за двери.

– Хелюся.

– Was?

– Хелюся. Открой.

Дверь открылась. На пороге стояла она сама, Хелюся: высоко заколотые черные волосы, голубые глаза, подбородок чуть полноват. Хелюся, только почему-то постаревшая.

– Зачем ты приехала? – спросила.

– Чтобы тебя увидеть.

– Зачем?

– Хотела посмотреть на свою мать.

– Кто тебе сказал?

– Отец.

Прислуга принесла чай. Они сидели в столовой с белой, украшенной мелким цветочным рисунком мебелью.

– Это правда, я тебя родила, – сказала мать.

Пришлось. Я была вынуждена на все соглашаться.

Я хотела жить.

Не хочу помнить твоего отца.

Не хочу помнить то время.

И тебя тоже не хочу помнить.

(Она не обращала внимания на то, что Хелюся все громче плачет, и без конца повторяла одно и то же.)

– Я боялась.

Я должна была выжить.

Ты напоминаешь мне о страхе.

Я не хочу помнить.

Никогда больше сюда не приходи.

5.

Хелюся второй раз вышла замуж, за австрийца. Спокойного, скучноватого владельца маленькой гостиницы в горах под Инсбруком.

В годовщину смерти отца Хелюся приехала в Польшу. Они с матерью пошли на кладбище (матерью она называла Барбару, а про женщину, которая ее родила, говорила: Эта из Гамбурга). За чаем Барбара сказала:

– Когда я умру, ты все найдешь на кухне, в ящике, где крышки.

Хелюся сердито отмахнулась, а потом призналась, что беременна и немного боится рожать.

– Нечего тут бояться! – воскликнула Барбара. – Я была старше, чем ты, и еще худее, и во́ды у меня отошли слишком рано, а родила тебя очень легко.

Хелюся испугалась, но Барбара вела себя совершенно нормально.

– Сообщить Этой из Гамбурга, когда родится ребенок?

– Как хочешь… Эта женщина сделала мне много плохого, но ты поступай как хочешь.

“О Боже, – задумалась Барбара. – Какие мы без нее были счастливые. Какие веселые. Если бы не она, были бы счастливы до конца жизни…”

“Если бы не она, меня бы не было”, – подумала Хелюся, но не смогла этого сказать матери, которая родила ее очень легко, хотя была старше и худее.

6.

В ящике, который Хелюся открыла после похорон Барбары, под крышками от кастрюль лежали два больших конверта. В одном была пачка купюр по сто марок. В другом – тетрадка, разделенная на две графы: “Дата” и “Сумма”. Барбара откладывала и записывала каждую полученную из Гамбурга купюру.

Хелюся купила на эти деньги две длинные чернобурки. Сшила к ним черное платье, но оказалось, что мех плохо выделан, лезет и вообще к черному не подходит.

7.

Через несколько месяцев после свадьбы она рассказала мужу о своих двух матерях. Немецкого Хелюся еще не знала. Как будет шкаф, знала: Schrank. Подушка – Kissen; это она тоже знала. Прятать – нашла в словаре: verstecken. Страх – тоже в словаре: Angst.

Когда рассказывала во второй раз – двадцатилетнему сыну, – она знала уже все слова. И тем не менее не смогла ответить на простые вопросы: “почему бабушка Барбара не бросила дедушку? почему бабушка Регина убежала без тебя? бабушка Регина тебя совсем не любит?”

– Не знаю, – повторяла Хелюся, – откуда мне все это знать?

– Возьми словарь, – посоветовал сын.

8.

Через двадцать лет после первого разговора Эта из Гамбурга пригласила к себе Хелюсю на пару дней. Показала ей старые фотографии. Играла на рояле мазурки Шопена.

– Из-за войны я не закончила консерваторию, – сказала со вздохом.

Читала наизусть Тувима. Рассказывала о мужчинах. После войны у нее было два мужа, которые обожали ее. Детей у нее не было, но оба мужа ее обожали.

– А как твой муж? – спросила.

Хелюся призналась, что ее второй брак на грани распада.

– Это потому, что он купил несколько гостиниц… Не ночует дома… Сказал, чтобы я устраивала себе новую жизнь…

Она говорила не как с Этой из Гамбурга, а как с матерью, но Эта из Гамбурга испугалась:

– На меня не рассчитывай. Каждый должен выживать сам. Нужно уметь выживать. Я сумела, и ты должна…

– Ты выжила благодаря моим родителям, – напомнила Хелюся.

– Благодаря твоей матери, – поправила ее Эта из Гамбурга. – Правда, только благодаря ей. Достаточно было открыть дверь и пройти несколько шагов. Полицейский участок был напротив, на той же улице. Поразительно, что она не открыла дверь. Я удивлялась, почему она этого не делает. Она тебе что-нибудь про меня говорила?

– Говорила, что если б не ты…

– Я была вынуждена. Я хотела жить.

Ее бросило в дрожь. Она повторяла – все громче, все быстрее – одно и то же:

– Я боялась. Я была вынуждена. Я хотела. Не приходи сюда…

9.

– Чего вы, собственно, хотите? – спросил адвокат, к которому она пошла, вернувшись из Гамбурга. – Вам что нужно: ее любовь или ее деньги? Если любовь, то моя канцелярия этим не занимается. А если речь идет об имуществе, дело ничуть не проще. Прежде всего нужно доказать, что она ваша мать. У вас есть свидетели? Нет? Вот видите. Надо было записать заявление Барбары С. Надо было заверить его у нотариуса. На данный момент остается только исследование крови… Вы твердо решили подавать в суд? А зачем тогда пришли в адвокатскую контору?

10.

– Так ты чья вообще-то? И кто ты? – спросил у нее сын.

– Я твоя мать, – ответила она, хотя ради эффектного финала лучше бы сказала: “Я та, которая выжила”.

Но так отвечают только в современных американских романах.


Страницы книги >> 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации