-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Михаил Гарцев
|
| Мне есть что предъявить
-------
Мне есть что предъявить
Михаил Гарцев
© Михаил Гарцев, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
«Ну, вот и всё…»
Ну, вот и всё.
Последний росчерк
пера, зажатого в руке,
и целый ряд безмолвных точек
растает где-то вдалеке
И там, летя в пыли астральной,
в наплыве лунных анфилад,
всей сутью нематериальной
ты ощутишь ТОТ терпкий взгляд
со дна хрустального колодца
в янтарном просверке конька,
и крепко сдобренный морозцем
ТОТ пряный запах табака.
Примитивизм, или Ответ эстетам-формалистам
Ох, художники-эстеты,
Ваши сочные портреты…
Богатейшая палитра…
Просто глаз не оторвать,
а мы с Нико Пиросмани,
закусив цветком герани,
на расклеенном диване,
оприходовав пол-литра,
распевали… твою мать.
Ох, поэты-формалисты,
Ваши строчки так речисты.
Мысли флёр окутал тонкий,
да и чувств поток не слаб,
а мы с Нико Пиросмани,
нашу встречу остаканив,
в затрапезном ресторане
на застиранной клеёнке
рисовали голых баб.
Ох уж, интеллектуалы,
без штамповки и лекала,
как играете Вы в бисер,
любо-дорого смотреть,
а мы с Нико Пиросмани,
утром встретившись в тумане,
наглотавшись всякой дряни,
по Закону Высших Чисел
не дразнить решили смерть.
Вы рисуете картины,
рассыпая бисерины,
их нанизывая вскоре
на искусственную нить,
а мы с Нико Пиросмани
у последней стали грани,
там за ней нас кто-то манит,
подслащая жизни горечь,
обещая нас любить.
«Замок жемчужный…»
Замок жемчужный
в небе завис одиноко.
Тает окружность
в мареве летнего зноя.
Мир перегружен
вздохами горьких упрёков,
лютою стужей —
нашей с тобою виною.
Символов груда
в мире разбросана зыбком.
Свет изумруда
в отзвуке горных обвалов.
В толще Талмуда
Библия прячет улыбку.
Из ниоткуда
капля живая упала.
Радужной капли
не удержать на ладони.
Силы иссякли
в мареве знойного лета.
Солнечный маклер
плавится, плачет и стонет.
Звёзды размякли
в хлябях астрального света.
«С детства вижу картинку…»
С детства вижу картинку:
вдаль струится ручей…
Я бессмертной былинкой
на скользящем луче
в непрерывном движенье,
веру в чудо храня,
вдруг замру на мгновенье
у излучины дня.
Перед встречным потоком
всплесков полная горсть.
Стайки трепетных токов,
обретающих плоть.
Ты – дом моего бытия
По правде, эпитет «великий»
навряд ли ласкает мой слух,
отчизны моей светлоликой
смущая помпезностью дух.
У родины вечно на страже
стоим, за отчизну моля…
Но кто же о матери скажет:
ВЕЛИКАЯ МАМА МОЯ?
Хотим её видеть здоровой,
разумной и сильной, как встарь…
Но отзвуки русского слова —
горящий любовью янтарь.
Сбиваю сомнений оковы,
гоню понимание вспять…
ВЕЛИКОМУ РУССКОМУ СЛОВУ
эпитет «великий» подстать.
Скучаю с тобою в разлуке,
мне тяга к другим – не с руки.
Все иноязычные звуки
ведут к созреванью тоски.
Я стал бы отшельник, молчальник —
мирской суеты мне не жаль —
но я берегу изначально
твою вековую печаль.
Стою часовым на границах
твоей непорочной красы
в сполохах вечерней зарницы,
и в утренних каплях росы.
С тобой я отважный воитель —
в ладье неземного литья.
Ты – друг мой и ангел хранитель,
ТЫ – ДОМ МОЕГО БЫТИЯ.
Подражание Бродскому
Как саркофаг над Чернобылем
мрачным вырос надгробием,
так надо мной мои фобии.
Кто же мне даст ответ?
Скачут вопросы вечные,
словно друзья беспечные,
клятвы звучат подвенечные…
Мягкий струится свет…
Спорю с незримой силою,
плачу и сублимирую,
кто же найдёт мою милую.
Внятная слышится речь:
– Слушай, мужлан неистовый,
коли ты ищешь истину,
коль погрузился в мистику,
должен ты пренебречь
жизни мишурной благостью,
сладкой манящей радостью.
В Лоне Великой Слабости
верен останься Ей.
Это твоё избрание,
мягкое звёзд сияние,
рек полноводных слияние
в мутном потоке дней.
Это Её решение,
тусклое звёзд свечение,
над здравым смыслом глумление.
Чем же ты Ей так мил?
Знать, на тебе отметина,
тает в зубах сигаретина,
стынет на вилке котлетина.
В жилах избыток чернил.
Будут ли в жизни женщины,
будут разрывы, трещины.
Всё, что тебе завещано, —
только Она сбережёт.
Что Вы глядите, архаровцы,
как я шагаю к старости,
я не нуждаюсь в жалости.
Выставьте гамбургский счёт.
В жарких Её объятиях
мне не страшны проклятия
пишущей нашей братии.
Сказано ведь: «Иди!»
Вот я иду и каркаю,
кровью порою харкаю,
где б взять бумагу немаркую.
Нет мне назад пути.
Лицедей
Постиг ты тайны лицедейства,
и вот заслуженный финал:
в восторге рукоплещет зал.
Достигнув в действе совершенства,
гордись, ты про-
фесси-
онал.
И вновь на сцене, в сердце ярость,
как улей, растревожен зал,
в тебя вопьются сотни жал,
но, подавляя страх и слабость,
гордись, ты про-
фесси-
онал.
Судьбе порою шлёшь проклятья.
Тебе претит страстей накал.
Ты равнодушен и устал,
но ждут поклонников объятья.
Гордись, ты про-
фесси-
онал.
Так что ж, всему виной тщеславье.
Жизнь – фарс. Грядёт последний бал.
Проворный занесён кинжал.
Бессмертье действу иль бесславье?
Ответь ты, про-
фесси-
онал.
«Вот и закончились сказки…»
Вот и закончились сказки.
Отголосила гроза.
Желто-багровые краски
кружатся в сумраке вязком,
неба надорваны связки
и голосуют вновь за
то, чтоб сменилась погода.
Хмурая мглистая хлябь
к нам снизойдёт с небосвода.
В панцире громоотвода
выползет новая явь.
Снег, как лачком-с, всё покроет,
и тишина, тишина…
Чёрт или буря завоет
с горя иль просто с запоя…
Грустно мерцает луна.
Из глубинной психологии
Опять в конфликте плоть моя и дух.
Плоть хочет успокоенности сытой,
но духом все дороги перекрыты —
к стенаньям плоти он преступно глух.
Летит себе шальным метеоритом,
и полон гнева, боли и тоски.
Порой взрываясь, но всегда отходчив.
Он не доступен сатанинской порче,
той, что заманит грешника в тиски,
соблазнами зажав ему виски,
средь бела дня иль под покровом ночи.
Когда ж мой дух охватывает гнев,
то он бичует кодлы лицемеров,
служа для всех не то, чтобы примером —
наоборот, все ждут, оцепенев,
когда закончится воинственный распев, —
но сё примеры неподдельной веры.
Тут плоть моя как раз и восстаёт:
«Умерь свой пыл. Ты груб и аутичен,
и нарушаешь правила приличья.
Вот, скажем, жертву растерзает злой койот —
навряд ли кто-то разукрасит гневом рот:
все на земле к подобному привычны».
Так с духом начинает плоть игру.
Концептов, символов, инстинктов и фантазий
пробудится не мало в этой фазе
игры… Не все придутся ко двору
эго-сознания… Но как-то по утру
твой дух в них основательно завязнет.
Продукт срединный станет править бал,
он всё разложит поровну по полкам.
Роптать ты будешь – только втихомолку.
Поэт, не смей – пусть даже ты устал —
терять души слабеющий накал,
сбегай от всех почаще в самоволку.
«Куст одинокий…»
Я твой пасынок, Родина, я твой пасынок.
Я парнасцами твоими не обласканный.
Куст одинокий,
импульс новеллы печальной.
Гнёт атмосферы,
и… покатился по свету.
Где же истоки,
где же твой след изначальный?
В пламени веры
жажда ответа,
которого нету.
Кончилась качка,
передохни, друг опальный.
Стихли бои
и не свистят больше пули.
Что же ты плачешь
пасынком родины дальней,
корни твои
сеткой венозной раздулись.
Щедрую почву
тело беззлобно отторгло,
а в поднебесье
птиц перелётная стая…
В круге порочном
ты наступаешь на горло
собственной песне…
…облако медленно тает.
«Идеально рассчитано…»
Идеально рассчитано,
словно Богом даровано.
Шёлком, золотом выткано,
у других не своровано.
Но ногами орудуем
мы на праздничной скатерти.
Всё покатится кубарем
да к такой-то там матери.
Видно, в жизни не ценится
то, что Богом даровано,
и судьба наша мельница
перемелет ворованное.
«С этой песней протяжной и тяжкой…»
С этой песней протяжной и тяжкой
отогреть свою душу присел.
Хлестанула судьбина с оттяжкой,
выпал многим знакомый удел.
И запел, застонал и…
забылся.
Всё куда-то в туман отошло…
словно солнечной влаги напился,
на душе хорошо-хорошо.
Год сидел или месяц,
не знаю,
стал травою и мхом обрастать,
только птиц быстрокрылая стая
позвала меня в небо опять.
Я рванулся…
и вместе со стаей
полетел в перехлёсте огней,
и то место, где сердцем оттаял,
за спиною осталось моей.
Где найду я ещё эту радость,
ту, что глушит отчаянья крик.
Эта сладкая светлая слабость
в этой жизни нам только
на миг!
И так стаи, стада и селенья
всё, что движется, дышит, живёт,
припадут к роднику на мгновенья,
и инстинкт их толкает вперёд!
«Вчера дождь лил, как из ведра…»
Вчера дождь лил, как из ведра,
но вновь прелестная погода,
и вересковый запах мёда
полей вас опылит с утра.
Стоит жара да гладь и тишь.
Клубятся в небе сгустки пара.
Вдруг разыгравшийся котяра
в прыжке настиг плутовку-мышь.
Породист, ухарь хоть куда,
седой в опалинах красавец.
Любой заезжий иностранец
с ним не сравнится никогда.
Природе, в общем, всё равно.
Кот с мышкой ласково играет:
то бросит вверх и отбегает,
то припадёт и замирает, —
как будто сам не понимает,
чем это кончиться должно.
Он презирает ложный стыд,
он до мышей весьма охочий,
он показать нам очень хочет
крутой охотничий инстинкт.
А я смотрю на этот бред —
смертельную природы ласку.
Тогда любой пусть снимет маску,
и мы увидим – людоед.
Мышь защищается, пищит.
Она сражается, как может,
ей вряд ли что-нибудь поможет.
Кто для неё надёжный щит?
Кот знает все её ходы,
обворожительный убийца…
…И как же так могло случиться,
что виноваты вновь жиды.
Телепрограмму Русский дом
ведёт велеречивый Крутов.
Он говорит спокойно, путно.
Об этом говорит, о том.
С ним рядом русский генерал
бичует хитрое еврейство.
Когда-то, мол, без фарисейства
он пел Интер-наци-онал…
…Кот, наконец, прикончил мышь —
красноречивый акт природы —
под яростный восторг народа,
а ты, как истукан, молчишь.
Пророк 2
Я сидел и курил на крылечке,
наблюдая реформ плавный ход,
но зашли ко мне в дом человечки,
объявили, что грянул дефолт.
На лужайке своих пас овечек,
от людской укрываясь молвы.
Прилетели опять человечки,
и не стало овечек, увы.
Мы с женою лежали на печке,
наступление ждали весны.
Заползли к нам в постель человечки,
и не стало, не стало жены.
Отдыхал я однажды у речки
на зелёной, душистой траве.
Вдруг приплыли опять человечки,
поселились в моей голове.
В моём доме четыре протечки,
ни овечек уж нет, ни жены,
но живут в голове человечки,
крутят мне разноцветные сны.
В храм сходил и поставил там свечку,
чтобы сгинуло горе моё,
но живут в голове человечки,
не хотят выходить из неё.
Ни чечен, ни еврей, ни татарин,
ни чистейший по крови русак —
ЭНЭЛОИЭНОпланетянин
в моём доме устроил бардак.
Так не стало мне в жизни покоя,
очевидно, пришёл мой черёд,
и, махнув на свой домик рукою,
я пошёл по дороге вперёд.
По вагонам я стал побираться,
там, где можно, стал песни орать:
«Ах, зачем я на свет появился,
ах, зачем родила меня мать».
Но детина один здоровенный,
отобрав у меня свой оброк,
мне сказал: «Ты, как видно, блаженный», —
по Ахавьеву, типа пророк.
Не просил я у жизни иного,
но начался в ней новый отсчёт.
Про любовь пусть поёт Пугачёва,
про природу пусть Филя поёт.
И живу я – блаженное чудо —
на просторах блаженной страны.
У нас много блаженного люда,
но не каждый дойдёт до сумы.
До тюрьмы здесь доходит не каждый,
но одни мы все песни поём.
Ах, залейте мне, граждане, жажду
из монеток звенящим дождём.
Ах, не верьте, не верьте цыганкам,
ведь обманут, монистом звеня,
Вы мне спиртом наполните банку,
Вы послушайте лучше меня.
Расскажу вам, что ждёт ваших деток,
испытают ли крах и нужду…
Ах, насыпьте, насыпьте монеток,
а потом я всю правду скажу.
Zhvanetskomu-Zadornovu
1
Когда голодный скоморох
толпу заводит эпатажем
и над властителем глумится —
он для сограждан царь и бог:
талантлив, дерзок, непродажен,
их плоть и кровь, он их частица.
2
И нынче смех в телеэфире:
тут КВН, лото, картишки…
Забашлил тот – хохмит другой.
И гладкий сладенький сатирик,
страдая сытою отрыжкой,
пнёт благодетеля ногой.
Чемпионату мира по футболу посвящается
«Чтоб не спугнуть парящий символом-мячиком рок…»
Чтоб не спугнуть парящий символом-мячиком рок,
я привстаю с кушетки, держа в руках пульт, осторожно.
Кто же тут правит бал: дьявол иль всё-таки Бог?
Траекторию полёта мяча рассчитать невозможно.
Ранее я утверждал, что дороже победных голов,
как разновидность инцеста, – пресловутая духовная близость.
И действительно, дух поглощает антагонизм полов,
перебарывая природную человеческую стыдливость.
А на футбольном поле, смешивая грязь и пот,
пробуждая в толпе агрессию и слепые витальные силы,
футбольного действа месиво заваривает свой компот,
вытягивая из футболистов последние соки и жилы.
И, внося свою лепту, фальшь бьёт наотмашь и наповал.
Продажность судей оценит даже неисправимый романтик.
Омерзительно, когда австралийцев выбивают сомнительнейшим пенальти.
Непростительно, когда Германию протаскивают в полуфинал.
Но когда счастливые футболисты от усталости валятся с ног,
а людские сердца от гордости захлёстывают волны спазмов,
я понимаю, что закономерный, спортивный итог
выше любых, даже самых одухотворённых оргазмов.
«Решающий мяч – в перекладину…»
Решающий мяч – в перекладину,
и с этим останешься жить.
Все матчи покроются патиной,
но как этот промах избыть?
Все помнят лицо отрешённое
и вопль, вознесённый к богам.
С гримасой, как у
прокажённого,
падёшь ты к Фортуны ногам.
Соперник же радостью светится,
горит в лучезарном огне…
Пройдут и недели и месяцы,
и годы по той же стерне…
Все помнят бесстрашье и мужество,
твой натиск в спортивной борьбе,
но первым в спортивном содружестве
быть выпало, всё ж, не тебе.
Солдаты Фортуны и Случая!
Ваш Выбор – как Вызов богам!
Так брось же, Судьба Невезучая,
Фортуну к солдатским ногам!
«Играя в вихре ярких красок…»
Играя в вихре ярких красок,
звук обнажает темперамент.
Она собой напоминает
в стремительном полёте барса.
В движеньях резких ток играет,
нас погружая в царство транса.
Огня пылающий орнамент
вокруг неё бушует властно.
Очнулись.
Новое виденье.
К нам нежности поток струится
щемящим, мягким, страстным звуком.
В сто раз дороже упоенье.
И сердце бьётся, словно птица,
взмывая к новым сладким мукам.
«Ты на кресте распят и предан…»
Ты на кресте распят и предан.
Ты жертва.
Жертвой стать легко,
брезгливой жалости отведав.
– А благо?
– Благо далеко.
Но Высшее Предназначенье
с лица смывает боль и страх,
и вкус хмельного упоенья
на окровавленных губах.
Триптих 2
1
Ты сытый и обутый.
Куда тебя влечет?
Ты алчешь мякоть фрукта,
сорвав запретный плод.
Кто там кричит: «О нравы!»
При чем твой смирный нрав,
ты верный сын державы,
и ты, конечно, прав.
2
Порталы пантеона
то бросят в жар, то в холод.
На знамени Маммона,
а раньше – серп и молот.
Сквозь рыночные жерла
к нам подползает голод.
Какие еще жертвы
ждет кровожадный МОлох?
3
…И губы обметало
у страждущих ответ
расплавленным металлом
взорвавшихся планет.
И я ответ взыскую,
насквозь изрешечен,
вертя турель вслепую
распавшихся времен.
Но солнце вмиг пробило
студенистую рань.
Горящею просвирой
мне обожгло гортань.
Ну, с мертвой точки сдвинься
в слепом круженье дня.
В священном триединстве
он смотрит на меня.
Я верю, очень скоро —
отныне навсегда —
на трепетных просторах
взойдет Его звезда.
Взойдет Его соцветье
на солнечной меже
в конце тысячелетья —
последнем рубеже.
Крещение
В преддверье нового потопа
кто, человек, скажи, ты есть.
И что влечет так на Голгофу
тебя: тщеславие иль месть,
порывы чести и добра…
…Провозгласила отчужденье,
став первой вехой Восхожденья,
измены острая игра.
Идет жестокая работа,
где правит бал сизифов труд,
но поцелуй Искариота
разрыв земных семейных пут.
…и Он лицо твое омыл
под завывание синкопы…
…и путь открылся на Голгофу
расКРЕпоЩЕНИЕМ
высших сил.
Экскурсия в Бамберг
Стопинг, шопинг, туалетинг…
Разбежались: кто куда…
Интеллекта хилый рейтинг
мой растёт как никогда.
С гидом я веду беседу.
Мы в автобусе – вдвоём.
И, пожертвовав обедом,
заливаюсь соловьём.
– Бамберг разве не бомбили?
– Бамберг не был разбомблён,
хоть бомбившим эскадрильям
был такой приказ вменён.
То ль оплот католицизма
город спас его Святой,
отделивший от нацизма
град, рождённый красотой.
То ли набожные немцы,
смрад впитав с таких краёв,
как Дахау иль Освенцим,
сдали город без боёв.
Сколько версиям простора,
но экскурсии отряд
вышел к Домскому Собору —
где царит епископат.
Как темно и мрачно в храме,
а могильники святых,
словно склепы в склепах… Драме
нашей жизни бьёт под дых
мысль о том, что человеку
ползать суждено в грязи
червяком, и век от века
нам иного не грозит.
Сильно давит атмосфера —
где бал правит аскетизм.
В этом есть, конечно, Вера.
В Вере – свой максимализм.
А потом мы вышли к речке.
Сваи Ратуши в воде,
но сырых следов протечки
в помещеньях нет нигде.
Вихрь закружит жизни светской:
дождик, солнце, смех и спор…
Так Венеции Немецкой
открывается простор.
Я копчёным пивом сказкой
оторвусь и оттянусь,
а немецкою колбаской
закушу хмельную грусть.
Дух костёлов и соборов
с горних стелется высот,
проникая в наши поры —
где царит круговорот
жизни шумной и цветущей,
превращающейся в прах…
Дух влечёт нас в мир грядущий,
перебарывая страх.
«Круговорот воды в природе…»
Круговорот воды в природе,
хоть и чреват разливом рек
при мерзопакостной погоде,
даёт нам мощь из века в век.
Энергия воды целебна:
в её источниках святых
в потоке струй слышны молебны
душ чистых, искренних, простых,
Творцу поющих гимн-осанну,
и гейзер рвётся в небеса,
грозой откуда неустанно
вниз низвергается роса.
Бурлят, клокочут, мчатся воды…
Вливает силу Сам Господь
и в лоно матушки Природы,
и в человеческую плоть.
«Каскад прудов, заброшенных, ничейных —…»
Каскад прудов, заброшенных, ничейных —
куда я прихожу порой вечерней —
покрытых тиной и зелёной ряской,
и водорослей целые семейства
как бы в предчувствии ночного лицедейства
взирают на меня с опаской.
Вода и зелень – символ совершенства.
На свете нет приятнее блаженства
смотреть, как пробуждаются виденья…
Ложится темень на ночные воды,
деревьев тени водят хороводы,
в природе начинается броженье.
Каскад прудов – ПРА-образ древних капищ.
От веток ивы, как от чьих-то лапищ,
я отшатнулся. Пискнула зверюшка…
А на прудах мелькали леших тени,
кузнечик стрекотал, русалок пенье,
вдобавок квакали, как пьяные, лягушки.
И уханье какой-то странной птицы,
желающей воды с гнильцой напиться…
И чваканье, и хруст костей, и шёпот…
А светлячки весь берег запалили,
потом попрятались в бутонах стройных лилий…
…и табунов был слышен гулкий топот.
Но только утренней звезды пробьётся лучик,
ночных мистерий мир тотчас отключат.
В каскаде – пруд один, очищенный от тины.
В нём отразится свод небес лазурный,
он нам дороже прелестей гламурных.
Сменяют шабаш мирные картины.
Зажглись на солнце купола церквушки местной,
лазурь и золото бал правят повсеместно.
Легка дорога к храму и светла.
Святой источник Преподобной Анны
в меня вольёт бальзам небесной манны,
и продолжается игра добра и зла.
«Гроздья гнева свисают…»
Гроздья гнева свисают,
ядовитые спелые гроздья.
Молоко прокисает,
но незыблем семейный уют.
Ты меня не бросаешь,
только крепче сжимаешь поводья.
Я тебя не бросаю,
хоть свистит надо мною твой кнут.
Птица-тройка домчится
по тернистым путям мирозданья
до последней страницы —
где готовится Праведный Суд,
и сполохи зарницы
в небе высветят суть Предсказанья,
и горящие птицы
с Саваофа десницы вспорхнут.
Всё, что сделал я в жизни,
посвящаю единственной в мире
и родимой отчизне,
от опричнины спасшей меня.
Не забудьте на тризне
в мою честь в затрапезном трактире
вспомнить недругов-слизней.
Я простил! Их ни в чём не виня.
Я тебе присягаю
средь икон, подойдя к аналою.
Моя вера нагая —
за отчизну. Храни её Спас.
Весть – с амвона благая:
наши души не станут золою.
И, как солнце, сверкая,
светит и-коно-стас c верой в нас.
«Реальное непостижимо…»
Реальное непостижимо,
но сон, фантазии, игра,
порой, нам представляют зримо —
во что мы верили вчера;
а то, во что сегодня верим,
вдруг нам предстанет в неглиже,
и тайные раздвинув двери,
вплотную подойдёт к душе.
Архетипическое рядом:
неясных смыслов слышим речь —
из шифров, символов тирады —
мы их должны понять, сберечь.
Мы их должны очеловечить,
наполнив вечное собой,
идя на зов неясной речи
той первобытною тропой,
которой пращуры ходили.
Инстинкты надо подкормить…
Проносятся автомобили…
…взыграла кровь, прибавив прыть.
С сигарой сидя в грандотеле,
роскошно прожигая жизнь,
мы вдруг услышим птичьи трели,
увидим солнце, неба синь.
И мы поймём: вся наша драма
в том, что роднее нет земли —
где нас вынашивала мама,
где нас любили, берегли.
За отчий край свой, за отчизну,
как в омут с берега нырнув,
солдат готов расстаться с жизнью,
мгновенно, глазом не моргнув.
Мы все – солдаты, неконфликтны,
реликты чтим своих торжеств…
И это главные инстинкты
всех человеческих существ.
Смута царит на Руси
Смута царит на Руси, подрывая основы
существованья, и хочется плакать от боли.
В этом вертепе для каждого выбраны роли.
Минин с Пожарским встают – непреклонны, суровы.
Гришка Отрепьев играет в Кремле в подкидного
или с поляками квасит на шумном застолье.
Мнишек Марине своя уготовлена ниша.
Бабы – они закулисье мужицких амбиций:
будь ты плебей или даже известный патриций.
Стимул первейший, согласно учению Ницше, —
это любовь. Обозначена, видимо, свыше
женская роль всех народов, времён и традиций.
Нелегитимность царя – как истоки конфликта
гнева народа с коварством беспомощной власти.
Мор наступает, а также другие напасти,
но пробуждаются в недрах народных реликты,
сгустки энергий, презрев человечьи инстинкты
самосохранности, пассионариев касты.
И ополчение первое – это предтеча
славных побед, где Пожарский и Минин – герои.
А Ляпунов был победы не меньше достоин,
но был своими зарублен, заманен на сечу.
Помня о нём, мы зажжём поминальные свечи,
чарки наполним июльскою душной жарою.
«За ляпуновых, отмеченных в предков Завете!»
Тост прозвучит наш за тех, кто старался во благо
родины, утром собравшись под прадедов флагом,
не сомневаясь, уйдя с ополченьем в бессмертье —
тех, кто в Завет не попал, но за всё был в ответе,
канул в забвенье, но родину спас от варягов.
…А потехе час
Батилл, надвигаются галлы,
ты, главное влаги налей.
И. Кутик. Оса Часа
Богемы шальная пирушка —
забористый всплеск бытия.
Упругого всхлипа хлопушка
поднимем бокал за тебя.
Набор полновесный эстетства,
сменяется Шуберта звук,
и жизни расхристанной действо
ткет тонкую пряжу паук.
Конструкций холодных, астральных
жемчужные нити висят,
и правит всем миром вербально
расчетливый пылкий кастрат.
Зарделась от гордости муза,
попав на само острие,
почтенные члены союза
ласкают вниманьем ее.
Что мне горевать на досуге?
Я музу в охапку ловлю.
Хлопушками всхлипов упругих
в небесные сферы палю.
Среди ожерелий астральных,
среди ожирений любви,
средь буйства энергий витальных,
черпающих силу в крови.
А где-то вдали, на востоке
встает голубая заря.
Земли животворные соки,
усталому миру даря.
Стихает ночная пирушка,
светлеет ночной небосвод,
валяется где-то хлопушка.
Усталая муза встает.
Идет величаво и прямо,
и смолкнет любой вития!
В глазах ее терпкий и пряный,
загадочный смысл бытия.
Tsinichnoe
I
Я малую толику яда
плеснул в потемневший бокал,
я малую толику ада
из пачки помятой достал.
И первою толикой смачно
обжег всё нутро, впрыснув яд.
Второю – с начинкой табачной —
продрало от горла до пят.
И сразу слегка отпустило.
Травиться – нам радость дана.
А там будь что будет… могила
чуть раньше, чуть позже… одна.
II
В петлю лезть он вдруг передумал.
Сцепление выжал, дал газ,
расстался с приличною суммой.
Что делать – зато высший класс…
При жизни мы все незнакомы,
но страх надо как-то бороть…
…голодные губы истомы
впиваются в спелую плоть.
И сразу слегка потеплело.
Влюбляться – нам свыше дано,
а там будь что будет… и тело
чуть лучше, чуть хуже… одно.
III
Рулетка ли кости, картишки…
Не верьте! Душа умерла.
Холодные гладкие фишки
ложатся на бархат стола.
Игры первобытной уроки:
сильнейший слабейшего бьет,
бал правит холодный, жестокий,
как лезвие, честный расчет.
Ну, что ж ты задумался, мальчик?
Забашли – и ты господин,
а там будь что будет… наварчик
чуть больше, чуть меньше… един
«Я спешу по утрам к метро-по-литену…»
Я спешу по утрам к метро-по-литену,
забиваюсь с другими людьми в автобус.
Ускоренье придаст нам крутящийся глобус.
За окном замелькают дорожные сцены,
я хочу осознать алгоритмы замены,
торможу, скрежеща, ибо сам себе тормоз.
Кадры жизни пойдут, как при съёмке рапидом,
и предметы рассыплются вмиг на части.
Вряд ли важно, какой они стали масти,
вычленять не хочу я подвиды и виды…
Только вижу арену кровавой корриды,
где все судьбы в руках анонимной власти.
Я спускаюсь в метро, подхожу к вагону.
Вспышка бьёт по глазам отражением ада.
И уже ничего, ничего нам не надо.
Сверху смотрит на нас, сострадая, Мадонна:
видя наши тела, слыша вскрики и стоны,
в пропасть рушится с нами небосвода громада.
Жизнь абсурд – по Камю нас учили и Сартру.
Меня нет – я разъят на молекул цепочки,
а в ответ разбежится по траурным строчкам
весь мой мир: от цветущих фиалок Монмартра
до заношенной шапки из убитой ондатры,
продолжая свой бег в этом круге порочном,
пищевые цепочки пополняя собою.
Ну, а правда сатрапа и ложь правдолюбца
проливными дождями нам на головы льются…
Мы гордимся планетой своей голубою,
и, бродя по трущобам звериной тропою,
громко воем, завидев абрис лунного блюдца.
«Громов громогласный раскат…»
Громов громогласный раскат.
Растенья, увядшие, жгут.
Усталые кони хрипят.
Погром, революция, бунт.
А черти разложат пасьянс,
сдается знакомый расклад.
Фортуна смеется анфас.
Эсер, коммунист, демократ.
Я вижу крутящийся шар.
Я слышу разбойничий свист.
Сминающий душу удар.
Нацист, экстремист, террорист.
«Теченье жизни скоротечно…»
Теченье жизни скоротечно,
минуя тернии, невзгоды,
несут нас молодости годы
легко,
стремительно,
беспечно.
Но, охватив вдруг взглядом вечность,
поверхность вод в огне лазури,
в нас, словно в круговерти бури,
погрузится на дно беспечность.
Там в глубине прозрачной влаги
увидим струи ржавой грязи.
Цветов песочно-серой бязи
клокочут силы темной флаги.
Так ручеек сверкает чистый,
стрелой стремится к океану,
но превратится в амальгаму,
пристав к любой речушке быстрой.
Ее дыханием омылся,
с ней, только с нею путь свой мерит
и никогда ей не изменит,
он в ней навеки растворился.
И примеси не замечает.
С мечтой о встрече с океаном,
укрывшись сладостным туманом,
он только скорость прибавляет.
Тревожны взрывы темной силы,
рожденной с ним в его истоках,
вкусившей сладость новых соков
из чуждой, инородной жилы.
Войдя в открытое пространство,
он мчит уже немного сонный
в воде туманной и соленой.
В мечтах,
надеждах,
постоянстве.
«Душа зачахла – узник плоти…»
Душа зачахла – узник плоти.
От гнета раны не уйти.
Гниют раздробленные кости,
и он решил: «Конец пути».
Но дух спортзала шлет нагрузки.
Сквозь отчужденье и вражду
энергии живые сгустки
взрыхляют звездную межу.
За это ТАМ не ждет награда,
но он подходит вновь и вновь
к железным челюстям снаряда
жевать дымящуюся кровь.
Ты меня прости, солдатик
Словно не было убытка
и не срезало ботву,
возвратился я с отсидки
в раздобревшую Москву.
Да, пора, брат, оттянуться,
оттянуться я мастак,
и мне ангелом на блюдце
преподносится кабак.
Захожу, как завсегдатай.
Прямо с места и в карьер,
словно жизнью не помятый
и галантный кавалер.
Для начала, для затравки
закажу я двести грамм.
У меня в кармане справка,
у меня на сердце шрам.
Между столиков колготки
колготятся, вносят торт,
но не лезет водка в глотку,
в глотку водка не идет.
Вспомнил, как на пересылке
в тупике стоял вагон.
В щель, как будто на картинке,
виден был мне весь перрон.
Репродуктор выл от счастья,
плыл дешевенький мотив.
Для посадки n-ской части
подан был локомотив.
Я заметил только малость.
Много резких горьких фраз.
Видно, часть формировалась
для отправки на Кавказ.
Вдруг средь этой серой массы
луч, пронзающий века, —
взгляд стремительный и ясный
небольшого паренька.
Он стоял, как изваянье,
на заржавленных путях.
И тревогу, и отчаянье
я читал в его глазах.
Это длилось лишь мгновенье,
и его состав умчал.
Все – к чертям мои сомненья —
наливай, братан, в бокал.
А вокруг царит развратик,
так на то и ресторан.
Ты меня прости, солдатик,
что сижу я сыт и пьян.
Ты ж лежишь под рев сирены,
перебарывая страх,
с окровавленною пеной
от осколков на губах.
У войны свои резоны,
есть резоны у войны.
Где свобода регионов,
там и целостность страны.
Отсеченную ботвою
закушу хмельную грусть,
и со здешнею братвою
расцелуюсь, расплююсь.
Ну, а с женским населеньем
я всегда был очень мил.
Для их
у-до-вле-творенья
не жалел последних сил.
Тут потасканные швабры,
прошмандовки юных лет.
Я возьму их всех за жабры
в ресторане на десерт.
Тут царят лишь вор и жулик,
неплохую мзду гребя,
и поймать в разборках пулю
просто,
как и у тебя.
А ты знаешь, что в ненастье
ноют шрамы под ребром.
Здесь всегда найдется мастер
расписать меня пером.
Не узнает мать старушка,
как в дымине кабака
пропаду я за понюшку,
за понюшку табака.
Если так случится, парень,
и погибнешь ты в бою,
то не ради этих тварей,
а за родину свою.
Тех, кто гибнет в бранной сече,
имена, как ни крути,
будут выбиты навечно
в безднах млечного пути.
«Какая утонченность вкусов…»
Какая утонченность вкусов,
какой набор точеных фраз,
какое знание искусства,
и это все не напоказ,
и это все, конечно, нужно,
и это не каприз тщеты,
но муза корчится от груза
тщеславной нужной суеты.
Ей легче дышится на воле
среди природы, детских снов,
и тут уже никто не волен
формировать ее покров.
Но я все чаще ее вижу
в тот самый яркий в жизни миг,
когда, вдавив окопа жижу,
привстанет воин-фронтовик.
Привстанет,
форменку разгладит
шершавой кожицей фаланг,
потушит взгляд в небесной глади,
и телом остановит танк.
«Маньяки, духи и бандиты…»
Маньяки, духи и бандиты
плюются злобою слепою,
лютуя страшно каждый раз.
Но все дороги перекрыты,
когда идет войны тропою
российский боевой спецназ.
Несете Вы достойно бремя.
Орлиная осанка люду
видна за тридевять земель
среди нацистского отребья,
среди паркетных лизоблюдов,
средь либеральных пустомель.
…И перекрыты все дороги,
грядет хана сепаратизму,
и как сказал один стратег.
Вы наша гордость и надега.
Грядет забвение всех «измов».
На первом месте – Человек.
Пусть ваши роли не из первых,
претит Вам свара у кормушки,
а доблесть не снесешь в музей.
И только током бьет по нервам,
когда салютом бьют из пушки
в честь похороненных друзей.
Порой, слова бездарны, лживы,
но вновь вернется все на крУги,
замкнув небесный окоем.
Простите нас – еще мы живы,
без нас Там не скучайте, други,
мы вновь друг друга обретем.
Ну, а пока смерть ходит мимо,
даря какое-то нам время
и отдаляя наш «погост»,
ты разреши, Линчевский Дима,
мне пожелать в твой День Рожденья,
подняв бокал под этот тост:
«Шоб твой надежен был «винчестер»,
шобы держал сухим свой порох,
шоб пули попадали в цель.
Шобы при имени «Линчевский»
среди врагов был слышен шорох,
а дамы падали б в постель.
Шоб с домочадцами был дружен,
шоб хвори сгинули, заразы,
шоб день твой полон был, как год.
За славу русского оружья!
За мужество бойцов спецназа!
За весь российский наш народ!»
Два марша
Марш штурмовиков
Знамена вверх! В шеренгах, плотно слитых,
СА идут, спокойны и тверды.
Друзей, Ротфронтом и реакцией убитых,
Шагают души, в наши встав ряды.
Хорст Вессель
Песня единого фронта
Марш левой – два, три!
Марш левой – два, три!
Встань в ряды, товарищ, к нам, —
ты войдешь в наш Единый рабочий фронт,
потому что рабочий ты сам!
Бертольд Брехт
Два марша. Две веры.
Две страшных химеры
двадцатого века…
Рождались калеки.
И – на баррикады
под гул канонады,
где в муках, порою,
рождались герои.
Рождались и мифы
под вопли и всхлипы.
И всё же, и всё же —
заноет под кожей,
как будто по венам
на уровне генном
на стоны и хрипы
спешат архетипы,
и гасит конфликты
суровость реликтов.
Я не был рабочим,
но мысль кровоточит:
весь мир – планетарий,
а я – пролетарий,
и мы пролетаем
беспечною стаей
опять мимо кассы…
Власть строит каркасы.
Отряды ОМОНА
стоят непреклонно,
и, словно живые,
идут штурмовые
колонны В. Хорста…
Нам будет непросто.
Нацисты и власти —
коричневой масти.
Над ними кружу я —
жируют буржуи.
Твёрже шаг, шаг, шаг,
затянув свой кушак,
«встань в ряды, товарищ, к нам, —
ты войдешь в наш Единый рабочий фронт,
потому что рабочий ты сам!»
«Когда фашистская армада…»
Когда фашистская армада
попёрла бойко на Восток.
Слетела с нас в момент бравада.
Враг был свиреп, силён, жесток.
Нам Бог устроил перекличку,
и в каждом уголке земли
гремел набат:
«САРЫНЬ НА КИЧКУ!»
И мы собрались, и пошли.
Шла наша жизнь под красным флагом.
Страна – один большой ГУЛАГ.
И мы пошли на них ГУЛАГОМ,
и был раздавлен нами враг.
«Телами завалили фрицев», —
сказал Астафьев, фронтовик.
Да, завалили! Что ж виниться?
Народ наш в ярости велик.
Не страшен свист ему снаряда
и «мессершмидтта» «пируэт».
Не страшен и заградотряда
вдали – зловещий силуэт.
Стоял солдат святой и грешный
меж двух огней… Вокруг – война.
Ты б не стрелял, энкавэдэшник,
у вас с солдатом цель одна.
Он шёл на фронт не из-за страха.
Три всхлипа: СОВЕСТЬ, ДОЛГ И БОГ.
Он на себе не рвал рубаху,
но сделал всё, что только мог.
И в день погожий, майский, вешний
в его честь – мириады тризн.
Ты посмотри, энкавэдэшник,
вот где святой патриотизм.
Те, кто бежал сдаваться немцам,
большевиков ругали власть.
«Страна – один большой Освенцим» —
сиё пришлось им, видно, в масть.
«Страна – один большой Дахау».
Стать капо лагерным подстать.
С чужой руки подачку хавать.
Своих пытать и предавать.
И пусть меня гнобят нещадно —
у сердца выжжено тавром:
«Не будет власовцам пощады:
ни в этом мире, ни в ином».
У поэта вышла книга
Июль, жара, средина лета…
В аллеях парков городских
бомжи гуляют и поэты,
соображая на троих.
А на шоссе вдруг тормоз взвизгнет,
а на шоссе рессорный скрип…
Проносятся любимцы жизни
под сладостный болельщиц всхлип.
Издали книжку в «Геликоне».
Теперь сомнений больше нет,
и Рудис, словно вор в законе,
стал коронованный поэт.
А ты не создан для бумаги,
хоть наследить успел на ней,
твоих столбцов бредут варяги —
чем безысходней, тем верней.
Нет у тебя надежной ксивы.
Твой статус-кво на волоске.
Проходишь гордый и красивый
ты по нейтральной полосе.
Издали книжку в «Геликоне».
Настала Рудиса пора.
Вегоновцы в его «ВеГоне»
скандируют ему «ура».
Поэт выходит к людям. Слезы
скупые по щекам ползут.
Благодарит без всякой позы
за то, что оценили труд.
Благодарит семью и школу,
а также Машин с Динкой вклад,
Житинскому поклон до пола,
Мошкова вспомнил «Самиздат».
Издали книжку в «Геликоне».
Житинский, гранд тебе мерси,
а я твержу, как фраер в зоне:
«Не верь! Не бойся! Не проси!»
Но как-то раз, гуляя в парке,
как фавн, стремителен, суров,
вдруг увидал сей книжки гранки
в руках хорошеньких особ.
Я подошел, смешно представясь:
«В сети известный графоман».
Они же вздрогнули, уставясь
на оттопыренный карман.
Переложив под мышку пушку,
продолжил, щерясь, як сатир:
«Простите, леди, я не Пушкин,
да, но и Рудис не Шекспир…
Издали книжку в «Геликоне»,
и этой книжки теплый свет,
сердца двух женщин переполнив,
внушил им, что и я поэт.
Еще встречаются особы,
не западающие, блин,
на мерсы шестисотый пробы
олигархических мужчин.
Порою, сладостные всхлипы
извлечь из них нам не в укор
способны страждущие типы,
из слов рисующие вздор.
Издали книжку в «Геликоне».
Житинский, черт тебя возьми,
в моем беднейшем лексиконе
нет слов признания в любви.
…и строчек пять из книги Юры
прочел на память, впопыхах.
Моя курьезная фигура
уже им не внушала страх.
Одна шепнула пред рассветом:
«Тобой заполнен весь мой кров
как эманацией поэта
с тех ярославских берегов».
«Ты подошла к окошку…»
Ты подошла к окошку
с улыбкою виноватой
и протянула ладошки
к желтой косе заката.
Время сужает рамки,
я раздвигаю границы.
Долго еще подранки
будут ночами сниться.
Все – что ушло в бессмертье,
вспыхнуло и пропало
ночью, Вы мне поверьте,
светится в полнакала.
Выщерблено на камне,
где-то там затесалось,
иль протоплазмой в магме
будит слепую ярость
вновь прорываясь к жизни
каждой угасшей клеткой…
Вдруг тормозами взвизгнет
у роковой отметки.
«Храм у подножия Парнаса —…»
Храм у подножия Парнаса —
епархия дельфийских пифий.
Храм сына Зевса – Аполлона.
Доисторические расы
историю творили, мифы,
и жили по своим законам.
По Ницше, буйный бог Дионис
в кругу сатиров и вакханок;
где фаллос – символ плодородья;
со смыслами не церемонясь,
инстинктам расширяя рамки,
бал правящий в своих угодьях,
стал антитезой Аполлона,
чей культ непререкаем в Дельфах
средь родовых аристократов.
Огонь сбегал с парнасских склонов
психоделического шлейфа
дионисийского разврата.
В Палладе просыпалась жалость.
Акропль хранил свет Парфенона,
отображённый свет, небесный.
Богиня мудро улыбалась,
и, гладя девственное лоно,
вновь снаряжала в путь Гермеса.
Предостережение
Народ, приученный к тому,
чтоб целовать тирану руку.
Порядок – высшая наука —
дан осторожному уму.
Квасной патриотизм порукой —
и обойдем суму, тюрьму.
Штандарт державный нежным звуком
внушает: «Верь мне одному!»
Но там, где правит раболепство,
где каждый орган – орган слуха,
вдруг видят с горней высоты:
взрыв назревает по соседству,
и человеческого духа
примеры редкой красоты.
«Да, мы рыбы красно-золотые…»
Мы не рыбы красно-золотые…
О. Мандельштам
Да, мы рыбы красно-золотые,
и не ребрышки – соленой масти кость.
Прогрохочет конница Батыя,
окающая дымится плоть.
Отчего же в водном окоеме
так разбросан наш с тобою путь?
И при встрече на крутом изломе:
«Уходи! Постой, еще побудь!»
«Роман конца сезона…»
Роман конца сезона,
под занавес роман!
На гаснущих газонах
последний ураган.
На гаснущих газонах,
на стынущем песке,
на сумеречных кронах
в предутренней тоске.
«Поле все золотое…»
Поле все золотое…
Все назойливей зной.
Я спасаюсь от зноя
средь прохлады лесной.
Но я в мире изменчивом
вечный пленник полей.
Мягким локоном женщины
льется солнца елей.
«Дом вздрогнул, рухнул и затих…»
Дом вздрогнул, рухнул и затих.
Я с детства жил в тебе, дружище.
Стоим мы с дочкой средь пустых
глазниц родного пепелища.
А небо шлет дары свои,
справляя бесконечно тризны
и на развалинах семьи,
и на развалинах отчизны.
«Это синее небо над моей головою…»
Это синее небо над моей головою,
это чистый, хрустальный, обновляющий звон,
это свет, это солнце, это рокот прибоя,
это лица, улыбки, краски с разных сторон.
А зима признавала лишь двух красок контрастность:
черно-белый рисунок двух цветов торжество,
но пролилась небес обнаженная ясность
и открыла палитры всех цветов волшебство.
Я вхожу в это море, в это пиршество красок.
Я вдыхаю хрустальный обновляющий звон…
И вдыхаю тревогу.
Воздух резок и вязок,
и стеклянных сосулек изнывающий стон.
Жизнь комедия, драма и трагедия тоже.
Черно-белый рисунок,
акварель,
масло,
свет…
Кто нам в этой стихии плыть по курсу поможет?
Кто даст четкий и ясный, так нам нужный ответ?
Человек – это бог! Человек – это светоч!
Человек – это мерзость! Человек – это гад!
Я смотрю на скрижалей поистлевшую ветошь.
Я читаю каноны почти наугад.
Чем закончить сие?
На торжественной ноте!
Мол, мы славное племя, и мы выстроим рай…
Лед трещит на реке. Птица стонет в полете…
Краской сочной и яркой обновляется край.
«Как наша жизнь порой нелепа…»
Как наша жизнь порой нелепа,
как любим мы порою слепо,
и гениальную строку,
как бы в преддверии удара,
мы самый лучший свой подарок
не другу дарим, а врагу.
И так снисходит вдохновенье…
Пишу я в трепетном волненье,
но строчек ряд едва ли жив.
А где-то там, в безумном пенье
с веселым смотрят удивленьем,
как зарождается мотив.
«Когда остался я один…»
Когда остался я один,
запал сработал безотказно:
взрыв…
Ядовитый цвет лосин…
Плыл ядовитый цвет соблазна.
Но, как бывало, и не раз,
ко мне пришло на помощь чудо:
лучистый свет кошачьих глаз
в прожилках теплых изумруда.
«Милые лица…»
Милые лица
смотрят так грустно.
Нежно струится
музыка чувства.
Под небесами
звезды зависли.
Реет над нами
музыка мысли.
Стоном на тризне
средь круговерти —
символом жизни
музыка смерти.
Новым открытьям
мы и не рады.
Кем-то творится
музыка ада.
Крови отведав,
звезды сгорают.
Гимном победным —
музыка рая.
Вот мы и встретились
снова с тобою.
Шрамы, отметины —
музыка боя.
«Больнее режет по живому…»
Больнее режет по живому
стекло, кремень или металл…
Нет, чтоб предаться злу такому,
взять лучше хрупкий матерьял.
Он Божьей милостью отмечен,
он жизни страждущей залог.
Сердца любимых наших женщин —
вот из чего отлит клинок.
Ну, режь, палач! Под стон аккорда
смерть и легка мне, и сладка.
Одно прошу:
режь быстро, твердо,
пусть не дрожит твоя рука.
«Порою сумеречной, росной —…»
Порою сумеречной, росной —
природой русской заарканен —
я выхожу на берег плеса,
посеребренного в тумане.
Передо мной разверзлась вечность.
Окутан дымкой серебристой,
меня в лицо целует вечер,
такой пронзительный и чистый.
Здесь обозначена примета
дробящих воздух междометий.
На стыке музыки и света,
на рубеже тысячелетий.
«Вздыхая, лежит предо мною…»
Вздыхая, лежит предо мною,
сыпучее тело пустыни.
Горячей тоскою земною
насытилось сердце
и стынет…
И видит
орлов в небе, властно
парящих злым символом дальним,
горячую вязкую массу
на лоне природы бескрайнем.
И только кустарник колючий
по желтому катится пласту,
терзаемый силой сыпучей,
вливается в желтую массу.
Так жили народы такыров.
Сердца их крутого закала
днем солнце, как в тигле, калило,
а ночью луна остужала.
«Знаю, знаю, – мы не боги…»
Знаю, знаю, – мы не боги.
Нам чертовски не везет.
В нашем садике убогом
редко встретишь сладкий плод.
Да еще при всем при этом,
как всегда, хвастлив и пьян,
разрастаясь буйным цветом,
прет сорняк Самообман.
Тогда что ж это за милость —
душу, душу не трави —
к нам с небес звезда скатилась
и сгорает от любви.
«Сосуд и строен, и округл…»
Сосуд и строен, и округл.
Нас греет совершенство формы.
Энергии тугие волны
шквал, словно струны, натянул.
Впитав чужую красоту,
энергий чуждых соразмерность,
он пренебрег понятьем Верность,
сумев переступить черту.
Летит счастливая звезда,
кутя, играя, карнаваля,
но свет священного грааля
сокрыт во мраке навсегда.
«Вновь дорога. Поселки…»
Вновь дорога. Поселки
замелькают, станицы…
Забываются стройки
и большие столицы.
А дорога беспечно
под колеса ложится…
Забываются встречи,
забываются лица.
Забываются нами
и улыбки и слезы,
только машут ветвями
на прощанье березы.
В белом поле ромашки
головою поникли.
В небо взмоет вдруг пташка:
– Где ты будешь, откликнись.
Я кричу, что есть мочи!
Я кричу во весь голос.
Только вздрогнули рощи,
леса юная поросль.
Я свой крик повторяю —
не боюсь повториться —
а слова пропадают,
пропадают как лица.
Огород
Всего лишь три грядки клубнички,
но как замирает твой взор,
когда заплетая косички,
ты розовый видишь узор.
Всего лишь две сотки картошки.
Соцветие белых цветов,
зеленое море горошка
усталости снимут покров
с лица обрамленного чернью
с рыжцой бархатистых волос.
…И лишь соловьиное пенье
под лязги железных колес,
и лишь волшебство огорода
в потоке бессмысленном струй,
и лишь равнодушной природы
нечаянный вдруг поцелуй.
«Жизнь разлилась аморфной массой…»
Жизнь разлилась аморфной массой,
сметая на пути преграды.
Призыв к свободе дерзкий, страстный…
В какой-то миг мы даже рады.
В борьбе стихий слышнее крики
сил первобытных, темных, грубых,
и на алтарь идей великих
все новые бросают судьбы.
Кто в одиночку, кто-то группой
забились в щели, словно крабы…
Волна спадет, оставив трупы
обманутых,
великих,
слабых.
«Граненое крупное тело…»
Граненое крупное тело
добротной работы, кондовой.
Художник любил свое дело,
он знал первородства основы.
Мы видим и слабость, и силу,
мы видим предательство, верность.
Художник, какой же он милый,
пытался найти соразмерность.
Не ждите прямого ответа,
не ждите Его соучастья.
Гармония мрака и света,
гармония боли и счастья.
Но что этой жизни дороже:
смеяться ли, плакать, молиться…
Рисуй же, дружище Художник,
свой мир собирай по крупицам.
Вот торс, обнаженный в движенье,
лицо в откровенном порыве.
Лишь это сильнее забвенья,
сильнее,
смелее,
надрывней.
Милым женщинам
Стихи идут от Высшего разума, и
если тебе повезёт, они достигнут
твоих ушей и через носоглотку выйдут наружу.
Natalya Semyonova
Женщины в предклимактерическом периоде
рассуждают обо всем с цинизмом профи.
Я слушаю, рассматривая продукцию ВИДЕО,
маленькими глотками пью бразильский кофе.
Эти женщины, как растения,
в момент угасания и увядания,
словно утончённейшее стихотворение,
завораживают незавершенностью очарования.
Они, контактируя с Высшим Разумом,
словно метеослужбы, составляют сводки,
струятся пророчества короткими фразами,
волнообразными фазами из их носоглотки.
Дослушав, сваливаю к подружке …надцати годочков.
На сегодняшний день – это моя отрада.
Она не пытается выявить мои болевые точки.
Да, собственно, этого мне и не надо.
«Певица к сорока пяти…»
Певица к сорока пяти
подходит к пику высшей формы,
и голос птицею летит,
в нем шторм, в нем ласковые волны.
Вобрав в себя весь край родной,
все горести его и клады,
он силой полнится грудной,
в нем женской мудрости рулады.
И это твой, родная, срок.
Срок женской стадии коронной,
где начинается исток
любви неистовой, упорной.
И высший чувственности пик,
пик женской нежности без края.
К рыжце волос твоих приник,
родной вдыхая запах рая.
Памяти воздушной гимнастки
Под куполом цирка
в пределах дуги,
где лонжи, как циркуль,
мной чертят круги,
лечу в перехлёсте
огней цирковых
небесною гостьей
в обитель живых.
Знакомо до дрожи
сияние дня.
Напарник надёжный
страхует меня.
Мы платим по счёту
богам до конца,
за тягу к полёту
сжигая сердца.
Мой парень отважен,
подстрижен под ноль,
В глазах его та жа
смертельная боль.
Мой номер смертельный!?
Так вынь и положь
мой крестик нательный —
янтарную брошь.
В ней толика солнца,
крупица луны.
Нанизаны кольца
греха и вины.
И нам не сидится
на грешной земле,
и мы, словно птицы,
растаем во мгле.
Мы платим по счёту,
ввысь рвёмся опять.
Такая работа —
творя, умирать.
«Есть в больнице корпус с уймой трещин…»
Есть в больнице корпус с уймой трещин.
Рассказать о нем большой искус.
Из мужчин ледащих и из женщин
андрогинекологический союз.
Это символ той страны, ей-богу,
где царить застою суждено.
Мужики, которые не могут.
Женщины, которым все равно.
«Иглою словно, по наитью…»
Иглою словно, по наитью,
мозг чертит схемы жизни тушью.
Незримые прядутся нити
судьбой слепой и равнодушной.
Земные правят бал витии.
Держать весь фронт не в нашей власти:
житейские перипетии
и жизненные ипостаси.
Найди родной объем, пусть малый,
и наполняй его собою,
и, продираясь сквозь завалы,
спорь с неуступчивой судьбою.
«Как часто сад склонялся и молчал…»
Как часто сад склонялся и молчал
перед железной логикой машин,
как часто он достоинство терял
перед стальной, угрюмой, страшной мощью…
Но время шло, и части их сточились.
Встречаются останки тех машин
в местах скопления металлолома.
А сад живет и гнущийся, и юный, и живой.
«Колыхание тягостной ночью…»
Колыхание тягостной ночью.
Это розыгрыш тающих сил,
это звуков разорванных клочья,
это ртутная тяжесть чернил,
это страшная тяга к призванью,
это зависть к вступившим в него,
это смутная речь подражанья,
это поиск лица своего.
Это свет сквозь гардины протертый,
это гулкий, прерывистый стук,
это сдавленный шепот аорты,
это сердце сосущий испуг,
а под утро тяжелая ярость,
разрывающих губы стремнин,
и мгновенная яркая сладость
от касанья заветных глубин.
«Ты, слово, – цель моя, мое – начало…»
Ты, слово, – цель моя, мое – начало.
Смыкаешь ты в кольце поток жемчужных вод.
И от печального, но верного причала,
подняв свой страстный флаг, я направляю ход
ладьи, в которой нет другого экипажа,
кроме меня, где я матрос и капитан.
И за успех столь скромного вояжа
я сам себе налью и осушу стакан.
Резвятся образы под строгою кормою,
волной игривою подброшенные вверх.
Могу нагнуться, прикоснуться к ним рукою,
услышать детский беззаботный смех.
Я их пленю хрустальной тонкой сетью,
пусть в ней томятся, а придет черед,
я перелью их в золотую песню,
увижу слов и музыки полет.
Я не ищу конечной четкой цели.
То тут, то там сверкнет огнем кристалл.
Минуя рифы и минуя мели,
я вновь увижу грустный свой причал.
И вновь уйду, влекомый звезд сияньем,
и затеряюсь навсегда в потоке лет,
но слов сомкнувшихся проступят очертанья
мой маленький, но четкий в жизни след.
«Музыканты, гитара…»
Музыканты, гитара,
шелковистые волосы,
и мелодия старая
льется тихо в два голоса.
А на лестнице рядом
голос бабки встревожит:
«Ах, родимые, кто же
мне подняться поможет».
А в больничной палате
за гардинкой застенчивой
бьется голос в кровати,
угасающей женщины.
Вновь картина знакомая.
Музыканты стараются,
и щемящей истомою
мир забот наполняется.
Бабка слушает праведно,
речка слушает…
Рощица…
Жить и трудно, и маетно,
и жить все-таки хочется.
«Не выпало счастье, не надо —…»
Не выпало счастье, не надо —
семейный домашний уют.
Дочуркино тихое «Ладно»
затмит мне победный салют.
Лишь броситься вниз подоткосно,
игрушечный выстроить храм…
Лишь встретить свой час судьбоносный,
в объятия прыгнув к богам.
И лишь на последнем дыханье
связующей кажется нить.
Все краски и звуки сознанья
в победную строчку отлить.
«Отрешусь и зароюсь…»
Отрешусь и зароюсь
в сумрак улиц хмельной,
где ночною порою
я бродил под луной.
Воздух резкий был чистый,
абрис дыма вдали,
и слегка серебристый
шел парок от земли.
И ночная прохлада
в купах сонных дерев…
Сердце вскрикнет надсадно,
в небо выплеснув гнев:
«Где в заоблачных парках
отыщу я ваш след,
этот теплый, неяркий,
искупительный свет?»
«Легкий…»
Легкий
ветерок,
касающийся щеки,
тучка,
мягко плывущая над головой,
стебелек травы,
вздрагивающий
от малейшего движения воздуха,
всё это
поддается
жесткой конструкции
поэтической формы!
Но твое настроение,
любимая,
меняющееся
от малейшего
постороннего импульса,
не поддастся
ни поэтическому,
ни, тем более,
любому другому влиянию!
И я
складываю
свое поэтическое оружие
к твоим ногам!
«Я помню все свои творения…»
Я помню все свои творения,
победы, беды, поражения.
Я все запомнил, но последнее…
Мое последнее, ожившее.
Впитав минувшего наследие,
мое былое воскресившее.
Так в нашей жизни встречи яркие
уносит времени течением.
И мы живем судьбы подарком —
последним сильным впечатлением.
«Пистолет заряжен…»
Пистолет заряжен,
а кувшин наполнен.
Критик мой продажен,
приговор исполнен.
Палачи в прихожей,
сердце бьется гулко,
то, что было рожей,
стало рыхлой булкой,
то, что было сердцем,
растеклось по полу.
Ты прикроешь дверцу,
взгляд опустишь долу.
Ты прикроешь дверцу
и пойдешь сторонкой.
То, что было сердцем,
прокричит вдогонку:
– Ты прости, дурашка,
что тебя не слушал,
что в компашке с бражкой
заложил я душу.
Не ценил я благо,
что тобой мне дАно,
и стихи слагались
только с полупьяна.
Но всегда и всюду
защищал гонимых.
Творческому зуду
предпочтя рутину,
я не стал поэтом,
да и слава Богу,
видно, в мире этом
есть важней дорога.
Не смотри сурово,
проводи со смехом,
и важнее СЛОВА —
сдохнуть ЧЕЛОВЕКОМ.
«Что ж, добивайте, добивайте!…»
«Что ж, добивайте, добивайте!»
Ты медленно спустился в зал.
Не взгляды – огненный металл
товарищей по партии.
И вот в тисках тюремной челяди
ты, грозный маршал Октября.
Смотри, кровавая заря
взошла, сжимай от боли челюсти…
В зигзагах сложных эволюции,
среди разнузданных страстей
он осознал, что революция
не пощадит своих детей
…А вождь давал ему гарантии,
зрак тигра мягкость источал…
…Он, взяв перо с глухим проклятием,
листок допроса подписал.
…«Во славу Новой Конституции», —
ощерился усатый рот…
…Он верный сын был революции
и сам взошел на эшафот.
«Не надо пенять мне до срока…»
Не надо пенять мне до срока.
До срока не надо пенять:
не принял, как должно, урока,
обидел, мол, Родину-мать.
Я против квасных славословий,
смешон мне кликушества вой.
Не надо мне ставить условий,
не надо пугать пустотой.
А надо…
Кто знает, ЧТО надо,
в зигзагах судьбы колеса?
Осенний порыв листопада
огнем полыхает в глаза.
Природа костер распалила.
Пожар заалел в небесах.
Я верю, я чувствую силу,
и пламя играет в глазах,
и взгляд мой становится светел.
Я выберу сам свой удел…
И птицей вспарит грешный пепел
тех, кто за Россию сгорел.
«Не отвечай! Не отвечай!»
Не отвечай! Не отвечай!
Зажми в кулак свою породу.
Что честь и Богу, и народу?
Ее стремись избегнуть чар.
На смертном отойти б одре,
не возразив хоть раз кому-то…
Но на кровавом алтаре
она грядет, твоя минута,
и – моритури тэ салютант —
ты флаг поднимешь на заре.
«Замучен тяжёлой неволей…»
Ночь пройдет, и тогда узнаем,
Кому быть властителем этих мест,
Им помогает черный камень,
нам – золотой нательный крест.
Н. Гумилев
Замучен тяжёлой неволей
Я лёгкие перья сложил,
Роптал, но тихонько: «Доколе!» —
Как вдруг прилетел Рафаил.
– Ну, что ты страдаешь, приятель,
Дивись же народной тропе,
Возможно, что даже издатель
Инкогнито – в этой толпе.
Сатрапов народ дюже вредных
Не любит и мочит порой.
Но русский народ – милосердный!
За узника встанет горой. —
И крест золотой Гумилёва
Меня осеняет впотьмах,
И чёрного камня оковы
Рассыплются в наших умах.
Небесные ангелов сонмы
Замрут у тюремных дверей,
И русским народом спасённый
К ним выйдет счастливый еврей.
«Остановился человек…»
Остановился человек.
Всмотрелся в даль тяжелым взглядом.
Куда направить жизни бег:
судьба далёко или рядом?
Легко давать ему совет
тому, кто жизнью не обижен,
насобирав медовый цвет,
любовью к ближнему стал движим.
Легко давать совет тому,
кто в жизни отхватил красивость,
ну, а позор ее и низость
дают лишь пищу их уму.
А я судить его не рад,
что мне сказать ему, по сути,
когда мгновение назад,
как он, стоял я на распутье?
«Опричнина питалась клеветой во все века, с времён, наверно, оных…»
Опричнина питалась клеветой во все века, с времён, наверно, оных.
Она блюдёт те нравы и устой, которые предписаны Законом,
царящим в это время в той среде, где верят безоглядно Слову власти.
И люди поступают так везде – во властные подобострастно смотрят пасти.
И в этом есть, конечно, свой резон, порядок в обществе – отнюдь не так уж мало.
Да вот беда, опричник сей Закон всё время тянет на себя, как одеяло.
Мертва ротация, контроля тоже нет за службами надзорного отдела…
Из прошлого до нас доходит свет всех тех, кто бросил вызов беспределу.
Летели головы, струилась кровь рекой, всё самобытное и яркое гнобили,
но орошались вертухайскую [1 - Вертухай – надсмотрщик.] рукой посевы ксенофобий, педофилий…
Что в это время делать нам, мой друг: тянуть ли лямку душки конформиста
или, заполнив вызовом досуг, прослыть флудильщиком, задирой, скандалистом?
Пусть каждый выбирает по себе стезю, которой он пойдёт по этой жизни…
А я сижу, играю на трубе, и не хочу в небытие безгласным склизнуть.
«Нет ни Резниченко, ни Прокошина…»
Нет ни Резниченко, ни Прокошина…
Отчего ж так перспектива перекошена,
словно в сердцевине нет ядра,
словно жизнь моя совсем изношена,
иль под чей-то нож беспечно брошена,
и подходит к финишу игра?
У меня ещё достанет мужества
оценить талант ребят недюжинный,
хоть при жизни – были на ножах.
Видно, предначертано содружество
для поэтов, рифмами загруженных,
где-то на астральных этажах.
У меня ещё достанет храбрости
плюнуть в рожу надвигающейся старости,
заодно – патерналистам всех мастей…
Только не хватает самой малости —
подавить приливы острой жалости,
вас бросая без хороших новостей.
Небо словно пеплом запорошено.
Для меня закат – почти с горошину.
Космос манит неизведанностью снов.
Нет ни Резниченко, ни Прокошина…
Все мы в ситуации «заброшенности»
улетаем, отрываясь от основ.
«Пронзительная синева…»
Пронзительная синева,
пронзительность в сиянье красок.
Их свет необычайно ласков,
влечет и манит глубина.
Пластичность, мягкость форм и линий,
цвет ярко-красный, желтый, синий…
Рождает чувственный сонет,
и смотришь, затаив дыханье,
в душе цветет воспоминанье,
иных волшебств струится свет.
В нем энергичное движенье,
души горящей постиженье
иных миров, иных светил.
В нем муки, радости, исканья,
неутоленное желанье
в броженье чувств,
в избытке сил.
«Сердце болью насытилось…»
Сердце болью насытилось,
бедное сердце.
Несъедобную пищу я ему подаю,
но закрыты хранилищ и запасников дверцы
в моем тихом, голодном, одиноком раю.
Где найти те продукты, ну хоть самую малость…
И еду приготовить,
пыл души укротя,
и впитается сердцем пресловутая радость,
ну, хоть самая малость
от щедрот бытия.
«Страшно знать, что есть кто-то…»
Страшно знать, что есть кто-то,
источающий зло.
Птица врезалась с лета
в лобовое стекло
там, где спуск с эстакады
по прямой полосе,
словно взлет из засады
над асфальтом шоссе.
Сбавить ход, оглянуться
и увидеть позволь
этих хрупких конструкций
леденящую боль.
Как все это знакомо:
наотмАшь, впопыхах
бьет живым по живому
липкий судорожный страх.
«Пуля прошла навылет, пронзила незлобное сердце…»
Пуля прошла навылет, пронзила незлобное сердце,
а человек был в мыле, он не успел одеться,
не проявил сноровку, свалив в неземные сферы.
Здесь не помогут уловки – только любовь и вера.
Остались его тетрадки, остались дела, делишки…
Помнится, он украдкой любил поиграть в картишки.
Любил пропустить рюмашку не самых слабых напитков,
бражничая в компашке пьяниц и «недобитков».
Завистники ходят в паре, сбиваются в кодлы, своры:
в каждой паре по твари, сеющей злобу, раздоры.
Зависть творца беззлобна – гонит на стадионы.
Бьётся он костью лобной, догмы круша, каноны.
За письменный стол садится, бежит на концерты, в театры…
Зависть творца, как птица, парящая над Монмартром.
Завистников чёрная злоба на помощь зовёт вертухаев,
трясётся их вся утроба, творцов перманентно хая…
Пуля прошла навылет и унесла человека…
Строчки от боли взвыли… Завистникам на потеху.
Ван Гогу
Все мы бренны в этом мире солнца,
света, птиц, полей, цветов, лугов.
Жизнь, она строга к своим питомцам,
и ее закон простой – суров.
Смерть нас косит сильных, стойких, крепких,
очищая место для других.
Отдают свой сок последний клетки,
превращаясь в твердый, сбитый жмых.
Смерть нас косит, но хотя мы тленны,
до корней ей наших не достать.
И на спелом поле жизни бренной
мы взойдем густой стеной опять.
Мы взойдем звучнее, ярче, краше,
как ар-хан-ге-лов небесных рать.
Нас так примут.
Жаль при жизни нашей
не сумели нас вот так принять.
«Великое в сладкой тиши зарождается…»
Великое в сладкой тиши зарождается,
И сразу в глаза никому не бросается.
Здесь чувства остры и душа обнажается,
пыльцою ума о-пло-до-тво-ряется
душа, зарождая великое.
Вначале, как всё, незаметно-безликое.
Но в воздухе мягкое грусти свечение.
Дрожанье,
броженье,
о, чудо рождения!
И вот уже плод от души отделяется,
и сладостной музыкой мир наполняется.
Потом будут залы, и сцены, и выставки,
и целые кипы восторженной критики.
А может – хулы поток излияний,
и только потом наступит признание.
Но все лишь потом,
а вначале – молчание,
работа,
исканья
в ночи ожидания.
Не в громе оваций родится великое,
а где-то в тиши, незаметно-безликое.
«Астрологи и хироманты —…»
Астрологи и хироманты —
провидцы любого толка —
пугают нас ваши таланты
голодным оскалом волка.
Но мы выбираем время
и следуем вашим советам,
давя забурлившее семя
каленым клеймом запретов.
Порыв загоняя в рамки,
качаем упругое тело,
изношенной Веры останки
спускаем в отстойник смело.
За хвост ухватив удачу:
«Победа! – кричим мы, – Победа!»
Жаль, времени ход однозначный
нас в даль унесет бесследно.
Одни мы стоим на пороге.
Чужие мелькают лица…
Поймем – что не вышло в итоге
нам к сути своей пробиться.
Что первооснова прорыва,
как схемой себя не мучай, —
Его величество Выбор,
Его величество Случай.
Екатерине Смирновой
То с волками, то с чертенком
юной ведьмочки полет.
А простому пацаненку
от ворот вмиг поворот.
Морок, морок… тьма густая,
ледяной студеный смог…
До чего же ты крутая,
я бы так скакать не смог.
А как шабаш отплясала
меж душистых пряных трав —
показалась тебе мало,
начала готовить сплав
из шуршащего шалфея,
из козявок и жучков,
из пархатинок еврея,
из засохших паучков,
из мошонки славянина,
из кишок морской свиньи,
из сушеных глаз грузина,
из мамашиной стряпни.
От такого симбиоза
В черте волк, а в волке черт —
типа, блин, метаморфоза —
пробудились… Высший сорт:
от рогатого мужчины
до хвостатого зверька,
от безжалостной скотины
до ручного паренька.
Любишь мягких и мохнатых,
и рогатых и крутых,
любишь тощих и пузатых,
и свирепых и ручных.
Золотые померанцы,
огнедышащий закат,
то с волками водишь танцы,
то с чертенком ходишь в сад.
Желто-синяя палитра,
сладко-приторный дурман,
я принес с собой пол-литра —
мой надежный талисман.
Ни чертенок, ни волчонок —
нет во мне таких харизм —
я всего лишь пацаненок.
Ты мой – им-прес-сионизм.
Вот такая вот картина
проступает на холсте.
Умоляю, Катерина,
слово молви в простоте.
«Длинноногие лошади стали во фронт!»
Длинноногие лошади стали во фронт!
На трибунах болельщицы в диком восторге.
Ипподромные скачки,
фавориты,
рекорд,
закулисные страсти, пересуды
и тОрги.
Отставные в сторонке стоят жеребцы,
им уже не участвовать в бешеных скачках.
Они больше не боги,
герои,
бойцы,
они возят солому на обшарпанных тачках.
Они смотрят на сбруи красавцев коней,
и отходят в сторонку, молчаливо, с опаской,
а в глазах неизбывное счастье ТЕХ дней,
и болельщиц забытых упругие ласки.
«Года тридцатые…»
Года тридцатые.
Чад дымных лагерей.
Сатрап безумствует на троне.
На зачерненном кровью фоне —
оскал приспешников-зверей.
Года тридцатые.
В стремительном разгоне
народа дух,
низведшего царей,
мир новый возводя на сломе
эпох, все жарче, все быстрей.
Как все смешалось невпопад,
но нужно провести границу
меж светом дня и тьмой ночей.
Доносов, злобы, пыток ад,
а Вера, раненою птицей,
летит над сворой палачей.
«Мысль изречённая есть ложь…»
«Мысль изречённая есть ложь».
Свет освещает плоть живую,
и всё живое торжествует,
хоть и твердит одно и то ж.
«Я мыслю – значит, существую».
И в зеркалах – мильярды рож…
Никто не протестует всуе,
но мысль одна свербит, как вошь,
бесстрашным честным вопрошаньем,
и гонит, гонит смыслы вспять
к Праобразам, к Предпониманью,
где каждому дано понять
трагизм и боль существованья,
и звуков неба благодать.
«Какая тонкая тростинка…»
Какая тонкая тростинка…
Какой изящный поворот…
Так в космосе земля пушинкой
свершает кругооборот.
Всего минувшего наследник
вселенский разум не погас…
Десятилетья год последний
столкнув, тотчас разбросил нас.
Космический круговорот:
звезда то гаснет, то вновь светит…
Нас вновь столкнет последний год
на рубеже тысячелетий.
1989 г.
…Но есть и высший суд…
Проигрывая увиденное в сознании, ты понимаешь, что наблюдаешь муть.
Разукрасить стишок этот, что ли, литературными аллюзиями?
Напичкать аллитерациями, крутыми наворотами и оборотами…
Жуть…
…Очертить исторические параллели проблемам, вставшим между Россией и Грузией.
Как пародия вторична по отношению к пародируемому стиху,
так и стих вторичен по отношению к исполняемой этим стихом теме.
Много гениальных мелодий у человечества на слуху —
типа зацепок за жизнь, обожествляемых всеми.
Но когда Ерофеев в «Апокрифе» речь заводит про гамбургский счёт,
ты на стороне старичка, заверещавшего хрипло:
«Блуд и сизифов труд вряд ли оценит тот,
кого ждёт вскоре Страшный Суд, и кто станет вмиг горсткой пепла».
Моё отношение к религии
Вопросы, вечные вопросы…
Взор устремляют люди в космос.
Средь всевозможных ортодоксов
я не являюсь ортодоксом.
Заветную не перейду межу.
В вопросах веры панибратство,
амикошонство и всеядство
я на дистанции держу.
И только – скажем: иногда —
когда слегка рассвет забрезжит,
далекая сверкнет звезда
мне слабым лучиком надежды…
…и по щеке ползет слеза.
Оцифрованный человек
Виртуальные склоки,
виртуальные игры,
виртуальные лохи,
виртуальные тигры.
Человек оцифрован,
он невидим, бесплотен.
Нет суровее слова
виртуальных полотен.
Те же ссоры конфликты,
те же, блядь, канители,
те же споры, вердикты,
только жёстче, смертельней.
Нет бояр и нет смердов,
нет тут ваших высочеств,
и сбываются ВЕДЫ
из буддистских пророчеств.
В отрешении плоти
виртуал легче пуха.
В виртуальном болоте —
лишь ристалища духа.
Без живого участья,
хоть не лох ты, не фраер,
распадаясь на части,
исчезаешь, сгорая.
Психотерапевтические практики
Юля Логинова проживает в Германии.
«Джентльменский набор»: дом, машина, муж, дети.
Ностальгирует. Свою графоманию
переправляет в русскоязычные сети.
Может часами базланить с Гарцевым
или другими участниками проекта —
юнцами прыщавыми, протухшими старцами —
шумит, колобродит русскоязычная секта.
«Гарцев, моя фригидность зашкаливает».
«Поработайте, Гарцев, стрессотерапевтом».
«Моя жизнь перегружена тараканами швалями,
Гарцев, полечите меня интернетом».
Юленька, снимите очки велосипед.
Во времена Маяковского не было нашего счастья.
Интеллектуальный бред, виртуальный минет…
Ты можешь быть на все сто – интересный поэт,
но тебя в момент разорвут на части.
Ты можешь быть на все сто – самобытный прозаик,
но тебя прессуют люди-электроны.
Бегают в тенётах дедушки мазаи,
забавляясь нашими воплями и стонами.
Но – что сразу всем зрячим и незрячим видно —
нас закаляют наши смешные обиды:
теряет вес, Юленька, ваша фригидность,
набирает вес, Юленька, моё либидо!
Плач по рыжей стерве
Рудис убил пародистку.
Нет больше Рыжей Стервы.
Никитин сосет ириски…
Нервы… в порядке нервы…
Постмодернист Паташинский
вливает в свои триоли
последнего смысла крупинки
в приливах смертельной боли.
А где же Каневского голос?
Пронзителен, чист, отважен…
Ах, да, он теперь гладиолус,
выставлен на продажу.
Дамы авангардистки
всплакнули о ней, между прочим,
у рыженькой пародистки
язык был красив и сочен.
Дружил я когда-то с Рыжей
Стервой, мне данной в награду.
Вот потому и выжил,
Рядом была она… рядом.
Взял ее волчьей сытью
у приблатненного мачо…
В то время Евгений Никитин
еще даже не был зАчат…
…взяли меня на Тишинском,
вбивали вопрос на засыпку…
…в то время Давид Паташинский
учился пиликать на скрипке…
…в те временные отрезки
лечила меня пародистка…
…в то время Геннадий Каневский
зубрил прилежно английский.
Выросли, стали эстеты,
Пляшут под Рудиса дудку,
но хороши поэты…
Слушать могу их сутки.
Вряд ли уличной пьяни
смогут врезать по яйцам,
но женщину им забанить —
как об асфальт два пальца…
Знает Харон-паромщик —
тот, кто везет нас чрез Лету —
Время – Главный погромщик —
всех призовет к ответу.
Знай, модератор-ублюдок,
жертвы свои выбирая,
ты их доставишь на блюде
прямо к подножью рая.
Рай – это море света.
Впрочем, боясь наветов,
смолкаю, ведь область эта
теологов и экзегетов.
Оттуда лучом надежды
светит мне Рыжая, вроде.
Вьется за ней, как прежде,
огненный шлейф пародий.
Рыжая Стерва вернется
звуком, строкою, песней…
Мы еще в этом болотце
с ней покуражимся вместе.
«Писатель вышел к людям. Слёзы…»
Господа, это флуд, конечно, но похвастаюсь. Сегодня в продажу поступила моя десятая книга. Юбилей, однако.
Михеев Михаил Александрович
Спасибо всем огромное!
Михеев Михаил Александрович
Писатель вышел к людям. Слёзы
скупые по щекам текут.
Благодарит без всякой позы
за то, что оценили труд.
«О Юбилей! О 10 книжек!
О, Матка Боска! О, мой Бог!»
Выпрыгивая из лодыжек,
он от усердия весь взмок.
Друзья писаку лобызают,
цветочки дарят, ручки жмут,
наш борзописец, как борзая,
визжа, подпрыгивает: «Gut!»
В то время Бекетова Мишу
похоронили. Видит Бог,
усевшись под астральной крышей,
деяньям подводя итог,
что это лучший сын народов,
живущих на blue planet, вот.
Его известная порода
не хуже всех других пород.
Он путь прошёл свой до Голгофы.
За СЛОВО битами убит,
а борзописцы греют попы,
леча в тепле свой простатит.
И невдомёк писакам борзым —
макулатурный множа хлам,
вы лицемерно льёте слёзы,
Господь же судит по делам.
У Бекетова Слово с Делом
не разошлись – всем нам в укор.
Служенью Слову нет предела —
за это, правда, бьют… в упор.
А вы успешностью своею
трясёте, словно сиськой блярдь,
почив на лаврах, бронзовея,
вам подвиг Миши не понять.
За пазухою пряча кукиш,
творите тишь, гладь, волчью сыть,
но Божьей благодати, суки,
вам никогда не заслужить!
Хорошо
Парад на Красной площади – на ять.
Хоккей – чемпионат – на ять.
И Евровиденье в Москве – на ять.
Великая держава – что сказать.
А я смотрю, как шелестят деревья,
и сверху льётся божья благодать,
а в небесах пернатые кочевья
беснуются на родине опять.
А я смотрю – шагает бодро кризис
по регионам, удалённым от Москвы,
да и в Москве готовятся к сюрпризам,
и, в общем-то, наверное, правы.
А я смотрю на битвы под коврами,
бульдожью ярость, нефтедолларов делёж,
на отбывающих с деньгами на Майями
под сиротливый неудачников скулёж.
А тут стрик какой-то бомжеватый
повадился в помойке рыться, блин…
Напиться, что ль, от радости, ребята?
Ведь мы щедры, и нам насрать на сплин
и жалобы с обочины изгоев…
«Эй, лузеры, учить пора мат. часть».
Мажоры лузеров отборным матом кроют,
и в этом что-то есть, вам не понять.
Как хорошо. Весне вся живность рада.
Влюбленные – в истоме и тоске…
Как хорошо, что есть ещё парады
и Евровиденье, и русский наш хоккей.
«Последняя линия нашей защиты…»
Последняя линия нашей защиты.
Когда всё вокруг разъедается смехом
бесстыдным, сметающим смысла помеху,
когда все пути к отступленью закрыты,
когда все примеры из жизни забыты,
и отдана вера толпе на потеху.
А стыд отметается властной рукою —
«матёрым желудочным бытом». И в касках
ко мне подползают кликушами маски:
«Страна никогда вмиг не станет другою,
не строй из себя, отщепенец, героя», —
сладка им, видать, узурпатора ласка.
Ошуюю сядут, а кто – одесную,
гоня порожняк на всех тех, кто не с ними.
Прикажут солгать – опорочат имя,
а если прикажут убить – обоснуют.
И так проживут, веселясь и беснуясь,
и вряд ли когда-нибудь станут другими.
О, где ж ты – последний редут свободы?
Когда «оранжевую заразу»
гнобят по очереди, а то все сразу:
«Наймиты госдепа, враги народа!» —
и средь гонителей есть порода
людей, не подведших меня ни разу.
Людей вполне благородных с виду,
но инфернальная святость власти
прошла безупречно в умах их кастинг:
«Метафизические кариатиды
спасают страну от кровавой корриды,
спасут от оранжевой даже напасти».
И главное – это, конечно, стабильность.
И благодарность за сущую малость:
за помощь, услугу, чтоб им не икалось
взамен на возвышенную сервильность.
Давайте посмотрим на это умильно
без возмущения и накала.
Последней преградой духовному СПИДу…
А стыд подступает уже удушьем.
чахоточной плесенью лезет в душу.
Как будто божественные кариатиды
своей рокировкой, отнюдь не бесстыдной,
нас закружили под струями душа.
Последняя линия нашей защиты —
бесстыдному смеху ответим смехом.
В рамке стыда он становится вехой
в нашей истории гневом прошитой,
потом и кровью обильно политой
стыдящийся смех занесут в картотеку.
Кто-то назвал протестантов полоски
белого цвета Кондомом Свободы.
СПИДу Духовному – баловню моды
символ абсурдный покажется плоским.
Нам же защита без лишнего лоска
видится истинным гласом народа.
Пора закругляться, закончив брифинг,
где каждый свои обнаружит мотивы.
Считаю, что нету надёжней ксивы…
Ну, разве что есть пресловутый петтинг…
И я понимаюсь, и иду на митинг,
прицепив на лацканы контрацептивы.
«Я видел, как спортсмены плачут…»
Я видел, как спортсмены плачут,
когда взойдут на пьедестал.
Все неудачи и удачи,
все – только этот миг вобрал.
Не защищал я честь сов. сборной,
но подкатил раз к горлу ком.
В тот день, держа свой первый сборник,
стоял у двери в отчий дом.
Знакомо щелкнула задвижка.
Переступив родной порог:
«Смотрите, вот принес вам книжку», —
я только вымолвить и смог.
А веки странно задрожали,
скривило судорогой рот…
И так спортсмен на пьедестале
слезу под гимн страны смахнет.
«По скудной выжженной траве…»
По скудной выжженной траве
он к дому подошел,
поднялся медленно к себе,
сел за разбитый стол.
Над ним в углу висел портрет
безмолвно одинок:
«Ждала я много горьких лет
и ты пришел, сынок».
Пока он был во тьме веков,
времен распалась связь.
Он сбросил тяжкий гнет оков,
а мать не дождалась.
Она жила лишь для него,
но что он сделать мог.
Предначертанье таково —
неотвратимый рок.
Он был хороший честный сын,
вернулся вновь к себе,
но мрачный отсвет тех годин
лег трещиной в судьбе.
И все же, если б вновь ему
пришлось держать ответ —
он снова канул бы во тьму
на много долгих лет.
Он вновь взошел бы на помост
под гул стальных ветрил,
и вновь снесли бы на погост
тех, кто его любил.
«Природа – вечное слиянье…»
Природа – вечное слиянье,
слиянье тела и души,
и неизбежно расставанье.
Не плачь, не бойся, не дрожи.
Реки ли плавное скольженье,
строфа ль сменяется строфой —
все подчиняется движенью,
движенью силы волевой.
«Слова…»
Слова…
Их жизнь мгновенья длится,
но возрождаются опять
с другим оттенком,
в новых лицах.
Нам слова взлет не угадать.
Они летают и кружатся.
В них горе, радость, гордость, лесть…
И мудрецам любой из наций
их никогда не перечесть.
Да этого мне и не надо.
К чему мне на слова права?
Из нескончаемого ряда
я выберу свои слова.
И пусть полет их в небе синем
не будет яркою звездою,
одно прошу —
при встрече с ними
я б мог наполнить их собою.
«Не от обид или скуки…»
Не от обид или скуки
выбрал тропу ты войны.
Значит, ристалища духа
тоже кому-то нужны.
Значит, продажное время,
время рабов и господ
цедит прогорклое семя,
чтобы продолжить свой род.
Ты обыграешь на взмахе
меч, занесенный судьбой,
словно великий Шумахер,
будешь доволен собой.
Ты отыграешь свой проигрыш,
встретишь достойно финал.
Это все то, что ты можешь,
это весь твой капитал.
Это без голоса, слуха
музыки слов волшебство,
это ристалища духа —
сути твоей естество.
«Кто вращает сонмы старцев…»
Кто вращает сонмы старцев,
дам с юнцами в томном вальсе,
забывая все на свете,
разрушая чей-то быт?
Это Гарцев, это Гарцев
в полном трансе, в полном трансе,
в безлимитном интернете
то резвится, то грустит.
То ли счастье, то ль несчастье,
то ли ум и злая воля,
то ли все же божья искра…
Кто же знает в чем тут суть?
Разрываемый на части
смехуечками и болью,
в блоги всаживая цифры,
словно слово – в чью-то грудь.
«Начало, женское начало —…»
Начало, женское начало —
прости нас, Всемогущий Зевс, —
ты к миру страны призывало
и укрощало гнев небес…
И взгляд острей дамасской стали,
пронзающий живую плоть,
ты в лоно увела ристалищ,
спортивную внушая злость
взамен взаимного убийства…
Был Храм воздвигнут – Парфенон
в честь Мудрой Девственницы… Он
предполагал собой единство
всех женских на земле начал —
уверен, и держу пари я:
так Матерь Божия Мария
хранит России ареал.
Если рассуждать патерналистски
Сердце бьется, словно в клетке птица,
и мечтает улететь на волю.
Я теперь тружусь над новой ролью:
собираю смыслы по крупицам,
вспоминаю всех друзей ушедших лица,
насыщаясь бесконечной болью.
Москали, униты, хохлостанцы…
В чем причина жесткого разрыва?
Мы стоим у самого обрыва…
Темные слои протуберанцев —
выброс плазмы огненных повстанцев
апокалиптического взрыва.
Правда есть своя у каждой твари.
Будь ты самый мелкий и ничтожный,
будь ты нищий иль индюк вельможный…
Ты сыграть сумеешь на фанфаре
марш борьбы в запале и угаре,
наплевав на страх и осторожность.
Кто стоит за целостность отчизны,
кто – за новый мир, родной и близкий…
На полях поставят обелиски.
В честь пассионариев на тризне
возродятся мириады жизней…
Если рассуждать патерналистски.
«Жизнь разбивается о время…»
Жизнь разбивается о время,
и всё подвержено забвенью,
по Сартру, всё – сизифов труд.
Но я пишу, прогнав сомненья,
пусть в ноздри лезет запах тленья,
и пусть нас ждёт всех Страшный Суд,
в душе горят, горят поленья
обид, но ангельское пенье
стирает смерти флейм и флуд.
Диптих
I. Утопическое
Из прошлой жизни во времена развитого социализма
На свете нету власти
страшней чем денег власть.
Драконы ржавой масти,
ползут, разинув пасть.
Их гонят бизнесмены
на юг и на восток.
В сужденье неизменном:
«У каждого свой рок».
Под крылышком закона
не задрожит рука,
и щупальца дракона
на шее бедняка.
Вгрызаясь в душу века,
рыгаясь зло свинцом,
он губит человека,
он будит зверя в нем.
Но есть другие люди,
сплотив милльоны воль,
сказали: «Злату будет
дана иная роль».
Наперекор всем страхам
они смогли вернуть
деньгам – бумажным знакам —
природную их суть.
II. Актуальное
Из жизни сегодняшней, постсоветской
Богу торговли
1
Благослови, Иисус Христос!
Наш путь был праздный и лукавый.
Мы гнались за ненужной славой.
Теперь мы каемся всерьез.
Вождей безумные забавы,
людей работа на износ,
бессчетных лозунгов отрава.
Страна катилась под откос.
Благослови наш горький опыт,
от зимней спячки пробужденье,
благослови изгнанье беса
и детский смех, и детский топот,
природы вечной обновленье,
и путь российского Гермеса.
2
И путь российского Гермеса,
лежит среди руин страны,
под мультифейерверк войны,
железный сбой на стыках рельса.
Вращение колес судьбы
стомиллионного экспресса,
где шпалы… шпалы… иль гробы
нерукотворного процесса.
Окончился сизифов труд.
Мы новый выберем маршрут.
Абсурд ли все? Вот в чем вопрос.
Мы не торопимся ответить.
Нам тошно жить на белом свете.
Но он поднялся в полный рост.
3
…Но он поднялся в полный рост.
Кто он? Опять мессия века?
Опять очередная веха?
Всех, кто не с ним, всех на помост?
Не надо корчиться от смеха.
Он вместе с нами жил и рос,
и жалкий жребий человека
безропотно и стойко нес.
Так кто ж он: света порожденье
или исток исчадий ада,
пульсация сигналов стресса.
Что он несет: освобожденье
иль селевой поток де Сада
в гнилом фарватере прогресса.
4
В гнилом фарватере прогресса
нам бы хотелось увидать
не то чтоб, скажем, благодать,
хоть луч живого интереса.
Кем в этой жизни можно стать?
Звучит «Торжественная месса»,
а рядом плоть, ощерив пасть,
разверзла чувственные чресла.
Где связь? Как победить распад?
Но разрывается канат.
Где отыскать сверхпрочный трос
для разнородных двух начал?
Кто это все предначертал?
Вопрос… ответ… ответ… вопрос…
5
Вопрос… ответ… ответ… вопрос…
Но нет другой альтернативы.
Мы все талантливы, красивы,
нас греет свет далеких звезд.
Пусть все слова бездарны, лживы.
Мысль изреченная есть… Прост
совет: души свои порывы.
За милых женщин тихий тост.
Театр всех народов и времен
кем только не обременен.
Ни у кого нет перевеса.
Не обратиться ли к истоку,
где в пику модному пророку
идет языческая пьеса.
6
Идет языческая пьеса
и наш герой на авансцене.
Он ход спектакля не изменит,
но об игре напишет пресса.
Она его талант оценит,
хоть это не имеет веса,
придет черед его замене,
но отработать надо честно.
Итак, незыблем приговор.
Судьба вот Главный режиссер.
Так мир устроен наш убогий,
а наш герой и наш кумир
иной нам открывает мир,
дарящий связь времен в итоге.
7
Дарящий связь времен в итоге.
Не сотвори себе кумира,
звучит божественная лира.
Молчат небесные чертоги.
И все же в предвкушенье пира
отбросьте лишние восторги.
Не обойтись без конвоира
в путь уходящим, трудный, долгий.
Кто автор идол, Бог, судьба?
Кем предначертана борьба?
Как много драматургов, пьес.
Куда нас, братцы, занесло.
…Но он поднялся всем назло!
Игрок, посредник, экстрасенс.
8
Игрок, посредник, экстрасенс.
Как, поклоненье фетишизму!
Сторонники монотеизма
поднимут вопли до небес.
Сквозь историческую призму
луч преломлен в любви иль без
любви, и к черту эти «измы»,
весь умозрительный процесс.
Кликушеству дав смертный бой,
поспорим и с самой судьбой.
Эх, не попасть бы в демагоги.
Победы нет. Есть вечный бой.
Пора узнать вам: наш герой
надежда путников в дороге.
9
Надежда путников в дороге.
Священные надгробья гермы.
День не последний и не первый,
чужие на всеобщем торге
живых, чьи лихорадит нервы
лишь стоит им сказать о долге.
Где самый честный, самый верный
замешан может быть в подлоге.
В честь герм герой наш наречен,
их свет пронес сквозь тьму времен.
Его дела имеют вес.
На многое должны ответить.
Вот для чего на белом свете
родился друг людей Гермес.
10
Родился друг людей Гермес
и в груде камня гермы святость,
и в дуновенье ветра радость,
ликуют поле, речка, лес.
И жертвы праведная ярость,
и искупленья тяжкий крест,
и человеческая слабость
знать то, что не исчезнешь весь.
Так было испокон веков,
так понимали люди благость.
Не осуди, Властитель строгий.
Не будь по-прежнему суров.
Ведь им нужна такая малость,
что оживились даже боги.
11
Что оживились даже боги,
узнав, как был рожден наш друг.
Нам было как-то недосуг
об этом рассказать в прологе.
Но заверяем прямо вслух
сказать об этом в эпилоге,
каких не стоило бы мук.
Свой труд оставим мы в залоге.
Кому он нужен, этот труд?
Нас только авторы поймут.
При свете рампы вышел Зевс.
Как ни смотреть, хорош мужчина!
Вот почему небеспричинно
случился столь крутой замес.
12
Случился столь крутой замес.
Сильна же матушка Природа.
Луна скатилась с небосвода,
покойник бы и тот воскрес.
Урок хороший для повес
и для мужчин иного рода,
боготворящих жен, невест
и не желающих развода.
А на Олимпе дым столбом.
Второй Гоморра и Содом.
И кто-то подавал протест
и причитал: Беда, беда,
но успокоился, когда
возник всепородитель Зевс.
13
Возник всепородитель Зевс.
Однажды он испепелил
все население земли,
всех бросив под горячий пресс.
Но люди снова подросли,
вновь вызрел алчный интерес,
и громовержца допекли.
Все планам шло его вразрез.
Породу улучшать огнем
бесперспективнейший прием.
Он спрятался в своей берлоге
и стал ловить блаженный миг,
и вдруг нечаянно возник
у нимфы Майи на пороге.
14
У нимфы Майи на пороге
смешала свет и мрак луна —
коктейль любви, коварства, сна —
в грот освещая вход пологий.
Не то чтоб часто иногда
Зевс от подружек делал ноги,
хотя и сам ходил двурогий.
…Она в ту ночь была одна,
плеяд прелестная сестра.
Не знал мир большей недотроги,
но гром на то и гром, чтоб тра…
Мы замолчим на этом слоге.
Пылала лунная звезда
у нимфы Майи на пороге.
15
У нимфы Майи на пороге
возник всепородитель Зевс.
Случился столь крутой замес,
что оживились даже боги.
Родился друг людей Гермес,
надежда путников в дороге,
игрок, посредник, экстрасенс,
дарящий связь времен в итоге.
Идет языческая пьеса:
вопрос… ответ… ответ… вопрос
в гнилом фарватере прогресса.
…Но он поднялся в полный рост.
И путь российского Гермеса
благослови, Иисус Христос.
Когда падают акции
Прошу тебя я, бог торговли,
крылатый бог мой, Трисмегист.
Гермес, посредник и артист,
пока я под твоею кровлей
средь освященных тобой герм
резвлюсь, играю и торгую,
жизнь не желающий другую
средь блеска звёзд далёких сфер…
Не прибыли и не удачи,
одно прошу в зените лет —
пусть даже ничего не знача,
пусть, даже если бога нет —
шоб этот мир, такой бардачный,
не смог разрушить наш обет.
Мир наживы
Земной рай в мире – для богатых.
Дворцы и замки – всё для них.
Будь в их семье дегенератом —
ты всё равно для дам жених
и выгодный, и долгожданный…
Вдруг кризис или такой бардак,
как перестроечно-туманный…
А у богатых – всё ништяк.
Власть денег не слабее власти
тех, кто во властной тишине
судьбою правит разномастных
племён в подвластной им стране.
Но Тот, кто всё задумал ЭТО,
Тот, кто забросил нас в сей мир,
глядит на хлипкого поэта,
дерзнувшего роптать…
И пир —
где правит бал металл презренный —
давно претит не только им,
но бунт напрасен во Вселенной —
НАЖИВЫ МИР НЕ ПОБЕДИМ!
Блок историй в стихах для подростков
Реквием
Я упал как когда-то
солдат в сорок пятом в Берлине;
за три дня до Победы,
до нашего вывода войск,
и глаза отразились
в чистом небе, пронзительно синем,
и заплакало солнце,
роняя расплавленный воск.
Ты, мой сверстник, конечно,
никогда обо мне и не слышал.
Был воскресный денек,
ты с друзьями пошел на футбол,
а потом вы уселись
под какой-нибудь теплою крышей
и отметили встречу,
не компотик поставив на стол.
Ты слегка захмелел
и уже подмигнул, вон, кому-то,
и пустился с ней в танец
под тяжелый скрежещущий рок,
и задергался лихо,
и не знаешь, что в эту минуту
я задергался тоже
и уткнулся в тяжелый песок.
Я тебя не виню,
видно, рок мой воистину тяжек.
Я не стану тем, кем
мне хотелось бы стать иногда.
Моя жизнь после школы
двухгодичным отмерена стажем,
я покончил с ней счеты,
я отсюда ушел навсегда.
Я ушел навсегда,
но, по правде, я в это не верю.
Неужели затем
мы родимся на грешной земле,
чтобы стойко сражаться,
оплакивать наши потери
и развеяться в пепле,
раствориться в остывшей золе?
Ты, мой дерзкий двойник,
ты мне снился на огненном фоне.
Ты, наверное, главный
моей жизни короткой исток.
Ты сражался в Берлине,
Я сражался в другом регионе,
и мы оба погибли,
исполнив свой воинский долг.
Мы летим над землей.
Мы вдыхаем ваш запах созвездия.
Нам улыбкой планеты
освещают стремительный путь.
Мы как прежде в борьбе,
но нам чужды крупицы возмездия,
мы – частицы энергии,
мы – гармонии Космоса суть.
Мы – субстанты Отечества
человеческой веры и гордости.
Мы глядим к вам на землю.
Вы к нам тянетесь тоже в ответ,
а потом человеческое
растворится в бездоннейшем Космосе,
и польется мелодия —
ослепительный радостный свет.
Но, порою, тоска
подступает приливами боли —
как я мало миров
вам оставил на этой Земле.
И кричу я со звезд,
и ищу я свое биополе,
и бросаюсь я в хаос,
прорастая в спрессованной мгле.
В небе всполохи молний,
тучи носятся огненной пеной.
Вы простите меня,
я разрушить хочу свой предел.
Почему-то для духа
есть прибежище в нашей вселенной,
а для бренного тела —
лишь скитаний и страхов удел.
Я соскучился, люди.
Я хочу к вам оттуда спуститься.
Я мечтаю об этом
свой не первый космический год
и срываюсь со звезд,
и лечу неприкаянной птицей,
и мелодия космоса
биотоки земли обретет.
И тогда, если вы
ощутите сенсорные токи, —
вы не бойтесь чудес,
вы впитайте их терпкий бальзам.
Это я – в этой капельке,
это я – в этом горном потоке,
прикоснусь к вашим душам
и обратно лечу к небесам.
Тренер
Вы спросили, кем я работаю?
И, чтоб нам сим вопросом не мучиться,
я отвечу трёхсложной стОпою,
если только, конечно, получится.
Я хожу на своё предприятие,
как и все – по расписанию,
и, согласно о долге понятию,
выполняю начальства задание.
Как и все – посещаю собрания,
голосую за предложения,
подвергаюсь порой наказаниям,
но бывают и поощрения.
Своё место люблю рабочее.
Зал, где я провожу занятия,
где я вижу порой воочию
дружеских глаз участие.
Где я вижу, как крепнут мускулы,
наливаясь упругой силою,
но порой очертания грустные
набегают волной незримою.
Я считаюсь пока что «действующим»
и вхожу в основную сборную,
но заметил товарищ сведущий:
«Твоё в играх участие спорное».
Зато, может, не в этих, так в следующих —
я уверен! – примет участие,
о ком даже не слышали сведущие.
Он сейчас в этой шумной братии,
что врывается в зал и строится.
Я гляжу в их глаза лучистые…
Озорные искорки роятся,
ослепляют пронзительно чистые,
и сверкают – не затуманенные,
без налёта пыльной усталости.
Как мне сделать глаза эти пламенные
никогда недоступными слабости.
Никогда недоступными пошлости,
ложной, вычурной, глупой бравурности.
Пусть в них больше – спортивной гордости.
Пусть в них больше – жизненной мудрости.
Я даю всей группе задание
и, любуясь движеньями плавными,
среди хаоса воспоминаний
нахожу свою дату главную.
Было много дат ярких и пламенных,
но из всех – выделяю лишь эту.
Я тогда был одним из прославленных,
и объездил почти всю планету.
Много раз на ступеньку почётную
поднимался под гром оваций,
да число раз, наверно, бессчётное
был в составе сов. спорт. делегаций.
Слава, в общем-то, штука пресложная,
расхолаживает, одурманивает
и, как женщина ненадёжная,
одурманивая, обманывает.
Я, подавшись её объятиям,
став похож на парнишку наивного,
подошёл к центральным событиям
того бурного года спортивного.
Подошёл без привычной лёгкости,
недостаточно тренированный.
Не хватало в движениях чёткости,
зато в славы броню закованный..
Эх, ошибки юности вечные.
Бег и так нашей жизни шибок.
Я хочу, чтоб мои подопечные
избежали моих ошибок.
Помню день состязаний открытия,
помню всё до малейшей тонкости.
До последнего дня закрытия,
до мельчайшей язвительной колкости.
Я тогда не вошёл в число лидеров,
даже в списке сильнейших не значился.
Много в жизни глаза мои видели,
только тот день стал самым значимым.
Помню лица судей усталые:
я в конце выступал, в завершении.
Помню лица болельщиков ярые.
Лица верных друзей в отрешении.
Бой мой тоже шёл к завершению,
но противник был лёгок, увёртлив.
Я позволю себе отступление,
расскажу о своём виде спорта.
«Говорят, что Дзюдо спорт мужественных…»
То резкость, то пластичность. Стремительный рывок.
В движеньях эластичность,
пружинистый бросок.
Тигриная прыгучесть,
бесстрашные сальто.
Татами лёд и жгучесть…
Всё это – есть Дзюдо
Говорят, что Дзюдо спорт мужественных,
не лишён красоты, изящества,
что становятся очень нужными
эти, с виду, ненужные качества.
Поединок силы и мужества
не позволит участия трусов,
но зато в спортивном содружестве
он борьбу превращает в искусство.
В нём отвага, решительность ценится,
но скажу безо всякой лести —
в каждом виде спорта имеется
пример доблести, стойкости, чести.
Снова день вспоминаю тот памятный.
Снова память пронзает сознание.
Перед схваткой столь жёсткой, столь яростной
мне дала команда задание.
Если выигрыш станет сомнителен,
то закончить схватку вничью.
И я собран был, дерзок, стремителен,
но проигрывал в этом бою.
Было первенство только командное.
В личном – выбыл я в самом начале.
Тем не менее, радость громадная
за команду бороться в финале.
Драматичен конец был финала.
Та команда, что с нами встречалась,
на очко от нас отставала,
судьба встречи в конце мной решалась.
Став последним штрихом в орнаменте,
на победу одну взял настрой.
Вы теперь меня понимаете,
я не мог проиграть этот бой.
Мы боролись всё жёстче, упорнее.
Время схватки к концу подходило.
Он техничнее был, подготовленнее,
это мне пораженьем грозило.
Надо было спасать положение,
и стремительный сделав рывок,
на отчаянном мышц напряжении
я провёл свой коронный бросок.
Но провёл недостаточно чётко,
недостаточно быстро провёл.
Тем не менее, в общем счёте
я теперь по очкам повёл.
Мой противник как будто ожил
и обрёл второе дыхание.
Много ярких минут я пЕрежил,
только эти пронзают сознание.
Помню возглас «Мате!» [2 - Мате (японск.) – стоп.] судьи,
а в глазах небывалый блеск,
и пучками стальные огни,
а в ушах страшный жуткий треск.
Подбежали наш врач и тренеры:
«Сможешь дальше? – мотнул головой.
Заморозка, минутный тренинг,
и я снова ринулся в бой.
В жилах кровь – как в горячем источнике,
мир вокруг беспредметен и пуст.
Снова в области позвоночника
я услышал предательский хруст.
Всё в глазах у меня зашаталось,
руки стало в ознобе трясти,
как уже потом оказалось —
был двойной перелом кости.
Я упал и вскочил в исступлении,
заглушив еле слышимый крик.
В беспристрастном слепом отрешении
сигнал гонга раздался в тот миг.
Я застыл в иступленном движении
и, теряя сознанье, во мраке,
вдруг услышал судей решение:
«Победителя нет – хики-ваки [3 - Хики-ваки (японск.) – ничья.]».
Всё, конец, возвращаюсь к реальности.
В зале шум тренировки будничной,
а сквозь окна стремительно, яростно
проникает к нам гомон уличный.
Не зову никого в посредники.
К чёрту грусть! Надо быть в движении.
Предо мною – мои преемники.
Предо мною – моё продолжение.
Я кончаю занятия. Вновь строятся…
Вновь глаза обжигают участием,
и, наверно, за этим всем кроется
моё честное трудное счастье!
Слабак
1
Был солнечный осенний день,
но солнце холодно сверкало,
и под глазами мамы тень,
и взгляд тревожный и усталый.
Отца взгляд – жёсток и суров —
мне в сердце гулко бил набатом.
Я покидал родной свой кров,
я уходил служить солдатом.
Осенний сумрачный перрон.
Команды чётко отзвенели…
И пара новеньких погон —
на серой ворсистой шинели.
В глухой ночи нас мчал состав,
огонь свирепо извергая,
в своей груди неся солдат
к переднему отчизны краю.
2
Он был смешон, не вышел ростом,
но я его заметил сразу.
Среди парней красивых, рослых
он был какой-то странный… разный.
То непомерная весёлость,
то замолкал вдруг, замыкался…
И глаз пронзала напряжённость,
и взгляд в пространство устремлялся.
Глаза сверкали тусклым блеском.
В них каждый пламенный поэт
увидит и заметит веско:
струится в человеке свет.
Струится свет!
А это значит,
что не исчезнет никогда
порыв души его горячей,
какая б не стряслась беда.
Пусть не силён он, не отважен,
но в трудный час, как по наитью,
когда момент особо важен,
идёт он первый на раскрытье
своей души, своих законов.
Так подвиг гению сродни,
и в бой с сердечных полигонов
стартуют
светлых
чувств
огни.
3
Нас всех доставили на место,
построили наш батальон:
«Команда-«N» – к скале отвесной,
в ракетный дивизион».
Да, в боевой, на стыке мира.
Команды номер был и мой.
Прошёл сквозь жизнь мою пунктиром
тот год тревожный, огневой.
4
Итак – ракетные войска.
Пронзает луч просторы неба.
И до сих пор стучит в висках:
«А если б в армии ты не был?
Ты б мог любить девчонок знойных,
ты мог бы пить коктейль, вино…
Ты б вёл себя вполне достойно.
Тебе неужто всё равно?
Не всё равно!
Наш век устало
перевалил за середину.
Стеклом, бетоном и металлом
покрылись городов равнины.
Он видел всё:
тачанок вихри,
удушливый вихрь лагерей,
горячий снег от крови рыхлый,
полёт воздушных кораблей.
Писать о нём в своей квартире:
то за столом, то на диване,
и мира шум ловить в эфире,
а видеть – на телеэкране.
Нет, не затянет жизни тина.
Рубить, так со всего плеча!
Я видел мир стальной пружиной,
я был на острие луча.
5
Армейской жизни жар и холод.
Я помню первую тревогу,
и первую поездку в город,
шоссейной ленточкой дорогу.
Бураны, ливни, снегопады,
поверки, старшина, сержанты,
внеочерёдные наряды,
парады, марши, аксельбанты.
Я помню кухню,
три тарелки,
Потом ещё сто… триста… тысяча…
И на ученьях перестрелку,
и комья грязи в лицо тычутся…
А холод под шинельку ломится,
а вьюга снежная всё вьюжится…
Но это то, из чего строится
твоё армейское содружество.
Бывают взрывы, озлобления,
порою и несправедливости,
но нет приятней ощущения,
чем знать, что рядом друг, поблизости.
Ты с ним поделишься махоркою,
одной шинелью с ним укроешься,
и жёсткие обиды, горькие
уйдут, за горизонтом скроются.
6
Я в части встретился с тем парнем.
К нему тянувшись всей душой,
держал всё это в строгой тайне,
прекрасно зная – я иной.
Он прирождённый был романтик.
Всем верил.
Верил в идеал.
«Поэт. На шее – красный бантик», —
таким его я принимал.
Покладист был и мягок, скромен.
Всё выполнял без пререканий,
но двух, трёх командиров кроме,
от всех он слышал замечанья.
Его сержант – солдат отличный —
всё оценив в один момент,
о нём сказал:
«Цветок тепличный.
Мамин сынок.
Интеллигент».
И я сынок, пожалуй, мамин.
И я был с – высшим (служил год),
но, словно на телеэкране,
всё вижу – я другой, не тот.
7
Я был иной. Шумел, взрывался,
лез на рожон и спорил зло,
но этим мало добивался,
так поступая всё равно.
Есть в этом плюс, но минус тоже —
себя в обиду не давать.
По сроку службы коль моложе,
полезней всё же помолчать.
Но как, когда взорвёт жестокость
суровых дней солдатской службы,
и ты пойдёшь на чёрствость, жёсткость
во имя правды, чести, дружбы.
А он…
Он жил совсем иначе.
Молчал, проглатывал обиду.
Какой-то с виду однозначный,
но это было только с виду.
Он был хороший парень, стоящий.
Да вот случилось как-то так,
что прилепилось к парню прозвище,
смешное прозвище – «Слабак».
8
«Слабак».
Ну, что ж, и я в дальнейшем
его так буду называть,
чтоб от событий тех в малейшем
в своих стихах не отступать.
Раз с комсомольского собрания
мы возвращались, дымя «Примой».
Мы шли в раздумье и молчали,
себя окутывая дымом.
Был на повестке дня вопрос
для многих не совсем приятный —
кто в карауле службу нёс,
ну, скажем, несколько халатно.
– Ну, как они не понимают? —
мой спутник вдруг прервал молчанье.
Смысл нашей службы постигая,
он в мыслях был на том собранье.
– И мне бывает страшно в стужу:
мороз, пурга и спал я мало,
но вот сейчас стою с оружием,
а дома спит спокойно мама.
Её сейчас я защищаю,
пусть град, пусть дождь, пусть холод цепкий,
и вместе с ней оберегаю
покой людей наших, советских.
9
Могу казаться тривиальным,
когда скажу, что все слова
как блеск, как звон, как лёд хрустальный —
в них истина порой крива.
Да и добра поступок мелкий
нам ни о чём не говорит:
он может быть простой подделкой,
и совершивший не горит.
И только по большому счёту
судить мы можем без огрех,
когда готовясь к артналёту,
откроет душу человек.
Когда при страшных испытаньях
с него слетят налёт и муть…
Отчайнья вопль и боль страданий
нам вскроют сердцевину, суть.
И всё ж невнятные слова.
Движенье души незримой,
чувств самых светлых острова
так нами и непостижимы.
Как будто чьи-то биотоки
свою энергию струят,
и мы протягиваем руки —
нет ни сомнений, ни преград.
10
Был в нашей части свой музей —
музей святой солдатской славы.
С ней пять зенитных батарей
дошли с победой до Варшавы.
Пусть не пришлось им брать Берлин,
был путь их сквозь огонь и беды,
и в дни суровых тех годин
не каждый встретил День Победы.
Хоть это было так давно,
тот каждый день – в луче рассветном.
Теперь в составе ПВО
зовётся наша часть ракетной.
Был отделению приказ
дан командиром батальона
(в том отделении как раз
служил и я, и мой знакомый):
«В музее блеск и лоск устроить!»
Нам щётки выдал каптенармус,
и мы отправились в путь строем,
вдали белел музейный пандус.
11
Я убирал с ним середину.
Он, как всегда, был в полусне.
Держа стекло с осколком мины,
всмотрелся в снимок на стене.
С той фотографии пожухлой
юнца взгляд прожигал века.
В его чертах поблекших, тусклых
узнал я в чём-то Слабака.
Наклон чуть головы поникшей,
сутулится, как бы под гнётом груза,
но поражал вдруг текст под снимком:
«Герой Советского Союза».
«Встать!» – вновь команда прозвучала,
и нерадивый наш солдат
вскочил неловко, как попало,
и грохнул об пол экспонат.
Закончив к вечеру уборку,
мы вновь построились все в ряд.
Сержант наш отчеканил громко,
что командир был в целом рад.
«Два шага марш вперёд из ряда!» —
он зло смотрел на Слабака.
«На кухню дам Вам два наряда,
слаба, видать, у Вас кишка».
12
Мы утром встретились привычно.
Он подошёл ко мне несмело
и возбуждён был необычно.
Его спросил я:
– В чём, друг, дело?
Он мне ответил очень быстро:
– Приказ, я слышал, отдан устно —
вместо больного планшетиста
я заступаю на дежурство.
Включённый в боевую смену,
став аккуратным, твёрдым, точным,
он приближался постепенно
к той самой главной своей ночи.
13
Была объявлена тревога —
сирена взорвалась в ночи.
И, уложившись в нормы строго,
мы заняли места.
«Включить!» —
раздался голос командира.
И загудел зло ламп накал.
Предупреждающим пунктиром
луч на экранах замелькал.
Войдя в небесные просторы,
заняв своё там место прочно,
на индикаторе прибора
он высветил две жёлтых точки.
Вся станция пришла в движение —
позиции ракет аорта —
так в непрерывном ускорении
идёт военная работа.
Всего две точки,
но стотонный
несли в себе груз адский рьяно.
Невозмутимо, монотонно
они вползали в центр экрана.
Над пультом пуска мы пригнулись.
Ещё миг и…
команда «Старт»,
но точки плавно развернулись
и тихо двинулись назад.
«Отбой» команда прозвенела,
в казарму и на койку – спать.
Луна над станцией желтела.
Уже я начал засыпать,
уже я видел день весенний,
парной вдыхая запах сена…
Как вновь с тупым остервененьем
в сознанье ворвалась сирена.
14
Я географию учил:
материки искал и страны,
и шар земной на них делил…
Теперь неистово, упрямо
делю земной шар на два мира,
в одном из них и мы живём.
Он красным обрамлён пунктиром —
наш мир, рождённый Октябрём.
Другой мир холодно и жёстко
глядит на нас.
Он зол, притих…
И он не та вдали полоска,
и не огромный материк.
Идеи не вогнать в законность,
дух того мира не угас.
Он может быть вне нашей зоны,
он может быть и среди нас.
Но дух всегда рождает силу.
Там вдалеке на ИХ земле
стоят военные в мундирах,
готовясь к натиску извне.
Взлетят со смертью в клюве птицы,
кружась в своём кругу порочном,
чтоб на экранах превратиться
в уже знакомые нам точки.
Но там, конечно, понимают:
сейчас война – не сорок первый.
И потому лишь проверяют,
испытывают наши нервы.
Пусть проверяют.
Путь наш труден,
Но недоступен наш простор.
Так Пауэрс сбит был
и так будут
все сбиты, кто летит как вор.
15
Три раза зло сирена выла.
И вновь обрушила всю ярость.
В четвёртый раз всё повторялось,
что в предыдущих тех трёх было.
Вновь точки медленно ползли.
Мы их принять готовы были.
У пульта пуска все застыли,
минуты медленно текли.
Сигнал «Опасность» взвыл над нами,
вскочили все одновременно.
В углу дымился блок системы
«Связь со специальными войсками».
Я близко был, но в озаренье
рванулся кто-то.
«Стой! Не тронь!»
Сверкнул в глазах его огонь.
«Слабак», – узнал я в ослепленье.
Он быстро к блоку подбежал,
мгновенно открутил зажимы,
и, дерзкой силою движимый,
тот блок наполовину снял,
но зацепились провода,
он бросил взгляд на них сурово,
схватил обуглившийся провод,
рванул что силы…
И тогда
в него подстанций впился ток,
но, вырвал проводов он клеммы,
сняв напряжение с системы,
и вытащив горящий блок.
Императив взорвался Канта
и содрогнулась в тот миг ночь…
Упал он на руки сержанта,
спешащего ему помочь.
Приостановлен был пожар.
Мы вновь готовы стали к бою.
Команда чёткая «Отбой»
слилась с кричащей тишиною.
16
Так кончил путь солдат неброский.
Без слов.
В глазах сверкал металл.
И так, наверное, Матросов
на дуло пулемёта пал.
Его мы молча хоронили.
Был залп дан – наш последний долг.
И лица воинов застыли,
в шеренгах замер N-ский полк.
В сполохах выстрелов кровавых
мысль билась в жерлах желобов:
«Побольше бы таких вот, слабых,
средь сильных и крутых жлобов».
1977 г.
Про фарцовщика Гошу
Памяти юных фарцовщиков, сгинувших в советских лагерях
1
Ты мне не был ни друг, ни приятель.
Так, порой, тусовались с тобой,
а сейчас твою душу Создатель
разместил на бессрочный покой.
Я недавно узнал от знакомых,
что хотел помогать ты отцу,
и три года по воле Закона
получил в Нарсуде за фарцу.
Мать тотчас оказалась в могиле,
со стихами осталась тетрадь,
а за что тебя в зоне пришили,
я попробую всем рассказать.
Ты домашний был ласковый мальчик,
А на зоне жульманы кругом.
Разбитной и смазливый паханчик
Ковырялся в тебе сапогом.
Ты жил с воли от родичей вестью.
Время тоненькой струйкой текло,
а чифирьничать с лагерной шерстью
посчитали тебе западло.
Вспоминалось, в семье чтили Пурим,
по весне угощались мацой,
и какой же мудак надоумил
тебя, Гоша, заняться фарцой.
А сейчас на все это забили,
а сейчас спекулянт – это босс.
Только Гоша, вот, тлеет в могиле.
Кто за это ответит Христос?
Ну да ладно, вернемся к исходу.
Это был, Гоша, Судный твой День.
К пахану понаперлось народа.
Поглумиться им было не лень.
Вон глядят, паренек у параши.
Неказист, молчалив и глазаст,
Ах, мамаши, родные мамаши,
Для чего вы рожаете нас.
Видно, черти совсем облажались.
Знать, ширнулись, найдя марафет.
Два шныря к пареньку подбежали,
повели на позорный Совет.
Замело, знать, мозги им порошей.
Без какого-то либо греха
порешили тишайшего Гошу
опустить до низин петуха.
2
Фарцевал ты помадой и пудрой,
неплохую монету гребя,
и одна пышнотелая курва,
полюбив, приласкала тебя.
И когда стали рвать твои жилы,
Ты вдруг вспомнил тот сладостный миг,
И в тебе, таком слабом и хилом,
пробудился свирепый мужик.
Ты забыл, как ел сладкую кашу,
как просили: съешь, Гоша, омлет.
Позабыл, что ты спишь у параши,
и дубовый схватив табурет,
вдруг с какою-то лютою страстью, —
аж трещала от взмаха спина, —
разметав холуев черной масти,
опустил на лицо пахана.
Стала рожа того кровоточить,
так окончился яростный бунт,
и не меньше чем десять заточек
отнесли твою душу на Суд.
Опустились глаза зеков к долу,
Где лежал, коченея твой труп,
лишь бренчал по цементному полу
пахана металлический зуб.
Что сказать мне, я право не знаю.
Не рыдать же от горя и млеть.
Лучше спиртом нутро обжигая,
вздыбим чарки за гордую смерть.