-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Александр Александрович Пушкин
|
|  Уходя по-английски
 -------

   Александр Александрович Пушкин
   Уходя по-английски (сборник)



   © Александр Пушкин, текст, 2015
   © Издательство АСТ, 2015



   Стихи


   «Годы идут, утверждая примеры …»

   Годы идут, утверждая примеры,
   Древние истины суть хороши.
   Годы идут. Умирают Химеры –
   Тихие странники нашей души.

   Нежные, беззащитные звери.
   Холод смертелен для них возрастной,
   Стынут они, по наивности веря,
   Будто проснутся какой-то весной.

   Гибнут, прибитые штампом единым,
   Тыщами корчатся на мостовой.
   Рыцарски-верные, как паладины,
   Рыцарски-слабые перед судьбой.

   Гибнут, шепча свои формулы веры.
   Павши у переходной межи…
   Годы идут. Умирают Химеры.
   Тихие странники нашей души.


   «Как тягостно порой в пределах …»

   Как тягостно порой в пределах,
   Натурой отведенных нам!
   Температурой только тела
   В какой мы загнаны капкан:
   На градус меньше – уж мы стынем,
   Наоборот – горим огнем.
   41-34 –
   Вот щель, в которой мы живем.

   Деленьиц жалких семь… А рядом –
   Огромный Мир без вер и мер
   Живет в мильярдных перепадах
   Температурных перемен.
   Не зная минусов и плюсов,
   Он лед и пламень единит,
   Великий мир великим чувством
   Порой нам душу бередит,
   Когда земной теснимым прозой
   Так хочется вдохнуть сполна
   Венерианского тепла
   Иль марсианского мороза…
   Увы! Толпою напирая,
   Поглубже в щель спешим залезть,
   Из всех семи предпочитая
   Родные 36 и 6.


   «На затухающий костер …»

   На затухающий костер
   Глядеть в непроходимой лени…
   На догорающем полене
   Дробится траурный узор,
   Уголья падают в золу,
   Бледнея в медленном томленье,
   И мягко трепетные тени
   Переливаются во мглу,
   И бездна внятней шелестит,
   И пламени листок последний,
   Как с тополей порой осенней,
   С поленей гаснущих летит.
   Смолкает угольков сопенье,
   И тихий дождик в свой черед,
   На долгое настроясь пенье,
   Аккорды робкие берет…


   «В Нью-Йорке – ночь. Войти домой – пароль …»

   В Нью-Йорке – ночь. Войти домой – пароль.
   А выходить – как будто и не надо.
   В душе – бессилие. В кармане денег – ноль.
   А было время… Как над водопадом
   Мы застревали посреди границ
   С бутылью вермута, на злобу двум державам,
   И в прерии две пары колесниц
   Несли нас по непроторенным травам.
   А было время… Вильямсбургский мост
   Нам покорялся от хвоста до гривы
   И по пампасам скрежетом колес
   Рыдван ворованный нам вторил терпеливо.
   До горизонта сельва – с пирамид,
   С холмов Мальорки – веером оливы,
   С толедских башен – иберийский вид –
   Всё открывалось, всё недавно было.

   А ныне… На помойку не пойдешь,
   За почтой ехать вниз – себе дороже,
   Чтоб не видать соседей добрых рож,
   Точней, своей чтоб не маячить рожей.


   «Как выйдешь на-люди – насмешки …»

   Как выйдешь на-люди – насмешки,
   Ухмылки, взгляды, пустяки,
   Скрываюсь, как очки в очешник –
   Так достают и под очки.

   А я ж, как выпью, идиотов,
   Все человечество люблю.
   Почто тревожится им что-то,
   Иль кем-то, кто не в их строю?

   Но памятуя дух нетленный,
   Усталый, старый и больной –
   Я вежлив с жизнью современной.
   Она – невежлива со мной.


   «Ты не сказала, я не слышал …»

   Ты не сказала, я не слышал,
   Большой меж комнат корридор,
   А только за окном все тише
   Копыт протопал перебор.

   Зато слышней в водопроводе
   И громче капала вода,
   А мы с тобой родные, вроде,
   И вроде даже, навсегда.

   Кот Белый ноги Вам прикроет,
   А Серый – у моей щеки,
   И хоть запоров нету в доме,
   Но корридоры далеки.


   По строчке Брод-ого

   «Мы столько вместе прожили», что штиль
   сегодняшнего дня и треп нехитрый
   просматриваешь, как видеофильм,
   давно уже не всматриваясь в титры.
   И ночь вчерашняя рассудочных услад
   была, как пять иль десять лет назад.

   «Мы столько вместе прожили», что вряд
   ли стоит нам беседовать. Пустое…
   Слова стоят, как на листочке, в ряд
   и диалоги маршируют строем.
   И даже непредвиденное То
   давно предвидено, давно пережито.

   «Мы столько вместе прожили», что дно
   лоцировано и высоты – сняты,
   по клеткам все расчерчено оно.
   Но каждый раз, в толпе тысячепятой,
   узнав походку, стать и абрис Ваш,
   сердчишко скачет, будто юный паж.


   «Убиваем мы друг друга зря …»

   Убиваем мы друг друга зря,
   По больному мы нечестно бьем,
   Как испуганные два дикаря,
   Молотящие куда нипочем.

   Позабыли мы кодекс драк
   И заветы тех, кто там, далеко,
   Так и лупим побольнее в синяк,
   А лежачего по морде плевком.

   А с утра, как с перепою – дрянь,
   И душа болит, и глаз, и бровь –
   Непотешная такая брань –
   И мила ль тебе такая любовь?


   «Я камень нищему вложил …»

   Я камень нищему вложил
   В его ладонь, черней лопаты,
   Я камнем этим дорожил –
   Он был большой, продолговатый.

   Бам благодарно помычал,
   Без лести, но и без досады –
   Бутылку он уже кончал,
   Что я ему «доставил на дом».

   Червонец плавно утонул
   В его небрежных одеяньях,
   Мне нищий руку протянул
   И с чувством молвил: «До свиданья».


   «Как-то чувствую нелепо …»

   Как-то чувствую нелепо
   Я себя в душе и теле,
   Будто тролли серым крепом
   Белый свет накрыть успели.

   И пока дремал беспечно,
   Одурманен теплым зельем,
   Как чахотка, скоротечно
   Испарялося веселье.

   Только сукам не дождаться!
   Сплин приятен мне, доколе
   За меня в тиши резвятся
   В сером свете муми-тролли.


   Эпитафии

   Алексею Даену

   Вот и сталось. Не в броне
   И для женщины невещен –
   Исполать тебе в стране
   Райских кущ и адских трещин.

   Зря заранее торя
   Нам дорогу в край Аида –
   Тихо, Леша, это иды.
   Просто иды ноября.


   «Он не Б-га искал, не себя …»

   Майклу Кедему

   Он не Б-га искал, не себя,
   Ни себя не теряя, ни Б-га.
   А хотелось ему немного –
   Человеческого жития.

   А оно состоит из странствий
   Тела, духа и мыслей за
   Обетованного пространства
   Грани – где понимать нельзя.

   Ни бомжатником, ни острогом
   Не колеблен. Одетый в лен,
   Волен, верен и удивлен,
   Он отправился.
   Ну, и с Богом…


   «6 лет… У нас – не веселее …»

   Марине Георгадзе

   6 лет… У нас – не веселее
   И не трагичнее пока,
   Как лес – всё мшистей и дремлее,
   Чуть больше пней и сушняка.

   А как у Вас? всё передряги?
   Всё приключения, поди?
   При Вашей, милая, отваге
   Всё впереди, всё впереди…


   «Где ручей течет, птички моются …»

   Где ручей течет, птички моются,
   Там мой кот лежит, упокоится,
   Там, где белки на суке на березовом,
   В синем он лежит мешке, а не в розовом.

   И листва шуршит астматически.
   Кот ушел, а я-то жив. Поэтически.


   Старый плагиат

   Вышел я уже из детского возраста,
   Стал я взрослым, как любому положено,
   Жил, как надо я, как все, жил я попросту,
   Был похожий на любого прохожего.

   Я с дочуркою играл пятилетнею,
   И с женой у нас все по-обычному,
   И работал я в НИИ неприметненьком,
   Пил «Молдавский» и «Кавказ», и «Пшеничную».

   Тут прислал военкомат мне повесточку,
   Я по первой не иду. Мне вторичную.
   Я пришел и говорю: – Семья да деточки,
   И для армии года неприличные…

   Объяснили тут мне все по-привычному,
   Догола меня раздели, обмерили:
   – Состояние здоровья отличное,
   И иди-ка ты, дружок, в артиллерию.

   Выхожу оттуда чуть не зареванный,
   Ошарашенно снежок сыплет на щеки.
   Эх, везет же дружку, он – психованный,
   Не берут ведь никуда, кроме «Кащенки».

   Да и куда же мне в солдаты, здоровому,
   Пропадет ведь вся мужская потенция,
   И зарядки я лет пять как не пробовал.
   Да и куда мне с животом на трапецию?

   Я же шума не люблю. А в артиллерии
   От стрельбы от этой можно ведь сверзиться,
   Вот дружку-то моему, шизофренику,
   Так давно уже «Калашников» грезится.

   А вернусь когда домой – дочка-школьница,
   Не узнает ведь отца, знать, нахмурится,
   И жене два года ждать – тоже колется…
   Да и мне под тридцать лет – куда сунуться?

   Хорошо, еще вернусь… Нынче ж в Азии
   То иранцы, то афганцы в истерике…
   Эх, дружка бы туда – он с фантазией,
   Все мне уши прожужжал про Америку.

   Ну да что там… коли все утрамбовано…
   Я к дружку иду с «Пшеничной» привычною.
   А он сидит там на полу, как облеванный,
   И мечтает о чем-то несбыточном.


   «Баронесса у окна …»

   Баронесса у окна
   День за днем сидит одна:
   – Скучно, скучно, надоело, –
   Без конца твердит она,

   – Что поделать? Чем заняться?
   Где она, судьба моя?
   Аль в монахини податься?
   Али в дальние края?

   Бароненок-постреленок –
   На коленях. Схож с отцом.
   И играет из пеленок
   Золотым ее кольцом.

   А барон… То лечит раны,
   То калечится опять,
   То – палить ему кораны,
   То – хаджей ему лобзать.

   То с вассалов дань сбирает,
   То сеньорам отдает,
   То хандрит, когда ристалит,
   То постится – зелье пьет.

   Что жене до тех брожений?
   В сад глядит, глядеть устав…
   Тут в саду с огромной шеей
   Появляется жираф.

   С зоосада ль городского,
   То ли с озера он Чад?
   Видно, так – зашел. И снова
   Через час пойдет назад.

   Под окно жираф подходит
   (Метров 30 надо рвом),
   Глазом розовым поводит
   И заглядывает в дом.

   И баронка, как девчонка,
   Из окошка в тот же миг,
   На свою взвалив ребенка,
   На жирафью шею – Прыг!

   Через месяц или боле
   Возвращается барон.
   В доме пыль и холод колет
   Из распахнутых окон.

   Сел он. Кресло заскрипело.
   За окном осенний стон.
   – Скучно, скучно… надоело, –
   Шепчет брошенный барон.

   – Что любить? Чему отдаться?
   В чем он, корень бытия?
   Аль в монахи мне податься?
   Али в дальние края?

   И не снявши лат и гетров,
   В кресле – сиднем. Месяц? год?
   Тут в саду каким-то ветром
   Появился бегемот.

   С голодухи или сдуру,
   То ли с чаду, только вот –
   Под окном шершавой шкурой
   Трет деревья бегемот.

   И барон, тоску лихую
   Вместе с пылью сбросив вмиг,
   Как на лошадь боевую,
   Из окна на шкуру – Прыг!

   И помчал, пришпоря звонко,
   Через ров и сто канав
   К баронессе с бароненком
   В ту же степь, что и жираф.

   … Впрочем, мне какое дело?
   Там озоны, тут вино.
   Я гляжу – твержу в окно:
   – Скучно, скучно – надоело…


   «То ли где торосов глыбы …»

   То ли где торосов глыбы,
   То ли где страна Судан, –
   Ходит-бродит чудо-рыба
   По прозванью Лабардан.

   То ли дом ее на суше
   Занял я при дележе –
   Только травит она душу
   Мне который год уже.

   И во сне меня тревожит,
   Бьет хвостом по бороде
   И одною мыслью гложет:
   Может, место мне в воде?

   Может, зря копчу я небо,
   Может, зря хожу пешком,
   И приличней в море мне бы
   Плавать с красным гребешком?

   Плавниками резать воду,
   Через жабры воздух гнать,
   Рыбью славную породу
   Раз в году возобновлять.

   Может быть, случилась штука,
   Перепутав пару душ:
   Лабардану – в море мука,
   А меня не держит сушь.

   Но откуда же, откуда,
   Коли я из тех пород,
   Лохмота-зверек-зануда
   У меня в груди живет?

   И растет там тихой сапой,
   Голова – как в горле ком,
   И скребет шершавой лапой
   И шершавым языком.

   А порою – как завоет!
   Пасть оскалит, шерсть торчком,
   И когтями рвет живое,
   И катается волчком…

   И уж тут – не рыбья жижа,
   Так горит, что не залить…
   Может, это просто грыжа?
   Может, к доктору сходить?


   Старый анекдот

   Разбит был штормом пароход.
   На остров неприметный
   Лишь трое выплыли из вод –
   На ящике буфетном.

   Джон, Жан, Иван… Сглотнув тоску,
   Открыли ящик, сдюжив,
   А там – флаконов коньяку
   Хороших пара дюжин.

   Тогда Иван, сорвав банан –
   Чего ж судьбе перечить! –
   Из кожуры слепил стакан
   И предложил: «За встречу».

   Похорошело… Дело – вздор.
   Купнулись… Солнце бродит.
   Зашел за Вечность разговор –
   Пора вторую, вроде.

   Свернули пробку. – Что? Вода?
   – Нет, джин… – И Джинн из плена:
   – Приказывайте, господа! –
   К песку склонил колена.

   Воскликнул Джон: – Мне миллион!
   И за Гудзон – ракетой…
   И в тот же миг растаял он
   В глубоком небе где-то.

   Воскликнул Жан: – В Париже дом!
   Шансон, Мадам и денег…
   И где был Жан, на месте том
   Пустой остался берег.

   – А что тебе? – устало Джинн
   К Ивану обратился,
   А тот глядел, как перед ним
   Седой песок катился…

   – Ох-хо-хо-хо, – вздохнул Иван, –
   Сидели ж так приятно…
   Послушай, Джинн, – сказал Иван, –
   Верни ты их обратно.


   Романсы


   (1)

   Перед долгою дорогой
   Не спеши кричать «Вперед!»
   Ведь у дальнего порога,
   У холодного порога –
   Там тебя никто не ждет.

   Будет степь вокруг яриться,
   Будет снег колючий сечь,
   И не раз еще приснится,
   В снах бредовых будет сниться
   Взгляд последний в чаде свеч.

   Злой мороз до сердца ранит,
   Взять бы хлыст – взбодрить коня…
   Нету сил, – чем шибче сани,
   Чем быстрее мчатся сани, –
   Тем ты дальше от меня.


   (2)

   Мадам, Сиваш уже не наш,
   И Вам с вечерним пароходом
   Спешить пора к нейтральным водам,
   Взяв незатейливый багаж.

   Мадам, к закату день грядет,
   Проверьте деньги и билеты,
   Ведь говорят, в сезоне этом
   Последний это пароход.

   Мадам, позвольте еще раз
   Вуали Вашей прикоснуться.
   А там, вернуться-не вернуться –
   Зависеть будет не от Вас.

   Пора. Стреляют… Добрый путь!
   Не стоит в траур одеваться.
   Вам – плыть, а нам резон остаться,
   Чтоб Вам вернуться. Как-нибудь…



   Дож, дождь, мост, рябь…

   Из унижений – в яркий просвет –
   тыщи историй на протяжении
   полторы или более тысяч лет,
   и своя история – явь.
   Отцы и бабушки, прадеды и…
   в великолепии
   гущи прошлого и густоты
   темной и яркой.
   Из
   смысла и красоты.
   А мы –
   на пол-шага
   на белизну сегодняшних бумаг.
   Как?
   сделать из сегодняшнего вечера
   Историю.

   Рыцарь. И божья коровка
   на постылом с гербом щите,
   и у лошади на хвосте –
   средневековый репейник –
   больше размером
   на два сантиметра
   в диаметре
   нынешнего.
   (Рыцарь – метр шестьдесят.)
   И осенние листья летят…
   Зигфриду под лопатку.
   А ты спишь и меня ругаешь.
   А я люблю тебя,
   как закат бордовый,
   с такой же кровью и таким же счастьем.
   На каждый прошедший рассвет молясь
   и ненавидя себя лениво.

   Река, мост… дождь прошел.
   Дож проехал с своей догарессой.
   Каббала – из той же серии, что КОБОЛ.
   А счастье – просто как запах леса,
   как подосиновик – сам растет,
   не как пельмени – лепить годами…

   И по логике в этот момент
   лист чернильный мой выдрало ветром
   и забросило в кучу листвы осенней,
   одинаковой для Запада и Востока.
   И мозг полоня,
   на реке – сразу пять событий:
   баржи с мусором, оптом вчетыре
   слепленных,
   воняя и восхищая
   великолепьем абсурда.
   Плюс
   два теплохода напоперек,
   как бледные oтраженья,
   и
   мелкая яхта миллионера,
   плетущаяся в хвосте.
   Итого – семь.

   Инфантильность рыцарей – хуже нету.
   Мусульмане властвуют по всему свету.
   Но.
   Девы, Закаты, Мосты и Горы,
   и Собаки всяческой масти
   остаются все еще в области нашей власти.


   «Давит, давит небо ясно …»

   Давит, давит небо ясно
   И ветвистые пути,
   И кусты с листвою красной
   Обожгут, того гляди.
   Неизвестные созданья
   Под рубашкою, как тать,
   Ни щавели, ни герани,
   Ни ромашки погадать.
   Ни ручья с ключом речистым,
   Ни тропинки за ручьем,
   Знай, следы с пятой когтистой –
   Пуще сторожа с ружьем.
   Гукнет что-то… Так не выпь ведь,
   Не болотная душа.
   Ни пожрать тебе, ни выпить,
   Ни покоя, ни шиша.
   Как же жить? Без ног в колоды,
   Без конвоя, без сумы…
   В клетке – хочется свободы.
   В стужь таежную – тюрьмы.


   «Возле ног – пока поземка …»

   Возле ног – пока поземка,
   Степь – глубокая, как чад,
   Пара травок одиноко
   Из-под снега чуть торчат.
   Впереди – мутней сивухи,
   Приближается буран,
   Солнца шар, прижамши ухи,
   Закатился под курган.
   Позади – село Любава,
   На пути – Запутный Дол,
   Вольный ветер с вольным правом
   Вольно тронул под подол.
   Обернуться – не вернуться,
   Отлежаться – не доспать,
   Вот уж в воздухе, как блюдца,
   Хлопья жирные летять.
   Вот и снегу по колена,
   Ни одной травы вокруг,
   Да в носу позеленело,
   Да в ушанку стук-да-стук.
   Вот и выдохлась поземка,
   Пухи хлещут, как хлысты.

   А поди, дойдем, дойдем-ка
   До критической черты…


   «Я хочу с тобой в Толедо …»

   Я хочу с тобой в Толедо.
   Там, где странная река
   Обнимает место это,
   Водопадна и мелка,
   Где живут не наши духи
   В дырах узких площадей,
   На булыжниках, где плюхи
   Крестоносских лошадей,
   В щель затиснуться сырую,
   Где с роландовых коней
   Переплет засохшей сбруи
   Между замшевых камней.
   Позабыть, что было ведал,
   Снять обеты, с Вас – парчу.
   Я хочу с тобой в Толедо,
   Без тебя – что мне Толедо?
   Я в Толедо не хочу.


   «Стирая ностальгию тщательно …»

   Стирая ностальгию тщательно,
   Как теркой – медленно и жестко,
   Из памяти друзей-приятелей,
   Сестер, морозные известки,
   Квартиры – лабиринты критские,
   Пивные – как кресты на карту,
   Измайловские и Никитские,
   И полустанки, и плацкарты,
   Собак, буфеты, книги, ягоды,
   Кирзу, опенки, грязь, блины…
   И в час, когда уже не надо б и
   Ни тех людей, ни той страны, –
   Вдруг резанет, как свист из сада,
   Московским запахом весны.


   «Все приходит к тем, кто ждет …»

   Все приходит к тем, кто ждет,
   Только надо ждать подольше,
   Только надо ждать погорше,
   Будто уж и не придет.

   Ждать, как будто “все равно”,
   Будто слова нет такого,
   Смутно помня лишь то Слово,
   Что убить себя – грешно.

   Жить – не ведать, что грядет,
   И тогда, в покойной дреме,
   Вдруг прочесть в каком-то томе:
   “Все приходит к тем, кто ждет”.


   «Позабыт и позаброшен …»

   Позабыт и позаброшен,
   Вспоминаю вечерком –
   Платье белое в горошек
   С отложным воротничком.
   Не фетиш и не игрушка,
   А на сердце – окоем,
   А на шее завитушка,
   Вроде бантика на нем.
   Буду я три дня хороший,
   Сэкономлю на вине,
   Я куплю его – в горошек,
   И повешу на стене.


   «Только красивое любят поэты …»

   Только красивое любят поэты,
   Только красивые любят портреты,
   Только красивых аккордов набор,
   Только красивый разрез помидор,
   Только красивой одежды струну,
   Только красивых движений волну,
   Только в красивых влюбляются. Но
   Часто премерзкое любят вино.


   «Проезжая одиноко …»

   «Проезжая одиноко
   от истоков Ориноко,
   где-то в устье ненароком,
   там, где кручи круче Альп,
   повстречал я у потока
   кровожадных милуоков;
   и в баталии жестокой
   рассекли мне лоб глубоко,
   ребра вырвали из бока
   и почти содрали скальп.»

   Так друзьям поведал Петя,
   пропадавший в Новом Свете,
   где почти десятилетье
   безызвестно пропадал.
   Шрамом розовым белея,
   что остался от сабвея,
   где, червонца не имея,
   он от черных пионеров
   в лоб железкой схлопотал;
   потирая ребер спайки –
   как-то ёкнулся на стройке
   со стремянки на газон, –

   Так вещал в родной Перловке
   от работы и «смирновки»
   полысевший Питерзон.


   «Прошло не много лет …»

   Прошло не много лет,
   Ничто не позабыто,
   Серпастый паспарту,
   Не изменивши цвет,
   Хранится в ящике буфета,
   Где гвозди, молотки и прочий инструмент –
   Подобьем, может, пистолета,
   Что пред финального куплета
   Свой должен выполнить дуплет.

   Эпистолярья цепь,
   Не растеряв колец,
   Все вьется. Peже, пусть,
   Но внятней и прочтимей,
   И отшлифованнее – для
   Стрелянья в цель.

   Роман о ностальгии
   Традиционный принимает стиль:
   Березки да ковыль,
   Колхозные кобылы,
   Гниль закромов,
   Пыль трактов… да
   Дух таинственный России,
   В коем
   Портянки неизменно
   Немалую играют роль…

   Земля мала. За год пройдешь пол-карты.
   Плацкартные места возьмешь за пол-цены.
   В пол-пьяна пролететь по кругу –
   Прошли эпохи Марко Поло –
   Ни гений вам, ни храбрость не нужны.

   Но все же там –
   Как ведьминский магнит,
   Как марь миражная, как болото погано,
   Где беглый огонек дрожит,
   Таинственным мадагаскаром…

   И все же там,
   Где все теперь открыто,
   Изжито, понято и ворон не кружит –

   Земля – своя, как Terra Incognita –
   Террой Инкогнитой лежит.


   «Возвращался сэр Фунт Лиха …»

   Возвращался сэр Фунт Лиха
   Из похода круг Земли.
   Возвратился он и тихо
   Сел у замка на скамьи.
   Огляделся грустно, мило:
   Вроде, птички, вроде, пруд…
   Молвил он: «Чтоб пусто было
   Тем, кто столь безбожно врут.
   Кто сказал, что шар – планета,
   Это – круглые ослы.
   Я объехал вокруг света,
   Я объехал вокруг света!
   И повсюду,
   И повсюду –
   Натыкался на углы.


   «Вдалеке пролаял пес …»

   Вдалеке пролаял пес,
   Час – с Вершиною прощаться.
   В дом который вовращаться? –
   Жжет назойливый вопрос.

   На Восток? где друг и мать.
   Запад? Юг? – супруга, дети.
   Аль на Севере сыскать
   Пятый угол в этом свете?

   И окурок запустив
   В горный пруд, луною светел,
   Поражение отметив,
   Завернуться под кустом.

   А потом? В который дом?
   Да… – куда подует ветер.


   Про Вильямсбургский Мост

   Речка – странное созданье,
   Непонятная вода:
   Поутру течет налево,
   Ввечеру течет направо,
   То на север, где истоки,
   То на юг, в окьян глубокий,
   Выше, ниже, влево, вправо,
   А назад – так никогда.

   А на шее вод текучих –
   Два ошейника тягучих,
   Два браслета-переплета,
   Два кольца-перекреста –
   Два проржавленных моста.

   И по ним – когда им спится? –
   Знай, ползут, как гусеницы,
   Поезд «Де» и поезд «Me”.
   Только нынче “Me” – в дерьме,
   Вместе с “Же” стоит в депе,
   Ибо мост, один из двух,
   Положительно, припух
   И лежит он на смех курам
   Как обломок арматуры
   От прорабских катастроф
   – Лишь жильем для комаров.

   Желтый кружится паром,
   На Делэнси – как на слом;
   Кучи хлама, и газеты
   Носит жаркий ветер лета.
   В Даун-тауне – бизнес в дауне,
   В Даун-тауне – сплин и сон,
   Ходят парами, будто в сауне:
   Бамы с бамами, бабы с бабами,
   “Пейсы” с пейсами с двух сторон.
   Запустение в Даун-тауне,
   В позабытии ‘Что почем’,
   Лишь единственно в Чайна-тауне
   Жизнь базарная бьет ключом.
   Знай, торгуют себе, без разницы,
   Хоть те в розницу, хоть в розлив,
   По субботам и поздним пятницам,
   Всяко празднество упразднив.
   Я гляжу на них и не пикаю,
   Сам стою, а они – бегут,
   Маленькие, чернененькие,
   Косоглазенькие, дикие,
   А ведь здорово же живут!


   Вильямсбургский Мост, 02

   Сижу у речки, под мостом,
   Прохожих нет, один я,
   И вспоминаю время то,
   Когда ретривер Дина
   Скакала здесь с мячом во рту –
   Лечила свои ножки,
   И с наслажденьем бормоту
   Хлебала из ладошки.

   Всего-то лет прошло чуть-чуть,
   А сколь сменилось в доме:
   Уж год, как кот ушел в Тот путь,
   Собака в Оклахоме,
   Стишки, что я тебе кропал
   На этой вот скамейке –
   Старее, чем Сарданапал,
   А муть все та ж. Налей-ка…

   Нет, не изменен чувства пыл,
   А мост – покрашен даже,
   А то, что утром послан был,
   Так и тогда – туда же.
   Проехал “Circle Line”, волны
   Взболтнув шлепки и вздохи…

   Мне голубь капнул на штаны –
   От этого и строки.


   Сонет Веноков


   1

   Наш первый год подобен был измене:
   Себе, другим, привычкам и словам;
   Дотоле не встававший на колени,
   Я их протер, в угоду только Вам.

   И даже спьяну не тонувший в Лене,
   Я в Вас погряз, в пучину, как в бальзам,
   Навстречу сну в венерианской пене,
   На волю прихотливейшим волнам.

   Измена прошлому – обычная измена.
   Как ни крути, планида – что полено.
   Судьба окрутит скрюченным перстом.

   И все вернется на свои началы.
   Ну, а пока – измены да скандалы…
   Наш год второй – то Э-дем, то Со-дом.


   2

   Наш год второй – то Э-дем, то Со-дом,
   Кавказ и Волга, раны и микстуры.
   От перевалов – в скользкий волнолом,
   И с поездов – в недельные амуры.

   Дедов наследие – за грош, за день вдвоем,
   За пару литров местной политуры,
   Чтоб на билет хватило, а потом
   – Гори огнем: что деньги, что культура.

   Последний день – который завтра день.
   Покуда ночь – об этом думать лень.
   Долги – на совесть лучших поколений.

   Но вечный рай – прочитанный обман,
   Билет был взят – и тем продлен роман
   На третий год под горестные пени.


   3

   На третий год под горестные пени
   Гудок вокзальный прогудел «не быть»,
   В стене ль размазаться без слов и обвинений,
   Не жить, не пить, – а впрочем, что ж не пить?

   Шипеть незряче на людские тени,
   Ползти, одну нащупывая нить,
   Сквозь снег московских сумрачных метелей.
   Не слышать – не смотреть – не говорить.

   Перележать в сугробе до капелей,
   Глядишь: жива душа в тщедушном теле,
   И свет видать за почерневшим льдом.

   Аэрофлот подъехал прямо к дому.
   Был чемодан к тому давно готовый.
   Четвертый год явился в новый дом.


   4

   Четвертый год явился в новый дом.
   Кому-то Новый Свет, а нам – не ново.
   Что ново русскому в сем мире? Он знаком
   С яйцеобразностью строения земного.

   «Любовь», «авось», а там – хоть «суп с котом» –
   Залог Ивана, вечно молодого;
   Забыть, что ведал, и пропить, притом,
   Платова с Кантом, Ницше и Толстого.

   Моя одна шестая – значит – вся!
   Доехал бы, да баба на сносях;
   Залез на пень, взглянул через плетень, и –

   Вон там в песках скребется Поло Марк,
   Колумб причалил… Нансен… Скотт… – Однак,
   Нам пятый год вкруг глаз наставил тени.


   5

   Нам пятый год вкруг глаз наставил тени.
   Житейский быт не скрыл свой грязный грим,
   И ностальгическая легкость нототений
   Не раз пригрезилась сквозь долларовый дым.

   Скучать пришлось по Лене и по Сене,
   По коктебельским холмам золотым,
   По маме тоже… Новые явленья
   Являлись нам под градусом иным.

   То вспомнишь БАМ – в сабвее против бама,
   А то – бичи на Брайтон-Бич упрямо
   Знай, лезут в голову, меж негром и жидом.

   Простых попоек с добрыми друзьями…
   На пятый год остались нам – лишь снами.
   Шестой восшествовал стахановскнм трудом.


   6

   Шестой восшествовал стахановским трудом.
   То – за рулем, угрюмо сдвинув очи,
   С отбойным молотом – едри его в кондом!
   То – с трубкой в ухо за столом рабочим.

   Я потом пробовал, и катом, и мытьем, –
   В кармане рупь зеленый спать не хочет,
   Я матом пробовал, так он меня – рублем!
   И джин глушить не стало больше мочи.

   Осталось главное – тот рай, что в шалаше…
   Кошерный кот орет как оглашен,
   Нерезаный, как голубой Есенин;

   Спешат по трассам выблестки машин,
   Шесть лет – шести цилиндров пережим.
   Седьмой случился в день такой осенний…


   7

   Седьмой случился в день такой осенний…
   В год Лошадей, Некованых Кобыл;
   Лишь календарь отметил надпостельный
   Долги, долги… Те помню… Те забыл.

   Конец недели – значит Воскресенье;
   Спи – не проспи, чтоб ужин не простыл.
   Покройся плесенью натуре во спасенье.
   Как камамбер – вот каламбурный сыр.

   Домашнего бы съесть «наполеона»,
   «Тройного» нет вкусней одеколона,
   Блокаднику – в охотку суп с котом.

   Под Рождество – гадать одна забота,
   Семь лет прожить – не в поле мять кого-то.
   Восьмой… А впрочем, про восьмой потом.


   8

   Восьмой… А впрочем, про восьмой потом.
   Куда б махнуть в часы его досуга?
   В каньон, на Запад, в карту ткнув перстом?
   На Север, к Лондону? Или – туда, где вьюга.

   Восток. Манит. Распяленным крестом.
   Магнитом заколдованного круга,
   Железным пестиком и Каменным мостом,
   И дрекольем, чтобы идти на друга;

   И стужей лютою, чтоб продрало до дыр
   Короткого дыхания пунктир,
   В Земле, куда – не суйся Датский Гений!

   А жаль ее за глупость и за блуд.
   Нам с ней делить с тоской, как рабский труд –
   Девятый вал невиданных волнений.


   9

   Девятый вал невиданных волнений
   Перевернет, как карточный марьяж,
   Всю стройность прежних Божьих построений
   Во имя новых Божьих. Где был пляж,

   Леса взрастут, свои раскинув сени,
   А где был дом, гора и город аж –
   Волна неспешная сокроет, как мираж,
   Под слой кораллов и морских растений.

   Лишь, может, где-то детский башмачок
   Случайно выбросит с приливом на песок;
   Да ржавый рупь, на коем стертый Ленин,

   Иль стертый Кеннеди, или китайский бог…
   Мечтатель будущий их подберет в залог
   Десятикратно внятных упоений.


   10

   Десятикратно внятных упоений…
   Познав страданье, осознать вину
   Своих отцов и дольних поколений,
   Их сотни вин сведя в свою одну.

   Десятикратно внятных упоений
   Вкусить порой, как горькую слюну
   Давно умерших, грешных исступлений
   Смешную и кровавую войну,

   И хмель бахвальств и унижений язвы;
   Отцов давно прощенные маразмы
   – Их жен наследовать и свадебных колец.

   До старости – за них считать обиды,
   А там глядишь – к тебе ж ползет, как гнида,
   Прекрасный и губительный гонец.


   11

   Прекрасный и губительный гонец.
   Как Aзраил, в пыли и пене конской,
   Терзающий неопытных сердец
   В ночи – наречьем средневавилонским.

   А день придет – трудолюбивый жнец,
   Сменив доспех на серые поноски,
   Пойдет косить… Он вам и жнец и швец
   И на трубе игрец. Иерихонской.

   До полу-дня, не покладая рук –
   Снопами он завалит целый луг,
   А там – обед, и платье голубое…

   Наш Азраил, он знал и боль и глад,
   Да вот теперь – свой выстроил уклад,
   Из дюжины измен и мордобоев.


   12

   Из дюжины измен и мордобоев…
   Скучна мне эта жизни ипостась.
   А хвост прижмет – забудешь все святое,
   Заверещишь, как на крючке карась.

   Пороков рыло вылезет рябое,
   Что усомнится самый Ночи Князь,
   Опустит руки паинькой Рембо и
   Матрос захнычет: – Временные, влазь…

   И Берия очки протрет, слезясь;
   И Хомейни промолвит, поклонясь:
   – Иди, Рушди, иди, Аллах с тобою…

   А мир вздохнет и, помолясь с утра,
   Начнет процесс зализыванья ран,
   И смен – от полушарий до обоев.


   13

   И смен – от полушарий до обоев,
   От вех общественных до частной смены вех,
   Все недостаточно, чтоб изменить любое
   Лицо нам данное. И с фото – детский смех.

   Сам гул иерихонского гобоя
   Натуры не изменит. И – не в грех.
   И Колобок, беглец и блинный воин, –
   Выходит, твердый на разлом орех.

   Взгляни в свой лик, давно уже отснятый,
   – Аль нажил более, чем ты имел когда-то,
   При бабушке?.. Кисель да холодец…

   С тем и помрешь, забыв доход и бабу;
   Детей твоих, возможно, примет Рабба.
   Всяк сказочке – пленительный венец.


   14

   Всяк сказочке – пленительный венец.
   Хоть за концом – бездонность драм грядущих.
   Иванушке с Аленушкой – киндец,
   Прости их, благо, Боже присносущий.

   В ответчика сыграем. Пусть истец
   Навешает лапши колючей кущи, –
   Его б в колодец – прёт он на крылец
   И достает, крапивы горькой пуще.

   Нам – наплевать. Люблю оно – как есть.
   В том чести нет. А маленькая месть –
   Необходимость рифм да неврастений.

   Мы – ни при чем… Но естество – куда ж?
   Поэтому – себя ж – на абордаж, –
   Наш первый год подобен был измене.


   15

   Наш первый год подобен был измене.
   Наш год второй – то Э-дем, то Со-дом,
   На третий год под горестные пени
   Четвертый год явился в новый дом.

   Нам пятый год вкруг глаз наставил тени,
   Шестой восшествовал стахановским трудом,
   Седьмой случился в день такой осенний.
   Восьмой… А впрочем, про восьмой потом.

   Девятый вал невиданных волнений,
   Десятикратно внятных упоений –
   Прекрасный и губительный гонец.

   Из дюжины измен в мордобоев
   И смен – от полушарий до обоев, –
   Всяк, сказочке – пленительный венец.
   1990



   Венок Донжуанский


   1

   Воспел Миронов Марриэтт,
   Превознося превыше меры,
   Не ведая, что против вет
   ра плюёт он эдаким манером.

   Будь ты фельдмаршал, будь корнет,
   От Англии до «Англетера» –
   Полно Колетт, Жоржетт… Анн – нет,
   А значит, нету атмосферы.

   С тоской и длинным пистолетом
   Идёшь стреляться в кабинет ты,
   А там – стройна, как сам соннет,
   В цветном переднике, с багетом,
   С набором пива и кревет
   ок, но – души цветок – Аннетта.


   2

   Окно души, цветок Аннетта.
   Но часто, не размежив вежд,
   Внимаешь радио-куплетам
   Про светлый памятник. Надежд

   Надежных мало в мире этом,
   Но коль найдешь, держись, как Пешт
   За Буду задунайским летом.
   И помни о красе одежд.

   А коль скует суровым бытом,
   Когда, босой и неумытый,
   К ней постучишься на обед, –
   Семита иль антисемита
   Согреет и прижмет к ланитам
   Надежда – негасимый свет.


   3

   Надежда – негасимый свет.
   Но вот, под яркие софиты,
   Накинув розовый берет,
   Летит на сцену Маргарита.

   И пусть герой плешив и сед,
   Но буде в нем хоть гран пиита,
   Его зажжет, как искра жито,
   Марго, Маргоша, Маргaретт.

   Замоскворецкою Одеттой
   Полу-легка, полу-одета,
   Она откроет двери в рай,
   Неважно: в храм или сарай,
   И даже под вороний грай –
   О, Рита – это пламень света.


   4

   О, Рита – это пламень света.
   Но у огня один изъян:
   Сильней его, как волны Леты,
   Марина. Море, океан,

   И шкипер на борту корвета,
   И в тесной рубке капитан,
   Секстан, фок-брамсель, шкот, мушкеты –
   Вот лексикон Марин всех стран.

   Покоя ждать – одна докука,
   С Мариной – вечная разлука,
   И перехлест на склоне лет,
   Фуражку скинув: – Что за сука!..
   Грехи отмаливать до стука…
   Марина – верный амулет.


   5

   Марина – верный амулет.
   А Софья, Софушка, София –
   Добро – ее приоритет,
   Хотя и нет такой стихии.

   Софии вреден tet-a-tet,
   А коль родит, ее ль грехи? И
   Пускай ослушник ищет бед
   За свои помыслы лихие.

   А Софа, выкупив билеты
   До Боготы или Тайшета,
   Багаж оставив бедноте
   В Тунгусском университе
   те, растает в синем небе где-то.
   София – благоcти комета.


   6

   София – благости комета.
   Но тут является на тур
   Необходимость рифмы – Света,
   В роскошестве своих натур.

   Ей нет преград, ей нет совета,
   Указов Ленсовета сюр –
   Оно ненужные предметы,
   Как рифмы не нужны для сур.

   Зато, когда пойти на дело,
   Она отдать готова тело,
   Хоть предпочтительней корсет
   Подставить пуле угорелой.
   Глядишь, жива, зарозовела –
   Лихой народ летит на Свет.


   7

   Лихой народ летит на Свет.
   Но что с того простым крестьянам?
   Коль в полуночной Ambulett,
   Как ангел, снизойдет Татьяна.

   Спринцовка, клизма, шприц, пинцет,
   В пробирке спирта пол-стакана,
   Касторка, медузомицет…
   Асклепий в юбке – Татиана.

   Когда с балкона-парапета
   И глупого менталитета
   Слетите наземь, зол и пьян
   От боли и душевных ран,
   Набрать спешите nine-one-one –
   Татьяне ведомы секреты.


   8

   Татьяне ведомы секреты.
   У Натали – иной сюжет,
   Она подчас – страшней кастета,
   Порою – слаще, чем шербет.

   В ней наподобье винегрета –
   И Челубей и Пересвет.
   Наталия – природней нету.
   (И – баста с рифмою на «эт».)

   Но коли ты – четвероногий,
   Ползучий, птичий иль двурогий,
   Спеши к Наталье со всех ног,
   Она тебе и царь и бог.
   (Сбиваюсь на девятой лье.)
   Наталий славят в ''Natale’’.


   9

   Наталий славят в ‘’Natale”.
   Еленам – нет нужды в рекламе.
   Елена гордо свое знамя
   Несет, как должно короле
   ве. Шлейф за ней, порой, в золе
   Вчерашних грез и ожиданий,
   Но груз приобретенных знаний
   Ее удержит на земле

   И на престоле. И достоин
   Ее любви лишь славный воин,
   Готовый руку за Еле
   ну огню отдать иль на скале.
   Увечие – звезда героя.
   А Лена? Вновь на дефиле.


   10

   А Лена вновь на дефиле.
   А где Мария? В чистом поле,
   Марии душно жить в неволе,
   Хоть в Букингеме, хоть Кремле.

   Мария хороша в седле.
   Но горькой не страшась юдоли,
   Она пойдет, согласно роли,
   По Галилее на осле.

   Да и в соседней Самарии
   Она – как матерь-героиня,
   Хоть далеко не многодет
   на Сталинграде и в Турине,
   Толедо, Рио – всем богиня,
   С Марией вечен Назарет.


   11

   С Марией вечен Назарет,
   Тамару помнят по Кавказу,
   Но у Тамар свои проказы,
   Их знает, разве, Магомет.

   Тамары женственный секрет
   Таинственен, как искра страза,
   А коль поймал, как льдинку в глаз, о-
   бязан будь прочесть декрет:

   «Мужей как псов, и их отстрел
   Дозволен без учета стрел.
   Героям племенного стада –
   Бубенчик с ленточкой в награду
   И в поле клеверном надел».
   Тамара. Радость и отрада.


   12

   Тамара. Радость и отрада.
   А Вы встречали в жизни Люб?
   С которой, Вы-Скупой не скуп,
   Не глуп, красив и все Вам рады.

   И хоть бы ты дышал на ладан,
   Не гром иерихонских труб,
   Она – взнесет тебя на круп
   Коня Судьбы, что где-то рядом.

   Любовь, Любаша, любисток –
   На взгляд, незначимый росток –
   Не с Ботанического сада,
   Но как куснешь, маркиз де Сада
   Пробьет 500-ударный ток.
   Любовь. Ей ничего не надо.


   13

   Любовь. Ей ничего не надо.
   Евгеника… При чем тут ген?
   Тур-генев, Генис… куча Ген.
   Евгений – мало. Как генскладов.

   Евгеньи! В чем, по Вашим взглядам,
   Влиянье дрог на андроген,
   Морфологем на галоген
   И кала на пинокаладу?

   И взяв тугую папиросу,
   Она ответит на вопросы,
   Но – Дамою побит Валет,
   Когда, слезу смахнувши с носу,
   Она love-seat займет без спросу.
   Евгень-ей заключим куплет.


   14

   Евгеньей заключим куплет.
   Кого забыл? Забыл Ирину.
   А без Ирины нет картины,
   Как плох без ирисов букет

   Го-гена… Тьфу на вас, эстет,
   Всяк путаю, как Грея-Грина,
   С Ван Гогом. Каковы на цвет
   Родные Брюсову куртины?..

   Забыл Эстер, Карину, Нину,
   Ксантиппу, Липу, Агриппину,
   И чем четверг старее сред.
   Клариссу, Тиссу, Катарину –
   Забыл. С какого карантина
   Воспел Миронов Мариэтт?


   15

   Воспел Миронов Мариэтт-
   ок. Но души цветок – Аннетта.
   Надежда – негасимый свет,
   А Рита – это пламень света.

   Марина – верный амулет,
   София – благости комета,
   Лихой народ летит на Свет –
   Татьяне ведомы секреты.

   Наталий славят в Natale,
   А Лена вновь на дефиле.
   С Марией вечен Назарет.
   Тамара – радость и отрада.
   Любовь. Ей ничего не надо.
   Евгеньей заключим куплет.



   Сонет про лягушку (лягуха) и поэтов

   Была живой. Но стали холода.
   Застыли лапки. Сердце затаилось.
   Она – болотным камушком явилась,
   Зеленоватым катышком из льда.

   Теперь снега и стужа – не беда,
   Ведь умерла она, а не родилась,
   А умереть, порой, такая ж милость,
   Как жить икринкою у краешка пруда.

   Пройдет зима. И зажурчит вода.
   И вздрогнут лапки. Сердце вдруг забьется.
   И камушек болотный изо льда
   Глядишь, уже – возле подруги вьется.

   Но в сердце у поэта никогда
   Лягушья жизнь ничем не отзовется.


   Амблистома – Аксолотль

   Аксолотль – рыба-чудо,
   Как вода, земля и свет,
   И плывет она оттуда,
   Для чего названья нет.

   И трепещет плавниками,
   Хрупкими, как лепестки,
   В жабры нежные вдыхая
   Кислорода пузырьки.

   Но едва лишь высыхает
   Неглубокий водоем –
   Плавники она смыкает,
   Закрывает жабр проем.

   Пара ножек, хвостик мелкий,
   И – очнувшись ото сна,
   Извивающейся стрелкой
   По земле бежит она –

   Амблистома. Имя ново.
   Но – из первозданных рек
   К свету вышла амблистома –
   Рыбка, а не человек.


   «Я научился крякать по-утиному …»

   Я научился крякать по-утиному,
   Не оттого, что онемел с полслова, –
   Оно ж не значит, кто-то стал скотиною,
   Когда мычать умеет, как корова.

   А просто – словом не утишишь горести,
   Не передашь невыносимость боли,
   Людскою мовой не очистишь совести,
   Своей и то, а уж чужой – тем боле.

   А я умею крякать по-утиному,
   И внятен им мой скрип неблагозвонный,
   Когда зову с вечернею путиною
   К нехитрой трапезе на берегу Гудзона.


   «Я знаю гусыню, зовут ее Сарра …»

   Я знаю гусыню, зовут ее Сарра,
   У бывшего пирса ее ареал,
   И прочих пернатых, и юных и старых,
   Гоняет она, как в отставке капрал.

   Гоняет гагар и гусиные пары,
   Но, видно, не все ей везет на веку,
   Поскольку не гладко у названной Сарры
   Топорщатся перья на правом боку.

   Поскольку в глазах ее горечь разлуки,
   И в гаганье хриплом не слышно угроз,
   И лезет на ноги, и лезет на руки,
   И щиплет за пальцы, и даже за нос.

   Шипит, как кофейник, и шеей выводит
   То знак бесконечности, то интеграл, –
   Сварливая Сарра пока верховодит.
   У старого пирса ее ареал.


   «Совсем недавно, сотню лет назад …»

   Совсем недавно, сотню лет назад,
   Сюда суда и баржи швартовались,
   Скрипели трапы, люди целовались
   И грузчики ругались, как всегда,
   Тюки роняли в воду иногда,
   И люди падали, скользя по мокрым сходням,
   И падал снег, как падает сегодня
   На мокрый плёс гудзоновского льда.


   Пасхальное

   Христова пытка длится и поныне.
   Не та – голгофова…
   Мильярды прочих, тех,
   кто, приняв горшие страданья, искупили
   давно уже любой вселенский грех.

   Но путь страстной уж третье тыщелетье
   всё тянется. Пока в дыму кадил
   вотще твердят христово имя дети
   и символ пытки носят на груди.


   Письмо дантисту

   Пол-года не пройдет, и станет солнце краше,
   Коль будет полон рот зубов, как «в лето от…»,
   Когда нас в лагерях кормили пшенной кашей
   (однако от цинги не бедствовал народ).

   К чему мне ныне пасть, как у кита с коровой?
   Хароновый пролив – не местный root-канал.
   Прекрасных дам пленять улыбкой Казановы?
   когда с приставкой «без» весь прочий арсенал.

   Живем не однова. Не так еще живали…
   А Агасферов крест – не сахара ведро.
   Не предлагайте мне на уличном развале
   Ни «вечную» иглу, ни «вечное» перо.


   «Засновали сенокосцы …»

   Засновали сенокосцы
   По лугам у тихих вод,
   На равнину крестоносцы
   Выезжали из ворот.

   Впереди – плащом отмечен,
   Сам Гильом де Ля Минор,
   Он в сраженьях изувечен,
   Но храбрейший он сеньор.

   Рядом с ним – Рокфор Беспечный,
   Граф и молод и силен,
   Ни в одной доселе сечи
   Не терял улыбки он.

   Третий – сир Амбрэ де Лечо
   На свирепом вороном,
   На словах не многоречен –
   Знаменит своим умом.

   Где бродили к'вистадоры,
   Хроники не говорят,
   Только скоро иль не скоро
   Воротилися назад.

   Ля Минор глаза не кажет,
   Граф Рокфор трусит струной,
   Сир Амбрэ бездумно вяжет
   Две кольчуги из одной.

   Косари загомонили,
   Девки пляшут на стогах,
   Лапки длинные умыли
   Сенокосцы на лугах.


   По заказу Ильи Шенкера

   Гордый Ислама боец – Ахмуддил,
   Был в ученье ленив и небрежен,
   Не различал динамит и тротил,
   Чтоб схоронить под одежей.

   Сорок прилежных друзей, распылясь,
   Уж порхали на райском Парнасе,
   А Ахмудил, ротозей, лоботряс,
   Так и сидел в 1-ом классе.

   Но же – Аллах углядел, порадел –
   Нужен дурак в эмпиреи –
   Вместе с курятником парень взлетел,
   Благо, петух был евреем.

   Вот и попал он в обещанный рай:
   Горы халвы и шербета,
   Сладок кальян, вай, – зурна, заиграй!
   70 девственниц – где-то?

   Но не выходит девичий отряд
   Стайкой по тропке мощеной –
   Вышел со старой козой Мухаммад
   И говорит чуть смущенно:

   Ты, Ахмудил, все ходил в первый класс,
   А трижды долины топило,
   Кончился девственниц свежих запас,
   Есть пара-тройка от силы.

   Ждет тебя жадно Уффля-Бюль-Карга,
   В паспорте возраст просрочен,
   С язвой проказной у девы нога,
   Но дева она непорочна.

   Вон промелькнула в кустах Зи-Ханум,
   Скорая, будто карета,
   То есть, Ханум лишь формально ханум –
   Органа нужного нету.

   Вот Блямчитай-Сдуралу-Белемзей,
   Пару недель как в девицах,
   Вроде, один из твоих же друзей,
   Будет вам чем поделиться.

   Ты, Ахмудил, ни о чем не жалей,
   Ослик есть – золотце, милый,
   Там претендует один Апулей,
   Да мы их, гяуров, на мыло.

   Чистой воды есть один крокодил,
   Есть таракан незалапанный…
   – Ну вас к Аллаху, – вскричал Ахмудил,
   Вспомнил и маму и папу он.

   Куча друзей окружили его,
   Синие, мертвые, разные,
   Если осталось чего от кого,
   То лишь клочки безобразные.

   – К Лешему было курятник взрывать!
   Кур же потом и потешить,
   Дайте хотя б завалящую блядь, –
   Шепчет бедняк ахмудевший.

   – За откровенность тебя я дарю, –
   Голос раздался насмешливый, –
   Если взорвешь эту кодлу в Раю,
   То возвращайся на Грешную.

   Вспомнил боец, как готовить тротил,
   Кнопку нажал он уместно,
   И возлетел-воспарил Ахмуддил,
   Вверх или вниз – неизвестно.


   «У синей и раскидистой чинары …»

   У синей и раскидистой чинары
   Сидел таджик с высоких самых гор
   И на одной струне взамен гитары
   Изображал памирский перебор.

   А дева юная томилася в долине,
   Отец ее был страшный муджахид,
   Не позволял глядеть на горы сини
   И открывать свой незабвенный вид.

   Но тут случилося ужасному обвалу,
   Упал таджик персидский свысока
   И, весь в снегу, он подкатил к дувалу,
   Где дева юная вязала два носка.

   Он ей сказал: – Прости, младая дева,
   Что я оборван, грязен и небрит,
   Скажи мне «нет» – и я уйду налево,
   А если «да» – не страшен муджахид.

   А тот вошел, суровый и горбатый,
   Два зуба шепелявили, притом:
   – Проклятый перс… – шипел из-под халата,
   С халвой во рту и поднятым перстом.

   А перс сказал, раскинувши лохмотья,
   И на одной струне разбросив тишь:
   – Шайтан-вокзал, но с гор упал и хоть я,
   Но мне плевать, о чем ты говоришь…

   Смирел старик, скрипя зубами, впрочем –
   Не покоришь такого молодца:
   – Бери одну мою такую дочерь,
   Ведь не одна такая у отца.

   А дочь сказала: – Если бы в бешмете,
   Я, может быть, подумавши, пошла,
   Но у меня приятней на примете
   Таджик есть толстенький из нашего села.

   И перс вскочил, как будто тополь юный,
   Разбил посуду и, рассыпав плов,
   Взмахнул рукой и зазвучали струны,
   Точней, одна. Взлетел. Он был таков.


   Додон

   Великолепный, романтичный,
   Как добрый пастырь, утомлен,
   На канапе меланхолично
   Болтал ногою князь Додон.
   И мыслил: «Вот мои пенаты,
   Мой дед вертел тут котильон,
   Да ведь нагрянут супостаты
   И мой присвоят павильон.
   Со всех дверей нагрянут разом,
   Как злые пруссаки судьбы,
   Изо щелей, из унитаза,
   Из кранов и печной трубы.
   И дабы ночью от испуга
   В постель не учудить греха –
   Уволить надобно прислугу
   И взять в охрану петуха».

   И поутру с большой корзиной,
   Идеей светлой вдохновлен,
   Закрывши зал по карантину,
   На рынок поспешил Додон.
   И там, средь птиц разнообразья,
   Не услаждая взор и слух,
   Как воплощенье безобразья,
   Сидел замурзанный петух.
   Он был облезл и неопрятен,
   В глазах стояли капли слез,
   Он бормотал чего-то в нос,
   И взгляд его был неприятен.
   Додон смущен. Но выбор даден:
   Одно несчастье вместо двух,
   Пусть он угрюм и непригляден,
   Но он – единственный петух.

   И вот – на дереве-лимоне,
   Среди картин и прочих штук,
   Он угнездился как на троне –
   Один-единственный петух.
   Молчит зараза, глаз не кажет,
   И больше даже не бурчит,
   Под окнами стреляют даже,
   А он молчит, молчит, молчит…

   Недужно князю и не спится,
   Всю ночь ворочается он,
   Под утро сон ужасный снится,
   А можeт даже, и не сон:

   Как он, больной и рахитичный,
   Обшарпан, но не умудрен,
   На троне, в позе неприличной,
   Не князь Додон, а царь – Дадон.
   А рядом, на высокой спице,
   Веселый, юный петушок,
   Знай, хорохорится, вертится
   И лапкой чешет гребешок.
   Глядит в окошко – там девица
   В короткой блузке цвета беж,
   Петух горланит, клюв кривится
   И глаз косит в царёву плешь…


   Атлантида

   С приливом на землю спешит нереида
   И с резвой волною взлетев на скалу,
   Глядит за холмы, на дворцы Атлантиды
   И стайки фигурок на желтом валу.

   И ждет, в нетерпенье кусая запястья,
   Кого-то, кто странной природой вещей
   Над ней обладает неведомой властью,
   В зеленом, немного землистом, плаще.

   Но время проходит. Рыбацкие шхуны
   Уж в берег уткнулись, качая кормой,
   И море, покорно велениям лунным,
   Отходит. И дочку торопит домой.

   И розовых слез растеряв сердолики,
   Она, опустив голубую вуаль,
   Бросается в волны. Закатные блики
   Уносят ее в переливную даль.

   А в час сумеречный от стен Атлантиды,
   Когда ветер с моря и свеж и пьянящ,
   Идет к побережью бродяга по виду,
   Набросив землисто-зеленый свой плащ.

   И по опустевшему лону морскому,
   По влажным пескам, от прибрежия вдаль
   Спешит он, неясною грезой влекомый
   Про нежную боль – голубую вуаль.

   Со странною жадностью он подбирает
   Камней сердоликовых трепетный свет…
   Все глубже песок… Все скорее стирает
   Вода, размывая, сандалии след,

   И водорослей путы все гуще, все чаще
   Шуршание крабье… И путник назад
   Бредет, покорежен тоскою звенящей,
   Туда, где рыбацкие шхуны лежат.

   …Житейская боль, бытовая обида,
   Но всех нас планида одна родила,
   И море восстало, сокрыв Атлантиду,
   А может, сама она в воды сошла.


   Афродита +Дионис=Приап

   Облыжным варваром истерзана, избита,
   И брошена за борт, в пучину вод –
   Сомнамбулой морскою – Афродита.
   На скалы Крита нес ее Эгейский Понт.

   Но древнею Тортиллой Посейдона
   На волны поднята, на брег принесена,
   Окутана травой чернильно-донной
   И пеной белоснежной – спасена.

   Восстала, высока, светловолоса,
   И вновь упала… Под вечерний бриз.
   На берегу застыл, как знак вопроса,
   Лозу согнув, прекрасный Дионис.

   Поднес ей кубок золотого зелья,
   И губы вздрогнули и вздрогнули глаза,
   И закружилась жизнь, как ожерелье:
   Прекрасный юноша, вино, вода, лоза.

   Он строен был, упруг, хмелён и весел.
   Пустынен край. Червленый виноград
   Струил вино, как сладость льют из чресел.
   Был сладок год. И ненасытен глад.

   И вышел тот, из чрева Афродиты,
   Младенец божий, маленький, как краб,
   Отмечен знаком страсти неиспитой,
   С огромным членом, сын любви – Приап.

   Бог плодородья и плододаренья,
   С вином впитавший силу и тепло.

   На том закончу я стихотворенье,
   «Облыжным варваром» начав его назло.


   Из Геродота

   То ли спали амазонки,
   То ли их сломил дурман –
   Только в плен они попали
   На корабль финикиян.
   Но когда, к вину охочий,
   Финикийский табор стих,
   Амазонки среди ночи
   Побросали за борт их.
   Но – хоть женщины свободны,
   А земные, как ни гни –
   Не вольны в стихии водной
   Править в море корабли.
   Бросил их Нептун могучий
   На пустынный берег. Но
   Жили там у рек излучин
   Скифы, древние, давно.
   Девам диким стыд неведом
   И пошли они вразброд
   Досаждать народам бедным,
   Угоняя скифский скот.
   Те вначале возмутились,
   Да старейшины – мудры:
   Собрались-договорились –
   Не сражаться до поры.
   Кровь не лить. Народам древним
   Крови свежей нужен ток –
   Был придуман план наверный
   И исполнен ровно в срок.

   В амазоньем стане тихо.
   Все довольны и сыты.
   Вот – пошла одна чувиха
   По своим делам в кусты.
   Только – чур! – а за ветвями,
   За ручейною водой –
   Ей навстречу скифиянин,
   Безоружный, молодой.
   Он улыбками, цветами,
   Разговорами манит,
   Непонятными местами,
   Но понятными на вид.
   Не привычная к такому –
   Ей копье бы да коня –
   Необычную истому
   Ощущает, вся звеня.
   Пахнет спелым можжевелом,
   Тиной, прочею хурьмой,
   Вот уж колят иглы тело,
   Не прикрытое броней…
   Глянь, – другая амазонка
   По своей пошла нужде…
   Вот и рвется, там где тонко.
   Скифы юные – везде.

   – Так, по-доброму сложилось
   Дело это, – пишет Грек, –
   Племя новое явилось
   У излучин древних рек.


   «Я помню: молодой, с женой-американкой …»

   Я помню: молодой, с женой-американкой,
   С Мещанской поспешал куда-то на Арбат,
   Водила был таксер – опенок за баранкой,
   Сморченок-мужичок, под кепкой ушлый хват.

   И так он зарулил по Марьиной по Роще,
   Желая показать московский пилотаж,
   Что бабки прыгали, спасаясь у обочин,
   Когда, пыля, он шел в очередной вираж.

   Он к центру вылетел, махнув через задворки,
   Жена была бледна и, выйдя из авто,
   Сказала: «В Бриджпорте, а даже и в Нью-Йорке
   Такого не увидишь ни за что».

   Я вспомнил всё, двух дам московского бомонда
   Везя из Гринвича в «Астория-Палас»,
   Небрежно обходя линкольны, форды, хонды,
   Желая показать нью-йоркский высший класс.


   09.11.2001

   Город стал как Венера Милосская,
   От парома до паперти – крюк,
   И стоит он обычнейшим островом,
   С головою, но где-то без рук.

   Только вспомню, хотя не родился я,
   Сорока сороков на Москве,
   Храм Спасителя тоже ведь высился,
   А срубили – и жили внове.

   Только вспомню, а только зачем бы уж,
   Жили мы и тогда однова,
   Вавилонские здания рушились,
   По дороге теряя слова.


   Молитва Аввакума

   Я дочурку прижимал к груди
   И услышал тебя, Господи,
   Я услышал поступь Поступи
   И поверил: Гряде, Господи.

   От горы Фаран – пресветлый луч,
   Позади стопы Господней – ветер жгуч,
   Всколыхнулась твердь и царства древние,
   И народы в смерть пали скверную.

   Ефиопские – в огне и голоде,
   И горят шатры Мадиамские,
   Посушились берега Иорданские,
   За Великий гнев – спасибо, Господи.

   Обнажил ты русла и заводи,
   Бездна поднялась и гнилье смердит,
   Солнце стало утром на западе,
   И за все тебе спасибо, Господи.

   И лоза засохла, и смоковница,
   И падеж скота куда ни гляди,
   Ох, и весело с тобою нам, Господи!
   Да куда девать дочурку с груди?..


   От Пророка Аггея

   “Красота жилищ – запустенье есть,
   Много сеете, да пища – не к сытости,
   Изобилье слов – немотство. И несть
   Вин вам на столы – к неиспитости.

   Многажды одежд – для прорех и вшей,
   От трудов – хворьба да худой кошель.
   Строить рано вам
   Храм, а не барак, –
   Дом Господень
   Там, где не будет благ,
   Ожидаемых
   От хламья и слов.”

   Так гневился-гневался Б-г Саваоф.


   От Михея

   Сотри высоты Самарии,
   Их любодейные дары,
   И истуканы в прах сотри их,
   На те дары обращены.

   О том, как страус, плакать буду,
   Ограблен, обнажен, гоним,
   О поражении Иуды,
   За коею – Иерусалим.

   Сними власы, как та орлица,
   Что рвет затылок до крови,
   Сынов безумных колесницей
   Уносит за грехи твои.


   От Малахия (гл. 1)

   “Почто Господу овцы тучной плоть,
   Свежесть хмельных вин, хлеб на скатерти…
   Он един, Господь, но не ест-не пьет,
   И почто ему наши подати?

   Князь же наш – вельми привередлив муж,
   До монет охоч и до рухляди,
   До веселых вин и до свежих туш,
   И гневлив, собачий сын, прости Господи…”

   “Так бормочете в клетях, дети малые,
   Ох, глядите, осержусь, не пожалую,
   Смерть клянете, Царства молите вечного,
   А скотинкою дарите увечною…

   Тошно мне от таких даров,” –
   Усмехался в бороду Б-г Саваоф.


   От Софония (кн. Пр. Софония, гл. 1–2)

   Я сотру с земли и скот и людей,
   Рыб из вод и прах у рыбных ворот,
   И храбрейший возопит иудей
   В День Трубы, когда их город падет.

   Газа их падет, и Азот
   Опустеет среди белого дня,
   Истребится филистимский народ…
   Поглядите на себя, не Меня.

   Крит потоплен будет и Абакан,
   Поглядите на себя, пока срок.
   Еж, баран и друг его пеликан
   Обживают ваш кедровый чертог.

   Поглядите на себя, пока свет,
   Необузданный, беспечный народ.
   А бродяге – у руин тени нет,
   Он посвищет и рукою махнет.


   От Захарии (гл. 3)

   Я стоял его по правой руке,
   И не знал еще, что считаны дни,
   Шли кресты по Иордану-реке,
   А по берегу – жгли головни.

   А он в запятнанных одеждах, как раб,
   Не глядит, хоть и равно росли,
   Мне – на дно, как будь я червь или краб,
   А ему – цвести от ОТРАСЛИ.

   На чело ему-то – чистый кидар,
   Мне – торфяник и пожар, а помнится,
   Как вечор мы в ожиданье отар
   Пировали под лозой и смоковницей.


   Захария
   (кн. Пр. Захарии, гл. 6-13)

   Захария, Захария,
   Кони серые, гнедые,
   Вороные – что на север,
   Кони белые – на юг,
   Да узришь ты, Захария,
   Как падет Ерушалаим,
   Саваоф свой меч подымет
   И светил изменит круг.
   Захария, Захария,
   Слишком много знать не надо,
   И в Египте и в Ливане
   Станешь ты чужих чужей,
   Слишком знаешь, что народы
   Истреблять огнем – настанет,
   И падут сто кипарисов
   И три тысячи мужей.
   Захария, Захария,
   Пожалей филистимлянок,
   Не глаголь «Дождя не будет»,
   Коль не будет все равно,
   Египтян перед походом
   Не страши, что в бездну канут.

   Спи спокойно, Захария,
   Захария, пей вино.


   Абрек

   Вдоль этапа
   в одной придорожной яме
   были засыпаны двое,
   дав передышку колонне
   в десять минут всего –
   ЗеКа, что рыпнулся из-под конвоя,
   да пес, что из строя пустил его.

   Про зека не знаю,
   был номерной он,
   история о нем умолчала
   на срока– и срока.
   А собаку звали Абреком,
   был он немецкой овчаркой,
   и когда-то у Васьки Сталина
   не было умнее щенка.

   А Васька спьяну подарил его летчику,
   который был собачьим любителем,
   у которого было две дочки
   да дачка между Москвой и Питером.
   А летчик – немногим ранее –
   летал на «бостонах»
   и неплохо бомбил Германию,
   за что был представлен к «герою»,
   да тут, некстати,
   пристрелил одного писателя,
   из таких, что кропают оперу,
   и кончил бы дни в штрафбате,
   но будучи в штрафной роте,
   языка хорошего взял,
   за что возвращен был в летчики,
   но «героем» уже не стал.

   А позже, когда по Европе ли
   летал он иль прочим странам,
   когда ходил за зарплатой
   разве что с чемоданом
   (старым, из коленкора),
   и «дупель» купил,
   похожий на «опеля»,
   и хату с забором в поселке,
   названном памяти
   елизаветинского ренегата, –
   там и вырос Абрек из васькиного
   в овчарку-аристократа.

   Дочкам был добрым дядькой,
   оберегал от прочих – соседских бастардов,
   рычал, коль надо, и плечом
   выпихивал за дачную оградку.
   И благородно бой он замещал игрою…
   У Сеттон-Томпсона такие есть герои…

   А случилось плохое.
   Летчик был в экспедиции.
   Дочки – в московской школе.
   И некие родственницы-домоправительницы
   продали Абрека,
   как выяснилось, в конвой.

   И потом уж по лагерным телеграфам
   пошло – про плюнувшего на жизнь ЗеКа
   и Абрека, не научившегося читать УК.


   «Чужою пылью надышаться вволю …»

   Чужою пылью надышаться вволю,
   Чужих дорог проехать много миль,
   В чужом краю играть чужие роли,
   И снова пыль, глотать чужую пыль.

   И пасть бессильно в той стране веселой,
   И пусть спасет тебя седой креол, –
   Но их орел, морской, белоголовый, –
   Он не двуглавый все-таки орел.


   «Он – надушен, прилизан и томен …»

   Он – надушен, прилизан и томен,
   Пару строф набросав на клочке,
   Датский принц, жиголо… то ли воин
   В узкоплечем смешном пиджачке,
   Меж парижских блевот и болванов –
   Выступает за белым шабли.

   – Ты ли это, Георгий Иванов?
   Не видались, как с Дону сошли…


   1812

   За что и как? В живых уж никого.
   Но был обижен герцог Ольденбургский –
   Конфисковали герцогство его,
   Как будь то домик где-нибудь под Курском.

   И Меттерних и хитрый Талейран,
   Не сделав ни хрена, умыли руки,
   Друг Александр был чрезмерно прям
   Для норм дипломатической науки.

   На Немане весенняя волна
   Сошла. Наполеон разведал броды…
   Так, говорят, и началась война
   Июньским днем двенадцатого года.


   «Затихла Конкиста. И списки истлели …»

   Затихла Конкиста. И списки истлели
   Неистовых чад ее – добрых сеньоров.
   Как евангелисты, толпа трубадуров,
   Трактуя сюжеты, охрипла от споров.

   А правда в полях Палестины зарыта.
   В местах, где прошла меченосцев путина.
   Рогатые шлемы, стальные копыта…
   Пером не воротишь гусиным… утиным…


   «На Кутузовском балконе …»

   На Кутузовском балконе
   Близ Очаковских болот –
   Снилось мне, что в Авиньоне –
   Тамплиеровый оплот.
   Где теперь седые стены,
   Слишком сот тому уж лет
   Смерть прияли от измены
   Тамплиеры, лучший цвет.
   Тамплиеры, тамплиеры,
   Нам, немстившим, горько мстят…
   Под окном милицьонеры-
   Пересмешники свистят.
   Время съело расстоянья,
   Да тоски остался гнет –
   В Авиньоне ныне я и
   Давит, давит черный свод.
   Замок мшелый… Вражьей верой…
   Мозг бессильем полоня…
   Тамплиеры, тамплиеры,
   Отпустите вы меня!
   Только нет уж мне спасенья,
   Ибо ясно видно мне,
   Как зарезан был во сне я
   В авиньонском сером дне.
   Псы терзали тело трупа,
   И от этого теперь
   В дождь саднят суставы тупо,
   Как несмазанная дверь.
   Все сошлось. К добру ль? к химерам?
   Сны и боли, думы и…
   Тамплиеры, тамплиеры,
   Тамплиерчики мои…


   Эпигонии


   «Уж ночь спускается в долину …»

   …Уж ночь спускается в долину,
   А все долине нет конца,
   И Гелиос прощальный кинул
   Луч на Альфонса-храбреца.
   Уж конь усталый шагом трусит;
   Ни ветерок, ни птичий звон
   Не тронут воздух. Гнус не кусит.
   Туман ползет со всех сторон.
   Споткнулся конь о кочерыгу
   Да стал. И тут за бугорком
   Раздался скрып, как нож о книгу,
   Альфонс спешился, и пешком
   Дошел до холмика и глянул:
   А там, на бреге озерца,
   Зубами пилят два гитана
   Чугун кандального кольца.
   Глазницы выпучив пустые,
   Они к нему оборотили
   Болванки белых черепов.
   И долго пялились без слов.
   Альфонс, сжимая меч ненужный,
   Застыл, как идол соляной,
   Но тут раздался хрип натужный:
   «Поди сюда…» – и костяной
   Манил рукой покойник дюжий,
   По-видимому, брат старшой.
   «Руби железо…» – прохрипел он
   И будто бы угрюмый взор
   Уставил из глазницы белой,
   И длань кандальную простер.
   Альфонс приблизился, дивится:
   К кольцу в три пальца толщиной
   Прикован старший брат – десницей,
   Костлявой шуею – младшой.

   «Восемь рыцарей-испанцев,
   Пять неверных мавританцев,
   Два булгарина с Балкан
   И один заблудший хан –
   Все чугун рубить пытались,
   Только с жизнью распрощались,
   Их останки тут и там», –
   Бормотал, как будто пьян,
   Почес, младший атаман.

   Альфонс владел мечом умело,
   И знатный выдался удар,
   Но ни зазубрины не сделал
   Альфонсовый Эскалибар.

   «Три заезжих испаганца,
   Два китайца-иностранца –
   Все рубили… Только звон…»

   «Руби-руби-Рубикон», –
   Припомнил рыцарь (в Андалузье
   Он был когда-то школяром):
   Марцея, Гордия, и узел,
   И Буридана, что с ослом:
   «Чему не быть – то не случится» –
   И рубанул, что стало сил,
   Засим – и шую, и десницу
   Он в два удара отхватил.
   Два однорукия бандита,
   Воспрянув, волею полны,
   Вначале хмурились сердито,
   Но обратясь на кандалы,
   Промолвили «bueno vita»
   И удалились. Среди мглы
   Альфонс на службу путь свой торит,
   И конь податливо рысит,
   Ничто ему не прекословит,
   Никто ему не воспретит.

 (См. А.С. Пушкин «Альфонс садится на коня…»)



   «За тебя готов я руку …»

   …«За тебя готов я руку
   В темных пажитях отдать,
   За тебя готов я друга
   Сокровенного продать.
   Да простят отцов могилы,
   Но готов я лишь за ночь
   Петь тебе Хаванагилу,
   Коли ты Сиона дочь».

   «Угадал ты, рыцарь бедный», –
   Так промолвила она,
   Сарра-Дора Алаверда,
   Поглядев в проем окна.

   «Я проехал Палестину, –
   Молвил рыцарь ей другой, –
   Иудея и эллина
   Различать устал порой.
   Мы вдвоем с Каурым-Серым
   Пробродили много стран,
   Путал Пасху я с Седером,
   А с Седером – Рамадан.
   Но тогда, у горней кручи
   Знак в долине был нам дан,
   Что от смерти неминучей
   Упокоимся мы там.
   Только спас меня Каурый –
   Пал он. В солнце на закат.
   Под его шершавой шкурой
   Пережил я камнепад.
   Пережил. Его оставил.
   Знак поставил на камнях.
   И Богиню я восславил
   Горней Смерти – Аиах.
   С этих пор не знал я друга
   И любви не знал досель,
   Треть, поди, земного круга
   Я проехал, и постель
   Мне была то снег, то травы,
   У речных и горных вод,
   Стены – темные дубравы,
   А шатер – небесный свод…»
   Сарра-Дора опустила
   Взор на дальнюю зарю
   И кивком его впустила
   К Горней Смерти алтарю…

 (См. А.С.Пушкин «Пред испанкой благородной двое рыцарей стоят…»)



   «Ездок, Замятня Домрачеев …»

   …Ездок, Замятня Домрачеев,
   Царевый конюх стременной,
   Ватагу буйных лиходеев
   В Кремле оставив, сам хмельной,
   Нудил коня в Замоскворечье
   По деревянным мостовым,
   Он – подмастерье дел заплечных,
   Но – робкой страстию томим.

   Там, меж Москвою и Канавой,
   В домишке, третьем от конца,
   Жила Собакина Забава,
   Дочь Елизария-стрельца.
   А слободке тихо. Псы не лают
   За буде Каменным мостом,
   В окошке низком свет мерцает.
   Замятня в дверь стучит хлыстом:

   «Встречай, хозяева, Забава,
   Ждала меня иль не ждала?
   Прими вино, халву, халявы –
   Гостинцы с царского стола.
   А где отец? Поди, в дозоре?
   А то – будите, коли спит…»
   Забава, с мукою во взоре:
   «На Красной площади висит.

   И ты был там…» – Юнец заботный
   Простился, голову склоня.
   С тех пор на площади Болотной
   Его не видели коня.

 (См. А.С. Пушкин «Какая ночь! Мороз трескучий…»)



   «Напрасно заглушить я тщусь покорной лирой …»

   …Напрасно заглушить я тщусь покорной лирой
   То вопль похоти, то ложному кумиру
   Елейный шепоток. То мести злую волю,
   То слезы жалости к своей недужной боли.

   То зависть жгучую к удачливым друзьям,
   То что-нибудь еще… Живительный бальзам
   Ручья сионского не утишит волненья
   При хрусте позвонков сраженного оленя.

 (См. А.С. Пушкин «Напрасно я бегу к сионским высотам…»)




   Поэт

   Во мне грохочут сапоги.
   Вы слышите? В июне, летом –
   Идем мы мимо Моссовета,
   А на Москву идут враги.

   Вот я, простой легионер,
   На усмирение зелотов
   В Иерусалимские ворота
   Вхожу, от пыли хмур и сер.

   С ордою шумною татар
   Спешим с землей сровнять столицу,
   На наших узкоглазых лицах –
   Степной узорчатый загар.

   Но я – Димитрий, я сменял
   Доспех на ратника рубаху
   И скоро поразит меня
   Копье татарское с размаху.

   Мы не оставим Кенигсберг
   На разграбление Советам!
   Я – Гитлер, Борман, Шелленберг,
   Нет, Шиндлер… Валленберг при этом.

   Я вымыл руки. Будь ты клят,
   Каиафа, с клофелином схожий!
   В плаще с подбоем я – Пилат.
   И тот, распят который, – тоже…


   Вдова и голуби


   1

   Начну Онегина размером.
   Прочтя «Тамбовскую жену»
   Михаил Юрьича, примеру
   Последую. Авось, рискну.
   А впрочем, кто же в строфы эти
   Не замыкал, как бюст в корсете,
   Свободный стих и блажь строки?
   Что, мол, не боги жгут горшки…
   И кто ж, округлость рифм лаская,
   Ночами с чаем не корпел?
   И славу сам себе не пел?
   Или накаркивал… Тот знает.
   Но главное – найти сюжет,
   Пристойный сих преклонных лет.


   2

   Зане известно: форма эта
   Предполагает с давних пор
   Живое знание предмета:
   Еда, погода, разговор,
   Вино, вместительность дормеза,
   Покрой штанов, длина отреза,
   Куда с утра ложится тень,
   И что почем в базарный день.
   И не фантазий прихотливых,
   Додумок из иных эпох
   Размер сей требует. Не плох
   Он при рассказе. Но счастливый
   Лишь тот, кто пишет без свечей,
   И мука он – для рифмачей.


   3

   Я отношусь, увы, не к первым,
   А посему, скрипя, начну
   Про то, что знаю лишь наверно.
   Но не про верную ж жену?
   Про то, что было в юны лета,
   Не вспомню и под пистолетом.
   Признаться, часто невдомек
   Мне поутру, куда я лег.
   Какими торными путями
   Гулял? И где мой кошелек? –
   Лишь стыд пронзает до кишок.
   С кем пил? Простите, если с Вами…
   Пардон. Леплю вчерашний бред.
   Сюжет… Подайте мне сюжет!


   4

   К примеру. Как-то на Гудзоне
   Вдова прелестная жила,
   Любила пиццу-пепперони,
   Китайский суп. И не ждала
   От жизни бурных приключений.
   Под вечер, лежа на постели,
   Проверив все замки дверей,
   Канал смотрела про зверей.
   Поскольку ей вполне хватало
   Себя. Да и пивка глоток
   Давал душе покой и толк,
   Шесть банок в день ей доставало.
   Она любила «Баллантайн»,
   Из этого не строя тайн.


   5

   Вдову именовали Тисса,
   Она жила на госбюджет,
   И, в прошлом будучи актрисой,
   Изображала много лет
   На интервью раз в год недуги:
   То скособочит ноги-руки,
   То глаз закатит в потолок,
   То сердца выкажет порок.
   Тем город не обременяя
   (Не то – иной миллиардер
   Иль кто-то из его мегер),
   Она – как пташечка лесная.
   Костюм меняла лишь порой
   В Thrift Store на Семьдесят второй.


   6

   Она глядеть любила в небо,
   На облаков и звездный ход,
   И небоскребов вид свирепый
   Ей в том не доставлял хлопот.
   Они росли, как баобабы,
   Корнями цепкими, как крабы
   Вгрызаясь в вековой гранит,
   И в каждом баобабе – быт.
   А у домишек ниже ростом,
   В щелях у крыши и в стенах
   Там жили тыщи божьих птах.
   (При чем тут «птица мира»?) Просто
   Любила Тисса голубей.
   Тут, к слову, слово – воробей.


   7

   Она, при скудости дохода,
   Приход свой бросить не могла,
   И из по маркетам похода
   То бублик, то батон несла.
   Колбаски покрошит, яички,
   Остатки пиццы – кушай, птички! –
   Еды кошачей (был и Кот),
   А то – отдаст свой бутерброд.
   Хотя, по правде, на Бродвее
   Хлебов – мешками по ночам.
   Ан нет. Привыкшая к окнам,
   В одном квартале стая реет.
   У каждой твари – ареал.
   Зачем же Бог им крылья дал?


   8

   Был Кот. Он нужен для сюжета.
   Сам-бел, ленив, отнюдь не мал,
   И разноцветными при этом
   Смотрел глазами. Коль не спал.
   И будучи нормальной кошкой,
   Не спал он, если за окошком
   Шел голубиный кавардак.
   Но лезть наружу! – Не дурак…
   Однажды лишь какой-то пегий,
   На вид домашний, голубок
   В попытке ухватить пирог
   Ворвался в комнату в разбеге.
   Назад пернатый не попал –
   Под лапой пухлою упал.


   9

   А на пороге через сутки
   Явился странный господин
   В поношенной замшелой куртке
   И тонким проблеском седин,
   В ботинках черных из K-Mart’a,
   В руке держал он пива кварту.
   «Визит, мол, извините мне,
   Живу напротив, в том окне,
   И Ваше птичек привечанье,
   Мол, не заметить я не мог.
   А тут мой пегий голубок
   Пропал. Я в нем души не чаю».
   – «Да, он немного занемог,
   В коробке спит из-под сапог».


   10

   Ну, хватит. День уж вечереет,
   На улице дождливый сплин…
   Что дальше – ясного яснее,
   Не зря явился господин.
   Оставим для другой поэмы
   Матримоньяльные проблемы,
   Доходы, общий оборот
   И в Metropolitan поход.
   Писать онегинской строфою
   Не буду больше. Что таить
   Не удалось мне повторить
   Хоть строчки. Знал и без того я:
   Гомер – Гомером. Прочих нет.
   И нам соваться вслед – не след.



   Начало неудавшегося венка


   1

   В преклонных сумрачных летах
   Порой печалимся трекратно
   Не о несбывшихся мечтах,
   Но о былом и невозвратном.

   В блокнотах, фотах, на листах
   В чернильных или винных пятнах –
   Прекрасно бывшее… Не факт, но
   «блистах и мы на высотах».

   И зависть жрет, как раки труп,
   Миазмов распуская жалы,
   К тому, что был недавно тут,
   Пером блистая и кинжалом,

   А ныне вон – висит на стенке,
   Чуть желтоватого оттенка.


   2

   Чуть желтоватого оттенка
   Был вечер. Гости разошлись.
   Хозяин, недоливши зенки,
   Сидел бессмыслен, глядя вниз…

   Пес рыжий выполз из простенка,
   Глотая легочную слизь,
   И чуя тягостную близь,
   Уткнулся пьянице в коленки,

   К ноге прижался под столом,
   Вздохнул и притворил ресницы,
   И ангел розовым крылом
   Последнюю прикрыл страницу.

   Благословен собачий прах!
   Авессалом и Бисмиллях…


   3

   Собаки – даже в небесах,
   Всегда на наших адресах @@…



   «Не каждая птица боится упасть …»

   Не каждая птица боится упасть,
   Не каждой гиене добыча снится,
   И вор не всякий боится полиции,
   И есть диссиденты, что любят власть.

   Бывает: кондитер не любит печение,
   Не каждый орел на печенку слаб.
   Это к тому, что есть исключения,
   Но все мы любим красивых баб.


   «Нью-Йорк расколется …»

   Нью-Йорк расколется,
   Накроет Сан-Франциско
   Могучею волной,
   И Лондон островной
   Разделит участь их.
   Бутыль «Редзины» от
   Из-под Афин записку
   Доставит: «Хронос – врет
   И Посейдон – не тих».

   Мальорка – ля минор – опустится в пещеры,
   Минорку вознесет подобно кораблю,
   Привычно Лиссабон промолвит «символ веры»
   И памятник опять поставит королю.

   Вздохнет Венеция печально: «Bellо mori…» –
   И подмигнет Флоренции: «Саpish?»
   Ну, что там есть еще? Ташкент стоит на море,
   На Комсомольском озере, то бишь.

   Сиэттл, Петербург и прочие столицы…
   Не убежишь беды, куда б ни поскакал.
   «Воды! – кричат, – Воды!» – Гостиница дымится.
   – А в 33-й попрошу пивка.


   Франциск Ассизский и брат Лев в дороге

   Зима была страшенная.
   Чума открыла зев.
   – В чем радость совершенная? –
   спросил Франциска Лев. –

   Мы знаем страны света и
   народов всех молву.
   Не в этом ли? – Не в этом,
   – Франциск ответил Льву.

   – Нам внятны звезд сребристые
   пути, и мошки писк.
   Не в том ли радость истая?
   – Не в том, – сказал Франциск.

   – Идем, как ОН, по терниям,
   посрамлен Мухаммед.
   Не в том ли радость верная?
   Франциск ответил: – Нет.

   Вот, рваные и грязные,
   мы явимся в приют.
   Хозяин скажет грозно нам:
   «Не место нищим тут».

   Промокнем как мокриды мы
   под снегом января.
   Но – не скопим обиды мы
   на грубость корчмаря.

   Чумою оглашенные
   нас пустят в смрадный хлев…
   Но – радость совершенная –
   пребудет с нами, Лев.



   Проза


   Ветвь

   У Пушкина Александра Сергеевича — VI.1799 – I.1837 – было четверо детей:
   Мария (в замужестве Гартунг) – V.1832-III.1919;
   Александр — VII.1833-VII.1914;
   Григорий — V.1835-VIII.1905;
   Наталья (в первом браке Дубельт, во втором гр. Меренберг) – V.1836-III.1913.

   Все четверо – люди замечательные и судьба каждого из них достойна романа или драмы. Но речь пойдет о старшем сыне, Александре Александровиче Пушкине.
   «Как там мой Сашка рыжий? Да в кого-то он рыж?» – ревниво вопрошал Александр Сергеевич у супруги, Натальи Николаевны. Ни в роду Ганнибалов, ни Пушкиных, ни у Гончаровых, ни у Загряжских рыжих не было. Да и истинная мать Натальи Ивановны Загряжской, бабка Натальи Николаевны, Ульрика Поссе, лифляндская красавица-баронесса, судя по воспоминаниям, рыжеволосой не была. Даже Петр Первый, от которого, по версии, пошло дворянское семейство Гончаровых, был темен. (Есть теория, что Петр Первый выдал замуж одну из своих фавориток, фрейлину императрицы, уже беременную, за преуспевающего заводчика Афанасия Абрамовича Гончарова.)
   Родился Александр 6 июля 1833 года. Был добрым и нежным сыном. Пятнадцати лет от роду по приказу императора Николая Первого отдан в Пажеский корпус, после которого служил в лейб-гвардии конном полку под командованием генерал-адъютанта Петра Петровича Ланского, своего отчима. В 28 лет в чине полковника вышел в отставку, но через шесть лет возвратился на военную службу и в 1870 назначен командиром старинного Нарвского гусарского полка. Являл собой «идеал командира-джентльмена». Подтверждается тем, что два офицера полка, Павел Воронцов-Вельяминов и Николай Быков, его адъютант и, кстати, племянник Гоголя, стали ему зятьями, женившись на Наталье и Марии.
   Во время русско-турецкой войны 1877-78 гг. 13-й гусарский полк неоднократно отличился, освободив несколько стратегически важных болгарских городов. За личные боевые заслуги в Балканской кампании император наградил генерал-лейтенанта Александра Пушкина золотой Георгиевской саблей с надписью «За храбрость» и орденом Владимира с мечами и бантом. В 1980 году Пушкина произвели в генерал-майоры, а при прощании его с полком офицеры поднесли генералу настольные часы, на циферблате коих вместо цифр были обозначены названия освобожденных болгарских населенных пунктов.
   На гражданской службе Пушкин заведовал учебной частью императорского коммерческого училища в Москве, был членом совета по учебной части Екатерининского и Александровского женских институтов, произведен в тайные советники, однако военной формы не снимал до конца жизни. Пушкинскую библиотеку (свыше 3500 томов) передал старшему сыну.

   «Пушкины никогда не жили просто», – имея в виду семейные отношения, сказал как-то один из его правнуков. И, как нам известно, это – совершенная правда, касаемо и детей А.С. Пушкина, и внуков, и далее.
   А. А. Пушкин воспитывался вместе с племянницей отчима, Соней, Софьей Александровной Ланской. Она была круглой сиротой и, по воспоминаниям кузины Ази (Александра Арапова, дочь П. П. Ланского и Натальи Николавны), имела «тихий, кроткий нрав, те сердечные задатки, из которых вырабатывается редкая жена и примерная мать» и испытывала «ту сильную привязанность к брату (т. е. Александру), которую она тщательно от всех скрывала и ради которой отвергала партии выгоднее и блестящее его». В возрасте двадцатичетырех лет, к радости Натальи Николаевны, Александр сделал девятнадцатилетней Софье предложение. Однако полковой священник брак сей воспретил по причине якобы родственных отношений. Ходатайства к митрополиту не помогли. И лишь с помощью императора, Александра Николаевича, дело уладилось. Союз был не только счастливым, но и плодотворным. Одиннадцать детей: Наталья, Софья, Мария, Александр (о нем и пойдет речь далее), Ольга, Анна, Григорий, Петр, Надежда, Вера и Сергей (застрелился в 24 года из-за несчастной любви, фотопортрет и память о нем благоговейно хранились в семье сына, Александра).
   Софья Александровна Пушкина умерла в 37 лет. Через восемь лет после ее смерти Александр Александрович женился на Марии Александровне Павловой, которая была на двадцать лет моложе и родила ему двоих детей: Николая и Елену. По словам Араповой, «Мария Александровна… часто жаловалась на старика-мужа… разогнала его детей от первого брака…»
   Умер старый генерал на 82-м году жизни, 19 июля 1914 года, в день вступления России в войну против Германии, от огорчения, что не может бить немца.

   Старший сын Александр (родился 3 октября 1863 года) поначалу повторял судьбу отца: окончил Пажеский корпус, служил в Нижегородском драгунском полку в Пятигорске, в 26 лет вышел в отставку. Но – в чине поручика, и на службу он более не вернулся. Поселился в имении Ивановском Бронницкого уезда, принадлежавшем ему после смерти матери. Вскоре был назначен земским начальником уезда, а затем избран председателем земской управы, в коей должности и оставался до конца жизни. В течение пятнадцати лет состоял уездным предводителем дворянства. Как и деду, ему в 35-летнем возрасте было пожаловано камер-юнкерство. Дожил он и до камергерства, но это за три года до смерти.

   А.А. был благоделателем и созидателем. Для крестьян своего уезда он выписал из Франции семена и клубни картофеля, впоследствии известные как «бронницкий картофель». Также из Франции были выписаны куры-плимутроки, особо яйценосная порода. Для рабочих – выкупил оборудование для артелей на постройку электростанции, водопровода, мельницы. Был попечителем пяти земских училищ. При нем открылись также городское училище, церковно-приходская школа, две гимназии, городская библиотека. Построены лечебницы, фельдшерские пункты, земская больница с самым современным оборудованием, в том числе с рентген-кабинетом. Он основал санаторий для туберкулезных больных по европейскому образцу (этот санаторий для работников гжелевской фарфоровой фабрики существует по сей день). Во время войны 14-го года руководил комитетом по заготовке вооружения и снаряжения. Сохранил и систематизировал библиотеку деда, которую передал в Пушкинский дом в Петербурге. Ныне она находится в РГБ. В городе Бронницы, уже в наше время, ему поставлены два памятника – «от благодарных бронничан». Один из них сделан по проекту его внука, Михаила Георгиевича Пушкина (после гибели последнего).

   Пушкины никогда не жили просто… Будучи еще поручиком драгунского полка в Пятигорске, А.А. оказался как-то tet-a-tet с дочерью командира своего полка Ольгой Николаевной Решетовой, девицей весьма невзрачной и, по тем временам, перезрелой. Ольга жаловалась Александру, что по таковым ее обстоятельствам охотников выйти замуж за нее никогда не найдется и судьба ей коротать век в старых девах. Александр же уверял девушку в ее прекрасных свойствах и непременно благополучном семейном будущем. В это время вошел отец.
   – Папа, папа! Александр Александрович сделал мне предложение, – воскликнула Ольга и бросилась поручику на шею. Человек деликатный, мягкосердечный, уважая честь полка и своего командира, Пушкин не мог отказаться.
   Все дети от этого брака не выживали. Супруги разъехались: А.А. остался в Ивановском, жена уехала к отцу. И вот однажды сестра Ольга познакомила его со своей подругой по театральному кружку Анной Савицкой (на 6 лет младше А.А. Таковая разница в возрасте супругов будет часто случаться у потомков). В ней была порода, стать и та властность, которой, возможно, ему не хватало.
   Между тем, оказалось, что Анна – замужем и официально именуется Анной Петровной Зейлих. У нее шестеро здоровых красивых детей: пятеро девочек и один мальчик.
   А.А. действительно любил детей и посему это обстоятельство его не оттолкнуло, а напротив, явилось притягательным. Вскоре Анна Савицкая с детьми переехали в Ивановское.
   Исаак Зейлих, полковник медицинской службы, крещеный еврей, друг и коллега Петра Савицкого, обрусевшего поляка, отца Анны. Брат Петра Савицкого, Константин, был одним из первых русских авиаторов. Разбился под Москвой. Мать Анны, Анна Ивановна Генерозова была из рода Милославских, гонимых в петровские времена; потомки Милославских приняли фамилию Генерозовы. Красавица в юности, с черными волосами и голубыми глазами (см. портрет), она дожила до преклонного возраста, ее любовно называли «Бынечка». Документы о родословной Милославских, которые она передала дочери Анне, пропали в 18-ом году.
   Анна Петровна Савицкая, не меньшей красоты, переняла буйную отчаянность отца, шляхтича, и гордыню русских бояр. Так, была у нее такая причуда: лихая наездница, она любила по ночам в белой амазонке на черном коне скакать по окрестным полям, пугая суеверных крестьян.
   К приемным дочерям: Лиде, Лене, Тане, Жене и Марусе – А.А. относился совершенно по-отцовски. Особенно любил он приемного сына Юру. Впоследствии, в возрасте 24-х лет Юрий застрелился на почве несчастной любви. Так же, как за десять лет до того любимый младший брат А.А. – Сергей.

   Развод с Ольгой Решетовой затягивался, и в силу канонических препон, и по нежеланию самой жены. Пушкинская родня Анну не приняла, связь осуждала и сетовала на «испорченную жизнь бедного А.А». (Некие отголоски сего ощущаются по сей день). Анна поссорилась со своей подругой Ольгой Пушкиной. А.А., охладев с пушкинским семейством, продолжал жить в гражданском браке. Родился долгожданный мальчик. Его крестили, назвали Константином (старший в поколении сын, Александр, был уже у Ольги). Через несколько месяцев ребенок умер. Затем – девочка, Софья, «ангельской красоты младенец», дожила до пятимесячного возраста. Портрет ее всегда, до 1969-го года, висел над кроватью Кати, «будущей» сестры, которая появилась на свет 31 октября 1907 г.
   Для всех девочек семьи Катя стала, и оставалась всю жизнь родной младшей сестрой. Очень младшей. Так, когда Кате исполнилось 7 лет, Мария уже служила санитаркой на фронте.
   Довоенные годы были очевидно благоприятны для семьи А.А. Летом в Ивановском, зимой в Бронницах на служебной квартире, отдых в Крыму. В 1913-м году, когда А.А. получил звание камергера императорского двора, случилась поездка в Петербург на празднование 300-летия дома Романовых. Во время торжественной процессии царевич Алексей, поравнявшись с Катей, а она сидела на плечах отца, улыбнулся ей и помахал ручкой. Таковы были ее добрые воспоминания о тех годах. А.А. порой упрекали в излишнем баловстве своей дочери. На что он отвечал: «Хочу, чтоб она в детстве была счастливой. Неизвестно, что будет потом». Как знал…
   Когда А.А. смертельно заболел туберкулезом, Анна Петровна носила его на руках, не доверяя сиделкам.
   3 марта 1916 года, 52-х лет от роду, Александр Александрович скончался. Дочь его, а потом и старший внук тоже уйдут в марте.
   После событий 1917-го года Анна Петровна с Катей остались в Ивановском одни. Девушки перебрались в Москву. Старшая, и самая красивая, Лида сошлась с Амазаспом Карповичем Адамовым. Эта история будет иметь продолжение.
   В один прекрасный день 1918-го года явились молодые красноармейцы разгонять дворянское гнездо. Обнаружив в имении немолодую помещицу, кормилицу да малую дочку, решили ограничиться экспроприацией. Анна Петровна, подавив гордыню и изображая покорство судьбе, принялась доставать из погребов закуски, самогонку, и устроила гостям знатное застолье. Когда, к ночи упившись, юные воины за этим столом заснули, Анна Петровна собрала все, что можно было увезти ценного из дому, кормилица позвала своего сына-конокрада («молочного» брата Кати), тот привел лошадь с телегой, нагрузил скарб, и Анна Петровна с Катей отправились в Москву. Последнее, что запомнилось ребенку, навсегда покидающему родной дом: красноармеец, «лицом в тарелке, и в щеке застряла вилка, пропоров ее насквозь».
   Усадьба была разграблена, на месте вырубленного сада с розами устроен свинарник. А место захоронения Александра Александровича в Бронницах удалось установить только по воспоминаниям письмоводительницы управы Варвары Терещенко, дожившей до преклонных лет.
   По дороге в Москву Катя заразилась тифом. Она лежала в случайной сельской лечебнице. Ей обрили голову, и она едва не умерла. Вспоминать об этой долгой поездке Е.А. не любила.

   Екатерина Александровна Пушкина была человеком Добра, и посему всякое Зло самоотрицалось в ее присутствии. «Дурачок красненькое любит» – это самое грубое ее выражение по отношению к людям, испортившим и отнявшим миллионы жизней. «Пойдем к воробышку», – говорила она, собираясь на железнодорожную станцию в Абрамцево, где стоял маленький памятник Ленину. У нее не было врагов (прямых, во всяком случае) или ненавистников. А друзей много, и интересных: братья Старостины, академик Микулин, йог Стрелков, Ираклий Андроников, артисты Ножкин, Нифонтова и др., путешественники (один даже кругосветный), дипломаты, музыканты и писатели. Ее многие любили. Самая большая любовь, ее история, наверное случайно, процитирована пьесой «Варшавская история» Леонида Зорина. Но об этом позже.
   А в начале двадцатых вышеупомянутый Амазасп Карпович Адамов, друг Лидии, был председателем домкома. В доме Брюсовского переулка, где весь пятый этаж был издавна собственностью семьи Адамовых. Он выделил Анне Петровне и Кате комнату в полуподвале. В Москве Анна встретилась и наконец помирилась с сестрами Пушкиными: Ольгой (Павловой) и Анной.
   Вывезенные из дома драгоценности расходились быстро. Так, бриллиантовое ожерелье в начале 20-х было отдано за мешок крупы. Оставшиеся вещи Анна Петровна отдала дочери. Среди них была, в частности, брошка с бриллиантиками, выложенными в виде звездного узора, которую А.А. подарил Анне в самом начале их знакомства. Ее Екатерина Александровна (Е.А.) хранила до последнего, однако во время войны (1941-45 гг.) вынуждена была сдать в ломбард. Тогда они с сыном Мишей работали на разгрузке картошки на далекой окраине Москвы. Зарплатой была та же картошка. Размер платы – «сколько унесешь». Нести приходилось по несколько часов. А чуть ранее, бриллиантовая звезда была отдана за мешок муки и немного еды. Кстати, певице Руслановой, коллекционировавшей драгоценности. «Бриллиантовая звезда – лучшая вещь в ее коллекции», – писали в газетной статье. А брошка, казалось, сгинула безвозвратно, но – мистика гос. ломбардов – в 50-х годах Е.А. получила извещение о срочном ее выкупе. Вещь хранится по сей день.
   Анна Петровна Савицкая не вписалась в советское общество, озлилась на все окружающее, гоняла дворовых мальчишек, и даже собственные внуки обзывали ее «барыней», почитая это оскорблением. «Да, я – Барыня», – гордо заявляла она.
   Умерла в 1944-ом, одна, в своей комнате, ночью. Возможно, вспоминая, как летала когда-то в амазонке, пугая суеверных крестьян.

   Амазасп Карпович Адамов родился в горном ауле Армении. Однажды, спускаясь с гор, он увидел сверху, как турки сжигают его селение и убивают жителей. Это было явлением нередким, и задолго до резни 1915-го года. Юный Амазасп, не возвращаясь в аул, отправился в Москву, подобно Ломоносову. Там он выучился, породнился с московским семейством армянских интеллигентов Нерсесовых, окончил Сорбоннский университет по адвокатуре и стал отцом сына Георгия. Амазасп Карпыч был высок, строен, добр и даже в сорокоградусные морозы ходил с непокрытой головой и в плаще. Любил возиться с детьми; сводная внучка Наташа, не будучи в состоянии выговорить столь сложного имени, называла его «дедушка Оскарчик». Амазаспа Карповича сбил грузовик. Там же, в подворотне Брюсовского переулка. Со сломанной ногой он добрался домой, но на третий день умер от столбняка.
   Сын его, Георгий Амазаспович Адамов и стал первым мужем 17-летней Екатерины. Он был крайне ревнив (запоминал складки на портьерах, оставляя жену на ночь в соседней комнате), скуповат (единственный подарок старшему внуку – серебряная ложечка), скрупулезен (что отчасти выражалось в постоянном мытье рук) и книжник (отца и его библиотека составляла несколько тысяч томов по практически всем наукам, философии, искусству и чуть менее – по литературе). Его называли «черный отец», а потом – «черный дед». Математик по образованию, капитан по званию, он прошел всю Вторую войну в пехоте, а вернувшись в том же капитанском звании, выбросил награды в помойку. «Когда свои наваливают груды трупов своих, обливают бензином и поджигают…» – много о войне он не рассказывал. Занимался теннисом, был официальным арбитром. «Черный папа, дай мяч», – кричала маленькая Наташа с улицы. И он бросал ей из окошка теннисный мячик, ибо имел их много.
   Умер от упрямства, злости и камней в почках, не желая выезжать из квартиры на пятом этаже, в которой прожил всю жизнь, в доме, переданном советским композиторам. В огромном здании на углу переулка и Тверской он оставался единственным не-композитором. (Иронично: квартиру армян Адамовых пожелал иметь армянин Хачатурян.) «Только через мой труп», – сказал Георгий Амазаспович. Так и случилось в марте 1963-го.
   Сыновья от Георгия и Екатерины были: Александр – 14 июля 1926, и Михаил – 26 марта 1929.
   Сыновья были записаны как Адамовы. Екатерина фамилию не меняла, развелась в 1932-м. Зимой 1937-го, по случаю столетия со дня смерти Александра Сергеевича, в Москве проходили пышные торжества, встречи потомков, мальчики как младшие оказались в центре внимания. А в начале войны 41-го, когда мужчины-Пушкины, в большинстве, ушли на фронт, Литфонд обратился к Е.А. с просьбой/предложением вернуть мальчикам родовое имя, с целью сохранения самоей фамилии среди потомков. Что она и сделала. Но никто из Пушкиных в этой войне не погиб.
   В 1949-м (150 лет со дня рождения А.С.П.) тоже было много шума. На сей раз нарасхват газет и радио шла маленькая дочь Е.А. – Наташа. Тогда же потомкам выдали по три тысячи рублей на каждого. Об этом факте Е.А. с изумлением узнала от Галиной Татьяны Николаевны, жившей рядом, на Тверской/Горького, поинтересовавшейся, на что она собирается потратить 12000 руб. (4 персоны). И Е.А., преодолев себя, написала письмо Сталину. И случился забавный телефонный разговор. В шумном коммунальном коридоре, где к тому же оглушительно лаяла большая собака, раздался звонок: «С Вами говорят из секретариата Иосифа Виссарионовича Сталина. С Вами хочет говорить…» Екатерина, сквозь лай, ничего не разобрала. Звонков больше не было, ни имени звонившего, ни телефона она, благодаря собачке, не записала. Вообще, надо отметить, что Сталин мало кого из Пушкиных посадил, хотя, по тем временам, было за что. Позже, в 53-м, во время его похорон, Е.А. чудом осталась жива, вытащенная за руку оставшимся неизвестным ей военным из-под ног толпы.
   А в 1964 в Чикаго вышла книжка «Black Man in Red Russia» (A Мemoir by Homer Smith. Introduction by Harrison Salisbury), в которой чернокожий американский журналист Хомер Смит, проведший в Москве десять с лишним лет, рассказывает, в частности, о встрече в 36-ом году с правнучкой «великого русского негритянского поэта А.С.Пушкина». Сильно поразило его то, что потомок всемирного гения живет в полуподвале, а дети-потомки и вовсе ходят в тряпье. Он попросил у Пола Робсона, сын которого тогда учился в Москве, какие-нибудь мальчишечьи вещи. Так что Саша и Миша в детстве носили американские шмотки от сына знаменитого негритянского певца. От Е.А. Хомер Смит много узнал о биографии и семье Пушкина, она показывала и рассказывала ему о пушкинских местах (проживания) и музеях, познакомила его с Григорием Александровичем, внуком А.С.П. Автор посвятил книгу «To Marie Petrovna, my beloved wife & To Catherine Pushkin, one of my best Russian friends».
   A propos, в начале 60-х родственник по линии дочери А.С. Пушкина Натальи, принц Давид-Майкл Маунтбаттен, маркиз Милфорд-Хевен, который, между прочим, был шафером Филиппа на его бракосочетании с будущей королевой Елизаветой, прислал Е.А. письмо, в котором выражал желание поддерживать родственные связи, приехать в СССР, познакомиться и пр. Переписка не состоялась.
   Нюанс характера. В коммуналке на Брюсовском Е.А. никогда не запирала дверь в свою комнату и определенная соседка у нее постоянно подворовывала: белье, посуда и пр. Однако Е.А. не только не обращалась в милицию, но делала вид, что не замечает собственных вещей в чужой комнате.
   О своих добрых поступках не говорила. К примеру, осталось неизвестным, как и где она помогла матери и дочери Гарфельд, онемевшей во время бомбежки Киева. Ольга Гарфельд, ставшая ведущей артисткой московского театра «Мимики и Жеста», выражала внуку Е.А. знаки признательности, но саму историю рассказать не могла.
   Е.А. порой представлялась как «Александрова». Просто, чтоб не задавали лишних вопросов.
   Вторым мужем Е.А. стал Игорь Николаевич Харитонов. Называл он ее, кстати, Катюша – «рыжая» (она в молодости и была рыжеволосой. Да и у сына ее Александра при черной шевелюре росла рыжая щетина, которую он непременно сбривал).
   Работал Харитонов администратором в театрах, в цирке, но более известен как директор фильмов «Сказка о потерянном времени», «Алые паруса», «Спящая красавица» и др. Тоже прошел войну и вошел в Берлин «на плечах немцев», но не в пехоте, а в качестве руководителя военного филиала МХАТа. Хранил потом незамысловатые сувениры из бункера Гитлера: пепельницу, мыло… Привез он немало и хозяйственного добра, так что в коммуналке было-таки чего разворовывать.
   A propos, отец Игоря появился на свет в привилегированном московском роддоме для иностранцев. Акушерка Харитонова усыновила двоих детей: мальчика из английского посольства, девочку из итальянского. Выросши, девочка нашла своих родителей в Италии, мальчик, из гордости, своих в Англии искать не стал.
   Игорь Николаевич был по-английски строен, аккуратен в одежде (выходил к завтраку комильфо), педантичен и единственно кому позволял хозяйничать на своем столе, так это коту Шусмену, подобранному им на улице. Подбирал он и собак. Кстати, эта черта характера – привычка к подбиранию убогих зверей и птиц – свойственна почти всем упоминаемым здесь лицам. От Харитонова и Е.А. произошла дочь Наталья (26 октября 1937 г.).
   Про «варшавскую историю». Поляк Зигмунд с 16-ти лет ушел в варшавское подполье (повстанческое движение против немцев, полностью разгромленное). Его расстреливали, но пуля неким образом только выбила ребро; он остался жив, и впоследствии всегда носил железную пластинку напротив сердца, ибо даже случайный удар мог оказаться смертельным. Войну Зигмунд закончил офицером в Армии Людовой орденоносцем и крестоносцем (польский бело-красный крест). В 49-м году, будучи национальным героем и офицером-летчиком, был отправлен в подмосковную Монинскую военную академию (для иностранного комсостава). Там устраивал концерт для курсантов Игорь Николаевич Харитонов. Так и попал Зигмунд в гости на Брюсовский. Где и произошла взаимная любовь с первого взгляда. Зигмунд был очень хорош собой, а по возрасту – почти ровесник старшего сына Екатерины. Но и ей было всего 42, и она была красива. В течение пяти лет учебы каждые выходные Зигмунд проводил в Москве, с ней. Игорь Николаевич разошелся с Е.А. По окончании академии Зигмунд вынужден был вернуться в Варшаву. «Готов быть постовым на перекрестке – лишь бы остаться в Москве, с Катей» – говорил он. Потом, пять лет подряд как своей гражданской жене он посылал ей приглашения на выезд, а Е.А. подавала прошения на отъезд: что было разрешено делать раз в год. После унизительных мытарств по ОВИРам и пяти отказов, Е.А. отписала ему: «все кончено, женись…» и т. п.
   Зигмунд дослужился до генерала, стал заместителем главнокомандующего Войска Польского. Женился. Ванда оказалась внешне похожей на Екатерину. Когда он приехал в Москву, Е.А. уже перенесла «радиацию» (лечение), располнела, стала настоящей бабушкой. Тем не менее, все дни этого отпуска Зигмунд проводил у нее. (Позже, был случай. Как-то, по делам службы, летел он из Польши на восток Союза: «Сделай кружок над Москвой», – попросил генерал пилота.)
   Году в 66-м Е.А. таки попала в Польшу и виделась с ним. Но потом, когда лежала в больнице в Москве, видеться отказалась. Такая «варшавская история».
   Внука своего Е.А. часто убаюкивала любимой песней: «К нам приехал на квартиру генерал, весь израненный он жалобно стонал…»
   Нюанс: со вторыми женами, и Адамова, и Харитонова, Е.А. была в прекрасных отношениях.
   В последние годы, подолгу живя в Коктебеле и Абрамцево, она могла вспомнить свои детские Ивановское и Крым. Рыбаки поутру приносили ей барабульки, садовник ухаживал за розами, домоправительница гоняла деревенских шалопаев. Е.А. была «доброй барыней». Дочек садовника экипировывала в школу, не скупилась с рыбаками, была ласкова с обслугой. В Москве устраивала «елки» с подарками для соседских детей. Дедом Морозом работал сын Михаил. Был случай. В начале шестидесятых по Москве ходил серийный убийца под кличкой «Мосгаз». Он вычислял подходящие для грабежа квартиры, в которых днем оставалась одна женщина, желательно немолодая, проникал туда в спецодежде под именем работника «Мосгаза», убивал и грабил. Таким же образом он попал на кухню к Е.А. и начал было формально ковыряться в газовой плите. Но тут из комнаты неожиданно появился ее маленький внук. То ли опасаясь излишнего шума, то ли не желая брать на себя двойного убийства, «Мосгаз», забрав инструменты и ничего не сделав, удалился.
   В последние пару лет работала в писательской библиотеке, в Б. Лаврушинском пер., выдавала писателям книжки.
   Умерла Екатерина Александровна Пушкина 31 марта 1969 г., после тяжелой, долгой и мучительной болезни, без единой слезы или жалобы. Отпевали в церкви на Брюсовском светлым, по-настоящему весенним, днем. Похоронена на Ваганьково, рядом с матерью и сыном сестры Елены, Юрой (1915–1939). Сын, Михаил Георгиевич, поставил на могиле фигуру ангела. («Это нелегко – делать памятник собственной матери».)
   Старший сын, Александр Георгиевич, родился 14 июля, в день взятия Бастилии, но был, как теперь говорят, человек ренессансный. Идеал его – Леонардо да Винчи. А.Г. умел и мог делать всё. Не мог – бездействовать. Начинать пришлось с себя. В детстве его одевали в платьица и называли «Мумой». Что не вполне гармонировало с московскими нравами на втором десятилетии советской власти. Когда сверстники стали его поколачивать, он научился драться, накачал мускулы и мог не бояться публики из соседской постройки барачного типа под названием «Косоуровка». Случай: дрались они с младшим братом на где-то раздобытых боксерских перчатках. Вернувшаяся из школы тетя, учительница Елена Ивановна (Исаковна) Емельянова (Зейлих) принялась их разнимать. Разгорячившиеся подростки загнали ее под стол. Позже она получила орден Ленина за педагогические заслуги.
   В жизни А.Г. дрался много, иногда жестоко и несправедливо, а в Германии победил чемпиона оккупационных войск по «покладанию рук», т. е. армрестлингу. Он прекрасно рисовал, рифмовал и, имея стопроцентный слух, мог играть на пианино, баяне, флейте и пр., но всю жизнь играл на семиструнной гитаре. Переняв от отца математический ум, столь же способен был к точным наукам и впоследствии имел несколько патентов по строительству, в частности, по изобретению свайных установок. Про себя же говорил: «я – механик». У него было много друзей, иные его предавали, но, не видя в ответ злопамятства, они возвращались. Он имел много женщин, часто бессистемно и безвыборочно («Пушкины никогда не жили просто» – его фраза). Как говорит супруга, Мария Михайловна Пушкина (Лешукова): «У Саши на первом месте – работа, на втором – друзья, на третьем – девушки, на четвертом – дети, а потом уже жена». Спал он не более шести часов в сутки. Раны на нем заживали, «как на собаке» – нога с двойным переломом срасталась за две недели. Болеть – некогда.
   На войну его не взяли, вначале по малолетству, а потом не отпускали с авиазавода, где он стал классным наладчиком и контролером по проверке авиамоторов. С завода он порой не приходил по трое суток, а когда возвращался, пешком от Семеновской до Брюсовского, то, бывало, засыпал на лестнице, не дойдя до квартиры. Тогда мать с его братом Мишей и маленькой сестрой Наташей, заранее ждавшие его, тащили спящего кормильца на шестой этаж. У него была единственная рабочая карточка на семью.
   Вскоре после войны отчим, Игорь Николаевич Харитонов, устроил Александра в театральную труппу, «гастролировавшую» по оккупированным странам Европы. Как ни странно, тогда же с концертным хором выступала в Берлине его будущая жена, Мария (Лешукова). И хотя портреты ее он мог там видеть в витринах фотоателье, встретились они позже, в Свердловске, в ресторане, куда он завалился со своими коллегами, т. е. с бригадой по установке ЛЭП-500. Внешний облик его: небритость, сапоги и телогрейка – неожиданно контрастировал с ухоженностью свердловского бомонда. Возможно, потому и удалось отбить красавицу у местных ухажеров. А.Г. был к тому времени уже разведен. Первая жена, Александра Колоскова, старше его на шесть лет, не отличалась интеллигентностью и очень не нравилась всему семейству. А.Г. вообще не любил «красавчиков смитов» (Дж. Лондон).
   Своего первого ребенка Мария вынашивала в Муромских лесах, в городе Кулебаки, где А.Г. работал инженером-механиком. И если бы на последнем месяце беременности она не взяла билет на Москву, был бы в роду Пушкиных кулебакчанин, или кулебакец. В начале 60-х А.Г. строил Целиноград (ныне Астана), и по вечерам из окон пятиэтажек разносились слова его песен о тяжелых бытовых условиях жизни строителей нового города, типа: «В «Север» уж не пускают нас, остался один «Ишим»…» (два имевшихся тогда в городе ресторана). А.Г. рвал струны в прямом смысле слова. В Москве, на Бауманке, в определенных домах определенные девушки порой говорили: «Володь, погоди, пускай Сашка споет…» Володя был Высоцкий, Сашка – Пушкин. Сашка и Мишка (брат) были «реальными авторитетами»: Сашка – брал силой, Мишка – благородством. С детства они дрались спина-к спине. Когда А.Г. ввязывался в драку, М.Г. поначалу стоял в стороне, и лишь если дело становилось плохо – вставал защищать тылы. К деньгам относились легко.
   Был случай в Целинограде: А.Г. надо было срочно в Москву на совещание, самолет уже отходил. Приличный гражданин в костюме и при галстуке догнал авиалайнер, ухватил его за крыло и повис. Самолет остановился – А.Г. прилетел вовремя. Там же, в марте 63-го был ему сон: голова отца, Георгия Амазасповича, на фоне ослепительно красного заката. Наутро пришла телеграмма о смерти.
   По Москве, в качестве прораба, гл. инженера либо нач. стройуправления, А.Г. построил несколько знаменитых сооружений – МГУ, «Известия», «Белый дом», и, естественно, много обыкновенных домов в разных районах столицы. Занимался передвижкой зданий. В Казахстане «под большим секретом» строил шахты для ракетных установок. Несколько лет строил Оренбург, как и предок, интересуясь «пугачевщиной». Привез оттуда третью жену, Лиду, с приемным сыном.
   При всем этом он отнюдь не лишал себя простых житейских радостей. Сидел в степях в обнимку с большим ручным сурком и не мог понять, «зачем мы летаем в космос, если не можем понять собственную собаку». Правда, когда был пьян, от него шарахались не только люди, но и лошади. Уважал количество труда, вложенного в произведение, в отличие от брата, который ценил сугубо красоту созданного. Привозил кучу книжек провинциальных издательств, недоступных в Москве. Приносил собак из вивария, кошек с улицы и пр., но об этой черте всех лиц уже говорилось. В консерватории засыпал при первых тактах, смущая храпом супругу и публику. Любил «Лунную сонату». Пел: «It’s a long way to Tepperary…» и «Я встретил Вас…» Притаскивал домой и югославские порножурналы, и первую диссидентскую «Белую книгу» Даниэля-Синявского, и Солженицына, и Даррелла. Будучи наполовину армянином, был ярым русофилом. Никогда, пожалуй, не мечтал «свить гнездышко» и иметь свой дом.
   31 марта 1986 года, в день смерти матери, он первым пришел на Ваганьково. Тем более, что участок был его рукотворным. Пятнадцать лет назад он пригнал сюда бульдозер и, вытащив из земли огромный камень, освободил много пространства, поставил оградку. Теперь, прибрав могилки, он расставил на лавочке выпивки-закуски и встречал гостей-родственников как добрый хозяин. После кладбища предполагалось поехать к нему домой.
   На обратном пути с ним случился инсульт. Он пытался улыбаться, но, может быть, впервые в жизни был беспомощен. «Это – всё…» – сказал Михаил Георгиевич, имея в виду и себя, когда брата положили на носилки. В больнице с А.Г. обошлись, как с простым работягой: на кладбище он пришел в сапогах и телогрейке.
   Александр Георгиевич Пушкин, 59-ти лет, умер в ночь на 1-е апреля. «Сашка, как всегда, пошутил…» – сказал кто-то из друзей на похоронах, а всего там было человек 200–300. На Ваганьковском участке поставили пятую плиту и появилась шестая надпись.
   (Анна Петровна Пушкина – 1869–1944; Юрий Емельянов – 1915–1939; Екатерина Александровна Пушкина – 1907–1969; Мария Исаковна Опанасенко – 1895–1971; Елена Ивановна Емельянова – 1894–1980.)
   Михаил Георгиевич Пушкин был тоже человеком Возрождения. Но, скорее, не Созидания, а Красоты, Эстетизма. Родился 26 марта 29-го года. Так что его работа во время войны состояла в тушении зажигалок на крышах Москвы. В седьмом классе он бросил школу, предпочитая лежать на диване и играть на гитаре. Потом закончил училище, получив специальность: «художник по резьбе по дереву». Поступил в Строгановку (художественное училище, типа института), на отделение монументальной скульптуры. Затем его перевели в Мухинское, в Ленинград, со сталинской (sic) стипендией. Денег, однако, не хватало и студенты подрабатывали на покраске зданий. Однажды это оказалось баней, и когда молодых людей подняли на «люльке», они очутились перед окнами женского отделения, подняв большой переполох. Его институтские конспекты состояли, в основном, не из текстов, но из точных зарисовок великих произведений живописи и скульптуры. Иной, имея такую большую длинную тетрадь с карандашными набросками, мог бы прекрасно сойти за знатока искусства.
   Много работал в геологических экспедициях. Профессионально занимался альпинизмом, на Кавказе и Памире, был мастером спорта, инструктором (в его военной книжке было написано «альпийский стрелок»). Как сам говорил, выбирал виды деятельности, не связанные с политикой, партией и пр.
   Тоже было дело в конце 50-х. Постоянно отвергаемый поклонник сестры Наташи вздумал пробраться к ней, как Ромео, по водосточной трубе. Однако застрял, не дотягиваясь до окна и теряя силы. Наташа, наблюдавшая за сим геройством, побежала будить брата, что с большого бодуна спал на диване. Миша высунулся из окна, сказал: «Ну ты, чувак, давай руку», вытащил поклонника на подоконник и опять завалился на диван. А однажды в Коктебеле случайно уложил артиста Переверзева (к/ф «Первая перчатка»), но не нарочно.
   Драться умел, но, благодаря своей спокойной ироничности, практически всегда обходился без мордобоя. Много мог выпить «вина» (так он называл любой спиртной напиток), но пьяным его никто не видел. Никогда, как и дед его, не носил шапок. Но также не одевал и пиджаков как признака официозности. Внешне походил на Ива Монтана (кстати, любимый артист Е.А.). А la Атос, как ныне говорится, – на фоне советской эпохи. Будучи скульптором-монументалистом, зарабатывал порой много денег, но легко их тратил: не на гулянки только – на предметы художественной роскоши. Нюанс эстетства: в дорогом ресторане выкладывал на стол дешевейшие сигареты «Памир» (10 коп.), а рядом зажигалку «Ронсон». Нюанс философического нелепства. В длинном переходе под Манежной площадью у него порвался карман брюк и посыпались деньги. Он их подобрал и положил в тот же карман. Деньги посыпались – подбирание повторилось. Карман – тот же. Деньги со звоном высыпались в третий раз. Не выказывая гнева и не меняя выражения лица, Михаил Георгиевич оставил это бесполезное занятие и продолжил путь. Женщины на него вешались и желали иметь от него детей. В отличие от подруг брата (в смысле – детей). «Я из женщин мадонн делаю, а Мишка – мартышек. Но уходят они с ним», – говорил А.Г. К тому же, оба брата были прекрасными кулинарами. С творческим подходом. Так, А.Г. при пустом однажды холодильнике выдумал жарить огурцы наподобие кабачков – получилось даже вкуснее.
   Порой возникал вопрос, когда же М.Г. успевает ваять свои грандиозные монументы. Впечатление было, что на втором этаже его мастерской постоянно – гости, вино, камин с шашлыками, экзотические угри, браконьерская рыба, привезенная им с Белого моря. В интеллектуальном антураже редких книг, картин, скульптур, музыки. М.Г. знал много стихов наизусть, но предпочитал-таки Пушкина, Рильке и Верхарна. Любимая песня: «Осторожно, друг, ведь никто еще здесь не был, в таинственной стране Мадагаскар…» В отличие от брата, который пел, а порой и львом ревел, громким и грубым басом, М.Г., имея нормальный мужской голос, пел блеющим баритоном. Но с душой. «К себе не надо относиться серьезно», – говаривал Михаил Георгиевич.
   После смерти Александра Георгиевича, брата, соперника и постоянного оппонента, Михаил Георгиевич поседел за одну ночь и стал пожилым человеком. Серьезно приобщился к православию. Под конец жизни, при помощи сестры Натальи, съездил в Польшу и в Америку. Нью-Йорк ему очень понравился. Он по-детски интересовался каждой мелочью американской техники, архитектуры. По-английски выражался, как Ленин или Джон Леннон: «Сеньк ю вери мух».
   Погиб 3 августа 1992-го в автокатастрофе. По дороге из Оптиной пустыни. М.Г. сидел рядом с водителем, сзади – девушка с маленьким ребенком. Лопнуло переднее колесо, машина слетела с обочины и врезалась в дерево, как всегда пассажирской стороной. «Позаботьтесь о ребенке», – прохрипел М.Г. с разбитой грудью, не зная, что тот, чудом пролетев через переднее разбитое стекло и между деревьев, остался цел и невредим. Водитель с девушкой – тоже. А Михаил Георгиевич умер в сельской больнице Калужской области в ту же ночь. Было ему 63 года. На Ваганьково появилась шестая плита.
   У Михаила Георгиевича – одна жена, Евгения Степановна Батурина, и двое детей.
   Как было сказано выше, 26 октября 1937 года от Екатерины Александровны Пушкиной и Игоря Николаевича Харитонова произошла дочь Наталья. Ныне она живет в Нью-Йорке и как праправнучка Пушкина является старшей в данном роду.
   В юности закончила театрально-художественное училище, затем ВГИК по киноведению. В Москве работала кинокритиком, организатором художественных выставок. Ныне, после долгих лет работы в Метрополитен Опера в качестве художника по гриму, пребывает на пенсии. Замужем была четыре раза, причем 1-й и 4-й муж – одно и то же лицо – писатель Анатолий Ромов. Иосиф Тохадзе, известный в Нью-Йорке бизнесмен-просветитель, и покойный Евгений Фридман, актер («Бегущая по волнам», «Вечера на хуторе близ Диканьки») и кинорежиссер («Остров сокровищ», «Тихий Дон», помреж) – тоже замечательные люди, достойные жизнеописаний. Своих детей у Натальи Игоревны нет.

   Касаемо шестого поколения.
   У Александра Георгиевича Пушкина – двое детей.
   Александр (1957). Закончил МГПИ на Пироговке. Сменил много профессий. Несколько книжек стихов. Ныне – лицо без определенных занятий. Жена – Наталья Вдовина (Билфелд). Живут в Нью-Йорке. Детей нет.
   Анна (1968). Унаследовала от отца абсолютный слух. Специалист по ботаническому интерьеру и interior design. Живет в Москве. Муж – Денис Кирьенин. Дети: Павел (1990) и Полина (2002).
   У Михаила Георгиевича Пушкина – двое детей.
   Екатерина (1961). По образованию медсестра. По призванию золотошвейка. Работает в Донском монастыре. От Дмитрия Демина имеет сына Ивана (1982). Второй муж – Михаил Радионов.
   Михаил (1967). Краснодеревщик, как отец. Строитель, как дядя. Женат трижды. Последняя жена – Людмила Богатырева. Детей нет.


   Крысоед

   Лежит как-то рыжий кот Степан в кресле и видит: бежит по кухне белая мышь, да не прячется, а прямо посередке пересекает помещение. Онемел было Степан от такой наглости, но потом чувство долга взяло верх, и он, спрыгнув, придавил мышиный хвост лохматой лапой и заорал озверело:
   – Ты что, мышь, с ума сошла?
   А та, представьте, спокойно обернулась, поглядела коту в глаза своими розовыми бусинками и говорит:
   – Во-первых, здравствуйте. Во-вторых, я не привыкла к такому обращению (она досадливо выдернула хвост из-под лапы). В-третьих, давайте представимся. Меня зовут Екатерина Никаноровна. А вас?
   – Степан я, – зарычал кот. – Может, слышала?
   – Степан, Степан, – наморщилась она. – Ах, да, Василий Петрович как-то упоминал вас в разговоре. Что же, очень приятно.
   – Василий Петрович? Ты его знаешь? – посерьезнел Степан (Василий Петрович был очень солидным котом с девятого этажа).
   – О, да. И его, и еще многих. Я, знаете ли, во многих домах квартировала. И, кстати, нигде и никто не позволял себе фамильярностей при первом знакомстве, не говоря уже о том, чтобы, извините, распускать лапы.
   – Как, ты говоришь, вас зовут?
   – Екатерина Никаноровна, жена Константина Мамедовича. Друзья называют его «Крысоед».
   – Как? Он – кот?
   – Нет, мой муж – мышь, но размеры его позволяют ему питаться крысами. Впрочем, не бойтесь, соседей он не трогает.
   – Мне-то чего бояться?
   – Да дело в том, что иногда, за неимением крыс (мор, знаете ли, переселение), ему приходится есть котов. Но не беспокойтесь, это бывает очень редко, и там, где мы квартируем, Константин Мамедович никого не трогает – такое у него правило.
   Изумленный Степан отправился вымещать свое недоумение на кошке Машке, а Екатерина Никаноровна деловито засеменила дальше.
   Посуетившись под столом, закусив и прихватив с собой порядочный обломок макаронины, она протопала по коридору, пискнула на ходу «здравствуйте» большому псу, протиснулась, вздохнув, в какую-то дырочку и исчезла.
   – Здравствуй, здравствуй, милая, – пробурчал пес Платон, вспомнил вдруг о бездельнике Степке и снова погрузился в дрему.

   Екатерина Никаноровна ежедневно забегала на кухню. Степан задумчиво чесал лапой в затылке и думал про себя, что она довольно аппетитная бабенка, и что, тем не менее, его обязанность – съесть ее, но, вспоминая Василия Петровича, а тем более незнакомого Константина Мамедовича Крысоеда и не желая усложнять свою простую жизнь, прикрывал глаза и отворачивался. Растрепанная кошка Машка ревновала и завидовала пухленькой и ухоженной Екатерине Никаноровне.
   Петух Ганя, предвидевший свою печальную будущность, ходил за ней по пятам и, притворно улыбаясь, заглядывал ей в мордочку. Какая она смелая, свободная, самостоятельная! И, когда она исчезала под дверью, с тоской и злобой смотрел ей вслед. Знал, что сам никуда не убежит и безропотно полезет, когда скажут, в бульон.
   Скворец Штиблет рад был свежей компании, да и размеры мыши были ему понятны, и он частенько сам сбрасывал ей со стола хлебные корочки, распевая во все горло блатные песни.
   Платон ласково называл ее «милой дамочкой».
   И люди, жившие в этой квартире, вскоре приметив мышь, не питали к ней злобных чувств, а напротив, удивлялись ее бесстрашной бойкости и белизне и при встрече всегда вежливо ее обходили.
   Хозяева иногда просили Екатерину Никаноровну рассказать им что-нибудь, и тогда она усаживалась на плинтусе, складывала на животе белые лапки и, обведя публику яркими розовыми бусинками глаз, рассказывала о своем муже:
   – Он у меня такой солидный мужчина, в одиннадцать раз больше меня (сама она была довольно крупной женщиной), весь черный, хвост кольцами, и глаза у него цвета отравленной рапиры.
   Рассказывала про его битвы с крысами и котами, про то, как он возвращался домой с добычей весь израненный, но не побежденный, про то, как она перевязывала его раны, а он ласково глядел на нее своим пронзительным взором и называл «моя Кэтти».
   Затем Екатерина Никаноровна всплескивала лапками, говорила «ой! Засиделась» и, взяв в зубки корочку хлеба, или кусочек колбаски, или яблочный огрызок, прощалась и быстро семенила к выходу.
   – А зачем это вы всегда что-нибудь прихватываете с собой? Муж-то ваш крысами питается, а вы, вроде, здесь наедаетесь? – спросила как-то коварная Машка.
   – О-о, мой муж, он мне говорит: «Кэтти, для меня высшее блаженство – получить кусочек из твоих рук».
   Машка вконец зашлась от зависти и совсем зашпыняла своего Степана за его неотесанность. «Солдафон, – говорит, – бесчувственный».
   По словам Екатерины Никаноровны, жила она с мужем в подвале, в огромной бочке из-под старого вина.
   – В нашем доме чувствуется поступь веков, – передавала она слова мужа.
   Степану хоть и хотелось, да как-то лень было покидать теплую кухню. Вот и отправил он в подвал на разведку своего прихлебателя, рыжего таракана.
   На следующий день к вечеру дошел таракан до подвала, отыскал бочку. Пахло от нее почему-то не старым вином, а огурцами. Залез он на бочку, заглянул вниз. И видит: сидит на дне маленький черный мышь. Шажок-другой сделает, покряхтит, носом пошмыгает и опять сидит. На лбу плешинка розовеет, а глаз нету, слепой.
   Тут и Екатерина Никаноровна в дырку пролезла. Засуетился мышь, обрадовался, вокруг жены вертится, носом в нее тычется, целует.
   – Ну, как, Костик, – говорит она, – ты тут без меня? Вот я тебе и хлебца принесла. Покушай.
   – Ох, Катюша, скучно мне здесь, страшно. Ноги, вот, сегодня от сырости свело, чуть не помер.
   – Ну, ничего, скоро лето настанет, мы с тобой гулять будем. Потерпи.
   Накормила она его, уложила, бумажками обернула, сама рядышком примостилась, греет и сказки рассказывает.
   На следующее утро – на кухне – шум-тарарам, Машка хохочет, матом ругается.
   – Подлюга, – орет, – эта Катька! Я всегда говорила…
   Штиблет с чего-то затосковал, сидит на шкафу, поет тюремные песни хриплым голосом.
   Платон головой качает, чует недоброе.
   А Степан дождался белую мышь, Екатерину Никаноровну, и съел ее.
   Собрался после этого в подвал, да как заглянул в черную дыру, не по себе ему стало. «А ну, думает, – его…»
   Дома наврал, что, мол, съел.
   А мышь черненький умер на второй день. То ли от голода, то ли от страха.
   Платон, правда, потом встряхнулся от сна и намылил-таки Степке загривок. Да поздно было.
   (прим. 1985)


   Lermant

   – Послушайте, Александр Сергеич, – говорил Гоголь Пушкину на летней утренней прогулке по царскосельскому парку, – есть у меня приятель, из малороссов, капитан Прикипенко, только что вернулся с Кавказу, так что он говорит: служит, мол, у них в полку такой поручик, Лермонтов (странная, ведь, фамилия!), так он, говорит, всех нынешних стихотворцев со всеми ихними одами-рапсодами, шутя, говорит, проглотит и только косточки выплюнет. Молодой совсем, 22 годков от роду, а в буриме равных ему нет. Поэмы строчит наподобие Байрона. На всех эпиграммы делает. Да и на дам-с. Со всеми товарищами, мол, уже на ножах, да и в обществе от него воротятся. «Эдакий бяка», – дамы меж собою толкуют.
   А Прикипенко мой – он душа простая, ему что ни скажи, он ус покрутит, кольцо дыму выпустит, да и выпьет стопку, за всех – со здоровьичком!.. Вот и думаю, Александр Сергеич, а что бы к вам не привести вундеркинда такого безвестного русской словесности, байрониста нонешнего, сами сетовали, что ваши-то лучшие – кто на каторге, кто по службе, а порядочных поэтов не осталось… Они сейчас с Прикипенкой в отпуске, вместе нумера снимают на Васильевском…
   – Да, друзья мои поседели и выплешивели, а я только перебесился… Что ж, Николай, давай хоть завтра. Жена в Москве.

   На следуюший день в пять часов пополудни из брички появился Гоголь Николай Васильевич, за ним – армейский офицер с пышными усами и молодой человек в военном мундире, с нахально встревоженным взглядом.
   – Александр Сергеевич, – мягко заговорил усатый, протягивая руку, – донельзя доволен познакомиться. Николай Осипович Прикипенко, капитан.
   Молодой человек подошел смущенно и заносчиво.
   – Лермонтов, поручик, Михаил, Юрьевич.
   Зашли в дом, Пушкин спросил два штофа красного вина и сыру.
   – Николай Васильич говорил, что вы хорошо пишете стихи, Михаил-ээ?..
   – Юрьевич.
   – Э-э, да еще как, Александр Сергеич! Они из него шрапнелью сыпятся, – перебил Прикипенко, – дай ему рифму, так он тебе в ответ десять. Мастак!
   – Может, порадуете нас чем?
   – Да нет, это всё так… чепуха. Сказал – забыл. В альбомы. Барышням. Иные – клухи. Ну, про войну чего-то было…
   – А в деле, надо вам сказать, Александр Сергеевич, – встрял Прикипенко, – он, право, молодец, под пули прет, как будь он сирота. За то у нас в полку его так и зовут: «Лермант безумный». Я в книгах не силен, а он, башка-палата, как ночью до-ветру ни выйдешь, иль куда, а у него все свет, все свечки жжет, читает все, читает… А что читать, казалось бы, в горах, пристрелят, как козу. К чему все это?..
   – Лермант, Лермант… – наморщился Пушкин, – я у французов не встречал…
   – Да нет, мой дед – шотландец. Lear Mont же – «плоская гора» на их наречьи. И ударенье потому на втором слоге. А дед попал в Россию как ландскнехт, хоть и имел дворянство, но – младший сын – в монахи иль вояки, всегда так было.
   – А отец?
   – Служил, служил и умер.
   – А матушка?
   – Болела, умерла…
   – Прочтите что-нибудь.

   – Оставь напрасные заботы,
   Не обнажай минувших дней;
   В них не откроешь ничего ты,
   За что б меня любить сильней!
   Ты любишь – верю – и довольно;
   Кого – ты ведать не должна;
   Тебе открыть мне было б больно,
   Как жизнь моя пуста, черна.
   Не погублю святое счастье
   Такой души и не скажу,
   Что недостоин я участья,
   Что сам ничем не дорожу;
   Что все, чем сердце дорожило,
   Теперь для сердца стало яд,
   Что для него страданье мило,
   Как спутник, собственность иль брат,
   Промолвив ласковое слово,
   В награду требуй жизнь мою;
   Но, друг мой, не проси былого,
   Я мук своих не продаю.

   – Хорошо, хорошо. И насчет мук – придется согласиться. Не всякий и возьмет. Даже за хорошую цену. Как с провиантом на Кавказе?

   За окном послышался стук колес, негромкий конский храп, и через несколько минут на пороге была Наталья Николаевна.
   – Наталья, как ты здесь?
   – Да задержалась у Прасковьи Алексевны, к папеньке на именины уж не поспею, да и чего там в Москве делать… Иль я помешала?
   Все, стоя: «Отнюдь-с…»
   – Ну, хорошо, пойду переоденусь и вниз спущусь. Саш, чаю попроси…

   Через полчаса в комнате образовалось так: Пушкин с Прикипенко в креслах возле стола, Наталья Николаевна на диване, рядом – Гоголь, напротив них Лермонтов на высоком стуле.
   – А позвольте, расскажу Вам про нос, – сказал Гоголь.
   – А я про ус, – заметил Лермонтов.
   – А я еще про кое-что-с, – пробубнил Прикипенко.
   – Господа, господа, что же это? – воскликнул Пушкин, – Наталья, ты как?
   – Да нет, слыхала про все три, – ответствовала она.
   Произошло неловкое молчание.
   Пушкин подумал.
   – Что ж, господа, не поиграть ли нам в импровизацию. Тема… Ну хоть «Времена года». Г-н капитан, Вы?
   – Рад-с (настраивает гитару, поет):

   Прекрасны горы на заре весны,
   И снег не холодит, а вниз стекает,
   Биваки новобранцами полны,
   Аулы спят, чечены отдыхают.
   Иное дело – лето. Не дремли,
   Своя башка дороже их папахи,
   Зато уже не в хату – в ковыли
   Ведешь по новой каждый день девахе.
   Зима настанет. Пушки не ползут.
   Харчей не дозовешься, со штыком ли,
   Ни бани нет, пардон, по телу зуд,
   Мундир промок, в носу, простите, сопли…

   Прикипенко невольно почесался.
   – Простите, Наталья Николавна, походы-с…
   Гоголь пошевелил носом и встрял:

   – Ах, как освежаются дамы на Петербургской стороне, едва лишь только мелькнет луч на лики их после зимнего противостояния. Сколь кокетливы и шляпки и пижмы (ох, если б мне знать, что это?) становятся, будто про мановению палки волшебной; сколь живей и расторопней двигаются ножки их, разодетые в изящные сапожки из какой-нибудь кожи (уж не крокодильей ли?), как тонки талии, освобожденные от зимних салопов (ну, это я помню)… Ах, господа, вы не знаете петербургских дам во дни конца апреля, перед маем-c…

   – Знаем-с, – промолвили все.
   – А уж на Арбате… – пробормотал поручик, и продолжил:

   Опять я взором повстречался,
   Сказать с прекрасной, – не скажу,
   Нет, от любви я не дрожу,
   Я ей соседом оказался.
   Под этой шляпкой голубой
   Очаровательно проклята,
   Я знаю, внучка Дурновой,
   Дом номер пятый по Арбату.
   Куда-то шла и сапожком
   Перебирала снег весенний.
   А я любил уединенье
   И все Кавказом был влеком.

   – Да уж, – сказал Пушкин, – хотя, по-моему, они переехали… А если вспомнить деревню, то:

   Весна мила, когда со сна,
   Забыв вчерашние забавы,
   Ногой встреваешь в стремена.
   Желательно, конечно, с правой.
   И мчишь вдоль Сороти, где льдины,
   Ломаясь, полнят водоем.
   И ждут прелестные кузины
   За чаем с тетушкой втроем…

   Прости, Наташа… Невинные reminiscences. А не составишь ли нам компанию, a la quinto?
   – Voila… (задумчиво):

   Порою в Мариинке,
   Поет ли там Де Тутти,
   Я чувствую, как льдинки
   Врезаются мне в грудь.
   Я чувствую, осколки
   Камин не растопит,
   Я чувствую, что волки -
   За мною по степи.
   Босая, как русалка,
   А снег метет, метет,
   Он – волк или волчарка -
   За мною все идет.
   Главу свою понуря,
   Он будет ночь терпеть,
   Буран грядет и буря,
   А я босая, ведь…

   – Чего это тебя, Наташа, на Танькины сны потянуло… А кстати, Михаил Юрьич, слыхали ль Вы о нашем издании? Названьице, конечно, не блестящее, но зато без назойливого патриотизма – «Современник». Хотя ведь и Тацит и Софокл могли бы так назвать свои альманахи.
   – Да господина Гуттенберга на них не родилось, – заметил Гоголь.
   – Это Вы о ком, Николай Васильич, – оживился Прикипенко, – уж не о капитане ли из Пятого полка? Немчура. Хороший офицер, но заносчив…
   – Да, и у нас в авторах немцы есть, – продолжил Пушкин, – и вообще, компания подобралась неплохая. Жуковский, например, Бoратынский… Смею думать, журнальчик наш не из худших… А по России оно и лучшим будет. А Вы, Михаил Юрьич, стихи только пишете или прозой также балуетесь?
   – Балуюсь. С 13 лет. Драмами.
   – Это интересно. С современными пиесами нынче плоховато. А каков объем?
   – Страниц 50–60. В рукописи, конечно.
   – Много. Сократите, как можете, и присылайте. Или вот с Николай Васильичем передайте. И к слову сказать, не написать ли Вам нечто «Записок с Кавказа»? Публике было бы интересно, у нас же никаких живых новостей. Какая-никакая, а война-то идет…
   – Приедается, Александр Сергеич, – отмахнулся Прикипенко, – перестрелки что ни день. Стычки, те, конечно, помнятся. При Валерике, например, – жаркое дело было. Речушка такая, переплюнуть лень, а народу положили – и мы, и махмутки – изрядно.
   – Вот и жаль, коли живых свидетельств не останется. Так что, Михаил Юрьич, жду от Вас пиесу покороче желательно да стихотворений 10–12. И подумайте о мемуарах с южных границ. Ну, и за наше доброе содружество, – Пушкин направился к шкафу. – Николай Васильич, капитан, поручик, – коньяк-с.

   «И зашумело, закипело безрассудное веселье…», как писал впоследствие путаник Гоголь. Впрочем, Прикипенко был в ударе, сыпал армейскими байками, иногда даже вполне пуританского толка, Николай Васильевич набирал две-три ноты на рояле, скоро охмелевший Пушкин перешел со всеми на «ты» и даже «бука» Лермонтов, поначалу было уткнувшийся в свой блокнотик чертить абрисы, улыбнулся пару раз, а затем и вовсе завел светскую беседу с подсевшей к нему Натальей Николаевной. Мы не можем вам пересказать их разговор, поскольку при том не присутствовали, однако знаем наверняка, что Наталья Николаевна коснулась пальчиками плеча поручика, как бы утешая того в чем-то. Что и было замечено Пушкиным.
   – Эй, Миша, не вздумай заводить шашни с моей женой, а то, неровен час, и стреляться с тобой будем.
   Лермонтов вспыхнул, потупился, и разговор оборвался. Гоголь с интересом оборотился от рояля, Наталья с укоризной поглядела на супруга, но и тут Прикипенко помог обществу.
   – Э-э, Александр Сергеич, жаль, не знаете Вы нашего Мишу. То-то он на вид как красна девица, а не так уж он и смирен. У нас в полку даже бывалые офицеры остерегаются с ним в перепалку входить. Как что – за пистолет. Сколько раз я в роли миротворца-добродетеля выступал, хоть и сам, поверьте, не агнец безгрешный. Отнюдь не агнец… Да только что ж мы будем своих офицеров щелкать, когда за каждой горкой ахметки сидят и того дожидаются.
   Пушкин развеселился.
   – Не держите зла, Михаил Юрьич. Вижу, что стихотворец Вы недурной, но да это материя скучная. А не помериться ли нам в стрельбе? Не в лоб друг дружке, а так, для забавы. Я хоть и статский, а за какой конец пистолет держать, знаю. Да вот, кстати, Вяземский мне оставил хорошую немецкую пару. У них там какая-то дуэль затеялась, да сорвалась. До окончательного умирения попросил подержать. Наташа, не помнишь, куда я засунул эту коробку?
   – Полно, Саша, что это тебе вздумалось в комнатах палить?
   – А мы на Неве. Ан нет, лучше в парк.
   Освободившись от извозчика, компания направилась в парк. «Луна висела округлая и дебелая, подобно нашей Пульхерии Петровне, каждая фигура была на виду, будто на Марсовом поле», – не преминул отметить Гоголь. Шли к поляне возле большого озера. Впереди Прикипенко бережно поддерживал Пушкина за локоток; чуть поотстав, Гоголь с Лермонтовым шебуршились о чем-то.
   – О чем это вы, господа, столь весело шушукаетесь? – обернулся к ним Александр Сергеевич, – поделитесь с нами, стариками, своими радостями.
   – Да я вот Михаил Юрьичу пару рифмочек сказал, так он мне тотчас и эпиграммку соорудил…
   – Николай Васильич, не стоит, – оборвал Лермонтов. – Забудем. Пустяки.
   – Но отчего же? Забавно ведь. Все посмеемся, – развеселился Гоголь, – это у нас как бы загадка. Ребус-с.
   – Да уж, не скрытничайте, господа литераторы, – сказал Пушкин. – Тем паче, известно: что у хмельного на язычке вертится, всё одно сорвется.
   Лермонтов, наклонив голову, быстро пошел вперед, а Гоголь продекламировал:

   Тот – не отец, не сюзерен,
   Другой – пронырливый, как бес,
   Похерив светский политес,
   Под юбку к ангелу залез,
   Храня сыновий суверен.

   – И впрямь загадка, – задумался Прикипенко. – Что це таке суверен?
   – Монета такая голландская, соверен, сейчас, правда, не в ходу, но… – начал было объяснять Гоголь.

   Так кто же Геккерну Дантес?
   И кто Дантесу Геккерен?

   – мрачно закончил Пушкин. – Так что ли, господа забавники? Только ребус теперь не в этом.
   Некоторое время все шли молча и так приблизились к озеру.
   – Господин Лермонтов, – окликнул Пушкин, – как я понял из рассказов о Ваших подвигах, Вы привыкли отвечать за свои слова.
   – Извольте, Александр Сергеевич, но поверьте, это стало бы величайшим несчастием моей жизни.
   – Опять снова-здорово, – пробормотал Прикипенко, приготовляясь ко вмешательству.
   – Ну совсем лишнее это, господа, – засуетился Николай Васильич, – совершенно даже на пустом месте…

   В этот момент все четверо одновременно заметили на берегу озера странную фигуру. Там, спиною к ним, стояла высокая прямая дама в белых просторных одеждах и смотрела на воду. Седые волосы ее, не уложенные в прическу, свободно ниспадали по плечам.
   – Бабушка, что Вы здесь делаете, в такое время? – воскликнул Гоголь.
   Женщина полуоборотилась. Лицо ее было красиво, не юное, но и не старое, преисполненное чрезвычайного достоинства и спокойствия. Жестом поистине царственным указала она вниз так, будто находилась на краю глубочайшей пропасти, и ответствовала:
   – Какая я вам бабушка? Я – смерть ваша.

   (Немая сцена)