Электронная библиотека » Искандер Шакиров » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 10 августа 2016, 23:00


Автор книги: Искандер Шакиров


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +



УДК 821.161.1 ''1992/…''

ББК 84(2Рос.Рус)6

Ш17


Шакиров И.А. Анамнез декадентствующего пессимиста. Изд-ие 2-е, перераб. и дополн. – Уфа, Мир печати, 2015. – 470 с.


Ему хочется написать самую простую книгу, об утонченном и странном юноше, страдающем раздвоением личности, об ученике, который не может примириться с окружающей действительностью. Анархист по натуре, он протестует против всего и в конце концов заключает, что на свете нет ничего-ничего-ничего, кроме ветра. Автор симпатизирует своему герою.

Текст романа можно использовать в качестве гадательной книги, он сделан из отброшенных мыслей и неоконченных фраз. Первое издание книги вышло в 2009 г. в уфимском издательстве «Вагант».


ISBN 978-5-9613-0350-6


© Шакиров И.А., 2015.


ОГЛАВЛЕНИЕ


Глава 1. Пролог

Глава 2. Поэтический метод

Глава 3. Поток сознания

Глава 4. Метод деконструкции

Глава 5. Метод гипертекста

Глава 6. Постмодернистский метод

Глава 7. Нить

Глава 8. Фрагментарный метод

Глава 9. Мир людей

Глава 10. Женский элемент

Глава 11. Природа человека

Глава 12. Деньги, люди и классовый подход

Глава 13. Страна Россия

Глава 14. Начало приступов

Глава 15. Об искусстве

Глава 16. Однообразие дней

Глава 17. Под властью депрессии

Глава 18. In vino veritas

Глава 19. Одиночество

Глава 20. Идеальный монолог

Глава 21. Философ в городе

Глава 22. Dasein и проблема реальности

Глава 23. Возвращение в детство

Глава 24. С чистого листа

Глава 25. Палиндромия

Глава 26. Отчужденный человек

Глава 27. Сердечная неприспособленность

Глава 28. Суицид

Глава 29. Неопределенное присутствие

Глава 30. История с девушкой

Глава 31. Заколдованность

Глава 32. Во все тяжкие

Глава 33. Любовь

Глава 34. Невозможность отговорить

Глава 35. Несколько женских писем

Глава 36. Бессмертие

Глава 37. Лечение

Глава 38. Пауза

Глава 39. В ожидании зимы

Глава 40. Чай с мальчиком

Глава 41. Pacta sunt servanda

Глава 42. Трусость и боль

Глава 43. Набожность, цинизм и масскульт

Глава 44. Игра исчезновения

Глава 45. Опоздание

Глава 46. Догадки

Глава 47. Синее платье

Глава 48. Зверьки

Глава 49. Факт смерти

Глава 50. Время последствий

Глава 51. Эпилог



Искандер Шакиров


АНАМНЕЗ ДЕКАДЕНТСТВУЮЩЕГО ПЕССИМИСТА


Глава 1. Пролог

У каждой истории – своя болезнь… Предупреждая раздражение, сразу сообщаю – это очень длинная история. Проставленный заголовок, несмотря на его истинность, только – маскировка. Настоящее название лежит на самом дне этого длинного текста, понятным оно станет только после прочтения, и уже не сможет внести смятение в умы целомудренных читателей.

Анамнез (гр. anamnesis = воспоминание) – совокупность медицинских сведений, получаемых врачом от больного или его близких при опросе об истории развития болезни и его жизни; результаты такого опроса, собираемые с целью их использования для диагноза, прогноза, лечения, профилактики.

A priori – знание, предшествующее опыту и независимое от него. Априорным называется взгляд, правильность которого не может быть доказана или опровергнута опытом. Главный тезис гносеологии Платона состоит в том, что знание – это припоминание. Отсюда ставка на интуицию. Но последняя обеспечивается искусством диалектики как «определённой способности задавать вопросы для разрешения соответствующей проблемы».

Эта ситуация подобна тому, что фрейдизм называет «комплексами». Комплекс о себе никогда не говорит, таится, пытается ускользнуть от прямого анализа, и нужна сложнейшая психоаналитическая практика, чтобы человек вспомнил, что в младенчестве его напугало, к примеру, погремушка или кот, и это оказалось его главной жизненной проблемой. Доктора Фрейд и Фромм записывают в анамнезе, что именно с этого момента у мальчика возникло притяжение к…

«Во время нашего сна в наших сновидениях мы проходим через всё течение мысли раннего человечества. Я имею в виду, что человек рассуждает в своих сновидениях таким же образом, как он делал в бодрствующем состоянии многие тысячи лет. Сновидение уносит нас назад, к ранним стадиям развития человеческой культуры, и дает нам средства для лучшего ее понимания». «После исчерпывающего обсуждения Вайтцем единства человеческого рода не может быть никакого сомнения в том, что психические особенности человека в основном одинаковы во всем мире». «Бастиан вынужден был отметить потрясающее единообразие фундаментальных идей человечества по всему земному шару».

Отвергая постмодерн как «повторение», Лиотар ратует за постмодерн, достойный уважения. Возможной его формой может выступать анамнез, смысл которого близок к тому, что М. Хайдеггер вкладывает в понятия «воспоминание», «превозмогание», «продумывание», «осмысление» и т.п.

Анамнез отчасти напоминает сеанс психоаналитической терапии, когда пациент в ходе самоанализа свободно ассоциирует внешне незначительные факты из настоящего с событиями прошлого, открывая скрытый смысл своей жизни и своего поведения. Результатом анамнеза будет вывод о том, что основное его содержание – освобождение, прогресс, гуманизм, революция и т.д.


«God knows what you mumble to yourself while looking for your pince-nez or you keys…»

Vl. Khodasevich


«Бог знает, что себе бормочешь, ища пенсне или ключи…»

Вл. Ходасевич


Позвольте тем временем советовать грядущему, или же настоящему читателю, если он подвержен меланхолии, пусть не ищет знаков или провозвестий в том, что сказано ниже, дабы не причинилось ему беспокойства, и не вышло более зла, нежели пользы, если он применит это к себе… как большинство меланхоликов.

R. Burton. Anatomy of Melancholy. Oxford, 1621.


Глава 2. Поэтический метод

Ты не найдёшь, да, наверное, и не станешь искать скрытые тексты, феноменальные шифры в этой «книге маленького бреда», возведшего себя в систему. Зачем тебе эти дурацкие шеренги непонятных знаков? Эти столбцы, строки, точечки, выдумки греков. Можно и без этого жить, посмеиваясь. Значенье, хорошее или плохое, никогда не станет известным, не сможет отгадкой единственной стать. Три точки справа, три точки слева, а между ними – всё, что захочешь… Вы, может быть, думаете: это – ничего? А вот поставишь там закорючку в правильном месте и всё налаживается – жизнь, как стихотворение, обретает некоторую бессмысленность или хотя бы законченность, что одно и то же. Вашей загубленной жизни я и посвящаю следующее стихотворение.

Мы только вероятные пространства, меж них, меж точек, въедливых в ничто. Мы – испаряемся. Они – дымятся. Они – тьма беспристрастной жеребьёвки, истошность беспросветности, рутина. Он оком обвёл весь смеющийся скот и сказал: принадлежность – их цель. В конце концов жизнь – разве это не густо: затянутый звук, истонченный к концу? Чем дальше уходишь, тем выше искусство, но сердца глубины тем больше к лицу.

Главное решить: искусство похоже на жизнь, или жизнь – на искусство. Природу стихосложения удачно объяснил в свое время английский поэт медвежонок Винни Пух: надо позволять словам вставать там, где им хочется, и они сами найдут для себя нужное место. «Для чего нужен поэт? – Чтобы спасти город, конечно».

Не будем продолжать этот перечень. Пусть каждая замеченная параллель станет как для читателей, так и для грядущих исследователей маленьким личным открытием. И если сумма этих открытий поможет расслышать движение таинственных токов по стволу единого древа поэзии, мы сможем сказать слова благодарности тому, кто в них вряд ли нуждается.

Зачем это было нужно, толком никто не знал, и меньше других – Пушкин, лучше прочих почуявший потребность в перекладывании окружающей жизни в стихи. Он поступал так же, как дикий тунгус, не задумываясь певший про встречное дерево, про всякую всячину, попадавшуюся на глаза, сличая мимоидущий пейзаж с протяженностью песни. В его текстах живет первобытная радость простого называния вещи, обращаемой в поэзию одним только магическим окликом.

Но Пушкин нарочито писал роман ни о чем. В «Евгении Онегине» он только и думает, как бы увильнуть от обязанностей рассказчика. Роман образован из отговорок, уводящих наше внимание на поля стихотворной страницы и препятствующих развитию избранной писателем фабулы. Действие еле-еле держится на двух письмах с двумя монологами любовного кви-про-кво, из которого ровным счетом ничего не происходит, на никчемности, возведенной в герои, и, что ни фраза, тонет в побочном, отвлекающем материале. Здесь минимум трижды справляют бал, и, пользуясь поднятой суматохой, автор теряет нить изложения, плутает, топчется, тянет резину и отсиживается в кустах, на задворках у собственной совести. Ссора Онегина с Ленским, к примеру, играющая первую скрипку в коллизии, едва не сорвалась, затертая именинными пирогами. К ней буквально продираешься вавилонами проволочек, начиная с толкучки в передней – «лай мосек, чмоканье девиц, шум, хохот, давка у порога», – подстроенной для отвода глаз от центра на периферию событий, куда, как тарантас в канаву, поскальзывается повествование.

На все случаи у него предусмотрены оправдания, состоящие в согласии сказанного с обстоятельствами. Любая блажь в его устах обретала законную санкцию уже потому, что была уместна и своевременна. Ему всегда удавалось попасть в такт.

Поэзия, в представлении Пушкина, основывается на припоминании уже слышанных некогда звуков и виденных ранее снов, что в дальнейшем, в ходе работы, освобождаются из-под спуда варварских записей, временной шелухи, открывая картину гения. Та картина существует заранее, до всякого творчества, помимо художника, дело которого ее отыскать, припомнив забытое, и очистить. Вот он и крутится, морщит лоб, простирает руки к возлюбленной: «Твои небесные черты…» – к возлюбленной ли? а не, вернее сказать, к той младенческой свечке-лампочке, что сияет перед нами в тумане, как некая недоступная даль?

Ещё не начали о поэзии, хотя перевёрнута едва ли не последняя страница покуда не утвердившей себя ни во вдохе, ни в выдохе книги.

Память тела несовершенна и фрагментарна, почерк сна дрожащ и невнятен. В закорючках угадывается: и без филологического выстукивания и выслушивания понятно, что «знаки» не обмениваются больше на «означаемое», они замкнуты сами на себя. Неотвязно тебя преследуют и к делу совершенно не относятся.

Вне него самого расположены дезоксирибонуклеиновые спирали слова, серебро фотографий, чернеющих в камне, браслете и рыб из фольги. Поэзия – не признанье в любви, языку и возлюбленной, но дознание: как в тебе возникают они – изменяя тебя… в сообщение? в плод? Пытается убедить в том, что её как бы не существует. А что существует? Самое лучшее средство допроса состоит в следующем.

В жизни каждого поэта… бывает минута… когда его будущая поэзия вдруг посылает ему сигнал… Эта минута неизъяснима и трепетна, как зачатие… После нее все дальнейшее – лишь развитие и вынашивание плода…

Если доверять языку, понимаешь, что мир тянется к тебе со всех сторон и хочет разговора, однако за сопротивление этому доверию платишь биографией, то есть не оставляешь следов на земле, а может быть, и выше. Всё это получит своё объяснение.

Поэт всегда может найти выход, на словах, из тупика. В конце концов, это его призвание. И я здесь не для того, чтобы говорить о затруднениях поэта, который, если разобраться, никогда не бывает жертвой обстоятельств. Я здесь для того, чтобы поговорить об участи аудитории, о вашей, так сказать, судьбе.

Можно с уверенностью утверждать, что природа, или, иначе говоря, совокупность всех вещей, составлена, устроена так, чтобы производить поэтическое действие. Стихотворение как бы говорит читателю: «Будь как я». Поэт при этом прекрасно сознает, отчего нужно делать так, а не иначе, ибо не жалеет времени на размышление и исследование… Однако некоторые сочинители стихов в таких случаях погружаются в молчание, либо отгораживаются от мира малопонятными приемами.

Вывод тот, что нет противоречия между методом, которым пишет поэт, методом, которым действует воплощающий его актер внутри себя, методом, которым тот же актер совершает поступки внутри кадра, и тем методом, которым его действия, его поступки, как и действия его окружения и среды (и вообще весь материал кинокартины) сверкают, искрятся и переливаются в руках режиссера через средства монтажного изложения и построения фильма в целом. Ибо в равной мере в основе их всех лежат те же живительные человеческие черты и предпосылки, которые присущи каждому человеку, равно как и каждому человечному и жизненному искусству.

И человек тоже, каждый раз по-иному определяя монотонность своего несчастья, оправдывается перед своим рассудком только страстными поисками нового прилагательного.

Всякий александрийский стих исходит поначалу из потребности проветрить слова, из потребности компенсировать их увядание бойкой утонченностью, но все оканчивается утомлением, в котором ум и слово расплываются и разлагаются. Наделив его злобностью и упорством – нашими преобладающими качествами, мы сделали все от нас зависящее, чтобы сделать его как можно более живым: мы израсходовали все силы, чтобы создать его образ, сделать его ловким, непостоянным, умным, ироничным и, что самое главное, мелочным.

Приподнимем же покрывало: соответствует ли оболочка этих слов их содержанию? Возможно ли, чтобы одно и то же значение жило и умирало в словесных разветвлениях единого ствола неопределенности?

А ведь существует еще тональность. Боюсь, Ваша тональность будет «благородной», «утешительной», приправленной здравым смыслом, чувством меры или изяществом. Следует отдавать себе отчет, что в книге не должно быть гражданского пафоса и духовных скреп, что она должна потакать нашим странностям, нашей фундаментальной непорядочности и что «гуманный» писатель, слепо следующий расхожим идеям, тем самым подписывает свидетельство о собственной литературной смерти.

Вот как Уилсон иллюстрирует эту мысль. Он предлагает рассматривать экспедицию Колумба в 1492 г. как произведение искусства. В чем тогда смысл этого искусства? Всего несколько десятилетий назад смысл состоял примерно в следующем: Колумб был отважным человеком, предпринявшим, несмотря на неблагоприятные обстоятельства, рискованную экспедицию, в результате которой была открыта Америка – Новый Свет – и тем самым была принесена культура и цивилизация довольно примитивным и отсталым народам.

Сегодня многие склонны придавать этому другой смысл – Колумб был сексистом, империалистом, лживым и трусливым подонком, который отправился в Америку с целью грабежа и мародерства и в ходе своей экспедиции распространял сифилис и другие напасти встречавшимся ему повсюду миролюбивым народам.

«Сказка, – твердил Новалис, – есть как бы канон поэзии. Всё поэтическое должно быть сказочным… Сказка подобна сновидению, она бессвязна… Ничего не может быть противнее духу сказки, чем нравственный фатум, закономерная связь. В сказке царит подлинная природная анархия».


Глава 3. Поток сознания

Трогаю, оплодотворяю строки (курсив мой), леплю, слова, пластилиновые, фокуснические фразы, отказывающиеся повиноваться (закруглю потом) – сумбурный бред, – подбираю как патроны, трачу, ловлю на словах, их больше, чем встретишь прохожих на улице, мне это напоминает крааль (списываю со словаря): изображение неизобразимого, так наивно срисую, – что – удвоенный бред, – пиши как дышишь, как живешь <нрзб.> – вообще, звуки на сцене не только слова, а обыкновенные, сугубо вспомогательные, казалось бы… как хочу играю. Мягкие, мохнатые… их вдруг наполнит смыслом, заворожит число и явится поверх улыбки слова.

Как бы то ни было, я понимал, насколько тяжело подбирать слова, складывать из них фразы так, чтобы получившееся целое не рухнуло под грузом собственной бессвязности и не потонуло в тягомотине.

Мы видели, каким образом стремление обнаружить ключевые признаки и осмыслить их всегда активно присутствует в нашем зрении и слухе, а также в наших опасениях и желаниях. Неустанное стремление понять происходящее, равно как и язык, его описывающий, несомненно, представляют собой развитие этого изначального стремления к интеллектуальному контролю. Ощущение интеллектуального дискомфорта, подобное тому, которое побуждает наши глаза представлять видимые нами вещи отчетливыми и связными, заставляет и наши понятия в ходе формирования развиваться от неясных к ясным, несвязных к связным.

Смешную фразу надо лелеять, холить, ласково поглаживая по подлежащему. Нужно уметь вить из фразы верёвки. И ходить по ней, как по канату. По воздуху. Ни за что не держась. Вне тела. Без формы. Как чистый дух.

Как приятно (и как страшно), набравши побольше воздуха и не зная толком, с чего начать, нырнуть в обжигающую на первых ударах фразу, которая размыкается и смыкается за тобой, как вода, и не имеет к тебе отношения, пока ты не войдешь в нее полностью и, почувствовав внезапную помощь, прилившую извне, из этой речи, куда ты неосмотрительно прыгнул, не доверишься вашему общему с ней течению, руслу с риском захлебнуться и не выплыть никогда, что, сжалившись и взяв тебя тихонечко на руки, уже, кажется, подталкивает к предмету, о котором ты брался писать, если бы вдруг не заметил, что он теперь уж не тот, и дело к вечеру, и надо плыть, не капризничая, молча повинуясь согласной с тобой еще цацкаться матери, и хочешь не хочешь оставить замашки свои при себе, и погрузиться на самое дно, где, почти потеряв сознание того, о чем говоришь, сказать наконец нечто тождественное этой силе, что, вытолкнув тебя на поверхность, свидетельствует о своей доброте, но не об опытности пловца. Из фразы выходишь немного пристыженным и ошарашенным тем, что сказалось.

…И даже не представляют собой последовательного сцепления мыслей – стиль вольных ассоциаций. Посему нет смысла стремиться к соблюдению последовательности в нашем рассказе. Искусство рассказывания в значительной мере держится на постепенности вхождения в частности и детали. Речь должна быть медленной, глубокомысленной, рассеченной паузами на предметно-весомые отрезки. Еще речь должна быть душистой или лучистой. Чтобы к ней хотелось еще и еще вернуться. Чтобы фраза дышала тайным восторгом, азартом. Чтобы, читая, хотелось еще в нее поиграть. В общем, диспозиция ясна, так что перейдём к рассказу.

«Нефть» – я записал, – «это некий обещанный человек, заочная память, уходящая от ответа и формы, чтобы стереть начало, как по приказу сына был убит Улугбек». Форма огня – свободная. А раз свободная, каждый сам решает своим сердцем что в нем увидит. Тебе становится спокойно – значит, живущее в тебе спокойствие просто отражается в огне.

Напряжением замигает экран – рамочка знаний сегодня. Зачем я буду мир, который есть как бы город громоздить, когда мне только маленький домик нужен? Не пройти через чащу, а зачем проходить? Кто знает, почему мы делаем то, что делаем.

Пишу сумбурно и вразброс. Чем дальше, тем сильней гипноз. Гипнотизирование текстом носит весьма творческий характер, потому что, когда вчитываешься, хочется продолжать писать прямо там, где читаешь.

Куда ведут ваши слова или на что намекают? Ничего решительно не понимаю. Изъяснитесь удовлетворительнее. Направления мысли, в котором мысль отсутствует… По-моему, просто набор слов. Может это какие-то заклинания? Ты не размазывай, а прямо скажи. Непонятному можно придать любой смысл.

Понятийное мышление всегда стремится к ясности и точности сказанного. В художественном мышлении возможны случаи сознательной, или, как говорят, жанровой, туманности и темноты литературного текста. Литературоведы иногда называют ее «бессвязной речью». В общем случае туманность и темнота – неприятные, хотя зачастую неизбежные спутники общения с помощью языка. От них желательно по мере возможности избавляться. Но жанровые туманность и темнота, свойственные иногда художественному образу, имеют все права появляться в нужное время на удобной для этого сцене.

«А вот и некому попенять мерзавцу за его бред». Но разве кто-нибудь осудил древние армии, таскавшие в обозах целые стада блеющих любовниц, кто-нибудь пожалел плоды подобных походов – плачущих малышей-силенов, брошенных на обочинах победных дорог? Хорошо ещё, что некоторых усыновили сердобольные мифы. Как говорят психиатры, «с каждым человеком надо говорить в формате его бреда», то есть на его языке.

Но сама герметическая традиция интерпретации не поддается. Отсюда алхимическая поговорка, что те авторы, которые темнят, пишут сложно и непонятно, пишут правду, а если вам кажется, что вы что-то понимаете – тут что-то не то, какая-то фальшивка.


Глава 4. Метод деконструкции

Книга, которая ходит вперед и назад, наступает и отступает, то придвигается вплотную к читателю, то убегает от него и течет, как река, омывая новые страны, так что, когда мы по ней плывем, у нас начинает кружиться голова от избытка впечатлений, которые при всем том текут достаточно медленно, предоставляя спокойную возможность обозревать их и провожать глазами; книга, имеющая множество сюжетов при одном стволе, которая растет, как дерево, обнимая пространство целостной массой листвы и воздуха, – как лёгкие изображают собой перевернутую форму дерева – способная дышать, раздаваясь вширь почти до бесконечности и тут же сжимаясь до точки, смысл которой непостижим, как душа в ее последнем зерне.

Это структурная невозможность закрыть… сеть, фиксировать её плетение, очертить её межой, которая не была бы метой. Текст-письмо – это романическое без романа, поэзия без стихотворения, эссеистика без эссе, письмо без стиля, продуцирование без продукта, структурация без структуры. Ризома как организационная модель находит свою конкретизацию в постмодернистской текстологии, – в частности, в фигуре «конструкции» концепции художественного творчества, в рамках которой идеал оригинального авторского произведения сменяется идеалом конструкции как стереофонического потока явных и скрытых цитат, каждая из которых отсылает к различным и разнообразным сферам культурных смыслов, каждая из которых выражена в своём языке, требующем особой процедуры «узнавания», и каждая из которых может вступить с любой другой в отношения диалога или пародии, формируя внутри текста новые квазитексты и квазицитаты. Это делает невозможным любой критический анализ, ибо стоит последнему возникнуть – и он попросту сольется с этим текстом.

Культура корневища символизирует рождение нового типа чтения: главным для читателя станет не понимать содержание книги, а пользоваться ею как механизмом, экспериментировать с ней. Читать – значит желать произведение, жаждать превратиться в него, отказаться от попытки продублировать произведение на любом другом языке, помимо языка самого произведения.

Пародийное гибридно-цитатное двуязычие сращивает прошлое с настоящим, высокое с низким, элитарное с массовым, способствует деканонизации канонизированного, раскрепощает сознание читателя, которого ничему не поучают, а вовлекают в чтение-игру, имеющее начало, но не предполагающее конца. В противовес построению книги как круга, когда произведение выступает в виде некоторого замкнутого, закрытого, завершенного мира.

На первый план концептуалистами выдвигается воссоздание типичных структур мышления, стереотипов массового сознания. «Вообще вся концептуалистская продукция может рассматриваться как непрерывный эксперимент по формализации, перестраиванию и конструированию огромного числа всевозможных мнений, оценок, состояний, их именованию, сопоставлению, уточнению, каталогизации и т.п.». Естественно в связи с такой установкой использование всевозможных языковых штампов, автоматически воспроизводимых знаков – разговорных, политических, канцелярских, литературных. Но они извлечены из закрепившегося за ними контекста, представлены в пародийном виде, образуя «кирпичики», из которых выстраивается некая абсурдистская реальность. Цитатное письмо в сочетании с симптоматическим чтением. Не случайно самой популярной игрушкой детей конца XX в. стал трансформер. Современный человек в этой системе ценностей есть «все», но в то же время «ничто». При этом происходит распадение личности: она удваивается, утраивается, становится множественной и в этом состоянии перестает быть личностью.

Это распадение искусства на элементарные частицы. Это связность, организуемая чередованием бессвязного. Чередование как образующая основа стиля, как основа построения, как движущая сила. Этот вакуум, состоящий из калейдоскопа бессвязных чередований, в то же время уничтожающий любую внутреннюю связанность, последовательность, продолжительность. «Бергот, по-моему, флейтист… Его творчество не мускулисто, в его произведениях нет, если можно так выразиться, костяка».

В «Манифесте сюрреализма» Андре Бретон дал полное определение сюрреализма: «Чистый психический автоматизм, имеющий целью выразить или устно, или письменно, или любым другим способом реальное функционирование мысли. Диктовка мысли вне всякого контроля со стороны разума, вне каких бы то ни было эстетических или нравственных соображений… Сюрреализм основывается на вере в высшую реальность определенных ассоциативных форм, которыми до него пренебрегали, на вере во всемогущество грез, в бескорыстную игру мысли. Он стремится бесповоротно разрушить все иные психические механизмы и занять их место при решении главных проблем жизни».

Тексты воссоздавали скорее картины разнообразных сновидений, сновидческих видений. Таким образом сюрреалисты надеялись вернуть подлинный мистический абрис мира, с помощью которого предстояло сбросить те трафареты восприятия, которые сложились в результате усиленной эксплуатации разума. Отдельные явления, как и предметы внешнего мира, вступали в некую фантастическую связь, которая обрушивала логику. Но эти «разломы» оценивались не как грёзы, а как некие наития, внезапные прозрения.

Батай продолжает, указывая, что «постановка всего под сомнение» противостоит человеческой потребности насильственно организовывать все в рамках подходящей целостности и самодовольной универсальности: «С крайним ужасом, властно переходящим в потребность к универсальности, доводимое до головокружения движением, которое его составляет, существо как таковое, представляющее себя универсальным, – это только вызов расплывчатой необъятности, которая избегает его случайного насилия, трагическое отрицание всего, что не является шансом его собственного озадаченного призрака. Однако, как человек, это существо попадает в извилины знания своих собратьев, которые поглощают его субстанцию, чтобы свести ее к составляющей того, что выходит за рамки опасного безумия его автономии в тотальной тьме веков».

Дело не в том, что у самого Батая не было какой-либо системы, а просто в том, что система ускользает. «Беда Батая в рассуждениях: конечно, он рассуждает как некто, у кого «на носу муха», что ставит его ближе к мертвым, чем живым, но он все же рассуждает. Он пытается с помощью крошечного внутреннего механизма, который еще не полностью вышел из строя, поделиться своими навязчивыми идеями: сам этот факт доказывает, что он не может заявлять (что бы он ни говорил), что находится в оппозиции к любой системе, как тупая скотина».

Дальше – одни черепахи, что вверх, что вниз, подмечает Уилбер. Что деконструкция ставит под сомнение, так это желание найти окончательное место успокоения, будь то целостность, частичность или что-то посередине. Каждый раз, когда кто-то находит окончательную интерпретацию текста или произведения искусства (или жизни, или истории, или космоса), деконструкция не преминет сказать, что окончательного контекста не существует, потому что он также бесконечно и навсегда служит частью другого контекста. По словам Фуллера, окончательный контекст любого сорта недостижим как в принципе, так и на практике. Смысл ограничен контекстом, но контекст безграничен.

Со смертью авангарда и триумфом иронии к искусству, похоже, уже не сказать ничего искреннего. Нарциссизм и нигилизм воюют за главную сцену, на которой, по их мнению, по существу, ничего нет. Кич и халтура наползают друг на друга в борьбе за представительство, которое все равно уже ничего не значит.

В действительности, один и тот же текст можно прочесть с двух сторон – лицевой и изнаночной. Впрочем, в анналах постмодернистского восприятия мира – изнанка и есть существо. И этим легко воспользоваться в политических целях. Как пессимизм и оптимизм представляют собой два противоположных прочтения одного-единственного текста, читаемого либо философом по имени Тем-хуже, либо его коллегой по имени Тем-лучше, – точно так же все оборачивается хорошей или дурной стороной в зависимости от подхода и способа интерпретации книги жизни. Для этого достаточно неуловимой перестановки: собственно говоря, она не выявляет скрытой под видимым текстом тайнописи, как в палимпсестах, не обнаруживает неизвестного загадочного сообщения, написанного симпатическими чернилами, – однако полностью изменяет смысл жизни.

Вещи все равно необходимо двоить, и они вопреки мнению номиналистов постоянно двоятся. Жан Парвулеско говорит, что «все, приближающееся к своей сущности, раздваивается».

Смысл слов не в них, а между ними, и язык – всего лишь система различий, отсылаемых всеми элементами друг к другу. Главное, что позволяет считать объект идеальным, – это его бесконечная повторяемость, вне зависимости от контекста. Такую возможность, считает философ, предоставляет письмо, через которое мы в отсутствие эмпирического субъекта способны воспроизводить первоначальный смысл, повторять его неограниченное число раз, вникая в него все более глубоко и беспристрастно. Текст – не объект, а карта. Он производится из других текстов, по отношению к другим текстам, которые, в свою очередь, также являются отношениями. Смысл текста заключается не в той или иной из его «интерпретаций», но в диаграмматической совокупности его прочтений, в их множественной системе. Распространяется на весь мир, – поскольку воспринимается, переживается как система различий в смысле постоянных отсылок к чему-то другому.

Сказано, что никакой невесомости нет, а смерть вроде как невесомость жизни. Но важно не это, а то, что самые скандальные, вызывающие поэты-поэтессы, приходя к любовной теме, рано или поздно проговариваются, что самые старые (опорные!) слова и самые новые (только что найденные!), в конце концов, обозначают одно и то же. Искусство же заключается в том, чтобы одно и то же выглядело более привлекательно (отталкивающе), чем у других авторов. Язык птиц состоит из наречий.

Один заключенный писал письма «заочнице», и, поскольку не разбирался в грамматике и писать ему, в общем, было не о чем, он обычно – сам рассказывал – понапишет побольше ничего не значащих слов и зачеркнет их погуще, и так почти всё письмо сочиняется – на одном зачеркивании. Так она эти темные места и на свет смотрела, и молоком размачивала, и все ей мнилось – там самое главное сказано, и она всё просила его воспроизвести еще раз в письме те зачеркнутые слова. Они ей были всего слаще. Отсюда мы видим, как важен закон поэтической недосказанности.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации