Я стою у прозрачной витрины, за которой у огромного антикварного фотоаппарата – ящика согнулся старенький, крашенный-перекрашенный манекен мужчины с изящными усиками и в нэпмановском костюме. Этот манекен – вневременной оптимист. Он смотрит на меня, жизнерадостно улыбаясь, не предполагая, насколько нелепо выглядит на этой улице, в этом городе и в этой жизни. Все течет. Вот уже в разряд антиквариата попали и фотоаппараты. Хотя этот ящик, скорее всего, муляж.
Я делаю вид, что смотрю на витрину, а сам через плечо поглядываю на двери подъезда на противоположной стороне неширокой улицы, укрывшие за собой «сыщика». Сегодня утром я увидел его выходящим из таинственной квартиры, в которую вчера вечером вошла девушка в розовом платье, и последовал за ним. Я старался держаться в отдалении и быть незаметным, что оказалось делом довольно нелегким, если учитывать величину черных пластиковых очков и количество тонального крема на левой стороне лица. Я постарался загримироваться настолько, насколько это было возможно. У меня оказалось три тюбика тонального крема. Моя забывчивость не причиняет мне особых страданий, потому что я редко покидаю квартиру. Другое дело – Верка, сестра своего брата. Она тоже забывчива, но страдает больше, так как бывает в разных местах. Но более всего она позволяет себе расслабиться именно у меня дома, и поэтому здесь она забывает все, что только можно забыть. Следы ее пребывания я ссыпаю в тумбочку, на которой стоит прикроватная лампа. Когда Верка приезжает ко мне, она сразу залезает туда и почти всегда делает приятные открытия. Но многое она успевает купить вторично. Поэтому количество содержимого тумбочки не уменьшается. Иногда звонит Вовчик и, прижимая трубку ладонью, шепчет:
– Старик. Я в штопоре. Твоя сестра потеряла паспорт, косметичку и кошелек. Назревает буря. Полеты могут быть прекращены. Быстро смотри в своем бюро находок.
Я соглашаюсь, кладу трубку на полку и открываю тумбочку. Пересыпаю в руках бесчисленные Веркины расчески, зеркальца, баночки и платочки. И как всегда ловлю на ладонь черную потертую коробочку, в которой лежит комочек потрескавшейся от времени туши и слипшаяся кисточка. Это осталось от Ритки. Сейчас такое уже не покупают и, скорее всего, не делают. Тогда, пятнадцать лет назад, после трех лет нашей утомительной семейной жизни, в которой было все: и любовь, и счастье, и нежность, и слезы, и скандалы, – но не было только денег и достатка, внезапно закончился мой первый и единственный семейный опыт. Я работал неизвестно кем в каком-то НИИ, приходил вечером домой и между чаем, жареной картошкой и поцелуем в мокрые Риткины губы углублялся в бесчисленные черновики и рукописи. Она терпела это долго. Мой будущий литературный успех был семейной мечтой. Ритка ругала меня за неаккуратность, за невнимание к ней, еще за что-то, но литература была табу. Она была моим первым читателем. Ей нравилось, как я писал. В тот вечер она впервые заговорила об этом. Села напротив и так долго смотрела на мою опущенную голову, что я был вынужден поднять глаза.
– Что-то случилось? – спросил я.
– Что-то случилось, – ответила она.
– Что именно?
– Это на всю жизнь?
– Что? – не понял я.
– Это, – спокойно сказала она. – Сидение у настольной лампы. Бессмысленное сочинительство.
Меня обидели ее слова, но я сдержался.
– Рита, – сказал я, – ну, ты же знаешь. Мне нужно время.
– Сколько времени тебе нужно, Вадим?
– Столько, сколько нужно, – ответил я. – Может быть, еще год. А может быть, целую жизнь. Это что-нибудь меняет?
– Иногда мне кажется, что вместо черновиков ты используешь мою жизнь, – сказала Ритка и пошла спать.
Больше я ее не видел. Утром я ушел на работу, поцеловав ее в острое конопатое плечо, а вечером обнаружил, что и сама Ритка, и все ее вещи исчезли. Кроме этой коробочки с тушью на стеклянной полке в ванной. Поиски ничего не дали. И что я мог сделать? Мы даже не были расписаны. Идиот. Тогда я еще радовался, что мы не успели родить ребенка. И вот прошло пятнадцать лет. Я все также терзаю бумагу и собственную душу. И все также без видимого результата, выражающегося хотя бы в некотором достатке и экономической независимости от этого мира. Похоже, что пятнадцать лет назад Ритка сделала правильный выбор.
Я стою у картонного француза по имени Папье Маше. Я смотрю на часы и злюсь. В течение сорока минут я умело скрывался, преследуя «сыщика». Я умудрился не потерять его на двух пересадках метро. Я нырял за ним в узкие переулки. Иногда мне казалось, что юркий тип специально запутывает следы, хотя он ни разу не оглянулся. И вот теперь он зашел в этот старинный подъезд и исчез. Я стою уже двадцать минут, как чучело, у витрины и начинаю нервничать. А если за дверями проходной двор? Я оглядываюсь, перехожу улицу и вхожу внутрь. В подъезде темно и тихо. Пахнет сыростью и пылью. На первых ступенях отпечатался желтый квадрат от проникающих через наддверное тусклое окно солнечных лучей. Я ступаю на светлое пятно и прислушиваюсь. Глаза привыкают к темноте. Вот уже я вижу руку с газовым баллончиком в ладони. Слышу шипение и чувствую удушливый цветочный запах. Мои полтора глаза мгновенно слепнут, воздух застревает в глотке, и резкий удар в живот лишает сознания.
– Вадик! Привет! Что с тобой, Вадик?
Какой знакомый голос. Я пытаюсь найти опору и сажусь на ощупываемые ступени. В глазах резь, и ничего видеть я не могу. На ладони и лицо с шипеньем льется минеральная вода, я получаю некоторое облегчение и снова пытаюсь узнать голос. Это какой-то родной и близкий человек. Из прошлого. Из прошлого, связанного с Риткой. Тошнота начинает отступать. Сильно кружится голова. В животе от удара стоит ноющая боль. Новые потоки воды падают на лицо. Я ловлю поданные очки, надеваю их и, наконец, слегка приоткрываю глаза. Боже мой. Это Дина.
– Дина, – задыхаясь, говорю я. – Это ты? Откуда?
– Оттуда, – смеется Дина. – Что это с тобой? Бомжуешь?
– Хуже, – машу я рукой. – Пишу роман с трагическим концом, в котором я главное действующее лицо.
– Кажется, ты уже близок к финалу, – серьезно говорит Дина и помогает мне встать. – Поехали ко мне.
Она подводит меня к новенькой «десятке» и садится за руль. В машине мне опять становится плохо, я открываю окно, высовываю голову, но слезы текут неостановимым потоком, и я сам плавно уплываю куда-то на этих слезах. Дина говорит какие-то слова и расспрашивает о происшедшем. Я что-то отвечаю ей, не вполне понимая смысл собственных фраз. Ленинградский проспект, Балтийская. Разворот. Метро «Аэропорт». Тихие пыльные дворики со сплетничающими, но безобидными старушками. Так вот ты куда перебралась. Дина ставит машину у подъезда, подхватывает меня под руку и ведет на четвертый этаж. Сквозь оплывающие слезами зажмуренные глаза я успеваю заметить часть роскошного интерьера и оказываюсь в ванной. Быстрые сильные и уверенные женские руки сбрасывают мою одежду, раздевают совсем. И вот я уже в теплой, бурлящей подо мной щекочущими струйками ванне.
– Ущипни меня, – прошу я Дину. – Хочу проснуться.
– Тебе не нравится твой сон? – смеется она, намыливая мою голову и умудряясь касаться лица, не вызывая боли.
– Ну, если все это во сне, тогда я хочу тебя, – говорю я ей, не открывая глаз.
– Я вижу, – почему-то все так же весело отвечает она…
Мы лежим на огромной колышущейся кровати, подперев головы руками, и смотрим друг на друга. Я откровенно разглядываю ее и думаю, что когда-то представлял себе легкий адюльтерчик с этой прекрасной Риткиной подружкой, а произошло все только теперь, через пятнадцать лет.
– Как я выгляжу? – спрашивает она.
– Потрясающе, – отвечаю я. – А я?
– Еще более потрясающе, – смеется Дина.
Она почти совсем не изменилась. Все так же очаровательна. Особенно в мягком свете кремовых бра. И тело ее оказалось именно таким, каким я и представлял его себе тогда, пятнадцать лет назад – совершенным, гибким, отзывающимся легкой дрожью на каждое прикосновение.
– Как дела? – спрашиваю я.
– Отлично, – смеется Дина.
– Как Петька? Где он?
– А где ему быть? – улыбается Дина. – У бабушки на даче. Ему уже семнадцать. Закончил школу. Нянька не нужна.
– Как летит время! – удивляюсь я.
– Быстро, – соглашается Дина.
– А муж где? – натужно спрашиваю я. – Где Кирилл? В отъезде?
– В отъезде, – смеется Дина.
– Как он? – спрашиваю я, чтобы спросить о чем-то, и чтобы она не переставала смеяться.
– Думаю, что прекрасно, – снова смеется Дина.
– Разве он уехал так надолго? – удивляюсь я.
– Навсегда, – продолжает улыбаться Дина. – Пятнадцать лет назад вместе с Риткой. В штаты. Ты представляешь меня, идиотку? Я даю этому рязанскому остолопу свою замечательную еврейскую фамилию. Я оформляю с ним фиктивный развод, чтобы решить этот ненавистный квартирный вопрос. Я верю ему, как последняя дура. А он подхватывает мою лучшую подругу и уезжает в штаты. Ты можешь это себе представить? Нет, ты скажи еще, что ничего не знал.
– Знал, конечно, – лгу я.
– Неужели не знал? – она подползает ко мне, прижимается, закидывает на меня горячую ногу и трется, трется о мое бесчувственное тело, проваливающееся в небытие.
– Да нет. Конечно, знал! – восклицаю я.
– А я не знала, – грустно говорит Дина.
– Куда… ты пропала? – спрашиваю я. – Я искал тебя.
– Никуда, – отвечает Дина. – В больницу. Нервный срыв у меня был. К тому же, мы квартиру успели разменять. Он даже умудрился продать ту, которая как бы отходила к нему. Но я на него не в обиде. Теперь. Пишет. Звонит. Деньги присылает. Помогает, да я и сама не бедствую. Петька прошлое лето у него гостил. Осенью поедет к отцу. Учиться будет там.
– Процветает?
– Процветает, – говорит Дина, – только это на нашем уровне. На их уровне нормально. Хотя теперь и здесь десятки тысяч слаще живут. Но там спокойней. Вкалывает день и ночь.
– А Рита?
– И она вкалывает. Дает уроки музыки. Играет на каких-то местных сборищах. Ты представляешь, они даже в иудаизм перешли. Кстати, знаешь? Теперь Ритка мою фамилию носит. Звонила. Я, говорит, теперь тебе как сводная сестра.
– Обо мне ничего не хотела узнать? – спрашиваю я.
– Ничего, – отвечает Дина. – У нее уже двое детей от Кирилла. Две девочки. Кэтти и Саманта. Обе американки. Да они и сами уже американцы.
Дина смотрит на меня. Смотрит с нежностью, но жестко. Держит меня взглядом, чтобы не дать выпасть из гнусной реальности.
– По крайней мере, она жива, – пытаюсь пошутить я.
– Не вполне, – серьезно говорит Дина, – еле выкарабкалась четыре года назад. Рак у нее был. Хорошо, что вовремя диагностировали. Отняли левую грудь.
Я пытаюсь закрыть глаза, но не делаю этого, потому что боюсь потерять контроль над собой. Я смотрю сквозь лицо нахмурившейся Дины и вижу худое мальчишеское тело Ритки, изуродованное страшным шрамом на месте левой груди, и думаю, что я продолжал бы любить ее даже и в том случае, если бы она была вся покрыта такими шрамами.
– Ты все еще любишь ее, – с осуждением говорит Дина. – Это слюнтяйство.
– А ты простила ее? – спрашиваю я.
– Простила, – говорит Дина. – Кирилла не простила. Да и то… Петька ведь.… А ее простила. После всего. К тому же, она женщина. А женщина не властна над собой. Женщина во власти инстинктов. Ее инстинкт не подвел.
– А тебя? – смотрю я в ее глаза.
Дина замолкает, протягивает руку и гладит меня по лицу, высвобождая из-под одеяла маленькую, почти девическую грудь. Я смотрю на нее и чувствую, что кто-то, стоявший до сей поры у меня над душой, вскидывает старинное мушкетное ружье, стреляет в мое прошлое, но попадает в удаленную Риткину грудь. Дина подбирается ко мне снова, ловит губами мои губы и увлекает меня за собой.
– Дина, – повторяю я, стараясь не назвать ее Ритой.
– Не спеши, – отвечает Дина. – Что ты? Торопыга. Медленнее. Вот так. Мы никуда не торопимся…
Утром я диктую ей адрес, называя другую улицу и другой номер дома. Называю номер телефона, меняя местами последние цифры. Она говорит, что была еще два раза замужем, но неудачно. Она хвалит мою повесть, которую случайно удалось напечатать лет десять назад и которая не вызывает теперь у меня ничего, кроме удивления и легкой досады. Я отмечаю, как прекрасно она выглядит, но вижу, что ее прекрасная оболочка – это скорлупа, из которой через шесть-восемь лет вылупится стареющая несчастная женщина. Все. Я ухожу.
– Ты вернешься? – спрашивает она в дверях.
– Вернусь, – лгу я. Она грустно улыбается, потому что чувствует ложь. Дверь хлопает. Я спускаюсь вниз.