Электронная библиотека » Татьяна Москвина » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 26 июля 2014, 14:14


Автор книги: Татьяна Москвина


Жанр: Кинематограф и театр, Искусство


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Дмитрий Самозванец в русской драматургии

Ключевое событие Смутного времени – появление на арене истории мнимого сына Иоанна Грозного – творчески взволновало многих русских литераторов.

И не только русских. Несколькими годами спустя после гибели Самозванца Лопе де Вега написал трагедию «Великий князь московский, или Гонимый император». В конце XVII века трагедия о Дмитрии шла на парижской сцене. В XVIII столетии сюжет был обработан в Италии. Наконец, сам Фридрих Шиллер оставил нам незаконченную трагедию «Деметриус». Видим, что этот исторический сюжет однозначно оценивался как трагический.

В России тема Самозванца нашла столько отражений и преломлений, что сравнима, наверное, лишь с наполеоновской. Да и определенное предвосхищение Наполеона было, если можно так выразиться, в графическом рисунке судьбы московского царя. Безвестность – высшая власть – низвержение. Однако русских литераторов, обращавшихся к эпохе Смуты и появлению Самозванца, волновали не только его личность и судьба.

Ту т встречались и переплавлялись времена, сталкивались две веры, две культуры, две стороны света. В этом горниле Россия сохранила и укрепила свою самобытность, не избавившись, однако, от клубка своих вечных самобытных противоречий. Трагедия Самозванца как-то нерасторжимо связана с трагедией русской самобытности, а потому кажется неслучайным то, что к образу Самозванца обращались литераторы, обладавшие, при всей разности дара, особо напряженным чувством национального.

Это кроме Островского – Сумароков, Пушкин, Хомяков, Погодин, Чаев. Даже перевод шиллеровской трагедии «Деметриус» был сделан Л. Меем, автором «Царской невесты» и «Псковитянки», поэтом, близким кружку «молодой редакции» «Москвитянина». Загадочно-неопределенная личность Самозванца позволяла каждому драматургу делать из него сосуд для вливания собственных идей и чувств. Написать о Самозванце значило развернуть свое понимание национальной судьбы и выявить свое моральное мироощущение.

Все русские пьесы о Самозванце тенденциозны, в них заострен момент оценки, чувствуется живое желание рассудить историю. В меньшей степени это справедливо для пушкинской пьесы, однако согласимся, что и моральное напряжение «Бориса Годунова» можно отнести к числу чрезвычайных.

Первопроходцем темы Смутного времени в русской драматургии был А. Сумароков, и образ Самозванца в его трагедии «Дмитрий Самозванец» (1770) любопытен по своему местоположению в том моральном космосе, что выстраивает драматург. Этот моральный космос хорошо свидетельствует о самосознании русской жизни XVIII столетия. Он таков: наверху – рай, где «добрые цари природы всей красою и ангелы кропят их райскою росою»; внизу – ад, «где жажда, глад, тоска и огненные реки». Где-то близко к раю находится Москва, «райское селенье», столица Святой Руси, населенная благочестивым и кротким народом, ведомым боярами – пастырями народа. И сюда послан из ада гонец, орудие сатаны и римского папы, исполненное ненависти к Руси, ибо именно она лучше всех исполняет замысел творца.

Сумароковский Самозванец обладает такою степенью духовидения, что сам знает свое местоположение в этом космосе. Это не личность, а демоническое самосознание, объявляющее: «Творец мой – мне неприятель»[175]175
  Сумароков А. П. Драматические сочинения. Л.: Искусство, 1990. С. 247–292.


[Закрыть]
.

Сквозь вязь старинных слов проступает сильный и своеобразный образ адского посланца, мучающегося великой силой ненависти к сотворенному Богом миру. Враг Руси есть враг Божьего мира. Изображение исторических персонажей как орудий в руках Всевышнего или сатаны роднит мироощущение Сумарокова с таковым же у Кукольника и восходит, конечно, не к капризам их художественной индивидуальности, но к моральному мироощущению фольклора, народных легенд, житийной литературы, летописей. В святой простоте народного морального космоса Самозванец остался как причина Смутных лет и неисчислимых бедствий, месть Провидения за невинно убиенного младенца в Угличе. Сумароков ни на кого не возлагает греха цареубийства, его сатанинское исчадье уничтожает себя само.

После Сумарокова наступает затишье, прерванное в 1820-1830-х годах целой вереницей литературы о Самозванце. Кроме большой главы у Карамзина, романа Ф. Булгарина, публикации сборника «Сказания современников о Дмитрии Самозванце» это пьесы А. Пушкина, А. Хомякова и М. Погодина.

Пьесы Погодина и Хомякова появились позже «Бориса Годунова» и не без влияния «Бориса Годунова», но и Погодин, и Хомяков не следовали пушкинской трактовке, а отталкивались от нее. Нарушив хронологическую последовательность, рассмотрим их как два полюса в освоении темы.

Погодин явно отвергает обольстительного пушкинского авантюриста. Его «История в лицах о Дмитрии Самозванце» (1835), написанная прозой, – бодрый фарс с четким назиданием. Самозванец – ставленник поляков, обманщик, хам, грубое, развратное животное, преднамеренно оскорбляющий все русское. Такого пристукнуть для русского народа – одно удовольствие, и это деяние законное и праведное. Смута не касается здоровых основ русской психики, она ничем не обеспечена внутри, а приходит извне, откуда приходят все смуты, все соблазны и несчастья русские, – от иноземцев.

Земляная, диковатая русскость М. Погодина не чета, конечно, романтически-отвлеченной сосредоточенности на поэтической стороне национальной религиозности, свойственной А. Хомякову. Самозванец Хомякова – полная противоположность погодинскому холопу. Это, верно, самый идеализированный Самозванец в русской драматургии.

Хомяков не решается опровергать версию об Отрепьеве, однако строй мыслей и чувств московского царя в его «Дмитрии Самозванце» (1832) далек от шарлатанства и возвышен исключительно. Он совершенно достоин московского трона, он – идеальный царь, могучий духом, незлобивый душой. Хомяков подчеркивает его духовное происхождение, царь часто говорит о душе, что вызывает усмешку бояр («Душа! душа! как виден бывший дьякон»[176]176
  Хомяков А. Стихотворения и драмы. М.: Советский писатель, 1969. С. 381.


[Закрыть]
).

Он не может ни подписать смертный приговор Шуйскому, ни перерезать бояр по совету иезуитов и лишь просит «дней у судьбы и сил у провиденья», дабы успеть возвеличить Русь. Басманов говорит о нем:

 
Погибнет он, но я его люблю.
Незлобный дух, и смелый, и достойный
Прекрасного российского венца[177]177
  Там же. С. 408.


[Закрыть]
.
 

Надо сказать, в пьесе Островского Басманов тоже произносит свое краткое заключение о Дмитрии, и разница между романтическим мироощущением Хомякова и строем хроники Островского видна тут, как в капле океан. Басманов у Островского горюет: «Он добрый царь, но молод и доверчив, играет он короной Мономаха, и головой своей, и всеми нами».

Простые, живые слова, лишенные романтической приподнятости. У Островского нет насильственного возвеличивания Самозванца, как это происходит у Хомякова.

Когда хомяковского Дмитрия убивают, кто-то из народа его жалеет: «Ох, жалко молодца! Как был удал!»[178]178
  Хомяков А. Стихотворения и драмы. М.: Советский писатель, 1969. С. 459.


[Закрыть]
– вот это «жалко молодца» пронизывает пьесу Хомякова, увидевшего в Самозванце романтическую прелесть – не прелесть талантливого авантюриста, как у Пушкина, но прелесть полного набора романтических доблестей: отвага, страстная любовь, возвышенность души, любовь к добру и т. д. Хомяков не любит католический мир, иезуитов, поляков, Марину Мнишек, это они сгубили хорошего царя, оплели его интригами и раздражили Русь, не имевшую опять-таки внутренних причин для Смуты. Католический мир сгубил невесть откуда взявшегося «льва» (выражение из пьесы), прекрасного, выстраданного Русью царя.

В «Борисе Годунове» (1826) никто из исторических персонажей не унижен и не приподнят романтическим способом. Мирно сосуществуют в пространстве пушкинской трагедии и два враждебных космоса: допетровская Русь и Запад эпохи Позднего Возрождения, православие и католичество. Есть контраст, но нет прямого столкновения, есть сопоставление, но нет борьбы. Пушкин оставляет Самозванца на пороге воцарения, но тем самым оставляет кавалеров и дам плясать мазурку там, где им должно это делать, – в Кракове, а не в стенах Кремля.

У Островского с мазуркой как раз будет связан целый эпизод, когда паны советуют боярам обучиться мазурке, на что

Голицын отвечает: «Мы, паны, не будем сами боярских ног ломать другим в потеху: холопов мы по-польски нарядим и забавлять себя велим мазуркой».

Пушкин же не пишет подобной открытой войны двух бытов, двух культур. Нет и мотива чужеродности Самозванца и Руси – какая же чужеродность в беглом дьяконе из Чудова монастыря? Есть другое – мотив ответственности за иноземное вторжение. «Я в Москву кажу врагам заветную дорогу». Но польское вторжение не заслоняет самостоятельности русской истории, оно не причина, а следствие ее собственных законов. Россия не жертва, и Запад не палач. Как неоднократно писали исследователи, историей в «Борисе Годунове», подобно античному року, управляет «мнение народное». В нем же существует образ «невинной крови», которая не может не быть отомщена.

Но кто властен над «мнением народным»? По Пушкину – приговор Борису произносит Пимен-летописец, то есть писатель. Питаемый его речами, рядом с ним возрастает Самозванец. Пушкин назначает писателю главную роль в отечественной истории.

Итак, за сто лет жизни в русской мысли Дмитрий Самозванец сделал явные успехи. Историки перешли от осторожных признаний отдельных положительных черт к описанию его широкого реформаторства. Мрачного сумароковского злодея сменил доблестный и великодушный романтик Хомякова. Для этого должны были произойти решительные сдвиги в национальном самосознании. Русская самобытность перестала быть естественным и безусловным источником жизни. Она сделалась предметом раздора, нуждалась в опровержении или превознесении. Рассмотрим с этой точки зрения «решительное произведение» одного из гениев национального самосознания – хронику «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский» А. Н. Островского.

Инонациональное и национальное в пьесе Островского «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский»

Те «отблески и отсветы различных правд», о которых писал Марков, размышляя над проблемой «морализма Островского», можно признать коренной, определяющей чертой его драматургии. Сталкиваются не только характеры, не только их интересы, но и разные правды о жизни. Сталкиваются они будто в «суде», «совестном суде» драматурга.

В юности Островский служил в заведении, учрежденном Екатериной Второй, именно в Совестном суде. Судили там не по закону – по душе, пытаясь примирить враждующие стороны. Дела были некрупные, семейные и по имуществу. Но если сама служба в сем архаическом учреждении доставила Островскому материал для творчества, то идею суда «по совести» можно признать существенно важной для всего строя его пьес.

Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский, два равноправных героя трагедии, в то же время и две различные правды. «Я не боюсь, я прав, – кричит в конце пьесы Дмитрий Шуйскому. – Пускай рассудят меня с тобой!»

Пьеса начинается с воцарения Самозванца, завершается воцарением Шуйского. Начинается с зыбкого, относительного, но все-таки несомненного успокоения нравственного чувства в народе (законный сын Иоанна на престоле), заканчивается страшным убийством его и Смутой, прямо ведущей к хаосу братоубийственной войны, к жестокому нравственному кризису нации. Островский знает, что нация кризис пережила, он уже сотворил «Минина», но в «Минине» искупается тот грех, о котором писал Островский в «Самозванце». Это история о том, как один собирался царить «щедротами и милостью» и был смолот в мясорубке истории, а другой развратил народ ложью и довел до преступления.

Островский не читал во время работы над пьесой труда Костомарова «Названый Дмитрий», но, изучив те же исторические источники, пришел к тем же выводам – Самозванец не был Отрепьевым[179]179
  С заявлением об этом выступил сам Костомаров. См: Костомаров Н. По поводу драматической хроники Островского // Голос. 1867. 30 марта. С. 3.


[Закрыть]
.

«Чернец?» – спрашивает у Шуйского, только что вернувшегося от царя, Осипов. «Шуйский. Ну, нет, не чернецом он смотрит… Ошиблись мы с Борисом. Монастырской повадки в нем не видно. Речи быстры и дерзостны, и поступью проворен, войнолюбив и смел, очами зорок».

Дмитрий впервые появляется в речах Шуйского – небывалый царь, оскорбляющий «благолепие, чинность и порядок». «Не царская осанка», возмущается Шуйский, «не сановит», «он вскормленник прямой панов хвастливых!».

Дмитрий – совершенная новость для Московского государства. В воле земли принять или отвергнуть этого странного, нестрогого, веселого, вольного царя, преисполненного лучших замыслов.

Кто он? Сам не знает. А. Суворин, отзываясь о пьесе, заметил: «Самозванец Островского и не Отрепьев, и не иезуит, и не настоящий царевич, а Господь его знает кто»[180]180
  Суворин А. С. «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский» // Денисюк Н. Критическая литература о произведениях Островского. Вып. 2. М., 1906. С. 354.


[Закрыть]
. Так оно и есть. «… Кто же я? Ну, если я не Дмитрий, то сын любви иль прихоти царевой… Я чувствую, что не простая кровь течет во мне».

Самозванец – воплощение жизни «по свободной воле», которая столкнется с жизнью «по обычаю». Свободен от знания собственного происхождения, свободен в действиях (самодержец!), и еще одна свобода вместе с ним манящей возможностью пришла на Русь. Мечтают о ней, ожидая Дмитрия подле кремлевских соборов, бояре: «Голицын. Пора взыграть и солнышку над нами… Прошедшее каким-то сном тяжелым, мучительным, минувшим невозвратно, мне кажется… Дмитрий. Богом данный, видал иные царства и уставы, иную жизнь боярства и царей; оставит он татарские порядки; народу льготы, нам, боярам, вольность пожалует…» И Дмитрий действительно провозглашает: «Довольно мук, Басманов! Ныне милость, одна лишь милость царствует над вами».

Царь грамотный и образованный, поминающий Ромула, Цезаря и Александра Македонского. Назначающий суд в Думе с выборными «от всех чинов народа», чтоб разобрать дело об измене своего боярина (милость! вольность! гласность! как рифмуются времена!). Кроме беспечности и легкомыслия молодости, в человеческом лице Самозванца нет ни единой дурной черты. Его европеизм и его польское окружение Островский не считает основанием для художественного унижения.

Витиеватая, книжная, высокопарная речь. Чужой, иной, одинокий. Один против всех. «Благородства пропасть, а толку никакого», как скажут позже по другому поводу в пьесе «Лес». Самозванец – разновидность типа идеалиста у Островского. Начитавшись книжек (хороших), бредя новизной (справедливой), идеалист Островского – Жадов, Мелузов, Зыбкин – вступает в бой с некоторыми жизненными основаниями. И жестоко бьет идеалиста жизнь – стало быть, и всю сумму идей, лежащих в его основании.

Решив, что его царство будет царством правды, Самозванец на всем протяжении пьесы не может уверовать ни в какое коварство, обман, ложь. Латинской веры он не насаждает, а всего лишь разрешает посещать иноземцам русскую церковь во время службы. И не думает натравливать поляков на русских, стараясь по справедливости разобрать обоюдные неудовольствия.

Но этот славный царь, лихой воин и добрый человек, вовсе не знает и понять не может земли, доставшейся ему в управление. И речь его будто переводная с иностранного – риторика, логика… латынь… шляхетские вольности… музыка… мазурка…

И Русь. И вот ей, после Грозного и Годунова, предлагают плясать мазурку и радоваться жизни. Трагикомически выглядят попытки этого Дмитрия сделать русскую жизнь веселенькой, преодолеть ее мрачный колорит. Эксперимент внедрения прекраснодушного иноземца в эту почву оборачивается обоюдной трагедией.

Дмитрий – Европа, Дмитрий – правительство, Дмитрий – реформа. Европа – реформа – правительство. Можно и наоборот: правительство – реформа – Европа. Безразлично, ведь либеральные мечтания, разложены они или нет на мысли и доказательства, все равно представляют собой скорее ощущение этого заветного единства, страстное чувство, можно сказать, аккорд. Островский воспроизводит этот аккорд в его исторической аранжировке.

Да, всех Островский смутил своей пьесой и никому не угодил, ни одному лагерю, никакой твердыни убеждений. Дмитрий Самозванец хорош, но «хороша Маша, да не наша». Он обречен. Драматург знает это точно и в равной мере далек и от осуждения, и от восхваления такого закона жизни. Всю пьесу пронизывает конфликт Дмитрия и русской жизни – и по трагическому существу, и по комическим мелочам. Даже его милосердие некстати: Дмитрий велел простить Шуйского на плахе, под занесенным топором, на что тот оскорбился смертельно. «Казни меня, но не шути со мною! С врагом шутить и глупо, и опасно. Врагов губи!» Гибнет, окруженный пустотой, человек, решивший по своей воле овладеть судьбой нации. А достается ему в этой судьбе самый горестный удел.

Происходит национальная драма, драма столкновения коренного, органического, общего с индивидуальным, особенным, неорганическим. Не хладнокровные рассуждения, не обожание самобытно-«кровненького», не сладостный плен среди фантомов вольности, не жалость к романтически-доблестному герою – нет, мучительная скорбь полного и точного знания неминуемости этой драмы, этого столкновения, как кажется, владела Островским. Органическое и общее уничтожает чужое, индивидуальное и неорганическое. Русская жизнь уничтожает Дмитрия, виноватого без вины. Это настолько крепкая, прочная, самодовлеющая жизнь, что она не примет, по существу, ничего из того, что выработано не ею, не внутри ее самой. Ничего. Даже если это общечеловеческие идеалы.

Когда инонациональное появляется в национальной стихии в виде мод и уборов, словечек и рассказов или даже в образе идей и мнений – это источник комического в пьесах Островского. Но их встреча непосредственная, в лицах, оборачивается трагедией.

Национальная стихия представлена в хронике тремя ипостасями. Это бояре, князь Василий Иванович Шуйский и народ.

Бояре – тертые калачи, травленые волки, несущие на себе отпечаток всех уродств русской жизни за полвека. «Борисовы ученики, мы Грозным воспитаны, и нас не проведешь». Все свойства этой высокой, да не верховной власти известны – холопство и спесь, страх и привычка к насилию. Чистеньких не сыщешь. «Бельский. Царя Ивана рано позабыли; оплошек не было, за них он на кол сажал, бывало. Шуйский. Нет, Иван-то только приказывал, сажал-то ты с Малютой Скуратовым». Забыть царя Ивана никому невмочь – возможность вольности, принесенная Дмитрием, с ним и уйдет в небытие. Отход бояр от царя начинается тогда, когда Дмитрий вместо сажания на кол устроит Шуйскому гласный суд с выборными от всех чинов народа. Гласный суд, тоже не позабывший царя Ивана, выносит изменнику смертный приговор, как и полагалось исстари. Дмитрий отменяет его, раз вольность несовместима с милосердием. И бояре, видя столь незлобивого царя, перестают его воспринимать как владыку.

Кучка людей между царем и народом, не являясь ни властью, ни силой, существует в постоянном стремлении овладеть властью и силой, царем и народом. Под многолетним давлением страха добро и зло, правда и ложь смешались, слились в дружеском союзе. Эта среда формирует в своем роде гения – Василия Ивановича Шуйского.

Самозванца автор оправдывал, а Шуйского просто написал. Островский создает поразительный образ русского подневольного деятеля с выдающимся умом и единственной целью:

 
Почувствовать себя хоть раз владыкой,
Почувствовать, что между мной и Богом
Ни власти нет, ни силы!
Умом, обманом, даже преступленьем
Добьюсь венца.
 

Есть в Василии Ивановиче какая-то тяжелая, дикая правда прочной, кровной связи с землей. Он из нее рос немало исторических лет – оно, может, и уродливо, да крепко, не собьешь, не сломаешь. Всем он тут известен, всем доступен, к нему первому толпится народ в начале пьесы, чтоб расспросить о новом царе.

Шуйский обладает цельной программой взаимоотношений между ложью, правдой и народом. Она так хороша, что грех ее не привести:

 
По выбору и ложь и правда служат
У нас в руках орудием для блага
Народного. Нужна народу правда —
И мы даем ее; мы правду прячем,
Когда обман народу во спасенье.
Мы лжем ему: и мрут и оживают
По нашей воле люди; по базарам
Молва пройдет о знаменьях чудесных;
Убогие, блаженные пророчат,
Застонет камень, дерево заплачет,
Из недр земли послышатся глаголы,
И наша ложь в народе будет правдой —
В хронографы за правду перейдет…
 

Куда больше и страшнее простого лукавства убеждение, вынесенное из «школы» Грозного и Годунова: не лжи и правде служат, а ложь и правда служат «по выбору», «для блага». Слова о блаженных и убогих, которые пророчат, и о лжи, что переходит в хронографы за правду, – явная перекличка с образами Пимена и Юродивого у Пушкина. Да, и юродивые, и летописцы – глас народа, мнение народа. Только народ можно обмануть.

Шуйский – авторитет, единоличный хранитель правды. «Я даром лгать не стану, я хоронил царевича; я знаю, кто жив, кто нет, один я правду знаю». Своеволие Шуйского, который так же, как Дмитрий, покушается на обладание национальной судьбой, подкреплено огромной силой: знанием правды и возможностью ею распоряжаться. Тогда как Самозванец не знает, кто он.

«Чем же и свет стоит? Правдой и совестью только и держится», – говорит в «Снегурочке» милый сердцу Островского царь Берендей. Все верно: где правда, там сила. Только вместо правды может оказаться ловкая игра, подмена.

Задача «Василья княж Иваныча» подготовить убийство царя и выдать это за святое и всенародное дело.

Убийство не может быть ни святым, ни всенародным, полагал А. Н. Островский. Странно было бы думать, что он полагал иначе. Скрытое или явное отвращение русских историков к мятежу 17 мая Островский впервые в литературе о Самозванце разворачивает в колоссальную картину национального преступления.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации