Электронная библиотека » Татьяна Москвина » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 26 июля 2014, 14:14


Автор книги: Татьяна Москвина


Жанр: Кинематограф и театр, Искусство


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
«Число бога» в драматургии Островского

Сейчас я хотела бы предложить вниманию читателя плоды своих трудов, проделанных в середине 1990-х годов. Просто удивительно, чем я занималась, когда умные люди приватизировали Россию.

Я подсчитала, сколько раз в пьесах А. Н. Островского упоминаются слова «Бог», «грех», «враг», «совесть» и другие понятия веры. Вот эта поразительная таблица.

Частотность упоминания «Бога», «греха», «совести», «врага» в драматургии А. Н. Островского с 1847 по 1884 год.


«Семейная картина», 1847

Бог – 12, грех – 5, совесть – 1, церковь, царство небесное, вечерня, мясоед, молитва– по 1, пост – 4, враг – 3.

Соотношение «Бога» и «греха» – 12: 5. Коэффициент – 2,5.


«Свои люди – сочтемся», 1849

Бог – 69, грех – 10, совесть – 14, Христос, христианство – 9, Троица, просвирка– 2, пост – 3, Иуда– 1, враг – 14.

Соотношение «Бога» и «греха» – 69: 10. Коэффициент – 7.


«Утро молодого человека», 1850

Ей-богу – 4, грех – 0, совесть – 0.


«Неожиданный случай», 1850

Ей-богу – 16, Бог – 6, грех – 2.

Соотношение «Бога» и «греха» – 6: 2. Коэффициент – 3.


«Бедная невеста», 1851

Бог – 58, ей-богу – 4, грех – 7, совесть – 4, враг – 4. Соотношение «Бога» и «греха» – 62: 7. Коэффициент – 9.


«Не в свои сани не садись», 1852

Бог – 21, грех – 9, совесть – 3, церковь – 3, враг – 6.

Соотношение «Бога» и «греха» – 21: 9. Коэффициент – 2,3.


«Бедность не порок», 1853

Бог – 16, грех – 4, совесть – 1, враг – 1.

Соотношение «Бога» и греха» – 16: 4. Коэффициент – 4.


«Не так живи, как хочется», 1854

Бог – 19, грех – 14, совесть – 2, монастырь – 1, келья – 1, ад – 2, враг – 8.

Соотношение «Бога» и «греха» – 19: 14. Коэффициент – 1,3.


«В чужом пиру похмелье», 1855

Бог – 6, грех – 0, совесть – 0, враг – 2, громы небесные – 1.


«Доходное место», 1856

Бог – 19, грех – 2, совесть – 7, христианство – 1.

Соотношение «Бога» и «греха» – 19: 2. Коэффициент – 9,5.


«Праздничный сон – до обеда», 1857

Бог – 4, боже мой – 4, грех – 1, совесть – 2, Масленица – 2, Святки – 1.


«Не сошлись характерами», 1857

Бог – 5, грех – 4, совесть – 0, черт, враг – 2, крещеная земля – 3.


«Воспитанница», 1858

Бог – 21, грех – 11, совесть – 1, враг – 2, вечерня – 1, монастырь – 1.

Соотношение «Бога» и «греха» – 21: 11. Коэффициент – 2.


«Гроза», 1859

Бог – 45, грех – 39, совесть – 2, враг – 6, ад – 2, геенна огненная – 2, церковь – 3, вечерня – 2, благочестие – 3.

Соотношение «Бога» и «греха» – 45: 39. Коэффициент – 1,1.


«Старый друг лучше новых двух», 1860

Бог – 24, грех – 2, совесть – 1, враг – 0.

Соотношение «Бога» и «Греха» – 24: 2. Коэффициент – 12.


«Свои собаки грызутся, чужие не приставай», 1861 Бог – 1, боже мой – 7, ей-богу – 1, грех – 2, совесть – 0.


«За чем пойдешь, то и найдешь», 1861

Бог – 4, боже мой – 2, грех – 4, совесть – 2, враг – 4.


«Грех да беда на кого не живет», 1862

Бог – 35, ей-богу – 1, грех – 29, совесть – 1, враг – 9.

Соотношение «Бога» и «греха» – 36: 29. Коэффициент – 1,2.


«Тяжелые дни», 1863

Бог – 8, грех – 4, совесть – 2, враг – 5.

Соотношение «Бога» и «греха» – 8: 4. Коэффициент – 2.


«Шутники», 1864

Бог – 23, грех – 6, совесть – 5.

Соотношение «Бога» и «греха» – 23: 6. Коэффициент – 3,8.


«Воевода», 1864

Бог – 58, грех – 24, совесть – 1, враг – 19, христиане – 1, Каин – 1, поп – 3.

Соотношение «Бога» и «греха» – 58: 24. Коэффициент – 2,4.


«На бойком месте», 1865

Бог – 26, грех – 9, совесть – 7, враг – 5, Иуда – 1, по-христиански – 1.

Соотношение «Бога» и «греха» – 26: 9. Коэффициент – 2,8.


«Пучина», 1865

Бог – 34, грех – 9, совесть – 7, враг – 5, Иуда – 1.

Соотношение «Бога» и «греха» – 34: 9. Коэффициент – 3,8.


«На всякого мудреца довольно простоты», 1868

Бог – 26, грех – 12, совесть – 6, враг – 0, ангел – 9.

Соотношение «Бога» и «греха» – 26: 12. Коэффициент – 2.


«Горячее сердце», 1868

Бог – 55, грех – 16, совесть – 4, враг – 10.

Соотношение «Бога» и «греха» – 55: 16. Коэффициент – 3,5.


«Бешеные деньги», 1869

Бог – 22, грех – 4, совесть – 3, враг – 5.

Соотношение «Бога» и «греха» – 22: 4. Коэффициент 5,5.


«Лес», 1870

Бог – 29, грех – 7, совесть – 1, враг – 5, христианство – 2.

Соотношение «Бога» и «греха» – 29: 7. Коэффициент – 4.


«Не все коту масленица», 1871

Бог – 8, грех – 6, совесть – 7, враг – 3, христианство – 2.


«Не было ни гроша, да вдруг алтын», 1871

Бог – 53, грех – 13, совесть – 3, церковь – 2, христианство – 2, враг – 1.

Соотношение «Бога» и «греха» – 53: 13. Коэффициент – 4.


«Снегурочка», 1873

Бог – 18, грех – 1, совесть – 2, враг – 0.

Соотношение «Бога» и «греха» – 18: 1. Коэффициент – 18.


«Поздняя любовь», 1873

Бог – 14, грех – 3, совесть – 2, враг – 2.

Соотношение «Бога» и «греха» – 14: 3. Коэффициент – 5.


«Трудовой хлеб», 1874

Бог – 13, грех – 8, совесть – 4, церковь – 4, враг – 0.

Соотношение «Бога» и «греха» – 13: 8. Коэффициент – 1,5.


«Волки и овцы», 1875

Бог – 28, грех – 19, совесть – 12, враг – 13, монастырь – 3.

Соотношение «Бога» и «греха» – 28: 19. Коэффициент – 1,5.


«Богатые невесты», 1875

Бог – 3, грех – 1, совесть – 4, ангел – 6, враг – 0.

Соотношение «Бога и греха» – 3: 1. Коэффициент – 3.


«Правда – хорошо, а счастье лучше», 1876

Бог – 19, грех – 4, совесть – 3, враг – 2.

Соотношение «Бога» и «греха» – 19: 4. Коэффициент – 5.


«Последняя жертва», 1877

Бог – 45, грех – 14, совесть – 16, враг – 3, вечерня – 3, монастырь – 2.

Соотношение «Бога» и «греха» – 45: 14. Коэффициент – 3.


«Бесприданница», 1878

Бог – 10, грех – 0, совесть – 0, враг – 0, крест – 1, обедня – 1, вечерня – 1.


«Сердце не камень», 1879

Бог – 47, грех – 39, совесть – 4, враг – 3, христианство – 4, церковь – 6, монастырь – 6.

Соотношение «Бога» и «греха» – 47: 39. Коэффициент – 1,2.


«Невольницы», 1880

Бог – 14, грех – 4, совесть – 2, враг – 0.

Соотношение «Бога» и «греха» – 14: 4. Коэффициент – 3,5.


«Таланты и поклонники», 1881

Бог – 17, грех – 5, совесть – 2, враг – 3.

Соотношение «Бога» и «греха» – 17: 5. Коэффициент – 3.


«Красавец – мужчина», 1882

Бог – 11, грех – 4, совесть – 6, враг – 1.

Соотношение «Бога» и «греха» – 11: 4. Коэффициент – 3.


«Без вины виноватые», 1883

Бог – 20, грех – 4, совесть – 2, враг – 0.

Соотношение «Бога» и «греха» 20: 4. Коэффициент – 5.


«Не от мира сего», 1884

Бог – 9, грех – 9, совесть – 2, враг – 0, по-христиански – 1.

Соотношение «Бога» и «греха» – 9: 9. Коэффициент – 1.


Я сосчитала число упоминаний «Бога», «греха», «совести», «врага» и других понятий веры во всех пьесах А. Н. Островского, исключая его историческую драматургию и пьесу «Комик XVIII столетия»; также не рассматривала и пьесы, написанные совместно с другими авторами. В область слова «Бог» включены все синонимы и все производные от него, то есть «Господи», «ей-богу», «боже мой», «божиться» и тому подобное. То же самое я сделала и в отношении других понятий, так, в число «врага» включены «черт возьми», «лукавый», «он» в значении «черта» и т. д.

Эта работа может показаться механической и схоластической, однако проделав ее, автор с удовлетворением видит, что удалось выявить интересные закономерности. В частности, придуманный мной «коэффициент» (число «Бога», разделенное на число «греха»), наводит на разнообразные размышления.

Возьмем пьесы, которые можно определить как «область Божьего попущения», царство судьбы и случая, пространство русской мещанской душевности, где живут герои, лишенные как духовных потребностей, так и крупных материальных запросов. Это прежде всего трилогия о Мише Бальзаминове («Праздничный сон – до обеда», «Свои собаки грызутся, чужие не приставай», «За чем пойдешь, то и найдешь») и другие небольшие сценки и картинки из заброшенной милой жизни («Неожиданный случай», «Не сошлись характерами и т. д.). Бог упоминается в них крайне редко, равно как и грех. Так что нет смысла ни в каком «коэффициенте», поскольку мир этих пьес находится совершенно вне проблематики «Бога».

В тех пьесах, где существуют сильные, трагически обостренные страсти, где укрупнено сознание «греха» и случаются чрезвычайные происшествия, где есть персонажи, воплощающие «меру» и «весы» нравственного правосудия и

«Бог» определяет нормативы поведения людей, число «Бога» лишь чуть-чуть превышает число «греха» («Не так живи, как хочется» – 1,3; «Гроза» – 1,1; «Грех да беда на кого не живет» – 1,2; «Сердце не камень» – 1,2).

Когда число «Бога» значительно превышает число «греха», мы обнаруживаем, что это означает вовсе не повышенную «обоженность» мира, а совсем наоборот, жизнь в значительной мере «обезбоженную», где происходит, как правило, чрезвычайный и нераскаянный обман доверия. Эти пьесы заканчиваются неким плачевным, горестным событием, большинство обитателей этих пьес отошли, отпали от милосердия и сострадания. Это «Свои люди – сочтемся» – 7, «Бедная невеста» – 9, «Доходное место» – 9, «Бесприданница» – 10. Примечательно, что в «Бесприданнице», где грешат все, слово «грех» не звучит вовсе!

Конечно, особняком тут стоит «Снегурочка», описывающая мир, лишенный понятия «грех», хоть его и поминает один раз царь Берендей. Ее коэффициент 18, и его можно трактовать различно. Все-таки укажем, что и «Снегурочка» завершается горестным событием, и в ней большинству обитателей чуждо милосердие и сострадание (кроме как раз царя Берендея).

Пьесы с коэффициентом 2–2,5 рисуют нам устойчивую, консервативную жизнь, чтящую Бога на уровне обряда, не лишенную моральных оснований и саморегулирующуюся, то есть исправляющую самостоятельно разные нарушения своего хода. Это «Семейная картина» – 2,5; «Не в свои сани не садись» – 2, «Воспитанница» – 2, «Воевода» – 2 и, как это ни странно, «На всякого мудреца довольно простоты» – 2.

Коэффициент «Воспитанницы» и «На всякого мудреца…» требует дополнительного размышления. В чем тут дело? В преобладающем консерватизме, косности мировоззрения властных персонажей этих пьес, которые опасны, но все-таки не доводят до трагической развязки? В некоторой вялости и подневольности молодых героинь? Может быть.

В пьесах с коэффициентом 5 и 5,5 события устраиваются наилучшим образом для героев, «правда» и «счастье» сливаются, развязка пьес благополучна. Это: «Бешеные деньги» – 5,5; «Поздняя любовь» – 5; «Правда – хорошо, а счастье лучше» – 5; «Без вины виноватые» – 5.

Конечно, «правда» героя пьесы «Бешеные деньги» Василькова мелковата, и все же в мире пьесы идеи честного труда и разумного расчета представляют из себя именно «правду», и она побеждает.

Большая группа пьес имеет коэффициент от 3 до 4: «Бедность не порок», «Шутники», «На бойком месте», «Пучина», «Горячее сердце», «Лес», «Не было ни гроша, да вдруг алтын», «Последняя жертва», «Невольницы», «Таланты и поклонники», «Красавец-мужчина». Здесь «правда» и «счастье» расходятся, здесь мир пестрый, противоречивый, напряженный, но не доходящий до трагической развязки, выруливающий все-таки, как машина на крутом повороте, из возможного несчастья. В персонажах этих пьес, как правило, много самостоятельности, своей воли; христианская обрядность не имеет для них особенного значения.

Обращаю внимание читателя на последнее обстоятельство: в пьесе «Не от мира сего», в этом трогательном, пронзительном и прощальном сочинении Александра Николаевича Островского, число «Бога» совпадает с числом «греха». Девять на девять равняется Одному…

Вот какие полезные и удивительные занятия может найти себе прилежно читающий человек.

Русская история в «совестном суде»

Время, когда А. Н. Островский писал исторические драмы в стихах, занимает немногим более десятилетия. В 1862 году опубликован вариант пьесы «Козьма Захарьич Минин, Сухорук», в 1872 году – «Комик XVII столетия». После этого, оставив историю и погрузившись во времена мифологические, доисторические, он создает «весеннюю сказку» о бытии прарусского народа – поэму «Снегурочка» – и более никогда не обращается ни к истории, ни к поэзии.

Проявив двойную творческую дерзость и соединив собственную трактовку исторических сюжетов с овладением поэтической речью, драматург написал шесть пьес. Действие всех пьес, за исключением «Василисы Меленьтьевой», которую сам Островский называл «искушением от Гедеонова» (она создавалась по наметкам С. А. Гедеонова) и явление которой, стало быть, не было внутренней творческой потребностью драматурга, происходит в XVII веке. Трилогия «Козьма Захарьич Минин, Сухорук» (1861) – «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский» (1866) – «Тушино» (1866) рисует эпоху Смутного времени, «этапы национального и государственного кризиса», по словам А. Штейна[126]126
  Штейн А. Л. Уроки Островского. М.: ВТО, 1984. С. 137.


[Закрыть]
. «Комик

XVII столетия» (1872) и «Воевода, или Сон на Волге» (1864) рассказывают, напротив, о житье народа в эпоху национальной и государственной стабильности, во второй половине столетия.

Очевидно, творя свой исторический мир в союзе с лиризмом и эпичностью, драматург развертывал постепенно некий обширный замысел, исключительно волновавший его гений. И пока этот замысел не был совершенно и вполне развит и осуществлен, Островский не прекращал работу над историческими пьесами.

Каков был этот замысел, явившийся Островскому, уж верно не в виде стройной и логически оформленной идеи, но в образах и чувствах, сказать невозможно. Возможно, однако, на основе изучения русской жизни XVII столетия, как ее написал драматург, понять его ощущение законов истории и хода национальной судьбы.

Собственно движение русской истории так называемой «эпохи междуцарствия» изображено Островским в трилогии о Смутном времени, которая и будет в центре моего исследования. Главная его задача – выявить нравственные законы, по которым существует написанная Островским история, уловить «моральное обоснование», вплетенное им в художественную ткань хроник.

Морализм Островского как проблема

Герои пьес Островского, их действия и нравственность, совокупный портрет русской жизни кисти Островского – все это долгие годы было пищей для критиков. Не то с целостным мировоззрением самого автора. Полагая силу Островского в чистой художественности, дающей удобный повод для разных толкований, исследователи редко обращались к задачам выявления этической позиции драматурга, к определению его миропонимания. Часто в критических сочинениях мелькает мысль о том, что оно, в общем, бесхитростное. Характерно мнение Е. Эдельсона: «Основа мировоззрения Островского есть простое, благодушное, гуманное отношение его к своим типам, как к живым людям»[127]127
  Эдельсон Е. А. А. Н. Островский // Денисюк Н. Критическая литература о произведениях Островского. Вып. 2. М., 1906. С. 179.


[Закрыть]
.

Обобщил подобный взгляд на мировоззрение Островского А. Кугель в специальной статье[128]128
  Кугель А. Р. Островский // Кугель А. Русские драматурги. М., 1934. С. 47–71.


[Закрыть]
. Кугель, обогащенный знанием философских исканий конца века, с этой высоты рассматривает Островского как художника светлого и ясного. «У Островского элемент морали занимает, так сказать, всю авансцену… ‹…›…слышится всегда испытующий голос: кто ты, мил человек?»[129]129
  Там же. С. 51.


[Закрыть]
Казалось бы, это верно не только для Островского, испытующий голос: кто ты, мил человек? – слышится из всей русской литературы XIX века. Главной особенностью Островского Кугель считает «оправдание добра», привлекая название известной книги Вл. Соловьева. «В огромной части своих пьес Островский все время поглощен “оправданием добра”, проповедью жалости и сострадания, верою, подчас наивною и детскою, в конечное посрамление зла»[130]130
  Там же. С. 52.


[Закрыть]
.

Хотя слова, использованные Кугелем, вроде бы и верны и отвечают общему свечению драматургии Островского – добро, жалость, вера, но образ моралиста-утешителя, христианского проповедника, возникающий из этой критической интерпретации, не совпадает с личностью Островского и вовсе тускнеет и меркнет от чтения самих пьес. Из обозначенной

Кугелем «огромной части пьес» исчезают и «Гроза», и «Бесприданница», и «Волки и овцы», и «На всякого мудреца довольно простоты», и «Снегурочка», и все исторические сочинения, и многое, слишком многое другое. Где «оправдание добра», хотя бы, скажем, в «Грех да беда на кого не живет», или проповедь жалости в «На бойком месте», или «вера в конечное посрамление зла» в «Снегурочке» – понять трудно. Чувствуя это, Кугель пишет особо о пьесах, где происходит восстание языческого духа против морали христианства. Но столкновение язычества и христианства из-за своей трагической сложности уже исключает прямолинейную трактовку их борьбы как борьбы добра и зла. Получается, что «Дон Алонзо Добрый» (так называет Кугель Островского) довольно искусно запутал мораль своих пьес, так что вопрос о правоте или виновности огромного числа героев Островского не поддается однозначному решению.

Точнее и глубже всех, по моему мнению, поставил проблему морализма Островского в небольшой статье П. Марков[131]131
  См.: Марков П. А. Морализм Островского // Марков П. А. О театре: В 4 т. Т. 1. М.: Искусство, 1974. С. 132–154.


[Закрыть]
. Он разделяет проблему на две части: по его мысли, есть морализм Островского как творческий прием, создающий стиль пьес (названия-пословицы, говорящие фамилии, утешительные финалы, нравоучения и поучения, исходящие от каких-то персонажей), и другой морализм – «те общие моральные законы, которым подчиняет Островский творимый им мир и его обитателей»[132]132
  Там же. С. 134.


[Закрыть]
.

Марков считает, что первый, «внешний», явно бросающийся в глаза морализм, который многие критики принимали за отражение мировоззрения драматурга, есть своего рода рамка, куда вставлена картина, дабы изображение воспринималось без тревоги и резкой боли. Ведь, по убеждениям Островского, настоящее искусство должно производить благодетельное, а не раздражающе-мучительное впечатление.

Рассматривая моральные законы, которые определяют мир Островского, Марков обнаруживает много удивительного, ни в коей мере не сводимого к «проповеди жалости». Говоря о «Грозе», он отмечает, что для действующих лиц драмы «первостепенно важны их мысли о правде жизни»[133]133
  См.: Марков П. А. Морализм Островского // Марков П. А. О театре: В 4 т. Т. 1. М.: Искусство, 1974. С. 144.


[Закрыть]
. И на этой пьесе, и на других «лежат отблески и отсветы каких-то всегда различных правд»[134]134
  Там же. С. 145.


[Закрыть]
. Если первая, внешняя морализация создает стиль пьес, то сами моральные внутренние законы мира Островского создаются не простыми противопоставлениями явного добра и очевидного зла, но «отблесками различных правд», столкновениями вины и расплаты, искупления и греха, истины и лжи.

Вспомним слова Е. Эдельсона о том, что Островский относится к своим типам как к живым людям. Если принять это на веру, человеческое лицо художника Островского окажется малопривлекательным: он допускает гибель любимых женщин-героинь и, будучи с ними рядом, ничего не предпринимает к их спасению; он не удерживает друзей-героев от падений, преступлений, ошибок, расплата за которые будет суровой; он разрешает ограбить нищего, унизить слабого, обмануть доверчивого…

Истинный Алонзо Добрый, христианский моралист, так поступать не может – оттого моралисты не пишут пьес. Островский не моралист, но мораль в его творческом мире – элемент первостепенной важности.

Жизнь героев пьес Островского и те моральные законы, которым эта жизнь неумолимо подчинена, находятся между собой в напряженных драматических или даже трагических взаимоотношениях. И морализм Островского несводим к одному лишь чисто формальному приему, это не овечья шкура, в которую спрятан волк беспощадной художественности. Мораль у Островского – одно из главных невидимых, но действующих лиц.

Марков справедливо утверждает: «Попытка определения морализма поэта означает одновременно и попытку увидеть сквозь его творчество человеческое лицо художника»[135]135
  См.: Марков П. А. Морализм Островского // Марков П. А. О театре: В 4 т. Т. 1. М.: Искусство, 1974. С. 132.


[Закрыть]
. Стало быть, если мы возьмем для изучения морализм Островского в исторических пьесах, то, очевидно, в конечном итоге должны получить представление о взглядах драматурга на ход исторического времени, его мнение об истории России, его отношение к историческим приключениям национальной самобытности и превращениям национальной судьбы.

«Исторический морализм» Островского, исследование того, каким моральным законам подчиняются или против каких законов восстают герои его исторических драм, его лирическая оценка русской истории – вот наша исследовательская, желанная для достижения цель.

Русская историософия XIX века и Островский

В русской мысли нет, пожалуй, более тугого узла, чем взаимоотношения русской философии, русского искусства, русской публицистики и собственно истории России. Трудно подыскать такой период отечественной истории, историческое лицо или исторический факт, который был бы оценен однозначно и не переоценивался неоднократно и в разных направлениях с течением времени. Существовали целые эпохи и великие исторические персонажи, с исключительной силой аккумулировавшие энергию раздора и сшибки враждебных мнений относительно смысла исторического движения нации.

История России никогда не была суммой твердых, спокойно-объективных фактов, но всегда была полем сражения беспокойно-субъективных убеждений. Каждая эпоха судила не только себя самое и эпоху непосредственно предыдущую, но шла куда далее – пересматривала и переписывала более отдаленные времена. Доходило, конечно, и до смешного, когда для доказательства маленькой публицистической мысли поминали всю русскую дорогу чуть ли не от Гостомысла; но в целом современность располагает уникальным материалом для развития интеллекта, желающего узнать, как пишется и переписывается история.

Островский дебютировал как автор исторических хроник из жизни XVII столетия в середине века XIX, в эпоху великих реформ Александра Второго, в разгар крупномасштабных исторических перемен и кардинальных переоценок русского пути.

Было сыграно уже немало драм национального самосознания. В распоряжении драматурга были многочисленные исторические источники, особенно рьяно публиковавшиеся в эпоху реформ. Он был знаком по крайней мере с тремя крупными системами исторических взглядов – с историей России кисти Карамзина, Соловьева, Костомарова; он не мог не знать главные вехи споров о России – философские построения Чаадаева, пушкинский опыт исторической рефлексии, сражения западников и славянофилов.

Потому для того, чтобы увидеть особенность взгляда Островского на отечественную историю, важно выявить момент выбора – выбора описываемой эпохи, выбора фактов, выбора отношения к ним. Определившись на этом пункте, можно попробовать выстроить мнение Островского в виде более или менее цельной историософской системы.

На мой взгляд, убедительное истолкование этапов развития русской историософии, особенно той ее части, которая в наибольшей степени влияла на искусство, дал в ряде статей Аполлон Григорьев. По его мнению, изложенному в работах «Западничество в русской литературе» и «Народность и литература», ключевой фигурой, открывающей русский мыслительный путь XIX века, явился Н. М. Карамзин[136]136
  Григорьев А. А. Эстетика и критика. М.: Искусство, 1980. С. 187–197, 200–234.


[Закрыть]
. Без него, считает Григорьев, не было бы исторических воззрений Чаадаева и Пушкина, без него русская мысль не самоопределилась бы в два направления, западничества и славянофильства.

По словам Григорьева, Карамзин, историк-художник, русский европеец, «захваченный внутренним общечеловеческим развитием», в «Истории государства Российского» подвел всю русскую историю под аналоги европейской. Употребляя в своем монументальном и чрезвычайно авторитетном для читающей России труде западноевропейские категории доблести, чести и величия, Карамзин свел историю России к истории Российского государства.

Карамзин, по мнению Григорьева сочинивший величаво-смиренно патриотический образ русского народа, был прямой виновник появления исторических романов (Загоскин) и полных пафоса исторических пьес. «Карамзинские литые формы разлились на огромное количество исторических драм, в которых кобенились Минины и хвастались Ляпуновы… ‹…›…формы, тяготевшие над эпохою даже и тогда, когда она думала с ними бороться»[137]137
  Там же. С. 209.


[Закрыть]
. Карамзин, считает Григорьев, породил приторную «романтическую народность», когда главной народной добродетелью полагалось смирение (надо думать, перед самодержавной волей).

Итак, если продолжать мысли Григорьева, автор «Писем русского путешественника» осенил крылом общечеловеческих ценностей и абстрактного гуманизма самобытную русскую историю, весьма удаленную и от того и от другого, сочинил истину из лжи, справедливость из беззакония, логику из абсурда и гармонию из диссонанса.

Примерно так же, надо сказать, оценивает труд Карамзина и историк XX века В. А. Зеньковский в обширном сочинении «История русской философии». «Прав Пыпин, – пишет Зеньковский, – когда он обвиняет Карамзина в том, что он укрепил национальное самообольщение, содействовал историософскому сентиментализму и, отодвигая в сторону реальные нужды русской жизни, упивался созерцанием русского величия»[138]138
  Зеньковский В. А. История русской философии: В 2 т. Л.: ЭГО, 1991. Т. 1. Ч. 1. С. 140–141.


[Закрыть]
.

Правда, Зеньковский вообще относится достаточно подозрительно ко всем мыслителям, которые не вполне исповедуют идеалы провиденциализма (взгляд на историю как на осуществление божественного Промысла). Но ведь и Пушкин при всей любви к Карамзину не преминул съязвить об идеологической сущности его «Истории», что-де она «доказывает нам без всякого пристрастья необходимость самовластья и прелести кнута».

Против национального самообольщения восстает П. Я. Чаадаев. Он, как пишет Григорьев, доказал, «что в нашей жизни и истории нет никакой аналогии с общечеловеческим законным развитием»[139]139
  См.: Григорьев А. А. Эстетика и критика. М.: Искусство, 1980. С. 209.


[Закрыть]
.

Автор «Философических писем» считает, что русские заблудились на земле, существуют вне Промысла, Провидение никак не заботится об их судьбе, равно как и они не заботятся о себе, и разве что вся их миссия – преподать другим народам некоторый горький урок[140]140
  См.: Чаадаев П. Я. Философические письма // Чаадаев П. Я. Статьи и письма. М.: Современник, 1987. С. 33–133.


[Закрыть]
.

Национальное самообольщение в образе Карамзина и его подражателей сталкивается с национальным самоотрицанием в образе Чаадаева и его последователей. Но подо всем этим как бы разделенным на полюса идеологическим противоречием живет знание и чувство национальной самобытности. У Карамзина она эстетически прекрасна, у Чаадаева этически безобразна. У Пушкина она – источник полноценной жизни и совершенной поэзии.

Дальнейшее развитие русской мысли, как известно, оформилось в раскол и не пошло по пушкинскому пути. Видно, мудрость на Руси доступна лишь гению, да и то не всякому. Чего проще, казалось бы: любовь к отечеству без национального самообольщения, поэтизация русского быта без слащавости и приукрашивания, желание свободы без революционного экстремизма и понимание пороков родной страны без гиперкритицизма… Позволим себе горько усмехнуться…

Разнообразные битвы вокруг добродетелей и пороков русской самобытности украсили умственную жизнь 1830-1840-х годов. Доказательства Чаадаева были признаны, кажется, всеми, но выводы делались противоположные. Если в нашей жизни нет никаких аналогий с общечеловеческим законным развитием, то мы обязаны сделаться людьми и присоединиться как можно скорее к общечеловеческому, то есть западноевропейскому (сие полагалось совпадающим), считало западничество. Если наша жизнь не похожа ни в чем на западноевропейскую, это значит, что мы другие и обязаны беречь и осмысливать свою самобытность и вытекающие отсюда действенные задачи, считало славянофильство. Притом о реформах и личности Петра Великого спор велся так страстно, будто эти реформы были два года, а не полтора столетия назад.

Островский общался и с теми и с другими: и те и другие писали о нем. Он печатался в «Москвитянине» М. П. Погодина, но затем в «Современнике» и «Отечественных записках». Он не был «русским европейцем» и никогда не поверял русское развитие общечеловеческими аналогами, хотя трагическое столкновение национального и европейского однажды стало в его творчестве предметом размышления («Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский»). Его кратковременное дружество с кругом славянофильских идей принесло плоды в виде колорита нескольких пьес, но эти идеи не стали руководящими и направляющими.

Я уже писала в главе «Личность Островского: очерк проблемы», что идейная основа «молодой редакции» «Москвитянина» представляется довольно смутной. Но об этом пишет, например, и сам А. Григорьев в письме к Погодину, вспоминая, будучи за границей, что 30 августа именины Островского, день обычного сбора друзей по «Москвитянину»: «Постоянная годовщина сходки людей, крепко связанных единством смутных верований, – годовщина попоек безобразных, но святых своим братским характером, духом любви, юмором, единством с жизнию народа, богослужением народу…»[141]141
  Григорьев А. А.. Воспоминания. Л.: Наука, 1990. С. 307.


[Закрыть]

Согласимся, что это все довольно далеко от воинственных религиозных утопий или эстетического любования «прелестями кнута».

Островский не ощущал Россию как «урок» или «задачу», как младшую сестру-неудачницу в семье народов или, напротив того, горделивую носительницу «нового слова». Он действительно близок Пушкину в ощущении России как «русского мира».

Россия – «русский мир» – не часть, а целое. Точно шар внутри шара, «русский мир» помещен внутри мира и, соприкасаясь с ним, слиться не может. Изображение Островским исторических событий и его нравственная оценка тоже помещаются «внутри», не приходят извне.

Выступление с историческим сочинением в середине XIX века не было бегством от действительности, продиктованным желанием где-то отдохнуть на исторических просторах от современности, это было решительным действием, обнаруживавшим идейное лицо автора, его мнение о России.

В исторических хрониках Островского нет ни национального самообольщения, ни национального самоотрицания. Он сосредоточивает внимание как раз на эпохе, предшествовавшей появлению Петра Великого, на жизни допетровской Руси, именно той, что служила объектом любовного поклонения славянофилов и предметом резкого отрицания западников. XVII столетие было эпохой единства жизни всех сословий, венцом русской самобытности.

Две первые исторические пьесы Островского – «Козьма Захарьич Минин, Сухорук» и «Воевода, или Сон на Волге». Первая рассказывает нам о народной духовной силе и народном подвиге, вторая – о житье-бытье народа после того, как подвиг совершен и самобытная жизнь улеглась в привычные формы. От размышлений над этими пьесами мы придем, пожалуй, к довольно любопытным выводам.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации