-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Ольга Анатольевна Покровская
|
|  Ангел в зелёном хитоне (сборник)
 -------

   Ольга Анатольевна Покровская
   Ангел в зелёном хитоне (сборник)



   © О. Покровская, текст, 2014
   © Е. Ремизова, иллюстрации, 2014
   © ОАО «ОЛМА Медиа Групп», 2014



   До свидания, я!

 -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------



   Глава первая


   1. Весна

   Переехать надо было, пока не растаял снег. С весной вода накроет участок холодным платком, по дорогам прольются реки, и Йозеф не сможет добраться до заветного островка. Он собрался первого апреля и опоздал. Шофёр высадил его на пригорке – последнем перед затопленной просекой. Садовое товарищество «Нарцисс» встретило своего сына тихой, в белых бликах, водой. Ели и голые берёзы отражались в ней, как в лесной реке.
   Йозеф подошёл к бытовке узнать: не найдётся ли у сторожа резиновая лодка или хотя бы сапоги-бродни? Подёргал запертую дверь. За оконную раму был зацеплен отсыревший листок – счёт за электричество.
   Подхватив кофр и закинув на плечо сумку, Йозеф спустился к «реке». Брести сто метров вброд по снеговой воде – это ли не безумство? Взволнованно он ступил в чистую, отзванивающую птичьим щебетом воду и, ощутив под ногами заиленную твердь асфальта, пошёл бодрее. К середине пути лицо дрогнуло улыбкой, а когда через сорванную водой калитку он вплыл на участок, ликованию не было предела. Хохоча, Йозеф взобрался на чёрное от сырости крыльцо, глянул в сад и притих.
   Жажда безмолвия, как питья после километров пустыни, заныла в нём. Он набрал тишины в грудь… Нет, опять нет! Отравлена! В паре километров отсюда, на полустанке, работало радио. Звука не различить, но воздух похож на необструганную древесину. Занозы впиваются в слух.
   Помучившись пару минут, Йозеф усилием воли переключился с дальнего плана на ближний. Здесь, в радиусе двадцати метров, слух купался во всхлипах летящей с ветвей воды. Так-то лучше! Напитавшись этим ласковым звуком, он простил негодяям радио и приступил к попыткам отпереть дверь. Поковырял ключом скважину – есть! Разбухшая доска поддалась. В нос ударило сыростью нежилого дома. Найдётся ли сухая одежда?
   Переодевшись в мятые, пахнущие осенью брюки и шерстяные носки, обнаруженные в прихожей, ткнулся взглядом в закрытую дверь комнаты. Выдохнул, прижал ладонью затрепетавшее сердце и потянул за ручку.

   Это было очень старое пианино, изнеженное и больное настолько, что, возвращаясь, он всякий раз боялся не застать его в живых. Раньше пианино обитало в бабушкиной квартире на Бронной, за него и был усажен однажды четырёхлетний вундеркинд. С тех пор прошло едва ли не полстолетия. Иные инструменты разделили удачу Йозефа. А мистического товарища детства перебрали по косточкам, сменили рассыпавшийся в прах фетр и увезли на дачу – доживать. На пару бурных десятилетий Йозеф почти забыл о нём, навещая лишь изредка. Но после ухода из профессии вернулся к старому другу – можно сказать, упал в объятия. Дачный домик, пустовавший после смерти бабушки, принял и пожалел Йозефа. Он пробыл в нём всю весну – один на один со своим детским пианино и с тех пор являлся сюда каждый год, в марте, и жил, пока не наваливались дачники.
   Даже под его невесомым шагом изношенный пол скрипнул, мягко прогнулась доска. В паре метров от пианино Йозеф замер. Ты жив или всё пропало? Дай хоть коснусь тебя – какая влажная пыль!
   Листы бумаги, приклеенные к передней филёнке инструмента, ещё держались, хотя и пожелтели. Йозеф заклеил полировку, чтобы не видеть в ней отражение собственной «оболочки», разительно не похожей на музыку. Единственное сходство – оболочка была легка. Дело жизни отжало из его облика всё лишнее, оставив только минимум, необходимый для прохождения тока музыки.
   Вот уже несколько лет каждый божий день весны он подходил к пианино скользящим шагом, стыдясь своего вторжения. Присаживался на простой стул и с монашеской покорностью отдавал себя во власть превосходящей силы.

   Дачный сезон начался, как всегда. Пробежав гамму, Йозеф рухнул головой на клавиши, а затем и вовсе сполз к «ногам» пианино, где замер в неподвижности минут на двадцать. Подобное случалась с ним всякий год, когда, опробовав инструмент, он делал вывод, что друг не пережил зимы.
   Вслед за припадком отчаяния следовал звонок в «реанимацию». Приезжал старый приятель, настройщик Павел Адамович Радомский, и потихонечку всё налаживалось.
   Павел Адамович был лучшим из земных мастеров. Как паломники обходят святые земли, так и он побывал чуть ли не повсюду, где производят высококлассные инструменты. Его разнообразный опыт, помноженный на чуткость уха и рук, сделал Йозефа зависимым от мастера. Конечно, с межсезонными простудами старого пианино он мог бы справиться и самостоятельно, но не должен врач сам лечить своих близких. В беде – а как ещё назовёшь скрип педали и россыпь фальшивых нот! – нужен чуткий и трезвый друг.
   Так было и на этот раз. Шелестнув экраном почти разряженного телефона, Йозеф вызвал Радомского. Тот был в Германии по профессиональным делам, но обещал завтра же прислать зятя Валеру – достойного ученика и соратника.
   – Сегодня! – сказал Йозеф и дал отбой. Смертельная фальшь фа-диеза гвоздём стучала в виске.
   Успокоившись немного, он вернулся в комнату, легко – не пробудив ни единого звука – прилёг щекой на клавиатуру и пробыл в этой позе до вечера, потихоньку оживая, целуя сквозь инструмент неведомую глубину, шепча ей ласковые слова.


   2. Ноль

   «Нет, ну в себе он?» – подумал Валера и усмехнулся синей воде. Меж берёз и елей, там, где следовало быть асфальтированному проезду к дачам, текла река. Не петляя, прямым «двухполосным» потоком она впадала в устье товарищества «Нарцисс» и вольно разливалась по участкам.
   Валера поставил саквояжик на пропечённую солнцем траву пригорка и позвонил.
   – Йозеф Германович, это Валерий. Я тут на горочке, перед указателем. Не знаю, как к вам проплыть…
   – Там сторожка. Посмотрите, если сторож пришёл, возьмите у него бродни, скажите, ко мне, – чистым, натянутым голосом отозвался безумец. – Тут мелко – полметра максимум.
   Валера онемел. Тесть предупреждал его насчёт частичного сумасшествия клиента, но что Йозеф способен погнать человека вплавь по талой воде, конечно, не могло прийти ему в голову.
   – Серый дом слева, крайний к лесу, – тем временем сказал Йозеф и отключился.
   Валера решил не перезванивать. Сесть за руль и вернуться домой. Пусть из психушки ему вызывают, а не настройщика… Однако врождённая робость, усиленная семейным матриархатом, не позволила Валере бросить задание невыполненным. Он знал – Светка будет ругаться, что опять упустил заработок.
   Валера вздохнул, смиряя возмущение, и посмотрел на затопленную просеку. Солнце белой крошкой, сверкающими обломками сахара рушилось в синюю воду.
   «Ну уеду – и что? – принялся уговаривать он себя. – Задаром убил полдня. Да ещё, если рано вернусь, Светка стопудово пошлёт гулять с детьми».
   Тут Валеру столь отчётливо затошнило от слов «гулять» и «Светка», что он принял решение. Подхватил саквояжик с инструментами и двинулся к сторожке.
   Спросив некоторую сумму в залог, сторож выдал ему болотные сапоги. По разбегающемуся кругами небу Валера добрался до нужного участка, вплыл в сияющий сад и, смеясь от избытка чувств, остановился у крыльца. На верхней ступени, единственной, которую не затопило, его ждал хозяин.
   – Дайте! – сказал он и, протянув руку, взял у Валеры саквояж с инструментами.
   Приятель тестя, значительный в прошлом музыкант, исколесивший весь мир и отошедший теперь от дел, оказался человеком без возраста с хрупкой фигурой подростка и ускользающим в тень лицом, из которого Валера впитал одни только тёмные глаза в ярких ресницах.
   Подождав нетерпеливо, пока Валера выберется из сапог, Йозеф провёл его к пианино и замер чуть поодаль – похожий на отломленную от инструмента щепку, в которой угадывалось всё же величие целого, строгость и глубина звука. Ветер шатал по стенам комнаты призраки голых деревьев, пятнами вспыхивало солнце. Валере, статному и румяному, с волнистым пригорком русых волос, сделалось не по себе в этом царстве теней и бликов.
   – Приступайте, – отрывисто сказал Йозеф. Он был собран и напряжён, как будто от предстоящей операции зависела жизнь близкого человека.

   Присев на корточки, Валера открыл саквояжик и поковырялся. Смущение и неуверенность, плотно обняв душу, мешали соображать. Нет, ключ – потом… Подошёл к инструменту и, повернув фиксаторы, бережно снял панель.
   Оглушительный птичий звон, летящий через щели в закрытом окне, сбивал с толку и без того растерянного настройщика. Он с трудом вникал в звук и, сколько ни мучился с фа-диезом, не мог убрать «волну». Ноту штормило. Под взглядом Йозефа оробевший Валера испробовал всё, что знал. Инструмент не поддавался. Звуки колыхались, словно лодочки на воде, педаль сипела. У Валеры не было средства против этой дремучей старости. Разве что увезти в мастерскую к тестю – но как увезёшь? На плоту? Или, может, позвонить Павлу Адамовичу и спросить, нет ли у него профессионального заговора, способного удержать внутри дряхлого пианино отлетающий дух музыки?
   На третьем часу разбирательства Йозеф отнял у Валеры ключ и взялся сам. Поначалу Валера без дела стоял поблизости, а потом, чувствуя, как жар стыда поднимается от шеи к ушам, присел на диванчик. Ему хотелось поймать момент и улизнуть, напиться талого снегу.
   Йозеф тщетно похлопотал над разорённым инструментом и вдруг – словно услышав некий сигнал – опустил руки. Постоял с минуту, взял снятую панель и отрешённо приладил на место.
   – Идите, – не глядя, сказал он Валере.
   Помолчал и, метнув болезненный взгляд, воскликнул:
   – Вы ведь – ноль! Вы ничего не можете! Как вы могли дерзнуть?
   Валера перестал дышать, но тело оказалось умным: руки подхватили саквояж, ноги двинулись к двери.
   – Транспортные расходы готов вам оплатить, – бросил Йозеф, когда Валера взялся за ручку двери.
   – Нет расходов – я на машине, – бледно отозвался Валера. – Извините меня. Конечно, да, просто ноль, вы правы… – и, собрав остаток чести, обернулся на хозяина.
   Йозеф сидел за инструментом, скрестив под стулом ноги, и смотрел на Валеру через плечо.
   – Садитесь, я вам сыграю, – быстро проговорил он. – Хоть послушаете, что вы тут наработали.
   Валера, возвратившись мигом, присел на диванчик в деревянных кружевах, идущих по спинке и подлокотникам. Йозеф проверил беглым взглядом: пристегнул ли его пассажир ремни безопасности? – и вернулся к невидимому штурвалу. Но, прежде чем поднять руки с колен, долго, может быть, с полминуты, смотрел сквозь чёрно-белую мглу клавиш – на предстоящий путь.
   Он играл Баха – но только по факту. Дерзость, с которой Йозеф распорядился нотами Великого Кантора, поначалу возмутила Валеру. Этот Бах звучал наперекор всему, что он когда-либо слышал на записях признанных мастеров, чему учили его самого.
   За какие-нибудь пару минут музыка, рождённая среди затопленных огородов, пошатнула убеждения Валеры. Негодование переплавилось в щемящее любопытство. А потом, на глубине смертельного пианиссимо, кольнуло в сердце, и Валера, преодолев тяготение реальности, вывалился в мир иной.
   Где-то не здесь, не на этом свете, из прозрачно-серого, влажного вещества весны проклёвывались подснежники – исток земного цветения, святая святых жизни. Тишайшая, благоуханная эта среда растворяла в себе человеческую волю. Но тут зазвенели капли и слились в шумный поток. Когда звенящей воды набралось вдоволь, неведомая сила макнула Валеру в образовавшуюся из звуков купель. Весь финал сарабанды он, задыхаясь, пробыл в святой воде, а когда вынырнул – мир стал чистым.
   Настала тишина, но Валера чуял, что затянувшееся беззвучие – есть самая глубокая, высшего качества музыка. Она исчезла, только когда Йозеф вздохнул. Это был тяжёлый, почти со стоном, выдох горя. Валера встрепенулся. Йозеф ещё некоторое время сидел на своём стульчике, опустив руки и голову, не в силах пережить колебание несчастного фа-диеза. А затем невесомо поднялся, открыл форточку – как будто хотел выпустить музыку на волю – и покинул комнату.
   Валера вытер лоб и поглядел в окошко. Рамы в облупленной краске напомнили ему кору белёных стволов. Между ними синело исчерченное яблоневыми ветками небо. Через форточку в комнату плыл широкий и светлый запах реки.
   Спустя некоторое время Йозеф проговорил из-за стенки:
   – Всего доброго!
   Валера поднялся. В коленях было шатко, как если бы он влюбился или увидел с космической станции беззащитный шарик Земли.
   На крыльце, где лежали вымокшие бродни сторожа, он огляделся и заметил у забора колышущуюся на воде – точно как злополучная нота – беседку-пагоду.
   – У вас там беседка дрейфует, – сообщил он, заглянув в дверь. – Хотите, пригоню?
   Ему не ответили. Шутка была неуместна. То, что казалось Валере мелочью – подумаешь, на старой развалюхе «ведёт» одну ноту, для сумасшедшего клиента Павла Адамовича означало конец всему.
   По дороге домой, несмотря на жгучий стыд, Валера улыбался. Чувство новизны, неизвестного будущего, радость музыке, о которой уже столько времени не вспоминал всерьёз, переполняли его. Он даже забыл доложить по телефону Светке, что выехал.


   3. Семья

   Валера, человек, застенчивый до трусости, сроднился с чувством стыда и давно уже не испытывал свежей боли. Привычка опаздывать, делать меньше, чем можешь, и не в срок, привычка валить свои ошибки на плохость инструмента или на сухость воздуха – в ущерб деньгам, в ущерб репутации и самоуважению – всё это прочно сковало его, проморозило, как морозит реку русская зима. И вот теперь – такой мучительный неурочный апрель!
   Валера истёк стыдом за свою халтуру – стыд вытапливался из пор, покрывая тело липкой влагой. Неудобство было тем острей, что в награду за бездарную работу Йозеф подарил ему самый что ни на есть натуральный, не тающий под солнцем бриллиант – восхитительную и, что странно, никогда прежде не слышанную Валерой сарабанду Баха.
   Подъехав, Валера откопал под хламом в бардачке тайную пачку «парламента», зашел за угол дома и покурил. Сунул в рот жвачку, пальцы вытер влажной салфеткой – незачем Светке знать! – и с неутолённым смятением в сердце пошёл домой. Дома, не отреагировав на хозяйственные просьбы жены, выпил сто грамм конька и заперся в ванной – дождаться душевного равновесия. Однако уже через пару минут его благое намерение погибло под ударами кулаков. Светка взялась выламывать дверь. Двухлетний Пашка и четырёхлетняя Наташка помогали ей. Пришлось открыть.
   – Приехал и заперся! Я целый день бьюсь одна. Валерочка, так не поступают! Ботинки не вымыл, а ведь у нас детки по коридору бегают! И коньяк-то с радости какой?
   Валера улыбнулся привычной песне.
   – Хочешь знать про коньяк? Пошли расскажу! – с воодушевлением проговорил он. – Ты просто не представляешь, что я сегодня слышал!.. Наташ, поиграй пока с Пашкой, мне надо с мамой поговорить! – велел он дочке и, приобняв недоумевающую жену, двинулся на кухню. – Прости, что заперся. Мне просто надо было переварить. Ты не представляешь, какая это дерзость и честность! Милая, тебе обязательно надо послушать!..
   – Милая? – дёрнув плечом, вырвалась Светка. – Милая весь выходной одна с детьми колупалась! А потом стала варить кашку и молочко прокисло. Ты смотрел вообще, что покупал? Там же число позавчерашнее! Три литра в помойку!
   – Да ты чего? Три литра? – засмеялся Валера. – Знаешь, мне так стыдно – ведь я ничего не умею. Слава богу, он мне не заплатил. В этом – хоть какое-то уважение. Когда тебе платят за бездарность – это двойной позор. А потом он сыграл. Просто чтобы меня утешить. Всё-таки Павел Адамович нехороший человек. Как он мог всю жизнь молчать про такое явление! – заключил Валера и, сев за кухонный стол, подпёр ладонью голову. Его добродушное лицо выразило углублённость в мечту.
   – Что значит – не заплатил? Хочешь сказать, ты даром ездил? Я тут одна, а ты задаром пёрся к старому пню?
   – Постой-ка! – Валера вскочил и прошёл в коридор. Достал телефон из кармана куртки и вызвал номер тестя.
   – Павел Адамович! Скажите, а у вас есть его записи? Кого! Йозефа вашего! Ну конечно, а вы как думали! Ага, спасибо! А в электронном виде нет? Ну ясно… А полочка – это которая над компьютером?
   Светка твердой рукой вырвала у Валеры мобильник и нажала отбой.
   – Вот что, Валерочка, если ты будешь меня вот так игнорировать, ты можешь меня потерять! – проговорила она. Это была популярная в их семействе фраза, Валера с ней обвыкся, но на этот раз она как-то странно коснулась его души. Он вошел в детскую – там Наташка уталкивала Пашку в кукольную коляску – и сел на зелёный ковёр.
   – Ты в уличных джинсах, – напомнила Светка. – Такое впечатление, что тебе плевать на семью, на то, что ты детям грязь несёшь!
   – Я вот не знаю, как выразить… – лирически проговорил Валера. – Мне действительно как-то трудно стало любить всю вот эту нашу кучу…
   – Какую кучу? – не поняла Светка.
   – Тебя, Наташку с Пашкой, дом – вот когда всё это в одной кастрюле. Это копошение в делах рода – оно как кошмар…
   – Как кошмар? – Светка села на корточки и заглянула в лицо мужа. – Валерочка, что с тобой? Чем тебя опоили? Хочешь сказать, ты нас не любишь?
   – Да что ты! Очень люблю! – испугался Валера. – Наверно, я просто хочу осознавать вас не всем скопом, а каждого в отдельности. Понимаешь, чтобы ты была для меня не мать моих детей, а человек, чтобы я мог с тобой вдвоём послушать музыку… Сколько я по-человечески не слушал музыку? Это же страшно!
   – А как же детки? – тревожно и цепко глядя на мужа, спросила Светка. – Деток ты куда предлагаешь деть?
   – Ну почему «деть»? Наоборот! – растерялся Валера. – Дети – они ведь тоже личности! Хочу отдельно, как человека, любить и уважать Наташку!.. Музыке начну её учить. Я ведь о чём говорю? Вот эти безличные интересы – поесть, погулять, убраться… Знаешь, Свет, ну правда, что-то в этом присутствует бренное до ужаса – гнездо, берлога! Кашка, детки, молочко. Вот эти все твои уменьшительные окончания… – тут Валера почувствовал, что зарвался, и умолк.
   Скандал со Светкой улёгся только ночью. Когда уснули Наташка с Пашкой, в кромешной тьме и уюте пахнущей детским мылом постели Валера возобновил свою исповедь. «Это просто какой-то странный Маленький Принц, – шёпотом объяснял он жене. – Самовольный, откровенный… с поразительной прямой добротой! Я даже не понял, что это было – как он это сыграл? Я ещё не слышал такого!»
   Он говорил и говорил, вспоминая всё новые подробности утреннего приключения, пока вдруг не различил у себя на плече тихое посапывание Светки. «Милая… – растрогано подумал Валера. – Я просто забросил и себя, и тебя. Мы совсем не развиваемся. Откуда тебе это всё понять, когда у тебя в голове одно „молочко". Господи, мы в последний-то раз когда что-нибудь вместе слушали? Ещё до Пашки… День свадьбы, ага? Укачали Наташку, шампанское, и включил почему-то Чакону… [1 - Чакона – инструментальная пьеса, популярная в эпоху барокко. Одна из наиболее известных – Чакона ре-минор И. С. Баха для скрипки соло.] И ты тоже тогда заснула, помнишь? Я болтаю, болтаю, гляжу – а ты спишь…»


   4. Новые сведения

   Пару дней спустя, за рюмкой коньяка в честь вернувшегося из Германии Павла Адамовича, Валера пытал тестя на предмет его таинственного знакомого.
   – Вот и представь, Валерочка, он второкурсник, а мне уж за тридцать, зрелый мастер, – вспоминал разомлевший Павел Адамович. – И этот молокосос меня тыкал – мол, всё не так, шорох в педали, всё переделать. А потом сел и сыграл – знаешь, самое банальное, арию из ре-мажорной сюиты… И я сей же миг всё решил насчёт Светочки. Мы с Машей снимали дачу на Волге, Маша всё Светочку рисовала – хозяйская дочь, два годика, ну тебе всё это известно. И вот вдруг такая трагедия – ни матери, ни отца. Если бы не эта его игра, мне бы и в голову не пришло усыновить чужого ребёнка. А тут, знаешь, как будто отдали приказ – действуй и не рассуждай. И вот появилась у нас твоя Светка. Так что Йозеф тебе вроде как… даже не знаю, как эту должность назвать… Шафер? Кум? – и Павел Адамович чувствительно улыбнулся.
   Пробыв с минуту в безмолвном ошеломлении, Валера спросил:
   – Жалели потом?
   – Жалел? Что ты! Даже не позволял себе таких мыслей! Единственное, что мы с Магией со временем поняли, – это был не наги поступок. Как будто кто-то за шкирку приподнял и показал с высоты – зачем живём. А так – не наше это. Мы – эгоисты.
   Валера знал, что Светка – приёмная дочь Радомских. Русская девочка в еврейской семье. Ребёнок без слуха – в чуткой семье музыкантов. Но о фантастической связи её судьбы с Йозефом слышал впервые. Новость потрясла его. Договорив с тестем, он пошёл взглянуть на жену обновлённым взглядом.
   На кухне сильно пахло горелым – сбежала кашка. Светка скребком отчищала плиту. Валера присмотрелся к знакомым чертам, стремясь испытать восторг. Должна же была где-то остаться отметина чуда, след «руки судьбы»! Может быть – вот эта энергия, самоотверженная борьба за какую-то свою, пусть далёкую от мудрости идею?
   – Валерочка, ну так что с ботинками? Я пять раз тебе сказала, – обронила она неизменное.
   Валера метнулся в прихожую, бессмысленно отёр ботинки тряпкой и вернулся к тестю. Тот, откинувшись в кресле, раскуривал сигару, прикупленную по случаю в дьюти-фри.
   – Я, конечно, ему рассказал о Светочке. Он был тронут и ко мне прикипел. Сделал меня личным доктором дачного инструмента. Поганенькое пианинишко, но дорого как память, бабушкино. И вот, Йозеф летает по всей земле – он ведь, можно сказать, нарасхват у нас был, да… а я дважды в год настраиваю его развалюху. Чтобы он приехал в отпуск и закатил истерику – всё не так, всё по новой! Но другого мастера, заметь, всё-таки не завёл… – горделиво прибавил Радомский.
   – Павел Адамович, но ведь он великий, да? Он великий!.. – тихо сказал Валера. – Как его принимали? Почему я ничего не знаю о нём?
   Радомский вздохнул. Сигара оказалась крепковата. Из памяти поднялись иные воспоминания, жена Маша. Ему понадобилось время, чтобы раскопать под ними Йозефа.
   – Значит, как, говоришь, принимали?.. – раздумчиво отозвался он. – А принимали двояко. Наши-то его послали сразу, а в Европе дело интересно пошло… Были горячие сторонники, ну и столь же горячие хулители. Оно понятно: во-первых, узкая специализация. Нелепо узкая. Нельзя ведь играть одного Баха. Приходилось как-то расширяться, выволакивать себя на чуждую территорию. За романтиков он, к примеру, брался – но тяжело, большой кровью… Да и сам Бах – ну что это, прямо скажем, за Бах? Не Бах, а класс медитации. Сеанс спиритизма! Бах бы его зашиб, если б слышал.
   – Вы думаете? – быстро сказал Валера.
   Павел Адамович авторитетно кивнул.
   – Йозефу и вообще всё это было трудно. Я имею в виду пребывание на людях. Он старался, конечно, быть милым, особенно когда работал с оркестром. Прямо-таки преображался. У него была подруга Марианна, скрипачка, так вот она говорила: когда Йозеф с оркестром – у него в глазах цветут апельсиновые рощи. Мда… При том что он интроверт ещё тот, я бы даже сказал, с чертами аутизма. Рощи-то дорого ему обошлись! – тут Павел Адамович взял паузу и, отпив коньячку, полюбовался раскрасневшейся от волнения физиономией зятя. – Сломался человечек – причём в буквальном смысле. У него что-то случилось с позвоночником. Пережало нерв – он еле двигался. Ну и ушёл совсем. Сделал всё, чтобы его забыли. И его забыли.
   – Ну хорошо, забыли. А чем он занят? Что вообще он делает? – волнуясь, спросил Валера.
   – Откуда я знаю! Десять месяцев живёт в Крыму – у нас ему холодно. Тишайшее местечко – я там однажды у него был. Ведёт сугубо частную жизнь, о характере которой, Валерочка, даже боюсь догадываться. Вот правда – не представляю! А в конце марта приезжает на бабушкин огород – девять соток в СНТ. И сидит там в одиночестве, пока не нагрянут дачники. Ну и каждый год паника – инструмент, мол, умер, спасай!
   – Но вы же всё понимаете? Вы осознаёте масштаб явления? – вскричал Валера и, не усидев в кресле, зашагал по комнате. – Сколько бы он ещё мог сделать! Записать! Я тут послушал ваши архивы – это же лихо! Это дерзко! – восклицал он, взмахивая руками.
   Павел Адамович поднял на зятя глаза в толстых очках.
   – Ты сядь, Валерочка. Тут ещё обстоятельство. Понимаешь, в чём дело… – он оборвал и тихонько стукнул себя указательным пальцем по виску.
   Валера вмиг утих и испуганно присел на краешек кресла.
   – Видишь ли, три года назад к нему стали являться слушатели, – скорбно сообщил Радомский.
   – Слушатели – и что?
   – Ну – их как бы нет, – объяснил Павел Адамович. – Он и сам понимает, что их нет. Но в то же время чувствует, что к нему пришли люди – послушать Баха. Он даже говорил, что эти люди как бы в него заходят, в сердце. И там садятся на диванчик – в сердце. Когда он играет. Или начинают по сердцу пробираться, наступают там на что-то, хрустят – бывает и больно. Он старается их вести за руку – по правильным камушкам. Этакий он у нас сталкер!
   – И что он, лечился? – чуть не плача спросил Валера.
   – А как же! Он вообще от всего лечится. Мнительность колоссальная. Что ты, Валера! В Европе лечился, мотался по клиникам. А что – заработал в своё время неплохо, дай бог каждому. Да и эта вечная меценатка его, Марианна… Муж-то знаешь у неё кто?
   – Вылечили? – перебил Валера.
   – Вылечили. Впал в тоску. Говорит, что понял – это и были те самые люди, ради которых всё затевалось. То есть вся публика, которая некогда у него была, – это так. А вот эти три-четыре фантома – да. Смысл жизни! Ну и о чём тут говорить? – заключил Радомский и, прокашляв дым, потушил сигару.
   Валера, оглушённый новыми сведениями, задумался. Из открытой форточки лился невообразимо влажный, шёлковый воздух апреля. Звуками разной высоты по карнизу стучала вода. «Папа, опять ты куришь в доме! – досадным шумом перебил капель голос жены. – Тебе плевать на твоих внуков! Валерочка, если ты не хочешь меня потерять, – не размазывай по ботинкам грязь, а вымой!»


   5. Посетители

   Утром Йозеф опробовал инструмент – после Валериных трудов стала западать соль в малой октаве. Смертельное одиночество, обуявшее Йозефа в отсутствие теперь уже двух нот, мигом лишило его сил. Они вытекли разом – как из перевёрнутого вверх дном кувшина. Йозеф свалился на диванчик и долго неподвижно смотрел в окно, простроченное весенним дождем. К обеду, однако, отошёл и, поев хлеба с чаем, полез ковыряться сам. Под клавишей «соль» обнаружилась скрепка, должно быть, оброненная вчерашним застенчивым бездарем. Воодушевлённый, Йозеф покопался ещё: признал, что инструмент нуждается в очередном капремонте, а затем взял ключ, повернул на долю миллиметра колок фа-диеза и – победил! Нота чудесным образом выздоровела. Звук стал ровным, как зеркало.

   Йозеф возлагал большие надежды на своё весеннее отшельничество. Именно здесь, в комнате с отсыревшим пианино, он впервые сошёл с ума и увидел смысл своей переполненной звуками жизни.
   Это произошло без особого повода – само собой. Он играл и в какой-то миг различил присевших на кушетку посетительниц. Девушку лет двадцати, тихую, с милым русским лицом, и с ней – маленькую кудрявую девочку. Йозеф увидел их не в отражении полировки и вряд ли затылком – скорее уж умом или сердцем. Сперва обе сидели скромно, а затем старшая поднялась и неведомым образом зашла в его грудную клетку – прямо «с ногами».
   Боль размыкаемого пространства оглушила его – он уронил было руки, но вдруг осознал: единственный способ облегчить рану вторжения – это продлить игру.
   И правда, после неловкого прыжка в сердце девушка пошла осторожней. Она следовала за музыкой – точно так, как вёл проводник, не пропуская ни единого звука. Окончание фразы, как внезапно потухшая свечка, заставляло её замереть. Вскоре шаги девушки перестали причинять Йозефу боль.
   Девочка, в отличие от старшей барышни, воздержалась от прогулок по сердцу, а принялась изучать сырую, с бегущим небом в окне комнату Йозефа. Поначалу её забавляли шатающиеся по потолку тени ветвей, а затем она нашла себе занятие поинтересней. Деловито прохаживаясь по комнате, девочка время от времени подхватывала из воздуха шар или кеглю причудливой формы – сыгранный и отплывший от своей родины звук – и несла на диван. Вскоре там собралось не менее дюжины вразнобой поющих фигур. В разгар фуги девочка подбежала к Йозефу и потормошила его за локоть, призывая полюбоваться коллекцией. Можно подумать, он был не таинственным мастером, чужим и холодным, а её присевшей за пианино бонной!
   Сбитая девочкой фуга, как вражеский истребитель, дымя обрушилась в бездну. Йозеф уронил руки, но при этом не испытал досады, напротив, поднял голову, припоминая какую-нибудь смешную детскую пьесу. Скажем, вот…
   На следующий день барышни пришли опять. В руках у старшей был утюг. Нарядный современный прибор с паровыми кнопками. Йозеф удивился утюгу и поначалу заподозрил в нём опасность. Но утюг стал появляться частенько, Йозеф привык и больше не ждал удара по темечку. Кто знает – может быть в том неведомом измерении, из которого являлась гостья, она гладила под музыку Баха рубашки? На четвёртый или пятый визит он дал девушке имя из книжки своего детства, такой далёкой, что от неё осталось лишь имя героини – Отка.

   Отке не было особого дела до интерпретатора – она шла к Баху. В этом паломничестве Йозефу отводилась роль проводника, укладывающего звуки, как доски над пропастью, знающего каждую паузу, подобно тому как местный житель знает безопасные кочки в болоте и брод в горной реке.
   Пускай проводник – это не цель пути, но и к нему со временем прикипаешь сердцем. Йозеф догадался об этом, когда Отка со сновидческой бесцеремонностью спросила, что он любит помимо музыки? Есть ли у него семья? Во что он верит? И наконец призналась, что хотела бы почитать его дневник. Ведь он ведёт дневник? Не может быть, чтобы нет!
   Йозеф впал было в смятение, но смирил себя и обдумал вопрос: а в самом деле, ведёт ли? Ответ пришёл в образе снятых с бумаги (подобно переводной картинке) и пущенных по воздуху нот. Вдоль архаичных линеек Баха бежал тревожный и детский почерк Йозефа. Йозеф был соавтором Лейпцигского Кантора или, по меньшей мере, переводчиком его поэтических произведений на язык ныне живущих.

   Прошёл месяц, и по тропе, проторённой Откой, один за другим стали являться новые слушатели. Йозеф узнал среди них своего давнего друга – скрипачку Марианну и ещё несколько смутно знакомых, проглядывающих, как солнце через туман, людей.
   Несколько недель подряд Йозеф давал идеальные клавирабенды [2 - Клавирабенд – нем. Klavierabend – фортепианный вечер, сольный концерт пианиста.]. Ему не аплодировали и не выплачивали гонорар, но спина была в мурашках счастья. По целине сердца сперва робко, спотыкаясь о камни, затем смелее гили люди. Сталактитовые своды музыки раздвигались, светлели, становясь по мере приближения к цели звёздным небом. Тайное присутствие Кантора захватывало дух, как шум моря, ещё не видимого за соснами. Тут следовало соблюдать особую сосредоточенность. Любая раздражённая, себялюбивая мысль могла обрушить сотворенный мир и отшвырнуть паломников в катакомбы.
   Под конец той счастливой весны Йозефу показалось, что его пианино прихварывает. Он вызвал Радомского. Тот явился – низенький, младенчески лысый, с круглым животиком и чувствительными глазами человека, смыслящего в делах души. Пока Павел Адамович возился с инструментом, Йозеф, сделавшийся болтливым, как все счастливцы, проговорился Радомскому о чуде, длящемся вот уж пару месяцев. Он рассказал про Отку и девочку, про Марианну и прочих посетителей, которых он переводит по собственному сердцу – как по мосту – в измерение Баха. Им приходится двигаться с риском, иногда это больно, но зато нет большей близости между душами, чем та, что возникает в подобном паломничестве. Вероятно, это и есть то сокрытое до поры задание, ради которого Йозеф явился на свет.
   Сначала Павел Адамович слушал вполуха, но вскоре насторожился, отложил ключ и задумчиво осел на диванчик. Чувство юмора не было сильной стороной Йозефа. По правде говоря, он и вообще не умел шутить. Следовательно, всё сказанное являлось откровенным признанием в безумии.
   Радомский потёр лысую голову, перевёл дух и, включив серьёзность тона на максимум, проговорил:
   – Значит, Йозеф, если в твои планы не входит повторить судьбу Роберта Шумана, мы с тобою действуем так…

   Йозеф выгнал Радомского и, проведя всю ночь в черноте накатившего страха, позвонил знакомому врачу. Тот приехал – и не утешил. По его мнению, Радомский был прав. Йозеф нуждался в помощи. Собравшись с духом, Йозеф принялся объяснять, что слушатели собираются, лишь когда он играет, следовательно, если воздержаться от музыки – может, помощь не так-то уж и нужна? Доктор разделил его надежду, но продолжал решительно настаивать на серьёзном и срочном исследовании вопроса.
   За прошедшие сутки Йозеф растерял остаток мужества. Его сознание смешалось. Поулёгшаяся в благополучные годы детская напасть – нервный тик моментально одолела ослабевшую жертву. Моргая «всем лицом», он позволил увезти себя в город.

   Мытарства по клиникам продлились полгода. Закончив курс восстановления, Йозеф переждал зиму в Крыму и весной вернулся домой. Галлюцинации не повторялись, а впрочем, они закончились ещё до начала лечения, едва лишь его отлучили от инструмента. Лёгкий, лаконичный, как зимнее дерево, организм Йозефа был условно здоров – обнаруженную ещё в детстве неполадку в сердце не стоило брать в расчёт – Йозеф её не чувствовал, а остальное было в порядке. Разве только избавленное от спазмов лицо утратило сохранявшийся прежде след юности. Теперь всякий раз, видя своё отражение, столь мало достойное музыки, он испытывал жажду размыть его, затереть ластиком, оставив одни глаза. Тогда-то Йозефу и пришло в голову наклеить на полировку пианино листы бумаги.
   Год он промаялся в здравии, пытался «встроиться в жизнь», играть, но вода музыки больше не принимала его в свою глубину. Она выталкивала его на поверхность клавиатуры, отвергала, как зачумлённого одиночку, бессмысленного для управляемой любовью вселенной. Йозеф снова улетел греться в Крым. Там случайно ему на глаза попался старый голливудский фильм об Одиссее, тот кадр, где Антиклея, отчаявшись дождаться сына, уходит в морскую пучину. Её пример вдохновил Йозефа. Он попробовал утонуть, но не смог. И эта стихия вытолкнула его.
   Осень и зиму Йозеф провёл, почти не выходя из своих тихих апартаментов, листая взятые в библиотеке журналы. В них его интересовали, во-первых, стихи – как материя, обладающая некоторыми чертами музыки, и во-вторых, специфический шелест страниц.
   А в канун весны упрямая смелость, с какой он всю жизнь исполнял предназначенное, взяла верх. Он приехал с дерзкой, неистребимой целью – вернуть паломников. Его встречала вода.

   И вот, Бог помог – Йозеф справился с фа-диезом! Одержав победу, он сел, подвернул манжеты рубашки, сползшие по худой руке, и, скрестив ноги под табуретом, заиграл любимое. Играя, он чутко прислушивался – нет ли признаков желанного вторжения? Пока что всё было тихо – ни удара, ни скрипа, но Йозеф не оставлял надежду.
   Закончив первое погружение, он с силой отворил разбухшую дверь и вышел на божий свет. Ошеломляющее солнце, не встречая никакой преграды, кроме голых ветвей, дробилось о воду. Йозеф прикрыл глаза козырьком ладони – чтобы видеть вдаль, до самого небесного Лейпцига.
   Пока он отчаивался, чинил, играл, воды прибыло. К затопленному до верхней ступеньки крыльцу пришвартовалась беседка. Йозеф и не заметил, когда и как на его участке поселилось это хрупкое творенье в японском стиле. Должно быть, его привёз какой-нибудь оставшийся из прошлой жизни доброжелатель.
   Йозеф схватился за столбик и поплотней притянул беседку к крыльцу. Рама заехала на ступень и кое-как укрепилась. Шанс совершить плавание привёл его в восхищение. Может быть, посредством плота он каким-нибудь образом освободится от надоевшей «оболочки»? Кости и связки останутся на берегу, а сам Йозеф приобщится стихии воды и воздуха. Вода и воздух определённо ближе к музыке, нежели вся эта скорбная глина, из которой поналепили людей!
   Перепрыгнув на качнувшийся пол беседки, он оттолкнулся рукой от перил. Плот, мягко отчалив, двинулся к забору соседей. Впрочем, до него было ещё плыть и плыть. Йозеф лёг на живот и почувствовал всем телом ледяную, таинственную близость воды. Доски пола жестко сомкнулись с ребрами, но всё равно удовольствие было велико. Он закрыл глаза и стал слушать.
   В жизни Йозефа существовало одно маленькое проклятье. Никакой звук – будь то птичья трель или грохот крышки мусоропровода – не оставался для него просто звуком. Мозг немедленно угадывал в нём фрагмент мелодии или ритмического рисунка какой-нибудь вечной музыки. Но сегодня у него словно бы стёрли память. Весенний клёкот, звон и плеск проникали в сознание, не возбуждая ассоциаций.
   Доплыв до середины участка, Йозеф повернулся на спину и, запрокинув голову так, что волосы коснулись воды, стал смотреть на небо и яблони. Птичье пение наполнило воздух солнечной мишурой, но Йозефу казалось, что щебечут не птицы, а само небо и сами яблони, наконец обретшие голос.
   Японская беседка дрейфовала по русскому синему озеру в рай. Когда она доплыла до калитки, Йозеф краем глаза заметил цветы. Видение был столь ошеломляющим, что он мигом перевернулся на живот и, вцепившись пальцами в край плота, склонился к венчику под водой. Это были подснежники. Они расцвели в густом снегу. Затем снег растаял. Чтобы спасти от затопления город Дубну, на реке подняли дамбу, и половодье, залив садовые участки, превратило беседку в плот. Подснежникам пришлось доцветать на «дне морском».
   Йозеф прислушался: утопленники приветствовали его прозрачной чередой звуков. Он не уловил в них порядка и всё-таки насвистал в ответ мелодию Моцарта.
   А затем окунул руку в острый холод талой воды. Безумие это – рисковать и без того побаливавшими суставами – доставило ему неясную сладость. Руку зажгло. Посомневавшись, можно ли так поступать с дружественными существами, он всё же дерзнул – потянулся и, погрузившись в воду по самое плечо, сорвал букетик. Не целый куст – всего три или четыре цветка. Это стало финалом плавания. Подгребая рукой, Йозеф поплыл к крыльцу и, ухватившись за балку, перепрыгнул на ступени.
   Свой странный улов он опустил в хрустальный стакан, из которого изредка, пару раз за весну, пил вино. Подснежники утонули в стакане по шейку, но Йозеф был доволен. Он поставил стакан на стол рядом с пианино – это цветы для гостей. Даст Бог, они придут к нему снова – Отка, девочка и другие близкие. Теперь можно было вскипятить чайник и погреть над паром руки, докрасна ошпаренные талым льдом.
   Проходя на террасу мимо тусклого бабушкиного зеркала в прихожей, Йозеф мельком поймал в нём собственный взгляд и, не узнав, остановился. В мистическом, с поволокой, стекле полыхнул зелёно-оранжевый огонь апельсиновых рощ, о котором давным-давно говорила ему Марианна. Йозеф сдёрнул с вешалки шарф, потёр зеркальный туман и отступил – нет, взгляд не стёрся, даже не потускнел! Дары, причудливо намешанные в крови – немецкий романтизм, иудейская устремлённость к цели, славянская меланхолия, страстный балканский нрав, – пробудились разом, наделив Йозефа силой, неслыханной для простого смертного. С восторгом он чувствовал, что готов буквально на всё – лишь бы свихнуться вновь!


   6. Исцеление

   Внешне ничего не изменилось: Валера ходил в мастерскую, ковырялся в старых инструментах. Вечером забирал из сада Наташку. Но подлинное его существование соскочило с наезженных рельсов и неслось прочь от семьи, в затопленные весенней водой пространства, по которым не проедешь с коляской.
   Валера научился покупать себе маленькую свободу на валюту домашних дел. Он больше не уклонялся от чистки картошки и вытирания пыли, а однажды посреди воскресенья сообщил обомлевшей жене, что отныне берёт на себя глажку. Теперь в относительном покое и с чистой совестью, монотонно водя по доске утюгом, он мог слушать в наушниках добытые у тестя записи Йозефа.
   Их бесшабашная, не подотчётная никому, кроме Господа Бога, честность трогала Валеру. На территории Баха творился мятеж – по полотнам партит [3 - Партита (здесь) – инструментальное произведение, состоящее из ряда контрастирующих частей, обычно старинных танцев (аллеманда, куранта, сарабанда и др.). И. С. Бах создал партиты для разных инструментов, среди них шесть партит для клавира.] мчали скоростные поезда, ветреный, отчуждённый от красоты неуют современной Европы сквозил в фигурах старинных танцев, и на всех платформах, как на льдинах земных полюсов, маячил человек, не знающий, куда ему ехать. Его слепящее одиночество доводило Валеру до спазмов в горле.
   Попадались и совсем иные записи – тихие, пахнущие Валериным детством, когда мама водила его в музыкальную школу и пекла на скромный ужин блины. Слушая, Валера без усилий сливался с голосом музыки и порой разбирал слова.
   «Эх, Валера, – вздыхала какая-нибудь аллеманда или чакона. – Как же ты оставил меня? Ведь раньше мы были с тобой не разлей вода – когда ты читал на лавочке в вашем дворике, жёг с мамой осенние листья или просто гонял на велике, влюблённый во всё подряд. И в смешной твоей любви к велосипеду, и в любви твоей к маме – всюду мы были вместе. А теперь у тебя нет любви – не любишь ты никого, даже Наташку с Пашкой. Так, боишься только, чтоб ни с кем ничего не стряслось».
   Особенно строга к нему была одна сарабанда, которую Валера, прилежный знаток творений Лейпцигского Кантора, почему-то не слышал прежде. Под каплями её звуков в душе растворялись пласты лежалого зла и открывались маленькие круглые дырочки – прожоги в правду. Через них, если прильнуть, Валера мог различить строки своего мистического «досье» – предал маму, предал себя, не вырастил ни дружбы, ни любимого дела. Вял, труслив, сонлив, пропитан преждевременной старостью…
   Валера слушал, соглашаясь со всем, и ему казалось, что лекарство, столько лет стекавшее по поверхности, наконец-то стало проникать внутрь. Йозеф наподобие филиппинских магов раздвинул ткани, и благодать Баха прошла напрямик к «больному органу». Вот только что болело у Валеры?

   Во время одного из таких сеансов в спальню, где он гладил простыни и пододеяльники, вошла Светка. В её руках была молочная бутылка и ложка.
   – Вот смотри, я купила молочко, фермерское! – весело проговорила она. – Да сними ты свои уши! На, попробуй! Сливки – видишь? Потому что это натуральное молочко. Три дня – и скисает. Ну, пробуй же! – и Светка ткнула ложку ему в лицо. Валера покорно открыл рот – зубы лязгнули о железо. И вдруг подкатила тошнота, так внезапно, что рука сама оттолкнула ложку – выпав из пальцев ошеломленной Светки, она звякнула о штангу гладильной доски.
   Отплевавшись от «молочка», Валера не вернулся к утюгу, а вбежал в кабинет тестя. Тот был занят интеллектуальным трудом – варганил за ноутбуком статью на сайт мастерской.
   – Павел Адамович, вот скажите, что это? – воскликнул Валера и, подняв крышку пианино, наиграл ту самую, прожигавшую «дырочки» сарабанду. – Это Бах?
   Радомский, отвернувшись от экрана, прислушался.
   – А-а, нет… – рассмеялся он, – это его собственное. У Йозефа хобби – пополнять собрание сочинений Баха. Не знал? Например, Седьмая партита. У Баха клавирных шесть, но Йозеф удружил – нате вам седьмую!
   – Думаю, всё же это Бах! – возразил Валера. – Ре-минорная сарабанда. Только вот откуда? Вы послушайте всё же, может, вспомнится… – и, придвинув табурет, благоговейно извлёк череду целительных звуков.
   – Ради бога, сарабанда, куранта, жига, – морщась, перебил Радомский. – Да, похоже. Но ты же понимаешь – чего стоит подражание? Сделать стилизацию – это и я могу.
   – Ну так сделайте! – резко поднявшись, сказал Валера и долго потом умолял потрясённого тестя простить ему грубость. Откуда только нашло? Кажется, первый раз в жизни тишайшего Валеру «укусила муха»!
   Павел Адамович, уведя тоскующий взгляд к окну, сказал, что прощает.
   Но, должно быть, «укус» оказался ядовит и проник в кровь. Под визги детей и бессмысленные реплики Светки Валера всё старался припомнить строгие и любящие слова, какие говорила ему музыка Йозефа – про чистую жизнь детства, про дворик с велосипедом и листьями. И вдруг – неожиданно для себя самого – объявил жене, что завтра поедет к маме.
   Поступок его был нов и потому страшен. Не выдюжив собственной дерзости, Валера забился в спальню, завернулся с головой в одеяло, но успокоение длилось недолго.
   – К маме он поедет! Ты для того детей завёл, чтоб к маме ездить? Или чтобы в наушниках фанатствовать? – полыхнул над одеялом возмущённый голос жены. – Я ему про молочко для его же сына – а он ложками швыряется!
   – Молоко! – из-под одеяла рявкнул Валера. – Не молочко, а молоко! Ма-ла-ко!
   Голос умолк на пару секунд и полился с новой силой. Хорошо ещё, что одеяло срезало высокие частоты.
   – Валерочка, я что, плохая жена? – визжала Светка. – Я ведь тебе разрешаю в воскресенье валяться хоть до одиннадцати, а сама колупаюсь с детьми! Потом, я тебе всё время разрешаю копаться в твоих фотках! Но есть же пределы! Знаешь, милый, если всё так пойдёт, ты можешь меня потерять!
   – Да не нужны мне никакие ваши фотки! Ты мне их сама навязала, чтоб я щёлкал детей! Я другим хотел заниматься! Совершенно, абсолютно другим! – окончательно утратив себя, взревел Валера и забрыкался под одеялом, как спелёнутая лошадь.

   Бедный дворик на окраине Великого Новгорода, явленный в окошечках сарабанды, мучил Валеру своей достоверностью. Вот мама кидает на снег половичок, а потом вдруг сразу – золотая листва берёз и георгины. И любовь, всюду любовь, вольное дыхание, воздух! Трус и раб! Трус и раб! – городил он шёпотом и бил себя под одеялом кулаком в нос. И опять на припёке, где колонка с водой, зацветала мать-и-мачеха и манила Валеру провалиться в прошлое лет на двадцать. Да, на двадцать – не меньше…
   К ночи у Валеры поднялась температура. Он метался по постели и плакал. Ему казалось, что какая-то его часть – наверно, душа – присутствует в мамином дворике, склоняясь горячим лбом к георгинам. И одновременно – одно не мешает другому! – находится в сырой комнате Йозефа; там уже невидимо собрались люди, пришедшие, как и он, за исцелением, но молчит пианино – хозяина нет и нет…


   7. К маме

   На рассвете, пошатываясь от слабости, Валера выбрался в прихожую, воровато оделся, стащил из кухни полбатона на дорожку и поехал в Новгород к матери.
   По дороге он сомневался и страдал. В своё время мама возразила против его союза со Светкой, назвав её девушкой глупой. Молодая жена, заподозрив угрозу, взяла с мужа слово сократить общение с деспотичной мамашей до минимума. Позвонил в день рождения – и будет. «Ты разве не понимаешь – иначе она разрушит наш брак!»
   И вроде бы правильно сделал Валера, что поехал – не виделись с мамой уже два года, но всё равно его грыз стыд. Светка неизбежно подумает, что он обидел её из-за музыки. Разве Йозеф играл о том, как быть жестоким с родными? О чём угодно – но не об этом!
   Чинили Ленинградку. Километров сорок пришлось ползти по срезанному асфальту. После этакого наждака немного останется от шин. Светка почует, конечно, урон – будут слёзы. Был бы он поумней, поглядел бы заранее, как объехать… – переживал Валера. А потом над соснами тракта вспыхнуло солнце, и в голове у него тоже что-то вспыхнуло – он погнал, наплевав на всё. Как будто полоса бездорожья – глины, камней, столпившихся грузовиков и экскаваторов – была последним препятствием на пути к истинной жизни, которая настанет вот-вот.
   При въезде в Великий Новгород Валера, не успев отдать себе отчёта в совершаемом действии, затормозил на обочине и поглядел через зеркало назад: две пожилые женщины, расставившие на аккуратной клеёночке свой товар, с надеждой смотрели на его машину. Рядом с ними, опёртый о «ногу», стоял прогулочный велосипед – облупленный и странно родной. Велосипед этот въехал рогами руля прямо Валере в сердце. Первые секунды он тупо созерцал в зеркало дальнего вида его знакомую конструкцию, а затем причина «дежавю» высветилась в памяти: это был подарок на одиннадцать лет! Помнится, Валера не слишком обрадовался ему – какой-то девчачий, без рамы…
   Валерина мама – худенькая, в старой рыжей куртке на молнии, с блёкло-коричневыми, совершенно белыми у корней волосами продавала на пару с подругой оставшиеся после зимы запасы – маринованные белые грибы, огурчики, черничное варенье. «Мама!» – позвал Валера в форточку и не услышал своего голоса, как будто повстречал мать не на земле, а в царстве Аида. Он так и не нашёл в себе сил выползти из машины. Мама сама села к нему, утолкав складной велосипед в багажник.

   Ни колонки, у которой цветёт мать-и-мачеха, ни лавочки – ничего не успел разглядеть Валера. Сильный дождь загнал их в дом. Мама сварила картошку и, усмехаясь, раскрыла непроданные банки – грибочки и огурцы.
   Чтобы не думать, Валера без меры запихивал в себя еду и болтал тоже без меры – про внуков, про свою пыльную и звонкую работу в мастерской. Мама не перебивала его. Валера замолк сам, потому что вдруг услышал музыку. Через крышу в дом протекал дождь и бил в расставленные по комнатам тазы и кастрюли. В ответ на Валерины ахи мама, усмехнувшись опять, сказала, что сосед за бутылку однажды слазил, подлатал, но хватило ненадолго.
   После того как дождь утих, Валера приставил разбухшую, сбитую ещё отцом лестницу и полез поглядеть, что там, с крышей. Старый, истрёпанный в щепку шифер насквозь пропитался дождем.

   Домой в Москву Валера возвратился через сутки, в воскресенье днём, и за весь обратный путь не заметил, кажется, ничего, кроме деревенских крыш, сплоить покрытых пеплом осыпающегося шифера. Только ближе к Москве пошла металлочерепица.
   Дома, проигнорировав обиженный вид Светки, Валера с ходу поднял вопрос о деньгах на ремонт для мамы. Своих заначек у него не водилось – распорядиться финансами без участия жены он не мог.
   Светкино мнение было определённым. Ты не зарабатываешь столько, чтобы позволить себе благотворительность. Это раз. И два – Валерочка, ты забыл, как она хотела нас разлучить?

   Когда гроза, разметав все молнии, взяла передышку, Валера спустился к почтовым ящикам. Там за ничейной, замечательно открывавшейся Валериным ключом дверцей у взломщика хранились сигареты. Он выкладывал их вечером, а утром доставал – удобно!
   Докурив в торце дома, возле входа в подвал, недосягаемый для взгляда из окон, Валера полез было за жвачкой – отбить сигаретный дух и вдруг, усмехнувшись, вынул руку из кармана. Подростковый бунт – говорить, что думаешь, и поступать, как решил, – обуял великовозрастного Валеру.

   – Да ладно тебе, Светуль, не дуйся! – за обедом вступился за зятя Павел Адамович. – Бросит он – вот посмотришь.
   Светка сидела к Валере спиной и кормила Пашку супчиком. Интересные они! Не дуйся! А что ей делать, если муж на глазах отбивается от рук? Теперь и курить ещё вздумал!
   – Валера, ну скажи ты ей! Ты ж не будешь больше – вон, по глазам вижу! – подмигнул зятю Радомский.
   – Валерочка, ты обещаешь? Ты бросишь, правда? – обернувшись, с надеждой спросила Светка.
   Сладость близкого примирения соблазнила Валеру. Вот сейчас он спасётся из холодного, дымного своего одиночества – его простят, покормят и приютят в родной норе ещё лет на тридцать.
   – Конечно брошу! – с готовностью подтвердил Валера, но вдруг очнулся и радостно, свеже прибавил: – Но скорее всего – нет!


   8. Чай в саду

   После повторного, тоже не слишком удавшегося обсуждения вопроса о ремонте маминой крыши Валера взял из кабинета Павла Адамовича саквояжик с инструментами и, надев ветровку, сказал:
   – Поеду к Йозефу. Поправлю, что в тот раз накосячил.
   – Ты договорился с ним? Он тебе заплатит? – насторожилась Светка.
   – За что? За мою халтуру? – спокойно сказал Валера. – И вот что. Хоть бы даже я отремонтировал ему весь дом или даже построил новый – денег с него я не возьму. Никогда.
   – Валерочка, ты нас больше не любишь? – тихо спросила Светка. – Пашенька и Наташенька – это уже не твоё? Не успел вернуться – сразу снова гулять?
   Валера молчал. Он чувствовал себя юнцом, который, безусловно, любит родителей, но больше не может терпеть их власть. Не может видеть эти жестокие в своей правоте лица. Почему вы решили, что всё, чем я являюсь, – ваша неоспоримая собственность?
   Тут молния мысли исказила Светкино лицо.
   – Но машину ты больше не получишь! Подумай сначала над своим поведением! – крикнула она и, стремительно сцапав с подзеркального столика ключи, унеслась в детскую.
   Павел Адамович спустился с Валерой во двор и, едва поспевая за его решительным шагом, завёл дипломатическую речь.
   – Конечно, с крышей она не права. А что ключи взяла – и вообще свинство. Но ты пойми, она за детей боится – как бы их отца куда не занесло. Материнские инстинкты!
   – А про то, что она вечная должница Йозефа, – забыла? – холодно возразил Валера.
   – Конечно, забыла – куда ей помнить! Двое карапузов! – оправдывался за Светку Павел Адамович. – Ладно!.. – вздохнул он, замедлив ход, и отстал. – Йозефу там привет!..
   По весенней улице Валера дошёл до станции, с улыбкой – как бутылку дорогого шампанского – купил билет, и уже через минуту на ветреную платформу прибыла электричка. Зелёный шум берёз колыхался в окне, у которого сел Валера. «Боже мой! Какая свобода! – думал он, набирая в грудь нечистого вагонного воздуха. – Доеду – сразу же покурю! Две!»

   Никогда ещё Валера не вёл себя столь опрометчиво. Подумать только! Ехать к пристыдившему и выгнавшему его человеку без звонка, со стопроцентной гарантией получить ушат презрения на свою голову. Но отчего-то Валере вспомнилась дерзость Йозефа, рискнувшего предложить миру неслыханного доселе Баха. «Я трус и раб, но я тоже хочу так!» – наивно подумал он.
   У ворот садового товарищества Валера остановился и, закрыв глаза, кожей, нюхом и слухом впитал в себя майский лес. Реки больше не было – дорога выглядела вполне проходимой. Оценив обстановку, он собрался с мужеством и позвонил.
   – Йозеф Германович, это Валерий. Я подумал, что ещё можно сделать с вашим фа-диезом. Хотел бы попробовать. Вот стою тут у вас, у сторожки. Можно к вам подойти?

   Ужасные Валерины ожидания не оправдались. Йозеф встретил его на удивление приветливо, можно даже сказать – обрадовался. К пианино, правда, не подпустил, зато велел поискать по участку расшвырянные наводнением садовые кресла. Сам же ушёл готовить чай.
   Даже не смахнув нападавшие ветки, он поставил на стол в саду две старинные чашки дрезденского фарфора со свечными наплывами золота и такой же чайничек без крышки. Через отверстие было видно, как с каждой секундой всё шире разворачиваются в нём тёмно-зелёные листья заварки.
   Валера, слегка ошалевший от внезапного гостеприимства мастера, улыбался. Сквозь голые, не проснувшиеся ещё ветки дуба было видно, как солнце и облака бегут наперегонки, по очереди обгоняя друг друга. Странное дело – Валере казалось, что он один под этим небом, на тихом свидании с самим собой. Облик Йозефа был так же мало различим, как в первую встречу. Валера словно бы вёл беседу с голосом за кадром, в лучшем случае – с пламенем свечки.
   Из всего их неоправданно долгого, забуксовавшего в вечности чаепития Валера уяснил себе только, что пианино выздоровело и Йозеф счастлив. О существенном заговорили под конец. На благоговейный вопрос Валеры – чем теперь он занимается? – Йозеф поворошил обломком дубовой ветки заварку в чайнике и тихо проговорил: «Я думаю, его творчество не закончилось со смертью. Мне хотелось бы вслушаться в продолжение…»
   По прогнившим от долгой воды ступеням они поднялись в дом, и Йозеф в ответ на Валерину просьбу без возражений, пожалуй что и с охотой, провёл своего гостя дорогой Седьмой партиты, той, которую никогда не сочинял Бах.
   Не какая-нибудь ворованная, добытая тайком, а совершенно легальная прогулка по душе другого человека, к тому же в его собственном сопровождении, опьянила Валеру. На радостях он поборолся с необратимо разбухшей дверью и, подсняв ножом излишек дерева снизу, победил. Затем перекантовал на место беседку, собрал по участку разбросанные половодьем лейки, лопаты, корзинки, без приглашения хлебнул ещё чайку и, восторженно поблагодарив хозяина, уехал.



   Глава вторая


   9. Уборка

   Земля давно впитала воду. Правда, в особо низких местах ещё почавкивал торф, но островное житьё подошло к концу. По просохшей дороге к Йозефу потянулись гости. Так бывало каждый год. К маю вдруг обнаруживалось, что о нём помнят, хотят узнать его мнение по тому или иному творческому вопросу, предложить сотрудничество или по старой дружбе напроситься на домашний клавирабенд. Гости эти, странные всё люди, прощали ему за музыку и отстранённую мину, и отсутствие мало-мальской хлебосольности.
   Йозеф и сам не смог бы объяснить причину своего холода. Видя искренне расположенного к себе человека, он словно бы чуял шанс на новую жизнь – возможность вырваться из одиночной камеры, совершал усилие и тут же вспоминал, что стена нерастворима. Выходило, что гости неизменно приносили ему в подарок сгустившуюся темноту одиночества.
   К тому же этой весной вся сила души Йозефа была направлена на возвращение совсем иных гостей. Но нет, всё не было и не было Отки, не вбегала вместе с ней побродить по комнате да подёргать его за локоть весёлая девочка. Даже старый друг Марианна забыла его.
   Склоняясь над клавишами, Йозеф заговаривал музыку, соединялся с ней всей своей остро концентрированной энергией. Свидетелю, ненароком увидевшему его в эти минуты, стало бы страшно, так мало он был похож на человека – больше то на пламя, то на стелящийся туман.

   И вот – началось! На третий день мая, в разгар игры, когда Йозеф, почти ничком лёжа на клавишах, пробирался по солнечной глубине фуги, в него вошёл трепет. Он почувствовал в позвоночнике необъяснимый холодок радости. Боясь поверить, опустил руки и сидел какое-то время не шевелясь, прижав ладони к коленям – словно из-под них могла выпорхнуть чудом пойманная благодать.
   Ничего не происходило. Колыхался край занавески, и четыре высохших стебля в хрустальном стакане, бывшие когда-то подснежниками, освещались часто моргающим солнцем. Воздух из форточки, смешавший голоса детей и птиц, был шумен, как лето в приморском городе.
   Йозеф встал и, зажав ладонью грудь, словно в ней обнаружилась вдруг рана, пошёл на кухню. Налил в чашку кипячёной, с осадком, воды и, зажмурившись, глотнул. Выглянул в безлистый ещё сад, прислушался: тут ли радость? О да!
   Беспорядочно, под яблонями и между запущенных грядок проросли тюльпаны. Йозеф взглянул на толстые, едва прорезавшиеся ростки будущих цветов, до головокружения наполнил лёгкие сырым воздухом и понял: пора готовиться к приходу «своих».
   Весь остаток дня в доме, полном неверного весеннего света, он трепетал от предчувствия, как герои странного писателя Грина, а когда стало смеркаться, сел играть. И почти сразу в сердце скрипнули половицы. Слава богу! В конце концов, он ведь был достаточно упрям и отважен, он заслужил!

   А на следующий день безо всякого повода – не во сне, а наяву – явился этот халтурщик, зять Радомского. Нагородил извинений и слов любви. Йозеф слушал рассеянно, но в целом явление Валеры неплохо вписалось в его нынешнюю радость. В какой-то момент Йозеф почувствовал желание распорядиться собой так же, как распоряжаются собой солнце, вода и воздух. Надо – бери. Он пошёл в дом и сыграл смешному Валере Седьмую партиту Баха.
   И вот – кто бы мог подумать! – на другой вечер Валера пришёл опять. Незримо, вместе с Откой и девочкой. Пришла и боевая подруга, скрипачка Марианна, но пока не заходила в сердце – слушала издалека…
   Число паломников в область Баха росло с каждым днём. Купол любящего внимания обнял Йозефа, и слышались уже иноязычные голоса. Йозеф с удивлением констатировал, что, оказывается, понимает с десяток европейских языков.
   Это было похоже на то, как если бы очень долго почтовый ящик Йозефа был «вне зоны действия сети» и вдруг, в один солнечный день, стал доступен – так что все пришедшие за годы послания в одночасье засыпали его, ослепили и оглушили любовью.
   С тех пор каждый день он забирал свою «группу» и вёл по предписанному маршруту – в целебную область Баха. Это была его служба – армейская или монашеская, скромный труд по сопровождению искренних душ.
   Поход не всегда бывал успешен. Случалось, сердце, как загнанный мотор, который заставили взять скорость, не предусмотренную конструкцией, вдруг замедлялось. Посетители таяли, и сталкер полумёртвым отползал на диванчик. Здесь, упав лицом к потолку, он отдыхал – при этом совсем не чувствовал себя, а как бы являлся воздушным пространством, в котором колышется музыка. Это отсутствие собственного «я» наполняло душу беспричинным блаженством. Деревянный, сто раз протёкший потолок возвращал его к реальности – Йозеф цеплялся взглядом за какой-нибудь гвоздик, за тёмный развод или засохшего мотылька – и приходил в себя. Надо было глотнуть воздуху, что-нибудь поесть и отоспаться, чтобы на следующий день снова начать дорогу.

   Однажды, играя прелюдию о снятии с креста, Йозеф споткнулся о вопрос. Его задала Отка. «Разве мы идём по Иудее?» – удивилась она. Йозеф огляделся: земля, по которой он вёл своих паломников, не была выжженной. Над ней вился ветер буковых рощ, цвели анемоны. Кантор церкви Святого Фомы не любил изнуряющую жару и поместил возлюбленного Христа в прохладу лютеранского храма.
   В удачные дни Томаскирхе [4 - Томаскирхе – нем. Thomaskirche – церковь Святого Фомы в Лейпциге, где с 1723 по 1750 год И. С. Бах исполнял обязанности кантора церковного хора мальчиков.] становилась кульминацией их похода. Бывало, краем глаза путникам удавалось увидеть Кантора, а однажды Йозеф со товарищи стали свидетелями расправы. Кантор огрел тростью одного из своих прославленных учеников – за чрезмерное пристрастие к нон легато [5 - Нон легато – ит. non legato – не связывая – способ исполнения, при котором переход от одного звука к другому происходит отделённо, в отличие от легато, где переход гладкий, связный.]. Наказанный горбился и хихикал – ему вовсе не было обидно. Он знал, что величайший проучивает его любя.

   В день, когда Отка спросила про Иудею, их путь задался. Пройдя дорогой фуги, в самом её финале – там, где пауза переходит в вечность, Йозеф со своей паствой остановился при входе в церковь, как экскурсовод с группой туристов. Дальше каждый сам нёс свою молитву.
   Паломники растворились, а проводник ещё долго разглядывал белые стены Томаскирхе, как чётки, перебирая в пальцах фугу. Понемногу через стены проступило звёздное небо. Йозеф любил космические ветра, ему было уютно в них и не холодно. Никого не стесняясь и не боясь, он нырнул в свою колыбель – почти лёг на клавиши и зашептал, что было на сердце. Звуки отвечали ему. Это был восхитительный разговор о любви – записанный невидимыми чернилами поверх строгой музыки Баха.
   Кантор возник на хорах внезапно и, скатившись по лестнице, грудью врезался в ряды полифонии. Йозеф почувствовал страшный удар и уронил руки. Осколки фуги посыпались на него мелким градом. Он не слышал ушами громовой голос, но порыв был внятен без слов, как внятна бывает тоска, чувство стыда или вины.
   «Ты хотя бы помнишь, где ты находишься? – негодовал Кантор. – В доме Божьем, балда! Хватит ползать по клавишам! Держи себя строго! Как ты смеешь сопровождать молящихся, если даже благопристойный вид тебе не по силам! Развёл свинарник!» И на прощание – последним всполохом взгляда – швырнул в душу ученика уголёк.
   Йозеф огляделся: старое пианино, диванчик с деревянными подлокотниками, летний вечер. Через окно было видно: между елью и скромным соседским домом уже засветилась низкая звезда.
   Несмотря на мучительное жжение в сердце, Йозефу было сладостно от полученного тычка. Он вышел на крыльцо и задумался: что имелось в виду под «свинарником»? Самовольно расшатанный ритм? Пыль в углах клавиатуры? Неисполненное предназначение? А «молящиеся» – это кто же, Отка?
   Пока Йозеф играл, на соседний участок приехал дачник, мужчина лет сорока, лысоватый, хозяйственный, с простодушной какой-то осанкой. Йозеф увидел его с крыльца – через изгородь смородиновых кустов, сплоить завешенных зелёными бусинами.
   – А, Йозеф, приветствую! Вы уж тут? Как пережили затопление? – спросил он, бодро улыбаясь. – В дом-то не зашла вода? У нас вроде тьфу-тьфу, на третьей ступеньке – и вниз пошла. В следующие выходные своих привезу!
   Слушая его, Йозеф вспомнил – это был тот самый соседский мальчик, подросток, который помчался на велосипеде на станцию – вызвать «скорую», в ночь, когда умерла бабушка. Как бишь его звали? Йозеф никогда не интересовался соседскими именами, как, впрочем, и всем остальным, что не касалось музыки. Может быть, в этом и заключался «свинарник», о котором говорил Бах?
   На следующее утро Йозеф первым делом прислушался – как там вчерашний лейпцигский уголёк? Брошенная Кантором головешка дымилась по-прежнему, даже посверкивала. Йозеф пошёл на кухню, умылся и выпил воды. Подождал – не утихнет ли жжение – и, вздохнув, принялся наводить порядок.
   Бесконечно вслушиваясь в целебные проклятия Кантора, он вымыл все полы, стены и окна. Беспрецедентная чистота воцарилась в дачном домике. Чтобы насладиться ею, Йозеф передвинул диван и лёг лицом к распахнутому окну. Снаружи чистота была огромна – она простиралась из комнаты через дачные огороды – в небо. Но вот внутри, стоило перешагнуть через пространство музыки вглубь, начинались залежи земной жизни.
   Чуя, что и там придётся устроить уборку, Йозеф вгляделся в материю прошлого – потускневший млечный путь. Если стереть пыль, может быть, и высветились бы живые звёзды – товарищество, дружеское расположение, даже любовь. Но ничего – нет, ничего не удалось сшить из этой роскоши. Как человек, с детских лет отданный в «монастырь», Йозеф не обладал никакой «частной собственностью» – ни временем, ни свободой, ни даже правом распорядиться сердцем. Ему было нечем ответить на добрые чувства любивших его людей. Правда, находились альтруисты, готовые любить ни за что. Вот Марианна… или некоторые другие братья по музыке, милые и доверчивые, полагавшие Йозефа таким же доверчивым и милым, с апельсиновой рощей во взгляде. Порвав со старой жизнью, Йозеф прятался от этих любящих особенно тщательно и теперь испытал внезапную растерянность: почему же они не разыскали его, а, смирившись, отстали?
   До самого вечера он с нежностью разбирал звёздный хлам и в какой-то момент уловил, что жжение брошенного Кантором уголька погасло. Запахло летней ночью – землёй и травой, густым цветением сирени. По торфяной, пружинящей под ногами земле Йозеф подошёл к смородиновому забору. В окне соседского дома помаргивал и бормотал телевизор. Сосед смотрел футбол. Йозеф тоже посмотрел немного через стекло. Движения игроков напомнили ему игранную в детстве пьесу Кабалевского. Рассмеялся от внезапного наката радости и пошёл спать.


   10. Визит

   С тех пор как по велению Кантора Йозеф навёл чистоту, его перевели на иную должность. Он больше не был экскурсоводом по мистической земле прелюдий и фуг. Отныне его делом стало сопровождение молитвы. Кантор поделился с ним частью своих земных обязанностей. Йозеф воспринял это как повышение. По-новому заскрипели отмытые досочки сердца. Радостно, мягко поплыл кораблик.
   Поначалу молитвы, вплетённые в течение музыки, сбивали Йозефа с толку – так непривычно было ему узнать, о чём в действительности думают его близкие. Отка просила о том, чтобы уже сейчас, без разлук и смертей, настала вечная жизнь. И ещё о том, чтобы ангелы находили время позаботиться о собаках, у которых нет хозяев. Она занималась собачьим приютом – вот в чём дело!
   Валера молился, чтобы мама простила его, чтобы детство простило его, чтобы его простила музыка – это было сплошное покаяние без единого пожелания счастья. Вот бы Йозеф не подумал, глядя на румяную и приветливую физиономию горе-настройщика!
   Марианна молилась о здоровье для своей старой мамы, о дочке, уехавшей с мужем в Америку, и о том, чтобы – Господи! – как-нибудь так сложилось – и они с Йозефом провели бы старость по соседству! Йозеф чуть не упал со стула, расслышав последнее.
   Что говорить – он был счастлив неосознанным и совершенным счастьем сродни тому, какое случается в детстве. Он больше не был один – это раз. Два – в саду на заросших холмиках грядок начала поспевать клубника! Йозеф никогда ещё не задерживался на даче так глубоко в лето. Звонкие голоса детей и радио на соседних дачах бывали настолько мучительны для его слуха, что он сбегал. Но в этом году каникулярный шум не раздражал его.
   В день летнего солнцестояния, почуяв волшебную силу даты, Йозеф впервые вышел за калитку и с любопытством прислушался, как на другом конце улицы правление садового товарищества обсуждает вопрос укладки асфальта. Грозовой шум сходки восхитил его своей раскатистой, подобной горному эху фактурой.
   Ближе к ночи Йозеф по обычаю закрыл окна и сел за пианино. К середине первой прелюдии паломники собрались, но что-то было не так между ними. Йозеф вгляделся и увидел, что Отка плачет.
   Иногда она подносила руку с утюгом к лицу и тыльной стороной ладони утирала слёзы. Сквозь жёсткий и ветреный, с льдистой крошкой дождь её бессильного отчаяния Йозеф различил жалобу: подожгли загончик в лесу!
   Погибла собака. «Ну да – она ведь молится за животных…» – думал Йозеф, рассеянно перешагивая из прелюдии в фугу, – и вдруг ощутил холодок пустоты. Он поспешно обвёл мыслью собравшихся: были Валера и Марианна и ещё десяток видимых не столь четко, но всё же знакомых Йозефу лиц. Но Отки он больше не различал – она выпала из пространства музыки.
   Йозеф подумал, что она отлучилась на время – повесить в шкаф выглаженную рубашку, и решил дождаться её возвращения. Это был самый долгий клавирабенд из всех, что когда-либо ему доводилось отыгрывать. Под утро он закрыл пианино и вышел в зелёный сумрак июня. Ещё не успело стемнеть, а уже светало.
   Тревожная мысль пришла ему в голову: раз он видел в жизни Марианну и Валеру, значит, и Отка есть на земле. Может быть, нужно выйти из цветущего, огороженного забором склепа на волю и с ветром перенестись в Москву? Людям свойственно помогать друг другу. Вероятно, это правило относится и к нему.
   Мысль о поисках Отки была столь новой и беспокойной, что Йозеф даже не попытался уснуть. Он встретил солнце, подёргал траву на заросших грядках с клубникой. Постоял у смородинных кустов, глядя, как дочка соседа играет в саду.
   После полудня почувствовал голод и вспомнил, что ничего не ел со вчерашнего дня – только глотал воду прямо из кувшина. На кухне нашлась прошлогодняя гречка. Йозеф поболтал её в миске с водой и горстями переложил в термос. На ладони налипли зёрна. Он разглядывал их с пристальным интересом, пока не вспомнил, что кашу надо залить кипятком.
   Когда чайник вскипел и крупа была заварена, Йозеф вышел в сад и сел в тенёк – ждать, пока приготовится гречка. Это был лишь предлог – на самом деле он дожидался вечера. Может быть, с наступлением времени музыки Отка вернётся?

   За этим занятием, а точнее сказать, бездельем, и застал его Радомский. Он звонил вчера, но Йозеф, поглощённый исчезновением Отки, забыл об их разговоре и теперь был удивлён. А впрочем, обрадовался! Ему хотелось видеть живого человека.
   Маленький круглый Павел Адамович, заранее вытянув ладонь, бежал по дорожке навстречу хозяину. В заросшем саду цвёл шиповник и огромный обсыпной жасмин, а Йозеф, встречавший настройщика у крыльца, так и остался после зимы – сломанной тёмной веткой. Но это лишь издали. Приглядевшись, Радомский увидел, что клиент в порядке – щурится на жгучее солнце и подзагоревшее лицо проявлено в мир более, чем когда-либо.
   – Опять зверей приваживаешь! – воскликнул Павел Адамович, споткнувшись о блюдечко с молоком, притулившееся у ступенек. – Кто у тебя тут? – и обмахнул обрызганную брючину.
   Йозеф слегка дёрнул плечами.
   – Не знаю. Иногда слышу ночью… Думаю, ёжик. Потом ещё утром шелестнёт. Кошка… Тут много всех, – и вдруг, широко распахнув глаза воскликнул: – Паша, заяц ещё приходил! Вот тут стоял, где ты. Разговаривал..
   – С тобой, что ли? – фыркнул Радомский.
   Йозеф поднял блюдце и переставил поближе к фундаменту – чтобы гость больше не спотыкался.
   Они с Радомским не были друзьями. У Йозефа и вообще не водилось друзей из числа «живых» – он более доверял ушедшим и призракам. Он решил, что не скажет Павлу Адамовичу о счастливом рецидиве болезни, случившемся с ним этой весной. А как бы тот удивился, узнав, что безумному Йозефу является теперь его зять!
   Павлу Адамовичу тоже было что скрыть от Йозефа. Он ехал к своему давнему клиенту по делу, о котором не доложил напрямик, а решил выяснять околицей. Пару дней назад в откровенном разговоре со Светкой Радомский укрепился в подозрении: его дорогой зять регулярно общается с Йозефом. Учитывая человеконенавистничество и психопатию последнего, это казалось невероятным. Тем не менее влияние больного музыканта на добродушного Валерочку было столь очевидным, что бездействовать дальше Павел Адамович счёл непростительным.
   Йозеф не умел шутить, хитрить и врать. Раскрутить его на правду было куда проще, чем настроить его пианино. Для пущей доверительности Радомский привёз с собой душистый хлеб и тонкое вино. Они ещё не успели допить по бокалу, а Павел Адамович уже спрашивал напрямик: не возобновились ли приходы тайных гостей? Йозеф отвернулся к жасмину, желая проявить сдержанность, но не выдержал и улыбнулся. Скоро выяснилось и насчёт виртуальных визитов Валеры.
   – Тоже с утюгом, между прочим! – радостно уточнил Йозеф. – Они все всё время что-то гладят, просто какая-то мания! Как будто нельзя просто сесть и послушать.
   – Йозеф… – сокрушённо проговорил Радомский и покачал головой. – Йозеф, но ведь ты сохраняешь критическое отношение, не правда ли? Ведь ты понимаешь, что это – фантазия? Игра воображения?
   Сперва аккуратно, намёками, затем настойчивей Павел Адамович принялся убеждать Йозефа лечь в клинику «отдохнуть». Ну ладно, не хочет в клинику – пусть отправляется к себе в Крым. Солнце и море укрепят нервы.
   Монолог Радомского затянулся. В промежутке поставили чайник. На серебряном, тронутом патиной бабушкином подносе появились чашки с лёгким слоем пыли на ободке, сахарница и молочник. Молока, правда, не нашлось. Йозеф ткнул в кувшинчик ветку жасмина.
   Радомский, довольный тем, что ему не противоречат, излагал Йозефу свою теорию двух полюсов. Она заключалась в том, что семейных людей, то есть обывателей, и жрецов искусства разделяет бездна. Человек обычный, скажем, Валера, через эту бездну не перемахнёт – упадёт и сгорит. Вот всё, чего Йозеф добьётся своим безответственным миссионерством.
   Йозеф слушал Павла Адамовича не возражая. «В конце концов, это всё от того, что ты один. Творчество, галлюцинации, седьмая партита – всё это, как ни крути, вопрос одиночества…» – задушевно вещал Радомский и, кажется, собрался уже углубиться в психологию человеческих отношений, но тут Йозеф сделал резкий вдох и на выдохе швырнул в него сахарницей.
   Заперев за взвизгивающим Радомским калитку, Йозеф вошёл в дом, закрыл окна, пианино задвинул креслами и остаток дня пролежал на диване, скрючившись, чувствуя в себе сердце предка, погибшего под Веймаром в лагере. Постепенно видение преобразилось – он стал собакой из Откиного приюта, закольцованной в языках пламени. Любящие доброжелатели, оставшиеся за стеной огня, были бессмысленны, как ливень на другом полушарии.

   Павел Адамович вернулся домой с шишкой надо лбом, липкой от растаявшего сахара.
   – Сбрендивший идиот! Мистик хренов. Возомнил о себе! – высказался он, пока Светка мазала больное место троксевазином. – Поздравляю тебя, Валера! Этот чукча включил тебя в свои галлюцинации! Ты у него теперь наряду с прочими являешься слушать Баха! Что смотришь – польщён? В Лейпциг вы, оказывается, прогуливаетесь! И сотри ты к чёрту музыку его! До добра не доведёт! Я ему объясняю – болен ты, брат! А он – сахарницей!


   11. План

   Вечером следующего дня Валера приехал в садовое товарищество «Нарцисс» и, остановившись перед запертой калиткой Йозефа, позвал хозяина. Помолчал, позвал ещё и, не дождавшись ответа, перелез через штакетник.
   В саду – на столе под дубом – стояла неубранная посуда. Два плетёных кресла валялись на боку, сбитые порывами ветра.
   Хрустя по сахарному песку, Валера приблизился к крыльцу. Помедлил немного, взошёл по зыбким ступеням и постучал.
   – Йозеф Германович, можно зайти? Это Валера!
   Ни ответа, ни шороха. Валера тихонько толкнул дверь – открыто. Вдохнул поглубже для храбрости – и самовольно вломился в дом.
   В чистейшей комнате, в углу чёрного кожаного дивана, хрупкий и невесомый Йозеф сидел по-турецки и сжимал в ладонях ключ, каким настройщики подтягивают колки.
   – Слава богу! Йозеф Германович! А я уж не знал… – воскликнул Валера и в следующий миг понял, что обрадовался рано.
   Йозеф, застыв в своём имени, как в колючем гнезде, немо взглянул на вошедшего.
   – Я знаете почему приехал? – волнуясь, заговорил Валера, и его просторное русское лицо с кудрями надо лбом порозовело. Он сел перед диваном на корточки и в отчаянии поглядел на Йозефа. – Павел Адамович там вам наплёл… Вы плюньте вообще на этот бред! Они не знают, они у вас не были, а я был! Пошлите вы его, слышите!
   И вдруг осекся, поняв, что объясняться не перед кем. Йозефа не было. Он вроде бы присутствовал в комнате, но лишь физически – а дух развеялся. Покинутая плоть морщила брови, щурила глаза, сжимала пальцы, силясь восстановить единство – но душа была вольна и не желала возвращаться в застенок.
   – Почему вы ему поверили, а себе нет? Ведь всё так и есть, как вы ему рассказали! Я правда вас слушаю! – грянул Валера и выпрямился во весь рост.
   Йозеф вздрогнул, как будто дух, наконец воссоединившись с плотью, ударил его током.
   – Я вас слушаю! – отчаянно повторил Валера. – Слушаю вашего Баха! – И с пьяной откровенностью, какой не случалось с ним уж лет двадцать, со школы, рассказал Йозефу, как в свободный час надевает наушники и отправляется в путь. Пробирается по камням, раздвигает еловые ветви и придерживает их, натурально как в лесу – чтобы не хлестнуть идущих следом. А недавно что-то переменилось. Больше нет ни леса, ни каменных сводов – только светлое, быстрое, как ветер, пространство, в нём любая мысль моментально долетает по адресу… – Валера оборвал, видя, что слова не производят впечатления на Йозефа.
   – Хотите докажу? – отчаявшись, крикнул он. – Тут у вас ещё девушка с сестрёнкой! Затем изящная такая, я её про себя почему-то назвал «француженка». И ещё длинный дядька в футболке. И дама с короткой стрижкой, говорит, по-моему, по-португальски. Ну? Они?
   Йозеф беспомощно поглядел на Валеру. Чары безумия, наложенные на него сердобольным Радомским, треснули и посыпались, обжигая битым стеклом.
   – Та, которая по-португальски, не помню, кто она… – проговорил он, с трудом подбирая слова. – А «француженка» – это Марианна, только давно. Когда мы познакомились в оркестре, она ещё училась. И Отка! – продолжал он, оживая. – Да, и вы были тоже. Только уже седой… Да, седой, постаревший, с барышней… Похожа на вас. Дочка?
   – Может, Наташка? – улыбнулся Валера и со спазмом в груди почувствовал, что Радомский прав: конечно же, Йозеф болен. Ну а кто здоров? Может быть, он, Валера, пристрастившийся за глажкой белья прогуливаться в небесный Лейпциг?
   – Послушайте, а вам не приходила в голову мысль вывернуть всё это с изнанки на лицо? – воскликнул он и, самовольно распахнув окно, присел рядом с Йозефом на сверкающий солнцем диванчик, как на камень у моря. – Надо совместить вас и ваших слушателей в одном пространстве-времени! Пусть мы соберёмся в реальности – все, кто приходит: Марианна, Отка и другие! Чем плохо? Йозеф Германович, вы слышите, о чём я? Давайте вывернем эту ткань на лицо!
   Йозеф слушал, отвернувшись. Сухая и воспалённая, трескучая, как костёр, оболочка души отторгала прикосновения посторонних. Если и можно притронуться – только под смягчающим слоем музыки. Но музыки не было. Валера толкал свою речь «посуху» и боялся взять паузу – что-то будет ему за эту безудержную фамильярность!
   – Прервите свой бойкот! – продолжал он, не находя мужества замолчать. – Выйдите к людям, сыграйте для них, как раньше! Мы с Павлом Адамовичем окажем всяческое содействие – я объясню, растолкую ему, вот поверьте! А у него всё-таки бесчисленное количества нитей, связей – он напомнит о вас кому нужно! Давайте хоть разок повидаемся на земле! Хоть посмотрите, какая она наяву, ваша Отка с утюгом! А знаете, я ведь тоже глажу! Очень удобно так слушать – вроде и занят, никто не придирается…
   – Думаете, она и вживую с утюгом придёт? – проговорил Йозеф и, легко поднявшись, отодвинул от забаррикадированного пианино кресла.


   12. Подготовка

   На маленьком стадионе возле дома праздновали открытие детского аттракциона – многоярусного батута. Светка повела детей за халявными шариками и чупа-чупсами, а Валера остался – обдумать план спасения Йозефа. Он включил на кухне свой вечно виснущий ноутбук и, может быть, впервые в жизни чётко наметив цель, отправился на поиски.
   «Я дерзкий! – гипнотизировал он сам себя, шныряя по чужим записям. – Я тоже дерзкий, и мне не стыдно!»
   Реплик о Йозефе – возмущённых, недоуменных, нейтрально светских, благодарных, отчаянно любящих – словом, самых разнообразных, поймалось в Сети порядочно. Не только они с неведомой Откой слушали его.
   Валерина «рыбалка» была в самом разгаре, когда на кухню явился Павел Адамович.
   – Валерочка, не помешаю? Я быстро – чайник вскипячу и пойду, – проговорил он кротко и принялся стряпать перекус. Зажарил яичницу, подсушил в тостере хлеб. Затем, накрыв всё это тарелкой, начал тягомотно перемывать посуду. Ему хотелось разведать, чем увлечён его зять. Наконец любопытство сделалось нестерпимым.
   – Валера, а ты что ищешь? – спросил он, приподнимая очки и деловито взглядывая на экран. – Всё про Йозефа? А что именно? Может, я помогу?
   – Помогите! – оторвавшись от экрана и переведя оживлённый взгляд на тестя, сказал Валера. – Я хочу, чтобы он вернулся в нормальную жизнь! Ему надо увидеть своих слушателей. Надо понять, что у всего этого есть смысл, не только мистический, но и вполне земной.
   Павел Адамович вздохнул. Он не был бессовестным человеком – когда шишка поджила, он простил Йозефу сахарницу, больше того, ощутил, пожалуй, и некоторое сострадание к безумцу.
   – И где ж ты этих фантомов собираешься раскопать? – спросил он, присаживаясь к столу.
   – Ну не фантомов, во-первых. А во-вторых, это не трудно! – бодро сказал Валера. – Люди ведь пишут! Знаете, сколько уже нашел – полно! Если любишь – обязательно выскажешься. Я сам о нём треплюсь на всех углах!
   – И что, слушают? – спросил Радомский и подпер ладошкой щеку.
   – Нет, конечно! Но я свяжусь с теми, кто его любит. Скажу им, что у них есть возможность услышать его вживую. Есть люди, для которых Бах Йозефа – это родина души. Родина – понимаете? Это, соответственно, первое. А второе – организационные вопросы. Он не последний ведь был человек. Надо вернуть его на рельсы – заставить исполнять предназначение, и, главное, заставить понять, что это нужно людям. Вы осознаёте, сколько он может дать другим? Это же бездна звёзд полна! – воскликнул Валера. – Вот как-то так. Павел Адамович, вы поможете?
   – Нет, не буду помогать, Валерочка, – грустно сказал Радомский и, поставив перед собой тарелку с яичницей, объяснил: – Я иногда думаю: с одной стороны, жалко, большой мастер. А с другой – он вызывает к жизни энергии, которым, может быть, и не место среди людей. Извини за мистический слог. Может быть, лучше, чтобы все эти духи дремали там, где им и полагается? Ведь есть же классическая интерпретация. Она хороша – но при этом трезва, логична и, главное, безопасна для психики. Так что нет, помогать не стану, – заключил он с грустью. – И тебе не советую. Ничему тут уже не поможешь. Помогай вон лучше Светке – всё больше толку.
   – Ага, и крышу у мамы перестилать не надо. Чтоб этот шифер весь на голову ей осыпался! – сказал Валера и, подхватив ноутбук, ушёл в спальню.
   Со стадиона, прорываясь сквозь закупоренные окна, несся грохот детской попсы. Малолетние исполнители из какой-то там студии с придыханиями выламывали в микрофон свои нежные голоса. «Господи! Что они творят! – с ужасом думал Валера. – И Наташка там! Светка Наташку с Пашкой потащила в ад за чупа-чупсами!»

   Мамин шифер стал вехой в Валериной жизни. Воссияла зелёная металлочерепица. Больше в комнату не протекал дождь и не капал в таз. Валера чувствовал, что отныне он не просто бездарный настройщик, а человек, способный на поступок. Новая задача была потруднее ремонта, но и с ней Валера справился. То, чего по трусости и застенчивости никогда не сделал бы для себя, он легко совершил для Йозефа.
   Итак: введя в поисковик его имя и добравшись последовательно до самых глухих страниц, он открыл, что влияние Йозефа на его сердце не уникально. Подобных ему «Валер» было полно! Особенно прекрасным показалось ему полугодичной давности признание некой Анастасии, сотрудницы художественной студии на Ордынке. Отвечая на вопрос в «анкете» преподавателей: «А что ещё помимо живописи вас вдохновляет?» – она рассказывала о свалившемся на неё чуде музыки Баха, сыгранной проникновенным мастером, к сожалению, оставившим концертную деятельность. «Я слушаю его каждый день, просто чтобы не сбиться с жизни», – простодушно заключала неведомая Настя.
   Валера взял себе на заметку адрес той студии.
   К некоторым записям, пересилив сопротивление робости, Валера оставил комментарии, сообщавшие, что, возможно, вскоре музыканта снова можно будет услышать «вживую».

   На третий день после того, как Валерины реплики разлетелись по интернету, ему написала, а, узнав номер, тут же перезвонила некая Марианна – должно быть, та самая «меценатка», о которой упоминал Радомский. По её голосу и интонации, тревожной и чуткой, Валера сразу признал в ней сестру по «Ордену Йозефа». Она назначила ему встречу за чашкой кофе в элегантном ресторанчике, каких Валера не посещал никогда.
   Робея, он вошёл – изящная «француженка» вечно среднего возраста помахала ему рукой в перстнях. Поняв идею Валеры, она в считанные минуты разработала план кампании. Сама Марианна предпочитала действовать закулисно – не показываясь Йозефу на глаза.
   – Тайно жертвуете на храм? – спросил Валера.
   Она утвердительно махнула ресницами.
   – Знаете, Валерочка, не всякому легко сознавать, что ты повернул чью-то реку вспять. Особенно Йозефу. Я оставила скрипку – просто не могла чувствовать себя музыкантом рядом с ним – так, ремесленница… Занялась делами мужа – он у меня «большой человек», – сказала она с грустной улыбкой. – Йозеф очень переживал, что я ушла из музыки. Порвал со мной всякую дружбу. Но внутри это не разорвёшь. Всё равно мы видимся. Захожу к нему – прямо под купол. Свершаю бедный обряд… Ну да вы ведь знаете! – и Марианна доверительно положила ладонь на руку Валеры.
   Валера с удовольствием слушал её мягкий и серебристый, как снежное кружево, голос.
   – Дам вам простую метафору, – продолжала она. – Йозеф – это тот космический корабль, который выносит нас в абсолютно восхитительное, недосягаемое пространство. Конечно, это не мы летим – летит он. Но благодаря ему мы можем хотя бы полюбоваться в иллюминаторы, понимаете? – сказала Марианна и, подозвав официанта, попросила к следующей чашке кофе немного корицы.
   Теплота беседы пропитала Валеру насквозь. Под конец встречи он даже осмелился на светский жест – поднёс Марианне зажигалку. Знакомство с прелестной женщиной, радость дружеского общения, благородное совместное дело – как всё это было великолепно! Боже мой, и зачем столько лет извёл на трусливое отсиживание в норе!
   Обязанности были распределены. Всемогущая Марианна взяла на себя вопросы организации, поручив не обладавшему связями Валере единственное посильное дело – собрать по Сети «своих». Простившись с обаятельной скрипачкой, он без промедлений ринулся исполнять задание.
   После встречи с Марианной Валера почувствовал себя мощной, способной к большому полёту птицей – скажем, орлом. Сшибая разворотом крыл столбы и прохожих, он проследовал по Ордынке до дома с нужным номером, взлетел на третий этаж старенького особняка – в деревянную мансарду, где располагалась художественная студия, и вдохновенно потребовал Анастасию. Асю – как назвала её администраторша.


   13. Поклонница

   Ася вышла из комнаты, заставленной десятком мольбертов, и оказалась юной – лет двадцати. В первое мгновение какой-то чертой – скрытой дерзостью, убегающим в тишину взглядом – она показалась Валере похожей на Йозефа.
   Но нет – он ошибся. Ася повела себя, как робкая девочка. Когда Валера сказал, что прочёл её пламенный отзыв о Бахе в интерпретации Йозефа, она смутилась до слёз и с трудом переборола порыв сбежать от Валеры в студию.
   – Мне надо с вами поговорить о судьбе человека, – сказал Валера.
   – У меня ещё пятнадцать минут урока, а потом полчаса свободных… – сказала Ася и, не взглянув на Валеру, ушла к своим ученицам.
   Через четверть часа, пройдя в глубь двора к деревянному дому, чудесно хрупкому среди городского камня, Валера и Ася сели на лавочку. Не успевшая ещё пропылиться листва защитила их от жаркого солнца.
   За всю предыдущую жизнь Валера не совершал таких нелепых шагов, как теперь. Оказывается, это было сущим наслаждением – поступать рискованно! Говорить откровенно, сближаться стремительно, встречать непонимание и всё-таки утверждать свою веру. Даже не задумываясь, что перед ним человек посторонний, возможно, иного склада души, он описал Асе как есть нынешнее положение Йозефа.
   – Нам надо перевести происходящее в реальность! Чтобы состоялся хотя бы один нормальный фортепианный вечер – как у людей! А желательно – много! Желательно – чтобы он вернулся в профессию! – горячо заключил Валера.
   Ася разгладила на коленях матерчатую сумку – серую, с вышитым листом одуванчика, и ничего не сказала. Спутанный школьный пробор в русых волосах, лоб, взглянув на который нельзя поверить, что в мире бывает старость… Во что он хочет её втянуть?
   – Нужно, чтобы он увидел своих слушателей не в мистическом путешествии, а в жизни. А они – его! – отчаиваясь из-за Асиного безмолвия, пояснил Валера.
   – Вы думаете, он может существовать «в жизни»? Я включала записи своим ученикам – они ничего не услышали, – сказала Ася, сиротливо оглянувшись на мансарду, где располагалась студия. – Сюда приходят в основном женщины… В основном чтобы восстановиться, начать что-то заново. Им нужен оптимизм для жизни. Йозеф – он такой… Он не для жизни вообще, – и тихим смешком поставила точку в исповеди.
   Несмотря на очевидную застенчивость, она, как и Валера, бесцеремонно называла Йозефа Йозефом. Это ободрило миссионера, и всё же он не был уверен: действительно ли Ася участвует в паломничестве или её слова – лишь попытка не перечить безумцу?
   – Ася, но ведь вы там бываете? Отка с утюгом – это часом не вы?
   – Отка с утюгом? – Ася вскинула испуганный взгляд, и Валере сделалось стыдно. – Я не знаю. Меня зовут Настя, – сказала она и поднялась с лавочки. – Я пойду? А то перерыв уже закончился.
   Приняв от растерянного Валеры визитку настройщика, она быстро прошла к подъезду и, потянув непосильно тугую для её легкой фигурки дверь, шмыгнула в дом.
   Ну вот, одну спугнул! Валера мысленно проследил, как по узкой лестнице она взбегает в спасительную мансарду, и решил, что больше не станет мучить грустную девочку.
   Тем волшебней, что на следующий день к вечеру Ася позвонила и жёстким от смущения голосом попросила о встрече.

   Завертелись колесики. Дело пришло в движение! Договорившись встретиться с Асей у студии, Валера позвонил Светке и скрепя сердце соврал, что будет сегодня попозже – старый приятель, Игорёк, позвал пересечься. Судя по всему, хочет предложить кое-какой приработок.
   Услышав о приработке, раздражившаяся было Светка смягчилась.
   – Валерочка, но ты учти, – кружка пива это максимум. Тебе сегодня ещё с балкона выкинуть хлам. И шипы на перила накрути – я купила в хозяйственном. А то голуби обнаглели, сидят как у себя дома…
   – А где у них дом, Свет? – спросил Валера. – Может наш балкон – это он и есть?
   Светка подозрительно умолкла.
   – Ты не волнуйся, мы пить ничего не будем, так, кофейку! – спохватившись, пообещал Валера. – Я быстро. Максимум час! – И, с ужасом воображая, что будет, если кто-нибудь из Светкиных подруг – чем не шутит чёрт? – увидит его в обществе юной Аси, помчался на Новокузнецкую.

   Они встретились возле студии и неспешно пошли дворами. Сочная после многоводной весны зелень деревьев, мел на асфальте, запах лета – всё трогало Валеру, наполняло духом упущенной юности. О цели избранного Асей маршрута он не спросил.
   – Я подумала: ну что же я вру, скрываюсь! – говорила Ася дорогой. – Надо всё рассказать, раз вы спрашиваете. Вы ведь не для себя? Вы как-то хотите ему помочь? Йозеф меня спас, неужели я буду теперь сторониться? Поэтому позвонила…
   Миновав дворы, на уютной, плавно изогнутой улице они сели в трамвай. Ася везла Валеру в маленький приют для бездомных животных.
   – Это тот, который сгорел? – наивно спросил Валера.
   – Сгорел? – ахнула Ася. – С чего вы взяли? Нет! Вы что-то путаете!
   – Да мне, по-моему, Йозеф рассказывал… не знаю… Наверно, да, путаю! – заключил он и отчаянно улыбнулся.
   Собаки были плодом Асиного знакомства с творческим тандемом Бах – Йозеф, точно так же как для Павла Адамовича плодом стало удочерение осиротевшей Светки. «Интересно, а как он покалечит меня?» – предвкушал Валера, слушая историю Аси.
   – Это не потому, что я вдруг стала хорошей, – волнуясь, объясняла она. – Просто, когда слушаешь эту музыку, всё обнажается – тебя как будто выгнали из укрытия под обстрел и ты навсегда изранен. Единственное, что приносит облегчение, – когда кормлю их, жалею. Знаете, ведь приюты, где они живут, – это самое светлое место. Вот я иногда захожу в храм… Мне кажется, в нашем приюте, почти как в церкви, – всюду Христос. Вы не поверите – даже душа замирает, так Он близко!
   Не замечая ни столпотворения, ни бегущей строки, ни остановок с жужжаньем дверей и натиском пассажиров, всецело растворившись в признании Аси, Валера вникал в родственную историю.
   – И вот когда у меня уже совсем переполнилось сердце, я поняла, что должна поговорить с Йозефом, – продолжала Ася, придерживаясь в толчее за Валерин рукав. – В реальности это было бы невозможно – нельзя ведь навязываться. Зато можно поговорить в мыслях. И я стала говорить – всё, что чувствую, всю мою благодарность. Потом стала расспрашивать его – о нём самом, о Бахе, о том, куда мы движемся… И Йозеф разрешил мне пойти с ним. Конечно, это просто мои фантазии – я фантазировала, что вижу таинственные земли. Там очень тихо. Там проклёвываются весенние цветы. Ростки я точно помню… А однажды мы оказались в Томаскирхе – вы, наверно, знаете, там служил Бах. Я начала молиться за моих собак и вдруг увидела Баха – он прибежал и стал ругать своего ученика, что тот играет отрывисто… – Ася поглядела на Валеру и вдруг рассмеялась звонко, от души.
   – Это, конечно, звучит как бред, – успокаиваясь, проговорила она. – Но если я стану нормальной – у меня не будет сил заниматься приютом!
   – Это не бред. Духовный мир существует. Его можно увидеть сердцем! – пламенно возразил Валера. – Я вот что думаю: это они все сумасшедшие, а мы – нет!
   Плотно набившиеся в салон люди пошатывались, как толпа пьяных, пол уходил из-под ног. За пару остановок до пункта назначения Ася решила выйти.
   Оказывается, в ветлечебнице у неё был пристроен щенок со снятой на боку кожей. Его нашли в мусорном контейнере и принесли в приют. Врач склонялся к усыплению, и нынешним вечером Асе предстояло выяснить – действительно ли это самый гуманный путь.
   Когда Ася исчезла в страшной кафельной комнате, Валера присел на стул, обшитый порезанным дерматином, и постарался справиться с тошнотой, заполнившей грудь.
   «О-го! Значит, мы спускаемся в ад? – бодрился он. – Ну спасибо тебе, Йозеф! Дорого же ты берёшь за удовольствие поучаствовать в твоей судьбе!»
   А когда за дверью звякнуло железо и раздался едва различимый звук – неизвестный, инопланетный, Валере пришлось подняться.
   – Где здесь туалет? – сцепив зубы, спросил он у проходящего мимо работника. Парень в спецовке, оценив белейший цвет Валериного лица, отвёл его к нужной дверце. Там, в относительном спокойствии и без помех, Валеру вырвало. Прислонившись к кафельной стене, он отдышался, умылся холодной водой и вышел на улицу.
   Скоро показалась и Ася – она сбежала по ступенькам и с прискоком, как ученица младших классов, подлетела к Валере.
   – Будут лечить! – радостно сообщила она. – Вырастет прекрасная собака, почти сенбернар. Я его пристрою! Прямо сегодня начну искать. Мы в прошлом месяце отправили в Ригу старого пса, слепого, представляете? Нашлась женщина. Знаете, есть такие… Ну что – побежали, вон трамвай ползёт!
   – Я не поеду, – отведя взгляд, сказал Валера. – Пока не могу. Видно, мало я ещё Йозефа слушал…
   Ася ничего не ответила. Только сжала ремешок сумки.
   – Я напишу вам, если что-то выйдет с концертом. Или позвоню. Вы придёте? – сказал Валера.
   Ася кивнула.
   – Вы ему про меня не говорите, – попросила она.
   – Как это – не говорите! Скажу обязательно. Скажу, что он ещё одного человека сшиб со здоровой жизни!.. Ладно, не скажу, не волнуйтесь.
   – До свидания! – кивнула Ася и, прижимая ладонью вспархивающую сумку, помчалась на остановку, к уже открывшему двери трамваю.


   14. Клавирабенд

   Ещё не было свёрстано расписание залов, и Марианна, разыскав таинственных друзей из прошлой жизни, успела уладить всё наилучшим образом. Оставалось дождаться осени.
   Пришёл октябрь и намел листву на крыши старой Москвы, к вечеру теперь уютно темнело. И волшебные андерсеновские розы, и запах близких зимних праздников, тихо реявший над небольшим залом, и то, что даже последние ряды, обречённые остаться пустыми, заполнились студентами-музыкантами – всё устроила Марианна. Валера только дивился обнаружившемуся вдруг авторитету и завидной общительности прелестной «француженки».
   В тот вечер Валера сознавал себя стражем, уполномоченным защитить Йозефа от любых непредвиденностей, и потому старался держаться поближе к худенькой и скромной, едва различимой фигуре мистика. Он позволил себе отойти, только когда Йозефом занялась Марианна. В последний момент она попыталась убедить его, что являться перед публикой в мятой футболке хотя и в духе времени, но никак не подходит для нынешнего случая.
   Не дожидаясь, чем кончится спор, Валера пошёл бродить – ему хотелось разыскать среди посетителей Отку. Но женщин с девочками не пришло. Не обнаружилось, само собой, и утюгов. А других отличительных признаков у Отки не было. Пару раз Валера громко «позвал» в толпу – никто не обернулся. Вряд ли выдуманное Йозефом имя существовало в действительности.
   Зато пришла Ася – всё с той же матерчатой серой сумкой с листом одуванчика и села в четвертом ряду, на ближайшее к проходу кресло. Валера хотел подойти спросить, выжил ли тот щенок, но не посмел беспокоить – так тревожно и сосредоточенно было её лицо.

   Йозеф вышел летучим шагом, не касаясь сцены – прошмыгнул по воздуху, в паре миллиметров от стертого лака досок, и, подвинув простой стул, сел. Скрестил под стулом ноги. Склонился над клавишами, как над тарелкой с супом. Марианнины рождественские духи рассеялись, и запахло мастикой, которой натёрли старый паркет. Йозеф выпрямил спину, правой рукой почесал глаз.
   И как будто в ответ на этот условный знак враждующие силы вселенной выстроились к бою по обе руки волшебника. Валере, стоявшему на посту у стены, рядом с выходом, сделалось жутко.
   Медленно и сосредоточенно, так же, как и всегда в начале путешествия, Йозеф вошел в клубящуюся туманом воду и постепенно принялся высветлять маршрут. Он как раз приблизился к месту, где полагалось открыться звёздному небу, как вдруг женщина во втором ряду – воспламеняюще близко к музыке – зашуршала сумкой и что-то сказала подруге. Валера покраснел, чувствуя, как его гнев взмывает и коршуном долбит обеих тёток в глупые головы. На некоторое время установилась тишина, а потом – свежей темой – за стеной в буфете звякнули чашки. Голос за дверью отчётливо произнёс: «Ларис, а где сахар?»
   Отлипнув от стены, Валера на цыпочках вышел из зала – убить тех, кто звенел посудой. А когда, вразумив буфетчиц, вернулся – дело было сделано. За время его отсутствия привычный путь вывернулся наизнанку. У Йозефа больше не было возвышенной цели. Теперь звуки извлекались им лишь для того, чтобы прилюдно избыть свою боль. Сталкер сошёл во тьму и среди алых всполохов и серного дыма двинулся узкой тропкой в самое сердце мрака. Когда темнота обступала его слишком плотно, так что не оставалось места для движения локтем, он склонялся к самой «земле» и принимался шептать заклятья, страшные средневековые заговоры. Они помогали ему избегнуть ловушек, но не выводили к свету. Под конец мрак сомкнулся и поглотил дерзкого путника.
   В надежде обнаружить последнюю щёлку света и раздвинуть её, как смыкающиеся двери лифта, Валера взялся читать молитву. Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да пребудет… приидет… пребудет… – тьфу! – впервые в жизни он сбился. На лбу холодно выступил пот.
   Между частями сюиты Валера поймал чуть слышный звук – шорох шерстинок и через мгновение – слабый стук кресла. Взглянул и увидел Асю. С опущенной головой, прижимая к боку сумку с одуванчиковым листом, она шелестнула к выходу и проникла через щель света в мир иной – туда, где звенела посуда и смеялись уборщицы.
   После маленького перерыва, проведённого в молчании, наедине со стаканом воды, Йозеф вышел к инструменту другим человеком. Каждым жестом сознавая присутствие публики и не желая более исповедоваться, он с резвостью юноши отмахал намеченную программу. Играл ошеломляюще сухо, без сантиментов, как, может быть, исполнял собственные сочинения и сам Великий Кантор. Валера слушал, не веря своим ушам. Блеск и живость старинных танцев не имели ничего общего с тайными тропами, которыми водил их Йозеф. Невозможно было поверить, что это – те же самые ноты.
   Когда всё закончилось, Йозеф встал и, взявшись правой рукой за спинку стула, поглядел в зал. Бог знает, что он увидел в нём. На мгновение надел улыбку – оскорбительно пустую, не содержащую в себе ничего, кроме движения губ, и, простившись таким же пустым кивком, ушёл в боковую дверцу. На поклон, презрев вековые традиции, разрешил себе не явиться.
   Валера оглянулся на Марианну. Она сидела в застывшей, без малейшего колыхания жизни позе, прикрыв лицо рукой в перстнях.
   Спустя несколько минут в окружении неизвестных Валере людей виновник торжества вышел в холл. Его было трудно узнать. Как-то резко, искусственно помолодев, он улыбался и легко, без чудачеств и провалов в безмолвие, позволил вовлечь себя в беседу. Бывших коллег и поклонников, желающих пообщаться, набралось порядочно. Некоторым хотелось высказаться. Бах – как это вовремя! Как насущно! Вероятно, не предприняв многолетнюю паузу в концертной деятельности, было бы невозможно так ново, ошеломляюще свеже… Речи произносили женщины. Мужчины, в основном давние знакомые, предпочитали пожать руку. Валера знал, как Йозеф не любит прикосновений. Рука музыканта – особый приз, который не вдруг заслужишь. Однако на этот раз он не капризничал. Снисходительная речь, расслабленная, с ленцой жестикуляция и – вразрез со свободной позой – тик часто смаргивающих глаз – всё это, выложенное неким доброжелателем в «Ютюб», Валера пересмотрел раз сто, желая понять причину.
   Но это было потом, а тогда он подошёл безо всякой цели – просто чтобы Йозеф увидел друга. «Йозеф Германович…» – проговорил он, ещё не зная продолжения своей ободряющей реплики. Йозеф скользнул отчуждённым взглядом – и не задержался, как будто Валера стал невидимкой.


   15. Бунт

   Валере и правда захотелось им стать. Он вышел на улицу, опустив голову, поблекший, почти стёртый с лица земли. Нищие деревья московского центра посыпали его в утешение своим напрасным золотом. Возле запорошенной листопадом машины он с удивлением обнаружил тестя. Павел Адамович был при параде. В толстых линзах очков отражался поток машин, на лысину упал листик.
   – Ну что, по-моему, великолепно! Гениальный клавирабенд – особенно второе отделение, когда перестал мямлить. Ну и вполне ожидаемое хамство. Ты видел, как он улыбнулся? Нате вам, свиньи! Это – Йозеф!
   – Неправда! – перебил Валера. – Просто ему было больно! Кресла скрипят, идиотки шушукаются! Он же всё слышит! Он слышал это звяканье из буфета. И какие-то непонятные дети на галёрке. Он всю жизнь этому отдал – и для чего? Для кого рождаются эти звуки?
   – А на что он рассчитывал? – холодно возразил Радомский. – Заперся в хижине, ни слуху ни духу. Странно, что хоть кто-то вспомнил!
   – А он не рассчитывал! – Валера яростно распахнул дверцу и сел за руль. – Он не расчётлив, Павел Адамович! Столько лет его знаете, неужели не поняли? И явились-то тайком! Ладно… Садитесь уж!.. – заключил он с досадой.
   Дома Валера ушел в угол спальни, схватил, как безвестная Отка, утюг и, с паром гладя пересохшую ткань, попытался вплыть душой в нынешнее состояние Йозефа. Что он чувствует и можно ли что-то сделать с осколками, из которых он вероятнее всего теперь состоит?
   Конечно, надо было поехать к нему. Сегодня же. В крайнем случае – завтра. Но Валера не решился. После того чуждо скользнувшего взгляда всё никак не мог набраться мужества. К тому же и Павел Адамович позаботился, чтобы у зятя не было времени для побега за линию фронта. Всю неделю Валере пришлось работать допоздна.
   Кое-что было запланировано и на субботу – замена фетра в старинном «стейнвее» одной великосветской дамы. Но Валера вышел к завтраку с неумолимым лицом и, молча съев кашу, объявил, что сегодня он занят.
   – Мне нужно съездить к Йозефу, – буркнул он, поднявшись из-за стола и направляясь в прихожую.
   – Ты не поедешь! – крикнула Светка и, стремительно обогнав его, загородила дверь растопыренными руками.
   Валера, ставший чутким к не проявленным в реальности образам, кожей поймал иглы её решимости.
   – Нет, я поеду, Свет, – сказал он и, памятуя о прошлом, поскорее сдёрнул с гвоздя ключи от машины.
   – Я твоя жена! У меня право вето! Если ты поедешь, Валерочка, ты меня потеряешь!
   – Да вряд ли, – сказал Валера и нажал дверную ручку.
   – А дети чем виноваты? – захрипела Светка, вцепляясь в его рукав.
   Валера выдернул руку и проговорил внятно:
   – Тем, что ты растишь из них таких же трусливых жлобов, как мы: зарылись в берложку, и трава не расти! Пусть в мир приходит фашизм, пусть живодёры сдирают с щенков кожу, пусть в уши со всех углов прёт гнуснейшая попса. Нам до фонаря – мы кашку варим! – он дёрнул было дверь – так что влетел ветер с лестницы – и снова в сердцах захлопнул. – Нет, Свет, ты скажи, хоть что-то в Божьем мире тебе важно кроме насущных нужд семейства? Хоть капля действенного сострадания есть в тебе? Хоть на грамм братства вне крови? Я поеду к Йозефу, потому что он болен – я это чувствую. Он может погибнуть.
   – Тебя опутали лапы ада! – зарыдала Светка. – Но я отдеру их от тебя! Я тебя спасу! Я в церковь пойду, Валерочка!
   Валера, остывая, вздохнул.
   – Нет никаких лап ада, – сказал он с навалившимся вдруг на сердце мешком цемента. – В нас с тобой просто закрылась зона правды. Затянулась, как родничок. А Йозеф нечаянно проломил – и я теперь снова с дырой в башке. Вот в чём дело.
   Светка больше не возражала. Из её глаз выкатывались одна за другой крупные слёзы.
   Тем временем два беленьких ангелочка, четырёхлетняя Наташка и двухлетний Пашка, устроили в детской бузу. Наташка старалась вырвать у цепкого Пашки телевизионный пульт и, почуяв, что не справляется, укусила брата в плечо. Светка, не забывавшая о материнском долге даже в моменты отчаяния, бросилась разнимать противников.
   В непроглядном дыму всеобщего рёва Валера взял рюкзачок, куртку и закрыл за собой дверь.
   «И вырастим ту же трусливую дрянь… – бормотал он, сбегая с лестницы. – Никогда не рискнут сами и всегда осудят дерзнувших! Всегда – уверенно, смачно правы!..»
   У подъезда Валера оглянулся на окна и пошёл к машине. Дорогой ему смутно слышались голоса, а затем в уме он увидел картинку: на кухне тесть и жена обсуждают его отъезд.
   – Мда… – вздыхает Павел Адамович и задумчиво смотрит на ложку в потёках молока. – Попал под чары!
   – А что я сделала не так? – спрашивает зарёванная Светка. – Я родила детей и ращу – разве это не высший смысл?
   – Высший, – крякнув, признаёт Павел Адамович и мешает подгорелую кашку.

   Валера чуял, что своим бегством губит то, ради чего человеку и даровано было искусство. Он подводит Баха и подводит Йозефа, предаёт, подставляет! Они твердят о любви – а он рвётся на свободу, из которой нет выхода никуда, кроме снежных полей одиночества. Он знал, что поступает дурно, но при этом дурной его поступок был правдив. Правда, оказывается, бывает дурна!
   Древний инстинкт рода, который замыкал его на Светке и детях, угас. На его место заступило иное – над-родовое, сквозь-временное. Может быть, и безумие! Как там было, у Лермонтова? Нет, у Пушкина! «…среди долины дикой, незапно был объят я скорбию великой…» Да! – мчась по шоссе, восторженно припоминал Валера. – «Побег мой произвёл в семье моей тревогу!..» – и я бросил всех! Всех бросил! – «Дабы скорей узреть, оставя те места, спасенья верный путь и тесные врата!»
   В пушкинском бреду, освободившем совесть – как если бы он и впрямь отправлялся не к Йозефу, а, подобно герою стихотворения, за Христом, – Валера достиг садового товарищества «Нарцисс».


   16. Финал

   Напрасны страхи – ни следа высокомерного презрения! Йозеф сидел на ступеньке, невесомый, бедный, подобный случайно забредшему работяге из далёкой страны. Осенний сад был ему верным товарищем. Увидев Валеру, он приветственно кивнул и даже подвинулся на ступени, позволив гостю присесть рядом.
   Валера, ободрённый доступностью кумира, открыл планшет и заботливо пролистал перед Йозефом накопившиеся за неделю отзывы. Тех немногих, кого оскорбила финальная улыбка, Валера отсеял. Остальные, напротив, оценили приветливую скромность мастера. Игра произвела впечатление на оба лагеря, с той лишь разницей, что «оскорблённым» больше понравилось мистическое первое отделение, тогда как все прочие были в восторге от второго.
   Йозеф поглядел, с трудом сосредотачивая внимание, – лишь из сочувствия к стараниям Валеры.
   – Йозеф Германович, как вы вообще? Чем занимаетесь? – тревожась, спросил Валера. – Я вас на этой неделе совсем не слышал… Не играли?
   Йозеф дёрнул плечом.
   «А может, и к лучшему? – подумал Валера. – Может, теперь уже никто и не пришёл бы… Люди, они такие. Вон, Ася думала небось, что Йозеф – это щедрый красивый ангел. А оказался вроде её собак…»
   Жалость нахлынула и смяла Валерину душу.
   – Представляете, а я ведь видел некоторых людей, которые к вам приходят, – волнуясь, сказал он. – Девушку одну видел, Асю. Преподаёт рисование, возится с приютскими собаками… Я даже подумал – может, она и есть Отка?
   Йозеф сделал жест, прося его не говорить.
   Валера умолк и осторожно поглядел на учителя. Тот сидел, выпрямив позвоночник, положив ладонь на основание шеи. Казалось, он хочет ответить, но порыв не долетает до губ. Как если бы душа очутилась слишком глубоко, на дне шахты.
   Чувство, так и не пробившись в слова, выплеснулось через движение. Поднявшись, Йозеф распахнул дверь и облетел свой лёгкий, продуваемый ветром дом. Смысл его хождений остался не ясен Валере, правда мелькнула догадка – может быть, Йозефу захотелось подарить ему что-нибудь на память и распрощаться совсем? Если так, то, вероятно, ничего подходящего не нашлось. Вернувшись на прежнее место, Йозеф коротко мотнул головой. Валера поглядел с вопросом и вдруг до стука в висках испугался его немоты. Давно пора было заговорить – а Йозеф всё молчал, как будто и правда по воле страшных чар лишился дара речи.
   В маленьком монастыре за лесом зазвонили к вечерней службе. Колокольный звон шёл, спотыкаясь о сырые осенние стволы, притормаживая в облетающих кронах, и был похож на рынду, сзывающую работников на обед. Йозеф прислушался, чуть склонив голову, морщась на жёсткий звук. Валере захотелось спросить, что думает Йозеф по поводу этого звона, простирается ли его вера дальше небесного Лейпцига? «Господи, хоть ты его устрой!» – сокрушённо подумал он и вдруг поймал на себе оживший, пожалуй даже, и любопытный взгляд.
   – У нас ведь повсюду торф! – отчётливо – так что Валера вздрогнул – произнёс Йозеф. – Бабушка говорила, на торфе яблони не такие хорошие вырастают – потому что корни мокнут и потом замерзают зимой. А я и не буду яблони сажать. Они, вон, есть уже – не помню, как сорт называется… Посажу вишни!
   Он спрыгнул со ступенек на землю и тревожно оглядел золотой и шершавый, колеблемый ветром отрез земли, как будто и правда решал – где разбивать сад.
   – Осенью ведь сажают?
   – Вполне, – проговорил Валера, идя вслед за Йозефом по затянутой травой и осенним сором дорожке.
   – Мне один человек вчера написал письмо. Или позавчера, – продолжал Йозеф, запрокинув голову к сереньким облакам, – Написал, что мы вместе учились. Я его не помню. Зовёт прокатиться на воздушном шаре. Он работает в клубе воздушных шаров.
   Валера с изумлением внимал долгой реплике Йозефа. До сих пор тот никогда не произносил при нём столько слов. Ему пришло в голову, что Йозеф вздумал переменить жизнь – и приглашает его, Валеру, в свидетели.
   – Здорово! – сказал Валера. – Я бы тоже прокатился.
   – Я у него спрошу, – кивнул Йозеф и обмерил взглядом своего рослого широкоплечего гостя – не рухнет ли под ним шар. – Ну, поезжайте! – отрывисто проговорил он.
   Валера кивнул и с почти религиозным трепетом сжал руку Йозефа. Через это странное причастие он как будто стал ближе к самому себе – совсем рядышком от разгадки. Ещё миг – и поймёшь предназначение.
   – Йозеф Германович, я вам благодарен за всё. Я вас люблю! – ясным, раскупорившимся вдруг голосом проговорил он.
   Йозеф молча стерпел Валерину бестактность и остался у калитки – дождаться, пока гость выйдет за ворота СНТ, где бросил машину.
   – До свидания! – от ворот крикнул Валера. – Я вам завтра позвоню, хорошо? Скажете тогда насчёт воздушного шара! – и помахал вскинутой рукой.
   Узенький, сбитый из досок крест, облачённый в одежду человека – Йозеф, – слегка ему кивнул, а может просто нервно повёл шеей.

   Дома Валеру ждал сюрприз – полная капитуляция близких. Его встречали в коридоре всем семейством. Светка и дети – почти навытяжку. Даже Павел Адамович вышел из кабинета и поглядывал на зятя с понимающей грустью.
   – Знаешь, Валерочка, я подумала – ты во всём прав. Нельзя быть такими уж обывателями. Давай, начинай Наташку музыке учить, – кротко сказала Светка. – Посмотри, у неё лапка какая большая. Может, тебе тогда веселей будет с детками? Найдёте общий язык? Натулечка, покажи папе лапку! Только ты не бросай нас! Будь с нами, ладно? – набрав в голос слёз, прибавила она.
   У Валеры перехватило горло.
   – Да куда я денусь! Что вы, ей-богу! – сипло возмутился он. Господи, до чего в самом деле семью довёл! Ну разве можно!

   На другой день было воскресенье, и Валера мирно проспал до десяти. Потом в блаженном согласии они со Светкой варили кашку. Липкая, приторная её благодать наполнила тарелки. Растворившийся в щебете и повизгивании детей Валера чувствовал, что эта вот кашка возможно и являет собой эликсир любви.
   После обеда он вспомнил, что обещал позвонить Йозефу, но отложил – чтобы не сбить семейное настроение. В лёгком покалывании вины позвонил в понедельник, но чудак не взял трубку. А на следующий день телефон оказался выключен.
   Валера не успел разволноваться, захваченный внезапно грянувшим семейным счастьем. Светка предприняла всемерные усилия по примирению – молчала о невымытых ботинках, подналегла на готовку, больше того, предложила позвать Валерину маму на Новый год.
   Через неделю, сомневаясь, надо ли ехать к по-прежнему «недоступному» Йозефу, Валера подумал: может, и правда лучше, если это останется сном, кратковременным помешательством. Мыслимое ли дело – платить за мистическое переживание музыки потерей семьи!
   Он принял решение. Но, идя по вновь обретённому раю, чувствовал, как поскрипывает досочка и поддувает в памяти тревогой – как будто забыл выключить утюг. Да, утюг!.. Если дети занимали Светку больше обычного, Валера, случалось, гладил, но уже без наушников.
   – Молодец, Валерочка. Молодец, мой родной, хороший… – однажды после субботнего коньячку сказал сентиментальный Павел Адамович и ткнулся носом в Валерино плечо. – И главное, ты ведь не нужен ему. Поверь, я сто лет его знаю. Ему и вообще ничего не нужно, кроме собственного помешательства.
 //-- * * * --// 
   Дней пять Йозеф пробыл на осеннем крылечке. Настроение его было хорошим. Он отдохнул от стресса и подумал, что вряд ли потерял что-нибудь, сотворив эту глупость – выход к публике. Терпением и любовью он вернёт своих паломников, и счастливая жизнь продлится. Йозеф чувствовал поблизости облако их волшебного единства. Оно было невидимо, но его благодатный пар касался кожи, с дыханием проникал в грудь.
   Несмотря на то что Йозеф не решался пока сесть за инструмент, он был не один. В диких яблонях шумели сороки, на рассвете прибегал заяц, а ночью под крыльцом шуршала ежиха и лакала молоко. К концу недели молоко кончилось, как и всё остальное. Йозеф снова нашёл старый пакет с гречкой и засыпал в термос.
   За прошедшие дни товарищ, звавший Йозефа покататься на воздушном шаре, так и не перезвонил. Может быть, потому, что Йозеф не вспомнил про свой разряженный телефон. Да и Валера не являлся что-то долго. Дождевые облака пришли раньше, чем горе-настройщик, и Йозефу пришлось уйти с крыльца в дом.

   Тогда-то, под дождями, впервые после концерта Йозеф сел к пианино и, скрестив ноги под стулом, двинулся по знакомой тропе. Но на этот раз таинственное пространство не открылось ему. Посетителей не было. Никто не ступал по его душе, да и сама душа, кажется, пребывала отдельно – вне всякой связи с извлекаемыми из клавиш звуками.
   Разволновавшись, Йозеф вскочил, бессмысленно пронёсся на кухню и распахнул окно, как если бы свежий воздух мог восстановить единство. Стайка птиц, покрикивающих над лесом, угодила в дугу его взгляда. Ширококрылая осень грозно надвигалась на них, крепким ветром мешала полёту.
   Йозеф собрался с мужеством и, вернувшись за пианино, терпеливо стал переносить на клавиши придуманный Бахом узор – но глубины не возникало под пальцами. Как будто вода музыки вдруг сделалась твёрдым и скользким льдом.
   Побившись об этот лёд, Йозеф встал, откинул верхнюю крышку пианино и, заглядывая внутрь, нажал клавишу. Да, всё было так, как и полагалось: молоток ударял по струне. Йозеф набрал на клавиатуре последовательность, указанную в нотах партит. Молоточки работали чётко. Ну конечно, дело не в механизме. Просто ему больше нечем наполнить прикосновение – нет ни Отки, ни Марианны, ни забавного Валеры, никого, кто сказал бы ему о любви. Он пуст – может быть, в нём нет даже его самого!
   Минуту или две Йозеф постоял посередине комнаты, глядя на громоздкое и всё же красивое устройство, столько лет бывшее его мистическим проводником. А потом пошёл в накрытый тучами сад поискать грабли. Ещё не вся листва облетела с деревьев, но Йозефу хотелось навести тишину на дорожках – чтобы шаги не оглушали шелестом, а снова стали неслышными.
   Грабли всё не находились. Может, их и не было? Он силился и не мог припомнить – были или нет грабли? Сев на лавочку у дома, где весной цвели под водой подснежники, Йозеф почувствовал, как холодеет тело. За какие-нибудь пять минут внутри наступила мучительная зима, как будто его несчастную «оболочку» начинили кусками льда.
   Через час, в панике разыскав и ткнув зарядку в мобильник, Йозеф позвонил доктору. «Выньте из меня лёд! – выговорил он, с трудом сдерживая лязг зубов. – Скорее! Во мне очень много льда!»



   Глава третья


   17. Пробуждение

   Пашины три годика отметили с шариками в пиццерии, в узком семейном кругу. Светка сама сняла на камеру именинника, а заодно и весёлого, давящегося пиццей мужа. После пиццы детей забрала аниматорша, и размякший от некоторого количества алкоголя Валера почувствовал, что, пожалуй, он счастлив. Подвальное помещение пиццерии, тёплое до озноба, сытное, похожее на нору, способствовало возникновению подобных иллюзий. Валера поднял руку – заказать ещё коньячку, и одновременно почуял в кармане вибрацию телефона.
   – Может, от Андрюхи, по поводу той «Зари»? – сказал он жене, взглядывая на незнакомый номер. – Ну что, перезвонить? – и, тяжеловато выбравшись из-за стола, пошёл к лестнице. В подвале ловило плохо.
   На улице свистела вьюга. Поздний февраль гнал Валере под ноги снежную муку. Валера зажёг сигарету и нажал вызов. Ему ответила Марианна.
   – Валерочка, простите, ради бога! Ошиблась. Нечаянно на ваше имя попала! У вас как, всё в порядке? – серебристым, в снежной оправе голосом проговорила она.
   – Что-то с Йозефом? – тупо спросил Валера, как если бы Марианнина отговорка была лишь игрой, оттягивающей оглашение правды.
   – С Йозефом? – удивилась Марианна. – А что именно вас интересует, Валерочка?
   – Вы виделись с ним? Как он? Где?
   – Пока всё там же, – сказала Марианна и назвала городок на юго-западе Европы. – Вы же понимаете, нужно долечиваться как следует.
   Валера молчал. Как будто, лет сто проспав замороженным, вдруг очнулся и теперь не мог узнать местность.
   – Вообще, конечно, так не поступают, Валерочка. Заварили кашу и смылись! – сказала Марианна и выдержала паузу. – Так вы вообще ничего не знаете?
   Не находя слов, Валера прочистил горло.
   Марианна вздохнула.
   – Ладно, что с вами поделаешь… В общем, через две недели после того вечера увезли прямо с дачи. Раньше всё было погранично, и вот слетел. Мы с мужем его переправили. Там очень хорошее место! Берег моря, всё, как он любит. Хотя что может быть хорошего? Острое состояние давно сняли, но считают, что возвращаться домой преждевременно. Я летала к нему в ноябре. Душевно меня принял. Смягчился, смирился, терпеливо исполняет роль больного. Но, знаете, как будто его и нет. Смотрю и как бы сквозь него вижу море, небо. Вижу в нём себя, других людей. А его самого никак не могу нащупать… Мы с мужем хотим анонимно презентовать их заведению хороший инструмент. Как вы думаете? Или не бередить?

   Договорив с Марианной, Валера вернулся в зал. Затхлая духота, запах жареного мяса и кетчупа глухо легли поперёк груди. Валера покашлял и взглянул на Светку – не пора ли нам пора? Может, счёт? Но нет – у Павла Адамовича назрел тост. Попыхтев, он отодвинул стул и поднялся.
   – Ну что, дорогие мои, вот смотрю я на вашу влюблённую пару, – начал он, подмигнув Валере.
   Валера бессмысленно глядел на грузноватую добродушную фигуру тестя. Тот желал им долгие лета. Когда пришла пора целоваться со Светкой, Валера набрал полную грудь воздуха и слёз и какого-то сокрушительного стона – и не поцеловал, только склонился, ткнулся носом в жёсткие от лака женины волосы.
   – Валерочка, ты что? Тебе плохо? Это ты бутылку допил или кто? Тут ещё было! – заволновалась Светка.
   Валера посмотрел чуть вниз, в сторону голоса и улыбнулся. Бесцветный, где только доски и талый снег, садик Йозефа плыл под его взглядом, уносимый просторной, как вселенная, волной сарабанды. Светка, отметив на лице мужа выражение любви, успокоилась, потянулась к нему счастливой, открывающей дёсны улыбкой.
   Ну слава богу: аниматорша ведёт ревущего Пашку. Теперь можно бы и домой.

   Весёлая метель подхватила их разрумяненное семейство сразу за дверьми пиццерии. Павел Адамович вывел Наташку, Светка усадила Пашку на саночки. У обоих детей в руках шарики – красный и синий. Валера подумал, что у большинства встреченных им людей такие же простые, одинаковые души, как эти шарики. И только у нескольких – живые и таинственные, похожие на подснежники под водой.
   Когда их разморённая едой и выпивкой компания вышла из арки, под ноги Светке шатнулась тощая собака. Её приманил дух сытости и надежда на доброту налопавшихся от пуза человеков.
   – Пшла! – топнула Светка, загораживая собою санки с Пашкой. – Никак вас не повыведут! Тут детки гуляют, а они расплодились!
   – Свет, а ты сама-то разве не расплодилась? У неё тоже «детки». Которых убивают, которые замерзают на морозе, и она воет потом в страшной тоске. Вы сёстры с ней, – сказал Валера, поглядев на жену, и шагнул навстречу шарахнувшейся к стене собаке. Присел на корточки и впервые пристально, без извечного своего страха посмотрел в глаза незнакомой форме жизни. В углу правого глаза была до мяса содрана кожа. Валера неловко поднёс руку к собачьей морде. Влажный нос ткнулся в середину ладони и втянул воздух. Ладонь пахла обедом.
   – А еды-то вот я не взял… – проговорил он.
   Собака всё никак не отнимала нос от его руки, стараясь насытиться запахом. И опять смутно поплыл перед глазами садик Йозефа с расставленными по нему блюдцами – для вольных ёжиков, птиц, собак, кошек. Было ли это – а может, нет?
   В какой-то миг Валерин слух поймал привычную фразу, сказанную, правда, с небывалой доселе интонацией визга.
   – Валерочка, если ты не хочешь меня потерять… – остро, как хорошо заточенный крюк, впился в уши голос жены.
   – Я хочу тебя потерять, – обернувшись, ясно сказал Валера. – Я хочу тебя потерять, Свет, вот в чём дело! – и, свистнув собаку, направился к продуктовому киоску.

   Дома Валера испытал похмелье. Как  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


что у него больше нет тёплой зимней берлоги, куда зароешься с головой – и тебя обступает рай? Кто разорил её? Неужели это подснежники Йозефа пробили крышу своими ростками и в разломах засиял космос?
   Валера задрал голову к потолку. В плафончиках люстры собралась многолетняя коллекция мушек и комаров. С рождением детей всё не доходили руки пропылесосить… Ладно, надо собираться.
   – Я уезжаю, Свет! Извини, забираю наши деньги на отпуск и уезжаю.
   – Забираешь наши деньги на отпуск? – механически повторила Светка.
   – Забираю наши деньги на отпуск, – кивнул Валера и напомнил главную мысль: – И уезжаю.
   – Но ты хотя бы завтра к семи вернёшься? Там будет собрание по поводу гаража… – дрожащим голосом проговорила Светка. Она не плакала, но в углах её глаз Валера почувствовал раны – невидимые, но такие же страшные, как та, собачья. Если б она хотя бы смогла метнуть в него сахарницей!
   Валера закинул на плечо лямку рюкзака и, ни с кем не соприкасаясь взглядом, вышел.


   18. Свидание

   Чего никогда не мог осмыслить Валера – так это географической неукоренённости Йозефа. Заоблачный Лейпциг, подмосковный участок, затопленный вешними водами, и вдруг – пристрастие к жаркому климату, когда солнце начисто выпаривает дух и бренная оболочка растворяется в солоноватом воздухе.
   Но теперь, в феврале, там было ещё прохладно. Как понял Валера из объяснений Марианны, близкая к раю обитель, где поправлялся нынче Йозеф, была чем-то вроде реабилитационного санатория для сумасшедших. Психов в понятном смысле этого слова там нет, но лёгкая атмосфера всеобщего «сдвига» всё же присутствует – предупредила его скрипачка.
   В аэропорту Валера арендовал машину – иначе было не добраться. Спустя пару часов езды по трассе свернул, как велел навигатор, и, шарахаясь от велосипедистов, заехал приморскими улочками в совершенную глушь. У ворот пансионата припарковался и вышел объясняться. После проверки паспорта и звонка администратору пришлось подождать ещё четверть часа. Испрашивали согласие Йозефа на визит.
   Наконец охранник пропустил его в глубь резиденции. Там было славно. Нечто подобное Валера видел в ботанических садах и усадьбах Крыма. На мгновение его поразило, что Йозеф живёт в столь роскошном месте. О всемогущая Марианна! С болью в совести – как будто прожгли сигаретой – он подумал, что всё-таки ничего не знает о своём кумире. Совсем ничего – и при этом осмелился влезть в судьбу, грубо, необдуманно наворотить…

   Деревья цвели уже вовсю. Воздух, лёгкий и сладостный – никогда ещё не дышал таким Валера! – обволакивал сознание. Иная реальность, где нет ни памяти о доме, ни любви – только блаженство отдохновения, подчинила его себе.
   Вскоре к ожидающему Валере подошёл сотрудник и сообщил, что Йозеф желает приветствовать гостя у себя в номере. «Следуйте направо. В самом конце. Семнадцать», – объяснил он по-английски.
   Величайшая странность собственного поступка – какого никогда бы не совершил в «прошлой жизни» – окрылила Валеру. Чуя в своём нелепом визите дыхание истины, он пронёсся по коридору, взволнованно постучал и, не в силах дождаться, самовольно нажал дверную ручку.

   Йозеф не спросил у Валеры, зачем тот прибыл. Только улыбнулся – одними глазами и отступил на пару шагов, чтобы Валера не вздумал пожимать ему руку.
   Валера говорил бессвязно. Извинялся, расспрашивал, выдохся и без приглашения присел на плетёную оттоманку. Йозеф молчал, а затем, как в последнюю их встречу на даче, закружил по комнате. Замер на миг – и решительно подошёл к столу. Из выдвижного ящика, оказавшегося почти пустым, он достал связку ключей – комок разнокалиберного железа. Сунул Валере в ладонь и, отойдя к окну, отвернулся.
   Валера не посмел уточнить значение жеста. Возможно, Йозеф просил его проведать пианино, как перед отъездом просят соседей полить цветы, покормить кота?
   Машинально он перебрал ключи – пять на железном кольце, и на жалкой бечёвке привязан ещё один – маленький, от почтового ящика. Из ключей этих мгновенно вышли на свет распустившиеся под русским половодьем подснежники, и «могильные холмы» грядок с одичавшей клубникой, и похожий на рынду звук монастырского колокола, пробившийся сквозь осенний лес.
   – Ничего я не смог изменить, – сказал Валера. – Трус и раб, слабый, простите…
   Йозеф не обернулся. Лёгкая одежда – светлая рубашка и брюки – совсем стёрла и без того призрачный облик. Валере бредово подумалось: хорошо бы пристегнуть его чем-нибудь за запястье к батарее отопления – чтобы он не взмыл.
   – Йозеф Германович, может, домой? – сказал он, сминая в ладони горсть ключей.
   Ему хотелось обнять этого бестелесного до слёз, рано отжившего человека – как ребёнка, которому нет утешения. Но как обнимешь? Разговор по душам, объятие, тем более поездка – всё это осталось далеко за пределами возможностей существа, доставшегося Валере в мучители. Прокладывать тропу через толщу земного времени, через слои бренности – к нетленному свету – затратное занятие. Так мало человека остаётся!
   Через несколько секунд Валера понял, что Йозефа нет. Существо, прозрачно реющее у окна, принадлежало уже совсем иной истории.
   Осторожно, словно боясь разбудить больного, Валера вышел из комнаты.
   Только в аэропорту на досмотре он осознал, что в кармане ветровки у него лежат ключи от домика в товариществе «Нарцисс».

   Доехав на аэроэкспрессе до «Белорусской», Валера, не заезжая домой, махнул на «Новокузнецкую» – удобно, по прямой! – и пошёл искать дом с деревянной мансардой. Москву запорошил снег, но Валера не узнавал метели своего детства. Из магазина электроники игла ритмическая волна звука. Нечто сходное – пульсирующий шум – наполняло ползущие по Большой Ордынке машины. Валера с тоской наблюдал за чуждой формой жизни. Несметное число инопланетян окружило его – они не знали ни слова на таинственном языке Йозефа.
   Гонимый страстью повидать хоть одного земляка, Валера поднялся по крутой лестнице в чердачок рисовальной школы. Звякнул колокольчик. Из окна в мансарде на Валеру глянули купола. Он спросил у администратора – юной девочки с приклеенными к ресницам стразами, – когда работает Ася.
   – Ася? – наморщила лобик девочка. Ей потребовалось время, чтобы вынуть из памяти имя. – А она у нас не работает. Уволилась.
   – Уволилась? – ахнул Валера. – А подскажите, пожалуйста, где бы её поискать?
   Девочка махнула бриллиантиками и обернулась на распахнутую дверь – там, в утыканном мольбертами зале шёл урок рисования.
   – Маш, ты не знаешь, куда Ася ушла? Тут спрашивают.
   Худая девушка в свитере и без косметики, с лицом независимым – настоящий художник – встала в дверях и окинула Валеру спокойным взглядом.
   – А она животными пошла заниматься. Там у них была трагедия – сгорел приют в лесу, Аська туда бегала. Ну и всё, она нас бросила, ушла в эти дела с головой.

   Валера вышел на улицу и вспотевшими пальцами достал сигарету. Интересно, вспоминала ли Отка в день трагедии, как он брякнул ей о сгоревшем приюте? Понурившись, он дошёл до метро «Третьяковская» и, оглядев беленькое, замутнённое снегопадом небо, почувствовал, что не может ехать домой. Осознанное наконец одиночество – пустое и сияющее – заполнило его ум, не давая пробиться здравым мыслям. Куда теперь?
   Чтобы успокоиться, Валера привалился к стене у «Макдоналдса» и стал думать о том, где находил свой дом Йозеф в ту пору, когда ему приходилось колесить по враждебному свету? В чём он обнаруживал его? В кофре с нотами? В воспоминании о запертом в садовом домике пианино?
   Нет, средства Йозефа не годились Валере. У него не было ни таланта, ни дерзости. Ничего, кроме трусости, хранившей его по жизни, заставившей присесть у первой встречной корчмы и задремать на годы. Милые, родные мои ребятки, Светка! Вы – моя трусость!
   От этой мысли Валере стало худо. Он купил двойной чизбургер и съел, потому что знал – еда помогает. Опасные фастфудовские калории пошли ему на пользу. Подкрепившись, он почувствовал прилив решимости и отправился на вокзал. Ключи от дома Йозефа горстью самоцветов побрякивали в кармане.


   19. Молитва

   По пояс в снегу Валера пробрался к домику. Заваленная снегом беседка-пагода – как вопрос, на который не стал отвечать Будда [6 - В буддизме есть ряд метафизических вопросов, на которые Будда отказался дать ответ. Например: вечна ли вселенная? Бессмертен ли познавший истину? и др.], – вросла в середину участка. Ступени меховыми воротниками промялись под шагом, и долго потом пришлось обивать ноги о мёрзлые доски крыльца.
   Ключ повернулся легко, но дверь не поддалась. Неподвижной плитой она закрыла проход в пещеру. Валера огляделся, словно проверял – нет ли ангела, что отодвинет камень? Отступил на край крыльца и с размаху саданул плечом. Дверь выдвинулась из гнезда. Через минуту, хрустя по заиндевелому полу комнаты, Валера подошел к пианино и отклеил листы бумаги. Поскреб матовый след от скотча.
   Задумался: поднять ли крышку? Поднял и, вздохнув, присел на кожаный диванчик, промёрзший до состояния камня. Он не знал, что предпринять. Спохватился, щёлкнул рьгчагом электрического «автомата» на стене комнаты и включил свет – сумерки за окном мигом стали лиловыми. Затем сунул в розетку вилку старого масляного обогревателя. Тепло  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


медленно и скудно. Вряд ли его хватило бы протопить заключённый в круговерть снега дырявый дом – разве только на то, чтоб отогреть у железной панели руки.
   Руки! Ну конечно! Валера приложил ладони к ещё не успевшему раскалиться обогревателю и подержал, пока не прилила кровь. Затем сел к пианино, скрестил ноги под стулом и вперился в клавиши – где тут вход в обетованные земли? С непривычки пальцы подрагивали, и всё равно Седьмая партита потекла свободно. Как будто только и ждала, притихнув в руках Валеры, когда тот выпустит её на свободу.
   Он шёл той самой, столько раз хоженой, но по-прежнему опасной дорогой. Теперь – без провожатого. Пианино дребезжало, и Валера с удивлением подумал – отчего это Йозеф так уж переживал о звуке? Разве несколько «поплывших» после зимовки нот – повод для паники? Бах существует не для ушей. Можно и вовсе обойтись без инструмента – достаточно слышать музыку внутренним слухом.
   В одиночестве, смело миновав точку невозврата – там, где своды пещеры раздвигаются и обращаются в храм, – Валера вошёл в Томаскирхе. Кантор только что распустил мальчишек-хористов и теперь сидел на лавке, упёршись локтями в доску, обхватив ладонями голову. Седьмая клавирная партита Йозефа, наигранная Валерой, была отлично знакома ему. Он не мог признать за ней своё авторство, поскольку написал только шесть. Но в то же время не мог и опровергнуть – это вступило бы в противоречие с истиной. Когда Валера закончил игру, Кантор обернулся. «Это всё никуда не годится, – нахмуренно проговорил он. – Ему заблудших спасать предписано, а он искушает!» – и, поднявшись с лавки, зашагал в глубину храма.
   Перечёркнутое крестом испытание. Провал целой жизни. Незачёт. Валера опустил было руки, но уже через миг взбунтовался. Не могло быть так, что всю свою выжатую до капли жизнь Йозеф отдал на то, чтобы кого-то там «искусить»! Да и потом, разве не вы набирали солдат в свой полк? Если так, то лучше спросите себя – на что вы употребили Йозефа!
   – Выслушайте меня, господин кантор! – крикнул Валера и почувствовал, как пересохло во рту, когда грозный светоносный ангел, только отчасти напоминающий Баха с портретов, обернулся на дерзкий оклик. – Выслушайте меня, господин кантор… – оробев, повторил он. – В ваше отсутствие землю опутали транспортной сетью, научились записывать звук, изобрели пенициллин, – проговорил Валера, с трудом выдерживая взгляд. – Вы никогда не играли на рояле! Не летали на самолёте! Ваш нынешний слушатель большей частью выродился из христианина в атеиста, в лучшем случае – язычника! Хотите правду? Для современного меломана от вас осталась одна эстетика! Если вы хотите, чтобы вас слышали, – нужен проводник!
   Выпалив всё это, Валера замер, готовясь раствориться в ничто под взглядом Кантора, и вдруг почувствовал лёгкость. Кантор смотрел с одобрением – как будто Валера только что ответил выученный урок на пять.
   – Знаешь что, парень, езжай-ка домой, отдохни! – на всемирном языке сердца проговорил величайший и улыбнулся тепло и хитровато, как русский батюшка.
   Тем временем кто-то из прихожан отворил тяжёлую дверь в Лейпциг – запахло июньскими цветами после дождя, может, пионами. Через прозрачные стены церкви всё ярче проглядывало звёздное небо. Валера узнал «парашютик» – низкое созвездие Ориона и снял руки с клавиш.

   В первый миг возвращения ему показалось, что домик Йозефа ушёл под воду. Он встал и шагнул к окну – хаотично движущаяся, пенная стихия снега, гудя, давила на стёкла. Валера подумал было заночевать на даче, но через миг понял, что не сможет остаться. Душа несла его вперёд, в какой угодно путь. Он простился с пианино, запер дом и, выбравшись на нечищеную, укрытую свежей вьюгой поселковую дорогу, побрёл к шоссе. Ориентиры были утрачены, едва он миновал просеку. Поле слилось с небом и колыхалось сплошной седой занавесью. В мгновение ока снег умотал Валеру в кокон, дорога ушла из-под ног. Теперь то и дело он спотыкался о промороженные травяные кочки. Ничего не различая во мгле русского бурана, он пошагал в направлении предполагаемого шоссе и там, где поле пересекала речка, свалился в овраг. Мягкая и глубокая, кое-где покалывающая прутьями кустов ловушка, обняла свою жертву. Ноги-руки были целы, но от падения что-то переключилось в контуженом сердце Валеры. Как будто стукнули по сломанному приёмнику – и заработало.
   Кое-как утвердившись на коленях, ткнув исколотую вьюгой физиономию в снежный откос, Валера стал молиться. Суть его просьбы была далека от нужд человека, попавшего в лапы бурана. Искренне, может, и со слезами – в снежной стихии не разобрать, он уговаривал Бога и всех святых покровителей этих мест спасти мальчика, который провёл здесь детство. Пусть этот мальчик не православной крови, и давно уже взрослый, и не вспоминал о вас никогда – на то ведь вы и святые, чтобы любить, не сводя счётов! Бормоча в тающий под тёплым дыханием снег, Валера просил, чтобы Йозефа избавили от ужасной болезни души – одиночества! Научили бы впитывать предназначенную ему любовь. Пусть она не стекает с него, как с гуся вода, а проникает до сердца!.. И меня! И меня освободите! – городил Валера, чувствуя, как сплошным ожогом пылает лицо. – Светку буду любить, детей научу музыке. И никогда не буду трусом! Честное слово! Всю жизнь, сколько осталось!..
   Похожий на «рынду» звон колокола прервал Валерину истерику. На застигнутой бураном земле кончилась праздничная служба. Звук шёл сквозь метель, ясно чертя ориентиры. Валера встрепенулся, покрутил головой, улавливая намёк: монастырь впереди, шоссе, стало быть, перпендикулярно!
   Тут светлое будущее несбыточно, этак по-чеховски подняло его с колен и, наделив «вторым дыханием», вынесло из русла ручья на мост. Выкарабкавшись на твердую почву, Валера поглядел на блекнущий под валами бурана уголёк обители. Далеко, на краю зимней вселенной, побрёхивали собаки. Звуков транспорта не было. Ни единого отдалённого «вжика».
   «А может, и не ходят уже автобусы?» – подумал он. Постоял ещё и, переведя дух, бодро потопал к шоссе.


   20. Переход

   В последний день високосного февраля, выпавший на субботу, на задний двор пансионата прибыл грузовик. Когда разгрузка была завершена, сотрудник мягко, с исключительной церемонностью осведомился, не пожелает ли Йозеф оценить качество только прибывшего инструмента. Впрочем, конечно же, никто не позволил бы себе настаивать…
   – Он бронзовый? – спросил Йозеф. Это была шутка. Он знал, что инструмент прислала Марианна. «Вот ещё, бронзовый! – зазвенело в ответ в самом центре головы. – Гравировка на граните – и будет с тебя!»
   С тех пор как Йозеф отдал Валере ключи от домика в товариществе «Нарцисс», в нём поселилось странное удовлетворение – как будто его сердце увезли хоронить на родину. Сердце же физическое работало в последнее время плохо. Лечить порок хирургически он отказался давно. «Вы отключите меня, – объяснял он врачу. – Потом включите. Но есть вероятность, что тот, кто вернётся, будет не мной».
   По дороге к павильону, где разместили крупногабаритный подарок, Йозеф два раза остановился, чтобы перевести дух. В первый раз он увидел маленькую рыжую птичку – она спела восходящую гамму. А во второй ему померещилось: свежеполитая земля клумбы пахнет сыростью дачных торфяников.
   Инструмент собрали, но не настроили. Даже не прикоснувшись, Йозеф почувствовал фальшь ещё не рождённых звуков. А вот полировка была хороша. Йозеф внимательно посмотрел на своё лицо, отражённое в омуте дерева. Оно показалось ему юным.
   Тихо присев на банкетку возле клавиш – как возле моря – он услышал прибой. Издалека к нему приближалась сарабанда, одна из любимых. Чего только она не стерпела от Йозефа! Он гулял по ней то на коне, то ползком. То приходилось ей вдруг стать сумрачной горной рекой, цепочкой камней, застеленных туманом. А бывало, она сбрасывала с себя его волю и текла под пальцами строгими, не изменившимися за века словами молитвы.
   Всё это было в прошлом – но одновременно и в будущем, и теперь. Единовременное бытие Кантора в Лейпциге, и у Божьего престола, и здесь, за спиной у Йозефа, было так естественно, что Йозеф вздохнул с облегчением. На душе стало спокойно, тихо.
   Йозеф подумал, что завтра утром, может быть, попадёт к своим. «Здравствуй, Бог!» – «Доброе утро, Йозеф!» – Они обнимутся и будут плакать дня три – пока не вытечет вся разлука. А затем он выйдет во двор и увидит бабушку. Первым делом, конечно, расскажет, как поживает её любимый участок у леса, ну и о том восхитительном половодье… Интересно, встретит ли его Отка?
   Играть Йозеф не стал, чем немало разочаровал столпившийся вокруг персонал. Только сказал, что если они собираются использовать инструмент, неплохо бы вызвать настройщика.
   Пришло время обеда, но Йозефу не хотелось есть. Он вернулся в номер и, придвинув кресло к окну, тронул пальцами гладкую краску подоконника. Здесь не было вездесущего пластика – только дерево. Пальцы сами  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


знакомой тропой – по одной большой белой клавише, и мысли Йозефа прояснились. Теперь он ясно видел то единственное, что помешало ему осуществить Замысел – слишком твёрдая броня, пытавшаяся защитить, но в действительности только измучившая, до крови намявшая сердце. Его любило много людей, но ничья любовь не проникла в глубь напряжённой души. Благодать стекала по стенке, Йозеф не позволял ей впитаться. И вот, пожалуйста, подарки под занавес – Отка, Валера, таинственные клавирабенды в утлом домишке. Любовь, Лейпцигский Кантор собственной персоной – ах! Йозеф лёг щекой на подоконник и от души улыбнулся своему сказочному везению. Доска сковывала губы, но улыбка находила обводную дорогу, через глаза. Их увидел садовник и деликатно увёз газонокосилку прочь, решив, что лужайку подстрижёт завтра.
   Чувство исполненной жизни – как маленького и робкого приношения красоте – совершенно успокоило Йозефа. Он отошёл от окна и с блаженством растянулся на кровати. Ни извечная задача осуществить предназначенное, ни даже задача выжить больше не тяготили его. Бог, или природа, или, может, Отка с Валерой и Марианной засчитали его труд и поставили «плюсик». Йозеф был свободен.
 //-- * * * --// 
   В ту ночь в самом начале Седьмой партиты Йозеф проснулся. Острейшая боль проникновения распорола грудную клетку. Глубоко, во всё расширяющемся её пространстве он увидел, как под густыми снегами спит гнездо его детства. Садовое товарищество «Нарцисс» завалено по самые крылечки. Кусты жасмина и сирени обращены в загадочные руины. Беседка, на которой он плавал, лёжа на животе, похожа на снежный грот.
   А над снегами, над белым монастырём и крупой деревень с редкими огнями о Йозефе идёт разговор. Два старца с ласковыми и тихими лицами, склонивши головы, слушают музыку, которую распахнул перед ними Лейпцигский Кантор. Кантор горяч, волнуется – как получше оправдать перед Богом своего нерадивого ученика. Навострил ухо – не завёл ли Йозеф в дебри простую мелодию? Нет, постойте, это уже не Бах, а страстная сбивчивая молитва о том, чтобы Йозефу больше никогда не довелось болеть, чтобы предназначенная ему любовь горячо протекала до сердца, а не скатывалась по железным латам остывшими каплями. Молитва прекрасна! Старцы подхватывают взглядами её вихрь – светлое полотнище взмывает… Ваше письмо отправлено!
   И вот – отступает русская зима, раздёргиваются серые шторки саксонского межсезонья. За открытыми окнами номера цветут миндаль и тяжёлые звезды юга. Интересно, когда успела наступить ночь?
   «Слава богу, о тебе хотя бы есть кому помолиться!» – подумал Йозеф. Он не знал, кто именно за него заступался – Марианна? Валера? Отка? А может – все вместе? От этой мысли радость наполнила его – как будто сегодня было детство, первое января, и под ёлкой ждали подарки. Ему захотелось встать и пройтись по саду, но тело не подчинилось. Волевым усилием Йозеф попытался разбудить руки и ноги, приподнять хотя бы немного голову – без толку!
   Тогда он плюнул на тощий чурбан, неподвижно вытянувшийся на кровати, и, с удовольствием отслоившись от глухой оболочки, выпрыгнул в сад через окно. Что за прекрасная это оказалась прогулка! Впервые за последние годы от быстрого шага не заложило грудь. Пока не рассвело, он успел покинуть окраину города и по зацветшей суккулентами степи выйти к воде.
   Над пряным полотном океана – рассвет. Скоро проснётся портовый квартал, и чужой город, с которым по-земному сроднился, заварит на завтрак кофе.
   Когда до прибрежных камней осталось метров сто, Йозефа настигло сожаление: уходя, он никому не пожелал счастья, не стиснул в объятии. Переложил всё на Лейпцигского Кантора! Но… Йозеф зорко глянул сквозь дымку. Кантор как будто не сердится? А значит, и он, Йозеф, спокоен, рад!
   Всю дорогу до берега он вёл себя скромно – не рвался опробовать новые возможности, а мирно шёл по земле. Только когда засветлело море, ему захотелось сделать рывок и обмакнуться в водяные капельки зависших над водой облаков. Нет ли в них музыки? Отчего-то ему показалось, что каждая молекула воды в новом мире заключает в себе по меньшей мере фортепианный концерт Моцарта – а то и всё собрание сочинений. Ну что ж, проверим!
   Свитки пара над морем пахли дождём – летним дачным ливнем. «До свидания, Валера! До свидания, Отка! – думал Йозеф, весело пробиваясь через солнечную гущу тумана. – До свидания, я!»




   Рассказы


   Собака-Конь


   Часть 1

   Собака любила мандарины, морковку и огурцы. Она вставала на задние лапы и прихватывала протянутый кусочек. Если же предлагали мясное, атака на угощение порою сопровождалась клацаньем зубов. Маму возмущал этот звук, а Люся ему радовалась. Она знала: таким вот бубенчиком бряцает Собакино счастье. После горя счастье было очень нужно Собаке.
   Привыкая на новом месте, осиротевшая Собака стояла носом к двери и скулила – чтоб её выпустили на лестницу поглядеть, не вернулась ли Александра Павловна? Прошло время, скулёж не принёс толку, Собака отвлеклась от печали и признала в Люсе товарища. С тех пор, если у девочки выдавалась пауза в череде занятий, они играли вместе. В основном это были гоняния, отнимания и разгрызания. Имелась и ещё одна фирменная забава: Собака сбивала стоявшую в углу швабру и, схватив её зубами за «волосы», черенком вперёд, разгонялась по длинному коридору. Этим тараном однажды удалось отбить плинтус. Ночью Собака тайком приходила к Люсе, вбуравливалась носом под одеяло и, улегшись тихонечко, принималась вылизывать Люсины ноги. Люсе было щекотно, но она терпела, потому что и это тоже было Собакино счастье.
   Скоро Люся поняла, что собачьи счастья отличаются от человеческих своим множеством и простотой. Собака умела переполниться каждым в отдельности и, прожив его до дна, немедленно перейти к следующему.
   Первое и главное из них – сторожить семейную трапезу – пропало, когда Люсин папа завершил важный проект по работе и за воскресным обедом всерьёз осознал, что теперь у них в доме есть животное. Выжидающий Собакин взгляд испортил ему аппетит.
   – Люся, прекрати! – сказал он, перехватывая Люсину руку с кусочком. – Видишь, у неё расцарапаны уши – это аллергия.
   – Александра Павловна её кормила со стола! – твёрдо сказала Люся и, отщипнув от котлетки, кинула Собаке.
   – Чтобы животное было здорово, его нужно кормить специальным кормом, два раза в день, и после еды убирать миску, – возразил папа, глянув на Собаку так, что она не посмела поднять кусочек.
   – Папа, купи мне специальный корм для девочек. Я его буду есть два раза в день, чтобы быть здоровой! – сказала Люся и вышла из-за стола.
   Люсю поставили в угол, но ни гордый вид, ни даже отказ от ужина не поколебали папу – человека разумного, добившегося многих успехов. «Люсенька, моя бедная. Я так жалею тебя, но ведь папа же знает!» – сказала мама, и больше никто не слушал Люсины доводы.

   С той поры Собакино счастье куда-то запропастилось – больше её не угощали ни мясом, ни сладкой курочкой, ни огурцом. Сперва она думала, что ей изменила охотничья удача, и терпеливо караулила трапезы. Но однажды папа распахнул дверь и велел Собаке выйти вон. Собакино сердце задрожало. Она догадалась, что в её невезении нет случайности и, стуча нестриженными когтями, ушла.
   Два дня Собака тосковала, лежала под компьютерным столом, спрятавшись за тёплые гудящие железки, не ела корм из миски и пила только ночью, тайком. Люся утешала Собаку, гладила ей живот, и от её жалкого голоска Собаке становилось ещё тоскливей. Грустные настали времена! Но как-то Люся прибежала сияющая, хитрая и погнала Собаку на кухню. «Давай, Собака! Хватай, пока не пришли!» – шепнула она, подталкивая Собаку к столу, на котором ещё оставались обеденные тарелки.
   В тот миг, когда, дурея от аромата, Собака сцапала остывший пельмень, ей стало ясно, что счастье не пропало. Напротив, оно как будто сделалось больше и вкуснее. С того дня Собака добывала его сама, не надеясь на милость людей. Как на настоящей охоте, она поджидала, затаившись, когда стол с неубранной посудой хотя бы на миг останется без присмотра, и, пронёсшись пулей, взлетала на стул, отодвинутый предусмотрительными родителями. Расстояние было не помехой Собаке – в момент охоты её тело волшебным образом удлинялось. Она могла стянуть съестное откуда угодно, даже с плиты. От человеческой еды у Собаки чесались уши и морда, она раздирала их в кровь. Но разве такая мелочь могла испортить охотничье счастье!
   Порой мама замечала до блеска вычищенную языком тарелку или упорхнувший со сковородки кусок и с нежной озабоченностью говорила: «Люсенька, бедная моя, сколько на тебя сваливается переживаний. Но ведь это неуправляемое животное! Всё-таки её надо сдать». Собаку не обманывал мамин ласковый тон, она знала русский язык на «базовом» уровне и после подобных реплик бросалась к Люсе, чтобы та спрятала её в шкаф.
   Просторный шкаф-купе, занявший в прихожей всю стенку, стал ещё одним Собакиным счастьем. Собака отодвигала носом дверцу на рельсах и укладывалась поверх свитеров и шарфов, отчего одежда бывала усыпана жёсткой хвоей шерсти.
   Собакино сердце с трудом выносило непорядок, устроенный мамой в шкафу, – все вещи разложены в бесполезные стопки, в них не зароешься, не найдёшь утешения. В особенно грустный день Собака не выдержала и переложила вещи по-своему. Получилась пёстрая, пышно взбитая куча – настоящее гнездо, способное спасти от холодов и душевных невзгод.
   Когда гнездо было обнаружено, Собаку нашлёпали по носу газеткой. Она уползла под компьютерный стол и, дрожа, уселась на провода. «Не сюда, здесь тоже нельзя!» – вздохнула Люся и увела Собаку к себе.

   – Мама, просто Собака так наводит порядок! Для неё порядок – когда всё сбито в кокон! – защищала Люся Собаку, но мама не понимала Люсиных слов. «Доченька, очень сложное животное тебе досталось. Я не знаю, как его оставлять в доме!» – вздыхала мама и запихивала усыпанные шерстью вещи в стиральную машинку.
   Начался многодневный спор. Собака упрямо забиралась в шкаф. Её выволакивали и наказывали. Собака переживала и не могла поверить, что её вина – в трудолюбиво устроенном лежбище. Вот если бы она не расслышала хозяйский зов или не взлаяла, когда соседи хлопнули дверью, – это да! Но наказывать за уют – как могло быть такое?
   Люся давала ей в утешение собачьи сухарики из упаковки со смеющимся псом и гладила морду – глаза и носик.

   Иногда Люся дарила наказанной Собаке одну из своих старых мягких игрушек. Их выпотрошенные обслюнявленные шкуры мама находила по всему дому и стирала в машинке. После этого игрушки пахли порошком и становились чужими. Мама выстирывала из них Собакину душу. Приходилось нализывать её заново.
   Однажды Люся подарила Собаке тряпичного розового фламинго с пищалкой в пузе. Собака клала птицу на зуб и надавливала – фламинго крякал. Этот звук дарил Собаке блаженство. Когда бы теперь Люся ни позвала Собаку, та являлась, похрустывая зажатым в пасти фламинго, но не прикусывала его больно – только слегка, чтобы он поговорил с ней.
   Когда фламинго стал из розового пятнисто-чёрным, мама постирала его в машинке и он умер. Напрасно Собака щёлкала зубом – фламинго молчал. Целый день она нализывала его, надеясь отогреть от ужасов стирки, а под вечер заскулила и, взяв игрушку за шкирку, отнесла на лечение Люсе. Но Люся не знала, как починить пищалку.
   Тогда Собака решилась прибегнуть к последнему средству – вошла в кабинет и, плача, положила игрушку на пол у ног работавшего за компьютером папы. Она надеялась, что вожак стаи сумеет воскресить её щенка. «Уйди от меня! Фу!» – разозлился папа, не выносивший слёз, скулежа и прочих проявлений слабости. Собака ушла и, пока никто не видел, похоронила фламинго в горшке с лимоном.
   Землю собрали, игрушку откопали и выбросили. Но оказалось, что Собака, стараясь зарыть фламинго поглубже, повредила лимону корни. Через неделю растение зачахло, и взрослые, выгнав Люсю из комнаты, устроили судебное заседание, на котором предстояло решить дальнейшую судьбу Собаки.
   Обвинения были тяжкие. Ночёвки в Люсиной постели – раз, шерсть по всему дому – два, воровство и вылизанные собачьим языком тарелки – три, кавардак в шкафу и кофты в зацепках от когтей – четыре, а теперь ещё и загубленный лимон!

   Утром папа надел на Собаку намордник, прицепил поводок, но замешкался, решив протереть ботинки губкой с воском. Пока он возился, Люся в пижаме выглянула из комнаты. Собака рванулась к ней – пожаловаться на папу, запершего Собакин нос в клетку, но папа прижал поводок.
   – Мы поддались твоим капризам и взяли избалованное необучаемое животное! Оно превратило наш дом в бардак! – сказал папа, досадуя, что закопался с ботинками. – Не надо на меня так смотреть, Люся! Я же не усыплять её везу, а в специальное место. Там её будут содержать.
   Тогда Люся широко – как перед доктором – открыла рот и стала кричать. Она кричала так ужасающе, со взвизгиваниями и трелями, что папа выпустил поводок, и Собака, грохоча кандалами катушки, унеслась в Люсину комнату.
   Люся не слышала родительских увещеваний – уши заложило криком. Наконец папа взял дочь под мышки и, поставив в ванну прямо в платье, полил из душа. На миг она захлебнулась струёй воды, закашлялась, но не умолкла. К тому времени, когда мама переодела Люсю в сухое, из её горла вылетал уже только слабый сип.

   Люся болела неделю, дышала душистым паром из ингалятора и говорила шёпотом. Пришлось отменить бесконечную череду занятий, из которых складывалась её жизнь: школу, музыку, английский, рисование, танцы.
   В наказание папа конфисковал у Люси телефон, и всё же польза бунта была несомненной. Родители помиловали Собаку. Больше того, забрали с нижней полки шкафа все вещи и, набросав внутрь тряпок, отдали Собаке под конуру. Так, по крайней мере, будет меньше вредить, решили они и оказались правы. Собака, поняв свою судьбу, теперь лишь изредка вылезала наружу.
   Вечером, когда родители увлекались своими компьютерами, Люся улучала момент и забиралась к Собаке в логово. Она сворачивалась в калачик, брала в ладони Собакины лапы и прижималась лбом к коричневому лбу с белой звёздочкой.
   Это были волшебные минуты – похожие на приближение Нового года. Уткнувшись в душистую Собакину шерсть, Люся тихонечко пела колыбельную, на ходу придумывая новые куплеты и повороты мелодии.
   Но самое чудесное – несколько раз в разгар колыбельной сонная темнота шкафа озарялась, и рядом с Люсей и Собакой вырастала огромная, говорящая на чудном языке Собака-Конь. Она пронизывала своим облачным телом стенки шкафа, била туманным копытом и качала мордой в такт песни. Её призванием было утешить Собаку и Люсю. Люся потому догадалось об этом, что в присутствии Собаки-Коня на душе становилось уютно, весело.
   Люся не понимала до конца смысл чуда, но для себя решила, что туманная Собака-Конь – это Собакино будущее. Трудно сказать, где именно и когда оно настанет, но Люся должна изо всех сил стараться лаской и скрытой от родителей преданностью выращивать из простой и жалкой Собаки могучую Собаку-Коня.
   Своё новое знание Люся берегла как самую драгоценную тайну и, конечно, не рассказала об этом ни одному дураку.

   Скоро Люся научилась подмечать, когда в её Собаке растёт и набирается сил добрая Собака-Конь, а когда хозяйничает зверь. На прогулках Собака бывала зверем: топорщила шерсть и порыкивала на проходящих мимо людей. Люся чувствовала, что Собака ощетинивается из боязни, ей страшно, как бы кто из прохожих не укусил её. В такие моменты Люся клала руку на Собакину взъерошенную шкуру и, склоняясь, шептала: «Собака хорошая!» От этих слов зверь утихомиривался, и ему на смену из самой глубины коричневых глаз поднималась добрая и могучая Собака-Конь.
   За зиму и весну у Собаки на лапах отросли кудрявые когти. Она клацала ими по паркету и, встречая хозяев, цепляла юбки и штаны. Когда пострадало мамино дорогое пальто, папа снова запихнул Собакин нос в намордник и отвёз её к мастеру.
   Собака вернулась с поджатыми унтами. Из обрезанных когтей сочилась кровь и пачкала пол. Воровато напившись воды, Собака заползла под Люсину кровать и всякого, кто заходил в комнату, встречала упреждающим рыком – даже Люсю. Обиженная Собака превратилась в зверя, а её чудесная душа стала глупой Люсиной выдумкой.
   Только следующей ночью Собака выбралась из убежища и, заползши к Люсе под одеяло, принялась вылизывать ей коленку. Люся лежала не шевелясь, боясь спугнуть подрастающую Собаку-Коня, а потом осторожно протянула руку и погладила её короткую жёсткую гриву.
 //-- * * * --// 
   Наступило лето, и Люся с мамой переехали жить на дачу.
   Собаку поселили в сломанной галошнице, стоявшей раньше в сарае, а теперь принесённой в дом. Люся сама прикнопила к доске тряпку из старого сарафана – получилась шторка, за которой Собаке было, конечно, не так уютно, как в шкафу, но всё-таки тоже темно, укромно.
   Гулять Собаке разрешалось только на поводке. Когда Люся занималась уроками с мамой или с приезжавшей из города «англичанкой», Собаку запирали в доме либо привязывали «на кол» – вбитый на лужайке железный штырь. Первые минуты Собака рвалась, упиралась лапами и оттопыривала хвост, надеясь своротить кол, но затем смирялась и укладывалась на траву, изредка только порыкивая на соседей.
   За насаженным между участками заборчиком из кустов крыжовника жил мальчик Максим Еремеев, Люсин друг. Он уже закончил пятый класс, но принимал Люсю во все игры – компьютерные и садово-уличные. У него были добрые родители и бабушка с дедушкой, разрешавшие ребёнку валять дурака.
   Когда после уроков Люся вылетала в сад, оказывалось, что Максим уже ждет её у крыжовниковых кустов, поигрывая между делом в какую-нибудь войнушку на телефоне. Люсе нравилось, что у Максима сипловатый мальчишеский голос, и коричневые волосы подстрижены ёжиком, и что он легко может схватить её и пронести хоть до калитки. Но главное, ей нравилось, что Максим, как сказал Люсин папа, – разгильдяй и бездельник.
   Знакомство Собаки с Максимом прошло благополучно. Поначалу Собака хотела запугать его самым грозным в её арсенале лаем с подвизгиванием, но тот встал на четвереньки и залаял в ответ. Собака смутилась и, упав на спину, подставила пузо.
   – Собака хорошая! – сказал Максим, гладя Собакин живот. – Смотри, и звёздочка у тебя во лбу – как у лошади! А хвостом чего лупишь?
   – Как у лошади, правда? – обрадовалась Люся и, стесняясь, прибавила: – А хвостик – это её улыбка!

   Люсе было трудно жить один на один с тайной про Собаку-Коня. Каждый день она искала подходящий момент, чтобы выдать её Максиму. Однажды во время прогулки у пруда Собака захотела съесть лягушку и, натянув поводок, ринулась в камыши, но охота не удалась – лягушка оказалась шустрее. К тому же как поохотишься на привязи? Мокрая по шейку Собака выбралась на пыль дороги и густо, искристо отряхнулась. Люся вытерла забрызганное лицо и вдруг, сама не поняв, зачем, сказала: «Когда мы её любим – мы растим из неё Собаку-Коня!»
   Ей было страшно, что Максим засмеётся и тогда придётся его разлюбить. Но тот даже не удивился. Оказывается, он уже знал, что из каждой собаки человек может вырастить что-нибудь замечательное. Вот у их Матвея, к примеру, собаку сбила машина, но до этого он так хорошо растил её, что теперь, представь себе, Люся, она снится ему – огромная и говорящая. Помогает, а иногда передаёт ему привет с другими живыми собаками!

   Матвей был дачным жильцом Еремеевых – полугостем-полуработником. Он жил в скрытой за сиреневыми кустами и переделанной под гостевой дом бане, – небритый, безвременно седой человек с глазами, похожими на Собакины. Матвея несколько лет назад забрал из госпиталя и позвал жить к себе дедушка Максима, прославленный военврач. Из биографии Матвея Максиму было известно только, что после неких событий тот «потерялся в жизни». Эти слова очаровали мальчика. Он представил себе бескрайние русские поля и перелески, без единой деревни, по которым брёл потерявшийся Матвей, пока его не нашёл дедушка.
   Дедушка твёрдо объяснил внуку – Матвея нельзя обижать, нельзя разговаривать с ним так, будто он их работник. Если что надо, можно вежливо попросить. Матвей не соглашался обедать и ужинать с Еремеевыми. Бабушка относила ему еду в баню. А дедушка, непьющий по состоянию здоровья, угощал Матвея водкой, сердито отвечая на возражения жены, что знает сам.
   Матвей обитал на пятачке между баней и дровяным сараем, непрестанно что-то строгая. Он умел делать прочную некрасивую мебель, которую дарил дедушке Максима на праздники. Если хозяева уезжали – Матвей свободно ходил по участку, косил газоны и полол цветники. Когда же требовалось покосить траву за забором, он расстраивался и не всегда выполнял просьбу. Причина была в местных гастарбайтерах. Матвей полагал, что они смотрят на него без уважения, тогда как он был сильней и ловчее, к тому же свой на своей земле. Чтобы не сорваться и не подвести Еремеевых, Матвей предпочитал не выходить за калитку. Иногда только, летней ранью, часиков в пять, мог сбегать выкупаться в остывшем за ночь пруду или рвануть по росе окрестных лугов в березняк. О его прогулках узнавали по запутавшейся в нестриженных волосах тине или по лесным дарам – грибам да ягодам, сложенным на хозяйском крыльце с гордым росчерком на обрывке газеты – Максимке!
   Матвей не любил разговаривать с женщинами и детьми. Общаясь с ними, он с трудом складывал слова в предложения, как будто, говоря, перебирал очень сорную гречку. Но для Максима завел исключение и охотно пересказывал мальчику сюжеты своей оставшейся далеко-далеко жизни.
   Из этих рассказов Максим и узнал, что в то время, когда Матвей ещё не успел потеряться, у него была собака. Погнавшись за призраком какого-то зверя, она попала под поезд. Когда Матвей подбежал, он сразу почуял над мёртвым телом искрящийся звёздный пар. Этот «пар» был живой и благой, в нём колыхался собачий рай, принимающий и преображающий ушедших, рождающий на землю новых. «Вечная жизнь, ёлки-палки…» – вздыхал Матвей, не зная, как ещё объяснить своё прозрение.
   Во время первой встречи Собака прикусила Матвею ногу – хорошо, что через штаны. Крови не было, но синяк получился знатный. Матвей не рассердился и, переиграв Собаку в гляделки, стал её другом.
   – Эх-эх, – жалел он Собаку, гладя её жёсткую коричнево-белую шкуру. – Была бы ты поумнее, разве держали бы тебя на колу?
   – Может, она не очень умная. Ну и что! Я тоже не очень умный – у меня даже тройка по алгебре. Что же, меня совсем теперь со свету сжить? Нет, из меня надо терпеливо растить человека, – защищал Собаку Максим, копируя интонацию дедушки.
   – Это да, – соглашался Матвей, и было понятно, он жалеет до слёз, что никто не вырастил из него ничего приличного, а теперь-то уж поздно…
   Вечерами они частенько собирались у Матвеевой бани поговорить о чудесном.
   – А вы что думали? И рай у них есть, и своя Божья правда – служить, царапины хозяйские зализывать, – объяснял Матвей, поглядывая на прилёгшую возле Собаку. – А гордыни в них вообще нет. Только в кошках самую малость…
   Люся не понимала половину Матвеевых разговоров, но чувствовала, что он такой же, как и её тайна про Собаку-Коня. И может быть, когда из Собаки получится Собака-Конь, Матвей тоже не останется таким вот нескладным.

   Если бы все люди были, как Матвей, лето прошло бы прекрасно. Да что там лето – вся жизнь! Но люди бывали всякие – это Люся уже поняла. Некоторые из них ничего не смыслили в собаках и детях, и от них случались несчастья.
   Беда грянула, когда Собака, улучив момент, вырвалась из Люсиной спальни, где её закрыли на время урока. Учительница английского, молодая рыженькая Алёна Никитична, пришла от Собаки в восторг.
   – Ох, а я так люблю собак! У меня в детстве был водолаз такой огромный! – лопотала Алёна и тянулась к настороженно замершей Собаке. Шерсть на Собакиной холке встала дыбом.
   – Собака, фу! – сказала Люся. – Алёна Никитична, она вас боится! Не трогайте!
   – Не бойся, лапочка! Давай дружить! Дай мне лапку свою! – пела Алёна и, склоняясь, тянула к Собаке руку в кольцах.
   – Ну не надо же! – крикнула Люся, кидаясь к вешалке – бросить на оскалившуюся Собаку чью-нибудь куртку и примять, но не успела.

   На диване в гостиной, в парах перекиси и валерьянки, мама долго убеждала прикушенную Алёну, что уколы от бешенства делать не стоит. Всё-таки собака домашняя, привитая. Конечно, стыдно, непростительно, что держим дома агрессивного зверя – это всё Люсины капризы. Ну ничего, мы будем решать этот вопрос…
   Когда Алёна пришла в себя и укатила на своей «букашке» прочь – должно быть, навеки, мама обняла Люсю и сказала, как всегда: «Люсенька, бедная, опять тебе столько переживаний!» Затем привязала Собаку к ножке кровати и, заперев дверь спальни, запретила Люсе подходить к животному до возвращения папы. Вдруг и правда у неё бешенство? Всё-таки на даче столько грызунов – нельзя быть абсолютно уверенным.
   – У неё нет бешенства! Она испугалась, что ей будут стричь когти! – рыдала Люся, но мама уже занялась обедом.
   Вечером приехал папа и отшлёпал виновницу «Ведомостями». Он свернул газету и лупил ею по носу забившуюся в угол Собаку. Та скалила зубы и взвизгивала. Люся прибежала на шум и изо всех сил толкнула папу в поясницу. Секундного замешательства хватило, чтобы Собака выскользнула из угла и спаслась от газетки в неизвестном укрытии.

   Весь следующий день Собака не вылезала из галошницы. Когда Люся осмеливалась заглянуть за шторку-тряпочку, Собака рыком гнала Люсю прочь.
   Люся плакала целый день, залила слезами клавиши пианино и потом всю математику. По поводу слёз у них в семье занятий никто не отменял. Единственная отрада – если скосить взгляд от письменного стола к окну, можно было увидеть Максима, сочувственно бродившего у крыжовниковых кустов.
   Когда уроки кончились и Люся вырвалась в сад, Максим раздвинул колючие ветки, освобождая ей проход к ним на участок, и сообщил:
   – Дедушка говорит, у Собаки агрессия страха. С ней надо заниматься. Хочешь, он сходит, поговорит с твоими родителями?
   Люся помотала головой. Папа и мама не любили Еремеевых, они считали, что те растят из Максима такого же нищего дурака, как они сами.
   На следующий день, прежде чем отправиться в Москву на работу, папа внимательно осмотрел дом – нет ли лужи или чего ещё? Затем отдёрнул тряпочку на галошнице, где спала Собака и, свернув всё те же «Ведомости», потыкал Собаку в бок.
   – Ну! Пошла гулять! Пошла быстро! – сказал он, но Собака только глубже забилась в угол.
   – Люся, выведи её обязательно! – велел папа, уходя. – Она же в доме нагадит!
   Когда папа ушёл, Люся занавесила шторку-тряпочку, чтобы Собаке не было страшно, и, сев рядом на корточки, спела колыбельную. Наконец в тёмном Собакином логове зашуршало: Собака высунула из-под шторки морду и блеснула на Люсю глазом. «Пойдём гулять! – попросила Люся, целуя Собакин нос и звёздочку во лбу. – Ну пойдём же!»
   Собака спрыгнула с полки, но, должно быть, от долгого лежания утратила ловкость. Коготь передней лапы зацепился за шторку. Собака, облизываясь, подёргала лапой – больно и без толку. Шерсть на загривке встала дыбом.
   – Подожди, не дергай! Сейчас я тебя освобожу, – сказала Люся и, осторожно взяв Собакину лапу, принялась вытягивать нитки из зазубрины в ногте. Собака заворчала. – Терпи! – велела Люся и, нащупав на зеркале ножницы, собралась обрезать нитки. Она уже примерилась, как вдруг на месте Собаки вспыхнуло видение – сморщенный нос и обнажённые дёсны волка. Страшными клещами, до хруста, волк стиснул Люсины пальцы. Люся закричала и опомнилась уже в саду. В уме пронеслось – где-то в прихожей валяется откушенный палец. Но нет – вот он, на месте, только весь превратился в алый фонтан.
   Спрятав ладонь в панамку и придерживая здоровой рукой, Люся прорвалась через крыжовник на соседский участок и огляделась. Максим у дровяного сарая возился с поленцами. Увидев Люсю, он бросил деревяшки и, ещё не понимая, в чём дело, но чуя страшное, в два прыжка подскочил к ней.
   – Это Собака! Нельзя говорить взрослым! – пролепетала Люся.
   Максим поглядел в побелевшее лицо девочки, затем – на пропитанную алой тяжестью ткань, взял Люсину руку и развернул. Из пальца, как из маленького кувшинчика, в подставленную ладонь стекала кровь.
   – Хорошо, мы не скажем, – шумно выдохнул он и, взяв Люсю за плечи, провёл в глубину сарая. – Жди тут!
   Люся не помнила, сколько ждала Максима. Алое течение времени не поддавалось счёту. Наконец он возник – словно из-под земли, а может, с неба.
   – Сейчас полечим, а потом завяжем платком, – проговорил он вздрагивающим шёпотом, отвинтил крышку зелёнки и поставил пузырёк на землю.
   – Сначала будет щипать. Потерпишь?
   Максим ещё не знал, как сможет по доброй воле причинить девочке боль. Но если медлить – через рану, пожалуй, вытечет вся Люся. Она и так уже стала прозрачно-серой, похожей на талый лёд. Пора было поступать по-мужски, как положено внуку славного русского военврача, как положено человеку, который каждое утро в десять ждёт у крыжовниковых кустов, когда она выглянет, даже в дождь, даже когда приехала эта Алёна, пусть нет надежды – всё равно ни разу не пропустил… Ну что ж!
   – Не бойся! – сказал Максим и пригладил прядки волос над вспотевшим Люсиным лбом. Затем взял в правую руку откупоренный пузырёк, в левую – Люсину полную крови ладонь, подумал, как половчее плеснуть, и – оскользнулся в небытие.
   Женщины – мать и бабушка, прибежавшие к сараю на Люсин крик, увидев кровь на руках бесчувственного Максима, решили, что он поранился топором. Даже дедушка-военврач был введён в заблуждение. Тщательно и безуспешно он осматривал внука в поисках источника крови, пока кто-то из домашних не заметил присевшую у поленницы Люсю.

   Через час из города примчался Люсин папа. Стали собираться в Москву. Собака видела, что мама складывает сумку, и взволнованно ходила взад-вперёд по прихожей, помахивала куцым хвостом. Собакино волнение было вызвано извечным вопросом: возьмут ли её с собой или запрут дома, велев не хулиганить.
   На этот раз Собаку взяли, и даже ловко нацепили намордник, так что теперь не удавалось толком высунуть язык, поймать прохладного воздуху.

   С Люсиным пальцем долго возились два молчаливых доктора. Было очень страшно, может быть, поэтому Люся не сразу поняла, что Собаки нет. А когда поняла – словно разбилась вдребезги. Её сущность разлетелась на тысячу блестящих кусочков, и каждый в отдельности теперь кричал и метался.
   Люся падала на пол и вскакивала, совала голову под кран с холодной водой, выпрыгивала на лоджию, била кулаком стены и двери. «Бедная, бедная моя! Ох господи!» – своим обычным сочувствующим голосом причитала мама. Когда Люся выдохлась и рухнула на диван, папа подвинул стул и, сев рядом с дочерью, произнёс речь:
   – Люся, пойми, у нас не было выбора! В следующий раз она бы горло тебе перегрызла, – сказал он и поднёс ладонь к Люсиной спине, дотронуться однако не решился. – Хочешь, съездим в аквапарк? Ох нет, в аквапарк сейчас нельзя тебе с пальчиком! – спохватился он, поймав укоризненный мамин взгляд. – Ну а, может, в зоопарк? Согласна?

   Люся не поехала в зоопарк. Она забралась в шкаф-купе и, нюхая Собакины тряпочки и выпотрошенные шкуры игрушек, пролежала там весь день, рассчитывая умереть. Но ничего, кроме пальца, не болело, температура оставалась нормальной, к тому же от тоски и одиночества сильно хотелось чаю с конфетами. Люся почувствовала, что умереть не удастся, и впервые в жизни рассудила сама с собою по-взрослому: нет смысла валяться в Собакином шкафу. Надо постараться вернуться на дачу – там Максим. Вместе они будут думать, как выручать Собаку.
   К Люсиному горю, попасть на дачу в ближайшие дни не удалось. Палец заживал плохо – пришлось несколько раз ездить к врачу. Пока жили в Москве, каждую ночь Люся просыпалась и мысль о Собаке придавливала её, не давала пошевелиться. Замерев под одеялом, Люся пыталась соединиться душой с далёкой Собакой, почувствовать, что у неё вокруг и внутри. Что за место? Есть ли там другие собаки? Есть ли миска с водой? А еда? И главное – надеется ли она, что Люся за ней приедет? Порой бессонную Люсю посещали идеи спасения. Например: что если предложить папе удалить Собаке самые кусачие зубы – он бы тогда согласился её вернуть? А Люся готовила бы Собаке пюре. Всё же ведь лучше без зубов, но дома, с Люсей!
   Когда ужасы совсем нестерпимо распирали душу, Люся вскакивала и голосила, словно её ошпарили кипятком.
   После третьего или четвёртого ночного припадка мама записала Люсю к невропатологу, но папа сказал твёрдо: Люся – здоровая девочка. И они никуда не пошли.

   Наконец вернулись на дачу. Продравшись через крыжовниковую ограду, Люся прибежала к Максиму и, с трудом втискивая между слезами слова, рассказала всё про Собаку. «Это потому что я упал в обморок… – то и дело зачарованно повторял Максим. – Если бы я не упал – мы бы скрыли…»
   В тот же день Максим имел серьёзный разговор с дедом, в ходе которого было принято сугубо мужское решение – узнать у Люсиного отца, куда увезли Собаку, и забрать себе. Само собой, при условии, что Максим посвятит всё свободное время её перевоспитанию.
   Дед пошёл к соседям и вскоре вернулся бледный, с подрагивающей от гнева ладонью у сердца. «Дурак! Скот бессовестный!» – бранился он, сам отмеряя себе капли, и сердито отмахивался от причитаний жены.
   Дед не добыл Собакиного адреса, а через неделю, к негодованию Еремеевых, между участками вместо кустов крыжовника появился двухметровый забор. Люсе запретили ходить к Максиму в гости.
   Теперь дети встречались вечером у деревенского пруда и гуляли до темноты, пиная по пыльным дорогам камни. Папа ругал Люсю за сбитые мыски. «Кто не уважает свою обувь, тот не уважает себя», – объяснял он. Тем охотнее Люся перекидывалась с Максимом камушком, а скоро ещё и научилась подбрасывать пяткой.
   Во время этих прогулок они условились насчёт всей будущей жизни. Первым делом, как только Максим подрастёт, он заставит Люсиного папу сказать, куда тот дел Собаку, и заберёт её. Можно не ждать долго – главное, чтобы исполнилось четырнадцать лет. В четырнадцать человеку уже выдают паспорт! Это значит, что Собаке надо продержаться в неизвестном заточении всего пару лет. А пока что Максим подналяжет на турник и гантели, чтобы к этому сроку уже быть вполне похожим на взрослого.
   Затем было решено, что Люся не станет слишком уж прилежно учиться, а лучше займётся своим любимым делом – сочинением и пением песен о собаках, кошках и птицах, обо всех обиженных.
   Вечерами, когда Максим и Люся выходили гулять, в машине на участке у пруда часто работало радио. Из багажника, заглушая стрекот кузнечиков, валил ритмичный грохот.
   – Я не буду петь под такое! – объясняла Люся Максиму. – Я возьму хор лягушек и хор комаров. Возьму синиц и как лес гудит.
   – А я тебе буду помогать! Носить на твои концерты аквариум с лягушками! – смешил Люсю Максим.
   Так потихонечку, мелким шагом, проходил август. На лужайке перед крыльцом, где торчал Собакин кол, посадили крупную голубую гортензию. Когда мама поливала её и заботливо обирала жёлтые листочки, с Люсей начиналась истерика. Она неслась к Еремеевым и, не стесняясь уже ни Максима, ни даже Матвея, требовала, чтобы кто-нибудь вынул Собаку у неё из головы.
   – Нет, Люсь. Ты уж терпи, не забывай, – бормотал Матвей, отвернувшись от Люси к своим поделкам. – Сейчас никто не любит чужую боль делить. Радио включат – и нормально… А ты уж терпи, Люсь. Вон дедушка его всё терпит меня…
   Конечно, Максим рассказывал родственникам про Люсины муки. Однажды его бабушка, худенькая и ловкая, с короткой стрижкой, похожая совсем не на бабушку, а скорее уж на своего внука, принесла им к сараю целое блюдо оладий и, поставив его на сбитый Матвеем табурет, отозвала Люсю в сторонку.
   – У меня для тебя есть средство! Ты когда чувствуешь, что начинаешь страдать за Собаку – ты за неё молись! – шепнула она, и в тот же миг у Люси радостно распахнулась душа. Впервые за всё время со дня беды нашелся выход.
   Люся постеснялась спросить, как надо молиться, и стала молиться по-своему: она представляла себе, как огромная, говорящая Собака-Конь туманом клубится вокруг спящей в холодном углу Собаки, лижет её и укрывает, как одеялом, Люсиной колыбельной.

   Палец сгибался плохо – Собака перегрызла что-то важное в нём. Люсю лечили всю осень и зиму, но так до конца и не вылечили. Пианино пришлось оставить. Да и в других предметах успехи сошли на нет, потому что Люся вдруг сделалась глупа. Даже на танцах она теперь выполняла движения не в такт, сонно отставая от музыки.
   Всю начальную школу родители боролись за Люсину успеваемость – меняли репетиторов и режим занятий, искали педагогический подход. А потом папа стал каждую неделю уезжать в командировки и бросил следить за Люсей. Одновременно и у мамы пропал интерес к её занятиям. Поначалу Люся радовалась наступившей свободе, а затем поняла, что родители разошлись.
   После развода мама стала печальной и доброй к Люсе, попросила прощения за Собаку и сказала, что, честное слово, не знает, куда папа её отвёз. «Хочешь, кого-нибудь заведём? – предложила она. – Я серьёзно!» Конечно, она предлагала от души, но Люся заткнула уши и, сорвав ветровку, убежала на весеннюю улицу.
   В тот день она поняла, что убегать – самый хороший способ избавиться от страдания. Люся убегала из школы, из дома, с дачи и из летнего лагеря. Ей было всё равно, лишат ли её карманных денег или отнимут гаджеты с музыкой, дудочку и гитару. В тринадцать лет она убежала на электричках в Питер, но трудный путь и бесславное возвращение не облегчили души. Люся чувствовала, что из неё никогда не выйдет человека, как не выйдет из погубленной Собаки Собака-Конь.
   Единственное оставшееся у Люси счастье – она любила сочинять песни. Сборник из шести Люсиных колыбельных, исполненных ею под гитару и записанных Максимом на компьютер, победил в интернет-конкурсе. В качестве приза Люсю позвали в студию и записали одну колыбельную по-настоящему, с профессиональными музыкантами. Её даже несколько раз передали по радио, за что папа подарил Люсе щедрую сумму на «что захочешь».


   Часть 2

   Максим Еремеев, молодой врач, чья медицинская карьера уже стартовала, однако не приносила удовлетворения, вышел из поликлиники, где только что обсудил со старшим коллегой модернизацию сайта, необходимую для эффективной торговли справками. Его шею обнимали тугие наушники. Максим любил слушать записи не унтами, а «шеей»: так музыка не заслоняла творящуюся вокруг жизнь, а лишь ненавязчиво сопровождала прогулку. Звуковая волна проникала под кожу, и кровь разносила по счастливому организму окружённый свирелями и тамтамами голос Люси.
   Апрель, едва дойдя до середины, разогнался до двадцати пяти градусов. Голые деревья не затеняли могучего солнца, инопланетный свет заливал мир. Из взбаламученной памяти всплывало детство, и Максиму казалось: он вот-вот пробьёт кожуру реальности и вылетит… в новое измерение что ли?
   У смятения чувств, владевшего им, имелась причина: Максим был женихом. Девятнадцатилетняя девочка с кучей серёжек, с длиннейшими волосами, в этническом сарафане и почти босиком, если не считать тонких кожаных подошв на шнурочках, ждала его прихода у дверей эстрадно-джазового колледжа, чтобы вместе отправиться по важному делу. Максим был единственным, кого Люся сохранила из прошлой жизни. И этот единственный, наплевав на Люсины творческие искания, сумел настоять на старомодно ранней свадьбе. Ему казалось, так он сбережёт Люсю от миллиона опасностей, нацеливших на её хрупкость безжалостные лапы и глаза.
   Максим был Люсиным другом. Он фиксировал в интернете развитие её музыкальной карьеры: выкладывал записи в «Ютюб», размещал в соцсетях объявления о Люсиных выступлениях в скромных пока что клубах, обновлял новости на сайте.
   Люсины многочисленные приятели, сплошь бессемейные, погружённые в разного рода творчество и боящиеся, как огня, пятидневной рабочей недели, не раздражали Максима. Он чувствовал себя мальчиком на летней земле, а Люсю – воздушным змеем в небе, нарядным и вольным. При хорошей погоде змей мог улететь так далеко, что превращался в точку, но стоило сгуститься грозовым облакам – как он испуганно и покорно слетал к руке.
   Люся была единственным ясным вопросом в жизни Максима. Остальное клубилось туманом. Он знал, что пошёл в медицину зря: детский страх крови исчез, но подспудное содрогание при виде страданий плоти осталось. И предчувствовал, что скоро забросит это занятие, славная династия прервётся. Да она и уже прервалась, когда Максим согласился помогать коллеге со справками, взяв на себя «информационную поддержку» их маленького бизнеса.
   Если бы Максим понимал, ради чего должен соблюдать профессиональную честь, если бы существовала правда, в которую поверило бы сердце, наверно, он действовал бы иначе. Но никакой такой «правды» он не чувствовал – ни снаружи, ни внутри. Даже за детство уже не мог ухватиться. На фоне разнообразной, смонтированной в «клиповой технике» жизни дедовы принципы и бабушкин Христос устарели, сделались явлениями хотя и милыми сердцу, но местечковыми, как супница Кузнецовского фарфора, что стоит по сей день на дачном буфете. Не то чтобы Максим изменил им, просто теперь они занимали в нём так мало места, что не о чем и говорить. Давно уже не было в мире возвышенной идеи, которую он мог бы предать. Нет, он не предал ничего, поэтому спал спокойно.

   И всё-таки, несмотря на мирную совесть, ему то и дело казалось, что он потерял нить. Можно бы даже сказать «нить жизни». Чувство потери обострилось с приближением свадьбы. Иногда он пытаться выговориться, но без успеха. «Нет-нет, подожди, потом. У меня мелодия из головы вылетит!» – умоляла Люся. «Погоди с нитью, лучше скажи, ты на сайте статистику смотришь? Он хоть живой у нас?» – перебивал приятель со справками. Все, словно сговорившись, затыкали Максима, забивали щёлки, в которые рвалась его тревога. Для конопатки годилось всё: картинки, кадры, звуки, серпантин всевозможных френдлент, обсуждение Люсиных перспектив, тусовка, от которой Максим поначалу отлынивал, а потом втянулся. Сладкая пурга забвения запорошила мозг. Её слой рос, как растёт снежной зимой белый покров. Даже короткие оттепели не вредят ему – напротив, способствуют формированию твёрдой корочки.

   Дело, которое им с Люсей предстояло сегодня уладить, касалось обустройства свадьбы. Максим не любил подобных вопросов – они неминуемо вели к спорам. Начать с того, что Люся считала обряд венчания скучным. Белому платью она предпочитала что-нибудь экзотическое, хоть сари, и намеревалась поначалу поехать в свадебное путешествие в Индию. Эта страна, цветная и детская, привлекала её пестротой тканей и популярными духовными практиками. К тому же на Гоа жило много Люсиных знакомых, не любивших русскую зиму. Но Максим взбунтовался. Бабушкино православие и дедов патриотизм всё же крепко сидели в нём.
   Следующим пунктом преткновения стал транспорт. Фолк-певица Люся не признавала лимузинов, ей хотелось нанять разукрашенную лентами и бубенцами повозку с лошадью. Максим молчал и хмурился, сколько мог, но потом сказал – ладно, лошадь так лошадь.
   Выбор свадебного экипажа и был тем делом, ради которого Максим торопился к эстрадно-джазовому колледжу, где его дожидалась весёлая, наряженная по-летнему Люся.

   Вольер в лесопарке на востоке Москвы сразу понравился Люсе. Резвящиеся на газоне лошади очень шли к её этническому сарафану. Могла получиться классная фотка! Понравилась ей и лошадь, которую подвели к ним, – немолодая, послушная, с каштановой гривой и белой звёздочкой во лбу.
   – Это Лоша! – сказала наездница. – Моя дочка, когда маленькая была, её так назвала. Говорит, давай назовём Лоша! Ну и назвали. Лоша хорошая! – улыбнулась она и положила ладонь на коричневую Лошину морду. – А чем повозку украшать, вы как, сами принесёте? У нас в принципе есть ленточки.
   – Лоша хорошая… – улыбаясь, повторил Максим и взглянул на Люсю. – Помнишь? Гляди, и звёздочка такая же во лбу!
   Люся отвернулась и упрямо, словно желая оттолкнуть его от себя, посмотрела на плетёный забор вольера.
   – Люсь, нас с тобой повезёт под венец Собака-Конь! Вот так дела!
   – Я не хочу! – сказала Люся и, перекинув сумку на другое плечо, быстро пошла к дороге.
   Несколько секунд Максим глядел, как Люсины босоножки вминаются в мягчайшую весеннюю землю, давят иглы травы. А затем сорвался и, в мгновение ока догнав, перерезал ей путь.
   – Не хочешь? Почему? Из-за Собаки? Потому что мы про неё забыли?
   – Потому что не хочу! Я нарочно забыла – ясно?
   – Люсь, мы, конечно, сволочи. Мы потому забыли, что много всего закрутилось в жизни, – сказал Максим и, совершив в уме мгновенную калькуляцию, взял Люсю за руку. – Но вот смотри, ей сейчас тринадцать лет – ведь собаки живут же столько? Ну пусть совсем маленький шанс, но вдруг? Поехали к твоему отцу – я думаю, он нам теперь скажет! Ну а если она уже умерла – просто выберем себе из приюта какую-нибудь самую глупую и кусачую! И будем растить Собаку-Коня. Не зря же нам эта лошадь подвернулась!  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– и он решительно потянул Люсю к дороге.
   – Макс, я уже сказала – я не хочу! – вырвала руку Люся, и её светлое лицо пошло пятнами. – Не хочу! Мне детства хватило – во! – рубанула она себя ребром ладони по горлу.
   В эту секунду обязательно нужно было обнять Люсю, уверить её, что всё в порядке, – это Максим понимал, но почему-то сделал шаг назад.
   – Люсь, а я вот хочу! – проговорил он, сам удивившись своим словам, и быстро, почти бегом, зашагал к лесу.

   Максим спешил по лесной дороге к шоссе. Его гнала безумная мысль – найти Собаку. В приюте или у добрых людей, не важно. Если она, пускай слепая, глухая, жива и он её найдёт, это будет значить, что вселенная осмысленна и великолепна! Конечно, Собака не могла выжить. Но если посолить и поперчить чудом пресность «реализма» – то вдруг?
   В глазах рябил и подпрыгивал голый солнечный лес. Максим шёл быстро, как будто от набранной им скорости, совсем как в кино, зависело, сможет ли он прорезать время и вытащить из его глубины Собаку. Пространство видоизменялось: серо-голубые, налитые светом ветви сменила зелень позднего мая. Максим бежал мимо дедушкиной могилы, и мимо могилы утонувшего спьяну Матвея, и дальше – врезаясь в самое сердце детства – по деревенской улице. Какая острая, горячая там была жизнь! Когда же детство закончилось, они с Люсей угодили в странную смерть, поразившую цивилизованный мир, – в пёстрый бред, где весело и нет приставучего Христа, который только и делает, что ломает всем кайф.
   И вот теперь что-то переменилось – ему захотелось в горячую ванну боли. Он жаждал её как надежды для обмороженной души – ломота означала бы, что ткани живы. Страждущий Максим мчался по голому русскому лесу, великий и спасительный, как Люсина Собака-Конь. Ему казалось, что он уже пролетел полвселенной, когда за спиной послышался Люсин голос.
   – Максим! Да стой ты! Ты можешь меня подождать или нет! – кричала она, срываясь в слёзы. Он остановился и обернулся: девушка в этническом сарафане бежала к нему и на бегу промокала бумажным платком оттаивающую память.
 //-- * * * --// 
   Максим не ошибся: Люсин отец любезно принял их в своём офисе и без возражений назвал приют, куда отвёз и («Не бесплатно!» – подчеркнул он) устроил Собаку. Более подробной информации у него не было. На прощание Максим ожидал виноватую реплику: мол, а как бы поступил ты, если бы твоей дочери покалечили руку? Но нет – ничего. Довольно с вас и адреса.

   – Давай купим мандарины! – по дороге волновалась Люся. – Она любит мандарины. Давай ей купим? А где она будет жить? – и, достав из сумки телефон, позвонила матери. – Мама! Убери вещи с нижней полки в шкафу! Слышишь! – крикнула она почти плача. – Мы, может, Собаку сейчас привезём!
   Максим сурово молчал. Если смотреть оптимистично, то шансы, что Собака жива, были, по его мнению, где-нибудь один к ста.
   В приюте их направили к волонтёрам.
   – Может, Злючка? – сказала строгая женщина по имени Надя, с мальчиковой стрижкой и в джинсах. – У Злючки звёздочка, да. Вроде подходит по описанию. Так и не социализировалась. Когти стричь не даёт. Она в сто пятнадцатой, если не перевели. Там с ней Лапушка, тоже дикая. Лапушку, правда, сейчас Аня растормошила, выводит гулять. Вы не обращайте внимания, что её Злючка зовут. Мы всех собак любим! – сказала она, покосившись на Люсю. – Ну так вы пойдёте?
   Максим вёл Люсю, как раненую, мимо собачьих клеток. Она сильно вздыхала, как будто ей не хватало воздуха, и путалась в сарафане. Аллея из разнокалиберного лая – самая странная из всех аллей, по которым доводилось проходить Люсе, – упиралась в железный забор. В самом её конце обнаружилась сто пятнадцатая.

   Волонтёр Надя, свободно зайдя в вонючую клетку, подняла крышку ящика и позвала:
   – Злючка! За тобой пришли! Давай на выход, с вещами!
   Её грубоватая шутка подействовала – в ящике закопошились. Из бокового отверстия показалась чёрная морда, и вылезла шёлковая собака с длинным хвостом-щёткой. Нет-нет, не она, совсем не она!..
   Люся прислонилась виском к плечу Максима.
   – Если не найдём, то эту возьмём. Всё равно! – шепнул Максим.
   – Ну что, Лапушка, гулять? – спросила Надя и, шустро пристегнув поводок, выволокла чернявую Лапушку из клетки.
   – Чтоб не мешалась вам, – объяснила она из-за решётки. – Вы Злючку пока не зовите. Лучше крышку поднимите и гляньте сверху – она или не она. Смотрите, осторожно, может куснуть.
   Максим, взяв Люсю за руку, сделал шаг к ящику, но не успел приоткрыть.
   Из боковой дыры выползло и, поднявшись на шаткие лапы, взлаяло на незваных гостей родное, навсегда впитанное сердцем создание. Это была их Собака – но словно увиденная в тяжёлом сне и искажённая этим сном. Шкура провисла на боках, негнущиеся лапы подрагивали, белая звёздочка едва угадывалась на поседевшей шерсти. Она лаяла яростно, но при этом почти беззвучно – как если бы за годы жизни весь её собачий голос истратился, вытек, и остался один сип.
   Максим, загородив Люсю, глядел в Собакины глаза и чувствовал, что она не видит его. В какой-то иной, далёкой жизни она сражалась против врага, представившегося ей на месте Максима.
   Ещё недавно Максим думал, что, найдя Собаку, испытает ни с чем не сравнимое счастье, веру. Что он испытывал?
   Справляясь с накатом чувств, он не заметил, как Люся вышла из-за его спины и склонилась к Собаке.
   – Собака! Я пришла! – спокойно и широко льющимся голосом проговорила Люся. – Сейчас поедем домой!
   Зверь обнажил гнилые зубы и зарычал.
   – Фу, Собака! Это я, Люся!
   Собака чуть подалась вперёд и разнообразила рык повизгиванием – знаком крайнего раздражения.
   – Уйдите пока! Она нервничает! – подсказала из-за решётки волонтёр Надя.
   – Она слепая. Она просто не видит тебя, – шёпотом проговорил Максим, и Люся заметила, что Собакины глаза затянуты бело-голубой плёнкой.
   Путаясь в клоках соломы, Люся сделала шаг и плавно, как лодочку, подвела к Собакиной морде ладонь.
   – Собака, ты внимательно понюхай! – попросила она. – Пожалуйста, очень внимательно!
   Собака прижала нос к серединке Люсиной ладони, втянула запах и замерла, удерживая его в ноздрях.
   – Собака хорошая! – сказала Люся и широко, всей ладонью, погладила седую морду.
   Слепые глаза смотрели прямо на Люсю. Максим почувствовал, как к рукам приливает кровь. Он был готов в любое мгновение броситься и усмирить врукопашную старого зверя.
   – Люся, отходи потихоньку! – шепнул он, и в тот же миг Собака, заскулив тоненько и нежно, упала перед Люсей на спину. Как в дни незапамятной молодости, замолотил по полу хвостик, пузо, облезлое, синеватое, выгнулось в ожидании ласки.
   Люся села на корточки, а затем повалилась на бок и, хохоча, сплетаясь прекрасными юными волосами с гнилой соломой, подставила лицо Собакиным поцелуям. По ту сторону клетки несколько волонтёров безмолвно наблюдало за чудом, а между ними – между Максимом, Собакой и Люсей – на небесном лугу, ликуя, взыгрывала копытом могучая и вечная Собака-Конь.





   Орёл Варя


   1

   Чем ближе ко сну – тем медленней двигаются дела. Усыпив Варю сказкой, перетёкшей к финалу в замысловатый бред, Люба разлепила глаза и пошла на кухню мыть посуду. Когда же с потерей тарелки домыла, оказалось, что в мире глухая ночь.
   За столом в гостиной, давно уже превращенной Варькой в игровую, Люба открыла распечатки по французской грамматике для завтрашних учеников, заплакала и вышла на балкон. Над головой Кузьминского парка высветился месяц, тонкий, как брови старинных красавиц. Ветер и частые дожди разорили гущину крон. Парк за Любиным окном гремел теперь голыми ветками, и в полную луну небесное освещение проникало почти до земли, отчего лес казался светлым. Сегодня, правда, наступали лишь третьи лунные сутки. Они должны были принести Любе трудности и прорывный выход на новые рубежи.
   Раньше Люба как разумный образованный человек не принимала луну всерьёз. Она надеялась на себя и на жизнь. Затем, сломленная затянувшимся невезением, понадеялась на Бога и съездила даже в святые места, что доставило ей немало душевного неудобства. В храмах Люба бывала неловка: вставала не у той стены, не вовремя шла к иконе, целовала не то или не в том порядке. За всё это на Любу поглядывали косо, приходилось следить за собой – чтобы вовремя наклонить голову и не забыть перекреститься, когда пора. Может быть, от этого Любина молитва оказалась рассеянной и исполнилась лишь наполовину – у неё родилась Варя, а вот муж не удался.
   Трудясь и кляня нелёгкий дар, Люба одна растила Варю и к пяти годам поняла – сил больше нет. Как раз тогда, в дни отчаяния, покупая в книжном цветную бумагу для садика, она наткнулась на астрологический календарь. На его обложке голливудского вида влюблённые, взявшись за руки, глядели на лунную дорожку. Неожиданно для себя Люба отнесла календарь на кассу и со следующего утра начала полагаться на луну.
   Приходилось признать: горестные, а в целом обычные обстоятельства жизни сломали Любе хребет и луна оказалась корсетом, который держал спину. Отныне в каждом трудовом Любином дне имелся лунный десерт. Новолуние – мечтать и планировать, день второй – приступать к действиям, третий – прислушаться к снам…
   Просыпаясь утром, она пролистывала календарь и брала на заметку несколько бодрых слов-обещаний. Затем вспоминала их в обед, а вечером, мчась в садик за Варей, оглядывала прошедший день – сбылось ли что-нибудь?
   В позапрошлое новолуние, покаявшись бабушкиной иконе, что вместо Бога уповает теперь на милость небесного тела, Люба загадала себе подарок судьбы. Не доверяя больше размытым пожеланиям «любви и счастья», на этот раз она сформулировала запрос конкретно. Способ знакомства: частный ученик, талантливый специалист, по работе нужен французский. Внешность – милая, натура – чуткая, без «проблем».

   Ученик сбылся пару недель спустя – как раз к полной луне. Через сложную цепочку рекомендаций в Любины руки попал молодой архитектор, застенчивый, а впрочем, дерзкий. Вера в собственный дар и судьбу весело проступала во взгляде его умных зеленовато-карих глаз, в простоте дорогой одежды и легчайшем аромате листвы и цитрусовых, добавлявшем образу каплю волшебства. Французский был нужен Марку на случай, если его проект победит и он получит некий вожделенный контракт. Люба не понимала, как можно так тщательно готовиться всего лишь к «случаю», зря выбрасывать деньги. Но вскоре переменила мнение: кто знает, может, в добровольном труде сверх меры, в приверженности «с горкой» и заключается секрет состоявшегося таланта?
   Марку не было дела до Любиных методик. Он желал сразу, без промедления, говорить по-французски о самом главном. Люба никогда ещё не видела подобного: Марк нырял в тайну чужого языка, как в ледяной океан, и, утопая, договаривался с враждебной стихией – жизнь или смерть! Вода слов накрывала юнгу, он захлёбывался и гибнул. Руки вздрагивали, лоб покрывался испариной, на распечатках оставался влажный след пальцев.
   Зато через пару-тройку уроков он уже был способен интригующе рассказать о себе. Люба узнала, что Марк живёт на Таганке, закончил МАРХИ, любит музыку и неплохо владеет джазовым фортепиано. Кроме того, человек он домашний и на данный момент самые дорогие его люди – мама и бабушка.
   – Я бы совсем по-другому жил, уехал, – объяснял он Любе. – Но мои без меня будут скучать. Люба, а как будет «скучать»? Давайте эту фразу запишем!
   Семейные сантименты Марка обнадёживали Любу. В привязанности к старикам слышалась непрактичность идеалиста. А Любе, учитывая её «отягчающие обстоятельства» в виде дочки, практичный человек подойти не мог.

   Покончив с автобиографией, они в два урока освоили рассказ о проекте. Люба чуть не плакала, слушая, как неуклюже и нежно Марк оборачивает в слова своё архитектурное детище – некий культурный центр, ещё и с концертным залом! Он говорил о нём с плохо сдерживаемым восторгом, как о возлюбленной или о новорождённом сыне. Когда же, во время диалога на воображаемом ужине, он заявил «спутнице», что вечер был прекрасен, и, улыбнувшись, прибавил «же тэм», Люба поняла, что уроки пошли Марку на пользу. Ей было знакомо это состояние – когда, попав в чужие земли, внезапно ощущаешь себя инкогнито и многолетние узы страхов и комплексов на какое-то время оставляют тебя.
   Новый язык раскрепостил скромного ученика. Там, где не хватало запаса слов, Марк изящно вплетал английский, на худой конец, прибегал к жестам. Скоро Люба почувствовала, что дворец французского уже выстроен в сознании Марка. Пусть пока это лишь «проект», но в набросках угадывается грядущая роскошь творения.
   Лексика и грамматика – всё это стремительно и чётко укладывалось в уже заготовленные ячейки. На изумлённых Любиных глазах каркас обрастал материей. Как человек с хорошим слухом Марк легко скопировал сладкозвучие французской фонетики. Он ещё вовсю коверкал слова, но ветер речи – да, ветер получался парижский!
   Вскоре вымотанной, вечно сдерживающей зевоту Любе стало казаться: она не учит Марка, а бежит со своими упражнениями вдогонку за устремлённым к мечте безумцем.
   Порой она злилась на него. Её так и подмывало спросить: как, учитывая его перфекционистские привычки, он ухитряется выглядеть выспавшимся? Где находит азарт и время безупречно выучивать заданное да ещё и раскапывать в разговорниках местный жаргон? Хотя к чему вопросы! У него ведь нет «обстоятельств», вот уж пять лет как сковавших Любу по рукам и ногам!
   Когда на одном из занятий, не слишком к месту, Марк продекламировал Любе добровольно вызубренного Верлена, Люба не справилась с эмоциями:
   – Марк, хотите искреннее мнение? Ваш проект выиграет! – не без едкости проговорила она. – Если не этот – так следующий. Неизбежно. Вы – настырный, как все победители!
   Реплика вышла резкой. Люба поняла это и внутренне сжалась. Марк, конечно, почувствует ветерок раздражения и замкнётся. Наметившийся было контакт рухнет. Возможно, он даже «отпишется» от Любиных уроков. Зачем ему завистливая дура?
   Но Марк не обиделся, напротив, ответил улыбкой – да такой, какие не раздаются всуе! Она неудержимо разлилась по лицу, детская, благодарная. «Скажите так ещё раз!» – ясно читалось в ней. И Люба с облегчением догадалась: Марк вовсе не уверен в себе, его мучит страх провалить экзамен. Он отважен только с ней – и по-французски. На самом же деле остро нуждается в тех, кто будет верить в его грядущее чемпионство.

   Это был прорыв – внезапный и радостный, как и предсказывал Любе с утра семнадцатый лунный день. В тот же вечер, безжалостно опоздав за Варей в сад, она разыскала в книжном сборник интервью с современными архитекторами. Это было удачное приобретение – Люба словно бы поглядела в замочную скважину на блестящий, холодноватый и жесткий архитектурный мир. Такой мир вполне мог привлечь мужчину, забрать его время и помыслы, чтобы однажды вознаградить успехом. Это вам не графоманить на синтезаторе песенки, как делал отец Любиной дочки.
   Поддержать ученика на его достойном пути – и не только французской грамматикой! – стало кровным желанием Любы. Марк перестал быть частью работы, о которой думаешь время от времени. Он остался в Любином воображении насовсем – коричневато-солнечным отражением в чашке чая. В хорошие дни его образ становился так ярок, что Люба могла почуять едва слышный запах цедры и листвы – штрих благородного парфюма или разглядеть морщинку над переносицей.
   Если бы Любу попросили описать её чувство к Марку, она сравнила бы его с предвкушением праздника – когда Золушка летит на бал. В данном случае «на бал» летел Марк, а Люба со своим французским вскочила на запятки кареты и «зайцем» мчалась в сторону сияющего дворца. Даже вечерняя доставка дочери из сада, куча дел и недосып, особенно горький зимой, оказались скрашены верой в чудо.
   Со временем Люба осмелилась предположить, что и ученик доволен уроками. Возможно, наивное «же тэм», которое любил повторять Марк, было уже не просто неуклюжей шуткой новичка, но тайным способом высказать Любе признательность – за веру в его дар и успех.
   Едва обретя первый навык беседы, Марк ринулся интервьюировать Любу. Она с охотой рассказала ему, что закончила языковую гимназию и «иняз», стажировалась во Франции, что обожает французскую живопись и немного рисует сама. О семье сообщила, что родители живут в Петербурге, с братом. Но, сколько ни понукала себя, так и не решилась упомянуть хотя бы вскользь, что у неё есть Орёл.


   2

   Орлу недавно стукнуло пять и звали его Варя. Он был маленький и толстоватый, со скромным носиком-пуговкой.
   Орлиная напасть началась в сентябре, когда Люба включила Варе старый чешский мультфильм про дружбу Крота и Орла. Пока гордому и чувствительному Орлу в мультфильме бинтовали простреленное крыло, Варя сидела замерев и размазывала по толстым щекам слёзы. Когда же Орёл встретился с орлицей и вывел орлят – уткнулась в подушку.
   С тех самых пор походы в сад и из сада усложнились для Любы.
   – Не тащи меня! Я лечу сама, крыльями! Я – орёл! – протестовала Варя, страшно грассируя. Люба не сомневалась, что это следствие французского, которым было насквозь пропитано их двухкомнатное жилище.
   – Ты не орёл! Ты маленькая противная девица!
   – Я аррёл! – грозно настаивала Варя и норовила раскинуть руки по ветру.
   – Да! Ты орёл от слова «орёт»! Ты вообще я не знаю кто! Прекрати спотыкаться, иди, как люди!
   Осень, зарядившая с самого сентября, измучила Любу. Ей хотелось снега. Чтобы не волочить за руку неуклюжего Орла, а наконец брякнуть его в санки – и везти, думая о своём, краем мысли любуясь на Марка.
   Материнско-дочерние отношения Любы и Вари пока что не складывались. Скорее они были компаньонками, с некоторым перевесом Любиных прав. Иногда в выходной или на излёте одной из регулярных Варькиных простуд, пока не кончился больничный, Люба устраивала себе с дочерью дружеские посиделки. Покупала маленький тортик, газировку Варе и себе – бутылку сухого вина, оставшаяся половина которой допивалась потом в особо тяжкие дни.
   В один из таких сабантуйчиков Люба рассказала Варе о Марке. Просто сообщила без особой надежды на интерес «компаньонки», что есть у неё теперь такой ученик – интеллигентный, талантливый. А какой он милый, Варька! У него коричневые волосы, немножко вьются, и столько грусти в глазах, хотя вроде бы благополучный, образование, перспективы… И конечно, хорошо бы нам его заполучить в друзья!

   Варя вполне понимала маму. У неё самой ещё с прошлой весны имелась сердечная рана. Первый порез нанесла дочери сама Люба. «Посмотри, как люди себя держат! – сказала она, придя за Варей в садик, и указала ей на новенького мальчика. – Погляди, какой принц! Конец дня – а он в брючках как после глажки! И на свои теперь посмотри. Нет – ты посмотри!»
   Нового мальчика звали Артуром. «Арктуром» – в интерпретации Вари, которой Люба, как назло, показывала накануне атлас со звёздами.
   У Артура была ухоженная мама-барби и был папа. Единственный из всех детей он не носил обычных детских курток, а пижонил – осенью в пальтишке, зимой в расшитой дублёночке и утеплённых вельветовых брючках. Ребёнок вроде Варьки угваздал бы всё это враз. Но Артурик был чист, как игрушка. Аккуратность его имела оборотную сторону. Он боялся мышей, змей и насекомых – даже в книжках. Боялся потасовок, падений и был освобождён ото всех прививок сразу. На детсадовских праздниках он чистым и верным голосом исполнял песенку и затем, потупившись, слушал аплодисменты. Воспитательницы любили его, и Варя полюбила тоже – за космическое несходство с собой. Она таскала ему из дома подарки – человечков из наборов «лего», Любины туристические магниты с холодильника, банки с гуашью и прочую ерунду. Всё это время от времени возвращала Любе мама Артурика.
   Примерно в тот момент, когда Артуру надоели ухаживания, Варя и стала Орлом. Маленькая толстая девочка с носом-пуговкой нашла защиту от каменных сердец в орлином призвании.
   С углублением в любовь разговоры компаньонок достигли значительной степени откровенности. В хорошие дни – а таких после знакомства с Марком было у Любы всё больше – она выплёскивала на Варю свои одинокие эмоции, стараясь, где можно, придать рассказу педагогический мотив.
   – У Марка есть мама. Он её очень любит, заботится. Он хороший сын.
   – Как Арктур?
   – Намного лучше. Он часто её приглашает куда-нибудь поужинать, заказывает ей всякие поездки… А в школе, представляешь, он был совсем тихим мальчиком, ему было трудно. Поэтому он старался как можно лучше учиться. И вот однажды ему приснился парк, полный волшебных домов. Они парили в воздухе. Он захотел построить этот парк наяву. И теперь он архитектор. Очень талантливый. Он придумывает и рисует дома, концертные залы, даже аэропорты. А ещё он учился музыке. Знаешь, какие у него руки? В них видна душа! Сразу видно – такие умные пальцы…
   Обычно после рассказов о Марке Орёл становился покладист и старался ухватить Любу за руку, а если получится, то и обнять.
   В день, когда мать рассказала ей про «летающие дома», Варя озадачилась особенно крепко. Некоторое время она возилась за своим разрисованным сверху донизу столиком с карандашами, а затем подошла к Любе и кротко протянула рисунок: «Смотри, я тоже нарисовала дом! Он летает!»
   Дом был ужасный, как и всё, что делала Варя. Бессмысленная загогулина, вразнобой раскрашенная фломастерами. С правого боку загогулину пронзило жирное солнце со стрелами.
   По выражению робкого подобострастия на обычно независимом лице Орла, Люба поняла, что Варя не уверена в преданности матери: чего доброго однажды вздурится и не заберёт из сада! От этого открытия Любино сердце ухнуло: раз дочь так думает, значит, она плохая мать! Хорошо, что в тот вечер у Любы было много дел. Пришлось засесть за составление тестов – и отпустило.


   3

   Люба не умела зарабатывать много. Варька болела, стабильности с учениками не наблюдалось. Учитывая траты на съём квартиры, жить было не на что. А потому, если подворачивалась халтура, Люба, хоть и проклинала её за оторванные от скудного сна часы, бралась непременно. На сей раз в качестве приработка Любе выпал сборник тестов. Ну что же, за дело! Ноутбук, лампа, кофе, от которого ломит виски, и старый друг за окном – Кузьминский парк, объятый сухой и чёрной декабрьской бурей. Бедный мой, ты без снега – как я без сна!
   За последние дней пять Люба ни разу не легла раньше часу, а в среду обнаружила, что срок на исходе. Придя после уроков за Варей в сад, вся в мыслях о недописанных тестах, Люба тем не менее отметила: у дочери началась припозднившаяся в этом году «аллергия на мороз». Руки в зудящих цыпках и красные, как светофор, щеки подмочили орлиную репутацию. Гордая птица стала похожа на снегиря.
   – Почему без варежек? – сказала Люба, сев перед Варей на корточки и обыскивая карманы. – Посеяла? А пузо почему грязное? – Люба потёрла куртку, без надежды подёргала давно уже заевшую на середине молнию дочкиного сапога и выпрямилась. – Ну, вперёд!
   – Мама, меня Арктур пригласил на день рождения! – внушительно проговорила Варя. – Надо прийти в субботу в кафе «Теремок»! Там будет фокусник.
   – Тебе не приснилось? – спросила Люба. Она не понимала, как в здравом уме можно позвать в приличное место такого грязного запущенного Орла.
   Варя взяла брошенный на лавке рюкзачок и достала мятую, в масляных пятнах пригласительную открытку.
   – Ты закусывала ею, что ли? – сказала Люба, изучая вписанные в открытку адрес и время.
   – Арктуру надо купить подарок! – твёрдо проговорил Орёл.
   Люба сдержанно вздохнула. Итак: между дорогой домой, ужином, укладыванием и доработкой тестов теперь надо было втиснуть ещё и поиск подарка. Короче, спать тебе сегодня, родная, часа полтора!
   На переходе, дожидаясь светофора, Люба перевела дух и по ослабевшим вдруг ногам поняла, что должна немедленно отсечь лишнее.
   – Варька, мы сегодня никуда не пойдём, – сказала Люба, круто разворачиваясь к дому. – Артур тебя на субботу позвал? А сегодня среда. Успеем.
   – А подарок надо завтра! Он завтра потому что родился! – негодующе завопил Орёл.
   – Перебьётся, – холодно сказала Люба. – Завтра мама с папой ему подарят, а ты в субботу.
   Домой шли не разговаривая. Орёл выписывал кренделя, стараясь исподтишка пнуть мать в лодыжку. Наконец Барина нога вывернулась из сапога с порванной молнией и встала в лужу.
   – Что же ты вытворяешь! Варя! – застонала Люба и, достав бумажный платок, промокнула орлиную лапу. – Ну давай, суй ногу! Господи за что мне такое исчадие!
   Больше Варя не лягалась, зато повисла на руке тяжёлым кулем, отнимая у Любы последние силы.
   – Варька, если хочешь, чтоб было на что покупать подарки, веди себя сегодня по-человечески, – сказала Люба, когда добрались домой. – Мне надо доделать тесты. Я тебе сейчас чего-нибудь приготовлю, и за работу. А ты будешь сама – хорошо? Хочешь – смотри мультики.
   Варя молча выковыряла из рюкзачка приглашение на праздник и ушла к своим игрушкам.
   «Ну и славно! – с облегчением подумала Люба. – Готовить не буду. Пожарю яичницу – тоже еда».
   На кухне, стараясь взбодриться, сполоснула немытую со вчерашнего дня сковородку, включила плиту и, разбив пару яиц, села на табуретку – ждать. Наконец зашкварчали ромашки. Запах тепла и сливочного масла загипнотизировал утомлённую Любу. Её воля растаяла, вся ушла в колеблющийся, яркий желток. А что в нём видно? Синее море!
   На приморской веранде с каменными перилами течёт иная, солнечная жизнь. Марк с улыбкой творца, только что создавшего это утро, облокотившись, смотрит на размыв зелени и лазури. Себя Люба не видит, но знает, что и она – там. Любуется на Марка, ловит лицом душистый ветер. А рядом, на покрытом салфеткой столике – кофе, итальянское печенье с миндалём и апельсиновый конфитюр – непременный атрибут счастья.
   На конфитюре этом, почуяв, что живую мечту вытесняет глянцевая картинка, Люба очнулась. За окном с раздёрнутыми шторами выл, похрустывая косточками ветвей, бесснежный декабрь. В квартире было тихо.
   – Варя, иди есть! – глянув на слегка подгоревшую яичницу, позвала Люба. Подождала, окликнула ещё раз и, не вытерпев молчания, пошла искать дочь.
   Причина подозрительной тишины обнаружилась сразу. В отсутствие матери в гостиной Варей была устроена творческая мастерская. Посередине стены, на уровне детских глаз, синел размазанный по золоту обоев кусок пластилина, украшенный к тому же чёрными мушками.
   Люба мёртво застыла перед «панно».
   – Это небо с летающими домами, чёрненькими, – сказала Варя и покрепче прижала комочки к синей луже.
   – Ах ты дрянь! Нас же выселят отсюда! – в отчаянии крикнула Люба и, взяв дочь за загривок, подшлёпнула несколько раз, больно.
   Орёл взревел и лягнул Любу в голень. Завязалась схватка, в которой победила более крупная особь. Однако и ей досталось.
   – Смотри, ты всю руку мне разодрала! Негодная девчонка! – воскликнула Люба, заметив на запястье следы сражения. – У тебя же ногти с километр! А ну иди сейчас же стричь! Больше не отвертишься!
   – Это когти! Когти стричь нельзя! – истошно завопил Орёл и, вырвав лапу, метнулся в постель, под одеяло.
   Люба сдалась. Сунула ревущему Орлу банан, включила мультфильм про Крота и, отыскав в Варькином барахле ножик для пластилина, принялась отскребать с обоев синюю лужу. Азарта хватило минуты на две, а потом силы кончились. На грудь лёг камень, по ощущению – килограммов на десять. Кое-как подняв себя вместе с ним, Люба вышла на балкон. Господи, нет моих сил! Сырые сосны и ясени покачивались под ветром и совещались о Любе.
   Старая сосна, к которой пенсионеры прибили лавку, чтобы отдыхать, любуясь на пруд, говорила отчётливее других. Из её гула Люба поняла: деревья предлагают ей убежище – дремотное растворение в жизни растений и минералов. Любе захотелось взобраться на перила балкона и спрыгнуть навеки в их сладкую тьму, но высота четвёртого этажа не гарантировала нужного эффекта, а пойти поискать место повыше Люба не могла – ей было не с кем оставить Варю. Да и вообще, что это ещё за фантазии?
   Приходя в себя от страшной мысли, Люба вдыхала чёрный воздух парка и не могла наполнить лёгкие. Чувство нехватки заставляло дышать сильнее, до боли в рёбрах. Ей хотелось любви, а у неё был только приставучий Орёл, которого надо водить в сад, кормить, развлекать, лечить, укладывать. Как перекинуть мостик между тоскливым бытом и солнечным миром творчества, где лучезарные принцы от избытка времени, денег и сил учат французский? Я хочу к вам! И меня тоже примите!
   Когда Люба задумалась о «мостике», над Кузьминским парком взошла луна. Своей неровной гладью, выпуклостями и затемнениями она смотрела на Любу с посветлевшего неба, и, как часто бывало при виде ночного светила, Любины мысли стали ясными. Долой усталость и мрак! Здесь, сию минуту, не дожидаясь благоприятного стечения обстоятельств, она должна стать дерзкой.
   С балкона Люба вернулась посвежевшей. Оттолкнувшись от жажды гибели, маятник полетел в противоположную сторону – к жажде счастья.
   – Всё, Варька, тесты утром! Я начинаю жить! – объявила дочери Люба и, сгоняв в ванную за лавандовой маской для лица, уселась в спальне к трюмо. Этот старый, ещё бабушкин предмет мебели показался Любе достаточно волшебным, чтобы поспособствовать рождению новой судьбы. – У меня сегодня будет спа-салон, – сказала Люба, заметив в зеркале Орлиный взгляд исподлобья. – И только попробуй вякнуть! Твоя мать – молодая женщина. У неё всё впереди!
   Нанеся волшебное снадобье и ощутив себя в некотором смысле даже и булгаковской Маргаритой, Люба включила радио с водянистой полуклассикой типа «релакс» и хотела прикрыть дверь, но не решилась. Присутствие дочери требовало бдительности.
   Тем временем Варя, с осуждением поглядывая на чумазую «компаньонку», притащила из комнаты коробку с игрушками и вывалила содержимое на диван.
   Вскоре вдоль диванной спинки разместилась выставка Вариных питомцев – резиновых змей и лягушек. На каждого земноводного Варя смотрела с любовью, расправляла лапы и хвосты – чтобы сидели удобно.
   – Варька, куда тебе столько гадов?
   – Потому что я их ем, – сказал Орёл и с навернувшимися вдруг слезами взглянул на мать, перепачканную белой кашей. А ещё говорит, что Варя поросёнок. Это кто из них поросёнок, скажите! Не эта ли вот противная девчонка, вся вымазалась! – и с обидой отвернулась от Любы.
   Тайком утерев глаза и снегириные щёки, Варя взяла резинового ужа, любимого, с чёрными глазками, и запихнула в свой детсадовский рюкзак.
   – Смотри, распугаешь детей! – предупредила Люба.
   – Ты детей распугаешь! – огрызнулся Орёл.
   У Любы не было сил на борьбу с непочтительностью. Она закрыла глаза и погрузилась в дурманную синеву Прованса. Ещё студенткой Люба влюбилась в лавандовые моря, а теперь её Франция чудесным образом стала принадлежать Марку. То, что мило сердцу, подбиралось одно к другому, сплеталось в неслучайную нить грядущего счастья. В блаженном предзасыпанье к Любе явился Марк и впервые поцеловал её. У него оказались немножко сухие, зимние губы.

   Лаванда унесла тревоги, а вместе с тревогами – и саму Любу. Она проснулась ночью – с жуткой мыслью, что вырубилась, забыв уложить Варю. В панике ощупала руками кровать – слава богу! Орёл не стал укладываться отдельно, а заснул под материнским боком, обнимая набитый змеями рюкзак. Никакой, само собой, пижамы – в колготках и футболке. Спасибо, что тапки снял!
   Больше Люба не ложилась, а включила кофеварку и села за кухонный стол, прямо под кофейные пары – дописывать тесты.


   4

   Последствия вчерашнего не купленного подарка проявились под вечер. Придя за Варей в сад, Люба едва узнала дочь. Глаза опухли, и без того красные щёки воспламенились от изрядного количества протёкшей по ним солёной воды.
   – Варя! Ну что ещё? – вздохнула Люба.
   – Она! – взвыла Варя, глянув исподлобья на маму Артура, Марину, и грозно вытянула обветренную лапу.
   Жест был столь прям, что Марине пришлось прервать беседу с воспитательницей и сделать пару шагов в сторону Любы.
   – А дело вот в чём, – вскинув голову, проговорила она. – Ваша Варя Артурика пугала гадюкой!
   – Ужоом! – с возмущением загудел Орёл.
   – Артурик не хочет её больше звать на праздник. Даже не знаю, что делать… – сказала Марина и, пожав плечами, вернулась к воспитательнице. – Жанета Федоровна! Можно вас ещё на секунду? Забыла спросить, Артурик сам подарки раздавал, не застеснялся?
   Люба крепко взяла Варю за руку и встала «в очередь» к воспитательнице.
   Жанета Федоровна, чернобровая дама с новогодними блёстками на веках и скулах – так уж она любила, – договорила с мамой Артурика и сама подошла к Любе.
   – Любовь Дмитриевна, вы проверьте в рюкзачке – Варя все игрушки собрала? – проговорила она как будто с виной. – Вы знаете, что тут вышло у нас… Артурик раздал конфеты, соки. И вдруг Варя – открывает свой рюкзачок и начинает тоже угощать. Принесла из дома игрушки! Берите, говорит, все моих ужей, варанов – они очень хорошие! Я ей говорю: Варюша, у тебя же не день рождения! – не слышит… Кто-то из ребят взял, кто-то нет, и тут ей понадобилось обязательно всучить Артуру. Выбрала змею, ну и никак не отстаёт! А Артурик, вы сами знаете, он какой. Отбивается, потом в слёзы. Ну и потом – мол, я тебя больше не приглашаю… – Жанета примолкла.
   – Ну понятно. Следовало ожидать! – сказала Люба и, потвёрже перехватив Барину вспухшую на холоде руку, поволокла дочку прочь. – Ну а ты-то зачем змей притащила? Можешь мне объяснить? – не сдержавшись, выговорила она.
   – В подарок… – горько рыкнул Орёл.
   – В подарок! Ясно тебе теперь, как им подарки дарить? И не связывайся с мужиками! Заруби себе на носу. Мужики – это козлы. Козлы – и больше никто!
   – И дедушка? – заинтересовавшись, спросила Варя.
   – Дедушка нет. Но все остальные – да! – отчеканила Люба.
   Минуты две шли молча – переваривая неожиданные выводы. Пока на перекрёстке ждали светофора, стремительно набирая гущину, полил дождь. Люба открыла зонтик.
   – Арктурику подарили медаль, что он самый… – Варя набрала воздуху и выговорила без ошибки, однако с экспрессией: – Элэгантный!
   – Элэгантный? Ты что, из Грузии? – покосилась Люба. – Это Жанета Федоровна придумала? Дурачина элегантная ваш Артур!..
   – Арктур, – закашлявшись избыточным «рэ», поправил Орёл.
   – Арктур – это звезда. А дураков зовут Артурами.
   – Марками зовут дураков! – огрызнулся Орёл.
   – Помолчи, пожалуйста! Много ты понимаешь в Марках! Ты, может, видела хоть одного?
   Орёл примолк и засопел.
   Запыхавшись, они поднялись на четвёртый этаж. Началась обычная суета избавления от сапог и мокрой одежды. Раскрытый зонт не помещался в маленьком коридоре. Пришлось поставить его на просушку в комнату. При свете электричества Люба увидела то, что не вполне смогла разглядеть на улице:
   – Где ты валялась? – вздохнула она и, взявшись за концы рукавов, вытряхнула Варю из куртки. – Ты можешь мне объяснить, почему все дети аккуратные, а ты поросёнок?
   – Я ар-рёл… – отвернувшись и грассируя страшнее обычного, сказала Варя.
   – Нет, ты не орёл! Орлы такими свинтусами не бывают.
   Пока Люба тушила Орлу морковку и кабачок, могучая птица сидела за кухонным столом и перебирала ломти хлеба на тарелке.
   – Мама, а сейчас правда зима?
   – Зима, – твёрдо сказала Люба.
   – А когда будет снег?
   – Никогда!
   Варя смотрела в окно на стальной дождь и крошила кусок белого хлеба. Хлеб был чёрствый, не убранный с завтрака – из него получалась хорошая сухая метель. Она падала на Варины колготки, на стул и на пол, пока от ломтя не осталась одна загорелая оболочка. Варя надела её на руку и обрадованно каркнула:
   – Мама, смотри – браслет!
   Люба поглядела на хлебную корку, украсившую запястье дочери, и засмеялась тем смехом, который хуже слёз.
   – Что ж ты делаешь, зараза такая! – сказала она, срывая с Вари хлебную корку. Она не могла бы объяснить, отчего хлынули слёзы – жалко ли себя, что придётся подметать пол? Или жалко Варьку? Или это вытекает неотмщённость? Зря, наверное, постеснялась, не настучала маме Артура по расфуфыренной башке!
   – Я корм накрошила, – втянув голову в плечи, просипела Варя. – Это корм!
   Люба положила «браслет» на стол и, чувствуя близость обморока, подошла к окну. Упёрла ладони в ледяной подоконник и, прорвавшись взглядом сквозь мрак бесснежной зимы, поглядела на измученные ветром деревья.
   Когда она обернулась, Варька под столом, на коленях, разведя руки-крылья, ртом собирала крошки.
   – Орёл? – без сил сказала Люба и, сев на корточки рядом с дочерью, повторила: – Орёл-орёл, ясно…
   Упрямый маятник Любиной жизни снова стукнул в левую стенку, где мрак и смерть, и неспешно отчалил направо, туда, где счастье. Люба съела половину Вариных кабачков. Затем, пусто глядя в стену, напилась чая с конфетами и поняла, что ей стало легче.
   В миг, когда она констатировала этот факт, загудел телефон. Звонил Марк – но не с отменой, как звонит большинство учеников, а с вопросом – не найдётся ли у Любы на этой неделе ещё одно окошечко для него? Договорились на завтра.
   – Варька! Мне Марк позвонил! Завтра в половине пятого урок. Он к метро подъедет, в кафешке тут позанимаемся. Если я опоздаю немного – ты не волнуйся! – летя из кухни в комнату, сообщила Люба и замерла у распахнутой двери в спальню. Измученный Орёл разложил на подушке остаток змей и, пристроившись с краю, спал не раздевшись, прямо в перьях.


   5

   Люба лежала с закрытыми глазами, затаившись, желая всем сердцем, чтобы подольше не просыпалась Варька. Бог с ним, с садом, отведёт попозже. Ей предстояло обдумать, а точнее – обмечтать, облететь душой предстоящий день.
   Занятия группы Люба перенесла. Сегодня ей хотелось быть свежей, открытой для возможного дара. А с чего ты решила, бедняга, что кто-то что-то тебе станет дарить? – поддела сама себя Люба и тут же бодро парировала: а как же голос! Когда Марк позвонил договориться об уроке, его голос был напряжённым – он волновался!
   Как человек, не избалованный жизнью, Люба испытывала благодарность уже за то, что у неё появился повод мечтать. Так радуешься полюбившейся песне или утру на море. Проснулась – и улыбнулась. Так Варька ещё в досадовском детстве радовалась плюшевой белке в красном фартуке. Таскала её за лапу и целовала в нос.
   Люба мужественно сознавала пропасть между волшебным будущим Марка и своим непутёвым прошлым. Она старше его всего на год. Но у него впереди – жизнь, а у неё – Орёл, бескрылый, беспомощный, толстый, драчливый, жалкий… Но даже если пропасть не перейти, никто не отнимет у Любы мечту. Она может включить её, когда захочет. И Люба снова «включила» Марка и, закрыв глаза, любовалась, пока что-то со страшной силой не упало ей поперек горла. Это мощным рывком проснулся Орёл.

   Когда Люба готовила завтрак, выяснилось, что сегодня Варя не собирается идти в сад. Да что там, «не собирается» – слабо сказано! В случае посягательств она обещала Любе впиться орлиными когтями и зубами в постель. В общем, у Любы нет шансов. Если только она так дёрнет Варю, что зубы останутся в подушке.
   – А чего жалеть! Они молочные! – сказала Люба и выключила недоваренную кашу. Жажда жизни пронзила её. – Мне работать надо, ты не в курсе? Или, может, ты одна дома останешься? И потом, у меня Марк. У меня сегодня урок с Марком, ясно тебе?
   – Не пойду в садик всё равно! Там Арктур! К Арктуру не пойду! – корча рожи и подпрыгивая, рычал Орёл.
   – Нет, пойдёшь! И будешь вести себя прилично! Потому что я ещё молодая, я, может, тоже орёл! – сказала Люба, взяла брыкающуюся дочь под мышку и, оттащив в комнату, сбросила на диван. Вернулась на кухню, сварила себе кофе и под Варькин ор пила неоправданно медленно, наслаждаясь сомнительным вкусом недорогой арабики.
   Любин утренний план был прост и прекрасен. Она решила подкрепить мечту чем-то реальным. Ну или почти реальным – хотя и витающим в воздухе.
   Когда в запале занятия Марк и Люба склонялись над распечатками или экраном планшета, до Любы долетал запах листвы и цитрусовых, тёплой древесной коры. Ей захотелось найти для себя похожий аромат, только женский.
   На днях у метро открыли большой сетевой магазин парфюмерии. Туда-то, спровадив Варю в сад, и явилась Люба. С видом покупателя, готового к серьёзным тратам, оглядела уставленные восхитительными кристаллами полки и почти сразу же нашла то, что искала.
   – Это летний парфюм, девушка. Совсем лёгкий, – осторожно возразила консультантша на Любин выбор. – Знаете, его хорошо летом на платье – при ходьбе формируется такой шлейф. А на зиму лучше поосновательней. Позвольте, я вам предложу!
   Но Любе не было дела до сезона. Аромат должен был приблизить её к Марку, впустить в круг его света – как какой-нибудь отпирающий двери заговор. Для того-то ей и нужно цветение мандариновой рощи, и мёд, и острая зелень листьев.
   Взяв из рук продавщицы сбрызнутую «основательным» парфюмом полоску бумаги, Люба махнула ею и, даже не принюхавшись, с орлиным упрямством заключила:
   – Нет, возьму тот!
   Стыдно жаловаться, она и не жаловалась никому, но подобные приобретения были не из Любиной жизни. Разве до того им с Варькой! Перед раздражёнными душистым спиртом глазами возник Орёл, которому надо бы на смену куртку со штанами, да ещё и на сапоге полетела молния. Но, как говорят в самолётах, сначала кислородную маску себе, потом ребёнку.
   Уже на кассе, забирая пакет с духами, подарочным журналом и пробниками, Люба почуяла в кармане пальто вибрацию телефона.
   – Любовь Дмитриевна! Варя жалуется, что у неё болит живот. Очень просила вам позвонить, – сказала Жанета Федоровна.
   – Дайте мне её, пожалуйста! – попросила Люба и, выйдя на улицу, разорвала для успокоения нервов картонную упаковку духов.
   – Болит или ты мне врёшь? – властно проговорила она, услышав в трубке Варькино бормотание.
   Дочь примолкла. Люба вздохнула и, совершив первый «пшик» на рукав пальто, повторила уже мягче:
   – Ну успокой маму! Врёшь ведь?
   – Врру!.. – покаянно пророкотал Орёл и заплакал. Сквозь всхлипывания и сип Люба с трудом разбирала жалобы дочери. Арктур сказал, что не любит Варю, и все дети закричали, что тоже не любят Варю, потому что она гадюшница. А вот Арктура все любят, любят!
   – Хватит мне про Артура! – рявкнула Люба. – Ты достала уже его. Артур смотри какой аккуратный, вежливый, я тебе уже объясняла. Посмотри да поучись – и тебя будут любить!
   Тут Жанета Федоровна отняла у Вари трубку. Мама и воспитательница утвердились во мнении, что живот не болит, и простились. «Ничего, Варька! Мы с тобой эту карту сломаем! Всё у нас будет!» – про себя заключила Люба и, кинув в сумку флакон, пошла на остановку маршрутки.
   До встречи с Марком оставалось ещё четыре часа. Люба вернулась домой и размазала время между мытьём головы и подготовкой к уроку, напрягая все силы души, чтобы не выпасть из настроения. «Даже не сомневайся, пробьёмся! Будут любить! И не какие-нибудь придурки, а нормальные, нормальные, Варька, люди!» – декламировала она вслух, хотя и знала подспудно – сколько ни упирайся в добычу любви, этот сладостный дар не выбьешь упрямством. Его приносят феи. Но, быть может, удастся приманить этих существ на воздушные лакомства – духи, стихи, мечты?
   Когда Люба вышла из дому, уже порядочно стемнело. Бесснежный декабрь, ледяной по утрам и слякотный к вечеру, вылизал солёным языком Любины сапоги. Приближался час пик, порывы бензинного ветра погубили с такими муками устроенный «художественный беспорядок» причёски. На миг Люба почувствовала тоскливое шевеление в сердце: ну и что ты себе нафантазировала? Опять самообман!
   Как сказочные герои выхватывают склянку с эльфийским светом, чтобы прогнать чудовищ, так и Люба, почуяв слабость, сунула руку в сумку, где лежал заветный флакон. Мёд и флёрдоранж осветили мрак, пропитавший улицу Юных Ленинцев. Люба улыбнулась и, взлетев над землёй вместе с облаком аромата, оглядела себя: вот девушка, милая, стройненькая, волосы спутаны ветром – идёт, прижимая к животу сумку, и тайком распыляет во вселенскую хмурь эликсир солнца.
   Люба расчётливо опоздала на семь минут – то, что надо, намёк на непобедимую женственность! Скинула пальто и, садясь за столик (Марк вскочил и подвинул стул), сплелась с улыбающимся учеником дыханием южной весны.
   Урок был ужасен. Разобравшись через пень-колоду с грамматическими упражнениями, перешли к «непринужденной беседе». Марку предстояло высказаться о городах Европы, чей архитектурный стиль произвёл на него впечатление. Он был готов, но не мог сосредоточиться. Начал заново и вдруг рассмеялся, прикрывая лицо и лоб козырьком ладоней.
   – Люба, вы простите! – успокаиваясь, проговорил он. – Я просто не о том думаю. Я знаете что хотел предложить? Давайте сегодня поговорим по-русски! Я в нашем с вами французском как в тюрьме: шаг вправо, шаг влево… А мне бы хотелось вам представить себя в выгодном свете. Это совершенно невозможно на иностранном!
   Люба слушала, подавшись вперёд, невольно улыбаясь в унисон с Марком.
   – Может, съездим, поужинаем в нормальном месте? – продолжал Марк, ободрённый Любиным вниманием. – А потом, если захотите, сходим куда-нибудь! Хотите в зал Чайковского – там сегодня Бетховен, Missa Solemnis. Я очень люблю. Давайте? У вас есть время?
   – Да в общем да… – растерялась Люба и вдруг почувствовала спазм в горле – Варька! Теперь предстояло быстро смекнуть, кого из своих скудных подруг она может попросить забрать и приютить Орла? Ладно, это потом, соображу в машине…
   Решено! Они поднялись из-за столика – оба слегка потерявшиеся, без слов. Скромная и всё же неуловимо элитарная фигура Марка в чёрном пальтишке, искренний взгляд, как будто только что их сблизила тайна, радость рук, получивших право подать Любе пальто, – всё сошлось и провозгласило влюблённость. У Любы подкосились колени, захотелось ткнуться носом в сукно воротника, в мягкую тьму, чуть слышно пахнущую листвой и прогретыми солнцем стволами деревьев. Спрятаться в ней и, зажмурившись, проскочить муторный срок сближения. Чтобы, когда откроешь глаза, уже были вместе – семьей. Мчались бы с чемоданами в Шереметьево – в Париж, Лион или, может, Страсбург. Смотря куда забросит Марка его талант.
   Нет, рановато пока, голубушка, бросаться на воротник! Собрав характер в кулак, Люба взяла со стула сумку, и в ту же минуту в кармане пальто запел звонок. Звонила Варькина воспитательница.
   – Любовь Дмитриевна, извините, что беспокою. Вы Варю уже забрали?
   – Как забрала? – растерялась Люба. – Нет, не забирала.
   – Понимаете, мы вышли гулять – ну как всегда, встречаем родителей… – взволнованно, почти крича, объясняла Жанета Фёдоровна. – И вот только заметили… что-то не можем её найти! Думали, может, вы? Нет, ну а, может быть, кто-то из ваших? Бабушка?


   6

   Через пять минут машина Марка припарковалась у садика. Люба рванула дверцу и, сделав шаг, свалилась коленками в слякоть – подвернулся каблук. Мигом поднявшись, ворвалась в калитку и увидела мечущийся по территории отряд персонала: заведующая, две воспитательницы, охранник, уборщица. Завидев Любу, они бросились к ней, как к спасительнице.
   Люба остановилась посередине двора, слушая разноголосый шум, глядя в искажённые лица и не понимая смысла творящегося. Единственное, что доходило до её сердца: Бог каким-то образом отнял то, чем она пренебрегала. Маленького, толстого, умного, чуткого Орла отнял Бог!
   Стиснутая и одновременно раздираемая ужасом, Люба влетела в раздевалку, обежала игровую, столовую, спальню, наткнулась на несколько растерянных лиц и, чуть не сбив на ступенях маму Артурика, вывалилась на улицу.
   – Варя! – орала она, нарезая бессмысленные круги вокруг здания. – Варя! Варька! Где ты есть! Отзовись сейчас же!
   Ей казалось, она кричит на всю планету. От её крика сходят лавины, рушатся дома, взрываются заводы и электростанции.
   – Послушайте, а может, она полезла куда-нибудь наверх? На чердак? Она же орёл! – захрипела Люба, подбежав к охраннику.
   – Чердак у нас заперт, – потупившись, проговорил тот.
   – Ну так милицию позовите! Собаку! Пусть собака ищет! – крикнула Люба, но, оказалось, милицию уже вызвали.
   – А детей вы спросили? Артурика? – метнулась она к воспитательнице и вдруг, почуяв что-то, обернулась. За её спиной стояла Марина, мама Артура.
   – Жанета Федоровна, зачем же вы Артурика выпустили? – словно не слыша Любиных возгласов, сказала она. – Я же вас просила, пусть побудет в помещении. У него сопли, сейчас раскашляется опять! – и, тряхнув полированными волосами, направилась по дорожке к сыну.
   – Артурик, я пришла!
   Люба тупо посмотрела ей вслед. У дальней ограды, спиной к присутствующим, на краю заледенелой песочницы одиноко сидел Артур в своей узорной дублёночке, кургузый и потолстевший. Под подолом было видно, что вельветовые штаны надеты задом наперёд. Молния, оказавшаяся почему-то на попе, расстёгнута, в разрезе розовеют колготки.
   Не дойдя до песочницы, Марина остановилась. Качнулась на шпильках и севшим голосом позвала: «Артур!»
   Ребёнок оглянулся, и одновременно с поворотом его головы воздух наполнился искрящимся женским визгом. Согнув руки в локтях, судорожно растопырив пальцы и слегка приседая, чтобы вытолкнуть больше звука, Марина издала отчаянную трель. Ария длилась десяток секунд и смолкла так же внезапно, как и началась.
   Не сознавая себя, Люба миновала Марину, зашла в песочницу и встала на колени. Орёл уткнулся в Любино плечо и что-то сипло каркнул.
   Люба стиснула Варю в чужой одежде и плакала вечность, длившуюся, должно быть, не так уж долго. Затем в груди и горле потеплело, к Любиным голосовым связкам вернулась жизнь.
   – Варька, зачем ты это сделала? – спросила она и впервые внимательно поглядела на дочь. Дублёнка была расстёгнута – Орёл не справился с молнией. Зато шарф добросовестно обмотан вокруг шеи. Молодец!
   – Зачем ты это сделала, Варя? Можешь мне объяснить? Это что, новое проявление орлизма? Или это месть? Зачем ты сделала это! – твердила Люба, на руках неся дочь в раздевалку.
   – Я хочу быть Арктуром, – просипела Варя.
   – Зачем тебе быть Артуром? Ты же Орёл! Разве это сравнимые вещи?
   На низенькой банкетке в раздевалке сидела Жанета Федоровна, белая от пережитого страха. Даже её черные брови как будто покрылись инеем – или это под лампой дневного света отблескивал гель.
   – Любовь Дмитриевна, я должна с вами поговорить! – сказала Жанета, взглянув на Любу. По её дрожащему голосу было слышно, что ей очень хочется курить. – Варя у вас такая странная девочка! Любит змей. Навязывает детям свой странный вкус. Заявляет, что она орёл. Вы обязательно должны сходить с Варей к специалисту! И к логопеду! – проговорила она на грани слёз и, быстро поднявшись, ушла в туалет. Через двадцать секунд из-под двери потянуло табачным дымом.

   Когда Люба, держа переодетого Орла за когтистую лапу, вышла во двор детского сада, первым, на кого наткнулся её взгляд, был Марк. Он стоял, прижавшись к ограде, обеими руками взявшись за железные прутья, и смотрел в глубь сада, на Любу. Самый чуткий и дерзкий, самый талантливый, утешение от тягот жизни, праздник и свет! Люба подняла руку и помахала ему. Между ними больше не было тайн. Марк узнал про Орла, и Любина совесть очистилась.
   Эти тридцать шагов до калитки навстречу Марку вместили в себя всё, для чего Люба родилась на земле: соединение душ, после которого уже ничего не страшно, настоящую, полную трудностей и преодолений жизнь, мирную старость. Люба отстукивала по асфальту мгновения, которые люди, умирая, берут с собой. Возвращённый Орёл, теперь уже не обуза, а достояние, ковылял рядом.
   Чувство спасения, рухнувшего было и вдруг возродившегося во всей красоте мира освободило Любу от впитанных с детства правил и норм. Она подошла к Марку и, продолжая одной рукой крепко держать Орла, другой обняла его, ткнулась лбом в плечо. Пальто пахнет волшебными травами юга… А Любины духи выветрились.
   Отстранившись, промокнула платком под глазами.
   – Вот он, Орёл, знакомьтесь!
   – Люба, может, подвезти вас куда-нибудь? Вы скажите! – с волнением проговорил Марк. – Может, в поликлинику?
   – В зоосад нас отвезите! – сказала Люба. – Спасибо, Марк, ничего не нужно. Мы домой, в магазин по дороге зайдём. Давайте тогда до вторника…

   Дома она шустро натёрла картошку и нажарила Варьке любимых драников, что вообще-то считалось запретным лакомством. А когда поели, сказала:
   – Давай оторвёмся по полной! Тащи пластилин.
   Варя внимательно посмотрела на мать – не сошла ли та с ума? Тогда Люба сама отправилась рыться в Варькином барахле, принесла пластилин и, положив на табуретку, раскрыла, как коробку с пирожными.
   Коридор решили украсить малинами и клубниками. Вокруг ягод Варя намазала зелёные линии стеблей и листьев. Вышло по-летнему. Для каждой малинки, чтобы выглядело натурально, Люба скатала по десятку мелких шариков, а на подкорке тем временем сам собой шёл подсчёт – сколько сейчас могут стоить обои-шелкография, плюс переклеить …
   Убив квартиру, сели смотреть мультфильмы. Люба ушла на пару минут – приготовить чай, а когда возвратилась, Варя спала, свернувшись в кресле толстым клубком.
   Люба запихнула в стиральную машину орлиные, грязные, как у землекопа, штаны и куртку, хотела вымыть оставшуюся с утра посуду, но не дошла до кухни, а остановилась в коридорчике, напротив зеркала. Вгляделась в отражение – и сердце ушло в живот. Что не так? Варька нашлась, за окном уютно погрохатывает декабрьский лес. В чём дело? Люба задержала дыхание и, скользнув взглядом куда-то внутрь, в солнечное сплетение, поняла: завтра Марк напишет эсэмэску, что не сможет во вторник, перезвонит позже… Больше они не увидятся.

   Наутро Варя заболела с температурой и пробыла дома больше недели. Она капризничала и жалобно кашляла. Люба забегалась, подавая то чай, то лекарство, то включая, то выключая мультики. Жизнь под пятой Орла – когда не о чем больше думать – наполнила её странным счастьем. Она поняла: пускай у неё есть не всё, но что-то очень важное – есть. Только надо поскорее пережить «отвычку» от Марка – эту мощную, сгибающую дух и разум тоску по любви.
   Когда дело пошло на поправку, Люба постелила на стол клеёнку и села вместе с дочкой рисовать.
   Они рисовали гуашью на вырванных из альбома листах. Варя, подперев свободной ладонью щёку и открыв рот, заселяла бумагу выводком совершенно чёрных мышей и коричневых змей, а Люба взялась за Кузьминский парк. Она нарисовала серое небо и косой дождь, треплющий два осенних дерева. Дождь и мазки жёлтой листвы понравились Любе. Она задумалась и, стиснув кисточку, обронила между деревьями два чёрных штришка – себя и Марка.
   Тут вдохновение подхватило Любину руку, и на новом листе родилась синяя зима с луной над ощетиненными деревьями, а под ними узкая тропка в снегу, по которой бредут две влюблённые чёрточки. Луна показалась Любе доброй. Она тихонько рассмеялась и капнула на небосвод низкую желтую звезду – Арктурик!
   Когда рисунков набралось довольно, Люба с азартом удачливого творца оглядела комнату и, взяв из коробки с нитками десяток булавок, пришпилила шедевры над диваном и по обе стороны двери. Теперь отовсюду – осенними, зимними, летними глазами на Любу смотрел Кузьминский парк, полный её любовью.
   После сеанса арт-терапии Люба почувствовала облегчение. Она больше не думала о Марке как о живом человеке, скорее как о недавней поездке к морю. Трогательным сувениром он лёг в Любин «сундук сокровищ». Теперь свободно, не завися ни от чьих разрешений, она могла полюбоваться им, нарисовать или «спеть» по памяти.


   7

   Вариных мышей и змей повесили на почётное место – над столом. Простуда ушла, пора было выписываться.
   «Тогда я сразу моих ужей подарю Арктуру!» – угрожала Варя матери всякий раз, когда та начинала настраивать её на возвращение в садик.
   Наконец, Люба сказала: «Дари! Хочешь, чтобы нам с тобой опять выговаривали, – дари, пожалуйста!» – и отвела обиженного Орла в сад.
   Жизнь наладилась. На часы Марка у Любы теперь была вписана девушка из косметической фирмы, сотрудничающей с Францией.

   Шестого января, в канун православного Рождества у Любы был день рождения. Дата нравилась ей тем, что всегда приходилась на выходные. Полдня они с Варькой убили на ёлку в Лужниках, хорошо хоть подарок был ничего. Потом гуляли, потом зашли в магазин, купили тортик, сок, вкусный хлеб. Никаких чудес. А когда возвращались домой, уже стемнело.
   На пролёте между третьим и четвёртым этажами, с которого было видно квартиру, Люба остановилась. Из диких и волшебных земель подсознания выпрыгнула мечта: на заплёванной ступеньке их ждёт уже почти вечность, весь изволновался, бесценный гость. Вскакивает, улыбается чуть не плача: ну наконец-то! А в кармане у него – бархатная коробочка с «рукой и сердцем», которую полагается нервно вертеть в пальцах всем настоящим мужчинам, сумевшим влюбиться всерьёз.
   Варя, отследив Любин взгляд, споткнулась и, прижимаясь к стенке, обошла пустое место стороной.
   Стыдно! Стыдно и горько и за фантазию, и за промежуточные итоги жизни, так ясно высвечивающиеся в дни рождения. На кухне, готовя праздничный ужин на двоих, Люба подсчитала улов сегодняшних поздравлений: три давних приятельницы, одна коллега – это по телефону. И несколько приветов от полупосторонних людей через интернет. Родственники, как всегда, оттягивали поздравления до вечера – чтобы Люба успела сполна прочувствовать своё отщепенство.
   Когда Люба трудилась над самой вкусной составляющей ужина – картошечкой, поджаренной особенным образом, с шалфеем, телефон булькнул: на электронную почту пришло ещё одно письмо. Именинница села для верности на табуретку и уставилась в текст.
   «Люба, с днём рождения! Удачи во всём! – писал ей Марк. – Вы замечательный преподаватель! Ваши уроки мне очень пригодились. Даже не буду пытаться оправдать своё исчезновение. Скажу только, что проект, над которым мы работали, будет осуществлён. Когда вернусь в Москву, надеюсь, что наберусь смелости и позвоню вам. Как поживает ваш Орёл?»
   Люба долго смотрела на текст и никак не могла почувствовать – есть ли между строчками воздух любви или буквы выдавлены по цементу?
   – Мама, а кто там сидел на ступеньке? Марк? – спросила Варя, когда Люба отложила телефон.
   – Ну да, – чуть помедлив, отозвалась Люба. – Он приходил меня поздравить.
   – А Арктура ты видела? Арктур там тоже сидел! – крикнул Орёл и, подбежав, уткнулся лбом в Любину руку.

   Когда Люба и Варя ели торт, позвонили родители. Обычно они приезжали из Питера на день рождения дочки, привозили ей в подарок дублёнки, сумки и ноутбуки, чтобы Люба не ходила оборванкой. Но на этот раз мама не смогла приехать из-за простуды. Пришлось укорять Любу в беспутной жизни по скайпу, не прибегая к вещественным тычкам. Орёл, сидевший тут же, слушал бабушку насупившись.
   А там уж и спать пора. В постели Люба включила телевизор. Началась Рождественская литургия. После появления Варьки Люба, напуганная собственной нерадивостью, заходила в храм редко. Праздничные службы смотрела из дома.
   Духовенство в торжественных ризах, сосредоточенно-взволнованные лица монахинь, «элита», из рядов которой камера всё время выхватывала какой-нибудь полированный женский лоб, зевающие детки, наконец, просто люди – всё это мало трогало Любу. Она искала в эфире Невидимое Присутствие, к которому, несмотря на грехи и спущенный на тормозах пост, дозволено обратиться в праздник. Присутствия не обнаруживалось, но Люба винила в том свою собственную незрячесть и страстно молила экран: «Господи, пошли мне любовь!» – стараясь при этом не тронуть мыслью обожжённую область Марка.
   На этот раз – может, в честь дня рождения – Любе удалось посмотреть некоторую часть службы без помех. Варька в пижаме долго копалась в игрушках, грохоча пересыпаемым из ящика в ящик добром, сопя и бормоча невнятно.
   Когда камеру навели на привезённые с Афона Дары волхвов, Варя вошла в спальню. В левой руке она держала резинового ужа с нежным хвостиком и чёрными глазками, того самого, которым напугала Артура. Её сосредоточенный взгляд и приподнятая голова выражали высокую степень орлиности.
   – Мамочка, поздравляю тебя с днём рождения! – пророкотал Орёл и, забравшись коленями на постель, ткнул змею матери – не в руки, а прямо в сердце, там, где у Любиной пижамы был нашит декоративный карман. Люба, слегка опешив, придержала игрушку у груди.
   – Прижми его! – понизив голос, велела Варя.
   Люба провела пальцами по холодной и скользкой змеиной шкуре.
   Варя поглядела с любовью на пригретого ужа и вздохнула.
   – Можешь взять его с собой на работу! – сказал она, отведя взгляд в сторону, как если бы немного жалела о собственной щедрости. – Он будет тебя кормить. Будет следить, чтобы ты не извазюкалась вся… – И села на край постели лицом к телевизору. Комментатор рассказывал о скатанных в подобие оливок шариках ладана и смирны.
   Люба смотрела на узкие и пухлые Орлиные плечики, на вспотевший от копания в закромах затылок. У них в группе в саду есть девчонки с такими косищами, а у Варьки волосёнки ещё сбиваются на затылке в валенок, как у младенцев. «После новолуния подстрижём, может, будут расти получше», – решила Люба, откладывая ужа на подушку, и вдруг замерла. Рядом – всего в нескольких сантиметрах от неё невидимо присутствовало светлое существо – крылатое и могучее, но словно бы отягощенное грустью. Оно было так близко, что Люба боялась пошевелиться, чтобы не ранить движением его бестелесность. С печалью ангел смотрел на Любу, отвергавшую день за днём принесённые им дары, не замечавшую, не желавшую знать.
   Люба сбилась с дыхания. Чувство, для которого не было слов, распирало горло и грудь. Она откинулась на подушку.
   Тут Варя отвлеклась от золотого кружения службы, подползла и, тревожно оглядев мать, погладила её по щекам. Нет, что-то не так! Задумалась на секунду и, склонившись, стала целовать в шею, в ямку, где сходятся ключицы – там-то как раз и клубились, как грозовые облака, сдерживаемые рыдания.
   Долго ли, коротко ли, пролились слёзы. Вытекли напрасные надежды, всё, чего не было.
   – Орёл, унеси меня в своё волшебное гнездо! – сказала Люба.
   – Хорошо, мамочка, я тебя унесу! – заволновался Орёл и, обняв мать крыльями в пижаме, поднатужился. Закряхтел и, исчерпав силы, разжал когти. Люба упала на подушку.
   – Не могу, ты очень тяжёлая! Ты лучше тоже стань орлом, и мы вместе полетим в наше гнездо.
   Уговор! Два орла, мать и дочка, обнявшись крыльями, укрылись в гнезде. Кузьминский лес качает сосновыми и ясеневыми головами, а в храмах по всему небу и земле начинается Евхаристия. Под благодатное пение младший орёл задремал. Люба посмотрела на нежные, в голубых прожилках, лапы своего птенца. Когти на них были очень грозные, цветные от въевшегося пластилина.
   – Хороший, любимый орёл! – приговаривала она, гладя засыпающую Варю. – Мощный орёл, чудесный! Ох, как я люблю его!
   – И ужа, – сквозь сон напомнил Орёл и похлопал крылом по постели, тут ли Любин подарок – да вот он…

   Утром Люба проснулась поздно. Январское солнце зашло в комнату через не занавешенное шторами окно. Варя спала на Любиной постели. Ужик лежал в ложбинке между двумя подушками.
   Люба села на кровати, прислушалась и с улыбкой удивления подняла брови. Голова словно была набита лепестками душистых цветов – невесомая, нездешняя, счастливая. Из всего, что произошло в последнее время, Люба понимала только, что её прежняя жизнь закончилась. Но о новой ещё нельзя было сказать ничего определённого. Она была не видна взгляду, подобно только нарождающемуся в новолуние месяцу.
   Люба встала и открыла балконную дверь – мороз и солнце остро ударили в нос. Сняла у порожка тапки и босиком вышла на покрывший линолеум свежий снег. Лес улыбался и махал Любе верхушками сосен и ясеней.





   Дон Диего


   1

   Анюта увидела Дона Диего на деревенском рыночке среди зелени и огурцов. Он трепетал в пластмассовой банке из-под майонеза, нездешний и беззащитный, испуганный предчувствием скорой грозы. Анюта заметила его не сразу. Она прошлась по ягодному ряду, купила стаканчик малины и, гуляючи вдоль прилавков, съела. Поглазела затем на кур-молодок и на грустного кролика в клетке. Клетка стояла на самом пекле, трава в ней увяла, и Анюта поняла, что кролик плачет. «Ну и люди!» – подумала Анюта, обводя рынок укоризненным взглядом.
   Коснувшись дальнего ряда, Анютины золотисто-рыжие, круглые глаза сузились: под навесом, в компании подмосковных овощей, блестел небывалый росток. «Аленький цветочек!» – решила Анюта и, подойдя, спросила у бабульки:
   – А это кто?
   – Это кофе бразильский, дочка! С марта ращу – возьми! – объяснила та, подвигая к Анюте растеньице.
   Кофейный куст ростом с вытянутую ладонь стоял на ветру и моргал листочками. Уже повисла над рынком плотная синяя туча, и растение при каждом порыве вздымало хрупкие веточки, как будто желало вырваться из майонезной банки и полететь.
   – Гляди, какой красавец! На счастье! – не отставала бабка. И тут же гром прикрикнул на Анюту: – Бер-ри!
   Анюта глянула на небо. Небо насупилось и пульнуло каплю в Анютин нос. А между прочим, счастье было ей очень нужно, и побыстрей. Анюта ждала высокого мужчину с харизмой и международной работой, желательно любителя горных лыж. У неё были все основания надеяться – внешность, образование, позитивный настрой. Но маячил уже средь августовской листвы тридцать первый день рождения. Основания блекли, а счастье где-то носили черти.
   Отдав бабульке денежку из лакированного кошелька, Анюта схватила банку и побежала к дачам. Вовсю салютовало, с треском разламывались сизые облака, закапали крупные слёзы. Возле самого дома белый ливень нагнал Анюту и лёг ей на плечи – как массажный водопад в бассейне, куда у неё был куплен абонемент.
   Хохоча от пережитой погони, Анюта влетела на кухню и поставила кофе на стол. «Видали?» – сказала она, торжествуя. Родители, жена брата и девчонки-племяшки уставились на растеньице. Старшая схватила банку, и росток пошёл по рукам. Упал надломленный нечаянно лист, и тут же с Анютиного лица упала улыбка. «Отдайте!» – крикнула она и, забрав «аленький цветочек», ушла к себе.
   В комнате она поставила растение на грохочущее окно и, включив на мобильном камеру, поискала ракурс. Кофе глядел на Анюту блестящими зелёными глазками. Их было одиннадцать. Щёлк!
   Фотографию она тут же отправила подруге Элке вместе с сообщением: «Купила кофейный куст! Смайлик. Думаю, как назвать. Смайлик. Предложения приветствуются!»
   «Прелесть! – телеграфировала Элка. – Он кто у тебя, бразилец? Смайлик. Назови Дон Диего!»


   2

   Анюта жила самостоятельно, в маленькой съёмной квартирке. Последние московские яблони заслоняли кухонное окно, у которого она разместила на трёхногой подставке свой талисман. Дома Анюта бывала немного. Она работала в серьёзной компании менеджером по закупкам. Но когда бывала – непременно садилась за стол, в крохотную тень Дона Диего, и пила чай, пила и кофе, а случалось, притаскивала ноутбук и полночи мигала страничками.
   Дон Диего прижился и полюбил Анюту на полную мощь своих растительных чувств. Утром он встречал её, приветливо хлопал листами – жаль, что микроскопическое трепетание зелёных крыл не было заметно хозяйке.
   По мнению Дона Диего, больше всего Анюта походила на солнце. Когда она разглядывала его листики или даже просто сидела рядом, Дон Диего грелся и вырабатывал хлорофилл. А в Москве с хлорофиллом было туго. Северное окно не давало солнца. Весь его слабый, облачный раствор забирали яблони, стоявшие первыми в очереди на свет. За лето яблони так напитались теплом, что оно стало просвечивать сквозь кожицу листьев. Дон Диего глядел с удивлением на бурые, рыжие и золотые кроны соседей. А однажды в октябрьский заморозок дунул ветер, и яблони уронили листья. Их внезапная гибель поразила южную душу Дона Диего. Он взглянул на облетевшие ветки – между ними светлело теперь немного неба – и впервые увидел осень.
   Похолодало. На кухне заработала батарея, злая сушь надвинулась на Дона Диего, зачернила края листвы. Больно жгла пересохшие корни холодная вода из-под крана, какой по неопытности заливала его Анюта. Но и этот чёрствый хлеб был мил Дону Диего, поскольку давал шанс дотянуть до весны.
   Иногда, взглядывая на обгорелые каёмки листьев, Анюта думала: надо после работы зайти в цветочный и купить Дону Диего лекарство. Но ближайший цветочный был на Сиреневом бульваре, совсем не по пути. К тому же у Анюты не было времени – весь её досуг уходил в печь осенне-зимней хандры. Жизнь не складывалась, и Анюта хандрила с размахом. Чёрными, ледяными думами веяло от неё теперь, когда она появлялась на кухне. Дон Диего съёживался и клонился к окну с облетевшими яблонями. А там был дождь, был и снег, сизым комком липли к стеклу нахохлившиеся голуби.

   И вот наконец – дзинь-клёк-плямп – повернулась планета! Дон Диего не помнил своего младенчества – ни первой хозяйки, ни материнского дерева в белых цветах, он жил настоящим. Но волны света и вибрация задетого капелью стекла были знакомы ему. Под нестройные марши весны он однажды раздвинул песок в корытце на деревенском окошке и с той поры, едва почуяв «дзинь-клёк», сбрасывал оцепенение и блаженствовал, подставляя солнцу многочисленные ладони.
   Выздоравливала и Анюта, просыхала от обид на судьбу и, купив новые сапоги и плащик бодрящей расцветки, набивала подруге эсэмэску: «Элка! Какой день! Настоящая весна! Айда кутить!»
   Элка была отзывчивым другом. В тот же вечер или на следующий они встречались в кафе – позвенеть за весну бокалом сухого красного.
   – Какая ты красивая! Какие сапожки! – ахала Элка. Сама она не увлекалась весенними преображениями, боясь нарушить стабильность.
   У Элки была семья: дети, собаки, кошка, родители-пенсионеры, муж. Позавидовать такому хозяйству Анюта не могла – всё оно, в особенности муж, казалось ей унылым и непрезентабельным. В свою очередь, Элка не находила предмета для зависти ни в Анютиной свободе, ни в карьере, ни в сапогах. Они общались искренне, ничего не деля, скрепляя дружбу сочувственной болтовнёй. Бывало, от доброй беседы Анюту пробивала слеза – есть же всё-таки на земле порядочное женское братство, верность.

   Из апреля в апрель вдвоём с Элкой они брали быка за рога и составляли список мероприятий по устранению Анютиного одиночества.
   Найти эффективные меры оказывалось не так-то просто. Анюта была изделием высокой пробы, к тому же человеком воспитанным и щепетильным. Уличные кавалеры с поцарапанными машинами и вечным пивом её не интересовали. На работе ей встречались иногда неплохие ребята – правда, без харизмы и горных лыж, но в целом приличные. Они были с Анютой милы, флиртовали в рамках дозволенного, но, прознав об Анютиной жажде устойчивых отношений, отступали за горизонт.
   Всё это бесило Анюту, нагоняло мысли о чёрных чарах, наложенных на неё неизвестно кем и за что.
   Разочаровавшись в домашних методах, Анюта обратилась к профессионалу. Психолог Вика, рассудительная женщина и опытный специалист, учила Анюту планировать и визуализировать. Анюта старалась: покупала для скорого жениха полотенца, мысленно парковала на обочине свой будущий красный «Ниссан» и даже записалась на курсы экстремального вождения, где, по мнению Вики, мог найтись «правильный» контингент. Но плоды труда не являлись. «Всё будет. Не расслабляйся», – твердила Вика, и черты её лица были как жёсткая, набитая жизнью мозоль. Однажды Анюта вгляделась в них и поняла, что Вика – сапожник без сапог.
   После расставания с психологом ей сразу удалось отложить кое-что на машину. Она замаячила близко – в каких-нибудь нескольких месяцах. А вот по вопросу личного счастья подвижек не было.
   Определённо, судьба поместила Анюту под стеклянный колпак! Анюта могла приникнуть к стеклу расплющенным носом и поглядеть на людей. И они тоже смотрели на неё, некоторые даже бились крылышками. Но так, чтобы наметилось искреннее сближение, – хоть убейте, этого не было. Может быть, Анюта была строга? Или за годы произошла кристаллизация многих слёз и Анюта носила в груди ледяное сердце?


   3

   Вращались сезоны, Дон Диего тянулся к кухонному потолку, Анюта продвигалась по службе. Насчёт ледяного сердца она, конечно, погорячилась. Обидно, жгуче было у Анюты в груди. Чтобы растоптать ненавистный одинокий досуг, она пошла в экономический институт и добывала теперь по вечерам «второе высшее». В редкий час, когда Анюта бывала дома, Дон Диего, зелёный и уютный, как абажур, склонялся над столом и освещал уроки своей хозяйки. Анюта его не замечала.
   В одиночестве Дон Диего скучал и тревожился, терпел зимнюю ночь, приходившую сразу после обеда. А летом стало и того хуже, в открытую форточку повадились залетать враги – тля и белокрылки. Дон Диего напрягал волю и отпугивал мошек грозовым ароматом эфирных масел.
   За пыльным стеклом он по-прежнему чувствовал тень и шорох своих соседей – яблонь. Их бездомная жизнь, доступность ветру и ливню манили его безотчётно, как манят дальние страны. А однажды поздним летом от яблоневых ветвей поднялся и заплыл в форточку саднящий дух плодоношенья. Сердце Дона Диего заныло. Он почуял в корнях, в натянутых струнах веток призвание цвести.

   Как-то сентябрьским вечером, в дождик, Анюта вернулась домой, и с порога голову затуманил вальс: из кухни пахло вечерним садом, цвел жасмин, маттиола и душистый табак. Анюта подбежала и открыла окно – в нос ударил бензин с дождём и второй волной – пряный посол вянущей под ногами листвы. Ни маттиолы, ни жасмина – сплошь одна городская осень.
   Только следующим утром Анюта заметила на ветвях Дона Диего блёклые мотылечки цветов. Сказала: «Господи!» – и прослезилась.
   «Элка, Дон Диего зацвёл, и как душисто!» – схватив мобильный, взахлёб напечатала она и не поставила ни единого смайлика.
   Отписав Элке, Анюта надела плащ, торопясь прихорошилась у зеркала и выбежала на улицу. В ближайшем супермаркете она купила горячий багет, ветчины, всякого изысканного сыра, купила бельгийские шоколадные трюфели, а под конец ещё и вина – на случай, если заедет Элка. Овощи взяла на уличном лотке у грузина и, увешанная пакетами, ввалилась в дом. Губы сами собой растягивались, весело порхали ресницы.
   «Всё будет! – приговаривала Анюта, смеясь и устраивая под ветвями Дона Диего вкуснейший завтрак. – Теперь всё будет! Даже не сомневайтесь!»

   И вот, сбылось. Он был энергичный и спортивный, как мечталось Анюте, и новая обаятельная его «Тойота» говорила с Анютиным будущим красным «Ниссаном» на одном языке. В его квартире, где часто гостила теперь Анюта, всё было красно-чёрного цвета, ново и дорого, в особенности техника, посредством которой они смотрели фильмы из серии «кино не для всех».
   Бывало, Анюта мысленно примеряла в этот чёрно-красный салон кое-какие свои вещички – горку с коллекцией фарфора из турпоездок, зелёненького Дона Диего в горшке. Примерки расстраивали Анюту – её вещи не выживали в чёрно-красном: таял на глазах изящный шкафчик с фарфором, и Дон Диего, обуглившись, сыпался на кровавый ковёр. «Ну что же, будем искать компромиссы», – утешала себя Анюта.
   Несмотря на новые радости, она не бросила свой талисман. Напротив, купила книжку о комнатных растениях и научилась отстаивать воду перед поливом. Ей очень хотелось собрать к зиме урожай зёрен – хотя бы на пару чашек. Этот кофе, решила она, они выпьют однажды утром, когда всё будет хорошо. Анюта даже купила ручную мельничку, чтобы молоть дары Дона Диего.

   И Дон Диего старался, как мог, поворачивал листья к сизому северному окну, но его обгоняла осень. Ягоды не наливались. Нахохлившись, сидели они на ветвях – вялые и больные, с мягкой, как сметана сердцевиной вместо зерна.
   Дон Диего берёг своих хилых детей – от голубей с оранжевым глазом, страшно тюкавших по стеклу, и от зычного ноябрьского ветра, ободравшего до косточек яблони за окном, но прокормить их не мог. Рубиновая спелость была невозможна на этом тусклом окне, недостижима, как солнце юга.
   Каждое утро Анюта разглядывала ягоды – не подрумянился ли бочок? – и, поджав губы, шла готовить завтрак. И день ото дня всё твёрже застывала в лице обида – как будто это он, Дон Диего, был виноват, что её счастье, завязавшись было, не вызревало.
   Пришла зима. От голода и стыда, от Анютиной нелюбви, Дон Диего затосковал желтизной. Медленно ползла по листьям яблоневая печаль. Иногда перекрашенный лист отрывался и падал под стол. Анюта, нахмурившись, подбирала его и швыряла в мусорное ведёрко.

   Как-то в середине субботнего дня Анюта вернулась в дом, и, не раздевшись толком, в шапочке и шарфе, встала к окну. Опустевшим взглядом она смотрела на пыль стекла и пыль метели. А потом взяла из буфета начатую бутылку вина, плеснула в чашку и большими глотками выпила.
   Дон Диего насторожил больные листы, жалеючи потянулся к Анюте. «Ох!» – сказала Анюта и, сняв шапку, села на табурет. За столом, под осенними ветками, она отщипывала от батона куски и, подперев голову кулаком, жевала. Её рыжие, золотые глаза были как песчаные лужи на пляже. Иногда вода переливалась, Анюта смахивала её, и жевала дальше, и ещё плескала в чашку утешительную виноградную кровь.
   Она очнулась, когда старый изголодавшийся лист упал на стол, рядом с батоном. Встала и обошла Дона Диего, как ёлку, вглядываясь в желтизну. На зеркале в чехольчике у неё лежали маникюрные ножницы. Анюта вышла и, вернувшись, стремительно срезала зелёные ягоды.
   Сперва она разглядывала их на ладони, а потом зажала в кулак и легла головой на стол, кулак подсунув под щеку. Тогда-то, слившись с Анютой душой, Дон Диего узнал, что и у его хозяйки вянут, не вызревают зёрна предназначения.

   Без ягод ему полегчало, но ненадолго. Однажды ночью арктический ветер сорвал на форточке шестерёнку и вторгся в кухню. Ледяной вихрь всю ночь трепал голову Дона Диего, но кофейный куст не чувствовал холода. Как сон из детства, в самую злую стужу на него наплыла гроза первого лета, и во сне он облетел.
   Дон Диего смиренно принял свой листопад. Шуршание высохшего листа было ему знакомо. Так шуршали осенью за открытой форточкой его подруги яблони. Он чуял корнями, что и сам становится яблоней, обретает вместе с привязанностью к русской земле её листопадные свойства.
   Анюта рыдала, перебирая пальцами шершавый остов. «Элка! Мы облетели с Доном Диего! – писала она в забытьи. – Всё мишура!»
   Элка примчалась и нашла подругу в состоянии буйной тоски.
   – Ненавижу! – стонала Анюта. – Хочу жить в солнечном мире, на море. Хочу родиться в Италии! Ненавижу наш мрак, наше метро! Ненавижу уродов!
   Элка села чуть поодаль и замкнула руки кольцом. «Спасибо, что за дверь не шарахнулась», – подумала Анюта. Она и сама понимала: характер портится, поджимаются губы и ржавая желтизна вытесняет всё, что положено человеку носить в своём сердце.


   4

   Ещё февраль не настал, но в случайный солнечный день Анюта проснулась и поглядела на себя в зеркало:
   – Ну-ка, ты! – сказала она неласково. – Хватит ныть! Собирайся живо! Чтоб сегодня же купила себе сапожищи на каблучищах и шикарный плащ!
   И хотя весенние коллекции только забрезжили в заваленных распродажным тряпьём магазинах, Анюта нашла себе плащик и тем спаслась.
   На форуме любителей кофейных кустов ей дали десяток добрых советов – как спасать помороженного Дона Диего. Анюта опрыскала ветки подкормкой, Анюта подсластила кислую почву мелом, Анюта приобрела увлажнитель, и прочее. Всё – безрезультатно. Скелет Дона Диего был сух и глух. Привидением он маячил над столом с Анютиными занятиями.
   – Эх ты! Ты же мне был на счастье дан! – корила его Анюта и думала, усмехаясь плотно сложенными губами: «Ты, Дон Диего, – скелет моего счастья!»
   Безлистый Дон Диего стал вроде бабушки, которую Анюте, подменяя родителей, приходилось иногда навещать. Поливая его, как положено, тёплой водой, она кололась о мёртвые ветки и уже стала подумывать: переставить бы куда-нибудь эту немощь! Но было жалко предать свой талисман.

   Дон Диего очнулся в начале марта и не поверил своему пробуждению. «Дзинь-клёк-плямп» – звякало по стеклу, и на голом скелетике, больно растрескивая кожуру, вылуплялись почки.
   – Ах, какой ты у меня молодец! – нежно сказала Анюта и, надев перчатки, разболтала в кувшине коричневую подкормку.
   Больной Дон Диего глотал её с медлительным блаженством – так выздоравливающий человек пьёт куриный бульон. И поправился. Но листья уже не блестели – как будто кто-то нарочно стёр с них глянец. После пережитого Дон Диего не сомневался в своем родстве с яблонями за окном и ждал с любопытством – когда же и они выздоровеют?

   Потеплело, пробензиненный до черноты снег сошёл с газонов, тротуары высохли, и Анюта решила обновить купленный зимою плащ. «Всё будет! Только держать настрой!» – приговаривала она, вертясь перед зеркалом.
   Плащ понравился Дону Диего. Он был цвета спелых кофейных ягод – коричнево-солнечный, с краснотой, и шуршал. Так шуршит пересыпаемый в корзины кофе.
   В обновке Анюта вышла на апрельскую улицу, и дела её были – пан или пропал. Уже приблизился вплотную возраст Христа, а её одиночества никто не отменил – одна, овеваемая тревожными мыслями Анюта шагает под солнцем в хрустящем спелом плаще, и нет с ней друга!
   Прогуливаясь, Анюта зашла в аптеку и купила витаминную помаду для губ, обветренных по весне. Потом в киоске мороженого купила брикет и, развернув фольгу, лизнула. Прошлась по Сиреневому бульвару, где не было, конечно, ещё никакой сирени, и у цветочного магазина остановилась. Белый, с красно-коричневым кантом, горшок блеснул Анюте из витрины, и сразу ей вспомнилось, что давно – уж не первый год – Дон Диего нуждается в пересадке.

   В магазине было прекрасно – пахло садовой влагой, солнце апреля резало светотенью горшки на полках. Их тёмные и светлые черепки закружили Анюте голову. Где же она – в мастерской художника? А может быть, в мастерской волшебника? Бог знает! Тут маленькое лимонное деревце сверкнуло в глаза листвой, и Анюта, вспомнив о деле, взялась перебирать керамику. Она была придирчива – так, наверно, модная мама выбирает одежду своему малышу.
   Нет, ни один горшок не мог сравниться с тем роскошным, витринным! Белизна блестела как зубная эмаль, рубиново-буро горел кант. «Пересаживать позову Элку!» – решила Анюта, пока продавщица накладывала в горшок пакеты с землёй. Обхватив и рванув от прилавка неприличную для девушки тяжесть, Анюта двинулась к выходу.
   – Откройте мне, пожалуйста, дверь! – произнесла она громко, ни к кому конкретно не обращаясь, потому что из-за громоздкой покупки не могла оглядеться как следует. В тот же миг дверь магазина распахнулась и с улицы на Анюту шагнул человек.
   Уткнувшись в горшок, он хотел пропустить Анюту, но что-то стукнуло, звякнуло – это его рыжие, золотые глаза врезались с налёту в точно такие же Анютины. Через миг он распахнул руки и, перехватив Анютину ношу, вышел с ней на улицу.
   – Спасибо… – сказала Анюта. – Большое спасибо, не стоило!..
   Ничего особенного не было в нём, и ростом он был с Анюту, и одет настораживающе – ботинки жуткие, не чищены отродясь, на рукаве – что за гадость? Машинное масло! Рыже-русые волосы стрижены плохо, одним словом – запущенность. Но – тревожное, живое лицо смотрит на Анюту открыто, в нём есть надежда, в нём есть отвага, и главное – вот диво! – совершенно родные, золотые, у Анюты украденные глаза!
   – Вам куда отнести? – спросил он, половчее перехватив горшок. – Вы на машине?
   – Нет, – сказала Анюта, напрягая исчезнувший голос. – Поставьте вон во дворик, на лавочку. Я подруге позвоню – она меня заберёт.
   – Подруге? – переспросил он. – Ну уж нет! Подругу беспокоить не будем! – и улыбнулся: как искренне, одной фразой, Анюта выдала ему своё одиночество!
   – Как вы относитесь к езде на битых машинах? – спросил он, минуя указанную Анютой лавочку и направляясь в глубь двора. – То есть если я вас подвезу? Вы понимаете, у меня у мамы сегодня день рождения. Она здесь вон живёт, – он глянул мельком на угловой подъезд. – Так я специально пораньше, думал, пока там чего-нибудь помогу, в магазин… А на Сиреневом этот, знаете, пылесос со щёткой – надоели они, как черти, вообще не смотрят на дорогу! – вмазался мне в левую дверь. Вон, полюбуйтесь! – он кивнул вперёд. На дворовой парковке, раненым боком к Анюте, стояла старенькая «реношка».
   Анюта полюбовалась. Тоска залила ей грудь. Родные глаза – и такая безнадёжная развалюха!
   – Ну что, поехали? – храбрясь, предложил он. – Вы, наверно, тут где-нибудь, неподалёку? У меня в салоне, правда, беспорядок. Можно я поставлю на секундочку?
   Анюта кивнула. Растерянность лишила её воли. Она даже не догадалась глянуть в лужу – как там чёлка?
   Неожиданный провожатый поставил горшок на асфальт и, открыв переднюю дверь, стал перекладывать в багажник пакеты из супермаркета.
   – Это маме на день рождения! – пояснил он. – Я потом оттащу. Это не срочно.
   Его последние слова исчезли в пронзительном вое. Анюта вздрогнула и обернулась.
   В спину ей таращилась фарами и сигналила новенькая «Тойота» – точь-в-точь, как та, на которой ездил бывший чёрно-красный Анютин друг. Над опущенным стеклом показалась голова в тёмных очках и раздражённый голос велел: «Дверь захлопни!» Автомобиль вписался в дыру между другими машинами, и сразу из-за руля вышел мужчина. Анюта вполне оценила часы, мелькнувшие на запястье, когда он вынимал из багажника чемодан. Да и сам чемодан был – песня! Анюте даже сделалось жаль его нежной оранжевой кожи, испорченной шереметьевскими наклейками.
   – Полевее не мог встать? – бросил обладатель отмеченных Анютой предметов ее скромному провожатому. – Вон же места до фига!
   – Там не место, там фонарь, – бодро ответил тот и, чуть покраснев, перенёс последний пакет. – А это для кого вообще посудина, для пальмы? – спросил он, оборачиваясь к Анюте.
   – Для кофейного куста, – сказала Анюта и посмотрела в землю. Как-то стыдно, не по себе становилось ей.
   – А как его зовут?
   – То есть в каком смысле? – поразилась Анюта. – Дон Диего! – и вмиг забыла о респектабельном господине, всё ещё копавшемся в багажнике.
   – А я знаете почему спросил? Представляете, у меня у мамы пальма! Зовут Алиса!
   – Алиса? – изумилась Анюта.
   В это время владелец «Тойоты» подхватил чемодан и, глядя Анюте в лицо, произнёс вихляющим голосом:
   – А у меня, представляете, кактус! Зовут кактус!
   Может быть, просто командировка его была неудачной или жена потрепала нервы? Анюта не догадалась об этом подумать. Она рванула горшок от земли и, прижав к животу, помчалась – через двор на улицу, мимо цветочного, и дальше по Сиреневому – домой.
   Ах, как стыдно! И глупая поломанная машина, и идиотская Алиса, и залитый маслом рукав! Нет! Не хочу! Не хочу! Невозможно так опуститься!
   – На! – сказала Анюта, грохнув горшок перед Доном Диего. – Доволен? Пересаживай себя сам, как знаешь!
   Дон Диего стоял, понурившись. Он понял, что уже никогда не будет ему от Анюты тёплых лучей.
   Но следующим утром приехала Элка, и Анютина милость вернулась к Дону Диего. Его опрокинули вниз головой и, вытряхнув из старого горшка, ткнули в новый, огромный, с каёмочкой. Забыли полить и сели пить чай.
   – Вот так. Представляешь – с моими глазами, рыжими, человеческими… – жаловалась Анюта и утиралась кухонным полотенцем. – Смотрела и думала – вот сейчас полюблю! Хотелось даже его обнять, хоть он весь и замызганный.
   – Да ну, померещилось! – утешала Анюту Элка.
   – Что «померещилось»! – сквозь слёзы нападала Анюта. – Мне счастье шло, а я его пнула! Опять буду одна!
   – А ты плюнь на всё! – сказала Элка. – Поживи для кого-нибудь, кто под боком!
   – Для кого? Кто под боком у меня? – застонала Анюта. – Кто? Ты кого-нибудь видишь?


   5

   Майскими вечерами, когда не было учёбы, Анюта гуляла по Сиреневому бульвару. Несмотря на май и чахлую сирень вдоль скамеек, прогулки были ужасны. Стиснув зубы, она игла к цветочному и разглядывала с тупым усердием близлежащие стены, нет ли где-нибудь объявления: «Девушка с Доном Диего! Я вас ищу. Позвоните по такому-то номеру…» Затем Анюта осматривала двор, убеждалась, что «реношка» отсутствует, и возвращалась домой. Маршрут этот она повторила раз пять, а потом засела под абажур Дона Диего – готовится к институтским экзаменам.
   Ах, Дон Диего, Дон Диего! Ты не стал аленьким цветочком. Даже на чашку свежего кофе не хватило тебя.
   Дон Диего зацвёл ещё раз. И вновь, подождав, сколько можно, Анюта срезала недозрелые надежды – чтобы её компаньон не умер от истощения. Всё равно в душной и тёмной северной комнате пустые мечты не сбывались.
   В августе экзамены были сданы. Анюта стала менеджером по ВЭД с дипломом и отпраздновала этот успех с родителями и семьёй брата.
   Больше она не вздрагивала при виде каждой серебристой «реношки». Ей даже стало казаться, что она пропахла безверием, как гарью.
   – Хорошо, хоть мы с тобой вместе, – приговаривала Анюта, спрыскивая листы Дона Диего тёплой водой. – А если бы твоя хозяйка не была идиоткой, у тебя, может, уже была бы родственница, пальма Алиса, представляешь?

   В этом году, несмотря на Анютин труд и укрытую полотенцем батарею, Дон Диего начал слабеть раньше обычного. На исходе октября он опустил длинные ветки-прутики и решил умереть вместе с яблонями. Его обрусевшая душа не противилась осени. Пожалуй, он даже о ней мечтал – чтобы сдуло листву настоящим ветром, вбило в землю долгим дождём. Но жизнь в наполненных хлорофиллом клеточках твердила ему: «Дон Диего, ты не яблоня! Жалей себя, копи последнее солнце. Иначе не дотянешь до марта!»
   И Дон Диего слушался – не разлетался желтым листопадом, а терпел голодную пору, как мог.

   В последнюю октябрьскую субботу Анюта пошла в церковь. Она давно уже присмотрела себе храм, весь уклеенный табличками для «чайников». В них объяснялось подробно, что за икона перед тобой, как и по какому случаю ей молиться, а также прочая полезная информация. Терпимость к новобранцам успокоила Анюту. Накинув на голову шёлковый шарф, она встала в очередь на исповедь. Народу было много, и, пока тянулось время, вся пустая несбывшаяся молодость припомнилась ей и обдала сердце горячей жалостью.
   Она подошла к исповеди, комкая в кулаках сползающий шарф, и с первым же словом вырвались слёзы. Батюшка был молод и строг. Он посмотрел, насупившись, на захлебнувшуюся Анюту и велел ждать его после службы в церковном дворе.
   Анюта дожидалась долго, но истерика не отхлынула. «Мне некого! Некого любить!» – рыдала она батюшке, однако не встретила теплоты. «Ты что ж, на необитаемом острове?» – спросил он и, велев осмотреться получите, отпустил.
   В тот же день, вызвав Элку на кризисный чай, Анюта пожаловалась ей на чёрствого священнослужителя.
   – Объясняла ему, что не могу жить без любви. Что ни о чём не прошу – только о человеке. Буквально умоляла, чтоб он дал мне какое-нибудь задание, молитву. Что-нибудь конкретное, чтобы сдвинулось с мёртвой точки!
   – И что он?
   – Абсолютно ничего нового! Молись, проси. Люби тех, кто рядом.
   – Ну так, может, правда? – сказала Элка, чуть отодвинувшись.
   – Эл, ну а если некого? Не-ко-го! Ты же знаешь, какая вокруг меня пустыня! Родителям только бы меня стыдить! Брату вообще наплевать. Человека нет! Кого любить? Я одна!
   – Слушай, ну а ты для разживки, знаешь, чтоб только начать – заведи собаку! – ляпнула Элка. – Уже хорошо – жить для живых существ!
   – А ты-то что ж не живёшь для собак? – заорала Анюта.
   Элка встала из-за стола и посмотрела ошеломленно – как будто узнала про Анюту страшную тайну.
   – Эл, ты куда! – в коридоре поймала её Анюта. – Подожди, давай разберёмся!
   Но нет, Элка уходила решительно. Молча, не глядя на подругу, она застёгивала сапоги.
   – Я дрянь, Элка? – с горечью спросила Анюта.
   Элка мотнула головой и, подхватив сумку, ушла.

   – Что же это такое? – сказала Анюта, заперев дверь, и опустилась на стул, в тень вянущего кофе. За окном светило солнышко, шуршало сухими лучами в облетающих яблонях. Лужи сковал ледок. Семейные пары – тучи семейных пар! – паслись в субботнем дворе возле своих машин и с детьми у песочниц. Тут ворона на ветке яблони, уставившись Анюте в глаза, сердито на неё каркнула.
   Отсидевшись, Анюта побрела в комнату, к большому, туго набитому платяному шкафу, и открыла правую дверцу. За ней, среди прочего, хранились плащи – пёстрые, как коллекция кленовых листьев.
   Вытянув цепкую руку, Анюта схватила горсть вешалок и, швырнув плащи на ковёр, опустилась в цветную кучу. Вот уж истинно – листы календаря!
   Лимонный с зеленцой – в год, когда купила Дона Диего.
   Белый – этот почти не носила, слетала в гордом одиночестве в Прагу и там залила глинтвейном.
   Нежно-синий, с бесподобным капюшоном – когда подала документы на второе высшее.
   Кровавый, мерцающий – когда встречалась с тем дураком в красно-чёрной квартире.
   И последний, цвета кофейных зёрен, – на вешалке у двери.
   Ах нет, есть ещё один, рыжеватый, с подкладкой в тон листьев дуба! Анюта отлично помнила, как лет этак пять назад вышла в этом плаще на апрельскую улицу – ясно чувствуя, что шагает в новую жизнь!
   Плащи, как предательские флаги, окружили Анюту. Она поморгала сухими глазами и полезла под шкаф – за обувью.
   В детской надежде, что, может быть, сапоги окажутся щедрее на воспоминания, Анюта достала коробки и выстроила перед собой полк сапог. Все как один они блестели по-весеннему и пахли обувным кремом. Скромные на танкетке – под белый залитый, замшевые «чулки» – к синему институтскому, лакированные – под красный с дураком… Ботильоны… высокие «крокодиловые» с пряжкой… Ничего вечного! Где же вечное? Анюта схватила ботильончик за «шпильку» и, стиснув зубы, выломала её из колодки.
   Это было дело не из лёгких. Каблуки шли туго – всё-таки Анюта привыкла носить качественную обувь. Через пару минут разбоя, смахнув потную прядь, Анюта устремилась на кухню и нашла в своём холостом хозяйстве стамеску и молоток.
   Рыба-кит стряхнула в пучину развесёлую братию, казнили на плахе самозваных царей, Везувий пожрал нечестивцев, и всё рубил отец Фёдор обманные стулья в съёмной квартирке с кофе у северного окна.
   – О-хо-хо! – раскурочив большую часть коллекции, заголосила Анюта и долго ещё рыдала среди коряг, сучьев и почернелой листвы своей бывшей обуви.

   Днём ли, вечером Анюта очнулась и пошла на кухню выпить воды. Дон Диего, пригорюнившись, слушал, как жадно она глотает, вздыхает, хотел не тревожить, но уронил лист. Анюта подошла и осторожно уткнулась лбом в облупленный стволик.
   – А помнишь, кролик там был? – вдруг улыбнулась она. – Его уж, наверно, съели сто лет и шапку из него сносили. А мы с тобой всё мыкаемся.
   Дон Диего не помнил кролика, зато чувствовал, как нежные лучи Анюты окружают его, восполняя нехватку марганца.
   Битва с гардеробом дала выход тоске. Анюта посвежела.
   – Ладно, – сказала она и высморкалась в салфетку. – Что мы имеем? Ни черта! Значит, давай начнём, как батюшка сказал. Начнём с тебя, всё равно больше у меня никого нет живого.
   Со вздохом она обернулась на Дона Диего. Окно за его спиной было мутное. Сотни дождей, ударяясь о пыльный карниз, брызгали на стекло нечистой водой.
   Анюта нашла под ванной жидкость для мытья окон, рванула створку и, яростно пшикая из пульверизатора, стёрла жирную пыль улицы. Вечерело. Разошлись гуляющие. Анюта драила стёкла, чувствуя радость в руках.
   – Для тебя буду жить, мой зелёненький! – приговорила она с улыбкой на распухшем лице. – Раз ты живой, раз ты у меня болеешь, чахнешь – значит, для тебя можно жить. Ведь верно?
   И в самом деле, Анюта жила для Дона Диего минут двадцать пять, пока не задышали оба стекла, не забелела, как ландыш, эмаль подоконника.
   «Нет, вымыть окно – этого мало! – решила она, отводя с лица мокрые волосы. – Так же мало, как дружеское участие Элки. Она участвует, да. Но разве она перевернула мир? Разве нашла мне человека?.. Никто, никто, хоть умри, не станет перетруждаться!»
   Кинув тряпку на спинку стула, Анюта села напротив Дона Диего и посмотрела ему в желтеющие глаза. Почему-то ей вспомнились слова с кофейного форума: «На северном окне – не жилец!»
   Анюта поглядела ещё, потёрла между пальцами хилый лист и, вдруг рассмеявшись, встала. «А мы посмотрим! – сказала она и подмигнула Дону Диего. – А мы ещё поборемся, правда?»
   Дон Диего дрогнул – порыв ветра ударил в ствол. Быстрым шагом Анюта вышла из кухни, сдёрнула плащ и, на ходу влезая в рукава, хлопнула дверью.


   6

   Анюте ещё никогда не доводилось совершать подвиг. То есть мелких услуг она оказывала людям довольно. Но так, чтобы подвиг – по-двиг, требующий напряжения воли и самопожертвования, – такого с ней ещё не бывало.
   Она неслась по воскресной улице – к газетному киоску. Тот был закрыт. Пришлось повернуть и бежать к метро. В переходе Анюта купила нужную газету и стремглав полетела к дому.
   Поднимавшаяся за грудиной радость сбивала дыхание, мешала держать выбранный темп. Анюта замедлила шаг и, маша на себя газетой, вошла в подъезд. Лестница, ключ, сапоги долой!
   Задыхаясь и смеясь – как в тот день, когда с Доном Диего убегали от ливня, – Анюта брякнулась на диван и взяла телефонную трубку. Подышала, пришла в себя и, сдвинув брови, листнула страницы журнала.
   – Девушка, я хотела бы снять квартиру… Однушку… Кроме первого и последнего… Минимальная… Нет, погодите, у меня обязательное условие – окна на юг!

   Конечно, переезд с насиженного места – морока и стресс. Одного фарфора сколько заворачивать в тряпочки! Зато на южном окне Дон Диего перезимует. А весной наберётся сил. Окрепнут зелёные зёрна, нальются ало-малиновым светом. Заблестят, точно лакированные, потемнеют, погорячеют…

   Южные окна нашлись через неделю. Они располагались неподалёку, на Сиреневом бульваре. Анюта решила рассмотреть предложение.
   День был дождлив. Взяв зонтик, Анюта отправилась на встречу с агентом. За неделю безумная мысль – переселиться ради Дона Диего – не угасла, напротив, от неё на душе у Анюты было привольно, тихо. «Это жизнь меня добила», – думала она и «добитость» казалась ей желанной. Пока Анюта шла, дождь заледенел. По зонту теперь стучал маленький круглый снег, белые рисинки – верное начало зимы.
   Считая номера, Анюта дошла до цветочного магазина, встала на углу – там, где прикручен был номер дома, и засмеялась. Замысел судьбы внезапно сверкнул ей. Торжественным шагом она зашла во двор, где они разговаривали с её рыжеглазым спутником, и увидела у подъезда агента. Женщина махнула ей сложенной в трубку папкой.
   Оглянувшись на дворовую парковку, Анюта вошла в угловой подъезд, поднялась на четвёртый этаж и прилежно осмотрела квартиру, но не заметила ни комнаты, ни обстановки. Единственное, что сразу стало ей внятно, – кухонное окно с широким подоконником, светлый рай для Дона Диего. Она отдёрнула занавеску и загляделась на двор. Белые крупинки все вышли, и за ними полетел пух. «Окно самое южное, как вы просили. Вид просторный, деревья не заслоняют!» – тараторила женщина-агент, стараясь заглянуть Анюте в лицо. Анюта не слушала. Из окна четвёртого этажа ей хорошо было видно стоянку – десять машин, два свободных места. «Реношки» нет пока, но здесь живёт его мама. А мама – это ведь мама. Не приехать к маме нельзя.
   Первый снег обнял двор, смеркалось. Анюта склонила голову. «А вы опять с горшком!» – удивится он, увидев её в подъезде с кофе, и затащит Дона Диего в лифт. Господи, сколько теперь у неё будет дела – перевозить шкафчик с фарфором, все шмотки!..
   – Ну что, вам нравится? Оформляем? – волновалась женщина-агент и осторожно подёргивала неслышащую Анюту за рукав.

   Возвращаясь домой по хмурой улице ноября, Анюта запела полным голосом, но осознала, что поёт, только когда пьяница на остановке подхватил её песню. «Что стоишь, качаясь…» – пела Анюта, а там, где слова терялись в памяти, легко придумывала свои.





   Ангел в зелёном хитоне

   В начале двухтысячных, когда строилась и продавалась Москва, в столице было много уличных собак. Часть их шаталась по стройкам, а самые общительные лежали на газонах у метро, ленивые и лоснящиеся, как морские котики. По дороге на работу и домой люди подавали четвероногим нищим милостыню, получая взамен таинственные дары.
 //-- * * * --// 
   Юра не знал, сколько лет его Вале. Двадцать семь? Тридцать? Ничего не знал про неё – только имя. Она была как олень, сбежавший из горящего леса. Лодыжки в царапинах, на коленках болячки, в желудёвых волосах – десяток серебряных ниток, как будто и правда, пролетая сквозь чащу, набрала паутины. Если Валю окликнуть внезапно, в зелёно-рыжих глазах вставал испуг и блеск пожара. Потому-то Юра никогда не являлся вдруг, а махал рукой ещё издали, с другой стороны улицы.
   С утра до вечерних звёзд Валя сидела на каменном бортике у входа в метро, именуемом среди завсегдатаев «парапетом», и вязала крючком шапки, шарфы, носки и жилетки – всё с футбольной символикой. В пакете с вязанием у неё лежала мятая распечатка логотипов. Она сверялась с ней, вывязывая «Manchester» или «Спартак». Валины изделия были колючими и узловатыми, с пропусками в узоре. О том, чтобы они шли на продажу, не могло быть и речи. Случалось, вязание падало в лужу. Тогда Валя ругала себя плохими словами и вытирала вещь о юбку.
   – Валя, а кому вы вяжете? – спрашивал Юра раза три. Она усмехалась и отодвигалась подальше от вопрошающего.
   Сам Юра до недавних пор не имел отношения к «парапету». Он занимался фармацевтикой, точнее сказать, закупками для сети аптек, но работу свою не любил, а любил повесить на шею дедовский фотоаппарат «Зенит» и пройтись по родной окраине. Фотоаппарат был неизлечимо сломан и тем ещё больше нравился Юре. Он включал его в круг вечных вещей вроде голубя, пьющего из лужи, или трещины на коре ясеня – тех, что остались неизменными со времён, когда их фотографировал Юрин дед, между прочим, турист-байдарочник.
   Беспечно шагал Юра под защитой «Зенита», и всё, чего ему не хотелось видеть, разбивалось о неработающий объектив.
   «Зенитом» исчерпывались Юрины чудачества. В остальном он был приличный человек, на работу ездил в костюмчике, на сносной машине, и раз в год менял устаревшую модель телефона на новую.
   Его жизнь повернулась, когда у метро он увидел Валю, заслонявшуюся от пьяного кавалера. Сначала она отодвигала его локтем, а потом согнула плечи и лицо убрала в ладони, но не ушла – как если бы здесь находился пост, который она не смела покинуть. Был август. У метро продавали мёд и яблоки. Торговка дала Вале мельбу. Валя съела её со слезами и огрызок законопослушно отнесла в урну.
   Юра полюбил Валю вместе со всем приданым – туманным прошлым, вязанием, маргинальными приятелями и собакой Хромушей, рыже-серой, как зимняя белка. В прохладный день Валя снимала туфли и грела ноги в тепле её шкуры. Хромуша лежала не шелохнувшись, но всё же ухитрялась поблёскивать зубом и глазом на подозрительных незнакомцев. Одному такому за Валю она порвала рукав.
   На лай, поддержать Хромушу, прибегал её друг, косматый Тархун. Он заведовал в районе Алёшино газетной палаткой – то есть лежал у стола с журналами, а в дождь под столом. И его Валя привечала тоже, но греть ноги в Тархуновой шкуре все-таки опасалась.
   Тайна Валиной судьбы, вязание на «парапете» и тяга к бродячим животным разъели Юре сердце. Несколько месяцев он потратил на попытки переместить Валю в человеческое измерение. Покупал хорошее вино и, перелив в упаковку из-под сока, относил Вале, чтоб, если уж ей так надо чего-нибудь глотнуть, она не пила бы дрянь, какой потчевал её местный люд. Дарил «приличные вещи» – сумки, мобильники, солнечные очки, призванные своей ценой и элегантностью пробудить у Вали вкус к иной жизни. Валя кротко принимала подарки и моментально их передаривала.
   Юра не знал, что придумать ещё, но однажды его озарило. Он пришёл домой и, стряхнув с вешалок все свои глаженые рубашки, бросил их комом в угол шкафа. С той поры простые джинсы и свитеры прильнули к нему, обтрепались грязным городским ветром, и Юра остался доволен. Теперь он мог свободно подсесть к Вале на «парапет».
   В подарок он стал покупать ей мотки цветной шерсти и шоколадные конфеты «в развес». Конфетами Валя угощала друзей-«парапетчиков». Они слетались на раскрытый пакет, как воробьи на крошки. Выползала из-под земли парочка замшелых бомжей. Дед, продававший мёд, подходил последним и как бы нехотя шарил в пакете – нет ли «мишки»? Юра нацеливал на него «Зенит», и они с Валей, смеясь, слушали летний гром его ругани.
   За своё счастье Юра платил недорого. Отстранённость соседей, видевших его посиделки у метро, да отповедь мамы – вот и все неприятности.
   Несмотря на уличную жизнь и устойчивость к холоду, Валя была домашняя, от её волос пахло шампунем, и обувь, Юра заметил, частенько бывала начищена. Как сообщила Юре одна «парапетчица», у Вали имелись прибежища – здесь, в Алёшине, у старшей сестры, затем в Измайлово у бабушки и у крёстной в Кузьминках. Крёстная воспитывала Валиного семилетнего сына Гришу. Узнав об этом, Юра хотел немедля бежать в Кузьминки, проверить, не сидит ли и Гриша на каком-нибудь «парапете»? Но одумался. Крёстная, вспомнил он из детства, – это карета, кони в яблоках, счастье в любви. Всё у них должно быть в порядке.
   По названным адресам Валя мигрировала и, случалось, на несколько дней пропадала из Алёшина. Её место занимали коммерсантки преклонного возраста. Юра покупал у них фиалки в банках из-под сметаны, деревенскую антоновку и соления неизвестного качества. Ему казалось, что так он поддерживает хрупкую связь с Валей. К тому же у метро его встречала Хромуша и волной южного моря ласкалась к ногам.
 //-- * * * --// 
   В одну из Валиных отлучек, шагая вдоль забора стройплощадки к метро – отнести Хромуше еды, Юра стал свидетелем нелепой сцены: девица с баклажанного цвета стрижкой и белобрысый паренёк, вопя, рвали друг у друга из рук термос.
   Паренька Юра знал. Это был хромой Санька. Не хромой, вернее, а лишь немного прихрамывающий после некой перенесенной в детстве травмы или болезни. Человек он был маленький, но примечательный, продавал лампочки в магазине «Досуг», и столько страсти в нём было, злости на судьбу и любви к человечеству, что никто не смел считать его инвалидом. Санька блистал за прилавком, как диджей за пультом, и знал половину жителей района по имени. Его же по имени знали все.
   Выиграв сражение за термос, Санька с добычей понёсся к йодисто-жёлтым, облетающим кустам у забора.
   – Стой, идиот! Угробишь собаку! – крикнула его соперница, но Санька уже подлез под куст и, на ходу отвинтив крышку, плеснул в глубь ветвей. В тот же миг из колючего логова с визгом выскочила очень худая собака и закрутилась на тротуаре, стараясь лизнуть облитый бок.
   – Ага! Живая! – завопил Санька. – Ты сама дура, Катька! Говорил тебе, оживёт как миленькая! Так делают – я сам слышал. Да и кипяток-то не крутой. Чего смотришь – тащи ей жрать! Две недели псина не ела!
   – Сам тащи! – огрызнулась баклажанноволосая и склонилась над собакой, яростно вылизывающей мокрую шерсть.
   Юра подошёл к Саньке и протянул ему пакетик с кормом, предназначенным для Хромуши.

   Ошпаренная Пальма была старой собакой с драматической историей типа «Джейн Эйр». В молодости, ночуя под строительной бытовкой, она приросла душой к молдаванину Мните. Пять лет длилась её любовь. Она кочевала за Мишей со стройки на стройку по всему району. Катька и её мама Надежда Аркадьевна носили Мише угощения – чтоб он не прогонял Пальму. Миша терпел, но две недели назад, уезжая на новый объект, всё же прикрикнул: шила! Сказал – запретил начальник.
   Пальма всё поняла и легла умирать под кустами у стройплощадки. Она не ела, не пила и не двигалась. И вот сегодня Санька вычитал где-то, что шокотерапия порой помогает от несчастной любви.
   На следующий день Юра пришёл узнать, жива ли Пальма после Санькиных радикальных мер. Потом зашёл ещё пару раз и не заметил, как сроднился с маленьким коллективом алёшинских «собачников».
   Его душой и основателем была Катька – девушка смелая, порой до лихости. Вооружаясь против всевозможной неправды жизни, она стриглась коротко и красила волосы в цвета оригинальных плодов.
   Кроме Пальмы в числе Катькиных подшефных был юный Лапоть. Его рыжий хвостик дни напролёт выражал высокую степень счастья. Завидев кого-нибудь из своих, Лапоть брал разгон и кидался на шею друга. Чтобы не опасаться объятий Лаптя, Катька купила себе чёрный непромокаемый плащ. Его удобно было протирать губкой.
   Другим Катькиным подопечным был измученный и робкий Лохматик – «человекособак», как определила его породу Катька по причине большой проникновенности взгляда. Лохматик родился домашним, но жизнь пошла косо – он стал бомжом. Длинная бесцветно-серая шерсть его свалялась, в седом лесу потерялись человеческие глаза. Пёс ночевал в щели между гаражами, и если угроза возникала с одной стороны, стремительно удирал в другую. Месяц Катька протягивала ему кусочки, но Лохматик боялся её руки. Наконец Катькиной маме Надежде Аркадьевне удалось скормить ему куриную шкурку.
   «Затравили, сволочи! Психа из него сделали!» – объяснил Санька, когда Юра пришёл поглядеть на жилище Лохматика.

   Санька, как вскоре понял Юра, и вообще был одной крови с алёшинским зверьём – гордый, как Тархун, хромой, как Хромуша, шумный, как Лапоть. В детстве, когда мать ещё надеялась вылечить его хромоту, Саньке чуть ли не каждое воскресенье полагалось бывать в церкви. Ему нравилось слушать, как поёт хор. Да, собственно, хор и не пел – пели ангелы, а певчие открывали рты, помогая небесным голосам проявиться в земных условиях. Хор был как бы репродуктором, передававшим звуки горнего радио. Санька и сам был не прочь однажды стать частью «репродуктора» – ведь пел же его друг и сосед Лёха, внук тёти Ани, мывшей в храме полы. К сожалению, у Саньки рано треснул голос – баритональные ветры захрипели в груди. Вдобавок подростковый возраст принёс с собой гнев и обиду на мирозданье за так и не вылеченную ногу.
   Санька больше не ходил в храм. Но осталась в нём неясная память о хоре – сон, что где-то идёт трансляция, просто в эпоху FM-радиостанций никто не настраивает приёмник на ту волну.
   С появлением собак Санькино заглохшее христианство дало ростки. Он ощутил прилив сил и жажду не только кормить четвероногих бродяг, но и воспитывать их в духе любви и самопожертвования.
   – Надо их учить, чтобы были порядочными, чтоб кусок не рвали друг у друга! – объяснял он Юре, переминая обеими руками косматую головищу Тархуна.
   Тархун огрызался на Саньку. Он был матерый пёс, его толстая шкура не пропускала к сердцу высоких истин. Подвели и другие собаки: Пальма оказалась стара для обучения, а Хромуша любила одну только Валю.
   Вся Санькина надежда была на юного Лаптя. Он подзывал его свистом и, схватив за рыжие уши, объяснял: «Я хочу, Лапоть, чтоб ты стал порядочным человеком, понимаешь меня?»
   С помощью кусочков мяса он добился от него такого трюка: Лапоть принимал у Саньки кость, относил её к лапам трусливого Лохматика и ждал, пока тот опомнится от восторга и, схватив удачу в зубы, улепетнёт.
   – А спасибо? – вслед ему орал Санька. – Спасибо кто скажет?! Хвостом! Хвостом надо было мигнуть, ясно?
 //-- * * * --// 
   В глубине октября над городом остановился антициклон. Грело солнышко, и безоблачное небо удивляло Юру своей земной запылённостью. В него хотелось прыснуть жидкостью для мытья стёкол и стереть накипевшую муть. Юра пытался разглядеть небесную пыль сквозь объектив «Зенита», но сломанный фотоаппарат был волшебен. Он не желал показывать смог, а ловил берёзовый лист или синицу. Хороша осень, даже в городе! – словно бы объяснял он Юре. Замечателен листопад! Превосходен бензинно-прелый, с дымком шаурмы, воздух окраины!
   Таким вот пыльным тёплым вечером Юра припарковал машину возле метро и увидел Катьку. Она быстро игла от здания управы к своему дому – через сквер у метро. Её плащ был расстёгнут, лоб вспотел. Заметив Юру, она сменила маршрут.
   – Представляешь, что Тархун учудил? Возле управы тяпнул беременную женщину! Увязался, пахло там, что ли, из сумки? Так она ему сумкой по морде – он и прокусил.
   – Сумку? – улыбнулся Юра. Уж очень грозно топорщились Катькины баклажанные волосы.
   – Как же, сумку! Рукав! Хорошо не руку. Но всё равно, говорят, синяк от зубов. Вот что, скажи, ему было надо? Ну они там уже бригаду вызвали. Теперь всех наших отловят.
   – Что значит отловят? В каком смысле? – удивился Юра и представил себе почему-то китобойную шхуну.
   – Есть постановление. Достаточно позвонить и сказать – мне не нравится, что на травке лежит собака. Выезжает бригада – два ловца и фельдшер, со всем барахлом, сачки там, сетки. Пистолетом впрыскивают парализующее вещество… Юр, вот смотри: ведь бывали в истории моменты, когда какой-нибудь народ объявляли лишним. И толпы людей вдохновенно брались выискивать и убивать представителей этого народа! Есть ведь параллель, правда?
   Юра молча слушал.
   – А в чём разница? – продолжала негодовать Катька. – В том, что собаки – не люди? А чем они не люди, если они любят, плачут, скучают? А человек, между прочим, поопасней собачки будет. Я даже не о войне говорю, а о бытовой жизни – вон хоть в подворотне кирпичом по балде!
   Сойдя с тротуара, они двинулись по золотистой, причёсанной граблями земле двора, и сразу, откуда ни возьмись, как Сивка-Бурка, на них наскочил и расцеловал в глаза недовоспитанный Санькой Лапоть.
   – Вот видишь! – сказала Катька. – Кто ещё так обнимет от полноты души! Лапоть, куда понёсся? – Она отряхнула плащ и поглядела вслед глупому псу, умчавшему разгуливать силы в ещё зелёный, кое-где только присыпанный золотом сквер. – Я прямо не знаю – на цепь их, что ли, посадить, пока история с Тархуном не уляжется?
   Розовый свет падал на вечернюю траву, по газону бродил оранжевый дворник и собирал мусор в пакет. Юра не верил, что какое-то существо возьмёт на себя смелость лишить другое существо этой тёплой бензинной осени, и всё-таки ему стало тревожно. Уже две с половиной недели не было Вали, а она так сродни собакам! У неё нет гордыни, нет денег и нет заступников. Если смотреть глазами души – так её и вовсе не отличишь от Лохматика или Хромуши. Только то утешало Юру, что у ловцов не может быть духовного зрения. Для них Валя – человек с паспортом.
   Он проводил Катьку до подъезда и, купив в киоске пакет куриных крылышек-гриль, пошёл к метро кормить Хромушу.
   Юра обрадовался, когда увидел на «парапете» Валиного знакомца – старика, продававшего мёд. Подошёл и заговорил с ним о погоде. Обещали ясный конец октября, тёплый ноябрь и даже, он читал, бесснежную зиму.
   – Не было, не было твоей любезной! – ворчливо перебил старик и дёрнул ноздрёй, принюхиваясь к запаху крылышек.
   Со стеснённым сердцем Юра взглянул на корзину, полную нераскупленных банок. Этот мёд, яркий, как деревенский желток, собранный неведомо с каких полей, показался ему похожим на узловатое Валино вязание.
   – А Хромушу не видели? – спросил он. – Я ей тут принёс…
   Но и Хромуши не было тоже.
   Солнце село за девятиэтажку. По окрестностям растёкся запах вечера с главенствующими «нотами» бензина и пива. Юра подумал, что можно сходить поискать Хромушу на стройке, она навещает там иногда старую Пальму. И направился уже было, но тут в людском потоке, движущемся по проспекту к метро, глаза различили неровную фигуру Саньки. Она то исчезала за другими прохожими, то опять появлялась. Через минуту, шустро хромая, Санька приблизился. Лицо его выражало отчаянное зверство, как будто он шёл с горючей смесью на танк.
   – Лаптя расстреляли, возле управы! – прохрипел он, тормозя в шаге от Юры. – Я за Катькой сбегаю! У этой дуры телефон опять в отрубе! А ты к Лаптю беги! Он там, на травке валяется!
   Юра хотел спросить: может, нужно срочно куда-нибудь позвонить, вызвать?.. Но Санька уже сорвался и несся через дорогу, перерубая хромающим ходом поток машин. Обалдевшая от Санькиной наглости «газель» гудела ему вслед.
   Через пять минут, на скорости, явно превосходящей ходовые возможности организма, Санька добрался до Катькиного дома, не дожидаясь лифта, взмыл по лестнице и набросился на звонок возле старенькой дерматиновой двери.
   – Лаптя расстреляли! – крикнул он, ввалившись в прихожую.
   – Лаптя? – переспросила Катька. – Как Лаптя? Это же Тархун тяпнул… Как расстреляли? – и, взяв в горсть воротник своей чёрной водолазки, оттянула от горла, словно ей вдруг сделалось нечем дышать.
   – Из машины – расстреляли – Лаптя, – проговорил Санька и без сил привалился к двери.
   – Мама! Лаптя убили! – распахнув настежь дверь кухни, крикнула Катька.
   – Катя, что ты говоришь? Как так? – Надежда Аркадьевна, пожилая женщина со щеками в красных прожилках, бросила плиту и вышла из кухни в прихожую. С деревянной лопаточки, вздрагивавшей в её руке, масло капало на пол. – Как так – убили?
   – Убили из машины! Вон Санька видел!
   – Да не убили! – рассвирепел Санька. – Что ты каркаешь! Живой! Пищал, как резанный!
   – Сейчас пойдём, всё выясним, – остывшим голосом проговорила Катька и сдёрнула с крючка плащ. – Мам, не ходи, мы сами! – обернулась она на мать, уже пристраивавшую берет на седую прическу. – Не ходи, слышишь!.. Ладно. Нитроглицерин возьми! Он у тебя в бежевом пальто. Возьми ещё перекись, бинт!..
   В лифте холодная собранность оставила Катьку.
   – Сань, я не поняла, а почему всё-таки Лапоть? – растерянно повторила она. – А Тархун-то что? Ты ничего не путаешь?
   Всё в порядке было с Тархуном, так некстати приставшим к барышне. Не находилось никаких фактов в пользу того, что между его дурным поступком и расстрелом юного Лаптя есть связь.
   Дорогой Санька был мрачен, надвинул на лоб капюшон, задёрнул молнию куртки и отвечал на Катькины вопросы, словно призрак из подземелья. Так и так, во двор сворачивал джип, Лапоть на него тявкнул, высунулась рука с пистолетом и расстреляла Лаптя. Всё.
   Излагать подробности Санька не стал, жалея нервы дам, а крутил их в голове про себя. После выстрела Лапоть некоторое время издавал ритмичный и сильный звук, схожий со звуком автомобильной сигнализации. Люди повыглядывали из окон – не пнул ли какой-нибудь урод их машину? Слава богу, нет. Просто уличный пёс подыхает. Лапоть ещё поверещал, свалился на бок и умолк, но дыхание, Санька видел, было.
   Тем временем охотник – дядька с бесцветными волосёнками и вострым носом – припарковался на обочине и хотел глянуть на дичь, но, заметив Саньку, развернулся и зашагал к подъезду. В траве Санька видел кусок ржавой трубы с набалдашником и подумал: догнать бы! Но заробел.
   – Он здесь, в новом доме живёт, – прибавил Санька. – Квартир наворовали, гады! А на запаске у него паук – жирный такой…
   – Мы его засудим, – прерывистым от быстрой ходьбы голосом проговорила Катька. – Я – юрист.

   Юра сидел на коленях возле Лаптя и стерёг его жизнь. Он как будто слился с коротким свистящим дыханием, вздымающим рыжий бок, и не различал ничего, кроме этого драгоценного звука.
   Он не слышал, что рядом с ним на газоне давно уже переминается Тархун и хрипло лает на Лаптя: «Встань, дурак! – и обругивает попутно прохожих: – Идите, двуногие черти, нечего шастать! – а сворачивающие во двор машины и вовсе кроет последними собачьими словами: – Гав-вау-вау!»
   Ровным счётом никаких звуков не долетало до Юры, он не различал вопросов и не замечал взглядов. Но в какой-то миг по бесшумному внутреннему сигналу обернулся и увидел над собой Катькино белое от горя лицо. Взмокшие фиолетовые волосы торчали перьями. За Катькой во весь опор ковылял Санька, и подальше – суровым шагом – Надежда Аркадьевна с пакетиком медикаментов в руке. «Наконец-то!» – подумал Юра, и из стиснутых лёгких сам собой просыпался смех облегчения.
   – Пригони машину! – велела Катька.
   Юра встал и, поглядывая на небо – лишь бы только не видеть людей, с одобрения которых творилось всё это, поспешил к стоянке. Быстро темнело. Интересно, знает ли Катька, куда им ехать? Есть ли адрес на свете, где исправляются чёрные человеческие дела? Тархун, ворча, потрусил за ним и, отстав у метро, скрылся под газетной палаткой.

   В последние месяцы Юрина машина приблизилась по заплёванности к «парапету». Это раньше он был педантом, пылесосил салон, заезжал регулярно на мойку. Теперь – нет. Как-то горько стало ему, что Лапоть под конец короткой собачьей жизни не удостоится красоты, что повезут его умирать в таких свинских условиях.
   Кое-как сметя мусор, Юра подогнал машину на угол сквера. В багажнике среди прочего барахла нашёлся брезентовый чехол для дачных качелей, купленный и забытый. Вдвоем с Катькой они подсунули его под Лаптя и, как в гамаке, отнесли раненого на заднее сиденье. Санька, приткнувшись рядом, не унимаясь сыпал проклятьями и всё хотел что-то поправить – всё ему казалось, что морда у Лаптя плохо лежит, что хвостик лежит неудобно.
   Пока они устраивали подстреленную собаку, на запах беды прибежал Лохматик и закружился вокруг машины, невесомый и вёрткий, как пух одуванчика.
   – Да уйди ж ты ради бога! Хочешь, чтоб и тебя кокнули! – стращала его Катька и, притопывая, гнала к метро. Тот отбегал – будто сносимый порывом ветра, делал круг и вновь приближался, пока путь ему не отрезала высокая, размашисто накрашенная женщина.
   Юра знал её. Она торговала в отделе вина и вод в магазинчике на Первой Знаменской. Что-то степное, безудержное было в ней, когда она гнала от витрины неимущих алкашей. Хотелось дать ей коня, пустить в чисто поле с шашкой.
   Подбоченясь, она остановилась перед Катькой:
   – Так это вы их расплодили? А я думаю – кто ж такой умный, приваживает? Женщину беременную чуть не загрызли!
   Не то чтобы она говорила громко, но природная мощь низкого, сипловатого голоса вполне могла бы повергнуть непривычного человека в трепет.
   – Расплодила не я, – сказала Катька и глянула исподлобья, выставив на врага баклажанные шипы.
   – Ну пусть побегают до завтра. А завтра уж посмотрят. Всем подъездом вызов оформляли! – заключила могучая женщина и, развернувшись, двинулась прочь. Стать и сила были в её походке, каких никогда не видать ни Катьке, ни прочим собачьим рыцарям. Санька, хотя и кипятился в салоне Юриной машины, не мог выйти и убить эту бабу – у него на коленях лежала голова Лаптя.
   – Поехали, Кать, – из-за руля позвал Юра.
 //-- * * * --// 
   Они довезли Лаптя живым, подхватили углы брезента и подняли по сумеречным ступеням в белый свет ветеринарной клиники. Из коридорчика вышел молодой доктор, кудрявый, с длинной «мордой» – похожий на пуделя, и, кинув на Лаптя любопытствующий взгляд, позвал фельдшера с тележкой.
   Укатили Лаптя за дверцу, вход в которую воспрещён. Санька, не умевший сидеть сиднем, отправился на улицу – бродить вокруг клиники, а Юра с Катькой остались ждать.
   – И справку! Юр, возьми у него справку о пулевом ранении! – твердила Катька, раздирая ногтями старенький коленкор банкетки и мешая Юре молиться. – Не забудешь? А то вдруг я забуду?
   Операция закончилась, доктор ушёл пить чай, а Лапоть всё никак не просыпался. Катька, Юра и забегавший с улицы узнать о делах Санька видели в приоткрытую дверь его забинтованное тело, хвостик.
   Ночью Лапоть умер. Похожий на пуделя доктор вышел и произнёс с несвойственной врачам замысловатостью: «Просто ваш пёс устал от человеческого зла и решил уйти к собачьим предкам». Сказав так, он велел девочке на ресепшн не брать денег за операцию. По его голосу Юра понял, что доктор пил не только чай.
   Лаптя завернули в брезент и отнесли обратно в машину. Теперь уж в багажник.
   На улице колебался под ветром синий холод осенней ночи. От его остроты сводило зубы. Небо было чистое, через адовы огни мегаполиса пробилось даже несколько звёздочек.
   Юра сел за руль и, не закрывая дверцу, включил печку. Пожалуй, его машина могла бы обогреть не хуже костра группку лесных партизан. Катька, подрагивая, курила. В свободной руке у неё была справка о ранении и кусок поролона, который она нечаянно выковыряла из банкетки.
   – Вот жисть! – сказала она. – А я ему утром перед работой голубцы принесла – все схряпал! – и, сунув голову в кабину, шепнула: – Юр, надо бы Саньку домой отвезти.
   Санька хромал кругами вокруг машины, припадая, словно по колено уходя в землю, и при этом рифмованно бранился – сочинял стихи о Москве и москвичах. Он вообще был талантлив, несмотря на торговлю лампочками.
   – Ладно, Сань! – сказала Катька, тормознув его за рукав. – Давай домой тебя закинем, а сами тут разберёмся…
   – Домой меня? – поразился Саня и от возмущения сразу пришёл в себя. – Ага, щас! А Лаптя провожать в последний путь?
   Хоронить поехали в лесопарк «Дубравки». У Юры в багажнике рядом с Лаптем лежал дарёный кем-то набор – топорик и сапёрная лопатка. Он взял лопатку и, слегка углубившись в заросли, выкопал яму. Предутренние сумерки кое-как освещали его работу.
   Когда Юра укладывал забинтованного Лаптя в могилку, Катька сказала: «Лапоть, ты у нас как мумия!» – и прыснула.
   Юра улыбнулся тоже, а Санька хихикнул, рассмеялся, а через минуту уже был в истерике. «Мумия! Хо-хо!» – ржал он и, упав на живот, совал белёсую голову в яму к Лаптю.
   Катька вздёрнула его за шкирку и, толкая в спину, погнала к машине.
   Юра остался один. Он засыпал Лаптя землёй и, бросив лопатку, поднял голову к небу. Ветер стих, осеннее предрассветье обещало ещё один погожий день. Вот чудно! – вчерашним утром, голубым, золотым, Лапоть взбивал по муниципальному округу Алёшино пыль и листья, гонял воробьев, гонял машины, сожрал Катькины голубцы.
   Юра почуял слёзы, но подышал и переборол. Когда он жил прежней жизнью, городской ритм скреплял его душу, как цемент. У него была подруга – умная девушка с активным отношением к жизни. По её подсчётам, через год они должны были взять ипотеку, а ещё через пять окончательно расплатиться за неплохую квартиру. А потом Юра нашёл дедов «Зенит». Он был упрямым человеком, его дед, снимал только то, что считал правдой, – звон весны, улыбку ребёнка. Юра научился идти по следам его глаз и увидел Валю, увидел Саньку, собак – самое правдивое, что только можно было встретить в Алёшине.
   Сквозь стволы деревьев, как блеск воды, зазеленела заря, и сразу над Юриной головой проснулась ворона. Она каркнула, и древесный, хриплый звук её голоса показался ему надёжным. Конечно, ворона – не соловей. Но, может, Лаптю такое общество и роднее, и ближе.
   Юра подхватил лопатку и пошёл к машине.
   – Я думала, ты там уснул на могилке, – сказала Катька. Её волосы темнели на фоне зари, как воинственный цветок чертополоха. – Нам надо продумать план на завтра. В конце концов, мы будем добиваться, чтоб уроды отвечали за свои дела? Или не будем?
   – Будем, но потом. А сейчас по домам и спать! – решил Юра. Ботинки в земле и саднящие от непривычной работы ладони против воли заставили его почувствовать себя старшим. – Поехали. Садись, Кать! – прибавил он и открыл перед ней дверцу.
   Притихший Санька свернулся червячком на заднем сиденье, там, где недавно лежал Лапоть.
   Они промчались по жёлтым светофорам, а возле управы, где убили Лаптя, Катька потребовала: «Останови!» Выпрыгнула и, хрустя подмороженной листвой, пошла к новым домам. Между ближайшим корпусом и газоном среди прочих машин был припаркован нужный ей автомобиль.
   – Этот? – кивком спросила она у Саньки.
   – А я откуда знаю! – отозвался Санька. – Я что, вижу отсюда? – и, выскочив, захромал навстречу Катьке. – Там паук серебряный на запаске. Есть?
   Джип городского охотника стоял, повернувшись мордой к газону. Его неспящие глаза блестели, отражая свет фонаря.
   – Кать! – позвал, забеспокоившись, Юра.
   – Я номер записать, – отозвалась Катька. – Просто хочу списать номер. Сань, постой в сторонке, – велела она, и Санька, напугавшись Катькиного непривычно ровного голоса, послушался и отступил.
   Катька обошла внедорожник, задумчиво поглядела в стекло, за которым мигал огонёк. Развернувшись, прошла на середину газона и принялась шарить в траве. Может, потеряла серёжку? – нелепо подумал Юра. Их в каждом ухе у Катьки блестело штук по пять. Он закрыл машину и направился было помочь, но тут с тихим возгласом Катька вытащила из травы то, что искала. Это был кусок трубы с набалдашником, в меру ржавый, приятный для рук, разгоряченных местью.
   – Катя, не смей! – крикнул Юра, но скованные ужасом связки не дали звука. В следующее мгновение на газоне перед алёшинской управой разразился салют: частые взрывы засверкали по тишине улицы, искрясь на все лады. Поверх них выла разбуженная сигнализация. С лицом, разожжённым ратной ненавистью, Катька рубила чёрную обшивку вражеского автомобиля, крушила зеркала и ударопрочные стёкла. Бой длился секунд тридцать, от силы минуту. А затем кулак разжался – Катька выронила меч и поглядела на пустой проспект. Ни души! Только вопит за спиной покалеченная жестянка.
   Юра подхватил брошенную Катькой трубу и, желая, но не умея ускорить шаг, побрёл к машине. Как в страшном сне, с небывалой заторможенностью сунул орудие преступления под сиденье, в ноги примолкшему Саньке, и тем же неверным шагом двинулся за отставшей Катькой. Он чувствовал, что люди с факелами уже отделились от стен и обступают их, конец истории близок…
   Нарушив правила классического кошмара, машина завелась с одного «вжика». Они резво стрельнули через перекрёсток, мимо метро, бессмысленно помотались по Алёшину и свернули во двор к Саньке.
   Парковочных мест не нашлось. Юра остановил машину посередине двора.
   – Справка помялась! – сказала Катька, привстав на сиденье. – Я на неё села!
   – Да зачем она теперь, – качнул головой Юра и с удивлением заметил, как нежно, словно обсыпанные мельчайшими кристаллами сахара, поблескивают Катькино лицо и одежда.
   – Ты вся в брызгах, – сказал он. – Посмотри на себя! Ты вся в стекле!
   Катька вылезла из машины и отряхнулась. Её руки кровили, поцарапанные мелко и часто, а одна стекляшка впилась в щёку и торчала крохотной ледяной иглой.
   – Ребят, а я тоже в брызгах! – сказал Санька, проведя ладонью по липким джинсам. – Нет, я не в брызгах. Слушайте, в чём это я? – удивился он и понюхал ладонь. Пахло кровью и собачьей шерстью.
   – Да ни в чём! – сказала Катька. – Забудь.
   Но Санька не мог забыть. Наоборот, он вспомнил.
   – Люди! Мы же крест не вбили! – крикнул он и полез назад в машину. – Надо вбить там, у Лаптя, крест! Поехали!
   – Какой крест? – проговорила Катька, стиснув зубы. – Ты его что, крестил? Он – собака!
   Кое-как они с Юрой развернули Саньку к подъезду. Он устал. Он был не взрослый ещё человек, к тому же инвалид детства.
   – Сань, послушай меня, – сказала Катька. – При моей маме, завтра или там когда, – никаких подробностей, никаких истерик. Понял? У неё инфаркт был. Ну, иди!
   На прощанье обняв Саньку, она толкнула его к двери и вернулась к машине, но ещё не успела сесть, как он высунул в щель башку и крикнул:
   – Слушайте! А правда, если б собак можно было крестить – хренушки кто бы их тронул, крещёных! Кому охота в аду гореть!
   Катька выскочила из машины и, бранясь, утолкала Саньку обратно в подъезд.
   По светающим улицам они добрались до Катькиного дома. Сам не зная зачем, Юра поднялся с ней. Надежда Аркадьевна, причёсанная и строгая, словно и не ложилась, вышла на щелчок Катькиного ключа. В комнате работал телевизор.
   – Ну что там, Катя? – сдержанно спросила она.
   – Умер, мам. Умер, сдох! – сказала Катька, скидывая плащ. – Проходи, Юр. Зато у нас есть справка!
   Не вымыв рук, она зашла на кухню и села к столу. Следуя её кивку, Юра присел напротив.
   – Кать, я вам поесть разогрею? – спросила Надежда Аркадьевна. – У нас там голубцы…
   – Мам, я видеть не могу голубцы. Больше никогда не готовь их, – сказала Катька и принялась вынимать из ушей серёжки, одну за другой.
   – Ну чаю тогда! – испугалась Надежда Аркадьевна. – Катюша, а что за справка?
   – Справка, что собаку привезли с пулей, – сказала Катька, высыпая блестящие винтики из горсти на стол. – Мы пойдём в милицию и напишем всё, что видели. И чего не видели, напишем, да, Юр? Мы скажем, что тот тип с пауком на запаске вообще – маньяк. Мам, а ведь в самом деле – кто он? В общем, надо сейчас это обдумать.
   – Это да, – сказал Юра. – Но только, Надежда Аркадьевна, сначала Кате обязательно надо поспать.
   Ища поддержку, он взглянул на Катькину маму, и она слегка качнулась в его глазах вместе с кухней.
   – Я не буду спать! – возмутилась Катька. – Вы что, очумели? Не спать надо, а решать вопрос! Я вообще не буду спать, пока этих уродов…
   – А я буду, – перебил Юра и, поняв, что сил больше нет, прибавил: – И ещё я бы чего-нибудь выпил!
   Надежда Аркадьевна растерянно обыскала шкафы, нашла в лекарствах настойку Биттнера, и Юра рюмочку жахнул. Скривился и в ладони укрыл лицо.
   Через горечь, охватившую его, не долетало звуков. Ни Катькиных возмущённых слов, ни рекламы по телевизору. А потом прорезался твёрдый и ясный голос Надежды Аркадьевны:
   – Ребята! – сказала она. – Я вот что подумала. Схожу завтра в церковь. Завтра суббота – может, будет батюшка Михаил. Вот я у него спрошу – как быть в такой ситуации? Как вразумлять людей?
   – Да обсмеёт он тебя! – сказала Катька и улеглась головой на стол. А Юра подумал: вдруг не обсмеёт? Вдруг, наоборот, народится у них в Алёшине правда и пойдёт по русской земле?

   – Ты побудь пока дома, – прощаясь, сказал он Катьке. – И завтра, и вообще в ближайшие дни. Я собак сам покормлю.
   – Здрасьте! – возмутилась Катька. – Я что, прятаться должна от этих дебилов?
   Юра вздохнул, собирая силы.
   – Конечно, должна. Там будет разбирательство с этим джипом. Кивнёт кто-нибудь на тебя, и ты покраснеешь. Или побелеешь.
   – Ты как будто не побелеешь! – огрызнулась Катька. – Трубу выброси, не забудь. И на ментов не напорись после «Биттнера».

   Дома Юра вымыл трубу с мылом – чтоб не осталось Катькиных отпечатков. Но до конца не успокоился. Подумал, нашёл банку водоэмульсионки и на балконе перекрасил ржавое орудие преступления в белый цвет. Правда, в машине ещё осталась стеклянная крошка с Катькиного плаща, но это было даже и неплохо. В конце концов, машина его, не Катькина. Юра не знал, чего там дают за битые джипы, но ему не было страшно. У всего свои плюсы. С тюрьмой да сумой он стал бы ближе к Вале на целую жизнь.
   В коротком утреннем сне Юре приснились руины Москвы: осыпавшиеся новостройки, густые сибирские ели, проросшие в трещинах бетонных покрытий. И среди зеленеющего безлюдья – Валя. Она бежала к нему по вспученному еловым молодняком асфальту, вся в бинтах, но смеющаяся. Подобрав марлевый шлейф, перемахивала через нарождающиеся разломы земной коры. Фантастическое солнце апреля освещало её.
 //-- * * * --// 
   Юра проснулся от Катькиного звонка.
   – Можешь к управе подойти? – спросила она. – Подойдёшь? Это срочно! – Её голос был пустой, как если бы она говорила при посторонних. Наверно, стоило поторопиться, но за вчерашний день Юра истратил месячный запас волнения. Почти беспечно он собрался, повесил на шею «Зенит» и пошёл к управе. Дорогой его занимала надежда, что сон сбудется. Он думал, как увидит на «парапете» Валю в обглоданной заколке-железке, с вязаньем в расцарапанных пальцах, и улыбался. Сразу тогда надо будет сбегать в магазин, накупить конфет!
   Мечта его не сбылась. На Валином месте продавец мёда расставил пахучие, как мимоза, банки. Хромуша нежилась на газончике под доброй голубизной октября.
   Завидев Юру, Хромуша подковыляла к нему и, подняв голову, посмотрела в глаза. Юра сел на корточки и погладил рыжую морду. «Не знаешь, где наша Валя?» – спросил он. Хромуша не знала. От звука знакомого имени волнение побежало по её собачьей душе. Она тихонько заворчала, и Юра ещё раз погладил её, приминая уши.

   – Это Хромуша Валина, – произнёс над его головой насупленный детский голос.
   Юра поднял взгляд: кареглазый мальчик лет семи смотрел на него с возмущением и тревогой. Вещи, в которые он был одет, вызвали у Юры немедленное сердцебиение. На мальчике была шапка с оленем, над которой трудилась Валя, а поверх манжета ветровки – криво вывязанный напульсник «Спартак».
   – Гриша? – спросил Юра, чувствуя, как замирает дыхание. – Хромуша Валина, да. Но я её тоже знаю. И Валю.
   – А… – сказал Гриша, моментально расправив бровки, и с лёгким Валиным смешком тронул Хромушин хвост.
   Хромуша лязгнула на него зубом.
   – Ой! – смеясь, отпрыгнул Гриша. – А Валю вы не видели? А то мы её ищем… – на излёте улыбки, вновь сдвигая брови домиком, спросил он.
   – Я не видел, – качнул головой Юра. – Ты тут один?
   – Да нет. С тётей Надей, – и Гриша оглянулся с тревогой – не исчезла ли в толчее его крёстная. – Вы скажите Вале, если увидите, пусть хоть мобильник зарядит. Мы же волнуемся!
   – Сколько тебе мама всего вяжет, – проговорил Юра, благоговейно разглядывая шапку с оленем.
   – Уже не знаем, куда это всё девать! – вздохнул Гриша, повторяя чьи-то слова.
   Юра хотел спросить у мальчика, когда были последние вести от Вали, но тут в кармане загудел телефон. Звонила Катька.
   – Юр, ну ты где! – прошептала она. – Меня сейчас тут без тебя упекут за кудыкины горы!
   Юра глянул в сторону управы, а когда обернулся, застал только Гришину детскую спину. Мелькая оленьей шапкой, он уходил.

   В подземном переходе, куда, рассеянно думая о Вале и Грише, спустился Юра, пахло свежей выпечкой. У палатки его шаг сам собою притормозил. Ему захотелось съесть все пирожки, как если бы их грибная, лимонная и малиновая начинка могли укрыть его от алёшинской действительности. Вот так бы остановиться и жевать один за другим – а там, глядишь, и жизнь пройдёт за пирожками, как Валина за вязанием.
   Вырвавшись на свет городской осени, Юра через минуту был в сквере перед зданием управы. Посередине газона, там, где убили Лаптя, он увидел сидевшего на корточках и с любопытством разглядывавшего собравшихся Саньку. Рядом валялся его рюкзак. В нескольких шагах от Саньки, на дорожке, Катька беседовала с милиционером. То ли на счастье своё, то ли на горе Юра его узнал. Это был Марат. Он учился в их школе, несколькими классами младше, прославился похабной росписью стен да ещё тем, что сломал однажды пожарную сигнализацию и школу залило пеной.
   Теперь это был молодой жизнелюбивый сотрудник правоохранительных органов, увлечённо осваивающий возможности своей маленькой власти. Он смотрел на Катьку с интересом. Видно, гражданка с баклажанной причёской приглянулась ему.
   Вокруг Катьки и милиционера собралось ещё трое – девица в очках, парень в шофёрской куртке и вчерашняя продавщица. Хозяина пострадавшего автомобиля поблизости не наблюдалось. Должно быть, тема разбоя была отложена до выяснения, и теперь граждане теребили Марата по смежным вопросам.
   Из тактических соображений Юра не стал подходить вплотную, а остановился на расстоянии слышимости.
   – Да их давно надо было убрать! – горячился шофёр. – Я на «газели» из двора еле протискиваюсь! Лезут, блин, под колёса, тявкают ещё!
   – А вас с «газелью» из двора убрать не надо? – сказала Катька.
   – Чё? – наклонился к оппонентке шофёр, но вспомнил о представителе власти и откачнулся.
   – А прежде всего их надо убрать с детских площадок, – прибавила девица в очках, с щеками и лбом, блестящими, как леденцы. – Мы гуляем с детьми, а там собачий навоз! Это же глисты!
   Санька сидел на корточках, подперев кулаками голову, и молча глядел на споривших. Услышав про глисты, он взял в рот комочек земли и, тщательно прожевав, глотнул.
   – Хорошо, – набирая воздух в грудь, заговорила Катька. – Вот вы мама – у вас должна быть какая-то душа…
   – Что значит какая-то? – перебила девица. – Вы меня, женщина, не оскорбляйте!
   – Ну пусть не какая-то, а очень хорошая! Тем более! – согласилась Катька. – Вчера застрелили Лаптя, щенка! Он носился, лаял, ел в три горла, радовался жизни! У него даже ещё лапти были щенячьи, толстые… Тьфу, лапы!
   – Лапти толстые! – заржал милиционер Марат.
   – Женщина, при чём тут лапы? Ведь вы даже не понимаете, о чём речь! – убеждённо сказала молодая мать. – Где вы в цивилизованном мире видели диких собак? Вы их защищаете, потому что вы сами – маргиналы! А у меня ребёнок, и я хочу для него безопасности.
   – Да какие маргиналы! – вступила продавщица. – Они вообще никто! Вон, ещё инвалиды с ними! – и кивнула на Саньку. Санька сидел на корточках, покачиваясь, как неваляшка.
   – Инвалидов у нас защищает государство, – заметил Марат.
   – Ага! Государство защищает, а они свору откармливают и натравливают на беременных! – зычно подытожила продавщица.
   Юра прикрыл глаза. За спиной штормил проспект. Густо, как черёмухой в мае, пахло трассой. Через щёлочки век он увидел, как Санька поднялся с корточек и стоял теперь, сминая друг о дружку ладони, в позе нетерпеливого ожидания.
   – А зачем вы натравливаете? – спросил Марат, с любопытством глядя на Катьку.
   – Мы не натравливаем, что вы! – отчаянно возразила Катька. – Это просто у Тархуна такой характер невоспитанный, он вожак. Он, видно, в сумке у той девушки что-то вкусное учуял и дёрнул – мол, угости! А Лапоть – он в жизни никого не трогал. Он щенок! У нас есть справка – собака, десять месяцев, пулевое ранение. Вот, пожалуйста, – и Катька выковыряла из кармана помятую справку.
   Марат не любил бумажки. Его больше интересовала живая плоть. Нехотя взяв Катькину справку, он уставился на буковки, и тут грянул обвал, которого, стоя в сторонке, с тоской ожидал Юра.
   – Погодите! – воскликнула продавщица. – Господин милиционер! Я поняла! Это ж они машину разбомбили! Больше некому! Вы отпечатки у них снимите срочно!
   Но Марат не собирался спешить. Ему нравилось общаться с народом на тёплом солнышке. Настроение его  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


гору.
   – Ну и ну! – произнёс он, игриво улыбаясь Катьке. – Неужели вы? Придется разбираться.
   Катька молчала, только глаза её как будто сделались шире и глубже.
   – Вот так и бывает, одно к другому! – удовлетворённо сказала продавщица. – И сами сядете, и псов ваших уймут! Вон, гляньте, бежит ещё одна тварь кудлатая! – и кивнула на Лохматика, туманной иноходью подбиравшегося к Саньке. – Ну ничего, милый, ты у нас поедешь на курорт! Всем подъездом заявление… – произнесла она, успокаиваясь, даже с некоторой теплотой, но договорить не смогла – наблюдавший за разговором Санька нагнулся и, вырвав пятернёй кусок газона, метнул ей в лицо. Неожиданно ловко продавщица присела. Ком только немного задел причёску.

   То, что последовало затем, Юра помнил и понимал плохо. Он увидел, что Марат снял улыбку и воздвигся перед Санькой, великий, как государство. В мгновение ока Юра очутился возле Марата и, заявив, что «должен сообщить информацию», бросил умоляющий взгляд в сторону милицейской машины.
   – Ну пойдёмте, – моментально согласился Марат и, утратив государственную стать, первым зашагал к автомобилю. – Колян, ну-ка выдь-ка, курни! – сказал он напарнику, подрёмывавшему за рулём, и сел на его место.
   – А то у меня день рождения завтра. Я поэтому добрый пока. Никто пока настроения не испортил, – произнёс он, обращая к Юре свою непуганую улыбку.
   Юра, как мог, поздравил Марата с наступающим.
   – Это вы правильно сделали, – сказал Марат, пряча деньги. – А то тётка такое понесла! Я уж думаю, ну всё – суши сухари! И не мелькайте вы тут, пока не уляжется! – прибавил он дружески.
   К тому моменту, как милиция уехала и Юра смог вернуться к своим, в сквере воцарилось спокойствие. Противники в лице девицы в очках, шофёра и продавщицы ретировались, уступив территорию Катьке и Саньке, мнущимся на газоне в ожидании переговорщика.
   – А где?.. – спросил Юра, кивнув неопределённо.
   – Причёску мыть побежала, – объяснил Санька с хмурой думой на физиономии, даже не усмехнувшись.
   – Ну вот что он, в себе? – сказала Катька, стукнув Саньку по темечку. – Дубина, ты же им только подыгрываешь!
   – Отстань! – огрызнулся Санька, мотнув белёсой головой. – Не лезьте вообще ко мне! Я сегодня мир буду переворачивать. А то надоел он мне до чёрта! – и протяжно, с тоской, поглядел в золотисто-серую муть октябрьского полдня.
   – Ага! Ну что я говорю – в себе он? – устало повторила Катька. – Юр, а я вот думаю, куда они приедут отлавливать – во двор? Или к метро? Где нам их караулить?
   Юра хотел рассудить логически, но не смог – после общения с Маратом мозг штормило. Под ногами, как туман, стелился Лохматик, воздушный и серый. Его человеческие глаза испуганно взглядывали на благодетелей. Юра нагнулся и помял его седую голову.
   – Сейчас разыщем твоих и уйдём! – проговорил он. – Все уйдём. Пусть ищут.
   – Куда уйдём-то? – снова спросила Катька. – Мама вон в церковь пошла. Думает, её там научат мир спасать – ещё одна…
   Юра обежал взглядом тесно заставленную домами родину. В какой-то щёлке ему мелькнул далёкий лес, оранжевый с зеленцой.
   – Пойдёмте пока к метро, – сказал он. – Я там видел Хромушу.
   – Да не важно, куда идти… – подозрительно философски бубнил дорогой Санька. – Куда ни придёшь – всюду черти. Чёрт в юбке, чёрт в ментовской форме! Тут нужна радикальная мера!
   – Какая такая мера, Саня? – отозвался Юра. – Мера уже была. Христос приходил на землю. Никакой больше меры… Просто нам на земле положено со всем этим жить.
   Он бы поговорил об этом ещё и дошёл бы, наверно, до вечных истин. Может, он даже позволил бы Саньке глянуть в «Зенит» – чтобы тот увидел трепет берёзового листа и утешился. Какое-то горькое вдохновение испытывал Юра – как раз для спора с Санькой. Но тут Катька замахала руками.
   – Мама! – крикнула она, резко сломив маршрут и устремляясь ей навстречу. – Мам! Мы тут!
   Надежда Аркадьевна, срезав путь по дворам, шла от церкви по направлению к управе. Из её седой прически выбились волосы, щёки горели по-новогоднему.
   – Мам, ты что? Что с тобой? – заволновалась Катька, подбежав и вглядевшись в её сконфуженное лицо. – Почему ты красная? Ты таблетку от давления пила?
   Надежда Аркадьевна молча перевела дух и, полезши в сумку, достала конфету «гусиные лапки».
   – На, Лохматик, – сказала она, развернув бумажку. – На, на, ешь! Тебе вредно, ну для души…
   Лохматик хрупнул конфетку и отбежал на пару шагов – догрызть.
   – И что твой батюшка сказал? – спросила Катька нетерпеливо.
   – Сказал, что я дура старая, – ответила Надежда Аркадьевна, складывая липкую обёртку. – Не прямо, конечно, но смысл такой… Что мне делать нечего. Сиротам надо помогать, прихожанам многодетным. Ну, а по поводу скота, говорит, можно молиться Флору и Лавру…
   – Небось отец Михаил? – набычился Санька, знавший нравы родного прихода.
   – Отец Михаил, да, – кивнула Надежда Аркадьевна. – Саня, ты не сердись. Его тоже понять можно. Там к нам ещё и женщина какая-то подскочила: ругалась, что из-за таких, как я, вчера в храм тварь некрещёная забежала, еле выгнали.
   – Тварь некрещёная! Ух ты! – рассмеялся Санька и весь, от белёсых волос до газонной травы под ботинками, заискрился невидимыми лучами ярости.
   – Ребят, а пойдёмте к нам! – предложила Надежда Аркадьевна. – У нас ящик антоновки. Катюш, нарежем яблок, испечём большую-пребольшую шарлотку!
   Это было лучшее предложение из тех, что слышал Юра за последние месяцы. Согреться в чужом тепле, укутаться в аромат и пропустить мимо сердца все предназначенные им сегодня стрелы! Ох, какое бы это было блаженство.
   – Мам, пеки сама! – стиснув зубы, сказала Катька. – Иди домой и пеки, правда. Тебе тут делать нечего.
   – А почему ты в таком тоне со мной говоришь! – удивилась Надежда Аркадьевна.
   – А потому! – сказала Катька, оглядываясь на дорогу. – Сейчас машина отлова приедет.
   Надежда Аркадьевна, а заодно и все прочие невольно проследили Катькин взгляд. Перекрёсток у метро был полон припаркованных машин. Вкривь и вкось они воткнулись в берега улицы.
   – А вот и наш катафалк! Ха-ха, я тебя узнал! – крикнул Санька и махнул на втиснувшуюся поперёк тротуара «газель». Из окошка её высунулась бритая бледнокожая голова и повертелась влево и вправо, как будто отдельно от тела собралась перейти дорогу в опасном месте.
   – Хватит бредить! – сказала Катька, вглядываясь.
   Но Санька не бредил. Он выглядел свежо и бешено. Должно быть, задуманный переворот мира уже вызрел в его душе.
   Тем временем бритый человек выпрыгнул из машины и огляделся. В его руке был диковинный инструмент – длинная палка с железным кольцом. Юре подумалось, что это – китобойный багор, только переделанный странным образом. Он наклонился и прижал Лохматика поближе к ногам.
   – Ну и кто тут бредит? – восторжествовал Санька и, ободрённый собственной прозорливостью, взял командование на себя. – Значит, так. Надежда Аркадьевна, вы пеките шарлотку – придём голодные. Катька и Юра, разделитесь, найдите собак и тащите к пруду. Держите их там крепко и ждите меня. К пруду нашему, ясно?
   Сказав так, Санька развернулся и, не дожидаясь возражений, захромал в сторону Алёшинской улицы.
   – А чего к пруду? Топить, что ли? – крикнула Катька вслед.
   – К пруду, я сказал! – глянув через плечо, рявкнул Санька. – Можешь ты не выпендриваться раз в жизни!
 //-- * * * --// 
   Вероятно, впервые у Саньки, привыкшего плыть по волнам, появился чёткий и дерзкий план, который в ближайшие пару часов ему предстояло осуществить. Он начал с того, что в подвальном зоомагазинчике приобрёл четыре недорогих поводка. Побежал затем к церкви и в киоске купил пять простых крестиков, покрытых эмалью. Купил ещё моток чёрной бечёвки и, взяв у продавщицы ножницы, нарезал его на шнурки.
   Совершив приобретения, он обогнул церковь с тылу и зашёл в незапертую дверь пристройки. Там, в скромной комнатке, служившей ризницей, он надеялся позаимствовать для задуманного предприятия одну необходимую, при этом весьма труднодоступную вещь и – вот же Бог послал! – наткнулся на Лёху. Лёха, внук местной уборщицы, был добрый парень, друг Саниного немудрёного детства. Напевшись в хоре, он почуял призвание и заканчивал теперь некое учебное заведение духовного толка – какое именно, Саня не помнил. Иногда, как и все алёшинские смертные, Лёха захаживал в «Досуг» и, совершая покупку, выговаривал Саньке, что тот отвернулся от храма. Санька слушал его снисходительно.
   На Санино счастье, Лёха был в пристройке один, сидел на скамеечке и читал бесплатную газету «Моё Алёшино». Буквально минуту назад он съел пирожок с капустой, ему было хороню на душе.
   – Саня! – обрадовался он круглым лицом и спрятал газету под лавку. – Ты какими судьбами?
   – По твою душу, Лёха, – сказал Санька. – Руку-то тебе можно пожать? Или теперь уж лобызать надо?
   – Не… Жми! – усмехнулся Лёха и протянул Саньке пухлую ладонь.
   – Лёш, у меня к тебе дело. Покажи мне твой этот, как его звать… стихарь! Короче, облачение! Ты ж помогаешь на службе? Сам же хвастал, что помогаешь! Дай глянуть!
   – Да вон, с краешку! – кивнул тот на занавеску. – Только, эй, не хватай! Не в магазине! Это тебе не просто… – удержал он рванувшего было за шторку Саньку и, затревожившись, спросил: – А тебе зачем?
   – А я женюсь! – брякнул Санька. – Будем у вас венчаться. Невеста хочет быть в жёлтом платье. А то вы все в белом будете, вот она и решила в жёлтом – для контрасту.
   – Ну можно и в жёлтом, – сказал Лёха, несколько пристукнутый новостью. – А чего в белом не хочет? А кто она хоть?
   – Лёш, а я вот как раз и пришёл выяснить. Ты спроси – в жёлтом точно можно? Или всё-таки нет? А в оранжевом?
   – Никого не видел в оранжевом! – заволновался Лёха.
   – Спроси! – напирал Санька. – В чём можно, в чём нельзя. А то, Лёш, вот ты не спросишь, и мы припрёмся не в том – и это будет твой грех. На фига тебе это надо?
   У Лёхи закружилась голова. Загипнотизированный Санькиным напором, он отправился узнать насчёт оранжевого, а Санька тем временем отмахнул занавесочку, утолкал Лёшино богослужебное одеяние в рюкзак и мирно вышел.
 //-- * * * --// 
   Конечно, глупо слушаться Саньку, но что ещё делать, раз больше никто не вызвался в полководцы? К тому же таким, как он, случается, помогает Бог. Как и велел командир, они разделились. Катька пошла искать собак к мясной лавочке. Там у Тархуна был «блат» – хозяин лавки, сердобольный армянин, частенько выносил ему кости. А Юра с Лохматиком через дворы двинулись к Первой Знаменской. От безнадёжности ничего не высчитывая, Юра шёл по внутреннему компасу, по сердечному «холодно-горячо», и вышел прямиком на знакомый лай.
   «Смотри-ка!» – сказал Юра Лохматику: Тархун и Пальма трусили по бровке тротуара, вздымая листву октября – рыжие на рыжем, и собирались напасть на лошадь. В воскресные дни по Алёшину мимо дворца бракосочетания катилась тележка, влекомая лошадью. Сзади к тележке был привязан пони, разукрашенный, как индийский слон.
   Когда Юра увидел собак, Тархун как раз прицеливался к лошадиной ноге, а Пальма бежала сзади, подвывая на пони. «Пальма! Тархун! Ко мне!» – позвал Юра, с отчаянием понимая, что вряд ли сможет конкурировать с лошадью, – и неожиданно выиграл. Собаки, навострив уши, дружно рванули на голос, сулящий пищу. Тархун, подбежав, обнюхал пустые Юрины руки и нелюбезно фыркнул, но Юра, употребив всю сладость голоса, наобещал и колбаски, и мяса, и косточек. Слова эти были знакомы собачьему слуху и означали одно – сытость. Тархун и Пальма, соблазнённые Юриной ложью, потрусили за ним к пруду. Теперь недоставало одной Хромуши. Юра надеялся, что на неё вот так же, по Божьей воле, напорется Катька.
   Они прошмыгнули дворами, затем миновали небезопасный отрезок улицы и вышли к роще. За ней, отражая чистое небо, светилась вода алёшинского пруда. Деревья магическим кругом встали по берегам. И, кажется, там был мир.
   Глядя во все глаза на лазурь с оранжевыми и зелёными пятнами, Юра заспешил к воде, и чем ближе он подходил, тем сильней перехватывало дыхание. Что-то было не так, странно – словно перевёрнуто наоборот.
   Вроде бы всё в порядке – вот Санька ковыляет по листве, вот на чёрный липовый сук села ворона. Юра остановился и на секунду закрыл глаза, а когда открыл – сердце ударило в барабанные перепонки. На Саньке золотом сияли церковные ризы.
   Одеяние было измято и порядочно ему велико, зато гармонировало с листопадом. Увидев Юру, Санька скинул рюкзак на листья, достал поводки и замахал:
   – Тащи Тархуна!
   С трудом опомнившись, Юра свистнул собак и двинулся ему навстречу.
   – Саня, ты что? – спросил он, подойдя. – В чём ты? Ты с ума сошёл, Саня?
   – Мы их покрестим! – объявил Санька, разбирая спутанные поводки. – Понимаешь, крещёных никто уже не убьёт, потому что это будет смертный грех! Не многие ведь решаются убить человека! – произнёс он вполне серьезно и серыми твёрдыми глазами взглянул на Юру. В ризе до пят Санька сделался ещё меньше и жальче, но выражение его лица предостерегало от смеха.
   – Нельзя крестить собак, – покачал головой Юра. – Можно о них просить, но то, что ты хочешь сделать, это бред. Тебе стыдно будет. Это по меньшей мере значит, что ты не доверяешь тому, кто их создал.
   – Я не доверяю? – изумился Санька. – Это я батюшке Михаилу не доверяю. А Христу доверяю! Христос не сдал бы любящие души! Забыл, как Пальма этого дурака любила, строителя своего? А Хромуша! Да твоя Валя её даже не кормит, а она ей ноги греет. Скажешь, души у них нет? Есть! А раз есть – значит, и крестить можно! – заключил он с убеждением и, крепко взяв негодующего Тархуна за ошейник, пристегнул поводок.
   – Ризу хотя бы сними, я тебя прошу! – сокрушённо проговорил Юра, но Санька его не слушал.
   – На, Тархуна держи! – велел он Юре, а сам занялся Пальмой и Лохматиком. Эти двое поддались легче. Путаясь в золотом платье, Санька обмотал поводки вокруг дерева и похромал к Юре.
   – Пойми ты меня! – сказал он, тряхнув его за плечо. – Ты же видел этот катафалк! Ну тачку эту со всеми примочками, у метро! Башку бледную видел? Это смерть по их душу приехала! Смерть, всё! Понимаешь ты или нет? Помоги!
   Может, Юра и понимал, но лицо его выражало столь явную скорбь по поводу Саниного безумства, что на помощь рассчитывать не приходилось.
   Санька плюнул и, забрав у Юры поводок, потащил Тархуна к пруду. Вожак стаи упирался. Шумно шуршали листья, сопровождая борьбу хрупкого человека и матёрого пса.
   Прильнув спиной к берёзе, Юра следил за победой Санькиной воли.
   – Крещается раб божий Тархун! – загудел Санька торжественным баритоном. – Чтоб не смели его душу губить безнаказанно! Никто не смел что-об!
   Ветер шелестел, обдувая берега пруда, трепал деревья нежной рукой. Круговое его движение рождало над водой незримый купол, внутри которого важно пел Санька. Тишайшие хоры листвы помогали ему. Допев, он прижал мокрого Тархуна коленом и хотел уже надеть на лохматую шею крест, но пёс рыкнул, и Саня, оставив бунтаря в покое, огляделся: кто следующий?
   «Господи, Ты прости его, не принимай всерьёз! Он дурачок!» – горячо подумал Юра.
   Тем временем на Санькин костюмированный перформанс собирались зрители. Подошёл мускулистый молодой человек с пивом и девушкой.
   – А мы в детстве в песке мышь хоронили, тоже там пели чего-то… – сказал он подруге.
   – Какое издевательство! – воскликнул пожилой мужчина в беретке и глаженом синем плаще. Вокруг его ног крутилась домашняя рыжая собачка с хвостиком, как у Лаптя. Юра поглядел на этот хвостик и ничего не ответил.
   – Хватит топить животных! Прекрати немедленно! – крикнул Саньке старик. На последнем слове его голос задребезжал.
   Не обращая внимания на зрителей, Санька привязал мотающего мокрой башкой Тархуна и отвязал Пальму. На спуске к воде она прикусила-таки руку своего благодетеля. Бранясь, Санька вытер кровь о золотое платье, но Пальмы не отпустил.
   – Что же он делает? – волновался старик. – Что же это за безобразие! А мы с вами смотрим!
   Берёза держала Юру. Порывы ветра с лёгким треском ворочали высохшую листву. Под граммофонный этот звук Юра думал: вот Санька купнёт собак в пруду, называя это «крещением». Пусть так – может быть, простят ему это наивное, по дурости, богохульство. Но идти им всё равно некуда. Даже если сегодня они перекантуются – отловят завтра. Он взял бы их всех к себе, но вольные звери измучаются в квартире. Нет, не надейся, Юра. Выхода нет! Он думал ещё о том, что Валя вряд ли справится с демоном саморазрушения. И Санька, по молодости страстный и чистый, увязнет со временем в своей хромоте. Надежда Аркадьевна умрёт от какого-нибудь по счёту инфаркта, Катька переродится в стерву.
   Тошно, тошно, безвыходно стало Юре. Он часто глотал, думая, что сглатывает слёзы – чтоб они не текли из глаз. Отовсюду, заслоняя небо, на них шёл город, изуродованный алчностью правителей, утыканный ржавыми крючьями зла. А этот пруд, где Санька юродствует и пока что живы собаки, – крохотная полынья Серой Шейки.
   Кровящей рукой Санька привязал мокрую Пальму и потащил к воде Лохматика. Тропка скользнула под его хромающим шагом. Он чуть не свалился в пруд, но выстоял и, взяв Лохматика за загривок, приготовился загнать в воду. Несмотря на суету и непрестанную физическую борьбу, его лицо было ясно и собранно.
   Сквозь Санькины песнопения Юра едва распознал сигнал мобильного. Звонила Катька.
   – Юра! – крикнула она. – Юра, Юра! Слышишь? Нашли кого-нибудь? Отвечай – вы собак нашли? Представляешь, «газель» у метро – она правда та самая! Там уже кого-то взяли. Ты, может, их пока домой к себе утолкаешь? А то к нам с мамой опасно – не пройдём!
   Юра заговорил было в ответ и вдруг умолк. Катька что-то кричала ему, но рука с телефоном поплыла и упала. Он сделал вдох и замер, поражённый явлением, которое в целях спасения рассудка сразу решил считать оптической иллюзией. Над синевой пруда, в золотом окладе деревьев – прямо возле Саньки – тихо присутствовал Ангел в одеждах цвета ранней осени. Кудри и крылья писаны солнечным светом, зелёный хитон ручьём льётся на замусоренную землю парка. На глазах у Юры Ангел склонился к Лохматику и погладил его сырую шкуру.
   – Давай сюда! Лохму держи! – крикнул Санька, не замечавший Ангела, и призывно замахал Юре. – Я же всех не удержу! Разбегутся!
   Ангел с грустью проследил Санькин жест и обернулся к Юре. В его взгляде был кроткий вопрос. Как если бы он предвидел, но всё же не знал наверняка – что сделает Юра в этот миг, и в следующий, и в целую жизнь.
   Юра отлип от берёзы и, не чуя ног, двинулся к Саньке.
   Вблизи Ангел померк. Юра прошёл сквозь него, как сквозь радугу, и в сердечном переполнении ткнулся носом в дворовую шерсть Лохматика, там, где рука Ангела перебирала пряди. Пахло мокрой собакой, жизнью и кровью, часто тикало сердце.
   – Не бойся, всё хороню, – проговорил Юра распухшим голосом и взял Лохматика за голову.
   Пёс подрагивал в его руках. Ему хотелось бегать, сушиться, но он не смел возразить хозяину. Юра понял и отпустил и вдруг, переведя взгляд, увидел: старик в берете, тот, что возмущался бесчинствами, неотрывно смотрит повыше Санькиной головы.

   Тем временем Санька сел на корточки и поболтал один из двух оставшихся крестиков в сорной воде. «И посмертно крещу нашего Лаптя!» – объявил он, намотал верёвочку на запястье и размазал грязь по взмокшему лбу. Это был нелёгкий труд – купать собак в алёшинском пруду. Не легче, чем из болота тащить бегемота.
   Пока Санька собирал пожитки, Юра подошёл к старику. Тот сидел на брёвнышке, подперев голову правой рукой. Полы плаща касались земли, кулак под подбородком вздрагивал.
   Юра присел рядом.
   – Вы видели? – спросил он. – Может быть, это радуга?
   Старик снял берет и поглядел в ясное небо.
   – Молодой человек, вот в чём дело, я ведь гидролог… – произнёс он. – Нет, это не радуга.
   Юра очнулся от Санькиного крика.
   – Ты чего застрял! Давай! – орал тот издалека. Юра вскочил с бревна и кинулся мокрой стае вдогонку. Намотав на руку поводки, Санька волок собак в сторону Первой Знаменской. Замызганное Лёхино облачение жалко болталось на нём, но сам он был рад. Как смятый золотой колокольчик, качался Санька по прихоти трёх кудлатых звонарей, бряцал поводками, шумел листвой.
   Свернув на Первую Знаменскую, Юра и Санька увидели Катьку. Она летела им навстречу, взмокшая и розовощёкая.
   – А мы собак покрестили! – похвастал Санька.
   – Сань, ты в чём? Где ты это взял? – изумилась Катька и, подойдя, дёрнула его за золотой рукав. – Юр, вы с ума сошли -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


совсем уже беспредел!
   Юра тихо кивнул – мол, беспредел – верно, а Санька грянул:
   – Отстань! Говорят тебе – смертный грех крещёного убивать! Пусть теперь попробуют.
   Случайных прохожих – парня и женщину с девочкой – тут же сдуло от Санькиных слов под самые окна дома.
   Великодушно освобождая путь согражданам, Санька сошёл с тротуара и дальше двигался по газону, раздираемый на три стороны связкой собак. Ветер, налетая порывами, посыпал их крупным дождём тополиных листьев. Не понимая причин несвободы, собаки огрызались, спутывали поводки. Наконец Лохматик, шарахнувшись от Тархуна, сбил Саньку с ног. Тот повалился и, с удовольствием раскинувшись на хрустящей листве, засмеялся, гордый своим сегодняшним подвигом.
   – Что ты валяешься, как пьяница! – возмутилась Катька. – Встань, дурак! Нам Хромушу надо искать, а он валяется!
   Но Санька не вставал. Понадобилось немало Катькиных тычков, чтобы он поднялся на ноги и отряхнулся.
   – Я волнуюсь, они Хромушу могли забрать. Они забрали кого-то. Мне тётка там одна сказала, из киоска! – проговорила Катька, взволнованно глядя на обоих соратников. – И этих ваших «крещёных» надо куда-то деть. Давайте хотя бы решим, куда мы сейчас направляемся?
   Юра окинул взглядом улицу. Не было дорог. Разве что в дальнее, рыже-зелёное облако леса податься им, но для этого нужны крылья. По небу ещё как-нибудь они пролетят, а по земле, где гоняют «газели», охотничьи джипы и милиционер Марат, им не добраться.
   – Пойдёмте пока ко мне, – сказал он.
   Путанно и широко, заполонив газон с обрезками тополей, они двинулись в мутно-синюю даль Алёшина. Хромой юнец в золотой одежде сообщал их банде кое-какую торжественность. У перехода компанию нагнал Лёха и высоким от негодования голосом потребовал вернуть украденное. Санька передал поводки Юре и тут же, посреди улицы, разоблачился. Поцеловав зачем-то и перекрестив подмоченное в пруду священное одеяние, он важно вернул его Лёхе. «Осквернитель! Ты чего наделал, соображаешь?!» – воскликнул тот чуть не плача, и, прижав добычу к животу, понёсся в обратную сторону.
   – Лёш, ты прости! – вслед ему крикнул Санька. – Я не хотел осквернять, вот честно! Я для правды хотел, веришь?
   Лёха исчез за поворотом, а они пошли дальше и перемахнули бы уж, наверно, в обетованную землю, если б Катька не волновалась о Хромуше. То и дело она оборачивалась и зорко оглядывала окрестность – нет ли «газели»?
   Юра о Хромуше не беспокоился. Ему казалось, что Ангел, придя на алёшинский пруд, победил зло. И может быть даже, теперь его Валя выздоровеет душой, и заново прорастут все порубленные ради будущих магазинов и гаражей деревья, и больше никто не умрёт в Алёшине.
   Об этой жизни, полной веры, он замечтался и не сразу приметил, что Катька замерла позади и шипит ему в спину. Он обернулся: Санька тоже притормозил, только собаки на поводках продолжали дёргать его, как куклу на ниточках.
   На перекрёстке, припарковавшись рядом с магазином «Досуг», стояла знакомая «газель». Равнодушно она смотрела им в лица включёнными фарами, еле видными при свете дня.
   – Ну а чего вы испугались? – сказал Юра. – Наоборот, хорошо. Поглядим, кто у них там попался.
   Неторопливо он зашагал «газели» в лоб. Ему было немного боязно увидеть в багажнике Валю, связанную и уложенную на бок, с подтянутыми к животу коленками, с крючком и клубком в скрещённых руках. Но в остальном – никакого страха.
   – Откройте кузов! – произнёс он в окно кабины. – У вас там моя собака! – и стукнул костяшками пальцев по дверце.
   Должно быть, отрешённый Юрин вид был суров.
   – Какая ваша? – сказал бритый белоликий ловец и выпрыгнул из кабины.
   – У вас там моя собака. Откройте! – повторил Юра и сам удивился своему сильному и гибкому голосу.
   Машина была поношенная. Жалко скрипнули дверцы кузова.
   – Какая ваша? Еде ваша?
   Юра посмотрел в глубину. Невод был полон. В нём лежал меховой тюлень. Его шкура цвета русских осенних лугов лоснилась.
   – Продай тюленя! – сказал Юра.
   – Кого?
   – Барана, говорю, продай! – рассмеявшись, повторил Юра, полез в карман и вынул всё, что осталось после Марата.
   Ловец подошёл к кабине и что-то шепнул своим помощникам.
   Бережно, словно боясь разбудить, Юра откинул сетку, обхватил тяжёлое тело Хромуши и поднял, как спящего ребёнка, голову привалив к плечу.
   Напоследок ему захотелось сказать ловцу какую-нибудь детскую грубость. Пошёл на хрен, дохлый ублюдок, – или вроде того. Но было стыдно перед Ангелом, который в эту минуту мог оказаться поблизости.
   Вздохнув поглубже, словно набравшись сил на далёкий путь, Юра двинулся к дому.
   – Юр, жива она? – спрашивала Катька, поспевая за ним. – Мы сейчас куда?
   Санька ковылял следом на тройке собак и помалкивал.
   – Говорю же, ко мне, – сказал Юра, поудобнее перехватывая добычу. – А куда ещё? Есть другие варианты?
   Уже совсем близко от дома рядом с Юрой притормозила милиция и в форточку высунулась физиономия Марата.
   – Это что это у вас? – полюбопытствовал страж порядка.
   – Моя собака, – сказал Юра, остановившись, и прямо, не сообщая липу ни малейшей приветливости, поглядел на Марата.
   – А чего она?
   – Она спит.
   – Ну смотрите, – подмигнул Марат и укатил. Сегодня он всерьёз был доволен своей добротой, нестяжательством, терпимостью к вверенному ему народонаселению.

   Разномастной компанией – Катька, Санька, три собаки и Юра с Хромушей на руках – они зашли в подъезд.
   – Вы куда с такой сворой? – встрепенулась консьержка.
   Под шум её голоса Санька вызвал грузовой лифт. Лифт приехал, но собаки не желали заходить в клетку. Тархун рычал, мотал башкой, норовя сорвать поводок.
   – Да входи же ты, бога ради! – прикрикнул на него Юра и почувствовал, как от тяжести, давившей руки и сердце, накатывают слёзы.
   Дома он сложил свою ношу на диван.
   – Вставай! – сказал он, поправляя Хромуше голову. – Хромуш, слышишь? Давай! Будешь греть Вале ножки!
   Тем временем собаки обнюхали дом. Пальма, навострив уши, села возле дивана сторожить товарку, а Лохматик взялся рыть перед дверью подкоп. Паркет не поддавался, узник нервничал и скулил от надвигавшегося отчаяния. Один Тархун был спокоен. Порыкивая, он обошёл квартиру и лёг спать под кухонный стол.
   – Вот как ты живёшь!.. – сказала Катька, заходя вслед за Юрой в комнату. У него был порядок, пианино, цветы. Чёрно-белые, наклеенные на картон фотографии в рамах ударили по глазам прямой болью, как лучи из детства. Катька встала перед одной: детская ручка в набухшей влагой ворсистой варежке ломает кружево снега.
   – Это что? – спросила она. – Твоя варежка? На башку Лохматика похоже, когда он мокрый! Сань, иди посмотри, какие у него тут фотки! – крикнула Катька. Но Санька не появился. Он выслеживал у кухонного окна «газель».
   Юра подумал: надо бы предложить гостям чаю, но вместо этого сел на диван к Хромуше и зарыл ладонь в её жесткую шерсть. Он больше не хотел, не мог продолжать суету жизни.
   Катька поглядела на Юру внимательно и, взяв Пальму на поводок, вышла в прихожую.
   – Ладно, мы  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


тогда. Будем с мамой Пальму одомашнивать, – сказала она, застёгивая сапоги.
   – Ага! Успехов! – крикнул Санька, не отводя взгляд от улицы. – Так она и далась!
   Юра с немалым трудом собрал волю и, оторвав себя от дивана, проводил Катьку до лифта.
   – Кать, – сказал он, прощаясь. – Я хотел тебе сказать одну вещь.
   Катька удержала кнопку лифта и подтянула поближе поводок Пальмы.
   – Вот как раз поэтому, чтобы ты не расстраивалась… – продолжал Юра. – Потому и хочу сказать. Когда Санька крестил собак, я на пруду видел ангела. И ещё один старичок – он тоже видел.
   – И что? – сказала Катька.
   Юра пожал плечами.

   Вернувшись, он забрался в угол дивана и, снова спрятав руку в шкуре Хромуши, стал смотреть на развешанные по стенам фотографии. Постепенно их чёрно-белый свет сменился новым, зеленовато-солнечным. Юра на минуту отпустил себя в сон, и в дремотном видении, прозрачном, дырявом, как апрельский ледок, понял, что Лапоть воскрес и замысел, частью которого является эта довольно издевательская планета, в целом радостен.

   Вечером трудного дня, оставив собак на Саньку, Юра пошёл купить собачьей еды и хлеба. С тротуаров смели листву, и не так нарядно, звучно, было теперь идти ногам. Доро́гой он думал о Вале: найдётся она или нет? Или, как сбитая собака, лежит в золотой осени какого-нибудь другого района?
   Недалеко от магазина наперерез ему вылетела продавщица.
   – Ох как хорошо! А я вас ищу! – воскликнула она своим крупным надтреснутым голосом. Её внушительная прическа растрепалась, и немного смазалась тушь. – Думала, вы у метро! Я вас там часто вижу. Пойдёмте сюда! На минутку!
   Юра сошёл за ней с тротуара на черно-золотую землю двора.
   – Ох! Я видела эту машину, сачок, сетку! – возбуждённо заговорила она. – Как брали эту собачку, с хромой ногой. А она-то догадалась – и как заплачет! Как прямо взмолится: ох не надо! И поползла от них под машину. А они в заднюю лапу ей пульнули из такого, знаете, пистолета. И потом сачком изподтуда выволокли, уже никакую, и в сетку! С меня прямо пот потёк! Но вы поймите! У меня ведь дочь замуж выходит, а тут беременную женщину укусили!
   Юра выслушал покаянную речь спокойно. Ни гнева, ни восторга не было в нём. Хотелось только стереть у этой дамы из-под глаза потёкшую тушь.
   – Подождите! – сказала продавщица и сунула руку в сумку. На миг Юре подумалось, что она вынет оттуда крохотного Лаптя-щенка с весёлым хвостиком. Но вместо Лаптя в её руке оказалась плоская фляжка «Московского» коньяку.
   – Вот, возьмите от меня. Выпьете за память вашей собачки. Я подумала: вы водку-то, может, не любите? Так вот коньячок…
   Сперва Юре мелькнуло, что эта фляжка – как тридцать серебряников. Но нет, решил он тут же, отказаться нельзя! И взял.
   С полегчавшей душой женщина умчала домой, а Юра поставил бутылку на лавочку под крышей остановки. Когда через двадцать шагов он обернулся – её уже подобрали. На её месте был брошен желтовато-бурый комок. Юра пошёл поглядеть – что за тайной валютой с ним расплатились, и, подойдя, увидел большой, скомканный осенью лист клёна. Лист упал давно – это было видно по тому, что уже много раз он успел промокнуть и высохнуть. Теперь он был свернут вовнутрь и напоминал спину очень сутулого человека. Юра раскрыл его и обнаружил дырявую ветошь. В неё заворачивалась Дюймовочка.
   Тут с внезапным сожалением он понял, что зря побрезговал коньяком. Ах, как сел бы сейчас вот на эту лавку или даже лёг! Как выпил бы по глотку всё сонное зелье, заработанное собачьей кровью. И уснул до весны. А весной, может быть, уже начнётся новая жизнь – без смертей, безо всех человеческих глупостей.
   Юра сел на пустую лавку, посидел немного и лёг, подложив под затылок руки. Хороню было лежать. Низко свистали машины, мигал светофор, и небо, невидимое через крышу, было рядом. На кровлю села ворона и несколько раз тюкнула по стеклу. Тогда, послушавшись её, Юра встал и зашагал к магазину.
   «В конце концов, – сердясь на себя, думал он. – Всё на ангелов не переложишь. Ведь у них нет земных рук». У армянина, выносившего Тархуну косточки, Юра купил «суповой набор», потом ещё в хлебном – батон и быстрым шагом вернулся к своим голодным.
 //-- * * * --// 
   Из «крещёных» Санькой собак в живых осталась одна старая Пальма. Она единственная согласилась променять вольную смерть на квартиру Катьки и Надежды Аркадьевны. Хромуша после укола облезла и умерла у Юры дома. Лохматик скрёбся в двери и выл, пришлось его отпустить. Он сбежал в неизвестность, гонимый страхом. Тархуна поймали у метро, на Санькпных глазах. У Саньки было сколько-то денег, но ловец, несмотря на попытку подкупа и даже на последующий скандал и драку, не отдал добычи. Он был Шариков по призванию.

   В ноябре Валя нашлась. Она кашляла и сильно плакала о своей ножной муфте. Тогда Юра на пару с Гришиной крёстной придумали штуку: отдать Гришу в футбольную секцию «Алёшинец». Поле было на Первой Знаменской, недалеко от метро. Теперь в половине третьего Валя встречала сына на остановке, вела на футбол, а после отвозила в Кузьминки и уже не возвращалась. Так у «парапета» были отвоёваны вечера. Оставалось что-то придумать с утром. На Новый год Юра притащил Вале в подарок марокканский ткацкий станок – древнюю арфу, на которой рождались ковры. Работать за этой штуковиной у метро было немыслимо, и Валя распрощалась с «парапетом» совсем. За зиму она выткала на станке коврик и отдала Катьке. Велела, чтобы Пальма спала только на нём.