Электронная библиотека » Валентин Курбатов » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Батюшки мои"


  • Текст добавлен: 13 октября 2015, 20:00


Автор книги: Валентин Курбатов


Жанр: Религия: прочее, Религия


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Валентин Курбатов
Батюшки мои

Допущено к распространению Издательским Советом Русской Православной Церкви ИС Р15-501-0056


© ООО «Торгово-издательский дом «Амфора», 2015

* * *

Какая там «тихая пристань»! Здесь может быть только человек-творец, возжелавший внутри себя найти нетленную первооснову. Здесь «невидимая брань» и воинское дело духовного подвига.

Ф. Уделов. Монастырь и мир

Я не знаю, у кого из святых отцов архимандрит Зинон взял эти наставления в поучение одному из слишком беспечных, не по-монастырски вольнолюбивых послушников, но берегу писанный в подчеркнуто старой орфографии листок, чтобы, переступая порог монастыря, не нести туда «уличных» страстей. За этими стенами властвуют не наши честолюбивые кодексы и не наши бодрые добродетели.

«Монах есть тот, кто, будучи облечен в вещественное и бренное тело, подражает жизни и состоянию бесплотных».

«Монах есть всегдашнее понуждение естества и неослабное хранение чувств».

«Монах есть тот, кто, скорбя и болезнуя душою, всегда памятует и размышляет о смерти и во сне, и в бдении».

Даже и не ведая этих правил, мы переступаем порог монастыря с необъяснимым смятением и, несмотря на все бесстыдство многолетней атеистической пропаганды, особенно ожесточенной к монастырям, до первого живого столкновения с монашеской обителью чувствуем требовательную, укоряющую нас инакость этого быта, его нездешнюю строгость.

Казалось, мы уже навсегда отторжены от этого мира. Можно было читать Лескова или Достоевского (монастырские главы «Карамазовых» или «Бесов»), чеховского «Архиерея» или толстовского «Отца Сергия», но для недавнего советского слуха это была только «литература», только бесконечное прошедшее вроде крепостного права. И даже если вспомнить первые впечатления от посещения монастыря людьми моего поколения, вернувшимися в Церковь уже после тысячелетия Крещения Руси, то и они еще не один месяц будут тревожно неуверенными и волнующими, как выпадение из времени. Думаю, что это чувство смятения и неуверенности немногим отличается у новичков и сейчас. Разве что позднее, спустя годы, когда подлинно войдешь в Церковь не созерцателем, а исподволь опамятовавшимся и постепенно окрепшим православным (слава Богу, не потерявшим родовой памяти), начнешь почаще бывать в монастыре, входить в порядок его долгих служб, то так же понемногу, как бы само собой догадаешься, что настоящее-то время во всей полноте, во всей духовной выси этого понятия ощущается именно здесь. Здесь ты современник не суетному дню, а всем, кто стоял тут до тебя и будет стоять после, что сразу придает душе силы, а уму света.

И тут же словно сами собой начнут сходиться живые, необходимые книги, которые, кажется, только и ждали твоего духовного поспевания. А когда прозревает нация, то они приходят не к одному тебе, а и в общую современную культуру. И теперь уже не в одних монастырях можно прочесть и зайцевские воспоминания об Афоне и Валааме, и дивные, не знающие ни подобия в нашей литературе, ни продолжения книги И. Шмелева – его «Богомолье», его «Лето Господне», его «Старый Валаам». А там, глядишь, дойдет дело до книги Константина Леонтьева об оптинских днях Климента (Зедергольма) и до бесхитростной, чудно сердечной книги Сергея Нилуса «На берегу Божьей реки», где Оптина предстанет во всей полноте внешне бедного, но духовно неисчерпаемого быта. Все, кто читал их, помнят святой воздух их доброты, их чистую ясность, их благоговение.

Ожесточенные, приученные коварством государства всякое слово принимать с осторожностью, а всякого ближнего только как товарища по работе, общественного союзника или противника, забывшие старинные русские обращения к незнакомым людям «матушка», «брат», «сестрица», мы еще долго стыдимся братской любви этих книг, их молитвенной, порою умиленной речи. И нет-нет еще покажется, что герои тех же шмелевских книг простоваты и будто даже оторваны от настоящей-то жизни, что-де и за польза в этих безусловных, не спрашивающих послушаниях? А между тем эти «немудрые» послушники собрали духовную Россию, и я не удержусь, чтобы не процитировать страницу из шмелевского «Старого Валаама», где он спустя годы узна́ет, как два мимолетных его монастырских знакомых были отправлены потом на послушание в Уссурийский край и основали там не только крепкую обитель, но и хорошее издательство, чьи святые книги и до родного Валаама доходили: «Крестьянские парни русские, пошли они с Валаама в далекий и дикий край и понесли Свет Христов. Сколько тягот и лишений приняли, жизни свои отдали Свету, стали историческими русскими подвижниками, продолжателями дела Святителей российских. И в этих подвигах и страданиях сохранили святое, среди мерзости духовного опустошения, какой же пример и сдержка для окружающих, ободрение и упование для алчущих и жаждущих Правды. Такими жива и будет жива Россия».

Она и впредь будет такими людьми жива. Сколько монахов сегодня несут послушание по дальним псковским приходам в стороне от дорог, неустанно трудясь, чтобы сохранить эти приходы в обезлюдевших селах и уберечь храм как последнюю опору, чтобы земля не осиротела совсем. Порою одних хозяйственных забот на их плечах больше, чем священнических, и к Богу-то они поневоле, как шутил печерский старец архимандрит Иоанн Крестьянкин, «одним крылышком, но зато каждым перышком». И это они поднимают Вознесенский монастырь в Великих Луках, и Крыпецкий монастырь под Псковом, начиная опять с пустого и хорошо если не обесчещенного места, уповая только на неутомимые руки и молитву.

Да и в самой обители труда всегда не меньше, и он не легче. И я не о физической работе говорю, хотя и она, для монастырской кухни например, всегда начинается до света, когда келарь возжигает свечу у негасимой лампады над ракой основателя и несет огонь, чтобы разжечь печь для хлебов и просфор и тем подхватить послушание предшествующих столетий как одно, не подвластное времени дело, как одной Церкви понятное время «во веки веков» – словно та же просфора, один «хлеб Христов» ложился перед первым настоятелем и нынче служащим священником. А там скоро затеется работа на конюшне, в кузнице, в гараже, в мастерских. Но главным-то все-таки будет труд молитвы. Евангелие нас всех предупреждает, что «Царствие Небесное нудится» (Мф. 11: 12), достигается непрестанным усилием, не дающим расслабиться трудом, но мы умеем пропустить это мимо ушей, слишком прямолинейно поняв слова Спасителя «Бремя Мое легко есть» (Мф. 11: 30), – а оно «легко» до креста на Голгофе; и монах помнит это за себя и за нас постоянно вместе с мыслью о смерти.

И всюду – при всей тяжести послушания, в коровнике, в лазарете, в кузнице – это труд благодатный, неуловимо отличный от работы в миру. В молитве ли разгадка (а с нее начинается всякое монастырское послушание), в постоянном ли предстоянии перед Богом, но тут каждое занятие чисто и важно душе, словно труду возвращается первоначальная святость, и всякое дело незазорно, и все равны перед Божьим порядком мира.

…Но это я уж с «середины» начинаю. Словно книжка уже написана и не хватает одного вступления, а между тем дорога этого текста была долгой. Не было никакой книжки, а была сначала просто жизнь. Дневник же завелся даже как будто просто исподволь, словно сам собой родился (никак не найду его отчетливого начала), только когда судьба свела меня с иеромонахом, игуменом, а там и архимандритом отцом Зиноном, его мыслью, его непрестанным напряжением, которое, очевидно, происходило от самой его «профессии», его небесного дара иконописца. Не зря Евгений Трубецкой звал икону «умозрением в красках». Образ – это молитва и мирознание, богословие и философия, литургия и искусство в непрестанном взаимопроникновении. Конечно, мне все было ново и мало было услышать. Хотелось записать, удержать, обдумать. А потом уже бежать к друзьям и духовным детям отца Зинона, скорее усадить их за стол: «Послушайте! Батюшка сказал…» И думать вместе и радоваться, что он меж нами, и вместе с ними расти душой.

Пожалуй, больше для них и писал – для Валерия Ивановича Ледина, который одно время был старостой Троицкого собора (в пору, когда отец Зинон писал там Серафимовский иконостас) и в доме которого мы и виделись с отцом Зиноном. А уж потом мы часто виделись и говорили с отцом Зиноном и в самом этом Серафимовском храме, где в конце дня служили вечерню, или в звоннице собора, где отец Зинон во время этой псковской работы и жил. Позднее Валерий Иванович стал монахом Иоанном. Писал я свой дневник и для музейщицы Ираиды Городецкой, которая тоже через несколько лет станет монахиней. Они уходили за отцом Зиноном, с годами постигая через него полноту и красоту Церкви. Теперь их обоих давно нет на белом свете. Писал для поэта Артемия Тасалова, архитектора Сергея Михайлова, для Михаила Ивановича Семенова и Саввы Васильича Ямщикова.

Мне было трудно носить это счастье слышания и понимания каждый день нового мира одному. Тем более время-то – вспомните-ка! Только-только Россия отпраздновала тысячелетие Крещения, прожив семьдесят лет в «одичании умственной совести», как звал это состояние отец Георгий Флоровский. И сама-то Церковь только приходила в себя. До книжного моря в храмах было еще далеко. Это сейчас зайди в церковную лавку – и растеряешься: тысячи книг предлагают тысячу способов спасения – прочти и прямиком в Царствие Небесное! А тогда еще опытом надо было брать, вглядыванием и вслушиванием. Да и монастырь ведь! Приходской опыт тут помогает мало.

Ну и, конечно, прежде всего само явление! Кто знал и знает отца Зинона, тем ничего объяснять не надо. А кто не знал, надеюсь, даже и по моим захлебывающимся записям увидит, отчего я был нетерпелив в своих заметках.

Этим записям с первой страницы уже двадцать пять лет. И я и правда думать не думал об их публикации. А вот теперь, когда моя жизнь даже не идет, а летит к закату, вдруг вижу, что это уже как будто и не частная, не только моя и моих друзей история, а просто история нашего общего мечущегося тогда русского самосознания на пороге возрождения Церкви. И история живая, потому что писана не отвлеченным умом, а живым переживанием. Кипящие в ней вопросы сегодня в большинстве загнаны внутрь, но так и не разрешены. Ну, значит, не грех повторить их снова.

На минуту смутишься: не сор ли это из избы? Не вода ли на мельницу злых умов, которые ждут не дождутся повода к иронии, а то и к ученому сопротивлению. А только отразившиеся тут споры – свидетельство не сомнения и тем более не разрушения, а отражение искреннего нетерпения молодой веры, для которой Новый Завет никогда не станет Ветхим, а Христос будет приходить с каждым новым человеческим сердцем все тем же вопрошателем, несущим не мир, но меч в каждое неравнодушное сознание. Ведь «Путь, Истина и Жизнь» – это не последовательные ступени обретения покоя, а всегда прежде всего Путь и только тогда Истина и Жизнь. А как успокоился, как показалось, что «нашел», так уж жди, что и вокруг все выцветет и помертвеет.

А самое тревожное, что монастырь-то – вот он! Знаменитый, на всю Россию известный. И «герои» в большинстве еще спасаются там и тем спасают и нас. Вначале думал переименовать и саму обитель, и «героев» – как-то безопаснее. Назову, скажем, «Где-то в России» и тем и «типичности» прибавлю, и себя загорожу от неизбежного церковного гнева. А оказалось, что литературой тут не возьмешь. Сразу ряженьем начинает отдавать, игрой. И все вроде то, да не то. Все мы видим мир по-своему, и каждый из «героев» скажет, что все было не так, и не узна́ет себя. Но мы ведь все с вами – только система зеркал, и нас столько, сколько людей нас видят. Все мы заложники чужого взгляда.

Это осколки моего зеркала, и что в нем отразилось, то отразилось в силу моего зрения и разумения. И это ведь не портреты насельников монастыря, отцов и владык и моих товарищей. Это в известной и даже в большей степени автопортрет моей души, моего понимания мира, моей веры и моего неверия. А история и состоит из миллионов «я», каждое из которых буквой ли, запятой, междустрочным пространством говорит свою часть мирового текста. С тем и войду в невозвратную воду давних монастырских лет. А первую запись возьму из «прежней жизни», когда еще и дневника не было, и не было в моей судьбе отца Зинона, а было первое настоящее удивление и первое переживание главного монастырского праздника. Я приехал тогда в гости к живущему на хуторе недалеко от монастыря прекрасному эстонскому художнику Николаю Ивановичу Кормашову, чтобы написать о нем. И раз уж дело было накануне Успения, то, конечно, сначала в монастырь.

До тысячелетия Крещения еще был целый год.


27 августа 1987

Изборские инструменталисты вооружают свои гитары (свет, усилители) на городской площади – удерживать молодежь. Как у нас в соседстве с Троицким собором перед Пасхой: непременно кинотеатр «Октябрь» работает до утра и норовит показать самое «заманчивое» – какую-нибудь «Королеву Шантеклера», «Анжелику – маркизу ангелов», а то и «Фантомаса» – остановить молодой поток, который потом все равно в собор милицейский кордон не пустит.

Вот и тут ставят музыкальную ловушку. А народ течет мимо – к монастырю. Я пришел как раз во время крестного хода, когда образ выходил из проема Никольских ворот к Михайловскому собору. Цепи мужчин сдерживали теснящуюся толпу. Уже горело много свечей. Образ установили на паперти между колонн, разделив монашеский и мирской хоры. Сотни свечей в ящиках все пополнялись, свечи текли по плечам к празднику. Там крепкий старик в застиранной рясе – не монашеского, а крестьянского ухватистого вида – брал их десятка по два и, сбив фитилями в одну сторону, обжигал, медленно поворачивая, оплавлял, чтобы потом фитили вспыхивали ровно и без труда, и, так приготовив, тушил и опять клал до срока в ящик. Дети толпились на ступенях и весело глядели вниз, где плыла река свечей в руках молящихся. Младенцы спали на руках и в колясках. Уставшие приседали кто где прямо на траву. Зажглись прожектора, и акафист пели уже при совершенной ночи.

Помазание, как обычно, повлекло народ к главному образу, но потом нетерпеливые разошлись к другим иконам в разных местах двора, приложились и были помазаны там. А у чудотворного Успенского всё шли и шли по тесному переходу взявшихся за руки монахов и прихожан и крепкие, и хворые. Отец почти на себе тащил скрюченного полиомиелитного сына, чтобы тот мог приложиться, и потом так же обратно нес на себе, и лицо было спокойно, привычно к муке и беде. Одержимая баба высоко и не людским каким-то голосом звала Зину, потом кричала невнятно. Ее успокаивали и отводили от образа. Шествию не было конца. И кто-то уже устраивался в поредевшем дворе ночевать прямо на травяном (цветы разобрали верующие) пути Богородицы. Я поставил остаток свечи к другим, пылавшим на ограде Никольской церкви, и спустился на «кровавый путь». Там над Николой в Богородичном ряду тоже пылали сотни свечей, и бабушка, глядевшая за ними, все спрашивала: «Ну где фотограф-то? Обещал снять меня, я готовая». Из тьмы проем был светел и тепел, по-домашнему уютен и праздничен. Расходились уже под звездами, весело, в чаянии завтрашнего дня.


28 августа 1987

Чуть сеется мелкий дождь, но служба у образа (теперь он стоит рядом с собором, внизу) продолжается непрерывно. В Михайловском соборе ждут владыку. Я пробиваюсь поближе и тоже жду, волнуясь. Наконец ровно в десять двери отворяются, и он, в митрополичьем плаще и скуфье, выходит под гром хора «Исполла эти, деспота!». После благословения начинается чудо облачения – вон с себя дорожное платье до белой светящейся, текущей до пят рубахи, и все вновь: изящество, сила, покойная красота, значительность обряда, где всему – поручам, поясу, епитрахили, набедреннику, митре, даже, кажется, большому гребню – возвращается первоначальная иерархическая и метафизическая значительность. Молодые иподьяконы легки и бесшумны, движения владыки безупречны, хор высоко и сильно именует символы, молитвословные знаки каждого предмета. Владыка служит опрятно, ценя музыку жеста и голоса, текста и смысла, а наместник архимандрит Гавриил – тот грубо и просто, как командует носильщиками на вокзале, зато отец Иоанн Крестьянкин даже, кажется, и не служит, а живет готовно-весело, с сердечной деревенской любящей простотой.

Я выхожу во двор. Богородица возвращается к Успенскому собору. Дорожка опять свежа и убрана цветами, и народ почтительно стоит по сторонам, но, когда икону берут на плечи и она поворачивается лицом к пути, люди не выдерживают и кидаются на дорожку, чтобы подойти под образ. Девушки, готовившие путь, мечутся и просят сойти («Это не для вас, это – для Богородицы»), но их уже никто не слышит. Теперь это первое – подойти под образ. Я встаю вместе со старушками (монах впереди командует: «По четыре, по четыре в ряд!») и с неясной тревогой гляжу, как образ медленно плывет на меня. Мужикам тяжело, толпа теснит их и сбоку и спереди, тем более что каждый, подходя под образ, норовит поднятой рукой коснуться стекла, как ризы Богородицы, и тем тормозит ход. Тесно, глухо, тревожно внутри. Я тоже касаюсь стекла и думаю о Викторе Петровиче и Марии Астафьевых (оба болеют): «Помоги, Пресвятая Владычица». Образ проходит и останавливается у кованой иконы Корнилия. Скоро выходят из собора духовенство и молящиеся и тоже идут к образу, чтобы потом уже двинуться к Успенской церкви, где служба продолжается. Опять акафист, и колокола гремят весело, слаженно, все сразу, покрывая пение хора во всю службу, опять внятно и нежно, как молитвенное восклицание «Вот я, Господи!», заливают монастырь, свечи потрескивают от мелкого дождливого сева.


А это уже после празднования тысячелетия Крещения.


21 октября 1988, Печоры

Остановился в келье игумена Зинона. Потом ладили чай в его серебряном чудном самоваре, какого и у Семена Гейченко нет. Отец Зинон показывал свои келейные иконы, выхваченные у наместника Гавриила с грузовика, – «в дрова отправляли». Среди них иконы XVI–XVII веков, замечательный походный алтарь-складень, «Неопалимая Купина», деисусный «Златоуст и Василий Великий».

– Гавриил вообще человек для жития: клубнику запретил пропалывать, чтобы братия в грядки не ходила, траву тут не косил, и все пошло дичать, яблони подреза́л в цвету, и вот – ни одного яблочка. Колера при ремонтах все сам составлял. Поглядите вон: синий, оранжевый, желтый – все бьют по глазам! Деревьев поубирал тьму, и вот эти у колодца были обречены – не успел. А камень покрашен зеленым, чтобы паломники не кололи на молитвенную память, – сразу будет заметно, и можно обличить. Говорят, тут первые насельники молились.

Вышла было луна, высыпали звезды, проплыл спутник, но скоро потянул сильный ветер, и все затмилось. В братском корпусе идет спевка хора, перекрывающая ветер. Лист, на мгновение притворившись живым, метнется по дорожке, увлекая взгляд, но, только его увидишь, он опять недвижим (последние забавы осеннего ветра).


23 октября 1988

Проспал раннюю обедню в Успенском храме, да и отец Зинон не советует: бесноватые помолиться не дадут. Пошли с ним в Никольский храм, а там к соседнему Корнилию и в Покровскую церковь… Тут всё еще в начале: варианты фресок пробуются прямо на стенах, тут и там лики воинов, святых, Архангелов – как наброски на полях или бессознательно начерченные рукой портреты на чистом листе, пока мысль занята другим, – проба пера.


Были и еще приезды, но пока еще больше глядел, и рука не тянулась к перу. А жалко – там проклевывался настоящий росток, и всё потом виделось бы вернее, но кто же из нас вдаль заглядывает? Живешь и живешь. Слава Богу, потом уже с тетрадью не расставался.


9 января 1989

Приехал в Печоры в начале второго. Дверь в мастерскую закрыта. День разгулялся, солнце, ветер, весна. Пришел батюшка. Едва я устроился, явились славильщики и густо, как городовые на картинах Перова или Маковского, спели «Рождество» и «Дева днесь». Пока они кричали, батюшка торопливо перерывал стол, потом сунул по десятке в конверты и вынес с благословением. Потом я разбирал книги, привезенные Олесей Николаевой, – весь Шмеман, архимандрит Киприан, Николай Афанасьев, Константин Леонтьев. И пока я смотрел, по дому всё шли, говорили, спрашивали…

Скоро и вечер. Пели вечерню в келье с Алешей и Кликушей, потом сели за ужин «без утешения». А стоило отобедать – явилось и «утешение»: пришли отцы Анастасий (келарь) и Таврион (библиотекарь) с коньяком, шампанским, икрой и «царской селедкой» – форелью в банке. Рождество – как без «утешения»? Говорили о русском пьянстве (о чем же еще за коньяком-то?), писателях Шапошникове, Честнякове. Отец Таврион – костромич и в прошлом журналист, вот и разговор о писателях да костромских гениях.

Подъехал архитектор Александр Сёмочкин. Он будет строить на Святой горе храм Всех Печерских святых. Заспорили о Шмемане. Отец Таврион, как кажется, против шмемановских литургических правил и, улыбаясь, говорит, что вот живущий по Шмеману молодой костромской священник решил применить на практике его евхаристические требования (причащение за каждой литургией всех молящихся), но кончилось все общими ссорами, а сам батюшка как-то по дороге из храма домой пал и чуть не помер. Хорошо, его нашли чуть живого случайные бабушки и привезли на санках.

Отец Зинон:

– А не надо быть дураком и сразу кидаться в переделку, тем более с нашими бабушками.

Послушник Алеша, все время натыкаясь на что-нибудь интересное (а ему пока все интересно – от неожиданного образа, красивой книги, хоть закладки), восклицает:

– Ух ты! Батюшка, а мне дашь?

– Чего тебе? Чего тебе? Молчи! На, больше не проси! – сердито по виду, но внутренне нежно бормочет отец Зинон.

А Сашка Кликуша – тот все хочет быть умнее и расторопнее себя. И смеется, когда говорят простое: «Эх ты, как я не догадался?» – и, смеясь и радуясь, рассказывает о Кипре и Америке, где мальчиком жил с родителями при посольстве, а потом искал правду до двадцати одного года, был уже и наркоманом, и к буддистам ходил, а вот победила наша Церковь – такая открылась ему сила в обряде, даже в самом только виде кремлевских храмов («это тебе не баптистские пустяки, это – серьезно»). И вот четыре года в монастыре, помирил и повенчал уже почти разошедшихся родителей, которые снова обрели друг друга.

– Нет, батюшка, я не подвижник, чтобы спать шесть часов, я не приду на утреню, тем более потом мне на раннюю литургию идти. Нет, мне надо восемь часов спать, не меньше.

– Совсем с ума сошел. Куда тебе столько? Остальной ум заспишь. Не будет с тебя толку. Вставай давай, читай повечерие.

Горит лампада, давно ночь, звезды глядят в окно. Свет свечей колеблется на ликах Эммануила, Богородицы, Иоанна Богослова. Я шепчу Сёмочкину: «Как трудно, Господи!» И он понимает, о чем я: «Да, и мне тут так хорошо, никуда бы и не уезжал». Для таких дней и этого покоя живет человек. А потом как?

Сплю я на печке, проворочался до начала четвертого. Встаем. Батюшка как лег с другой стороны печи, так, кажется, и не поворотился ни разу:

– Как спали?


10 января 1989

А что мне сказать? Полено под головой еще не по моим подвигам; скимни рыкающие, скнипы и песии мухи – вот и все видения.

– Ах ты, горе какое. Теперь и не уснете – у меня днем проходной двор.

Приходят Алеша, Саша – начинаем утреню до половины седьмого, и по окончании, видя, что мне уж и не уснуть, отец Зинон сыпет подарки – пластинку старообрядцев, крест Кирилла Шейкмана, дивный том «Искусство 1000-летия», лампаду, отлитую Георгием по древним образцам. К восьми приходит Олеся Николаева, и под их воркотню я все-таки на час задремал. Потом сидим с Олесей и Сашей Сёмочкиным. Она рассказывает о Париже, о смерти Даниэля, о приезде Синявского, о дикой тяжести московской жизни. Спрашивает у Сёмочкина: что делать, куда идти, на что надеяться?

Александр свое: что писал Горбачеву, что зеленая и с Богом земля дороже мертвой и с бесом. И тут же чертит программу: земля крестьянам, очищение природы, расселение из супергородов, народные центры вместо навязываемых американцами Диснейлендов. Бог знает отчего (не от слишком ли жесткого пересказа?) мне в идее мнятся русские художественные резервации сродни индейским: хочет добра, а выглядит странно.

Смотрю библиотеку игумена Тавриона. Он тоже склоняет меня от «беллетристики» к пересказу житий, к защите Печерской обители от обвинений в сотрудничестве с немцами:

– Ведь здесь в пещерах стоял наш передатчик, и отсюда работал разведчик, который еще жив, в Москве, и был тут недавно.

Читаю Константина Леонтьева «Отец Климент Зедергольм» и радуюсь, как там дивно о Хомякове: «Разговаривал он с безбожником или иноверцем, он был вполне православный, но начинал беседовать с православным, то как только тот два раза подряд сказал ему „да“, Хомякову уже становилось скучно и ему хотелось сказать: „Нет, нет, совсем не так“».

Какая русская черта! И что-то тут мелькает от батюшки.


…Оказывается, в великопостной молитве «Господи и Владыко живота моего» у греков следует: «дух праздности, любопытства, уныния не даждь ми» и т. д. У греков указывается на источник – любопытство, у нас предпочли указать на результат, говоря о «любоначалии и празднословии».

Отец Зинон:

– На самом деле в этой молитве еще больше разночтений. У старообрядцев в следованной псалтыри «дух праздности, небрежения, празднословия и сребролюбия отжени от меня», а не «не даждь мне», как у нас. Разве может Бог давать праздность и уныние? Я всегда читаю «отжени».

Вечером сидели за чаем с отцом Зиноном и Сёмочкиным. Было хорошо и особенно уютно под страшно разгулявшийся ветер.


11 января 1989

Спал опять плохо и мало – все неловко, боюсь разбудить своей возней. Тем более батюшка сказал, что голова не варит, простужено горло, и он лучше сейчас приляжет, а встанет пораньше, но чтобы я не вставал, а слушал утреню «по немощи» лежа, раз вчера не спал. Я вздремнул и встал около двух, читал. В три встали на утреню. Алеша спит стоя и на кафизмах норовит привалиться на бочок, пока батюшка с гневом не оборачивается. На псалмах язык у Алеши заплетается, и он читает все тише, пока не говорит: «Тебе подобает пень Богу!» Батюшка, не поворачиваясь:

– Во-во, пень. Пень ты и есть. Спит он тут. Вот скажу благочинному, чтобы прислал пономаря, а ты спи – зачем ты мне такой нужен! Вот горе-то.

В начале седьмого они уходят служить литургию под батюшкино ворчание в Лазаревский храм. А я приваливаюсь на лежанку и забываю, что под головой полено, до девяти часов. Потом опять читаю Леонтьева (как он современен в препирательствах с отцом Климентом о католичестве, свободе веры, интеллигентности). Текст попал словно в развитие вчерашних вопросов рыжего помощника отца Зинона, Вадима, к батюшке о границах православия. И о том, можно ли причащаться у католиков и старообрядцев, и как быть с интеллигентностью. Поэтому я кричу из-за печи: «Ва-ди-им, вы слышите? Это про нас!» Вадим смеется: слышу, слышу.


13 февраля 1989

– Всякая страсть подлежит искоренению, либо свободной волей здесь, либо мытарством – там. Бог никого наказывать не будет – сами пройдем должный путь. Это все прописи. Их скучно слышать. Даже священникам уже скучно читать Евангелие. Им тоже надобно что-нибудь «для чесания уха», как писалось в славянских книгах. А Истина все равно остается только в неисчерпаемой Книге, и она постигается терпением. А мы ищем йоги и буддизма, чтобы плоды были тотчас, мимо тяжелого естественного пути.

…Рублев – автор «Троицы» в том смысле, что он освободил пространство перед трапезой, чтобы всякий из нас мог становится собеседником Ангелов. Поэтому нет ни Сарры, ни Авраама, ни быта, а есть Откровение и беседа… Это было высокое богословское прозрение, а не художественное решение. Поэтому он мог подписать икону.


…Небосвод медленно идет по кругу. С вечера стоявшее в кроне дуба созвездие Медведицы утром ушло к оврагу, и в кроне поселилась Северная Корона. Луна заметно прибавилась, и батюшка в который раз вспомнил, что надо бы слазить на чердак за телескопом. Когда звонят к вечерне, первая звезда дрожит от звона и сама звенит чисто и ясно.


14 февраля 1989

– К XX веку икона почти умерла. Воцарился академик Фартусов с его мертвыми прорисями. Когда забывает себя вера, забывает себя и икона, и даже зорким умам византийская школа уже кажется дикой и варварской. Ложная красота вытесняет живую аскетику. Греки окружали икону на службе и славили и величали ее без нашей нынешней резвости. Мы и сейчас кадим ее с четырех сторон, но уже не помним смысла – что мы тут не картине и символу предстоим, а Богу в непостижимой полноте, свидетельству служим, Евангельскому слову кланяемся.

Старухи говорят: «Чему вы нас учите? Мы вот и шестьдесят лет назад молились, а таких икон не было. В старину было иначе». И для них их старина уже единственная, а подлинную они не узнаю́т, как не узнаю́т в унисонном пении древность, более почтенную, чем воспоминания их детства.

…Епископы – серьезное испытание для Церкви. Когда умирает их учительность и вместо живой иерархии и умного порядка молитвы в епископе является только дисциплина, только буква, то народ начинает искать правду в юродивых, домашних прозорливцах – в самодеятельности.


Читал митрополита Антония (Блума). Какие у него замечательные примеры из Григория Сковороды, что нужное не сложно, а сложное – не нужно. И как чудно верна смешная для нашего слуха, но глубоко верная для духа Церкви подслушанная однажды владыкой рекомендация африканского священника, когда он представлял своей черной общине белого миссионера: «Не смотрите, что он бел, как бес, зато душа у него черная, как у нас».


15 марта 1989

Девяностолетний отец Николай внимательно глядит во время канона в Лазаревском храме на отца Зинона, пытается уловить смысл и не может, и забывает руку в начале крестного знамения. Или в середине его. Плачет в унисон – «шестым гласом».

Отец Анания докладывает о готовности к службе, прикладывая руку к скуфье – старый вояка. И все жалуется на боль в желудке: раньше пять бутылок кагора выпивал – и ничего, а теперь в восемьдесят лет полбутылки – и уже маюсь. С чего бы это?

Вернулись в келью и тут же, словно намолчались, заговорили сразу и обо всем.

– Да кто будет принимать эконома всерьез, когда он может залезть на поленницу и дразнить оттуда быка! Дети. А вернется Гавриил, этому бедному эконому непоздоровится за то, что слишком быстро переметнулся к владыке Владимиру.

И славит, славит любимого Диогена Синопского за разумность суждений и за близкую сердцу независимость. Хоть вот за это: когда Александр Македонский пригласил Диогена к себе, тот ответил, что от Синопа до Македонии ровно столько же, сколько от Македонии до Синопа: может, самому Александру нетрудно прийти, раз есть нужда. Умному Александру достало разума сказать, что если бы он не был Александром, он был бы Диогеном.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации