Электронная библиотека » Сол Беллоу » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Равельштейн"


  • Текст добавлен: 1 апреля 2016, 12:20


Автор книги: Сол Беллоу


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Сол Беллоу
Равельштейн

© Saul Bellow, 2000 Школа перевода В. Баканова, 2015

© Издание на русском языке AST Publishers, 2016

* * *

Хочу поблагодарить моего редактора Бину Камлани за ее талант и дар ясновидения. С.Б.


Странное дело, все благодетели мира – большие забавники. По крайней мере, в Америке это обычно так. Человек, который хочет управлять страной, должен перво-наперво уметь ее развлекать. В Гражданскую войну люди нередко жаловались на неуместные шуточки Линкольна. Он, вероятно, чувствовал, что чрезмерная серьезность куда опасней любого дуракаваляния. Однако критиканы считали его поведение фривольным, а военный министр и вовсе называл президента обезьяной.

Среди разоблачителей, ниспровергателей и насмешников, формировавших вкусы и умы моего поколения, самым выдающимся можно назвать Генри Луиса Менкена. Помню, как мои однокашники, подписчики журнала «Американ меркьюри», ночами читали его репортажи о ходе Обезьяньего процесса. Менкен яростно нападал на Уильяма Дженнингса Брайана, весь «библейский пояс» и американских обывателей, которых выделял в отдельный вид – «бубус американус». Клэренс Дэрроу, адвокат Споукса, олицетворял собой науку и прогресс. Брайан, креационист и критик эволюционизма, в глазах Дэрроу и Менкена был эдаким нелепым пережитком прошлого, мертвой ветвью эволюции. Его болтовня о биметаллизме и свободной чеканке серебряных монет стала предметом всеобщих насмешек, равно как старомодная риторика, годившаяся разве что для Конгресса, и гастрономические вкусы (он закатывал огромные фермерские пиры, которые, по словам Менкена, рано или поздно должны были свести его в могилу). Взгляды Брайана на сотворение мира подвергались постоянным нападкам в ходе судебного процесса; он прошел путь птеродактиля – неуклюжая версия идеи, которая потом имела успех – летающие ящеры превратились в теплокровных птиц, что сегодня порхают с ветки на ветку и поют.

Я заполнил целый блокнот цитатами из Менкена и прочих забавников и острословов вроде У. К. Филдса, Чарли Чаплина, Мэй Уэст, Хьюи Лонга и сенатора Дирксена. Там была даже страница, посвященная юмору Макиавелли. Но я не стану терзать вас своими рассуждениями о роли юмора и самоиронии в демократическом обществе. Не волнуйтесь. Я очень рад, что мой старый блокнот пропал, и больше не желаю его видеть. В этой книге он всплывает лишь раз в виде короткого упоминания – своего рода распространенной сноски.

Я всегда питал слабость к сноскам. Остроумные и колкие примечания, на мой взгляд, вытянули немало плохоньких текстов. И я отдаю себе отчет, что сейчас использую именно распространенную сноску для перехода к серьезной теме – и быстрого перемещения в Париж, в пентхаус «Отеля де Крийон». Начало июня. Время завтрака. Нас с женой принимает у себя мой хороший друг, профессор Равельштейн – Эйб Равельштейн. Мы поселились этажом ниже. Жена еще спит. Весь пятый этаж занимает Майкл Джексон и его свита (этот факт не имеет особого отношения к делу, но почему-то я не могу его не упомянуть). Каждый вечер поп-король выступает в огромных концертных залах Парижа. Очень скоро его французские фанаты соберутся под окнами отеля и, задрав головы, начнут хором орать: «Ми-кель Джек-соун!» Сдерживают толпу полицейские. Если смотреть на мраморную лестницу сверху, видно телохранителей Майкла. Один из них разгадывает кроссворд в «Пари геральд».

– Как нам повезло с этим поп-цирком, а? – сказал Равельштейн.

Тем утром профессор пребывал в чудесном расположении духа. Он договорился с руководством гостиницы, чтобы ему дали этот завидный номер. Жить в Париже – да не где-нибудь, а в «Крийоне»! Наконец-то приехать сюда с деньгами. Больше никаких грязных номеров в отеле «Драгон волан» (или как он там назывался) на улице Дракона или в «Академи» на рю де Сен-Пер, с окнами на медицинский университет. Роскошней «Крийона» отелей просто не существует; именно здесь останавливалась вся американская верхушка на время переговоров после Первой мировой.

– Здорово, правда? – вновь спросил Равельштейн, бурно жестикулируя.

Я согласился. Мы жили в самом сердце Парижа – под нами были площадь Согласия с обелиском, музей Оранжери, Бурбонский дворец, Сена с ее помпезными мостами, дворцами и садами. Конечно, все это радовало глаз и само по себе, но вдвойне приятней было любоваться парижскими видами из пентхауса Равельштейна. А ведь еще в прошлом году его долги перевалили за сто тысяч. Он в шутку называл их «амортизационным фондом».

– С такими долгами мне уже никакие финансовые удары не страшны. Ты ведь знаешь, что это такое?

– Амортизационный фонд? Догадываюсь.

Но и до того, как Равельштейн разбогател, ни у кого не возникало недоумения по поводу его потребности в костюмах «Армани», чемоданах «Луи Виттон», запрещенных кубинских сигарах, золотых ручках «Мон Блан» и хрустальных винных бокалах «Лалик» и «Баккара». Равельштейн был из крупных мужчин (высоких, а не толстых), и его руки начинали трястись при выполнении сложных манипуляций. Дело было не в слабости, а в распиравшей его изнутри неуемной энергии.

Что ж, его друзьям, коллегам, ученикам и поклонникам больше не надо было раскошеливаться, дабы потакать его барским замашкам. Минуло то время, когда Эйб осуществлял сложную торговлю и обмен серебром Йенсена, сподовской посудой и кемперским фаянсом. Равельштейн разбогател. Его идеи получили огласку и признание. Он написал книгу – сложную, но популярную, – вдохновенную, умную, воинственную книгу, и теперь она успешно продавалась на обоих полушариях и по обеим сторонам экватора. Дело было сделано быстро, но с толком: никаких дешевых уступок, популяризаторства, интеллектуального жульничества, никакой апологетики или бахвальства. Равельштейн имел полное право выглядеть так, как выглядел сейчас, когда официант накрывал на стол завтрак. Интеллект помог ему сделаться миллионером. Это тебе не фунт изюма – добиться славы и богатства, высказывая свое мнение – открыто, без обиняков и компромиссов.

В то утро на Равельштейне было кимоно, голубое с белым – подарок из Японии, где он в прошлом году читал лекции. Его спросили, что бы он хотел получить в подарок, и он сказал, что давно мечтает о настоящем кимоно. Этот образчик явно был сшит на заказ и пришелся бы впору какому-нибудь сегуну. Равельштейн был очень высок ростом (впрочем, не слишком грациозен). Его великолепное одеяние, только перехваченное посередине поясом и больше чем наполовину распахнутое, обнажало невероятно длинные тощие ноги и нижнее белье.

– Официант говорит, Майкл Джексон не желает есть творения крийонского шефа, – сказал Равельштейн. – Он повсюду возит с собой личного повара, и стряпня местного ему не годится – хотя она вполне устраивала Ричарда Никсона, Генри Киссинджера и целую прорву всяких шахов, королей, генералов и премьер-министров. А эта гламурная обезьянка, видите ли, воротит нос! Нет ли в Библии строк про покалеченных царей, питающихся объедками со стола их завоевателя?

– Вроде бы есть. Там еще про отсеченные большие пальцы на руках и ногах. Но при чем тут «Отель де Крийон» и Майкл Джексон?

Эйб рассмеялся и ответил, что сам толком не знает – просто в голову пришло. Здесь, наверху, фанатский дискант – глас хором орущих парижских подростков – смешивался с гулом автобусов, грузовиков и такси.

Итак, мы чудесно пили кофе на фоне исторических пейзажей. Настроение у Равельштейна было отменное, но мы старались говорить тихо: Никки, спутник Эйба, еще спал. В Штатах у Никки была привычка до четырех утра смотреть сингапурские боевики, да и здесь он ложился уже под утро. Чтобы не потревожить его блаженный сон, официант сдвинул скользящие двери, и я время от времени взглядывал сквозь окошко на его округлые руки и зыбкие каскады длинных черных волос, рассыпавшиеся по блестящим плечам. В свои тридцать Никки еще мог похвастаться юношеской красотой.

Вошел официант с земляникой, бриошами, джемом и кастрюльками, которые меня научили называть «гостиничным серебром». Эйб сунул в рот булочку и тут же принялся размашисто расписываться на счете. Я ел куда аккуратнее. Когда я смотрел на Равельштейна за едой, мне казалось, что на моих глазах происходит некий биологический процесс: он подбрасывал топливо в систему, насыщал мозг, питал новые идеи.

В то утро Эйб в очередной раз склонял меня к тому, чтобы посвятить себя более общественно значимым темам, уйти от личной жизни в «большую жизнь, в политику». Он давно просил меня попытать силы в биографическом жанре – и я согласился. По его просьбе я написал короткую статью о взглядах Дж. М. Кейнса на военные репарации, которые Германия вынуждена была выплачивать после заключения Версальского мира и снятия блокады в 1919 году. Мои труды пришлись Равельштейну по вкусу, но он считал, что я способен на большее. Ты, говорил он, чересчур витиевато пишешь. Я ему отвечал, что слишком большой упор на сухие факты сужает мой интерес к предприятию.

Лучше уж признаюсь в этом сейчас: в школе у меня был учитель английского и литературы по имени Морфорд («Безумный Морфорд», так мы его звали), велевший нам однажды прочесть статью Маколея о босуэлловском «Джонсоне». Не знаю, была это идея самого Морфорда или произведение действительно входило в учебную программу. Статью, которая едва не довела меня до горячки, Маколею в XIX веке заказала Британская энциклопедия. Маколеевская версия «Жизни», «изощренность» джонсоновского мышления потрясли меня до глубины души. С тех пор я прочел немало критических мнений о викторианских излишествах Маколея, но так и не излечился – да что там, я и не хотел излечиваться – от своей любви к автору. Благодаря Маколею я до сих пор представляю воочию, как Джонсон хватался за фонарные столбы, ел тухлое мясо и прогорклые пудинги.

Какой линии придерживаться при написании биографии – вот что стало для меня проблемой. Можно было взять за образец того же Джонсона, сочинившего мемуары о своем друге Ричарде Сэвидже. Еще был, разумеется, Плутарх. Когда я упомянул Плутарха одному ученому-эллинисту, тот снисходительно обозвал его «всего лишь литератором». Но ведь без Плутарха не было бы «Антония и Клеопатры», так?

Еще я всерьез поглядывал на «Короткие жизнеописания» Обри.

Однако нет смысла приводить здесь полный список.

Я попытался описать Равельштейну мистера Морфорда. Безумный Морфорд никогда не приходил в класс пьяным, но явно много пил – у него была багровая физиономия запойного пьяницы. Каждый день он надевал один и тот же костюм, купленный на какой-нибудь распродаже по случаю «уничтожения складов». Он не хотел никого знать и не хотел, чтобы его знали. Растерянный взгляд его испитых голубых глаз никогда не был направлен на человека – коллегу или ученика – только на стены, в окно, в книгу. За одну четверть мы успели изучить с ним маколеевского «Джонсона» и шекспировского «Гамлета». Джонсон, несмотря на золотуху, водянку и оборванство, все же обзавелся немалым количеством друзей; он писал книги так, как Морфорд вел уроки, слушая в нашем исполнении вызубренное наизусть: «Каким докучным, тусклым и ненужным мне кажется все, что ни есть на свете!» Коротко остриженная голова, воспаленное лицо, руки сцеплены за спиной. В самом деле, каким докучным и ненужным…

Равельштейна мой рассказ не слишком впечатлил. И зачем я вообще решил поделиться с ним воспоминаниями о Морфорде? Но все же Эйб не зря заставил меня написать очерк о Кейнсе. Кейнс, влиятельнейший экономист и государственный муж, известный всем своей работой «Экономические последствия мира», строчил друзьям по блумсберийскому кружку письма и заметки о прениях касательно военных репараций между поверженной Германией, лидерами стран-союзников – Клемансо, Ллойдом Джорджем – и американцами. Равельштейн, не слишком щедрый на похвалы, сказал, что я первоклассно написал об этих кейнсовских заметках. Впрочем, Хайека как экономиста он ставил куда выше, чем Кейнса. Кейнс, по его мнению, преувеличивал беспощадность стран-союзников, тем самым играя на руку немецким генералам и в конечном итоге – фашистам. Версальский договор еще мягко обошелся с Германией. Военные цели Гитлера в 1939-м мало чем отличались от целей кайзера в 1914-м. Однако, если не принимать во внимание эту досадную ошибку Кейнса, достоинств у него было немало. Получив образование в Итоне и Кембридже, он затем вращался среди интеллектуалов блумсберийского кружка, где совершенствовался в социальном и культурном плане. Большая политика сделала из него человека. Полагаю, в личной жизни он считал себя уранистом – англичане стыдливо называют так гомосеков. Равельштейн упоминал, что Кейнс женился на русской балерине. Еще он мне рассказал, что Уран был отцом Афродиты, а вот матери у нее не было. Она родилась из пены морской. Такие вещи он говорил вовсе не потому, что считал меня невеждой – просто в данный момент ему хотелось обратить мое внимание именно на них. Он еще раз напомнил, что Урана убил и оскопил титан Кронос, а ураново семя пролилось в море. И это имело какое-то отношение к репарациям и к тому факту, что Германия, во времена Кейнса находившаяся под блокадой, умирала с голоду.

Равельштейну, который по одному ему известным причинам предложил мне написать об этой работе Кейнса, лучше всего запомнились куски, описывающие неспособность немецких банкиров выполнить условия Франции и Англии. Французы мечтали завладеть кайзеровскими золотыми запасами; они требовали передать им золото немедленно. Англичане готовы были довольствоваться твердыми валютами. Один из представителей Германии был еврей. Ллойд Джордж, выйдя из себя, накинулся на этого человека и стал изображать жида: ползал, хромал, сутулился, плевался, отклячивал зад, картавил и прочее. Все это Кейнс подробно описал своим друзьям. Равельштейн был невысокого мнения о блумсберийских интеллектуалах. Ему не нравилось их умышленно экстравагантное поведение и то, что он называл «пидорскими замашками». За сплетни он их не судил – и не мог судить, ибо сам обожал сплетничать. Однако он видел в блумсберийцах не мыслителей, а снобов и их влияние считал губительным. Шпионы, которых в Англии позже вербовали в ГПУ и НКВД, были вскормлены именно блумсберийским кружком.

– Зато ты роскошно описал мерзкую пародию Ллойда Джорджа на youpin.

Youpin в переводе с французского означает «жид».

– Спасибо, – ответил я.

– Не хочу вмешиваться, – сказал Равельштейн, – но, согласись, я для твоего же блага стараюсь.

Безусловно, я понимал его мотивы. Он хотел, чтобы я написал его биографию, и вместе с тем надеялся избавить меня от губительных привычек. По его мнению, я увяз в личной жизни и должен был вернуться в общество. «Годы интроверсии даром не проходят!» – говорил он. Мне следовало срочно окунуться в политику – не в местную и даже не в национальную, но в политику как ее понимали Аристотель или Платон, то есть коренящуюся в человеческой природе. От природы не уйдешь. Я признал, что чтение тех материалов о Кейнсе и написание очерка стали для меня своего рода отдушиной. Эдакая встреча с живыми людьми, выход в общество после долгого затворничества. Порой я чувствую необходимость спуститься в метро во время часа пик или посетить многолюдную вечеринку – я это называю «окунуться в людей». Как скотине иногда надо полизать соль, так я порой нуждаюсь в телесном контакте.

– О Кейнсе я почти ничего не знаю: какие-то скудные разобщенные сведения о его нападках на Версальский договор, Всемирном банке и Бреттонвудском соглашении. Словом, при необходимости я могу вписать его имя в кроссворд, – говорил я Равельштейну. – Так что я рад, что ты привлек мое внимание к его переписке с друзьями. Блумсберийцы наверняка как манны небесной ждали его отчетов с конференции. Благодаря ему у них были места в первом ряду, у самой арены. Литтон Стрейчи и Вирджиния Вульф, готов поспорить, не видели жизни без его писем. Они ведь воплощали высшие интересы британского общества и были обязаны все знать, это был их долг – профессиональный долг как художников.

– А что с еврейской стороной дела?

– Кейнс антисемитизма не одобрял. Если помнишь, на переговорах он только с тем евреем из немецкой делегации и подружился.

– Понятно, блумсберийцам не мог угодить такой простак, как Ллойд Джордж.

Впрочем, Равельштейн знал цену окружению. У него было собственное окружение, состоявшее главным образом из студентов, которым он преподавал политическую философию, и давних друзей. Большинство из них получили то же образование, что и сам Равельштейн, учились у профессора Даварра и пользовались той же эзотерической терминологией. Некоторые ученики Равельштейна – из тех, что постарше, – в итоге заняли высокие должности или работали в национальных газетах. Многие служили в Госдепартаменте. Одни читали лекции в Военной академии, другие состояли в штабе советника президента по национальной безопасности. Один был протеже Пола Нитце. Другой – диссидент и вольнодумец – вел собственную колонку в «Вашингтон таймс». Некоторые были по-настоящему влиятельны, все – хорошо осведомлены; то был узкий кружок, группа единомышленников. Они регулярно докладывались Равельштейну, и у себя дома он часами висел на телефоне с бывшими учениками. В каком-то смысле он умел хранить секреты – имен он никому не называл. И даже в тот день в «Отеле де Крийон» между его голых коленей был зажат телефонный аппарат. Японское кимоно спадало с молочно-белых ног Равельштейна. У него были икры человека, ведущего сидячий образ жизни – длинные берцовые кости, тощие, лишенные округлостей мышцы. Несколько лет назад, когда с Равельштейном случился сердечный приступ, врачи настоятельно рекомендовали ему заняться спортом. Он купил дорогой спортивный костюм и стильные кроссовки, пару дней помучился на беговой дорожке и забросил это дело. Здоровый образ жизни был ему не по душе. К своему телу он относился как к средству передвижения – байку, на котором он мчался по кромке Большого каньона.

– Насчет Ллойда Джорджа я ничуть не удивлен, – говорил Равельштейн. – Все-таки мерзкий типчик. В тридцатых он встречался с Гитлером и остался о нем высокого мнения. Гитлер вообще был мечтой политических лидеров. Любые его желания исполнялись – причем быстро. Без разговоров и лишних заморочек. Это тебе не парламент. – Мне приятно было слушать разглагольствования Равельштейна о том, что он называл «большой политикой». Часто он говорил о Рузвельте и Черчилле, питал глубокое уважение к де Голлю. Время от времени его заносило. В тот раз, к примеру, он зациклился на «едкости» Ллойда Джорджа.

– Едкость – хорошее слово.

– В плане языка британцы нас обскакали. Особенно когда великая империя начала истекать кровью и язык стал для них чуть ли не единственным прибежищем.

– Как шлюха из гамлетовского монолога, что отводит душу словами.

Равельштейн, обладатель крупной мощной головы, всегда непринужденно рассуждал на серьезные темы и позволял себе громкие высказывания; он без труда жонглировал десятилетиями, веками и эрами. Впрочем, не чужды ему были и современные герои вроде Мела Брукса – он легко мог перескочить с трагедии Фукидида на Моисея в бруксовском исполнении. «Он спускается с горы Синай, держа в руках скрижали Завета. Господь вручил ему двадцать заповедей, но десять Мел Брукс роняет, увидев, как израильский народ скачет вокруг золотого тельца».

В общем и целом Равельштейн остался весьма доволен моим очерком о Кейнсе. Черчилль называл Кейнса умнейшим человеком, провидцем, – а Черчилля Эйб обожал. Как экономисту никто не годился в подметки Милтону Фридману, но Фридман был одержим идеей свободного рынка и плевать хотел на культуру, в то время как Кейнс отличался редким умом и утонченностью вкусов. Однако насчет Версальского договора он дал маху и в политике ничего не смыслил – об этом предмете у Равельштейна было свое, весьма своеобразное представление.

«Люди» Эйба в Вашингтоне столь часто звонили ему по телефону, что однажды я сказал: «Да ты прямо тайный лидер теневого правительства». Он принял мое замечание с такой улыбкой, словно это я – странный, а не он.

– Студенты, которым я преподавал последние тридцать лет, до сих пор обращаются ко мне за напутствием; благодаря телефону я могу вести для них своего рода бесконечный семинар – связывать вопросы современной политики с Платоном, Локком, Руссо или даже Ницше, которых они изучали два или три десятилетия назад.

Получать одобрение Равельштейна было приятно, и бывшие студенты постоянно возвращались к любимому преподавателю: с ним часами болтали по телефону сорокалетние мужи, чьи слова и поступки сыграли свою роль в событиях в Персидском заливе. «Я очень ценю эти отношения – они для меня превыше всего». Знать, что происходит на Даунинг-стрит или в Кремле было для Равельштейна столь же естественно, как для Вирджинии Вульф – читать отчеты Кейнса «для своих» с переговоров по немецким репарациям. Возможно, мнения Равельштейна по тем или иным вопросам в конечном счете даже влияли на политические решения, но ему было важно не это: он хотел до последнего курировать политическое образование своих «старичков». В Париже у него тоже были приверженцы. Ему регулярно звонили молодые люди, посещавшие его лекции в Высшей школе социальных наук и недавно вернувшиеся из командировки в Москву.

Всегда на связи с Равельштейном были и любовники, и друзья. У него дома, рядом с просторным черным кожаным диваном, где он отвечал на звонки, стояла сложная электронная панель, с которой он блестяще управлялся – я бы так никогда не сумел, я вообще не в ладах с техникой.

А уж о телефонных счетах он мог больше не беспокоиться.

Но я отвлекся. Мы все еще в «Отеле де Крийон».

– У тебя хорошее чутье, Чик, – сказал Равельштейн. – Нигилизму бы прибавить – будет совсем славно. Ориентируйся на Селина с его нигилистической комедией, фарсом. Презренная баба кричит своему дружку, Робинзону: «Тебе плевать на мою любовь? Растолкуй, почему это я стала тебе противна. Qui, tu ne bandes pas? У тебя что, не стоит, как у других? Не стоит, сволочуга?» [1]1
  Луи Фердинанд Селин. «Путешествие на край ночи». Перевод Ю. Корнеева.


[Закрыть]
Для нее стояк и любовь – одно и то же. Но у нигилиста Робинзона нет принципов, кроме одного: не врать о самом важном. Он готов на любые подлости и гадости, однако здесь он проводит черту, и обиженная шлюха в него стреляет, потому что не может добиться от него признания в любви.

– По мнению Селина это и есть – искренность?

– Нет, я о другом. Над хорошей книгой хочется плакать и смеяться. Вот что нужно читателю. История с этим Робинзоном – в сущности, воспроизведение средневековой драмы, в которой даже самые отъявленные негодяи и преступники рано или поздно возвращаются к Пресвятой Деве. Но здесь нет никакого противоречия. Я хочу, чтобы про меня ты написал так же, как про Кейнса, только масштабнее. Да, и ты к нему слишком благосклонен. Cо мной можешь не церемониться. Ты ведь тоже не пай-мальчик, каким кажешься, – глядишь, описав меня без прикрас, ты и сам обретешь свободу, раскрепостишься.

– Свободу от чего, интересно?

– От дамоклова меча, который над тобой висит.

– Дамокл-шмалокл…

Происходи эта беседа в каком-нибудь ресторане, люди за соседними столиками непременно решили бы, что мы рассказываем друг дружке скабрезные анекдоты. Равельштейн заржал, как раненая лошадь на «Гернике» Пикассо: вскинувшись и задрав голову назад.

Эйб считал, что оставляет мне наследие: тему для книги, достойную тему, быть может, лучшую из всех, что у меня были, единственно важную тему. Но я-то понимал, что это означает: ему придется умереть первым. Если бы я каким-то образом помер раньше него, он уж точно не стал бы писать обо мне мемуары. В лучшем случае я удостоился бы страницы текста – короткой речи на поминках. Однако же мы были близкими друзьями, ближе не придумаешь. Мы смеялись над смертью; смерть вообще обладает таким свойством – обострять чувство юмора. Но смеялись мы по разным причинам. То, что самые серьезные из идей Равельштейна, облеченные в форму книги, сделали его миллионером, было, конечно, очень забавно. Только гений капитализма способен монетизировать собственные мысли, взгляды, учения. Не забывайте, что Равельштейн в первую очередь был учителем. Он не относился к числу тех консерваторов, которые идеализируют свободный рынок. У него было собственное мнение по всем политическим и моральным вопросам. Однако я не хочу сейчас говорить о его идеях и взглядах, наоборот, я буду всеми силами этого избегать. Постараюсь быть краток. Равельштейн был педагогом. Его идеи, отраженные на бумаге, принесли ему баснословные деньги, огромное состояние. Он тратил доллары почти с такой же скоростью, с какой они поступали на его счет. Сейчас, к примеру, он обдумывал пятимиллионный контракт с издательством на новую книгу. Лекциями Эйб тоже зарабатывал немало. И, наконец, он был глубоко ученый человек. Никто с этим не спорил. Неученый человек не сумел бы объять современность во всей ее сложности и заработать на этом. На светских мероприятиях он вел себя фриковато, но на сцене его доводы приобретали удивительную четкость и обоснованность. Все сразу понимали, о чем он говорит. Люди начали полагать, что высшее образование – их святое право. Белый дом это утвердил. Студентов стало «как собак нерезаных». Средняя ежегодная плата за учебу в университете составляет тридцать тысяч долларов. Но чему учат нынешнюю молодежь? Требования к студентам упали, а на смену пуританству пришел релятивизм: что справедливо для Сан-Доминго, то неприемлемо в Паго-Паго, а значит, и любые моральные нормы – ненужный анахронизм.

Здесь необходимо заметить, что Равельштейну были не чужды удовольствия и любовь. Напротив, любовь он считал едва ли не высшим благом, дарованным человеку. Душа, лишенная желания и страсти, – увечная душа, покалеченная, смертельно больная. Нам подсунули биологическую модель, которая отвергает существование души и подчеркивает важность оргиастической разрядки (биостатика и биодинамика). Я не стану сейчас разглагольствовать об эротических учениях Аристофана, Сократа или Библии. За этим – прошу к Равельштейну. Иерусалим и Афины он считал двойной колыбелью цивилизации. Однако Иерусалим и Афины – не моя тема, удачи вам в самостоятельном ее освоении. Я был слишком стар, чтобы становиться учеником Равельштейна. Сейчас хочу только заметить, что его принимали всерьез даже в Белом доме и на Даунинг-стрит. Однажды он гостил у миссис Тэтчер в ее загородной резиденции. Да и президент США не обделял его вниманием. Когда Рейган пригласил его на ужин, Равельштейн потратил целое состояние на смокинг, кушак, бриллиантовые запонки и кожаные туфли. Один колумнист из «Дейли ньюз» писал, что Равельштейн швыряется деньгами практически в прямом смысле слова – еще немного, и начнет выбрасывать их из окна мчащегося на всех парах поезда. Эйб с хохотом показывал мне эту вырезку. Все происходящее невероятно его смешило. А у меня, конечно, были совсем другие поводы для смеха. В отличие от него меня не подхватывали огромные гидравлические силы страны.

Хотя я был изрядно старше Равельштейна, мы стали близкими друзьями. В моем и его характере присутствовали юношеские черты, и это сглаживало разницу лет. Один мой знакомый говорил про меня, что в душе я преступно невинен – взрослый человек не имеет права на такую наивность. Как будто я мог что-то с этим поделать! И потом, даже самые наивные люди знают, что им нужно. Очень простые женщины чувствуют, когда приходит пора расстаться с трудным мужем – и когда надо вывести деньги с общего счета в банке. Меня вопросы самосохранения никогда особо не волновали. Но, к счастью – или нет? – мы живем в эпоху изобилия. Никогда – в материальном смысле – крупные нации не были лучше защищены от голода и болезней. Частичное избавление от необходимости бороться за выживание делает людей наивными. Под этим я имею в виду, что они безудержно предаются самообману. Повинуясь некому негласному соглашению, ты принимаешь условия – заведомо ложные, – на которых выезжают другие. Убиваешь в себе критическое мышление. Душишь свою проницательность. А через годик-другой начинаешь выплачивать крупные суммы по чудовищному брачному договору, подписанному с «ничего не смыслящей в материальных вопросах» женщиной.

Рваное, фрагментарное повествование – наверное, нет лучше способа рассказать о таком человеке, как Равельштейн.


В то июньское утро в Париже я поднялся в его пентхаус не затем, чтобы обсуждать задуманный биографический очерк, а с целью немного расспросить его о родителях и детстве. Лишние подробности мне были ни к чему, тем более к тому времени я уже знал в общих чертах его семейную историю. Равельштейны были родом из Дейтона, Огайо. Его мать – эдакий мотор семьи, ее движущая сила – окончила университет Джона Хопкинса. Отца, неудачливого местного представителя крупной национальной организации, в конце концов сослали в Дейтон. Толстый невротичный коротышка, истерик и сторонник строгой дисциплины, он регулярно сдирал с маленького Эйба штаны и порол его ремнем. Эйб восхищался матерью, ненавидел отца и презирал сестру. Однако Кейнс (вернемся к нему ненадолго) практически ничего не пишет о семейной истории Клемансо. Клемансо был матерым циником, не доверял немцам и за стол переговоров садился в серых лайковых перчатках. Но не будем о перчатках – все-таки я не психобиографию пишу.

Тем утром, однако, Равельштейн не был настроен вспоминать детство.

Площадь Согласия понемногу теряла свою утреннюю свежесть. Движение под окнами еще не вошло в полную силу, но в воздухе уже сгущался июньский зной. На солнце наш пульс немного замедлился. Когда первая волна чувств – приятное щекотание в сердце, упивающемся победой над бессчетными нелепостями жизни, – схлынула, камера словно наехала на Эйба и взяла его крупным планом: вшивый профессор политической философии обнаружил себя на самой вершине Парижа, среди нефтяных магнатов в «Отеле де Крийон», или среди топ-менеджеров в «Ритце», или среди плейбоев в отеле «Мерис». В ярких лучах солнца наша беседа на мгновение стихла; Равельштейн то ли потерял мысль, то ли устал – его полукруглые брови съехали куда-то вниз, с приоткрытых губ не слетало ни звука. Глядя на его лысую голову, я всегда думал, что на ней отпечатались пальцы скульптора, который ее изваял. Сам Равельштейн словно бы перенесся куда-то очень далеко. С ним такое бывало: его открытые глаза вдруг переставали вас видеть. Поскольку Эйбу редко удавалось проспать всю ночь напролет, днем он то и дело – особенно в теплую погоду – ненадолго выпадал из жизни, терял связь с происходящим, забывался. Его длинные руки плетьми обвисли по бокам кресла, разные ступни (одна нога на три размера больше другой) разъехались в стороны. И дело было не только в прерывистом ночном сне; причина его внезапных отключек крылась в постоянном возбуждении, взвинченности, напряжении ума и чувств.


Страницы книги >> 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации