Электронная библиотека » Лутц Нитхаммер » » онлайн чтение - страница 30


  • Текст добавлен: 31 января 2014, 02:48


Автор книги: Лутц Нитхаммер


Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 30 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +
4. Попутное замечание

Первые два примера показывали семантические операции над текстами опыта и рефлексии. Источником импульса было раздражение – не от мелких ляпсусов, а от непонимания интерпретатором того, что говорили интервьюируемые, в то время как слова их явно были тщательно сформулированным изложением их опыта. Это было раздражение от непривычных связей между понятиями. Под воздействием этого импульса нужно было расшифровать латентный смысл текста, его формальные сигналы и отсылки, основываясь на информации, содержащейся в тексте интервью в целом, и на познаниях, полученных из иных источников. Принципиальный вопрос можно сформулировать так: «Сколько (пред-) истории требуется тексту, чтобы он мог донести свое послание?» Далее же процесс интерпретации будет двигаться в противоположном направлении, т. е. нас будут интересовать нарративные молекулы воспоминания, которые становятся видны в биографических историях всякий раз, когда речь идет об опыте встречи с новым или об аффективно нагруженных переживаниях. Вполне понятно, что рассказ о них, как правило, ведется в жанре сценки или исторического анекдота (в формальном смысле «анекдота» как краткого занимательного рассказа; смешного там обычно мало), ведь это были впечатления, вышедшие за рамки ожидаемого, и потому они запомнились именно в виде событий, а не были сразу сведены к привычным понятиям, что заставило бы забыть подробности. Эти сцены – узлы или развилки на путях памяти – можно раз за разом пересказывать в качестве историй, и если опыт был травматичным, то человек волей-неволей все время их в таком виде вспоминает и рассказывает.

Поэтому подобные истории в большинстве своем относятся к сфере личного, а порой даже в преломленной форме приходят из сферы интимного опыта. Они – базовая скальная порода воспоминаний, они не столько подвержены смыслонаделяющей переработке в памяти, сколько сами, предшествуя ей, ее структурируют. Так что принцип интерпретации здесь нужно развернуть на 180 градусов и задаваться вопросом: «Сколько истории (т. е. исторических условий и исторических смыслов) имплицитно заложено в таком рассказе из частной жизни?» {21}

В следующем примере биографический аспект вводится в ситуацию, когда партнеры в паре исходно стоят на диаметрально противоположных позициях. Здесь оба принципа интерпретации – вопрос «сколько предыстории нужно нам для понимания?» и вопрос «сколько истории имплицировано в рассказе?» – переплетаются друг с другом, чтобы дать нам отправную точку для проверки групповой специфики.

5. По следам памяти: испытания чувств

Большинство наших респондентов не только помнили основные даты своей жизни, но и рассказывали о ней особым образом, членя на отдельные тематические разделы и переходя последовательно от одной графы к другой. Зиглинда Эргер рассказывает иначе. Она начинает со смерти своего супруга (ей было тогда 23 года) и рождения дочери, потом упоминает про своего зятя и внуков, потом говорит о тех трех квартирах, которые она сменила за свою жизнь (в первой, родительской, она прожила 41 год), описывает свои нынешние, стесненные, но для нее приятные бытовые условия и затем говорит о том, что семь раз лежала в нервной клинике: «Шизофрения у меня была» {22}. От этого она переходит к рассказу о том, как в 48 лет получила профессиональное образование по специальности «сбыт и снабжение на промышленных предприятиях»: было трудно, но в финансовом отношении окупилось. Заканчивает она рассказ о своем жизненном пути досрочным выходом на пенсию в 59 лет в связи с тем, что к нервной болезни добавились сердечно-сосудистые нарушения и ревматизм. Потом она рассказывает еще про брата, который на Западе, и заключает словами, что живет она в ГДР потому, что на Западе ей все кажется слишком неопределенно, опасно и дорого. После этого она спрашивает: «Что еще рассказывать?» У меня вопросов много, и в ходе довольно долгого разговора выясняется, что госпожа Эргер помнит даты и собственной биографии, и своих родственников, и еще много чего; но гораздо более важными, чем традиционный порядок их изложения, являются для нее травматичные стечения событий, обстоятельства, в которых ее индивидуальные жизненные перспективы были захвачены, перенаправлены и сужены внешними силами.

В наиболее ярких случаях эти поворотные точки и условия, которые делают их понятными, сплетаются в сцены. Иными словами, история жизни Зиглинды Эргер соединяется с общей историей, и это позволяет четче увидеть, как последствия войны становились частью опыта индивида. Потеряв на войне мужа, вдова погружается в повседневные дела в кругу семьи и коллег, и ей удается заглушить боль травмы, но не преодолеть ее, и в кризисные моменты травма снова прорывается наружу в виде временных помрачений рассудка, обрекая женщину на одиночество и привязывая ее к клинике. Возможно, играла свою роль и предрасположенность {23}, но ведь задатки не всегда развиваются в болезнь; мы здесь будем говорить об общественной составляющей страданий этой женщины.

Во время мирового экономического кризиса семья Зиглинды, где важнейшими ценностями были приличия и уважение окружающих, перенесла серию тяжелых потрясений. Отец – возчик, из социал-демократов, – остался без работы и до 1938 года не мог найти постоянного заработка. Мать – женщина строгая и религиозная – пыталась прокормить семью из пяти человек, беря работу на дом. Одному из сыновей сумели даже оплатить учебу на ремесленника, второй без образования пошел в СС, а Зиглинде прямо со школьной скамьи пришлось идти работать на фабрику. Поначалу, правда, ее брали только на временную работу, несколько раз она оставалась вообще без заработка. Незадолго до войны все снова устроилось: отец нашел работу, брат смог перейти из СС в вермахт, а Зиглинда попала в контору большого завода, там обучилась стенографии и машинописи и влюбилась в одного конструктора, на 11 лет старше себя. Он из слесарей дорос до инженера, на военную службу его до 1943 года не призывали. Человек он был спортивный, деятельный и из левых, как и ее отец; они ходили с ним в байдарочные походы.

Я была беременна, и мы пожениться хотели на Рождество 43-го года. Но тут пришло письмо, что он не сможет приехать, потому что ему надо на фронт. …Все бумаги для оформления брака-то у него уж на руках были к Рождеству. А 9 января 1944 года командир роты написал, что он погиб в Италии в автомобильной катастрофе. И тут мне пришло извещение, и бумаги на заключение брака были тоже у меня, и тогда 18 мая 1944 года я здесь в ратуше обручилась – с саблей и каской… они лежали на столе у чиновника… чтобы дочь моя была рождена в браке. И чтоб вдовью пенсию мне тоже получать. …Вы себе этого и представить не можете. Нас вызвали. Мы были все одеты в черное. Я была в положении, была на восьмом месяце… и прямо все как обычное бракосочетание. Потом мы только дома у меня посидели. Празднованием-то это не назовешь. Так печально было. У меня были здоровые, удачные роды. Моя дочка родилась здоровая и была у сестер в клинике любимицей. А на другой же день мне пришлось спускаться в подвал – сирены завыли. А через день нас переправили в A., всех нас – рожениц, чтобы от самолетов, значит [увезти]. И там вот у меня начался послеродовой психоз.

Ребенка оставили у матери Зиглинды, а саму ее отвезли в клинику и лечили электрошоком. От страха она выздоровела.

Я всякий раз страшно этого боялась. Я всякий раз думала, ну все, со мной покончено. Дыхание перехватывает, в голове у тебя все кружится, все у тебя наэлектризовывается, а потом вставляют тебе в рот резиновый кляп. А потом спишь часа два-три, и потом тебе хорошо. Но перед этим все равно ужасно страшно. И так 12 раз. Снова такое не хотела бы пережить.

Крушение чувств и надежд повергло ее в оцепенение, а когда она начала выходить из него, то очутилась в послевоенном обществе крупного города в советской оккупационной зоне, где на двух мужчин приходилось по три женщины. Но складыванию новых отношений с противоположным полом мешало не только это: были и внутренние препятствия:

У меня с мужчинами ничего не получалось. Я просто не могла больше. Мужа своего все время перед собой видела. Просто не могла от этого избавиться. …У меня и когда я извещение читала, [слез] не было – не могла ни одной [слезинки] пролить, потому что в толк взять не могла вообще, что он не вернется. Это все так постепенно пришло, что я одна. И я привыкла к тому, что я одна. Да мне и не хотелось ничего заново, т. е. так, поклонники были, но они все меня как-то разочаровывали. Не знаю. Либо разведенные были, либо женатые, либо характер был не особо хороший, а я все время их сравнивала.

Зиглинда Эргер жила с дочерью в квартире своих родителей, состоявшей из двух с половиной комнат. Пока получала пенсию за погибшего мужа, могла уделять свое время ребенку. Мужчины исчезли: отец умер в конце войны, братья вернулись из плена только через несколько лет, устроились на работу, женились и уехали. Один переселился на другой конец города, другой никак не мог выпутаться из поспешно заключенного брака и сбежал в одиночку на Запад – такой «развод по-немецки». Возврата быть не могло: членство в СС, неуплата алиментов, побег из страны – все это делало визит на родину слишком рискованным.

В доме остались одни женщины. Жить стало трудно, когда в 1950 году правительство ГДР прекратило оказывать поддержку «переселенцам»[22]22
  «Переселенцы» (Umsiedler) – принятое в ГДР название для немцев, депортированных после окончания войны из Восточной Европы, т. е. тех, кого в ФРГ называют «изгнанными».


[Закрыть]
и солдатским вдовам, чтобы заставить их работать на благо строительства социализма. И госпожа Эргер снова пошла работать. С ребенком поначалу сидела мать, но и той приходилось делать все больше надомной работы, поэтому Зиглинде пришлось искать няню и другое место работы – поближе к дому. Она устроилась в контору фабрики крепежных изделий. О климате, царившем там, у нее сохранились самые лучшие воспоминания, но сама работа и условия труда были адские:

На крепежной фабрике мне нравилось, только шум там! Это было в [цеху] наверху, внизу под нами грохотали станки, а мне надо было писать с [утра] до вечера – цифры. Свежего воздуха не было у нас. …Десять лет так. Счета писала, цифры с утра до вечера. Цифры, цифры… Мне очень нравилось, просто нервы уже не выдержали у меня, в нервную клинику попала.

Это был второй приступ, через 20 лет после первого. Кроме шума и цифр тут было и стечение нескольких других обстоятельств: в тот год у Зиглинды ушла из дома и вышла замуж дочь и умерла мать. Посреди климактерического периода госпожа Эргер осталась вдруг совершенно одна. Работа с цифрами стала невыносимой, и она начала повышать квалификацию, чтобы найти работу получше. Чтобы сдать экзамены на диплом специалиста по сбыту и снабжению на промышленных предприятиях, нужно было каждый вечер ходить на курсы.

От этого приступа она так уже никогда до конца и не оправилась. В клинике были тишина и покой, с нею приветливо разговаривали и хорошо обращались, давали психотропные препараты. Потом она нашла себе новую квартиру, чтобы уйти от своих воспоминаний, и, восстановившись на курсах, сумела сдать квалификационный экзамен, после чего получила более хорошую работу в финансовом отделе другой фирмы. Но в ее жизненной ситуации ничего не поменялось, в новой квартире оказалось шумно, а на новой работе был ужасный климат в коллективе.

Омерзительное руководство, отвратительные начальники, они нехорошие были. Эти четырнадцать лет мне совсем не нравилось. …Это ж все были настоящие финансовики, знаете, своеобразные люди. Командовать любили. И прямо жажда повелевать у них была. И трое такие были у меня начальниками. Это было страшное дело. Это мне тоже нервов стоило.

Теперь приступы у Зиглинды Эргер случались каждые два-три года, после них она некоторое время вынуждена была проводить в клинике, и там ей было хорошо. Но это была не вся ее жизнь: она поддерживала отношения с семьей дочери, а теперь еще и путешествовала, чтобы спастись от одиночества. Самая прекрасная поездка была в Советский Союз – единственное ее путешествие на самолете. Она вспоминает достопримечательности, походы по магазинам и людей – «они там такие дружелюбные, такие предупредительные. Мы так поражены были», – и это воспоминание возвращает ее к опыту повседневной жизни в ее родном городе:

Такие замороченные… лица у всех такие загнанные, только работа, работа, работа и деньги, деньги, деньги. Как хомяки – лишь бы всего набрать… Один раз в год ярмарка, праздник прессы, а так у нас в городе тишина. По вечерам на улице ни души. Все по домам сидят, перед ящиком. Никого.

После выхода на пенсию ей разрешили поехать и на Запад – навестить любимого брата, с которым она не виделась 25 лет[23]23
  Граждане ГДР могли получить разрешение на поездку в ФРГ к родственникам после выхода на пенсию.


[Закрыть]
. Мечта снова обернулась травмой. Темп жизни, неуверенность в завтрашнем дне и меркантилизм Запада оказались для Зиглинды слишком большим испытанием, да еще добавилось волнение от встречи с братом, и на другой же день после приезда у нее случился приступ. Брат отвез ее в клинику, там все было чужое, медсестры не были с ней так приветливы, как дома, а на ночь ее пристегивали ремнями к койке. И теперь никакие соблазны магазинного изобилия этот опыт не перевешивают. Своего брата госпожа Эргер, конечно, хотела бы повидать еще раз, но дорога на поезде теперь уже кажется ей слишком дальней. «Я ему написала: нам придется смириться с тем, что мы никогда больше не увидимся».

Те факторы, которые сказывались в жизненных кризисах Зиглинды Эргер, каждый по отдельности не были редкостью для судеб солдатских вдов, но их сочетание оказалось для нее невыносимым: свадьба со смертью ради сохранения чести и прав на материальное обеспечение; кризис одиночества на невыносимом месте работы, откуда можно было уйти только ценой усилий по повышению квалификации в зрелом уже возрасте. Семейной поддержки хватало для того, чтобы справляться с последствиями войны в практическом плане, а вот в душевном – нет. Помогали социальные учреждения – клиники и клуб пенсионеров, в котором давали дешевые обеды. Но возможностей выйти на какие-то другие жизненные перспективы и сломать фиксацию на травматическом опыте не оказалось: мешали и соотношение полов в ее возрастной группе, и политическое положение.

Я не так уж этим и интересовалась. Я думала – не будет этого, не будет никакого единения, и так все время, и тогда уже и интереса-то больше никакого не было иногда про это слушать, потому что все равно только все про мир да про мир говорят, что мир они хотят установить. И ничего не делается.

В ее случае скорее можно было бы подумать о церкви – ведь она, как и ее мать, очень религиозна. Она читает Библию, она молится о мире и здоровье, смотрит богослужения по телевизору. Но с церковью как социальной общностью она порвала: во время голода пришел сборщик церковного налога, увидал булочку у них на кухонном столе и сказал: «На белый хлеб у вас деньги есть, а для Бога нет». Тогда они с матерью выставили его за дверь и подали заявления о выходе из церкви.

6. Формирование и границы идентичности: вечный раскол

«А полегче ничего спросить не можете?» – отвечают супруги Каррер, когда я интересуюсь, как это их угораздило пожениться в феврале 1945 года. Оба они родом из саксонских рабочих семей, познакомились в армии: госпожа Каррер, которой было тогда 22 года, уже была офицером в береговой вспомогательной части военно-морского флота, а господин Каррер, на три года моложе ее, был еще обер-ефрейтором в войсках ПВО. В первый же вечер знакомства им показалось, что они уже всю жизнь были вместе. И это внутреннее единство они и по сей день противопоставляют тяготам внешнего мера, в которых есть одновременно и нечто реальное, и нечто фиктивное.

Госпожа Каррер – дочь коммунистов. В 1933 году ее отец – старший мастер на бумагоделательной фабрике – собственноручно купил 12-летней дочери униформу Союза немецких девушек: ей нравилось, что там ходят в походы и поют, а отец надеялся, что эта дань режиму замаскирует коммунистически настроенную семью. Но потом его все же арестовали – за листовку; через некоторое время, правда, выпустили. После нападения на Францию его забрали в армию. Дочь работала в конторе той же фабрики. Был произведен обмен: за то, что дочь пошла добровольно в береговой вспомогательный отряд флота, предприятие обеспечило отцу бронь как незаменимому работнику. Оба старались, каждый на своем месте: девушка быстро дослужилась до командирской должности, отец спас все важные станки своего завода и во время войны, и во время оккупации. То, что потом они были демонтированы и вывезены в Советский Союз, стало для него, старого коммуниста, тяжелым шоком. Впрочем, он и во многом другом не мог сжиться с новыми политическими условиями. Как члена компартии с 1921 года, его хотели сделать то директором, то бургомистром города в Мекленбурге, но он все эти предложения отверг и остался у себя на фабрике, не вступил даже в СЕПГ. «Не думали мы, – говорил он, – что будет так, как сейчас: мы думали, будет иначе чем в Третьем рейхе, прежде всего – что больше будет свободы…» Потом, в 1950-х годах, добавились личные проблемы, и в один прекрасный день отец бросил в механизм станка молоток, а когда его собрались привлекать за диверсию, покончил с собой.

В рассказе дочери слишком много пробелов, чтобы можно было составить настоящее представление об облике ее отца. Но этого рассказа достаточно, чтобы понять, почему складывающаяся социалистическая действительность для нее является чем-то само собой разумеющимся, а она тем не менее не принимает в ней активного участия.

У Макса Каррера отец тоже лишился жизни по причинам, имеющим какое-то неясное отношение к политике. Он был из семьи социал-демократов, но единственный из всей своей родни он был за Гитлера даже еще до того, как тот пришел к власти. Дело в том, что Каррер-старший был инвалидом Первой мировой войны: под Верденом его засыпало после взрыва, и он вернулся домой с тяжелым нервным заболеванием, из-за которого в последующие годы постепенно утратил трудоспособность, не смог больше работать каменщиком и вынужден был жить на инвалидскую пенсию. А за пенсии для инвалидов войны активнее всех выступал именно фюрер национал-социалистов. И в Третьем рейхе пенсии были – по рабочим меркам – в самом деле такие хорошие, что семья смогла даже построить себе дом, чтобы отец, которому становилось все труднее двигаться, хотя бы мог смотреть на зелень.

Единственному сыну в семье было неуютно. После того как он ребенком пострадал при падении с велосипеда, мать, боясь после мужа потерять еще и сына, более ни на минуту не спускала с него глаз. Едва появился благовидный предлог, чтобы вырваться из-под этой удушающей опеки, юноша сбежал: уважительной причиной стало членство в гитлерюгенде. Там ему все очень нравилось, «потому что у матери мне было тесно, а там я вырвался, у меня там была свобода». В отличие от большинства других мальчиков из рабочих семей, Макс остался активным членом организации и после того, как, закончив школу, поступил в лучшую на тот момент учебно-механическую мастерскую во всей округе. Когда его призвали на «трудовую повинность», для него это было «как когда птицу из клетки выпускают», и в армии ему тоже было хорошо. От Третьего рейха Макс был в восторге, хотя его и озадачивало, что дедушка, социал-демократ, с которого он всегда брал пример, не скрывал своего сдержанного отношения к нацистам. Впоследствии Максу довелось также услышать, что одна из сестер его отца все эти годы прятала у себя в доме учителя-коммуниста.

Уже когда Макс был в армии, отца внезапно увезли в клинику, а матери потом кратко сообщили, что он скоропостижно скончался. Доказательств нет, но все полагают, что он как инвалид стал жертвой эвтаназии.

В последний год войны вера невесты Макса в победу нацизма и тысячелетний рейх рухнула. Ей пришлось признаться девушкам, которыми она командовала, что она и сама не знает, ради чего творится все это безумие. Обер-ефрейтор Каррер в это время со своей зениткой оборонял от бомбардировщиков один портовый город, где все корабли в гавани давно были потоплены, а все здания сравнены с землей. После одного такого авианалета молодые люди ехали вместе на трамвае и внезапно, по наитию, без всякого обоснования, решили пожениться. Им даже дали еще отпуск, чтобы отметить бракосочетание дома, у отца-коммуниста, и вернулись они в свои части как раз вовремя, чтобы быть взятыми в плен.

Но там на севере, в Шлезвиге-Гольштейне, плен был недолгим. В лагере оказался представитель той фирмы, где Макс проходил обучение: теперь он был британским офицером и предложил господину Карреру эмигрировать в Англию, обещал ему там место техника. Но жена затосковала по дому, и Макс отказался от предложения. Он нашел себе работу там же, на севере Германии, однако госпожа Каррер в конце концов уговорила его съездить на две недели домой. Они ехали товарными поездами, и когда на вокзале в Готе увидели первых русских, которые устроили пьяный дебош из-за того, что им пришлось ехать на паровозе, Макс захотел повернуть обратно, но слезы жены заставили его смягчиться. В конце концов «как это и бывает: там все в руинах, у нас все в руинах, а тут родина, значит тут и останемся».

И снова сыграли свою роль старые заводские связи: Макса Каррера, бывшего активиста нацистской молодежной организации и обер-ефрейтора, один не в меру ретивый сотрудник в ратуше назвал «военным преступником», однако мастер с его прежнего завода, который теперь как антифашист занимал должность в ведомстве трудоустройства, спас его от урановых рудников и послал в тихую гавань – маленькое частное предприятие с дюжиной работников. Господин Каррер, со своим сданным экзаменом на подмастерье, вскоре сделался чем-то вроде старшего мастера и проработал там 24 года.

Социал-демократы и коммунисты уже в 1945 году призывали его вступать в партию, однако с политикой он решил больше не связываться. Да и не нравилась ему тамошняя политика, особенно та, которую проводили новообращенные, или «тоже антифашисты» (так он называет их в противоположность вернувшимся из концлагерей коммунистам, у которых образ мыслей был, по его словам, совершенно другой, конструктивный).

Госпожа Каррер только теперь, оглядываясь назад, понимает: то, чем она восхищалась в юности, было лишь манящей оберткой, за которой скрывалось совсем другое содержание. Теперь ей ясно, что ее отец, который по идее должен был бы стоять на стороне победителей, не мог смириться с новой жизнью потому, что она слишком напоминала ему прежнюю.

У супругов родились двое детей, и госпожа Каррер поначалу сосредоточилась на семье и обеспечении ее. Брала работу на дом. Потом получила специальность и стала работать в торговле. В 1950-е годы был куплен мотоцикл с коляской, они стали совершать поездки, в которых заводили новых друзей. Воспоминания о 1950–1960-х годах у супругов Каррер хорошие: «Дела шли в гору». Снабжение было лучше и дешевле, чем сегодня, была рабочая сила, не так много шло на экспорт. Но самое важное, по мнению господина Каррера, было то, что еще имелись старые, денацифицированные специалисты, которые знали хозяйство «как свои пять пальцев», и политики еще вмешивались в ход событий на местах: Горбачев напоминает ему Вальтера Ульбрихта, который тогда, в 1950-х годах, тоже без предупреждения наведывался в провинциальные промышленные районы и выводил на чистую воду коррумпированных функционеров.

Маленькое частное предприятие, где работал господин Каррер, находило для себя ниши на рынке и лазейки в бюрократических правилах. Производили они зажигалки, и Макс Каррер изобрел новую модель, которая выглядела «как западная». Никто их не трогал, потому что работали они хорошо и вели себя тихо. Они даже могли себе позволить такую вольность как поиздеваться над профсоюзным кассиром, который приехал собирать взносы и вынужден был не солоно хлебавши убраться восвояси. Но соблазн сделать карьеру стал даже для Макса искушением, когда СЕПГ однажды прислала к ним на предприятие агитатора потолковее.

Это был агитатор, и что-то в нем такое было – он умел объяснить, что такое на самом деле социализм и как все это происходит. И тогда мы подумали: «Ну что ж, звучит очень даже неплохо». И поскольку нас, наше малое предприятие это, никто вообще не трогал, мы продавали эти наши штуки, и под конец сами даже поверили, что это что-то хорошее могло быть. Но потом я сказал: «Все, мне надоело, меня засасывает, а этого я не хочу». Я был против с первого дня.

Этот отказ был своего рода проявлением верности Макса Каррера своему опыту, который научил его, что политика может «увлечь и разочаровать». Основой для него было не иное убеждение, а пассивное сопротивление, при котором человек многое как бы по привычке принимает, покуда это не затрагивает его лично. «Полицейское государство у нас было. И мы его уважали, в том смысле, что никто практически уже ни слова против всего этого не говорил официально». А в другой момент он добавляет, что их поколение никогда не видело никакой демократии: до Гитлера они еще были совсем детьми, а потом ее и не было.

В конце интервью мы разговариваем о средствах массовой информации, о социальном прогрессе и о пропасти между поколениями. В отличие от своей жены, которая предпочитает читать газеты и раздражаться по поводу того, что в них пишут, господин Каррер читает только объявления о смерти. Но каждый вечер они вдвоем смотрят новости по западному телевидению. «Мы живем в постоянном расколе». Для западного человека, слушающего поверхностно, смысл этих слов кажется ясен: сами Карреры сидят на Востоке, а головы у них – на Западе. Но на самом деле их раскол не совсем таков. Самым худшим в публичной сфере ГДР они считают то, что их постоянно обманывают: ведь если бы о реальных недостатках говорили честно, можно было бы активно заниматься их изживанием.

Западному телевидению господин Каррер верит больше, но оно постоянно напоминает ему о том, как во время войны он – в то время нацист – на своей зенитной позиции тайком слушал вражеское (британское) радио. «Одни говорят направо, другие налево, а дорожка посередке». Снова звучит слово «раскол»: теперь, когда они на пенсии, супруги подумывают, конечно, о том, чтобы посмотреть на Запад своими глазами, и уверены, что вернулись бы потом обратно, но господин Каррер колеблется, потому что не хочет, чтобы из-за этой поездки они «оказались в расколе»: ему достаточно и того напряжения, которое порождают в его голове разные картинки на телеэкране. Возможно, он опасается, что потеряет ту дорожку, что посередке. Обоим супругам по-прежнему дорога цель воссоединения Германии, но в то, что оно произойдет на их веку, они уже давно не верят. Они просто считают, что это «неестественно: мы же все немцы, мы говорим на одном и том же языке, мы чувствуем одинаково». Так ли?

Господин Каррер критикует пустые слова, затмевающие реальность социализма, волокиту, упадок трудовой морали, а также руководителей, которые измельчали и не имеют ни практического опыта, ни авторитета. Такого, считает он, при частной собственности быть не может. Но и у частной экономики – две стороны, и об этом у живущих душа в душу супругов Карреров было больше споров, чем о чем бы то ни было еще. Макс стоит на точке зрения начальства: он тоже считает, что у молодежи теперь нет трудовой этики, что социальная политика заходит слишком далеко и ограничивает возможности предприятий по увеличению производительности труда. Он подробно расписывает мне проблемы, с которыми сталкивается руководство предприятий, а госпожа Каррер то и дело вступает в разговор и говорит о том, как приятно, что можно самому распределить свое рабочее время, что начальники должны к тебе прислушиваться и что женщинам полагается год отпуска после родов. Одним словом, они поют мне дуэт о социальном партнерстве в народной индустрии. А у этого дуэта – тоже своя предыстория.

В 1971 году, когда кончилась эпоха Ульбрихта и начался период социально-политических улучшений, в семье Карреров тоже произошел большой кризис, который все изменил. Дело в том, что господин Каррер сгорел на своей тихой работе. Под конец он, охваченный технологическим энтузиазмом, попытался практически на голом месте изобрести автомат для изготовления зажигалок. Днем он руководил производством на фабрике, а по ночам одолевал специальную литературу, писал патентные заявки и конструировал свой аппарат. Кончилось все крупным нервным срывом, ему на полгода пришлось лечь в клинику, и врачи сказали, что работать ему теперь можно только там, где не надо думать. Это было самое тяжелое время в его жизни, главным содержанием которой прежде были работа и техника. За время отсутствия мужа госпоже Каррер наконец удалось продать дом его родителей: он был поделен на две части и семья, снимавшая одну из них, требовала сделать там такой ремонт, какого Карреры не могли уже оплатить. Вырученных денег как раз хватило на новенький «Трабант». Теперь Карреры поселились в квартире в многоэтажке и освободились от экономических проблем, связанных с домовладением. Когда Макс вышел из больницы, все советовали ему переходить на работу на какое-нибудь народное предприятие. Он стал снова простым рабочим, однако зарабатывал теперь в полтора раза больше, чем прежде. Жена пошла вместе с ним на фабрику – следить, чтобы он не надорвался снова. Ради этого она оставила свою руководящую работу в торговле.

Все, естественно, вышло по-другому, потому что только работа господина Каррера и вылечивала. На завод привезли новые японские автоматы, в которых никто ничего не понимал, а ему захотелось разобраться. Без отрыва от производства он овладел специальностью «техник текстильного производства», через три года его ввели в состав руководства завода партгрупоргом, а еще через пять лет он стал заместителем директора по технической части. Жена продолжала работать в цеху у станка. Нервы у господина Каррера были теперь в хорошей форме, но стало пошаливать сердце, и пришлось постепенно сокращать работу. Незадолго до пенсионного возраста (Макс, разумеется, хотел продолжать работать) все было кончено, врач настоял на окончательном переводе на инвалидность. Госпожа Каррер после пенсии сначала еще немного поработала – это можно было, – но потом и она ушла с работы. Ей пенсионерская жизнь пришлась вполне по душе, а вот ее муж воспринял освобождение от прежних обязанностей как приговор: «Мне теперь нужно это выдержать».

В народной экономике Макс Каррер критикует многое – и то, что она не народная, а партийная, и то, что с перебоями идут поставки от смежников, и то, что комбинат не способен быстро реагировать на изменения конъюнктуры, и то, что бытовое снабжение плохое. Но главное – он не может понять молодое поколение, у которого уже нет никакого настроя на работу, оно не считает, что труд – это «моральный долг по отношению к государству, мы живем, чтобы работать». И это при том, что их государство их всем обеспечивает, а это несправедливо по сравнению с маленькими пенсиями стариков: «Ведь это же мы вытащили все на своих плечах».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации