Электронная библиотека » Виссарион Белинский » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 29 ноября 2013, 02:39


Автор книги: Виссарион Белинский


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Виссарион Григорьевич Белинский
Русская литература в 1841 году

Исторический взгляд вообще на русскую литературу. – Кантемир – Ломоносов – Сумароков – Державин – Фонвизин – Дмитриев – Карамзин – Крылов – Озеров – Жуковский – Батюшков – Гнедич – Пушкин и его школа – Грибоедов. – Русские романы и романисты – Гоголь. – Современная литература в 1841 году: Периодические издания – Литературные и ученые сочинения. – Общий вывод

 
Сокровища родного слова,
Заметят важные умы,
Для лепетания чужого
Пренебрегли безумно мы.
Мы любим муз чужих игрушки,
Чужих наречий погремушки,
А не читаем книг своих.
Да где ж они? – давайте их!
Конечно: северные звуки
Ласкают мой привычный слух;
Их любит мой славянский дух;
Их музыкой сердечны муки
Усыплены: но дорожит
Одними ль звуками пиит?
И где ж мы первые познанья
И мысли первые нашли?
Где поверяем испытанья,
Где узнаем судьбу земли?
Не в переводах одичалых,
Не в сочиненьях запоздалых,
Где русский ум и русских дух
Зады твердит и лжет за двух.
. . . . . . .
. . . . . . .
Поэты наши переводят
Или молчат; один журнал
Исполнен приторных похвал,
Тот брани плоской; все наводят
Зевоту скуки, чуть не сон:
Хорош российский Геликон!
 
Пушкин{1}1
  Критик цитирует две строфы, исключенные Пушкиным из окончательного текста третьей главы «Евгения Онегина» (впервые опубликованы в IX томе первого посмертного собрания сочинений Пушкина, СПб., 1841, с. 189–190; ср.: Пушкин. Полн. собр. соч., т. VI. Л., 1937, с. 583–584).


[Закрыть]

В этих стихах Пушкина заключается самая резкая характеристика русской литературы. Правда, многие не без основания могут принять их скорее за эпиграмму на русскую литературу, нежели за характеристику ее, потому что уже поэзия самого Пушкина не подходит под эту характеристику, а у нас, кроме Пушкина, есть и еще несколько явлений, достойных более или менее почетного упоминания даже при его имени. Но если это» не характеристика, то и не совсем эпиграмма. Эпиграмма есть плод презрения или предубеждения к предмету, на который она нападает; а Пушкин, которого поэзия – самый звучный и торжественный орган русского духа и русского слова, не мог презирать топ литературы, которой посвятил всю жизнь свою. Впрочем, для оправдания великого поэта в подобном презрении довольно было бы и этих чудных стихов, в которых с такою задушевностию, с таким умилением высказывается самое родственное, самое кровное чувство любви к родному слову:

 
. . . .Северные звуки
Ласкают мой привычный слух;
Их любит мой славянский дух;
Их музыкой сердечны муки
Усыплены. . . . {2}2
  Там же, с. 583.


[Закрыть]

 

Между тем любовь любовью, а истина прежде всего – даже прежде самой любви. Вам, конечно, не раз случалось слышать от других и самим предлагать вопрос: «Что нового у нас в литературе?» или: «Нет ли чего-нибудь прочесть?» Скажите: как вы отвечали или как вам отвечали на этот вопрос?.. Правда, у нас выходит ежемесячно книг до тридцати: ими испещряются книгопродавческие объявления, суждениями о них наполняются библиографические отделы журналов; их хвалят и бранят, о них спорят и бранятся; а между тем все-таки —

 
Да где ж они? – давайте их!
 

Как хотите, а это – презатруднительный вопрос! Попытаемся, однако ж, ответить на него, только не прямо и не просто, и не от своего лица, а в форме следующего разговора между двумя лицами – А и Б.

А. – Так где ж они? – давайте их!

Б. – Извольте. Только их так много, что ни мне перечесть, ни вам унести с собою невозможно. Начнем с начала.

А. – Да, если вы вздумаете прочесть мне весь каталог Смирдина, то, конечно, останетесь победителем в нашем споре.

Б. – Нет: я буду говорить только о капитальных явлениях нашей литературы, которых бессмертие признано знаменитейшими авторитетами в деле эстетического вкуса и подтверждено «общим мнением».

А. – Интересно; начинайте же именно с начала русской литературы.

Б. – Ну, вот вам «Сатиры Кантемира»…

А. – Покорно благодарю; ведь я спрашивал вас о книгах, которые годятся не для одного украшения библиотек, но и для чтения…

Б. – Как! вы не признаете достоинства Кантемировых сатир? Вспомните, какою славою пользовались они в свое время! Вспомните эту поэтическую надпись к портрету знаменитого сатирика:

 
Старинный слог его достоинств не умалит.
Порок! не подходи: сей взор тебя ужалит!{3}3
  Двустишие Г. Р.Державина (1777).


[Закрыть]

 

Вспомните, что так основательно высказано Жуковским в его превосходной статье «О сатирах Кантемира»…

А. – Как же, как же! читал я и ее: статья точно превосходная; но ваша первая попытка занять меня чтением все-таки не удалась: я уже читал Кантемира, а перечитывать – страшусь и подумать, потому что я читаю не из одного любопытства, но и для удовольствия.

Б. – Вот Ломоносов – поэт, лирик, трагик, оратор, ретор, ученый муж…

А. – И прибавьте – великий характер, явление, делающее честь человеческой природе и русскому имени; только не поэт, не лирик, не трагик и не оратор, потому что реторика – в чем бы она ни была, в стихах или в прозе, в оде или похвальном слове – не поэзия и не ораторство, а просто реторика, вещь, высокочтимая в школах, любезная педантам, но скучная и неприятная для людей с умом, душою и вкусом…

Б. – Помилуйте!

 
Он наших стран Малерб, он Пиндару подобен!{4}4
  Строка из «Эпистолы II» («Эпистолы о стихотворстве», 1748) А. П. Сумарокова.


[Закрыть]

 

А. – Не спорю: может быть, он и Малерб «наших стран», но от этого «нашим странам» отнюдь не легче, и это нисколько не мешает «нашим странам» зевать от тяжелых, прозаических и реторических стихов Ломоносова. Но между им и Пиндаром так же мало общего, как между олимпийскими играми и нашими иллюминациями, или олимпийскими ристаниями и нашими Лебедянскими скачками; за это я постою и поспорю. Пиндар был поэт: вот уже и несходство с Ломоносовым. Поэзия Пиндара выросла из почвы эллинского духа, из недр эллинской национальности; так называемая поэзия Ломоносова выросла из варварских схоластических реторик духовных училищ XVII века: вот и еще несходство…

Б. – Но Ломоносову удивлялся Державин, его превозносил Мерзляков, и нет ни одного сколько-нибудь известного русского поэта, критика, литератора, который не видел бы в Ломоносове великого лирика. В одной статье «Вестника Европы» сказано: «Ломоносов дивное и великое светило, коего лучезарным сиянием не налюбоваться в сытость и позднейшему потомству»{5}5
  Цитата из статьи Н. И. Надеждина «О настоящем злоупотреблении и искажении романтической поэзии» («Вестник Европы», 1830, № 2, с. 140), представляющей собой переработанный отрывок из его диссертации «О происхождении, природе и судьбах поэзии, называемой романтической» (1830). Здесь и далее курсив в цитатах Белинского.


[Закрыть]
.

А. – Я в сытость уважаю статью «Вестника Европы», равно как и Державина и Мерзлякова; но сужу о поэтах по своим, а не по чужим мнениям. Впрочем, если вам нужны авторитеты, – ссылаюсь на мнение Пушкина, который говорит, что «в Ломоносове нет ни чувства, ни воображения» и что, «сам будучи первым нашим университетом, он был в нем, как профессор поэзии и элоквенции, только исправным чиновником, а не поэтом, вдохновенным свыше, не оратором, мощно увлекающим»{6}6
  Критик неточно цитирует статью «Путешествие из Москвы в Петербург» (1836; глава «Ломоносов» была единственным отрывком из нее, увидевшим свет к 1842 г.).


[Закрыть]
. И если вы имеете право разделять мнение о Ломоносове Державина, Мерзлякова и «Вестника Европы», то почему же мне не иметь права разделять мнение Пушкина? Не правда ли?

Б. – Конечно; против этого не нашлись бы ничего сказать все «ученые мужи». Итак, вы не хотите считать сочинений Ломоносова в числе книг для чтения?

А. – Я этого не говорю о всех сочинениях Ломоносова; но, уж, конечно, не буду читать ни его реторики, ни похвальных слов, ни торжественных од, ни трагедий, ни посланий о пользе стекла и других предметах, полезных для фабрик, но не для искусства; да, не буду, тем более что я уже читал их… Но я всегда посоветую всякому молодому человеку прочесть их, чтоб познакомиться с интересным историческим фактом литературы и языка русского. Что же касается до собственно ученых сочинений Ломоносова по части физики, химии, навигации, русского стихосложения, – они всегда будут иметь свою историческую важность и цену в глазах людей, занимающихся этими предметами, всегда будут капитальным достоянием истории ученой русской литературы; но публике литературной они всегда будут чужды, как поэзия и ораторские речи Ломоносова… Ломоносову воздвигнут памятник, – и он вполне достоин этого; он – великий характер, примечательнейший человек; юноши с особенным вниманием и особенною любовию должны изучать его жизнь, носить в душе своей его величавый образ; но, бога ради, увольте их от поэзии и красноречия Ломоносова… Прошлого года, кажется, издан был одним «ученым» обществом выбор из поэтических и ораторских сочинений Ломоносова, в двух томах in-quarto[1]1
  в четвертую долю листа (лат.). – Ред.


[Закрыть]
, для употребления в учебных заведениях, в образец для школьных опытов в стихах и прозе{7}7
  Имеется в виду трехтомное «Собрание сочинений М. В. Ломоносова» (СПб., 1840; издание императорской Российской академии). Рецензию на него см.: наст. изд., т. 3, с. 445–447.


[Закрыть]
. Что сказать об этом? Я человек простой, не из «ученых»; – может, оно там так и нужно – это не мое дело, как сказал городничий в «Ревизоре» об учителе уездного училища;{8}8
  См.: «…может быть, оно там и нужно так, об этом я не могу судить…» («Ревизор», д. 1, явл. I).


[Закрыть]
но между публикою и школою такая же разница, как и между книгою и действительностию: что хорошо в одной, то никуда не годится в другой…

Б. – Я понимаю, что вы хотите сказать. Итак, вот вам десять томов «Полного собрания всех сочинений в стихах и прозе покойного действительного статского советника, ордена св. Анны кавалера и Лейпцигского ученого собрания члена, Александра Петровича Сумарокова. Собраны и изданы в удовольствие любителей российской учености Николаем Новиковым», и пр. Я надеюсь, что вы к его стихам и прозе будете благосклоннее, чем к стихам и прозе Ломоносова: поэзия Сумарокова менее школьна и более жизненна, чем поэзия Ломоносова. Сумароков писал не одни оды и трагедии, но и сатиры, комедии, даже комические статьи, в которых преследовал невежество, дикость нравов, ябедничество, взяточничество, казнокрадство и прочие смертные грехи полуазиатской общественности.

А. – И я согласен, что он принес своего рода пользу и сделал частицу добра для общества; но не хочу кланяться грязному помелу, которым вымели улицу. Помело всегда помело, хотя оно и полезная вещь. Сатиры и комедии Сумарокова – помело, в полезности которого я не сомневаюсь, но которому все-таки кланяться не стану. И суздальские литографии «Как мыши кота погребают» и «Как пришел Яков ерша смякал» тоже принесли свою пользу черному народу: без них он не имел бы понятия о вещи, называемой «картиною»; но кто же будет говорить о суздальских лубочных литографиях, как о произведениях искусства? Сумароков нападал на невежество – и сам не больше других знал, и бредил только своим «бедным рифмичеством», как выразился о нем Ломоносов{9}9
  Выражение из письма М. В. Ломоносова И. И. Шувалову от 19 января 1761 г. Критик цитирует его по первой публикации в альманахе «Урания на 1826 год» (М., 1825, с. 54–55). См.: М. В. Ломоносов. Полн. собр. соч., т. X. М.-Л., Изд-во АН СССР, 1957, с. 545–547. (Отрывок из этого письма приводится в рецензии на I часть «Очерков жизни и избранных сочинений А. П. Сумарокова» С. Н. Глинки – наст. т., с. 460).


[Закрыть]
. Сумароков преследовал дикость нравов, жаловался печатно, что в Москве «во время представления «Семиры» грызут орехи и, когда представление в пущем жаре своем, секут поссорившихся между собою пьяных кучеров, ко тревоге всего партера, лож и театра»{10}10
  Полное собрание сочинений Сумарокова, т. IV, стр. 63.


[Закрыть]
, – тот самый Сумароков избил палкою купца, который, видя его в халате, не сказал ему «ваше превосходительство!»{11}11
  См.: А. П. Сумароков. Полн. собр. соч. в стихах и прозе…, ч. IV. М., 1787, с. 63.


[Закрыть]
. Главная причина негодования Сумарокова на общественное невежество состояла в том, что оно мешало обществу понимать его пресловутые трагедии; а подьячих преследовал он сколько потому, что имел до них дела, столько и для острого словца. Истинное негодование на противоречия и пошлость общества есть недуг глубокой и благородной души, которая стоит выше своего общества и носит в себе идеал другой, лучшей общественности. Судя по одному поступку Сумарокова с купцом, нельзя думать, чтоб сей пиита был выше своего общества; а в сочинениях его не заметно ни малейших следов лучшего идеала общественности. Он не страдал болезнями современного ему общества; он только досадовал и злился, что общество, не понимая его гениальных творений, не отдавало ему за них должного почтения и верило больше московскому подьячему, чем господину Волтеру и ему, господину Сумарокову…{12}12
  Там же, стр. 64.


[Закрыть]
Если хотите видеть страдания высокой души человека, не понимаемого современностию, – читайте письма Ломоносова к Шувалову…{13}13
  См. выше, примеч. 9.


[Закрыть]

Б. – Но Сумароков был первым драматургом в России, и его трагедиям даже обожатели Ломоносова, как Мерзляков, отдают преимущество?

А. – Я с этим не согласен. Ломоносов и в ошибках своих поучительнее и выше этого бездарного писаки. Оба они ре-торы в своих стихах; но ведь и реторика реторике рознь, реторика Корнеля, Расина и Вольтера всегда будет выше реторики Озерова, а реторика Ломоносова выше реторики Сумарокова. Ломоносов везде умен, даже и в реторических стихах своих.

Нет, по моему мнению, Сумароков сделал одно истинно важное дело, хотя и без всякого особенного умысла: его пиитическая тень возникла перед критическим оком С. Н. Глинки и вдохновила его «предъявить» преинтересную книгу: «Очерки жизни и сочинения Александра Петровича Сумарокова», пресловутую книгу, которая, говоря языком ее почтенного сочинителя, «огромила российский быт»…{14}14
  Рецензии на 1 и 2–3 части издания С. Н. Глинки см.: наст. т., с. 457–461; с. 493–498.


[Закрыть]
Вот за это спасибо Сумарокову: лучшего он ничего не мог сделать…

Б. – Но что вы скажете о Княжнине? Общее мнение приписывает ему усовершенствование русского театра, рожденного Сумароковым…

А. – Да, общее мнение всех «курсов и историй русской литературы»{15}15
  Имеются в виду прежде всего работы Н. И. Греча: «Учебная книга российской словесности» (1819–1822), «Опыт краткой истории русской литературы» (1822), «Чтения о русском языке» (ч. I–II, 1840).


[Закрыть]
. Княжнин не напрасно занимает в них свое место; только ему и не должно выходить из них, благо он пригрел себе тепленькую каморку. История литературы и сама литература – не всегда одно и то же. При возникновении литературы, начавшейся подражанием, является множество маленьких героев, приобретающих себе бессмертие. Грузинцев, автор пьесы «Петр Великий», и г. Свечин, сочинитель «Александроиды», стоят Тредьяковского; но о них уже забыли – они поздно родились, поздно явились; а Тредьяковский никогда не будет забыт, потому что родился вовремя. Я не спорю, что Сумароков – отец российского теятра{16}16
  Традиционная характеристика Сумарокова в литературе XVIII – начала XIX в. См.: «Театра русского отец, // Изобличитель злых пороков, // Расин полночный, Сумароков!» (В. И. Майков. Ода о вкусе Александру Петровичу Сумарокову). Ср.: «Меж тем, как то признал французский сам Парнас, // Что Сумарокова дойдет в потомство глас; // Он наш Софокл, отец театра он у нас…» (А. А. Палицы н. Послание к Привете, или Воспоминание о некоторых русских писателях моего времени. Харьков, 1807, с. 6).


[Закрыть]
, и притом достойный отец достойного сына; но все-таки театр наш не исключительно от него должен вести свою родословную: вспомните, что еще в царствование Алексия Михайловича у нас было нечто похожее на придворный театр, где разыгрывались мистерии, вроде тех, которыми начались все европейские театры. Что ж? Не прикажете ли и их напечатать для пользы и удовольствия почтеннейшей публики? И французы в истории своей литературы упоминают о «мистериях», равно как и о драмах Гарнье и Гарди, предшественниках Корнеля; но они не разбирают их, не излагают их содержания, не рассуждают о их красотах или недостатках, не рекомендуют их вниманию публики, не включают их в общий капитал своей литературы. Литературные заслуги бывают внешние и внутренние: первые важны для той минуты, в которую появились; вторые остаются навсегда. Иначе ничьей жизни недостало бы перечесть и изучить иную литературу. Так и Княжнин, лепивший свои реторические трагедии и комедии из дурно переведенных им лоскутков ветхой и дырявой мантии классической французской Мельпомены{17}17
  Мельпомена – муза трагедии в греческой мифологии.


[Закрыть]
, оказал своего рода пользу и современному театру и современной литературе. За это ему честь и слава; но требовать, чтобы его читали и это чтение называли «занятием литературою», – просто нелепость. Даже и учащемуся юношеству нет никакой нужды давать читать таких писателей, как Сумароков и Княжнин, если это делается не для предостережения от покушения пли возможности писать так же дурно, как писали сии пииты. Но это значило бы подражать спартанцам, которые, для внушения своему юношеству отвращения от пьянства, заставляли рабов напиваться…

Б. – Вижу, что о Хераскове и Петрове нечего и говорить с вами…

А. – Тем более что о них и педанты перестали говорить: это тяжба, начисто проигранная. Сюда же должно отнести и Богдановича с его тяжелою и неуклюжею «Душенькою», которая считалась в свое время образцом легкости и грациозности и возбуждала фурор{18}18
  Рецензию на новое издание «Душеньки» см.: наст. т., с. 410–414.


[Закрыть]
.

Б. – А Хемницер, Капнист?

А. – Из них можно кое-что помещать в хрестоматиях и других подобных сборниках, составляемых для руководства при изучении истории русской литературы. Первый написал пять-шесть порядочных басен, из которых «Метафизик» пользуется особенным уважением и благоговением людей, видящих в подобных произведениях что-то важное и говорящих «творец «Метафизика»«точно так же, как другие говорят «творец «Макбета»«. Капнист переделал довольно удачно, в духе своего времени, одну или две оды Горация; элегии же его особенно важны для хрестоматий, как живое свидетельство сентиментального духа русской литературы того времени. О «Ябеде» его довольно сказать, что это произведение было благородным порывом негодования против одной из возмутительнейших сторон современной ему действительности и что за это долго пользовалось оно огромною славою, несмотря на все свое поэтическое и даже литературное ничтожество. Замечательно, до чего простиралось незаслуженное удивление к этому посредственному произведению: Писарев, лучший русский водевилист и вообще человек замечательно даровитый в сфере мелкой житейской литературы, сражался за «Ябеду» и в стихах и в прозе и в одном из своих лучших произведений, нападая на одного журналиста, повершил своп тяжкие обвинения следующею наивною выходкою:

 
Он Грибоедова хвалил —
И разругал Капниста!..{19}19
  Цитата из сатиры А. И. Писарева «Певец на биваках у подошвы Парнаса» (1825), впервые опубликованной лишь в 1859 г. в «Библиографических записках» (т. II, № 20). Приведенные строки относятся к Н. А. Полевому.


[Закрыть]

 

В самом деле, тяжелое обвинение! О доброе старое время!..

Б. – Но мы, кажется, забежали вперед; воротимтесь. Думаю, вы будете не так исключительны и строги в своем суждении о Державине.

А. – С уважением отступаю при этом знаменитом имени, но не для того, чтоб пасть перед ним во прах и бессознательно воскурить фимиам громких фраз и возгласов, а для того, чтоб лучше и полнее измерить глазами этот величавый образ и строже и тверже произнести свое суждение о нем, – потому именно, что глубоко уважаю его… Державин – первое действительное проявление русского духа в сфере поэзии, которой до него не было на Руси. Державин – это Илья Муромец нашей поэзии. Тот тридцать лет сидел сиднем, не зная, что он богатырь; а этот сорок лет безмолвствовал, не зная, что он поэт; подобно Илье Муромцу, Державин поздно ощутил свою силу, а ощутив, обнаружил ее в исполинских и бесплодных проявлениях… Никого у нас не хвалили так много и так безусловно, как Державина, и никто доселе не понят менее его. Невольно смиряясь перед исполинским именем, все склонялись перед ним, не замечая, что это только имя – не больше; поэт, а не поэзия… Его все единодушно превозносят, все оскорбляются малейшим сомнением в безукоризненности его поэтической славы, и между тем никто его не читает, и всего менее те, которые печатно кричат о нем… По моему мнению, эти люди, так бессознательно поступающие, действуют очень разумно и нисколько не противоречат самим себе. Я сравнил Державина с древним русским богатырем Ильею Муромцем и, на основании этого сравнения, назвал поэзию Державина исполинскими, но бесплодными проявлениями поэтической силы: для объяснения своей мысли я должен продолжать это сравнение. Илья Муромец один-одинехонек побивает целую татарскую рать – и чем же? – не копьем, не мечом, не палицею тяжкою, а татарином, которого он схватил за ноги, да и давай им помахивать на все четыре стороны, сардонически приговаривая:

 
А и крепок татарин – не ломится,
А жиловат, собака, – не изорвется{20}20
  Критик цитирует былину «Калин-царь».


[Закрыть]
.
 

Кто не согласится, что подобный подвиг поражает ум удивлением? Но и кто же не согласится, что возбуждаемое им удивление – чувство чисто внешнее, холодное и что оно – только удивление, а не тот божественный восторг, который возбуждается в духе чрез разумное проникновение в глубокую сущность предмета? Но здесь не во что проникать: здесь только сила, лишенная всякого содержания, сила как сила – больше ничего. Совсем не так действуют на нас мифические сказания римского народа о Горациях Коклесах, Муциях Сцеволах или рыцарские легенды о военном схимничестве за честь креста, гроба и имени господня, о битвах за красоту, о неизменности обетам, о безумном фанатическом{21}21
  В журнальном тексте было: фантастическом. Исправлено по КСсБ.


[Закрыть]
обожании воображаемых идеалов, как будто действительных существ: они возбуждают в нас не одно удивление, но и любовь, и восторг, и сознание. С любовию преклоняемся мы перед бесконечностию духа человеческого, пред несокрушимою твердостию воли, торжествующей над ограниченными условиями немощной плоти; в них мы обожаем божественную способность человека уничтожаться, как в жертвенном огне на алтаре бога, в пафосе к бесплотной и бессмертной идее… И это оттого, что они полны общечеловеческого содержания, что мы ощущаем, чувствуем и провидим в них все, чем человек есть человек – чувственное явление незримого и вечного духа… И вот этого-то содержания в поэзии Державина так же мало, как и в подвиге Ильи Муромца{22}22
  Тезис об отсутствии «общечеловеческого содержания» в подвигах богатырей из русских народных песен развит критиком в «Статьях о русской народной поэзии» (см.: наст. т., с. 193, 227–228) и соответствует его представлению об исторической ограниченности фольклора вообще (см. преамбулу примечаний к указанным «Статьям…»).


[Закрыть]
. Откуда было взять ему содержание для своей поэзии? К нам долетали неопределенные слухи и толки об XVIII веке Франции, мы даже сами ездили знакомиться с ним в Париж… У нас читали Вольтера и повторяли его остроты; но на Руссо смотрели только как на чувствительного мечтателя; существования же немца Канта тогда никто и не подозревал… Россия была навеки оторвана от своего прошедшего, да и притом так уже свыклась с реформою, что и не могла ничего найти в нем для себя; настоящее ее было неверным и косвенным отражением чужого: откуда же было возникнуть в ней своеобразному созерцанию жизни, сумме тех общих для всех и каждого понятий, посредством которых в обществе сливаются воедино все частности и личности, которые составляют цвет, характеристику, душу общества и, как в зеркале, отражаются в его поэзии и литературе?.. Их не было и не могло быть. И вот отчего поэзия Державина так чужда всякого содержания. Что мог видеть и слышать он в своем детстве, у себя дома? чему мог он выучиться в школе? что мог ему дать опыт его жизни в юношестве и в летах мужества? Можно ли дивиться, что, в апогее своей славы, пятидесятилетний Державин смотрел на поэзию, как на отдых и забаву, а на канцелярские бумаги, как на дело, считал себя не поэтом, а чиновником?{23}23
  Это высказывание – полемическое преувеличение: в своих последних стихотворениях – например, в «Полигимнии» (1816) – Державин выражал надежду на то, что он обретет бессмертие именно как поэт.


[Закрыть]
Повторяю: тут нечего было и думать о содержании для поэзии – и поэзия Державина осталась без всякого содержания. Возьмем ли мы его так называемые «анакреонтические стихотворения»: сколько в них превосходных частностей, удачных стихов, поэтических образов, сколько огня и яркости; но вместе с тем и какая во всем внешность: ни малейшего признака, ни слабых следов мистики сердца, жизни чувства! Чувство любви он везде берет в его отвлеченной общности: оно всегда у него одно и то же, всегда неподвижно, оцепенело, никогда не переходит из мотива в мотив и потому лишено всего внутреннего, – блестит, но не греет… Возьмем ли его так называемые философические оды: они иногда богаты сентенциями, вроде описания признаков, долженствующих составлять истинного вельможу, и всегда бедны мыслями, лишены созерцания. Только одно созерцание сообщает некоторым его одам поэтический колорит: это мысль о преходящности всего в мире, о падении героев, царств и народов, смываемых с лица земли волнами всепоглощающего океана времени… Да, дума Державина об этом предмете иногда грустна и полна величия и поэзии, и нигде не выразил он ее с такою полнотою и силою, как в своей прекрасной «Оде на смерть Мещерского»:

 
Ничто от роковых когтей,
Никая тварь но убегает:
Монарх и узник – снедь червей,
Гробницы злость стихий снедает;
Зияет время славу стерты
Как в море льются быстры воды,
Так в вечность льются дни и годы:
Глотает царства алчна смерть.
Скользим мы бездны на краю,
В которую стремглав свалимся;
Приемлем с жизнью смерть свою,
На то, чтоб умереть, родимся;
Без жалости все смерть разит:
И звезды ею сокрушатся,
И солнцы ею потушатся,
И всем мирам она грозит.
 

Тут есть поэзия, потому что есть мысль, не из головы выскочившая в одно прекрасное утро, когда хозяин этой головы, сидя в халате, пил чай и курил трубку, но вышедшая из глубоко потрясенной натуры, в страдании рожденная из судорожно сжавшегося сердца… Особенно яркою характеристикою века дышит этот куплет:

 
Сын роскоши, прохлад и нег,
Куда, Мещерский, ты сокрылся?
Оставил ты сей жизни брег;
К брегам ты мертвых удалился:
Здесь персть твоя, а духа нет.
Где ж он? – Он там. – Где там? – Но знаем.
Мы только плачем и взываем:
«О горе нам, рожденным в свет!»
 

XVIII век слишком играл жизнию, слишком легко смотрел на нее; роскошь, прохлады и неги были его стихиею: потому удивительно ли, что только смерть человека, а не причина и следствие ее заставляли призадумываться этих ветреных, легкомысленных детей XVIII века? На пиру грянул гром – веселые гости смутились; перед ними бездыханный труп «сына роскоши, прохлад и нег», следовательно, по их мнению, человека, которого смерть не должна бы посметь коснуться… Но и он мертв – кто же после этого смеет надеяться на жизнь? эта мысль леденит кровь в их жилах, и из груди их, сжатой страшным призраком смерти, вырывается болезненный вопль: «О горе нам, рожденным в свет!» Вот трагическая сторона XVIII века, который больше всех зол в мире боялся смерти, – и Державин бессознательно, но превосходно выразил эту мысль. Однако ж она у него не везде одинаково хорошо выражена, всегда вертится около самой себя, не двигаясь вперед, подобно колесцу вентилатора, и оттого утомляет читателя однообразным шумом своих оборотов. Кроме же этой мысли, я других не знаю у Державина; а согласитесь, что странно представить себе поэзию, которая вся вращается на одной, и притом лишенной внутреннего движения мысли… Что же до его торжественных од, – и в них есть смелые обороты, яркие проблески державинской поэзии; но они невообразимо длинны, а это очень невыгодное обстоятельство в лирической и особенно – «торжественной» поэзии: при длинноте, скука победит всякую поэзию; потом, они преисполнены враждебного для поэзии элемента – реторики, натянуты, неестественны, дурно концепированы, а главное – лишены и тени какого бы то ни было содержания. Притом же и события, подавшие повод к сочинению этих од, были особенно важны только для своего времени: наше время совершенно к ним холодно, потому что его интересы стали и пошире, и поглубже, и почеловечнее. Два стихотворения Пушкина: «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина» совершенно уничтожают все многочисленные торжественные оды Державина. Сверх «Оды на смерть Мещерского», я высоко ставлю еще его «Водопад». В этой пьесе с особенною выпуклостию и резкостию проявились все достоинства и недостатки поэзии Державина. В ней особенно заметен этот полет, составляющий характеристическую черту державинской поэзии; глубокая и торжественная дума лежит в ее основании; смелость и оригинальность образов и картин доходит в ней часто до высокого; в ней —

 
Стук слышен млатов по ветрам,
Визг пил и стон мехов подъемных{24}24
  В журнальном тексте было: подземных.


[Закрыть]
.
. . . . . . . .
Утесы и скалы дремали,
Волнистой облака грядой
Тихонько мимо пробегали,
Из коих трепетна, бледна,
Проглядывала вниз луна.
 

Дух читателя настроен фантастически и ожидает чудес —

 
Внимает завыванье псов,
Рев ветров, скрип дерев дебелых,
Стенанье филинов и сов,
И вещий глас вдали животных,
И тихий шорох вкруг бесплотных.
Он слышит: сокрушилась ель,
Станица вранов встрепетала,
Кремнистый холм дал страшну щель,
Гора с богатствами упала;
Грохочет эхо по горам,
Как гром, гремящий по громам.
 

Но особенно люблю я «Водопад» за героя, которого дивная судьба при жизни и дивная смерть среди степи, под походным плащом, вдохновила Державина. Много величавых образов украшает блестящий век Екатерины Великой; но Потемкин всех их заслоняет в глазах потомства своею колоссальною фигурою. Его и теперь всё так же не понимают, как не понимали тогда: видят счастливого временщика, сына случая, гордого вельможу, – и не видят сына судьбы, великого человека, умом завоевавшего свое безмерное счастие, а гением доказавшего свои права на него. Потемкин – это одна из тех титанских натур, которых душа вечно пожирается ничем не удовлетворяемою жаждою деятельности, для которых перестать действовать значит перестать жить, которым, завоевав землю, надо делать высадку на луну или умирать…

 
Се ты, отважнейший из смертных,
Парящий замыслами ум!
Нашел ты средь путей известных,
Но проложил их сам – и шум
Оставил по себе в потомки;
Се ты, о чудный вождь Потемкин!
 

Колоссальный образ Потемкина с ног до головы облит поэзиею; Державин понял это – и «Водопад» самая высокая, самая поэтическая песнь его.

Однако ж смелая концепция этой песни неудачна в целом и блестит только частностями; все сочинение растянуто; лучшие места прерываются реторикою; желание сказать какую-нибудь любимую мысль, которая не выходит из предыдущего и не вяжется с последующим, привело множество лишних стихов только для внешней связи; беспрестанно загорающееся огнем поэзии чувство читателя беспрестанно охлаждается водою общих реторических мест; прекрасные стихи сменяются дурными, счастливые обороты – ничтожными выражениями, и в целом эта поэма только истомит и измучит читателя, а не усладит его полным, ясным восторгом…

Я особенно дорожу теми одами Державина, в которых выражена вельможная и барская жизнь нараспашку – единственная, хотя и относительно поэтическая жизнь того времени. Поэзия всегда верна истории, потому что история есть почва поэзии. Я сказал, что вельможество было единственным образованным сословием того времени, – и это не могло не отразиться в поэзии Державина, дав ей, хоть и бедное и одностороннее, содержание. Такие оды его, как «К первому соседу», «К второму соседу», «Гостю», – принадлежат к числу лучших его од. Но еще интереснее те из них, которые блещут картинами русской природы. Его русская осень гораздо лучше весны, а зима весело блестит яркою белизною снегов и пушистого инея… Седая чародейка, она машет косматым рукавом, сыпля снег, мороз и иней, претворяя воды в льды; в полях воют голодные волки; олень уходит на мшистые тундры, медведь ложится в свое логовище…{25}25
  Перифраза строк из стихотворения «Осень во время осады Очакова» (1788):
. . . . . .Идет седая чародейка,Косматым машет рукавом;И снег, и мраз, и иней сыплет,И воды претворяет в льды;Пустыни сетуют и долы,Голодны волки воют в них;. . . . . .Ушел олень на тундры мшисты,И в логовище лег медведь…  Ниже приводится отрывок из этого стихотворения.


[Закрыть]
А румяная осень? —

 
Уже стада толпятся птичьи,
Ковыль сребрится по степям,
Шумящи красно-желты листья
Расстлались всюду по тропам.
В опушке заяц быстроногий,
Как колпик, поседев, лежит;
Ловецки раздаются роги;
И выжлят лай и гул гремит;
Запасшися крестьянин хлебом,
Ест добры щи и пиво пьет…
 

Да, Державин сочувствовал русской осенней и зимней природе, – и это сочувствие, как наследие, перешло от него к Пушкину. Но что у Пушкина является апофеозом, то у Державина есть только элемент, начало чего-то, зерно, еще не развившееся в растение и цвет. Великую приносит Державину честь, что он в оде, где говорится об осаде Очакова и Потемкине, дерзнул, вопреки всем понятиям того времени о благородной и украшенной природе в искусстве, говорить о зайцах, о голодных волках, о медведях, о русском мужике и ого добрых щах и пиве, дерзнул назвать зиму седою чародейкой, которая машет косматым рукавом: это показывает, что он одарен был сильными и самостоятельными элементами поэзии, которым, однако ж, нельзя было развиться во что-нибудь определенное и суждено было остаться только элементами, по отсутствию содержания, еще не выработанного общественною жизнию, по неимению литературного, поэтического, разговорного и всякого языка и по кривым понятиям об искусстве – не только у нас, но и в самой Европе, где XVIII век вообще был неблагоприятен поэзии. Конечно, во всем этом Державин нисколько не виноват, я и не виню его: говорю только, что ему можно удивляться, его должно изучать, но что нет никакой возможности читать его для наслаждения поэзиею и что его произведения, будучи важным фактом для эстетики, теперь составляют в сфере поэзии совершенно мертвый капитал. Возьмем даже его оду «Осень во время осады Очакова», те самые прекрасные картины осени и зимы, о которых я сейчас говорил. Они преисполнены самых прозаических обмолвок или блесток «облагороженной и украшенной природы»: после щей и пива у него крестьянин, подобно какому-нибудь менестрелю, поет блаженство своих дней; от хладного дыхания зимы цепенеет взор природы, небесный Марс оставляет громы и ложится отдыхать в туманы, сельские нимфы (то есть деревенские девки в лаптях, если не босиком) перестают петь в хороводах… Я уж не говорю о том, что в этой оде нет ни единства мысли, ни единства ощущения; что она не составляет ничего общего, переполнена реторикою, богата дурными стихами, неточными выражениями, на которых беспрестанно спотыкается встревоженное чувство: это общая и необходимая принадлежность, существенное качество каждого стихотворения Державина. И нас хотят заставить читать его для услаждения себя поэзиею!.. Поэзия есть искусство, художество, изящная форма истинных идей и верных (а не фальшивых) ощущений: поэтому часто одно слово, одно неточное выражение портит все поэтическое произведение, разрушая целость впечатления. Я в детстве знал Державина наизусть, и мне трудно было из мира его напряженно торжественной поэзии, бедной содержанием, лишенной всякой художественности, всякой виртуозности, перейти в мир поэзии Пушкина, столь светлой, ясной, прозрачной, определенной, возвышенно свободной, без напряженности, полной содержания и потому вызывающей из души читателя все чувства, даже такие, которых возможности он и не подозревал в себе, заставляющей вглядываться и вдумываться в природу, в жизнь и во внутреннее, тайное святилище собственной души, – наконец, поэзии, столь гармонической и художественной. Для моего детского воображения, поставленного державинскою поэзиею на ходули, поэзия Пушкина казалась слишком простою, слишком кроткою и лишенною всякого полета, всякой возвышенности… Переход от Державина к Жуковскому для меня был очень легок: я тотчас же очаровался этим мистическим миром внутренней, задушевной поэзии, любил ее исключительно; но Державин все-таки оставался в моем понятии идеалом истинного поэта. Только постепенное духовное развитие в лоне пушкинской поэзии могло оторвать меня от глубоко вкоренившихся впечатлений детства и довести до сознания тайны, сущности и значения истинной поэзии. И эта сила детских впечатлений имеет свою причину в богатстве и могуществе поэтических элементов, какими одарен был от природы Державин. Родись этот человек в благоприятное для поэзии время, – может быть, он был бы великим поэтом и векам завещал бы свои могучие и полетистые вдохновения; но судьба велела ему быть первою ступенью рождающейся в народе поэзии, – и вот едва прошло двадцать пять лет после его смерти, а его уже никто не читает, и только безотчетно, на веру и по преданиям, восторгаются им… Повторяю: я поставил бы долгом и обязанностию всякому юноше не только прочесть – даже изучить Державина, как великий факт в истории русской литературы, языка и эстетического образования общества; но никому не возьмусь советовать читать Державина для эстетического наслаждения: я знаю наперед, что мой совет пропал бы втуне после первой прочитанной оды или после первых стихов ее. Воля ваша, я так же не умею представить женщину с Державиным в руках, как Пушкин не умел ее представить себе с «Благонамеренным» в руках{26}26
  См.:
Я знаю: дам хотят заставитьЧитать по-русски. Право, страх!Могу ли их себе представитьС Благонамеренным в руках!(«Евгений Онегин», гл. 3, XXVII)

[Закрыть]
. Знаю, что со мною многие согласятся, но с насмешливою улыбкою, – которая будет не очень любезна в отношении к дамам; но, право, пора бы нам оставить этот мусульманский взгляд на женщину и в справедливом смирении сознаться, что наши женщины едва ли не умнее наших мужчин, хоть эти господа и превосходят их в учености. Кто первый, вопреки школьным предрассудкам, живым, непосредственным чувством оценил поэзию Жуковского? – женщины. Пока наши романтики подводили поэзию Пушкина под новую теорию и отстаивали ее от не заслуживавших внимания педантов-классиков, – женщины наши уже заучили наизусть стихи Пушкина. Мнение, что женщина годна только рождать и нянчить детей, варить мужу щи и кашу или плясать и сплетничать да почитывать легонькие пустячки – это истинно киргиз-кайсацкое мнение! Женщина имеет равные права и равное участие с мужчиной в дарах высшей духовной жизни, – и если она во всех отношениях стоит ниже его на лестнице нравственного развития, – этому причиною не ее натура, а злоупотребление грубой материальной силы мужчины, полуварварское, немного восточное устройство общества и сахарное, аркадское воспитание, которое дается женщине… Но век идет, идеи движутся, и варварство начинает колебаться: женщина уже сознает свои права человеческие и блистательными подвигами доказывает гордому мужчине, что и она так же дочь неба, как и он сын неба… Кому не известны имена Беттины и Рахели{27}27
  Имеются в виду немецкие писательницы и общественные деятельницы Беттина Арним (жена Л. Арнима и сестра К. Брентано) и Рахель Варнгаген фон Энзе (жена К.-А. Варнгагена фон Энзе).


[Закрыть]
, которых глубокие натуры от всякого прикосновения к ним жизни издавали из себя электрические искры откровения тайн духа? Кому не известно имя гениальной Жорж Занд? Недавно в Англии вышла книга мисс Джемсон – «Характеры шекспировских женщин», изумившая ученую и философскую Германию силою и глубиною анализа сокровенной души женщины, верным и мощным постижением величайшего поэта в мире, вдохновенным, поэтическим и в то же время полным мысли и определительности изложением{28}28
  В № 2 «Отечественных записок» за 1841 г. (отд. И) В. П. Боткин опубликовал компиляцию из книги А. Джемсон «Характеры шекспировских женщин» – «Женщины, созданные Шекспиром. Юлия и Офелия». 1 марта 1841 г. критик писал Боткину: «Теперь о мисс Джемсон: вот женщина-то! Только теперь понял, что такое гениальная женщина. О Юлии бесподобно, дивно, но Офелия все заслонила и убила собою – лучшего по части критики я не читал ни во сне, ни наяву с тех пор, как родился».


[Закрыть]
. Недавно вышла в Германии книга «Мифология греков и римлян» – плод глубочайшего изучения древности, книга столь же глубоко философская, сколько и высоко поэтическая: автор этой книги – женщина, Тинетта Гомберг…{29}29
  Книга Т. Гомберг вышла в 1839 г.


[Закрыть]
У нас еще так недавно начали появляться истинно ученые мужчины – следовательно, нам еще рано думать о своих Джемсон и Гомберг; но и наша литература может по справедливости гордиться многими женскими именами (если она уж гордится столь многими мужскими), из которых особенно замечательны – графиня Сара Толстая и неизвестная дама, автор многих превосходных повестей, подписывающаяся Зенеидою Р-вою… Итак, если женщины понимают глубоко Шекспира и Гомера, то я, право, не вижу, почему бы они не могли понимать Державина… А между тем они точно его не понимают и никогда не будут читать, особенно видя, что и мужчины давно уже отказались от этого удовольствия…


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации