Электронная библиотека » Сергей Михеенков » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 21 декабря 2013, 02:26


Автор книги: Сергей Михеенков


Жанр: Книги о войне, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Мы выпили. Кондратий Ильич к закуске больше не притронулся. Понюхал свежий пупырчатый огурец, душистый, пахнущий грядкой, солнышком и дождем, положил его обратно на тарелку и сказал:

– Ну что, невеселую я тебе историю рассказал? И что ты теперь с нею делать станешь?

3

Вечером Кондратий Ильич мне сказал:

– А и выпили мы, однако ж, порядочно. Куда тебе на ночь глядя в дорогу? Оставайся. Утром на карасей сходим. Прудец наш видел? Карась сейчас в самой поре. На все хватает! На червя, на хлеб, на мотыля, даже на вермишель! Посидим зорьку. А там и поедешь. На пасеку мою зайдем. Посмотришь мое хозяйство. Медку свежего налью баночку. Весенний мед – самый пользительный. И жена не будет серчать, что дома не ночевал. – И Кондратий Ильич усмехнулся, хлопнул по коленкам, будто вспомнив о главном.

И правда, он тут же вышел во двор и негромко отдал какие-то распоряжения своей старухе и молодой женщине, должно быть, невестке. В ответ те ничего даже не переспросили. Здесь, в этих кондовых стенах, чувствовалась основательность. Власть и единоначалие. На них, видимо, и строились порядок и достаток.

Уже сумерки принялись закрашивать в незашторенных окнах своей маслянистой синькой остатки закатного багреца упавшего-таки в леса малинового столба, когда там, во дворе, что-то произошло. Сперва нервно загремело ведро, потом крикнула женщина, молодка. Крикнула раздраженно. И тут же старуха ответила ей:

– А ты где ее найшла?

– Да возле речки! Где ее искать? – снова всплеснул, негодуя, молодой женский голос. – Она там всегда ходит. Наша да Макарычева.

– А что ж он орет?

– Да – пьяный! Сюда, вон, идет. Опять тятьку цеплять будет, сморчок вонючий. Объела его наша корова… Какой-то луг все поминает, мол, наш луг, дедов, а вы на нем коров пасете.

– Э, вспомнил… Снег летошний… Когда ж это было? Корова-то как, не хромает? Не ударил?

– Да вроде нет. Только попробовал бы. Я бы его сама в речке залила!

– Молчи, зябияка, – тихо сказала старуха. – Мужуки сами разберутся…

– О! А то он что скажет путное? Слушать его!.. Кому там разбираться? Не знаю, я б на тятькином месте…

Кондратий Ильич тоже слушал этот разговор, и, видимо, смысл его был ему уже понятен. Он выпрямился. Ноздри старика напряглись. Таким он был иногда во время рассказа.

– Вот сволочь! Сосед! Загулял опять! Последняя Рубаха…

Под окном, которое было наполовину открыто и через него в дом тихо, вместе с сумерками вползал в просторную комнату вечер, захрустели вечерней травой. Колыхнулась тяжелая ветка сирени, и почти на подоконнике показалось небритое потное лицо бесконечно усталого человека. Лицо щурилось, гримасничало и вдруг произнесло:

– Слышь, пленный, корову твою я все же убью. Вилами кольну. Если еще увижу, что по моему лугу… Понял? Это я сказал! Забогател… Шторки повесил… Поговорить нельзя… Пленный! Слышь? Ты дома?

– Я-то дома. А вот ты где находишься? – спокойно сказал Кондратий Ильич и даже не пошевелился на своем стуле у стены под потемневшим в сумерках Николаем Угодником.

– Ну-ну… Еще чем-нибудь попрекни. На свои гуляю! На кровные! Последнюю рубаху сыму, а – выпью! Да! А кому какое дело? Мой батька до Берлина дошел! А ты котелки немецкие лизал. Но… я не хуже тебя живу. У меня тоже все есть.

– Ну, ладно. Хватит, говорю! Пошел прочь! – Кондратий Ильич встал, и усталое потное лицо с подоконника сразу исчезло. Только тяжелая ветка недавно отцветшей сирени бесшумно покачивалась на том месте, где оно гримасничало мгновение назад.

Мы несколько минут молча сидели в сумерках.

– Шурка. Сосед. – Кондратий Ильич вздохнул. – Я его в прошлом году на лечение, дурака, устроил. Думал, человек в него вернется. И месяца не продержался… Нету силы воли. Степаниду жалко. Пропил все. Из дома тащит. И руку на нее уже поднимал. На матерю. А на меня злится, что опохмелиться не даю. И не дам. Вчера Степаниде пенсию принесли. Теперь дня три-четыре пить будет. А потом придет, будет в ногах валяться, унижаться. Мерзавец. Плохо кончит.

Немного погодя в глубине проулка что-то треснуло, глухо ударилось оземь, и хриплый голос будто эхом взревел:

– А-а! Родину продали! Фашисты! Волки позорные! Последнюю рубаху!..

– Он что, сидел? – спросил я.

– Да нет, так, дурачится. Форс на себя напускает.

Мы на всякий случай вышли во двор. В хлеву, под тусклой одинокой лампочкой, одна из женщин, видимо молодка, доила черно-пеструю огромную, как печка, корову. Звонко били струи в пустой подойник. Но вскоре он стал наполняться, и звуки струящегося молока опали до шороха. Корова вздыхала. А женщина ей что-то говорила, не зло бранила. Я сразу вспомнил детство, наш двор, мать и ее разговоры с коровой Зорькой во время дойки… Мать доила Зорьку, а я стоял рядом с кружкой и ждал парного молока.

– Таня, ну что, хорошо отдает? – спросил молодку Кондратий Ильич.

– Хорошо. Он ее не тронул. Пускай только пальцем тронет. Я ему уже сказала – утоплю.

За ужином Кондратий Ильич сказал:

– Когда-то, до революции, дед Шурки, отец Степаниды, владел здесь мельницей. На перекате стояла, недалеко отсюда. Ну вот, как выпьет, у него сразу и пошло старое играть… Порода.

– Какая ж это порода? – возразила старуха, все это время молчаливо сидевшая по правую руку Кондратия Ильича. – Старик, Игнат Прокофьич, смирный был человек, рассудительный, тверезый. А что он тебя пленом все попрекает? Ты ему тоже скажи…

– Что?

– А то! Тятьку он своего вспомнил. До Берлина он дойшел! А я-то помню, как он в полиции служил. До сорок третьего-то года! Вот кто немецкие котелки лизал! У, язык его распухни! – И, повернувшись ко мне, старуха пояснила: – Нас в сорок третьем, по осени, ослобонили. Войска наши прийшли. А он, Никанор, отец вот его, пьяницы этого, у тетки своей в соседней деревне в погребе хоронился. Найшли и там. Поросенка у нас забирал. Братья-то мои старшие все на фронте были. Прийшел, помню, с двумя немцами и матери нашей говорит: Василиса, мол, отворяй хлев и выпусти поросенка, немцам надо. Мать – в слезы. А он и говорит: нечего, мол, слезы лить, видал я ваши слезы, выпускай, а то хуже будет, я, говорит, еще не доложил, что сыны твои в Красной Армии служат. Мать поросенка так и не выпустила, так он, паралик, в хлев сам залез. Немцы нашего поросенка тут же и зарезали. Палить не стали, а только требуху выпустили. Погрузили на телегу и увезли. Вот что он тут творил, пока наши отцы да братья на фронте воевали. С винтовкой по деревне ходил, попробуй ему что скажи.

– В штрафной роте воевал Никанор. – Кондратий Ильич махнул старухе, чтобы замолчала. – Вернулся живой. С медалями. Мы с ним всю жизнь в соседях. Добро жили. И на Девятое мая всегда бутылочку покупали… Летось помер от сердечного приступа. Похоронили со всеми почестями. А сын вот, видишь, непутевый уродился. Последняя Рубаха…

Я слушал этот неторопливый разговор и понимал, что то, о чем они сейчас говорят и о чем не говорят, – это сюжет уже другой драмы. Но она была бы невозможной, не случись первая. И причудливая нить судьбы вплела в нее и пьяницу-соседа по прозвищу Последняя Рубаха, и меня, как невольного свидетеля, и этот тихий теплый вечер с малиновыми, еще не вызревшими сумерками, с запахом парного молока и вощины.

Платок
1

Пожар случился ночью. И если бы не суббота, если бы не молодежь, которая гуляла в деревенском клубе неподалеку, они все: и Иван с Таней, и Володя с Ритой и девочками, и она сама, Степанида, – сгорели бы в том огне.

А хата – что… Хату, и правда, можно новую купить. Главное, сами живы. Ребята соседские спасли. Прибежали с танцев. Когда увидели, что крыша уже занялась, в окошко вскочили, Володю с Ритой разбудили, да за ведра… Володя девочек ухватил, прямо в одеяле понес на улицу, будить даже не стал, чтобы не перепугались. А Рита выводила ее, Степаниду. Иван только вот… Спина обгорела. Правду Володя говорит: жизнь дороже. Телевизор пожалел, в огонь полез за телевизором. А что ж, и жалко – добро ведь. Нажитое все. Своим трудом. Дармовая копеечка с неба в колени не сыпалась. Ни ей, Степаниде. Ни Ивану с Таней. Швейная машинка сгорела. Кастрюли вон все поплавились. А сколько пряжи овечьей пропало! В сумке за печкой висело пять больших клубков! И каждый – с хороший кочан. Сколько б девкам шерстяных носков связала! Ходили б зимой в своей Москве в школу и горечка не знали. Сундук со смертным тоже сгорел. Иван было схватил его, да балка обвалилась… Ладно, хоть сам живой выскочил. Охо-хо-хо-хо…

Старуха Степанида сидела в саду возле летней кухни и перебирала стопку какой-то материи, обгоревшей со всех сторон. Она брала верхний лоскут, бережно отделяла его от стопы, расправляла на коленях, на грязном закопченном фартуке и аккуратно обрезала ножницами обгоревшие края.

Это были платки. Целая кипа платков. Было их тут, может, двадцать или даже тридцать. Но теперь они мало походили на платки. От них пахло так же, как и от мокрых, залитых водою столбов – пожаром, ужасом прошедшей ночи. И только цветы, то меленькие, голубенькие, будто ленок, то крупные, аляповатые и роскошно-выпуклые, напоминали о том, что это были все же платки.

Подошел Володя, внук. В футболке, которая еще вчера была ослепительно-белой (Рита смотрела за ним хорошо, всегда все постирано, отглажено), но сегодня такой же черной, замызганной, как и фартук, на котором старуха неторопливо, с терпеливым упорством выполняла свою работу.

Сейчас бы она хлопотала по дому, подметала полы, мыла чугуны или выгребала угли на загнетку. Но дома не было. Второй раз в жизни у нее не было дома.

Платки она нашла утром возле печи. Обвалилась труба, сложенная под наклоном, и один из ее сундуков привалило кирпичами. Сундук сгорел только наполовину. В нем и лежали ее платки. Двадцать или всех, может, тридцать. Что теперь считать? Не будет она теперь их считать. Все попорчено.

Но просто так выбросить их старуха не могла. Сидела и терпеливо обрезала старыми ножницами горелое. Ножницы были острые, Иван их недавно поточил. Ножницы не сгорели, они лежали в кармане ее фартука. Вчера она взялась починить старую фуфайку, в которой Таня ходила на ферму. Фуфайка сгорела.

Старуха вела ножницы по самому краю, чтобы не захватить слишком много живого. Но и живая материя пахла уже не сундуком, а тленом и, казалось, расходилась уже не от ножниц, а от одного только прикосновения.

Может, сгодятся еще для чего…

– Бабушка! Что ты делаешь?! – сказал Володя и выхватил у нее из рук лоскут только что обрезанного платка. – Я же тебе сказал…

Этот платок пострадал меньше других. Или ей так показалось. Обгорели только концы. С одной стороны. Сложен он был неровно, вот и обгорело только две стороны, а остальное оказалось целым и невредимым. Старуха развернула его, встряхнула – на бордовом поле алые маки с живыми зелеными, как молодые глаза, листочками. Она аккуратно закруглила углы, разгладила маки на коленях. Тут-то и подошел внук, нарушил ее одиночество.

– А как же, Володюшка, – тут же всплакнула она, не сопротивляясь, – это ж все мое добро. Всю жизнь трудилась, а мне начальство подарки давало. То колхозное, то райисполкомовское, то из военкомата. Все ж беряжила…

– Ох, бабушка-бабушка… – вздохнул внук и положил ей в колени платок с алыми маками.

– Так-то ж во… Все прахом пошло… Жили, наживали…

– Да не горюй ты так. Я же сказал: завтра будете жить в новом доме!

– Тут пока поживем. В летней хате. До осени и тут можно пережить.

Внук вздохнул, покачал головой. Хотел сказать еще что-то, но постоял, подумал и только махнул рукой.

У Володи тоже все погорело. Новый костюм. Туфли. Белые, дорогие. Он только в машине в них и ездил. По деревне в таких ходить было нельзя. Хорошо, документы успел ухватить. Документы и деньги. В сумочке у него все лежало: документы, деньги, часы и Ритины золотые сережки. Сумочку да детей только и успел вынести. А парень он вон какой додельный, уже сбегал на слободку, к заводу, уговорился с директором, что тот продаст ему новый дом в бывшем колхозном саду. Сада-то, и правда, там уже нет, так только, вид один – яблоньки растут сами по себе, задичали, залохматели, из рядов пошли куда зря… И колхоза давно уже нет. Только завод от местного торфопредприятия еще работает. Иван там трактористом уже третий год. Поля-то березками заросли, не пашутся давно поля. Вот Иван и ушел на завод. А директор для молодых специалистов дом построил. Хороший пятистенок из сосны. И крыша железная. Не то что щеповая, какая была у них. С крыши-то все и пошло. Искра с проводов упала, когда ветер подул. А щепа – как порох. Третью неделю без дождей. Жара и жара. Видать, большие деньги отдал Володя директору завода, что тот сразу и уступил дом. Дом-то хороший, такого в селе больше нет. И в селе, и на слободке. В саду стоит, на просторе. Хорошее место. Гусей можно опять развести, никому мешать не будут… Платок-то красив. Ах, как же красив! Чей же это платок? Вон тот помню. Как же тот не помнить? Памятный платок. Председатель райисполкома на Первое мая привез и вручил прямо на праздник, в клубе, принародно. Так на плечо и накинул. Как молодке все равно… Бабы даже завидовали. Хороший, добрый был мужчина, справедливый. Зря его сняли. Справедливых-то и не любили. А тот вон Таня, невестка, на свадьбу, когда за Ивана пошла, подарила. Обычай у них такой тут в деревнях: на свадьбе невеста одаривает родителей и родню жениха. Танин платок… Охо-хо-хонюшки-и… Когда ж это было? Ой, давно! Таня-то из богатой семьи. А за Ивана пошла. Степанида и не чаяла, что Петр Семеныч свою старшую дочь, свою красавицу, за ее сына отдаст. Иван настырный был: иди, мам, позови Николаиху, и идите сватать… Пошли. Высватали. А чей же этот? Неужто тот самый?..

Сердце старухино колыхнулось, потянуло в груди глубокой затяжной болью. Она прикрыла глаза, затаилась, и боль вскоре ушла. Осталась не то усталость, не то истома какая-то.

Когда платков в сундуке было еще мало, она запихивала его на самый низ, а то и под газетку. А потом – в середку. Чтобы не сразу и на глаза попадался. Что ж теперь вспоминать? Уже и тогда было понятно – только пыль-пепел и остался…

2

Замуж Степанида вышла семнадцати с половиной годов. Только школу окончила. За своего, прудковского. Прудки – село и тогда было большое. Делилось на две части. У каждой – свои названия: Селезни и Тихонята. В Селезнях испокон веков жили Селезневы. А в Тихонятах – Тихоненковы. Других фамилий в Прудках не было. Прислали как-то председателя из бывших райкомовских инструкторов, но он долго тут не зажился, уехал. И фамилию его тут же забыли. Посреди села – пруд. По берегам пруда – липы старого барского парка. Колокольня. Церковь во время войны разбомбило. Немцы наступали – два или три снаряда попало. А потом наши в наступление пошли – еще два или три снаряда. Так и обвалилась. Кирпичи потом разобрали. Сложили из них колхозную котельную для мастерских и фермы.

Так вот Степан был из Селезней. А она в девичестве – Тихоненкова.

Если в Прудках женились на своих, то жених всегда забирал невесту на свою сторону пруда, в примаках не оставались, тут это считалось зазорным. Так Селезни и Тихонята и сохранялись в чистоте.

Пожили они всего-то две полных недели и несколько дней. Гуляли до свадьбы больше года. Он и на руках ее через протоку носил, когда из Тихонят перебирались в Селезни и обратно. И в стогу колхозном, в снопах, раза два ночевали. А притронуться к себе она позволила только после свадьбы. Наутро Степан пошутил: я, говорит, думал, что мы и дальше будем так жить – спать через шторочку…

22 июня, после обеда, лыки драли возле ручья. Их бригада, вся колхозная молодежь. Развеселились, раздурились. Стали водой плескаться. Лыки-то сразу связывали в большие вязанки и опускали в воду, отмокать, под камни, под гнет, чтобы не подняло и течением не унесло. Так вот в воду пошли девчата да молодицы. А ребята им подавали вязанки. Девчата начали плескаться. А те попрыгали к ним да – в воду их! Ну шуму было! Ну брызг! Ну визгу!

Тут председатель приехал. Увидел их, хотел окликнуть, что-то сказать, но махнул рукой, сел на пригорке, кепку снял и закурил. Докурил председатель свою папиросу и говорит: «Война!» Тут все сразу и утихомирились. «С кем?» – «С германцем».

А уже назавтра Степан ушел в военкомат. Так и не отпустили его даже попрощаться. Вечером прибежала на станцию, проводить его. К поезду едва успела. Как ушел, так и канул навсегда. Ни письма от него, ни весточки. К осени пришла казенная бумага: пропал без вести. А фронт уже приближался к Прудкам. За Рославлем гремело, ночами стало подниматься зарево.

«Да что ты, подруга, окаменела вся? Что ты? Может, еще живой где. В извещении ж не сказано, что – убит. Может, в плену твой Степан», – так утешала ее соседка. И нить надежды, совсем было истончившаяся, как пряжа, вдруг окрепла в ней и повилась – дальше, дальше. А что как и вправду не убит, живой? Да нет, убит он, погиб, погиб ее Степанушка. Но всем приходили похоронки, а ей одной – без вести. Без вести – это значит неизвестно в точности, убит он или живой, догадалась она, катая в голове бессонными ночами это скользкое, непонятное «без вести».

Тогда же, осенью, она уже знала, что беременна. Зимой, когда пришли немцы, в самые холода она родила мальчика, Ивана.

Два года пробыли они в оккупации.

В сорок третьем, летом, наши начали наступать. Но неудачно. Дошли до Прудков и остановились. Навалились на них немцы. И много танков наших пожгли в поле, много солдат побили во ржи и в лесах вокруг. Через Прудки погнали пленных наших бойцов. Шли оборванные, все в бинтах.

Степанида выскочила на улицу. Сердце зашлось: нет ли где среди них Степана? Колонна большая, а они все мазаные-перемазаные, в крови и – на одно лицо. Где ж тут и родного узнаешь? Стала звать: «Степан! Степанушка! Где ж ты, миленький мой!» И тут вышел из колонны один боец. Так к ней и шагнул, как шагнул бы Степан. В танкистском комбинезоне, в черном шлеме. Рука на перевязи. «Ты ж не Степан!» – вскрикнула она, но хлеб, ковригу, которую ухватила с лавки, все же ему целиком сунула.

Почти все лето простояло тихое. Из леса шел запах. Ходили иногда, собирали трупы убитых наших бойцов и закапывали там же, в воронках. Среди убитых Степана не было. Вся деревня ходила, тоже своих искали.

В августе в стороне наших позиций снова загремело. Начали летать самолеты. Особенно ночами. И староста, дядя Василий, приказал всем рыть в овраге землянки. Потом, после освобождения, в них и жили. Хорошо, что тогда вырыли, а то пришлось бы в поле зимовать.

Вырыли землянки. Дядя Василий ходил, посматривал, чтобы поглубже копали. Бранил, если настил тонкий клали. «Бабоньки, милые! – сипел он, оглядываясь на небо. – Себя не жалеете – детей пожалейте! Глубже копайте, я вам говорю! Хлевы! Хлевы разбирайте! На накат. В два ряда! В два ряда! Иначе – до первой мины!»

Но вскоре в Прудки приехали жандармы. На трех мотоциклах. Начали всех выгонять из домов. Согнали в колонну и – по большаку. «На Рославль гонят», – догадался дядя Василий.

Все уже знали, что такое: «На Рославль». В Рославле был концлагерь. Большой концлагерь. Держали в нем и пленных красноармейцев, и партизан, и жителей, угнанных из прифронтовых деревень.

Но слава богу, их за проволоку не повели. Приказали рыть окопы. А Степанида с ребенком малым. Положила мальчика на землю и за лопату взялась. Пришла какая-то женщина из Рославля и увела ее с собою. Предупредила старосту дядю Василия и увела. Оказалось – фельдшерица. Работала в немецком госпитале. Жила на окраине города в собственном доме.

Степанида утром кормила Ваню и оставляла его в доме. Сама бежала на окопы. Было строго. Только попробуй не явись на работы… Хоть дядя Василий и не притеснял их, а немцы с него спрашивали строго. «Бабоньки, не подведите. А то постреляют нас, всю деревню погубим. Что я тогда вашим мужикам скажу». Правду надо сказать, спас их тогда староста дядя Василий. Всех потом назад, в Прудки, и привел. Никого не потеряли. В сорок восьмом его забрали. Судили и – на Колыму. Пришел потом. Больной. И вскоре помер. Вся деревня хоронила. Мужики в полях работы побросали, на кладбище приехали.

Фельдшерица та раз ей и говорит: «А где твой муж воевал?» – «Да где-то здесь, под Ельней или Дорогобужем». – «А хочешь поискать его? Тут, в лагере, среди пленных? Тут некоторые с сорок первого, с осенних боев». – «А как же такое возможно?» – «Возможно. Я тебя проведу, а там ты сама сообразишь».

Опять надежда всколыхнулась в ней. Заметалась кровь. А ну как и вправду ее Степан здесь, в Рославле, рядом с ними?

«И что же, разве ж его отпустят? Если он здесь, если найду его?» – «Отпустят. Недавно немцы нового коменданта лагеря прислали. Если жена мужа опознает или сестра брата, а пуще дочь отца, – отпускает».

Два дня ходила она к проволоке. Таких, как она, там было много. Бродили вдоль проволоки, кричали до хрипоты: «Петя!» «Коля!» «Гриша!» «Кто из Зимниц?» «Петровские есть?» И она кричала, звала.

На второй день, когда стало понятно, что Степана здесь нет, подходит к ней боец. В комбинезоне, в танкистском шлеме, только уже без сапог, босиком. Она его сразу узнала. Он – ее. После он признался, что увидел ее еще в первый день. Сразу, как только она крикнула: «Степан!» – он ее и услыхал. И узнал. И на второй день уже ждал, уже решил: если придет опять, подойду. «А где ж твои сапоги?» – первое, о чем спросила она его. «Сапоги променял на хлеб». И правда, отощал, ссутулился. Под глазами синие круги. «Вон, видишь, что творится», – и он указал на полевую кухню, возле которой вдруг поднялся гвалт, крики, брань, началась драка. «Задавили! Задавили! Сволочи!» – закричали там нечеловеческим голосом. «Что это там такое?» – спросила она. «Баланду раздают», – сказал он. «Степан, вот твой сын, – вдруг сказала она и протянула к проволоке спящего Ваню; мальчик во сне вспотел, раскраснелся. – Видишь, какой уже большой вырос». Он кивнул: «Спасибо, сестра».

Долго они молча смотрели друг другу в глаза. И у него, и у нее текли по щекам слезы. У нее – жалости. А у него – благодарности. Он тоже знал, что из лагеря можно выйти только так – если тебя кто-нибудь признает. Но он был сибиряк. Вся его родня жила в Новосибирске. Кто его здесь признает? Никто. «Своего-то – не нашла?» – спросил он погодя, отведя взгляд. «Не нашла. Погиб мой Степан. Еще в сорок первом, летом». И опять он ей: «Спасибо, сестра». А она ему в ответ: «Я тебе не сестра – жена. Запомни это».

Вечером она сообщила фельдшерице, что нашла мужа. А дальше уже действовала сама фельдшерица. Она знала кого-то из охраны. Привела Степаниду к коменданту лагеря. Им оказался пожилой немец, чем-то похожий на дядю Василия. Он некоторое время молча смотрел на нее. Потом спросил: «Муж?» – «Да», – ответила она. «Забирай его и больше не пускай на войну. Война – плохое занятие для молодых». Так и сказал и кивнул на ребенка. Она запомнила каждое его слово. Немец по-русски говорил хорошо.

В конце сентября их освободили.

Степан-танкист был тут же призван полевым военкоматом. Через несколько дней он пришел навестить ее. Степанида с Ваней по-прежнему жили у фельдшерицы, хотя деревня уже ушла на восток. Дядя Василий повел свой народ по большаку, домой. А она сказалась больной, осталась. Словно сердце чуяло, что вернется попрощаться.

Степан пришел, сунул ей какой-то сверток. На стол с грохотом высыпал из вещмешка несколько банок тушенки, буханку хлеба, кулек с огромными кусками сахару. «Ване. Ребята собрали. Сына корми, Степанида».

Фельдшерица все поняла в первый же вечер: спать ее постояльцы легли порознь. Степанида там же, на диване, где спала все эти дни. А Степан постелил себе возле двери, на лавке. Так они и прожили всю последнюю неделю оккупации.

Когда он пришел проститься, она испугалась, что больше не увидит его, обняла, стала целовать в глаза, в щеки, в губы. Так и сплелись они, как лоза с вязом.

После, когда он ушел, она взяла сверток, оставленный им, и на колени ей упал невиданной красоты платок – алые маки на бордовом поле.

Не раз потом, пока была молода, она доставала его из укромных похоронок, прижимала к груди, накидывала на плечи и смотрелась в зеркало. Но ни разу не осмелилась выйти в нем на люди.

Об одном только жалела: что не забеременела тогда, в Рославле, от Степана-танкиста. Если бы забеременела, ничего бы делать не стала – родила. Многие тогда, после освобождения, рожали. И бабы, и девки. Тогда это не было зазорным. Но после второго Степана мужчины у Степаниды уже не было. Не встретился ей больше такой.

Жизнь она прожила с сыном. Иван рос добрым, ласковым, работящим. Дай Бог каждой матери такого сына, думала она, с благодарностью глядя на Ивана. И невестка попалась хорошая. Уважительная. Хоть и из богатой семьи, а голову перед нею не вскидывала. Мама да мама… И начальство ее уважало. К каждому празднику – то денежную премию в конверте, то платок.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 4.3 Оценок: 14

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации