Самая прекрасная вещь на свете – одиночество. Только иногда наступает жажда среди этого прекрасного одиночества, которое вдруг оказывается раскаленной пустыней. И тогда хватаешься за бутылку, за трубку телефона, за дверную ручку чужого жилища, за что-то, что позволит удержаться на поверхности или утонуть, но только спастись от этого блага.
Где-то к обеду я сполз с продавленного дивана, подошел к зеркалу и снова вгляделся в свою помятую физиономию. Пульсирующая головная боль не давала мне покоя, и в ее мареве я плыл горящим кораблем по волнистой поверхности амальгамы, не понимая, откуда дует ветер, и куда мне держать курс, и что там за бортом, море или безжизненные пески. Чего я добился в свои сорок? Нескольких публикаций и благожелательных (а в сущности – никаких) рецензий и отзывов? Где мое ощущение творческого всесилия, которое с возрастом все чаще превращается в суетливую творческую возню? Кому интересны все эти высосанные из пальца истории и философские переливания из одного сосуда в другой? Эти остроумные диалоги, звучащие как натужные репризы, розданные перед спектаклем и зачитываемые с запинками с листа? Кто я? Неудачник последней молодости, который движется по коридору убогой двухкомнатной квартирки, опираясь о стенку, в нелепой надежде обнаружить единственный приз от судьбы за прожитые последние несколько недель? Приз в виде бутылки водки, принесенной подъездным алкоголиком и доставшейся такой дорогой ценой? Господи. Я даже думаю, как графоман. Сплошные причастия и отглагольные извращения. Отглагольные. Как звук булькающей холодной водки по ребристой гортани.
Я оперся рукой о старый потертый двухкассетник, запустив в кухню очаровательный в своем однообразии митяевский голос. Открывая холодильник, присел на пол и остался сидеть, ощущая спиной не вакуум враждебного заоконного пространства, а успокаивающий холод шлакоблочной стены. Здесь. Сэкономил Степаныч. Вряд ли это можно пить, но забыться от этого можно.
Я плеснул водки в стакан, обозрел правым здоровым глазом разложенные Веркой на полках припасы, взял в руку оледеневший беляш и часть лукового веничка и выпил. Откусил, стараясь не думать о том, чье мясо послужило начинкой урбанизированному пирожку, выпил снова и снова, пока жжение на лице и в душе не сменилось жжением в горле и пищеводе. Придумали бы, что ли, давно уже что-то иное. Что-то, что могло бы так же, как и водка, нейтрализовать бешеный адреналин, что сжигает изнутри и действует на сердце, как речной песок, насыпанный в ствол артиллерийского орудия, действует на прицельность стрельбы. Здоровым ухом и краешком ускользающего рассудка я услышал шорох на площадке, тяжело поднялся, прошел в коридор, шагая по спасшему мой затылок матрацу, и посмотрел в глазок. На площадке стояла стройная девушка в розовом платье с короткой почти мальчишеской прической и ковырялась ключами в двери седьмой квартиры. «Привет, девушка в розовом платье», – тихо, с трудом выговаривая слова, сказал я сам себе, вернулся в комнату и откинулся на старый диван. Тряпичная люстра на потолке начинала понемногу дрожать и вращаться вокруг собственной оси. Я потянулся к этажерке, достал толстый зачитанный журнал, нашел свою повесть и начал читать, усилием воли соединяя и успокаивая разбегающиеся строчки. Да что это я? Вовсе не бездарь. Неплохо, неплохо, неплохо, совсем неплохо….
– Вадик! Как ты там? Может быть, врача? Я звоню уже в пятый раз!
Я потянулся с дивана за трубкой, схватил ее, переместив Веркины восклицания с динамика на маленькую мембрану, и не узнал собственный голос:
– Алло.
– Кто это?
– А ты как думаешь?
– Вадик! Что с тобой? Что с твоим голосом?
– Ничего, – я посмотрел на сереющие вечерние занавески. – Просто напился сегодня утром как свинья. Вот и провалялся до вечера как убитый.
– До какого вечера? – возмутилась Верка. – Уже утро следующего дня! Это я звоню тебе с вечера. Радуйся, что Вовчик меня к тебе ночью не пустил. Я бы устроила тебе разбор полетов.
Нет. Положительно, профессия мужа не может не сказываться на словарном запасе жены. Хорошо еще, что этот летчик не вмешивается в мою жизнь. В трубке послышался немного гнусавый голос Вовчика:
– Ну, ты, старик, не прав. Что это такое? Верочка волнуется. Ты понимаешь, так нельзя. Неприлично так. Ну, отвечать же надо на вызов диспетчера. Есть же полетная дисциплина.
– Володя! Я все понял. Борт номер девять сообщает: все в порядке, ветер попутный, температура за бортом тридцать шесть и шесть, легкая пробоина в левой стороне фюзеляжа. Бензобаки не задеты. Высота полета где-то метров семь.
– На бреющем? – голос Владимира подобрел. – До аэродрома дотянешь?
– Должен.
– Если что, включай радиомаяк. Раскладывай сигнальные костры.
– Понял. До связи, летчик.
– До связи.
Так. Значит, уже утро. Похоже, что анестезиолог перестарался. Начинаем комплекс реанимационных мероприятий. Так. Что у нас в зеркале?
В зеркале было нечто. Левая верхняя четверть лица потемнела. Глаз наполовину заплыл и превратился в обгрызенный миндаль. По щеке, лбу, скуле и виску проходила желто-зеленая кайма, огибая рану и смягчая переход от багрово-синего к бледно-небритому цвету. Определить ощущения рукою не представилось возможным, так как дотронуться до лица было выше моих сил. Ну, что ж. Если правда, что шрамы украшают мужчину, сейчас я должен быть неотразим. Вот и верь после этого американским фильмам, где герой и после двадцати таких ударов только поправляет галстук и усмехается.
Я взял скакалку и начал понемногу подпрыгивать на месте, то и дело путаясь в ней ногами, чувствуя, как живет у меня на лице самостоятельной жизнью огромный фингал. Я прыгал, не останавливаясь, пока пот каплями не выступил на плечах. Да. Вчерашняя бутылка водки явно не добавила мне прыти. Вовчик вообще считает любые прыжки издевательством над собственным телом. В те редкие случаи, когда он появляется в моей квартире вместе с Веркой, он всегда снимает с гвоздя прыгалки и настойчиво внушает, что человеческий организм имеет такой же предел прочности, как и современный самолет. И что если позвоночник рассчитан на десять миллионов вибраций, то настолько он и рассчитан. И нечего зря расходовать эту, в общем-то, небольшую норму. Он вытягивает губы и гнусаво повторяет одни и те же слова:
– Послушай меня, Вадик. Позвоночник – это стержень. Это ось вселенной. Береги его, Вадик. Никто тебе на пенсию новый позвоночник не даст. И носить твое старческое больное тело ты будешь именно этим позвоночником, и никаким другим.
Он, конечно, прав. Как и всегда. Большой, умный, неторопливый. Только как же не прыгать, если только от этого в икрах появляется забытая легкость? Неплохо бы купить беговую дорожку, но это пока для меня дороговато. Так что будем прыгать. Тем более что и крепкий позвоночник в старости будет ни к чему, если сердце лопнет, как пустой баллон из-под фанты, когда наезжает на него мчащаяся машина.
Я повесил скакалку на гвоздь, присел на пять минут на палас, растягивая и разминая сухожилия и мышцы, повис на турнике, вставленном между стен узкого коридора. Нет. Сегодня мне это уже точно не дано. В душ. Теперь в душ.