Два месяца, что я прожил в Касперовке до отъезда в Николаевское кавалерийское училище, были тяжелыми месяцами траура, раздела, улаживания семейных вопросов и пр. По разделу с братьями конный завод отца перешел ко мне, а потому с лета 1900 года меня следует считать коннозаводчиком.
Николаевское кавалерийское училище,[26] куда я приехал в августе, первые три дня казалось мне сумасшедшим домом. Старший курс, или корнетство, первые три дня цукало молодежь, или «зверей», то есть только что прибывших кадет, вытравляя из них пехотный кадетский дух. Что такое цуканье и какие уродливые формы оно принимало – известно многим, читавшим воспоминания бывших юнкеров училища, поэтому останавливаться на теме не буду.
Жизнь текла однообразно, между классными и строевыми занятиями, причем последние отнимали много времени. Естественно, что верховая езда была важнейшим предметом строевых занятий. По езде я был одним из первых, но тем, кто до этого не ездил, здорово влетало от сменных офицеров и особенно от эскадронного командира полковника Толныго. Это был замечательный ездок и выдающийся строевой офицер. Толныго, небогатый офицер одного из драгунских полков, будучи эскадронным командиром, во время смотра обратил на себя внимание великого князя Николая Николаевича и был назначен командиром эскадрона в Николаевском училище. Через несколько лет он получил полк. Это был некрасивый и крайне вспыльчивый человек, гроза всех юнкеров и ездоков.
На смотру командующего войсками гвардии и Санкт-Петербургского военного округа великого князя Владимира Александровича, во время учебной атаки, подо мной упала лошадь. Это была кобыла по имени Женщина, на ней я ездил все два года в училище – хорошая, но старая лошадь. После атаки великая княгиня Мария Павловна подъехала ко мне и осведомилась о моем состоянии. Но Толныго посчитал, что я провалил смотр. Когда уехали августейшие особы, он полным карьером, вне себя от бешенства, подлетел ко мне, от злости ничего не мог сказать и лишь размахивал стеком. Виноват был, конечно, не я, а старая кобыла или, вернее, ноги кобылы.
Если казарменная жизнь в школе была и однообразна, и тяжела, то отпускное время я проводил удивительно весело, и, вероятно, эти два года были самыми счастливыми в моей жизни. На Литейной улице у меня была небольшая, типично холостяцкая квартира из трех комнат с кухней. Там собирались мои друзья с дамами и устраивались пирушки. Нас отпускали из школы по средам и четвергам с 4 до 12 ночи, а затем по субботам с 4 и до 12 ночи следующего дня. Среди школьных товарищей я был дружен с Оливом, сыном бывшего херсонского губернатора, и Суровцевым, моим однокашником по корпусу.
Из юнкеров бывали еще князь Андронников,[27] князь Джорджадзе и Гурьев. Вот наша тесная юнкерская компания. К ней примкнули пажи: бывший полтавец Бурман, Палицын, Огарев и Крузенштерн. По субботам если не все, то большинство сходились, точнее, съезжались, так как юнкерам традиционно не полагалось ходить пешком. Олив и Палицын были писаными красавцами, а остальные – милые, воспитанные и очаровательные юноши. Очень часто у меня устраивались пирушки, их охотно посещали самые шикарные кокотки, как всем известная Мунечка. Знаменитая Шурка, по прозванию Зверек, жившая со светлейшим князем Салтыковым, была влюблена в Палицына, Мунечка – в Олива, а Настя, по прозванию Станцуй, – в Гурьева. Они приводили своих подруг, тоже модных и роскошных кокоток, на которых ухнулись целые состояния – дворянские и княжеские. Естественно, что мы весело проводили время и были в курсе всего, что делал кутящий Петербург. Теперь я понимаю, почему эти кокотки так охотно посещали мою холостяцкую квартиру: их привлекала зеленая молодежь, они отдыхали, отдаваясь непосредственному чувству и забывая свои повседневные обязанности, оплаченные подчас головокружительными суммами.
О наших пирушках знали в Петербурге, и имена участников были всем известны. Нам завидовали, в наш кружок стремились, но мы по настоянию наших дам ревниво его оберегали. Иногда после адского кутежа, ночью, ехали на тройках на Острова и возвращались лишь на заре. В ресторанах нам, юнкерам и пажам, бывать не разрешалось, поэтому мы не заезжали в загородные кабаки, а возвращались домой. Олив обыкновенно уезжал к Мунечке, Палицын – к Зверьку, Гурьев ехал к Насте, а мы, остальные, устраивались на холостой квартире, нередко в обществе нескольких дам. Эти поездки на тройках были нашим любимым развлечением. И действительно, как приятно было мчаться зимой под звон бубенцов и гиканье ямщика по спящему Петербургу и за город, в вихрях снега! Я никогда, никогда не забуду этой езды, которая ныне, увы, отошла в область преданий. Помимо этих кутежей приходилось, конечно, бывать в обществе – у родных и знакомых, делать визиты семьям товарищей и исполнять другие светские обязанности. Все это, а равно театры, concours hippique (конные состязания) и прочее отнимало немало времени; два года пролетели словно золотой, зачарованный сон.
Между 1900 и 1902 годом я уже возымел прочное авторское имя, много печатал в коннозаводских журналах. Я всегда писал легко и быстро, обыкновенно в училище, во время классных занятий, оставляя праздники и отпускные дни для развлечений. В то время круг лиц, писавших по коннозаводским вопросам, был чрезвычайно ограничен, а потому и редактор «Коннозаводства и коневодства», и редактор «Журнала коннозаводства» всячески за мной ухаживали и наперебой старались получить мои статьи. Это льстило моему самолюбию и создало мне до некоторой степени привилегированное положение среди товарищей.
Вильсон, редактор-издатель журнала «Коннозаводство и коневодство», был действительным членом Санкт-Петербургского бегового общества. Для того времени он занимал высокое положение, которым чрезвычайно дорожил, и крайне боялся, получая субсидию, обидеть кого-нибудь. Следующей его заботой, вполне для меня понятной, так как он был обременен большой семьей, было иметь статьи, хотя бы и похуже, но бесплатные. Я не нуждался в средствах и, конечно, не брал гонорара у милейшего Вильсона. Естественно, что при таких взглядах на ведение журнала издание не имело лица, печатая все, что присылали, но зато не могло обидеть или задеть никого из сильных мира сего. Сам Вильсон, огромного роста, сонный, тучный, целые дни копался в журнальной работе на пятом этаже своей небольшой квартиры в пяти минутах ходьбы от бега на углу Николаевской и Звенигородской улиц.
Ростовцев, редактор казенного «Журнала коннозаводства», был полной противоположностью Вильсона: когда-то светский лев, человек общества, промотавший, точнее, пропивший и проевший все свое состояние. У него не было никакого понятия о лошадях, и он никогда не имел ничего общего с конским делом. Справляться с редакторскими обязанностями ему было трудно из-за полного незнания терминов и техники нашего дела.
В то время выпуск очередной книжки журнала был целым событием, ибо президент Бегового общества, великий князь Дмитрий Константинович, был строг и не допускал опечаток, тем более ошибок. Кроме того, князь сам прекрасно владел пером и был очень требователен к стилю статей. С грехом пополам и с посторонней помощью Гоша (так звали Ростовцева в обществе) с делом справлялся, но все же нередко ему влетало от великого князя. После выпуска книжки Гоша мертвецки напивался пивом у Палкина и дня три лежал в кровати, отдыхая от непосильных трудов.
Одна их моих статей шла в очередном номере журнала, и в ней я упомянул имя Сметанки. Ростовцев счел нужным сделать примечание такого приблизительно характера: «Почтенный автор, по-видимому, имел в виду не жеребца, а кобылу, так как имя Сметана женского рода». Он не знал даже того, кто такой Сметанка – родоначальник орловской породы рысаков!!! Представьте себе мой ужас, когда мне принесли корректуру. Я сейчас же выбросил примечание и сообщил Ростовцеву, почему я это сделал. Бедняга был смущен и очень благодарил меня: если бы это примечание появилось в печати, поднялся бы невероятный скандал. К тому же метизаторы не дремали и ненавидели нас, орловцев.[28] Какая была бы тема для насмешек и издевательств, тем более что это был орган Главного управления государственного коннозаводства! Приблизительно через год, во время обеда, под хорошую руку, великому князю было доверительно рассказано об этом эпизоде, и князь долго смеялся, а потом поднял бокал за мое здоровье.