-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Леопольд фон Захер-Мазох
|
|  Мертвые ненасытны
 -------

   Леопольд фон Захер-Мазох
   Мертвые ненасытны


     Ты вызволил из гроба меня
     Заветными ворожбами,
     И страсти жар меня воскресил,
     И не унять ее пламя.


     Дыханье людей – как мед! Так пусть
     Уста наши станут слитны.
     Я жадно выпью душу твою –
     Ведь мертвые ненасытны [1 - Пер. С. Антонова.].

 Гейне.



   © В. Ахтырская, перевод, 2016



   У нас заводят знакомства легко, без лишних церемоний, в крестьянских хатах нет дверных замков, да частенько и самых дверей, а ворота помещичьих усадеб широко растворены для каждого. Ежели случится гостю подоспеть к вечерней трапезе, на лицах хозяев не появится выражение печали или озабоченности, как бывает в уютной Германии, членам семейства и в голову не придет поодиночке прокрадываться на кухню, дабы там тайком спешно проглатывать скудный ужин, а на праздники, когда издалека приезжают родственники и друзья, хозяева забивают бычков, телят и свиней, режут гусей и уток, вино льется рекой, словно во времена Гомера.
   Вот и я однажды запросто, как это водится между сельскими дворянами, заглянул к Бардозоским, а вскоре стал бывать у них всякий вечер. Их усадьба располагалась на невысоком холме, сразу за которым возвышались зеленые отроги Карпат. Атмосфера в этом семействе царила весьма и весьма приятная, тем более что обе дочери уже обзавелись поклонниками, а младшая даже была официально обручена, и потому в их обществе я не только чувствовал себя непринужденно, но даже немного ухаживал за обеими, ибо полячки обыкновенно полагают невежей любого, не оказывающего им знаки внимания; однако я не опасался, что во мне начнут видеть возможного жениха.
   Господин Бардозоский был настоящим помещиком, простым в обращении, богобоязненным и гостеприимным, отличался неизменной ровной веселостью, однако не без того спокойного достоинства, которому не нужно никаких внешних проявлений, дабы вызвать уважение. Его супруга, маленькая, пухленькая, до сих пор не утратившая прелести брюнетка, властвовала над ним безраздельно, словно Мария-Казимира – над великим Собеским, но существовали вещи, коими старик шутить не любил, и тогда ему довольно было покрутить длинный ус или в раздражении выпустить из трубки облачко голубого дыма, быстро превращавшееся во внушительную завесу и скрывавшее его подобно отцу богов Зевсу, чтобы никто более не осмеливался ему перечить. Мне ни разу не случилось видеть его без этой турецкой трубки, с головкой красной глины, с длинным чубуком и с янтарным мундштуком, самый вид которой точно говорил попавшему к нам чужеземцу: «Ты не в Европе, друг мой, ты на Востоке, отсюда происходит вся твоя мудрость, из этих неиссякаемых источников не устают черпать вдохновение все твои поэты и мыслители». Бардозоский в 1837 году сражался под знаменами Хлопицкого, а в 1848-м примкнул к войску Бема и был ранен под Шессбургом. В 1863 году он отправил своего единственного сына к повстанцам, в чьих рядах тот и погиб, сраженный казацкой пикой; о сыне в семье никогда не упоминали, и лишь портрет его, обрамленный увядшим венком с запылившимися траурными лентами, висел над постелью старика меж двух скрещенных изогнутых сабель.
   Старшая из сестер, Кордула, была, как принято говорить, интересной, высокой и статной, с пышными темными волосами, ровными зубами, серыми глазами, в которых читались проницательность и ум, и лицом, коему и маленький вздернутый носик, и пухлые губки придавали выражение надменной уверенности в себе и даже непреклонности. Младшая, Анеля, напротив, принадлежала к числу тех нежно-белокурых, розовощеких красавиц, что вечно кажутся утомленными, чьи голубые глаза словно видят сны наяву и которые не переводят дыхание, а словно вздыхают. Она-то и носила кольцо, знак помолвки.
   Познакомился я и с двумя молодыми людьми, завоевавшими сердца столь разных сестер. Поклонником старшей был некий господин Гусецкий, который занимал должность судебного адъюнкта в ближайшем городке. Он отличался серьезностью и усердием в изучении наук, столь свойственными ныне молодому поколению, одевался по французской моде, носил очки и непрестанно поправлял белоснежные манжеты.
   Женихом прекрасной Анели был сосед-помещик, некий Манвед Вероский, пригожий молодой человек с ослепительно-белыми зубами под маленькими черными усиками, с коротко стриженными, вьющимися темными волосами и с томным взором. Он неизменно носил белые панталоны, заправленные в высокие черные сапоги, и черную же венгерку. Он курил сигары, любил поговорить о литературе и способен был наизусть продекламировать сотни стихов из «Пана Тадеуша» и «Конрада Валленрода» Мицкевича. Его коронным номером была история Домейки и Довейки, и он умел изобразить поединок сих шляхтичей, разделяемых медвежьей шкурой, с таким обилием драматических деталей, что всякий раз забавлял даже старика-хозяина, с трогательной непосредственностью улыбавшегося в седые усы.
   В доме Бардозоских был принят и третий молодой человек, имевший обыкновение вечно опаздывать, и эта привычка превратилась для него в подобие злого рока, ибо он опоздал также покорить сердце панны Анели и довольствовался тем, что непрерывно созерцал ее прекрасный облик, и стоило ей только пошевелиться, как он вскакивал и бросался за самыми разными предметами. И так уж повелось, что, хотя он воображал, будто угадывает ее желания, он вечно приносил скамеечку для ног, когда ей требовались ножницы, или доставлял по воздуху за загривок маленького спаниеля, когда она искала увлажнившимся от слез взором платок. Звали его Мауриций Конопка, он арендовал соседнее имение, где вел хозяйство при помощи выписанных сеялок, веялок, жаток и сенокосилок и вообще, к изумлению крестьян, точно следовал во всем предписаниям ученых агрономов. Он всегда являлся во фраке, белом жилете, лайковых перчатках, ажурных чулках и бальных туфлях. Поскольку сей молодой человек неизменно приходил, когда все были уже в сборе, и, более того, старался войти неслышно, подобно привидению, то обыкновенно его замечали, только когда он неожиданно оказывался посреди покоев, а так как он почитал неприличным предупреждать свое появление громким приветствием или покашливанием, все, завидев его, внезапно вздрагивали, за исключением старого героя, который лишь на мгновение вынимал изо рта трубку, что уже было немало.
   Мауриций был необычайно хорошеньким юнцом, из тех, каковым оказывают предпочтение зрелые, опытные красавицы, но каковые едва ли представляют собою идеал юной девы, а посему ему выпала жестокая участь из вечера в вечер (а вечера в Галиции долгие) играть в тарок с господином Бардозоским и серьезным адъюнктом, в то время как мы беседовали с барышнями.
   Жених Анели с самого начала расположил меня к себе. Он был превосходным рассказчиком, чем заслужил в глазах многих репутацию враля и бахвала, зато, как правило, единолично развлекал собравшихся, не изменяя при этом скромности, которая делает поляка столь приятным в дамском обществе. Мы близко сошлись, частенько бывали друг у друга и то и дело охотились вместе. Когда ввечеру мы возвращались к нему в имение, усталые и изголодавшиеся – ни дать ни взять семеро швабов, добывшие на охоте одного-единственного зайца, – служанка тотчас вносила самовар, а вышколенный слуга Валентий прибегал стаскивать с нас грязные сапоги. Тут уж, как я ни отказывался, меня, не внемля моим увещеваниям, непременно облачали в один из роскошных халатов Манведа, на ноги мне надевали его сафьяновые домашние туфли, хозяин собственноручно набивал для меня длинную трубку, и мне не оставалось ничего иного, как проводить ночь под его гостеприимным кровом.
   По ночам он предавался всевозможным шуткам и проделкам: завернувшись в простыни, бродил по дому, словно привидение, издавая жалобные вздохи и сетуя на судьбу, а заканчивал тем, что вытаскивал за ноги истово молившегося старого Валентия из-под его грубошерстного одеяла, а горничным наводил усы подпаленной на свечке пробкой.
   Неподалеку от имения Манведа на широкой, плоской скале располагался уединенный старинный, полуразрушенный замок Тартаков, о коем ходили в народе престранные, зловещие слухи.
   Однажды печальным зимним вечером, когда мороз белоснежными призрачными перстами тихонько постукивал в оконное стекло, ветер выводил в каминной трубе над алым пламенем причудливые мелодии, а издалека доносился волчий вой, Анеля повела речь о заброшенном замке:
   – Неужели вы не слышали? Говорят, будто в этих развалинах кто-то поселился.
   – Кто же, кроме сов и воронов, может обитать в этих пустующих, полуразвалившихся стенах? – откликнулся господин Гусецкий вполне резонно, как подобает образованному, сведущему в науках молодому человеку.
   – Ну, если верить крестьянам, – возразила госпожа Бардозоская, – кого там только нет.
   – На скале и в самом деле видели древнего седовласого старца, кажется, исполняющего должность кастеляна, – сказала Анеля, – он облачен в кунтуш вроде тех, что носили в незапамятные времена, наши крестьяне говорят, что ему тысяча лет, не меньше, а в большом, хорошо сохранившемся зале будто бы стоит мраморное изваяние сказочно прекрасной женщины с мертвым белоснежным взором, и крестьяне молвят, что по ночам оно иногда оживает и бродит по мрачным замковым коридорам, сопровождаемое целым сонмом призраков, и что там слышатся странные голоса: не то горестные сетования, не то прельстительные призывы…
   – Вздор, вздор, – прервал ее адъюнкт. – Звуки эти издает эолова арфа, я сам ее слыхал…
   – Кто знает, ведь здешняя земля кишмя кишит демонами, – произнес Манвед. – В крестьянских хатах шуршит по темным углам Дид [2 - Домовой малороссов.], он тайком помогает доить коров, метет полы, моет посуду, чистит скребницей лошадей и показывается на глаза в обличье маленького, не более аршина ростом, старичка с предлинной седой бородой, только когда суждено умереть хозяину дома. А по берегам прудов и рек, в черной лесной чаще, словно на качелях, качается на ветвях русалка [3 - Речная нимфа малороссов.], напевает и плетет из своих золотистых кудрей путы, кои налагает она на несчастного, околдованного ее красотой, и петлю, коей она его затем душит. А в горных пещерах, забранных позеленевшими от времени решетками, обитают шаловливые сладострастные майки [4 - Майка – сильфида галицийских Карпат.], они разбивают на зеленых высокогорных лугах волшебные сады, окружая их золотыми изгородями, наводят через журчащие потоки жемчужные мосты и танцуют на цветущих лесных полянах, они похищают приглянувшихся им юношей и очаровывают их своими благоуханными локонами, украшенными цветочными венками, и всем своим нежным, стройным обликом. Но их несравненная красота, их сияющие взоры лишены души. Словно волчьи стаи, рыщут по лесам и горам сонмы необузданных фурий, именуемых в народе богинями [5 - Бохиньки.], ужасных «диких баб», похищающих детей и оставляющих вместо них в люльках своих безобразных отродий, готовых защекотать старика, а молодого жестоко удавить после первой брачной ночи. Среди крестьян можно встретить ведуний [6 - Ведунья, или видьма, малороссийская ведьма, напоминающая немецкую, но лишенная ее цинизма.], повелевающих тайными силами природы, знающих свойства целебных трав вплоть до чумного корня и способных излечивать укусы ядовитых змей; им под силу отнять у звезд свет, а у человека – здоровье; пока тела ведуний спят, души покидают их в обличье птицы, а по временам они отправляются верхом на черном коте в Киев и там, высоко в небесах, парят над святым городом, справляя свои шабаши. Что и говорить, у нас даже падучие звезды [7 - Летавицы, падучие звезды.], достигнув земли, принимают человеческий облик и обращаются в вампиров; некоторые могут навести порчу недобрым взглядом; а ночами по воздуху проносятся души некрещеных младенцев и требуют их окрестить. Что же удивительного в том, что у нас существуют всевозможные призраки, а белоснежное тело красавицы, изваянной из хладного мрамора, в полночь теплеет, словно по ее жилам струится живая кровь?
   – Безумные фантазии! – воскликнул господин Гусецкий. – Впрочем, вы меня раззадорили, теперь и мне любопытно, какую тайну скрывает старинный замок.
   – Я открою вам правду, молодые люди, – произнес старик после небольшой паузы, во время которой панна Кордула успела засыпать тлеющие угли в самоварную трубу, а панна Анеля – взять на пианино маленькими, нежно-розовыми ручками несколько аккордов меланхолического народного напева. Старика постепенно окутало голубое облако дыма.
   – А правда в том, – продолжал он, – что в большом зале замка и в самом деле установлена прекрасная статуя, изображающая женщину несравненной красоты. Одни говорят, будто кто-то из рода Тартаковских некогда отправился в Палестину в числе крестоносцев, дабы освободить Гроб Господень, и привез из Византии изваяние Венеры, высеченное рукой греческого скульптора. Другие же утверждают, что это некая дама из семейства Тартаковских, известная своею красотой и своими пороками, приказала изваять себя одному итальянскому мастеру именно так, в наряде, не подверженном веяниям моды, то есть в костюме Евы, каковой носила она в раю, заметьте себе, до грехопадения. По преданию, это происходило во времена Бенвенуто Челлини, а красавица была не кто иная, как старостиха Марина Тартаковская.
   И тут, словно из потустороннего мира, донесся негромкий низкий голос:
   – Воистину.
   Все так и подскочили, Анеля пронзительно вскрикнула и закрыла лицо руками, панна Кордула уронила чашку, вдребезги разбившуюся о пол, словно граната, а один из осколков попал в спаниеля, который тотчас зашелся яростным лаем.
   – Господа, прошу прощения, смиренно припадая к ногам вашим, – пролепетал Мауриций Конопка, который в бальных туфлях вновь неслышно приплыл, подобно облаку, и внезапно появился среди нас. – Портрет сей, писанный в полный рост, – тихо продолжал он, – висит в замке, в мрачном, обшитом панелями зале, потолок коего украшает большое панно «Диана превращает в оленя Актеона, заставшего ее за купанием». Старостиха изображена в темном бархатном платье и в польской шапочке с пером цапли. Я видел сей портрет, и, пока я глядел на него, меня не покидало ощущение, будто старостиха не сводит с меня взор, отчего, говоря без обиняков, мне сделалось настолько не по себе, словно мою кожу собрались совершенно варварским образом натянуть на барабан.
   – Вполне возможно, – вставил адъюнкт, – в Кракове хранятся различные старинные грамоты, и прелюбопытные, в том числе отчеты о судебных процессах против старостихи Марины, и они свидетельствуют о произволе и жестокости прекрасной вдовы, которая властвовала и вершила расправу в замке Тартаков под стать самодержавной монархине. Однажды ее обвинили в убийстве слуги, а поскольку тот оказался дворянином, в Тартаков для расследования направили королевскую комиссию, но, едва завидев пленительную подозреваемую, судьи были обезоружены, и Правосудие, изгнанное Амуром с розовой ветвью, оставив дознание, вернулось восвояси. Кстати, я слышал, что ныне замок стоит все равно что выморочный.
   – Вот как, – откликнулся господин Бардозоский, с удивлением вынимая изо рта янтарный мундштук, – а что же сталось с вдовой последнего владельца, красавицей Зоей Тартаковской?
   – В последние годы она жила в Париже, – ответил адъюнкт, – но недавно я слышал, что она умерла.
   – Жаль, – пробормотал старик. – Она походила на старостиху Марину, вот только одевалась и причесывалась по нынешней моде, а так была красавица каких поискать.
   – Смотри же, не слишком-то предавайся восторгам, – остановила его госпожа Бардозоская.
   На некоторое время все замолчали, и тут Манвед внезапно вскочил с криком:
   – Я должен туда отправиться!
   – Куда?
   – В замок с привидениями!
   – Что за причуды, – возразила госпожа Бардозоская, – вы же слышали, что там творится – страх, да и только.
   – Полагаю, если на это решился господин Конопка, у меня тоже достанет мужества, – ответствовал Манвед, покручивая усы.
   – Ах! Он же шутит! – чуть слышно пролепетала Анеля.
   – Не шучу, моя достойная барышня.
   – Манвед, вы не поедете к этой мраморной колдунье! – воскликнула Анеля со всей горячностью, на какую только была способна.
   – Поеду, да к тому же ночью, я хочу проверить, в самом ли деле хладная красавица оживает.
   – Манвед, – произнесла Анеля ровным, но не допускавшим возражений тоном, – я запрещаю вам ездить в замок.
   – Простите, – вполголоса возразил упрямец, – на сей раз я поведу себя негалантно и вас не послушаюсь.
   Анеля долго глядела на него, скорее с удивлением, нежели с гневом, потом отвернулась, грудь ее всколыхнулась, дыхание перехватило, а по щекам потекли слезы.
   Манвед взял шапку, сухо откланялся и ушел. Спустя минуту мы услышали, как щелкнул кнутом его кучер и зазвенели бубенцы. Анеля зарыдала и выбежала из комнаты.

   На следующее утро я побывал у Манведа, намереваясь помирить его с невестой, однако он выказал еще большее упрямство, нежели накануне вечером.
   – Дамы у нас все без исключения привыкли тиранствовать! – в запальчивости воскликнул он. – Вот только одни попирают нас ногами, а другие управляют нами, по всякому поводу ударяясь в слезы! Стоит мне на сей раз уступить, и я погиб! Нет, во что бы то ни стало я должен попасть в таинственный замок, и я отправлюсь туда немедленно!
   Он поспешно оделся, приказал седлать коня и на крыльце попрощался со мною.
   – Так значит, ты и вправду поскачешь в замок?
   – Ты сам видишь.
   – Что ж, мне любопытно, что из этого получится.
   – Мне тоже!
   Мы кивнули друг другу, он пришпорил коня, снег заскрипел под копытами, взметнулись блестящие снежинки. Я смотрел ему вслед, пока он не исчез в белом тумане.

   Два вечера Манвед не показывался у Бардозоских, а явившись на третий, был принят довольно холодно. Анеля притворялась, будто не замечает жениха, играла с маленьким спаниелем и довольно громко поддразнивала его, что было у нее не в обычае, а песик радовался столь неожиданному вниманию хозяйки, то ворчал, то поскуливал, то лаял, то припадал на передние лапы, то становился на задние и непрестанно вилял хвостом.
   Манвед, против обыкновения, безмолвствовал, на бледном лице его, которое оживлялось лишь пылавшим взором темных глаз, отображалась глубокая задумчивость, а на лбу пролегла угрюмая морщина, словно тень или шрам от сабельного удара.
   Наконец хозяин дома нарушил молчание.
   – Так побывали вы в замке, господин Вероский? – произнес он, сделав ударение на слове «господин».
   Манвед только безмолвно кивнул.
   – Что же вы медлите, рассказывайте! – воскликнул адъюнкт, поспешно выправляя белоснежные манжеты из рукавов черного сюртука.
   – Мне совершенно безразлично, – вставила Анеля.
   – И все же это любопытно, – с достоинством промолвила хозяйка дома. – Выпейте горячего чаю, а потом поведайте нам, что вы пережили.
   И Манвед принял из ее рук чашку чаю, ослабил широкий узел своего шелкового галстука и начал рассказывать:
   – Если бы я не сидел здесь с вами, не слышал бы совершенно отчетливо, как напевает самовар, как потрескивают дрова в камине и как вздыхает длинная трубка почтенного господина Бардозоского, то полагал бы, что проспал два дня, две ночи и еще целый день и что все это время меня мучили самые странные и зловещие сновидения, какие только можно вообразить, и более того, я полагал бы, что сплю и сейчас, ведь меня отделяет от вас тончайшая, прозрачная дымка, подобная сотканной из лунного света вуали майки, а вдалеке смутно виднеется неясный образ: это женщина, она манит и призывает меня к себе.
   Я отправился в путь погожим зимним утром, сияло солнце, его золотые лучи скользили по белому снежному покрову, мягко окутавшему землю, по соснам и елям, черные ветви которых напоминали руки в белых рукавах из снега, по ледяной бахроме сосулек, украсившей соломенные крыши крестьянских изб на северной стороне, по замерзшему пруду, который превратился в некое подобие серебряного луга, и по угольно-черному, отливавшему металлом оперению ворон, что размеренно расхаживали по дороге, со степенной важностью кивали и тяжело, словно с неохотой, взлетали, чтобы вновь опуститься на дорогу или на топорщившуюся блестящими иглами ель. Из всех расщелин и пропастей горы медленно поднимались к небу пепельно-серые струйки испарений, подобные дымку погасших свечей, они затмевали солнце и быстро стелились мне навстречу. В этом влажном, текущем, словно волны, потоке тумана мой конь, казалось, не шел, а плыл, а по временам в кустах или на меже виднелось какое-то затаившееся сказочное существо, иногда окутанное густым покрывалом, иногда с длинной белоснежной бородой, струившейся по ветру.
   Однако вскоре небо приобрело сходство с прозрачным алебастром, постепенно оно все более расцвечивалось и в конце концов озарилось пылающим диском, из которого торжествующе выступило солнце. Серые волны сгустились в облака и покатились над лесом. Они приняли розовый оттенок, деревья и кусты внезапно украсились жемчужинами солнечных бликов, а снег заблестел, точно белый атлас. В горах, на фоне безлистного темного леса, неожиданно показались белоснежные, словно меловые, прогалины, а каждую вершину утеса окружил светящийся ореол. Небо окрасилось бледно-зеленым, постепенно переходившим в голубой, пока над головою моей, сколько хватало глаз, не утвердился купол чистейшей лазури, лишь кое-где нарушаемой белыми облачками, похожими на летящих лебедей.
   И вот наконец я завидел и серый полуразрушенный утес, увенчанный мрачным замком. Я объехал его кругом и обнаружил пологий склон, по которому простирался заброшенный парк, но и там не нашел ни дороги, ни даже тропинки. Моему коню пришлось с фырканьем прокладывать себе путь по снегу. Наконец я добрался до высоких ворот с заржавевшей обшивкой и стал растерянно озираться в поисках веревки колокольчика или колотушки. И справа, и слева возвышалась угрюмая серая стена, на широких зубцах которой за столетия выросло некое подобие сада. Корни некоторых растений свешивались до земли, переплетаясь с другими, и образовывали причудливые узлы. Над воротами виднелся герб, полустертый непогодой.
   Я привстал в стременах и громко крикнул: «Э-ге-гей!» – но не успел мой возглас отразиться эхом от близлежащих скал, как в одной из створок ворот с зловещим скрипом приоткрылась крошечная калитка и мне навстречу, сняв шапку, с глубоким поклоном вышел старик, который почтительно меня приветствовал. Подобный облик встречался мне разве что на старинных портретах да в представляемых на театре пьесах из польской истории. Передо мною как будто возникло обезображенное временем ожившее каменное изваяние, из тех, что с молитвенно сложенными руками покоятся на крышках надгробий наших вельмож, умерших еще в Средневековье. Старик был столь дряхл и немощен, что казалось, он вот-вот рассыплется в прах; иссохшее личико с изжелта-бледными щеками, испещренное бесчисленными морщинами, напоминало древний пергамент, сплошь покрытый загадочными письменами. Облачен он был в старинное польское платье, каковое носили во времена Яна-Казимира, когда татарская мода окончательно вытеснила славянскую. Наряд его составляли высокие сафьяновые, со складчатыми голенищами сапоги некогда зеленого цвета, широкие шаровары и длинный кунтуш, прорезные рукава коего были завязаны на спине, массивный пояс, отделанный стальными бляхами, на перевязи через плечо висела у него кривая сабля, – все это потускнело и сделалось блекло-серым. На лысой его голове вздымался один-единственный клок волос, едва заметно колеблемый ветром, словно старик, следуя той стародавней моде, обрил голову, оставив оселедец, приличествующий ордынскому татарину. Седые усы свисали на самый кунтуш. Он еще раз склонился в изысканно-церемонном поклоне.
   «Ты, верно, удивлен, старичок, увидеть здесь незнакомца?» – произнес я со всей деланной небрежностью, на какую только был способен.
   Он покачал головой.
   «Я ожидал вас», – ответил он, и его окаменевшие черты осветились ласковой улыбкой.
   «Надень же шапку!» – настоял я.
   Он кивнул, надел шапку, заломив ее на левое ухо, отворил ворота, а когда я въехал во двор, снова закрыл и запер их за мною. Огромный ключ жалобно пропел в проржавевшем замке.
   «Что же, покажешь мне свои сокровища, старичок?» – начал было я, спешившись и бросив ему поводья.
   «Почту за великую честь, – ответствовал он голосом, напоминавшим скрип ржавых ворот, – а зовут меня, с позволения вашей милости, Якуб, ясновельможный пан».
   Пока он отводил моего коня в стойло, я успел оглядеться в замковом дворе. Передо мною возвышалось некое подобие дворца под свинцово-серой крышей, из-под которой драконья голова готова была извергнуть мощную струю дождевой воды, с балконом, покоившимся на каменных плечах нагих турок, и роскошным парадным крыльцом. В глубокой нише в стене виднелись безобразная голова и закованные в цепи руки монгольского князя, высеченного из мрамора. Посреди мощенного булыжником и покрытого тонким снежным ковром двора был выложен камнем вместительный бассейн, а над ним простирала голые ветви большая липа; две вороны, примостившиеся на ее ветвях, время от времени издавали пронзительные крики радости, словно стремясь достойно приветствовать незнакомца. Повсюду лежали щебень и осколки кирпичей, высились беспорядочные груды камней.
   Старик вернулся, поманил меня и стал отворять решетку, закрывавшую парадное крыльцо. Двигался он неслышно, ходил бесшумно, напоминая бестелесную тень, и если бы показалось солнце, думаю, оно просветило бы его насквозь. Только тут я заметил, что за ним повсюду следует большой ворон – важный, исполненный достоинства.
   Старик медленно провел меня по парадному крыльцу, отпер причудливо украшенную дверь, и я переступил порог про́клятого, зловещего замка. Мы поднимались и спускались по широким мраморным и потайным винтовым лестницам, двигались по замковым переходам, то широким и просторным, как аллеи, то узким и душным, словно подземные штреки на руднике. Отворялись и вновь запирались, пропустив нас, высокие тяжелые двери светло-коричневого дерева, иногда, повинуясь едва заметному нажиму пальца, расступались, давая нам дорогу, целые стены, и сквозь анфилады залов сопровождали нас тени прошедших столетий. Здесь черные доспехи с белыми страусовыми перьями, захваченные на поле брани турецкие знамена, старинные фанфары, татарские колчаны с отравленными стрелами висели на стенах покоев, а гобелены на них, представлявшие сцены из Ветхого Завета, поблекли и пострадали от хищной моли, которая при легчайшем прикосновении роями вылетала из своих укрытий и принималась порхать на свету; там, стоило пройти еще один коридор, царила капризная грация красавицы эпохи рококо: открывались взору прелестные, отделанные потускневшим голубым атласом или пожелтевшим белым муслином будуары с массивными каминами, на полках которых восседали толстобрюхие фарфоровые китайцы, с туалетными столиками, приютившими зеркала в серебряных рамах и всевозможные безделушки той эпохи.
   Из величественных залов с причудливыми лепными потолками и огромными фресками мы переходили в спальни, где располагались роскошные постели под балдахинами. Я заметил стоявшую на мраморном пьедестале вазу, создать которую было под силу только воображению эллина или итальянца, а в следующем покое обнаружился резной шкаф во всю стену, с забавной стеклянной и глиняной посудой, яркой, расписанной грубоватыми изречениями, отвечавшими своеобразному вкусу немцев пятнадцатого-шестнадцатого веков. В дорогих, почерневших от времени панелях шуршал древоточец, оконные стекла по большей части уже не пропускали свет, а краски на старинных картинах, украшавших все стены, со временем потемнели настолько, что смелых рыцарей, пышных старост и дам в богатых нарядах, казалось, объемлет тень, и лишь кое-где из мрака ночи проступал прекрасный облик. Все вокруг было запущено, пришло в упадок, покрылось пепельно-серой пылью и густой паутиной, в залах царил запах тления, да и мой провожатый, как мне внезапно показалось, тоже словно подернулся плесенью.
   Наконец мы добрались до средних размеров покоя четырехугольной формы, отделанного темным деревом и совершенно пустого: в нем не было ни мебели, ни утвари. Лишь на стене прямо перед нами висела картина в закопченной золотой раме, прикрытая зеленым занавесом.
   Старик жестом велел мне остановиться; во время нашего странствия он не проронил ни слова, да и теперь изъяснялся со мною лишь знаками и взглядом. На цыпочках приблизился он к зеленому занавесу и потянул потайной шнур.
   Тотчас поднялась пыль, но облако ее быстро осело и моему взору предстало изображение женщины редкого очарования. Запечатленная на полотне была высокого роста; гибкая, точно змея, и стройная, она была облачена в темный бархат и обращала к созерцателю лицо, обрамленное темными локонами, которые придавали ей что-то демоническое и которые украшала изящно и кокетливо заломленная польская шапочка; я не назвал бы ее лицо прекрасным, но счел незабываемым благодаря сдержанному озорству и веселой меланхолии. Ее большие темные огненные глаза, казалось, светились в полумраке, а взор их словно продолжал преследовать меня, когда я отошел от картины.
   Не знаю, что именно, но что-то непостижимое было свойственно этому взору, от него у меня перехватило дыхание, сердце бешено забилось в груди и подкосились колени.
   «Поразительное сходство», – прошептал старик.
   Я в ужасе взглянул на него, как обыкновенно глядят на человека, внезапно обнаружив, что он спятил. Думаю, он правильно истолковал мое замешательство, пожал плечами и опустил занавес перед портретом. В это мгновение мой указательный палец опоясала резкая боль. Это кольцо, полученное мною в дар от невесты, врезалось в мою плоть впервые с того дня, как я его надел.
   «Ну что ж, пан Якуб, – спросил я, – покажете мне и мраморную красавицу?»
   Он слабо взмахнул рукой, едва видневшейся из рукава кунтуша, – ни дать ни взять взметнулся сухой увядший лист, – и скрипучим голосом вымолвил: «Знаю, знаю, для того ясновельможный пан сюда и приехал, но время еще не пришло. Приезжайте завтра, ясновельможный пан, как раз будет полнолуние, когда оживают мертвые».
   «Ты, верно, помешался?» – в страхе выдохнул я.
   «Нет-нет, я в своем уме, ясновельможный пан, – ответствовал он с улыбкой, тронувшей его седые усы наподобие солнечного луча, проскользнувшего во тьму, – я ведаю, что говорю. Сходство поразительное, да и мертвый камень передает ее черты, я ведь ее знаю, кому, как не мне, ее знать, если я еще качал ее на коленях, Господь свидетель!»
   В безумных речах старика звучала такая убежденность, что меня невольно охватил ужас; я поспешно сунул ему золотой, который он с почтением принял, торопливо сбежал во двор, вывел коня и поскакал вниз по склону с намерением никогда более и близко не подходить к таинственному замку и его помешанному обитателю.
   Однако мое доброе намерение разделило судьбу большинства добрых намерений. На следующее же утро я выбранил себя трусом, в полдень прочел сам себе лекцию о вреде суеверий, а с наступлением вечера оседлал коня, дабы нанести визит коварному изваянию.
   Было морозно, в воздухе не ощущалось ни дуновения. Большой чистый диск луны уже высоко стоял в небе, и потому золотистый свет и сияние звезд обратились в приглушенное, сумеречное мерцание. Казалось, будто наступил день, но день, напоенный свинцово-серым светом, – столь могуществен был серебряный блеск луны, заливавший всю землю, насколько хватало глаз, и отражавшийся от пронзительно-белого снега, который укутал все вокруг своим покрывалом. Даже вдали можно было разглядеть мельчайшие детали пейзажа, лишь на горизонте сгустилась легкая дымка, за которой горы выделялись на фоне неба, точно за алмазной вуалью.
   Снег и луна в такие ясные, безветренные ночи предстают искусными художниками, прежде всего зодчими и скульпторами, наперебой открывают они нашему взору свои творения и воздвигают сказочные замки. Там, где обыкновенно виднеется одинокая, закопченная крестьянская хата с покосившейся от ветра соломенной крышей, они возводят прекрасный ледяной дом с сияющими окнами – ни дать ни взять тот, что в царствование Анны Иоанновны украсил лед Невы. На пологом холме привлекают взор путника мрачные колонны с сияющими капителями, вздымающиеся в вышину словно развалины греческого храма. На берегу пруда татарка, окутанная от макушки до пят белым покрывалом, как будто созерцает свое отражение в ледяной, отливающей зеленью, зеркальной глади, вдалеке словно возвышаются образы богов, изваянные из ослепительного мрамора, а на поблескивающей поверхности луга водят призрачный хоровод прелестные эльфы.
   На кладбище бедные могилы обратились в высокие саркофаги, увенчанные белыми крестами, а неупокоившиеся мертвецы в развевающихся саванах парили в воздухе между ними, грозя живым.
   Мельничное колесо, казалось, окаменело, огромные ледяные столпы словно подпирали желоб, мельничный ручей обратился в застывший ледяной водопад, а травинки и побеги сияли в его ледяном плену всеми цветами радуги, точно розы и лилии в яхонтах и лалах «Тысячи и одной ночи».
   А когда подолгу не встречалось на пути ни строения, ни деревца, ни даже чахлого кустика – одни лишь сияющие волны лунного света, затопившие бескрайнюю снежную равнину, – мне представилось, будто я на крылатом коне парю высоко в небесах, надо мною созвездия, а внизу белые, поблескивающие облака.
   Но вскоре земля вновь властно заявила о себе: в серебристой дымке показались огни деревни, из приоткрытых дверей кузницы на снег посыпались искры, алый столп пламени взметнулся к небу над дымоходом, тяжкие, размеренные удары молота печально разнеслись в ночной тиши, а на околице возник окутанный снежным покрывалом маленький фонтан, замерзшая струя которого образовала причудливые арабески. Тотчас за хатами, на склоне гор, возвышался ельник с заснеженными вершинами, словно казацкое войско в белых, высоких папахах, верхом на вороных конях, со сверкающими пиками. Там, где на заснеженном поле остались неубранные желтые стебли кукурузы, они поблескивали, точно освещенные луной камыши в прозрачном зеркале водной глади.
   Чуть дальше на дороге возвышалось распятие, и гвозди, пронзившие руки Спасителя, обратились в алмазы, а мрачный терновый венец – в сияющую, лучащуюся корону.
   И если до сих пор на всем протяжении своего пути я не встретил ни одного живого существа, то теперь на сокрытую снегом озимь прискакала веселая компания серых зайцев-русаков. Одни в новобрачном сиянии луны всецело предались заигрываниям и флирту с зайчихами, другие разрывали снег в поисках пропитания, третьи забавлялись, вскрикивая, как малые дети, и поколачивая друг друга передними лапками. Были и те, что прыгали по полю, внезапно застывали неподвижно, провожая меня взглядом, настороженно закладывали уши, а потом, стоило мне двинуться дальше, весело вытягивались во весь рост. Где-то вдалеке хрипло и недовольно тявкала старая лиса.
   Так я доехал до замка Тартаков. У ворот конь мой затрясся от страха, а как только незваный старик, зловещий и загадочный, непрошено отворил передо мною тяжелые врата, конь осел на задние ноги и ни за что не хотел ступить в залитый волшебным светом двор. В конце концов он повиновался шпорам, но не уняв дрожи и печально посапывая. Когда старик повел меня по ступеням широкого каменного крыльца, я ощутил дуновение ледяного ветра, старая липа печально зашуршала, снизу, из глубин скалы, донеслось скорбное журчание горного потока, заковать который в ледяные цепи оказалось не под силу даже зиме, а откуда-то сверху, словно с небес, донеслись сказочные, томительные звуки, одновременно сладостные и грустные.
   «Что это?» – спросил я.
   «Эолова арфа, – ответствовал старик, – насколько я помню, ее установили на башне сто лет тому назад».
   Мы вошли в уютный покой с зелеными занавесами, хорошо натопленный; в камине горели, распространяя приятный, одурманивающий аромат, свежие сосновые поленья. У дивана, обтянутого штофом с цветочным узором, стоял накрытый стол. Я обратил внимание на дорогой фарфор и старинное серебро, украшенное гербом семейства Тартаковских. Загадочный старик предложил мне сесть, поставил самовар и принялся прислуживать с истинным достоинством вышколенного дворецкого, состарившегося на службе. Я был настолько взволнован, что почти ничего не съел. Мне казалось, будто стрелка старинных настенных часов замерла.
   Наконец приблизилась полночь.
   «Пора», – объявил я.
   «Да, пора», – повторил за мною старик.
   Он снял с пояса связку ключей и принялся отворять одну дверь за другой; мы вновь побрели по бесконечным переходам и анфиладам залов, вот только на сей раз за́мок очнулся и зажил призрачной жизнью. Из черных забрал рыцарских доспехов на меня сверкали недобрые очи; запечатленные на картинах фигуры, зловещие и жуткие, грозили выйти из золотых рам на полуистлевшие ковры, и даже старые знамена и занавесы как будто колыхались и перешептывались.
   Отворив черную инкрустированную серебром дверь большого зала, куда я в предыдущий раз не заходил, старик промолвил:
   «Здесь я должен оставить вас, ясновельможный пан; смело идите прямо; в конце зала будут две лестницы. Та, что слева, приведет вас к мраморной красавице; войдите же».
   Я переступил порог и оказался в роскошном зале с высокими окнами, сквозь которые падал свет полной луны, волшебным образом озаряя весь покой. Я услышал, как за мною затворяется дверь, а в воздухе сладостно и грустно пропели струны эоловой арфы. У меня будто сердце остановилось, но я совладал со своим страхом и двинулся дальше.
   Мои шаги гулко отдавались на мраморных плитах, и медленно, по мере того как я приближался к лестницам в конце зала, в серебристом свете луны, словно вырастая из пола, стали все яснее вырисовываться две фигуры.
   Справа возвышалась статуя Спасителя в белом, развевавшемся одеянии, ее прекрасную главу венчал терновый венец, плечо отягощал тяжкий крест, а исполненный тихой скорби взор, казалось, был направлен на меня; Спаситель как будто манил меня к себе.
   Слева виднелась статуя женщины, которая словно потягивалась всем своим мраморным телом, поблескивавшим в лунном свете, женщины, сама красота коей заключала в себе нечто демоническое, могла причинить блаженную боль, заставляя одновременно страдать и ликовать, рыдать и наслаждаться. Казалось, ее белоснежная, хладная рука простерта к моему живому, бьющемуся сердцу, а взор белоснежных мертвых очей, не блещущий, а точно бархатный, обращенный неведомо куда, вселял в мою душу радость, словно приход весны.
   «Ты должен возложить на себя крест и пострадать за все человечество», – будто бы говорил мне Спаситель, а мраморная красавица подставляла мне для поцелуя свои мертвые, сладостные, полные уста.
   Таинственная сила повлекла меня к ней по ступеням, в тихий полумрак, окутывавший ее фигуру, и, упав пред нею на колени, я снял кольцо и надел на ее белоснежный перст. Она приняла его равнодушно, как пристало мертвой, как пристало богине, как пристало мраморному изваянию, и я склонил голову к ее прекрасным стопам и облобызал их.
   Затем я встал и потянулся было за кольцом. И тут случилось нечто невероятное, от чего у меня замерло сердце в груди и помутился рассудок. Она согнула пальцы и не отдала мне кольцо.
   Меня охватил ужас, я отшатнулся и чуть было не сорвался с лестницы, но собрался с духом и вслух сказал себе: «Все это игра воображения, обман лунного света, не более!»
   Мои слова эхом отдались под куполом, однако, насколько мне помнится, прозвучали насмешливо, и как будто произнес их не мой голос. Я снова подошел к мраморной красавице и убедился, что она и в самом деле с божественной грацией протягивает мне руку, на пальце которой поблескивает золотой ободок. Я снова попытался отобрать у нее подарок моей невесты, и снова она согнула пальцы, а попробовав было вернуть кольцо силой, я почувствовал, что она сжала их в кулак. Меня объял ужас.
   Сам себя не помня, я ринулся прочь из зала, прочь из замка. Сознание вернулось ко мне, лишь когда я ощутил на лице своем пронзительный холод утреннего ветра, но призрак красавицы, казалось, преследовал меня: я замечал его то на облачке над замерзшим прудом, чуть тронутый нежной розовой зарей, то неподалеку от своего имения, где проблеск ее прекрасного белоснежного тела сквозил во тьме еловых ветвей. С тех пор я зрю ее и во сне, и наяву; открыв глаза, я вижу, как, подобно лунному лучу, она проскальзывает ко мне в комнату и, улыбаясь, взирает на меня белоснежными мертвыми глазами.

   Во время этого рассказа в комнату проскользнул господин Конопка, быть может, и не во всем подобно лунному лучу, но почти неслышно, и воззрился на прекрасную Анелю. Внезапно та пронзительно вскрикнула, а мы все одновременно увидели достойного молодого человека и одновременно вздрогнули.
   – Неужели, – негодующе начала госпожа Бардозоская, – вы не в силах обойтись без этих драматических эффектов и не пугать нас?
   – Не знаю, – отвечал господин Конопка, дрожа как осиновый лист, – знаю лишь, что мне самому очень и очень не по себе.
   – Не по себе? – насмешливо промолвила Кордула. – Отчего же?
   – От рассказа господина Вероского у меня волосы встали дыбом, – пролепетал Мауриций.
   Старик, отворотившись в сторону, выпустил облако голубого дыма, поплотнее примял табак в трубочной головке, а затем изрек:
   – Недурная сказка.
   Анеля поднялась и схватила Манведа за руку.
   – А где кольцо, мой подарок? – спросила она, и на ее чело, обыкновенно столь безмятежное, словно легла глубокая тень.
   – У меня его нет.
   – Хорошенькая шутка! – воскликнула Кордула.
   – Вот уж точно! – поддержал Кордулу ее поклонник.
   – Это не шутка, – возразил Манвед. – Кольцо осталось у мраморной покойницы.
   Никто более не промолвил о странном происшествии ни слова, однако после этого разговора все явно пребывали не в духе, и потому Манвед поспешил откланяться. Я проводил его до саней.
   – Не полно ли тебе чудить? – спросил я.
   – Вот и ты убежден, будто я все выдумываю, – раздраженно ответил Манвед. – Как прикажешь, но если я скажу тебе, что лишился воли, что моею душою овладел демон в образе Венеры и что я как безумец влюблен в хладное, мертвое изваяние, без сердца, без языка, без взора?
   С тем он и уехал.
   Вернувшись в дом, я застал все общество в неописуемом волнении. Мауриций клялся, что ни за что не поедет домой один, адъюнкт поучительно говорил о власти воображения над человеком, а о чувствах господина Бардозоского позволяла судить лишь его длинная трубка, хныкавшая и нывшая подобно младенцу. Никому не хотелось ужинать, никто не прикасался к картам для игры в тарок. Внезапно хозяйка дома нахмурилась и поглядела в окно.
   – Кто это там? – боязливо спросила она.
   Теперь и все мы увидели белую фигуру, озаренную таинственным бледным светом луны.
   – Это она, – пробормотал Мауриций. – Она пришла за ним.
   – Кто? – спросила Анеля, охваченная ревностью; голос ее дрожал.
   – Мраморное изваяние, кто же еще, – откликнулся Мауриций.
   Он махнул рукой, словно желая сказать: того, кого ты ищешь, здесь нет, он уже далеко. Но белая фигура не двинулась с места.
   – Мои пистолеты, – прохрипел господин Бардозоский, – вот сейчас заряжу освященной пулей, и тогда поглядим… – Не договорив, он снял со стены свои «кухенрейтеры» и взвел курок.
   – Уговорите же ее уйти, – взмолилась Анеля.
   – Мадам, – начал Мауриций дрожащим голоском, производившим самое жалкое впечатление, – его здесь нет, он уехал домой, и, если вы чуть-чуть поспешите, вы его еще догоните, вам понадобится всего минутка. – У него стучали зубы. – Разве вы не видите, – продолжал он, схватив меня за руку, – призрак так и дышит огнем! Неужели это не странно?
   – Но еще более странно, – подхватил с добродушной усмешкой хозяин дома, – что призрак наш курит!
   Он медленно подошел к окну, распахнул его, и все мы отчетливо и ясно увидели в лунном свете привидение. Со двора донесся взрыв хохота. Привидением был снеговик с большой головой и круглым дурацким лицом; он стоял подбоченясь и расставив толстые ноги, ни дать ни взять матрос. Его слепили кучер и слуга со всем искусством, на какое только были способны, а казачок сунул ему в широкий рот свою короткую, дымящуюся трубку. Тут уж все громко и не сдерживаясь расхохотались, и в барских покоях, и во дворе, где плуты прятались за телегой. Мы тотчас велели поставить самовар, воздали должное картам для игры в тарок и превосходно повеселились до полуночи.

   На следующий день ввечеру Манвед приехал к Бардозоским с твердым намерением помириться с Анелей. Он более не зрел призраков наяву, от его душевного смятения не осталось и следа, он был уравновешен, серьезен и полон раскаяния. Он не стал откладывать объяснение. Едва только бледная Анеля, потупив очи, вошла в комнату, он приблизился к ней и склонился в глубоком поклоне.
   – Достойная панна, – просто, но проникновенно начал он, – я оскорбил вас своим столь же загадочным, сколь и ничуть вами не заслуженным поведением, я всецело осознаю свою вину и прошу вас простить меня.
   – Браво! – воскликнул господин Бардозоский и захлопал в ладоши, словно аплодируя герою-любовнику в особо удавшейся сцене спектакля.
   Анеля попыталась ответить, но не смогла проронить ни слова, лишь побледневшие губы ее беззвучно шевелились.
   – Дай же ему руку, – велела ей мать.
   Бедная девица протянула жениху обе руки, Манвед схватил их с восторгом влюбленного и хотел было ее поцеловать, но внезапно кровь схлынула с его лица, он застыл как мертвец, в ужасе вперив взор в пустоту, и наконец отшатнулся с криком:
   – Что тебе нужно? Почему ты мне грозишь?
   – Что с вами? – выдохнула испуганная Анеля.
   – Вот она стоит меж нами, мертвая каменная колдунья, у нее на пальце мое кольцо, она манит меня. А сейчас она скользнула к двери, вот же, вот, и зовет меня за собой.
   Как всегда вовремя, неслышно явился Мауриций в белом плаще, словно Губернатор в «Дон Жуане». У присутствующих вырвался крик ужаса, Анеля закрыла лицо руками, Манвед без сил опустился в кресло.
   – Я вне себя от страха, – пробормотал он, дрожа всем телом.
   – Неужели вы не можете входить как все люди! – в гневе загрохотал старик.
   – Вы больны, – уверял между тем Манведа адъюнкт. – Возможно, у вас начинается нервная горячка. Попытайтесь пропотеть, ложитесь в постель и выпейте бузинного отвара.
   – Я начинаю его бояться, – пролепетала Анеля.
   Манвед обвел остекленевшим взором комнату, встал, приложил руку ко лбу и вышел.
   Неделю он не показывался. Господин Бардозоский съездил к нему, но не застал дома. Мне тоже не посчастливилось его увидеть, однако ввечеру он сам навестил меня. Словно мертвец, восставший из могилы, с искаженным лицом, бледный, точно сотрясаемый лихорадкой, он вошел, подал мне руку, просидел у меня более часа, безмолвствуя и даже, по-видимому, не слыша моих речей.
   – Пойдем, – внезапно прервал он меня, – мне душно, пойдем со мною, не оставляй меня!
   Я велел седлать коней, и мы неспешным галопом поскакали по проселочной дороге мимо заснеженных полей и укутанных белым покровом деревьев к его имению. Вдруг он придержал своего гнедого и показал куда-то вдаль:
   – Разве ты, – прошептал он пересохшими губами, словно больной горячкой, – разве ты ее не видишь?
   – Кого?
   – Да белую женщину, вот же, вот она, скачет верхом на вороном коне!
   К этому времени уже наступили сумерки, из тех, что кажутся мрачнее глубокой полночи: сколько я ни вглядывался во тьму, никого не в силах был заметить. Наконец Манвед согласился с тем, что увиденное им было всего лишь обманом зрения. Мы прискакали к нему во двор, спешились и вскоре удобно устроились в его маленькой, уютной курительной комнате, у большого камина, веселый алый огонь которого не только согревал, но и освещал ее. Старый слуга засыпал раскаленные угли в самоварную трубу. Ни Манведу, ни мне не хотелось говорить. Под диваном поскуливал во сне, словно терзаясь кошмарами, половый охотничий пес, массивные часы, деревянный резной корпус которых возвышался от пола до потолка, читали монотонно-торжественную нотацию. Из прорехи в обивке моего кресла вылетела моль и принялась беззвучно кружить вокруг самовара.
   – Что это было? – встрепенулся Манвед.
   – Я ничего не слышал.
   – Вот опять…
   И в самом деле, раздался тихий стук в оконное стекло, затканное узорами инея, словно огромными брюссельскими кружевами.
   – А теперь видишь? – с улыбкой спросил Манвед.
   Он встал и подошел к окну. Я долго вглядывался и наконец различил за окном освещенную луной белоснежную фигуру женщины; она обменялась с моим другом знаками, словно требуя подтверждения каких-то прежних соглашений. Напоследок женщина удовлетворенно кивнула и удалилась.
   – Что это значит? – изумленно спросил я. – Мы оба лишились рассудка или страдаем зрительными галлюцинациями?
   Манвед пожал плечами.
   – Я сижу напротив тебя, говорю с тобою, но я уже всецело в когтях сатаны, – прошептал он. – Со мною приключилось нечто неслыханное, и потому я хочу поведать тебе свою историю; только не подумай, будто я обезумел или рассказываю небылицы. Воистину, мне не до шуток. Бедная Анеля!
   Мы выпили чаю, он зажег мне трубку, поймал моль, кружившую вокруг самовара, и бросил в алое пламя, которое в одно мгновение ее поглотило. Потом он приступил к рассказу:

   – Когда я в третий раз подскакал к воротам замка Тартаков, стояла прекрасная, призрачная ночь, какие бывают в новолуние. Я хотел во что бы то ни стало вернуть себе кольцо. Дряхлый старик теперь ожидал моего появления под аркой ворот; он дружелюбно кивнул, принял моего коня и предложил мне поужинать. Я ограничился тем, что выпил бокал старого бургундского, пробежавшего по моим жилам точно огонь. Сознание мое нисколько не помутилось, сердце не забилось сильнее. Я был преисполнен решимости и не чувствовал страха. С наступлением полночи старик отпер мне дверь большого зала и снова запер ее за мною. Не оглядываясь я взбежал по лестнице и схватил мраморную красавицу за руку в надежде отобрать у нее кольцо, но она согнула палец, и тщетно я силился разжать его.
   Между мною и хладной, каменной усопшей в бледном лунном свете и в глубокой тишине разгорелась жуткая, зловещая борьба. Наконец я опустил руки и перевел дух, и тут из ее прекрасной груди тоже вырвался вздох, а ее белоснежные очи воззрились на меня с выражением несказанной боли, отчего меня охватил стыд и я словно лишился чувств. Не осознавая, что делаю, я заключил в объятия ее хладное прекрасное тело и приник своими пылающими губами к ее ледяным устам.
   Казалось, этот поцелуй будет длиться вечно, но в нем не сливались друг с другом две души, напротив, некая демоническая сила по капле медленно выпивала мою кровь, а вместе с нею и жизнь. Меня охватил невыразимый ужас, но я не в силах был оторваться от ее мертвых уст, и вот они уже потеплели от соприкосновения с моими, вот уже белая, как слоновая кость, грудь стала ровно вздыматься и опадать в лад дыханию, и внезапно у меня на шее, словно тяжкие цепи, сомкнулись мраморные руки, сладостное бремя заставило меня преклонить колени, и вот уже белоснежные очи заиграли прелестной, как лунный луч, улыбкой [8 - Древняя легенда, известная в различных вариантах у разных народов и представляющая собою сюжетный остов повествования, впервые явилась нам во множестве ярких, живописных деталей в мифологии греков. Пигмалион, царь Кипрский, поначалу ненавидел всех женщин, но потом выточил из слоновой кости статую прекрасной девы, влюбился в нее и вознес мольбы Венере, дабы та оживила ее. Мольбы его были услышаны, и он взял ожившую статую в супруги (Овидий. Метаморфозы. X, 243). У Филострата (Жизнь Аполлония Тианского, II, 5) Пигмалион – скульптор. В итальянской легенде знатный юноша из Вероны надевает обручальное кольцо, мешающее ему играть в мяч, на палец изваянию Венеры. Когда по окончании игры он хочет снять кольцо, изваяние сжимает руку, а в первую брачную ночь грозным призраком не дает ему приблизиться к его юной супруге. Тогда он обращается к некроманту (заклинателю духов), и тот в полночь отправляет его с письмом, запечатанным семью печатями, на остров Сирмионе посреди озера Гарда. Там ему является госпожа Венера, сопровождаемая сонмом призраков, он передает ей послание, она не в силах сдержать слез, но принуждена снять заклятие. В славянском мире это предание обрело демонические черты. Статуя Венеры превращается у славян в вампира, с которым юноша заключает помолвку, опрометчиво надев на палец статуи кольцо, и каждую ночь является ему. В той же мере, в какой оживает мраморное изваяние, жизнь покидает несчастного, душой которого овладевает отвратительный призрак.]. Все ее тело едва заметно вздохнуло и затрепетало, подобно дереву, очнувшемуся под легким весенним ветром от тягостного зимнего сна, она неуверенно сделала шаг, другой и медленно, будто в смертельной истоме, сошла с пьедестала. Не в силах противиться ее обаянию, я заключил еще не до конца пробудившуюся в свои объятия и вновь приник к ее устам со всем жаром страсти и юности, бежавшим по моим жилам. Она томно, как во сне, вернула мне поцелуй, исполненная олимпийского спокойствия, потянулась всем своим цветущим телом, точно сомнамбула, скользнула к двери, которой я прежде не замечал, и сделала мне знак следовать за нею.
   Дверь распахнулась сама собою, и мы оказались в покое с деревянным панно на потолке, старинными обоями, причудливой мебелью с золочеными подлокотниками и ножками; пол был устлан персидским ковром. Возле камина возвышалось ложе с кроваво-красными шелковыми подушками, словно в турецком гареме, а перед ним распростерлась на полу львиная шкура. В воздухе чувствовался затхлый запах тления и ароматических трав, какой бывает в склепе. В высоких канделябрах, стоявших возле зеркала, не горела ни одна свеча, но за окном на темном небосводе выделялась серебряной лампадой луна, освещавшая каждый уголок этого маленького покоя. Красавица раскинулась на ложе и поманила меня к себе.
   Я упал перед нею на колени и стал согревать своим дыханием ее ножки, лобзать их, лобзать ее руки, затылок, плечи, пока с застенчивой грацией она не привлекла меня к себе и вновь не приникла к моим губам. Почувствовав, как теплеет ее тело от прикосновения к моей груди, я испытал неописуемые ощущения, а временами сладострастная дрожь пронзала ее тело сверху донизу, подобно электрическому разряду. А что я пережил, едва ее веки слегка приподнялись, едва она искоса взглянула на меня, едва ее уста приоткрылись и она заговорила обольстительным, исполненным мягкости голосом, взором своих глубоких глаз, словно белоснежной снежинкой, прикасаясь к самому моему сердцу! И, как ни странно, заговорила она по-французски.
   «Мне холодно, – молвила она, – разведи огонь в камине».
   Я повиновался, и вскоре веселое пламя уже охватило сухие дрова и причудливо заиграло на стенах покоя, на потускневшей резьбе, на старинных обоях, на позолоте мебели и на трогательно прекрасном теле белоснежной красавицы, живописно раскинувшейся на пурпуре шелковых подушек в волнах своих пышных локонов. Луна вплетала белые розы в кроваво-красные языки пламени и венчала безмолвную, божественно-прекрасную мраморную колдунью. Ветер завывал в трубе, снег белоснежными перстами постукивал по оконному стеклу, где-то высоко в деревянных панелях шуршал древоточец, а под полом скреблась мышь. А мы упоенно лобзали друг друга.
   Моя яростная страсть согрела и вдохнула жизнь в ее неподвижное, белоснежное, божественное тело, и вот оно, поистине ожив, запылало как пламя или зажглось ледяным огнем, словно суровый зимний мороз; она тяжело дышала, ее уста искажались от сладостной дрожи и лепетали слова безумной страсти, опаляя меня хладными лобзаниями. Я и сам не ведал, испытываю ли я муки сжигаемого на костре или терзания замерзающего: то мне мнилось, будто меня пожирают огненные языки, то казалось, будто надо мною простирается ледяной снежный саван.
   «Я хочу пить!» – внезапно объявила она.
   «Что прикажешь тебе подать?» – спросил я.
   «Вина!» – потребовала она, одновременно указав на сонетку у двери.
   Я потянул за шнурок. Зловещее эхо звонка огласило пустой гулкий замок, и тотчас, будто из могилы, донесся загробный голос: «Что угодно?»
   «Вина, старик!» – велел я.
   Спустя некоторое время раздался стук в дверь, и, выйдя за порог, я обнаружил кастеляна с бутылкой, еще покрытой пылью; в дрожащих его руках тоненько подрагивали на серебряном подносе два бокала.
   Я до краев наполнил один из них кроваво-красным бургундским и передал ей. Она поднесла его к устам и стала пить кровь виноградных гроздьев столь же жадно, сколь прежде – мои лобзания, а когда я, повинуясь ее знаку, поставил бокал обратно на поднос, она обвила руками мою шею и приникла к моим губам. Меня объяла странная истома, она, казалось, впивала мое дыхание, душу и самую жизнь, мне мнилось, что я умираю, меня посетила мимолетная мысль о том, что мною овладел кровожадный вампир в женском обличье, но столь же быстро покинула, ведь было уже поздно, меня словно опутали ее кудри, мои руки оплели ее локоны, и я лишился чувств в объятиях колдуньи.
   Придя в себя, я с великим удивлением обнаружил, что покоюсь отнюдь не в объятиях вампира, статуи или демоницы. Живая красавица с пышными, цветущими формами, мрамор коих, казалось, порозовел от теплой крови, струившейся по ее жилам, с любопытством взирала на мое распростертое тело влажными, колдовскими очами. Нежный овал ее бледного лица сиял целомудренной прелестью, ее роскошные кудри, не то огненное золото, не то мягкий шелк, окружали всю ее фигуру подобно нимбу или пламенному хвосту кометы. Она распространяла благоухание. На ней не было никаких украшений, даже простого браслета вроде тех, что охватывают руки высеченных из мрамора богинь, зато зубы ее блистали в рубиновых устах, словно два ряда жемчужин, а очи сверкали огнем, точно драгоценные зеленые изумруды.
   «Хороша ли я?» – спросила наконец она томным, хрипловатым голосом.
   Я не в силах был вымолвить ни слова. От странного, неясного блеска ее жестоких глаз кровь стыла в жилах. От ее повелительного взгляда мое сердце сжималось, будто в когтях пантеры, казалось, кровь моя вытекает по каплям, как у смертельно раненного, время от времени взор ее вспыхивал угрожающим пламенем, но тотчас оно вновь скрывалось, точно за таинственной дымкой, каковую луна простирает над притихшими холмами и полями.
   «Хороша ли я?» – повторила она.
   «Мне не случалось видеть равной тебе», – признался я.
   «Подай мне зеркало!» – приказала она.
   Я снял со стены массивное зеркало и поставил перед нею, держа так, чтобы она могла созерцать весь свой прелестный облик. Восхищенно улыбаясь, она обозрела свое отражение, а потом принялась расчесывать и убирать золотисто-рыжие волосы пальцами, словно гребнем слоновой кости. Наконец она, казалось, пресытилась собственной красотой и велела мне повесить зеркало на место. Когда я вновь благоговейно распростерся у ее ног, ища взглядом ее прекрасные очи, она прошептала: «Я зрю свое отражение в твоих глазах, – и ласково коснулась устами моих век. – Иди же ко мне, – приказала она, – возобновим сладостную и жестокую любовную игру».
   «Я боюсь тебя и твоих алых уст», – отвечал я помедлив.
   Она рассмеялась в ответ. В ее смехе слышалось обольщение и радость жизни.
   «Нет, ты попал в мои сети! – воскликнула она и стремительным движением опутала меня своими кудрями, свила из них петлю и стала медленно затягивать ее у меня на шее. – А что, если сейчас удавить тебя и одновременно зацеловать до смерти, как поступает русалка со своей жертвой?»
   «Я могу лишь мечтать о такой смерти».
   «Вот как? Но я оставлю тебя в живых, себе на радость, а тебе на муку».
   Она склонялась ко мне все ближе и ближе; ее дыхание опалило меня, словно адское пламя. Я губами водил по нежным голубоватым жилкам, повсюду просвечивавшим сквозь ее алебастровую кожу, и наконец скрыл свое разгоряченное лицо у нее на груди, мягкой, как пышный бархат и нежной, как пушистый снег. Я словно вздымался на волне ее благоуханного дыхания, и она играла со мной, как с куклой. Закрыв мои глаза рукой, она что-то нашептывала мне в уши, дабы затем приложить палец к моим губам, а потом даже вкладывала мне персты в рот, словно желая, чтобы я попробовал их на вкус, и в самом деле, они были горячи и сладки, точно шербет. В следующее мгновение она уже наматывала мои кудри себе на руку или взбивала их, одновременно нежно и гневно, и привлекала меня с неистовством вакханки к своим устам, казалось, испепеляемым неутолимой мукой сладострастия.
   Волна, до сих пор нежно покачивавшая меня, превратилась в грозный могучий вал, готовый поглотить меня, словно потерпевшего кораблекрушение, я боролся с ним из последних сил, а когда волшебница внезапно поцеловала меня в ухо, в ушах моих зашумело, запело, зазвенело, точно у тонущего; окутанному прядями пламенных волос, мне мнилось, будто я плыву в океане кипящей лавы, который наконец увлекал меня на дно в водовороте сверхчеловеческого блаженства. В ее дьявольских поцелуях мне внезапно открылась вся тайна страсти: сладострастие и страх, наслаждение и мука, вздохи, смех и слезы, и наконец в упоении я простерся лицом к земле.
   «Ты умер?» – спросила она спустя некоторое время, а поскольку я не шевелился, она легонько ударила меня маленькой обнаженной ножкой в щеку, а в следующее мгновение с шаловливым смехом вытянулась у меня на спине, словно укротительница на льве, которого она всецело подчинила своей воле и приучила повиноваться.
   Я по-прежнему не шевелился, даже когда она поднялась и прошлась по комнате. Открыв наконец глаза, я узрел, как лунный диск, тихо прокравшийся в покой, целует ее ножки, а потом заметил, как он, медленно скользя по ее телу, своими белоснежными руками заключает ее в объятия, а она кокетливо подставляет ему уста.
   Меня охватили гнев и ревность.
   «Прочь, бледный развратник! – вскричал я. – Она – моя!»
   «Это ты – мой!» – смеясь, возразила она и бросилась на подушки, а ее кудри взметнулись как пламя, и я, вновь объятый безумием страсти, стал покрывать поцелуями ее колени, ее вздымавшуюся грудь и наконец прижался лицом к ее плечу.
   «Что это? – спросил я через некоторое время. – У тебя в груди не бьется сердце».
   «У меня нет сердца, – отвечала она холодно и раздосадованно. По ее прекрасному телу пробежала дрожь, словно от порыва пронизывающего ветра. – Зато у тебя есть сердце, – насмешливо продолжала она, – так и стучит, так и стучит, за ним и не угнаться, – и ты влюблен в меня как безумец!»
   «Как безумец», – механически повторил я.
   Какое-то время мы лежали молча, плечо к плечу, слушая, как завывает ветер, порхают белые снежинки, скребется в подполе мышь и шуршат в старинных панелях древоточцы. Диск полной луны давным-давно исчез, лишь звезды мерцали сквозь белую снежную пелену, первый, бледный предрассветный полумрак постепенно заливал землю, а я во второй раз, подобно мертвецу, бессильно поник и упал на землю. Красавица медленно приподняла меня и уселась на мне, как на кресле, а ее томный, хрипловатый голос звучал в старинных стенах, точно струны арфы.
   «Ты отдал мне часть своей жизни, своей души и своей крови, ты пробудил в моей груди сладостные желания, удовлетвори же теперь мою страсть».
   «Ты меня убиваешь!» – простонал я.
   Она покачала головой.
   «Смерть холодна, – ответствовала она, – а жизнь так тепла. Любовь убивает, но и пробуждает к новой жизни».
   Она заплела волосы в косу и, поддразнивая, ударила меня ее кончиком. Ножку, прежде покоившуюся на моей ладони, она переставила мне на шею, а поскольку я, распростертый лицом вниз, по-прежнему лежал неподвижно, она нежно провела своей ножкой по моей спине, и меня точно пронзил электрический разряд. Ее вновь охватило божественное неистовство, она стремительно перевернула меня, стала на колени на моей груди и, словно путами, оплела мои руки своими золотистыми косами.
   «Отныне ты принадлежишь мне, и никто не спасет тебя от моей любви, – задыхаясь, замирая от страсти, проговорила она, взор ее точно занялся неукротимым огнем, уста впились в мои подобно раскаленным щипцам, лобзание за лобзанием меня все выше возносила волна блаженства, пока первый светлый, золотистый луч утра не лег нам под ноги. – Что ж, теперь мне надобно отдохнуть, – молвила она. – Ступай, и не показывайся до вечера».
   Я вышел из покоя. Во дворе я увидел своего коня, ворота стояли распахнутые, старика нигде не было. Я вскочил в седло и ускакал прочь. Но я вернулся с наступлением ночи, и стал возвращаться снова и снова, ночь за ночью.
   О, эта женщина подобна лабиринту, кто туда попал, околдован, погублен, навеки проклят!

   Спустя несколько дней после того, как он поведал мне эту странную историю, Манвед исчез. Никто не знал наверняка, что с ним сталось.
   Господин Бардозоский был уверен, что его унес дьявол, Анеля призналась мне, что во сне ей явилась мраморная дама, однако на сей раз в кринолине и с пышным шиньоном, и с самодовольной улыбкой объявила на безупречном французском: «Он мертв, я высосала его душу, и теперь могу немного повеселиться в вашем приветном мире».
   Казачок Манведа уверял, будто у его господина открылось кровохарканье и он по совету окружного доктора уехал «в Неталию».
   Анеля все глаза выплакала и согласилась выйти за другого. Однажды, когда она, окаменев от горя подобно Ниобе, недвижно сидела у себя в маленькой спаленке с белоснежными, как ландыш, занавесами, перед нею внезапно появился господин Мауриций Конопка, и, как ни странно, на сей раз она нисколько не испугалась. Он пролепетал нечто, что задумывалось как предложение руки и сердца, но больше напоминало лирическое стихотворение, а спустя месяц уже вел ее к алтарю. Свадьбу сыграли веселую, я сам вволю потанцевал.

   Своего друга Манведа я неожиданно вновь встретил спустя несколько лет в Париже, в «Гранд-опера». Было это на представлении «Роберта-дьявола». Я вышел из зрительного зала, а на сцене Бертрам и Алиса еще боролись за душу главного героя. По выклику слуги в синей казацкой ливрее ко входу был подан закрытый экипаж, запряженный двумя горячими вороными, из-под копыт которых так и сыпались искры. Я остановился, и мимо меня прошла элегантная пара.
   Это был Манвед, на его руку опиралась незнакомая дама.
   Он был в черном, бледен как смерть, под его мрачными, горящими глазами залегли глубокие тени, прядь волос ниспадала на лоб. Дама была величественной и статной, я разглядел лишь ее прекрасный, благородный профиль и заметил белоснежное, без единой кровинки, лицо и мраморную шею, на которой выделялось золото рыжих локонов. Она была закутана в дорогую шаль, но, казалось, ей все-таки было холодно.
   Взгляд Манведа скользнул по мне, словно по колонне или пустой стене. Он не узнал меня.
   При сем случился один мой парижский приятель, художник, знавший всех красавиц.
   – Кто это? – тихонько спросил я.
   – Какая-то польская княгиня Тартаковская, – ответил тот.
   За границей всех наших дам почитают княгинями, в особенности если они богаты и хороши собой. Я до сих пор не знаю, что приключилось тогда с моим другом Манведом: взаправду ли он лишился рассудка, дурачил ли всех нас или поведал мне истинную историю!