Электронная библиотека » Овидий Горчаков » » онлайн чтение - страница 20

Текст книги "Вне закона"


  • Текст добавлен: 7 июля 2015, 21:30


Автор книги: Овидий Горчаков


Жанр: Книги о войне, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Патроны и письма из Москвы
1

Первый груз, сброшенный самолетами из знаменитого авиаполка Гризодубовой на Александровском поле, явился настоящим праздником, разрядившим странное напряжение последних дней. Подарки Большой земли – это гранаты, противотанковые, Ф-1 и РГД, патроны винтовочные и патроны ППШ, противопехотные и железнодорожные мины, радиолампы и электропитание для рации – были для нашего островка залогом нерушимого единства с могучим континентом.

Самым популярным человеком в лагере сразу стал радист Иван Студеникин. Ему не приходится теперь стоять в очереди на кухне или выпрашивать у партизан «сорок» от самокруток. Партизаны собираются вокруг нашего волшебника, когда тот священнодействует в своей «рубке» – своем шалаше, – среди вороха бумаг, накальных и анодных батарей БАС-60 и БАС-80, почтительно прислушиваются к тиктаканью магического ключа, замирают от восторга, когда среди шорохов эфира доносятся из наушников загадочные звуки отвечающей нам Москвы. И только Баламут или начальник Студеникина, Иванов, могут нарушить торжественную тишину старой отрядной шуткой: «Смотри, “дятел”, запеленгуют твою музыку». Всем известно, что не очень смелому Студеникину по ночам снятся немецкие пеленгаторы.

Как не подивиться этому великолепному связному! За несколько сотен километров несет он донесения от нас в Москву, через шоссе и железные дороги, над деревнями и городами, забитыми немцами, над жерлами орудий, сквозь броню танков, над траншеями и блиндажами, сквозь толстые стены и стальные решетки гестаповских тюрем. Наши радиограммы читает начальник разведотдела штаба Западного фронта, их читает, хочется верить, и сам командующий – и, может быть, даже в Ставке Верховного Главнокомандования!

А какими диковинными марсианами показались нам двое десантников, Киселев и Бурмистров, приземлившиеся вместе с грузом на Александровском поле! Когда они начали говорить о Большой земле, окруженные затаившей дыхание толпой партизан, мне не верилось, что я сам всего шесть недель назад жил там, на этой Большой земле, и имел весьма смутное представление о Малой. Казалось, несколько лет, целая жизнь, и очень долгая и полная жизнь, отделяет меня от Москвы.

– О самсоновцах нам много рассказывали в части, – говорили Киселев и Бурмистров. – Так и говорят всем новичкам: «Деритесь так, как дерутся в тылу самсоновцы».

Восторженным гулом встретили десантники и партизаны эти слова.

– До вашей первой радиограммы по рации Чернышевича, – продолжал Бурмистров, – всю группу считали погибшей. Дело в том, что самолет ваш немцы сбили на обратном пути, недалеко от фашистского аэродрома около станции Сещинская…

В шумной давке, у мешков, я увидел Самсонова, Ефимова, Кухарченко. Они стояли и смотрели при свете огромных костров, как выгружали тол, сухари, патроны, концентраты, колотый сахар, медицинские сумки с перевязочным материалом.

Капитан держал в руках накладную и чертыхался:

– Я радировал им. Зачем нам сухари и каша пшенная? Жариков! Вынь-ка фляжку из кармана – водка и табак только для комсостава. Жулики кладовщики! Тыловые крысы! Вот тут сказано: «Московская водка» – десять фляжек. А в мешке – всего три. У кого крадут? У нас – у народных мстителей! Сколько жулья еще у нас!

Кухарченко подмигивает затуманенным глазом. По-моему, кладовщики тут ни при чем… От Лешки-атамана за версту пахнет «Особой московской».

Ругань Самсонова звучит почти добродушно. Утром слышал, как, прочитав радиограмму «Центра» о высылке груза, он торжествующе сказал радисту: «Моя взяла! Груз не на группу, а на три отряда пришлют! Значит, прав я был, делая ставку на бригаду! Победителя не судят! А Боков риска боялся!» Капитан первый день щеголяет в новеньких сапогах, мастерски сшитых Баламутом из желтой лосевой кожи, снятой с разбившегося «юнкерса».

Угощая Баламута легким табаком «Слава», который я ухитрился под носом Самсонова спереть из груза, я от души похвалил его за отличную работу.

– Тут, брат, целая история, – усмехнулся Баламут. – Вызвал меня неделю назад капитан. «Сооруди-ка, – говорит, – мне крылатые, семимильные сапоги из кожи птеродактиля – “юнкерса”! Да постарайся – щедро награжу. Главное – сделай повыше подошву да каблуки». – «Некогда, – говорю. – На операции езжу каждую ночь». – «От операций, – говорит, – я тебя освобождаю». Но я все равно ездил. Ночью немцев бью, днем чеботарю. Сделал, принес. Примерил – доволен. «А выше каблуки, – спрашивает, – нельзя было сделать?» Уж так ему хочется выше казаться. «Ну ладно, – говорит. – А насчет награды, – говорит, – я не шутил. Представил я тебя и Витьку к новому ордену Отечественной войны первой степени и Иванова – к Красному Знамени (начальник все-таки) за отважный разгром шайки бандитов и прочие самоотверженные геройства». Вот я и гадаю, за что я награжден: за подвиги богатырские или сапоги командирские?

Партизаны, слушавшие этот рассказ, расхохотались. А я уже слишком хорошо знал Баламута. Глаза его не смеялись. Но и он тут же поддался всеобщему ликованию.

Из рук в руки переходили газеты. Партизаны щупали, нюхали свежие номера «Правды», «Известий», «Красной звезды», тут же у костра по двое, по трое читали их от доски до доски.

В мои руки попала накладная. Я читал ее как поэму: «Мины ПМС, упрощенные взрыватели, запалы, капсюли, запальные трубки, электрические детонаторы, бикфордов шнур».

Только один партизан, казалось, не радовался в ту ночь – Щелкунов. Он протиснулся к мешкам и опустился на колени рядом с ящиком патронов. Я поразился той перемене, что произошла с ним за последние дни. Он еще больше похудел, осунулся, две острые, неизгладимые складки легли возле рта, в глазах словно застыл отблеск пожаров, зажженных карателями в Краснице.

– Щелкунов! – для порядка прикрикнул Самсонов. – Ты что тут распоряжаешься? Положи ящик!

Щелкунов взломал финкой ящик – руки у него были забинтованы холщовыми лентами – и вытащил несколько пачек патронов. Он прижал их к груди и пошел прочь аршинными своими шагами, расталкивая плечом сочувственно притихших партизан, – прямой, неуклюжий.

Как сильно изменился он после гибели Минодоры! Он почти не бывает в лагере, все свободное от заданий время проводит в деревнях. Он не замкнулся, нет – у него теперь вся округа знакома. Ему улыбаются угрюмые деревенские старухи, кивают седобородые деды, все называют его по отчеству, дети души в нем не чают… Однажды, когда Кухарченко заскочил в Бовки и расстрелял тамошнего старосту, Щелкунов пошел к соседям и стал наставлять их: «Вы немцам скажите, что староста ваш к партизанам сбежал, чтобы вам худо не было, чтобы вас в убийстве не заподозрили. А я ему в дом листовок советских подброшу или еще чего… Важно от вас месть немецкую отвести». Да, еще недавно Щелкунов и я были ровесниками, а теперь он гораздо старше меня…

Ночь пролетает незаметно за распаковкой и распределением груза, в бесконечных разговорах на одну и ту же тему, поистине неисчерпаемую: что делается там, на Большой земле? У костров из рук в руки переходят газеты «Правда», «За Советскую Беларусь»…

Незаметно наступает утро. Дым от костров затопил лагерь на Городище серым, тусклым облаком, оттеснив и растворив в себе ночную темень. И облако это светлеет почти на глазах, становится прозрачным, уплывает ввысь и в стороны. Падает, бледнея, ненужное пламя костра. Устало помаргивая, гаснут июльские звезды. И думы наши, улетевшие было вслед за «дугласом», возвращаются на Малую землю.

Лагерь постепенно пустеет. Сначала уходят наши гости – командиры и комиссары отрядов, приезжавшие за боеприпасами. Уезжает на велосипеде с драгоценной пачкой газет Полевой. Одна за другой уходят из Городища боевые группы. Сгибаясь под тяжестью тола и новеньких мин системы полковника Старинова, скрываются в темноте три Николая и вся группа подрывников, замирает вдали тарахтенье подвод, увозящих на ночную диверсию группу Гущина. Проводив Богомаза, одиноко сидит Верочка у потухшего костра возле цыганского фургона.

Застучал мотор «гробницы». Это выехал на операцию Кухарченко. Пора и нашей группе выезжать на задание. И все чаще теперь возвращаются в лагерь ребята, покуривая не полицейский самосад, а сигареты «Юнона» или «Приват Бергманн», а то и сигары…

2

Утром Самсонов собрал командиров оставшихся двух групп и изложил план дневного рейда по полицейской территории.

– Рейд по селам и деревням от нашего леса до реки Прони, – заявил он, – должен расчистить нам путь к группе Бажукова и присоединить к нашему партизанскому краю еще один район, свободный от полицейской сволочи. Кстати, денежные накопления врагов народа, полицаев, старост, кассы старост, волостных правлений и все ценности подлежат конфискации и сдаче в штаб. До меня дошло, что в лагерях идут картежные игры, что партизаны вроде Сандрака снабжают деньгами семьи врагов народа. Я подписал сегодня приказ: все деньги и ценности сдавать в штаб. Они будут отправлены с первой оказией в Москву на строительство танковой колонны.

У старшего сержанта Киселева, назначенного Самсоновым командиром отделения, глаза стали автомобильными фарами.

– Как? Средь бела дня? По немецкому тылу? На конях? С такой оравой? – растерянно спросил он у Щелкунова, когда мы шли гурьбой за подводами на Хачинском шляхе.

Щелкунов хмуро улыбнулся:

– Привычка… – Он думал о чем-то другом, вдруг хлопнул себя по лбу: – Так это ж идея – дневной рейд! Сказано чересчур громко, по-самсоновски, но будет жарко, ох будет весело! Ведь ночью полиция вся в районных центрах прячется, а днем мы накроем их, голубчиков, дома, в тесном семейном кругу!

Киселев сжался, глаза его забегали…

– Котелок у тебя варит, Щелкунов! – одобрительно подхватил Жариков. – В самом деле. Сам капитан об этом не вспомнил! А все отчего? Из лесу его теперь не вытащишь!

– А где же немцы? – спросил Киселев, понизив голос. – Я думал, вы тут на пузе ползаете!

– Крепись, Киселев, – сказал я ему. – У нас тут человек остается загадкой только до первой операции!

Я наслаждался: наконец-то я стал «старичком», есть чему поучить хлюпика, желторотого новичка!.. Как я ждал этого времени! И вот оно пришло, и все-таки мне чего-то не хватает, я чувствую себя обманутым. Может быть, я радовался бы гораздо сильнее, если бы не Надя, не Красница, не приглушенные споры и раздоры в отряде…

Дневной рейд, вопреки надеждам Щелкунова, был малоинтересен. Мы налегке прокатили по незнакомым деревням, вылавливая и истребляя немногочисленную полицию, громя волостные управления и мелкие фермы, поставлявшие районным центрам мясо и молоко.

Всех забавляло поведение Киселева. Он страшился открытого поля, вертелся на подводе, как бес перед заутреней, бессмысленно и дико вращал глазами, всматривался в каждый кустик в поисках немецкой засады. Когда в небе загудел самолет, Киселев нырнул с подводы в придорожный куст, в то время как партизаны с неприязненным равнодушием поглядывали на летевший стороной «хейнкель». Разведка доложила, что в Железинке – полиция, и Киселев тут же наотрез отказался от дальнейшего участия в операции и остался у околицы с подводами. Он забрался в кювет и упорно мотал головой в ответ на мои уговоры. А когда в Железинке захлопали выстрелы – хлопцы разгоняли местную власть, – он плюхнулся на дно выкошенного кювета и заработал в сухой грязи руками.

– Окапывается! – догадались мы. – Индивидуальный окоп роет!

При виде его перекошенного от страха лица мне стало и смешно и жутко. Ездовые хохотали.

Из деревни вернулся Щелкунов.

– Сдрейфил? Десантник! – рявкнул он, увидев Киселева в канаве и зашелся злобной руганью.

– Ну и чешет! – со страхом сказал, пятясь раком, Киселев.

– У нас называют вещи своими именами, – пояснил я ему. – А партизанская жизнь, брат, сразу выворачивает человека наизнанку.

– Да ты не робей, – утешил Киселева Жариков. – У нас тут «малая» война, «кляйнкриг» – по-немецки. Дальше полсотни метров от себя противника не видим. Да, парень, попал ты с воздушного корабля на бал… На наш смех не обижайся – мы сами над собой смеемся, сами такими были с месяц назад.

Вечером Самсонов сместил Киселева с должности командира группы. Весть о своем смещении Киселев принял философски. Он снял с петлиц и спрятал до лучших времен три сержантских треугольника.

В лагере его ждала неприятность: ребята опустошили его вещмешок.

– Не серчай – печенка лопнет! – советовал Жариков. – Сам виноват – скупо поделился добром с Большой земли, а у нас все общее. Тебя, скажем, «Казбеком» или колбасой копченой не удивишь, а ребятам они в диковинку. Вот и растащили твой сидор.

На дне сидора ребята оставили лишь запасные пуговицы и сержантские треугольники, которых хватило бы, пожалуй, на младший командный состав целого полка.

– Безобразие! – кипятился тут же Перцов. – Надо обыск устроить.

– Командиром группы, Киселев, – громко продолжал Жариков, – нелегко быть. А вот на должности Перцова ты смог бы воевать до конца войны.

– Паяц! Вы оскорбляете звание комиссара! – взвизгнул Перцов.

– Врешь! – спокойно отвечал Жариков. – Я только тебя, Перцов, оскорбляю, а вот ты… ты, кукла чертова, позоришь комиссарское звание.

Перцов затрусил в командирский шалаш.

Аист летит в загайник
1

Закатное небо вскипало грозовыми тучами. Поужинав, я забрался в пахучий шалаш, нащупал в темноте свободное место, шумно и сладко зевнул.

– Витька? – спросил в темноте Степка Богданов. – Слыхал? Богомаза ранили.

– Что?! Богомаза? Сильно? Где он? – Я сел, откинул одеяло.

– Тише! Куда ты? Спит он себе в своем цыганском фургоне. Ничего серьезного, пуля прошила мякоть, а мясо сросливо, врач наш Юрий Никитич обещал через две недельки его на ноги поставить. Навылет, да и кость не задета. – И он добавил со вздохом: – Такой человек! Лучше бы меня ранили. А капитан, – Богданов понизил голос, – намекает на самострел. Только никто ему, конечно, не верит. И чего они не ладят друг с другом? Слыхал я, понимаешь, от радиста, будто капитан передает разведданные Богомаза от своего имени… А радиограмму, которую его просил передать Богомаз – рацию он просил для Могилевского подполья, – капитан на клочки порвал…

В тяжелой, набрякшей тишине глухо заворчал гром. Ярко блеснула молния, осветив все дыры в шалаше. Нахлынувший мрак раскололся от трескучего удара. Взвыл и забесновался ветер, забушевал лес. Гроза надвигалась…

– Сплетни. Капитан не способен на такую низость, – защищал я командира. – Как же Богомаза ранили, где?

– Шли мы с Кухарченко с засады, – начал Богданов. – Жалко, тебя не было, повезло нам – без потерь пять дизелей с фрицами расчихвостили. В «бюссингах» захватили шнапсу и рому, и ром этот просто горел у хлопцев в карманах – так хотелось нам его быстрей раскупорить. Ну и решили на радостях пир закатить в одной деревне. До леса еще, правда, далековато, поле кругом. На пути одни мелкие загайники попадаются. В них не то что с немцами в прятки играть, а трусики и то переодеть нельзя – насквозь светятся. Но местность знакомая, а терпежу, главное, ну никакого!..

Время провели подходяще: пробка в потолок – и держись губерния! Знакомая хозяюшка нам и сала, и бульбы нажарила и другую там какую закуску сготовила. Все уже мы на веселом градусе были, баян «Лявониху» наяривает, как вдруг в хату нашу откуда ни возьмись Богомаз врывается.

Вломился, весь мокрый от дождя, глаза коловоротом ходят, и кричит: «Немцы!» Мать честная! Сам знаешь, что это слово с человеком делает. Где, спрашиваем. В Ляховичах, говорит, из Никоновичей на машине приехали, грабят. Тут Кухарченко еще бутылку рома достает и говорит: «Продолжай, братцы, до Ляховичей не близкий свет – километра четыре будет, а то и все пять! Дождик на дворе – не хочу мочиться!»

А хозяюшка наша в отчаянность впадает, за родню свою в Ляховичах трясется, на Кухарченко, как на старшего, кричит: да неужто вы, бесстыжие ваши глаза, позволите германам православный народ грабить? Да неужто, говорит, вам не совестно? Да провались я на этом месте, ежели я вас, дармоедов, кормить буду…

Богомаз уговаривать нас стал, а Кухарченко и слушать не желает. Ты же знаешь, «командующий» наш не шибко сознательный, хоть и геройский. И Козлов Васька ему поддакивает. Мы, говорит, ночь не спали и жизнью своей рисковать да кровь проливать из-за ихнего барахла не намерены. Богомаз махнул рукой и смылся куда-то, а мы остались ром допивать.

Так говорил мне Богданов. Но лучше рассказать об этом иными словами.

2

Дед Панас сидел на крылечке, подвернув до колен залатанные порты, и грел на солнце свои узловатые, как корни старого дуба, ноги. По вздутым синим жилам лениво текла вялая старческая кровь.

На почерневших от времени досках крыльца лежали рядышком сырые листья незрелого самосада.

Хатка у деда Панаса невидная, в два оконца, в соломенной шапке, колышками подперта, всеми ветрами продута…

По дворику, ревниво следя друг за дружкой, ходили три квочки с цыплятами. Все вокруг – и давно не крашенные наличники, и какая-то склянка у клуни, и наколотые дрова у повети, и дождевые лужицы – ослепительно блестело и искрилось на солнце.

Дед Панас взял табачный лист, пощупал и стал резать его, тут же на крыльце, почти начисто сточенным ножом с деревянной рукоятью.

С дальнего конца вески, растянутой двумя посадами вдоль шляха, прошуршала длинная очередь не то автомата, не то пулемета. Там же басовито взревел и умолк автомобильный мотор… Дед прислушался, по-птичьи склонив набок всклокоченную седую голову, приоткрыл беззубый, запавший рот. Следом, погромче, затарахтели винтовочные выстрелы, сливчато затрещали автоматы.

Аист на соломенной крыше пустой старой клуни встрепенулся, взмахнул снежно блеснувшим на солнце крылом.

Из сенцев вышла Панасиха, темнолицая, суровая старуха в черном платке, тоже прислушалась, беспокойными руками оправляя фартук и выцветшую самотканую юбку. Она не знала разницы между выстрелом из винтовки и автомата, но стреляли близко, стреляли все чаще, и это было и неприятно, и страшно.

– Иди в хату! – коротко сказала она старику, и тот, зная ее строгий нрав и сварливый характер, стал молча и неохотно собирать табачные листья.

Взглянув на жинку, он поднялся, одернул поясок на длинной холщовой рубашке и поплелся покорно в хату.

Стрельба на селе затихла. Палило солнце. На дворе просыхали лужицы, оставляя вокруг черные обводы жидкой, гладкой грязи. Она быстро покрывалась крестиками куриных следов. Семеня босыми ногами, Панасиха бросила курам горсть жита, плеснула из кадушки дождевую воду за плетень, спустилась, охая, в погреб. Она шла по двору с двумя крынками, когда увидела, как по горбатой дороге бегом спускается какой-то человек в распахнутом военном плаще и клетчатой рубашке.

Он был бледен лицом, мокрые волосы прилипли ко лбу. Он сильно прихрамывал, хватался свободной рукой за плетень. В другой руке он крепко сжимал странного вида куцее ружье. Человек, видно, выбился из сил. Увидя Панасиху, он остановился. Под его тяжестью наклонился и застонал старый плетень. Тяжело дыша, человек оглянулся на пустую дорогу, а затем уставился долгим и жадным взглядом туда, где за мостом, за рекой, синел колючий гребень загайника. Потом он глянул на Панасиху, и старуха увидела, как боролась в нем надежда с недоверием.

– За мной бегут, – выдавил он сухим, треснутым голосом. – Ты не спрячешь меня, мать? Я там немецкую машину обстрелял…

Лицо старухи не изменилось. Ее сердитые, тусклые глаза снова оглядели незнакомца. Не из тех ли молодцов, что третьего дня коня увели со двора? Правда, оставили они, партизаны эти, одра своего взамен, но околел тот к утру…

– Идем! – бесстрастно сказала она и мелкими шажками засеменила к хате.

Последней своей кровью вспоила-вскормила она сивушку, и вот увели его за здорово живешь вот такие же молодцы…

Партизана спрятали в подпол. Дед Панас суетился и кряхтел, закрывая подпол доской, наваливая сверху мешки с житом. Туда же перетащили ручной жернов. Панасиха ворчала в сердцах. И как было не ворчать, ведь за животиной как за ребенком малым ходила, холила его, нежила, молилась за него Миколе и Фролу – лошадиным заступникам…

Панасиха вышла в сени. Еще в сенях она услышала дробный, тяжелый топот ног на дороге. Панасиха мелко перекрестилась в темноте и распахнула дверь. В глазах у нее замелькали серо-голубые фигуры…

Немцы – их было около десятка – ворвались во двор, с оружием в руках кинулись кто в клуню и сарай, кто на огород. Один заглянул в погреб, другой, с витыми погонами и черным крестом на груди, оттолкнул Панасиху и осторожно, водя перед собой автоматом, вошел в сени, заставленные кадками и ступами. За ним двинулись солдаты.

Панасиха стояла у крыльца, крепко прижимая ладони к груди. Потом бочком пододвинулась к подслеповатому оконцу. Офицер, низко нагнувшись, рассматривал на половице какие-то следы. Он легонько провел пальцем по полу и поднес его к глазам.

– Кровь? Кровь? – высоким дребезжащим тенорком переспрашивал дед Панас. – Ну да, пан, порося заколол…

Солдаты-германы сдвинули жернов, раскидали мешки, приподняли мостичину. Панасиха опустила глаза, прижалась к теплым бревнам. Снова глянув в окно, она увидела, как германы вытаскивали партизана, слышала, как взвизгнул главный герман, когда партизан свалил его кулаком, видела, как солдат наотмашь ударил партизана по лицу.

Дед Панас подскочил к партизану и, заглядывая снизу в лицо партизану, прокричал сипловато:

– Ты чего не стрелял, сынок? Чего, не стрелявши, дался иродам?

Чуть слышно донесся ответ партизана. Кивая на свой диковинный автомат в руках немца, он сказал:

– Пустой он, батя!

Офицер, приложив платок к скуле, оттолкнул старика, и пленника вывели во двор. Он хромал еще сильнее, в сапоге у него хлюпало. Его обступили немцы, с жадным любопытством, переговариваясь, разглядывали его. Партизан поднял голову, следя за полетом вспугнутого с крыши аиста. Аист летел к загайнику… Потом партизан посмотрел на Панасиху через плечо немца, и глаза его были глазами сына, смотрящего на мать…

Один из солдат вытолкнул из сеней деда Панаса. Офицер подошел к деду Панасу, сказал что-то на своем языке. У офицера тулья фуражки стоймя торчит, а на ней скалит зубы «мертвая голова». Офицер вытащил пистолет и выстрелил в грудь старика. Партизан рванулся, закричал страшно, но его удержали крепкие руки. Удар прикладом чуть не сбил его с ног.

Панасиха вздрогнула так, будто пуля попала в нее. Она стояла не шевелясь, не сводя глаз с маленького скрюченного тела у крыльца. Одна нога с подвернутой до колен залатанной штаниной лежала в луже, в грязи, истоптанной сапогами – шипастыми, подкованными сапогами германов. Панасихе очень хотелось подойти и вытереть эту ногу.

Офицер скомандовал что-то солдатам. Двое вышли за калитку и пошли к селу. Еще двое открыли скрипучие ворота старой клуни со вросшими в землю венцами и втолкнули туда партизана. Один из них встал спиной к воротам, широко расставив ноги, сжимая автомат в голых до локтей руках.

Офицер снял фуражку с «мертвой головой», глянул, недовольно жмурясь, на солнце и вытер лоб и шею белоснежным кружевным платком. Он повернулся, щупая скулу, переступил лакированным сапогом через труп и вошел в сени. Другие солдаты последовали за ним.

Часовой видел, как старуха медленно подходила к телу старика, но ничего не сказал, с минуту глядел на нее, а потом вздохнул, пожал плечами и отвернулся. Панасиха опустилась на землю рядом с мужем, стерла передником грязь с босой, еще теплой ноги, скрестила руки деда Панаса на груди и замерла. Только бескровные губы ее шевелились беззвучно да из-под платка ее выбилась и трепетала на слабом ветру седая прядь жидких волос.

Вскоре послышался шум мотора, и за плетнем, перевалив через горб дороги, остановилась тяжелая крытая машина. Стекла в кабине были разбиты, в кожухе мотора зияли пробоины. В кузове кто-то хрипло стонал.

Из хаты, кланяясь низкой притолоке, вышли один за другим германы. Офицер что-то крикнул часовому, и часовой распахнул настежь ворота клуни. Сначала он заглянул в полутемную клуню, потом вошел туда и закричал испуганно и гневно. Немцы бросились к клуне. Выходили они с расстроенными, злыми лицами. Офицер кусал губы. Солдаты громко переговаривались. Панасихе было видно, как немцы, обойдя клуню по рыхлой земле огорода, с минуту толпились у бревенчатой стены…

Панасиха подняла сухие глаза на крышу клуни. С нее она сама по весне солому в долг брала, по горсточке на прокорм отощавшему Сивушке… Партизан и выбрался через крышу…

На картофельных грядках отчетливо виднелись следы беглеца. Трое германов побежало по следам вниз, к речке. Другие быстро погрузились в машину. Офицер сел рядом с шофером. Застучал мотор, в кузове снова застонали раненые, и машина понеслась через мост к загайнику.

Панасиха глядела на шлях, пока не осела на нем взбаламученная пыль. Слышала, как германы палили в загайнике. Видела, как, низко пролетев над крышей, устраивался аист в своем гнезде. Знать, вспугнули его там, в загайнике, и вернулся он в родное гнездо.

Панасиха опустила веки мужа над закатившимися глазами, долго смотрела на паленую маленькую дырку в рубахе. Потом встала, чтобы перетащить тело в хату.

В это время чье-то шумное, хриплое дыхание заставило ее обернуться. К ней с огорода, сильно припадая на одну ногу, шел партизан. Он выжимал на ходу воду из своего плаща, в сапогах чавкала вода. Подойдя, он остановился и, глядя вниз, на деда Панаса, провел грязной и окровавленной ладонью по мокрым волосам. Потом партизан перевел взгляд на Панасиху и спросил сухим, треснутым голосом:

– Ты не спрячешь меня, мать?

Старуха поднялась и глазами позвала партизана в хату.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
  • 3.5 Оценок: 10

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации