112 000 произведений, 32 000 авторов Отзывы на книги Бестселлеры недели


» » » онлайн чтение - страница 9

Правообладателям!

Представленный фрагмент произведения размещен по согласованию с распространителем легального контента ООО "ЛитРес" (не более 20% исходного текста). Если вы считаете, что размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?

  • Текст добавлен: 21 декабря 2013, 03:19


Автор книги: Лидия Чуковская


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

– Ночь слышна в ваших стихах, – сказала я, – и горечь кануна. И даже сыновние черты проступают сквозь чужие лица. Хорошо очень, насколько я могу судить по звуку подлинника и по вашему пересказу. А теперь, пожалуйста, прочтите стихотворный перевод.

Он вынул листки. О, каким, оказывается, бывает некрасивым наш язык, как жестко напиханы в строки слова, как им не хочется стоять рядом! торчат в разные стороны! И ни ночи, ни отчаянья, ни надежды, ни спящих юношеских лиц, – одни корявые строчки. Всего лишь слова, насильно втиснутые в размер, а не ночь, лица, канун, пространство между ним и сыном, скорбь.

Крыши низеньких быковских домишек приближались. Женщина в мужских сапогах, мокрая, в грязном платке, с хворостиной шла нам навстречу. Глядя на ее угловатое мокрое лицо, казалось, что солнца и ясной погоды уже никогда не будет. И снега не будет, и книг не может быть, и комнатного тепла… И никакие стихи не нужны.

Я взяла у него из рук листок и стала читать сама, объясняя ему уродство и бессилие каждой строки перевода. Мы повернули. Он жадно курил. Я попыталась сделать для него явственной сухость этого текста, тщетность точности, заставить расслышать мертвое стучание слов.

– Как вы говорите о стихах! – сказал он задумчиво и снова пожевал губами. – Вы, наверное, пишете сами.

– Нет, – солгала я. – Только люблю читать их.

– И никогда не писали?

– Никогда. Он постоял.

– Вот бы мне такого редактора, – сказал он как-то хозяйственно и деловито. – Такого, как вы. По-еврейски мои стихи будут напечатаны в «Эмес», а по-русски – в «Новом мире», в «Знамени». Я и сам слышу, что у переводчиков выходит не то, а объяснить не могу… Недостаточно знаю русский… Видите эту могилу? – прервал он себя. – На этом месте погиб и здесь же похоронен мой друг, лейтенант Коптяев. Я хожу сюда каждый день.

Перепрыгнув через канавку, мы постояли возле ограды. Тут всюду могилы, куда ни пойдешь, – поначалу они незаметны, они неожиданно показывают свои круглые спины и треугольные обелиски из-за стволов берез или из-под ног, в поле. Эта была обнесена деревянной оградой, выкрашенной в голубенькую краску, – как перила мостика через реку, как беседка в дубняке возле дома. Вот почему, глядя издали, я не узнавала в ней могилы… За оградой стоял невысокий треугольник из дерева, такой же голубенький.

Мой новый знакомый снял шляпу. Лицо его, под шевелящейся от ветра сединой, приняло строгое выражение. Мне стало неловко. Сдвинув брови, я пыталась представить себе свист пуль, землю под коленями, под животом, под грудью, представить себе эту деревню, видную снизу, с земли, стук пулеметов – но мне не удавалось. Я видела только голубенький заборчик и смешноватого, рано постаревшего человека с напряженным лицом.

«А где Алешина могила? – подумала я, как всегда, как перед любым могильным холмом. – Там… где рассказывал Билибин?.. в горах?.. или в лесу?.. а есть ли там холмик?»

Я подумала о том, как изменил меня возраст. В детстве и в юности я была уверена, что могилы не нужны. А теперь – а теперь мне кажется: самое для меня главное в жизни – найти Алешину могилу.

– Что вы? Идемте! – тревожно спросил Векслер, словно услыхав мои мысли. Мы шли рядом, и он все время поглядывал на меня боком, поворачивая шею быстрым птичьим движением.

– Расскажите, как вы воевали здесь, – попросила я, чтоб он ни о чем не догадался. Вдруг посмотрит на меня пристальнее и увидит – что внутри!

Он стал рассказывать, где была расположена артиллерия, откуда наступала пехота, об атаках, о разведке. Говорит он с акцентом, с неверными ударениями. Я слушала очень старательно, следя глазами за пальцем, вглядываясь в холмы и рощицы и не понимая ровно ничего. Не из-за акцента, конечно, а из-за собственной глухоты к цифрам и топографии. Он говорил о километрах, о номерах частей и боевых операциях. Я кивала. И о сталинском плане разгрома немцев под Москвой, всю гениальность которого он осознал лишь недавно.

– У меня сын погиб, – сказал он наконец. Это я поняла. – На Украинском фронте. Восемнадцатилетний. Как раз в те дни, когда мы здесь возились с этим Быковым.

– Единственный?

– Да. Лютик. Имя такое жена придумала. Знаете, такой есть цветок.

Мы пошли к дому.

– Будете слушать еще мои стихи? – спросил он, когда мы вытирали грязные ноги о проволочный половик на крыльце.

– Буду. Непременно.

Гостиная гремела радиоприемником, оживленными голосами, щелканьем домино о столик. Моя комната встретила меня ровно застланной постелью, темным деревом за окном, тишиной – но тревога, пробужденная вчера, не улеглась.

После вчерашнего разговора я еще не видала Билибина. Каким голосом заговорит он со мною теперь? Прислушиваясь к мелодичному бою часов в гостиной, я ждала обеда. Все мешало мне читать: часы на руке, и шаги в коридоре, и отдаленные голоса, – все питало тревогу.

– Обедать пожалуйте! – сказала наконец Людмила Павловна сдержанным, но громким голосом где-то неподалеку от дверей.

В опустелой гостиной сидел кинорежиссер и, не мигая, смотрел в приемник, как в камин.

«Вредоносная деятельность последышей буржуазного эстетства, – услышала я, – свивших себе гнездо в кабинетах ленинградского ВТО, была разоблачена полностью».

Рядом со мною спускался по лестнице толстяк-гипертоник. Я увидела, что он вдруг поежился, передернул плечами (словно от холодных капель за шиворотом), и эта судорога невольно передалась и мне. Не знаю, от чего поежился он, а я от слов «свили себе гнездо»… Так и пахнуло на меня тридцать седьмым… Но на ходу я толком не разобрала, кто и где свил себе гнездо на этот раз.

Билибин и Сергей Дмитриевич уже сидели на своих местах. Билибин встал, поздоровался, отодвинул мой стул, сел опять.

– Гуляли? – спросил он любезно. – Ах, молодость, молодость… советую вам заняться этим салатом… не то что я, старикан: все больше в комнате отсиживаюсь.

Я смотрела на него во все глаза. Значит, опять, опять он со мной, как раньше, точно и не было вчерашнего вечера!

– Про каких это критиков-эстетов передавали сегодня? – спросила я. – Что-то не разберу.

– Про театральных, – ответил Сергей Дмитриевич, нахмурясь. – Группу там какую-то выискали… Знаете, у нас бывает, любят перегибать. По-моему, все это сильно раздуто. Среди театральных критиков есть настоящие марксисты, подлинные знатоки театра… Ничего порочного я в их статьях не нахожу. Зеленин, Самойлов… Знающие, талантливые люди. И они-то как раз и попали под удар… Безобразие!

Билибин поднес к моей тарелке салатницу: «Вы разрешите?» – и положил мне полную ложку.

Сергей Дмитриевич хотел еще что-то сказать возмущенное, но Билибин перебил его.

– Был у нас в полку повар, – быстро заговорил он, закладывая салфетку за ворот. – Просто артист, чудодей… Один раз подают мне на тарелке что-то непонятное. Нюхаю – вкусно, пробую – вкусно, а понять не могу. Спрашиваю: чем это, братец, ты меня кормишь сегодня? А это, говорит, товарищ майор, была еж…

Сергей Дмитриевич громко рассмеялся. Я – нет.

– Была еж, – повторил Билибин, глядя на меня желтыми глазами.

* * *

…II 49 г.

Сегодня в роще я увидела удивительную ель. Как я раньше не замечала ее! Она стоит величественная, могучая, в тесном кругу берез. В счастливом плену. Я рассмеялась вслух, увидев ее. Березы, будто нарядные девочки, водят хоровод вокруг елки. Всю свою жизнь справляют сочельник.

В роще нынче сыро, серо, вязко. Под ногами – голубоватая слякоть. Но здесь, на воздухе, даже слякоть красива – серебряная, жаль ее топтать. Оглядевшись и увидав, что я совсем одна, я начала читать стихи. Примерять звуки на эти березы, на этот ненадежный снег.

Я прикинула Пушкина, Пастернака, Некрасова, Ахматову. Да, все отсюда. Все сюда. «Все так», как пишется при проверке телеграмм. Все слова растут из этой земли и, надышавшись здешним воздухом, тянутся к небу, как эти березы. Читая, я чувствовала не только прелесть стиха, но и то, как он изнемогает и радуется самому себе. Губы счастливы были встречаться со словами, слова с губами.

 
Сурово метелица выла
И снегом кидала в окно,
Невесело солнце всходило:
В то утро свидетелем было
Печальной картины оно.
 

«Мороз, Красный нос» – сплошная музыка, потоки музыки, – не потому ли в детстве я плакала над каждой строкой? Взять обыкновенные слова «снегом кидала в окно» и сотворить из них симфонию!

Я услышала голоса позади и умолкла. Наверное, люди тоже слыхали меня – люди всегда слышат, когда я читаю стихи сама себе, и это им всегда смешно… Журналист с женой шли позади меня и нагнали.

Она приехала к нему на три дня погостить. Сегодня я уже видела ее издали. Высокая, сильная женщина, наверное, красивая, если красота – это стройные ноги и сильный стройный стан. Она казалась особенно крупной, белозубой, сильной рядом с узкоплечим журналистом в очках. Мне некуда было свернуть, и дальше мы пошли вместе. Радость погасла во мне, прогулка была испорчена. Дальше у Некрасова там такие чудеса! Я боюсь и не люблю чужих и чувствую их всегда сразу.

– Это вы читали стихи? – спросила жена журналиста.

– Я.

– Кому же вы их читали? – спросила она, не умеряя быстрого и легкого шага и идя впереди нашей цепочки.

– Себе, – сказала я, – кому же еще?

Журналист мешковато брел позади нас. С тех пор как я увидела его лицо там, на мосту, я думала, что выдра и затейливый набалдашник, быть может, и случайны и не имеют к нему такого уж прямого отношения. Но теперь, когда я увидала ладную фигуру жены, сумку, надетую через плечо, услышала ее голос и смех, – я подумала: нет, и выдра и набалдашник не зря. Имеют.

Жена приостановилась, вынула из кармана горсть семечек и протянула их мне на ладони:

– Хотите?

– Нет. Спасибо. Ногтями открывать – руки мерзнут, а зубами я не способна.

– Что вы! Ртом – самый смак. И как можно дальше плюнуть! – и, засмеявшись, выплюнула перед собой на тропинку горсть шелухи. Две-три черные скорлупки прилипли к стволу березы.

– А что это вы декламировали? – осведомилась она. – Есенина?

– Нет, почему же Есенина. Пушкина, Пастернака, Некрасова.

– Пастернак очень неясно пишет. Мы недавно с Сережей читали – помнишь, Сергуля, у Степановых? – так даже обхохотались все. Ничего не понять.

Я оглянулась на журналиста. Он шел, робко ссутулясь… Он понапрасну боялся: спорить я не собиралась.

Какая, однако, разоблачающая вещь – жена, думала я, идя позади стройных бедер и веселых плевков. Вот «ртом самый смак» – это представляется ему остроумием; а лошадиная сила и легкость шага – красотой; этот тупой смех – чистосердечием. В этих плевках он видит что-то непосредственное, милое, детское, а может – и близость к народу.

Мы вошли в дом. Супруга зорко проследила, куда и как повесили пальто, поставили боты и палку. Я пошла к себе.

По коридору один, куря, бродил Билибин.

– Гуляли? – спросил он бархатным красивым голосом. – На щеках у вас розы.

Я поглядела на него. Зачем он так со мной говорит? После леса! После того вечера!

Он сразу догадался, что взял неверный тон, и перестал улыбаться.

– Пойдемте после чая. Я постучу к вам. Можно? – спросил он, отбрасывая папиросу, как улыбку.

– Пожалуйста.

Я торопилась в ванну. Какое это наслаждение – горячая ванна после студеного воздуха, блестящий кафель, мутно отражающий очертания тела, запах хвои, охватывающий тело вместе с упругой водой! Если бы еще тишина – наслаждение было бы полным.

Но нет, в соседней кабине, отделенной от моей зыблющимся суровым полотном, я услышала голос темноглазой дамы – Валентины Николаевны. Не голос, а голосок.

– Долго мне еще? – Она шлепнула ладошками по воде. – А если я больше не хочу?

Мне стало смешно. Я сразу услышала по ее голосу, что говорит она не для меня и не для Гали – дежурной по ванной. Иначе зачем ей было быть такой хрупкой, ребячливой, плескающейся? И в самом деле, где-то неподалеку от нас кашлянул кто-то баском. Кажется, кинорежиссер.

В двух соседних кабинах – одной смежной со мною и другой последней в нашем ряду – беседовали, принимая ванну, двое писателей-приключенцев. Один приключенец-фантаст, другой – приключенец просто. Я не раз видела их в гостиной многозначительно молчащими над шахматной доской.

– У вас «Олимпия»? – спросил теперь один.

– Нет, «Корона» – новой серии, портативная.

Молчание. Сопение. Плеск воды.

– И сколько вы делаете страниц в день? – допрашивал приключенец просто.

– Ну, это зависит, – отвечал фантаст… – Если какие-нибудь описания природы – то можно и 15 – 20 сделать… Или психология героев, тогда быстро. А вот если что-нибудь техническое… тогда, конечно, медленнее идет. Труднее.

Замолчали. Обдумывают новый вопрос из области литературной теории.

Я услышала в кабине Валентины Николаевны бульканье. Она, видимо, открыла кран и напускала в ванну воду.

– Доливать горячую нельзя. Доктор не разрешает. Холодную сколько хотите, – строго сказала Галя.

– А если я хочу горячую? – говорила Валентина Николаевна и плескалась. – Пусть себе доктор сам в такой холодной купается, а я люблю погорячее. У меня такой характер: люблю все горячее.

Я еле удерживалась от смеха.

Я уже знала, что Валентина Николаевна, бывшая служащая Союза писателей (она работала в отделе кадров), недавно вышла замуж за лауреата Сталинской премии Заборова. Он сейчас кончает переговоры с прежней женой: кому останется дача, кому квартира; договорится и тогда приедет за Валентиной Николаевной. А пока она принимает ванны и кружит головы приключенцам и кинорежиссеру. Все они из-за нее уже променяли шахматы на бильярд; а фантаст даже обещал изобразить ее в виде женщины будущего в своем романе.

– Люблю все горячее, – повторила Валентина Николаевна.

Однако приключенцы, занятые проблемами творчества, не отозвались на ее призывы. Подал голос только Ладо. Слов его я не расслышала, но Валентина Николаевна радостно закричала: – Ах, нахалитэ!

– Ну а когда кончаете рукопись, – расспрашивал приключенец просто, – показываете кому-нибудь или сразу в печать? Из литераторов кому-нибудь?

– Никому, – строго отвечал фантаст. – Все они эстеты, все до единого, уверяю вас. Массовый читатель – другое дело… Я сразу проверяю на массовой аудитории.

– А я показываю жене, – сообщил просто, – ни в каких этих институтах она не училась, но у нее от природы абсолютный вкус.

Я вернулась к себе. За окном метель штрихует воздух, мою елочку на холме и, наверное, ту ель в лесу – пленницу берез. Очень деловитым движением, все в одну сторону, в одну, в одну. «Хорошо, что метель, – думала я, – а не слякоть. Нам хорошо будет идти по снегу».

Я прилегла после ванны и мгновенно уснула. Проснулась – метель утихла, заря розовеет на своем месте за окном. Скоро и она померкнет. Тогда настанет время, когда мы отправимся.

Чай пить я не пошла. Уселась за стол читать и ждать. И так как я не сомневалась, что он непременно придет, ожидание мое было легким. Я читала с интересом. И прислушивалась к шагам в коридоре. И одно не мешало другому.

Он придет сюда, в эту комнату, и сразу станет опять таким, каким был в лесу. И расскажет мне о потусторонней жизни еще и еще. Вестник! И как он мог – как у него хватило сил – пережить это! Спрошу, что помогло ему выдержать.

Шагов было много, но все не его. Я удивилась, что, оказывается, уже так хорошо знаю его шаги: тяжелые, но проворные и какие-то вкрадчивые.

Один раз мне почудилось – это они. Скрипнула половица у самой двери, и вместе со скрипом у меня упало сердце. Сюда? Нет, мимо.

Мне стало стыдно, что сердце упало.

Я взяла муфту, перчатки, шарф и пошла вниз одеваться. Пойду одна. Ему, значит, не хочется рассказывать дальше, или он просто забыл про наш уговор… Что ж, это понятно. Такие рассказы не радость.

По дороге я заглянула в гостиную – может быть, он там? Нету. Я сделала два шага вниз по лестнице – и вдруг, сама того не ожидая, вернулась и пошла по коридору к комнате № 8…

Одинаковые двери. Я вглядывалась в номера: 4, 5, 6. А вот и 8.

Я постучала.

Ответа не было.

Может быть, номер не тот? Я отступила на шаг, подняла голову, глянула… Нет, тот.

Постучала еще раз.

Ответа не было.

Но изнутри мне послышался какой-то странный звук. Я толкнула дверь и вошла.

На низкой широкой постели, поверх одеяла, одетый, грузно лежал Билибин. Настольная лампа лунным светом освещала его лицо и широкую грудь. Подойдя ближе, я увидала, что глаза у него раскрыты и во всю силу глядят на меня, а одна рука свисает с постели. Он не двинулся, когда я подошла и остановилась над ним. Мне померещилось, что глядит он не на меня, а просто перед собой. Глаза казались неподвижными, черными.

Нет, на меня. Не шевеля головой, он следил за мной глазами, когда я ближе и ближе подходила к постели.

– Вам плохо?

Что-то дрогнуло в его синих губах. Он что-то сказал мне, он произнес несколько слов, но не было слышно – каких. Он даже улыбнулся, и, как мне показалось, – насмешливо. И от того, что при полной неподвижности он что-то силился сказать мне губами, и от неудачности этих попыток – мне было страшнее, чем если бы он застонал.

И этот лунный свет лампы у него на лице и руке!

Я взяла тяжелую руку и, осторожно согнув, положила ее ему на грудь. И сама испугалась своего движения: так складывают руки мертвым.

Я кинулась вниз, в дежурку, к врачу. Застала и докторшу и сестру. По тому, как, после моих слов, обе они сразу, словно наперегонки, побежали вверх по лестнице, я поняла, что они гораздо лучше осведомлены о его болезни, чем я. «Отчего же это у него звонок в неисправности! – сказала одна другой на бегу. – Надо же, как раз у него».

Я уселась в гостиной – ждать. Так и сидела с муфтой на коленях, ожидая выхода врача. Сестра выбежала, потом вернулась – снова бегом! неся с собою металлическую коробку, какие-то ампулы, шприц, – я все сидела, ожидая, когда выйдет врач.

«Зеленин (Зеликсон), – помолчав, сказало радио, – третирует советскую драматургию на том основании, что она преподносит якобы историю “смягченной и трогательной”. Советская литература не устраивает этих тонких эстетов своим якобы примитивизмом».

Диктор мешал мне прислушиваться к звукам из комнаты напротив, но я не догадывалась выключить радио и сидела, машинально чертя пальцем на муфте слитные стенографические формы готовых понятий.

«Советский патриотизм, принципы социалистического реализма, – продолжал диктор, – не по нутру этим выученикам гнилого штукарства».

«Гнилого штукарства» – эти слова пришлось бы, пожалуй, написать каждое отдельно. Такой слитной формы еще не было.

Наконец докторша из его комнаты вышла.

– Что с ним?

– Приступ стенокардии. А звонок был испорчен… Ему повезло, что вы зашли как раз в ту минуту, – могло быть гораздо хуже. Сам он не мог шевельнуться… Камфару сделали, кордиамин сделали… Теперь нужен только покой. Сестра посидит у него, монтера я направлю. Вечером, если хотите, можете навестить, но с условием: не позволяйте ему много разговаривать.

Нет, я не позволю. Я только спрошу у него, что он пытался выговорить, когда я вошла.

Я вернулась к себе. Оставила наконец муфту, перчатки, кашне. Спустилась к ужину. За моим столиком сидел Сергей Дмитриевич с женой. «Что это с нашим соседом? Говорят, захворал, бедняга. Будете навещать – поклонитесь ему». – «И от меня привет передавайте, – сказала жена. – Я уж призналась Сергею: неравнодушна! Ногти полирует – такой стильный. Лоб – красота! Влюбилась в твоего писателя, хоть ты что».

Сергей Дмитриевич сообщил мне, что сам он, к сожалению, не сможет навестить больного: уезжает с женой через час в Москву.

– Что так? Ведь вы как будто не собирались.

– Да, знаете… совещание в редакции… Жена говорит: неловко. Надо выступать, хоть я и в отпуске. Редактор будет недоволен, если я отмолчусь.

– А совещание по какому вопросу?

– Да вот по поводу наших космополитических ошибок. Конечно, некоторые перегибают палку, но нельзя не признать, что космополитические ошибки были… И в частности, в нашем отделе.

В девять часов я снова постучала к Билибину. «Войдите!» – сказал голос сестры.

Он лежал уже под одеялом, раздетый и укрытый до пояса, в белой рубашке, делающей еще шире его широкую грудь. Лампа освещала уже другое, не серое, не синегубое лицо. Глаза смотрели спокойно и зорко. По-ястребиному.

Он обрадовался мне, пригласил сесть.

– Так вы уж подежурьте у нашего больного, а я пойду поужинать схожу, – сказала сестра и вышла. – Если что – звонок.

– Жаба у меня, – сказал Николай Александрович глуховато. – Здорово схватила. Если бы не вы – быть бы мне на том свете. По-старинному «каюк», а по-теперешнему называется «инфаркт». Второй бы уже. И нитроглицерин ведь был возле, но я не мог пошевелиться…

– Что вы сказали мне, когда я вошла к вам тогда? Хотели сказать?

– Вот до чего доводит работа в горах, – произнес он почти по складам.

Мы снова посмотрели друг на друга, как в лесу, на тропинке – прямо, не опуская глаз.

* * *

…II 49 г.

Сегодня все еще метет, метет и у метели трогательно озабоченный вид. Крестит, крестит, заметает следы. Будто говорит домишкам, елкам и нам: спите, дорогие, ничего, ничего, все пройдет, «все вздор один»…

Роща не хрустальная больше, а мягкая, уютная, разлапистая, пуховая. Вся в пышно взбитых сугробах.

На глубокой тропинке, усыпанной мягким, пушистым снегом, ни одного следа, и я ступала бережно, осторожно: первая. Снег обволакивает и душу, как тропинку, мягким. Колючки я отбрасывала, выкидывала: газетную галиматью о космополитах, память о Елизавете Николаевне, чей голос сейчас оскверняет воздух Катиного жилья. Покой сходит на душу от этой несверкающей, мягкой, пушистой белизны.

С утра, когда все еще спали, я легко спустилась под воду и работала долго. Уже труднее было не писать, чем писать. Память услужливо подавала мне лица, голоса, минуты. Потом, после завтрака, я отправилась в рощу. Писала я о страшном, а двигаться сегодня мне было легко; наверное, оттого, что я знала: в комнате № 8 лежит Билибин и ждет меня. Он ждет, а я приду еще не скоро. Его ожиданием была до краев полна роща, и, бережно ступая по тропинке, я слышала течение минут, которые он отсчитывает у себя в комнате. Что мне в этом человеке? Кто он мне? Я не знаю. Но я не сомневалась, что в часы, проведенные мною в роще, он чувствовал мое отсутствие – и от этого она сегодня такая затягивающая и мне так хорошо бродить. И думать – совсем не о нем. И даже не о вестях с того света.

Я остановилась посмотреть на березы. Они стояли в сероватом дыму, а вверху серое было нежно окрашено розовым. Я оглядела небо – может быть, где-нибудь еще лучится заря? Нет, откуда же ей оказаться здесь среди бела дня! Я вспомнила блоковское:

 
…Над тобой загорается вдруг
Тот неяркий, пурпурово-серый
И когда-то мной виденный круг.
 

Читая эти стихи, я всегда удивлялась: почему пурпурово-серый? Откуда? Разве пурпурово-серый бывает в природе? И сегодня увидела розовеющие, серые вершины берез.

Отсюда я начала думать о Блоке, уже не о его русских березах, а о его русском пути, на котором он встретился со всеми нашими великими – с Толстым, с Достоевским, с Некрасовым, с Гоголем, – о том пути, который в России с небес поэзии неизбежно низвергает поэта на землю нравственности. За чертой горизонта, там, вдали, сходятся это небо и эта земля… Горе обретает там музыку, а песня – правоту.

 
Недаром славит каждый род
Смертельно оскорбленный гений.
И все, как он, оскорблены
В своих сердцах, в своих певучих…
 

Это Блок.

 
Я ж
с небес поэзии
бросаюсь в коммунизм,
потому что
нет мне
без него любви, —
 

сказал Маяковский, смертельно оскорбленный гений следующего поколения. Слово «коммунизм» означало для него справедливость, а без справедливости не могло быть ни любви, ни искусства, ни самого дыхания. Пути их похожи, как почти все русские пути, и концы похожи: земля, на которую оба они бросились с небес поэзии, разверзлась под ними пропастью и поглотила их.

Я глянула еще раз на березы. Серое стало гуще, розовое померкло.

Дома, у себя, я посидела возле трубы парового отопления, отогрела руки и ноги. И пошла к Билибину.

Выйдя из своей комнаты, я нос к носу столкнулась с Векслером. Мне не понравилась та растерянная, даже чуть жалкая улыбка, которой он встретил меня.

– Ну как? – спросил он. – Что это вас не видно? Вы на прогулку?

– Нет, – ответила я, – я уже вернулась. Теперь иду навещать Николая Александровича.

– А мне нельзя с вами?

«Я иду слушать то, чего он при тебе не расскажет! – хотела я ответить. – Я иду слушать вести оттуда. Вести об Алеше с другой планеты. При чем тут ты? Это мне поверил Билибин, а тебя он не знает».

– Доктор велел навещать его поодиночке, чтобы он не утомлялся, – придумала я. – У него был тяжелый сердечный приступ, вы знаете? Ему грозит инфаркт, при этом – второй. Сейчас с ним побуду я, а перед ужином вы зайдите.

Векслер отошел, маленький, старый, не то поклонившись, не то пожав плечами.

Я постучала.

– Приветствую! – загудел он. – Вспомнили-таки близнеца-соседа, зашли наконец навестить? Ну как сегодня, был мусс или нет? А мне не дают: желатин, говорят, вам вреден. Верь врачам – с голоду помрешь.

Я молчала, ожидая, когда светские интонации иссякнут.

– Это что же, вы там нажили болезнь сердца? – спросила я.

– Там. Инфаркт случился позднее, на войне, но началось все там. А какой я был здоровяк раньше! Вы бы видели!

– И все пять лет вы проработали в шахте?

– Нет, первые два – лесоповал, – проговорил он, опасливо покосившись на дверь и потом почему-то на потолок. – Сначала в лесу, а через два года шахта. Спасла меня война. В армии был, Берлин брал.

И шепотом начал рассказывать.

Не про Берлин. Не про Му-Му-2.

Наверное, о лагере ему нечасто доводилось разговаривать, потому что говорил он с такою же ненасытною жадностью, с какою я слушала.

Это не был связный рассказ, а словно какие-то пятна бродили у него в памяти, проступали наружу и сейчас же делались зарубками в моей.

Теплушка. Сутками люди едут стоя. Мертвые падают на плечи живым.

В пересыльной – это еще в Москве – был знаменитый один надзиратель. Он баловался тем, что мешал заключенным спать. Толкнет кого-нибудь ночью в плечо, разбудит и заставит поднять с полу окурок. Или просто гаркнет над ухом. Так, для потехи. Ни для чего. Чтоб поглядеть, как человек подскочит.

Был один случай. Билибин тогда в лесу работал. Их уже построили утром, чтобы вести. Охраняли их солдаты и еще собаки. Овчарки. Собаки обучены бросаться на человека, если он сделает шаг прочь из колонны. Заключенный – был он, помнится, из Ленинграда – получил накануне письмо от жены. И, наверное, в бараке не успел его прочесть или перечесть хотел, я не поняла. Он потихоньку вынул из кармана письмо и начал читать. Когда уже стояли в строю. Вдруг ветер выхватил у него из рук листок и понес. Он за ним, вон из колонны… тогда на него кинулась собака и загрызла его.

Билибин помолчал. Я тоже. Он устал сидеть, лег и вытянулся на постели во всю длину.

– Хорошо, что мне не был известен Алешин адрес, – сказала я. – «Без права переписки». Он не мог выронить мой листок. Его не могла из-за меня загрызть собака.

– Придвиньте ваше кресло сюда, – вдруг попросил Билибин.

Я придвинула. Голова его все глубже уходила в подушки. Я наклонилась. Торопливо и жестко, боясь причинить мне боль и жесткостью одолевая эту боязнь, Билибин объяснил – каким-то даже деловитым голосом, – что я неверно представляю себе Алешин конец. Его никуда не везли, ему не угрожали ни теплушки, ни собаки. Все кончилось гораздо раньше. По мнению Николая Александровича, «10 лет без права переписки» – это просто условное наименование расстрела. Чтобы не произносить у окошечка слишком часто «расстрелян», «расстрелян» и чтобы в очереди не поднимался плач.

– Всюду не очень-то нам позволяли переписываться, – сказал он. – Но лагерей таких особых – «10 лет без права переписки» – вовсе не было. И приговора такого. За это я вам ручаюсь.

Он опустил веки.

– Так лучше, – сказала я. – Без овчарок. Все равно там он не выжил бы. Он был очень сильный человек, и смелый, но не приспособленный… к… лесоповалу. Сильный, но слабый.

Билибин молчал.

Не знаю, что видел он, а я видела стену. Алешины последние шаги и солдат, ожидающих команды.

Ночью это было? Днем, при солнце? Где я была в эту минуту? Провожала ли его мыслью?

Только, кажется, сейчас все это делается совсем не так. Это что-то из XIX века: солдаты, стена. Сейчас по-другому.

Билибин открыл глаза. Услышав мои мысли, он сказал:

– Это делается внезапно. На переходе. В затылок.

Говоря, он уминал головой подушки. Наверное, он чувствовал в эту минуту свой затылок, как и я. Берега подушки расступились, и теперь лицо его лежало в глубине.

– Вот и все, – сказал он. – Все.

– Спасибо вам, что не пощадили себя и меня.

– Вы не плачете?

– Нет. Если вы… и другие люди… могли это пережить, то мне не пристало плакать.

– Приходите завтра пораньше.

Я протянула ему руку. Он медленно, трудно приподнялся на локте, тяжело поворотил на бок свое грузное тело и взял мою руку в свою. Поцеловал ее, потом посмотрел на меня и поцеловал еще раз.

Я ушла.

* * *

…III 49 г.

Итак, они его просто убили. И все мои тогдашние очереди в Ленинграде и в Москве были зря. И заявления. И письма. И просьбы о пересмотре дела. Все было – поздно. Когда я еще моталась от одного окошка к другому, Алеша давно уже лежал в земле.

Где они его закопали?

Убив его, они продолжали лгать мне долгие годы.

«Оснований для пересмотра нет». «Кончится срок, он напишет вам сам». «Сведений о смерти не поступало». И в последний раз, два года назад: «Может, жив, может, умер, а я почем знаю? Мы вам не ЗАГС, гражданка. Нам о смерти не сообщают. Обратитесь в ЗАГС».

Как это ни странно, ночь я спала.

Может, для Алеши и в самом деле так было лучше?

День выдался нерабочий, тревожный. Он, как на блюде, подавал мне все новые и новые тревоги – и в газете, которую я прочла за завтраком, и на прогулке, и дома. Спуск сегодня не состоялся, встреча с Билибиным оказалась пустая… Тревожило все.

По дороге в столовую я разыскала в гостиной последнюю «Литературку» и, завтракая в одиночестве, прочитала ее от строки до строки.

Передовая: «Выше знамя большевистской партийности!»

«Надо признать, что журнал “Знамя” снизил идейно-художественное качество публикуемых материалов и напечатал ряд идейно-порочных и неполноценных в художественном отношении произведений с космополитическим душком и формалистическими вывихами».

Отчет о собрании в «Литературной газете», и там, среди других выступлений, выступление милого, мягкого Сергея Дмитриевича:

«Товарищи, я должен по-прямому, по-партийному признать, что с большим запозданием, только в последние дни, благодаря острой критике со стороны партийной печати, спала с моих глаз пелена, возникшая благодаря приятельству».

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая

Правообладателям!

Представленный фрагмент произведения размещен по согласованию с распространителем легального контента ООО "ЛитРес" (не более 20% исходного текста). Если вы считаете, что размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю

Рекомендации