Электронная библиотека » Саша Окунь » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Камов и Каминка"


  • Текст добавлен: 27 июня 2016, 14:40


Автор книги: Саша Окунь


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Глава 15
О событии, познакомившем двух героев этого повествования

Утро двадцать второго декабря 1974 года, самого короткого дня в году, было холодным, промозглым, тяжелым. И это, пожалуй, все, что запомнил художник Каминка. Вроде были еще слабо освещенные тусклыми фонарями милицейские пикеты и какие-то подозрительные типы, заглядывавшие в закутанные лица прохожих. Но главное – холод, жадно, цепко пробирающийся сквозь пальто, под шарф, к нагретому в метро телу.

Вечером ему позвонил Овчинников и обычным своим ровным, глубоким, ласковым баском спросил, не найдется ли у него работа величиной в поллиста, чтобы заполнить одну из образовавшихся дыр, поскольку в последнюю минуту четверо сняли свои работы с экспозиции. Никто их тогда не осудил, да и впоследствии упреков никто не высказывал. Каждому было ясно, что, несмотря на полученное разрешение, участники переходят грань дозволенного и находятся в прямой конфронтации с властью. И все же насколько хорошо отдавали себе отчет эти пятьдесят два человека в том, что именно они затеяли и каковы могут быть последствия их не вполне заурядного поступка? Мы затрудняемся ответить на этот вопрос. Такие люди, как Овчинников, Рухин, Жарких, Камов, скорее всего, понимали, на что идут, но многие были попросту подхвачены общей волной энтузиазма, жаждой действия.

Среди причин, приведших художника Каминку в лагерь диссидентов, или, как сами себя называли эти люди, нонконформистов, кроме всех очевидно понятных, ранее отмеченных нами причин, была глубоко укоренившаяся в нем черта: страх быть принятым за труса. Этот страх пересиливал в нем чувство любой опасности, заставлял, несмотря на боязнь высоты, прыгать с парашютом, затем уже в Израиле добиваться перевода в боевые части. Но кроме этого страха, было еще кое-что. Последствия своего поступка он представлял не конкретно, а абстрактно, приблизительно так же, как, понимая то, что смертен, совершенно не представлял себе, что это возможно в действительности. Его знание было знанием умозрительным, а не ужасом, испытываемым каждой клеточкой организма при осознании неизбежности конца. Он не нюхал параши, ему не ломали пальцы, не били сапогами по яйцам, и знание о том, что ему грозит, сводилось к привычному российскому не зарекаться от тюрьмы, а возможность ареста и лагерь представлялись такой же неприятной, но реальной возможностью, как заболевание гриппом, гонореей, дизентерией, то есть было вполне ожидаемым поворотом событий, частью повседневной жизни, не более того. Угроза была одновременно и чем-то ожидаемым, и чем-то нереальным.

Но ощущения удушья, безнадежности, унизительности существования и отвращение были такими же конкретными, как эта бесконечная черная мгла, ледяной туман, скрипящий под ногами снег, и он был готов на все, чтобы от них избавиться.

Впрочем, в то раннее зимнее утро, труся по темному, заснеженному проспекту от метро к Дому культуры имени Газа, Каминка ни о чем таком не думал. Он был счастлив тем особым счастьем, которое нисходит на изгоя, одиночку, внезапно обретшего товарищей, счастьем блудного сына, вернувшегося домой. Он был частью общего, прекрасного, светлого дела. Он, мальчишка (художник Каминка оказался самым младшим из участников выставки), приобщился к миру, о котором мог только мечтать, о котором читал в книгах, – миру настоящих художников, несгибаемых борцов, таких как Ван Гог, Гоген, Сёра, Писсаро и тех, кто подхватил их знамя…

Юра Дышленко, человек, не знающий, что такое компромисс ни в искусстве, ни в жизни, благородный рыцарь Юра Жарких, умница Володя Овчинников, легендарный Арефьев, загадочный Рохлин, насмешливый Гаврильчик, нежный Устюгов, Басин, Иванов, Горюнов – какие имена, какие люди…

Каминка повернул за угол и неожиданно увидел длинную, окутанную светящимся в слабом свете фонарей паром дыхания, уходящую во тьму к далеко стоящему зданию ДК линию людей. Очередь не двигалась, но шевелилась, люди притоптывали, подпрыгивали, хлопали себя по тулупам – мороз был за минус двадцать. Сотни, нет, тысячи людей терпеливо ждали, когда же откроется выставка. Художник Каминка медленно шел вдоль очереди, заглядывая в лица людей, готовых мерзнуть часами, только для того, чтобы увидеть работы его друзей и его, Саши Каминки, работы…

– Куда лезешь, не видишь, закрыто, – буркнул милиционер, – откроют через два часа.

Художник Каминка показал ему значок участника, выданный вчера. Милиционер, молодой парнишка с красным лицом, наклонился к значку.

– Проходи. – Он отодвинул барьер и похлопал себя по щекам. – Иди уже.

Художник Каминка поднялся по ступеням, оглянулся на уходящую во тьму бесконечную очередь, стряхнул с воротника и шапки снег и вошел внутрь.

– А, Каминка, – улыбнулся ему Овчинников, как всегда спокойный, красивый, в костюме, при галстуке, – принес? Отлично. Повесь ее на щит, в центре, рядом с Видерманом.

Через полчаса все были в сборе. Художники еще и еще раз придирчиво разглядывали экспозицию, напряженно шутили, курили. Внезапно по репродуктору передали сообщение: всем участникам немедленно собраться в кабинете директора. Переглядываясь – что они там задумали, неужели запретят? – участники молча потянулись на третий этаж. В кабинете за столом директора сидел довольно симпатичный моложавый, начинающий полнеть рыжеватый шатен, выше среднего роста. Когда все собрались, он встал, подтянул галстук и застегнул пиджак:

– Здравствуйте, товарищи художники. Меня зовут Николай Николаевич. Я, в некотором роде, – он улыбнулся и развел руки, – куратор вашей выставки: отвечаю за порядок, за то, чтобы все прошло тихо, мирно, без излишних эксцессов и провокаций. Думается, и вы заинтересованы в этом не меньше нас. Народу ожидается много, сами видели. Поэтому, чтобы не было тут Ходынки, пускать будем на полчаса порциями по пятьсот пятьдесят – шестьсот человек. А уж освобождать залы, друзья мои, во избежание опять же провокаций и нежелательных эксцессов, придется вам самим… Мы это согласовали с начальством, так что решение это окончательное. Разрешите мне сразу честно и откровенно предупредить: возникновение малейших беспорядков приведет к немедленному закрытию выставки. Свободны.

– А кто этот мужик? – спросил Каминка Лешу Бурундукова, всегда хорошо обо всем информированного.

– Куратор-то наш? – усмехнулся Бурундуков. – Гэбуха. Полковник.

– Не может быть, – усомнился Каминка, – молод он для полковника.

– Ну, может, подполковник, – согласился Бурундуков, – но важная птица.

– А так не скажешь, даже симпатичный мужик, – удивился Каминка.

– Они там все симпатичные, – сказал Бурундуков, – пока яйца в дверях не начинают щемить.

На это Каминке возразить было нечего, и, пока он искал слова, им крикнули поспешить вниз в вестибюль для коллективного снимка.

До открытия выставки оставалось десять минут, когда фотограф Гена Приходько нажал на кнопку спуска. Через четыре дня, сразу после закрытия выставки, Гена нажал на спуск второй раз. Сегодня, почитай через полвека, их интересно сравнивать, эти два снимка. Напряженные лица, развернутые плечи, крепко упертые в пол ноги – на первом, все говорит о готовности до последнего стоять на своем. И веселые, счастливые, умытые радостью, смеющиеся лица – на втором. А в промежутке между ними четыре дня эйфории, четыре дня бесконечного праздника, четыре дня свободы. Через тридцать лет на официальном фестивале, устроенном в честь юбилея этой нонконформистской выставки, будет сказано много громких слов о том, что это было событие историческое, что с него начался крах советской власти – простительные, хотя и безвкусные преувеличения.

Конечно же в лучшем случае, эта выставка послужила причиной появления крохотной, незначительной трещинки в монолите советской власти. Что до историчности этого события, то, несмотря на известную справедливость утверждения – в конце концов, она действительно была первой свободной выставкой в СССР начиная с 1929 года, – ее значимость преувеличивать не стоит, до по-настоящему исторического ему далеко.

Важно совсем другое: за эти четыре дня в большинстве, если не во всех, участников – людях разных, порой не очень талантливых, порой не очень умных, иной раз не очень порядочных, не бог весть как симпатичных, со всякими не самыми приятными чертами характера и не самыми хорошими свойствами, – прорвалось из тайников души и глубин сердца все лучшее, что может быть в человеке.

Их победа была временной. Власть быстро возьмет реванш. Кого-то погонят с работы, кого-то арестуют, кто-то погибнет, кто-то уедет и сгинет за границей, кто-то наложит на себя руки. Кто-то в новой России превратится в подобие тех, против кого восставал. А кому-то судьба улыбнется. У большинства ожидания не сбудутся, надежды не воплотятся, но разве не общая это для всех человеков участь? Все будет по-разному, и все будет как у всех. Но сейчас, в секунду, когда палец фотографа Гены Приходько замер над кнопкой спуска, они еще ничего этого не знают, и прекрасны, беззаботны, счастливы и удивительно красивы их лица…

На этом мы закончим говорить о выставке в ДК имени И. Газа в замерзшем Ленинграде 1974 года. О ней и без нас достаточно написано, и те, кто хочет ознакомиться с историей тех давнишних дней, без труда могут это сделать, обратившись хотя бы к фундаментальному исследованию А. Басина «Газаневщина».

Нам же эта выставка важна тем, что именно на ней пересеклись пути художников Камова и Каминки. Тому, что художник Каминка в художнике Камове узрел земное воплощение идеала человека и художника, удивляться не приходится. Во-первых, как мы уже упоминали, Каминка, будучи натурой романтической и даже восторженной, был, так сказать, генетически предрасположен к возведению на пьедестал человека, милого его сердцу. А во-вторых, художник Камов, вне всякого сомнения, был во всех отношениях натурой незаурядной. В те годы он находился в самом расцвете: высокий, крепкий, широкоплечий тридцатилетний красавец с обаятельной улыбкой, обладавший не только ярким талантом и исключительной восприимчивостью, но и острым аналитическим умом. Свойственная ему глубокая серьезность сочеталась с чувством юмора. Чуткость и доброжелательность не мешали ему быть опасным, жестким оппонентом, которому не стоило попадаться на язык. Открытость и пластичность сознания уживались с твердостью и верностью своим принципам. Камов производил впечатление цельного, уверенного в себе человека, и ни тогда, ни потом Каминке не было и не стало известно о мучительных сомнениях, приступах отчаяния и даже депрессиях, довольно часто посещавших Камова. Впрочем, ничего удивительного здесь нет: что мы знаем о тех, кого любим?

Глава 16
Излагающая размышления в некотором роде значительного лица

Майор службы госбезопасности H. Н. (имя-отчество и фамилию которого мы по понятным причинам опускаем) сидел на кухне своей трехкомнатной кооперативной квартиры и ел борщ. Ел обстоятельно, со вкусом. До борща жена, статная волоокая брюнетка с родинкой у правой ноздри, подала ему селедку с лучком и вареной холодной картошкой в золотистой лужице подсолнечного масла. Под эту самую селедочку озябший H. Н. выпил первую рюмку «Московской». Вторую он выпил под борщ и сейчас раздумывал, выпить ли третью под бифштекс, жарившийся на плите, или же все-таки не стоит. Завтра с утра ему предстоял доклад на летучке у генерала, и, хотя в принципе доклад был готов, он хотел еще раз его просмотреть, проверить, подкорректировать. Все, что он делал, он делал на совесть, не ограничивался очевидными рамками дела, но копал глубоко, рассматривая частный случай в широком, подчас и государственном контексте, часто приходя к выводам нестандартным и неожиданным. Вместе с тем, хорошо понимая свое начальство, H. Н. строго дозировал меру, которую оно могло проглотить, и кой-какие мысли и убеждения держал исключительно про себя. Выше среднего роста, пожалуй что, с наклонностью к полноте, но красивый, всегда элегантно одетый, чуть рыжеватый шатен, с начинающейся лысиной на макушке, маскируемой зачесанными назад волосами, Н. Н. в свои тридцать с небольшим был уже майором. Попав в отдел, занимающийся евреями, диссидентами и интеллигенцией, он не только собрал хорошую коллекцию сам– и тамиздата, проштудировал таких авторов, как Бердяев, Франк, Беленков, но и закончил вечерний факультет истории искусств. Попадая за границу, ходил на выставки, привозил оттуда альбомы современного искусства и, сдавая их в букинистические магазины, способствовал образованию артистической публики.

Любимыми животными H. Н. были муравьи. Он восхищался устройством муравьиной жизни, системой каст. Надо отметить, что к идее каст и старой, как мир, мысли о том, что есть люди, рожденные повелевать, и люди, рожденные повиноваться, H. Н. пришел в свое время самостоятельно, и, как всякая самостоятельно надуманная идея, она прочно и надолго поселилась в его душе. Он был уверен, что человеческое общество может жизнеспособно функционировать, лишь уподобившись системе, где каждый на своем месте и занимается своим делом. Но поскольку в людях кастовое устройство не было заложено генетически, то порой они пытались против него бунтовать. Бунт этот был бессмыслен, ибо в результате его бунтари (победив) всегда превращались в тех, кого победили. Система (все равно какая) была залогом нормального существования, ибо альтернативой ей был хаос, то есть гибель, смерть. Вреден каждый, кто вольно или невольно способствует расшатыванию, ослаблению системы. Это, впрочем, по мнению H. Н., не означало, что сама система не могла эволюционировать – могла и должна была, как любой жизнеспособный организм, путем постоянных аккуратных, тактичных реформ. Другим вариантом сохранности системы были репрессии. И если система приходила к выводу о необходимости репрессий, они должны были быть тотальными, чтобы никто не мог голову приподнять. К сожалению, нынешняя власть не отваживалась ни на тотальные репрессии, ни на реформы, и будущее виделось H. Н. в черном цвете. А ведь можно действовать с умом, и это так просто! Взять хоть национальный вопрос, о котором он недавно прочитал у Амальрика. Умный парень, вместо того чтобы сажать, лучше бы прислушались. Ну зачем империи графа национальность в паспорте? Убрать ее, навсегда убрать. И нет тебе никаких национальных трений – все советские. Нет еврея – нет еврейского вопроса. И Карабах принадлежит всем, поскольку нет ни армян, ни азербайджанцев. Конечно, кто-то сохранит этнографическую ностальгию, но будет это недолго, одно-два поколения. Или взять эту вот выставку… Собственно, хороших художников среди них не так уж и много, а среди членов Союза художников больше, что ли? Большинство бездари, что там, что здесь. Но если членов Союза система прикармливает, то этим ни крошки не перепадает. Что было бы проще, как кинуть им свой кусок? Кому нужен мученический нимб, который мы сами им прилаживаем? Умная власть держится и палкой и морковкой, а мы только палкой, да и той вполсилы… Взял палку – лупи насмерть. Но зачем? Да кинь ты этим молодым волкам кусок! Динозавры, конечно, поначалу вой поднимут, но сглотнут, куда денутся. Более того, сами же и объяснят: Малевич и Филонов, товарищи, были наши, советские, люди… И пусть они потом все вместе, всем скопом дружно грызутся в своем гадюшнике, системе одна только польза. А так? А так в жуткий мороз люди часами на улице в очереди стоят, чтобы на полчаса попасть в зал. А эти, ну чистые герои, разве что на руках их не носят, да по мне – пусть носят, лишь бы лодку не раскачивали. Герои… Герои, потому что мы их героями делаем. Они, видите ли, свободные художники. Да неужели эти идиоты не понимают, что свободны они лишь потому, что им предоставляют возможность быть свободными? Что такая свобода гроша ломаного не стоит, что она лишь иллюзия свободы? А с другой стороны, если человек верит, что он свободен, то он свободен, не так ли? (H. Н. тяжело вздохнул и погладил будущую лысину.) И имечко они себе придумали: нонконформисты. Как же! Так же продаются, только за другую валюту. Да и вообще, чем они отличаются от тех, против кого бунтуют? Дай таким победить, они такое устроят, что предыдущее начальство образцом либерализма покажется. Вот ведь провозгласили абсолютную демократию, и что? Тут же, пары недель не прошло, для московской выставки предложили брать не от всех по работе, а от двадцати – по четыре. Он хмыкнул, вспомнив, как один из вождей, Сашок Леонов, на собрании инициативного совета (заметим – в количестве двадцати человек), посвященном этому вопросу, громко заявил: «Я – за четыре от двадцати. Художника по одной работе представить себе нельзя. Ну, конечно, если есть у тебя такая, как “Явление Христа народу”, то можно». Сказал и в сторону отошел. А аппаратура-то у нас совсем неплохая, даже хорошая, как мышка пробежит, ловит. Дружки не расслышали, а мы, шепотком добавленное «у меня-то она есть», прихватили. Ай да Сашок, ай да молодец! Этот от скромности не помрет. Впрочем, кто там у них себя гением не числит? Болмат, Манусов, кто еще… А талантливые люди все-таки есть, и он с удовольствием стал припоминать работы Иванова, Горюнова, Дышленко, Гаврильчика, Рохлина, Некрасова – эти настоящие. А Арефьев, ах какой мастер! И пока, надо признать, наверху народ честный. Кроме Синявина, тот – чистый змей подколодный…

К полуночи докладная записка была отредактирована. H. Н. внимательно перечитал предложения.

Первое: дискредитировать профессионально. На эту задачу следует мобилизовать левую фракцию Союза художников. Как им Крестовский на обсуждении выставки врезал! Эти ненавидят нонконформистов поболе динозавров, отработают не за страх, за совесть. И то сказать, ласковые телята, хорошо устроились: в светлых ризах отважных оппозиционеров у кормушки хрюкают, а тут их, раз! слева обошли. Потеха… Нет, этого они не простят, в клочья порвут.

Второе: припугнуть. Начинать с самых авторитетных, к примеру с Жарких, Арефьева, и с наиболее коммерчески активных, таких как Рухин, нечего с иностранцами вожжаться. Глядишь, остальные задумаются… Крикунов глупых и бесстрашных, вроде Пантелеймонова, заткнуть. Пара лет за решеткой способствует смягчению нрава.

Третье: расколоть. Рекомендовать принять в Союз художников нескольких талантливых, вменяемых людей вроде Игоря Иванова, Афанасьева, Тюльпанова.

H. Н. закрыл папку, потянулся, достал из кармана пиджака пачку «Мальборо Лайт», щелкнул зажигалкой. Конечно, главное, это просто исключить самую возможность сопротивления системе, и тут выход простой: интегрировать протестантов в систему. Он выпустил струю дыма, встал, взял пепельницу и подошел к окну. На улице ветер безуспешно гонялся за пытающимся ускользнуть от него роем перепуганных снежинок. H. Н. смотрел на улицу, пока огонек сигареты не приблизился к фильтру. Да, интегрировать в систему. Без этого все впустую. H. Н. загасил сигарету, вернулся к столу, открыл папку, перелистал страницы доклада. Впустую. Но и писать это впустую. Такие решения не в компетенции комитета, а Москва на такой шаг нипочем не пойдет. И вообще: напиши такое – и сам в диссиденты попадешь. H. Н. взглянул на часы, потянулся и захлопнул папку.

Глава 17
Протекающая в прогулке по Иерусалиму

– Кофе я бы попил, но чуть-чуть. И если хороший, – сказал художник Камов. – Сердчишко, знаешь, шалит, но соблазнительно слишком.

По местным израильским меркам он встал поздно, часов в десять, и теперь сидел за столом в халате, с любопытством разглядывая в окне серебристо-зеленый узор листвы оливкового дерева.

– Так сколько дней тебе осталось до выставки, Сашок?

* * *

Вчера, поздно вечером, они вернулись из путешествия по стране. Когда-то художник Каминка своих гостей, а порой случайно попадавших к нему заграничных визитеров выгуливал с превеликим удовольствием. Ему нравилось делиться с ними своими знаниями, своей любовью к этой стране, к этой земле. Он обладал способностью слышать речь древних камней. Истории, которые они рассказывали, были ему захватывающе интересны, и он умел передать эту заинтересованность другим людям. Но этот, радующий его, как он смеясь говорил, налог на дружбу постепенно превратился в утомительную обязанность, когда после отмены виз из России на него обрушился поток мало, а то и вовсе не знакомых людей. Получив очередной звонок с радостным напоминанием своего имени, обстоятельств знакомства и сразу же вслед за этим даже не просьбой, а извещением о скором приезде и намерении дня два-три погостить у него в Иерусалиме, он с пренеприятнейшей душевной оскоминой отдавал себе отчет, что для этих людей он является своего рода живущим у моря провинциалом, которого столичные родственники благосклонно вознамерились осчастливить своим визитом в купальный сезон. Но на этот раз он радостно знакомил любимого друга со своими заветными местами, распахивая затейливо сотканный ковер этой страны взору внимательного и доброжелательного ценителя. Камову хоть и не так уж много, но пришлось поездить, в основном по Северной Европе. Страны, в которых его выставки пользовались успехом и в которых ему удалось побывать: Швеция, Дания, Голландия, Германия, – имели между собой больше сходства, чем все они вместе и каждая по отдельности с этой, ни на что виданное им ранее не похожей страной. Загорелые, крепкие люди, в которых он никак не мог признать привычных ему по России евреев. Крикливый, экспансивный, не способный сказать слова без сопровождающего жеста народ. Повсюду мужчины и женщины с оружием, но напряжения никакого нету. Еле одетые девушки, черные лапсердаки, военная форма, полосатые халаты, шорты, арабские галабии – казалось, более разношерстной, живописной толпы ему не приходилось видеть. И то, как эти люди общались между собой, было Камову ново и удивительно. Не было здесь знакомых ему по Европе воспитанности, вежливости, равнодушия. Не было привычных по России, готовых в любую минуту прорваться агрессии и хамства. Эти люди, даже будучи незнакомы между собой, как та официантка в Метуле, положившая ему на плечо руку, или полицейский, которого по дороге в Эйлат остановил Каминка, чтобы расспросить о дороге, говорили друг с другом, будто всю жизнь прожили по соседству, будто были родственниками, членами одной огромной семьи. Монотонные, каменистые откосы Негева, многоэтажные ущелья Иудейской пустыни, вздыбленные скалы юга подавили и оттолкнули его своей ветхозаветной суровостью, но в Галилее душа его расцвела. Он не мог насытиться этими голубыми, розовыми, синими, фиолетовыми холмами, этим сладостным волнистым ритмом, бескрайним и в то же время таким очеловеченным простором, этим тонким, легко вливающимся в грудь воздухом. Дороги этой крохотной полоски земли на восточном побережье Средиземного моря были нахожены ассирийцами, вавилонянами, египтянами, греками, римлянами. Ее топтала конница персов, крестоносцев, мамелюков. С древних стен города, где царь Соломон держал свои знаменитые колесницы («Тут был гараж», – сухо объяснил Каминка), он смотрел на расстилающуюся перед ним долину, где сражались египтяне, хетты, турки, арабы, англичане и которой предназначено было стать ареной величайшей в истории человечества битвы. Он смотрел и не мог наглядеться на нежную зелень долины, на мягкую голубизну высокого неба, на светлые, выложенные по синему фону далекого горного хребта мозаичные квадратики домов Назарета, на темный круглый пуп Фаворской горы. Здесь, на этих дорогах, в серебристо-розовых оливковых рощах, спускающихся к гладкой, сияющей чаше Кинерета, он впервые в своей жизни встретил Иисуса, не Бога, а человека…

– Чего день с утра портить, – вяло пробормотал Каминка и, почесывая шею, поплелся на кухню.

Кофе он варил на свой лад: молол зерна, заливал их холодной водой, опускал туда ложку сахара, горошину душистого перца, гвоздичку, кусочек корицы, зернышко бергамота и, словно всего этого было недостаточно, немножко солил, ставил на крохотный огонь и, когда по стенкам кратера турки, устремляясь к центру, начинала ползти вверх пена, ронял в готовую закипеть коричневую лаву несколько капель холодной воды. Церемонию эту он повторял три раза, и только тогда компот, как пренебрежительно называла этот напиток Нина, был готов к употреблению. По питерско-сайгонской традиции Камов положил в чашку ломтик лимона и, с наслаждением отхлебнув, утер усы:

– Отменный кофей, браво, Сашок!

Каминка глянул на часы и недовольно качнул головой:

– Ну-ка, Мишенька, заканчивай и одевайся. Ах, – спохватился он, – да что ж тебе надеть-то? Давай быстренько съездим, купим тебе шмотки. Неделю все хорошо было, и снова, как назло, хамсин, не в ватнике же тебе ходить…

– На Голгофу! – Камов отодвинул пустую чашку, встал и, выпрямившись, простер руку вперед. – На Голгофу. Не забывай, Сашок, куда я приехал!

Когда-то, много лет назад, художник Каминка не вылезал из Старого города. По приезде в страну его изрядно романтическая натура, травмированная разлукой с городом, неотъемлемой частью которого он себя ощущал (вернуться с летних каникул и на Московском или Финляндском вокзале втянуть в легкие смесь дыма, влажного асфальта и бензина с запахом уже тронутой осенью листвы было одним из наиболее значительных, чуть ли не сакральных переживаний его жизни), металась, не находя себе покоя и места. Дыра, возникшая в его душе, отказываясь затягиваться, прорастать соединительной тканью насущных забот, настоятельно требовала заполнения. И вот тогда этот, другой настолько, что не мог быть отторгнут по причине сходства, город сумел деликатно найти путь к измученному сердцу растерянного человека. Так, после тяжелого разрыва, мужчина не может смотреть на женщину, хоть чем-то похожую на ту, с которой он расстался, ибо любое, даже мельчайшее напоминание о ней жестоко и болезненно бередит незажившую рану, но встреча с женщиной, ничуть на нее не похожей, способна способствовать исцелению. Этот город не пытался подменить собой утраченную любовь и тем самым нанести оскорбление неутешному горю. Он просто оказался на месте, терпеливый, внимательный, умеющий ждать и ни на что не претендующий взамен. Крикливый, горластый Восток после сдержанного, молчаливого Севера. Сухой, обжигающий воздух вместо привычной сетки холодного моросящего дождя. Бескрайняя пустыня вместо бескрайнего моря. Горы вместо бесконечных плоских перспектив. Камень вместо штукатурки. Кипарисы и оливы вместо осин и тополей. Каминка был безмерно благодарен этому пейзажу за инакость. Впрочем, помимо различий, имелось и одно – целительное для его души сходство: оба города были не просто урбанистическим пространством, они были в первую очередь пространством мифа. Любовно прикасался Каминка к теплым, согретым прикосновениями многих поколений камням. Проходя по узким улочкам, он слышал голоса давно исчезнувших людей, их смех, жаркий любовный шепот, крики умирающих, звон мечей и отраженный этими стенами звук тяжелых шагов человека, совершающего свой последний смертный путь. Однако со временем, по мере излечения и насыщения первого любопытства, привязанность его не то чтобы ослабла, она, может, и окрепла даже, но изменилась, подобно тому как время и привычка снижают накал страсти и та постепенно перерождается в значимые сами по себе, но существенно другие отношения. На всю жизнь запомнил Каминка два момента. Однажды, в первый год своего пребывания в стране, ехал он в старом, скрипящем автобусе по Хевронской дороге, смотрел в окно, туда, где за светящимися кронами серебряных олив, под висящей в голубом небе синей лентой Моавского хребта, розовыми волнами скатывались к Мертвому морю холмы Иудейской пустыни. И, чувствуя, как перехватило горло, как слезы подступили к глазам, спросил он себя: неужели когда-нибудь я привыкну к этой немыслимой красоте, к этому исцеляющему душу счастью? Прошло время. Все в том же автобусе он, перелистывая страницу книги, механически бросил взгляд в окно, увидел оливы, горы, Моав – и устыдился, вспомнив заданный когда-то себе самому вопрос.

Со временем Старый город превратился для него в необходимый туристский объект, куда он вынужден был водить иностранных гостей. Из года в год привычно повторял он одни и те же слова, проклиная про себя необходимость тереться среди надоевшей ему местной (сделанной в Китае и Индии) экзотики, восторженных, деловито осторожных туристов и хищных, приставучих, нагловатых торговцев.

Но на этот раз он был каким-то притихшим, исторических анекдотов и смешных баек не травил, просто тихо вел озиравшегося вокруг Камова, изредка, безо всяких комментариев, выдавая скупую сухую информацию. Машину они оставили на Сионской горе, прошли вдоль южной стены Храмовой горы, мимо развалин меняльных лавок, из которых Иисус изгонял торговцев, мимо древнего, заложенного камнями входа на Храмовую гору, над которым мрачной черной вороной, нахохлившись, сидел купол мечети Аль-Акса, перешли Кедрон. На спускающейся в глубь земли лестнице церкви Успения Богоматери истекали восковыми слезами свечи. Вывернутые суставы и вспоротые грудные клетки двухтысячелетних олив Гефсиманского сада окружали церковь Агонии, в лиловой дрожащей пустоте которой молился похожий на алого тропического попугая смуглый бразильский кардинал. Потом они поднялись к Львиным воротам, и по Виа Долороза дошли до церкви Гроба Господня. Камов был сосредоточен и молчалив. Молчал и Каминка. Годы, прожитые в столице трех религий, воспитали в нем стойкое отвращение к профессиональным слугам божьим всех конфессий. Неприязненно глядел он на толпы туристов и паломников, на осиянные нимбами фотовспышек лица овец Христовых, фотографирующихся на месте Его распятия: когда-то Ему удалось изгнать торгующих из еврейского храма, но в своем собственном Он оказался бессилен. Камов, напротив, словно и не замечал суетливой толпы, деловито снующих священников, приторговывающих освященными на Гробе Господнем свечами. Несколько раз он перекрестился, губы его шевелились, но в гулком шуме слов его слышно не было. Потом так же молча они прошли по арабскому рынку до Яффских ворот и по улице Яффо двинулись в сторону центра. Камов пытался разобраться в своих ощущениях. Иерусалим произвел на него смутное впечатление. С одной стороны, он не в силах был освободиться от магии имени, заставлявшей всему придавать значение, все, даже самые обыденные вещи, воспринимать как проявление мистического Откровения. С другой, он не мог не видеть удручающей бездарности серой, безликой архитектуры Нового города, провинциального, грязного, каких без счету в Леванте. Старый город оттолкнул его своей алчностью, фальшью. Дух коммерции пропитывал все и всех. Неопрятного вида личности в лапсердаках и в халатах бойко торговали стеной Плача. Неподалеку струилась важнейшая торговая артерия города – Виа Долороза. Здесь главным товаром был тот, кто две тысячи лет назад тащил по ней свой крест. Мусульмане делали свой бизнес на всех. Короче, все здесь было на продажу, от камней до людей, причем чем более высокое положение они занимали, тем с большей охотой и жадностью продавались. И еще одно отвращало его от Иерусалима: запах крови, исходящий от тротуаров, стен, растений, от самого города… Лишь в одном месте суждено ему было ясно прочувствовать тот Иерусалим, который изначально существовал в его сознании, как единство всего сущего, когда время, из протянутой неизвестно откуда, неизвестно куда нити, сворачивается в шар, где начало и конец суть одно и то же, где все происходит и чувствуется одновременно и великий покой объемлет мятущуюся душу. Произошло это в монастыре Иоанна в Пустыне, на окраине, недалеко за госпиталем Адасса. Они вошли в ограду, спустились к пещере, где обитал пророк, посидели пред крохотным бассейном, где золотые рыбки лениво играли в пятнашки с отражениями высоко плывущих белых облаков, а потом по усыпанной сухими хвойными иглами тропинке неторопливо пошли в гору. Слева, устремляя к небу длинные зубцы, чернел гребень кипарисов, неведомые Камову деревья с голыми красно-коричневыми стволами – он вспомнил фовистских Дерена и Брака – стыли в изломанном арабеске модернистского балета, справа зеленая пена дубов стекала по откосу к вьющемуся по дну ущелья голубому шнурку дороги. Минут через десять они вышли к небольшой каменной хижине. Вокруг не было ни души. «Гробница Елизаветы», – шепнул Каминка. Наклонившись, они вошли в открытую низкую дверь. Внутри было на удивление прохладно. Дух кипарисовой смолы мешался с ароматом цветов и сухим запахом земли. Под маленьким окном с молитвенником на подоконнике, застланном вышитым льняным полотенцем, стояла скамья с небольшими цветными подушками. У противоположной стены, за аналоем с раскрытой Библией, перед низкой, уходящей в глубину нишей горели две свечи. Пламя ровным язычком струилось вверх, и тихо было так, что казалось, если хорошо прислушаться, можно будет услышать, как плывут в высоком небе те медленные, величественные облака, с которыми играли в бассейне золотые рыбки. Они долго сидели на скамье, погруженные в собственные мысли. Собственно, написав эту фразу, мы отдали дань удобному клише, поскольку ни у одного из них никаких мыслей не было и, стало быть, погрузиться в них не было ровным счетом никакой возможности. Они сидели безо всяких мыслей, ничем не отличаясь от деревьев, стоящих вокруг, от свечей, тихо горевших над могилой, от камней, составлявших дом. На какое-то время они просто стали составной частью пейзажа, без надежд и упований, без сожалений и тревог, они просто были, и этого было достаточно…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации