Папиросники

 

Улицы печальные,

Сугробы да мороз.

Сорванцы отчаянные

С лотками папирос.

Грязных улиц странники

В забаве злой игры,

Все они – карманники,

Веселые воры.

Тех площадь – на Никитской,

А этих – на Тверской.

Стоят с тоскливым свистом

Они там день-деньской.

Снуют по всем притонам

И, улучив досуг,

Читают Пинкертона

За кружкой пива вслух.

Пускай от пива горько,

Они без пива – вдрызг.

Все бредят Нью-Иорком,

Всех тянет в Сан-Франциск.

Потом опять печально

Выходят на мороз

Сорванцы отчаянные

С лотками папирос.

 

1923

Пушкину

 

Мечтая о могучем даре

Того, кто русской стал судьбой,

Стою я на Тверском бульваре,

Стою и говорю с собой.

 

 

Блондинистый, почти белесый,

В легендах ставший как туман,

О Александр! Ты был повеса,

Как я сегодня хулиган.

 

 

Но эти милые забавы

Не затемнили образ твой,

И в бронзе выкованной славы

Трясешь ты гордой головой.

 

 

А я стою, как пред причастьем,

И говорю в ответ тебе:

Я умер бы сейчас от счастья,

Сподобленный такой судьбе.

 

 

Но, обреченный на гоненье,

Еще я долго буду петь…

Чтоб и мое степное пенье

Сумело бронзой прозвенеть.

 

26 мая 1924

Сукин сын

 

Снова выплыли годы из мрака

И шумят, как ромашковый луг.

Мне припомнилась нынче собака,

Что была моей юности друг.

 

 

Нынче – юность моя отшумела,

Как подгнивший под окнами клен,

Но припомнил я девушку в белом,

Для которой был пес почтальон.

 

 

Не у всякого есть свой близкий,

Но она мне как песня была,

Потому что мои записки

Из ошейника пса не брала.

 

 

Никогда она их не читала,

И мой почерк ей был незнаком,

Но о чем-то подолгу мечтала

У калины за желтым прудом.

 

 

Я страдал… Я хотел ответа…

Не дождался… уехал… И вот

Через годы… известным поэтом

Снова здесь, у родимых ворот.

 

 

Та собака давно околела,

Но в ту ж масть, что с отливом в синь,

С лаем ливисто ошалелым

Меня встрел молодой ее сын.

 

 

Мать честная! И как же схожи!

Снова выплыла боль души.

С этой болью я будто моложе,

И хоть снова записки пиши.

 

 

Рад послушать я песню былую,

Но не лай ты! Не лай! Не лай!

Хочешь, пес, я тебя поцелую

За пробуженный в сердце май?

 

 

Поцелую, прижмусь к тебе телом

И как друга введу тебя в дом…

Да, мне нравилась девушка в белом,

Но теперь я люблю в голубом.

 

31 июля 1924

* * *
 

Этой грусти теперь не рассыпать

Звонким смехом далеких лет.

Отцвела моя белая липа,

Отзвенел соловьиный рассвет.

 

 

Для меня было все тогда новым,

Много в сердце теснилось чувств,

А теперь даже нежное слово

Горьким плодом срывается с уст.

 

 

И знакомые взору просторы

Уж не так под луной хороши.

Буераки… пеньки… косогоры

Обпечалили русскую ширь.

 

 

Нездоровое, хилое, низкое,

Водянистая серая гладь.

Это все мне родное и близкое,

От чего так легко зарыдать.

 

 

Покосившаяся избенка,

Плач овцы, и вдали на ветру

Машет тощим хвостом лошаденка,

Заглядевшись в неласковый пруд.

 

 

Это все, что зовем мы родиной,

Это все, отчего на ней

Пьют и плачут в одно с непогодиной,

Дожидаясь улыбчивых дней.

 

 

Потому никому не рассыпать

Эту грусть смехом ранних лет.

Отцвела моя белая липа,

Отзвенел соловьиный рассвет.

 

1924

* * *
 

Низкий дом с голубыми ставнями,

Не забыть мне тебя никогда, —

Слишком были такими недавними

Отзвучавшие в сумрак года.

 

 

До сегодня еще мне снится

Наше поле, луга и лес,

Принакрытые сереньким ситцем

Этих северных бедных небес.

 

 

Восхищаться уж я не умею

И пропасть не хотел бы в глуши,

Но, наверно, навеки имею

Нежность грустную русской души.

 

 

Полюбил я седых журавлей

С их курлыканьем в тощие дали,

Потому что в просторах полей

Они сытных хлебов не видали.

 

 

Только видели березь да цветь,

Да ракитник кривой и безлистый,

Да разбойные слышали свисты,

От которых легко умереть.

 

 

Как бы я и хотел не любить,

Все равно не могу научиться,

И под этим дешевеньким ситцем

Ты мила мне, родимая выть.

 

 

Потому так и днями недавними

Уж не юные веют года.

Низкий дом с голубыми ставнями,

Не забыть мне тебя никогда.

 

<1924>

* * *
 

Издатель славный! В этой книге

Я новым чувствам предаюсь,

Учусь постигнуть в каждом миге

Коммуной вздыбленную Русь.

 

 

Пускай о многом неумело

Шептал бумаге карандаш,

Душа спросонок хрипло пела,

Не понимая праздник наш.

 

 

Но ты видением поэта

Прочтешь не в буквах, а в другом,

Что в той стране, где власть Советов,

Не пишут старым языком.

 

 

И, разбирая опыт смелый,

Меня насмешке не предашь, —

Лишь потому так неумело

Шептал бумаге карандаш.

 

<1924>

Возвращение на Родину

 

Я посетил родимые места,

Ту сельщину,

Где жил мальчишкой,

Где каланчой с березовою вышкой

Взметнулась колокольня без креста.

 

 

Как много изменилось там,

В их бедном, неприглядном быте.

Какое множество открытий

За мною следовало по пятам.

 

 

Отцовский дом

Не мог я распознать:

Приметный клен уж под окном не машет,

И на крылечке не сидит уж мать,

Кормя цыплят крупитчатою кашей.

 

 

Стара, должно быть, стала…

Да, стара.

Я с грустью озираюсь на окрестность.

Какая незнакомая мне местность!

Одна, как прежняя, белеется гора,

Да у горы

Высокий серый камень.

 

 

Здесь кладбище!

Подгнившие кресты,

Как будто в рукопашной мертвецы

Застыли с распростертыми руками.

 

 

По тропке, опершись на подожок,

Идет старик, сметая пыль с бурьяна.

 

 

«Прохожий!

Укажи, дружок,

Где тут живет Есенина Татьяна?»

 

 

«Татьяна… Гм…

Да вон за той избой.

А ты ей что?

Сродни?

Аль, может, сын пропащий?»

 

 

«Да, сын.

Но что, старик, с тобой?

Скажи мне,

Отчего ты так глядишь скорбяще?»

 

 

«Добро, мой внук,

Добро, что не узнал ты деда!..»

«Ах, дедушка, ужели это ты?»

И полилась печальная беседа

Слезами теплыми на пыльные цветы.

 

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

 

«Тебе, пожалуй, скоро будет тридцать…

А мне уж девяносто…

Скоро в гроб.

Давно пора бы было воротиться».

Он говорит, а сам все морщит лоб.

 

 

«Да!.. Время!..

Ты не коммунист?»

«Нет!..»

«А сестры стали комсомолки.

Такая гадость! Просто удавись!

 

 

Вчера иконы выбросили с полки,

На церкви комиссар снял крест.

Теперь и Богу негде помолиться.

Уж я хожу украдкой нынче в лес,

Молюсь осинам…

Может, пригодится…

Пойдем домой —

Ты все увидишь сам».

 

 

И мы идем, топча межой кукольни.

Я улыбаюсь пашням и лесам,

А дед с тоской глядит на колокольню.

 

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

 

«Здорово, мать! Здорово!»

И я опять тяну к глазам платок.

Тут разрыдаться может и корова,

Глядя на этот бедный уголок.

 

 

На стенке календарный Ленин.

Здесь жизнь сестер,

Сестер, а не моя, —

Но все ж готов упасть я на колени,

Увидев вас, любимые края.

 

 

Пришли соседи…

Женщина с ребенком.

Уже никто меня не узнает.

По-байроновски наша собачонка

Меня встречала с лаем у ворот.

 

 

Ах, милый край!

Не тот ты стал,

Не тот.

Да уж и я, конечно, стал не прежний.

Чем мать и дед грустней и безнадежней,

Тем веселей сестры смеется рот.

 

 

Конечно, мне и Ленин не икона,

Я знаю мир…

Люблю мою семью…

Но отчего-то все-таки с поклоном

Сажусь на деревянную скамью.

 

 

«Ну, говори, сестра!»

 

 

И вот сестра разводит,

Раскрыв, как Библию, пузатый «Капитал»,

О Марксе,

Энгельсе…

Ни при какой погоде

Я этих книг, конечно, не читал.

 

 

И мне смешно,

Как шустрая девчонка

Меня во всем за шиворот берет…

 

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

 

По-байроновски наша собачонка

Меня встречала с лаем у ворот.

 

1 июня 1924