Электронная библиотека » Ричард Флэнаган » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 8 июля 2016, 12:20


Автор книги: Ричард Флэнаган


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ричард Флэнаган
Смерть речного лоцмана

© Алчеев И., перевод на русский язык, 2016

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

* * *

Майде, моему оплоту, моей любви



Чей взор объял времен основу, В чей слух вливалось Средь дерев, Где он бродил, весь мир узрев, Само Божественное слово[1]1
  Перевод В. Зайцевой.


[Закрыть]
.

Уильям Блейк


От нас, по сути, требуется единственное мужество: с открытой душой встречать самое странное, самое уникальное и самое загадочное, с чем мы можем столкнуться. То, что люди в этом смысле трусы, нанесло жизни безмерный вред; все эти «видения», весь этот так называемый духовный мир, смерть – все они были так сродственны нам, что оказались настолько вытеснены из жизни, что чувства, которыми мы могли бы воспринимать их, отмерли. Я не говорю уже о Боге[2]2
  Перевод А. Беломорской.


[Закрыть]
.

Райнер Мария Рильке


Глава 1

При рождении шею мне обмотало пуповиной, и я появился на свет, отчаянно размахивая обеими ручонками, но притом ни разу не пискнув, потому как мне пришлось отчаянно хватать ртом воздух, что было необходимо, чтобы выжить вне материнской утробы, когда меня душило той самой штуковиной, которая до этого служила мне защитой и давала жизнь.

Такого зрелища вы точно никогда не видывали!

И не столько потому, что я едва не задохся, сколько потому, что родился я в «рубашке» – полупрозрачной оболочке яйцеклетки, внутри которой рос, будучи в утробе. Задолго до того, как моя мокрая рыжая головка выглянула из содрогающейся в схватках материнской плоти, – когда я мучительно выталкивался в этот мир, родовая рубашка, видать, разорвалась. Но я чудом вышел из матери, все еще находясь в плену той упругой шаровидной спасительной оболочки и совершенно не представляя себе, как избавиться от нее в этом мире. Я бултыхался в мягком синюшном мешке, заполненном околоплодными водами, неуклюже суча ножками и напрасно тычась ручонками в плодные оболочки, при том что головка моя была наглухо обвита кольцом пуповины. Я проделывал странные отчаянные движения, будто был навсегда обречен созерцать жизнь сквозь тонкую слизистую пленку, отгородившись от остального мира и от себя самого преградой, которая до сих пор служила мне защитой. Мое появление на свет было и остается странным зрелищем.

Тогда мне, понятно, было невдомек, что я почти вырвался из моего ненадежного плена, а тот, в свою очередь, высвободился из чрева моей матушки, стенки которого меньше чем за день до этого вдруг задвигались все сильнее, все судорожнее. Знай я загодя обо всех напастях, готовых вскоре обрушиться на мою голову, я оставил бы все как есть. Впрочем, какая разница? Стенки то сжимались, то разжимались с единственной целью – вытолкать меня из мира, казавшегося мне настолько хорошим, что я не сделал там ничего плохого, если не считать крамольным тот факт, что я рос себе и рос, покуда не вырос в цельного человека из каких-то там клеток.

С этого времени крыша и фундамент моего мира ходили ходуном беспрестанно, и каждое их последующее движение оказывалось сильнее предыдущего, подобно тому, как разрастается приливная волна, перекатывая через каждый новый риф. С таким напором мне, понятно, оставалось только смириться, позволяя себе биться о тесные стенки родовых путей, а голове – болтаться из стороны в сторону. Но к чему такие унижения? Я любил тот мир, его тихо пульсирующую тьму, приятные теплые воды, любил легкие покачивания из стороны в сторону. Кто же привнес свет в мой мир? Кто привнес сомнения в мои действия, некогда совершенно беспричинные, бессознательные? Кто? Кто толкнул меня на этот путь, о чем я никогда не просил? Кто?

И почему я смирился?

Но откуда я все это узнал? Ведь я не мог. Должно быть, мне все привиделось.

И все же… и все же…

Повитуха быстро и ловко распутала пуповину, затем, проткнув пальцем рубашку, как Джеки Хорнер[3]3
  Джеки Хорнер – персонаж детского четверостишия, известного с XVIII века; пай-мальчик, любящий полакомиться. – Здесь и далее прим. перев.


[Закрыть]
, выковыривающий изюминку из кекса, вспорола родовой мешок снизу вверх – к моей голове. Легкий поток жидкости хлынул на дощатый настил комнатенки в Триесте, превращая пол в скользкую, как самая жизнь, опору. Потом – пронзительный крик. И усмешка.

Матушка сберегла родовые оболочки. Чуть погодя она высушила их, чтобы эта рубашка, как считалось, принесла большую удачу и младенцу, в ней родившемуся, и ее владелице, став своего рода спасательным кругом, который не даст им утонуть. Матушка намеревалась сохранить ее и передать мне, когда я вырасту, но в первую же мою зиму я здорово расхворался – схватил воспаление легких, и она продала рубашку какому-то моряку, чтобы купить мне фруктов. Тот моряк то ли зашил ее себе в куртку, то ли собирался это сделать – по крайней мере, так он сказал матушке.

В ту давнюю ночь, когда я родился, повитуха – все знали ее под внушительным именем Мария Магдалена Свево, хотя настоящее ее имя было Этти Шмиц, но она его ненавидела, – выключила резкий электрический свет и распахнула ставни, поскольку роженица больше не издавала страдальческих криков, которые могли услышать там, на улице. В комнату влился дивный осенний ночной воздух, а следом за ним с Адриатического моря потянуло зловонием – особым удушливым, типично европейским смрадом вековых войн, скорби и тяги к жизни, и эта вонь тут же вступила в борьбу с густым, насыщенным кровью духом рождения, заполнявшим пустую комнатку с шерстяным одеялом вместо двери, стенами с облупившейся штукатуркой и одинокой глянцево-лоснящейся картинкой Мадонны, прикоснувшейся к Скорбящему вытянутыми перстами правой руки. Вот это были персты! Длинные-длинные и шелковисто-гладкие, совсем не похожие на корявые куцые пальцы Марии Магдалены Свево.

Мария Магдалена Свево опустилась на колени и тряпкой в грубых, натруженных руках принялась оттирать кровь и околоплодные воды, покамест все это не просочилось в щели меж заляпанных половиц, которые, как она заметила в задумчивости, служили архивом человеческой жизни, анналами, писанными выцветшими пятнами крови, вина, семени, мочи и прочими следами развития жизни от рождения до юности, любви, немощи и смерти. Пока Мария Магдалена Свево прибиралась, матушка моя наблюдала, как ее широкая, выгнутая спина ходит взад-вперед полумесяцем, посеребренным светом полной луны, наполнявшим мою родильню безмятежным сиянием.

Откуда же мне известно все это? Мария Магдалена Свево, с усмешкой распутавшая пуповину на моей шее и продолжавшая усмехаться потом всякий раз при виде меня, поведала историю моего рождения лишь в двух словах, так что узнать все от нее я не мог. А матушка сообщила и того меньше. Она даже не удосужилась сказать, что я родился в Триесте, пока мне не стукнуло десять. А рассказала после того, как мы узнали, что Мария Магдалена Свево едва не распрощалась там с жизнью при весьма забавных обстоятельствах, когда возвращалась к себе домой. Парочка подвыпивших школяров на мопеде ненароком наехала на нее на рынке. Поговаривали, будто выжила она благодаря своей крепости и стойкости, а вот те двое школяров отдали богу душу через сутки, но, как бы то ни было, восьмидесятилетняя Мария, провалявшись три месяца в больнице, вернулась в Австралию в куда более добром здравии, нежели перед отъездом. Но, с другой стороны, как выражался мой папаша Гарри, ей завсегда мало, что ни дай.

Когда матушка расплатилась за родовспоможение, все честь по чести, Мария Магдалена почувствовала себя обделенной и осушила призовую бутылку виски – единственную матушкину бутылку виски, которую она получила в награду за страстную ночь с моим папашей. Эта бутылка, не считая нежеланного сына – меня, была всем, что она поимела от моего родителя, отбывавшего в ту пору срок в тюряге по соседству. Матушка потом частенько причитала, что ей было бы куда лучше, прихвати тогда Мария Магдалена Свево вместо виски меня. А Мария Магдалена Свево, по обыкновению, только усмехалась в ответ.

– Все вы, Козини, одного поля ягоды, – говорила она. – Тебе подарили жизнь, и что? Ты наплевал на этот дар! Мамаше твоей хотелось поскорей от тебя избавиться, а тебе было до того неохота появляться на свет, что ты даже попробовал удавиться, едва завидел его в конце родовых путей. Ха! – С этими словами она снова приложилась к сигаре, деля сей порок с моей матушкой, у которой она при случае не чуралась умыкнуть курево.

– Она только сокращает себе жизнь, а мне продлевает, – говорила матушка, обнаруживая мелкие пропажи. – Ну а за то, что я проживу меньше времени бок о бок с нею, мне и впрямь впору благодарить судьбу.

Матушка, конечно, кривила душой, поскольку, сказать по чести, они обе получали удовольствие от жизни бок о бок друг с дружкой, хотя ни за что на свете в этом бы не признались. Когда же Мария Магдалена Свево покупала сигары на свои кровные, что бывало крайне редко, она предпочитала малоизвестную австрийскую марку в картонной коробке, тисненной двуглавым орлом.

– Последний пшик империи, – усмехалась она, затягиваясь напоследок ароматным дымом, прежде чем затушить окурок.

Она очень любила поговорить об удовольствии от последней сигары.

– Сколько же людей так и не изведали прелести курения напоследок? Сигар, сигарет – все едино. Так сколько, скажи мне, Аляж?

Она всегда старалась придать моему имени мягкости и благозвучности. Порой мне даже казалось, что ей нравится выговаривать мое имя на иной лад, чувствуя при этом, как оно щекочет ее рыхлое, прокуренное горло и потом медленно срывается с пухлых губ, окутанное клубами табачного дыма. «А-люш, А-люш, А-люш», – твердила она, точно заклинание или детский стишок, ни к кому, собственно, не обращаясь, в то время как я поглядывал на нее с почтительной улыбкой, а она, когда замечала меня, улыбалась в ответ и снова заводила речь о прелести курения.

– А потом, на смертном одре, они выкуривают первую сигару, за ней другую, третью и не знают, какая же будет последней, предсмертной, и потому не могут насладиться последним мимолетным ощущением ароматного вкуса. – При этом она тыкала в меня своей огромной сигарой, помахивая ею, точно дирижерской палочкой, для вящей убедительности. – Так что, Аляж Козини, возьми-ка себе за правило выкуривать по сигаре хоть бы раз в год – тогда ты будешь жить в предвкушении ежегодного удовольствия, чтобы потом долго его вспоминать. Все равно как лечение на водах. – Она постукивала по сигарной коробке с двуглавым орлом, понимающе подмигивала мне и усмехалась. – Как отрекшиеся от войн империи.

Я мало что понимал из того, что она говорила, но почему-то ее слова засели у меня в голове – запечатлелись, как тот тисненый двуглавый орел на сигарной коробке, яркий, выразительный, вот только хоть бы кто объяснил мне, что все это значит.

У Марии Магдалены Свево была целая куча историй про последние сигары. Некоторые она пересказывала с любовью – как величайшие памятные события, романтические и трагические; другие – как мгновения мимолетных простых удовольствий, едва запечатлевшихся в памяти. Последние сигары у нее были исполнены уныния, вроде той, что она выкурила в день отъезда из Триеста на жительство в Австралию, сидя на балконе пансиона у своего презренного зятя Энрико Мрюэле и в последний раз глядя на солнце, восходящее над ее родным, милым сердцу городом. С особым умилением рассказывала она о том, как слезы капали ей на руку и, стекая по ней, мочили сигару, придавая последним затяжкам острый, горьковато-соленый привкус. Забавный случай с последней сигарой произошел у нее, когда они с матушкой трудились на кондитерской фабрике на хобартских верфях – наклеивали этикетки на банки с вареньем. В банку с ананасово-дынным вареньем попал окурок. Мария Магдалена Свево была из тех женщин, для которых доброкачественность значила все, и ей очень нравилось австралийское выражение «Сидней или буш»[4]4
  То есть «все или ничего», «пан или пропал».


[Закрыть]
, заключавшее в себе большую часть ее представлений о жизни. Зачем же она засунула окурок в банку с вареньем, которая должна была достаться какой-нибудь бедной домохозяюшке в каком-нибудь новом, богатом кислородом австралийском предместье? «Сидней или буш», – отвечала она, приправляя свои слова мрачными клубами дыма. «Их варенье – дерьмо. Такое покупают только дураки. Либо хорошее варенье, либо ничего. И последняя сигара была в этом смысле моим предупреждением добрым австралийцам». Она собирала правую руку в кулак и для убедительности молотила им по воздуху с зажатой меж пальцев сигарой, точно пламенным кастетом. «Хорошее варенье (хвать) или ничего. (хвать) И никакого дерьма. (хвать) Сидней или буш».

Бывали с последними сигарами и прискорбные случаи – к примеру, когда она курила на матушкиных похоронах и стряхнула пепел в могилу, заслышав распевные слова священника: «Пепел к пеплу, прах к праху». И тому случаю с последней сигарой я лично был свидетелем. Священник аж язык проглотил. Все перевели взгляд с могилы на Марию Магдалену Свево. На ней было черное платье и черная же широкополая шляпа по моде, должно быть, бытовавшей в Триесте еще в тридцатых. Ну а в шестьдесят восьмом в Хобарте, в Тасмании, она, понятно, была ни к селу ни к городу. На любой другой она смотрелась бы смешно – только не на Марии Магдалене Свево. На ней она смотрелась восхитительно. Из-под широкого поля ее глазенки – хотя на самом деле у нее были темно-карие глазищи, только так глубоко запрятанные в складках кожи, что казались мускатинками или кишмишинками, которыми матушка обычно заправляла штрицели, – так вот, этими самыми глазищами, в которых можно было запросто утонуть, если нырнешь, она воззрилась на священника с самым грозным видом, на какой только была способна. А будучи пышкой-коротышкой, Мария Магдалена Свево порой и впрямь выглядела устрашающе. В такие мгновения она исполнялась, что называется, мистической силы. Своим распевным триестинским выговором она самым строгим тоном возгласила: «Суета сует, сказал Екклесиаст, суета сует, – все суета!» И с этими словами вышвырнула окурок. «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки». Горящий окурок взвился и, оставляя за собой круживший спиралью дымный след, у всех нас на глазах упал прямо в могилу. А когда мы все дружно оторвали взгляд от могилы, то увидели, как Мария Магдалена Свево, развернувшись на шпильках (туфли с высокими каблуками она купила специально по этому случаю), зашагала прочь.

Ах, Мария Магдалена Свево, видела бы ты меня сейчас – как я, кто бы мог подумать, тону в реке Франклин, глядя сквозь ее кипящие воды в расщелину между скалами, над которыми различаю свет. Он совсем не далеко, этот свет, и я рассказал бы тебе, будь ты рядом, как же мне хочется достать до него. Сидней или буш. Жизнь или смерть. Другого не дано.

Мне смешно при мысли, что не ты, выкурившая столько всякой гадости, а я умираю оттого, что у меня отказывают легкие. Я уже не чувствую их, как огромные воздушные шары, охваченные адским пламенем. Хотя, впрочем, не совсем: я все еще ощущаю их таковыми, только это меня больше не волнует; и то верно: разум мой практически перестает ощущать боль – он смещается замысловатыми рывками, вроде воздушных пузырьков надо мной: я вижу, как они мечутся сперва в одну сторону, а затем, словно подхваченные мощным магнитным потоком, устремляются в противоположную. И мысли мои, подобно этим пузырькам, как будто теряют направление, сколько бы я ни старался собрать их в кучу и направить в четкое русло. Огонь в легких кажется мне теряющимся вдали костром на привале, и разум мой переключается на вещи куда более срочные и важные, и хотя они все еще неопределенны, поскольку мне по-прежнему не удается собраться с мыслями, я, по крайней мере, все так же четко понимаю, что прежде никогда не задумывался о них, в то время как они уже существовали.

И потом, я все знаю еще до того, как успеваю об этом подумать.

Мне даны видения.

Все, что происходит со мной, обретает ясность.

Мне, Аляжу Козини, речному лоцману, даны видения.

И тут я теряю веру. Говорю себе: быть того не может, я попал в царство фантазий, призрачных образов, потому как ни одному утопающему не дано пережить такое. Но, вопреки здравому рассудку, я знаю, что никогда прежде не обладал таким даром. Здравый рассудок только и противится этому знанию: что дух сна и смерти бродит по дождевому лесу везде и всюду и все видит; что мы знаем о себе много больше, чем хотим признать, за исключением важных мгновений истины в нашей жизни – когда любим и ненавидим, рождаемся и умираем. Не считая подобных мгновений, жизнь представляется нам дальним плаванием, влекущим нас прочь от окружающих истин, прошлого и будущего – от того, кем мы были и кем станем вновь. И во время этого плавания здравый рассудок служит нам и лоцманом, и капитаном-наставником. Ни больше ни меньше. Здравый рассудок опирается не на знание – мое знание, сводящееся к следующему: все, что я вижу, истина, все, что я вижу, уже случилось. Неважно. Истина необязательно заключается в газетных фактах, и тем не менее она не перестает быть истиной. Род проходит, и род приходит. Но что связывает то и другое? Что пребудет на земле вовеки?

Мне даны видения – великие, изумительные, безумные, стремительные. Рассудок мой спешит переварить их, едва они возникают.

И мне приходится смиряться с ними, не то своими чарами они меня раздавят.

Глава 2

История с видениями, должен сказать, меня не удивляет. Нисколько. Насколько мне известно, это у нас семейное. Видения были у Гарри – особенно после недельных запоев на пару с Грязным Тедом, старым капитаном-раколовом, когда они ведрами вливали в себя сидр вперемежку с дешевым рислингом. Во время своих еженедельных пикников, где мы были нечастыми гостями из-за его чудачеств, Гарри общался с полчищами зверья, которые, за исключением редких бездомных кошек да паршивых псов, больше никто не видел, хотя Гарри всякий раз утверждал, что повеселился в их компании на славу, благо, как он сообщал при случае, связан с ними кровными узами. Его двоюродный братец Дэн Бивен, которого иные члены нашего семейства держали за сумасшедшего, хотя при всем том, однако, он был нам, безусловно, родней, так вот, этот самый Дэн Бивен мог не только сводить бородавки, но и одним ударом вышибал пробки из бутылок виски, прежде чем опорожнить их в один присест; а еще он кое-что видел, причем не только на дне бутылки, но и то, что заключалось в форме бородавок. Видел он разное: и плохое, и хорошее, – и в Четвертом округе, где он обретался, его толкование бородавок и прыщей среди местных обитателей воспринималось не без серьезности. С материнской стороны у матери моей матушки был третий глаз, она гадала на кофейной гуще и таким образом даже предсказала матушке, что у нее из живота выползут черви, что, собственно, так или иначе однажды и случилось. Что до моей судьбы, тут бабуля высказалась куда более уклончиво: ей всего лишь привиделась кружащая в небе птица.

Поэтому, должен сказать, я не удивляюсь таким видениям. Вот только представляют ли они собой хоть что-нибудь стоящее, сказать точно не берусь. Я имею в виду, что мне проку от видения той чертовой птицы? Поди разбери, суждено ли мне жить или нет, уготовано ли бороться за жизнь? Да уж, тут, смею вам сказать, нипочем не разберешь. Видение должно давать хоть какие-то ответы, разве не так? Но у меня только одни вопросы. А это неправильно, говорю вам, нечестно и несправедливо. Только я и этому не удивляюсь. Жизнь всегда представлялась мне неразрешимой загадкой, а посему должен ли я ждать, что смерть разрешит все разом?

И еще позволю себе сказать: я даже не удивляюсь тому, что тону – прямо сейчас. Ведь знал, что добром все это не кончится, когда мне позвонил Вонючка Хряк и предложил работу. Даже Таракан знал, что это плохо кончится. И зачем я только согласился? Мать честная, обычно приговаривала Мария Магдалена Свево, будучи не в духе. Мать честная. Но худшее было впереди. Что тут скажешь? В самом деле, у меня далеко не всегда все шло как по маслу. Как говорится, все уже написано, так почему же я свалял дурака, почему согласился на работу, оказавшись в положении, когда приходится проклинать все и вся! Я пропал задолго до того, как возникла эта штука. Сейчас объясню. Я имею в виду, с чего же начать? С семьи? С церкви с заляпанными кровью стенами? Со школы, где учили зубрежке? С моего папаши, устраивавшего грандиозные пикники для призраков и людей, которые у него даже никогда не бывали? С младенца и всей этой чертовой хрени? С постельного покрывала в пятнах от слез, которые ничем не отстирать? С чертовых сигнальных флажков Куты Хо? С подонка Вонючки Хряка? Или с придурка Лысого? Обычно я нутром чую неладное при одной лишь мысли об этом, но сейчас всего меня терзает такая боль, что не до этого. На самом деле ничто прежде не казалось мне столь важным после смерти Джеммы. Людей волнует, как выглядит их прическа, или что́ подумают другие о цвете, в который они выкрасили свое жилище, или, о чем меня как-то спросила одна дамочка, какого размера салфетки можно закладывать в стиральную машину. И вы поймете, если я скажу: когда тонешь, все это кажется совершенной дребеденью. А я тону. И мне плевать, какая у вас прическа, какого цвета ваша берлога, да и есть ли она у вас вообще, равно как стиральная машина, куда вы собираетесь запихнуть салфетку. Это уж точно. Но я скажу, хотя всегда был пофигистом. Вернее, лентяем, как сказали бы некоторые, хотя я не согласен. А может, так оно и есть. Может, все, что обо мне говорят: мол, лентяй, непутевый, пропащий, бестолковый, – может, все это правда.

Может, я тонул всегда.

Только теперь разница в том, что мне больше не нужно терпеть все это отребье вокруг, от которых хочется уйти, бежать – как говорится, убраться подальше. Я мог бы даже свыкнуться с тем, что угодил в безудержный пенящийся поток, если б не его нестерпимый вой. Так с чего же мне начать? Может, с того, что сейчас перед глазами? Потому что мне не по себе от того, что я вижу. Потому что такого я раньше никогда не видывал – по крайней мере, так, как сейчас. Все как в кино, верно? Кроме того, что у меня перед глазами одно это видение, а вокруг творится бог знает что. И в это самое мгновение все происходит точно наяву.

Первое. Запах. Потока – размытой земли, торфа и пропитанной дождем лесной чащобы. Точнее – поскольку, хоть лени мне не занимать, я всегда был за точность, – так вот, точнее – невыносимый смрад гнили. Потом. Звук. Рев и грохот реки, вышедшей из привычных берегов и рвущейся сквозь низинный кустарник в виде широкой, не виданной прежде стремнины; рев и грохот дождевого потока, вонзающегося, словно лезвие топора, в тесное ущелье.

Дальше – прорвавшийся под причудливо косым углом луч света, озаряющий ущелье и пронзающий мир вокруг, накрытый тенью мрачных облаков в небе. Вода сверкает белизной. Мне нужно время, чтобы привыкнуть к этой белизне и узнать в ней реку. Реку Франклин. Чистый, всеобъемлющий и цельный мир – подумать только! Ни презиков, ни покрышек, ни жестянок, ни диоксинов, ни гнутых, ржавеющих хромированных железяк, некогда украшавших автомобили, ни прочей дребедени, попавшей сюда из нашего мира. Это совсем другой мир. Это река. Берущая начало на отрогах хребта Чейн. Низвергающаяся с горы Гелл. Петляющая змеей через пустоши у подножия громадного массива Френчменс-Кап. Вписывающая свое прошлое и пророчащая будущее в громадных ущельях, прорезая себе путь через горы и скалы, настолько подмытые, что их называют террасами, через выщербленные валуны и дивные позолоченные окатыши донного галечника, через наносы берегового гравия, что смещаются с каждым годом, с каждым разливом, – через те самые наносы гравия, которые некогда были речной породой, которая некогда была валунами, которые некогда были подмытыми скалами, которые однажды были горами и когда-нибудь снова ими станут.

И тут я увидел их. На гребне белизны – два красных плота, и в каждом – люди, и каждый неотрывно таращится на стремнину, по которой их несет.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации