Электронная библиотека » Мервин Пик » » онлайн чтение - страница 26

Текст книги "Горменгаст"


  • Текст добавлен: 28 мая 2014, 09:58


Автор книги: Мервин Пик


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 26 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ

Какая-то спячка окутала замок. В нем не то чтобы не происходит ничего, но даже в самых важных событиях присутствует что-то нереальное. Как будто некое странное колесо судьбы завязло в давно поджидавшей его яме.

Кличбор был теперь супругом. Ирма, не потратив и минуты, приступила к возведению земляного вала, который отгородит супружеский их союз от всего остального мира.

Она неизменно знала, что лучше для Кличбора. Неизменно знала, в чем он нуждается пуще всего. Знала, как должен вести себя Школоначальник Горменгаста и как должны вести себя в его присутствии подчиненные. Подчиненные боялись ее до колик. В том, что касалось Ирмы, между ними и их учениками никакого расхождения не было. Им только и оставалось, что перешептываться, прикрываясь ладонями, прокрадываться на цыпочках мимо двери Кличборовых покоев, следить за чистотою своих ногтей и, что хуже всего, вовремя приходить на занятия.

Ирма изменилась почти до неузнаваемости. Брак сообщил ее тщеславию и напор, и направление. Ей не потребовалось много времени, чтобы обнаружить врожденную слабость мужа. После этого любовь ее не уменьшилась, но стала воинственнее. Муж обратился в ее ребенка. Благородного, но, увы, далеко не мудрого. Это она была мудра и в любовной умудренности своей стала его руководительницей.

На взгляд Кличбора, история получилась прегрустная. Обладать такой властью над Ирмой – и вот, пожалуйста, претерпеть разочарование, увидеть, как все переворачивается с ног на голову. Он не сумел сохранить главенствующее положение. Мало-помалу вылезли наружу и отсутствие в нем воли, и прирожденная вялость. Однажды она застала его примеряющим перед зеркалом достойные выражения лица. Увидела, как он встряхивает прекрасными белыми волосами, услышала, как он корит ее за некий воображаемый проступок. «Нет, Ирма, – говорил он, – так не пойдет. Я был бы благодарен тебе, если б ты помнила свое место», – тут он глупо ухмыльнулся, словно бы устыдясь чего-то, а снова взглянув в зеркало, увидел за своею спиною жену.

И все же он знал, что намного выше ее. Знал, что в нем кроется своего рода золотой запас, резерв силы, хоть в то же самое время знал и то, что проку от этой силы никакого, поскольку он отродясь ею не пользовался. Он даже и не знал толком что это за сила такая. Однако сила в нем присутствовала – примерно столь же реальная для него, сколь реальна для грешника его изначальная невинность, ждущая, точно подкладень, своего мига в его груди.

И опять-таки, при всем его покорстве, в возможности снова предаться слабости присутствовало облегчение. Он понемногу сдавался, ни на миг не забывая, однако, о своем тайном превосходстве – превосходстве и мужчины, и трости надломленной. Лучше, твердил он себе, нести в груди своей тайну, музыку и надломиться, чем состоять из некоего вполне прозаического, пусть и сверхпрочного материала, в котором тайны и музыки примерно столько же, сколько нежной любви во взгляде кондора.

Все эти мысли Кличбор, натурально, держал при себе. По Ирминому разумению, он оставался ее повелителем, но только посаженным на короткий поводок. По разумению подчиненных, он просто сидел на поводке и все. А по его – поводок там или не поводок, но в нем вызревала новейшая философия. Философия незримого бунта.

Сквозь белесые ресницы он не без любви всматривался в жену. Приятно было видеть ее рядом с собой – штопающей его церемониальную мантию. Все лучше, чем терпеть, как в прежние дни, подтрунивание Профессоров. В конце концов, ей же неведомо, что он себе думает. Он смотрел на ее заостренный нос. И как ему удавалось прежде находить в этом носище какую-то прелесть?

И все же, какая это радость – тайные помыслы. Мечтания о несбыточном спасении, о возвращении статус-кво, при котором она опять окажется в его власти, как тем волшебным вечером в испещренной лунным светом беседке. А с другой стороны, это так утомляет, так утомляет. Сила воли никому еще счастья не принесла.

Кличбор откидывался в кресле и упивался своей слабостью, уголок старого рта его чуть подергивался, глаза наполовину закрывались, покой осенял львиные черты величавого старческого лица.


Ощущение нереальности, распространившееся по замку подобно некой чудной заразе, приглушило шум, вызванный женитьбой Кличбора: хоть недостатка в событиях не было, как не возникало и вопросов насчет их существенности, острота восприятия, способность осознавать их притупились, и никто, в сущности говоря, не верил, будто происходит хоть что-то. Замок словно оправлялся от болезни – или приготовлялся вот-вот заболеть. Он тонул не то в тумане расплывчатых воспоминаний, не то в нереальности тревожных предчувствий. Непосредственность жизни его утратилась. Исчезла резкость очертаний. И свежесть звуков. На все опустилась завеса – завеса, которой никто не мог разодрать.

Невозможно сказать, как долго все это продолжалось, даром что во всем чувствовалась общая угнетенность, затруднявшая всякое действие, едва ли не уничтожавшая реальность его значения, обратившая, к примеру, брачную церемонию Кличбора в подобие грезы; и все-таки нереальность эту каждый ощущал по-своему – ее напряженность, качество, длительность – все зависело от темперамента человека, в нее погружавшегося.

Были такие, кто никакой разницы почти и не замечал. Плотного сложения твердолобые мужички с лошадиными ртами – эти вовсе ничего не почувствовали. То есть им мерещилось, будто все как-то лишилось прежней значимости, но и не более того.

Другие, потонув в нереальности, слонялись по замку, как призраки. Даже самые голоса их, когда они произносили что-либо, казалось, долетают издалека.

То было воздействие Горменгаста, потому что – чего же еще? Лабиринтообразный замок как будто пробудился от каменного и железного сна и вдохнул в себя воздух, оставив взамен пустоту – в ней-то, в пустоте, и перемещались теперь марионетки.

А после настал день – вечер, под самый конец весны, – когда замок выдохнул отнятый воздух, и далекие дали примчали назад, и удаленные голоса зазвучали отчетливо и близко, и руки вдруг осознали, что в них зажато, и Горменгаст вновь обратился в камень и снова заснул.

Но прежде чем спала тягота пустоты, случилось многое, – случилось, хоть и представлялось оно задним числом каким-то смутным, туманным. И сколько бы расплывчатым оно ни казалось, но последствия имело вполне осязаемые.

Титус не был уже ребенком, школьные дни его близились к концу. С ходом годов он все больше обращался в одиночку. Всем, кроме Фуксии, Доктора, Флэя и Кличбора, он представлялся угрюмцем. Но под угрюмой, далеко не приятной оболочкой его медленно и мятежно горела страстная потребность освободиться от наследственных обязанностей. Ненависть – не к Горменгасту, ибо даже пыль Замка входила в состав Титусовой крови, да никакого иного места он и не знал, – но к злой судьбе, которая назначила его тем, на чьи беспокойные плечи возляжет в будущем тяжкое бремя древней ответственности.

Он ненавидел отсутствие выбора: уверенность тех, кто его окружал, что думать можно только так и никак иначе, что его желание самому выстроить свое будущее никакого значения не имеет, а то и представляет собой злонамеренную измену первородству.

Но более всего ненавидел он царившее в его сердце смятение. Ибо Титус был горд. Горд нелепо. Он утратил бессознательность детства, в котором был мальчишкой среди мальчишек, обратился в лорда Титуса и сознавал это. И томясь потребностью в безвестности свободы, он ходил меж людей в одинокой гордыне, проступавшей в его осанке, властности и угрюмстве.

Внутреннее противоречие это было главной причиной неуступчивой и резкой его повадки. Среди своих одногодков он становился все более непопулярным, однокашники Титуса не понимали причин его яростной вспыльчивости. По самому мелкому поводу, а то и вовсе без повода, он мог оторвать крышку парты. Он стал опасен, и потому с течением времени одинокость его все возрастала. Мальчишка, готовый на всякую шалость, на всякое полуночное приключение, какое выпадет ему в длинных дортуарах, обратился в совершенно другого человека.

Сумбур его мыслей и чувств – неуверенные поиски выхода для заблудшей души, незрелая жажда бунта не оставляли в Титусе места для того, что когда-то учащало удары его сердца. Теперь одиночество пьянило его гораздо сильнее. Он переменился.

И все же, хотя с того дня, когда он, доктор Прюнскваллор и Кличбор играли в маленьком форте в шарики, прошли долгие годы, он все еще способен был предаваться удовольствиям самым ребяческим. Нередко его видели часами просиживавшим у рва и пускавшим собственной выделки деревянные кораблики. Но не так, как в былые дни, – более отрешенно, как будто при всей сосредоточенности, с какой он вырезал карманным ножом заостренный бушприт или тупую корму некоего повелителя волн, мысли его блуждали где-то далеко-далеко.

Однако он резал маленькие эти суда, и давал им имена, и отпускал в опасные плавания к островам кровопролития или пряностей. Он приходил к Доктору и наблюдал, как тот трудится над удивительными рисунками, до которых Ирме никогда не было дела: над изображениями паукообразных человечков, которых целая сотня умещалась на листе, участвуя то в сражениях, то в тайных советах, то в охотничьих сценах, то в поклонении некоему пауковидному божеству. И целый час он испытывал истинное счастье. Приходил Титус и к Фуксии, и они говорили и говорили до рези в горле… говорили обо всем, что есть в Горменгасте, потому что ничего другого не знали, – но ни с сестрой, ни с Кличбором, по временам, когда Ирмы поблизости не было, пришаркивавшим ко рву, чтобы пустить кораблик-другой, – ни с ним, ни с Доктором не делился Титус тайным своим страхом: что жизнь его обратится в не более чем кругооборот предписанных ритуалов. Потому что никто – даже Фуксия, сколько бы она ему ни сочувствовала, – помочь Титусу не мог. Никто не осмелился бы ободрить в нем стремление отринуть путы и узнать, что лежит за пределами его царства.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ

Странная спячка, затопившая Горменгаст, не могла не подействовать и на Фуксию с ее живым воображением и чрезмерной возбудимостью. На Стирпайке, как ни сильно была развита в нем способность приспосабливаться к любому окружению, спячка эта сказалась меньше, лукавая голова его словно бы возвышалась над поверхностью таинственных вод. Он различал Фуксию, бредущую далеко внизу, по прозрачному миру. Остро ощущая все и вся охвативший транс, Стирпайк, в соответствии с природой его, немедля озаботился тем, как наилучшим образом использовать этот дурман для достижения собственных целей, и на то, чтобы принять решение, времени у него ушло немного.

Он должен добиться благосклонности дочери Дома. Добиться, пустив в ход все свое коварство, всю артистичность. Необходимо сломить ее сдержанность обращением и простым, и чистосердечным, напускной мягкостью, вниманием к тому, что якобы есть у них общего: чарующей, но одновременно и мужественной почтительностью к ее сану. И в то же время необходимо, чтобы она поняла, какой в нем горит огонь, – а огонь в нем несомненно горел, пусть и иного рода, – необходимо устроить посредством всевозможных уловок все так, чтобы при свиданиях их и случайных встречах она почаще видела его в ситуациях, сопряженных с риском, ибо Стирпайк уже знал, насколько ей по душе его храбрость.

И при всем при том, ему надлежит по возможности прятать свое лицо. Насчет способности оного нагонять на людей страх Стирпайк никаких иллюзий не питал. Из того, что Фуксия с головою погружена в тяжкую и одновременно как бы нездешнюю атмосферу замка, вовсе не следовало, что она невосприимчива к пугающим особенностям его погубленной внешности. Он станет встречаться с нею после наступления сумерек, когда зрение не будет отвлекать ее, и она понемногу поймет, что только в нем одном суждено ей найти настоящего друга, – ту гармонию ума и души, ту надежность, по которым она так истосковалась. Впрочем, не только по ним. Стирпайк понимал, что жизнь Фуксии лишена любви – и знал, сколько в душе ее пылкости и тепла. Покамест он только ждал. Теперь время настало.

Планы его обрели окончательный вид. И одним сумрачным вечером он сделал первый ход. Как Распорядителю Церемонии ему не составляло труда узнавать, в каких частях замка можно в тот или иной вечерний час не опасаться непрошеных гостей.

Фуксию, на которую сильно подействовала непостижимая атмосфера, обратившая древний дом ее в нечто, ей еще не знакомое, удалось шаг за шагом, на что ушло несколько недель, привести в состояние духа, в котором ей представлялось только естественным, что Стирпайк ищет ее совета по тому или иному поводу или рассказывает, что с ним случилось в течение дня. Голос его был ровен и тих. Словарь богат и гибок. Фуксию очаровывала его способность глубоко вникать в любой предмет, который они обсуждали, – сама она этой способностью не обладала. Восхищение, которое вызывала в ней живость его ума, возрастало, преобразуясь в восторженный интерес к нему в целом – к Стирпайку, находчивому, неустрашимому наперснику, с которым она ночи напролет вела доверительные беседы. Он не походил ни на кого. Все видящий, все знающий, подлинный с головы до пят. Прежнее отвращение, какое вызывало в ней воспоминание о его обожженном лице и красных руках, было погребено под все подрастающим зданием их близости.

То, что она, дочь Рода, так часто видится со служащим замка, и видится по причинам неофициальным, было, Фуксия сознавала это, преступлением против занимаемого ею положения. Но она так долго жила в одиночестве. Чувство, что другой человек питает к ней интерес, заставляющий его желать ночь за ночью встречаться с нею, было столь ново для нее, что до пределов опасных земель, дорогами коих ей предстояло уже так скоро пройти, оставалось рукой подать.

Впрочем, в будущее она не заглядывала. В отличие от ее нового друга, сумеречного человека, каждая фраза которого, каждая мысль, каждый поступок содержали двойное дно, она жила волнующими минутами, упиваясь новыми ощущениями, которых ей более чем хватало. Инстинкт самосохранения отсутствовал в ней. Опасения – тоже. И Стирпайк мало-помалу сближался с нею, передвигаясь хитроумными кружными путями, пока не настала ночь, когда руки их ненамеренно встретились в темноте и ни одна отнята не была – и в этот миг Стирпайк решил, что дорога к власти ему открыта.

Долгое время все развивалось так, как им и было задумано, и доверительность их потаенных встреч побуждала обоих все больше и больше, – так думала Фуксия, – раскрывать души друг другу.

И все-таки, тешась злорадным сознанием того, какою властью он ныне над ней обладает, Стирпайк, распаляемый предвкушением последней победы, не спешил совратить Фуксию. Он знал – когда Фуксия расстанется с девственностью, он сможет держать ее в руках, хотя бы с помощью простейшего шантажа. Но к этому он готов пока не был. О многом предстояло еще позаботиться.

Фуксии же все представлялось настолько чудесным и новым, что она довольствовалась одними собственными чувствами. Она была счастлива, как никогда в жизни.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ

Исчезновение отца Титуса, графа Сепулькревия, и его сестер, Двойняшек, их ужасные, окутанные тайной кончины; смерть Саурдуста от огня и его сына Баркентина от огня и воды – чем были в глазах замка все эти тайны, все это насилие? Они распределились во времени, эти ужасы, по двенадцати или более годам, и хоть устроенные каждый на свой особый манер умы Графини, Доктора и Флэя раз за разом пытались, подходя к совершившимся трагедиям с различных сторон, отыскать общую их основу, им так и не удалось найти доказательства преступных деяний, способные подкрепить их подозрения.

Только Флэй знал страшную правду о смерти и хозяина своего, лорда Сепулькревия, и врага – тучного Свелтера, им же, Флэем, и убитого. Но знанием своим он ни с кем не делился.

Да, причиной его изгнания стал изменнический жест Стирпайка – пегий мерзавец был в ту пору юнцом лет семнадцати-восемнадцати, и его нелояльность крепко засела в голове Флэя. Однако о заточении и смерти Двойняшек Флэй ничего не знал, хоть и слышал, не ведая ни о происхождении его, ни о значении, жуткий смех, с которым они умирали в пустых покоях.

Подобно Доктору и Графине, он напрягал и ум, и память, пытаясь сделать некий осмысленный вывод из принятой от огня смерти отца и сына – Саурдуста и Баркентина, – равно как и из того, что в обоих случаях Стирпайк показал себя героем. Но сколько все они ни старались, им не удалось разумно обосновать свои подозрения.

И тем не менее, причины для опасений, причины основательные, пусть даже скудные и разрозненные, просуществовали все эти годы. Хоть они и не складывались в цельную картину, о них не забывали.

Доктору всегда очень хотелось узнать, почему Стирпайк оставил его службу, дабы обратиться в конфидента и слугу пустоголовых Двойняшек. Юноша был не настолько глуп, чтобы находить удовольствие в общении с ними. Единственным его резоном могло стать желание продвинуться по иерархической лестнице вверх; не исключено, однако, что у него имелись и мотивы куда более сомнительные. Затем неразличимые Двойняшки исчезли. В записке, найденной Стирпайком на их столе, говорилось о намерении покончить с собой. Прюнскваллор раздобыл эту записку и сравнил с письмом, некогда полученным от сестер Ирмой. Он вертел оба документа и так, и этак, потратил целый вечер на их изучение. Складывалось впечатление, что написаны они одной рукой – буквы были большие, округлые, неровные, как если б писал ребенок.

Однако Доктор знал этих слабоумных много лет и не верил, что они, при всей странности их перечливых натур, способны лишить себя жизни.

Да и Графиня не верила, что Двойняшки могли пойти на самоубийство. Их пустые амбиции и тщеславие, их слишком очевидное стремление занять когда-нибудь положение, которого они вечно жаждали, – положение дам, величавых и великолепных, увешанных драгоценностями, – исключало всякую мысль о таком исходе. И все же, доказательств чего-либо иного не существовало.

Доктор рассказал Графине, как Стирпайк восклицал в бреду: «А с Двойняшками будет пятеро!» Графиня выслушала его, глядя в окно своей комнаты.

– Пятеро кого? – спросила она.

– Вот именно, – сказал Доктор. – Пятеро кого?

– Пять загадок, – тяжко отозвалась, не изменив выражения лица, Графиня.

– И каковы же они, ваша светлость? Вы разумеете пятерых…

Графиня перебила его.

– Граф, мой муж, – сказала она. – Исчез. Раз. Его сестры, исчезли: два. Свелтер, исчез: три. Саурдуст и Баркентин, сгорели: пять…

– Но смерти Саурдуста и Баркентина вряд ли можно назвать загадочными…

– Одну было б нельзя. Две можно, – сказала Графиня. – И в каждой из них – юнец.

– Юнец? – переспросил Доктор.

– Стирпайк, – сказала Графиня.

– Ага, – отозвался Доктор, – у нас с вами общие страхи.

– Общие, – согласилась Графиня. – Я жду.

Доктору вдруг вспомнилось стихотворение Фуксии:

 
Как лицо его ало и бело!
Может, где-то в дальней дали
Обитают герои, отчаянно смелые,
Чьи лица алы и белы.
 

– Но, ваша светлость, – сказал он; Графиня по-прежнему смотрела в окно. – Слова «а с Двойняшками будет пятеро» внушают мне мысль, что их светлости Кора и Кларисса – два человека из компании, которая вертелась в его горячечном мозгу. Готов поставить самую блестящую монетку, какая у меня есть, что, бредя, он составлял список из отдельных людей.

– И в таком случае…

– И в таком случае, ваша светлость, их смерть и исчезновение дают нам шесть, а не пять.

– Как знать, – сказала Графиня. – Пока слишком рано. Пусть побегает. У нас нет доказательств. Но клянусь черными корнями всех крепостей на свете, если мои опасения основательны, от смерти его затошнит даже старые башни замка – и самые камни их будут блевать.

Тяжкое лицо ее вспыхнуло. Она сунула руку в широкий карман и, вытащив несколько зернышек, протянула перед собою ладонь. Невесть откуда появилась крапчатая птичка и, пробежав по руке Графини, вцепилась коготками в ее указательный палец и принялась боковыми клевками подбирать зерна с ладони.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ

– Но он же обязан каждый день обсуждать с тобой ритуал, разве не так? – сказала Фуксия. – Наставлять тебя. Он тут ни при чем, таков закон. Отцу приходилось заниматься этим, пока он был жив, – и его отцу тоже – всем приходилось. Ничего тут изменить он не может. Он должен рассказывать тебе, что написано в книгах, как бы это ни было скучно.

– Я его ненавижу, – сказал Титус.

– За что? За что? – вскричала Фуксия. – Как можно ненавидеть его лишь потому, что он исполняет свой долг? Ты же не ждешь, что он, после тысячи-то лет, сделает для тебя исключение? Или ты бы предпочел Баркентина? Неужели ты не замечаешь, каким стал нетерпимым? По-моему, он превосходно справляется со своей работой.

– Я его ненавижу! – повторил Титус.

– Скучно с тобой, – разгорячась, откликнулась Фуксия. – Ты кроме «я его ненавижу» другие слова знаешь? Чем он тебе нехорош? Ты ставишь ему в вину его внешность? Так? Если так, это низко и отвратительно!

Она тряхнула головой, отбрасывая с глаз черные волосы. Подбородок ее дрожал.

– О Господи! Господи! Титус, милый, ты думаешь, мне хочется ссориться с тобой? Ты же знаешь, я люблю тебя. Но ты несправедлив. Несправедлив. Ты ничего о нем не знаешь.

– Я ненавижу его, – сказал Титус. – Ненавижу его подлое, вонючее нутро.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации