Электронная библиотека » Юлий Гуголев » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 29 ноября 2014, 18:23


Автор книги: Юлий Гуголев


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Юлий Гуголев
Командировочные предписания

О книге

Наше мутное время: грибного появляния назначенных гениев после дождичка eight days a week, сколиозного позиционирования, водопроводного потока профессионально упакованных “текстов” и взаимной раздачи, пахнущих нефтью, литературных премий. На фоне этих декораций стихи Гуголева отличает живое кровообращение, искренняя ежедневная прямая речь остроумного блестящего рассказчика “о времени и о себе”. Стихи его глубоки, самоироничны, смешны и грустны, но при этом легки, не претенциозны, интересны и очень вкусны. Выдержанное мастерство авторского исполнения вынуждает слушателя и читателя усмехаться, смеяться и понимающе кивать, а позже, по дороге домой, грустно сообразить: ага, вот он о чем, Боже куда же все это идет?…Идет это все “в другие области”, о которых Гуголев и сообщает свои впечатления. Для небольшой книжки (80 страниц) – диапазон поэтической речи очень широк, от коротких, почти классически философских текстов до минипоэм. В них звучит, характерный для автора проговор с “ненормативной лексикой”, вполне органичной на фоне “ненормативной” реальной жизни. В этих более объемных вещах проговаривается живая речь поэта, не спихивающего ответственность на лирического героя, а принимая близко к сердцу все то, что произошло, но и то, что не произошло, и это-то и страшновато. Гуголеву потребовались долгие годы, чтобы дойти до жизни такой в поэзии, до такого мастерства, точности, абсолютной речевой, звуковой обоснованности каждой поэтической эмоции: “ С годами утверждается харизма…”

 
“Жива, жива! – пока в запарке
Проклевываются стишки,
Пока распарывают Парки,
Не ими шитые стежки.”
 

Книжку эту рекомендуется читать в несколько приемов, с перекурами, и тогда открывается слой за слоем и хочется заглянуть и дальше, если только не страшно. Потому что там не про литературу, а про “жисть”.


Андрей Грицман (Нью-Йорк)

ТЕАТР ЮНОГО ЗРИТЕЛЯ

Тимуру Юрьевичу Запоеву


 
Время медленных танцев прошло, —
утверждает мой старший товарищ,—
наступает вселенское зло,
и отряды зубастых влагалищ
 
 
неизбежно берут нас в кольцо.
Мы, как Паулюс… Хуже, – как Власов.
Нас к барьеру ведут, подлецов,
пидарасов, лжецов и ловласов.
 
 
Под конвоем ужасных химер
мы ведомы, как будто ОМОНом.
Вот какой подаём мы пример
нашим юным друзьям покемонам.
 
 
Их ведь тьмы! Каково нам вдвоём!
И какие-то всё мерзкие рожи!
Может, мы это, только моложе.
как стоял кое-кто на пруду,
своим чувством давясь или тужась,
по еблу чуть мне не дал в бреду,
ой, вот это действительно ужас.
Для того ли всю жизнь я питал
все свои белоснежные щёки,
чтоб кой-кто неприязнь к ним питал?
По еблу… Покемоны, я в шоке!
 
 
Время медленных танцев – кирдык!
Время стансов? Не знаю. Похоже?
До чего ж всё-т’ки мерзкие рожи!
До чего же багровый кадык!
 
 
Ну, и сам тогда не багровей.
Сам подумай, ну хули так злиться?
Время стрессов и – как их? – страстей
в этом смысле для нас ещё длится.
 
 
Ждать всё легче, а жить всё чудней,—
не вращать очи черные дико,
не считать, что пусть сам не Орфей,
так хоть баба твоя – Эвридика.
 
 
В этой каше, в кольце этих лярв
нам и счастья иного не надо.
И топор уварился, и лавр.
Налетай, угощайся, менада.
 
 
Но менады уносятся прочь.
С нами, чувствуют, каши не сваришь.
Я б сейчас и менаду не прочь,—
утверждает мой старший товарищ.
 
 
С кем бы сладиться? Сладиться не с кем.
Наступает вселенское зло.
О, позволь мне быть столь же вселенским,
если только не треснет ебло.
 
 
Всё милей нам трёхзначные числа.
Всех бледней ископаемый мел.
Я совсем танцевать разучился?
Дъ я вообще никогда не умел.
Вот стоим – покемоны точь-в-точь.
Если спросит мой старший товарищ:
– Ну, а ты чем тут можешь помочь?
Посоветуешь что? Позабавишь? —
 
 
у меня есть отличный совет:
– Не терять человеческий облик.
Потому, что есть образ!
и свет!
и конь блед!
Кто блед? – Конь блед.
А-а, о, бля, как…
 
* * *
 
– Да-а, а вот Генцы мясо едят…—
бабушка входит, держа в полотенце
сковороду, на которой скворчат
сделанные из очисток картофеля
драники: их со слезами готовили,
их почему-то не кушают Генцы,
хоть в них вся польза, а в мясе весь яд.
 
 
К Генцам у бабушки зависти нет,—
пусть их владели всем домом, при этом
шили корсеты; генцев корсет
шёл и для Малого, и для Большого;
пол-Лепешинской и Люба Орлова
(это когда уже для Моссовета)
Генцами скушивались в обед.
 
 
Кошка задумалась в рыхлом снегу.
Бабушка снова в слезах: – Каково им!
Жалко, – я вам передать не могу.
Генца Володю особенно жалко.
Вот ведь, во всём виновата овчарка:
выла в бомбежку, – предательским воем
слала условные знаки врагу.
 
 
Двор «Артистического» кафе.
Ящики из-под слоёных пирожных.
Папе лет восемь, свинец в рукаве.
Если кто первым залез в эти ящики,
он же все крошки возьмёт настоящие,
он же получит под дых и по роже,
вряд ли по яйцам, – по голове.
 
 
Бабушка плачет о папе навзрыд,
переполняя слезами корыто
(мыло настругано, пена шипит),
что он читал, когда кушал. По-моему,
«Лезвие бритвы». – Всё будет по Моэму! —
папа клянётся над книгой раскрытой
и над тарелкой с клеймом «Общепит».
Бабушкин плач обо всём и о всех,
но вот чего нам не стоит касаться
(я-то коснусь, не взирая, что грех),
это что бабушкина кулинария,
чем несъедобнее, тем легендарнее:
скудные слёзы фальшивого зайца
льются сквозь миру невидимый мех.
 
 
– Кожа – для шейки… Курятину – в плов…
Бабушка, с курицы кожу снимая,
думает не о количестве ртов,
но лишь о том, как обеду свариться бы.
Просто у бабушки есть свои принципы,
с коими связана сцена немая,
перед которой несколько слов:
– Жареный лук… Два стакана муки…
…перемешать, только не в сковородке…
…сделать из кожи куриной чулки…
…шейки на ощупь должны быть чуть жидкими…
Всё зашивается белыми нитками.
Кажутся нитками на подбородке —
в коже оставшиеся волоски.
 
 
– Нет, потроха мы оставим в тазу…
– Что, могут выпасть?.. – Бывает… но редко…
– Что, вам удобно так? Шить навесу…
– Шов должен быть, как в пельмене бороздка…
…важно, чтоб не подвела заморозка.
Возле подъезда стоит табуретка.
– Где табуретка? – Обе внизу.
 
 
– Если что нужно, свяжитесь со мной.
Ой, да ну что вы, нет легче работы.
 
 
В общем-то хватит и справки одной,
это для агента, мы же горючее
купим и окорочка на горячее,
так что закуски – колбаски, там, шпроты, —
то есть как рыбной, так и мясной.
 
 
– Сам я всё вымою, даже не мой.
Кто же сливает из противня жижу!
Бабушке я объяснил всё самой,
в форме доступной, но чуточку резкой,
мол, обойдёмся без кухни еврейской.
Вышел на кухню, и что же я вижу…
Здесь описание сцены немой.
 
 
Кожи-то нет на курином бедре.
Бабушка, снявши её, хорошенько
вытопит всё, что осталось в мездре,
медленней соображая от горя.
Дедушка нынче свезён в крематорий.
Раньше из кожи готовили шейку.
Серую шейку на смертном одре.
 
 
То, что на бабушку стал я орать,
в Страшном Суде мне припомнят отдельно.
Даже смягчившись, небесная рать
будет всю вечность смотреть с укоризной.
Бабушка уж не хлопочет над тризной.
Бабушка в спальню уходит, как велено,—
ляжет в постель, но не скрипнет кровать.
 
 
Бабушка плачет и обо мне,
но дух её прочен, как могендовид.
То она всхлипнет, точно во сне,
а то, словно суриковская боярыня,
вскинет двуперстие, выдохнет яростно:
– Каждый из многого приготовит!! —
и отворачивается к стене.
 

ТВОРЧЕСКАЯ КОМАНДИРОВКА С ПРОЖИВАНИЕМ В ГОСТИНИЦЕ «МЕДВЕДЬ»

1
 
Ехали до Ярославля,
то ли зимой, то ли летом,
сам я дорогой ослаб, бля,
только ведь я не об этом.
 
 
Ждут нас в гостинице «Юность»,
ждут в «Юбилейной» с «Медведем»,
там, вероятно, убьют нас,
мы всё равно туда едем.
 
 
Нам проводница сказала
голосом нервным, но строгим:
«Следуйте в зданье вокзала!»
Следуйте!.. А мы не могем!!
 
 
Полностью, хоть имя дико,
всяко – и сидя и лёжа,
выпита нами мастика,
палинка выпита тоже.
 
 
Мы тут чуток поболеем
в вашем вагоне уютном.
Ведь не сбежит «Юбилейная»,
ведь не спешит наша «Юность».
 
 
Ладно, Андрюша, ответь им,
выйдем мы, раз так охота им,
к Фавфаваофам, к медведям,—
вот наш гостиничный тотем.
 
2
 
Заполночь – по Ярославлю,
то ли весна, то ли осень,
след свой неверный оставлю,
вот, блядь, как ёбнусь щас оземь.
 
 
Снегом ли, палой листвою,—
чем занесён этот дворик?
Кто это там эти двое?
Что он сказал про топорик?
 
 
Кто произнёс в ответ «инч, э»?
Кем им приходится Света?
Что она делает нынче,
и что ей будет за это?
 
 
Как угораздило Свету
спутаться… с кем, бишь?.. с Норайром?!!
Двое – по нашему следу.
Разве свернуть не пора им?
 
 
Ведь не вполне я – Светлана,
ты ж – абсолютно не Норик.
Как же, Андрюша, «да ладно»?
Что он сказал про топорик?
 
 
Мама-медведица, где ты?
Мы не торопим с ответом.
Мы проживём дольше Светы.
В сущности, я не об этом.
 
3
 
То, с чем угасло сознанье —
это что не было лифта;
то, как восстал ото сна я,
чем-то напомнило Свифта.
 
 
Словно туманной порою,
в повествованьи старинном,
пав Человеком Горою,
встал я Куинбус Флестрином.
 
 
Тысячи тайных шнурочков,
пригнанных тесно друг к дружке,
репу мою как нарочно
так притянули к подушке,
 
 
что, когда сел я с ухмылкой,
чтобы спросить «А в щём зело?»,
наволочка от затылка
не отлипала, висела.
 
 
Тут и Андрюша проспался
и пояснил: «В полвторого
я тут уже просыпался,
как от медвежьего рёва.
 
 
Что там Везувий и Этна!
Глянь, что ты сделал с паркетом.
Что, блядь, почти незаметно!
Что значит, ты не об этом!»
 
4
 
С утра объяснял ей всяко:
«Действует тошная сила».
Сестра-отвечала-хозяйка:
«Ужас, вот прям так бы и убила».
 
 
Ну, ведь не ужас-ужас!
Мы ведь решим в буфете
есть ли на свете мужество
и сколько его на свете,
 
 
много ль на свете чести,
где затерялся след их?
«– Нам два раза по двести.
Да, и котлеток, котлеток…
 
 
Мы тут живём, в „Медведе“.
Нас сюда Бог занёс.
Выдайте ж нам по котлете,
и хоть один чистый поднос».
 
 
А что, мы уже отвыкли?
Мы забурели немножко?!
Может, ещё нам вилки?
– Извиняюсь, не будет ножика?
 
 
Будет. Могло быть хуже.
Лучше – тоже могло.
Не отвечает Андрюша,
тычется снег в стекло,
 
 
лепятся к водке, к котлетам
неба обмякшего комья.
В сущности, я не об этом.
…………….
Да, так о чём я…
 
* * *
 
Говорит Христос: – Пора!
Нету худа без добра.
 
 
Думает Иуда:
– И добра без худа…
 
 
Я ж стою с открытым ртом.
…………….
Так вот и живём втроём.
 

MY WAY

 
Синатра говаривал: Sorry for people,
who don’t drink, because
when they wake up in the morning,
they fill as good as they
are going to be whole day.
Я накануне выпил
не потому, что замёрз,
а потому, что вторник.
А после пошёл скорей
к судороге своей.
 
 
Возможна ли женщине мёртвой хвала?
Вполне. А живой, но безрукой?
Не знаю, не знаю. А если б была
она не женой, а подругой?
Вот если б она мне женой не была,
вот если б была мне подругой,
тогда бы я встал бы я из-за стола
с наполненной доверху рюмкой
и так бы сказал: все мы знаем, зачем
сегодня мы здесь собралися…
сегодня мы здесь собралися за тем…
Тут слёзы б мои пролилися.
 
 
Вот так рассуждая, пришёл я домой
и встретил у лифта индуса.
Откуда он взялся тут, этот индус,
доподлинно я показать не берусь,
а сам я вообще направляюсь к жене,
в силу этого праздную труса.
Он кем-то работает в нашей стране,
он вечно здоровается со мной.
В подъезде темно. В силу этого
мне виден едва силуэт его.
 
 
Индус как индус, симпатичный вполне,
играет с сантехником в нарды.
Глаза его цвета индийского чая.
Ресницы его непомерной длины,—
я, в общем, и помню-то и́х лишь,—
достойны актрисы Хемы Малини.
Я «здрастье» всегда отвечаю.
Зачем же я буду надменно
смотреть на него, как Драхмендра,
когда я могу со словами Синатры
к нему обратиться in English:
 
 
мол, жаль тех, которые вовсе не пьют,
поскольку когда они утром встают,
им так хорошо и не тошно
(вот даже блевать их не тянет),
но лучше им быть невозможно,
и лучше уже им не станет.
 
 
Они не завалятся утром домой,
цитируя Фрэнка Синатру,
они не прочтут укоризны немой
во взгляде, сползающем на сторону.
Им всем не узнать регулярных ночей
и облика дремлющей язвы,
которую надо бы под епанчёй —
сегодня же – на берег Яузы.
А я вместо этого в кухоньку – шасть,
как будто всю ночь пробыл здесь я,
чтоб в кухоньке, оборотнем кружась,
вынашивать планы возмездья.
 
 
Одежду мы выбросим. Паспорт сожжём.
Хоть не обладая сноровкой,
 
 
мы кожу и мясо, – как доктор, – ножом,
а связки, – как Лектор, – ножовкой.
Родители хватятся. Тело найдут.
«А пятна вот эти откуда?»
Вопрос. Подозрения. Следствие. Суд…
Да нет, расчленять я не буду.
 
 
Вот пусть лучше в ванной решит она сесть,
и хоть будет жалко её мне,
я брошу ей в ванну, включив его в сеть,
с поющим Синатрой приёмник.
Не слыхивал песен таких наш подъезд,
хотя мы орём каждый вечер.
(А я уже думаю, кто чего съест?
С какой обращусь я к вам речью?
Возможно, прочту я вот эти стихи,
и жизнь моя станет спокойной…)
Но тут обнаружат кусочки щеки
моей под ногтями покойной!
Кусок ДНК моей выявит тест
под ногтем моей половины.
Прости, мать родная, иду под арест,
тяжёл головою повинной.
 
 
И желчь разливается. Кабы я знал
какого, действительно, хера
я тут ежедневно смотрю сериал
с названием «Просто Мегера».
Ведь жизнь моя дальше идёт вкривь и вкось,
отнюдь не блеща новизною.
Я бью по стене, и шатается гвоздь
над кухней моей навесною.
Железные ушки слетают с гвоздей,
и кухня, – все наши куверты,—
обрушивается на голову ей…
Вдовец принимает конверты.
 
 
Как было бы славно…
Но что, если вдруг
 
 
в последний момент упасёт её Бог.
Случится беда, но другая беда,
и вместо того, чтоб стать плоской,
она отшатнётся, шарахнется вбок,
оставшись в живых, но оставшись без рук..
И что же прикажите делать тогда
с такой, блядь, Венерой Милосской?
 
 
Одно дело, скажем, – внезапная смерть,
которую многим желаю в сердцах,
и жизненный путь этой мысли подстать, —
Альцгеймер, ужасная старость,
врастание ногтя, включение в бред
чего-нибудь, что и представить нельзя,
чего и не видно вдали там…
Но всё же не жизнь с инвалидом,
которой уже невозможно пенять,
что белые мыши ебутся в руках,
поскольку не то, что там белых мышей,
но, собственно, рук не осталось.
На что мне такая живая мишень?
Тут жалости нет, постарайтесь понять.
Жестокости нет, но и жалости нет.
Один здравый смысл, но не жалость.
И что я с этого буду иметь,
когда её руки, в суставах хрустя?..
Я лучше подправлю свой жизненный путь.
Пусть кухня ей по лбу заедет чуть-чуть.
Мне было б довольно того, что след
остался после гвоздя.
 
 
Вы слышали, произношенье моё,
как минимум, не идеально;
возможно, индус по-английски не столь
perfectly-fluently без словаря.
Но почему он смотрел на меня,
смотрел на меня так печально,
как будто со мной невпопад говоря,
со мной невпопад говоря,
мол, вынужден употреблять алкоголь,
поскольку иначе в течение дня
боится, что ночью не сможет заснуть,
поскольку не дале как в прошлый четверг
в больнице скончалась супруга,
и если ему позвонит кто-нибудь,
он целую ночь говорит про неё.
Он вышел из лифта, я ехал наверх.
Мы не понимали друг друга.
 
 
Это теперь уж я не удивлюсь,
если не спит он доныне.
«Хема Малини, – поправил индус,—
не Малини, а Малини».
 
 
Пришёл я в квартиру и, сделав глоток
(кефир пополам с газировкой),
я дюбель нашёл, я схватил молоток,
и мне на стремянку залезть удалось,
и до смерти пусть высоты я боюсь,
с неправдоподобной сноровкой
вбивал я какие-то клинья,
всё чтоб укрепить этот ёбаный гвоздь.
 
 
С тех пор
пусть хоть всю жизнь
торчит он здесь,
кривей и ржавей…
And more,
much more than this
I did it may way.
 
* * *
 
Ужас оказывается химерой.
В сущности, он не страшен, а скучен.
Дон Жуан стоит перед статуей
Камамбера и ещё издевается:
– Ты звал меня на ужин?
 
* * *
 
Что к обеду?
Отпираться глупо.
Не готов обед.
Сои нету.
Нету даже супа.
Даже гречи нет.
 
 
Я не лучший,
холить тебя, нежить
да готовить сыть.
Ты послушай,—
слушай, моя нежить! —
как мы будем жить,
 
 
жить с тобою,
что тут говорить,
жить да горевать,—
жарить сою,
гречу ли варить,
суп разогревать.
 

ЧАСТУШКА

 
Утром у пивной палатки
померещилась пизда:
то ли нервы не в порядке,
то ли совесть нечиста.
 

ИЗ СТРАТОНА

 
Хоть кричи, хоть моли о пощаде,
хоть ссылайся на слабый живот,
но любовь подбирается сзади,—
приспускает, вставляет…
…………
Ну и вот…
 
* * *

Е. Лавут

 
Ловит, ловит, – кого поймает? —
ладошка сухая, живая ловушка,
диастема,
твёрдая дужка,
утлая лодочка костяная.
 
 
Нам не ведома,
водой невредима.
– Хлопчик, вишь как,
пийдемо, пийдемо…
И вот уж летит без огня и дыма.
– Откуда нервишки?
– Из лесу, вестимо!
 
 
Ведьма, видимо…
 
* * *
 
С годами утверждается харизма
во взгляде там, в повадке, – ну, во внешности,
как самообладанье кобелизма,
чуть тронутое плесенью
такой отцовской нежности,
не видывали коей ни Алиса,
за кроликом пустившая конечности,
ни Лис, терзавший маленького фрица
в расчёте на заслуженную пенсию,
ни – посреди цветущего зверинца —
красавица, чьё имя было – (прочерк),
ни чудище с пластиночкой жиллета;
вот разве только Аленький цветочек…
Но мы же, блин, не будем щас об этом!
 
* * *
 
Ну, что ж это за наказание!
Спокойно стою себе в тамбуре.
Курю сигарету приличную.
Ничем, вроде, не отличаюсь
от прочих командировочных.
Спокойно стою, но не робко.
 
 
Доехать хочу до Казани,—
хотя согласился б и за море,
устроил бы жизнь свою личную…
Но тут, раскрасневшись не с чаю,
заходит мужик в тренировочных
и ростом мне до подбородка.
 
 
Нет, я совершенно спокоен.
Со мной как всегда моё прайвиси
(нет, чтоб он припёрся попозже!).
Курильщиков сдуло, как ветром
(и мне бы уйти), а на кой им…
(Ну, нравишься ты ему, нравишься.)
Он тянет из пачки вопрос уже.
Я лезу в карман за ответом.
 
 
Ну, что, – говорит он, – татарин?
А взгляд-то его всё добрей.
Ну, что, – продолжает, – покурим? —
и смотрит уже как на брата,
и вроде действительно рад,
за что я ему благодарен,
но сам я не столь рад, однако.
 
 
и, надо признать, что еврей,
а он говорит, что «не надо врат!.,
зачем, брат? не надо врат!..»,
так вот, без мягкого знака.
 
 
Дались мне поездки в незнаемое!
И я обещаю себе в который
раз не шастать впотьмах,
не называться евреем,
кушать один пиремяч-ишпишмак
смотреть за окно,
 а там всё чревато делирием,
там все татары со мной за одно
ругаются билят-конторой.
Небеса над Казанью подобны валькириям
Какими же им ещё быть в ноябре, ё-моё,
 
 
дорога-то тряская, скользкая.
И, глядя на всё это воинство,
мне всё очевиднее кажется,
лишь мне в целом свете не свойственно
всё это татарское ханжество,
какой-то прям хамство монгольское.
 

РЕКА ХАИМ

 
Жил на свете Хаим,
и наверняка им
занимался местный краевед.
Нам, не краеведам,
Хаим был неведом.
Наш автомобиль у края вод.
Кто-то уже водку достаёт.
Кто-то занят отражённым светом.
Выпив, мы знакомимся с бурятом
и, уже готовые вчерне,
омуля готовим на рожне.
А река бормочет что-то рядом.
 
 
– Эй, бурят, скажи-ка, ведь недаром,
Хаим, арестованный жандармом,
был повешен? Как всё было встарь?
– Как тут было всё заведено,
и кого Хаим наш лесом вывел,
зачем покрывал их, безумный шинкарь,
теперь уж сказать мудрено.
– Эй, бурят, ты слишком много выпил.
А река бормочет всё равно.
 
 
Пускай завершились те мероприятия,
далёко теперь та река,
Бурятия мне вспоминается часто,
ты часто мне снишься, Бурятия!
хоть ты от меня далека.
Ну, ладно там, ночью, а щас-то —
взглянув на унылые, мрачнобородые
лица уж вам-то известной породы,
я, кажется, слышу и тут:
– Хаим, Хаим,
передай своим,
чужие идут.
 
* * *
 
До полуночи секунды оставались.
В общем-то, я мог поймать машину.
В то же время мог и на метро сесть.
 
 
Матеря кого-то или что-то,
с виду неприятные мужчины
сдержанно в багажнике копались,
ковыряли где-то под капотом.
 
 
Видно, что им было не до смеха.
Полночь. Роскошь. Ну, какой тут смех.
Ближний говорит, да тут же трос есть,
я же на тросу́ могу уехать!
 
 
А ему в ответ на это дальний:
– Слушай, блядь, ты странный человек…
– Почему я странный? Я – реальный!
 

ТБИЛИСИ, 9 АПРЕЛЯ, 2003 Г

 
Мы так давно, мы так давно не отдыхали.
Мы так, действительно, давно не отдыхали:
харчо, кубдари, абхазури, пхали,
мужужи, гочи, чкмерули и хинкали.
Могу ещё перечислять. Не стану!
 
 
А после обеда настала весна.
Солнце пригрело гирлянды носков и пелёнок.
Куда ни посмотришь, – по направлению к свану,
к мингрелу,
видишь каких-то
два-три десятка вечнозелёных,
вай ме,
ну, их-то
вид узнаваем:
ели… ну, пихта…
короче, сосна.
 
 
Вечнозелёных два-три десятка, —
так, не лесочек,
но чувствуют, чуют,
где тот топорик, где тут лопатка,
и если танцуют, то не вприсядку,
скорее лезгинку, —
тянут мысочек,
всё ещё держат спинку.
 

СТАНСЫ

Как средь пустыни туарег

бьёт верблюда, представив речку,

так я, завидев чебурек,

ударить рад по чебуречку.


И чебурек как будто рад:

так наслаждается ударом

как бы в бессмертие снаряд,

запущенный как бы радаром;


так радуется маниак

последним хрипам жертвы милой,

которую он – так! – и так! —

над свежевырытой могилой;


так жертв умученных в лесу

уж не страшит земля сырая;

так я гляжу на колбасу,

её подравнивая с края.

ДИАЛОГ С ШАШЛЫЧНОЙ КОЛБАСКОЙ

 
Когда я ногти подстригаю,
я крепко думаю над тем;
и кажется, что постигаю
всю глубину извечных тем.
 
 
Ведь только что всё было мною,
ну, только что всё был я сам,—
всё, что стригу себе и мою,
вдруг исчезает по частям.
 
 
Это вот был ноготок,
это была пяточка…
ой, – и вот уже поток
унёс их беспорядочно.
 
 
Кожи серенькая каша —
всё, что было нажито,—
это я же, ваш Юляша,
это я же, я ж это.
 
 
Когда ходил я в детский сад,
я плёлся еле-еле.
Там грызли ногти все подряд,
а нек’т’рые их ели.
 
 
Я знал, что с ногтем в рот несу
бациллу и микробу,
а всё ж и ноготь и козу
я брал себе на пробу.
 
 
Потом пришлось мне отвечать
за ноготь и козу,
но знанья тайного печать
с тех пор так и несу:
 
 
о том, что я умру не весь,
не здесь и не сейчас,
что лучшей из моих частей
избегнуть можно тленья,
не ведом мне удельный вес,
но знаю, есть такая часть,
в ней нету жира и костей,
лишь грация тюленья.
 
 
Мне не о чем тревожится,—
спасусь я так ли, сяк ли.
А ноготок? а кожица? —
и в них ведь не иссякли
 
 
желанья форму вещную
не заменять иной,
задор попасть в жизнь вечную
и страсть остаться мной.
 
 
Вот так, говоря об увиденном,
о пережитом и о личном,
я с Вовочкой вместе Левитиным
привязан к колбаскам шашлычным.
 
 
Мы с Вовочкой жарим их ладно,
уж в этом я ловок, а он,
опутан колбасной гирляндой,
ну, вылитый Лаокоон,
 
 
но другу приду я на помощь,
он мне и не так помогал,
я срежу колбасную помочь
и брошу её на мангал.
 
 
Ведь вам интересно едва ли,
а что’йто у нас тут в канистре?
а что’йто у нас на мангале?
а что это мы тут на Истре?
 
 
Да нам и самим, если честно,
не нужно, чтоб нам помогали.
Да нам и самим интересно,
а что’йто у нас на мангале
 
 
колбаски скворчат и дымятся,
расплавленным салом в нас целятся,
как будто попасть в нас стремятся,
хотят обрести с нами целостность?
 
 
Скажи мне, кусок чуждой мышцы,
от бывших свиней и коров
зачем в моё чрево стремишься,
не сбросивши прежних черёв? —
 
 
стремишься ко мне, имяреку,
и, в общем, тебе удалось
в меня, как в бурлящую реку,
зайти, как на нерест лосось;
 
 
блестишь, словно меч рода Сато,
и плоть свою губишь о камни…
Да только лосось на фига мне?
Ведь есть же у нас колбаса-то?
 
 
Ты из мяса, я из мяса,
пусть колбаски к нам стремятся,
пусть весёлые мальки
прыскают на угольки.
 
 
И он отвечает: – А чтобы
дождавшийся Судного дня
Спаситель из бренной утробы
в жизнь вечную взял и меня;
 
 
возьмёт же он Вовину дачу,
а как же, и чёртов мангал,
и Вову, а как же иначе,
и всех, кто ему помогал,
 
 
и солнечный полдень, и Истру,
огонь или… как там… сосуд…
– Да я уж сто раз тебя высру,
пока призовут нас на Суд.
 
 
– Да высри, Юляш, на здоровье,
но только пойми ты скорей,
в тот миг уже стану я кровью
и даже душою твоей.
 
 
А если ещё поразмыслишь,
поймёшь, почесав свою плешь,
что душу так просто не высрешь,
поэтому – жарь нас и ешь!
 
* * *
 
Самурай в предместье Эдо
сызмальства не знает страху.
 
 
Прежде, сделать чем сиппуку,
пробку он себе из ваты
тщательно вставляет в сраку,
чтоб впоследствии ни звуку.
 
 
Виноват, не виноват он, —
разве ему важно это?..
 
* * *
 
Мне кажется в году так семьдесят четвёртом
услышал песню я, там был такой куплет,
что хоть не понимал я, пелось в ней чего там,
ведь было мне тогда ещё совсем не много лет,
 
 
я чувствовал, что в ней – про все мои мытарства:
наличие ремня, отсутствие свобод;
что «Let my people go…» лиловый Луи Армстронг
не то, что для меня, но обо мне поёт:
 
 
про детский рабский труд и пение в неволе,
про малый септаккорд, про горечь жизни всей,
про пытки на дому и в музыкальной школе.
Аккорд, ещё аккорд! Бассейн, опять бассейн,
 
 
где вольный стиль и брасс в соседстве с баттерфляем,
где сверстники свою показывают прыть;
где я стою на дне, – лишь так непотопляем,
мне ног не оторвать, какой там, к чёрту, плыть.
 
 
Вот делаю я шаг трусливый и неловкий,
как поздний лист, кружа на москворецкий лёд
(кто б пожалел меня?); ячменный, жигулёвский
(не многого ль хочу?) Бадаевский завод
 
 
так чёрен, так лилов, так полон сам собою,
но что ещё важней, но что важней всего,—
так увлечён своей заоблачной трубою,
что как тут не просить «Ну, let my people go…»
 
 
Но тут один мотив к другому прилипает:
чуть зазвучит один, – вмиг слышится другой.
Заезжий музыкант над нами проплывает.
Сиреневый туман целуется с трубой.
 

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> 1
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации