Электронная библиотека » Макс Фрай » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Прокотиков (сборник)"


  • Текст добавлен: 20 ноября 2015, 12:00


Автор книги: Макс Фрай


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Аня Лихтикман
Буква

Как я понял, что ее смыло? Ну любой бы догадался, в такой-то дождь! Но я-то, олух, мог бы и не вспомнить, с меня станется, если бы не этот сырой воздух, полный запахов. Запахи, казалось, катятся по улице, обгоняя друг друга как вороха смятых газет. И в каждом таком ворохе, где-то в самой сердцевине, уже когда различишь и горечь мокрой коры, и вонь раскисших опилок, витал сладковатый тошный запах газа – запах цистерн. Я сидел тупил, пока он не стал таким явным, словно в окно мне забросили камень, обернутый запиской. Тогда-то я и подскочил: Буква! Я же нарисовал ее на выпуклом торце цистерны, а значит, ее наверняка смыло! Теперь мне придется туда идти. Ох, как не хотелось!

А что, если мы пойдем с Михайловым? Вот сидим же, слушаем музыку вместе, вот и пошли бы вместе. Никто ведь не говорил, что нельзя. Но Михайлов словно услышал мои мысли. Сладко потянулся, посмотрел этак мечтательно на что-то у меня за спиной, а потом буркнул, не пойми что, и пошел на выход. Можно было его проводить, но михайловский дом, он совсем в другой стороне, никаким боком к цистернам не выйдешь. И зачем только я в это влез! Я же не собирался заводить себе букву! Я не ожидал, что она сама собой получится. И получилась, кстати, ничем не хуже, чем у остальных. А уж я-то на буквы насмотрелся. Полгода там ошивался, возле цистерн – присматривался. Я там ошивался, а они меня не гоняли. И я постепенно увидел их всех, и многих просто узнавал по их буквам. Сам догадался, что закорючка, переходящая в восьмерку, – это Митяй. А перечеркнутый овал – Асатик. Мне нравилась буква Чаплина, заостренная, как черное пламя, и страшно нравилась полустертая, простая, но (каждый, каждый сразу почувствует) чертовски какая-то качественная буква Колчака. Колчака уже два года как никто не видел, но его буква оставалась. Она была всегда неподалеку от буквы Кегли, всегда где-то справа и сбоку, как тень аэроплана. Но не было в них ничего похожего. Наоборот: ясно было, что пока главной была буква Колчака, никому и в голову не пришло бы, что можно сделать вот так, как Кегля. Так же и теперь – не верилось, что кто-нибудь когда-нибудь придумает удачней, чем вести линию резко вверх, а потом на самом пике, словно внезапно обессилев пустить ее, потерявшую весь напряг, и закончить внезапно четким злым крючком. Буква Кегли, в общем-то, описывала то, как он дерется. Он не нападал, а валился на врага, словно его внезапно подкосило, и казалось, что достаточно лишь отскочить – и пронесет. Ага, как же… Через несколько секунд противник мечтал лишь оказаться подальше от этого нелепого длинного тела, разящего как булава.

Я к Кегле, ясное дело, не приближался, но все равно, удивительно, что за весь этот год, что я там ошивался, не схлопотал ни от кого ни разу. И это при том, что теперь у меня буква! Невероятно. Но тогда все произошло, как какое-то чудо. Я ведь не собирался рисовать, просто гулял там, интересовался для общего развития. Утреннее солнце вылизывало цистерны, как прилежная юная кошка свой первый выводок. Я стоял, прислонившись к нагретому чугуну, ощущая лопатками ровное тепло, и всем телом чувствовал: если и существуют где-то раны и ссадины, разбитые тарелки и трещины на асфальте, то еще минута, и они исчезнут, сравняются, потому что это я, как растопленный целебный воск, заполню их собой. Я оттолкнулся от теплой шершавой поверхности цистерны, и вдруг: «Меф» Само написалось, само! Я обалдел, по правде говоря. Разумеется, я мечтал иметь свою букву, но мне и в голову не приходило использовать для этого свое дурацкое имя. Но когда уже написалось, так показалось, что иначе и быть не могло. Вот в этом главная сила любой буквы. Когда она уже написана, так и сомнений не остается, что могло быть иначе. Я огляделся, не видит ли кто? Но в том-то и дело, что видели. Они все были где-то поблизости – я чувствовал: и Чаплин, и Митяй, и Кегля – они были в курсе, и они не возражали.

Теперь мне показалось, что они тогда подсмеивались из закоулка, давая мне фору, только для того, чтобы отыграться позже, когда букву придется защищать. Я-то знал, что придется. Ну наведываться там, проверять, все ли в порядке, но мне в голову не приходило, что из-за обычного дождя мне понадобится лезть на рожон. Потому что рисовать букву заново – это нарываться. И главное, именно сейчас, когда уже темно и неизвестно, как оно все там обстоит, у цистерн. Вот Михайлов, мы же почти друзья, мог он мне намекнуть про дождь? Сам-то он, я это еще раньше заметил, рисовал свою так, что никакой ливень ей не страшен: за трубой. Теперь я вспомнил и остальных, размещавших буквы в тесных каких-то местах, в нишах, на стыках. Неужели они все предвидели дождь? Наверное, нет. Просто они не пижоны, как некотоые, которым нужно во что бы то ни стало влезть в самую середину. И которым придется теперь отдуваться.

Я был уже близко к месту. Здесь было светло от фонарей, а сейчас, после дождя и вовсе празднично. Если смотреть себе под ноги, на мокрый асфальт, то видишь, как свет разбегается во все стороны электрическими астрами. Я так увлекся ходьбой по этим искрящим тротуарным цветам, что не заметил, как пришел. Свет у цистерн был тусклым. Я кинулся к угловой, там, на торце и была моя буква. Не моя. Хроменький паучок красовался на ее месте. Рядом с буквой стоял Камыш. Я не мог понять, он видит меня или нет? Глаз его было не разглядеть, лишь темные провалы под низким лбом. Я не двигался, не зная, что предпринять. Внезапно повеяло чем-то другим. Чем-то не отсюда совсем и очень знакомым. А потом и появилось это – совсем родное, домашнее, что на цистернах ну никак не могло оказаться, словно кто-то забросил сюда мою старую тапочку. Зинуля?! Я оторопел. Зинуля должна была сейчас находиться в комнате с ковром и телевизором. Приди мне в голову, что Зинуля в состоянии физически переместиться на цистерны, я бы в жизни здесь не появился. Позорище-то какое!

– Мефодий, вот ты где! Я уж с ног сбилась! Иди сюда, котенька, пойдем-ка домой.

Я посмотрел на Камыша. Он потерся боком о цистерну, на которой блестела, все еще не высохла, его уродливая паучиная метка, и вдруг низко-низко наклонил голову, будто кто-то его стыдил, и завыл страшно, как-то по-детски: Айййййййй-вя-вя-вя-я-я-я.

У меня все похолодело внутри, так это было непонятно. Я стоял не шевелясь. Зинуля продолжала сюсюкать: «Мефодий! Мяфа! Мефодюшка!»

Вот позор так позор.

Хотя почему позор? Я пока что ничего такого стыдного не сделал. Ни за эти несколько минут, ни за весь год, что здесь околачивался. Мне вдруг пришло в голову, что Камыш ничего про меня не знает, и возможно, мои домашние имена звучат для него так же непривычно и страшно, как для меня его детское «вя-вя-вя». Главное, не сходить с места.

Неожиданно Камыш двинулся мне навстречу. Он странно пошел: ступал старательно, как по канату, и замедленно как-то, с усилием, словно впряженный в тележку. И тут я догадался: это же его буква! Это ее он тянет, продолжает уже на тротуар! Если я сейчас уйду, то он обойдет весь двор, медленно петляя между цистернами, и его буква будет длиться за ним, как нить за иглой, и я не смогу больше сюда прийти, потому что все здесь будет заплетено этой нитью. Разорвать, любой ценой, немедленно! Меня подбросило в воздух.

А потом земля оказалась вдруг не под ногами, а где-то сбоку, и в зубах вязла шерсть, и Зинуля кричала: «Господи, Мяфа, совсем обалдел! Не разнять!»

Но разнять уже было невозможно.

Улья Нова
День медика

Было воскресенье, девятнадцатое июня, День медика, почитаемый бабушкой праздник, соперничать с которым смогли бы разве что Новый год и Яблочный Спас. Проснувшись по-дачному, около полудня, они неторопливо набросили изумрудно-зеленую клеенку на круглый, подгнивший от дождей, стол под яблоней. Ко времени праздничного завтрака в новом особняке соседей уже во всю выстукивали молотками строители. Их безмолвный и усердный труд еще сильнее обострял ощущения воскресного дня. Под назойливое строительство было приятно выносить и расставлять на клеенке пузатую сахарницу с отколотой ручкой, керамическую вазочку с конфетами, соломенную корзинку с овсяным печеньем, вафельный торт, тарелку неизвестного происхождения с расплывчатой синей надписью «Общепит», посреди которой величественно располагался холодный слиток сливочного масла.

Давным-давно, в детстве, летние полудни казались густыми, как яблочное повидло, время почти замирало, минуты тянулись так вязко и неповоротливо, что иногда их хотелось расшевелить и даже как следует подогнать. В распаренном, напоенном солнцем воздухе роились мухи, капустницы и пчелы. И этот старый, выкрашенный в цвет яблоневой листы деревенский дом был окутан гулом сотен прозрачных крылышек-пропеллеров, стрекотом, жужжанием, жаром. Где-то за речкой, на пригорке соснового леса поспевала земляника. Вокруг террасы мелькала шоколадница цвета старинных икон, и бабушка объясняла, что это их снова прилетела проведать дедова душа.

Сейчас дачные дни разряжены и невесомы, как тоненький капрон колготок или невидимая паутинка крошечного, но шустрого паучка, который перебегает стол, лавируя между тарелками. В высоком голубовато-ментоловом небе – рассыпчатые творожные следы самолетов. Они завтракают за потемневшим от дождей и времени столом, а над ними, в листве высокой антоновки, которую бабушка грозится обрубить за то, что суки скрывают дом от солнца, сверкает очередной авиалайнер, идущий на посадку. Возможно, он везет загорелых, расслабленных людей с юга. Или улыбчивых, подобревших людей с запада. Или внимательных, подозрительных, но бодрых предпринимателей с севера. Каждому листку яблони передается будоражащий гул. Дребезжит крыша соседского строящегося особняка, трясется уголок клеенки, приплясывает вазочка с конфетами, покачиваются ромашки палисадника, ветки смородины и сетка забора. Не так давно неподалеку возродили старый аэропорт, теперь дом постоянно окутан деловым серебряным гулом, рокотом пропеллеров, ревом двигателей. И бабочка-шоколадница, дедова душа, осыпавшая коричной пудрой террасу, теперь проведывает их все реже.


Нина и Антон – еще студенты и не женаты. Обнявшись, сидят на выгоревшем, жестком матрасике садовой качалки. Небо прозрачное и ясное, дождя не будет ни к вечеру, ни ночью, ни завтра. За спиной, в саду, рассыпано щебетание, чириканье и посвистывание сотен пичуг. Будто бы усердно разыскивая что-то, ветер шелестит и роется в листве соседских лип и старой ивы, кривого, живучего дерева, к черному стволу которого прибит заброшенный скворечник.

Стоило бабушке нарезать сыр, тут же из-за угла беззвучно возникает парочка соседских котов. Впереди по дорожке невесомо пробирается Друг, похожий на маленькую рысь. Добродушный и ласковый, он иногда целыми днями бродит вокруг старого дома, умывается под яблоней, греется на солнышке или наблюдает за бабушкой с крыши террасы. Несколько раз, во время дождя, он отчаянно царапал входную дверь, с надеждой заглядывал в низкое оконце и протяжно причитал. Скорее всего, просясь внутрь, он рассказывал о том, как пережил в деревне свою первую зиму. Дни были короткими и сумрачными, причитал Друг, ветер гулял по опустевшим заснеженным клумбам под бетонно-серым небом. Заколоченные дачки съежились среди сугробов. Крючковатые черные яблони превратились в ворчливых замерзающих старух. Изредка сосед, диковатый и хмурый пчеловод, которого некоторые считают колдуном, выплескивал котам в кастрюльку остывший суп. Все соседские коты и в их числе этот худой, ласковый Друг, морозные дни, метель и пургу пережидали в сарае или, превратившись в недовольных и хитроватых сфинксов, часами неподвижно сидели на крыльце. Из окна кухни их чуткие носы дразнил запах сырников с ванилью, курочки, поджаренной в кукурузном масле, тушеной телятины. Голодные коты обреченно стонали на голубом ветру, приносящем из лесу запах чащи, сырости и хвои. От морозов и снегопадов их шерсть с каждым днем становилась все пушистее, что придавало замерзшей полуголодной банде залихватский вид. Они тощали, становясь осторожными, юркими и пугливыми. При любой возможности старались украдкой проскользнуть в дом, пробраться на кухню, стянуть у хозяина что-нибудь со стола. Возмущенный пчеловод бегал за нарушителем с вилами, хватал за шкирку, выносил на улицу и швырял в скрипучий полуночный снег.

Обычно Друг все это рассказывал, постанывая, причитая возле запертой двери их старого дома, осыпаемый капельками дождя, пугливо прижимая уши от раскатов грома. Несколько раз Нина тайком запускала его в тесную терраску-прихожую. И тогда соседский кот благодарно терся об ноги, бормотал что-то и умиротворенно затихал под стулом. Обнаружив его там, бабушка всегда ворчала: «Не люблю я этого кота, морда его мне не нравится. Непорядочный он». И сурово теснила расстроенного, негодующего Друга ногой к двери. Выпроводив незваного гостя на улицу, она придирчиво осматривала терраску-прихожую и пересчитывала рыбу, которая размораживалась на столе, под полотенцем. Безразличие и подозрительность бабушки очень расстраивали Друга, но он никогда не терял надежды. Часто он бродил целыми днями возле нее, прыгал по грядкам, сидел рядом на скамейке, ласкаясь и тыча голову в усталые руки. Но бабушка оставалась неприступной. Самое большое, что она могла для него сделать, – это, ворча и покрякивая, вынести вчерашнюю пшенную кашу и выложить на фанерку, в саду, подальше от дома, чтобы кот снова не проскользнул украдкой внутрь и чего-нибудь не стащил.

За Другом по пятам на запахи сервелата, сыра и икры, растрезвоненные ветром по всей округе, почти не касаясь земли, скользит вороватый и пугливый Дымок. Однажды бабушка застукала его на кухонном столе при попытке украсть кусок индейки. Возмутившись, она хлопнула в ладоши, плеснула в убегающего вора колодезной водой из кружки и обозвала шпаной.

Сейчас коты неслышно возникли возле стола, как две тени. Друг бродит вокруг, встает на задние лапы, с надеждой заглядывает Нине в глаза своими добрыми и хитрющими глазищами. Потом выпускает когти и легонько вонзает их в колено, а сам искоса поглядывает в тарелку Антона.

Дымок умывается в сторонке с напускным безразличием, при этом украдкой старается ни на минуту не выпускать бабушку из поля зрения. Друг запрыгивает на качалку, залезают Нине на колени, утыкается влажным и теплым носом ей в щеку. Вскоре бабушке это надоедает: соседские коты и любые другие коты быстро выводят ее из себя. Бабушка хлопает в ладоши, шикает и, торжествуя, поглядывает вслед двум серым попрошайкам, которые убегают, не получив ни крошки с ее праздничного стола.


Прогнав котов и восстановив в своем маленьком мире порядок, бабушка неторопливо прихлебывает и по-купечески протягивает чай через кусочек сахара. Нина и Антон перемигиваются, хрустят вафельным тортом и вырывают друг у друга журнал, отчего расшатанная качалка начинает скрипеть. Это выводит бабушку из себя, она командует прекратить. В глазах у нее уже зажглись нетерпеливые задорные искорки, предвещающие какую-то историю. Вот, отодвинув чашку, уютно нахохлившись, бабушка оперлась на локти и неторопливо начала. Иногда выцветший бледно-голубой тент качалки бомбардируют зеленые недозрелые яблоки и рано пожелтелые листики старой антоновки. Одно яблоко со стуком падает на самую середину стола, заставляя всех вздрогнуть.


Бабушкины истории Нина слышала сотню раз, с детства. Она знает наизусть, что в 43-м году бабушка окончила медицинское училище и тут же была отправлена в госпиталь, операционной сестрой. Госпиталь располагался на окраине молдавского городка, в здании школы. В классах истории, математики и географии, где совсем недавно по доске скрипел мел и на переменах между партами бегали первоклашки, теперь стояли рядами койки, на койках стонали раненые. В соседнем классе могла находиться операционная. Или помещение, где стерилизовали инструменты. Раненых привозили с фронта в маленьких, пыхтящих автобусах, оборудованных под санитарные машины. В коридорах школы, озаренных солнцем сквозь окна с белыми бумажными крестами, пахло хлоркой, ментолом и карболкой. А за окнами весной цвела в садах черемуха, вишни, черешни. И ветер осыпал подоконники белыми лепестками. Там и тут: на лестницах, в кабинетах и классах школы-госпиталя сверкали халатики медсестер. Они бегали по этажам с капельницами, градусниками, шприцами и что-то всегда позвякивало, бренчало у них в руках. Медикаментов, даже самых простых и необходимых, не хватало. Ближе к концу войны прижился негласный метод лечения: ампутировав конечность, рану оставляли загнивать, чтобы черви, разводившиеся под бинтами, помогли культе зарубцеваться.

От рассказов о госпитале Нине всегда делается не по себе. Сразу представляются стоны, запах крови и гноя, крики, землистые лица раненых, духота, суета, звук рвущегося бинта и холодный, устрашающий перестук инструментов в операционной. А еще спинка койки с поникшей на ней гимнастеркой и костыль, прислоненный к стене. Бабушка же, вспоминая госпиталь, как будто начинает мерцать, а ее маленькие мутноватые глаза становятся ясными, ярко-голубыми, в цвет неба.

– Нам, медсестрам и санитарочкам, было лет по девятнадцать… И все, как на подбор: деревенские, румяные, кровь с молоком. Не то, что вы сейчас, – гордо, с вызовом уточняет она. – Мы были невысокие, пышногрудые, с длинными толстыми косами. Косметики тогда не было, а у нас и так все было свое: и румянец, и черные брови, и ресницы… Над нами истребители летали, да только из-за этого назло жить хотелось. Целый день бегали, ставили капельницы, кололи, перевязывали, промывали раны. И ничего, не уставали.

Раненые с пулями в плечах, с вывороченными ключицами, с разодранными ногами и рассеченными лицами, с животами, вспоротыми осколками снарядов, лежали на койках. В горячке, в сепсисе, в бреду, контуженные, они продолжали слышать пулеметные очереди, свист снарядов, взрывы гранат. Им было трудно пошевелиться, они постанывали, что-то бормотали и завороженно прислушивались к отзвукам войны у себя в головах. Некоторые, слабея, так и уходили туда: в дым, в свист, в гвалт разрывающихся снарядов, в окопы, в свой последний бой. И утром санитары выносили их из палаты на носилках, укрыв с головы до ног белой простыней. Но иногда кто-нибудь, уже почти уходя в серый бесконечный бой, вдруг чувствовал на своем плече прикосновенье чьей-то руки. Издалека, где подоконник, усыпанный лепестками вишни, он слышал теплый женский голос. Марля, смоченная холодным, ложилась на пылающий лоб. Он открывал глаза и видел плывущий по палате к дверному проему белый халатик. Провожал его взглядом, мысленно устремлялся за ним по коридору, стараясь дотянуться до него рукой. Постепенно звуки пулеметной очереди и свист пуль в его голове смолкали. Преследуя белый халатик, он окончательно вырывался оттуда, с войны. Первые дни он лежал бледный, ослабевший, почти не моргая смотрел в потолок. От боли, от слабости он требовал внимания, заботы и нежности, напоминая не военного, а капризного разболевшегося ребенка. Почувствовав себя лучше, ощутив достаточно сил, чтобы пошевелиться и осмотреться, он принимался стрелять глазами в пробегающих мимо медсестер, окликал их, спрашивал имя, при перевязке ловил маленькие горячие ручки в свои шершавые ладони.

Поэтому золотистые огоньки сверкают в бабушкиных глазах: помимо боли, запаха хлорки, носилок с телами, прикрытыми простыней, госпиталь был окутал солнцем, нежностью, предчувствием любви. Часто в саду, в сумерках, виднелись два силуэта. Один пониже, прижавшийся к стволу старой черемухи. Другой повыше, опирающийся на костыль. И, несмотря на войну, в травах госпитального сада стрекотали цикады, в листве сиреней и вишен сновал ветер, и птицы пели, призывая друг друга.

Постепенно, раненые шли на поправку, незаметно наставал день выписки, и они, с вещмешками на плечах, уезжали, кто на фронт, кто в запас. На перестеленные койки тут же на носилках приносили других. От некоторых, покинувших госпиталь, потом приходили письма. А от иных не было ни весточки, ни строчки. И некоторые медсестры становились молчаливыми, грустно разносили капельницы, бегали по коридорам, сновали по лестницам, опуская заплаканные глаза.

Госпиталь окутывали суровые запахи хлорки, камфары и карболки, а ветер приносил с улицы аромат сирени. Из операционной доносились громкие, хлесткие команды: «скальпель…пинцет…зажим», а вдалеке кто-то тихо напевал, спеша по коридору. Что-то неуловимое происходило среди беготни, перевязок, уколов, ампутаций рук и ног. Потом приходили долгожданные письма, свернутые в треугольник. И санитарочки убегали в сад, чтобы читать их наедине.

Армия уже теснила врага, все ждали победы, поэтому часто, по вечерам, на первом этаже госпиталя, где совсем недавно была школьная раздевалка, устраивали танцы. На смешливые звуки аккордеона из палат, прихрамывая, опираясь друг другу на плечи, будто бы чуть насмешливо ковыляли мужчины. С перевязанными головами, с опустевшими рукавами гимнастерок, бледные, но статные, с боевой выправкой, с чем-то непередаваемым, несокрушимым в глазах, они приходили, присаживались на стулья, подпевали, приглашали на танец. Прибегали сестрички, военные врачи и пациенты из соседнего госпиталя легкораненых. И жители городка, черноглазые горячие «молдаваны» и смуглые цыганочки с черными кудрями тоже иногда заглядывали сюда на протяжные звуки вальсов. В небольшом, полутемном вестибюле школы-госпиталя кто-то пел, кто-то растягивал аккордеон. И глаза встречались, и люди сходились, на танец, на неделю, на месяц, на всю оставшуюся жизнь.


На кухне госпиталя работал повар, невысокий рыжий парень, в веснушках. Там и тут: среди плит, в столовой, в коридорах разных этажей мелькала его огненная шевелюра. Целыми днями он крутился возле огромных кастрюль с мамалыгой, перемешивал половником жидкий, надоевший всем картофельный суп, резал крошечные пайки хлеба, раскладывал в алюминиевые миски кашу с тушенкой, помогал разносить еду по палатам и драил пол.

– Веселый был парень, непоседливый. Кузьма, кажется, его звали, – уточняет бабушка. – Поговоришь с ним, посмеешься, душу отведешь. А он подмигнет и тихонько спросит: «Девчат, у нас тут со вчера гречка осталась… будете?»

Прикармливал рыжий девушек гречкой, тайком выдавал из кармана халата лишний паек хлеба, украдкой приносил откуда-то безвкусный мутноватый чай в алюминиевых кружках и тяжелые слитки серого сахара. Голодные, бледные санитарочки смущались, медсестры переглядывались, сверкали глазами, угощения принимали, хихикали и скорей убегали наверх, в палаты. Возвращали девушки рыжему пустые кружки и миски, но ни ласкового взгляда, ни нежного, подающего надежду слова накормившему не дарили. А когда пытался рыжий пригласить какую-нибудь из них вечером прогуляться, санитарочки говорили, что уборка, сестрички отказывались под предлогом перевязки, смены капельниц и уколов. И потом несколько дней избегали его, опасались ухаживаний, боясь, что подруги засмеют, что врачи будут подшучивать. Но вскоре, забывшись, снова пили его жидкий кисель, принимали добавку гречки с тушенкой, а за спиной хихикали: «Гляди, рыжий свиданья добивается, хочет любовь крутить». И дразнили повара между собой «рябым Кузькой».

– Понимаете, беда-то какая, – качая головой, причитает бабушка, – вроде бы посмеяться, поговорить с ним все были не против, но, когда до ухаживания доходило, никто не соглашался с ним погулять. Получалось, не любили его девчонки, – со вздохом заключает она, – подшучивали, а он очень переживал… Конечно, никакой выправки в сравнении с военными у него не было. Худой, невидный, в мятом и замызганном поварском халате. Да еще весь в веснушках. Ну, кто с таким пойдет?

Смешил рыжий девушек, санитарочки и медсестры улыбались, а сами украдкой поглядывали ему через плечо. Там, за окном столовой, опираясь на костыли, ковыляли по аллее двое раненых. Или кто-нибудь с перебинтованной головой и висящей на бинте рукой дремал на скамейке, и звездочки на погонах гимнастерки поблескивали на солнце. Рыжий горевал, но старался не подавать виду: шутил, насвистывал, крутился на кухне. А влюблен он был давно, в Свету, невысокую санитарку с каштановой косой. Что он только ни делал, стараясь привлечь ее внимание, но все без толку. Света подарки гордо отстраняла, от угощений отказывалась, а если рыжий к ней подходил и заговаривал, отворачивалась и убегала на этажи, в палаты.

– Короче говоря, не было у рыжего Кузьмы никаких шансов, – это Нина, почувствовав грустные нотки в бабушкином рассказе, как спортивный комментатор, проясняет сложившуюся ситуацию. Бабушку ее слова не раздражают, а, наоборот, приводят в восторг. Она их тут же подхватывает и старается ввернуть в рассказ:

– Да-да, совершенно верно, – со вздохом, но и с улыбкой соглашается она, – не было у Кузьмы-повара никаких шансов.


Сирень уже осыпалась. На черемухах, вишнях и черешнях завязались зеленые, кислые и вяжущие ягодки. По госпиталю разнесся слух, что на днях приедут артисты, как всегда, поднять песнями боевой дух раненых и персонала. Узнав об этом, рыжий повар подошел утром к двум Светиным подругам, молоденьким медсестрам. Поздоровался, побалагурил, и как бы невзначай бросил: «Чувствуете? Котлеты жарим. Кстати, девчат, хотите, угощу?» Тут бабушка сурово напоминает, что прозвучал этот вопрос в 44-ом году, в военном госпитале, где люди месяцами через силу глотали жидкий картофельный суп и прогорклую мамалыгу. И добавила, что Нине с Антоном, скрипящим качалкой и нехотя жующим под яблоней вафельный торт, дай бог, этого не понять никогда. А рыжий, зная вкус и запах до тошноты надоевшей мамалыги, искоса хитровато поглядывал на двух медсестер. Девушки стояли перед поваром, стараясь не подавать виду, что от одного слова «котлеты» земля начинает пошатываться и уплывает у них из-под ног. Они сделали вид, что не верят и несколько раз смешливо переспросили: «Действительно, котлеты? Не врешь, рыжий?»

Тогда рыжий, причмокнув, принялся неторопливо и вкусно рассуждать: «Девчат, вы не представляете, как давно я не делал котлет. Местные на днях свинью зарезали. По особой просьбе начальства. Большая группа военных скоро на фронт отправляется, решили их на дорожку угостить. Мясо свежее. Крутили мы его часа два, потому что ножи мясорубки заржавели и затупились без дела. Потом я лук резал, злой, до сих пор щиплет глаза. Сухари в молоке размачивал, кошка чуть в миску не забралась. До сих пор руки фаршем пахнут. Теперь жарю их в сале». Так рассказывал повар, поглядывая, как подружки в подпоясанных под грудью халатиках бледнеют от голода и еле держатся на ногах. Потомив их еще немного, он добродушно бросил: «Угощу я вас котлетами, так уж и быть. Но и вы мне помогите. Подговорите, чтобы Светка встретилась со мной вечером, в саду. Там, где старая черемуха с обломанным стволом. Ну, упросите ее. А уж я вас не обижу, так и быть, угощу».

Девушки слушали недоверчиво, смешливо поглядывали на повара. Щуря глазки, они многозначительно переглядывались, подталкивали друг дружку локотками, неумело сдерживали смешки. Рыжий был намерен во что бы то ни стало добиться своего. Он так загорелся, что сгоряча наобещал подругам-сообщницам за устройство свидания целую кастрюльку котлет.

Несмотря на голод, подруги сдались не сразу. Некоторое время они отшучивались, что насильно мил не будешь, что любовь – не купишь. Тогда терпение рыжего лопнуло, он махнул рукой и, насупившись, направился оттирать плиту. Медсестры, пошептавшись, поскорей его догнали, дернули за выпачканный в муке рукав. «Погоди ты, – наперебой шептали они, – мы что-нибудь придумаем, не падай духом! Мы с ней поговорим, проведем воспитательную работу. Увидишь, как миленькая прибежит твоя Светка в назначенный час. Ты, главное, рыжий-бесстыжий, замечтавшись, котлеты не сожги».


Ближе к вечеру, после условленного стука маленьким камешком в стекло, через дальнее окно, выходящее на пустырь, двум заговорщицам-подружкам была передана завернутая в полотенце кастрюля с котлетами. Рыжий тихонько приоткрыл одну из створок, высунулся из окна и спустил передачу. Подруги, встав на цыпочки, бережно подхватили драгоценный сверток и побежали к себе в комнатку, сверкая белыми халатиками под окнами госпиталя. Одна из них прижимала сверток к груди, чувствуя его тепло. На бегу с испугу им казалось, что запах лука и шкварок, от которых с голоду кружилась голова, растекается по саду, заползает в окна первых этажей госпиталя, несется через забор, к госпиталю легкораненых. И веется дальше, по проселочной дороге, мимо полей. Они бежали, воровато пригнувшись, дрожали от страха. И приглушенно прыскали сдавленным и беспечным смехом, каким только и умеют смеяться девятнадцатилетние девчонки.


В назначенный час, в прохладных сумерках рыжий ждал в саду, облокотившись о темный ствол старой черемухи. Он старательно насвистывал, делая вид, что спокоен, а сам нервно ломал веточку в руке. Веточка гнулась, но ломаться не хотела, от ее сочной коры шел горький аромат. Было тихо, со стороны госпиталя струился слабый мутный свет. Вдалеке слышался лай, тарахтение грузовика по бездорожью, редкие голоса. Веточка так и не сломалась, рыжий отбросил ее. Потом сквозь листву и темные стволы сада вдруг уловил движение. Что-то, сверкая, приближалось. Совсем рядом тихо хрустнул наст. Света вынырнула из темноты, запыхавшаяся, в белом халате, препоясанном под высокой грудью. Сегодня на ней не было косынки, которую обычно носили медсестры, и коса темнела на плече. От запахов хлорки и ментола она казалась еще строже и неприступней. Над ее верхней губой чернела большая родинка, от которой рыжий никак не мог отвести глаз. Света тихо поздоровалась и застыла в тени, рассматривая повара из-под бровей. Нет да нет, она прислушивалась и всматривалась куда-то в сторону госпиталя, видимо, дожидаясь приезда обещанных артистов.

Рыжий оробел, всю его удаль будто бы сдул порыв вечернего ветра, пахнущего дождем и рекой. Они долго стаяли поодаль, переговаривались вполголоса, потом неловко молчали. Что там было дальше, никому неизвестно. Минут через десять, когда рыжий, осмелев, легонько обнял девушку за талию и уже потянулся прикоснуться колючей губой к ее щеке, прибежала шумная операционная сестра. Махая руками, она просипела: «Светка, скорей пойдем, тебя врачи обыскались, грозят выговором. Там экстренная операция, а ты тут любовь крутишь». Отпрянул рыжий, растерянно поглядел на операционную сестру, строгую бабу в тесном халате с закатанными рукавами. Трепыхнулась ветка черемухи. Светин белый халатик, мелькая в мутноватом свете, понесся к госпиталю. Остался повар один в темном саду, напоенном ароматами цветов, трав, птичьими голосами и далекими песнями, которые струились в сумерках, несмотря на войну.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации