-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Ален де Бенуа
|
| Карл Шмитт сегодня
-------
Ален де Бенуа
Карл Шмитт сегодня
Посвящается Херонимо Молина Кано
Alain de Benoit
Carl Schmitt actuel
Guerre «juste» terrorisme état d’urgence «nomos de la terre»
éditions Krisis
Paris, 2007
© Alain de Benoist, 2007
Перевод с французского – Сергей Денисов
Карл Шмитт для России
Исследования Шмитта растут подобно приливу: сегодня они проводятся повсюду. В момент, когда Карл Шмитт умер, ему было посвящено не более 60 книг. А сегодня их больше 450. В наше время в мире каждый месяц выходит две-три книги о Шмитте. В то же время по миру распространяются его переводы. Полное собрание сочинений Шмитта публикуется сейчас даже в Пекине. А за последние годы один за другим прошло несколько международных коллоквиумов, посвященных его жизни и творчеству, – в Лос-Анджелесе, Бело Горизонте (Бразилия), Бейра-Интериор (Португалия), Варшаве, Буэнос-Айресе, Флоренции, Кракове, Уберландии (Бразилия) и т. д.
В России работы Шмитта переводятся уже не меньше десяти лет, и особенно большой вклад в это дело внесли Александр Фридрихович Филиппов и Юрий Коринец. В 2000 г. были переведены «Политическая теология» (1922), «Духовно-историческое состояние современного парламентаризма» (1923) и «Римский католицизм и политическая форма» (1923); «Диктатура» (1921) – в 2005 г.; «Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса» (1938) – в 2006 г.; «Теория партизана» (1963) – в 2007 г; «Порядок больших пространств в праве народов, с запретом на интервенцию для чуждых пространству сил» (1939), «Земля и море» (1942) и «Номос земли» (1950) – в 2008 г. Также на русском языке доступны объемные выдержки из «Понятия политического» (1932). Остается перевести, если говорить об основных произведениях, «Учение о конституции» (1928), «Легальность и легитимность» (1932), а также вторую «Политическую теологию» (1970).
Поэтому не будет преувеличением сказать, что Карл Шмитт вновь стал крайне актуальным. Но как объяснить его актуальность?
Прежде всего, она объясняется не чем иным, как актуальностью, то есть тем, что мысль Шмитта предлагает нам систему анализа и интерпретации, применимость которой снова и снова подтверждается на материале некоторых событий и некоторых тревожных тенденций современного мира. В этом отношении три сюжета привлекли особое внимание исследователей: распространение терроризма, введение законов об исключительном положении, упрощающем борьбу с терроризмом, и, наконец, развитие войны, отражающее это радикальное преобразование международного права.
В своей «Теории партизана» (1963) Шмитт обратился к фигуре нерегулярного бойца, который противопоставляет легальности публичной власти новые формы борьбы, которые в данных обстоятельствах считаются легитимными. Партизанская война, которую когда-то называли «малой войной», не прекращала свое развитие с XIX века, когда в Германии и Испании формировалось народное сопротивление войскам Наполеона. В эпоху деколонизации распространились герильи. Но сегодня эти асимметричные войны стали всеобщим явлением. Главные фигуранты конфликтов, развертывающихся сегодня в мире, – это уже не только государства, но и инфра– или пара-государственные образования, члены которых не носят униформы. И хотя государства всегда обличали партизан, называя их «террористами», сегодня именно террористы продолжают традиции партизан.
Различие между старыми и новыми партизанами связано с глобализацией. Терроризм также детерриториализировался. Карл Шмитт приписывал партизанам «теллурический» характер, который сегодня не обязательно связан с террористами. Последние сегодня зачастую уже не действуют в границах одного-единственного государства. Напротив, «планетарный терроризм» переходит из одной страны в другую: его полем действия стала вся Земля. Но в остальном террорист выказывает все те качества, что закреплялись Шмиттом за партизаном: нерегулярность, сильнейшую политическую ангажированность, обостренное чувство легитимности, радикальным образом противостоящей легальности, рассматриваемой в качестве несправедливости или учрежденного беспорядка. «В случае современного партизана, – писал Шмитт, – обе пары противоположностей (регулярно-нерегулярно, легально-нелегально) большей частью стираются и пересекаются».
«В дьявольском круге террора и антитеррора, – замечал он также, – подавление партизана часто является только отражением самой партизанской борьбы». Столкнувшись с нерегулярностью, государства и в самом деле вынуждены усвоить методы нерегулярной борьбы. Они должны пойти против своих законов, вводя чрезвычайные меры, например те, что были задействованы в США после терактов 11 сентября 2001 года (Patriot Act, создание лагеря в Гуантанамо, и т. д.).
Нам, конечно, известно, что в мысли Шмитта фундаментальную роль играет исключительное положение (или чрезвычайная ситуация). Исключительное положение, по Шмитту, является политическим эквивалентом чуда в теологии – внезапным событием, которое нарушает «естественные законы». Шмитт упрекает либеральных конституционалистов и сторонников юридического позитивизма в том, что они считают, будто политическая жизнь страны является вопросом лишь норм и правил, определенных Конституцией, и не понимают, что заранее определенные нормы не могут применяться к исключительному положению, по природе своей непредвиденному. Исключение невозможно предвидеть, как и средства, которые нужно будет использовать в исключительном случае. Только суверенная власть может их применить. Суверен – это тот, кто решает в исключительном положении (и о нем самом). И наоборот, если знаешь, кто принимает решения в исключительном положении, значит уже знаешь, где место суверенности.
Но, вопреки утверждениям, на которые сподобились некоторые авторы, это не означает, что Карл Шмитт является «отцом» исключительных мер, которые в западных странах тяготеют к ограничению публичных свобод и выстраиванию общества всеобщего надзора под предлогом борьбы с терроризмом. Действительно, исключение по определению должно быть исключительным, но сегодня о нем это можно сказать все меньше.
Развитие войны и международного права – другой сюжет размышлений. «Гуманитарные войны» позволяют нам сегодня понять, что войны превращаются в полицейские операции, нарушающие суверенитет государств. Карл Шмитт в точности предугадал то, как постепенно стираются все традиционные различия между тылом и фронтом, бойцами и гражданскими лицами, регулярными войсками и нерегулярными, полицией и армией, внутренними делами и внешними. В конечном счете, в нашу эпоху, когда «горячий мир» пришел на смену «холодной войне», исчезает и сама граница между войной и миром: когда пушки умолкают, война продолжается средствами пропаганды и «переобучения». Таким образом, теряется из виду то, что целью войны является мир.
Работы Карла Шмитта, в частности «Поворот к дискриминационному понятию войны» (1938), позволяют понять то, что «гуманитарные войны», являющиеся дискриминационными, в значительной мере соответствуют возврату к «справедливой войне», как ее понимали средневековые теологи.
Определяя отношения между государствами, старое право народов (ius publicum europaeum), которое благодаря Вестфальскому договору положило конец религиозным войнам, трактовало войну в том смысле, что каждый ее участник имел основания отстаивать свое право: justus hostis (справедливый, то есть законный враг), а не justa causa (справедливое дело). Именно это позволяло удерживать войну в определенных границах, отсюда и значимость jus in bello (права на войне). Дискриминационная война, воскрешающая «справедливую войну» Средних Веков, – это война, на которой jus ad bellum (право на войну) берет, напротив, верх над jus in bello. Враг отныне – не противник, который в других обстоятельствах мог бы быть и союзником. Теперь это абсолютный враг. Представляемый дьяволом, преступником, олицетворением Зла, он воспринимается в качестве врага человеческого рода, с которым нужно не только сражаться – его необходимо уничтожить. В таком случае против него можно использовать любые средства – экономические санкции, бомбежки мирного населения и т. д., поскольку речь более не о том, чтобы вести с ним мирные переговоры, ведь допускается лишь безоговорочная капитуляция. Шмитт показывает, что идеологические и «гуманитарные» войны современности, дисквалифицирующие врага на моральном основании и не рассматривающие его в качестве противника, с которым воюют, предполагая при этом, что у него могут быть свои резоны, переняли эстафету у религиозных войн. Они отличаются той же безжалостностью и тотальностью.
Желая разработать новую теорию международного права, понимаемую в качестве «конкретного порядка», Шмитт в то же время понимал, что невозможно восстановить старое jus publicum europeum: в небытие ушел сам международный евроцентричный порядок, построенный на чисто государственных основаниях. Именно по этой причине он выступил за «опространствование» политических распрей, поддержав старый принцип «cujus regio, ejus religio» («чья земля, того и вера»). Отсюда его теория «Großraum» (большого пространства), заявленная уже в 1938 году – затем её будут яростно критиковать идеологи СС, особенно Вернер Бест и Райнхард Хён. Европа, как утверждал он, должна организоваться в виде большого пространства, чей естественный геополитический центр составляет немецкая империя, и выработать нечто равнозначное американской Доктрине Монро, в соответствии с которой США с 1823 года запрещают присутствие любых иностранных военных сил в северо– и южноамериканском пространстве. Шмитт выступал за «плюриверсум», то есть многополярный мир, а не «универсум», мир, объединенный под властью одной-единственной сверхдержавы. И эта альтернатива сегодня тоже как никогда актуальна.
Свою наивысшую форму эти взгляды обрели в великой книге, опубликованной в 1950 году, – в «Номосе земли в прав народов Jus Publicum Europaeum», в которой Шмитт задается вопросом о новом мировом порядке, который должен сложиться после распада ялтинской системы, в 1945 году пришедшей на смену вестфальской системе и евроцентричному порядку государств, учрежденному открытием Нового Света.
Однако некоторые авторы полагают, что в работах Шмитта можно найти и другие весьма актуальные наблюдения. Для определенного числа «левых шмиттеанцев», таких как Данило Дзоло, Шанталь Муфф, Гопал Балакришнан и многие другие, главная заслуга Шмитта в демонстрации того, что само понятие «либеральной демократии» является оксюмороном. Карл Шмитт, враждебно относившийся к парламентской либеральной демократии, которую он, подобно Доносо Кортесу, сводит к «вечным прениям», противопоставляет либерализм демократии, чем в определенной степени повторяет жест Руссо, особенно в том, как последний критиковал представительство. «Чем более демократия представительна, – писал он в своем категоричном тоне, – тем менее она демократична» («Духовно-историческое состояние современного парламентаризма», 1923). Представительство, будучи по природе своей олигархическим, в действительности, отчуждает суверенность народа. Шмитт же выступает за демократию плебисцитарного типа, то есть за прямую демократию участия. По его словам, в демократическом обществе решения правителей должны выражать волю управляемых. Именно такое отождествление является отличительным признаком демократии. Голосование (или «одобрение») – не более, чем средство ее проверки. С другой стороны, демократический принцип – это не свобода, а равенство: граждане могут обладать разными способностями, но в качестве граждан они политически равны.
Другие же считают, и не без оснований, что противопоставление Карлом Шмиттом Земли и Моря может помочь в понимании глубинной природы эпохи постмодерна, которую Зигмунд Бауман определил как «жидкую современность». В 1942 году в своей небольшой книге «Земля и море» Шмитт и в самом деле разработал диалектику теллурического и морского, выводы которой весьма многозначительны. Политика предполагает границу, то есть она относится к Земле. Тогда как Море не знает границ, ему известны потоки и течения. Оно относится к торговле и экономике. Теллурическая логика и морская логика обнаруживаются в геополитике – в секулярных столкновениях океанских держав (вчера это была Великобритания, а сегодня – США) и континентальных (Европа и Россия).
Наконец, важно подчеркнуть, что различие друга и врага, являющееся подлинным лейтмотивом мысли Шмитта, отсылает не только к возможной угрозе. Оно является тем, что конкретно учреждает политическое существование народа. Народ предполагает наличие содержательной идентичности, разделяемой таким образом, что члены политического сообщества должны ощущать, что в случае необходимости они будут готовы сражаться и умереть за сохранение бытия этого народа. То есть гражданское и политическое сообщество должны совпадать. Начало Конституций покоится не в общественном договоре, а в воле народа, существующего в качестве политического сообщества, желающего выступить учреждающей властью, чтобы определить конкретную форму своего коллективного существования.
Несмотря на критику, которой Карл Шмитт, конечно, продолжает подвергаться, именно по всем этим причинам, которые мы здесь кратко перечислили, он по праву остается тем, кого многие большие умы из самых разных сфер знания считают «последним великим классиком» (слова Бернарда Вильмса), равным Макиавелли, Гоббсу, Локку и Руссо.
Ален де Бенуа
Введение
В последние годы было опубликовано много работ, посвященных реальному или предположительному влиянию американского философа немецкого происхождения Лео Штрауса (1899–1973 гг.) на американские «неоконсервативные» круги [1 - См., в частности: Shadia B.Drury, Leo Strauss and the American Right, St. Martin’s Press, New York, 1997 (2 ed.: MacMillan, New York, 1999). Работы того же автора: Political Ideas of Leo Strauss, MacMillan, London, 1998; «Leo Strauss et i neocoservatori» // Iride, Bologna, XVII, 42, май-август 2004, pp. 291–301; «La sponda Americana: un modello politico? Sterminare il nemico. Leo Strauss e Carl Schmitt» // Il Ponte, 2005, 2–3, p. 103–117. Однако лучшим исследованием влияния Штрауса в США остается сборник Кеннет Л. Дойч и Джона А. Мерли: Kenneth L. Deutsch, John A. Merley (ed.), Leo Strauss, the Straussians, and the American Regime, Rowman & Littlefield, 1999. Тезис о влиянии Лео Штрауса на неоконсерваторов был также недавно подхвачен Анн Нортон, которая излагает его в более общем и даже упрощенном виде: Ann Norton, Leo Strauss and the Politics of American Empire, Yale University Press, New Haven, 2004 (французский перевод: Leo Strauss et la politique de l’empire american, Denoёl, Paris, 2006). См. также: Benjamin Barber, «Among the Straussians» // New York Review of Books, New York, 14 апреля 1988; Alfons Söllner, «Leo Strauss. German Origin and American Impact» // Peter Kielmansegg, Horst Mewes, Elisabeth GlaserSchmidt (ed.), Hannah Arendt and Leo Strauss, Cambridge, 1995, pp. 121137; William Pfaff, «The Long Reach of Leo Strauss» //International Herald Tribune, New York, 25 мая 2003. Взвешенную оценку см. в статье Эдварда Скидельски: Edward Skidelsky, «No More Heroes» // Prospect, London, март 2006, pp. 34–37.]. Согласно часто озвучиваемому мнению, именно благодаря знакомству с произведениями Штрауса и их чтению большинство неоконсерваторов убедились в превосходстве демократии, которая, с их точки зрения, мало чем отличается от капиталистической системы, в «универсальной» значимости отстаиваемых ими принципов, а также в необходимости их распространения по всему миру – если понадобится, то и силой. Так, Ален Франшон и Даниэль Верне указывают, что «передаваясь по наследству или через тонкие капилляры влияния […], философия Штрауса послужила неоконсерватизму теоретическим субстратом» [2 - Alain Franchon, Daniel Vernet, «Le Stratege et le philosophe» // Le Monde, Paris, 16 апреля 2003. См. также: Heinrich August Winkler, «Wenn die Macht Recht spricht» // Die Zeit, 18 июня 2003 г.]. Предполагается, что мысль Штрауса стала «фоном» для деятельности сторонников Джорджа Буша-младшего. Доказательством этому выступает критика релятивизма, утвердившаяся в его окружении, частое использование им моральной терминологии, упор на «ценности» и т. д.
Считается, что это влияние сказалось – при посредничестве, в частности, таких персон, как Аллен Блум, Харви Мансфилд, Генри Джаффа или Альберт Уолслеттер, – на Поле Д. Вольфовице, Уильяме Кристоле, Роберте Кагане и Дональде Рамсфелде (все они – члены «Project for the New America Century», «Проекта “За новый американский век”»), а также на таких разных людях, как Уильям Беннетт, Элиот Абрамс, Ричард Перл, Майкл Новак, Норман Подгорец, Дик Чейни, Майкл Ледин, Чарльз Краутхаммер, Гэри Шмитт, Залмай Хализад, Ален Кэйес, Фрэнсис Фукуяма, Джон Эшкрофт, Сэмюэль Хантингтон, Кларенс Томас, Роберт Борк, Леон Касс, Харви Мансфилд, Льюис Либби и т. д. Также указывают на «штраусианские» фонды, например «Lynde» и «Harry Bradley Foundation».
На интеллектуальное родство между Лео Штраусом и основными представителями или сторонниками современного американского правительства иногда ссылались и отдельные неоконсерваторы [3 - См.: Carnes Lord, «Thoughts on Strauss and Our Present Discontents» // Kenneth L. Deutsch, John A. Merley (ed.), Leo Strauss, the Straussians, and the American Regime, Rowman & Littlefield, op.cit.; Steven Lenzner, William Kristol, «What Was Leo Strauss Up To?» // The Public Interest, Washington, осень 2003.].
Но в то же время оно оспаривалось, и не только потому, что Лео Штрауса, конечно, нельзя считать ответственным за политику, проводимую некоторыми из его учеников и читателей, тем более, что в любом случае никто не может сказать, как он сам бы отнесся к сегодняшнему курсу Белого дома, но и потому, что его политическая мысль, по природе своей философская, по многим основным вопросам заметно отличается от неоконсервативной идеологии [4 - См., в частности, анализ Кэрол Уайльдмайер: Carol Wildmaier, «Leo Strauss est-il neoconservateur? Lepreuve des textes» // Esprit, Paris, ноябрь 2003, рр. 23–38. Уайльдмайер ставит под вопрос то, что мысль Штрауса можно было бы уподобить некоей политической теории или что она является мыслью определенной культуры (например культуры американской демократии). По ее словам, штраусианская этика – «это этика не политики, а мысли», то есть, если говорить точнее, строго философской мысли. Подчеркивая заодно то, что неоконсерваторы употребляют термин «ценности» совершенно не так, как Лео Штраусс, она утверждает, что «окрашенные в оптимистические тона мессианизм неоконсерваторов в мысли Штрауса совершенно отсутствует», а «выделение “оси Зла” является по своему смыслу, что бы мы ни думали, абсолютно анти-штраусианским жестом». Она приходит к выводу, что «неоконсервативная интерпретация идей Штрауса вообще не является интерпретацией: речь идет ни больше ни меньше как о предательстве» (p. 36), поскольку «предметом Штрауса является не политика, а философия» (p. 38). См. также: Laurence Berns, «Correcting the Record on Leo Strauss» // Political Science and Politics, XXVIII, 4, декабрь 2003, pp. 54–57; Thomas G. West, «Que dirait Leo Strauss de la politique etrangere americaine?» // Commentaire, Paris, весна 2004, pp. 71–78; Marc Lilla, «Leo Strauss: The European» // The New York Review of Books, New York, 21 октября 2004, рр. 58–60: в этой статье Марк Лилла утверждает, что в окружении Джорджа Буша-младшего меньше «штраусианцев», чем их было в администрации Рональда Рейгана и Джорджа Буша-старшего. Стоит посмотреть и две других сравнительно недавних оценки: Heinrich Meier, «Pourquoi Leo Strauss? Heurs et malheurs de lecole pour la vie philosophique» // Commentaire, лето 2006, рр. 307–331; и особенно: Daniel Tanguay, «Neoconservatisme et religion democratique. Leo Strauss et l’Amerique» // ibid., pp. 315–324. Последний автор пишет: «Неправильно было бы считать, будто темы Штрауса были безо всяких изменений перенесены в политический неоконсервативный дискурс. Их политическая адаптация была сложной задачей, потребовавшей существенно перекроить эти темы, что в отдельных случаях привело к искажению их исходного смысла» (p. 317). «Чрезмерная политизация Штрауса его американскими учениками и неоконсерваторами, – добавляет он, – грозит скрыть направление движения мысли Штрауса» (p. 322).]. Дочь Штрауса решительно отвергает идею, будто ее отец мог когда-либо быть «мозгом неоконсервативных идеологов, которые контролируют внешнюю политику США» [5 - Jenny Strauss Clay, «The Real Leo Strauss» // The New York Times, New York, 7 июня 2003.]. Лео Штраус, философ, известный своим антиисторицизмом [6 - Обсуждение антиисторицизма Штрауса см. в: Claes G. Ryn, «History and the Moral Order» // Francis Canavan (ed.), The Ethical Dimension of Political Life, Duke University Press, Durham, 1983; Paul Gottfried, The Search for Historical Meaning, Northern Illinois University Press, DeKalb, 1986.], в своих книгах никогда не обращался к международным вопросам, да и вообще редко высказывался по актуальным темам. Впрочем, наша цель не в разрешении этого вопроса. Скорее мы хотим оценить то, как начиная с 2003 года развивалась полемика, в которой в контексте обсуждения деятельности неоконсерваторов были тесно связаны имена Лео Штрауса и Карла Шмитта.
Эта полемика, поводом для которой послужила тридцатилетняя годовщина смерти Лео Штрауса, была, по существу, направлена на дискредитацию неоконсервативных кругов, учителем которых якобы как раз и является Штраус, который, как утверждалось, поддерживал взгляды, автором которых считается Шмитт. Общая идея заключалась в том, что Шмитт является «нацистским» мыслителем, а Штраус, как подельник Шмитта, идя по его стопам, распространял те же самые «нацистские» идеи в Америке, тогда как окружение Джорджа Буша, на которое повлияла мысль Штрауса, связывается, таким образом, через его посредство с идеями Шмитта, то есть с нацизмом. Этот карикатурный тезис часто сопровождался чуть ли не конспиративным изображением мысли Штрауса, которая, утверждалось, приводится в движение «эзотерическими» соображениями и вдохновляется стратегиями, нацеленными на то, чтобы поставить рядом с властью более или менее циничных «советников-философов», преследующих тайные цели. Таким образом, Лео Штрауса можно было обвинить в том, что он рекомендует политикам использовать ложь и двуличие, полагая, что истина должна быть доступна только элите, что позволило разоблачить его как «фашиста» (Глен Йеден). В любом случае, речь шла о том, чтобы применить некоторые формы критики, мишенью которой по причине своего компромисса с нацистским режимом (1933–1936 гг.) стал Шмитт, чтобы дискредитировать Лео Штрауса, а через него – и всех его предполагаемых учеников, поскольку всех их теперь можно подозревать в «нацистских» мнениях или практиках.
Этот тезис сначала получил выражение в широкой прессе благодаря нескольким независимым друг от друга авторам [7 - См.: James Atlas, «A Classicits’s Legacy: New Empire Builders» // The New York Times, New York, 4 мая 2003; Seymour Hersh, «Selective Intelligence» // The New Yorker, New York, 12 мая 2003. См. также три статьи, появившиеся несколькими годами раньше: Hiram Caton, «Explaining the Nazis. Leo Strauss Today» // Quadrant, октябрь 1986, pp. 61–65; Jacob Weisberg, «The Cult of Leo Strauss. An Obscure Philosopher’s Washington Disciple» // Newsweek, 3 августа 1987; Brent Staples, «Undemocratic Vistas: The Sinister Vogue of Leo Strauss» // The New York Times, 28 ноября 1994.], а затем стал развиваться систематически, послужив основанием для еще более острой полемики в кругах, близких к весьма спорной личности – Линдону Б. Ларушу [8 - Чтобы успешнее «нацифицировать» американские неоконсервативные круги (применяя тот самый метод, который Лео Штраус называл «reductio ad hitlerum», «редукцией к Гитлеру»), сторонники Ларуша не брезговали самыми экстравагантными заявлениями, выбирая порой не просто оскорбительные, но и прямо бредовые выражения. Так, Барбара Бойд в тексте под названием «Карл Шмитт, серый кардинал Дика Чейни» (Barbara Boyd, «Carl Schmitt, Dick Cheney’s Eminence Grise» // Executive Intelligence Review, 6 января 2006) представляет Карла Шмитта как теоретика «абсолютного врага» и автора книг, продвижение которых было якобы организовано «бандой банкиров-заговорщиков». Она утверждает, что «тесные отношения между Карлом Шмиттом и Лео Штраусом […] наводят на ту мысль, что поддержка Диком Чейни Führerprinzip’а – не совпадение» (sic), а «произведения Шмитта оказались весьма полезными для грязной работы, проведенной в 1970 годах Джорджем Шульцем и Генри Киссинджером, свергнувшими правительство Альенде в Чили»! В другом тексте, опубликованном несколькими месяцами ранее («Leo Strauss y Carl Schmitt, el jurista de Hitler» // EIR – Resumen ejecutivo, март 2005), она вполне серьезно утверждала, что работы Шмитта «в значительной степени финансировались на международном уровне штраусианцами Фонда Линда и Гарри Брэдли». Называя Карла Шмитта одновременно «интеллектуальным крестным отцом Штрауса» и «Ганнибалом Лектером современной политики» (sic), она дошла до того, чтобы характеризовать Александра Кожева в качестве «идеолога всемирного фашизма». Первый текст Барбары Бойд был перепечатан в брошюре, опубликованной в январе 2006 года (и нацеленной на то, чтобы оспорить назначение Сэмюэля Алито в Верховный суд): Cheney’s «Schmittlerian» Drive for Dictatorship. Children of Satan IV, Lyndon LaRouche PAC, Leesburg, 2006. В своем издании «Executive Intelligence Review» Линдон Б. Ларуш сам утверждает, что Дик Чейни и Пол Вольфовиц – «фашисты», а «Штраус с Кожевым открыто защищали ту же фашисткую философию, что и Карл Шмитт, учитель Штрауса», и т. д.]. Затем его можно было встретить в самых разных контекстах. Особенно примечательна статья бывшего декана факультета политических наук «New School for Social Research» Алена Вольфа «Фашистский философ помогает нам понять современную политику» («A Fascist Philosopher Help Us Understand Contemporary Politics»), вышедшую в 2004 году в издании «The Chronicle of Higher Education». Вольф пишет о том, что для понимания современной политики республиканской партии нужно знать не только Лео Штрауса, но и Карла Шмитта. В статье с удивлением отмечается интерес, проявляемый к мысли Шмитта многими современными авторами, причисляемыми к левым. Затем он заверяет нас в том, что в США «гораздо больше пропитались шмиттовской концепцией консервативные политики, а не либералы», а «шмиттовский способ мыслить политику покорил современный Zeitgeist, в лоне которого расцвел республиканский консерватизм» [9 - The Chronicle of Higher Education, Washington, 2 апреля 2004.].
Ссылаясь, со своей стороны, на комментарии к книге Карла Шмитта «Понятие политического», составленные Лео Штраусом в начале тридцатых годов, Анн Нортон пишет: «Штраус – более чем благожелательный читатель “Понятия политического”. Как полагал сам Шмитт, Штраус понял эту книгу лучше всех остальных, возможно даже лучше, чем ее понимал сам автор. В своей работе последний впоследствии использовал интерпретации этой книги, предложенные Штраусом. А Штраус включит отдельные составляющие работы Шмитта в собственную критику либерализма» [10 - Leo Strauss et la politique de lempire americain, op. cit., pp. 49–50. Критику книги Анн Нортон см. в: Peter Berkowitz, New York Post Online Edition, 3 октября 2004. Как и многие другие авторы, Берковиц нашел в этой книге много фактических ошибок. Она также подчеркивает ее поверхностность и неспособность автора доказать выдвигаемые тезисы.]. Шадиа Б. Друри также представляет Лео Штрауса в качестве того, кто якобы «радикализировал» (sic!) тезисы Шмитта [11 - Leo Strauss and the American Right, op. cit., pp. 65–97 («Strauss’s German Connection: Schmitt und Heidegger»).]. Себастьен Фат, рассуждая о Лео Штраусе, также упоминает «его профессора и единомышленника Карла Шмитта» [12 - Sebastien Fath, Dieu benisse l’Amerique. La religion de la Maison-Blanche, Seuil, Paris, 2004, p. 206.]. Стэнфорд В. Левинсон, профессор Университета Техаса уверяет, что Карл Шмитт – подлинный вдохновитель политики администрации Буша [13 - Daedalus, лето 2004.]. Можно было бы привести множество других примеров.
Все эти утверждения, наводящие на мысль, что Шмитт и Штраус, по сути, думали совершенно одинаково, так что Шмитт сегодня – это «тайный учитель» Белого дома, стремятся лишь перещеголять друг друга в броскости и одновременно неправдоподобии. Их озвучивают авторы, которые подчас знакомы с мыслью Штрауса весьма и весьма поверхностно, а мысль Шмитта, похоже, не знают вовсе [14 - Себастьен Фат не без оснований пишет, что «президент Буш-мл. сам, вероятно, не прочел ни строчки из Штрауса» (op.cit., p. 219). Не слишком боясь ошибиться, можно предположить, что он также не прочел ни одной строчки Карла Шмитта. Питер Серк, в свою очередь отмечает, что было бы явной ошибкой предполагать, что, «если кто-то приводит аргументы, аналогичные шмиттовским, значит Шмитт на него оказал влияние напрямую или косвенно, пусть даже какими-то сложными, неявными или заговорщицкими путями» (Peter Sirk, Carl Schmitt, Crown jurist of the Third Reich. On Preemptive War, Military Occupation, and World Empire, Edwin Mellen Press, Lewiston, 2005, p. 35). К тем же выводам приходит Шанталь Муфф (Chantal Mouffe, One the Political, Routledge, Abingdon, 2005, pp. 77–80). См. также: Linda S. Bishai, Andreas Behnke, War, Violence, and the Displacement of Political, Townson University, Townson [Maryland], 2005; James O’Connor, Exceptions, Distinctions, and Processes of Identification: The “Concrete Thought” of Carl Schmitt and US Neoconservatism as Seen through Readings of Kenneth Burke and Jacques Derrida, диссертация, Helsinki University, Helsinki, 2006.]. Прежде всего, ничто не доказывает, что произведения Шмитта когда-либо действительно читались в американских неоконсервативных кругах [15 - Напомним, что работы Карла Шмитта были переведены на английский сравнительно недавно. Вот список в хронологическом порядке: The Concept of the Political, Rutgers University Press, New Brunswick, 1976 (2 ed.: University of Chicago Press, Chicago, 1996); Political Theology. Four Chapters on the Concept of Sovereignty, MIT Press, Cambridge, 1985 (2 ed.: University of Chicago Press, Chicago, 2005); The Crisis of Parliamentary Democracy, MIT Press, Cambridge, 1985; Political Romanticism, MIT Press, Cambridge, 1986; «The Plight of European Jurisprudence» // Telos, New York, 83, лето 1990, pp. 35–70; The Leviathan in the State of Thomas Hobbes. Meaning and Failure of a Political Symbol, Greenwood Press, Westport, 1996; Roman Catholicism and Political Form, Greenwood Press, Westport, 1996; The Tyranny of Values, Plutarch Press, Washington, 1996; Land and See, Plutarch Press, Washington, 1997; State, Movement, People. The Triadic Structure of the Political Unity, Plutarch Press, Corvallis, 2001; The «Nomos» of the Earth in the International Law of the «Jus Publicum Europaeum», Telos Press, New York, 2003; Legality and Legitimacy, Duke University Press, Durham, 2004; On the Three Types of Juristic Thought, Praeger Publ., Westport, 2004; «Theory of the Partisan. Intermediate Commentary on the Concept of the Political» // Telos, New York, 127, весна 2004, pp. 11–78 (другой англ. перевод: «Theory of the Partisan. A Commentary / Remark on the Concept of the Political» // The New Centennial Review, East Lansing [Michigan], IV, 2004, 3); War/Nonwar? A Dilemma, Plutarch Press, Corvallis, 2005. С другой стороны, известно, что определенная часть англосаксонских «шмиттеанцев» относится к левому лагерю, о чем свидетельствуют статьи в нью-йоркском журнале «Telos» (основанном в шестидесятых годах американскими учениками Теодора В. Адорно и Макса Хоркзамейра, основоположников Франкфуртской школы), а также работы таких авторов, как Джозеф У Бендерски, Эллен Кеннеди, Гэри Л. Ульмен, Шанталь Муфф, Гопал Балакришнан и др.]. Ален Вольф и другие авторы совершают весьма типичную ошибку, чреватую множеством последствий: они считают, что, раз Карл Шмитт всю жизнь критиковал либерализм, значит неоконсерваторы могли бы вполне естественным образом поддержать эту критику и воспользоваться ею. Но нельзя забывать о том, что термин «либерализм» в Европе и в США имеет совершенно разное, если не противоположное, значение. То, что европейцы называют «либерализмом», на самом деле намного ближе к тому, что в Америке считают «консерватизмом», а не к тому, что там обозначают термином «либерализм». Для Шмитта, как и для большинства других авторов континентальной Европы, «консерватизм» предполагает поддержку государства и пессимистическую концепцию человеческой природы, тогда как «либерализм» определяется верой в прогресс, поддержкой идеологии прав человека, доверием к системе свободной торговли, убежденностью в превосходстве рынка, индивидуалистическим подходом к социальности и т. д. (все это Шмитт критикует). С европейской точки зрения, крупнейшими теоретиками либерализма являются Джон Локк и Адам Смит, а наиболее либеральные современные политики – это Рональд Рейган, Маргарет Тэтчер и… Джордж Буш. Иными словами, в Европе «либеральное» противопоставляется «социальному», тогда как в США «либералы» – это, напротив, те, кто поддерживают социальную деятельность государства. Поэтому, когда Ален Вольф, к примеру, пишет, что «важнейший урок, преподаваемый нам Шмиттом, состоит в том, что различие между консерваторами и либералами относится не только к тем политическим курсам, которые они рекомендуют использовать, но и к самому смыслу политики. ведь либералы видят в политике средство, а консерваторы – цель» [16 - Art. cit.], он вводит читателей в серьезное заблуждение (одновременно доказывая, что ничего не понял в Шмитте). Ту же самую ошибку допускает Анн Нортон, когда пишет: «Лео Штраус присоединился к Карлу Шмитту и Александру Кожеву в их критике либерализма и либеральных институтов» [17 - Op. cit., p. 115.], предполагая, что эти авторы боролись с идеологией, которую американцы располагают на левой стороне политической шахматной доски, тогда как в Европе она расположена справа. Совершенно справедливого замечания Фрэнсиса Фукуямы – «[американские] неоконсерваторы вовсе не хотят защищать тот порядок, который основан на иерархии, традиции и пессимистическом понимании человеческой природы» [18 - The Wall Street Journal, New York, 24 сентября 2002.], – достаточно, чтобы констатировать их отличие от направления мысли Карла Шмитта, для которого, повторим, «пессимистическая» концепция человеческой природы оказывается одним из краеугольных камней его системы.
Шмитт, на самом деле, настолько далек от «консерватизма» в американском смысле этого термина, что даже ставит понятие частной собственности в центр той «морально-экономической полярности», которую он специально разоблачает, поскольку, по его мысли, она наиболее чужда сущности политики. Он пишет: «Все либеральные понятия характерным образом движутся между моралью (духом) и экономикой (делами), поэтому, проистекая из этих двух противоположных полюсов, они стремятся уничтожить политическое […] Центр сферы занят понятием частной собственности, всего лишь антиномичными проявлениями которого являются эти полюса – этическое и экономическое» [19 - Carl Schmitt, La notion de politique, Flammarion, Paris, 1992, p. 116.]. Следовательно, наиболее благожелательный вывод, к которому можно прийти, состоял бы в том, что Анн Нортон и сама не прочла ни строчки из Карла Шмитта [20 - Это можно заметить и на стр. 155, где она представляет Шмитта в виде некоего апологета военных ценностей (или военной концепции жизни), что прямо противоположно его мысли. Она пишет: «С точки зрения Карла Шмитта, как и некоторых учеников Лео Штрауса, война представляется той деятельностью, которая наделяет жизнь серьезностью [.] В равной мере война способна возродить добродетель. Без войны легко утратить героизм и смелость, мужество и самоотверженность» и т. д. В действительности, все обстоит прямо противоположным образом. Например, Шмитт полностью отвергает взгляды молодого Эрнста Юнгера, его «агонистическую» концепцию существования, его эстетическое – в какой-то мере – восприятие войны. С точки зрения Шмитта, война не обладает никакой внутренней ценностью. Она – лишь средство достижения определенной политической цели или восстановления мира.].
Какие в действительности были отношения между Лео Штраусом и Карлом Шмиттом? Документов по этому вопросу немного, а их связь всегда была скорее напряженной. К тому же, она ограничена небольшим промежутком времени. В 1932 году Штраус стал одним из первых комментаторов второго издания книги Шмитта о понятии политического [21 - Carl Schmitt, Der Begriff des Politischen. Mit einer Rede über das Zeitalter der Neutralisierung und Entpolitisierungen, Duncker u. Humblot, München-Leipzig, 1932. Речь идет о пересмотренном издании. Первое издание датируется 1928 годом, а ему предшествовал первый вариант с текстом лекции, прочитанной в Берлине 10 мая 1927 года (Archiv für Sozialwissenschaft und Sozialpolitik, LVIII, 1 сентябрь 1927, рр. 1-33).]. В этом комментарии не было никакого безоговорочного одобрения. Речь, напротив, шла о критической оценке, пусть даже эта критика была выражена в предельно вежливой форме. В своем комментарии [22 - Leo Strauss, «Anmerkungen zu Carl Schmitt, “Der Begriff des Politischen” (1932)» // Archiv für Sozialwissenschaft und Sozialpolitik, Tübingen, LXVII, 6, август-сентябрь 1932, рр. 732–749; текст включен в книгу: Leo Strauss, Hobbes’ politische Wissenschaft (Luchterhand, Neuwied, 1965, pp. 161–181, последнее издание: Hobbes’ politische Wissenschaft und zugehörige Schriften – Briefe [=Gesammelte Schriften, vol. 3], J.-B. Metzler, Stuttgart-Weimar, 2001, pp. 217–242), а также в книгу Гейнриха Майера (см. сноску 23). Английский текст «Comments on Carl Schmitt’s “Der Begriff des Politischen”» был включен в издание: Leo Strauss, Spinoza’s Critique of Religion, Schocken Books, New York, 1965, pp. 331–351, а затем в: Leo Strauss, An Introduction to Political Philosophy, Wayne State University Press, Detroit, 1989. Можно отметить, что предлагаемое Штраусом прочтение книги Шмитта существенно отличается от того прочтения, которое в те же годы в своей диссертации по международному праву «Понятие политического и теория международных распрей» предложил Ганс Моргентау (Hans Morgenthau, La notion du politique et la theorie des differends internationaux, Librarie du recueil Sirey, Geneve, 1933). По этому вопросу см.: Hans-Karl Pichler, «The Weberian Legacy. The Godfathers of “Truth”: Max Weber and Carl Schmitt in Morgenthau’s Theory of Power Politics» // Review of International Studies, Cambridge, XXIV, 2, апрель 1998, pp. 185–200. Martti Koskenniemi, «Carl Schmitt, Hans Morgenthau, and the Image of Law in International Relations» // Michael Byers (ed.), The Role of Law in International Politics. Essays on International Relations and International Law, Oxford University Press, Oxford, 2000, pp. 17–34 (этот текст затем был переработан и под заглавием «Out of Europe: Carl Schmitt, Hans Morgenthau, and the Turn to “International Relations”» вошел в издание: Martti Kosken-niemi, The Gentle Civiliser of Nations. The Rise and Fall of International Law 1870–1960, Cambridge University Press, Cambridge, 2001, pp. 413509.]
Штраус упрекает Шмитта в том, что тот остается «в рамках либерализма» именно тогда, когда претендует на его радикальную критику, а также в непонимании того, что именно Гоббс – с его точки зрения, самый главный антиполитический мыслитель – «заложил основания либерализма», что обусловлено не чем иным, как индивидуалистическими посылками его учения. Впрочем, он дает понять, что истинные основания позиции Шмитта по отношению к либерализму связаны с его католицизмом. Эти замечания заставляют Карла Шмитта переписать некоторые части книги [23 - Третье издание «Der Begriff des Politischen» вышло в свет в 1933 году. Версия 1932 года была переиздана в 1963 году с предисловием и тремя дополнительными «корролариями». Именно эта версия потом постоянно переиздавалась (13-е издание вышло в 2002 году). Различные версии произведения, так же как текст Штрауса, стали предметом исчерпывающего исследования, проведенного Гейнрихом Майером (Heinrich Meier, Carl Schmitt, Leo Strauss und der “Begriff des Politischen”. Zu einem Dialog unter Abwesenden. Mit Leo Strauss Aufsatz über den “Begriff des Politischen” und drei unveröffentlichten Briefen an Carl Schmitts aus den Jahren 1932-33, J.-B. Metzler, Stuttgart, 1998, второе дополненное издание: J-B. Metzler, Stuttgart-Weimar, 1998; французский перевод: Carl Schmitt, Leo Strauss et la notion de politique. Un dialogue entre absents. Suivi du commentaire de Leo Strauss sur “La notion de politique” et de trois lettres inedites a Carl Schmitt des annees 1932-33, Julliard-Commentaire, Paris, 1990; английский перевод: Carl Schmitt and Leo Strauss. The Hidden Dialogue. Including Strauss’s Notes on Schmitt’s “Concept of the Political” and Three Letters from Strauss to Schmitt, University of Chicago Press, Chicago, 1995). Помимо текста Лео Штрауса в книгу включены три ранее не издававшихся письма, адресованных Карлу Шмитту в 1932–1933 гг. Во Франции помимо версии, включенной в книгу Гейнриха Майера, текст Штрауса известен также в переводе Жана-Луи Шлегеля, который был издан в виде приложения к работе: Carl Schmitt, Parlementarisme et democratie (Seuil, Paris, 1988, pp. 187–214).]. В последнем издании он признает, что решил переформулировать некоторые из своих понятий и внести исправления под влиянием критики, высказанной Лео Штраусом, которого он, впрочем, числит всего лишь «внимательным читателем» своих произведения [24 - La notion de politique, op. cit., pp. 183, 186.].
В том же самом 1932 году Карл Шмитт написал письмо, рекомендующее Лео Штрауса к получению стипендии (fellowship) в «Фонде Рокфеллера», – эта стипендия позвоила ему продолжить образование во Франции и в Англии, пока он не эмигрировал окончательно в 1937 году в США (где начиная с 1949 года стал преподавать политическую философию в Чикагском университете). Известно, что Гейнрих Майер опубликовал текст трех писем, направленных Шмитту Лео Штраусом в период между 13 марта 1932 года и 10 июлем 1933 года. В первом из них Штраус благодарит Карла Шмитта за оказанную ему помощь, ограничиваясь вежливым выражением уважения к его трудам, и это, разумеется, самое меньшее, что он мог сделать для того, кому он был тогда столь многим обязан. Во втором письме, датированном 4 сентября 1932 года, он уточняет критические положения, вошедние в его статью. В третьем он спрашивает Шмитта о проекте критического издания произведений Гоббса, в котором он, по его словам, хотел бы участвовать. Этот проект так и не был начат. Шмитт не ответил на последнее из этих писем, и у нас нет текста его ответа на два других, если даже предполагать, что на них он отвечал. Ни о какой иной переписке двух этих людей не известно, хотя и возможно, что Штраус писал еще один раз Шмитту в 1934 году. Отношения Лео Штрауса и Карла Шмитта не получили особого развития. Карл Шмитт, который в 1932–1933 годах мог быть знаком только с первой частью работы Штрауса о Гоббсе, а также с его критикой Спинозы, вышедшей в 1931 году, ограничится тем, что укажет его имя в своей книге о «Левиафане», выпущенной в 1938 году [25 - Der Leviathan in der Staatslehre des Thomas Hobbes. Sinn und Fehlschlag eines politischen Symbols, Hanseatische Verlagenschaft, Hamburg, 1938 (последнее издание: Hohenheim, Köln-Lövenich, 1982, см. pp. 20–21; фр. перевод: Le Leviathan dans la doctrine de lEtat de Thomas Hobbes. Sens et echec d’un symbole politique, Seuil, Paris, 2002). (Русский перевод: Карл Шмитт. Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса. СПб.: «Владимир Даль», 2006.)]. Тогда как Штраус впоследствии вообще не опубликует ни одного текста о Шмитте [26 - Об отношениях между Шмиттом и Штраусом см.: Paul Gottfried, «Schmitt and Strauss» // Telos, New York, 96, лето 1993, рр. 167–176; John P McCormick, «Fear, Technology, and the State. Carl Schmitt, Leo Strauss and the Revival of Hobbes in Weimar and National Socialist Germany» // Political Theory, XXII, 1994, 2, pp. 619–652; Robert Howse, «From Legitimacy to Dictatorship – and Back Again. Leo Strauss’s Critique of the Anti-Liberalism of Carl-Schmitt» // David Dyzenhaus (ed.), Carl Schmitt’s Challenge to Liberalism, специальный номер The Canadian Journal of Law and Jurisprudence, London [Ontario], X, 1, январь 1997, pp. 77-104, текст включен в издание: David Dyzenhaus (ed.), Law as Politics, Carl Schmitt’s Critique of Liberalism, Duke University Press, Durham, 1998, pp. 56–90; а также Robert Howse, «The Use and Abuse of Leo Strauss in the Schmitt Revival on the German Right – The Case of Heirich Meier» (неопубликованный текст); Eduardo Hernando Nieto, «^Teologia politiica o filosofia politica? La amistosa conver-sacion entre Carl Schmitt y Leo Strauss» // Jorge E. Dotti, Julio Pinto (ed.), Carl Schmitt. Su epoca y su pensamiento, Eudeba, Buenos Aires, 2002, pp. 189–209; Claudia Hilb, «Mas alla del liberalismo. Notas sobre las “Anmerkungen” de Leo Strauss al “Concepto de lo politico” de Carl Schmitt» // ibid., pp. 211–227; Miguel E. Vatter, «Strauss and Schmitt as Readers of Hobbes and Spinoza. On The Relation between Political Theology and Liberalism» // CR: The New Centennial Review, East Lansing, IV, зима 2004, pp. 161–214; Carlo Altini, La Storia della filosofia come filosofia politica. Carl Schmitt et Leo Strauss lettori di Thomas Hobbes, ETS, Pisa, 2004; D. Janssens, «A Change of Orientation: Leo Strauss’s “Comments” on Carl Schmitt Revised» // Interpretation, XXXIII, 2005, 1, pp. 93-104; Reinhard Mehring, «Carl Schmitt, Leo Strauss, Thomas Hobbes und die Philosophie» // Philosophisches Jahrbuch, Freiburg i. Br., CXII, 2005, 2, pp. 380–394; Walter Schmidt, «Politische Théologie III. Anmerkungen zu Carl Schmitt und Leo Strauss» // Charlotte Gaitanides (Hrsg.), Europa und seine Verfassung. Festschrift für Manfred Zuleeg zum siebzigsten Geburtstag, Nomos, Baden-Baden, 2005, S. 1534; Jianhong Chen, Between Politics and Philosophy. A Study of Leo Strauss in Dialogue with carl Schmitt, докторская диссертация, Uni-versite catholique de Louvain, Louvain-la-Neuve, 2006. См. также: John Gunnell, «Strauss Before Straussianism. The Weimar Conversation» // Review of Politics, LII, 1, зима 1990. В диалоге, опубликованном ежедневником «La Repubblica» («Il filosofo e la politica», 24 марта 2005, p. 55) Альтини также напоминает о том, что Штраус попрекал Шмитта в том, что тот «был непоследователен» в своей критике либерализме, а кроме того, «предлагал идеологическое прочтение Гоббса». В частности он также уточняет, что «Штраус никогда не считал, будто князь нуждается в советнике-философе». Пол Готфрид пишет: «Короче говоря, во всех опубликованных документах по отношениям Шмитта и Штрауса нет ни одного, который указывал бы на ту роль, которую последний впоследствии сыграет в основании школы, члены которой сегодня стали общепланетарными миссионерами американской “либеральной демократии”» (art. cit., p. 173). Профессоры Хайнц Дитер Китстейнер и Михаеэль Минкенберг с 14 апреля по 14 июля 2005 года проводили в Европейском Университете Виадрина (во Франкфурте-на-Одере) мастер-класс под названием «Карл Шмитт, Лео Штраус и американский неоконсерватизм».].
Здесь мы не будем специально рассматривать содержание политической философии Лео Штрауса. Скажем только, что достаточно прочесть его труды, чтобы отметить, что они радикально расходятся с Карлом Шмиттом. Впрочем, Гейнрих Майер – один из тех, кто убедительно доказали полную несовместимость политической теологии Шмитта и политической философии Штрауса: «Inter auctoritatem et philos-ophiam nihil est medium». «Невозможно, – пишет он, – перекинуть мост через пропасть, отделяющую политическую теологию от политической философии; она разделяет Карла Шмитта и Лео Штрауса даже там, где у обоих, кажется, одинаковые политические позиции, и там, где они на самом деле сходятся в политической критике общего противника» [27 - Carl Schmitt, Leo Strauss et la notion de politique, op. cit., p. 71. См. также: Benjamin Sax, «The Distinction Between Political Theology and Political Philosophy» // The European Legacy, август 2002, pp. 499–502. Из работ Гейнриха Майера, являющегося также руководителем издания полного собрания сочинений Лео Штрауса в Германии, стоит указать также следующие: Heinrich Meier, Die Denkbewegung von Leo Strauss. Die Geschichte der Philosophie und die Intention des Philosophes, J.-B. Metzler, Stuttgart-Weimar, 1996; Das theologisch-politische Problem. Zum Thema Leo Strauss, J.-B. Metzler, Stuttgart, 2003 (английский перевод: Leo Strauss and the Theological-Political Problem, Cambridge University Press, Cambridge, 2006; французский перевод: Leo Strauss. Le Probleme theologico-politique, Bayard, Paris, 2006). О Лео Штраусе см. также: Daniel Tanguay, Leo Strauss. Une Biographie intellectuelle, Grasset, Paris, 2003; Park Sung-rae, Leo Strauss, Gimm-Young, Seoul, 2005.]. Он также напоминает: «Хотя политика занимает центральное место в мысли Лео Штрауса, вопрос врага и враждебности для него практически не имеет значения», что в полной мере доказывает ошибочность интерпретаций, приписывающих Штраусу образ мыслей, руководствующийся идеей вражды [28 - Ibid., p. 120. Кэрол Уайльмайер также подчеркивает, что «Лео Штраус – это не Карл Шмитт: антагонизм друга/врага не определяет [по Штраусу] политического отношения» (art. cit., p. 35).]. Итак, говоря словами Гейнриха Майера, между двумя мыслителями проходит пропасть. Соответственно, мы можем оценить, насколько несерьезны те авторы, которые сегодня пытаются увидеть в Лео Штраусе продолжателя и ученика шмиттовской мысли.
Тезис о том влиянии, которое Карл Шмитт оказал на американских неоконсерваторов через Лео Штрауса, – не более, чем сказка. Но при этом нельзя не признать бесспорную актуальность мысли Шмитта, которую отмечают многие наблюдатели, особенно после терактов 11 сентября 2001 года, и которая в последние годы неизменно подтверждалась как международной жизнью, так и некоторыми инициативами американского правительства. В этом эссе мы будем исследовать основные пункты этой актуальности.
От «регулярной войны» к возвращению «справедливой войны»
«Прежде всего, у государственных мужей должна быть способность отличать друзей от врагов», – пишет Ирвинг Кристол, один из главных американских неоконсерваторов, в газете своего сына Уильяма «The Weekly Standard» [29 - «The Neoconservative Persuasion» // The Weekly Standard, 25 августа 2003.]. Карл Шмитт, очевидно, признал бы справедливость этого тезиса – и в его дескриптивной части, и в нормативной. По его мнению, сама сущность политического состоит не столько в фактической враждебности, сколько в возможности различения или определения (публичного) друга и (публичного) врага, то есть не в борьбе, а в возможности борьбы. Другими словами, политика предполагает конфликтность: строго пацифистский взгляд на социальную жизнь является аполитичным. Поэтому недостаточная определенность врага в политике оказывается одной из наибольших опасностей.
Впрочем, Шмитт не подписывается под известной формулой Клаузевица, гласящей, что война – не более, чем продолжение политики другими средствами. Напротив, как он подчеркивает, эта дифиниция «для того, кто пытается определить природу политики, не исчерпывает значение войны» [30 - Carl Schmitt, La notion de politique, op. cit., p. 197. См. также: Carl Schmitt, «Clausewitz als politishcer Denker. Bemerkungen und Hinweise» // Der Staat, Berlin, VI, 1967, 4, pp. 479–502.]. Сама война, как и исключительное положение, о котором мы будем говорить далее, является предельным понятием (Grenzbegriff). Она, несомненно, продолжает политическое, поскольку последнее предполагает враждебность, но не сводится к нему, поскольку обладает собственной сущностью. Шмитт, в действительности, напоминает о том, что если у войны есть своя оптика и собственные правила, они «предполагают, что политическое решение, указывающее на врага, уже состоялось как факт» [31 - Ibid., p. 72.]. Утверждая, что политика даже в мирное время обладает конфликтными свойствами, Шмитт занимает позицию, близкую к взглядам Клаузевица, но не смешивающуюся с ними; скорее, она должна дополнить их и превзойти. Клаузевиц видит то, что есть в войне от политики, а Шмитт – то, что в политике есть от конфликта.
Шмитт разрабатывает политическую концепцию враждебности. Враг, по его мнению, должен рассматриваться политически: он должен оставаться политическим врагом, то есть противником, с которым сражаются, но с которым при этом однажды можно будет заключить мир. В оптике «jus publicum europaeum» [32 - «jus publicum europaeum» (лат.) – «публичное европейское право», руководившее ранее международными отношениями в Европе; одно из основных понятий анализа Шмитта. – Прим. перевод.]* мир, очевидно, остается целью войны: любая война приходит к естественной развязке – к заключению мирного договора. А поскольку только с врагом можно заключить мир, постольку воюющие стороны взаимно признают друг друга. Подобное признание (Другого – одновременно в его тождественности и отличии) является самим условием возможности мира, так как к заключению мира можно пригласить только ту воюющую сторону, которая была предварительно признана. Именно это позволяет Шмитту утверждать, что абсолютная или тотальная война была бы, со строго политической точки зрения, катастрофичной, что в той мере, в какой она стремится уничтожить врага, она приводит к исчезновению основополагающего элемента политического [33 - См.: Mika Ojakangas, A Philosophy of Concrete Life. Carl Schmitt and the Political Life of Late Modernity, SoPhil, Jyväskylä, 2004, pp. 71–72.].
О «регулярной войне», характерной для вестфальского порядка, основанного на «jus publicum europaeum», заменившем, в свою очередь, старую «respublica christiana», Карл Шмитт говорит, что это та война, в которой воюющие стороны «и в войне уважают друг друга как противников и не подвергают друг друга дискриминации как преступников, в результате чего заключение мира возможно, более того, оказывается нормальным, само собой разумеющимся окончанием войны» [34 - Carl Schmitt, Théorie du partisan // La notion de politique – Théorie du partisan, Calmann-Levy, Paris, 1972, 2e ed.: Flammarion, Paris, 1992, p. 212. (Русский перевод: Карл Шмитт. Теория партизана. М.: Прогресс. 2007. С. 20. – Далее цитаты из «Теории партизана» К.Шмитта приводятся по этому изданию).]. Война, проводимая согласно старому праву народов, подчиняется правилам, закрепляющим, например, поведение войск по отношению к пленным и к гражданскому населению, уважение нейтральных сторон, неприкосновенность послов, правила сдачи укреплений, способы заключения мирного договора. На практике она никогда не нацеливается на свержение суверена или на изменение режима той или иной страны, поскольку чаще всего отвечает простым территориальным претензиям. Наконец, эта война всегда должна быть исключительно межгосударственной. Государство обладает одновременно монополией на легитимное насилие (Макс Вебер) и монополией на политическое решение (Шмитт), следовательно, запрещены частные войны и семейные вендетты (этот запрет постепенно распространится и на дуэли). А это также означает, что индивиды теперь могут быть (публичными) врагами только в качестве членов или граждан определенного государства, а не в качестве собственно индивидов. В вестфальском порядке «jus publicum europaeum» признается за каждым суверенным государством, поскольку это право составляет часть его конститутивных свобод и прав. Подобная система исключает саму идею «международной полиции». Кроме того, она признает легитимность нейтралитета третьих сторон.
С точки зрения Шмитта, огромная заслуга «jus publicum europaeum» состоит в том, что средневековое учение о «справедливой войне», вдохновлявшееся моралью, оно заменило политической доктриной «войны по формам», или «оформленной войны» (Ваттель). Именно тогда, когда утвердились суверенные государства, в частности по отношению к Римской церкви (вследствие «нейтрализации» религиозных войн, разделявших и разорявших Европу), эта новая доктрина была введена в действие. Что привело, прежде всего, к признанию равной суверенной правосубъектности и равного суверенитета государств, а затем – к акцентуации уже не «jus ad bellum» (условий, которые позволяют начать войну), а «jus in bello» (условий, в которых должна развертываться война). Поэтому теперь не война допускается, когда объявляется справедливой, а враг становится «справедливым» в той мере, в какой он признан. Следовательно, война между государствами становится фундаментально симметричной, она строится по образцу дуэли, в которой противопоставлены противники, взаимно признающие aequalitas [35 - «aequalitas» (лат.) – равенство. – Прим. перевод.] друг друга и соблюдающие правила одного и того же кодекса. Благодаря формальному понятию «justus hostis», признанного врага, статус публичного права, приписываемый войне, превращает ее в урегулированное столкновение суверенных и формально равных государств, которое, по существу, «не больше чем дуэль между кавалерами» [36 - Ibid., p. 258. (Русский перевод: С. 82).].
Шмитт, никоим образом не считая, будто война освобождает от норм права, напротив, неустанно доказывает, что она должна быть подчинена принципам «jus in bello». Как пишет Норберт Кампаньа, «шмиттовское понятие войны – это в своей основе понятие юридическое» [37 - Norbert Campagna, Le droit, la politique et la guerre. Deux chapitres sur la doctrine de Carl Schmitt, Presses de l’Universite Laval, Quebec, 2004, p. 12.]. «Jus publicum europaeum», определявший границы, которые нельзя нарушать, не давал вооруженным конфликтам вырождаться в тотальную войну, то есть в «слепое взаимоуничтожение». Как пишет Шмитт, именно так была достигнута «рационализация, гуманизация и правовое оформление, одним словом ограничение войны» [38 - Carl Schmitt, Le Nomos de la Terre, Presses universitaires de France, Paris, 2001, p. 101. (Русский перевод: Карл Шмитт. Номос земли в праве народов jus publicum eurapeum. СПб.: Владимир Даль, 2008. С. 97. – Далее цитаты из «Номоса земли» К.Шмитта приводятся по этому изданию).], то есть ее усмирение. Доктрина «войны по форме» равноценна ограничению войны, поскольку она делает невозможной войну на полное уничтожение. «Jus publicum europaeum» было основным katechon’ом, фактором, отсрочивающим возвращение справедливых войн в горизонте юридического универсализма. Следовательно, по Шмитту, война никогда не является целью в себе. По его мнению, она не имеет даже ценности в смысле символической (или эстетической) репрезентации человеческого существования: «военные ценности», как мы уже говорили, ему совершенно чужды. Подобная концепция войны, признавая неизбежность последней, явно служит делу мира. Если политика определяется содержащимся в ней элементом конфликтности, война полагается в качестве исключения, как мимолетный сбой нормального порядка вещей, коим является мир.
Тотальная война – та, которая, в противоположность регулярной, не признает никаких ограничений. Такой тип войны превозносится в библейском монотеизме, где она известна в виде «обязательной святой войны» (milhemit mitzvah), которую ведут против врагов Бога. В таком случае враг уже – не просто противник, с которым можно помириться, а олицетворение Зла, которое необходимо полностью уничтожить. В частности, в книге Иисуса Навина приводятся обстоятельные описания уничтожения врага, разрушения его городов, убиения женщин, детей и даже животных, надругательства над трупами и т. д. – причем все это представляется в качестве священного долга [39 - См.: D.J. Bederman, International Law in Antiquity, Cambridge University Press, Cambridge, 2001; Danilo Zolo, «Una “Guerra globale” monoteistica» // Iride, 2003, pp. 223–240 (включено в издание: Danilo Zolo, Trasgressioni, Firenze, 42, январь-апрель 2006, pp. 17–33).].
Благодаря переработке христианскими теологами этого библейского учения в Средние Века возникнет доктрина справедливой войны («bellum justum»), которая уже не та война, которую явно желает Бог, а война, которую можно законно вести, лишь бы она подчинялась определенным правилам и условиям [40 - См.: Yves Leroy de la Briere, Le droit de juste guerre. Tradition theologique et adaptations contemporaines, Pedone, Paris, 1938; Frederick H. Russel, The Just War in the Middle Ages, Cambridge University Press, Cambridge, 1975; J.T. Johnson, Just War Tradition and the Restraint of War, Princeton University Press, Princeton, 1981; William Vincent O’Brien, The Conduct of Just and Limited War, Praeger, New York, 1981; Jean Bethke Elshtain (ed.), Just War Theory, Basil Blackwell, Oxford, 1991; United States Military Academy (ed.), Just War Reader, Thomson Learning, Stanford, 2004; Jean-Philippe Schreiber (ed.), Théologies de la guerre, Editions de l’Universite de Bruxelles, Bruxelles, 2006.]. Классическими условиями справедливой войны являются правое дело, законная оборона, пропорциональность средств, крайний случай (как ее оправдание). Войну должен вести компетентный орган власти, ее целью должен быть мир, она должна соответствовать определенному «справедливому намерению», подчиняться определенным правилам во время ведения операций, не допускать бесполезных жертв и т. д. Как подчеркивает Данило Дзоло, это, по существу своему, земная война, которая предполагает наличие устойчивой «auctoritas spiritualis» [41 - «auctoritas spiritualis» (лат.) – духовная власть. – Прим. перевод.], в частности – власти Римской католической церкви. Важный момент заключается в том, что эти правила действуют только для народов «respublica christiana», то есть не применяются к язычникам, «неверным», «варварам», «дикарям», пиратам и т. д., которые никогда не могут апеллировать в ним. В итоге получается, что все крестовые походы являются ipso facto справедливыми войнами, поскольку мандаты понтифика выступают в качестве разрешений на завоевание земель, принадлежащих нехристианским народам. Таким образом, безграничная враждебность выводится за пределы европейского мира. Теория справедливой войны вводит, соответственно, дискриминационную концепцию войны: если есть справедливые войны, бывают также и несправедливые. Но она же разделяет человечество на две части: против «неверных» и «варваров» все средства хороши.
Карл Шмитт в своем эссе 1938 года, посвященном «повороту к дискриминационному понятию войны» [42 - Carl Schmitt, Die Wendung zum diskriminierenden Kriegsbegriff, Duncker u. Humblot, München-Leipzig, 1938 (текст включен в издание: Carl Schmitt, Frieden oder Pazifismus? Arbeiten zum Völkerrecht und zur Internationalen Politik, 1924–1978, ed. Günter Maschke, Duncker u. Humblot, Berlin, 2005, pp. 518–597).], относит начало разложения старого права народов к периоду около 1890 года. Завершится этот процесс во время Первой мировой войны, которая начинается еще в традиционных формах, однако с 1917 года выходит к войне нового типа. Эра современной справедливой войны начинается с подписания Версальского договора и желания союзнических держав предать суду императора Вильгельма II, обвиненного в «непомерных прегрешениях против международной морали и святости договоров», проявившихся, собственно, в том, что он начал войну. Так был забыт один из основополагающих принципов «jus publicum europaeum», согласно которому на Земле не может быть власти, у которой было бы право судить суверена (говоря словами Гоббса: «Non est potestas super terram quoe comparetus ei» [43 - «Non est potestas super terram quoe comparetus ei» (лат.) – нет власти на Земле, сравнимой с ним. – Прим. перевод.]). Отныне того, кто объявляет войну, может посчитать виновным, которого необходимо судить и признать преступником. Последствия такого поворота событий окажутся катастрофичными. «Шмитт полагает, – пишет Норберт Кампаньа, – […] что войны, судя по всему, теперь уже не являются борьбой противников, которые признают взаимные права и равный статус друг друга, они все больше становятся полицейскими акциями, в которых полицейские силы международного порядка сталкиваются с государством, признанным агрессором. Война, таким образом, превращается в борьбу сил добра и зла, которая развертывается между теми, кто присваивают себе право судить, и теми, кого необходимо посадить на скамью подсудимых» [44 - Op. cit., p. 99.].
Каким понятием является справедливая война современного периода – военным или политическим? Можно решить, что она выходит далеко за пределы требований простой вооруженной борьбы, однако в то же время нельзя не заметить, что она предполагает такое представление о враге, которое также выходит за пределы того собственно политического определения, которое Карл Шмитт дает этому термину. Справедливая война – это, в действительности, моральное понятие, которым Зло сразу же полагается в качестве абсолюта. Следовательно, это понятие оказывается в то же время антиполитическим, поскольку оно требует уничтожить врага, являющегося конститутивным элементом политического. Современная «дискриминирующая» война, – скажет Шмитт, – равноценна регрессу юридического понятия justus hostis к квазитеологическому понятию врага. Идеологическое присвоение понятия войны и принципа признания (или непризнания), в действительности, неизбежно приводит к превращению врага в преступника, того, кто вне закона. «Современная теория справедливой войны, – пишет Шмитт, – стремится именно к дискриминации противника, ведущего несправедливую войну. Сама война становится преступлением в уголовном значении этого слова. Агрессор объявляется преступником в самом что ни на есть уголовном смысле слова; он становится таким же outlaw, как и пират» [45 - Le Nomos de la Terre, op. cit., p. 122. (Русский перевод: С. 135).].
Объявить врага преступником – значит, в определенном смысле, лишить его всякой политической претензии, то есть политически дисквалифицировать его. Преступник не может отстаивать мнение или идею, истинность или ложность которых приходится оценивать; он представляется существом, вредным по своей природе. Когда же борьба идет во имя того, что имеет абсолютное значение, тот, с кем борются, полностью лишается всякой ценности: он объявляется абсолютной не-ценностью. То есть криминализация врага влечет за собой устранение тех ограничений (Hegungen), которые были наложены на войну публичным европейским правом. «Введение (или повторное внедрение) моральной позиции в право, – пишет Жан-Франсуа Кервеган, – предполагает обращение к новому понятию врага, то есть понятию тотального врага, и приводит к преобразованию “ограниченной” войны, которой была классическая война суверенных держав, в правовом отношении равных, в войну тотальную» [46 - Jean-Fran^ois Kervegan, «Carl Schmitt et Tunite du monde”» // Les Etudes philosophiques, Paris, январь 2004, pp. 11–12.]. Фактически, вместе с представлением противника как исчадия ада уничтожение врага, отождествленного с абсолютным Злом, становится нравственным императивом, действующим даже за пределами условий, необходимых для победы. Именно это и констатирует Карл Шмитт: «Войны такого типа будут непременно отличаться своим насилием и своей бесчеловечностью, поскольку, раз осуществлен выход за пределы политического, необходимо, чтобы они обесчещивали врага в нравственном и ином смысле, делая из него бесчеловечное чудовище, которое недостаточно оттеснить, а следует окончательно уничтожить» [47 - La notion de politique, op. cit., p. 75. «В теологической войне, – комментирует Норберт Кампаньа, – я хочу положить конец существованию другого, тогда как в политической войне, напротив, речь лишь о том, чтобы положить конец риску, создаваемому другим. В первом случае другой оказывается воплощением зла, а во втором он является лишь риском, с которым я вынужден иметь дело и с которым я должен помериться силами» (op. cit., p. 129).].
Таким образом, справедливая война в современности сразу же приобретает двойной характер – неизбежно моральной войны и в то же время полицейской операции, нацеленной на наказание врага, воспринимаемого отныне в качестве преступника. Эта линия развития достигнет своего апогея вместе с радикальной (но временной) дисквалификацией всякого военного предприятия помимо оборонного, поскольку агрессорская война, определяемая в таком качестве в одностороннем порядке, приравнивается к уголовному преступлению.
Мысль, гласящая, что можно было бы окончательно устранить войну, восходит по меньшей мере к Эразму Роттердамскому, который в своей книге «Querela pacis» [48 - «Querela pacis» (лат.) – «Жалоба мира». – Прим. перевод.]* утверждает, что «нет мира, пусть даже несправедливого, который не был бы предпочтительней справедливейшей из войн». Начиная со второй половины XVIII века распространяется идея, будто человечество способно постепенно прийти к тому, что аббат Сен-Пьер и Иммануил Кант называют «вечным миром». В следующем веке это убеждение закрепляется в самых разных кругах, но все они в равной мере наследуют философии Просвещения. Либералы считают, что «мягкая коммерция» постепенно сблизит народы, тогда как социалисты воображают, как будущее общество придет к упразднению всех причин конфликта, но и те, и другие причастны одному и тому же миротворческому и оптимистическому взгляду на «прогресс». История XX века сметет все эти надежды, однако пацифистская иллюзия не исчезнет окончательно.
Мы видим, что после Первой мировой войны сохраняется течение, продолжающее выступать за подавление и криминализацию войны. Именно явный провал этой позиции, а также сохранение идеала общества, в котором война бы окончательно исчезла, приводят сегодня к возрождению понятия справедливой войны, к легитимации войны моральным учением, отождествленным с идеологией прав человека, которая снова делает возможной войну на уничтожение, тем более что развитие техники сегодня позволяет разрабатывать вооружения невиданной разрушительной силы. Это уже не справедливая война в средневековом смысле, которой еще были известны некоторые ограничения, а справедливая война, ведущаяся во имя «человечества», «свободы» и «права». Уже в пакте Бриана-Келлога, заключенном в 1928 году, осуждалась не сама война как таковая, а право наций и государств начинать ее. То есть национальные войны были объявлены несправедливыми, тогда как международная война, ведущаяся во имя человечества, становилась в то же время новой справедливой войной. Опасность этого хода в том, что «он […] навязывает политике смертельно опасную иллюзию вечного мира, у которого есть все шансы превратиться в бесконечную войну» [49 - Etienne Balibar, «Prolegomenes a la souverainete: la frontiere, l’Etat, le peuple» // Les Temps modernes, Paris, ноябрь 2000, p. 55. См. также: Günter Maschke, «La decomposition du droit international» (интервью в издании: Krisis, Paris, февраль 2005, pp. 43–66).]. Он сводится к формуле: «Perpetual war for perpetual peace» – «Вечная война ради вечного мира».
Карл Шмитт убежден в том, что «политический мир – это не универсум, а плюриверсум» [50 - La notion de politique, op. cit., p. 95.]. Обосновывается это тем, что человечество – это либо биологическая категория, либо моральная; это не политическое понятие. Шмитт цитирует известное высказывание Прудона: «Тот, кто говорит о человечестве, стремится обмануть». «Когда одно государство борется с политическим врагом во имя человечества, – поясняет он, – это не война человечества, но, скорее, одна из тех войн, в которых данное государство, противостоящее противнику, пытается перетянуть на себя универсальное понятие, чтобы отождествиться с ним, нанеся тем самым ущерб противнику» [51 - Ibid., p. 96.]. «Понятие человечества, – добавляет он, – это идеологический инструмент, особенно полезный для империалистической экспансии». Понятия врага человечества, на самом деле, является внутреннее противоречивым, поскольку у человечества по определению не может быть врагов среди людей. Вот почему войны во имя человечества неизбежно приводят к лишению врага самого статуса человека: борьба во имя человечества обязательно требует того, чтобы ее враги были выведены за пределы человечества. А против того, кто находится вне человечества, все средства дозволены. Как только враг становится не просто актуальным противником, который завтра мог бы превратиться в союзника, а олицетворением Зла, «врагом рода человеческого», преступником, которого требуется наказать, тогда можно использовать все средства, позволяющие покончить с ним [52 - См.: Danilo Zolo, Chi dice umanitä. Guerra, diritto e ordine globale, Einaudi, Torino, 2000 (английский перевод: Invoking Humanity. War, Law and Global Order, Continuum, London, 2002); La guistizia dei vincitori. Da Norimberga a Baghdad, Laterza, Roma-Bari, 2006.].
Еще 7 августа 1793 года член французского Конвента Гарнье де Сент предложил объявить английского государственного деятеля Уильяма Питта «врагом человеческого рода», чтобы у всех было право его убить. Вести бой во имя человечества – значит ставить самого себя на место того, кто способен издавать декрет, определяющий, кто является человеком, а кто – нет. В этом весь парадокс: любой дискурс, претендующий на устранение границ между людьми с целью расширения «нас» как понятия до всего человеческого вида в целом, приводит к воссозданию внутри самого этого человечества еще более радикальной линии разлома и исключения. «Лишь вместе с человеком, понимаемым в смысле абсолютной полноты человеческой природы, и именно в качестве оборотной стороны того же самого понятия, появляется его специфически новый враг – нелюдь [Unmensch]», – пишет Шмитт [53 - Le Nomos de la Terre, op. cit., p. 104. (Русский перевод: С. 103).]. Война во имя морали – это, следовательно, образец самой бесчеловечной из войн. Абстрактный универсализм превращает противников в абсолютных врагов, а «гуманитарные» войны – в истребительные.
Следуя примеру революционной Франции, США постоянно заявляли, что защищаемые ими принципы отвечают интересам всего человечества. Как сказал уже Вудро Вильсон, флаг Соединенных Штатов – «это флаг не просто Америки, но и человечества» [54 - Woodrow Wilson, Thanksgiving Proclamation, 7 ноября 1917, цитируется по: Arthur S. Link et al. (ed.), The Papers of Woodrow Wilson, Princeton University Press, Princeton, 1966–1993.]. «Мы в самом ближайшем будущем станем нацией крестоносцев», – отметил Ирвин Бэббитт в 1924 году [55 - Irving Babbitt, Democracy and Leadership [1924], Liberty Fund, Indianapolis, 1979, p. 337.]. «Идеал Америки – надежда человечества» – заявил также и Джордж Буш в речи, произнесенной 11 сентября 2002 года, через год после терактов в Нью-Йорке и Вашингтоне.
Шмитт также мог бы говорить не о «человечестве», а о «свободе». В разные моменты истории США неоднократно взывали к свободе, чтобы оправдать свои собственные завоевательные предприятия и присоединение территорий. Именно понятием «империи свободы», теоретически оформленным Джефферсоном, они оправдали первые завоевания территорий, отнятых у Испании (на Кубе) и у Мексики (Техас). Во имя «свободы» они вторглись и во Вьетнам. И точно так же – в ее имя – была развязана война в Ираке, погрузившая страну в гражданскую войну и в хаос. В своем послании «О положении в стране» от 28 января 2003 года Джордж Буш скажет: «Свобода, превозносимая нами, – это не дар Америки миру, это дар Бога человечеству».
С этой точки зрения, немаловажно то, что эпоха, в которую права человека были заявлены с предельной убедительностью, оказывается именно тем периодом, когда войны стали совершенно бесчеловечными. По Карлу Шмитту, в этой констатации нет ничего парадоксального, поскольку тогда, когда борются во имя человечества, врагов начинают считать нелюдьми (Unmenschen). Превозносимый гуманизм приводит к фактической дегуманизации. Война, которую вели против Косово во имя «прав человека», обернулась систематическим нарушением прав сербов, сопровождаемым многочисленными случаями «побочного ущерба». Война с Ираком во имя свободы закончилась тем, что генерал Томми Фрэнкс назвал «катастрофическим успехом» (catastrophic success). Другая причина в том, что не может быть фундаментальных вечных прав, поскольку то, что фундаментально, всегда ограничено определенной эпохой и культурой [56 - По этому вопросу см. работу Норберто Боббио: Norberto Bobbio, II problema della guerra e le vie della pace, Bologna, 1970, pp. 119–157. О политическим использовании риторики прав человека в связи с мыслью Карла Шмитта см. также: William Rasch, «Human Rights as Geopolitics. Carl Schmitt and the Legal Form of American Supremacy» // Cultural Critique, 54, весна 2003, pp. 120–147.].
Тотальная война отмечает собой не только возврат к «естественному состоянию», как его представлял Гоббс. Войны, в которых враг считается преступником или тем, кто вне закона, демонстрируют свой теологический или религиозный характер. Подобно крестовым походам, религиозным войнам или войнам против еретиков и язычников, это войны без границ, чрезмерные войны, поскольку они выстраиваются в соответствии с моральными категориями, так что представляющие их стороны не могут прийти к примирению. «Самой собой разумеется, – отмечает Норберт Кампаньа, – что зло не может обладать “равными правами” с добром: силы, воюющие за добро, присваивают себе все права, а силы, которых относят на сторону зла, видят, что их лишили всех прав, поскольку невозможно представить, чтобы силам зла было предоставлено ничтожнейшее из прав […] “Добрые” могут сбрасывать бомбы на мирное население, а у “злых” нет права поступать так же [.] Если причинам войны придана видимость справедливости и если в ней соблюдаются хоть какие-то формальные нормы, все предпринимаемые в такой войне акты враждебности автоматически становятся справедливыми» [57 - Op. cit., pp. 143, 151.]. Борьба во имя блага позволяет не только вмешиваться в международные дела суверенного государства (во имя человечества, свободы, демократии или прав человека), но также ограничивать свободы, открывать лагеря, в которых содержатся пленные, лишенные всякого юридического статуса, бомбардировать гражданское население, разрушать промышленную инфраструктуру, использовать пытки, напалм, белый фосфор, снаряды с обедненным ураном, осколочные бомбы, противопехотные мины и т. д. Во время публичной дискуссии, организованной на телеканале CBC в 1996 году, бывшего госсекретаря Мадлен Олбрайт Лесли Сталь спросила о необходимости введения в Ирак объединенных сил союзников, которое повлекло гибель 500000 иракских детей («Указывалось, что в Ираке погибло полмиллиона детей. Это больше, чем в Хиросиме. Оправдана ли такая цена?»). Ответ Олбрайт был совершенно недвусмысленным: «Это был сложный выбор, но мы считаем, что да, цена была оправданной» [58 - CBC, передача «60 minutes», 12 мая 1996.].
Итак, последствия уподобления врага подсудимому, преступнику, которого надо покарать, весьма важны. «Это приводит, – пишет Жан-Франсуа Кервеган, – к преобразованию международного права в приложение к уголовному, а войны – в полицейскую операцию, нацеленную на пресечение действий преступника» [59 - Jean-Fran^ois Kervegan, «Carl Schmitt et “l’unite du monde”», art. cit., p. 11.]. Поскольку подавление преступлений и правонарушений традиционно относится к ведомству полицейских сил, воинские подразделения постепенно приобретают качества полиции. Уже в 1904 году Теодор Рузвельт заявил, что в будущем государства, вполне возможно, будут вынуждены «применять международную полицейскую силу». В период между двух мировых войн, в эпоху пакта Бриана-Келлога (1928 г.), «запрещение войны» заставит воюющие стороны маскировать собственные действия, представляя их в качестве акций международной полиции, чтобы их планы не выглядели преступными. В современную эпоху, особенно в рамках антитеррористической борьбы, мы наблюдаем показательное стирание границы между армией и полицией: если полиция все чаще вынуждена обеспечивать внутренний порядок военными средствами, то армия участвует в войнах, которые регулярно представляются в качестве международных полицейских мер.
В то же время стирается граница между внутренней политикой и внешней, даже между внешней войной и гражданской. Как отмечает Клод Полен, «новые войны не могут не быть всеобщими (мировыми), безжалостными (беспощадными), безграничными (тотальными) и иррегулярными (это международные гражданские войны)» [60 - Claude Polin, «La guerre et ses causes. Essai sur l’histoire des formes de la guerre en Occident» // La guerre. Actes du colloque universitaire du 17 mai 2003, Association des Amis de Guy Auge, Paris, 2004, p. 94.]. Справедливая война, как много раз отмечал Шмитт, неизбежно приводит к гражданской войне уже в силу того факта, что ее можно вести без соблюдения форм «jus in bello». Среди правил «войны по форме» основополагающим было различие гражданских и военных лиц, а также участников боевых действий и неучастников. Это различие автоматически стирается в справедливых войнах современного типа, когда приходят к выводу, что все вражеское население виновно. Применение ковровых авиационных бомбардировок, отличающихся огромной разрушительной силой и в то же время анонимным и «неощутимым» характером действий самого бомбардира, – одно из логических следствий этого развития.
С другой стороны, сегодня мы замечаем умножение числа негосударственных агентов (неправительственных организаций, частных фондов, мультинациональных компаний, финансовых групп, групп влияния и т. д.), занятых в различных сферах международной жизни. Этот процесс также влечет переопределение отношений между публичным и приватным, гражданским и военным. И если, с одной стороны, военные все больше представляются «техниками» или «гражданскими в униформе», с другой, мы видим ускорившуюся приватизацию всего того, что имеет отношение к безопасности (или предотвращению рисков). Приватизация войны развивается не только благодаря тому, что на многих театрах боевых действий воюющими сторонами являются гражданские лица, взявшиеся за оружие, или из-за того, что некоторые преступные организации сегодня используют настоящие частные армии, например наркоторговцы. Другой важный факт состоит в возрождении частных армий наемников, особенно в США, где из-за отсутствия призыва число служащих регулярной армии относительно невелико, если сравнивать с общей численностью населения.
Частные военные компании (private military companies или PMC), зависящие или независимые от военно-промышленного комплекса, сегодня занимают все более значимое место в американской военной архитектуре и национальной безопасности, тем более, что их использование позволяет обойти нежелание Конгресса отправлять на войну классические войска. Показатели деловой активности этих обществ, акции которых зачастую торгуются на бирже, постоянно растут. Наиболее известны из них DynCorp Inc., Military Professional Resources Inc. (MPRI), Kellogg Brown & Rott (KBR), Blackwa-ter Security Consulting, Erinys, Sandline, Titan, Caci international и т. д. KBR, принадлежащая транснациональной фирме Halliburton, в которой есть личные интересы у многих членов правительства Буша, подписала 14 июня 2003 года контракт с Пентагоном на общую сумму в 200 миллионов долларов. Одна только Blackwater, фирма, занимающаяся обеспечением безопасности, располагает штатом из приблизительно 50000 наемников со всех концов света. Эти частные организации, постоянно ищущие новые рынки в сфере обороны и безопасности, стали опорной точкой для развертывания военных сил США в Персидском заливе. Сегодня они особенно активны в Ираке, где примерно 20000 наемников обеспечивают логистической поддержкой классические воинские части, не особенно беспокоясь о выборе средств (причем потери в их рядах не включаются в общие потери американской армии). Эти вспомогательные участники военных действий, чья зарплата может достигать 1000 долларов в день, не подчинены никаким правилам, конвенциям или же ограничениям, которые налагались бы на их действия. Их статус парадоксален, поскольку, хотя США привлекают их на законных основаниях, с точки зрения международного права, они являются нелегальными участниками боевых действий [61 - Напомним, что Женевская конвенция, ратифицированная США, запрещает использование наемников, которые, следовательно, не могут пользоваться защитой, предоставляемой регулярным участникам военных действий Гаагскими конвенциями 1899 и 1907 гг.]. «Частные военные компании, услуги которых, оплачиваемые Пентагоном, подчас чрезмерно дороги, стали, – пишет Сами Макки, – важным элементом новой интервенционистской стратегии, опирающейся на возможность быстрого развертывания сил в любой точке планеты» [62 - Sami Makki, Militarisatiion de l’humanitaire, privatisation du mili-taire, et Strategie globale des Etats-Unis, Centre interdisciplinaire de recherches sur la paix et detudes strategiques (CIPRES), Paris, 2004, p. 13. Согласно бюллетеню Foreign Report, опубликованному Jane’s Information Group, из 85 миллиардов долларов, составивших первоначальный бюджет, выделенный американской администрацией на военные операции на Ближнем Востоке, 28 миллиардов были потрачены на наемников или персонал, служащий в парамилитар-ных формированиях.]. По оценкам, сегодняшний «рынок» наемников составляет 100 миллиардов долларов в год [63 - См.: Peter Singer; Corporate Warriors, The Rise of the Privatized Military Industry, Cornell University Press, Ithaca, 2003; Philippe Chapleau, Sociitis militaires privies. Enquete sur les soldats sans armies, Rocher, Paris, 2005; Olivier Hubac (ed.), Mercenaures et polices privies. La privatisation de la violence armie, Universalis, Paris, 2006; Xavier Renou, La privatisation de la violence. Mercenaires et sociitis privies au service du marchi, Agone, Marseille, 2006. О приватизации шпионских услуг см.: Jean-Jacques Cecile, Espionnage business. Guerre iconomique et renseignement, Ellipses, Paris, 2005.]. С другой стороны, отмечается обратное явление – милитаризация гуманитарной сферы, связанная с тем, что помощь развивающимся странам, в том числе гуманитарная, сама стала вспомогательным инструментом в борьбе с асимметричными угрозами, а также инструментом умножения влияния на международной арене.
Стирание границ между классическими категориями войны достигает своей кульминации в размывании самих понятий войны и мира. Когда враг превращается в олицетворение Зла, более невозможно заключать с ним мир, поскольку такой договор потребовал бы переговоров и примирения со Злом. В старом праве народов поражение рассматривается в качестве достаточного «наказания». Сегодня же необходимо привлечь к суду тех, на кого возлагают «ответственность» за войну. Неопределенно долгая война, включая и в мирное время, становится поэтому нравственным императивом. Карл Шмитт хорошо понимал, что Версальский договор и пакт Бриана-Келлога создали промежуточное состояние между войной и миром, в котором мир превращался в некое продолжение войны другими средствами [64 - «Там, где более невозможно, – пишет Карл Шмитт, – различить, что такое мир и что такое война, еще труднее сказать, что такое нейтралитет» (La notion de politique, op. cit., p. 172). По этому вопросу см.: Aurelie de Andrade, «La distinction temps de paix/temps de guerre en droit penal militaire: quelques elements de comprehension» // Les Champs de Mars, Paris, 2 сентября 2001, pp. 155–169: она подчеркивает то, как возникновение и развитие международного уголовного права лишь усугубили эту тенденцию. «Напрашивается вывод, – пишет она, – что в международном уголовном праве отсутствует различие мирного времени и военного. Нигде – ни в уставах и регламентах двух международных уголовных трибуналов в Гааге и в Аруше, ни в уставе Международного уголовного суда, – невозможно найти и следа этого различия» (p. 189). Приспособление французского уголовного и военного права к уставу этих новых судебных инстанций может поэтому «привести если не к исчезновению, то по крайней мере к размыванию различия мирного времени и военного» (ibid.). Эта тенденция отмечалась еще в семидесятых годах Жюлем Моннро: «Поскольку концом борьбы и ее целью может быть лишь победа, официальное различие войны и мира, сопровождающееся целым кортежем конвенций […], если оно и не упраздняется, то по крайней мере уже не пользуется однозначной поддержкой новых святош, которые способны допустить его лишь в тактическом отношении, ведь не могут же они сложить свое моральное оружие в промежуток времени, разделяющий две «ограниченные войны»: политика оказывается “продолжением войны другими средствами”, как можно было бы сказать, переиначив формулу Клаузевица» (Jules Monnerot, Inquisitions, Jose Corti, Paris, 1974, pp. 95–96).]. С тех пор такая ситуация еще больше закрепилась, что привело в итоге к почти полному исчезновению различия войны и мира. «Справедливая война» современного типа больше не завершается заключением мирного договора, составленного в должном виде, а продолжается в других формах в мирное время. Как только пушки замолкают, надо наказывать виновных, тогда как население следует по возможности «переобучать». Войны больше не заканчиваются: они становятся бесконечными, поскольку положить им конец тем сложнее, чем больше они растягиваются на мирное время. «Холодная война» или «горячий мир»: война в ее разных формах становится постоянным состоянием. В то же время это стирание границы между исключением (каковым является война) и нормой (которой в нормальном случае является мир). Наконец, раз, по Карлу Шмитту, политика предполагает признание врага, сегодня мы видим, как с ног на голову поставили формулу Клаузевица о войне как продолжении политики другими средствами: война становится «разрушением политики другими средствами» [65 - De defensa, Bruxelles, 25 октября 2004, p. 19.].
Это размывание границы войны и мира намного опаснее для понятия мира, чем войны. Прежде всего, потому, что первое не обладает той же полисемией, что второе (есть только одна форма мира, тогда как существует множество форм войны). А также потому, что войну ведут, чтобы добиться мира, а не мир заключают ради войны, а цели всегда должны быть определены с большей ясностью, чем средства их достижения.
Нет никакого сомнения в том, что критика Карлом Шмиттом «справедливой войны» современного типа относится, в первую очередь, к США, поскольку подавляющее большинство войн, которые вела эта страна, были не регулярными войнами, «войнами-дуэлями», а войнами против врагов, считающихся преступниками, и их вели вплоть до полной капитуляции последних. Известно, что, по Шмитту, «все понятия, содержащие в себе зачатки современного учения о государстве, являются секуляризованными теологическими понятиями» («Alle prägnanten Begreiffe der modernen Staatslehre sind säkularisierte theologische Begriffe»). В некоторых отношениях «политическая теология» в США даже более заметна, если учесть то первостепенное значение, которое играет там вездесущая гражданская религия, которая позволяет также объяснить мессианский характер внешней американской политики, объединяющий демократов и республиканцев (и даже интервенционистов и изоляционистов), невзирая на их различия и раздоры.
В XIX веке Герман Мелвилл в своем романе «Белый бушлат» заявил: «Мы, американцы, – в каком-то смысле избранный, привилегированный народ, Израиль нашего времени. Мы несем ковчег свобод всего мира […] И в качестве будущего наследства Бог завещал нам обширные территории политических язычников […] Весь остальной мир вскоре пойдет по нашим стопам». В часто упоминавшейся во второй половине того же XIX века доктрине «Явной судьбы» (Manifest Destiny), сформулированной в 1845 году Шоном О’Салливаном, осуществляется слияние империализма и богоизбранности, позволяющее в то же время морально и религиозно легитимировать политические, культурные и коммерческие завоевания [66 - См.: Anders Stephenson, Manifest Destiny, America Expansion and the Empire of Right, Hill & Wang, New York, 1995.]. Сенатор Альберт Дж. Беверидж скажет: «Не для тщетного и пустого обожания и самообожания тысячу лет приготовлял Бог англоязычные народы. Нет! Он сделал нас хозяевами и организаторами мира, дабы мы навели порядок там, где царствует хаос» [67 - Цитируется по: Claude G. Bowers, Beveridge and the Progressive Era, New York, 1932, p. 121.]. Это мировоззрение, восходящее к отцам-пилигримам и к мифу «Града на холме», сохранялось всегда. Можно было бы привести множество примеров его проявления. США, как новая Обетованная земля, считают свои ценности универсальными и, полагая, что на них возложена божественная миссия, пытаются – от чистого сердца – навязать их всему остальному миру [68 - См.: Clifford Longley, Chosen People. The Big Idea that Shapes England and America, Hodder & Stoughton, London, 2002; Stephen H. Webb, American Providence. A Nation with a Mission, Continuum, New York – London, 2004; Fuad Sha’ban, For Zion’s Sake. The Judeo-Christian Tradition in American Culture, Pluto Press, London, 2005.]. Разве Рональд Рейган не заявил еще в 1980 году: «Сомневаемся ли мы в том, что само Божественное Проведение превратило эту землю в остров свободы?». Билл Клинтон в своей инаугурационной речи, произнесенной в начале второго президентского срока, также провозгласил, что «Америка стала единственной нацией, без которой нельзя обойтись».
Благодаря событиям 11 сентября 2001 года сговор неоконсерваторов и протестантских церквей евангелического направления обозначился со всей ясностью. Мессианское видение, унаследованное от пуританизма и кальвинистского учения о предопределении, – видение, долгое время скреплявшее консенсус американского общества, – получило новое и весьма бурное развитие. Миф об Америке как «избранной нации», обязанной утверждать Добро по всему миру, нации, против которой силам Зла никак не устоять, поскольку родилась она под присмотром самого Провидения, был снова поднят на щит, как в эпоху «Великого пробуждения» (Great Awakening) 1730–1760 гг., получив поразительное распространение – и не только в политической или дипломатической сфере, но и в геополитической. «Наш национализм, – писали Уильям Кристол и Дэвид Брукс, – это национализм исключительной нации, основанной на универсальном принципе, на том, что Линкольн называл “абстрактной истиной, применимой ко всем людям во все времена”» [69 - The Wall Street Journal, New York, 15 сентября 1997.]. Это мировоззрение закрепляется уверенностью в том, что Америка – носитель всего самого лучшего в политических и социальных подходах: «Американцы не должны отрицать то, что из всех наций мира именно их – самая справедливая […], лучший образец для будущего» [70 - David Rothkopf, «In Praise of Cultural Imperialism?» // Foreign Policy, Washington, лето 1997.]. «Если США представляют богоизбранный народ, – отмечает Кеннет М. Колман, – тогда практически невозможно представить ситуацию, в которой интересы человечества не совпадали бы напрямую с интересами Соединенных Штатов» [71 - The Political Mythology of the Monroe Doctrine. Reflection on the Social Psychology of Domination, s.d., p. 105.]. «Существует система ценностей, от которых нельзя отступать, и это именно те ценности, которые мы отстаиваем. И если эти ценности достаточно хороши для нашего народа, столь же хороши они должны быть и для других», – еще недавно можно было прочитать в «Washington Post» [72 - Washington Post, Washington, 19 ноября 2002.]. Подобных цитат можно, опять же, привести множество. В подобной атмосфере не может не наметиться слияние национализма и мессианизма: «Дядя Сэм, бывший раньше вооруженной рукой мессии, ныне сам становится Мессией» [73 - Sebastien Fath, Dieu benisse l’Amerique. La religion de la Maison-blanche, op. cit., p. 248. См. также: Tarek Mitri, Au nom de la Bible, au nom de l’Amerique, Labor et Fides, Geneve 2004.].
Эта мессианская уверенность Америки в том, что она воплощает в себе Добро, ее стремление представлять собственные принципы универсальными превращают ее в «добродетельную империю», в которой Клаес Г. Рин смог усмотреть, хотя это и парадоксально, признаки «нового якобинства» [74 - Claes G. Ryn, America the Virtuous. The Crisis of Democracy and the Quest for Empire, Transaction Publ., New Brunswick, 2003.]. Ее «якобинство» заключается в желании выстроить все общества по американскому образцу, устранить все отличающиеся политические культуры ради глобальной «рыночной демократии» (market democracy). Джон Грэй полагает, что поэтому-то внешняя политика Америки основывается на идеологической убежденности в том, что «рыночное государство» – единственный вид законного правления, хотя речь идет всего лишь о чисто американской конструкции [75 - John Gray, Al Quaeda and What it Means to be Modern, Faber, London, 2003, p. 95.]. Действительно, часто подчеркивалось, что большое число американцев обычно смешивают США с миром – который, как предполагается, может стать понятным только после достаточной американизации. Исторически универсализм всегда способствовал экспансионизму и колониализму. Колониальные завоевания официально мотивировались желанием распространить в мире принципы «цивилизации» и «прогресса», причем и то, и другое отождествлялось с определенной культурой, которая выдавала себя за «универсальную». Ценности или стремления, свойственные определенной державе, отождествлялись таким образом с нравственными законами, управлявшими, якобы, всей вселенной: частный национальный интерес обобщался, становясь, в теории, интересом всего человечества. Из этого мировоззрения следовало, что колонизированным колонизация на благо, а интерес тех, над кем господствуют, именно в том, чтобы над ними господствовали. При подобном подходе любой отказ от образца, считающегося лучшим из возможных, вполне естественно истолковывается как проявление глупости или порочной враждебности. И эта интерпретация сразу же приводит к распри: «Поскольку идеология добродетельной империи предполагает не только общемировое господство Америки, но и переплавку всего мира по своему образцу, – пишет Рин, – она оказывается рецептом конфликта и вечной войны» [76 - Op. cit., p. 9.].
Как раз в той мере, в какой США ощущают, что им угрожает все от них отличное, они, по существу, стремятся к миру без врагов, без угроз, а такой мир неизбежно приравнивается гомогенному миру. Они считают, что не могут быть по-настоящему в безопасности, пока не будет устранено всё, что от них явно отличается, то есть пока мир не будет полностью американизирован. Невозможно иначе объяснить их односторонность или, тем более, интервенционизм.
Уже в момент подписания пакта Бриана-Келлога Соединенные Штаты (которые ранее отказались присоединиться к Лиге наций) дали понять, что оставляют за собой право выступать в качестве единственных судей, определяющих, какую войну считать проявлением агрессии и что может считаться основанием для признания или непризнания того или иного государства. Уже в наши дни, в апреле 2001 года, США вышли из Комиссии по правам человека при ООН. В ноябре 2001 года они подтвердили свой отказ от ратификации международной конвенции, к тому моменту уже подписанной или ратифицированной 144 странами, которая запрещает производство, приобретение и хранение биологического оружия, оправдавшись тем, что они не могут пойти на инспектирование и контроль собственных лабораторий и арсеналов. Несколько дней спустя они в одностороннем порядке денонсировали договор 1972 года по противобаллистическим ракетам, ограничивающий возможности противоракетной обороны. Также они отказались подписывать договор, запрещающий применение противопехотных мин, подписанный в феврале 2001 года 123 странами, как и Киотский договор по защите окружающей среды и изменению климата. В мае 2001 года они отказались как-либо обсуждать со своими европейскими партнерами сеть «Echelon», предназначенную для шпионажа и прослушки. Также они расходятся со всем миром по вопросу производства генетически модифицированных организмов (ГМО) и мяса, обогащенного гормонами. К тому же, США – единственная западная страна, никогда не ратифицировавшая конвенцию по искоренению всех форм дискриминации женщин, принятую в 1979 году ООН, как и конвенцию 1989 года по правам ребенка. Америка дала понять, что, когда речь идет о ее гражданах, она не признает власти Международного уголовного суда (МУС) в Гааге, создание которого она, однако, финансировала. Наконец, как мы знаем, США решили напасть на Ирак и захватить его без согласия ООН и пренебрегая мнением подавляющего большинства стран международного сообщества.
Судя по всем этим историям, США, особенно после прихода к власти Джорджа Буша, решили, видимо, снять с себя обязательство соблюдать международные нормы и освободиться от правил, которые они пытаются применить к другим, в том числе и силой. Таким образом, они ставят себя в положение исключительной страны, то есть страны, которая в силу своей собственной природы обладает свободой, позволяющей не ограничивать свои действия какими-либо правовыми принципами, которые, однако, по ее мнению, должны соблюдаться всеми остальными. Раз усваивается такая точка зрения, США не могут не отвергать, полагая их стесняющими, устаревшими или же незначащими (irrelevant), те правила, которые они допускают в лучшем случае лишь до тех пор, пока те не применяются к ним самим. Вот почему они все чаще занимают строго одностороннюю позицию. Нет никакого сомнения, что, с точки зрения США, приспосабливаться должен весь остальной мир, но не они.
Полагая, как мы только что отмечали, что их граждан не могут судить никакие инстанции международного уголовного права, США в то же время утверждают, что выходцев из других стран, напротив, можно судить по американским законам [77 - Соглашения по экстрадиции, подписанные 25 июня 2003 года между Европейским Союзом и США, закрепляют фактическое включение европейского судебного аппарата в американскую систему борьбы с терроризмом.]. Так они превращают уголовное право в инструмент собственного суверенитета. «Как всякое национальное государство, – отмечает Жан-Клод Пэ, – США выстраивают двойную юридическую систему – правовое государство для граждан страны и бесправное государство для иностранцев. В классическом случае, если брать другие нации, различие между двумя юридическими порядками фиксируется границей. Но в случае американского государства граница не является всего лишь географическим фактом. Приоритет американского гражданства и организация двух юридических порядков действуют не на определенной территории, а во всем мире. Речь идет не только о том, чтобы позволить американским гражданам избегать международных судов, то есть судов общей юрисдикции, но и том, чтобы заставить другие государства признать право американских властей судить граждан этих стран в исключительных судебных инстанциях, созданных специально с этой целью» [78 - Jean-Claude Paye, «Le droit penal comme un act constituant. Une mutation du droit penal», art. cit., p. 286.].
Как мы уже указали, США безо всяких колебаний указывают, кто их враг, что может показаться более чем шмиттеанским. Своего врага они определяют с решимостью и энергией, которые контрастируют с мягкотелостью и нерешительностью, столь часто проявляемыми европейцами. Но это указание на врага никоим образом не соответствует критериям, выписанным Карлом Шмиттом. Оно не только не является для них главным политическим жестом – жестом, который в таковом качестве не мог бы отвечать на какие-либо критерии помимо политических, – но и приобретает непосредственно манихейские и моральные качества. Враг Америки – не фактический противник, который при случае мог бы превратиться в союзника. Он смешивается с самим Злом.
В своей речи от 3 августа 1983 года Рональд Рейган уже называл СССР и страны Восточного блока «империей зла» (evil empire). Потом советская система уступила место «глобальному терроризму», а также «государствам-хулиганам» (rogue States), если пользоваться выражением, придуманным Мадлен Олбрайт в 1994 году, но, в общем, врага постоянно разоблачают в одних и тех же выражениях. На следующий день после терактов 11 сентября Джордж Буш тут же решил представить войну с терроризмом как «борьбу Добра со Злом» («Редко Добро и Зло проявляют себя столь зримо»). Остальной мир он попросил солидаризоваться с его «крестовым походом» («Присоединяйтесь к нашему крестовому походу или же будьте готовы к неминуемым смерти и разрушению»). Говоря о терактах в Нью-Йорке и Вашингтоне, он заявил: «Сегодня наша нация увидела Дьявола». 29 января 2002 года американский президент использовал выражение «ось зла», придуманное Дэвидом Фрамом, которое затем будет повторяться раз за разом. В рамках такого мировоззрения мир поделен на тех, кто борется за добро, и тех, кто противостоит им или находится в сговоре со Злом. Третьей стороны нет, нет позиции возможного нейтралитета. «Либо вы с нами, либо вы с террористами», – вот как заявит Джордж Буш, обращаясь к Конгрессу 20 сентября 2002 года [79 - См.: Andrew Norris, «“Us” and “Them”» // Metaphilosophy, Oxford, XXXV, 3, апрель 2004, pp. 249–272: в этой статьей в свете работ Шмитта, опубликованных в двадцатые годы, исследуется реакция администрации Буша на теракты 11 сентября и то, как она привела к демонизации врага.].
Особенно примечательно то, что эта манихейская система, воспринимающая мир в качестве поля битвы, навсегда поделенной на два лагеря, Добра и Зла, сегодня обнаруживается в дискурсе как Усамы бен Ладена, так и Буша, – и, несомненно, в обоих случаях она используется вполне осознанно. Бен Ладен призывает к «джихаду» против «Великой Сатаны», Джордж Буш – к «крестовому походу» против «оси Зла». Параллелизм бросается в глаза. На первый взгляд, как американский президент, так и вождь террористов придерживаются той мысли, что мир и политику можно понимать только в терминах врагов и друзей [80 - По этому вопросу см.: Darius Rejali, «Friend and Enemy, East or West: Political Realism in the Work of Usama bin Laden, Carl Schmitt, Niccolo Machiavelli and Kai-ka’us ibn Iskandar» // Historical Reflections – Reflections historiques, 2004, 3, pp. 425–443. По тем же вопросам, но в связи с Ираном см.: William O. Beeman, The «Great Satan» vs. the «Mad Mullahs». How the United States and Iran Demonize Each Other, Praeger, Greenwwod, 2005.]. Но и в этом случае неправильно было бы делать вывод о некоем влиянии мысли Карла Шмитта. Ведь их способ постановки вопроса о вражде ни в коем отношении не является шмиттеанским, поскольку ставят они его в абсолютных терминах и исключают всякую возможность существования третьего, который мог бы оставаться нейтральным. Иными словами, они не только верят в неизбежную конфликтность политической жизни, но и считают, что эта конфликтность сталкивает лишь два лагеря и что ее сразу же нужно довести до предела. Характерным элементом тут оказывается религиозность, как и тот факт, что она обнаруживается в обоих дискурсах (при этом, разумеется, каждый из этих двух протагонистов отрицает подобную претензию за другим, поскольку для Буша бен Ладен – просто преступник, тогда как для бен Ладена Буш – всего лишь представитель развращенного материалистического мира, даже если он и «крестоносец»). Жак Деррида хорошо понимал, что конфронтация Буша и бен Ладена вводит, по сути, в игру две «политические теологии» [81 - Jacques Derrida, «Autoimmunita, suicidi reali e simbolici», диалог, датируемый октябрем 2001 года, опубликован в: Giovanni Borra-dori, Filosofia del terrore. Dialoghi con Jürgen Habermas e Jacques Derrida, Laterza, Roma-Bari, 2003, p. 126 (английский перевод: Philosophy in a Time of Terror. Dialogues with Jürgen Habermas and Jacques Derrida, University of Chicago Press, Chicago, 2003; французский перевод: Le «concept» du 11 septembre. Dialogues a. New York, octobre-decembre 2001, Galilee, Paris, 2004).]. Бруно Этьен, специалист по исламу, констатировал то же самое: «Джихад противопоставляется крестовому походу, Добро – Злу, Аллах – великому Сатане, афганская фатва – “техасской фатве”; короче говоря, мы имеем дело с братоубийственной борьбой, в которой один Бог противопоставлен другому» [82 - Цитируется по: Francois Heisbourg, Iperterrorismo. La nuova guerra, Roma, 2002, p. 53.]. Карло Галли, отличный знаток Карла Шмитта, также говорит о «политической теологии» [83 - Carlo Galli, La Guerra globale, Laterza, Roma-Bari, 2002, p. 27.]. Исламский фундаментализм с одной стороны, неоконсервативный фундаментализм – с другой.
Теракты 11 сентября заставили США понять по крайней мере то, что отныне они уязвимы на своей собственной территории. Осознание этой уязвимости, противоречащее (оправданной) убежденности в обладании «беспрецедентной силой и влиянием, у которых нет равных во всем мире» [84 - Доклад The National Security Strategy, U.S. Government, Washington, 2002, p. 1.], привело к переопределению их стратегических целей и форм действий.
Новая американская стратегия была официально объявлена в докладе, опубликованном в сентябре 2002 года. В нем уже на первых страницах утверждается, что США больше не допустят того, чтобы их враги могли нанести удар первыми: «В соответствии со здравым смыслом и правилами самообороны Америка будет реагировать на возникающие угрозы еще до того, как они полностью осуществляться» [85 - Ibid., p. IV.]. Оправдание этой новой доктрины опирается на явно двусмысленное понятие «неминуемой угрозы»: «Мы должны применить понятие неминуемой угрозы к способностям и целям наших сегодняшних противников», – читаем мы всё в том же документе [86 - Ibid., p. 15.]. Таким образом, правилом становится атака из предосторожности, противопоставляемая любой реактивной или попросту оборонительной стратегии. Теперь уже не надо ждать, пока угроза будет выполнена, ее нужно предупредить или предвосхитить, нанеся удар первыми. Впрочем, об этом Джордж Буш говорил уже в июне 2002 года в своей речи, произнесенной в военной академии в Вест-Пойнте.
Это политическое направление было закреплено в докладе «Национальная оборонная стратегия Соединенных Штатов Америки» (The National Defense Strategy of the United States of America), опубликованном в марте 2005 года, в котором можно прочитать: «Мы будем наносить нашим противникам удары тогда, там и тем способом, как мы сами решим, дабы обеспечить условия нашей будущей безопасности» [87 - Доклад The National Defense Strategy of the United States of America, U.S. Government, Washington, 2005, p. IV.]. В тексте подчеркивается, что «Америка – это страна в состоянии войны», а «теракты 11 сентября прояснили вызов, который нам брошен». Уточняется то, что суверенитет стран, которые представляют «угрозу», соблюдаться не будет [88 - Ibid., p. 1.]. «Проблемные страны» (problem States) определяются в качестве стран, «враждебных американским принципам». В документе снова утверждается принцип превентивной войны против «организаций и государств, враждебных свободе, демократии и иным американским интересам» [89 - Ibid., p. 8.]: «Неприемлемо […] позволять нашим противникам наносить первый удар. Соединенные Штаты должны отвечать на наиболее опасные угрозы, упреждая их и обезвреживая на расстоянии, не позволяя им осуществиться» [90 - Ibid., p. 9.]. Наконец, кибернетическое пространство определяется в качестве «нового театра боевых действий» [91 - Ibid., p. 13.].
Проблема в том, что эта доктрина «законной превентивной обороны» формально противоречит Хартии ООН, 51-я статья которой допускает законную защиту только в качестве ответа на нападение другого государства, чем, следовательно, полностью исключается «упреждающая» атака, даже если она основывается на предположительном наличии «неминуемой угрозы». Запрет применения силы помимо случаев законной обороны и коллективных действий, предпринимаемых по запросу и/или под эгидой Совета Безопасности, фигурирует также и во второй статье Хартии ООН. Обоснование этого запрета состоит в том, что превентивная война в рамках современного международного права всегда уподоблялась агрессорской войне.
В области международных дел реализация этой доктрины выразилась в войне в Афганистане, за которой последовала вторая иракская война, предпринятая именно в качестве «превентивной» войны в нарушение всех принципов международного права и без поддержки ООН. В то же время США оказывали серьезнейшее давление на своих союзников, чтобы они также пошли на нарушение норм международного права и даже их внутренних конституционных принципов (от последнего большинство из них отказалось), оправдывая свои действия логикой «кто не с нами, тот против нас».
При Джордже Буше военная сфера, кажется, окончательно вытеснила политическую, дипломатическую и даже экономическую, став основным средством оказания влияния и утверждения гегемонии. Война, как постоянно применямое средство, выстраивается теперь как самостоятельная цель, заслоняющая социально-политическую необходимость мирного договора. Параллельно американские военные силы становятся вездесущими, то есть они получают возможность в любой момент развертываться в любом месте, что объясняется глобализацией целей и интересов, которая требует способности проецировать свои силы в любую точку земного шара посредством сложных логистических ресурсов (включающих авиационные и военно-морские базы, милитаризацию космоса, сверхточное позиционирование мишеней, заранее приготовленые модульные склады, систематическое применение информационных систем и т. д.) Наконец, доктрина превентивной войны показывает, кто теперь суверен. Если говорить словами Шмитта, все рассуждения о «государствах-хулиганах» (rogue States) в конечном счете означают, что суверен тот, кто в одностороннем порядке решает, кого считать «хулиганом».
Превентивная война в Америке часто представлялась в качестве либо некоей законной упреждающей обороны, либо военного оформления «принципа предосторожности». В действительности же она сводится к наказанию за виртуальное или предполагаемое преступление еще до того, как оно будет совершено, что открывает путь всевозможным спекуляциям по поводу намерения совершить это преступление, приписываемого «угрожающим» акторам. В научно-фантастическом романе Филипа К. Дика «Особое мнение» (Minority Report) (по нему снят известный одноименный фильм) изображается общество будущего, в котором убийц можно будет арестовывать и заключать в тюрьму еще до того, как они совершили свои преступления. «Превентивная» стратегия США, представляемая некоей профилактикой, оказывается своеобразным расширением того же принципа и она сталкивается с теми же самыми апориями, ведь убийца или террорист, которого арестовывают до того, как он перешел к действию, строго говоря, является если не «невиновным», то по крайней мере тем, кто на момент лишения свободы еще ничего не сделал. То есть эта стратегия сводится к тому, чтобы обезвредить людей, которые еще не преступили закон, под тем предлогом, что у них было несомненное намерение его преступить. Следовательно, проблема, которая тут возникает, – это проблема оценки и доказательства: как доказать намерение? И как ответить тем, кто оспаривают эту оценку? Как пишет Франческо Рагацци, «единственным возможным оправданием вмешательства оказывается непогрешимость предвидения» [92 - Francesco Ragazzi, «“The National Security Strategy of the USA” ou la rencontre improbable de Grotius, Carl Schmitt et Philip K. Dick» // Cultures et conflits, Paris, 18 мая 2005. См. также: Betty Glad et Chris J. Dolan (ed.), Striking First. The Pre-Emption and the Preventive War Doctrines and the Reshaping of U.S. Foreign Policy, Palgrave, Basingstoke, 2005.]. Но как оно может быть непогрешимым? Чтобы оправдать войну с Ираком, заявили, что режим Саддама Хуссейна располагает «оружием массового уничтожения» и якобы намеревается его применить. Сегодня мы знаем, что этот аргумент был всего лишь государственным обманом [93 - Дональд Рамсфелд сам в конце концов признал, что связи между Аль-Каидой и Ираком Саддама Хуссейна на самом деле представлялись не очевидными (The Guardian, 6 октября 2004 г.).].
Оправдание Соединенными Штатами превентивных ударов и упреждающей атаки не только отмечает собой явное нарушение правил современного международного права, но и, похоже, свидетельствует о желании вернуться к модели средневековой «справедливой войны» [94 - Понятие «справедливой войны» подверглось переопределению и положительной переоценке со стороны Майкла Уолцера (Michael Walzer, Just and Unjust Wars. A Moral Argument with Historical Illustrations, Basic Books, New York, 1977; французский перевод: Guerres justes et injustes. Argumentation morale avec exemples historiques, Belin, Paris, 1999; Arguing about War, Yale University Press, New Haven, 2003; французский перевод: De la guerre et du terrorisme, Bayard, Paris, 2004). Это переопределение близко к тому, что предлагается Моникой Канто-Шпербер: Monique Canto-Sperber, Le bien, la guerre et la terreur. Pour une morale internationale (Plon, Paris, 2005). Она пытается провести различие между «справедливой войной» и «моральной войной». Манифест американских интеллектуалов (Сэмюэля Хантингтона, Фрэнсиса Фукуямы, Майкла Уолцера и т. д.), поддерживающих войну в Ираке, был опубликован 1 октября 2002 года «Институтом американских ценностей» («What We’re Fighting for») – он также вписывается в борьбу с терроризмом в рамках справедливой войны, однако в нем не ставится вопроса о допустимых границах военных операций, как и об искомом равновесии между военным подавлением и военными средствами. По этому вопросу см. также: William Rash, «A Just War? Or Just a War? Schmitt, Habermas, and the Cosmopolitan Orthodoxy» // Andreas Kalyvas, Jan Müller (ed.), Carl Schmitt: Legacy and Prospects. An International Conference in New York City, специальный номер Cardozo Law Review, New York, XXI, 5/6, май 2000, pp. 1665–1684; Slavoj Zizek, «Are We in a War? Do We Have an Enemy?» // The London Review of Books, London, XXIV, 10, май 2002; Fabio Vander, Kant, Schmitt e la guerre preventiva. Diritto e politica nellepoca del conflitto globale, Manifesto libri, Roma, 2004; Chris Brown, «From Humanised War to Humanitarian Intervention: Carl Schmitt’s Critique of the Just War Tradition», выступление на коллоквиуме «The International Thought of Carl Schmitt», La Haye, 9-11 сентября 2004; Mark Evans (ed.), Just War Theory. A Reappraisal, Palgrave Macmillan, New York, 2005; S.C. Roach, «Decisionism and the Humanitarian Intervention. Reinterpreting Carl Schmitt and the Global Political Order» // Alternatives, Boulder [Colorado], XXX, 2005, pp. 443–460; Sigrid Weigel, «The Critique of Violence Or, The Challenge to Political Theology of Just Wars and Terrorism with a Religious Face» // Telos, New York, 135, лето 2006, pp. 61–76.]. Как пишет Франческо Рагацци, цель всех увещеваний Белого дома – выдать акт, всегда признававшийся нелегальным, за то, что было бы одной из характеристик «справедливой войны» [95 - Art. cit.]. Но это совершенно невозможно, поскольку классическое определение «справедливой войны», обнаруживаемое, к примеру, у Гроция, формально исключает нападение первым и превентивную войну, развязываемую из опасения или предположения нападения [96 - «Никоим образом нельзя предполагать, – пишет Гроций, – будто по праву народов допускается браться за оружие, чтобы ослабить князя или же какое-то государство, сила которого растет изо дня в день, из страха, что, стоит только позволить этой силе слишком вырасти, и благодаря ней оно будет в состоянии при случае нанести нам вред» (Grotius, Traite de la guerre et de la paix, livre I, chap. 2). По этой причине Ярон Брук и Алекс Эпстейн (Y. Brook, A. Epstein, «“Just War Theory” vs. American Self-Defense» // The Objective Standard, I, 1, весна 2006) критикуют понятие «справедливой войны»: с их точки зрения, оно все еще остается слишком ограничительным! Приводя в качестве образцов для подражания устрашающие бомбардировки Германии во время Второй мировой войны, а также резню гражданского населения в Джорджии, устроенную генералом северян Уильямом Т. Шерманом в 1864 году, Брук и Эпстейн отвергают само понятие «пропорциональности» нападения и обороны и доходят до обвинения администрации Буша в «пораженчестве», поскольку она не начала сразу же тотальную войну против воинствующего исламизма. «В Афганистане и Ираке, – пишут они, – мы видели последствия отказа применять политику в стиле Шермана». Оба автора, которые в одном из пассажей говорят о том, что применение пыток «морально обязательно», отстаивают философию «рационального эгоизма», сформулированную Айн Рэнд.]. Для старых теоретиков справедливой войны, война всегда является одновременно (неизбежным) злом, наименьшим (возможным) злом и (законным) средством возмещения ущерба. Несмотря на свой «моральный» фон, справедливая война, как мы уже отмечали, по-прежнему подчиняется определенным принципами и соответствует некоторым условиям. То есть не всё в ней позволено: само наличие «jus in bello» противоречит поговорке «inter arma silent leges» («среди оружия законы безмолвствуют»), поскольку законная оборона сама определяется весьма строго.
С другой стороны, понятие справедливой войны отсылает к вопросу о том, у кого есть основания объявлять, справедлива данная война или нет. Кто решает вопрос соответствия принципам «справедливости» в данных конкретных обстоятельствах? В Средние Века решение обычно приходилось принимать третьей стороне, считавшейся беспристрастной. Однако Джордж Буш всегда отвергал саму идею третьей стороны (которой могла бы быть ООН), как и идею нейтралитета. С того момента, как задача по определению характера войны перестает возлагаться на третью сторону, только господствующая держава оказывается в состоянии обосновать определение того или иного военного предприятия в качестве оправданного или неоправданного, а в таком случае «справедливой» оказывается просто-напросто та война, которую ведет самый сильный.
Итак, если сегодня и можно говорить о возвращении доктрины справедливой войны, опирающейся на идеологию прав человека, то есть на современную версию субъективного естественного права, то возвращается она в «диком» виде, отвергающем все те критерии, которое позволяли в Средние Века говорить о том, «справедлива» война или нет. Отныне, чтобы война была объявлена (теми, кто ее начинает) справедливой, достаточно, чтобы она велась во имя великих принципов свободы, человечества и демократии, хотя эти самые принципы постоянно попираются ею во время военных действий. Другие условия вообще теряются из виду. Война такого типа, стоящая на прочном идеологическом и моральном фундаменте, отсылает не столько к средневековым войнам, сколько к войнам истребительным, описание которых мы находим в Библии. Риторика «оси Зла», противостоящей силам Добра, приводит, с этой точки зрения, к предельно примитивной политической теологии. Как пишет Данило Дзоло, «новая война “глобальна” в смысле, который можно считать монотеистическим, поскольку (западные) державы, ведущие ее, постоянно ссылаются на универсальные ценности: война теперь оправдывается уже не частными интересами или целями, а высшей и беспристрастной точкой зрения и ценностями, которые якобы разделяются всем человечеством. Веберовский “политеизм” моралей и религиозных вер систематически отрицается теоретиками глобальной войны. Монотеистическое мировоззрение – в частности библейское, подчеркнуто христианское мировоззрение современной группы, руководящей США и состоящей из методистов, пресвитерианцев, конгрегационалистов и лютеран, – противопоставляется плюрализму ценностей и сложности мира» [97 - «Una “Guerra globale” monoteistica», уже указанный интернет-сайт (см. сноску 37).].
Этот демарш позволяет США утверждать неприкосновенность собственного суверенитета, считая при этом, что у них есть право по собственному желанию вмешиваться в дела всего остального мира – рискуя даже тем, что на них будут смотреть как на главный фактор растущего ожесточения в международных отношениях. «Международное исключительное положение, – пишет тот же Франческо Рагацци, – оказывается, следовательно, логикой, содержащейся в американской стратегии приостановки действия международных норм, сопровождаемой при этом действиями, которые претендуют на обладание силой закона […]. Речь идет о том, как подчинить другие государства переделанному международному праву, не подчиняясь ему самим» [98 - Art. cit.]. Задача США, – добавляет он, – в том, чтобы присвоить себе право приостанавливать действие правил международного права ради борьбы с внутренним врагом, который, однако, является внутренним по отношению к нечетким границам, определяемым американской гегемонией, для которой оболочкой этого внутреннего оказывается весь мир» [99 - Ibid. Джеминелло Претеросси, который также говорит о «глобальном исключительном положении», полагает, в свою очередь, что США стремятся занять место «стража мира» – в том смысле, в каком Шмитт говорил о «страже Конституции» (Geminello Pre-terossi, L’Occidente contro se stesso, Laterza, Roma-Bari, 2004, pp. 3956) Поль Вирилио предпочитает интерпретировать обращение к превентивной войне ссылкой на повсеместный страх, распространившийся по всем уголкам постмодернистских обществ. «Превентивная война Джорджа Буша, – пишет он, – это паническая атака Пентагона [.] Превентивная война – это, в действительности, заранее проигранная война. Атаковать превентивно – значит расписываться в неуверенности в себе. Америка и ее сверхсила на самом деле ничего не могут поделать с новизной стратегического события […] Это истерическая ситуация» (Paul Virilio, «L’état d’urgence permanent» // Le Nouvel Observateur, Paris, 26 февраля 2004, p. 96). См. также: Armand Clesse, «America’s Classical Security Dilemma. Search for a New World Order» // World Affairs, апрель-июнь 2004, pp. 14–20; Frederik Rosen, «Towards a Theory of Institutionalized Judicial Exceptionalism» // Journal of Scandinavian Studies in Criminology and Crime Prevention, VI, 2, декабрь 2005, pp. 147–163.].
Новая «упреждающая» стратегия администрации Буша, на деле, не является продолжением ни старого морального вильсонизма, ни «реализма» тех политиков, которые стремились сохранить равновесие сил. Конечно, от первого она берет моральную, по существу, уверенность в «универсальной миссии», возложенной на избранный народ, а от второго – озабоченность политикой, направленной на защиту «национального интереса» США, однако она, что главное, оказывается невиданной прежде смесью, созданной на основе одностороннего гегемонизма, осуществление которого, равнозначное введению в международную политику избирательного применения «jus ad omnia» [ «права на всё»], влечет не преобразование, а полное устранение писаных и неписаных правил, конститутивных для международного права [100 - См.: Carlo Galli, La Guerra globale, op. cit.].
От партизана до «глобального» террориста
В конце 1990 годов Арбатов, советник Горбачева, заявил американцам: «Мы сделаем вам что-то ужасное! Мы лишим вас врага!». Многозначительное изречение. Распад советской «империи зла» угрожал упразднением всякой идеологической легитимации американской гегемонии, верховодящей своими союзниками. С тех пор американцы постоянно ищут себе нового врага, угроза со стороны которого – она может быть реальной или предположительной, главное, чтоб ее можно было преувеличить и использовать в качестве инструмента, – позволила бы Америке навязывать эту гегемонию своим партнерам, которые в большей или меньшей степени превратились в вассалов. Именно такого врага нашли себе США, разработав в 2003 году, через два года после терактов 11 сентября, понятие глобальной войны с терроризмом (Global War on Terrorism).
Это новое определение врага объясняет, почему многие авторы в последние годы изучали современный мир в свете того или иного из аспектов работ Карла Шмитта, чаще всего ссылаясь на военные акции Америки и меры, предпринятые Вашингтоном с целью борьбы с исламизмом и глобальным терроризмом [101 - См., в частности: Thomas Assheuser, «Geistige Wiederbewaffung. Nach den Terroranschlägen erlebt der Staatsrechtler Carl Schmitt eine Renaissance» // Die Zeit, Hamburg, 15 ноября 2001, p. 54; «Carl Schmitt Revival Designed to Justify Emergency Rule» // Executive Intelligence Review, 2001, 3, pp. 69–72; J. Hacke, «Mit Carl Schmitt in den Krieg – Mit Carl Schmitt gegen den Krieg» // Ästhetik und Kommunikation, Berlin, XXXIII, 2002, 118, pp. 29–32; Frederik Stjernfelt, «Suversnitetens paradokser: Schmitt og terrorismo» // Weekendavisen, 10 мая 2002; Nuno Rogeiro, O inimago publico. Carl Schmitt, Bin Laden e o terrorismo postmoderno, Gradiva, Rio de Janeiro, 2004; Lon Troyer, «Counterterrorism. Sovereignty, Law, Subjectivity» // Critical Asian Studies, 2003, 2; Ulrich Thiele, «Der Pate. Carl Schmitt und die Sicherheitsstrategie der USA» // Blätter für deutsche und internationale Politik, август 2004, pp. 992-1000; William Rasch, «Carl Schmitt and New World Order» // South Atlantic Quarterly, Durham, 2004, 2, pp. 177–184; Carsten Bagge Lausten, «Fjender til doden: en schmittiansk analyse af 11. September og tiden efter» // Grus, 71, 2004, pp. 128–146; Peter Stirk, «Carl Schmitt, the Law of Occupation, and the Iraq War» // Constellations, Oxford, 2004, 4, pp. 527–536 (текст включен в издание: Peter Stirk, Carl Schmitt, Crown Jurist of the Third Reich. On Preemptive War, Military Occupation, and World Empire, Edwin Mellen Press, Lewiston 2005, pp. 115–129); Alfred C. Goodson, «“Kosmopiraten” “Kosmopartisanen”: Carl Schmitt’s Prophetic Partisan» // ABLIS Jahrbuch für europäische Prozesse, vol. 3: Auftruch in den rechtsfreien Raum. Normvirulenz als kulturelle Ressource, 2004, S. 6; Andreas Behnke, «9/11 und die Grenzen des Politischen» // Zeitschrift für internationale Politik, XII, 2005, 1; Francesco Merlo, «Se questa e una Guerra – Sulla “teoria del par-tigiano”» di C. Schmitt // La Republicca, 21 июля 2005; William E. Sch-euerman, «C.Schmitt and the Road to Abu Ghraib» // Constellations, XIII, 1, март 2006, pp. 108–124. Уильям Рэш также попытался перевести тезисы Шмитта о конфликте в термины, позаимствованные у Лума-на и Лиотара (William Rasch, «Conflict as a Vocation: C.Schmitt and the Possibility of Politics» // Theory, Culture and Society, декабрь 2000, pp. 1-32). Жак Деррида высказался за критическое прочтение Шмитта в связи с современной международной ситуацией (Jacques Derrida, «Questce que le terrorisme?» entretien avec Giovanna Borradori // Le Monde diplomatique, Paris, февраль 2004, p. 16). Жорж Корм полагает, что «смещение курса, которое мы наблюдаем после серьезнейших событий 11 сентября 2001 года, и военная энергия, затрачиваемая США на то, чтобы закрепить в сознании необходимость тотальной войны с монстром терроризма» всецело подтверждают «прозорливые идеи» Карла Шмитта (Georges Corm, Orient-Occident. La fracture imaginaire, 2e ed., Découverte, Paris, 2005, p. 194).]. Именно этим мы сами и займемся, перейдя к изучению фигуры «глобального» террориста, сравнивая его с фигурой партизана, как она была представлена Шмиттом в его знаменитой работе «Теория партизана» [102 - Carl Schmitt, Théorie des Partisanen. Zwischenbemerkungen zum Begriff des Politischen, Dunker u. Humblot Berlin 1963, последнее издание: Berlin, 2002 (французский перевод опубликован в издании: Carl Schmitt, La notion de politique – Théorie du partisan, Calmann-Levy, Paris, 1972, второе издание: Flammarion, Paris, 1992 [русский перевод: Карл Шмитт. Теория партизана. Промежуточное замечание к понятию политического. М.: Праксис, 2007]). В книге Шмитта объединены две лекции, прочитанные в Испании в марте 1962 года, то есть через несколько месяцев после возведения Берлинской стены. Многие комментаторы считают неслучайным то, что именно в этот момент холодной войны внимание Шмитта было привлечено к этой теме. Впоследствии свои взгляды на партизана Карл Шмитт развил в беседах с маоистом Иоахимом Шикелем: Joachim Schickel: Gespräche mit Carl Schmitt, Merve, Berlin, 1993. См. также: Marcus Llanque, «Ein Träger des Politischen nach dem Ende des Staatlichkeit: der Partisan in Carl Smitts politischer Théorie» // Herfried Münkler (Hrsg.), Der Partisan. Théorie, Strategie, Gestalt, Westdeutscher, Opladen, 1990, S. 61–80; Joachim Klaus Ronneberger, «Der Partisan im terroristischen Zeitalter. Vom gehegten Kriegsraum zum reinen Krieg. Carl Schmitt und Paul Virilio im Vergleich», ibid., S. 81–97; Ingeborg Villinger, «Skalpell und Breitschwert. Im globalen Partisanentum droht der Ausnahmezustand zum Dauerzustand zu werden» // Frankfurter Allgemeine Zeitung, 1 октября 2001, p. 53; Teodoro Klitsche de La Grange, «The Theory of Partisan Today» // Telos, New York, 127, весна 2004, pp. 169–175; Douglas Bulloch, «Carl Schmitt and the Theory of the Partisan. Articulating the Partisan in International Relations», выступление на коллоквиуме «The International Thought of Carl Schmitt», La Haye, 9-11 сентября 2004; Stephan Schlak, «Der Partisan ganz privat» // Die Tageszeitung, 15 марта 2006, p. 15; Matthias Schmoeckel, «Carl Schmitts Begriff des Partisanen. Fragen zur Rechtsgeschichte des Partisanen und Terroristen» // Forum Historiae Iuris [электронный журнал], 31 марта 2006, 29 p. Наконец, стоит отметить специальный номер «CR: The New Centennial Review», полностью посвященный изучению тезисов Карла Шмитта о партизане: Scott Michaelsen and David E. Johnson (ed.), Theory of the Partisan, East Lansing, Michigan State University Press, IV, 3, зима 2003 (тексты Альфреда Клемента Гудсона, Родольфа Гаше, Джил Анид-жар, Альберто Морейраса, Зигрида Вайгеля, Эвы Норн, Мигеля Э. Ваттера и Вернера Хамахера).].
Но сначала важно напомнить о том, что исходно слово «террор» никоим образом не обозначало действия иррегулярного партизана. «Террор» – это общее наименование периода с сентября 1793 года по июль 1794-го, когда французская революционная власть включила «террор в повестку дня», чтобы подавить своих политических противников. В тот момент, когда «террорист» выходит на политическую сцену, он, следовательно, не является иррегулярным бойцом, который противопоставлял бы легитимность своего действия той легальности, с которой он сражается. Напротив, это именно легально действующее лицо. «Террор» 1793 года – это государственное явление, совпадающее с одним из эпизодов Французской революции. Он осуществляется во имя государства и в таком качестве предполагает легальную монополию на насилие. Слово «терроризм» впервые встречается во французском языке в 1794 году, когда им обозначают властвующий в то время режим «политического террора». Двумя годами позже оно будет включено в словарь. «На мир набросились тысячи адовых бесов, прозванных террористами», – заметил тогда Эдмунд Берк. То есть исходно это слово обозначает действие государства или политического режима, то есть легальное действие (которое можно объявить нелегитимным), а не нелегальное действие (которое можно объявить легитимным). И лишь впоследствии, в XIX веке, слово «терроризм» начнет пониматься прежде всего в смысле нелегального действия, предпринимаемого против государства или политического режима. Оно будет нагружено негативными коннотациями и перестанет использоваться для самоназвания. (Однако слово «террор» будет по-прежнему использоваться для определения некоторых мер, применяемых тоталитарными режимами, как нацистским, так и сталинским. В таком случае будут говорить о «терроре», но не о «терроризме». К этому времени два этих термина разойдутся.) Это замечание важно, поскольку оно позволяет понять, что существовал (и продолжает существовать) также и государственный терроризм.
Не менее интересно отметить и то, что появление «Террора» во Франции совпадает по времени с развязыванием французскими революционерами в апреле 1792 года первой в истории войны, которую можно назвать «тотальной» – так, между прочим, никогда не называли религиозные войны XVI века или же Тридцатилетнюю войну, несмотря на многочисленные бесчинства, связанные с ними [103 - См., например: J.F.C.Fuller, La conduite de la guerre de 1789 a nos jours, Payot, Paris, 1963, p. 27.]. Как мы уже отмечали, тотальная война характеризуется именно фактическим упразднением традиционных различий, которые ранее проводили во время войны. В 1792 году одним из факторов, обусловивших эту новизну, стал первый в истории действительно массовый набор рекрутов, который позволил впервые создать полки, составленные исключительно из мобилизованных гражданских новобранцев (так осуществляется «сведение в полк» мужского населения, которое впоследствии послужит образцом для кадрирования гражданского общества тоталитарными режимами). С другой стороны, в конфликте сразу же обозначаются беспредельные цели, а сам он распространяется на все аспекты жизни в обществе. Если революционный «террорист» сам представляется в качестве того, кто совершает некое благодеяние (он «очищает» общество), революционная война затрагивает как бойцов, так и людей, не принимающих участия в боевых действиях. Те, кто ведут ее, говорят о «войне до победного конца». Жан-Ноэль Бушотт, министр войны, заявляет о необходимости «вселить ужас в сердца наших врагов» [104 - Цитируется по: Marcel Reinhard, Larmee et la Revolution pendant la Convention, Centre de documentation universitaire, Paris, 1957, p. 141.]. Робеспьер призывает «уничтожить, истребить, окончательно сокрушить врага» [105 - Цитируется по: Marcel Reinhard, Le Grand Carnot, Hachette, Paris, 1994, p. 432.]. Та же цель в случае внутреннего врага, а это означает, что внешняя война и гражданская подчиняются одним и тем же принципам: во время Вандейской войны республиканские войска получают открытый приказ не брать в плен и убивать без разбора мужчин, женщин и детей. Тотальная война, пишет Жан-Ив Гиомар, «это та война, которая приводит в движение массы бойцов, в которых ранее никогда нельзя было заметить желания победы, приравненой к полному уничтожению врага. То есть это беспощадная война, которая отвергает переговоры, нацеленные на устранение вооруженного столкновения, на его скорейшее прекращение» [106 - Jean-Yves Guiomar, L’invention de la guerre totale, XVIII‘-XX‘ siecle, Felin, Paris, 2004, pp. 13–14.]. Так произошел полный разрыв с «регулярной войной», принципы которой превалировали до Революции [107 - См.: Andre Corvisier (ed.), De la guerre reglee a. la guerre totale, 2. vol., CTHS, Paris, 1997.].
У этой безграничной войны еще одно примечательное качество: ее ведут во имя «свободы». Революционеры, торжественно провозгласившие в мае 1790 года намерение «навсегда» отказаться от завоевательных войн, оправдывают войну – и ее безграничный характер – стремлением «освободить порабощенные народы», сокрушить всякую монархическую власть и распространить по всему миру принципы Революции. Поэтому если они и нападают на соседние страны, то лишь для того, чтобы «принести им свободу»; если они убивают, то лишь потому, что столь возвышенная моральная (или идеологическая) цель оправдывает любые средства. Отношение между моральной войной и тотальной, проясненное Карлом Шмиттом, находит здесь еще одну поразительную иллюстрацию [108 - Жан-Ив Гиомар в своей книге подчеркивает, что «анализ, предложенный Карлом Шмиттом, чрезвычайно богат» (op. cit., p. 313).].
У Карла Шмитта фигура партизана стоит в центре его рассуждений, поскольку она представляет великолепное доказательство того, что государство и политика не обязательно оказываются синонимами, ведь они могут, напротив, разойтись друг с другом. Действительно, партизан ведет в высшей степени политическую войну, однако последняя осуществляется за пределами государственного контроля и даже, как правило, – против него. Действие партизан показывает, что есть не только межгосударственные войны, а врагами могут быть не только Государства.
Шмитт отличает фигуру партизана, обнаруживаемого в партизанских боях против наполеоновского вторжения в Пруссии и Испании начала XIX века, от современного революционного бойца [109 - Впрочем, Шмитт приводит слова одного прусского генерала, утверждавшего, что наполеоновскую кампанию 1806 года против Пруссии саму можно было считать широкомасштабной партизанской войной. См.: Ernesto Laclau, «On “Real” and “Absolute” Enemies» // CR: The New Centennial Review, весна 2005, pp. 1-12.]. Конечно, и тот и другой являются иррегулярными бойцами, которые действуют за пределами актуального легального поля, противопоставляя этой легальности легитимность, от имени которой они выступают и которую, по их словам, воплощают. И тот, и другой – «вольные стрелки», которые называют себя «участниками сопротивления», тогда как публичные власти, отрицающие за ними всякое право на сопротивление или восстание, стремятся заклеймить их не только в качестве «нелегальных» бойцов, но и в качестве «нелегитимных». И тот, и другой (этот момент наиболее интерес для Шмитта) отличаются обостренным сознанием друга и врага, поскольку им не нужно дожидаться, пока кто-то укажет на врага, чтобы сражаться с ним (точно так же и террорист видит врага в том, кто не представляется ему в таком качестве той или иной публичной или легальной властью). Наконец, и тот, и другой самими своими действиями подрывают традиционное различие между гражданским населением и военными, которое исходно согласовывалось с различием участников боевых действий и неучастников (поскольку предполагалось, что гражданское лицо не принимает участия в войне, оно пользовалось особой защитой). А партизаны не обязательно являются военными; как правило, как раз наоборот. Чаще всего это гражданские, которые решили взяться за оружие. И эти гражданские лица часто нападают на других гражданских, которых они считают союзниками или сообщниками врагов.
В то же время партизан и революционный боец серьезно отличаются друг от друга. В качестве отличительного признака, помимо иррегулярности и интенсивности его политического ангажемента, Карл Шмитт приписывает партизану гибкость или подвижность в реальном сражении, но главное – его теллурический (tellurisch) характер. В обычном случае цели партизана ограничены его собственной территорий. Независимо от того, чего именно он хочет – покончить с иностранной оккупацией или же свергнуть политический режим, который он считает незаконным, его деятельность согласуется с этой территорий. То есть он исходит из логики Земли.
Иное положение у «бойца революции» или же «революционного активиста», появление которого Карл Шмитт возводит к Ленину [110 - В «Новой рейнской газете» от 7 ноября 1848 года Карл Маркс уже говорил о «революционном терроризме» как одном из средств достижения победы. Но именно Ленин сделает насилие обязательным отправным пунктом для пролетарита, который завоюет власть. Когда возникла Советская Россия, слово «террор» какое-то время пользовалось определенным успехом. Вернувшись из Советского Союза, коммунисты Кашен [Cachin] и Фроссар [Frossard] заявили, что научились «методам насильственной борьбы и террора, к которым обязательно должен обращаться класс, который стремится прийти к власти» (L’Humaniti, 3 августа 1920).] и который отождествляется с «абсолютной агрессивностью идеологии» или же претендует на воплощение в себе «абстрактной справедливости». Вначале речь может идти о партизане классического типа, который «вовлекается в силовое поле неотразимого индустриально-технического прогресса». «Его мобильность посредством моторизации повышается настолько, что он оказывается подвержен опасности полностью лишится всякой почвы […] Такой моторизованный партизан утрачивает теллурический характер» [111 - Théorie du partisan, op. cit., p. 224. (Русский перевод: C. 37–38).]. Утрата теллурического характера обусловлена тем, что революционный боец не привязан внутренне к одной-единственной территории: потенциальным полем его действий оказывается вся Земля. Однако его безграничность проявляется и в ином плане. «Боец революции» слагает с себя все ограничения в выборе средств. Убежденный в том, что он ведет совершенно «справедливую» войну, он радикализируется одновременно в идеологическом и моральном смысле. Он неизбежно начинает называть своего врага преступником, но, с другой стороны, точно так же называют и его самого. Вместе с революционным бойцом появляется абсолютная враждебность. Для Ленина, – пишет Карл Шмитт, – «цель – коммунистическая революция во всех странах мира; то, что служит этой цели, хорошо и справедливо […]. Для Ленина только революционная война является подлинной войной, поскольку она происходит из абсолютной вражды […] С абсолютизированием партии и партизан стал абсолютным и возвысился до уровня носителя абсолютной вражды» [112 - Ibid., p. 257, 303. (Русский перевод: С. 80–81, 141).].
«Там, где война ведется с обеих сторон как недискриминационная война […], – добавляет Карл Шмитт, – партизан представляет собой периферийную фигуру, которая не взрывает границы войны и не изменяет общей структуры политического процесса. Однако если война ведется при криминализации военного противника в целом, если война ведется, например, как гражданская война одного классового врага с другим, если ее главная цель – свержение правительства враждебного государства, тогда революционное взрывное воздействие криминализации врага сказывается таким образом, что партизан становится подлинным героем войны. Он приводит в исполнение смертный приговор преступнику и со своей стороны рискует тем, что его будут рассматривать как преступника или вредителя. Это логика войны justa causa [113 - За правое дело (лат.). – Примечание к русскому переводу «Теории партизана».] без признания justus hostis [114 - Врага, к которому надо относиться справедливо (лат.). – Примечание к русскому переводу «Теории партизана».]» [115 - Ibid., p. 235. (Русский перевод: С. 49–50).]. Сегодняшний террорист – это, очевидно, наследник или последнее по времени воплощение партизана такого второго типа.
В какой мере две этих фигуры партизана перекрываются с фигурами, соответственно, корсара и пирата? Еще двадцать лет назад Жульен Фройнд писал, что «современная война партизан и терроризма в каком-то отношении является сухопутным воспроизведением действий корсара и пирата […] Сегодняшняя фигура партизана оказывается, так сказать, сухопутной копией корсара, а фигура террориста – пирата. Несомненно, логичность сохраняется и в иррегулярности – в том смысле, что порой было сложно провести границу между корсаром и пиратом; то же самое затруднение обнаруживается в случае партизана и террориста» [116 - Послесловие к: Carl Schmitt, Terre et Mer. Un Point de vue sur l’histoire mondiale, Labyrinth, Paris, 1985, pp. 108–109.]. И в самом деле, Шмитт видит в фигуре корсара прообраз партизана. Он рассуждает о корсаре, который пользуется публичным признанием, хотя и действует иррегулярно, в противоположность пирату, который считается преступником и никем не признается. Однако корсар действует на море, тогда как партизан, по Шмитту, по своей сущности связан с Землей. Тогда как современный террорист выходит за пределы всех этих различий. Очевидно, его нельзя сравнить с корсаром, но также нельзя его сравнивать и с пиратом, поскольку его мотивы, остающиеся в высшей степени политическими, не имеют отношения к прибыли и выгоде. Кроме того, он действует и в космосе, то есть за пределами и Земли, и Моря.
Шмитт не согласен с той мыслью, что технический и индустриальный прогресс приведет к отмиранию фигуры партизана. Напротив, он совершенно четко заявляет, что именно этот прогресс даст ему новые качества. «Но как удастся человеческому типу, – спрашивает он, – который прежде поставлял партизана, приспособиться к индустриально-техническому окружающему миру, воспользоваться новыми средствами и развить новую, приспособленную разновидность партизан, скажем индустриальных партизан? […] Кто предотвратит то, что […] неожиданно возникнут новые разновидности вражды, осуществление которых вызовет неожиданные формы проявления нового партизанства?» [117 - Théorie du partisan, op. cit., 287, 305. (Русский перевод: С. 121, 143144).]. Шмитт предрекает здесь будущую эру «глобального партизана» (Kosmopartisan).
Сегодня, конечно, терроризм уже не является каким-то новым явлением [118 - Дэвид К. Рапапорт, профессор в Калифорнийском университете Лос-Анджелеса и основатель журнала «Terrorism and Political Violence» выделяет в современной истории четыре больших волны терроризма. Первая волна, начавшаяся в России в 1880 годах и быстро распространившаяся по Балканам и Западной Европе, в основном была делом рук анархистов. Переход от XIX к XX-му столетию станет «золотым веком политического убийства». Эти первые современные теракты связаны с развитием ежедневной прессы, совершенствованием транспортных средств и изобретением телеграфа (см.: «Terrorisme et mediatisme» // De defensa, Bruxelles, 25 мая 1998, pp. 16–19). Вторая волна – антиколониальная, она начинается около 1920 года и продолжается примерно сорок лет, достигая кульминации к 1960 годам. Именно она утвердит ту идею, что террористы являются, прежде всего, «борцами за свободу». Третья волна, не такая мощная, – это волна ультралевых организаций, которые после смерти «Че» Гевары провозглашают городскую герилью. К их числу относятся: Красные бригады (Италия), Прямое действие (Франция), Фракция Красной Армии (Германия), а также Тупамарос (Уругвай), Монтонерос (Аргентина) и т. д. Эта волна, в большинстве западных стран сегодня спавшая, все еще заметна в Непале, Перу, Колумбии и других странах. Последняя волна – это современная волна глобального терроризма, отличающегося «исламистской» доминантой. В этот период распространяются акты-самоубийства, совершаемые, как их неправильно называют, «камикадзе» (японские камикадзе Второй мировой войны входили во вполне регулярные войска, которые, к тому же, никогда не атаковали гражданские цели), хотя и не они их изобрели (в XIX веке подрывник, использовавший динамит, часто сам убивался собственной бомбой). Некоторые авторы возводят эту последнюю волну к лету 1968 года, когда «Народный фронт освобождения Палестины» (НФОП) Жоржа Хабаша захватила в пути два самолета израильской компании «El Al». Однако в ту пору еще нельзя было говорить о «глобальном терроризме». Зато 1979 год отметил собой важный поворот, поскольку произошли (помимо начала нового века по мусульманскому летоисчислению) иранская исламская революция и вторжение в Афганистан советских войск. Исламская революция в Тегеране была, по существу, антиамериканской, однако США не колеблясь поддерживали и финансировали исламских афганских бойцов, активность которых должна была через десять лет, в 1989 году, привести к выводу Красной армии. После падения Берлинской стены и демонтажа советской системы некоторые исламистские бойцы, сформировавшиеся в Афганистне, продолжили свою борьбу в Алжире, а также в бывших советских республиках с большим мусульманским населением (в Чечне, Узбекистане, Киргизстане, Таджикистане, Азербайджане и т. д.), а позже – в Ираке и других странах. В эпоху холодной войны часто считалось, что террористическими группами манипулирует советский КГБ. Однако упразднение КГБ не привело к спаду терроризма, как раз наоборот. По истории терроризма см. также: Joachim Schickel, Ger-illeros, Partisanen. Théorie und Praxis, Carl Hanser, München, 1970 (в этой работе большое внимание уделяется тезисам Карла Шмитта); Walter Laqueur, The Age of Terrorism, Little Brown, Boston, 1987; Alex P. Schmid, Albert J. Jongman (ed.), Political Terrorism. A New Guide to Actors, Authors, Concepts, Théories, Data Bases, and Literature, Transaction Books, New Brunswick, 1988.]. Зато новым является то центральное место, которое он сегодня занял (или которое ему приписывается) на международной арене. Но и в этом случае поражает контраст постоянных разоблачений «терроризма» и семантической неопределенности, связанной с этим понятием, которая, конечно, благоприятствует различным инструментализациям этого термина.
Один из вопросов, возникающих в первую очередь, связан с идеей легитимности террористической акции, той легитимности, которую террористы постоянно утверждают, хотя в ней им, разумеется, отказано их противниками. Проблематика партизана с самого начала поднимает вопросы относительно оппозиции легальности/легитимности. Поскольку партизан – нелегальный боец, он может лишь ссылаться на легитимность, превосходящую положительный закон, издаваемый властью, с которой он борется, но этим же обозначается сомнение в том, что легальность и легитимность смогут когда-либо соединиться друг с другом. И это опять же одна из важнейших тем Шмитта [119 - Carl Schmitt, Legalität und Legitimität, Duncker u. Humblot, München-Leipzig, 1932, последнее издание: Berlin 2006 (французский перевод: Legalite – legitimite, Librarie generale de droit et de jurisprudence, Paris, 1936, второе издание: «Legalite et legitimite» // Carl Schmitt, Du politique. «Legalite et legitimite» et autres essays, Pardes, Puiseaux, 1990, pp. 39–79).].
Нельзя отрицать то, что определенные формы «терроризма» признавались в недавнем прошлом легитимными, сначала во время Второй мировой войны, когда любые силы сопротивления немецкие оккупационные власти без разбора называли «террористическими», а затем в период деколонизации, когда многочисленные террористические группы представляли себя в качестве «борцов за свободу» (freedom fighters), желающих вооруженной борьбой вырвать право на независимость из рук старых колониальных держав. Например, четыре Женевских конвенции от 12 августа 1949 года наделяют участников сопротивления большинством прав и привилегий регулярных участников военных действий [120 - Стоит однако отметить, что, в теории, герильеро, хотя и являются нерегулярными бойцами, должны открыто носить оружие и обладать отличительными знаками, которые в обычном случае требуют от государств относиться к ним как солдатам.]. После 1945 года, в эпоху антиколониальной борьбы, бесчисленные вооруженные меньшинства, «освободительные» или партизанские движения также стали представлять себя организациями сопротивления, борющимися с государственными структурами, которые называли их «подрывными» или «террористическими» группировками. Когда борьба подошла к концу и они получили определенное международное признание, использованные ими средствами были задним числом оправданы. Утвердилась, таким образом, мысль, что в определенных случаях терроризм может быть легитимным. Естественно, утверждалось также, что терроризм не может быть оправдан в тех случаях, когда политические и социальные требования могут найти иное выражение. Однако по вопросу критериев отличения «хорошего» терроризма от плохого мнения не могли не разойтись. Оценка морального или аморального терроризма попала, таким образом, в зависимость от пропаганды или даже от чисто субъективного мнения [121 - Выражение «борец за свободу» (freedom fighter), крайне модное в эпоху антиколониальной борьбы, стало выходить из употребления совсем недавно. Лишь в 1970 годы ООН приняла свои первые международные Конвенции «с целью подавления террористических актов».].
Граница между «участниками сопротивления» и террористами представляется еще более смутной потому, что некоторые страны частично обязаны своим рождением или независимостью терроризму, а некоторые события или смены режимов привели к власти бывших террористов, тут же превратив их в достойных представителей своей страны или же в приемлемых участников переговоров. Бывшие террористы Менахем Бегин и Ицхак Шамир, прославившиеся покушениями на арабских граждан в период до провозглашения государства Израиль, впоследствии занимали в своей стране самые высокие посты [122 - Еврейская террористическая группа Иргун, руководимая Менахемом Бегином, первой стала определять себя как «борца за свободу», который сражается с «правительственным террором», в отличие от конкурирующей группы ЛЕХИ (группы Штерна), которая называла себя «террористической».]. Та же история с алжирскими и южноафриканскими руководителями, такими как Ахмед Бен Белла или Нельсон Мандела.
И сегодня еще те, кто для одних являются «участниками сопротивления», для других оказываются «террористами». Термин используется в совершенно разных, а зачастую и противоположных значениях. Соединенные Штаты, поддерживая в эпоху холодной войны исламистские движения, чтобы сбалансировать влияние светских арабских националистических движений, в то же время всегда с готовностью помогали некоторым террористическим группам, в частности в Никарагуа, в Анголе и в Афганистане, – и точно так же они поддержали после первой войны в Персидском Заливе оппозиционные иракские группы, ответственные за многочисленные теракты с использованием автомашин, начиненных взрывчаткой [123 - См.: Patrick Cockburn, «Clinton Backed Baghdad Bombers» // The Independent, London, 26 марта 1996; Alain Gresh, «Croisade anti-ter-roriste» // Le Monde diplomatique, Paris, сентябрь 1996.]. Те самые исламисты, которых в эпоху вторжения в Афганистан Советской армии считали «борцами за свободу», тут же стали «террористами», когда они стали применять те же методы против своих бывших союзников. Бойцы «Армии освобождения Косово», представлявшиеся «участниками сопротивления», когда силы НАТО бомбардировали Сербию, стали «террористами», когда принялись за Македонию, бывшую союзником НАТО и США. Можно было бы привести множество иных примеров [124 - Разногласия между американцами и европейцами по вопросу характеристики таких движений, как палестинский Хамас или же ливанская Хезболла, – еще одна иллюстрация того, насколько трудно провести четкую границу между «сопротивлением» и «терроризмом». По израильскому закону, акты насилия, совершаемые палестинцами, являются преступлениями или правонарушениями, поэтому ответственные за них лица не могут защищаться правом, распространяющимся на военнопленных. Но в то же время репрессии, которым они подвергаются, официально считаются военными действиями, поэтому к ним не могут применяться правила выплаты репараций в случае ущерба, нанесенного третьей стороне, – а не полицейскими акциями, которые в случае подобного ущерба как раз предполагали бы право на репарации. См. по этому вопросу: Henry Laurens, «La poudriere proche-orientale entre terrorisme classique et violence graduee du Hezbollah» // Esprit, Paris, май 2005, pp. 141–149.].
Нелегальность терроризма следует, впрочем, поместить в более общие рамки дезинституционализации политической жизни в многочисленных странах и быстрого распространения в мире неконтролируемых пространств (или «серых зон»), связанных с разрастанием городских джунглей в огромных мегаполисах в южном полушарии, а также с трафиком наркотиков в общемировом масштабе, формированием настоящих частных армий, работающих на организованную преступность, появлением «кибернетических герильерос», способных искусственно вызвать обвал биржи, утончением границы между финансовой деятельностью и криминальной, и т. д [125 - Политико-криминальные транснациональные организации каждый год прокручивают, по некоторым оценкам, около 70 миллиардов долларов, половина которых отмывается в мировой экономике.].
Вопрос о статусе терроризма по отношению к оппозиции легальности и легитимности усложняется еще и из-за наличия «легального» терроризма, в частности государственного. Наиболее распространенные на сей день определения терроризма не исключают этого государственного терроризма, который, следует подчеркнуть, всегда приносил больше жертв, чем нелегальный «субгосударственный» терроризм [126 - См.: Gerard Chaliand, «La mesure du terrorisme» // Strategique, Paris, 1997, 2–3, p. 10.]. Действительно, если определять терроризм как способ нанесения максимального ущерба наибольшему числу невинных жертв, как метод целенаправленного умертвления случайно попавшихся людей, применяемый для того, чтобы деморализовать и запугать население, связать руки политическому руководству и принудить его к капитуляции, тогда нельзя сомневаться в том, что в эту категорию попадают устрашающие бомбардировки гражданского немецкого или японского населения во время Второй мировой войны, поскольку во всех этих случаях мишенью выступали те, кто не принимал участие в боевых действиях.
Вопрос о том, действительно ли современный «гиперртерроризм» или «глобальный терроризм» на фундаментальном уровне не отличается от «классического» терроризма, наиболее характерные черты которого он в таком случае просто усиливает и делает более выпуклыми, или же, напротив, он отмечает появление невиданной формы насилия, – это сегодня один из наиболее дискутируемых вопросов. Поэтому нам следует теперь вкратце рассмотреть некоторые черты или аспекты такого «нового» терроризма.
Одна из первых характеристик современного глобального терроризма – это безграничность, которая уже была качеством революционного бойца. Терроризм – это, конечно, насилие, однако самого по себе насилия недостаточно для его определения. Нужно уточнить, к насилию какого типа он относится. То есть сначала именно насилие полагается в качестве беспредельного: ничто его априори ограничить не может. Глобальный террорист с самого начала ввязывается в борьбу на смерть. Террористы сами же первыми и считают лишенными всякого значения классические различия между воюющими сторонами и нейтральными, гражданскими и военными, участниками боевых действий и неучастниками, легитимными и нелегитимными целями. Именно в этом терроризм уподобляется тотальной войне. Однако безграничное действие такого рода приводит к некоему зеркальному эффекту, ведь борьба с терроризмом также рискует оправдать использование какого угодно средства. «Везде, где есть партизаны, нужно действовать по-партизански», – говорил Наполеон еще в 1813 году. Поскольку терроризм полагается в качестве абсолютного врага, соблазнительно решить, что заранее нельзя исключать никаких средств покончить с ним, особенно если считаешь, что против подобной угрозы классические (или демократические) средства неэффективны. Например, применение пыток много раз оправдывали нуждами антитеррористической борьбы (когда требуется, к примеру, добыть сведения или же предотвратить теракт). То есть велико искушение, прикрываясь предлогом эффективности, обратить против террористов методы, сравнимые с теми, что они же и используют.
Другая важная характеристика – еще больше возросшая детерриториализация. В эпоху постмодерна, каковая является эпохой конца территориальных логик, фигура партизана, которой Карл Шмитт еще приписывал в высшей степени «теллурические» качества, сама подвергается детерриториализации. Война с терроризмом более не обладает территориальными привязками. Враг (почти) не отождествляется с той или иной данной территорией. Поль Вирильо дошел даже до утверждения о «конце географии», которое, несомненно, выглядит преувеличением, поскольку географические параметры все же сохраняются. Тем не менее, сегодня привилегированной формой террористического действия является сеть. Например, то, что называют «Аль-Каидой», – это не организация классического типа, которая обладала бы определенным местом и иерархией, а подвижный ансамбль сцепленных друг с другом сетей. Эти террористические сети становятся еще важнее потому, что постмодернистская эпоха – сама по себе эпоха сетей, когда перекрещивающиеся и сходящиеся друг с другом сети заменяют пирамидальные организации. И эти сети рассеяны по разным местам: их члены живут во множестве разных стран, что еще больше подчеркивает их детерриториализацию. Кроме того, если партизан все меньше представляется «теллурическим», причина в том, что территориальная форма господства сама уходит в прошлое: сегодня выгоднее колонизировать умы или же контролировать рынки, а не завоевывать территории или присоединять их.
В этом смысле часто проводившаяся, в том числе президентом Бушем [127 - По свидетельству Боба Вудварда, Джордж Буш описал теракты 11 сентября в своем личном журнале как «Перл-Харбор XXI века» (см.: Bob Woodward, Plan of Attack, Simon & Schuster, New York, 2004, p. 24).], параллель между терактами 11 сентября 2001 года и нападением на Перл-Харбор в 1941 году совершенно неверна. Атака 1941 года была совершена страной, занимавшей строго определенное место на карте, – Японией. Тогда как нападение 11 сентября отсылает к миру сетей, которые по своей природе транснациональны. США, конечно, могли начать войну с Афганистом, обвиненным в том, что он служит убежищем и «оплотом» группам Аль-Каиды, однако если эти группы и скрывались там, находя приют, то лишь временами и частично. «Глобальная» война с терроризмом, развязанная США, сталкивает, таким образом, с одной стороны, «партизан», которые не имеют точной территориальной приписки, поскольку, в сущности, они организованы сетями, и, с другой, державу, которая стремится уже не завоевать территории, а установить новый мировой порядок (new world order), понимаемый в качестве необходимого условия ее национальной безопасности, причем этот новый мировой порядок предполагает глобальную открытость рынков, гарантию доступа к энергетическим ресурсам, устранение регулирующих норм и границ, контроль за коммуникациями и т. д. В подобных условиях действие партизан характеризуется уже не логикой Земли, а «морской» логикой детерриториализации-глобализации, которая благоприятствует появлению новой формы терроризма и в то же время открывает новые средства действия [128 - О связи между терроризмом и глобализацией, а также разрыве (gap), создаваемом глобализацией между странами, выстроенными вокруг центра глобализации в форме функционального ядра (functioning core), и всеми остальными, см. в частности: P.M. Barnett, The Pentagon’s New Map. War and Peace in the Twenty-first Century, Putnam, New York, 2004.]. А поскольку США, как определят их Карл Шмитт, сами представляют собой главную морскую державу, а глобализация подчиняется своеобразной «морской» логике, можно сказать, что борьба с терроризмом полностью относится к логике Моря.
Рождение совершенно детерриториализированного терроризма приводит к еще одному следствию. Оно влечет смешение или взаимное уподобление военных задач и полицейских, о чем мы уже говорили. Уже во время Второй мировой войны для борьбы с Сопротивлением оккупационные войска были вынуждены заниматься типичной полицейской деятельностью (розыском, арестами и допросами подозреваемых, и т. п.), причем в ту же пору наблюдалась милитаризация полиции, призванной сотрудничать с ними. Точно так же во время антиколониальных войн регулярные силы стали использовать полицейские методы, поскольку их первостепенной задачей стало выявление врага, который не носил униформы. В эпоху борьбы с глобальным терроризмом это смешение полицейских задач и армейских достигает таких масштабов, что совершенно подрывает различие внутренних дел и международных [129 - С 2000 года «смешение» (blending) систем внутренней безопасности и военных стратегий изображается в США в качестве идеальной глобальной рамки борьбы с террористическими угрозами (см.: Carolyn Pumphrey, ed., Transnational Threats. Blending Law Enforcement and Military Strategies, US Army War College, ноябрь 2000). В докладе 2002 года под названием «The National Security Strategy» констатируется, что «сегодня разница между внутренними делами и международными уменьшается» (p. 29). В свою очередь, специалисты по борьбе с терроризмом все чаще обращаются за советами к криминологам (см.: Xavier Raufer, «Geopolitique et criminologie. Une feconde alliance face aux dangers du monde» // Defence nationale et securite collective, май 2005). О понятии международной полиции («Глобокоп») см.: Alessandro Dal Lago, Polizia globale. Guerra e con-flitti dopo l’11 settembre, Ombre corta, Verona, 2003.].
Наконец, терроризм – это война в мирное время, то есть, опять же, символ все большего стирания различия двух этих понятий. Но, как мы только что отмечали, эта война, прежде всего, связана с полицейской работой. А полицейский рассматривает своих противников не так, как «традиционный» военный – своих. Полиция по определению не может довольствоваться борьбой с преступностью. Она пытается полностью ее уничтожить. Так что она не могла бы составить или заключить «мирный договор» с преступниками. Соответственно, в деятельности полиции нет ничего политического, по крайней мере когда она борется со своими классическими противниками, преступниками и злоумышленниками. Зато в ней присутствует вполне определенное «моральное» измерение: преступление осуждается не только социально, но также и морально. Показателен в этом отношении полицейский характер войны, ведущейся против терроризма. Он, как пишет Рик Кулсэт, подкрепляет «тот тезис, который стремились утвердить с XIX века: терроризм не является легитимной политической деятельностью. Он относится к сфере преступности» [130 - Rik Coolsaet, Le mythe Al-Qaida. Le terrorisme, Symptome d’une societe malade, Mols, Bierges, 2004, p. 113.]. Но так ли это на самом деле? Чем именно является терроризм – новой политической формой войны или же новой формой преступности? [131 - По этому вопросу см.: Christopher Daase, «Terrorismus und Krieg. Zukunftsszenarien politischer Gewalt nach dem 11. September 2001» //Rüdiger Voigt (Hrsg.), Krieg – Instrument der Politik? Bewaffnete Konflikte im Übergang vom 20. zum 21. Jahrhundert, Nomos, Baden-Baden, 2002, pp. 365–389. См. также: Richard Falk, «Thinking About Terrorism» // The Nation, 28 июня 1986; Teodoro Klitsche de la Grange, «Os-servazioni sul terrorismo post-moderno» // Behemoth, Roma, 30, 2001; Jörg Friedrichs, «Defining the International Public Enemy: The Political Struggle behind the Legal Debate on International Terrorism» // Leiden Journal of International Law, Leiden, XIX, 2006, 1, pp. 69–91.]
Для тех, кто воюет с терроризмом, все предельно ясно. В публичном дискурсе, используемом ими для характеристики своих противников, террористы неизменно описываются в качестве преступников. Это, впрочем, не ново. Во время Революции вандейских повстанцев тоже официально называли «разбойниками». После того, как в сентябре 1901 года американский президент Уильям Маккинли был убит анархистом, его преемник Теодор Рузвельт также определил анархистов «преступниками, попирающими законы человеческого рода» [132 - Через несколько лет генеральный прокурор президента Вудро Вильсона воплотил в жизнь предложение, по которому следовало вывезти на корабле всех анархистов, независимо от их возможной связи с преступными действиями. Это решение в 1920 году стало поводом для подрыва бомбы на Уолл-Стрите, после чего американские власти приняли весьма жесткий закон, предполагающий строго ограниченные квоты иммигрантов из числа граждан Центральной и Восточной Европы.]. Однако уравнение «террористы = преступники», опирающееся в целом на насильственный характер, слепоту и непредсказуемость акций, предпринимаемых террористами, в прошлом использовалось и для характеристики активистов сопротивления или «борцов за свободу», участвовавших в антиколониальных войнах. На основании этого уравнения можно было рассматривать их в качестве преступников в смысле обычного уголовного права, чем, к примеру, оправдывалось то, что, когда их арестовывали, им отказывали в статусе политических заключенных. В рамках семантического поля, – пишет Пьер Маннони, – террориста регулярно обозначают такими терминами, «как “преступник”, “убийца”, “бандит”, что сводит его к статусу неприемлемого хулигана, нарушителя общественного порядка и спокойствия, или же такими терминами, как “варвар”, “дикарь”, “кровавый безумец”, которые сдвигают террориста к области душевных заболеваний или же грубого естественного состояния, нецивилизованное™» [133 - Pierre Mannoni, Les logiques du terrorisme, In Press, Paris, 2004, p. 41. После терактов 7 июля 2005 года в Лондоне, BBC посоветовала журналистам больше не говорить о «террористах», а использовать термин «бомберы» (bombers).]. Майкл Уолцер сам пишет, что «террористы напоминают тех разнузданных убийц, которые крушат все на своем пути» [134 - Michael Walzer, De la guerre et du terrorisme, op. cit., p. 80.]. То есть террористы оказываются преступниками или сумасшедшими.
Подобное разоблачение терроризма рисует его в качестве врага, у которого не может быть ничего общего с тем, на кого он нападает. В таком случае террорист становится Совершенно Другим, «hostis humani generis», «врагом рода человеческого». «Образ другого конструируется так, чтобы он никогда не смог “быть как мы”» [135 - Francesco Ragazzi, «“The National Security Strategy of the USA” ou la rencontre improbable de Grotius, Carl Schmitt et Philip K. Dick», art.cit.]. Политический и медийный дискурс постоянно закрепляет этот образ: позиция, намеревающаяся защищать терроризм, по существу, становится «непостижимой». В США ее еще труднее понять потому, что американцы, убежденные в том, что создали лучшее из возможных обществ – по сути даже единственное по-настоящему приемлемое, – естественным образом приходят к мысли о невообразимости позиции, которая бы отвергала ту модель, защитниками которой они себя числят. Крайне распространенная в Америке идея, согласно которой Америка – это страна свободы (land of the free), являющаяся совершеннейшим образцом организации любого общества и в то же время нацией, избранной Провидением, очевидным образом упрощает представление террористов в качестве больных, извращенцев или сумасшедших: в самом деле, как в сентябре 2001 года «нормальные» люди могли бы не верить в «доброту» американцев? «Как люди, обладающие минимальным числом достижений, могли полагать, что те, у кого их больше, были обязаны ими не своим заслугам, а чему-то другому?» [136 - Immanuel Wallerstein, Sortir du monde etats-unien, Liana Levi, Paris, 2004, p. 66.]. Того факта, что террористы «ненавидят США и все то, что они символизируют» [137 - Доклад «The National Sceurity Strategy», op. cit., p. 14.], уже достаточно, чтобы сделать из них отщепенцев, а поскольку Америка отождествляет себя с Добром, они представляются воплощением Зла. Поэтому терроризм можно тут же заклеймить в качестве одновременно и иррационального, и преступного, лишенного всякой логики и, по сути, лишенного всякой действительно политической цели.
Это описание террориста – как сумасшедшего, преступника или, наконец, в еще более общем виде, сумасшедшего преступника – несомненно, находит отклик к общественном мнении, которое, в целом, расценивает террористические акты в качестве одновременно неоправданных и непонятных («почему они делают это?», «чего они хотят?»). Эти реакции сами по себе вполне предсказуемы. Но весь вопрос в том, не мешает ли применение подобных терминов анализировать подлинную природу терроризма и, что еще важнее, определять его причины.
Описание террориста как простого «преступника» опирается на логику, которая запрещает как-либо сближать убийство и легитимность. Однако эта логика натыкается на тот факт, что в любой войне убийство легитимно – даже когда речь о гражданских лицах, жертвах устрашающих бомбардировок или «побочного ущерба». То есть риторика терроризма стремится отнести действия террориста к сфере легитимности. В самом деле, любой террорист, как мы уже выяснили, прежде всего предполагает, что он действительно ведет войну, но его деятельность при этом в высшей степени легитимна, а насилие его актов – лишь следствие или отражение другого «легального» насилия, так что оно оправдано несправедливостью ситуации и является вполне приемлемой реакцией на эту ситуацию, которая как раз неприемлема.
Напротив, те, кто борются с террористом, стремятся изобличить надуманность этой риторики и с самого начала считают его преступником, тогда как наличие у него возможных политических целей допускается лишь с большими оговорками. Подчеркивают то, что методы, используемые террористом, дисквалифицируют его, не позволяя выступать в роли политического борца. Эти методы обсуждаются для того, чтобы оттеснить его в зону преступности. Однако отрицание политического характера терроризма не объясняется исключительно эмоциональными реакциями общественного мнения. Если говорить о государственных властях, такое отрицание часто выражает установку, которая сама является предельно политичной, хотя и опирается на такие эмоциональные реакции. «Оно связано с обдуманным намерением затуманить политическое послание, содержащееся в теракте, – говорит Перси Кемп, – так же как и с отрицанием истины, понимаемым в качестве условия sine qua non установления нового этоса. Так, в Израиле отказ властей признавать политическую специфику терроризма (и, стало быть, их отказ от любых переговоров) свое основание находит в отрицании истины, состоящей в ограблении палестинцев. В США подобный отказ основывается на официальном отрицании реальности тех весьма близких отношений, которые сменяющие друг друга американские администрации поддерживали с исламским движением, а также последующего разрыва отношений с этими обременительными союзниками, который наметился к концу холодной войны» [138 - Percy Kemp, «Terroristes, ou anges vengeurs» // Esprit, Paris, май 2004, pp. 21–22.].
Но в то же время легко допускают, что террористы ведут войну против государств, поэтому последние также должны ответить им войной. Однако применение термина «война» не может не быть двусмысленным. Традиционные войны завершаются мирными договорами, что в данном случае исключено. Следовательно, модель войны, которая неявно продолжает работать, – это тотальная, моральная или «полицейская» война, в которой дело не только в том, чтобы победить, но и в том, чтобы уничтожить врага. Карл Шмитт пишет, что «теологи обычно определяют врага в качестве того, что должно быть уничтожено» [139 - Carl Schmitt, Ex captivitate salus, Greven, Köln, 1950, p. 89 (последнее издание: Duncker u. Humblot, Berlin, 2002; французский перевод: Ex captivitate salus. Experiences des annees 1945–1947, J.Vrin, Paris, 2003).]. Именно так рассуждают и сторонники «справедливой войны», как и те, кто ведут «войну с терроризмом», – что позволяет оправдать не только желание бороться с терроризмом, но и стремление полностью его уничтожить. Так что совершенно понятно, что эта война по своей природе совершенно отлична от традиционных войн, что она относится одновременно к полицейским действиям и к абсолютной войне [140 - Жиль Андреани в тексте под названием «Война с терроризмом. Словесная ловушка» (Gilles Andreani, «La guerre contre le terrorisme. Le piege des mots», электронный документ 2004 г.) также показывает, что в выражении «война с терроризмом» слово «война» не допускает двусмысленностей. Он отмечает, что применение этого слова парадоксальным образом возвеличивает врага, с которым воюют, наделяя его особой легитимностью, но в то же время такому использованию слова «война» противоречит то отношение, которое уготовано врагу, когда он обезвреживается, ведь его рассматривают не как военнопленного, а как «нелегального бойца» без униформы, не связанного ни с определенной территорией, ни с организованным командованием. Дополнительные сомнения были высказаны Майклом Говардом (Michael Howard, «What’s in a Name. How to Fight Terrorism» // Foreign Affairs, январь-февраль 2002). Майкл Уолцер в свою очередь справедливо отмечает, что «война с терроризмом», – это, прежде всего, «полицейская работа», но в то же время в ней используются военные средства, тогда как полиции, за исключением случаев легитимной обороны, «не разрешается убивать гражданских лиц, даже если это преступники». «Если подумать об этом, – добавляет он, – правила полицейской работы, относящиеся к побочному ущербу, гораздо более жесткие, чем применяемые солдатами» (Michael Walzer, «Terrorisme, morale et guerre juste», беседа с Жаном-Марком Флюкигером, сайт terrorisme.net, 30 апреля 2006).].
С терроризмом не ведут переговоров: вот что повторяют все государственные власти, сталкивающиеся с ним (даже если, на самом деле, им как раз приходится вести более или менее скрытные переговоры, например выплачивая тайно выкуп, чтобы добиться освобождения заложников). Кажется, что и сам глобальный терроризм не желает вести никаких переговоров, и этим он отличается от киднэппинга, на который, с другой стороны, так похож. Он как будто хочет лишь нанести максимальный ущерб. Однако, если допустить, что его истинная цель никогда не обнаруживается в самих террористических актах, поскольку ее терроризм пытается достичь, используя такие акты в качестве всего лишь средств (принуждения к тому или иному изменению позиции, к той или иной модификации политики), тогда необходимо признать, что он, напротив, стремится именно к «переговорам». Терроризм желает добиться чего-то определенного: чтобы Франция перестала оказывать поддержку алжирскому режиму, чтобы США изменили свою политику на Ближнем Востоке, чтобы Россия вышла из Чечни, и т. д. Утверждение, гласящее, что «с терроризмом не ведут переговоров», следует в таком случае понимать как простой отказ идти на уступки подобным требованиям. Естественно, государственные власти оправдывают свой отказ от уступок, указывая на средства, используемые, чтобы принудить их к ним, ведь с самого начала их считали неприемлемыми, поскольку они бьют по «невинным людям» или же предполагают захват заложников. Но также очевидно, что они бы не пошли на уступки и в том случае, когда бы те же требования были предъявлены им в более «разумной» форме, и именно поэтому террористы, которым это известно, предпочитают применять крайние средства, позволяющие якобы получить то, что иначе получить невозможно, хотя на эти средства и будут ссылаться для оправдания отказа от уступок.
Карл Шмитт отличает традиционного партизана от «абсолютного партизана», который, воодушевляясь своей революционной верой, освобождается от всяких норм. Но он при этом не делает из абсолютного партизана преступника. Напротив, в нем он признает в высшей степени политическую фигуру. Шмитт отмечает, что «на интенсивно политический характер партизана нужно указать уже потому, что его необходимо отличать от обычного разбойника и злостного преступника, чьими мотивами является личное обогащение» [141 - Théorie du partisan, op. cit., p. 218. (Русский перевод: С. 27).]. Любой террористический акт, даже когда кажется, что у него нет никакой цели помимо его самого, является носителем политического послания, которое требуется расшифровать. Для террориста террор всегда потенциально «обратим в политический капитал» (Перси Кемп). Террорист – это, конечно, hostis, политический враг в смысле Карла Шмитта, но применение полицейской риторики ставит себе задачу стереть именно это – собственно политическое – измерение терроризма. «Чем больше демократии будут отмахиваться от политического послания, передаваемого терроризмом, – добавляет Перси Кемп, – тем большую лавину насилия они будут провоцировать, способствуя превращению террориста в ангела мщения» [142 - Art. cit., p. 2o.]. Это не означает, что теракты не являются преступлениями. Но это политические преступления, которые невозможно признать в этом качестве, не учитывая контекст и причины, которые позволяют их так квалифицировать. Иными словами, в политическом преступлении политика предшествует преступности, и именно поэтому его нельзя уподоблять обычному уголовному правонарушению.
Несостоятельность тезиса, согласно которому терроризм якобы используется только в качестве «последнего средства», поскольку он является «оружием бедняков» и выражает исключительно «отчаяние» отдельных народов или меньшинств, довольно легко демонстрировали разные авторы. Но ведь тезис, утверждающий, что террористическое насилие является «алогичным», «иррациональным», «необъяснимым», совершенно «нечеловеческим», «преступным» или «варварским», доказать еще сложнее. В терроризме нет ничего «иррационального». Он не более (или не менее) «иррационален», чем логика рынка, у которой есть свои религиозные основания, поскольку она делит мир на «верующих» (во всемогущество «невидимой руки» и спонтанного экономического регулирования) и «неверующих». Добавим к этому, что считать исламский терроризм «нигилистическим» – грубейшее заблуждение, поскольку нигилизм – это жупел для всей исламской мысли. (Чаще всего мусульмане упрекают Запад именно в его нигилизме, обусловленном тем, что в качестве образца он может предложить лишь материальные ценности.) Таким образом, представление терроризма как иррационального исполнения исключительно патологических или преступных действий не имеет ничего общего с действительностью. Терроризм вписывается в политический горизонт, он отвечает на определенную стратегическую логику. Эта логика и этот горизонт скрадываются чисто моральными обвинениями или возмущением, заявляемым в средствах информации. «Даже слепые теракты, – пишет Пьер Маннони, – бьющие по анонимным жертвам, являются следствием обдуманного решения, а потому подчиняются точно продуманному намерению. Все в них просчитано для того, чтобы произвести определенный эффект, поскольку нет ничего менее надуманного, смутного или импровизируемого, чем теракт, в котором, напротив, распланировано буквально всё: действующие лица, места, модальности и, главное, медийные и политические последствия» [143 - Op. cit., p. 8]. «Все возмущения и моральные обвинения, – добавляет он, – в конечном счете, вопреки собственной воле лишь поддерживают терроризм, который они обличают, ведь своим наличием они свидетельствуют о его способности будоражить умы» [144 - Ibid., p. 17.].
В эпоху холодной войны» Советский Союз представлял для Америки «симметричного» противника. Но после появления глобального терроризма Америка вынуждена иметь дело с асимметричным столкновением. «Война, – отмечает Пьер Маннони, – признает прямо пропорциональную связь между значительной пространственной протяженностью, умеренной интенсивностью и непрерывной частотой; терроризм характеризуется обратной пропорциональностью между незначительной пространственной протяженностью, крайней интенсивностью и прерывистой частотой» [145 - Op. cit., p. 29.]. Раньше задачей было достижение равновесия сил (или «устрашения»). Сегодня же ключевым понятием становится понятие асимметрии (а не несимметричности, которая отмечает лишь количественное неравенство наличных сил).
«Война с терроризмом» – это война, асимметричная в силу самой природы этого феномена: именно потому, что террорист не располагает классическими средствами противоборства, он обращается к терроризму. Эта асимметрия замечалась уже в эпоху классического партизана, изрядно раздражая Наполеона. Но вместе с глобальным террористом она распространяется на все уровни. Асимметрия действующих лиц: с одной стороны – громоздкие структуры и государства, с другой – нечеткие логики и транснациональные группы [146 - «Все участники асимметричных конфликтов являются, в конечном счете, “транснациональными”, – отмечает Зигмунт Бауман. – Они транснациональны в своем поведении: не будучи привязаны к какому-либо месту, они сохраняют подвижность, легко меняют цели и не признают никаких границ» (Zygmunt Bauman, La societe assiegee, Le Rouergue/Chambon, Rodez, 2005, p. 142, перевод работы: Society Under Siege, Polity, Cambridge, 2002). Он добавляет: «Действительно асимметричные войны представляются событием, сопровождающим глобализацию. Эти войны, выкроенные по мерке глобального пространства и проводимые на глобальной сцене, открыто пренебрегают территориальными амбициями» (ibid., p. 146). См. также: Zygmunt Bauman, «Wars of Globalization Era» // European Journal of Social Theory, IV, 2001, 1, pp. 11–28.]. Асимметрия целей: террористы знают, где и как они наносят удар, а их противники не знают (или плохо знают), где и как им ответить. Асимметрия средств: 11 сентября 2001 года за несколько минут устарели все военные корабли, атомные бомбы, F-16, ракеты-перехватчики, когда против них вышло несколько десятков «фанатиков», вооруженных ножами и «cutters» (резаками). Теракты в Нью-Йорке и Вашингтоне, реализованные на смехотворные средства, пошатнули Америку и привели – прямо или косвенно – к ущербу, оцениваемому более чем в 60 миллиардов долларов [147 - О понятии асимметричной войны см.: Jorge Verstrynge, La Guerra periferica y el islam revolucionario. Origenes, reglas y etica de la guerre asimetrica, El Viejo Topo, Madrid, 2005.].
Но главная асимметрия – психологического порядка: огромная пропасть отделяет людей, для которых многие вещи хуже смерти, от того мира, в котором индивидуальная жизнь как чистый факт присутствия рассматривается в качестве наивысшего блага. На Западе люди в наши дни живут в «расколдованном» мире, предполагающем, что нет блага выше жизни. Но в истории такое ощущение было скорее исключением, чем правилом. Перси Кемп весьма точно замечает об «антропроцентрическом выборе, который был сделан еще во времена Возрождения, когда в центр вселенной поставили человека, а не бога, заменив страх ада страхом смерти» [148 - Art. cit., p. 19. Зигмунт Бауман также отмечает, что путь, пройденный западной цивилизацией, определяется, в том числе, и тем «как скоро, желание пожертвовать своей жизнью за правое дело стало осуждаться и рассматриваться в качестве симптома религиозного фанатизма, культурного отставания или варварства в тех странах, в которых жертва-за-правое-дело веками изображалась в качестве доказательства святости, обеспечивающего правом на причисление к лику блаженных» (La societe assiegee, op. cit., p. 148).]. Отсюда радикальная асимметрия между террористами, готовыми отдать свою жизнь, забирая с собой жизни других, ведь у них как раз нет «страха смерти», и теми, для кого такое поведение действительно «непонятно», поскольку для них жизнь всегда – самое ценное. Именно эта асимметрия заставляет жертв описывать терроризм в качестве «абсурдного нигилизма»: рациональность западного секуляризованного мира отнимает у него способность понимать мотивы, заданные логикой, которая, впрочем, когда-то была этому миру известна и которая предполагает, что есть дела, как благие, так и дурные, за которые стоит отдать жизни. Отказ от сакрализации наличной жизни, отсутствие «страха смерти» не могут, если принять такую точку зрения, сводиться лишь к «фанатизму», уподобляемому преступному безумию. У тех, кто думает о другом мире, и тех, кто думает о своей пенсии, не может быть никакой общей меры. Для террористов смерть – это, скорее, награда. Против этого желания смерти, возведенного в абсолютное оружие, у Запада, конечно, нет никаких средств.
Наконец, терроризм асимметричен в том смысле, что он добивается поразительного воздействия на мнение, убивая сравнительно мало людей – например, намного меньше, чем гибнет из-за ежегодных убийств и умертвлений «классического» типа [149 - За три десятилетия терроризм унес смерти немногим менее 20000 человек.]. С этой точки зрения, его можно сравнить с авиакатастрофой, редким событием, о котором, однако, будут говорить все медиа, поскольку оно влечет одновременную смерть многих десятков или сотен людей, в отличие от автокатастроф, убивающих несравненно больше людей, хотя о них никто и не говорит, поскольку каждая такая катастрофа приводит лишь к незначительному числу смертей. Точно так же терроризм приносит намного меньше жертв, чем этнические чистки, например те, что были в Руанде, однако он вызывает более сильные реакции, поскольку более зрелищен. То есть его зрелищность неотделима от цели, которую он себе ставит. Его подлинное влияние имеет психологический характер.
Глобальный терроризм в действительности стремится к расшатыванию структур и дестабилизации поведения. Рассуждая о современных терактах, Пьер Маннони весьма точно замечает, что задача террористов – не столько «“вывести массы из апатии”, как это было в эпоху исторических революций, сколько погрузить их в эту апатию и притупить их способность к обороне и инициативе» [150 - Op. cit., p. 10.]. В свою очередь Йордан Пауст отмечал еще в шестидесятых годах, что конечная цель террористического акта заключается в «использовании страха и тревоги, вызываемых для того, чтобы навязать основной цели определенное поведение или же вынудить ее изменить свою политику в желательном направлении» [151 - Jordan Paust, «A Definitional Focus» // Yonah Alexander, Seymour Maxwell Finger (ed.), Terrorism. Interdisciplinary Perspectives, John Jay Press, New York, 1977, p. 21.]. Это определение хорошо показывает, что «основной целью» никогда не является та, в которую, собственно, метят, то есть основная цель – это всегда мишень, по которой террористы стремятся ударить рикошетом (и в этом теракт родственен киднэппингу). Уже во время устрашающих бомбардировок гражданского японского или немецкого населения во время Второй мировой войны целью, по которой хотели ударить, когда били по этим жертвам, было немецкое или японское правительство. То же можно сказать и о глобальном терроризме, акции которого на самом деле нацелены больше на вторичный эффект, а не на первичный: теракты – это просто средства воздействия на общественное мнение и оказания давления на государственную политику. Таким образом, терроризм желает поколебать умы и разоружить волю. Например, конечная цель – не столько разрушить нью-йоркские «Башни-близнецы», сколько создать в общественном мнении травму, которую не может не вызвать зрелище их падения. Это важное отличие от партизана или герильерос, которые почти всегда стремятся к прямому воздействию на непосредственно данные цели, то есть такое первичное воздействие является для них конечной целью.
В современном мире такая цель достигается, главным образом, за счет медиа. В самом деле, существует очевидная связь между непременной зрелищностью крупных терактов и откликом, который они получают в медиа. Терроризм бросается в глаза и воздействует на воображение. Все дело в том, чтобы создать шокирующее, сбивающее с толку зрелище, вызывающее эмоциональное волнение и непосредственную телесную реакцию: именно они обеспечивают терроризм его шокирующей силой, совершенной иллюстрацией которой как раз и стали теракты 11 сентября. Подъем терроризма тесно связан с распространением всемирной медийной системы, которая, описывая все его действия в «реальном времени», усиливает его влияние. Шоковое воздействие теракта зависит не столько от его внутренней силы, сколько от того, что о нем скажут: если ничего не скажут, это все равно, как если бы его не было. Как проницательно отмечает Поль Вирильо, «оружие массовой коммуникации стратегически превосходит оружие массового уничтожения» [152 - «L’état d’urgence permanent», art. cit., p. 96.]. Существует некая извращенная, но при этом органическая связь между терроризмом и медиа, связь, которая в каком-то отношении напоминает то, как язык рекламы стремится стать образцом для всех социальных языков [153 - См.: Yonah Alexander, Richard Latter (ed.), Terrorism and the Media. Dilemmas for Government, Journalists and the Public, Brassey’s, Washington, 1990; Pierre Mannoni, Un laboratoire de la peur: terrorisme et medias, Hommes et perspectives, Marseille, 1992.]. «Терроризм действует на двух уровнях, – пишет в свою очередь Рюдигер Сафрански, – конкретном и символическом. Медийное распространение террора столь же важно, как и сами акты. Вот почему медиа становятся невольными сообщниками террористов. Одни самим терактом производят страх, который распространяют другие […] Следовательно, сама сущность современного терроризма требует использовать медиа в качестве службы передачи сообщений» [154 - Rüdiger Safranski, Quelle dose de mondialisation l’hommepeut-il supporter? Actes Sud, Arles, 2005, p. 84.]. Таким образом, терроризм представляется игрой с четырьмя участниками, смертоносной игрой, для которой необходимы все четыре составляющих: террористы, жертвы, «основная цель» (законные власти) и медиа.
Незадолго до смерти Жак Деррида поставил такой вопрос: «Чем организованный, спровоцированный, инструментализированный террор отличается от того страха, который определенная традиция, идущая от Гоббса до Шмитта и даже до Беньямина, полагает в качестве условия авторитета закона и отправления власти, то есть условия самого политического как такового и государства?» [155 - «Questce que le terrorisme?», entr.cit., p. 16.]. Само по себе это утверждение, оставаясь довольно общим, было, конечно, спорным, но его заслуга в том, что оно акцентирует понятие страха. В глобальном терроризме страх опасности, на самом деле, важнее, чем сама опасность. Террорист – это враг, которого считают способным на всё, однако он «невидим» и потому может присутствовать практически повсюду [156 - «Джордж Буш, – пишет Франсуа-Бернар Хьюге, – первый, кому приходится вести свой главный бой с опасностью, которая состоит не в мощи противостоящей империи, а в моральной извращенности невидимой группы» (François-Bernard Huyghe, «Le terrorisme, le mal et la democratie» // Le Monde, Paris, 18 февраля 2005).]. Эта характеристика работает на него в той мере, в какой она способствует усилению того устрашения, которого он желает добиться. Терроризм, не знающий ни меры, ни ограничений, сметает все барьеры, поскольку он относится к логике, радикально отличающейся от обычной рациональности. Его «невидимость», его непредсказуемость многократно усиливают страх, вызванный угрозой, которую он представляет, и в то же время они питают собой всевозможные идеи о заговорах. В обществе, где (вездесущий) риск занял место опасности (четко определимой и локализуемой) [157 - См.: Ulrich Beck, Risikogesellschaft. Auf dem Weg in eine andere Moderne, Suhrkamp, Frankfurt/M., 1986 (французский перевод: La societe du risque, Aubier, Paris, 2001). См. также: Jane Franklin (ed.), The Politics of the Risk Society, Polity Press, Oxford, 1998; Corey Robin, La peur. Histoire dune idee politique, Armand Colin, Paris, 2006.], он, кроме того, порождает фантазм общей подозрительности, который тяготеет к легитимации каких угодно мер по контролю или какого угодно ограничения свобод среди населения, которое зачастую готово пожертвовать этими свободами в обмен на гарантии большей безопасности.
Выше мы уже сказали: терроризм – это война в мирное время, даже война в форме мира, это «глобальная» война, то есть тотальная. В конце сентября 2001 года Белый дом дал своему плану войны с терроризмом кодовое название «Бесконечная справедливость» (Infinite Justice). А «бесконечная справедливость» по определению не знает границ. Джордж Буш, обращаясь к Конгрессу, в то же время подтвердил, что эта война не завершится, «пока не будут выявлены, арестованы и побеждены все террористические группы, имеющие глобальное значение». «Нам нужна тотальная победа в Ираке, и мы одержим ее», – заявил он при этом. Это вы-оказывание совершенно ясно показывает: всё, что не будет похоже на тотальную победу, будет считаться тотальным поражением. Достаточно, чтобы понять, что эта необъявленная война является войной без конца. Поль Вирильо писал, что «вместе с терроризмом мы вступаем в эпоху войны без конца и без цели» [158 - Art. cit., p. 97. См. также: Enrique Dussel, «Estado de guerra permanente y razon cinica» // Herramienta. Revista de debate y crttica marxista, 21, зима-весна 2002–2003.]. Речь идет одновременно о войне, которая не может закончиться, и войне без точных целей и без заранее определенного результата [159 - «Глобальный терроризм доводит до предела два качества, – замечает со своей стороны Юрген Хабермас, – отсутствие реалистичных целей и способность извлекать прибыль из уязвимости сложных систем» (entretien avec Giovanna Borradori // Le Monde diplomatique, Paris, февраль 2004, p. 17).]. Она без цели и без конца с обоих сторон, поскольку террористы не могут серьезно надеяться на победу над своими противниками, тогда как последние также не могут серьезно надеяться на то, что уничтожат терроризм. Войну с терроризмом по определению невозможно ни выиграть, ни проиграть. А это означает, как и предсказывал Карл Шмитт, что у глобального терроризма всё еще впереди.
От чрезвычайной ситуации к постоянному исключительному положению
Поскольку старая доктрина «сдерживания» (containment) не может справиться с угрозой терроризма, она была признана устаревшей. Борьба с терроризмом стала наступательной и превентивной. Она предполагает право безграничного преследования, которое, позволяя преследующему переходить границы, дает ему в то же время возможность утверждать свою гегемонию во всем мире [160 - «Принимая эстафету у других менее признанных или менее эффективных форм вмешательства (гуманитарной, прав человека, войны с наркоторговлей или организованной преступностью), [антитеррористическая борьба] позволяет заново рассмотреть экспансию в планетарном масштабе, – пишет Перси Кемп. – В этом смысле она выступает в качестве военного эквивалента глобального экономического рынка» («Terroristes, ou anges vengeurs», art. cit., pp. 22–23.)]. При этом она осуществляется в чрезвычайных обстоятельствах и в результате выводит на исключительное положение. Исключительное положение, характерное для «периода бедствий», сближается с «состоянием крайней необходимости», которое историк Теодор Моммзен сравнивал с легитимной обороной. В исключительном положении государство внезапно сталкивается со внешней опасностью, смертельной угрозой, на которую оно может ответить лишь теми средствами, которые невозможно было бы оправдать в нормальное время его же собственными нормами. Иными словами, чрезвычайная ситуация или исключительное положение определяются через внезапное возникновение редких событий или непредвиденных ситуаций, которые в силу своего угрожающего характера требуют немедленно ответить на них мерами, которые сами исключительны (ограничением свобод, законом военного времени, осадным положением и т. д.), но считаются единственно подходящими для данной ситуации.
Понятие «чрезвычайной ситуации», «крайнего случая» (Ernstfall) или «исключительного положения» (Ausnahmezustand) играет главную роль в политической и конституционной теории Карла Шмита, где оно связано с его критикой либерализма [161 - Этот понятие исследуется, главным образом, в первой из четырех глав «Политической теологии» 1922 года: Carl Schmitt, Politische Théologie. Vier Kapitel zur Lehre von der Souveränitet, Duncker u. Humblot, München-Leipzig, 1922 (последнее издание: Berlin, 2004; французский перевод: «Théologie politique. Quatres chapitres sur la theorie de la souverainite» // Théologie politique 1922, 1969, Gallimard, Paris, 1988, pp. 9-75 [русский перевод: Шмитт К. Политическая теология. Сборник. М.: «КАНОН-пресс-Ц.», 2000. С. 7–98. – Далее цитаты из «Политической теологии» К. Шмитта приводятся по этому изданию]). Критику, опирающуюся на недавние события, см. в: Tom Sorell, «Schmitt’s and Hobbes Politics of Emergency» // Luc Foisneau, Jean-Christophe Merle, Tom Sorell (Hrsg.), Leviathan Between the Wars. Hobbes’ Impact on Early Twentieth Century Political Philosophy, Peter Lang, Frankfurt/M. 2005, S. 95-107. Общий подход к вопросу в рамках немецкого конституционного права см. в: Andras Jakab, «German Constitutional Law and Doctrine on State of Emergency – Paradigms and Dilemmas of a Traditional (Continental) Discourse» // German Law Journal, май 2006, pp. 453–477.]. По Шмитту, поскольку исключение невозможно предвидеть, не стоит думать, будто можно заранее определить средства, которые позволят на него ответить. Либерализм, вдохновляющийся неокантианским формализмом или позитивизмом Кельзена, не способен понять природу исключения, как и ответить на него, не предав свою собственную природу, поскольку он придерживается строго процедурной или формально-юридической концепции социального порядка, предполагающей, что заранее установленное правило или норма должны прилагаться к любой ситуации, что опровергается историческим опытом.
Как указывает Карл Шмитт, приостанавливая действие легальной нормы, исключение помогает лучше понять природу политики, показывая, где располагается суверенность, то есть конкретная способность принимать решение по определенной ситуации. Исключительное положение открывает инстанцию или место суверенности в то самое время, когда выявляет решение (Entscheidung) в его «абсолютной чистоте». Таким образом, и в этом случае можно констатировать, что политическая суверенная инстанция не обязательно должна смешиваться с государством. «Souverän ist, wer über den Ausnahmezustand entscheidet» [ «Суверен тот, кто принимает решение по чрезвычайному положению»], – пишет Карл Шмитт. Эта формула, впоследствии прославившаяся, может пониматься двояко: сувереном является тот, кто принимает решение в исключительном случае, но это также и тот, кто принимает решение о самом исключении, то есть решает, что мы вышли за пределы нормальной ситуации, так что правило больше применяться не может. То есть существует тесная связь между исключением и решением, которую Шмитт отождествляет с «первопричиной» всякого общества или политического образования. В решении, принимаемом в чрезвычайном или исключительном случае Шмитт видит наиболее чистое выражение политического акта: приостановка действия легальных норм в исключительном случае составляет предельное проявление политической суверенности. Как он подчеркивает, суверенность, в действительности, – не столько власть, позволяющая давать закон, сколько власть его приостанавливать. Но неправильно было бы интерпретировать это утверждение в качестве апологии произвола. С одной стороны, Шмитт подчеркивает, что, принимая решение в исключительном случае, суверен никогда не использует обстоятельства в качестве предлога, позволяющего ему поступать как вздумается: напротив, он должен действовать в соответствии со своими обязанностями и своей ответственностью. С другой стороны, он утверждает, что исключение определяет правило в том смысле, что правило невозможно понять, не принимая во внимания его пределы, то есть обстоятельства, которые делают его неприменимым. Иначе говоря, тот, кто решает об отклонении от нормы, одновременно определяет саму норму. «Исключение интереснее нормального случая, – пишет Шмитт в «Политической теологии», – Нормальное не доказывает ничего, исключение доказывает все; оно не только подтверждает правило, само правило существует только благодаря исключению».
Исключительное положение важно еще и потому, что оно открывает изначально ненормативный характер закона. Впрочем, в исключительном положении приостанавливается действие не столько права (Recht) как такового, сколько лишь нормативного элемента закона (Gesetz). Тем самым исключительное положение выявляет экзистенциальный характер закона. Исключение существенно не потому, что оно редко, а потому что его невозможно предвидеть. Как и самого врага, которого невозможно определить априорной, общей и предзаданной, нормой, поскольку враждебность всегда связана с конкретным контекстом данного момента, исключение также невозможно заранее кодифицировать. Связывая право с его неюридическим истоком, а именно с суверенным решением, Шмитт выступает против любой формы конституционного рационализма, в частности теории правового государства или позитивистской теории, согласно которой суверен должен во всех обстоятельств придерживаться норм права. Возникновение исключительной ситуации со всем тем, что она предполагает, показывает, что это просто-напросто невозможно, поскольку норма не может предвидеть исключение. Самое большее, она может предвидеть ситуацию, в которой она уже не будет действовать.
Но Шмитт также подчеркивает, что исключение по определению является исключительным, то есть оно не может превратиться в постоянное фактическое положение. Исключение относится к правилу или норме так же, как война – к миру. И так же, как древнеримская диктатура, приостановка действия нормы сувереном может быть поэтому лишь временной. Также она может запустить новый правовой цикл. В своем книге о «Диктатуре» [162 - Carl Schmitt, Die Diktatur. Von den Anfängen des modernen Souveränitätsgedenkens bis zum proletarischen Klassenkampf, Duncker u. Humblot, München-Leipzig, 1921 (последнее издание: Berlin, 1994; французский перевод: La dictature, Seuil, Paris, 2000 [русский перевод: Шмитт К. Диктатура. От истоков идеи суверенитета до пролетарской классовой борьбы. СПб.: Наука, 2005]).] Шмитт, впрочем, совершенно ясно указывает, что диктатура, которая оправданна в некоторых чрезвычайных случаях, приостанавливает действие актуальных норм, но не изменяет легального порядка или же природы государства, а это означает, что она обладает легитимностью лишь в той мере, в какой она стремится восстановить ранее существовавший легальный порядок. В таком случае диктатура остается конституционной диктатурой: приостановка действия легального порядка не означает его упразднения [163 - Та же идея обнаруживается у Макиавелли (когда он приводит пример Цинцинната), а также – уже в современную эпоху – в знаменитом произведении Клинтона Л. Росситера «Конституционная диктатура»: Clinton L. Rossiter, Constitutional Dictatorship. Crisis Government in the Modern Democracies, Princeton, Princeton University Press, 1948.]. В исключительной ситуации, хотя государство и приостанавливает действие правовых норм, но лишь с целью их сохранения. Решение об исключении оказывается, следовательно, решением о конкретных условиях применения нормы. «Должна быть создана нормальная ситуация, – пишет Шмитт, – и сувереном является тот, кто недвусмысленно решает, господствует ли действительно это нормальное состояние» [164 - Théologie politique, op. cit., p. 23. (Русский перевод: С. 26).].
Теория исключительного случая демонстрирует всегда предельно конкретный характер шмиттовской мысли: если он и отвергает абстрактные формальные теории, то именно потому, что прежде всего интересуется контекстом (здесь следовало бы напомнить, что основанием для разработки доктрины Шмитта стало изучение тех беспокойных обстоятельств, в которых его страна была вынуждена жить с 1917–1919 гг.). В принятой в 1919 году Конституции Веймарской республики именно знаменитая статья 48, которой Шмитт посвятил множество работ, определяет чрезвычайное положение в конституционном смысле этого термина. Данная статья, довольно схожая с 16-й статьей Конституции Пятой Республики, в случае, когда необходимо справиться с исключительной ситуацией, наделяет президента чрезвычайными полномочиями, в том числе и правом призвать вооруженные силы для устранения смуты или внутренних беспорядков. Эта 48 статья в Веймарской республике применялась более 250 раз! [165 - Следует, тем не менее, отметить, что условия применения этой статьи всегда оставались нечеткими, тем более что, согласно статье 48, объявление чрезвычайного положения президентом должно было ратифицироваться парламентом, тогда как статья 25 давала президенту право распустить парламент…]
Однако понятие исключительного положения относится, разумеется, не только к Германии (или Франции). По оценкам исследования, опубликованного в 1978 году, на тот момент времени по крайней мере 30 стран жили при режиме чрезвычайного положения [166 - John Ferejohn, Pasquale Pasquino, «The Law of the Exception. A Typology of Emergency Powers» // International Journal of Constitutional Law, 2004, 2, pp. 210–239: авторы этой статьи доходят до того, что представляют конституционную возможность приостанавливать действие закона в качестве характерной черты «западной юридической неабсолютистской традиции». В 1948 году Клинтон Л. Росситер в своей книге «Конституционная диктатура» пишет: «Ни одна жертва не может считаться для нашей демократии слишком большой, даже временное принесение в жертву самой демократии» (op. cit., p. 314). Затем он перечисляет одиннадцать условий сохранения конституционного характера временной диктатуры. Недавно эта позиция обсуждалась Дэвидом Дизенхаусом в тексте под заглавием «Шмитт против Дайси: чрезвычайное положение – внутри или вне легального порядка?» (David Dyzenhaus, «Schmitt v. Dicey: Are States of Emergency Inside or Outside the Legal Order?»). См. также: G.L. Negretto, J.A.A. Rivera, «Liberalism and Emergency Powers in Latin America. Reflections on Carl Schmitt and the Theory of Constitutional Dictatorship» // Cardozo Law Review, New York, 2000, 5–6, pp. 1797–1824; Bruce Ackerman, «The Emergency Constitution» // Yale Law Journal, CXIII, 2004, pp. 1029–1076.]. Даже американская Конституция предусматривает приостановку действия «Habeas corpus» «когда во время восстания или вторжения этого может потребовать государственная безопасность» (статья I, § 9, пункт 2), но привилегия принимать такое решение отдается не исполнительной власти, а Конгрессу. Во время Гражданской войны Авраам Линкольн решил приостановить действие ««Habeas corpus», даже не обратившись в Конгресс, – точно так же, как после нападения на Перл-Харбор Франклин Д. Рузвельт в качестве превентивной меры приказал отправить в специальные лагеря американцев японского происхождения. В эпоху холодной войны конфронтация с Советским Союзом также привела США к применению некоторых исключительных мер, которые якобы оправдывались требованиями «национальной безопасности». Здесь в качестве примера можно привести «National Security Act» 1947 года, который тогда поставил понятие «национальной безопасности» в центр американских интересов в области внешней политики. Конституционные последствия холодной войны изучались во множестве работ [167 - См., в частности: Daniel Yergin, Shattered Peace. The Origins of the Cold War and the National Security State, Houghton Mifflin, Boston, 1977.]. Следует отметить, что они проявились также и в области внутренней политики в эпоху маккартизма и привели к систематическому перетолкованию прав американских граждан и установлению надзора за теми из них, кто подозревался в коммунистических симпатиях. «Internal Security Act» 1950 года предполагал даже создание шести лагерей временного заключения, которые можно было бы использовать в чрезвычайных случаях (но они так никогда и не применялись с этой целью). В период 1950–1970 годов Конгресс принял не менее 470 актов, нацеленных на усиление исполнительной власти, которое должно было позволить справиться с исключительными ситуациями. Ни один из этих актов не был отменен после распада советской державы.
То есть у мер, принятых американским правительством после терактов 11 сентября 2001 года, были свои претенденты. Но есть у них и свои характерные особенности, радикально отдаляющие их от шмиттовской «модели». В той степени, в какой они якобы отвечают на опасность глобального терроризма, которому США объявили войну, которая, как мы уже выяснили, рискует никогда не завершиться, они, очевидно, стремятся стать постоянным институтом, то есть продлиться на неопределенное время. То есть исключительное положение перестает быть исключительным и становится постоянным.
По мнению некоторых авторов, развитие терроризма могло еще до 11 сентября стать основанием для объявления исключительного положения [168 - См.: William B. Scheuerman, «Globalization and the Exceptional Powers. The Erosion of Liberal Democracy» // Radical Philosophy, 1999; Oren Gross, «On Terrorism and Other Criminals. States of Emergency and the Criminal Legal System» // Eliezer Lederman (ed.), New Trends in Criminal Law, 2000.]. Но, так или иначе, после этой даты процесс значительно ускорился. Сразу же после терактов Джордж Буш объявил чрезвычайное положение, а Конгресс США принял резолюцию, разрешающую президенту «использовать любую необходимую и пригодную силу против наций, организаций или лиц, которые, в соответствии с полученными данными, планировали, обеспечивали, осуществляли или упрощали проведение террористических атак, произведенных 11 сентября 2001 года, или же предоставляли убежище таким организациям или лицам, – чтобы предотвратить любой акт международного терроризма против США, совершаемый подобными нациями, организациями или лицами» [169 - War Power Resolutions, proclamation № 7463, 14 сентября 2001.]. Месяцем позже, 24 октября 2001 года, подавляющим числом голосов Палаты Представителей был принят «Патриотический акт» – «USA Patriot Act» (аббревиатура от «Uniting and Strengthening America by Providing Appropriate Tools Required to Intercept and Obstruct Terrorism»). В частности, он позволял ФБР заниматься секретными расследованиями частной жизни лиц, подозреваемых в причастности к терроризму, незаметно для них копаться в их компьютерах, используя специальные шпионские программы, сохранять на неопределенно долгое время следы их деятельности в интернете. Также он позволял министерству юстиции арестовывать и изолировать любых иностранцев, подозреваемых в том, что они представляют угрозу национальной безопасности [170 - В ноябре 2003 года Конгресс принял поправку к «Патриотическому акту» («Patriot II»), позволяющую федеральным агентствам требовать от интернет-провайдеров личные данные любого пользователя интернета, не подчиняясь никакому правовому контролю. Кроме того, «Domestic Security Enhancement Act» 2003 года позволяет лишать американского гражданства любого гражданина, обвиненного в терроризме, что, таким образом, наделяет власти дискреционными полномочиями в сфере признания гражданства. Действие положений, предусматриваемых «Патриотическим актом», было продлено в 2005 году. Подробный анализ этих мер см. в: Kim Lane Schappele, «Law in a Time of Emergency: States of Exception and the Temptations of 9/11» // Journal of Constitutional Law, май 2004, pp. 1-75 (текст переиздан в виде брошюры в октябре 2004 года: University of Pennsylvania Law School, Scholarship at Penn Law, Paper 55). Автор уточняет, что он изучал условия, в которых принимались эти меры, «в свете работ Карла Шмитта о природе исключительного положения».]. Наконец, 13 ноября 2001 года президент Буш подписал еще и особый приказ («Military Order»), предусматривающий ведение дел предполагаемых террористов в специальных военных судах и возможность задерживать их на неопределенное время.
Эти различные исключительные законы позволили арестовывать подозреваемых, держать их под стражей сколь угодно долгое время, депортировать их, помещать в изоляционные камеры, не предъявляя никакого обвинения и не открывая дела, обыскивать их дома безо всякого разрешения. Они привели к созданию внеправовых зон и упразднению юридического статуса определенных лиц. ФБР и «Управление национальной безопасности» (NSA) получили практически неограниченные полномочия, не предполагающие никакого судебного контроля, в области слежки за коммуникациями – как на собственной территории, так и за границей. В результате по одному лишь подозрению было арестовано более 1200 иностранцев. Через четыре месяца 200 из них все еще оставались в камерах, хотя против них не было выдвинуто никакого конкретного обвинения, они не были вызваны суд и не имели возможности воспользоваться помощью адвоката [171 - В Англии «Anti-Terrorism Crime and Security Act» 2001 года также позволял помещать под стражу на неопределенное время иностранцев, подозреваемых в терроризма. Впоследствии решением «лордов верховных судий» их задержание без предъявления обвинения и судебного расследования было признано незаконным.]. «Military Order» от 13 ноября предусматривал, со своей стороны, что источники обвинения могут оставаться тайными, тогда как обвиняемым не полагается помощь, и даже их права на защиту «существенно ограничивались». Процесс должен проходить за закрытыми дверями военных баз или военных кораблей. Приговор выносится комиссией, состоящей исключительно из офицеров, причем для смертного приговора не требуется единодушного решения всех членов комиссии. Приговор не подлежит пересмотру. Судебная процедура должна оставаться секретной, а разговоры обвиняемого с адвокатом могли тайно записываться.
Одно из наиболее примечательных следствий всего этого комплекса мер состояло в интернировании в лагере, расположенном на военной базе в Гуантанамо (на Кубе), многих сотен задержанных (более чем 40 разных национальностей), которые могли содержаться там неопределенно долго без предъявления обвинения и даже вообще не понимая, в чем они провинились, не имея возможности связаться с адвокатом или же сослаться на акты Женевской конвенции, закрепляющей нормы обращения с военнопленными [172 - Гаагской и Женевской конвенциями предусматривается, в частности, что гражданское население никогда не должно быть мишенью атаки, что о пленных необходимо заботиться и хорошо относиться к ним, что некоторые виды вооружения должны быть запрещены и т. д. Эти положения были официально объявлены «устаревшими» и, соответственно, не распространяющимися на лица, подозреваемые в терроризме, Альберто Гонсалесом, советником Белого дома, который впоследствии стал министром юстиции. По поводу войны в Ираке Майкл Уолцер отмечает, что «Пентагон Рамсфелда отдал иракских пленных резервистам, которые никогда не слышали о Женевской конвенции» (Michael Walzer, De la guerre et du terrorisme, op. cit., p. 216).]. Для этих задержанных, взятых в плен в Афганистане, Ираке и других местах, был создан специальный статус «нелегальных вражеских бойцов», лишенный всякого юридического содержания и значения. Пленники Гуантанамо, интернированные безо всякого приговора, в действительности не являются ни обычными заключенными, осужденными по уголовному праву, ни политическими заключенными, ни военнопленными. Некоторые из них стали жертвами плохого и даже жестокого обращения. Другие впоследствии были переведены на территории тех стран-союзников, где на вопросы прав человека смотрят сквозь пальцы и где их систематически подвергали пыткам [173 - См.: Stephen Grey, «Delocalisation de la torture» // Le Monde diplomatique, Paris, апрель 2005, pp. 1 и 10–11.]. По сути, с юридической точки зрения лагерь в Гуантанамо является «серой зоной», вполне сравнимой с теми «серыми зонами», в которых действуют торговцы наркотиками. В ежегодном отчете «Международной амнистии», опубликованном 25 мая 2005 года, он недвусмысленно описывается в качестве «Гулага нашего времени» [174 - О тюрьме в Гуантанамо см.: Emmanuelle Bribosia, Anne Weyem-bergh, Lutte contre le terrorisme et droits fondamentaux, Bruylant, Bruxelles, 2003; David Abraham, «Bush Regime from Elections to Detentions: A Moral Economy of Carl Schmitt and Human Rights», University of Miami, октябрь 2006; David P Forsythe, «United States Policy toward Enemy Detainees in the “War on Terrorism”» // Human Rights Quarterly, Baltimore, 2006, pp. 465–491; Moazzam Begg, Victoria Brittain, Enemy Combatant, Pocket Books, London, 2006. См. также: Erik Saar, Viveca Novac, Inside the Wire. A Military Intelligence Soldier’s Eyewitness Account of Life at Guantanamo, Penguin Books, London, 2005. Эрик Саар – молодой сержант, который сам в течение шести месяца служил на Гуантанамо. В свою очередь Флер Джонс (Fleur Johns, «Guantanamo Bay and the Annihilation of the Exception» // European Journal of International Law, XVI, 4, сентябрь 2005, pp. 613–635), предлагая весьма нестандартное прочтение тезисов Карла Шмитта, делает парадоксальное заявление: эта тюрьма, по его мнению, относится к норме, а не к исключению. В ноябре 2003 года Верховный суд США согласился вынести решение по вопросу о содержания в заключении иностранных граждан в Гуантанамо. 28 июня 2004 года он заявил, что база Гуантанамо находится в юрисдикции США, а потому у задержанных есть право оспорить свое задержание в американском суде. Но наделяя их этим правом, суд в то же время признал исключительное право, созданное американской исполнительной властью. В действительности, Верховный суд не вынес никакого суждения относительно условий содержания интернированных людей. Как отмечает Жан-Клод Пэ, «он просто дает пленникам право подать апелляцию в федеральный суд, никоим образом не гарантируя им доступ к адвокату. Таким образом, он легитимирует нарушающие права процедуры, применяемые на стадиях задержания и вынесения приговора. Выступая в качестве конечной инстанции, Верховный суд создает систему, в действительности переворачивающую логику доказательства вины, поскольку теперь заключенные должны будут убеждать судей в том, что их нельзя осудить по предъявленным нелегальным обвинениям» (Jean-Claude Paye, «Le droit penal comme un acte constituant. Une mutation du droit penal», art. cit., p. 282).].
Во имя борьбы с терроризмом и священного союза против неминуемой общей угрозы в Америки были отменены многие публичные свободы. «Гражданские свободы были ограничены, – пишет Жан-Клод Маргери, председатель Суда высшей инстанции Парижа, – также были существенно сокращены гарантии, защищавшие от нарушений фундаментальных прав. Тысячи подозреваемых, американцев и в большей степени иностранцев, были лишены всякой защиты, всяких прав, всякого суда» [175 - Jean-Claude Margueri, «Terrorisme et droits de l’homme» // Le Monde, Paris, 1 марта 2005.]. В результате сложилась атмосфера страха, в которой стали возможны новые посягательства на свободы граждан. Что касается государственных властей, они чаще всего ссылались на «угрозы», которые нависли над «национальной безопасностью»: два этих понятия, конечно, указывают на чрезвычайность и исключение, однако оба они остаются одинаково смутными, что упрощает их политическое и юридическое использование – в качестве предлога для ограничения свобод. Вообще говоря, можно констатировать постоянное расширение этого понятия «национальной безопасности», которое вначале имело, по существу, лишь военное значение, а затем постепенно распространилось на все области социальной и международной жизни.
С другой стороны, антитеррористическая борьба неизбежно приводит к вопросу о том, могут ли демократии в качестве исключительной меры использовать против террористов те средства, которые в нормальное время они порицали. Первый из этих методов – это, конечно, пытки [176 - Сегодня у нас достаточно информации и свидетельств, говорящих о том, что в Иракской войне и борьбе с терроризмом пытки применялись постоянно. См.: Sanford Levinson, «Torture in Iraq and the Rule of Law in America» // Daedalus, 2004, 3, pp. 5–9.]. Пытки в тюрьме Абу-Грейб, в действительности, объясняются не только «культурой бесстыдства», разоблаченной Сьюзан Зонтаг. Об этом свидетельствуют дебаты, последовавшие за публикацией книг Пола Бермана «Террор и либерализм» и Майкла Игнатьева «Меньшее зло» [177 - Paul Berman, Terror and Liberalism, W.W. Norton, New York, 2003; Michael Ignatieff, The Lesser Evil. Politics and Ethics in an Age or Terror, Princeton University Press, Princeton, 2004.]. Игнатьев, директор «Центра Карра по правам человека в Гарвардском университете», хорошо показывает, как из-за терроризма многие люди начинают считать слабостями те характерные черты либеральных демократий, которыми ранее они больше всего гордились (терпимость, плюрализм, уважение свобод и т. д.). Замечая, что «права человека – это не система неделимых абсолютных величин», он подчеркивает то, что демократии должны, несомненно, защищать отдельные права, но также гарантировать их существование в качестве связной системы, хотя эти задачи не всегда легко согласуются друг с другом [178 - См. также: Susie Linfield, «La danse des civilisations: l’Orient, L’Occident et Abu Ghraib» // Esprit, Paris, июнь 2005, pp. 66–84. В этой статье автор спрашивает, может ли страна «эффективно бороться с террористическими группами, не применяя иной раз внеправовые методы к иностранцам и не ограничивая свободы на своей собственной территории» (p. 78).].
Ким Лэйн Шеппеле, со своей стороны, показывает, что исключительные меры, на которые пошла администрация Буша, были предприняты не только в рамках национального исключительного положения, но и на международном уровне, причем эти меры постоянно множились и расширялись. Это, очевидно, весьма важный момент. Если в исключительном случае «классического» типа, как его определяет Карл Шмитт, меры, принимаемые в чрезвычайной ситуации, обычно краткосрочны, а потому позволяют постепенно вернуться к нормальной ситуации, в случае мер, принятых после 11 сентября, наблюдалось, напротив, установление режима исключительности, который затем постоянно закреплялся. «Наибольшие злоупотребления, – пишет Шеппеле, – стали распространяться, когда 11 сентября все больше оставалось позади, а ограничения конституционных прав становились все более значительными, получая активное одобрение со стороны Конгресса и судов» [179 - Kim L. Scheppele, art. cit., p. 3. Автор, кроме того, анализирует причины, по которым европейские страны, также столкнувшиеся с угрозой терроризма, все же не пошли по этому пути. Его вывод, впрочем спорный, сводится к тому, что «шмиттовская концепция исключения многими нашими союзниками, в частности европейскими, более не рассматривается в качестве приемлемой рамочной концепции» (ibid.). По этому вопросу см.: Alexandre Adam, La lutte contre le terrorisms. Etude comparative Union europbenne/Etats-Unis, LHarmattan, Paris, 2005.].
Этот вывод разделяют многие наблюдатели [180 - См.: Adrien Masset, «Terrorisme et libertes publiques» // Quentin Michel (ed.), Terrorisme – Terrorism. Regards croises – Cross Analysis, Peter Lang, Pieterlen, 2005. О последствиях принятия «Патриотического акта» для граждан США см.: George Steinmetz, «The State of Emergency and the Revival of Modern American Imperialism. Toward an Authoritarian Post-Fordism» // Public Culture, весна 2003, pp. 323–345; M.C. Williams, «Worlds, Images, Enemies. Secularization and International Politics» // International Studies Quarterly, XLVII, 3, декабрь 2003, pp. 511–531; Andrew Norris, «“Us” and “Them”», art. cit.; Berndt Hamm (ed.), Devastating Society. The Neo-Conservative Assault on Democracy and Justice, Pluto Press, London, 2005; Robert Harvey, Helene Volat, USA Patriot Act. De l’exception a. la regle, Lignes-Manifestes, Paris, 2006; David Keen, Endless War? Hidden Functions of the War on Terror, Pluto Press, London, 2006. Прочтение (делезовское по своему духу) «войны с терроризмом» как «гипермодерной интенсификации технологических и милитаризованных логик модерна» см. в: John Armitage, «On Ernst Jüngers “Total Mobilization”: A Re-evaluation in the Era of the War on Terrorism» // Body & Society, 2003, 4, pp. 191–213.]. Прежде всего, они констатируют, что определение терроризма, которое дают государственные власти, является весьма широким, поскольку оно охватывает как акты, так и намерения. Эта неопределенность позволяет с легкостью объявлять преступными некоторые виды поведения, сеять подозрения, оправдывать меры упреждающего задержания, ограничивать общение обвиняемых с адвокатами и т. д. Хотя антитеррористическое законодательство нацелено в первую очередь на подозреваемых, оно применяется и ко всему населению, что приводит к настоящему перевороту в уголовном праве. Однако борьба «Добра» со «Злом», как постоянный припев публичных речей в США, служит также для отвлечения. Она маскирует социальную неустойчивость и проецирует вовне внутренние противоречия страны, отягощенной ими. Дискурс «внутренней безопасности» продолжает дискурс «национальной безопасности», соотнося его с гражданским обществом. Использование слова «безопасность» во все более широком значении сопровождается стремлением вывести за пределы публичного обсуждения все проблемы, с ним связанные, чтобы прийти в итоге к некоей новой форме «деполитизации». Посягательства на свободы стали возможными благодаря ожиданиям граждан, связанным с вопросами безопасности: желание безопасности заслоняет желание свободы. Тем более, что мы живем в мире, где угрозы одновременно вездесущи и с трудом определимы. В то же время борьба с терроризмом на международном уровне позволяет закрепить авторитет господствующей американской державы, которая якобы способна лучше всех остальных обеспечить «глобальную защиту» [181 - Желание поставить под знамена всемирной антитеррористчие-ской борьбы союзников, которые после завершения холодной войны все меньше готовы соглашаться с американским лидерством, было заметно уже у Билла Клинтона, если не у Рональда Рейгана.].
Наконец, терроризм снова наделяет государство, которое, казалось, совершенно бессильно перед глобальными угрозами и планетарными проблемами, связанными с глобализацией, новой легитимностью и новой ролью. Здесь мы не будет подробно обсуждать этот вопрос, однако можно спросить себя, не обретает ли государство, хотя Карл Шмитт и понимал уже в тридцатые годы, что в будущем оно не будет главным местом политического, – не обретает ли оно новой легитимности за счет своей предположительной способности гарантировать безопасность и, в частности, бороться с терроризмом. Именно в эту рамку следует поместить исключительные меры, предпринятые недавно в США и в других странах. С одной стороны, они, очевидно, доводятся до международного уровня, поскольку борьба с терроризмом требует международного сотрудничества полицейских сил и разведывательных служб (с этой точки зрения, антитеррористическая борьба отлично вписывается в рамки глобализации). Но, с другой стороны, они, бесспорно, наделяют определенной ролью инстанцию государства, которая должна была вот-вот окончательно уйти в прошлое, поскольку национальные элиты обнаруживают в «антитеррористической войне окно возможностей, позволяющее закрепить их власть и принять значительный пакет законов, позволяющих им навязать себя как своим врагам, так и собственному гражданскому обществу» [182 - Percy Kemp, «Terroristes, ou anges vengeurs», art. cit., p. 22.]. Иными словами, государство отныне легитимирует себя лишь безопасностью, и в то же время оно опирается на вечное желание безопасности, чтобы закрепить свою собственную власть, ограничив свободы. Как хорошо показал Жан Бодрийяр, истинная победа терроризма – в том, что он погрузил весь Запад в атмосферу страха, одержимости безопасностью, которая само является не более, чем завуалированной формой перманентного террора [183 - См.: Jean Baudrillard, Lesprit du terrorisme, Galilee, Paris, 2001. «Тактика террориста, – пишет Бодрийяр, – спровоцировать избыток реальности и обрушить систему под грузом этого избытка».].
В любом случае, нельзя удивляться тому, что имя Карла Шмитта часто упоминалось как этими комментаторами, так и их критиками. «Теракт 11 сентября 2001 года, – отмечает Жан-Клод Моно, – возможно, подтверждает наличие предугаданной Шмиттом связи между буквально теологическим пониманием врага и фигурой “моторизованного партизана”, которому в данном случае удается обратить против эмблематической силы саму стихию ее могущества – стихию воздуха» [184 - Jean-Claude Monod, «La destabilization humanitaire du droit international et le retour de la “guerre juste”: une lecture critique du “Nomos de la Terre”» // Les Etudes philosophiques, Paris, январь 2004, p. 55. См. также: Jean-Claude Monod, Penser l’ennemi, affronter lexception. Reflexions critiques sur l’actualite de Carl Schmitt, Découverte, Paris, 2007.]. Хотя этот автор относится к идеям Шмитта враждебно, он, тем не менее, подчеркивает то, что критика немецкого юриста «становится безусловно актуальной тогда, когда Белый дом провозглашает доктрину “превентивной войны”, нарушая нормы международного права, чтобы развязать “войну за мир”, которая описывается в теологических терминах “крестового похода” и противостояния “оси Зла”» [185 - Ibid., p. 56.].
Антитеррористическое законодательство, – пишет в свою очередь Жан-Клод Пэ, – «обеспечивает господство исключительной процедуры. Таким образом, традиционная роль уголовной процедуры переворачивается. Теперь она становится уже не рамкой, защищающей различные публичные и частные свободы, а средством, благодаря которому последние систематически нарушаются. Упраздняя различные конституционные гарантии, она переходит к приостановке действия права […] Это изменение настолько значимо, что приводит к переворачиванию самой нормы, поскольку ее нарушения становятся правилом. Исключительная процедура заменяет собой Конституцию и закон» [186 - «Le droit penal comme un acte constituant. Une mutation du droit penal», art. cit., p. 276.]. «Условия антитеррористической борьбы, – добавляет он, – наделяют новой силой шмиттовскую теорию суверенитета, основанного на решении, относящемся к исключению […] Антитеррористическая борьба превращает приостановку действия права в основополагающий акт имперский Конституции. Установление подобного юридического порядка позволяет в новом свете увидеть фундаментальный тезис Шмитта, представляющий решение об исключении в качестве конститутивного акта суверенитета. Недавние антитеррористические меры подтверждают правильность его характеристики исключительного положения как вписывания нарушения в само право. Можно даже сказать, что они выявляют истинное значение шмиттовского тезиса о поддержании юридического порядка за счет решения, относящегося к исключению [.] Антитеррористическая борьба – это передний край закрепления исключительного положения на общемировом уровне» [187 - Ibid., pp. 282, 287–288.].
По Шмитту, разделение внешнего и внутреннего в нормальном случае осуществляется инстанцией, образуемой государством. Во внешнем у государства есть возможность вести войну, тогда как внутри оно должно установить согласие и учредить социальный образ жизни, нормированный правом. С этой точки зрения, можно было бы сказать, что различие внутреннего/внешнего перекрывается, по крайней мере частично, с различием нормы и исключения. Когда это различие упраздняется, исключение может установиться и внутри. И это как раз и происходит каждый раз, когда придумывают «внутреннего врага» или же обвиняют граждан в том, что они являются пособниками врага внешнего. Исключительное положение состоит в данном случае в импорте логики войны, которая в нормальном случае царствует лишь вовне, внутрь общества, что приводит к приостановке действия правовых норм.
Однако учение об исключительном положении может также использоваться и для представления политико-юридической «нормальности» в качестве своеобразного продолжительного исключения. Именно на это критическое измерение либерального юридического порядка как носителя вытесненного беспорядка и замаскированного репрессивного насилия обращают особое внимание такие авторы, как Джорджо Агамбен, Антонио Негри или Этьен Балибар [188 - Jean-Claude Monod, «La radicalite Constituante (Negri, Balibar, Ag-amben) ou peut-on lire Schmitt de droite a gauche?» // Mouvements, Paris, 37, январь-февраль 2005, pp. 80–88.]. Оно выводит на идею исключения как постоянной нормы: по Агамбену, правительственная практика, крепящаяся на исключительных процедурах, уже коварно подменила собой демократические процедуры и нормы правового государства [189 - См.: Giorgio Agamben, «L’état dexception» // Le Monde, Paris, 12 декабря 2002; «Der Gewahrsam: Ausnahmezustand als Weltordnung» // Frankfurter Allgemeine Zeitung, 19 апреля 2003.]. В таком случае современное исключительное положение является лишь окончательным проявлением той давней, но ранее скрытой тенденции, которая изучалась уже Луи Альтюсером и Мишелем Фуко.
Тем не менее, исключительное положение, когда оно обобщается или становится постоянным, тут же теряет свой характер исключения. Пьер Аснер пишет, что «тиранические правительства отличают […] от других тем, что используют исключительную ситуацию, делая ее постоянной – не намереваясь возвращаться к нормальному состоянию и соблюдению права» [190 - Pierre Hassner, La terreur et lempire, Seuil, Paris, 2003, p. 2000.]. И хотя кажется, что применение Соединенными Штатами исключительных мер соответствует шмиттовской модели, парадоксальным образом опровергая еще одну идею Карла Шмитта, гласящую, что «либеральные» режимы по самой своей природе не способны иметь дело с исключительным положением, тот факт, что мы движемся к постоянному исключительному положению, значительно отдаляет нас от этой модели. Постоянство исключительного положения – исключение без исключения – не является шмиттовским [191 - Впрочем, Карла Шмитта иногда тоже обвиняли, в частности Уильям Б. Шойерман и Орен Гросс (William B. Scheuerman, Oren Gross, «The Normless and Exceptionless Exception: Carl Schmitt’s Theory of Emergency and the “Norm-Exception” Dichotomy» // Cardozo Law Review, XXI, 2000, pp. 1825–1867), в том, что он сам обобщил исключительное положение. В некоторых из своих работ Шмитт наделяет исключение таким значением, что в итоге оно заменяет у него правило – так же как «римская» диктатура, которая могла быть лишь краткосрочной (выступая ответом именно на исключительную ситуацию), способна в некоторых обстоятельствах превращаться в постоянную деспотическую власть. В «Политической теологии» ограниченная диктатура действительно преобразуется в суверенную. Как пишет Шмитт, наиболее характерно для исключения то, что «оно включает принципиально неограниченное полномочие, то есть приостановление действия всего существующего порядка» [русский перевод: С. 24–25]. Следовательно, диктатор уже не обязан восстановливать предшествующий правовой порядок, он с таким же успехом может установить новый. Впрочем, Шмитт тотчас добавляет: «Если это состояние наступило, то ясно, что государство продолжает существовать, тогда как право отходит на задний план. Поскольку чрезвычайное положение всегда есть еще нечто иное, чем анархия и хаос, то в юридическом смысле все же существует порядок, хотя и не правопорядок» [русский перевод: С. 25]. То есть исключительное положение остается для Шмитта средством восстановления или установления нормального правового порядка. Кроме того, есть большая разница между утверждением о том, что исключение определяет норму, а не наоборот, и утверждением, будто истинная норма – это исключение. Примерно в таком смысле Марчелло Монтанари пишет, что, по Шмитту, в зависимости от решения суверена любое политическое обстоятельство может быть объявлено «исключительным» (Marcello Montanari, «Note sulla crisi e la critica della democrazia negli anni venti» // Giuseppe Duso (ed.), La politica oltre lo Stato: Carl Schmitt, Arsenal Cooperativa, Venezia, 1981, p. 159). Это утверждение нам также представляется преувеличенным.]. Но при этом именно мысль Шмитта позволяет понять то, что задействовано в его установлении, в данном случае – концепцию враждебности, которая относится к теологии и «морали». Из всего этого следует извлечь такой урок: либеральные режимы более чем способны на исключительные меры, однако они стремятся превратить исключение в правило под влиянием собственной концепции врага (и, естественно, под влиянием актуальных военных условий). В этой связи Агамбен приводит провидческое высказывание Вальтера Бенъямина, согласно которому «действительным чрезвычайным положением теперь становится положение, “в котором мы живем” и которое совершенно неотличимо от правила» [192 - Giorgio Agamben, Stato di eccezione, Bollati Boringhieri, Torino, 2003 (французский перевод: L’état d’exception, Seuil, Paris, 2003, p. 144). (Русский перевод: Агамбен Джорджо. Homo sacer. Чрезвычайное положение. М.: Издательство «Европа», 2011. С. 93)]. «То, что в прошлом относилось к исключению, сегодня становится нормальным или постоянным положением», – высказывается в том же духе и Роберт Курц [193 - Robert Kurz, Avis au naufrages. Chroniques du capitalisme mondialisé en crise, Lignes et Manifestes – Léo Scherer, Paris, 2005, p. 79.].
От двоицы Земли и Моря к новому «Номосу Земли»
Карл Шмитт пишет, что «всемирная история – это история борьбы морских держав с континентальными и континентальных держав – с морскими» [194 - Carl Schmitt, Terre et Mer. Un point de vue sur l’histoire mondiale, Labyrinth, Paris, 1985, p. 23. Работа была впервые издана в 1942 году: Land und Meer. Eine weltgeschichtliche Betrachtung, Reclam, Leipzig, 1942 (последнее издание: Klett-Cotta, Stuttgart, 2001). По этой проблематике см.: Peter Schmidt, Kontinentalmächte und Seemächte im weltpolitischen Denken Carl Schmitts, Universität Mannheim, Mannheim, 1980.]. Далее он добавляет: «любое важное историческое преобразование чаще всего предполагает новое восприятие пространства» [195 - Ibid. p., 52.]. Это противопоставление Земли и Моря свойственно не только ему, поскольку оно обнаруживается у многочисленных военных экспертов, геополитиков и специалистов по геостратегии. Однако в работах Карла Шмитта «логика Земли» и «логика Моря» приобретают более широкое значение. Земля для него – это в большей степени исторический элемент, а не географической. Но также и антропологический: человек – это, прежде всего, земное животное, это «землевладелец». Выше мы уже отмечали, что Шмитт, рассуждая о партизане, наделял его «теллурическим» характером. Этот «теллурический» элемент (das Tellurische) в его работах внутреннее связан одновременно с политическим, с инстанцией государства и с европейским «большим пространством» [196 - По этому вопросу см.: Jeronimo Molina, «Carl Schmitt y lo telurico» // Razon espanola, Madrid, май-июнь 2005, pp. 263–276.].
Логика Земли покоится на пространственных разграничениях, то есть на разделении земли на четко ограниченные участки пространства. Эта логика фундаментально политична – в том смысле, что не бывает политической формы, которая не была бы связана с определенным земным пространством, даже если существуют «сухопутные» политические традиции и «морские». Земля определяет конкретную свободу, которая всегда является размещенной свободой, противопоставляемой «жидкой» и «бесформенной» свободе Моря. Земля образует субстрат мысли о конкретном порядке. Напротив, логика Моря по природе своей является неустойчивой и хаотичной, поскольку ей не известны разграничения. В океане нет ни барьеров, ни границ, ни закона, ни собственности. Именно в этом смысле море можно назвать «свободным». Море, как жидкая стихия, не подчиняется ни одному государственному или собственно территориальному суверенитету. Оно не может быть чьей-то собственностью, поскольку оно есть собственность всех: оно по необходимости оказывается res nullius или res omnius [197 - res nullius, res omnius (лат.) – ничья вещь, вечь всех. – Прим. перев.]*. Вот почему оно оказывается привилегированным местом обменов, идуших во всех направлениях: свобода морей и свобода мировой торговли исторически всегда были связаны друг с другом. По этому поводу Шмитт цитирует слова сэра Уолтера Рэйли, который сказал, что «любая торговля – это общемировая торговля, а любая мировая торговля – торговля морская» [198 - В своей знаменитой прощальной речи 1796 года Джордж Вашингтон высказал следующее наставление: «Как можно больше торговли, как можно меньше политики». Это причина, по которой в течение двух последних веков американский империализм чаще всего выступал в облике империализма экономического. Но Шмитт хорошо понимал, что экономика, когда она пытается устранить все, что противится ее напору, доходит до такого уровня интенсивности, что приобретает качества политического: «Экономика стала политическим феноменом и, стало быть, судьбой» (La notion de politique, op. cit., p. 125). Пример американского империализма также опровергает старый принцип, согласно которому контроль над экономикой осуществляется через контроль над территорией: сегодня и впредь территорию контролирует тот, кто контролирует экономику. См.: Le Nomos de la Terre, op. cit., introduction, pp. 33–34.]. Логика Моря – это логика притока и оттока.
Различию Земли и Моря соответствует также различие двух форм войны. При сухопутной войне «действительными противниками являются армии: гражданское население, не принимающее участия в боевых действиях, остается вовне враждебного противостояния. Оно не является врагом, по крайней мере к нему не относятся как к врагу, пока оно не принимает участие в боях. Тогда как война на море основана на той мысли, что необходимо нанести урон торговле и экономике противника. Следовательно, враг – это не только вооруженный противник, но и любой гражданин противостоящей нации и даже, в конечном счете, всякий индивид или нейтральное государство, которые торгуют с врагом или поддерживают с ним экономические отношения. Сухопутная война стремится к решающему открытому полевому сражению. Морская война не исключает морской битвы, однако ее главные методы – обстрел и блокада вражеских берегов, а также захват торговых судов врага и нейтральных сторон в соответствии с призовым правом. В сущности, эти наиболее важные средства войны на море направлены против как участников боевых действий, так и неучастников. Например, блокада поражает все население территории, ставшей мишенью, не делая никаких различий» [199 - Terre et Mer, op. cit., p. 75.]. В «Теории партизана» Шмитт добавляет также, что «война на море – в большей мере экономическая война; в противоположность войне на суше у нее собственное пространство и собственные понятия о противнике и трофеях» [200 - Théorie du partisan, op. cit., p. 233 (Русский перевод: С. 48).]. Авиационные бомбардировки по гражданскому населению – это современный эквивалент блокады, которую они зачастую сопровождают.
Шмитт напоминает, как Англия в XVII и XVIII веках – после Законов о мореплавании 1651 и 1660 гг., принятых Кромвелем, – постепенно добилась господства на океанах, атакуя силы Испании и захватывая богатства португальской и голландской империй. С этого периода Англия начинает вести «морское существование». Но сегодня именно США сменили Англию в качестве всемирной талассократической державы. Они являются, по словам Шмитта, «совершенно приспособленным к своей эпохе островом […] Америка – это “самый большой остров”, с опорой на который будет утверждаться британское господство над морями, но уже в более обширном масштабе, в форме морского содружества Англии и Америки» [201 - Terre et Mer, op. cit., p. 85.].
Знаменитая доктрина, заявленная президентом Джеймсом Монро в его выступлении 2 декабря 1823 года, выражала не только желание не вмешиваться в европейские дела, но и, самое главное, стремление превратить весь геополитический комплекс американского континента в заповедник, доступный лишь для США. Она осуждала любое европейское вмешательство в какую-либо часть американского полушария. Страны Латинской Америки, которым не позволялось иметь какие-либо национальные интересы, отличные от национального интереса США, соответственно, переставали существовать политически и все больше становились обычными протекторатами. В 1845 году доктриной «Явной судьбы» (Manifest Destiny) уточнялось, что «колонизация и владение американским континентом относятся к явной судьбе Соединенных Штатов». Идеи, унаследованные от двух этих «доктрин», породят совокупность принципов, впервые систематически задействованных при президенте Теодоре Рузвельте, но выведенных на общемировой уровень только Вудро Вильсоном. Шмитт показывает, как в эпоху Вильсона то, что вначале было всего лишь принципом невмешательства в определенное большое пространство – то есть в западное полушарие, – постепенно преобразовалось в оправдание безграничного интервенционизма. Это превращение законной цели, требущей надежной защиты конкретного большого пространства, в универсальный принцип, в итоге наделяющий чуть ли не религиозной легитимацией частный империализм, отмечает, по его мнению, начало «теологизации» внешней американской политики [202 - См.: Carl Schmitt, «Großraum gegen Universalismus. Der völkerrechtliche Kampf um die Monroedoktrin» // Zeitschrift der Akademie für Deutsches Recht, VI, 7, май 1939, pp. 333–337 (французский перевод: «Grand espace contre universalisme. Le conflit sur la doctine Monroe en droit international» // Carl Schmitt, Du politique, op. cit., pp. 127–136).].
Идея, что «Земля» и «Море» представляют собой разные сущности, столкновение которых помогает понять историю последних веков, встречается у многих геополитиков, не только французских или немецких, но и англосаксонских. В конце XIX века американский адмирал Альфред Тайер Мэхэн (1840–1914 гг.) в двух своих прославившихся книгах [203 - Alfred Thayer Mahan, The Influence of Sea Power Upon History, 16601783, Little Brown & Co., Boston, 1890 (французский перевод: Influence de la puissance maritime dans l’histoire, 1660–1783, Claude Tchou, Paris, 2001); The Interest of America in Sea Power, Little Brown & Co., Boston, 1897.] заявляет о ключевой роли моря как вектора консолидации американской силы. Он показывает своим соотечественникам, что морская мощь не ограничивается оборонной военной стратегией, основанной на защите и безопасности прибрежных территорий, но также предполагает расширение сферы влияния за морем, поскольку господство над морями может стать ключом к преобразованной военной стратегии и источником подлинной международной силы. Подчеркивая то, что США, уже защищенные с юга доктриной Монро, образуют, с геополитической точки зрения, «остров», он приводит пример британской военно-морской силы, утвердившейся в XVII веке, и рекомендует американцам объединиться с Англией, чтобы сдерживать Германию. Создавая базы за границей, обеспечивая себе надежные позиции в проливах и на торговых путях, обладая вездесущим военно-морским флотом, способным переместиться в любую точку мира для обеспечения общемировой свободы торговли или для морской блокады вражеских стран, Америка, как предсказывает Мэхэн, может добиться глобального господства [204 - См.: Christopher Leigh Connery, «Ideologies of Land and Sea. Alfred Thayer Mahan, Carl Schmitt and the Shaping of Global Myth Elements» // Boundary 2, лето 2001, pp. 173–201.]. В самом деле, после 1922 года, когда был подписан договор о морском разоружении, у США всегда будет первый по величине военно-морской флот глобального значения. И сегодня их воздушно-морские силы не имеют равных на просторах мирового океана.
После Мэхэна теорией столкновения Земли и Моря занимался также британский адмирал Хэлфорд Дж. Маккиндер (1861–1947 гг.). Его центральное положение, вынесенное на защиту в 1904 году [205 - Хэлфорд Маккиндер впервые изложил свою доктрину в докладе («The Geographical Pivot of History»), прочитанном 25 января 1904 года в «Королевском географическом обществе» в Лондоне.], выделяет эпицентр геополитических феноменов благодаря понятию географического центра мира. Этой центральной осью, которую он описывает как «Всемирный остров» (World Island), с его точки зрения, является евроазиатский континент, внутреннее ядро которого образовано Германией и Россией. Маккиндер защищает ту мысль, что сущность геополитических ставок объясняется борьбой между континентальной «срединной землей» или «хартлендом» (heartland) и внеконтинентальными державами, его окружающими. Этот анализ поддержит, внеся в него определенные поправки, Николас Дж. Спайкмен, наиболее известный своей формулировкой американской доктрины «сдерживания» (containment), которая будет применена США против России в начале холодной войны. По Спайкмену, глобальная геополитическая ось – это уже не хартленд, а «римленд» (rimland) или «дуговая земля», промежуточная зона, расположенная между хартлендом и прибрежными морями. В такой перспективе центральное значение приобретает контроль над стратегическими зонами Ближнего Востока и Юго-Восточной Азии [206 - См.: Aymeric Chauprade, Geopolitique. Constantes et changements dans l’histoire, Ellipses, Paris, 2001.].
С появление авиации к Земле и Морю добавляется новая стихия – Воздух. Шмитт отмечал растущее значение Воздуха, в котором он видит «новое измерение […] благодаря чему одновременно изменились и прежние театры военных действий земли и моря в их пространственной структуре» [207 - Théorie du partisan, op. cit., p. 277. (Русский перевод: С. 107).]. В «Земле и Море» он определяет Воздух как «новую сферу стихий существования человека» [208 - Карла Шмитта называли даже «пророком космоса» (Arturo Colombo, «Schmitt, strano profeto dello spazio» // Carriere della Sera, 8 апреля 2005.]. Действительно, если присмотреться, у Воздуха много общего с Морем. Его основные качества – объем, повсеместность, пустота и текучесть: не подчиняясь никакому «сцеплению», воздушное пространство благоприятствует быстрым перемещением из одной точки земной поверхности в другую. Также его общим качеством с морем является то, что это пространство, не подчиненное границам в классическом значении этого термина, то есть это средство транспортировки и коммуникации, ставшее, наконец, инструментом проецирования силы и господства.
Воздух сегодня – один из определяющих элементов военной стратегии, а также террористических актов. Впрочем, уже началось масштабное стратегическое использование и внеатмосферного пространства, не являющегося всего лишь расширением пространства воздушного. Оно используется как в чисто военной сфере (идентификация и локализация целей, прослушка, наблюдение, контроль и т. д.), так и в других областях – в научных исследованиях, телекоммуникации, метеорологии, дистанционном обнаружении, мобильной телефонии и т. д. Важными качества внеатмосферного пространства являются безграничность, сверхвысота, пустота, (относительная) неуязвимость. Его военное использование при помощи космических аппаратов должно со временем не только создать новые оборонные стратегии, но и привести к радикальному изменению применения наземных сил, поскольку космос должен стать базой для информационного обеспечения операций [209 - О роли пространства, особенно внеатмосферного, в современной стратегической мысли см.: Serge Grouard, La guerre en orbite. Essai de politique et de Strategie spatiales, Economica-FEDN, Paris, 1994; Benoit d’Albion, «Ismploi des armes aeriennes dans les conflits modernes» // Revue de defense nationale, Paris, январь 1996.].
США уже считают космос возможным стратегическим театром боевых действий, а это означает, что отныне превосходство в космосе является частью их военных целей. Начиная с эпохи холодной войны они постоянно выделяли на освоение космоса все более значительные бюджеты. В рамках их подхода космос рассматривается не только в качестве фактора умножения силы, но и как особое оружие. Об этом говорит проект противоракетного космического щита, реанимированный в декабре 2002 года Джорджем Бушем, – он унаследован от рейгановской идеи «Звездных войн», а его главным стратегическим аспектом является не только возможность кинетического перехвата межконтинентальных ракет, но и развертывание в околоземном пространстве лазерных батарей, призванных дать Америке совершенно новую возможность превентивного удара. Не менее важно то, что Пентагон уже в наши дни рассматривает план постепенного сокращения заморских баз, функции которых в определенном отношении могли бы быть восполнены космическими аппаратами [210 - По этому вопросу см.: Thierry Garcin, «Lespace, outil geopolitique des Etats-Unis» // Aymeric Chauprade (ed.), Geopolitique des Etats-Unis. Culture, interets, strategies, Ellipses, Paris, 2004, pp. 69–74. В этой статье подчеркивается, что «стремление Америки заполучить господство или гегемонию, отчасти опирающуюся и на космическое пространство, также очевидно в гражданской сфере, прежде всего в наземной сети приемных радиостанций» (p. 72). 6 октября 2006 года Белый дом опубликовал новый документ по своей политике в космосе (New Space Policy). В тексте подчеркивается, что «национальная безопасность США критично зависит от их космического потенциала, причем эта зависимость будет постоянно возрастать», поэтому США выступают против любого договора, запрещающего космические вооружения («свобода действий в космосе так же важна для США, как их воздушные и морские силы. США будут выступать против любого нового юридического режима или любого иного ограничения, направленного на запрет или ограничение их использования космоса»). Также в тексте уточняется, что США «в случае необходимости воспрепятствуют использованию космических средств противниками, угрожающему национальному интересу Америки». См. также: Peter Hayes (ed.), Space Power Interests, Westview Press, Boulder, 1996; Jean-Michel Valantin, «Militarisation de lespace et puissance americaine» // Diplomatie, январь-февраль 2003, pp. 50–52; Eduardo Mendieta, «War the School of Space: The Space of War and the War for Space» // Ethics, Place and Environment, IX, 2, июнь 2006, pp. 207–229: в этом тексте георстратегическая мысль Карла Шмитта сравнивается с идеями Фридриха Ратцеля, А.Т. Мэхэна, Хэлфорда Маккиндера и Гуилио Доуе.]. Поэтому можно себя спросить, – пишет Кристиан Мали, – «не будет ли космическая среда играть ту роль, которая подобна роли Моря в геополитике Маккиндера». «Если океаническая среда, – добавляет он, – издавна служила США основной опорой и пространством, защищающим победоносную индустриальную экономику, несомненно то, что космическая среда должна соединиться со средой моря, чтобы поддерживать и защищать экономику, которая теперь будет опираться еще и на информацию» [211 - Christian Malis, «Lespace extra-atmospherique, enjeu strategique et conflictualite de demain», электронная публикация на сайте: www stratisc.org.].
//-- * * * --//
После 1945 года главной темой работ Шмитта становится «Номос Земли». Шмитт констатирует то, что современная эпоха – это время исчезновения старого Номоса, поэтому он спрашивает, что придет ему на смену. Один из его главных вопросов состоит в том, действительно ли история направлена на политическую унификацию мира и каковы могут быть ее последствия – как для мира, так и для самого понятия политического.
Как мы выяснили, по Шмитту, старый вестфальский порядок jus publicum europaeum, рожденный в конце Тридцатилетней войны (1648 г.), с 1890 года постепенно растворяется в «универсализме без пространства», в абстрактном и «пустом нормативизме» международной легальности, на которой нельзя выстроить никакого согласия: произошел отказ от центрирования на Европе, но так и не было найдено нового основания легитимности, заменяющего этот европейский центр. В этой картине основное место Карл Шмитт отводит Версальскому договору, который не только унизил Германию и подменил легитимность старых династий принципом национальностей, но и стал тем моментом, когда Европа действительно лишилась старых прерогатив [212 - См.: Carl Schmitt, «Die Auflösung des europäischen Ordnung im “International Law”, 1890–1939» // Deutsche Rechtwissenschaft, V, 4, 9 ноября 1940, pp. 267–278 (текст переиздан в: Staat, Großraum, Nomos.Arbeiten aus den Jahren 1916–1969, Hrsg. Günter Maschke, Duncker u. Humblot, Berlin, 1995, pp. 372–387). «Замена частной евроцентричной публично-правовой системы суверенитетов частноправовыми отношениями, управляющими свободным мировым рынком, и учреждение на моральном фундаменте того имперского порядка, который в войне видит лишь отношение между полицией и преступниками, редко анализировалось с подобной проницательностью», – пишет Марти Коскенниеми (Martti Koskenniemi («International Law as Political Theology: How to Read “Nomos der Erde”?» // Constellations, Oxford, XI, 2004, p. 500.].
В Номосе Земли – этот термин впервые использовался им в 1934 году, когда он в какой-то мере отказался от своего прежнего децизионизма, чтобы прийти к «мышлению конкретного порядка» (konkretes Ordnungsdenken), многим обязанному институционализму Мориса Ориу или Санти Романо, – Шмитт видит упорядоченную совокупность политических единиц, связанных общими правилами. Номос понимается у него не в смысле закона (Gesetz), то есть простого продукта законодательного порядка, а как «первая мера (Messung)», исходное распределение или разделение пространства. Ошибка западного модерна, по Шмитту, именно в том, что он заменил закон как конкретный порядок (Номос) законом как простым правилом (Gesetz). Номос, естественно, относится к логике Земли, поскольку все в нем определено разграничениями. Без разграничения, без пространственных пределов не может быть порядка: любой фундаментальный порядок (Grundordnung) – это порядок пространственный (Raumordnung). Само право, подчеркивает Шмитт, имеет теллурическое основание, «где встречаются пространство и право, порядок и локализация» [213 - Le Nomos de la Terre, op. cit., p. 52. (Русский перевод: С. 15).]. С точки зрения мысли о конкретном порядке, любой номос возникает из единства пространственного порядка (Ordnung) и локализации (Ortnung), то есть из возможности ориентации в мире данного сообщества. Наконец, Номос – это непосредственная форма (unmittelbare Gestalt), через которую социально-политический порядок определенного народа становится пространственно зримым. Именно в той мере, в какой он образует конкретный территориальный и пространственный порядок, Номос представляет общий порядок Земли.
Вопрос о «новом Номосе Земли» ставится в форме альтернативы, которую Карл Шмитт определил еще в конце тридцатых годов: мир будущего будет либо однополярным, либо многополярным. Если он будет однополярным, он неизбежно будет подчинен гегемонии господствующей державы, которой сегодня может быть только США. То есть это будет объединенный мир, который Шмитт уподобляет концу политического, поскольку сущность последнего предполагает, что мы всегда можем во множестве действующих лиц выделить, кто враг, а кто – друг (политическое есть лишь постольку, поскольку существует по крайней мере две разных политии). Если же мир останется «политическим» миром, он необходимо должен быть многополярным миром, составленным из «больших пространств» (Großräume) – культурных пространств и плавильных котлов цивилизации, но также геополитических пространств, которые одни лишь могут осуществлять регуляцию и диверсификацию по отношению к всеохватному движению глобализации. Эту альтернативу Шмитт резюмирует в формуле: «Большое пространство против универсализма» [214 - «Großraum gegen Universalismus», art. cit.. Возможно, необходимо все же подчеркнуть, что «универсализм», о котором говорит католик Карл Шмитт, – не просто какой угодно универсализм, а тот, что он называет «ложным универсализмом», нигилистическим по своей сути. По этому вопросу см.: Martti Koskenniemi, «International Law as Political Theology: How to Read “Nomos der Erde”?», art. cit. – автор полагает, что у Шмитта такой «ложный универсализм» противопоставляется универсализму, основанному на вере. В англосаксонских странах перевод на английский язык «Номоса Земли» стал отправной точкой для споров по сходным вопросам. См.: Mitchel Dean, «Nomos and the Politics of World Order» // Wendy Larner, William Walters (ed.), Global Governmentality, Rout-ledge, London, 2004; Mika Ojakangas, «A Terrifying World without the Exterior: Carl Schmitt and the Metaphysics of International (Dis) Order», выступление на коллоквиуме «The International Thought of Carl Schmitt», La Haye, 9-11 сентября 2004; Alzbeta Dufferova, «The Historical Thinking of Carl Schmitt and its Signification for the World Orders», выступление на том же коллоквиуме; World Orders. Confronting Carl Schmitt’s «The Nomos of the Earth», специальный номер журнала «The South Atlantic Quarterly», Durham, весна 2005, pp. 177–392; Christoph Burchard, «Interlinking the Domestic with the International: Carl Schmitt on Democracy and International Relations» // Leiden Journal of International Law, Leiden, XIX, 2006, 1, pp. 9-40; Thalin Zarmanian, «Carl Schmitt and the Problem of Legal Order: From Domestic to International», ibid., pp. 41–67.].
Карл Шмитт впервые изложил свои взгляды на «большое пространство» (Großraum) в небольшой книге 1939 года, содержащей текст лекции, прочитанной в том же году в Киле [215 - Carl Schmitt, Völkerrechtliche Großraumordnung mit Interventionsverbot für raumfremde Mächte. Ein Beitrag zum Reichsbegriff im Völkerrecht, Deutscher Rechtsverlag, Berlin-Wien-Leipzig, 1939. Работа в 1939–1942 гг. переиздавалась четыре раза, каждый раз в нее вносились поправки. Затем она была переиздана в сборнике под редакцией Гюнтера Машке: Staat, Großraum, Nomos, op. cit., pp. 269–371. В Третьем Рейхе она стала предметом ожесточенной критики со стороны некоторых юристов и нацистских теоретиков, особенно Вернера Беста, Рейнхарда Хёна и Вильгельма Штукарта. См. также: Joseph H. Kaiser, «Europäisches Großraumdenken. Die Steigerung Geschichtlicher Größen als Rechtsproblem» // Hans Barion, Ernst Wolfgang Böckenförde, Ernst Forsthoff, E. Weber (Hrsg.), Epirrhosis. Festgabe für Carl Schmitt, Duncker u. Humblot, Berlin, 1968, vol. 2, pp. 319–331; Matthias Schmoeckel, Die Großraumtheorie. Ein Beitrag zur Geschichte der Völkerrechtwissenschaft im Dritten Reich, insbesondere der Kriegszeit, Duncker u. Humblot, Berlin, 1994. По современным стратегическим аспектам понятия большого пространства см.: Adolfo Sergio Spadoni, Nomos e tecnica. Ragion strategica e pensiero filosofico-guiridico neel’Ordinamento dei grandi spazi, Edizione Scien-tifiche italiane, Napoli, 2005 (особенно главу 1 «Dall’idrosophia alla cosmosofia. Considerazioni sul “Großraumdenken” di Carl Schmitt», p. 11–70).]. В «большом пространстве» он видит ни много ни мало новую категорию науки о международном праве, специально подчеркивая, что эта категория, которую он представляет как «конкретное понятие современности – как с исторической, так и с политической точки зрения» (konkreten geschichtlich-politischen Gegenwartsbegriff), призвана заменить старый национально-государственный порядок, вступивший в тридцатых годах в период кризиса и ныне устаревший [215 - Carl Schmitt, Völkerrechtliche Großraumordnung mit Interventionsverbot für raumfremde Mächte. Ein Beitrag zum Reichsbegriff im Völkerrecht, Deutscher Rechtsverlag, Berlin-Wien-Leipzig, 1939. Работа в 1939–1942 гг. переиздавалась четыре раза, каждый раз в нее вносились поправки. Затем она была переиздана в сборнике под редакцией Гюнтера Машке: Staat, Großraum, Nomos, op. cit., pp. 269–371. В Третьем Рейхе она стала предметом ожесточенной критики со стороны некоторых юристов и нацистских теоретиков, особенно Вернера Беста, Рейнхарда Хёна и Вильгельма Штукарта. См. также: Joseph H. Kaiser, «Europäisches Großraumdenken. Die Steigerung Geschichtlicher Größen als Rechtsproblem» // Hans Barion, Ernst Wolfgang Böckenförde, Ernst Forsthoff, E. Weber (Hrsg.), Epirrhosis. Festgabe für Carl Schmitt, Duncker u. Humblot, Berlin, 1968, vol. 2, pp. 319–331; Matthias Schmoeckel, Die Großraumtheorie. Ein Beitrag zur Geschichte der Völkerrechtwissenschaft im Dritten Reich, insbesondere der Kriegszeit, Duncker u. Humblot, Berlin, 1994. По современным стратегическим аспектам понятия большого пространства см.: Adolfo Sergio Spadoni, Nomos e tecnica. Ragion strategica e pensiero filosofico-guiridico neel’Ordinamento dei grandi spazi, Edizione Scien-tifiche italiane, Napoli, 2005 (особенно главу 1 «Dall’idrosophia alla cosmosofia. Considerazioni sul “Großraumdenken” di Carl Schmitt», p. 11–70).] -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
. «Большие пространства», – добавляет Шмитт (и это наиболее важный момент), – должны сохранить свою автономию и свободу движения, обеспечив себя – по примеру США с их доктриной Монро – «доктриной», запрещающей всякое вмешательство иностранных сил в их собственное пространство [217 - В своей книге Карл Шмитт исследует то, как начиная с момента формулирования доктрины Монро США постоянно выдвигали претензии на право вмешательства, которое позволяло им выступать в качестве «арбитра Земли». По его мнению, Соединенные Штаты контролировали международное право с 1919 года, а кульминация их господства приходится на заключение пакта Бриана-Келлога в 1928 году.].
Одновременно с заменой государства «большим пространством» Шмитт осуществляет аналогичный переход от понятия территории, как коррелята классического понятия национального государства, к понятию пространства с его подвижными и заранее не определенными границами. «Пространство», наделенное как воздушным, так и земным измерением, – это не просто расширенная территория. Если территория – понятие статическое, то пространство соответствует динамической реальности. Как пишет Жан-Франсуа Кервеган, «переход от проблематики государства и замкнутой территории к проблематике имперской власти и большого пространства выражает, по Шмитту, устаревание политического и юридического порядка современной Европы, внешним признаком которого стало […] развитие тотального государства» [218 - :Carl Schmitt et l’unite du monde», art. cit., p. 13.]. Но Шмитт, что не менее важно, отводит новое место и понятию Империи (Reich), которое исторически всегда было главной альтернативой модели национального государства. Он полагает, что каждое «большое пространство» должно собираться вокруг определенной империи, которая бы регулировала отношения между странами-членами и позволила бы «большому пространству» развить собственную политическую идею. Но он подчеркивает также, что Großraum не должен смешиваться с Reich ом, миссия которого – исключительно в организации «большого пространства» и в его защите от всякой внешней интервенции. В конечном счете, он допускает, что «империи», а не нации, могли бы стать главными действующими лицами международных отношений, предостерегая при этом от простого механического расширения идеи национального суверенитета до уровня Großraum [219 - Связь, устанавливаемую Карлом Шмиттом между пространством и Империей, можно понять также по его тексту 1951 года «Пространство и Рим»: «Raum und Rom. Zur Phonetik des Wortes Raum» // Universitas, Stuttgart, VI, 9, сентябрь 1951, pp. 963–968 (текст включен в издание: Staat, Großraum, Nomos, op. cit., pp. 491495). В этом тексте он сближает немецкое слово «пространство» – «Raum» – с названием города Рима.].
Вопрос о том, действительно ли современный Европейский Союз представляет собой «большое пространство» в том смысле, как его понимал Карл Шмитт, и можно ли установить связь между взглядами Шмитта и той или иной формой федералистской доктрины, в последние годы обсуждался в нескольких дискуссиях [220 - См., в частности: Olivier Beaud, «Federalisme et souverainete, notes pour une theorie constitutionelle de la Federation» // Revue de droit public, Paris, 1998, 1, pp. 86 ff; Jeronimo Molina, «^Union europea o gran espacio?» // Razon espanola, Madrid, сентябрь-октябрь 2002, pp. 161–182; Constantin Houchard, Carl Schmitt, la Federation et l’Union europeenne, memoire, Seminaire de la theorie generale de l’Etat et de l’histoire des idees politiques, Universite catholique de Louvain, Louvain-la-Neuve, 2002. Утверждение, будто Конституционный суд ФРГ обосновывал свое решение по Маастрихтскому договору критериями, соответствующими шпиттовской концепции демократии, защищалось Джозефом X. Вайлером: Joseph H. Weiler, «Does Europe Need a Constitution? Demos, Telos and the German Decision» // European Law Journal, 1995, 1, pp. 219 ff (см. статью того же автора: «The State “über alles”: Demos, Telos and the German Decision» // Ole Due, Marcul Luter, Jürgen Schwarze (Hrsg.)., Festschrift für Ulrich Everling, Nomos, Baden-Baden, 1995, vol. 2, pp. 1651 ff). Этот тезис затем был подвергнут критическому анализу: Peter L. Lindseth, The Maastricht Decision Ten Years Later. Parliamentary Devocracy, Separation of Powers, and the Schmittian Interpretation Reconsidered, European University Insitute, San Domenico di Fiesole, 2003.]. В них всегда наличествует опредеделнная доля спекулятивности, поскольку сам Шмитт, хотя и умер в 1985 году, то есть примерно через 30 лет после подписания Римского договора, никогда не публиковал каких-либо работ по Европейскому сообществу. В то же время некоторые авторы, стремящиеся превратить Европу в автономную державу, особенно в области внешней политики и обороны, специально ссылались на шмиттовскую модель «большого пространства», а также на его идею нового Номоса Земли [221 - См., например: Carlo Mosala, «Europa sollte ein Reich werden. Carl Schmitts Großraumtheorie könnte helfen, dem imperialen Universalismus der Vereinigten Staaten auf kluge Wege zu entkommen» // Frankfurter Allgemeine Zeitung, Frankfurt/M., 10 октября 2004, p. 15. См. также: Carmelo Jimenez Segado, «Carl Schmitt and the “Grossraum” of the “Reich”. A Revival of the Idea of Empire», выступление на коллоквиуме «The International Thought of Carl Schmitt», La Haye, 9-11 сентября 2004.] и даже на идею Империи, противопоставляемой национальному государству. И наоборот, некоторые противники европейского строительства попытались оправдать свое неприятие этого проекта ссылками на взгляды Шмитта, которые они стремились представить в весьма мрачных красках [222 - Carl Schmitt in “Europe”», pp. 43–54), Джона П. Маккормика (John P. McCormick, «Carl Schmitt’s Europe. Cultural, Imperial and Spatial Proposals for European Integration, 1923–1955», pp. 133–142), Христиана Иоргеса (Christian Joerges, «Europe a “Großraum”? Schifting Legal Conceptualisations of the Integration Project», pp. 167–191) и Нейла Уокера (Neil Walker, «From “Großraum” to Condominium. A Comment», pp. 193–203). О проекте создания Евросоюза см. также: Ben Rosamond, Théories of European Integration, Macmillan, Basingstoke, 2000; Dimitris N. Chryssochoou, Theorizing European Integration, Sage, London, 2001.].
Вопрос «федерации» (Bund) Карл Шмитт рассматривает лишь в 29 и 30-й главах своего «Учения о конституции» (Verfassungslehre) 1928 года [223 - Carl Schmitt, Verfassungslehre, Duncker u. Humblot, MünchenLeipzig, 1928 (последнее издание: Berlin, 2003; французский перевод: Théorie de la Constitution, Presses Universitaires de France, Paris, 1993). Эти отрывки были собраны и изданы на английском языке вместе с комментарием Гэри Д. Улмена: Gary L. Ulmen, «The Constitutional Theory of Federation» // Telos, New York, 91, весна 1992, pp. 26–56.]. Его определение федерации показывает, что он не смешивает ее ни с федеральным государством (Bundesstaat), ни с конфедеральным государством или конфедерацией государств (Staatenbund). Федерация, – пишет он, – это «длительное единство, покоящееся на свободном договоре, служащее общей цели политического сохранения всех членов федерации; она видоизменяет общий политический статус каждого члена федерации в соответствии с этой общей целью» [224 - Théorie de la Constitution, op. cit., p. 512.]. То есть вступление в федерацию влечет для всех таких государств видоизменение их Конституции. Федеративный договор (Bundesvertrag) – это «межгосударственный уставный пакт» [225 - Ibid., p. 513.], заключение которого представляет собой акт учредительной власти. Любая федерация в силу самой своей природы обладает политическим бытием, с которым связано свойственное ей jus belli. Она является субъектом одновременно и международного права, и внутреннего. Шмитт подчеркивает также парадоксы или антиномии федерации. Одна из наиболее очевидных в том, что государства-члены в обычном случае подписывают федеративный договор, чтобы сохранить свою политическую автономию, но при этом, вступая в федерацию, они должны частично от нее отказать-ся [226 - «Федеративное право всегда обладает приоритетом перед правом любого государства-члена, пока федерация в своих действиях по отношению к государствам-членам не выходит за рамки своих компетенций» (ibid., p. 529).]. Однако самая важная антиномия заключается в следующем: «Федерация совмещает два рода политического бытия: глобальное бытие федерации и частное бытие государства-члена […] Между этими полюсами возможны разные промежуточные формы, однако крайний случай всегда приводит либо к роспуску федерации, которая оставляет на сцене лишь отдельные государства, либо к исчезновению государств-членов, после которого остается лишь единое государство» [227 - Ibid., p. 518.]. Эти антиномии, по Шмитту, можно решить только при условии базовой однородности всех членов федерации, поскольку только такая однородность может обеспечить достижение ими конкретного согласия (Übereinstimmung).
Вместе с понятием «большого пространства», которому Шмитт специально противопоставляет понятие «универсализма», всегда возникает альтернатива, которую нельзя не считать одной из наиболее актуальных: единство или множественность мира, универсум или «плюриверсум», гомогенная глобализация или глобализация, упорядоченная многообразием культур и народов? Шмитт показывает, что старый порядок, то есть порядок модерна, более не может быть евроцентричным, поскольку в эпоху постмодерна он подвергается радикальной перестройке международных отношений, структурируемых простой альтернативой: однополярность или многополярность. Однополярность, которую можно было бы назвать «монотеистической», закрепляет гегемонию господствующей державы; многополярность, соответствующая «политеизму ценностей» (термин Макса Вебера), основывается на взаимном признании политико-культурными ансамблями их равноценности. «Планетарное развитие, – пишет Шмитт, – уже давно вело к четко выраженной дилемме между универсумом и плю-риверсумом, между монополией и полиполией, а именно к вопросу, созрела ли планета для глобальной монополии одной-единственной державы, или новое международное право Земли будет определяться плюрализмом упорядоченных в себе самих, сосуществующих друг с другом крупных регионов, сфер вмешательства и культурных ареалов» [228 - Le Nomos de la Terre, op. cit., p. 242. (Русский перевод: С. 335).].
Шмитт не скрывает своего предпочтения, которое отдает сосуществованию «многих больших пространств или автономных блоков, которые установили бы между собой равновесие и, тем самым, порядок Земли» [229 - Carl Schmitt, «Der neue Nomos der Erde» // Gemeinschaft und Politik, III, 1, январь 1955, pp. 7-10 (текст переиздан в издании: Staat, Großraum, Nomos, op. cit., pp. 518–522).]. Уже в пятидесятые годы он предвидит то, что унаследованное от Ялты бинарное разделение мира на «свободный мир» и советский блок станет провозвестником не столько объединения мира, сколько «перехода к новой множественности». Европа остается для него территориальным пространством «в котором было развито геополитическое упорядочивание, наиболее благоприятное для глобального мира» [230 - John P. McCormick, «Carl Schmitt’s Europe. Cultural, Imperial and Spatial Proposals for European Integration, 1923–1955», art. cit.].
Альтернатива однополярного мира и многополярного связана с оппозицией Моря и Земли, поскольку многополярный мир предполагает территориальное понятие границы. Между тем, в современном мире логика Земли как никогда совмещается с логикой континентальной, логикой Европы (или Евразии) в целом, тогда как морская логика, некогда воплощавшаяся в Англии, – это сегодня логика Америки. Также можно было бы сказать, что альтернатива построения Евросоюза как простого трансатлантического пространства свободной торговли или же в качестве автономной континентальной державы восходит к той же самой оппозиции, поскольку Море находится на стороне торговли, а Земля – на стороне политического, понимаемого в соответствии с его сущностью. Вот почему США так часто выражают свою привязанность к однополярной модели, которая должна закрепить их планетарную гегемонию. Еще в 1991 году Чарльз Краутхаммер писал: «Мы живем в однополярном мире. Мы, американцы, должны любить его – и пользоваться им» [231 - The Washington Post, Washington, 22 марта 1991.]. «Американцы, – констатирует Тьерри де Монбриал, – категорически отвергают понятие многополярного мира, две составляющие которого для них совершенно неприемлемы. С одной стороны, тот, кто высказывается за многополярный мир, стремится к равновесию сил, то есть предполагает необходимость противовеса для США […]. С другой стороны, они не согласны с тем, что какое-либо равновесие можно гарантировать Организацией Объединенных Наций, то есть, на практике, Советом Безопасности и, говоря еще точнее, пятью его постоянными членами» [232 - Thierry de Montbrial, La guerre et la diversite du monde. Les Etats-Unis contre l’Europe puissance, LAube, La Tour d’Aigues, 2004, p. 120.].
Поэтому главная геополитическая цель США – воспрепятствовать формированию континентального или евроазиатского хартленда, способного поспорить с их собственной мощью, то есть сделать всё, чтобы не дать возникнуть конкурирующей державе в Западной Европе, в Азии или на территории древней русской империи. Отсюда и переопределение миссии НАТО, и расширение ее стратегической концепции, хотя эта организация, которая исходно была исключительно оборонной, после распада советской системы объективно осталась без смысла существования. Постоянно возрастающая роль Тихого океана в общемировых делах и тот факт, что США все больше разворачиваются в этом направлении, – показатели того же процесса.
В той мере, в какой глобализация характеризуется распространением сетей и всякого рода потоков (торговых, финансовых, технологических, коммуникационных и т. д.), она также относится к логике Моря, которому не известны ни границы, ни замкнутые территории. Мы привычно (и сама эта обыденность показательна) говорим о глобализации, будто она объединяет Землю, но на самом деле, объединяя ее, она подчиняет Землю логике Моря, то есть логике уничтожения границ, владычеству потоков и оттоков.
Покончив с биполярным мировым устройством, глобализация ведет к общей детерриториализации военных, политических, экономических и финансовых отношений. Уничтожая территориальное пространство, она упраздняет также и саму темпоральность, учреждая «реальное время» в силу своего вездесущия и моментальности. Вместе с глобализацией капитализма – и вместе с глобальным неотерроризмом – мы вступаем в то «гладкое пространство», которое Жиль Делез и Феликс Гваттари некогда противопоставляли «рифленому пространству». Если «рифленое» пространство мыслится по модели ткани – с ее структурой, текстурой, ограниченностью, – то «гладкое» пространство мыслится по модели войлока, не предполагающего никакого трения, никакого переплетения: это лишь сцепление гомогенных волокон, которые могут разрастаться во все стороны до бесконечности. «Гладкое» пространство является не локализованным, а «номадическим»; это пространство без глубины, пространство непосредственности и всестороннего контакта, которое не содержит ни форм, ни субъектов, но лишь потоки без крепежа и без поляризации. «С другой стороны, на дополнительном и главенствующем уровне мирового интегрированного (или, скорее, интегрирующего) капитализма, – писали Делез и Гваттари, – производится новое гладкое пространство, где капитал достигает своей “абсолютной” скорости […] Транснациональные корпорации фабрикуют что-то вроде гладкого детерриторизованного пространства, где точки оккупации, как и полюса обмена, становятся вполне независимыми от классических путей рифления» [233 - Gilles Deleuze, Felix Guattari, Capitalisme et Schizophrenie. 2: Mille plateaux, Minuit, Paris, 1980, p. 614. (Русский перевод: Делез Ж., Гваттари Ф. Капитализм и шизофрения. Тысяча плато. Екатеринбург: У-Фактория, М.: Астрель, 2010. С. 836). «Можно было бы задать вопрос, – комментирует Мирей Бюйденс, – не является ли гладкое пространство полезной моделью для мысли о финансовом посткапитализме, потоки которого концентриируются, убегают или ускользают, смещаются и склеиваются с ценностями по воле “законов”, у которых больше общего с таинственными закономерностями метеорологии бури, чем с предсказательной наукой» («Espace lisse/Espace strie» // Robert Sasso, Arnaud Villani (ed.), Le vo-cabulaire de Gilles Deleuze, специальный номер «Cahiers de Noesis», 3, весна 2003, p. 135.].
В своем дневнике Карл Шмитт описал свой ужас, внушаемый перспективой того, что Поль Вирильо назвал «глобалитаризмом», то есть пришествием глобализованного мира, который по определению был бы миром без внешнего и, следовательно, без возможной политики: «Как же он ужасен – этот мир, в котором больше нет внешнего, а есть только внутреннее» [234 - Carl Schmitt, Glossarium. Aufzeichnungen der Jahre 1947–1951, Dincker u. Humblot, Berlin, 1991, запись от 5 ноября 1947.]. То же ощущение обнаруживается и в его работах. Например, в «Понятии политического» Шмитт несколько раз высказывает опасение относительно того, что может возникнуть «окончательно умиротворенная планета», которая «была бы миром без разграничения друга и врага и, следовательно, миром без политического» [235 - La notion de politique, op. cit., p. 73.]. «Создание союза наций, охватывающего все человечество», возникновение всемирного государства или универсального общества, по его мнению, «означало бы тотальную деполитизацию» [236 - Ibid., p. 98.]. Шмитт даже отдельно указывает, что однажды, быть может, возникнет совершенно деполитизированное состояние человечества, ограничиваясь примечанием, что «пока его все же нет» [237 - Ibid., p. 18.].
Этот страх выглядит довольно странным именно в свете его же определения политического – тем более, что Шмитт говорит и о том, что в унифицированном мире войны бы не исчезли – они бы просто выстроились по образцу гражданской войны. Если, в самом деле, политическое «обозначает не отдельную область деятельности, а лишь степень интенсивности связывания или разъединения людей» [238 - Ibid., p. 77.], если оно может «извлекать свою силу из самых разных сфер жизни», если «какая угодно область человеческой деятельности в потенции является политической и становится непосредственно политической, как только фундаментальные конфликты и вопросы перемещаются в эту область» [239 - Carl Schmitt, Der Hüter der Verfassung, J.C.B. Moht-Paul Siebeck, Tübingen, 1931 (последнее издание: Dincker u. Humblot, Berlin, 1996), p. 111.], тогда трудно понять, как политическое могло бы исчезнуть, хотя именно такое исчезновение и является, по сути, мотивом пессимизма или, по крайней мере, обеспокоенности Карла Шмитта. Если политическое таково, как о нем говорит Шмитт, то есть если оно является характерным качеством человеческого бытия, и если любой конфликт произвольной природы автоматически становится политическим, как только он достигает определенной степени интенсивности, в таком случае необходимо, скорее, заключить о постоянстве и неизбежности политического: «Человек перестал бы быть человеком, если бы он перестал быть политическим» [240 - S. Parvez Manzoor, «The Sovereignty of the Political. Carl Schmitt and the Nemesis of Liberalism» // The Muslim World Book Review, Leicester, осень 1999.]. Следовательно, глобализация не означает конца политического, тем более что тенденция унификации мира влечет за собой симметричную реакции, представленную новыми фрагментациями и разделениями, проявляющимися внутри ней самой. Глобализированный мир – не обязательно умиротворенный мир, как раз наоборот. Возможно, Карлу Шмитту, который четко разделяет государство и политическое, ведь он одним из первых зафиксировал распад национального государства классического типа, было все-таки трудно представить положительные негосударственные формы политического бытия.
//-- * * * --//
В завершение этого краткого обзора остается сделать выводы. Джордж Буш и его окружение – это, очевидно, не «шмиттеанские» политические деятели. Правители Морской державы, они отстаивают политическую и идеологическую модель, которую Шмитт всегда критиковал. Их либерализм (в европейском смысле слова) и их мессианский оптимизм – столь же чужды шмиттовским идеям, как и их понимание войны как войны «справедливой», в которой враг никогда не признается, а выступает в качестве олицетворения Зла, которое необходимо искоренить. Не имеет никакого отношения к Шмитту и то, как они используют понятие чрезвычайности для установления постоянного исключительного положения. Зато бесспорно, что из-за политики, проводимой в последние годы американской администрацией, собственно шмиттеанские темы заняли важное место в международной повестке, причем все они являются герменевтическими ключами, способными помочь в понимании происходящего. Мы надеемся, что продемонстрировали в этой книге одновременно актуальность основных тем мысли Карла Шмитта и абсурдность той идеи, будто американские неоконсерваторы – верные последователи этой мысли.
Карл Шмитт и Ален де Бенуа сегодня: профессионально-русский взгляд – тоже «порнографа»: смысла
//-- I --//
Нам постоянно и – у-порно внушается мысль о некой «первоначальной», «рыночной» «стихийности», «вдруг» охватившей нашу страну в последнее двадцатилетие – и по мановению чуть не креационистски «свободной» (официально) палочки-выручалочки: «демократии»
Что ж, «демократия» – ель-цин-ично! – нуждается в гуманно: беспорочных – лохах, которым эта «вольная» фишка «просвещённо» и «объективно» заменит и внешние, и внутренние глаза. Вот почему с каждым годом – по мере «естественного» у-креп-ления «власти народа» – остается только маргинальнее и – «субъективнее» видеть мир: по суверенной сути – не зря! – особенно экономический, да и в целом социокультурный якобы бардак = дурдом современной России.
Более того, по «дурацко»: «хаотичному» консенсусу едва ли не всех о-ф-д-и-ци-о-з– т-в-а-у-ю(т) – щих – ООО-течественных интеллектуалов, можно сказать, и на принципиальном уровне – «свободно» и т. – о-п. – о-д-об-но з-а-т-аб-у-ировалось – любое смыслополагающее бытийное понимание нынешних исторических реалий как заведомо неполиткорректное, «националистическое», «фашистское» или просто «сталинистское» – ату. Иначе говоря, по «объективному» «либеральному» сговору = цензуре проблема истинности свелась к масскультовой, релятивистской, скептической отсебятине, когда каждый по-своему прав и горазд – в п-од-л-ин-н-ИНН-о-постмодернистской – «стихии»: «комиль-фо» – всего и вся – ус-п-о-с-м-е-ш-е-(о) – ч-но! К тотальной – равнокорпускулярно: ничто-мн-о-ж-yes-ств-енной – в-н-оль-ности – хоть гениального, хоть гени-т-ального! – «бздуха», по ёмкому слову М.В. Ломоносова…
Итак, органичная плерома: смысла – сегодня обрела – откровенно– порнографически: апокалипсистный! – характер – и именно поэтому – г-ум-а-н-ус-но – заклинается хотя бы «законно»: за-у-конно! – «невозможными» – «варварскими» коннотациями. «Reductio ad hitlerum» по буквально: су-ж-д-ен-и-у – Лео Штрауса, которое «естественно» «прогрессивно» применялось и применяется – и к нашим «красно-коричневым», и к Алену де Бенуа, и к герою его настоящей книги, Карлу Шмитту – причём и с «вдруг» социалистической «колокольни». [241 - См., например: Кёпеци Б. Неоконсерватизм и «новые правые». М., 1986. С. 85, 86, 91 и др.]
//-- II --//
Налицо – та самая зазорная истина – связанная с диалектически-единой – советско: антисоветской! – сущностью врагов России: СССР – в XX – (по меньшей мере, дважды крестово-походном) – веке: 1917–1991 – образца – с её – теперь «рыночным» «ленинизмом» (я бы добавил: троцкизмом) – по проницательному наблюдению одного американского журналиста. [242 - Цит. по: Русочёр. Россия: взгляд со стороны Запада. СПб., 2005. С. 55.]
Столь же неполиткорректным, но – объективно: «субъективными» – истинами – изобилует рассматриваемое нами: не зря – исследование А. де Бенуа – последовательно и – архи-актуально продолжив: про-о-о-стрив – его творческий путь: начиная с издававшегося им ещё 40 лет назад «ново-правого» – (не чета сегодняшним – до-мор-ощенно: обветшалым! – за-у-конно – «правым») – журнала «Эколь нувель», на страницах которого он впервые: полковод-чес-ть-ки развернул – антиамериканский фронт: «в этосе [антипотребительской смыслополагающей] чести». [243 - Цит. по: Кёпеци Б. Указ. соч. С. 86.]
В работе «Карл Шмитт сегодня» французский издатель и – лидер «новых правых» развил: «антипрогрессивно» – антиамериканский топос своей плеромной мысли, раскрыв глобалистский, да и космический уже масштаб экспансии США: с их упором не только на «человечное» – «вегетарианское» – потребительство (американского: быта – жизни), но после 11.09.2001 года – и на явную милитаристскую – «антитеррористическую» – доминанту.
Тем самым, откровенно оттенился и наш единый социокультурный враг: без «классового» деления на «большевиков» и «демократов», без «классического» чистоплюйства в сторону или «внешних», или «внутренних» супостатов. Без «патриотической» индульгенции «своей» власти.
Речь пошла об особом, вернее, «исключительном» универсальном мессианстве = национализме США, подразумевающем, во-первых, их «справедливое», «заслуженное», «законное» отождествление с абсолютным – (каким там, ау, «демократическим»?!) – Добром, а, во-вторых, признание такой же абсолютной метафизической невозможности Его воплощения вне американских – что там «интересов»?! – вне американского мирового господства. Вне американского кислорода… и, поди, углекислого газа.
Таким образом, А. де Бенуа жёстко и исповеднически констатирует [244 - Кстати, в объективном контексте очень многих аналогичных выводов современных западных и особенно американских политологов: Stephen H. Webb, Tarek Mitri, William O. Beeman и др. (см. Настоящее издание).] совершенно: абсолютно! – новую духовную ситуацию в мире, где отныне любая, мало сказать, анти– элементарно вне-! – американская подвижка в пределах какого-нибудь национально-государственного суверенитета – неизбежно оборачивается прямым – агрессорски-угрожающим – вызовом для «предобрейшего» дядюшки Сэма. Так что почешитесь даже невольно в затылке, дорогой читатель, и вы окажетесь надёжнейшим врагом (= террористом) американского народа и, конечно, всего остального человечества – по быто-бану!
Да, пресловутая большевистская диалектика интернационального = национального обрела второе – «постисторическое»: хилиастное – дыхание – только теперь во имя не «мировой революции», а пан-американизма как… «носителя всего самого лучшего в политических и социальных подходах» (D. Rothkopf). [245 - Цит. по: Настоящее издание. С. 58.] Чем не марксизм-троцкизм-ленинизм – «в натуре», но, разумеется, не с пролетарским – потребительским – гегемонизмом?!… И опять же на «естественное» благо «всего прогрессивного человечества»…
И как вовремя – как по-генерал-корниловски: «случайно» – появился «рояль в кустах» – 11.09.2001 года – с его нагляднейшей антигуманнейшей демонстрацией, как минимум, уязвимости «абсолютно»-«обетованной» территории Добра и, как максимум, эсхатологической встречи с самим Дьяволом, по знаковому утверждению Дж. Буша-младшего. После чего остаётся лишь последний «крестовый поход» в формате Армагеддона и, понятно, под эгидой США – «или же будьте готовы к неминуемой (! – П.К.) смерти и разрушению», по весьма большевистской глобалистско-интернациональной максиме американского президента. И не без ветхозаветно: законных – милитаристски: «истребительных» – первотолчков. [246 - См.: настоящее издание. С. 65, 75.]
Так, по мысли А. де Бенуа, было явлено: с лихвою! – святое свя-т-о-ш(ч) – н-ых, ей-ок-ей, смыслополагания исторической экзистенции США: «либерализм» как «замаскированное репрессивное насилие», эсхатологически-легализовавшееся в наши дни под самым г-ум-а-н-ус-ными и потому «политкорректно»: не опровержимыми! – заклятиями = оправданиями. [247 - См.: настоящее издание. С. 139–140.] В виде «супертоталитарной»! – «политической теологии»: Добра – у которой элементарно нет любой спасительной: вживе – альтернативы. [248 - См.: настоящее издание. С. 66–67.]
Так внутригосударственный «деспотизм свободы», создавший «целую армию свободных фанатиков-автоматов, поддерживающих американскую демократию» – что засвидетельствовал ещё К. Гамсун [249 - См.: Гамсун К. О духовной жизни современной Америки. СПб., 2007. С. 146–147.] – сегодня разразился в «абсолютно»: «совершенно»– глобалистском – мас-с-штабе – под стать исключительно-«суперблагой» мега-бомбе [250 - Милитаристский оборот американской «свободы» – войны ради тогда ещё ветхозаветно не обмессианенного «христианства» – также заметил К. Гамсун (см.: Указ. соч. С. 181).] – чело-у-вечного! – «бздуха».
А если прибегнуть к провидческим категориям И.А. Ильина, то можно признать сейчас торжество мирового «демократического фашизма», который, всячески «воспевая свободу», попирает её «от лица новой, неслыханной в истории псевдодемократии» [251 - 11 См.: Ильин И.А. Наши задачи. Т. 1. М., 1992. С. 142.] – опи-ра-й-ясь на «социально-гипнотическую машину»: «жуткое и невиданное в истории биологическое явление – общество, спаянное страхом, инстинктом и злодейством»… [252 - См.: там же. С. 95.]
Да, «холодные» – «вегетарианские» – времена сугубо потребительской американской экспансии канули в палёную – «ножк-бушевскую» – про-м-н-ежность. Отныне нам открыто и за-у-конно заявляют, что гибель полмиллиона иракских детей – (это больше, чем в Хиросиме!) – просто «оправданна». [253 - Цит. по: настоящее издание. С. 49–50.]Чем не гитлеровский метемпсихоз?! Та каннибальская «логика», с которой мы: все де-мо-н-о-к-р-а-д-ически! – столкнулись бы куда, «естественно», раньше, не будь 9 мая 1945 года…
Другое дело, что относительно сегодняшней России, пожалуй, не нужна подобная «мега-доброта», ибо «новый мировой порядок» может уже не завоёвывать некие территории, если их рынки глобально открыты, если есть серьёзная гарантия доступа к их энергетическим ресурсам, если, наконец, существует контроль за их коммуникациями и главное: душами живущих там людей… [254 - См.: по: настоящее издание. С. 98.]Так что хусейновский Ирак, а теперь Сирия, не говорю про Иран – право же, суверенней «суверенной» России!..
И этот истинно-«варварский» вывод, органично проистекающий из книги Алена де Бенуа, конечно, априори – не для «либерально»: оккупированных! – мозгов сегодняшнего – о-ф-д-и-ци-оз-но-го – россиянина. Тем более, само – «теологическое» – «Добро» – на их – г-ум-а-н-ус-но: у-д-т. – о-п. – б-ре-н-д-но-й! – стороне.
То-то, оно чело-у-вечно договорилось аж до здравомысленно: «превентивной»! – военной реакции «на возникающие угрозы ещё до того, как они полностью осуществляются». [255 - Цит. по: настоящее издание. С. 67.] До того, как они пошевелятся: почешутся – хоть в моей голове! – так что и в ней может – «в натуре» – возникнуть «сатанинская» «враждебность» «американским принципам» и, следовательно, «объективизироваться» – что «законно»-?! – «абсолютно»-! – подходящий повод для её размозжения – по приоритетно: «вездесущей» – необходимости – армагедонной «справедливости»: триумфу! – одного «преблагого» подозрения – в адрес вашей верхней – и почему бы не нижней: диалектически – едино?! – извилины… [256 - См. там же. С. 25.]
Таким образом, Ален де Бенуа исповеднически от-меч-ает глобалистски-милитаризированную модернизацию традиционного американского мессианства = национализма: со сверхтоталитарным – «спасительнейшим» – контролем и над любыми «враждебными» намерениями (= почёсываниями) – во имя исту-х-а-м-ского! – «мега-Добра», а также «исключительно»-универсальную метаморфозу шмиттовского понимания политической суверенности в сторону «монотеистических» США и их оголтелых «ангелов» = союзников, ибо в мире лишь им – по их же собственному – по-лож(ь) – и-т(д) – де-мо-н-о-ель-но-му – н-оу-а-о-ха-й-ль-(м) – ству! – вручается право на принятие решения в чрезвычайной ситуации – на реализацию как раз определяющего шмиттовского критерия: decisionnisme – политической суверенности. [257 - См. там же. С. 25, 47–48.]
//-- IV --//
Французский классический лидер «новых правых» потому и обратился к творческому наследию немецкого автора, что оно – как никакое другое из арсенала великой политологии двадцатого века – помогает аутентично осмыслить сегодняшнюю глобальную ситуацию и – без оглядок: экивоков – на постмодернистскую относительность: случайность – на-«просвещённое» – зря-шно-отсебя-тинное: верхо-г-ляд-ство.
Примечательно, что даже прежний идейный противник К. Шмита, Э. Никиш, воспользовался его понятием суверенитета, чтобы адекватно раскрыть специфику, правда, ещё «вегетарианско»-«потребительской» экспансии США, но – в 1947 году: «Чем большее почтение оказывается принципу народного суверенитета, тем разумнее настоящим властителям не попадать в поле зрения; они могут осуществлять своё влияние только косвенным путём. Чем определённее власть закулисных политических деятелей опирается на богатство, тем человечнее становится политика, а народ сильнее воспринимается как политический субъект». [258 - Никиш Э. Политические сочинения. СПб., 2011. С. 321–322.]
Так что нынешний мир давно действительно не «стихиен» и не «политкорректен» – тем б-(в) – олее, «свободно»; и опять же он не заднеумочно, не объективно: самоуправлен – в своём «народносуверенном» «хаосе». Но теперь человечество вступило в беспрецедентную историческую эпоху, когда начался откровенный и целенаправленный отлов-отстрел «проблемных» лидеров – по «оси зла» – за их, безусловно, «дьявольскую» приверженность всего-то навсего своему национальному суверенитету. Своей нормальной государственности, и – только! Гитлер о т. – о-п. – о-д-об-но-й «божественной» охоте и не мечтал! – худо-бедно учитывая «публичное европейское право» на независимость народов и придумывая, пусть, неуклюжие, но – «вынужденные» «оборонительные» поводы для своей очерёдной агрессии. А пан-Америке уже не привыкать к «самому лучшему»: по одному подозрению! – попранию западной юридической нормы, и А. де Бенуа приводит огромное множество соответствующих фактов, между прочим, круто превосходящих собственно военную – общеизвестную – сферу. И всё это – не по-гитлеровски– неуклюже! – срабатывает, считайте, со времён у-д-(т.) – о-(п.) – б-р-е-н-(д) – ия Сербии. Что значит прикрываться «демократическим», «прогрессивным» и т. – о-п.: у-д-об-р-р-н-ым – лексиконом (без расистско: ограниченной – наивности)! Что значит загодя «потребительски» (= «вегетариански») «цивилизировать»: унавозить! – европейские, а теперь и российские души – до «совершенно»: о-б-ы-т-д-л-енной! – бес-у-человечности: любвеобильного – ж-опинга! Куда до неё заскорузло-сентиментальному немецкому лавочнику 30-х годов XX столетия…
И все-таки смысл происходящего сегодня в мире остаётся объективно-истинным – не смотря: зря – на его «реакционные», фашистские и т. – о-п. «гуманные» у.-е.(о) – ценки. И шмиттовские подходы – в контексте анализа А. де Бенуа – аутентично способствуют его прояснению через глобалистское американское монополизирование политического суверенитета: с «абсолютно»-«наиблагими» намерениями – в мега-формате которого, между прочим, заведомо неприемлема даже нынешняя Россия: не-до-рос-с-л(ь) – ия! – как страна с «большим пространством», вновь – по потрясающе-точному понятию немецкого политолога. И вновь – не для «либерально»: сверх-фашиствующих! – душ (= извилин) – данная истина: им – ей-ок-ей: в – труслив-ую(т) – волю! – хочется быть «совершенно»: у-д-т. – о-п. – б-ре-н-д-ными – «нор»-ма-лькями – в з-а-п-ад-л-о: б-п-озе…
К. Шмитт, а за ним А. де Бенуа последовательно, новаторски и – бесстрашно углубляют своё видение «суверенной» проблематики, отмечая решающую роль именно «исключения» в определении политического «правила» – что прямо полагает «неюридический исток» «любой формы конституционного рационализма» (в частности, теории правового государства с его якобы диктатурой закона)… [259 - См.: настоящее издание. С. 122–123.]
В результате мы начинаем постигать истинный смысл сегодняшних официальных российских – б-з-л-и-к(х) – ую(т) – щих – заклятий «правовой» государственности: из-за неоколониально-«цивилизованного» отсутствия её политической суверенности – её сверхтоталитарного и потому эффективного бессознательно-расслабительного – приятного – во всех отношениях: бытовой – тота-э-ли-т-в-ар(ь) – ной – о-б-р-ы-т-д-л-ен-ности! – страха по-настоящему самостоятельного волевого решения. (Касательно же событий осени 1993 года нельзя не подчеркнуть, что при внешней, вроде бы бесспорной «чрезвычайщине» со стороны так называемого президента – они только диалектически усилили зависимый от «вашингтонского обкома» характер его «прогрессивно» – и ель-цин-ично: парализующейся! – «власти» – правда, не без трусливо: мстительной демонстрации мнимого – местечково: московского! – «суверенитета» – по отношению – к своему ли?! – народу. Не без делёзовско-ницшеанской коннотации «противо-власти»: «последних людей». [260 - См.: Делёз Ж. Критика и клиника. СПб., 2002. С. 58.]
Вновь приходится констатировать «исключительно»-единую и архи-«Добрую» природу врагов России в XX веке, которым пока не пристало на нас – «по-иракски» или «по-сирийски» – нападать, ибо наши «демократические» «суверены» – давно уже – За-п-ад-л-о – и -неоколониально – не наши (и если бы лишь из-за личных счетов и семей за рубежом!)…
И здесь хотелось бы вспомнить ещё одного великого мыслителя прошлого столетия, Александра Кожева, который – параллельно «суверенности» К. Шмитта – выявил другой кардинальный атрибут В-ласти: не-с-ла-с-зь-т-е(и)! – «легитимность» – обуславливающую «Законность» как не более чем «труп» или «мумию» оной. [261 - См.: Кожев А. Понятие Власти. М., 2007. С. 20–22.] Очевидно, что и по этому существенному признаку «наша» нынешняя «власть» в границах России просто «отдыхает», правда, признаваясь «легитимной», но – по смысло: прободной! – сути – только на Западе – в глазах своих действительных суверенов-господ – и – ловких: не по-гитлеровски – пиарщиков…
//-- V --//
Теперь мы можем полновесно и, понятно, не политкорректно объяснить и тот особенно пробудившийся за последние годы (и лишь на первый взгляд: парадоксальный) страх США перед мировой (= собственной) Историей, который во многом предопределил милитаристскую модернизацию их традиционно: потребительского – обще-чело-увечного! – мессианства = национализма и о котором «совершенно»-«абсолютно» свидетельствует как раз нелегитимное, если не антилегитимное: у-за-кон-ивание – «превентивно»: «сверхзаслуженных» мер относительно «врагов» пан-Америки, мер, вызвавших пристальный, заострённо-актуальный интерес А. де Бенуа.
Да, США – оказавшись в конце XX века на пике своей «самой лучшей» экзистенции (в качестве, как минимум, единственной сверхдержавы) – буквально в наши дни «прогрессирующе» устремились в историческое пик-е, напрочь теряя легитимно: истинное! – доверие – настоящей Власти – даже со стороны всегда преданных: «по-ангельски»-оголтело – союзников – и при всей их внешне-правовой – формальной! – подчинённости – а что говорить об остальном человечестве?!
Наверно, только российский официоз: п-од-л-ИНН-ой – vi-ё-р-э-ли-п-т-ы! – ей-ок-ей, искренне и с трусливо-, хол-уй-ён-но: «суверенной» – свободой! – признаёт глобалистский авторитет пан-Америки – в сердцах – культ: дур-но! – памятуя «просвещённо»: «интеллигентскую» – «всеотзывчивость» и – «вечно-бабское»: «классической» «русской идеи» (= «души»). За-у-кон-ниче-го-ски резон-ируясь с гос-под-л-ым! – страхом США и столь же «прогрессирующе» с-клон-яясь к «превентивным» мерам, но против своего ли?! – народа – впрочем, пока на уровне одного – «диктаторского» – права (например, по части «межнациональных отношений» и «клеветы»)…
Но, по пронзительной мысли Алена де Бенуа, так называемый экстремизм = терроризм – никуда не исчезает – и в своём, тем вяще, «демоническом» обличии – приобретает – не менее: постоянно и – органично – усиливающиеся черты «теологической»: «вездесущности» и – «непредсказуемости», разумеется, тоже превентивного толка. [262 - См.: настоящее издание. С. 116–117.]
На поверку – устанавливается совершенно: новый и поражающий – в глобалистской натуре! – консенсус непримиримых и – взаимозависимых – (если хотите, диалектически: с-луч-н-ых) – оппонентов – орга-нич-т-н-о! – требующий «бесконечной»: «войны» = «мира» – без «тотальной» капитуляции любой из враждующих сторон, вновь – по проницательнейшему заключению А. де Бенуа. [263 - См.: там же. С. 117–118.]
Следовательно, и страх, а вместе с ним и «фан-тазм общей подозрительности» будет лишь перманентно: нарастать – по «единому» «сверхсправедливому»: беспределу! – оправдывая, но главное – де-мо-но-к-р-а-т-д-ич-но-! – легитимизируя – «какие угодно меры по контролю или какие угодно ограничения свобод среди населения», понятно, ради его «большей безопасности». [264 - См.: там же. С. 117.]
Таким образом, и московской – «суверенно»: местечковой – относительно какого?! – народа – «власти» – остаётся один: «исключительный» – шанс на аутентичную: по-американски – легитимизацию: вс-Я-ческое нагнетание борьбы с «экстремизмом = терроризмом», вернее – «по-нашему» – с «фашизмом» = «национализмом»… – чтобы воочию и – б-yes-у-грешно! – «спасать» неоколониально: о-б-ы-т-д-л-ен-ный – электорат: и-с-к-р-ом(а) – н-ый – г-ум-а-н-ус! – для теперь не настоящих, но ещё гос-п-од-л-о: ра-б-ар-ских – суверенов: из «вашингтонского обкома» и К°.
Вот почему не может ни удивлять, ни огорчать, ни отчаивать за-у-кон-но-унё-р-ист-н-ое оскорбление преимущественно русского народа: (по «праву» его «большого пространства» – от которого в первую очередь – «естественно» – ждут-не-дождутся того самого «экстремизма» = «фашизма», вследствие чего и легитимизируется, ей-ок-ей, наша тогда «мессианская» в-(В) – ласть, не важно, что с помощью – опять «по-ульяновски»! – извне – на то и единого: у-кон-гениально – с 1917 года – «мегаДобра» – 3-а-п-ад-л-о: США…
Отсюда же, кстати, проистекают – с «лёгкой» руки Ф.М. Достоевского – и всевозможные современные исследования «нигилистической» природы русского человека – где может прямо выводиться духовная генеалогия Бен Ладена аж от Петра I! Дальше остаётся только Иуда Иванович. Вор кричит – по самозвано прогрессирующей «сверхзаслуге» – громче всех: «Держи вора!..»
Так что не стоит наивно недоумевать и по поводу многочисленных «крестовых» европейских агрессий по нашу плоть, кровь и душу: мы – для старых и новых розенбергов – навсегда – царство нигилизма, готовое «варварски» уничтожить себя, а заодно и «прогрессивных» «бедных» куль-т-(д) – ур-н-тре-геров. Поэтому «сам Бог» («католический» = «цивилизованный» = «просвещённый» = «масонский» = «ново-порядочный»: «по-арийски», а сейчас – «по-американски») – велит «спасать» нас, конечно, прежде всего от самих себя – от нашей «заведомо само– и просто убийственной» – суверенности: политической и в целом культурно-исторической – оригинальности… «Да, фёдоры-михайловичи: нигилизма = фашизма.» Ату нас, ату! – с «наичистейшей»: по-сверх-гитлеровски – в шта-т-н-ях – совестью, и теперь – не только «по-ульяновски» извне. Не только при помощи доселе не переводимых на русский язык и – историю! – мифов и XX века.
//-- VI --//
Совсем другое дело – воистину: эпатажная – книга Алена де Бенуа, изначально оттеняющая – согласно Карлу Шмитту – конструктивную и объективную необходимость открытых врагов (не обществ!) – во имя сохранения их политического и, конечно, в принципе эвристично-свободного культурного суверенитета. [265 - См.: настоящее издание. С. 34–35; см. также: Рормозер Г., Френ-кин А.А. Новый консерватизм: вызов для России. М., 1996. С. 150153.] Да, не дай какой угодно – за-п-ад-л-о: «бог»! – «окончательного умиротворения человечества» [266 - См.: там же. С. 167.] – до деполитизированной: о-б-р-м-т-д-л-ен-но-во-сти и – по-ис-требительства! – панамериканизма – того, что К.Н. Леонтьев пророчески аттестовал «вторичным», точнее: а-вт-в-ор-ич-ным – «смешением» – на эсхатологично: де-мо-н-о-к-р-а-т-д-ич(ь) – ный! – смех действительно сатанистов: против «сатаны» – и сверх-фашистов (= сверхтоталитаристов): против «фашистов»; того, что можно назвать истинным – терроризмом – при-я-а-д-т-но: г-х-л-ам-ур-ны-м – во всех отношениях! – ужасная суть которого нами даже не ощущается – настолько она эффективно, «всеотзывчиво», сам-о-званно – тверженно и – тота-э-ли-т-в-ар(ь) – но – проникла в «нашу» – ё-с-у-с-о-знятельно! – не-до-рос-с-ль-ск-ую(т) – природу совершенно: управимого! – Я = Не-я. В «наш» политкорректно: у-д-т. – о-п. – б-ре-н-д-н-ый и чело-у-вечный – сверхнигилизм – без рас-пиаренного: не зря – «русского нигилизма»…
Но достают – весьма ощутимо и – осознанно! – достают – «самый лучший»: ей-ок-ей, во всех отношениях – устрашённый – мир – так называемые нигилисты = террористы = фашисты. И страха, животолюбивого страха: антропоцентрической – за-п-ад-л-о – капитуляции! – будет консенсусно: неизбежно – б-(в) – оль-ше.
Г-ум-а-н-ус-но: г-а-(о) – р-мон-о-н-из-и-рова-н-ный – конец света – витально и в-п-(о) – рок: «под-морозится» – до беспредельного: теологически – ш-и-о-к-ей-я!..
И надеюсь: не на-де-(ё) – н-е-жно! – тогда – у-г-л-я-(а) – д-я-т-аки – трусливо-мессианст-в-я-у-ю-т-щие бздухи = «спасители» – в себе – самую страшную разновидность терроризма: отнюдь не превентивно-агрессивную – глобалистски – ничью – а «сакрализацию наличной (на-лом п-од-л-ИНН-о: про-да-ва-жной – наличностной. – П.К.) жизни», по изящно: вызывающему выражению А. де Бенуа [267 - См.: там же. С. 112.], уже давно – эв-рис-к-тично – вставшего на истинно: не п-о-д-л-иткорректный – путь антитоталитаризма = антифашизма = антипанамериканизма… Откровенно-эсхатологической – «порнографии»: Смысла. Не без отчаянного выражения субъективности, как добавил бы Ж.Батай. [268 - См.: Батай Ж. Суверенность/«Проклятая часть», М., 2006, С. 479]
Пётр Вячеслявович Калитин,
доктор философских наук, профессор