Электронная библиотека » Сергей Михеенков » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 21 декабря 2013, 02:26


Автор книги: Сергей Михеенков


Жанр: Книги о войне, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава четвертая

Зимой в Рождество он получил письмо из Москвы. Незнакомый почерк, незнакомый обратный адрес.

«Здравствуйте, уважаемый Александр Васильевич!

Пишет вам Вера Александровна Баврина, урожденная Тимошенкова, дочь Веры Васильевны, той самой, которую вы когда-то знали и которой писали с фронта.

Теперь-то я понимаю, кто вы. Вы ведь тот самый лейтенант, командир взвода, который был на постое в нашем доме в Александровке летом 1943 года.

Я была младшей в семье. Родилась в феврале 1944 года. В деревне злые языки всякое болтали. Говорили, что мама меня от немца родила. Немцев в нашей деревне не было. Однако мама, как и другие жители деревни, иногда ходила в Киров на базар. Там стояли немцы. Но ведь я родилась в феврале 44-го!

Летом 43-го в Александровку прибыла ваша рота. И ваш взвод определили на постой к нам.

Вы ведь тот самый лейтенант, который жил в нашем доме?

Всю свою жизнь мама отдала нам: мне, сестре и брату. Всю жизнь она ждала кого-то. Брат и сестра это меньше чувствовали, хотя и были старше меня. Отец сестры и брата погиб на фронте еще в начале войны. Мама сохранила его фотографию. Вы видели ее. Сейчас она хранится у Нины в деревне.

Однажды я спросила маму, кто мой отец? Мне в то время было уже лет пятнадцать. Она обняла меня и долго держала так, но ничего не сказала. Сказала только, что не немец. А перед смертью отдала письмо. Это было одно из ваших писем с фронта. Из него я поняла, что мама вам не отвечала. Она хотела вам написать. И любила вас. Но ждала отца Нины и Вани. Один из наших александровских мужиков вернулся из плена. Он был с ним. Сказал, что и тот живой. После войны она ездила в Вязьму, искала его могилку. Но ничего не нашла.

Я помню, как к ней приходили свахи то из одной деревни, то из другой, уговаривали сойтись то с одним, то с другим. Помню, сватался один моряк из нашей деревни. Это было году в пятидесятом. Пришел сам, в форме. Он был моложе мамы. Красивый, высокий. Стоял перед нею на коленях. Мама была женщиной красивой.

Она всегда говорила: «А вдруг он жив…»

Ваше письмо теперь у меня. Всего было семь. Мама их всегда украдкой перечитывала. Мне отдала только одно.

Я понимаю, что у вас своя жизнь. Я не хочу и не имею права в нее вторгаться. Все уже сложилось в нашей жизни, все произошло. Ничего уже нельзя изменить.

Я росла без отца. Таких в деревне было много. Мама о вас молчала. Умирая, отдала ваше письмо. Оно и стало для меня отцом. Моим отцом, которого я любила и помнила. Оно давало мне силы жить, учиться, работать. Я знала, что не безродная. Ни мама, ни я не знали, живы ль вы. Ведь сколько народу погибло!

Теперь я знаю, что вы живы. Видимо, жизнь у вас сложилась хорошо. У вас хороший, красивый внук.

Спасибо, что навестили нас.

Живу я хорошо. Добрый и заботливый муж. Дочь окончила институт и работает педиатром в районной поликлинике.

Я замуж вышла поздно. Вначале решила выучиться. После института поступила в ординатуру. Боялась погрязнуть в пеленках. Работаю терапевтом в военном госпитале. Большая практика. Богатые и влиятельные пациенты. Словом, ни в чем не нуждаюсь. Была бы рада при случае, если будет такая нужда, помочь и вам.

Вот написала вам письмо и будто полетела на родину, поговорила и с вами, и с Ниной, и с мамой, и с братом. Со всеми своими родными. Прошлое становится все ближе и дороже.

Вы не подумайте, что я на чем-то настаиваю, на что-то напрашиваюсь. Пусть будет все так, как есть.

Спасибо вам.

Вера Александровна Баврина (Тимошенкова).

г. Москва».

Он прочитал письмо женщины, которая была его дочерью, и его в который уж раз догнала мысль о том, что тогда, в сорок пятом, он вернулся с войны калекой. Пуля калибра 7,92 мм, вылетевшая из горячего ствола немецкого пулемета «МГ-42», пронеслась над бруствером наспех отрытого окопа, миновала бойцов взвода младшего лейтенанта Порошина, отыскала лейтенанта Ратникова, на тот момент числившегося в штрафниках, и пробила ему душу. Но душа не умерла. Смертельно раненная, она выжила в том аду. Выжила и потом, в плену. Ее ампутировали значительно позже, когда он сам поверил в то, что ей не выжить.

Рассказы

Пленный
1

– Эх, мил человек! Да зачем тебе все это? И кому это вообще теперь надо? У вас другая жизнь. Своя вон беда. Детей уберечь, укараулить. А мы свое прожили. Отгоревали. Нам уже пора и подпоясываться… Туда, туда… – Кондратий Ильич посмотрел на меня каким-то тоскливым взглядом, устало покачал головой. Вздохнул.

Я молчал.

Уже несколько раз я приезжал к старику, чтобы записать его рассказ о том, как он был в немецком плену. И каждый раз что-нибудь случалось, и запись мы откладывали. Раз приехали: Кондратий Ильич поросенка резал, съехались все его сыновья и невестки, и попал я не на рассказ, а на печенку. Старик был несказанно рад. Выпили, закусили. Кондратий Ильич сунул мне в пакет кусок подчеревка и порядочный шмат сала. А до рассказов о войне дело так и не дошло. В другой раз застал его в постели с высокой температурой.

– А даича мне внук, Сашок, младшей дочки сын, и говорит: а зачем же ты, деда, в плен им сдался? Надо было, говорит, до конца драться… Вот так мне внук сказал. А ему на лето в армию. Как бы в Чечню не забрали. Парень-то больно шальной, отчаянный. Такой, если что, напролом пойдет. А пуля… она не разбирает…

За окнами уже смеркалось. Зарево повалившегося за дальние леса солнца стояло за деревенским выгоном высоким багровым столбом и никак не опадало. В июне зори неторопливые, долгие, пахучие, с лиловыми маслянистыми сумерками и душными сквознячками, медленно струящимися с нагретых за день полей и лугов.

– Как будто я сам к ним пошел… – Кондратий Ильич замолчал, пошаркал по старенькой, растрескавшейся клеенке ребром черной, как старая доска, загорелой натруженной ладони. Потом откинулся спиной к стене, под иконку Николая Угодника, бережно и, видать, женской рукой укутанную расшитым рушником, сказал: – Ну, раз так, тогда наливай, мил человек, по другой. В плен-то всякий народ попадал…

В доме у Кондратия Ильича опрятно, пол подметен. Половики застелены ровными тропинками – от стены к стене. Пахнет вощиной. На лавке за ситцевой цветастой шторкой лежат очищенные от сот рамки. И руки, и рубаха хозяина пахнут вощиной.

Мы выпили еще по стопке. Кондратий Ильич пил странно: цедил водку сквозь зубы, будто процеживал, последний глоток подолгу держал во рту, баюкал его, мотал седой головой и только потом шумно, с крехтом, проглатывал.

– Это ж где, такая, брадена? – спросил он, закусывая огурцом и хлебом.

Закуска у нас на столе хорошая: свежие огурцы, лук с грядки, петрушка, яблоки, аккуратно порезанное розовое сало с тремя мясными прожилками, хлеб. С такой закуской и ночь скоротать – невелик труд.

– В городе.

– Хорошая. А мы тут все свойскую пьем. Привыкли.

Я включил диктофон. Старик мой сразу подобрался. Водка его, похоже, так и не взяла.

2

– Летом сорок второго нас, 205-ю Особую Дальневосточную дивизию, из Волочаевского военного городка перебросили в донскую степь. Эшелонами – от Хабаровска и почти до самого Сталинграда. Были на Амуре, а оказались на Дону. В излучине Дона мы и приняли первый бой. Как сейчас помню: утром рано-рано роты развернулись и пошли по пшеничному полю – цепью. Хлеба высокие! Наши ребята идут, только одни зеленые каски видны да штыки винтовок. Не прошло и получаса, как столкнулись, сошлись в тех хлебах с немцами. Как-то так тихо сошлись, почти без выстрелов. Только закричали, заревели, как кабаны. Захрустело впереди. Рукопашная. В рукопашной все раненые – тяжелые. Убитых больше, чем раненых. Перевернешь его на спину, а голова на сухожилиях висит. Саперными лопатками рубились. Немцы не выдержали, отошли. Мы продвинулись километров на двенадцать. Догнали их. Но они успели укрепиться в русле высохшей речки. Отрыли окопы. Установили пулеметы. И встретили наши цепи таким огнем, что многих наших сразу и положили. Командиры снова поднимали людей. И все – под пулеметы, все на убой. К вечеру подошли «катюши». Дали залп и сразу ушли. Там, впереди, глядим, все горит. Сразу после «катюш» заработала наша дивизионная артиллерия. Артиллеристы стреляли хорошо. Как дали! Черная стена взрывов! И – двигается, двигается в сторону их обороны. А за этим валом – наша пехота. Первую линию окопов мы заняли. Дальше – два холма. На холмах – пулеметы и танки, врытые в землю. И опять они нас остановили. Вперед пошли наши танки, но и их вскоре все подбили. Немцы тут же контратаковали. Танками. Восемнадцать штук. С пехотой. Но наши артиллеристы встретили их хорошо. Смотрим, загораются один за другим. Только два успели развернуться и уйти. Тут мне сообщили: в одном из наших танков остался раненый танкист. Я пополз в поле. Подполз к танку. Гусеница сбита, башня развернута, люки открыты. Только я поднялся на броню, с кургана начал бить пулемет. Пули так и защелкали по броне. В боку у танка пробоина. Насквозь. Танкист, молоденький мальчишка, годов, может, восемнадцати. Разворотило ему осколком всю лодыжку. Я его перевязал прямо в танке. Вылез. Он ухватил меня за шею, и я его сразу и поволок к своей траншее. Бегу с ним, а пули кругом стригут. Вынес! Никого не задело! Ни его, ни меня. Две недели мы держались. Раненых накапливалось много. Не успевали отправлять. Убитых тоже было много. Запахли. И тогда начали убирать трупы. И немцы, и мы. Когда собирали трупы, стрельба прекращалась. Потом они подтянули свежие части. Нажали. А у нас в ротах уже и по взводу не насчитывалось. Полк пошел на отход. Нас, несколько человек, оставили в прикрытии. Командовал нами капитан Головко. Он был лучший в полку пулеметчик. А отходить полк начал еще засветло. Поторопились. Надо было дождаться темноты. Немцы заметили, что мы оставляем позиции, подняли свои цепи. Вот тут меня в первый раз за эти дни затрясло: все, думаю, конец, втроем мы их не удержим. Капитан Головко сам лег за пулемет. А мне приказал отползти в сторону и занять там оборону. У меня было две противотанковые гранаты и шесть «РГД». Автомат. Был у меня и свой личный «ТТ». В медицинскую сумку я насыпал побольше патронов. И для «ТТ», и для автомата «ППШ» патроны были одни и те же. Капитан Головко, смотрю, лежит за «максимом», стрелять не спешит. Подпускает ближе. А на меня такой какой-то морок напал, страх, что и окоп как следует отрыть не могу, лопата в руках не держится. И тут заработал пулемет Головко. Они сперва продолжали идти. Потом залегли. И стали подползать с разных сторон. Один заползал с моей стороны. Я смотрю на него и думаю: это ж мой ползет. Кинул гранату. Но граната не долетела. Далековато все же было до него. Приложился из автомата. Немец стал отползать. Уполз. Ушли и остальные. Мы отбились. Капитан Головко, слышу, зовет меня: «Посмотри в траншее патроны! Может, остались где! Все, что найдешь, хоть россыпью, тащи сюда!» Я пополз к ячейкам, где стояли наши пулеметы. Нашел несколько брошенных банок, в них полно патронов. Побросали наши ребята, когда отходили. Капитан мне: «Молодец, санинструктор! Это мы им еще обшлага завьем!» Это у капитана поговорка такая была. Второй номер, смотрю, патронами свободную ленту набивает. Кругом гильзы стреляные – ворох целый! Капитан их ногами поддает, а они со звоном рассыпаются. За бруствером лежат трупы немцев. Много. Я еще не видел столько битых немцев в одном месте. Даже после рукопашной их меньше было. Недолго мы отдыхали. Через полчаса, не больше, новая цепь на нас кинулась. И опять капитан Головко расстрелял их. Ко мне подползли несколько немцев. Я кинул гранату. Больше там никто не копошился. Убило ль их взрывом гранаты, или они уползли, не знаю. Хотелось потом сходить посмотреть, но не до того было. Отбились и во второй раз. Патроны кончились. Капитан Головко снял с «максима» затвор и сказал: «Все, ребята, уходим». Полк свой мы отыскали в балочке. Народу осталось совсем мало. Было у нас одно противотанковое ружье и к нему три патрона. Вот и вся полковая артиллерия. Отрыли окопы. Я свой вырыл у дороги. Перед собою положил гранаты: две противотанковые и оставшиеся «РГД». А у полка задача: пока дивизия переправляется за Дон, с тылами и ранеными, надо держать позиции. Ночью было тихо, так что мы даже немного прикорнули. Утром к Дону, глядим, спускается колонна. Небольшая. Три мотоцикла и легковая машина. Мы еще издали поняли – немцы. В мотоциклах сидят не так. Наши ребята сняли мотоциклистов так чисто, что мотоциклы, вполне исправные, потом прикатили к балочке. Хотели на них уезжать за Дон. А в машине был генерал. За рулем сидел сам. Водителя не было. Это я хорошо помню. Мне все было видно, мой окоп ближе других был к дороге. В машину выстрелили из противотанкового ружья. Пуля попала в мотор, и машина начала гореть. Генерал выскочил из кабины, и в это время кто-то из наших влепил ему пулю прямо в лоб. Я приготовил противотанковую гранату, хотел бросить ее, если машина подойдет поближе, но все было сделано и без меня. Подошли. Машину затушили. Вытащили сигареты, хлеб и шнапс. А шнапс был, знаешь, какой? А наша самогонка! Да такая, помню, противная, вонючая. У нас в деревне лучше гонят. В наших деревнях, видать, разживались. Нашли даже сапожный крем со щеткой. И наши ребята в последний раз почистили свои сапоги. Все по очереди чистили, пока крем не закончился. Всем мы там, чем можно было, попользовались. Не успели разбежаться по окопам, вот она, основная колонна подошла. Огонь они открыли еще издали. Били по всей балке. Комполка Кельберг перед этим нам сказал: «Ребята, если будет возможность не ввязываться в бой, то подождем ночи. Ночью попытаемся уйти за Дон. А если не сможем прорваться к Дону и переправиться, то мелкими группами пойдем на север, в леса, к партизанам». Какой там к партизанам? Когда нас окружили и стало ясно, что не уйти, трое: комполка Кельберг, начальник строевой части, майор, и комиссар полка застрелились. Перед тем как стреляться, приказали адъютантам добить, если выстрелят неудачно. А нам сказали: ребята, мол, простите, что не вывели вас, действуйте дальше как сможете. Как сами посчитаете правильным, так и поступайте, мол. Кельберг был из грузинских евреев. Во время обстрела балки меня ранило в ногу. Осколком, по касательной. Я быстро перевязал себя и уполз в промоину. Промоина заросла бурьяном. Меня не видно. Обстрел прекратился. Слышу, немцы ходят, стреляют из автоматов. То там короткая очередь, то там. Я понял: добивают наших раненых. Всю ночь я просидел в той промоине. Утром вылез, стал смотреть, нет ли кого живого. Кругом одни трупы. В землянке штаба батальона разбитый телефонный аппарат. А по дороге тем временем шли к Дону немецкие колонны. Уже никто им не мешал. Я приподнялся из бурьяна – поглядеть, сколько же их. А их там тьма-тьмущая! Конца-краю колоннам не видать. По дороге – машины, танки, тягачи с орудиями, а сбоку идет пехота. Шли они не так, как мы. Мы шли взводными колоннами. А они – гуськом, по одному. Увидели меня, обстреляли. Вжикнули около пули, я залег. Думал, не подойдут, у них впереди дела поважнее меня – Сталинград. Поднял голову, смотрю, идут двое. Я заполз в землянку. Слышу, подошли, разговаривают. Затихли. Дали очередь. Стреляли через узкий лаз, и меня той очередью не задело. Я сидел за поворотом. Закричали. Один – по-русски, с акцентом: «Выходи, Иван! С поднятыми руками! Без оружия! А то гранату бросим!» Я и вышел. Поднял руки. Куда деваться? Немцы оказались вовсе не немцами: один был чех, а другой финн. Финн хотел меня застрелить. Несколько раз автомат вскидывал. Петлицы я ночью сорвал. Мои медицинские петлицы были похожи на петлицы офицеров НКВД. Малиновые! А гимнастерка-то все равно – офицерская! Финн мне стволом автомата в грудь: «Комиссар!» А чех меня и спрашивает: «Офицер?» – и указывает на гимнастерку. «Санинструктор», – говорю. И показываю свою медицинскую сумку. Тогда они открыли мою сумку, а там – патроны. Финн опять свой автомат – с предохранителя, отступил на шаг, на чеха кричит, чтобы и тот отошел. А чех не отходит, на финна тоже кричит. Тут у них уже, знаешь, пошло – кто кого. Это меня и спасло. Вот так и начался мой плен. Все это происходило неподалеку от деревень Нижняя Голубовка и Верхняя Голубовка в районе Калача. Никому я раньше не рассказывал, как был в плену. Не хотелось об этом вспоминать. Ну, что ж, раз начал… Сколько годов прошло… И зачем тебе все это нужно? Чужие страдания… Правда… Правда, она, брат, порою вон какая страшная, да вывернутая, что и думать о ней… Меня поймет только тот, кто сам побывал там. Не дай бог такое нынешним… Вон, Сашку на лето в армию. А у него соображение еще детское. Мы-то на фронт шли, уже знали, как врага брать. Знать-то знали, а взял он нас… Слушай-ка, выключи свою машинку, а налей еще по одной. Выпьем. Товарищей моих помянем. Тех, которые возле Нижней Голубовки да Верхней Голубовки остались. Они, должно быть, и теперь в своих окопах лежат. Позиции держат. Верно, ох верно сказано: мертвые сраму не имут. Это ж и про меня, мил-человек! Вот я в плен пошел. И сколько унижений я там принял! Это ж… А они, товарищи мои, кто погиб там, выходит, победили в том бою. Потому как позицию свою врагу – не отдали! А я вышел к ним. С поднятыми руками вышел. Кто меня поймет теперь? И всю жизнь я прожил – пленным. Как враг народа. Хоть и фильтрационные лагеря потом прошел. Там ведь тоже по головке не гладили. А которых и во двор сразу, к кирпичной стене… В плену ведь люди себя по-разному вели. А у меня – три попытки побега. А что такое побег? К нему несколько месяцев готовишься. Пока товарищей подходящих найдешь, пока случай подвернется… А потом от погони уходишь… Догонят, двоих-троих сразу пристрелят, а остальных давай овчарками травить… На ночь нас закрыли в каком-то складе. Стены каменные, прочные, без окон. Не уйдешь. Никого из своего полка я там, среди пленных, не встретил. А из дивизии нашей народ там был. И красноармейцы, и командиры. Утром – в эшелон. Везли несколько дней. Доехали до Славуты. В Славуте выгрузили и разместили в наших довоенных кавалерийских казармах. В дороге нас, конечно, не кормили. На станциях мы просовывали в щели банки или котелки, высунешь, опустишь на проволочке или на шнурке и ждешь, когда мимо пройдет железнодорожник или какой-нибудь прохожий. То-то и нальет воды. Мучила жажда. С ума сходили от жары и жажды. Охранники всех, кто подходил к вагонам, отгоняли прикладами. А то начнут стрелять поверх голов. Сволочи. И вот начали нас выгружать. Из каждого вагона только по нескольку человек вышли сами. Вышли или выползли. Остальных вытаскивали и складывали в кучи. Складывали штабелями, как дрова. Один ряд так, другой – поперек. Чтобы не падали и места много не занимали. Трупы уже закоченели. Умирали и от ран, и от голода, и от жажды. Отступали – ни пищи, ни воды. И в плен попали – то же самое. Это я недолго просидел в том каменном сарае на Дону. А некоторые ребята там уже по нескольку дней голодовали. Рана моя стала гноиться. Ногу всю разнесло, ходить стало невозможно. Черви пошли. Но я знал, что черви – это не беда. Рану почистят, гангрены не будет. Пощупал я внутри раны пальцем – осколок торчит. Чувствую его пальцем – острый. Стал вытаскивать его. А боль такая, что раза два я сознание терял. Потом таки подцепил ногтями, дернул! И – опять сознание потерял. Кровища хлынула… Черви копошатся в моей крови… Ребята глянули, а перевязать нечем. «Сымайте, – говорю, – с меня рубаху и рвите на полоски». Стащили с меня рубаху. А рубаха грязная, потная, вся в копоти. Перевязали. А встать я уже не могу. Положили меня возле штакетничка. Лежу. Рядом железнодорожная станция, пакгаузы. Ждем своей судьбы, куда дальше нас погонят. И тут, возле пакгаузов, произошел такой случай. Конвоир повесил на штакетник ранец и отошел куда-то. А один из наших пленных, молоденький такой, вытащил из ранца полбулки хлеба. Хлеб белый, мягкий, рыхлый. Схватил, отбежал поодаль и стал торопливо поедать его. Вскоре вернулся немец. Видит, ранец его открыт, хлеба нет. Закричал: «Ва-ас?!» Увидел пленного, хлеб свой… Подбежал, схватил его за плечо, трепанул. Тот даже не посмотрел на охранника, хлеб доедает. Кто голодал, тот знает, что такое хлеб для голодного человека. Тогда немец подвел того парня к насыпи и снял с плеча винтовку. Парень стал есть еще торопливее. Немец прицелился ему прямо в лоб, в упор, не стреляет, кричит, бранится, ногами топочет. А тот все ест и ест добытый хлебушек. Мы смотрим, как белые крошки падают. Вот поднять бы, хотя бы одну крошечку. И страшно. Видим, что-то сейчас будет. Просто так немец не отстанет. Злой. А парень торопится, будто знал, что не успеет доесть до конца. Пуля попала ему прямо в лоб, в самую середину. Так и повалился под насыпь с недоеденным хлебом… Немец ушел, а наши ребята кинулись те оброненные убитым крошки поднимать. Ну что, мил-человек, невеселая история? А хлеб у немца был и правда хороший. Нам в плену такой не пекли. Раз уж заговорил о хлебе, расскажу еще одну историю. Повезли нас после этого дальше. Прибыли на какую-то станцию. Меня вытаскивали из вагона уже недвижимого. Начальник конвоя, немец, вывел из строя четверых военнопленных и кивнул им на меня: приказал нести. А так бы – бросили. Ну а если бы бросили, первый бы конвоир пристрелил, чтобы не оставлять. Лагерь от станции неподалеку. Несут меня ребята, разговаривают между собою: тяжелый, давай, мол, бросим его на обочине, а сами заскочим в колонну, спрячемся, пускай другие несут… А один из них: нет, дескать, надо нести, раз приказали, а то немец обозлится, что ослушались, постреляет нас. Я все слышу, что говорят. Несут так-то меня по слободе. Колонна идет по дороге, а меня несут тропинкой, вдоль дворов, вдоль штакетников. Навстречу женщина. Лет тридцати пяти. Остановилась. Плачет, платочком слезы утирает. На меня глядит. Открыла сумочку, в сумочке коврига хлеба. Переломила ковригу пополам и одну половинку кладет мне на грудь. «Храни тебя Господи, – говорит, – родной». Я вот теперь думаю: может, эта ее короткая молитва обо мне, ее слезы к Богу и спасли меня в немецком плену. Ведь она обо мне плакала. Тысячи на моих глазах умерли, а я жив остался. Да, а я уже которые сутки не евши. Как трофея из генеральской машины покушали, так и все. Ну, думаю, может, и не умру еще, раз судьба смилостивилась. Хлеб лежит у меня на груди, колышется, пахнет хорошо. Домом пахнет. Полем. Родиной. Думаю: надо ж с ребятами поделиться, отблагодарить, что волокли меня и не бросили. Кусок-то большой, всем хватит. Лежит мой хлеб. Я глаз с него не свожу. О женщине той думаю. Такая у меня к ней благодарность в душе, что прямо теплом всего залило. Даже рана болеть перестала. Поднесли меня к воротам и положили на землю. Положили, схватили этот мой хлеб, побежали в колонну, потуда я их и видел. И так мне, мил-человек, ни крошечки от слез той женщины, от жалости ее и не досталось. Много я потом по лагерям скитался, а такой женщины больше мне нигде не встретилось. Правда, была и еще одна – немка. О ней еще расскажу… Смотрю: лагерь для военнопленных. Уже и столбики с колючей проволокой поставлены. На воротах часовой. Поляк. Хорошо говорил по-русски. Он поглядел на нас, раненых, какие мы плохие, и говорит: «Далеко от ворот не уползайте. Ждите тут. Утром будет машина в город. Я вас в первую очередь отправлю. Там есть лазарет, и вас там хоть перевяжут». В лагере – как в тырле для скота. Тысячи людей. И все наш брат – в солдатской гимнастерочке. Многие без шинелей. Кухни полевые. Наши. Возле кухонь толкотня, крики, ругань. Баланду раздают. Я часовому и говорю: «Как бы нам поесть?» А он: «Терпите. Поползете туда, задавят вас, пропадете. Видите, что там творится?» А правда: к котлу по головам лезут, дерутся. Голодом людей довели до такого состояния, что они уже как звери стали кидаться друг на друга из-за куска… Утром пришла машина. Мы кое-как встали. Но тут к машине кинулись другие, нас сбили с ног, начали топтать. Поляк снял с плеча винтовку, закричал: «Раненых вперед!» Да, чуть не забыл, в Славуте, в первом лагере, нас охраняли не только немцы, но и казаки. В картузах, в штанах с лампасами. С винтовками ходили вдоль проволоки. На вышках сидели немцы. Пулеметчики были немцы. А пешая охрана – казаки. Немцы нас не стреляли. А вот казаки… Будто случая искали. И многих наших ребят, военнопленных, в Славуте постреляли именно казаки. Я напраслину не наговариваю. Мне это не надо. Говорю, что видел и пережил. У нас у всех были какие-нибудь посудины. У кого кружка, у кого консервная банка, у кого и котелок остался. Немцы, когда в плен брали, котелки не отнимали. Туда, в эти посудины, нам и баланду наливали, и сами мы варево какое-никакое готовили, когда было из чего. Траву, к примеру, варили, корешки, кору. И вот подойдет, бывало, пленный к проволоке и палочкой начнет доставать какую-нибудь травинку. Тут-то, в лагере, всю траву уже давно поели и даже корешки выкопали. Палочка не простая, с гвоздиком на конце. Голодали. И травинке душа рада. И вот он, казак-охранник! Идет уже. Винтовку с плеча сымает: «Отойди от проволоки! Стрелять буду!» Пленный ему: «Стреляй! Все одно с голоду подыхать!» А сам не верит, что тот выстрелит. Но казаки выслуживались перед немцами: вот, дескать, какие мы надежные охранники! Как исправно службу несем! Другой корить его начнет, охранника: «Что ж ты, сукин сын! Немецкую винтовку взял! Шкура!» Да по матушке его. Глядишь: бах! Лежит, весь в крови. Поволокли к яме. Так что в Славуте нас охраняли и убивали не немцы, а казаки. Я и тиф потом пережил. Это уже в сорок третьем году. Зимой. Моя рана еще сильнее болеть стала. Выбаливало все, гноем выходило. Лежу в коридоре каком-то, стоны свои слушаю. Стоны – жалобные, так только стонут, когда с жизнью прощаются. С ума схожу. Сил моих больше нет. Было бы в руках оружие, застрелился бы, до такой степени дошел. Мне говорят: замолчи, мол, что ты стонешь так громко… Потом перенесли меня в палату. Врачи русские. Один, который перевязку мне делал, говорит: если бы ты, мол, в госпиталь попал, то скоро бы на ноги встал, а тут… лежи, говорит, не знаю, может, и выживешь. Нога моя вздулась. Почернела. Доктор посмотрел, погремел инструментами и опухоль мою вскрыл. Оттуда все полилось. Это было уже в лагере под Минском. Кажется, место то называлось Пушкинскими казармами. Кормили нас там пареной гречихой. Неободранной. Так вот от этой неободранной пареной гречихи многие умирали. Наедятся, бывало, потом пойдут в отхожее место и оттуда уже не возвращаются. От запоров умирали. Я гречиху ту ел так: по зернышку, каждое зернышко очищал. Лежал, некуда было торопиться. В Пушкинских казармах меня звали Стариком. Борода отросла долгая-долгая, черная. А зимой начался тиф. И к весне из восемнадцати тысяч военнопленных в живых осталось только две. Мертвых складывали напротив лагеря в штабель. За зиму большую скирду сложили. Товарищ мой, однополчанин, состоял в похоронной команде. Мертвых из барака выносил. Рассказывал: за день по двести-триста человек складывали в штабеля. Немец, говорит, один все подходил к ним из охраны. Подойдет, спросит: «Вифель русски зольдатен капут?» Когда, говорит, мы скажем, сколько, он в ответ: ха-ха-ха! Весной тех, кто пережил тиф, повезли эшелоном в Германию. Привезли в Говельдорф. Это – на границе Германии и Франции. Здесь, помню, произошел такой случай. Погнали нас на работы. Копали какой-то ров. Или котлован. Смотрю, ребята что-то заходили, зашумели. Крики! Охранник подбежал, а – поздно. Дело уже сделано: двое лежат с разрубленными головами. Предателей зарубили, провокаторов. Немцы засылали своих осведомителей. Те вынюхивали, доносили на командиров и руководителей. Мы хоть и пленные, подневольные, и любого из нас можно было убить, унизить, но были мы все же не стадо баранов и рабов. С предателями расправлялись на месте. После этого случая раскидали нас по разным лагерям. Я попал в городок Торн на Висле. И там встретил я своего довоенного друга Васю Жижина. Мы с ним вместе учились в Серпуховском медучилище. Бывает же такое! Вася воевал с сорок первого года, с 22 июня. Первый бой принял на Буге. Родом он был из Тульской области. После войны жил в Пущине. Несколько лет тому назад умер. Я ездил хоронить его. Вася меня сперва не узнал. Борода – это полдела. А у меня от продолжительного голода и истощения организма появились сильные отеки. Нажмешь на мышцу – ямка остается. Белковые отеки. Мешки под глазами. Рана зажила. Стали гонять на работы. И я уже доходил окончательно. От прежней силы и следа не осталось. В Торне в лагере нас было человек восемьсот. Через два месяца осталось четыреста. Остальные умерли. Они нас попросту морили голодом и изнурительными работами. Организм не выдерживал. А тут случай нам помог. Под Дюнкерком немцы захватили английский десант. Пленных англичан пригнали в Торн. Мы оборудовали для них лагерь. Мы, русские военнопленные, – рабочая скотина. Мы должны были работать и умирать. Каждый день – по нескольку десятков из каждого барака. И – в яму! В яму! В яму! Кто теперь знает и помнит о тех ямах?! А пленные английские солдаты и офицеры тем временем играли в футбол. И у них было хорошее питание. Они получали от Красного Креста продовольственные посылки: мясные и рыбные консервы, колбасу, печенье, кофе, конфеты, сахар, масло, сигареты. Все у них было. Некоторые из наших ребят, когда узнали об этом, сходили с ума от одной только мысли, что в плену так можно жить. Потому что нас кормили баландой из брюквы. И воняла эта баланда, как моча кролика. Я как-то, после войны, году в пятидесятом, завел было кроликов. С полгода продержал – нет, не могу! Как, бывало, подойду к клетке – баландой лагерной, брюквой пареной пахнет… Ужасом. Вывел. Клетки сжег. Англичанам немцы варили гороховый суп с мясом. Суп этот англичане не ели. Ни офицеры, ни солдаты. Брезговали. Ну, с посылками от международного Красного Креста, конечно, можно было и побрезговать немецким варевом. И англичане нам отдавали свой суп. Однако котел с супом надо было еще вынести из английской зоны в нашу. Не все охранники это позволяли. Были в охране и эсэсовцы. В лагерную охрану они попадали из госпиталей. Кто без глаза, кто без руки. На фронт их не брали, а в охране служили. Такие, чуть что, стреляли без предупреждения. Мстили нам, русским, за свои раны и увечья. Немцы хоть и хозяева в лагере, а с куревом и у них плоховато бывало. Сигареты имели англичане. Англичанам мы стирали белье, чинили им обувь, шили для них тапочки. Они с нами расплачивались супом и сигаретами. Мы тогда сигареты – немцам, охранникам. Те пропустят двоих-троих наших на английскую территорию, принесут котел. Вот этот гороховый суп и снял белковые отеки. Многим он спас жизнь. Мы ожили. Так что спасибо англичанам! Это и был для нас – Второй фронт. Правда, получали мы тот суп не за здорово живешь. А немцы в лагере, среди охраны, разные были. Среди бывших фронтовиков попадались просто звери. Бывало, бьет, сволочь, всем, что под руку попадет. До смерти забивали. А другой, смотришь, посылку из дому получит, позовет, что-нибудь съестное даст. Угостит. Скажет: мол, из дому получил гостинцы. Начнет о детях рассказывать, о своей фрау. Добрые люди и среди немцев были. Вытащит, бывало, фотокарточки, покажет: «Майне фамилие». Семья, дескать, моя. Улыбается. Тоже по дому скучали. Однажды нас перевели уже в Грудзендз, на Вислу, была облава. Что-то у немцев со склада пропало. Искали. Налетели автоматчики с собаками. Выхватили из колонны двоих наших. Они несли в барак несколько брикетов с углем. Уголь мы таскали, чтобы разжечь огонь, погреться, обсушиться и сварить что-нибудь. Так этих ребят, которых прихватили с брикетами, избили так, что мы их несли до барака на руках. Они их били, собаками рвали, а мы стояли и смотрели. Не заступишься ж. Вот сволочи, что делали. Работали и на продуктовых складах. На одном складе была мука. Туда посылали тоже часто. Начальник склада, поляк, разрешал набрать с собою мучицы. У всех у нас под одеждой были привязаны сумочки, сшитые специально для этого дела. А фронт уже приближался. Шел уже сорок четвертый год. От Вислы нас погнали на запад. Шли пеши. В дороге нас не кормили. И вот идем полем, а у дороги лежат бурты свеклы. Колонна зашевелилась, и человек тридцать-сорок срываются и – к буртам. Немцы сразу начинают стрелять из винтовок. Для них это было развлечение. Они тоже ждали, когда мимо буртов проходить будем. Никаких предупредительных – сразу на поражение. А мы, когда бежали к бурту и обратно, рассчитывали на то, что всех, конечно же, не перебьют. Уцелевшие в колонну приносили свеклу. Бегали по очереди. Смотришь, вернулся цел, три-четыре свеклицы в руках держит. А возле бурта трое-четверо ребят лежат. Раненых тут же добивали. У нас у всех ножички. «Дай отрезать, пожевать». Начинается дележка. Потом, самое страшное, глядишь, понос открылся. Присядет пленный у дороги, а охранник уже стоит, ждет. Колонна уходит. Охранник стволом винтовки толкает: долго, мол, сидишь, давай скорее… Еще минуту-другую подождет и, если не встал, прикладывается и из винтовки в упор… Наша колонна по той дороге, видать, не первой прошла. Везде по обочинам лежали убитые наши военнопленные. Последний этап моих мытарств и скитаний между жизнью и смертью в немецком плену был аэродром Эльгебек. И раз ночью на наш аэродром налетели английские бомбардировщики. Повесили на парашютах осветительные ракеты и пошли сыпать бомбы. И все – на наши бараки. Видимо, думали, что тут расквартирован летный состав. Меня взрывной волной отбросило метров на пять и ударило о стену. Я потерял сознание. Хорошо, что наши бараки по всему периметру были обложены огромными валунами. Валуны те и гасили ударную волну, задерживали осколки. Меня отбросило к одному из этих валунов. Пришел в себя: кругом крики, стоны. Самолеты еще не улетели, а военнопленные уже побежали на кухню, поискать что-нибудь поесть. Кухню тоже разбомбило. Голод-то пострашнее бомбежки. Несколько дней потом у меня изо рта шла кровь. Мучила жажда. Что-то внутри повредилось от удара. Немцы своих раненых стали увозить в госпиталь в крытых фургонах. Последняя машина осталась пустой. В нее погрузили несколько человек и наших раненых. В их число попал и я. Было страшно: брали самых тяжелых, и мы боялись, что довезут до первого оврага и вывалят туда… Но обошлось, привезли в госпиталь. Смотрю, ходит медсестра. Совсем молоденькая. Я ей: «Медхен, ихь вил тринкен. Битте, медхен!» Она внимательно посмотрела на меня и ушла. И, смотрю, несет стакан воды. Вот тебе и медхен… Пожалела доходягу русского… Да, мил-человек, не все немцы звери были. А меня за всю войну две женщины пожалели: одна русская, другая – немка. Вскоре загремело, заполыхало. Немцы побежали к датской границе. Я уже на ноги встал. Ребята мне палку нашли, я на нее и опирался, ходил. Немцы ушли, пришли англичане. Мы вышли посмотреть, какие они, наши освободители. Английские солдаты и офицеры ехали на машинах. У нас под Сталинградом столько транспорта не было. Англичане радостные. Что-то кричат нам. Одеты в шорты. К нам подошел английский офицер. С ним кто-то из Красного Креста. И нам всем сразу раздали продуктовые посылки. Вначале – по одной коробке на двоих. А потом – каждому по коробке. Некоторые из наших сразу навалились на еду, и несколько человек умерло. Я, помню, открыл посылку, глянул, голова моя закружилась от вида и запаха того добра, что там лежало… Взял пачку печенья, съел несколько штук и положил обратно. Больше не стал. Через несколько дней объявили: всем русским собраться в школе. А были там среди нас и французы, и югославы, и итальянцы. Неподалеку стояло четырехэтажное здание школы. Нас готовили к отправке в советскую оккупационную зону. Тут же через переводчика объявили, что, если кто не желает переправляться в советскую зону, может об этом заявить. Мы, дескать, вам поможем. Несколько человек вышли из строя. В советский сектор нас перевозили в грузовиках. Нас встретили военные в офицерской форме с погонами. Впервые мы увидели наших в погонах. Определили в барак. Городок тот назывался, по-моему, Штейнбург. Так я попал в фильтрационный лагерь. Спали на нарах. Нары такие же, как и в немецком лагере. Кормили хорошо, выдавали полный солдатский паек. И вот, по очереди, начали вызывать в специальное помещение. Спрашивали, где воевал, когда и при каких обстоятельствах попал в плен. Я все хорошо помнил и назвал номер своей дивизии, полка, фамилии командиров, даты боев и пленения. Ко мне особых вопросов не было. Вызывали несколько раз и спрашивали об одном и том же. Следователи были разные. Каждый раз я вспоминал какие-нибудь новые подробности, но вскоре понял, что подробности их не интересовали. Они их в протокол допроса не вносили. Все, помню, запишут, я прочитаю, распишусь. «Идите». А некоторых уводили даже без проверки. Один с нами был, с аккордеоном… Где он, пленный, взял этот аккордеон? Пришли, взяли, повели во двор… Рядом со мною на нарах лежали полковник и младший лейтенант. Оба из Ростова. Земляки. Полковник ночами не спал, все вздыхал. В плен попал еще в сорок первом году, под Вязьмой. Его часто вызывали. Но не уводили. Каждый раз возвращался. Младший лейтенант все за него переживал. Виду не показывал, но я-то замечал, как он волнуется за своего товарища. А младший лейтенант был летчик. Истребитель. Сбили на Днепре. Первую нашу колонну из фильтрационного лагеря к советской границе отправили пешим ходом. Когда шли по Польше… Шли-то усталые, голодные, мимо деревень, где полно жратвы… А поляки, знаешь, какие?.. Выйдут посмотреть и, вместо того чтобы кусок хлеба вынести, начнут насмешничать. Ну, в первой деревне стерпели, во второй, а там и пошло. Не столько обида, сколько – голод. Это надо понимать. А охрана – что? В своих же стрелять не будут. На ближайшей станции погрузили нас в эшелон. И – назад, в Германию. Так шли поезда. На одной станции произошла такая история. Мы ехали еще по Германии. Вышли из вагонов, увидели в тупике вагон-цистерну. На цистерне трафарет – череп с костями. А ребят наших этими костями разве остановишь? Полезли разведать, что там? Цистерна почти пустая, но на дне что-то похожее на спирт. Надо ж знать нашего брата… Нахватали в котелки, во фляжки. Младший лейтенант, ростовчанин, принес и нам с полковником. Я пить не стал. А он мне: смотри, мол, горит, так что пей, не сомневайся. А я знал: немцы зря такой знак не поставят. Пить тот спирт я все же не стал. Полковник тоже отказался. А вот другой лейтенант, гвардеец, выпил. Он был командиром стрелкового взвода. Попал в плен недавно. Еще и форму не износил. Ходил с гвардейским значком и орденами. Немцы не отняли. В Германии на пересыльном пункте встретил свою сестру. Ее немцы угнали на работы, на каторгу. Много нашей молодежи там было. Тоже ехали назад эшелонами. Лейтенант рад, сестру домой, в Россию, везет! И только мы отъехали от станции, он мне и говорит: «Что это у меня с брюками?» Я ему: «А что?» – «Да, видишь, лампасы куда-то делись. Были лампасы, а теперь вот где они? Нету!» И щупает свои галифе. Я смотрю: лампасы-то – на месте. А это у него от выпитого уже пошло, началось… Галлюцинации. Тут и другим стало плохо. Эшелон остановили на ближайшей станции. Человек пятьдесят сняли и – в госпиталь. Хорошо, там стояла наша воинская часть. А человек пятнадцать уже умерли. Умер и лейтенант-гвардеец. Вот так, мил-человек, ехал-ехал домой… И сестру нашел, к мамке в Россию вез… Выпил на радостях… Привезли нас в Россию, в Вышний Волочек. Снова – на нары. Снова – проверка. Вместе со мною ехал тоже санинструктор. На Днепре в плен попал. Так ему «тройка» сразу зачитала указ: десять лет лагерей. Что уж там у него было, не знаю. Наши документы прибыли в Вышний Волочек раньше нас. Так что наша судьба нас там уже ждала. Кто проходил проверку, мог выбирать: хочешь служить, присваивали звание, которое имел до плена, и – в часть, кто ослаб, того отправляли домой. Я поехал домой, в свою Уваловку. Там жили мои родители. Устроился на работу. Фельдшером. Работы после войны много было. Народ ослабел. Вши. Тиф открылся. Раз поехал в район, а там уполномоченный НКВД, капитан Максимов: «Зайди, поговорим». Зашел. Поговорили. А он тоже под Сталинградом воевал. Смотрю, из-под стола достает бутылку зеленой. Тогда водка в других бутылках была, сургучом запечатана. Тут у него и килька в томатном соусе… Так и уговорили мы вдвоем ту бутылку. Все же вместе воевали, на одном фронте. А потом раза два и в Уваловку ко мне заезжал, я его там у себя спиртом угощал. Я, бывало, себе малость разведу водичкой, а он так, неразведенный швырял. Да, мил-человек. А Сашок мне… зачем, мол, дед, ты в плен… Давай-ка, разливай последнее. Песне моей конец, а время уже позднее.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 4.3 Оценок: 14

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации