Электронная библиотека » Стефан Жеромский » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Из дневников"


  • Текст добавлен: 10 ноября 2013, 00:25


Автор книги: Стефан Жеромский


Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Стефан Жеромский
Из дневников

14 октября 1882 г. Сегодня мне исполнилось восемнадцать лет! Восемнадцать лет я прожил на свете, а что хорошего успел сделать? Шиллер на восемнадцатом году жизни создал «Разбойников», а я? Написал ли я что-либо такое, что с полным правом можно было бы назвать литературным произведением? Боже мой, мне восемнадцать лет, – возраст, которому все завидуют, золотая пора, пора юности, смелых мечтаний. Чем же помянуть прошедшие годы? Ах, только бы память не хранила воспоминания о времени, потерянном напрасно, о печальном прошлом! Как же я счастлив среди людей, чьи помыслы не омрачены прозой жизни, чьи сердца так, же как и мое, рвутся к мечте, к счастью!

Сколько пережито за эти восемнадцать лет! Сначала согретое материнской заботой детство, потом – гимназия, смерть матери, знакомство с паном Бемом, увлечение поэзией и литературой, знакомство с Эдеком, Галиком[1]1
  Бем Антоний Густав (1848–1902) – польский литературный критик позитивистского направления и педагог, автор известных учебников польской грамматики и теории польской поэзии. Долгое время жил в Кельцах, где в 1879–1888 гг. преподавал польский язык, историю и древние языки в мужской гимназии. Был учителем Жеромского, руководил первыми литературными опытами будущего писателя, читал и поправлял его юношеские произведения. Бем подсказал Жеромскому мысль писать дневник. Эдек, Галик (Эдвард Лушкевич и Вацлав Галик) – гимназические товарищи Жеромского.


[Закрыть]
и т. д. Это – прошлое, а какое меня ждет будущее? Какое? Может быть – лавры, а может – одиночество, нищета, близкая могила? Ну что ж! Будь что будет – но с пути, предначертанного мне судьбой, я не сойду никогда.


29 февраля 1883 г. Во время урока французского языка я читал рассказ «Орсо», который понравился мне не так сильно, и «За хлебом».[2]2
  «Орсо» и «За хлебом» – рассказы знаменитого польского писателя Генрика Сенкевича (1846–1916), опубликованные в 1880 г.


[Закрыть]

Я плакал и право не знаю, что со мной творилось! Сколько в нем чувства, поэзии, сколько жизненной правды, простоты, естественности! По-моему, это шедевр!

«За хлебом» – это целая поэма; она меня очаровала! Автор будто бы весело, даже с улыбкой повествует о своих героях, но в словах его чувствуются слезы, сквозит боль… Как же прекрасны нарисованные им сцены, идея и стиль – и все, все восхитительно. Под впечатлением этих произведений я написал третью главу моей «Тоски по родине».[3]3
  Жеромский в гимназические годы очень много писал (в дневнике за 1882–1886 гг. можно насчитать около 80 названий его юношеских произведений, – написанных «на школьной скамье, а вернее – под ней», – эпопей, драм, трагедий и романов). Произведения эти не сохранились, за исключением нескольких стихотворений, в том числе двух, напечатанных в 1882 г. в журналах («Песнь пахаря» и перевод лермонтовского «Желания»).


[Закрыть]
Я был тронут и взволнован как никогда.


8 июля 1883 г. Снова сенокос. Я слушаю пенье крестьянок, которые ворошат сено, и начинаю все больше и больше понимать романтизм.

Как же могли не восторгаться романтизмом Берне, Моор, Клопшток, Мицкевич и другие? Ведь это истинная поэзия! Не убранная в изысканные слова Горация и Буало, а чистая, светлая, простая, как муза Карпинского.[4]4
  Карпинский Франтишек (1741–1825) – польский поэт эпохи Просвещения. Наибольшей известностью пользуются его сентиментальные идиллии («Филон и Лаура» и др.), основанные на фольклорных мотивах стилизованные народные песни («Песнь сокольского старика») и лирика религиозного содержания (молитва «Когда встают утренние зори» и др.).


[Закрыть]
Удивительно, как рождаются иногда такие складные рифмы в сердце девушки, не знающей даже, что такое буква? Кто их заронил? Это вдохновение! Оно – в песне о возлюбленном Ясе, которая облегчает уставшей крестьянской девушке ее тяжелый труд. Давно, до школы, я часто спрашивал себя, откуда они знают столько стихов? И мне казалось, что эти песни сохранились со времен Яна Кохановского,[5]5
  Ян Кохановский (1530 – 1534Т – великий польский поэт. В творчестве Кохановского воплотились национальные особенности польского Возрождения. Заметное влияние на произведения Кохановского оказало народное творчество («Свентоянская песнь о Собутке», 1575, и др.).


[Закрыть]
о котором я тогда уже кое-что слышал. И вот теперь я с волнением слушаю звуки нашей подлинно народной, национальной, романтической музы. Как велики они, эти корифеи романтизма, которые из-под слоя пыли извлекли бриллиант поэзии и удивили мир ее красотой! Да, это народ создал поэзию, а поэты вознесли ее на вершины идеала.


17 июля 1883 г. Читал «93-й год». Гюго и Иокаи[6]6
  Иокаи Мор (1825–1904) – венгерский писатель-романист. См. примечания к стр. 311 II тома настоящего издания.


[Закрыть]
– мои любимые романисты. Они рисуют, а вернее, ваяют статуи героев на пьедестале добродетели, знания, самопожертвования, любви к родине и человечеству. Они – глашатаи прогресса. Сегодня днем пани Орлинская предложила мне место репетитора.[7]7
  Жеромский уже в младших классах гимназии вынужден был давать уроки, а после смерти отца (22 сентября 1883 г.) он репетиторством зарабатывает себе на жизнь.


[Закрыть]
Итак, снова за работу! Будут присылать за мной лошадей. О вознаграждении еще ничего не знаю. По вечерам я мечтаю о своем «Стегенном»,[8]8
  «Стегенный» – название произведения, которое Жеромский в это время собирался писать. Стегенный Петр, ксендз (1800–1890) – польский революционер-демократ, в 1840–1844 гг. создал в Королевстве Польском тайную крестьянскую организацию для борьбы со шляхтой и иноземными угнетателями. Был арестован и сослан на каторгу в Сибирь.


[Закрыть]
который один может воплотить мои республиканские идеалы. Скорей бы вернуться в Кельцы.


19 мая 1885 г. Вчера я читал книжку некоего М. Худзяка: «Пребывание их императорских величеств в Привислинском крае».[9]9
  Имеется в виду верноподданническая книга: Худзяк Матвей «Пребывание их императорских величеств в Привислинском крае в днях с 27 августа по 14 сентября 1884 г., рассказ народного учителя» (Варшава, 1885).


[Закрыть]
Эх! Попался бы мне в руки этот Худзяк!

Чтобы рассеять ослепившее меня бешенство, я начал читать «Историю преступления» Виктора Гюго. Как ничтожна должна быть страна, если она рождает таких Худзяков. Если бы я знал, что найдется еще сотня людей, осмеливающихся писать по-польски для того, чтобы распространять среди простого народа книги подобного содержания, – право, я бежал бы отсюда. Нет для меня книги более отвратительной. Прочитав ее до последней страницы, я почувствовал страшную тоску. Мысль о том, что это написано по-польски, преследовала меня, как гарпия. Читая Виктора Гюго, я воспрял духом. Худзяк меня истерзал, а он пролил бальзам на мои кровоточащие раны. Заснул я поздно. Я стал таким демократом, что на всех наших товарищеских пирушках провозглашаю только один тост – за демократию. Один Крижкевич поддерживает меня ото всей души. Остальные, хотя и пьют, но лишь для того, чтобы осушить рюмку. Я погряз в болоте утопии, и несмотря на это – иду все дальше в красной шапке на голове! Аристократические суждения приводят меня в ярость. Я сполна, с процентами отвечаю на них злыми насмешками Венгерского.[10]10
  Венгерский Томаш Каетан (1755–1787) – известный польский сатирик, представитель наиболее радикального течения в польском Просвещении. В своих талантливых сатирах, баснях, в ироикомической поэме «Органы» (1784) зло бичует польскую аристократию и духовенство, всех тех, кто «мучает и угнетает бедняков».


[Закрыть]
Виктор Гюго, Конопницкая – вот наше знамя: мое, Бернарда, Вацека! Пусть другие идут за Красинским,[11]11
  Красинский Зыгмунт (1812–1859) – польский поэт-романтик, в его творчестве («Небожественная комедия», 1835; «Иридион», 1836; «Псалмы будущего», 1845) отразился страх польской аристократии перед народной революцией.


[Закрыть]
только подальше от нашего знамени! Янек слишком верит в умственную аристократию. Как знать, не назвал ли бы он вслед за учителем Семирадским человека из народа словом «скот», отлично выражающим аристократические устремления «ясных панов, магнатов, князей-прелатов…»[12]12
  …ясных панов, магнатов, князей-прелатов… – реминисценция из посвященной восстанию 1830 г. песни польского поэта и революционера Густава Эренберга (1818–1895) «Шляхта в 1831 году» (известна также под названием «Когда народ за оружие взялся», опубликована анонимно, Париж, 1848 г.). Эта песня, призывающая к борьбе против помещиков, до конца XIX в. – до появления «Красного знамени» – была самой популярной в Польше революционной песней. Во время второй мировой войны и гитлеровской оккупации Польши – официальный гимн отрядов польского демократического движения сопротивления – Армии Людовой.


[Закрыть]


20 июня 1885 г. До двух часов ночи читал «Мейера Езофовича» Ожешко. Восхитительная эта поэма замечательна еще и тем, что она бесконечно наивна и проста. Она чем-то напоминает песни Гомера. Мы видим почти первобытный еврейский народ, у нас перед глазами – калейдоскоп его наивных верований, и мы как бы присутствуем при том моменте, когда в его недрах начинает зарождаться другое, новое течение, властно захватывающее молодые умы. Как в греческих трагедиях, над судьбой прекрасного героя тяготеет тут неумолимая «мойра», выступающая в образе предрассудков, косных законов и патриархального уклада семьи. Одним словом, я вижу в этом романе великолепный и тенденциозный эпос. Тенденциозность нисколько ему не вредит – она чувствуется только иногда между строк…

Есть там сцены, какие не часто встретишь в иностранной литературе: так, Мейер и Голда в лесу, у окна хаты – это картина изумительно ясной, какой-то первобытной и неизъяснимо красивой любви. И если на первый взгляд роман может показаться скучным, то стоит только вслушаться в разговоры Мейера и Голды, в пение Элиезера, и нам откроется необыкновенно яркая, рукою мастера созданная красота. Простота и наивность, строгий объективизм и благородная тенденция – вот что делает этот роман крупной, прекрасной жемчужиной, которую славяне подарили Западной Европе.


Сегодня всю ночь буду читать произведения Писарева – русского вольнодумца. Опять заполню дневник записями, а 4-й том Брандеса[13]13
  Известный датский литературный критик Георг Брандес (1842–1927) пользовался в то время в Польше большой популярностью Четвертый том его сочинения «Главные течения европейской литературы XIX века» был издан на польском языке в 1882–1885 гг.


[Закрыть]
отложу до каникул.

Меня ждет жизнь в доме знатного магната нашей округи. Посмотрим на нее вблизи.


21 июня 1885 г. Всю ночь и целый день сегодня я читал критические, философские и политические статьи Писарева. Для них характерен всепроникающий живой демократизм, позитивистские идеи в духе Конта и злая ирония. Небольшой философский очерк «Пчелы»[14]14
  Статья «Пчелы», написана Д. И. Писаревым (1840–1868) в 1862 г. и впервые была опубликована в части 9 первого собрания сочинений Д. И. Писарева (СПб., изд. Ф. Павленкова, 1868–1869 гг.), которым Жеромский, по-видимому, и пользовался. Статья представляет собой острый политический памфлет в форме научно-популярного очерка о жизни пчелиного улья. Памфлет звучал актуально в обстановке русской общественной борьбы 60-х гг. и являлся характерным образцом революционно-демократической пропаганды того времени.


[Закрыть]
представляет собой превосходную иносказательную и порой язвительную сатиру на монархический строй. Великолепна проведенная им параллель: занимаясь как будто бы невинным описанием жизни пчел, автор мастерски, захватывающе и убедительно излагает свои демократические воззрения. От этой статейки веет теплотой внутреннего убеждения, она проникнута глубокой любовью к людям и не доктринерским, а горячим и искренним республиканским духом.

Другие же статьи, а именно рецензии и критические отзывы о произведениях его современников, полны едкой иронии и не всегда объективны. Видно, что этот демократ и вольнодумец, обрушиваясь на аристократов и правоверных, рубит иногда с плеча – так, что порой даже жалко становится несчастных авторов, попавших под его перо. Да, этот критик не чета нашему Тышинскому или Хмелевскому,[15]15
  Тышинский Александр (1811–1880) – религиозный философ, профессор польской литературы в Варшавской Главной школе в 1866–1869 гг. Хмелевский* Петр (1848–1904) – один из наиболее крупных польских литературоведов второй половины XIX в., написавший ряд капитальных трудов по истории польской литературы и критики («История польской литературы», т. 1–6, 1900; «История литературной критики в Польше», 1902 и др.).


[Закрыть]
ему критика нужна не ради нее самой, а для раскрытия своих идей.

Произведения его не пропускает цензура; в России он пользуется славой «ужасного демократа», чего само по себе уже достаточно для зачисления его в «социалисты», хотя до сих пор я не заметил, чтобы он был социалистом. Ох, эта Россия! Лучшее, что есть в ее литературе, – проклято и гонимо.


21 июля 1885 г. Экскурсия не состоялась, потому что не приехали Рыбарские. Целый день мы были заняты выплатой денег работникам.[16]16
  Целый день мы были заняты выплатой денег работникам. – В конце июня 1885 г. Жеромский выехал на лето в Серадовицы – имение «знатного магната его округи», помещика Ксаверия Залевского (ср. запись от 20 июня 1885 г.), где и происходили описанные ниже события.


[Закрыть]
Боже мой, как беден этот народ! Заработает человек несколько злотых за целую неделю и еще должен часами с непокрытой головой ждать у господских ворот, должен молчать, когда барчук или управляющий сквернословят, оскорбляя его самые святые чувства и права.

 
Невеселая вещь эта серая сермяга…[17]17
  Строка из стихотворения Конопницкой «Крестьянское сердце» (цикл «Картинки», 1883).


[Закрыть]

 

Порой я не могу молчать и держу речь трибуна.


29 июля 1885 г. В четыре часа дня мы поехали с паном Никласом[18]18
  Никлас – управляющий имением пана Залевского.


[Закрыть]
в Покшивянку – усадьбу, расположенную у подножия Свентокшижской горы в стороне от Слупи. Дорога шла по живописной местности: куда ни взглянешь, везде верстах в двух друг от друга усадьбы. Стоят они на холмах, утопая в зелени садов, разделенные между собой то оврагом, то пригорком, то рощицей, то рядом хат. Мы проехали Ломно, Тарчек, Свентомаж, Вавженчицы, Явор, Павлов и, наконец, чудесное имение Хибица. В лесочке возле Покшивянки Никлас гонялся с двухстволкой за витютенями и сизеворонками. Это напомнило мне мою прежнюю охотничью страсть, теперь засыпанную пеплом жалости. Но вот и Покшивянка. Это – самый лакомый кусочек в имении пани Залевской. Хлеб в скирдах, хлеб в доверху набитых душных амбарах. Навстречу нам вышла прехорошенькая женщина, жена так называемого эконома. Никогда, пожалуй, еще не приводилось мне видеть крестьянку с таким красивым лицом. Владек кажется охотно навещает Покшивянку и… покровительствует тамошнему эконому или надсмотрщику. Похоже, что и Никлас окажет ему покровительство, да я бы и сам… Прости, господи!.. Что же тогда говорить о молодом барине!..

Из Покшивянки мы поехали в Подхелме по столь же непроходимой, сколь и живописной дороге. Нельзя было оторвать глаз от громоздящихся вокруг отвесных скал, среди которых вьется, исчезая, тропинка, от прекрасного Чонстковского пруда, надвое перегороженного громадной, густо обсаженной ольхами плотиной, от поросшей лесом горы возле Слупи, выделяющейся на фоне ровных просторов пшеницы. В Подхелме есть мельница; арендует ее еврей, любимец пана Залевского, пан Давид. Сейчас там проводятся большие ремонтные работы – строят новую мельницу, чистят и углубляют пруд и т. д.

Очисткой пруда руководит какой-то старик. Он почти час, стоя с непокрытой головой перед Никласом, выслушивал его распоряжения и, наконец, с каким-то странным, непередаваемым выражением попросил прибавить ему жалованье.

– Вельможный пан, – проговорил он, – дети у меня малые… – и тут же осекся, как-то странно искривив рот. Слезы навернулись у меня на глазах.

Я вот запахну сейчас теплое пальто, сяду в бричку, и резвые лошадки помчат меня туда, где мне будет тепло, весело, спокойно, я хорошо поужинаю, высплюсь… А он? Весь день он ворочал лопатой вонючую грязь, а вечером вернется к голодным детям. Вот разница между нами: я родился в той социальной среде, где люди обучены наукам и, бездельничая, живут за счет других людей, которые работают на нас и вместо нас терпят нужду. Эх, болит, болит сердце, как посмотришь на такого старика крестьянина, который снимает шапку с убеленной сединами головы и низко кланяется мне или Никласу! Да, ты действительно страдал и любил, ты видел несовершенство этого великого девятнадцатого века, у тебя было горячее сердце, великий Сен-Симон! В нашей стране представление о кастовых различиях развито еще очень сильно, оно в течение веков прививалось народу. Достаточно человеку быть одетому в сюртук, и мужик, подозревая в нем шляхтича, снимает шапку. Меня охватывает бешенство – ведь это не дань вежливости (ей наш мужик будет учиться еще десятки, а может, и сотни лет), а выработанный столетиями унижений поклон подданного своему властелину – поклон раба, поклон илота! Мужик снимает шапку, видя, что едет «пан». Еще двадцать лет тому назад пели: «Долой все титулы, князей и графов!»[19]19
  «Долой все титулы, князей и графов!..» – первая строка второй строфы известной повстанческой песни так называемого «Марша Мерославского», популярного во время восстания 1863 г.


[Закрыть]
– и значило это то же, что республика… Далеко тебе до республики, страна моя! Пройдут века, прежде чем все дети нашей земли поймут, что они равны между собой, что не должно быть перворожденных и пасынков.

Из Подхелмя мы поехали в Слупь, а оттуда уже вечером – в Бодзентын. Недалеко от дороги, устремив чело в облака, нежится в лунном свете Свентокшижский монастырь. Эх, прошлое, прошлое!.. Звон доспехов, топот коней и боевые песни разносит эхо по дремучим лесам… Сосны и буки, качая могучими ветвями, шлют друг другу весть: король земли нашей идет бить врага далеко, далеко… к Грюнвальду… Проносятся века. И опять леса огласились эхом песен…

 
В твою амнистию мы завернем свои пули.[20]20
  В твою амнистию мы завернем свои пули… – строка из популярной повстанческой «Песни стрелков» (1863) польского поэта Владислава Людвика Анчица (1823–1883).


[Закрыть]

 

Эх, прошлое!..

Сейчас на этой горе стоит тюрьма.


4 июля 1886 г. (Вечером.) Читаю сейчас «Современное обозрение»[21]21
  «Современное обозрение» – раздел в петербургском журнале «Дело».


[Закрыть]
(собственно говоря, не очень «современное» – от 70-го года). Для меня оно ценно тем, что в нем напечатана рецензия о творчестве Тургенева. Впервые мне попалась довольно развернутая статья о моем любимом писателе и, к счастью, в журнале, как мне кажется, прогрессивном. Автор статьи (Шелгунов[22]22
  Шелгунов Николай Васильевич (1824–1891) – известный русский публицист, философ, литературный критик. Друг Чернышевского, Добролюбова, Михайлова. В своих литературно-критических работах стоял на позициях эстетики революционных демократов. Статья Н. В. Шелгунова о Тургеневе, о которой пишет Жеромский – «Тяжелая утрата», – была напечатана в № 2 журнала «Дело» за 1870 г. (продолжение статьи – в № 6).


[Закрыть]
) – «западник». Можно было бы привести здесь много характерных мест, хотя специально о романах в статье и не говорится. Критик большое внимание уделяет «Запискам охотника», классифицирует образы тургеневских героев, особенно женские. О «Дыме», «Нови», «Стихотворениях в прозе», «Вешних водах» он ничего не пишет. Цельной картины творчества Тургенева я здесь еще не нашел.

Выписываю неподражаемую сцену из «Записок охотника».[23]23
  Жеромский с некоторыми сокращениями выписывает в дневнике отрывок из рассказа «Контора», приведенный в статье Шелгунова.


[Закрыть]

Я подошел к шалашу, заглянул под соломенный намет и увидал старика до того дряхлого, что мне тотчас же вспомнился тот умирающий козел, которого Робинзон нашел в одной из пещер своего острова. Старик сидел на корточках, жмурил свои потемневшие маленькие глаза и торопливо, но осторожно, наподобие зайца (у бедняка не было ни одного зуба), жевал сухую и твердую горошину, беспрестанно перекатывая ее со стороны на сторону. Он до того погрузился в свое занятие, что не заметил моего прихода.

– Дедушка! а дедушка! – проговорил я.

Он перестал жевать, высоко поднял брови и с усилием открыл глаза.

– Чего? – прошамшил он сиплым голосом.

– Где тут деревня близко?…

Старик опять пустился жевать. Он меня не расслушал. Я повторил свой вопрос громче прежнего.

– Деревня?… да тебе что надо?

– А вот от дождя укрыться.

– Чего?

– От дождя укрыться.

– Да!..

……………………………………………………………

– Да ты откуда? – спросил я его.

– Чего?

– Откуда ты?

– Из Ананьева.

– Что ж ты тут делаешь?

– Чего?

– Что ты делаешь тут?

– А сторожем сижу.

– Да что ты стережешь?

– А горох.

– Да, помилуй, сколько тебе лет?

– А бог знает.

– Чай, ты плохо видишь?

– Чего?

– 'Видишь плохо, чай?

– Плохо. Бывает так, что ничего не слышу.

– Так где же тебе сторожем-то быть, помилуй?

– А про то старшие знают.

«Старшие»! – подумал я и не без сожаления поглядел на бедного старика. Он ощупался, достал из-за пазухи кусок черствого хлеба и принялся сосать, как дитя, с усилием втягивая и без того впалые щеки.

Тургенев

Не знаю, найдутся ли в богатом французском натурализме картины, столь мастерски написанные. Для меня ясно одно – иного натурализма я не признаю. Я никогда не понимал и не понимаю полного объективизма. Тенденция необходима. Тургенев, рисуя такие вот натуралистические картины, словно электрическим током пронизывал все общество, весь народ. Шелгунов делает следующее замечание:

Это картина печальная. Она, правда, не потрясает вас как драма, как сознательная борьба человека за свое нравственное и физическое существование, но она вас пришибает, гнет к земле, глушит. Вам становится и больно, и обидно, и стыдно – а за кого? За кого?…[24]24
  Жеромский цитирует статью Н. В. Шелгунова «Тяжелая утрата» («Дело», 1870, № 2, стр. 17).


[Закрыть]

Существует внутренняя связь между «Записками» Тургенева и картинами Гроттгера.[25]25
  Гроттгер Артур (1837–1867) – польский художник. Известные циклы его рисунков посвящены борьбе польского народа за национальное освобождение в восстании 1863 г. («Полония», «Война» и др.).


[Закрыть]
В душе надолго остается какое-то печальное, неизгладимое чувство, которое растворяется только в слезах.

Это именно и называется: «Das Wirklichkeit zum schönen Schein erhoben»,[26]26
  Действительность, вознесенная к прекрасной мечте (нем.).


[Закрыть]
как говорил Гете. Такой натурализм я приемлю и… таким путем хотел бы идти.


20 ноября 1886 г. Прежде чем я начну с натуралистической точностью фиксировать дни моей жизни,[27]27
  Эта запись, как и ряд следующих, относится к периоду пребывания Жеромского в Варшаве и его учебы в Высшей ветеринарной школе, куда он поступил осенью 1886 г.


[Закрыть]
мне хочется сказать о моем новом чувстве, о нашей новой религии – моей и Яся Н. Да, это не что иное, как религия, наша вера и упование, насущная потребность, созревшая в последние дни одиночества. От прошлогоднего чтения Тургенева у меня в памяти остались следующие слова:[28]28
  Жеромский записывает в дневнике два отрывка из XIV главы романа Тургенева «Накануне». В отличие от предыдущих цитат из Тургенева, отрывок приведен в переводе на польский язык. Возможно, что Жеромский пользовался при этом изданным в 1874 г. в Познани переводом романа.


[Закрыть]

– Вы очень любите свою родину?

– Это еще не известно… Вот когда кто-нибудь из нас умрет за нее, тогда можно будет сказать, что он ее любил…

…вы сейчас спрашивали меня, люблю ли я свою родину? Что же другое можно любить на земле? Что одно неизменно, что выше всех сомнений, чему нельзя не верить после бога? И когда эта родина нуждается в тебе… Заметьте, последний мужик, последний нищий в Болгарии и я – мы желаем одного и того же…

Итак, я хочу сказать, что, отрекшись от какой бы то ни было религии, искоренив всякую привязанность, не имея семьи, никого, кому бы я отдавал свои мысли, плоды каждодневных трудов, я все же хочу иметь какую-то цель, какой-то светоч, который согреет меня в тяжелую минуту, когда все обрушится на меня, чтобы терзать меня, коверкать мою жизнь. Во всем я сомневаюсь, ни во что не верю. Я не знаю, существует ли бог, бессмертна ли душа, и меня нисколько не занимает такой казалось бы небезынтересный вопрос о том, есть ли загробная жизнь. Все это мне безразлично, я полон сомнения и неверия. Я издеваюсь над верой и религией, словом, тому, что мы называем душой, не даю пищи, какая ей необходима в людях моего типа, в неврастениках… А порой все существо так жаждет молитвы, так стремится к беспредельному вдохновению, к тайному общению души с чем-то неведомым, с каким-то таинственным сердцем. Этим сердцем, этим великим таинством будет для меня теперь не бог, поскольку я его не признаю, не религия, поскольку я презираю ее, не загробная жизнь, поскольку я не верю в нее, – им будет вселенская душа, реальное божество, жизненная религия и вечная жизнь – отчизна. И право, здесь сольются все родники и ручьи, берущие свое начало еще в детстве, в молитвах матери. Какой-либо юный консерватор или ярый прогрессист может счесть это глупостью. Но человек, который, подобно мне, сотни и тысячи раз обдает себя презрением и вновь и вновь погружается в мутный и приторный омут пессимизма, должен иметь в тайниках души искру, не гаснущую во тьме презрения к самому себе… Даже будь ты преступником и тогда можешь сказать себе: «Есть еще во мне одно святое чувство, любовь, которая меня никогда не обманет, которой никогда не коснется тень сомнения и скептицизма». Это чувство всегда подкрепляет, оно выше лживой любви к богу. Ах, разве можно любить бога, если не любишь родной земли? Любить человечество – это пустые слова: любить можно только поляков. Итак, человечество для меня – это мой народ, вселенная – родная земля, а мой бог – это отечество и все то, что заключено в этом слове…

Действительно, жизнь моя порой горька – быть может потому, что я самолюбив, а может потому, что я растяпа. И мысль, что отныне я стану пламенным патриотом, утоляет мою печаль. Я не совершу ничего великого, но может быть я принесу какую-нибудь, пусть самую маленькую и незаметную, капельку меда в родной улей. С полной искренностью говорю, что в этом я найду утешение. Возможно, это не что иное, как особый род тщеславия, но я от него не отступлюсь. А может мне еще улыбнется счастье… может, исполнятся надежды Янека… Я был бы тогда непомерно счастлив, и мои друзья «могли бы сказать обо мне, что я ее любил…»[29]29
  …друзья «могли бы сказать обо мне, что я ее любил»… – неточно приведенные слова Инсарова («Накануне», глава XIV), которые Жеромский неоднократно цитирует в своем дневнике.


[Закрыть]

Я – не революционер, я – не человек действия. Как я уже писал на первой странице, я рефлектирующий интеллигент, я – олицетворенное психологическое самокопание, поэтическая беспомощность, сентиментальность, я романтик в шляпе позитивиста, человек минувшего поколения, который заблудился в современности, я – это шаг назад, нуль, я Гамлет, Гамлет и еще раз Гамлет…

Я читаю Милля, поношу романтизм и даже чувства, а душа моя слагает оду в честь луны; рыдаю над Словацким и цитирую Конта. Это наш проклятый век порождает такие аномалии. В другое время я бы что-то представлял из себя… например, когда был в моде Вертер и мечтатели, умиравшие от чахотки.

«Ax – быть поэтом! Знаешь ли ты, девица, что это значит?»[30]30
  Строка из стихотворения польской писательницы Нарцизы Жмиховской (1819–1876) «Счастье поэта» (1841).


[Закрыть]
А значит это быть очень несчастным, аномалией, эксцентричным существом, ненужной рухлядью, нулем. А жить надо…

Поэтому пусть никто не смеет отнимать у меня любовь к родине! Эта звезда будет светить мне, хотя бы все вокруг стали космополитами.

Другой вопрос – какой избрать путь, чтобы эту капельку меда… Шумно будет все это обсуждаться завтра на улице Гортензии… С нетерпением жду собрания. Вацлав пойдет туда впервые. Буду громить его космополитизм – и чего не смогу доказать в гражданском споре, докажу тумаками на его спине.

Вот только чтение стихов…[31]31
  В гимназические и студенческие годы Жеромский был признанным в кругу своих товарищей декламатором и часто выступал с чтением стихотворений Мицкевича, Словацкого и других поэтов.


[Закрыть]
Я совсем стал eine Deklamatormaschiene.[32]32
  Машина-декламатор (нем.).


[Закрыть]

Итак, завтра напишу обо всем, что услышу. А что я представляю собой сейчас – уже ясно.

Я – красный патриот (насколько такой желчный поэт, как я, может быть красным).


31 января 1887 г. Этюд третий. Конопницкая.

 
Заклинаю живых: пусть надежд не теряют,
Пред народом несут просвещения факел…
 

Этот страстный призыв умирающей истерзанной души, последнее заклинание[33]33
  …последнее заклинание… – В качестве эпиграфа Жеромский приводит строки из стихотворения Ю. Словацкого «Мое завещание» (перевод Н. Асеева). Это стихотворение было написано поэтом в конце 1839 – начале 1840 г., то есть приблизительно за десять лет до смерти, и Жеромский ошибался, называя его «последним заклинанием» поэта.


[Закрыть]
человека, который, подобно Мюссе, своим больным детским сердцем заглядывал в будущее и предугадывал его, неразрывно связан с поэзией наших дней, с поэзией Асныка и Конопницкой. Об Асныке я уже говорил,[34]34
  В дневниковой записи от 18.XII 1886 г. Жеромский набросал литературный портрет польского поэта А. Асныка (1838–1897). Это был его второй «этюд»; первый (запись от 30.XI 1886 г.) посвящался А. Мицкевичу.


[Закрыть]
теперь на очереди Конопницкая.

После появления на свет «Еженедельного обозрения»,[35]35
  «Еженедельное обозрение» – общественно-политический и литературный журнал, основанный в Варшаве в 1866 г. и ставший ведущим органом варшавских позитивистов. Печатавшиеся в нем и в других журналах 'этого направления («Нива», «Домашний опекун», «Правда» и др.) публицисты повели атаку против романтической поэзии (статья редактора журнала А. Вислицкого «Горох об стену», 1867).


[Закрыть]
которое, как нас учил Бем, возвещало наступление эпохи критики и журналистики, неумолимый меч иронии систематически разил последних могикан великой армии Мицкевича. И романтизма не стало.

 
Ах, хватит с нас тех сладких трепетаний,
Улыбок ироничных поневоле.
Кровавых лун, туманных одеяний
И тайных проявлений адской воли,
 
 
Довольно с нас неясных предсказаний,
Пророков, умирающих от боли,
Обожествленья, снов, печали черной
И прочей чертовщины стихотворной —
 

заявлял Охорович[36]36
  Жеромский ошибочно приписывает приведенный выше стихотворный отрывок Юлиану Охоровичу (1850–1917) – известному публицисту и ученому, видному идеологу варшавского позитивизма. В действительности эти строки принадлежат Адаму Асныку (стихотворение «Читатели к поэтам», 1869). Перевод Д. Самойлова.


[Закрыть]
в то время, как Ожешко убивала романтизм своим образом «Convaliusa Convaliorum»,[37]37
  «Convalius Convaliorum» – прозвище поэта Панталеона Квятковского, персонажа повести Ожешко «В клетке» (1870). Образ этого поэта, эпигона романтизма, нарисован писательницей в сатирических, карикатурных тонах.


[Закрыть]
а Свентоховский[38]38
  Свентоховский Александр (1849–1938) – публицист позитивистского направления. В 1870–1878 гг. сотрудничал главным образом в «Еженедельном обозрении».


[Закрыть]
зло издевался над ним.

Застыдились Асписы, Фаленские[39]39
  Аспис Богумил (1842–1898) – второстепенный польский поэт, эпигон романтизма. Фаленский Фелициан (1825–1910) – польский поэт, автор лирических стихотворений и драм, переводов (главным образом из древних и итальянских поэтов).


[Закрыть]
е tutti quanti,[40]40
  И им подобные (итал).


[Закрыть]
торжественно порвали струны своих звучных лютней и гордо объявили: песен не будет!

И долго не было песен. Все бросились стремглав умываться ледяной водой рассудка, протрезвляться, протирать глаза. Стали учиться. Натиску фаланги, которую я вынужден здесь окрестить пошлым именем «позитивизма», поддались даже старики, сидевшие в своих извечных «Колосьях», «Варшавских библиотеках», «Еженедельниках».[41]41
  …в «Колосьях», «Варшавских библиотеках», «Еженедельниках»… – то есть в журналах так называемого консервативного, шляхетского лагеря, который на первых порах в штыки принял новое позитивистское течение. Однако горячая вначале борьба «старых» с «молодыми» вскоре закончилась примирением: расхождения между ними в сущности никогда не были большими, поскольку позитивисты, являясь идеологами нарождающейся буржуазии, не стремились к изменению основ существующего строя.


[Закрыть]

Все пришло в движение – все начали учиться у Европы, наспех вбивать себе в голову премудрости контов, дарвинов, миллей, боклей. Можно смело сказать, что польская интеллигенция сделала шаг вперед. И, как при любых внезапных переворотах, – нашим продвижением многое было сметено, многое растоптано. Не менее двадцати лет прошло, прежде чем мы подумали, что надо также и создавать – и начали создавать. Вот к этому созидающему, возрождающему и врачующему отряду принадлежит наша поэтесса.

 
Что песня? Звук пустой и ветра дуновенье!
Искусство с истиной не выдержит сравненья!
Поэзии дано быть только пустоцветом…
Но нынче ей конец! Приказано поэтам
Из города уйти с венцами на челе.
За ними заперли афинские ворота… —
Так полагал судья. Но что там? На земле
Неясное происходило что-то.
Глаза раскрыв, ребенок ввысь глядел
И озирал зари пылающей предел
В восторженном самозабвенье!
 
 
И он дрожал от страстного волненья,
И руки простирал, и чистый, как кристалл,
Он слово: лютня! лютня! прошептал…
Что это, боги?… Вновь поэт явился?… —
 

говорит она в своем «Вступлении».[42]42
  «Вступление» – название стихотворения, которым открывается первый том стихотворений Конопницкой («Стихотворения», 1881); Жеромский цитирует конец стихотворения, за исключением пяти строк. Перевод Д. Самойлова.


[Закрыть]
Она говорит здесь, что чувство необходимо для интеллекта, для жизни. Можно отвергать поэтический лепет, но нельзя уничтожать поэзию как фактор цивилизации.

Какова же эта новая поэзия? Ибо после взбучки, которую ей задали позитивисты, она должна быть новой.

Конопницкая определяет ее так:

 
Не петь с тобой мне, соловей лесной!
Не с вами, розы, расцветать весной
Вблизи дорог, где тысячи несчастных
Идут, гонимы бурей бытия,
Не быть мне солнцем в небесах бесстрастных, —
Нет! с человеком буду плакать я![43]43
  Жеромский цитирует, опуская две строки, стихотворение Конопницкой «Отрывок» (цикл «Картинки», 1883). Перевод Д. Самойлова.


[Закрыть]

 

Таким образом, Конопницкая в своих стихах поведает нам о человеке, о его тяжелой доле, о нищете, слезах. Итак, она покидает таинственный мир эльфов и русалок – порывает с романтизмом, романтизмом в узком смысле слова, рожденным вдохновением Мицкевича и берущим свое начало от Клопштока и Гете.

Грань между этими понятиями очень тонка, но она существует и существует именно у Конопницкой. Она – родоначальница новой поэзии и единственная ее представительница. Приглядимся же к этой особе…

Мария Конопницкая, урожденная Васютынская, родилась в 1846 году.[44]44
  Девичья фамилия Конопницкой и год ее рождения указаны Жеромским неверно. Конопницкая родилась в 1842 г. в семье юриста Юзефа Василовского.


[Закрыть]
Образованием своим занималась сама, вышла замуж, путешествовала по Карпатам, в 83 году ездила за границу, в 84 году редактировала «Рассвет».[45]45
  «Рассвет» – иллюстрированный журнал для женщин, основанный в 1884 г. варшавским издателем Левенталем. В течение двух лет Конопницкая, будучи главным редактором журнала, стремилась придать ему прогрессивное направление, но, не выдержав борьбы с издателем, вынуждена была выйти из редакции.


[Закрыть]
Вот и все, что известно о ней в истории литературы. Хмелевский в «Очерке польской литературы последних 20 лет»[46]46
  Жеромский пользовался, очевидно, первым изданием названной работы Хмелевского (1881), поскольку в издании втором (1886) автор посвящает Конопницкой несколько страниц, указывая на популярность ее стихотворений у современников.


[Закрыть]
едва упоминает о ней, не больше уделяет ей внимания наш злоречивый Антоний Густав в истории литературы Спасовича,[47]47
  Антоний Густав Бем (см. примечание 1) – переводил на польский язык «Историю польской литературы» Владимира Спасовича (1829–1906), известного петербургского юриста, литературного критика и политического деятеля. «История польской литературы» Спасовича являлась разделом книги А. Н. Пыпина «Обзор истории славянских литератур» (изд. второе, 1880).


[Закрыть]
время от времени в хронике «Правды» или «Колосьев» попадаются скудные стереотипные рецензии. Исследования же, из которого пишущий эти строки Сент-Бев мог бы что-нибудь позаимствовать, до сих пор еще нет. Ну что же, будем громоздить парадоксы!

Как я уже сказал, поэзия Конопницкой отличается от романтической поэзии следующими чертами: она демократична, использует успехи нашего позитивизма и вбирает в себя достижения… натурализма. Внешне, по своей форме, она отличается от поэзии предшествующего периода лишь индивидуальной манерой поэтессы.

Словацкий тоже был демократом, но его демократизм не имеет почти ничего общего с демократизмом Конопницкой. Демократизм Словацкого проистекал не из живого ощущения действительности, он не был рожден непосредственным сердечным восприятием людского горя и нищеты, то не был крик отчаяния, рвущийся из груди при виде того, как массы народа теряют человеческий облик. Демократизм Словацкого был идеей, почерпнутой из созданного поэтами мира; убегая от многоголосого шума жизни, он переживал ее печали и радости в сонном ясновидении. Таков же был и второй наш демократ – Уейский[48]48
  Уейский Корнелий (1823–1897) – поэт-лирик, патриот и демократ. Его поэма «Марафон» (1847) воспевающая идеалы национально-освободительной борьбы, была одним из любимейших поэтических произведений молодого Жеромского, которое он часто декламировал.


[Закрыть]
и третий – Аснык. Послушаем же теперь нашу поэтессу:

 
Я полечу, как раненая птица,
По-над землею, истомленной болью,
Чтоб к тысячам несчастных обратиться,
Дыша любовью!
 
 
Как ласточка, затрепещу крылами
Над селами, над крышами косыми,
Над рощами, над нашими полями,
Над речкой синей.
 
 
Услышу стон, увижу злые раны,
Которые угрюмый сумрак прячет,
И вопрошу я месяц и туманы:
А кто там плачет?
 
 
Пускай бы мне они не отвечали,
Я облакам пошлю мою тревогу.
А спросит бог: «Чьи это там печали?» —
«Мои!» – отвечу богу.[49]49
  6–9 строфы из стихотворения Конопницкой «Фрагменты», III (1883). Перевод Д. Самойлова.


[Закрыть]

 

Эта жалоба словно бы исторгнута из груди Фауста, и в то же время она настолько сугубо польская, что невозможно обвинить поэтессу в плагиате чувства. Сравнив этот демократизм с философскими рассуждениями Словацкого в письме, например, «К автору трех псалмов» или с иронией, звучащей в его «Гробнице Агамемнона»,[50]50
  Стихотворение Словацкого «К автору трех псалмов» («Ответ на «Псалмы будущего», 1845), опубликованное анонимно в 1848 г., было вызвано полемикой между демократическим и реакционным лагерями польской эмиграции во Франции, в которой 3. Красинский выступил как идейный противник польской демократии. Отвечая на его «Псалмы будущего». Словацкий в этом своем стихотворении, являющемся вершиной его политической лирики, решительно защищает справедливость народной революции.
  В стихотворении «Гробница Агамемнона» (1839) Словацкий, скорбя по поводу поражения национально-освободительного восстания 1830 г., обрушивает свой гнев на шляхту – виновницу поражения восстания.


[Закрыть]
мы легко заметим различие. Струны же, которую с такой силой затронула Конопницкая, у нас не касался еще никто.

Прочтите, например, «La république» Уейского[51]51
  «La république» Уейского – перевод стихотворения выдающегося немецкого поэта Фердинанда Фрейлиграга (1810–1876), написанного им на весть о февральской революции 1848 г.


[Закрыть]
и «На Новый год» Асныка, и вы поймете, что они провозглашают демократизм, исходя из принципа во имя благородной идеи равенства, в которой заметен легкий оттенок космополитизма. Конопницкая же не может молчать, потому что ее ранит, мучает, терзает нищета мужика, мужика, а не мужичка, и притом польского мужика.

И она вовсе не доктринер, она не подчиняет интересы всех слоев общества интересам народа. Извините, господа, что я непрерывно цитирую стихи, но приведенные отрывки лучше всего говорят сами за себя:

 
Как брат, что своего родного брата
Увидел после долгих лет разлуки,
Так мы, придя в каморки к вам и в хаты,
Безмолвно вам протягиваем руки.
 
 
Как далеки мы!.. Как давно расстались!..
Зачем не вместе в гору шла дорога?
Мы вверх ушли, а вы внизу остались…
Кто даст ответ за это перед богом?
 
 
О братья! Мы приходим к вам в жилища
Не ссориться, не спорить понапрасну.
Откройте нам объятья! Мы вас ищем,
Мы более виновны… и несчастны.[52]52
  Жеромский полностью цитирует стихотворение Конопницкой «На пороге» (1883). Перевод П. Железнова.


[Закрыть]

 

Я уже отмечал, что Конопницкая в творчестве своем использует достижения нашего прогрессивного движения. Посмотрим, как обычно рассуждают поэты, и раскроем философию нашей поэтессы. Мракобесам и тем романтикам, которые не понимают поэзии без галлюцинаций и безумствований, может показаться странным, как некоторые современные теории, в корне разрушающие прежние понятия об устройстве и целесообразности мира, могут проникнуть в поэзию, которая парит над действительностью. Многие деликатные умы считают теорию движения, постоянного изменения и неуничтожаемости материи, а особенно теорию борьбы за существование жестокой и отталкивающе бездушной. Но поэтический ум, в котором будят отзвук знамения времени, не может оставаться равнодушным к значительным философским течениям. Он воспринимает их по-своему, придавая рационалистическим теориям символическую окраску. Так, например, теория движения и развития выступает в поэзии в идеалистическом освещении как постоянное возрождение идеала. Детерминизм порождает идею любви и прощения, теория причинности – идею божества. У Конопницкой идея божества выглядит так:

 
Не ведаю! О, если б сам ты, боже,
Небесное покинул благолепье,
Увидел хаты, поле, бездорожье
И злой судьбы бесчисленные цепи,
И бледность лиц, и в каждом сердце – горе,
И тайную слезу в печальном взоре,
И на груди пылающие раны…
Увидел бы, как мрачно и туманно,
И голодно, и худо нам на свете,
И сколько бед стоит перед порогом…
Ты зарыдал бы, видя страсти эти,
Ты тот, кого мы называем… богом.[53]53
  Строки из стихотворения Конопницкой «Перед богом» (1883). Перевод Д. Самойлова.


[Закрыть]

 

Одним словом, в философское рассуждение вплетаются чувство и жалоба. Знакомая нота, звучащая еще со времен «Импровизации» Конрада.[54]54
  «Импровизация» Конрада – центральная сцена романтической драмы Мицкевича «Дзяды, часть III» (так называемые «дрезденские «Дзяды», 1832), в которой герой драмы «страдающий за миллионы» Конрад бросает вызов богу.


[Закрыть]
Эти постоянные в поэзии Конопницкой жалобы и молитвы уравновешивает неизменная в каждом стихотворении надежда на… рассвет.

 
Смело иди, молодой и мятежный,
Действуй во имя наших потомков!
Труден, товарищ, твой путь неизбежный,
Но завтрашний день уже рдеет в потемках.[55]55
  Отрывок из стихотворения Конопницкой «Молодым братьям» (1883). Перевод П. Железнова.


[Закрыть]

 

Она всегда борется с неверием. Все зная и всех жалея, она встает на защиту чувства и требует милосердия и света для народа, для темных и обездоленных. Упоминая о католической церкви, она всегда зло издевается над ней, отворачивается от нее, как от олицетворения подлости.

 
О! Если бы Христос сейчас был с нами,
Он эту ночь провел бы с бедняками.
Сирот детей и нищих матерей
Согрел бы возле алтарей.[56]56
  Строки из стихотворения Конопницкой «Без крова» (1881). Перевод П. Железнова.


[Закрыть]

 

Читателю, который перелистает подряд два тома стихотворений поэтессы,[57]57
  Имеются в виду вышедшие в 1881 и 1883 гг. два тома «Стихотворений» Конопницкой.


[Закрыть]
пафос ее может показаться однообразным. Но он пьянит и возбуждает, как музыка.


Страницы книги >> 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации