Электронная библиотека » Вячеслав Пьецух » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 19:46


Автор книги: Вячеслав Пьецух


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Иначе нельзя объяснить, как это из-за сугубой «аллилуйи» и хождения «посолонь» нечеловеческие муки претерпели и протопоп Аввакум Петров, и сестры Соковнины, многие годы держал осаду Соловецкий монастырь, и тысячи людей приняли смерть в огне… Стало быть, тихие-то мы тихие, но не приведи Бог изъять из русского алфавита какую-нибудь второстепенную буковку, как нежданно-негаданно такая затеется всероссийская склока, что мы из нее выйдем через двести лет, изранены, наги и резко разобщены.

Страшный народ. То есть вообще пугают такие человеческие сообщества, которые не просто свыклись со страданием, но для которых оно представляет собой род потребности, как для алкоголиков – алкоголь. Только по неведению осмеливались воевать с нами наши соседи, и знай они наперед, что эта нация способна четыре года резаться, с одной стороны, за осуществление неосуществимой и кабинетнейшей из идей, а с другой стороны, за то, чтобы за окошком родового гнезда по-прежнему цвели белые хризантемы, – эти самые соседи нас боялись бы как огня.

Давно замечено, что все несчастья общественно-политического характера – от малорослых, как если бы в них заключался и был запечатлен какой-то особенно злой порок. Мужчины из дома Романовых все были великаны и богатыри, за исключением Петра III, его сына Павла, последнего царя Николая II, и все они кончили плохо, потому что плохо себя вели. Государь же Александр III Миротворец был человек-гора, и – уникальный случай – в его царствование не произошло ни одной войны.

Что до преемников Романовых из большевиков, то Хрущев был почти карлик, Сталин немногим выше, Ленин, когда сидел, не всегда доставал ногами до пола; из этого феномена мы извлекаем такой урок: необходимо ввести дополнительный ценз для претендентов на высшую государственную должность – если кто ростом ниже метра семидесяти пяти сантиметров, такого на всякий случай из списков вон.

Накануне нового времени, когда в Европе уже вовсю работала философская мысль, идейная жизнь России отличалась крайней бедностью и, по сути дела, вся сосредотачивалась в идее, сформулированной схимонахом Елиазарова монастыря Филофеем: Москва – прямая наследница славы цезарей, Третий Рим, столица мира, хранительница духовных ценностей во Христе. Откуда взялись такие неуемные претензии у народа, который еще недавно платил дань диким степнякам, не знал искусства и науки, едва добывал хлеб насущный на своих супесях, – это довольно трудно осмыслить и объяснить. Может быть, дело в том, что русский человек того времени загодя постиг свое всемирно-историческое значение, спроецированное на будущие века, как-то предугадал исполинский вклад России в строительство духовной цивилизации человечества, который, впрочем, и в наше время осознан не вполне. Во всяком случае, культурный русак ощущает если не превосходство, то что-то очень похожее на превосходство перед европейцем, коснеющим в меркантилизме и простоте, хотя бы этот русак щеголял в латаных штанах и пил горькую натощак. Ведь чванились же японцы, не знавшие даже огнестрельного оружия, перед голландцами, уже открывшими оптику и основные законы капитала, как если бы они провидели свою мощь…

Но вот что положительно не понять: отчего «нестяжатели» не одолели «иосифлян»?[9]9
  В середине XVI столетия на Москве затеялась жестокая дискуссия между церковными мыслителями, одни из которых получили прозвание «нестяжателей», другие – «иосифлян». Ничего особенно умственного не было в платформах противоборствующих сторон; первые, возглавляемые пустынником Нилом Сорским, пропагандировали идеалы нищенствующего монашества, вторые, ведомые игуменом Иосифом Волоцким, стояли за экономическое процветание монастырей.


[Закрыть]
Потому что всенепременно должны были взять верх сторонники Нила Сорского, ибо у бедных народов всегда торжествует идеалист. У нас оттого и родилась идея Третьего Рима, последней столицы мира, как у индийцев идея кармы и реинкарнации, что мы были наги, босы, жили в лачугах и каждый третий год сидели на лебеде. В России оттого и большевистская революция произошла, – великий, нелепый, трогательный, трагический опыт строительства царствия Божия на земле, – что мы европействовали и бедствовали, как никто. То есть произошла она потому, что мы идеалисты, а идеалисты мы потому, что бедны, а бедны мы потому… Бог знает, отчего мы в действительности бедны. Просто-напросто давно замечено, что «земля наша велика и обильна», а мы бедны.

Европейские народы, как раз в то время, когда у нас препирались «нестяжатели» с «иосифлянами», уже всецело отдались коммерции и техническому прогрессу и в конце концов выдумали интернет, имеющий то гуманистическое значение, что по нему можно передавать разные разности, кабы только не та загвоздка, что по-настоящему давно уже нечего передавать. Посему Спиноза, Паскаль, Сервантес суть явления случайные для Европы, даже противоестественные, поскольку они возникли вразрез магистрально избранному пути.

То ли дело в России: Нил Сорский – своё, Иосиф Волоцкий – своё, а вокруг «от колоса до колоса не слыхать бабьего голоса», воронье кружит над чахлыми деревеньками в пять дворов, татары едут жнивьем на мохнатых своих лошадках, далеко слышится песня русачка, сидящего на завалинке, жалкая и безнадежная, как объявление на разъезд.

Накануне воссоединения России с Европой, то есть в последние допетровские десятилетия, хозяйство, вооруженные силы, администрация и общественные институты нашей страны находились в таком бедственном положении, что она уже не входила в число цивилизованных государств. Из реформ же Петра Великого мы извлекаем в частности тот урок, что у нас «поздно» равняется «никогда».

Действительно, воссоединиться-то мы воссоединились, но европейцами от этого не сделались, и по-прежнему основным законом у нас было беззаконие, грабливали на больших дорогах, обирали по казенным местам, и до того крепка оказалась московская закваска, что сам просветитель Петр сажал своих противников на кол, а после долго еще рвали ноздри и резали языки. Этот государь и награждать умел, но, кажется, напрасны были усилия строгости и любви: ближайший его сподвижник, светлейший князь и генералиссимус Александр Меншиков, наворовал столько казенных денег, что его состояние значительно превышало государственный бюджет, а безмерно любимая жена, императрица Екатерина Алексеевна, изменила ему с полковником Монсом, – случай первый, последний и немыслимый при статусе русских императриц. Генерал-прокурор Ягужинский прямо заявлял в Сенате, что на Руси казнокрадствуют все, только не все попадаются, и конца этому занятию не видать.

Видимо, еще при Иване Грозном, а то в Смутное время, что-то сломалось в нашем генетическом аппарате, и мы никак не починимся по сей день. Между тем из-за этой внутренней неполадки и все реформы новейшего времени обречены в лучшем случае на половинчатость, в худшем случае – на провал. Вот восстановили у нас было мировые суды, но, говорят, деньги, отпущенные на это дело из казны, по пути растаяли без следа.

Впрочем, еще неясно, какой именно человеческий тип благоприятствует истинному прогрессу: то ли они, которые не берут взяток, узки и скучноваты; то ли мы, которые без царя в голове, вороваты и широки.

Наш первый профессиональный литератор Михаил Васильевич Ломоносов, открывший историю новой русской словесности «Одой на взятие Хотина», вообще считал себя ученым, а свое стихотворчество – баловством. Однако граф Кирилла Разумовский, тогдашний президент Академии наук, ему говорил:

– Брось ты, Михайла Васильевич, свои дурацкие опыты! Ты же великий российский сочинитель – пиши стихи!

– Все-таки дозвольте, граф, также и наукой заниматься, – отвечал ему Ломоносов, – хотя бы на досуге, заместо больярду…

Президент на это, бывало, накуксится и молчит.

В науке Михаил Васильевич особых высот не достиг, из стихов его достойны замечания только строки: «Открылась бездна, звезд полна,/ Звезда́м числа нет, бездне дна», – всю свою жизнь жестоко воевал с русскими и немецкими оппонентами, пил горькую, умер пятидесяти четырех лет от роду и остался в родной истории первым русским ученым-естествоиспытателем, который на досуге писал стихи.

Это не удивительно, что викинги, придя господствовать в восточные славянские земли, уже через поколение обрусели; их было так немного, что они скоропалительно растворились среди на редкость плодовитых полян, древлян, кривичей и прочая, и ничего-то от них не осталось, кроме самоназвания нашего государства – Русь. На самом деле то удивительно, что после воссоединения России с Европой, последовавшего в начале XVIII столетия, мы как нация, как феномен не исчезли с лица земли.

Это потому удивительно, что вольные и невольные сподвижники Петра развели на Руси губительную пропасть иноземных понятий, обычаев, учреждений, слов, непосредственно иноземцев, которые до неузнаваемости изменили физиономию нашей государственности и старомосковскую нашу жизнь. Уже цвет нации говорил и писал исключительно по-французски, природную одежду носило одно податное сословие, то есть простонародье, топонимика пошла сплошь немецкая (это среди великорусских-то пажитей и болот, хотя и у французов есть свой Шербург, а у немцев Сансуси), явились еретические музыка и театр, хлеб насущный пошел в уплату за кёльнскую воду и фламандские кружева. Но то-то и поразительно, что в конце концов не русские онемечились, а наши немцы обрусели, и вот даже не петербургские балерины танцевали а-ля франсэ, а парижские – а-ля рюс. И уж на что евреи – блюстители своей крови, и те понабрали себе русских фамилий и до того прониклись отечественной культурой, что каждый третий великий русский поэт – еврей.

Надо полагать, нашему национальному духу свойственна редкостная, исключительная живучесть, а наша жизнь отличается каким-то невнятным, но настоятельным обаянием, способным вносить коррективы в кровь. Характер этого обаяния действительно трудно поддается анализу, но среди очевидных его векторов – высокий стиль человеческого общения, литература, идеализм, конструктивная леность как особая благодать.

Впрочем, все равно обидно: со времен Владимира Мономаха ведущие европейские народы ушли от нас так далеко вперед, что подавляющее число понятий из современной жизни обозначается у нас словом, имеющим иноязычный корень и вчуже звучащим дико, как у юкагиров наше «среднеарифметическое» или «шкаф». Да еще нынешние купчики из бывших урок и комсомольских работников перенасытили наш язык нелепыми англо-саксонизмами, так что не всегда поймешь, на каком-таком языке газета пишет, на каком радио говорит. А ведь над этой поселковой паракультурой еще Гоголь издевался сто пятьдесят лет тому назад, да вот беда: урка и комсомольский работник про Гоголя максимум что слыхал.

Одна надежда остается на неискоренимую нашу русскость, которая пережила и хана Бату, и петровские реформы, и немецкий социализм; Бог даст, и нынешних купчиков она как-то переживет.

Есть такое суеверие, будто бы наш соотечественник – существо несвободное по своей природе, поскольку он вечно раболепствует перед властями предержащими и его многотерпению нет конца. Это совсем не так.

Вот давно сложилось в России одно крайнее неудобство, которое способно отравить жизнь, именно: у нас закон неписан, то есть законы-то есть, с «Русской правды» Ярослава Мудрого понаписано множество разных законов, но в то же время их как бы нет. Например, с древности, а особенно после того как мы собезьянничали модель европейской государственности, никакой русский закон не находился в таком небрежении, как закон о преемственности власти, сиречь первейший закон страны. Петр Великий отошел от обычного права и самолично сочинил закон о престолонаследии, однако как раз вопреки этому закону на трон села его жена. И прежде Петра государством противозаконно управляла матушка-царица Наталья Нарышкина, про которую князь Куракин говорил, что она была «женщина ума смирного, править некапабель», и много позже царем должен был стать младенец Иван VI, но престолом хищнически завладела цесаревна Елизавета, и Николая II полагалось сменить Алексею II, но тут как раз подоспели большевики.

Как же государство хочет, чтобы его граждане, то есть мы, всячески труждающиеся и обремененные, добывающие хлеб в поте лица своего, неукоснительно исполняли законы этого самого государства, если оно ими первое и манкирует, и, например, ни за что не засадит в холодную премьер-министра, который обидел наше казначейство на миллиард. А Иванова-Петрова-Сидорова государство норовит сгноить в тюрьме за беремя дров… Недаром мы искони живем так, словно в нашей стране вовсе нет никаких законов или, по крайней мере, они писаны не про нас. Эта позиция, конечно, может всякую отравить жизнь, но зато она подразумевает такую внутреннюю свободу, с которой не идут в сравнение никакие свободы, дарованные извне. И правда: средневзятый немец не может не работать и ему претит воровать в силу родовой заповеди, а наш человек настолько свободен, всецело и безбрежно, что он может работать, а может и не работать, может воровать, а может не воровать.

Россия – это и для нас самих загадка, для русаков, хотя бы по той причине, что наша родная история возбуждает множество «почему», на которые только изредка находится соответствующее «потому».

При Алексее I Тишайшем часы в России считались восьмым чудом света, приговаривали к смертной казни за изъятие человеческого следа и производство над ним злонамеренной ворожбы, гражданские доблести были таковы, что казнокрадство считалось естественным, как личная гигиена, не всякий дворянин умел написать свое имя, и по весне Москва превращалась в северную Венецию, потому что по ней ни конному было не проехать, ни пешему не пройти. И ходу вовне нам было только в сторону Северного сияния, и последним оплотом континента считались Соловецкие острова. Словом, такая это была варварская, убогая, никому не интересная страна, что иностранные посольства нас посещали реже землетрясений, которые у нас не случаются без малого никогда.

И что же? Стоило нам вернуться в Европу, как при жизни одного поколения мы заставили считаться с собой весь мир. После оказались единственной нацией на континенте, способной урезонить наполеоновскую Францию и гитлеровскую Германию, наладили лучшие в свете науку и образование, явили небывалую художественную культуру, наконец, поставили фантастический общественно-хозяйственный эксперимент. В общем, если бы наш мир не был так невежественен и нелюбопытен, он с трепетным вниманием относился бы к нашему отечеству как явлению загадочно-чудесному в своей внутренней мощи, вроде той же тектонической энергии, которая в мгновения воздвигает хребты и сносит миллионные города.

Но откуда у нас эта внутренняя мощь, почему она пятьсот лет не давала о себе знать, какая пружина пособила ей развернуться? – это для нас темно.

Во время киевского восстания 1113 года наши праотцы разграбили в стольном городе все еврейские дворы, порезали множество мужчин и женщин из знатных фамилий и кое-где пожгли боярские усадьбы, покуда сей разгул страстей не усмирил князь Владимир Всеволодович Мономах. Во время московского восстания 1993 года до еврейских дворов дело не дошло, однако же пострадала федеральная собственность и с обеих сторон было убито шестьдесят четыре человека, включая старушку, не в добрый час выглянувшую из окна. Стало быть, некоторое движение в сторону смягчения нравов вроде бы налицо.

То же самое касательно смертной казни: при Петре Великом еще сажали на кол, публично секли головы, вешали и аркебузировали, при Елизавете Петровне прилюдно больше секли кнутом и резали языки, в эпоху Екатерины отмечено две публичные казни, при Петре III, Павле и Александре Благословенном – ни одной, Николай I лишь театрализировал массовые расстрелы. Александр Освободитель, правда, множество народу перевешал на площадях, но при Николае Кровавом с инсургентами уже расправлялись втихомолку, за глухими стенами тюрем и крепостей. Кажется, последняя публичная казнь в России состоялась в 1944 году, когда при огромном стечении народа в Курске повесили несколько десятков пленных немцев, которые особенно злодействовали над мирным населением города и села.

Следовательно, история – это еще вот что: это если не движение в сторону смягчения нравов, то, по крайней мере, прогресс стеснительности; ассирийцы ничтоже сумняшеся обивали стены городов человеческой кожей, а наш современник точно постесняется столь дикой технологии, из чего логически вытекает, что хотя бы в отношении отношения мы постепенно становимся положительней и добрей.

Все-таки трудно вдоволь надивиться тому, насколько пленителен русский дух. Француженка Камилла Ле Дантю, вышедшая замуж за нашего декабриста Василия Ивашова уже после сенатской катастрофы, отправилась за своим каторжанином жить в Сибирь. Для коренной москвички или петербурженки – и то это был бы поступок прямо героический, хотя в простом народе издавна существовало такое правило: следовать за супругом в места лишения свободы, буде государство его осудит за те или иные неправедные дела. Но француженка, даже ни слова не знающая по-русски, этакое парижское бланманже, воспитанное на иезуитских ценностях и домашней бухгалтерии, и чтобы сие эфирное создание, как простая русская баба, бросила бы всё и последовала за милым в ледяную пустыню, где свирепствуют медведи и кровожадные самоеды, – это уже из номенклатуры невероятного и чудес. А француженка Инесса Арманд, бросившая четырех детей ради освобождения русского пролетариата и во имя торжества политической платформы РСДРП…

Впрочем, Россия, как известно, страна чудес. Если глядеть с бульвара Сен-Мишель, то наши француженки – это, разумеется, патология; но если из Арбатских переулков глядеть, то это просто у нас воздух вредный, который отравляет чужака до такой степени, что из здравомыслящего человека он превращается в дерганое, возвышенное и в высшей степени непрактичное существо. Императрица Екатерина Алексеевна, в девичестве захудалая немецкая принцесса, и пятнадцати лет в России не прожила, как совершила государственный переворот; то есть немецкое ли это дело – государственные перевороты, да еще в положении замужней женщины, с риском для жизни и, как говорится, не по злобе.

Неофиты мужского пола, вообще не такие нервные и менее предрасположенные к трансформациям, у нас тоже не ударили в грязь лицом. Доктор Гааз, живи он в Копенгагене, так и остался бы просто хорошим лекарем, а в России он превратился в подвижника человеколюбия и медицины времен Христа; Дельвиг ставил поэзию превыше гражданских благ; Данзас пострадал за пушкинскую дуэль; Владимир Иванович Даль не столько своей карьерой занимался, сколько «Словарем живого великорусского языка»; строитель наших первых железных дорог граф Клейнмихель насмерть стоял за русскую колею; художник Зелендорф в сорок первом году взял с собой в ополчение подушку-думку и «Детские годы Багрова-внука»; вице-канцлер Яков Вильямович Брюс при Петре I беззаветно служил России, но до того обрусел, что проворовался и его водили на эшафот.

Из их житий агностик извлекает следующий урок: чужаку нужно семь раз подумать, прежде чем отправиться в Россию на выходные, поскольку атмосфера русской человечности такова, что она легко перемалывает любой национальный материал в нечто нервно-романтическое, неуравновешенное, сострадательное, вдумчивое, добродушное и беспутное, каковые качества нежданно-негаданно слагаются в причудливую сумму, и та проходит у нас под ласковым термином – русачок.

Любопытный вопрос: почему ни одна из коренных реформ в России не задалась? Преобразования Петра Великого имели своей целью систему всеобщего благоденствия; Екатерина II стремилась упразднить крепостное право; Александр Благословенный желал конституционной монархии; Александр Освободитель налаживал государственную машину, за которую не совестно было перед европейской цивилизацией; Петр Аркадьевич Столыпин мечтал поднять производительность сельскохозяйственного труда; наконец, большевики грезили о таком обществе, где все были бы единодушны, одинаково обеспечены и равны. И вот все эти вожделения постепенно сошли на нет. Спрашивается, почему?

Видимо, потому что наши реформаторы в конце концов упирались в одну и ту же нерушимую стену – в такую форму человеческого сознания, когда повелительнее даже физиологии оказывается национальный характер и предания старины.

Вообще правильные реформы возможны только у тех народов, которые, к посрамлению великой христианской идеи, блюдут институт частной собственности, у которых она священна и неприкосновенна, как захоронения праотцов. Собственники организованы, последовательны и всегда знают, чего хотят. Оттого преобразователи у них исходят из возможного, а не из желательного, и преобразования имеют грамотную программу, которая всегда обеспечивает задуманный результат. А у нас с Рюрика собственность – понятие в высшей степени отвлеченное, академическое, поскольку огромное большинство русских людей этой собственности никогда не имело, и в несравненно большей цене была воля, то есть ничем не ограниченная возможность не пахать, а безобразничать, или не безобразничать, а пахать.

Оттого-то все наши реформы сошли на нет. Как же ты наладишь систему всеобщего благоденствия, когда Меншиков ворует, Мазепа предает, Булавин безобразничает, Брюс интригует, Аввакум подговаривает народ к коллективным самоубийствам во имя старозаветной, дониконовской ритуалистики, жена изменяет с полковниками, собственный сын норовит тебе всячески навредить… Как тут повысить производительность сельскохозяйственного труда посредством уничтожения крестьянской общины, если столоначальник украл подъемные деньги, урядник пропил общественное стадо, бедняк желает подпустить процветающему соседу «красного петуха»…

Таким образом, исторический материализм, вполне приложимый к германским условиям хозяйствования, становится лжеучением на российской почве, где не столько бытие определяет сознание, как сознание – бытие.

Кажется, основной элемент великорусского общества – дилетант. То есть деятель с претензиями, но слишком широко и неосновательно образованный, наделенный массой разнообразных дарований, но беспочвенный энтузиаст, не умеющий сосредоточиться на одном. Недаром у нас химики сочиняли музыку, профессиональные писатели составляли религиозные учения, прямые разбойники входили в государственный аппарат.

Конкретный пример: при Алексее Тишайшем три четверти России сидели на соленой рыбе, но правительство, точно и слыхом не слыхавшее про эту специфику, вдруг ввело непомерный соляной налог, и огромная нация встала перед шекспировским вопросом – жить ей или как раз не жить? Другой конкретный пример: правительство Екатерины Великой планировало освободить южных славян от османского ига и превратить Польшу в дружественно-буферное государство, однако в результате титанических усилий крымские мусульмане были освобождены от мусульман анатолийских, а бо́льшую часть Польши за здорово живешь прибрали к рукам германцы, и она вовсе перестала существовать.

Наконец, последний конкретный пример, связанный с нелепым в филологическом отношении понятием, – декабризм. Семь лет обер-офицеры и коллежские регистраторы из молодежи честного направления наяривали заговор против русского абсолютизма – писали конституции, пропагандировали войска, сходились и расходились, составляли план вооруженного восстания, но когда дошло до дела, то оказалось, что словно они сговорились позавчера. В результате шесть часов простояли солдатики на морозе в одних мундирах, и единственным истинно революционным актом со стороны повстанцев был выстрел несчастного влюбленного Каховского, который застрелил генерала Милорадовича, героя I-й Отечественной войны. И правительство, со своей стороны, знало о заговоре за три года, однако же сабли оказались не отпущены, лошади подкованы на летние нешипованные подковы, артиллерийский порох забыли взять.

Так продолжалось до тех пор, пока в мире не осталось только две непогрешимых конгрегации – Римская католическая церковь и наши большевики. Эти последние были такие профессионалы, что пух и перья полетели от вековых институций, верований и, казалось бы, неколебимых законов социального бытия. Поскольку от любителей всегда меньше вреда, чем от профессионалов, наверное, это даже отлично, что основной элемент великорусского общества – дилетант.

Государь Николай Павлович был человек благородный, прямой, с традициями и, кроме того, хороший инженер, но из породы домашних тиранов, который еще и трактовал Россию как чисто семейное дело вроде родового поместья или пошивочной мастерской.

Но самое удивительное его качество было то, что глава самого блестящего двора в Европе отличался крайней скромностью в быту и был непритязателен во всем, что касалось обыкновенных житейских благ. Царица Елизавета Петровна оставила после себя до пятнадцати тысяч платьев, стоивших казне больше, чем тогдашний российский флот, а Николай Павлович занимал в Зимнем дворце две комнатки в антресолях, спал на железной походной койке и укрывался солдатской шинелью, ходил дома в тапочках с дырками против больших пальцев ног, в рабочие часы надевал мундир второго срока, ел щи с говядиной, держал сыновей, что называется, в черном теле, и только по женской линии был ходок.

Но вот поди ж ты: о царице Елизавете Петровне складывается самое благоприятное впечатление, хотя она любила балы и не любила государственные дела, а государя Николая Павловича только в связи с тем и поминают добрым словом, что он заплатил долги Александра Сергеевича Пушкина, хотя этого государя отличала беззаветная работоспособность и стоицизм.

– А! – скажут через четыреста лет не подозревающие о его победах в Польской и Венгерской кампаниях, двенадцати тысячах кодифицированных законов, начале железнодорожного строительства в России, но отлично знающие, что нужно бояться вождей, особенно скромных в быту. – Это тот самый царь, который заплатил пушкинские долги…

В допетровскую эпоху неканоническую литературу сжигали на спинах у тех, кто ее сочинял. Анна Иоанновна еще презирала изящную словесность, и Херасков потехи ради у нее ползал на четвереньках по анфиладам императорского дворца. Но Елизавета Петровна уже щедро награждала создателей верноподданнических од, а Екатерина Великая, как за серьезное государственное преступление, упекла в Шлиссельбургскую крепость просветителя Новикова за книгоиздательство и таможенного чиновника Радищева – в Илимский острог за книгу путевых впечатлений и злостный сентиментализм. Когда восемнадцатилетний лейб-гусар Михаил Лермонтов написал стихотворение на смерть Александра Сергеевича Пушкина, его за это посадили на гауптвахту, а после выслали на Кавказ.

Такого домашнего отношения к литературе не знала ни одна европейская государственность, затем что ей не было дела ни до категорического императива Иммануила Канта, ни до детских сюжетов Дюма-отца. А нашей – было, до такой степени было, что она в конце концов ввела своеобразную крепостную зависимость для писателей на основе социалистического реализма, ибо опасалась духовных исканий Константина Левина наравне с происками классового врага.

Разумеется, ассирийские замашки нашей государственности одобрить нельзя, но, с другой стороны, понятно, почему она мелочно и с пристрастием следила за литературным процессом в России и несообразно реагировала на каждый выпад с этой, по европейским понятиям, нестоящей стороны. Во-первых, потому что она как-то постигла огромное значение литературы как формы общественного сознания, преследующего некий чреватый для нее и загадочный идеал. Во-вторых, потому что она угадала алгоритм собственно русской литературы, меньше всего занятой адекватным отражением действительности, а больше – такими глубинами правды о человеке, которые намекают на прямо опасную, антигосударственную модель. В-третьих, потому что каждое русское правительство отлично понимало, с каким народом имеет дело: с таким народом, который способен воспринимать художественный текст как инструкцию по технике безопасности, особо чувствителен к духовному слову и одинаково остро интересуется как исканиями Константина Левина, так и причинами скотского падежа. Наконец, наша государственность чувствовала за собой эту слабинку, что она – государственность варварская, по определению Ключевского, «какой-то заговор против народа», и сочувствовать ей нельзя.

Вот уже лет пятнадцать, как власти предержащие отстали от русской литературы и она перешла на положение жостовского письма. Хорошо это или худо – не разберешь. Вроде бы хорошо, потому что никто не мешает вывести в рассказе лишнего дурака, но вроде бы и плохо, потому что нынешнему писателю другой раз не в чем отправиться со двора.

Политический терроризм родился в России задолго до исламских фундаменталистов, одновременно с электрическим освещением и романом Льва Толстого «Война и мир». День его рождения приходится на 4 апреля 1866 года, когда Дмитрий Каракозов стрелял в Летнем саду в императора Александра II Освободителя, но промахнулся, или, как говорили охотники того времени, – спуделял. То ли у него револьвер был неисправен, то ли он перенервничал, то ли ему помешал крестьянин Комиссаров, который после, во всяком случае, был возведен в дворянское достоинство, получил денежное вознаграждение и, кажется, дом в Москве. С тех самых пор и вплоть до ликвидации самодержавия Романовых было застрелено, зарезано и взорвано на воздух до тысячи государственных деятелей разных уровней, и до семи тысяч террористов было повешено по суду.

Вопрос: как такое могло случиться, чтобы в народе с известными христианскими традициями, незлобивом по природе, явившем высокую духовную культуру, давшем миру, в частности, Яблочкова и Толстого, вдруг могла сложиться школа политического убийства из видов царства Божия на земле? Такая школа была бы органична для какой-нибудь дикой соции вроде огнепоклонников, которые практикуют человеческие жертвоприношения, убивают новорожденных девочек и натурально едят отцов. Но в России, изнеженной сладкоголосым Чайковским и премудростью христианнейшего Владимира Соловьева, да еще в пору ее наивысшего расцвета, да чтобы сложилась такая аномалия, – это представляется немыслимым и напрямую оскорбительным для расового самознания русака…

Ответ: предположительно, дело в том, что общественная мораль в России имеет до того нестрогие, размытые очертания, что у нас нет человека функциональнее истопника, которого было бы не за что посадить. Допустим, интеллигентнейший русский человек способен походя украсть пару кирпичей, легко возводит небывальщину на товарища, дает взятки милиционерам и держит на антресолях незарегистрированное ружье; отсюда нет ничего удивительного в том, что несколько десятков молодых людей, не нашедших своего места в жизни, жертвенно настроенных и грешивших превратными понятиями о гуманизме, вздумали убивать царских чиновников, имея в виду идеальную государственную модель… Тем более что из-за нашей вековой ненависти к российскому государству как «заговору против народа» общество мало сочувствовало жертвам политического террора и вчуже симпатизировало всякой уголовщине, имевшей антигосударственную направленность, из высших соображений и с перспективой мученического венца. Именно по этой причине ни интеллигентная среда, ни клир города Симбирска, ни коллеги директора Керенского, ни гражданский генерал Ульянов, ни милейшая Мария Бланк не смогли воспитать двух известных молодых людей в древнем правиле «не убий».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации