-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Александр Ноевич Тавровский
|
| Каменная могила
-------
Александр Тавровский
Каменная могила (история одной эмиграции)
Серия: Современники и классики
Составитель Д. Чернухина
© Александр Тавровский, 2016
© Интернациональный Союз писателей, 2016
//-- * * * --//
Александр Ноевич Тавровский
Тавровский Александр Ноевич, родился 2 декабря 1955 года в Мелитополе.
Окончил Днепропетровский университет по специальности филолог, работал в областных газетах, последнее место работы перед эмиграцией в Германию – заместитель главного редактора Представительства «Комсомольской правды» на Южном Урале.
В 1996 году эмигрировал в Германию, гражданин Германии.
В 1972-73 году дважды становился Дипломантом первой степени молодых поэтов Украины, в 1984 году – участник Всесоюзного совещания молодых писателей СССР, книга стихов «Дорога без обочин» семинаром Доризо рекомендована издательству «Молодая гвардия».
Автор восьми книг прозы, изданных в России, Германии (в переводе на немецкий) и США: «Исповедь пофигиста», «Каннибал из Ротенбурга», «Синдром Викинберга» (в России и в Германии в переводе на немецкий), «Фантом герра Фиге» (в Германии в переводе на немецкий), «Ночь Страшного суда» в США, «Герр Вольф», «Каменная могила».
Пьеса «Подарок фюреру» вошла в шорт-лист Международного конкурса драматургии 2014, организованного московским театром «Школа современной пьесы» Райхельгауза и опубликована в сборнике «Лучшие пьесы-2014».
На нью-йоркском русскоязычном телеканале RTN, работающем при поддержке американского правительства, прошла часовая передача с участием автора, посвященная выходу в свет книги «Ночь Страшного суда», на радио Свобода – передача, посвященная книге «Герр Вольф».
Публикации в ряде российских и немецких периодических изданий, в частности, в «Литературной России», где после выхода в свет романов «Каннибал из Ротенбурга» и «Синдром Викинберга» появились полосное интервью, рецензия и развернутый ответ на нее автора.
Всего написано 11 романов:
«Откровение от Луки» («Исповедь пофигиста»), «Каменная могила», «Могила гладиатора», «Каннибал из Ротенбурга», «Синдром Викинберга», трилогия «Вначале была смерть» («Фантом герра Фиге», «Подарок фюреру, или В будущем году – в Аушвице», «Ночь Страшного суда»), «Надежда-прим», «Герр Вольф», «Фотокиллер, или Гранитный замок».
Три пьесы: «Фантом герра Фиге», «Подарок фюреру», «По закону племени».
И более 200 избранных стихотворений.
В одном из писем Тавровскому известный советский и российский критик и литературовед Вадим Кожинов написал: «Александр, Вы – по-настоящему одаренный человек, который станет писателем в истинном смысле этого слова. Но, чтобы доказать это другим, боюсь, именно поэтому, Вам может не хватить сил и средств».
И дано ему имя…
Часть первая
Дорогим моему сердцу жене Ирине, дочке Надюше и великому Смутному времени «лихих девяностых» посвящается
Мир устроен проще простого. За Азовским морем начинается Таврическая степь. И травы её густые и живые. И утром холодны, как пещерный мох, а днём – сухи, как хворост. И летом тут не сыщешь тени, а зимой спасения от ветра. Потому что нет здесь ничего выше травы. А трава – кругом.
И только в центре этой степи трава внезапно уходит в рыжий песок, сразу со всех четырёх сторон, а из самых глубин этого песка подымается к небу нагромождение плотно спрессованных песчаниковых глыб. И глыбы эти днём горячи, как песок, а утром холодны, как песок. Потому что всё в этом мире проще простого: глыба выше травы, а трава – песка. А чего выше неба – не известно до сих пор.
Говорят, азовские лиманы – заливы Азовского моря, а Азовские море – залив Чёрного, а Чёрное – Средиземного, а оно впадает в Универсум. А я думаю, что всё наоборот. Потому что, когда мы мальчишками сидели на этих допотопных глыбах и прыгали с них вниз на этот допотопный песок, даже мы знали, что сидим на обыкновенном дне подземного моря. И это оно когда-то заливало все эти пространства. А потом то ли ушло в глубь Земли, то ли запросто перевернулось вверх дном, оставив после себя чёрные и средиземные лужи. Чтобы мы, мальчишки, могли посидеть верхом на его дне, почти на краю Земли.
Даже мы знали, что внутри этого гранитного хаоса – бесконечные, плоские, как донные черви, пещеры. И там какие-то дикари спасались от грозы и со страху рисовали что-то на стенах. И место это во все времена звалось Каменная могила. Но почему? – не знали даже мы.
Мы всегда любили спорить. И в тот день спорили тоже. Сидели на корточках рядом с узкой щербатой щелью между каменной плитой и песком и спорили: есть ли за ней пещера и как туда лучше залезть – вперёд головой или ногами?
– Вперёд ногами только покойников выносят, – сказал кто-то.
– Да нет там никакой пещеры! Просто дырка. Какой дикарь залез бы сюда спасаться!
– Зато в эту щель молния не залетит.
– Правильно! Чего ей там делать? В тупике!
Мы тыкали в щель палкой, засовывали руки с фонариком, даже кричали в неё по очереди, как дикие люди… И тогда мне в голову пришла совершенно дикая мысль.
– Пацаны! – прошептал я. – А знаете, что там? Только никому! Там – вход в это самое подземное море.
– Ура! Ещё один тихо помешался! – заорали пацаны. – Пирожки с котятами, подземное море с дикарями! А как они туда пролезали – вперёд ногами?
– Козлы! – разозлился я. – Конченые козлы! Плита же осела. А раньше щель была большая, а первобытные люди маленькие. Как мы.
– А почему оно оттуда не выливалось?
– Наверное, оно очень глубоко и вода твёрдая… от соли. Представляете! В Каменной могиле похоронено море!
Вдруг это всем очень понравилось. И никто больше не спрашивал: почему? Ведь всё – проще простого: таинственное море, твёрдая вода… Зачем далеко летать, когда весь Космос тут же, под тобой, и ты на нём сидишь. И мы – последние люди на Земле, которые можем его увидеть.
– Давайте так, – сказал я. – Я ползу первый. Если не вернусь через полчаса…
– Мы будем считать тебя коммунистом!
– Если я не вернусь через полчаса, вы ползёте туда по очереди.
– А если все не вернутся?
– Как это все? Так не бывает! Кто-то же должен считать нас коммунистами?
– Тогда мы все станем безымянными героями! – развеселились ребята. – Как триста героев-панфиловцев!
И тут я вспомнил, что страшно боюсь темноты и замкнутого пространства. А лезть в эту дырку, всё равно, что зимней ночью выйти в чёрный коридор, в котором ещё холодней, чем на улице. Прямо из-под одеяла, почти от самой печки, тащиться в неотапливаемую черноту к тому самому ведру! И чёрт его знает, кто там без тебя уже сидит. Бррр!..
– Бррр!.. – сказал я вслух, и все рассмеялись, потому что когда жара за тридцать, бррр!.. говорить смешно.
Я полез-таки вперёд головой с фонариком в руке. Щель легко засосала меня по пояс. Горячее солнце ещё жгло мне пятки, а песок от живота до кончиков пальцев на руках становился всё холодней. И всё серей. Он был какой-то зернистый и жёсткий. Кое-где попадались узкие зазубренные полоски, возможно, следы от сквозняков. Или ящериц. Но никаких следов перво-бытных людей. Да… молния сюда точно никогда не залетала!
Я подтянул ноги и оторвался от края той земли, что была за щелью. И та земля легко оторвалась от меня, но ещё на несколько метров вперёд её остывающий свет падал на песок, не смешиваясь с ним. Свод пещеры был теплее песка и совсем не так низок, как мы думали. Можно было даже сесть на корточки и не натереть макушки об его шершавую поверхность. Слегка покатый пол почти незаметно уводил в глубину.
Это совсем не то, что ночью в чёрном коридоре, решил я, не чувствуя никакого страха. Во-первых, выход рядом, на расстоянии вытянутой ноги, а во-вторых, впереди – подземное море, а не помойное ведро. И теперь абсолютно ясно: до меня здесь никого не было. И быть не могло! Никаких первобытных людей! Так это ж как на необитаемом острове: хочешь, бегай голым по берегу, хочешь, ори до хрипа, хочешь, купайся до чёртиков в глазах. Без пионервожатых, отрядных речовок и тихого сна! И всё зависит только от меня самого: захочу – двинусь вперёд головой к морю, захочу – ногами к солнцу. Пока ничего не давит и не жмёт, а дальше будет ещё просторней. Ну, не увижу его, так хотя бы услышу. Должен же быть там прибой. Не совсем же оно окаменело.
Я врубил фонарик и пополз. Тонкий луч света плохо рассеивался в плотно спрессованной темнотище. Всё, на что он наталкивался, жадно впитывало его свет, почти не отражая. Только изредка впереди, как кошачьи зрачки, загорались крупинки кварца или кремния. И тогда казалось, что пол – это потолок, а потолок – пол. И я уже, как снулая муха, ползу по потолку, а потом снова по песку. И вдруг выхожу в открытое чёрное пространство. И эти зеленоватые искорки со всех сторон! И расстояние до них неизмеримо. А пространство – то сужается, то расширяется, то вновь превращается в пещеру, то начинает кружиться вокруг тебя, а ты вокруг него. Причём одновременно. И, кажется, что пахнет оно кислыми водорослями лимана, а может, не пахнет вовсе.
Я оглянулся назад. Узкая полоска дневного света была по-прежнему на своём месте. Там, где я её оставил, – на расстоянии вытянутой ноги.
Мне стало смешно. Полз-полз и, наконец, приполз. Как Чебурашка. Осталось только вытянуть в эту щель хотя бы одну ногу и крикнуть погромче: «Тащите!» А потом долго врать про то, как я сидел на берегу подземного моря. Если хорошо соврать, все обязательно поверят. А не верите, ползите сами. Как юные следопыты. Прямо по моим следам. Пока их волной не смыло.
А, может, и нет там никакого моря. Откуда ему взяться? С крыши что ли накапало?
Я ещё раз глянул в сторону выхода, чтобы получше прицелиться… и не увидел никакой щели. Я посветил туда фонариком, и на меня посыпались зелёные огоньки.
«Не может быть!» – подумал я и, ещё шутя, громко крикнул:
– Каменная могила! Откройся!
Я не услышал своего голоса, и меня пробил насквозь ледяной сквозняк. И такие же сквозняки ударили со всех сторон.
«Я просто не туда смотрю! Со мной это бывает!» И посмотрел «туда». Там вдалеке показалась знакомая узкая полоска.
Всё хоккей! Это вам не чёрный коридор с помойным ведром! Из любого тупика есть выход. Главное, не забыть, где он.
Я выкарабкивался на свет. И карабкался так долго, как мог. Полоска дневного света то вытягивалась в горизонт, то сбивалась в точку. И внезапно, ослепив меня, совсем исчезла. Я закрыл лицо ладонями, чтобы не видеть этой зияющей темноты. И вдруг почувствовал, что мои ладони пахнут морской солью и тиной. Я даже лизнул ладонь, и мне стало по-настоящему страшно. Значит… оно всё же есть!.. Огромная слепая вода… тонет во мраке! Аж до дна Земли!
Я приложил ухо к песку. И сразу же в моей голове забухал прибой. Я попытался встать на карачки, но тут же упал. И даже лёжа на животе продолжал терять равновесие… и падать. Пространство то покидало меня, то снова подхватывало. На что-то это было очень похоже.
Два года назад мне вырезали аппендикс. Обычно это делается под местным наркозом, но у меня была «последняя стадия», и мне дали общий. Я почему-то испугался резиновой маски больше операции, и ни за что не хотел вдыхать противный сладковатый наркоз. Даже сцепил зубы. Я где-то читал, что в Америке так казнят преступников. А вдруг мы её уже догнали, и у нас казнят так же? И меня уже приговорили. Мало ли за что! Например, за это! Когда меня принимали в пионеры и спросили, как зовут генерального секретаря нашей партии, я, не раздумывая, сказал: Брежнев. Дядьку из горкома комсомола аж передёрнуло:
– Не Брежнев! – зло прошипел он и посмотрел на меня, как на «врага народа»
– А кто же? – не понял я.
– Не Брежнев, а товарищ Леонид Ильич Брежнев! – сурово поправил меня дядька и принял в пионеры условно.
Мне не хотелось вдыхать эту отраву, а сестра всё уговаривала: дыши, дыши, дыши!.. Я махнул рукой и вдохнул. Всё полетело вверх тормашками, а я стремительно закружился вокруг какой-то невидимой точки на операционном столе и больше всего боялся свалиться с него на пол. Наконец, всё резко остановилось и рассыпалось миллиардами ярчайших звёзд, летящих сквозь меня в никуда. Я провалился в чёрную дыру, а когда открыл глаза, было уже первое больничное утро.
«Как всё похоже!» – подумал я. И поскорее открыл глаза. Но утро не наступило. Что-то сдавило меня со всех сторон, и такая же жгучая сила рвалась из меня наружу. И когда они сомкнулись, я закричал и кричал, не переставая, тыча фонариком куда попало. И на мгновение высветил на потолке пещеры тёмнокрасный рваный силуэт быка, пробитого копьём.
Глава 1
– Мамочка! Белка толкнула Бондика! Он упал и не хочет вставать.
Частник-ветеринар приехал к одиннадцати вечера. Он был по-своему весел и за сто двадцать тысяч рублей брался за всё без разбору: уколоть, оживить, замочить…
Покружив по комнате, он сообщил:
– Собачка в коме. Это – точно! Будем оживлять? Или как?
– Оживляйте!
– Но предупреждаю: жить не будет. Ну, там глазом моргнёт или лапу подымет на прощанье. Это – точно. Или как?
Я посмотрел на Бондика. Он лежал на холодном линолеуме, ещё совсем горячий, и слабо всхлипывал. Чёрные бархатистые брыли посерели и пузырились. Парень уже мял в руках резиновый жгут и никак не мог насадить иголку на грязный шприц. Игла была толще его пальца. Да…такой оживит!
– Ну, хозяин? Чего колоть? Живой или мёртвой? Так и так – сто двадцать. Всё честно, по-божески!
– Коли… только, чтоб сразу. Понял?
– Значит, приговорил. Хвалю! А то некоторые ещё психуют. Да вы что, говорю, живоглоты, что ли? Это же скотина! Она живёт, пока бегает. Ты что ей всю жизнь судно подставлять будешь? А за это самое не боись. После меня никакой водой не воскресишь! Раз и навсегда! А где его намордник?
– Зачем? – спросил я. – Зачем тебе его намордник? Он всё равно его снимет и тебя загрызёт. Бонд не любит намордники. Понял! Бонд не любит намордники… и бухих ветеринаров тоже!
Мы вышли на кухню. За окном был уральский ноябрь. В кромешную тьму двора падал мокрый снег. И кухня была такая же тёмная и пустая, как наш двор. На стенах, на полинявшей клеёнке чернели следы от шкафов, на потрескавшемся плиточном линолеуме – вмятины от ножек стола. Всё куда-то ушло, испарилось, исчезло. Почти вдруг. Как в Хиросиме. Даже травленые-перетравленые тараканы как будто провалились в подпол. Туда, где в горячем, душном смраде процветала бойлерная. С вечно пьяными слесарями и жирными крошками на цементном полу. Тараканы ушли, а мы уезжаем. Или они ушли, потому что мы уезжаем. Может, и жили тут только из-за нас, домашние же твари, почти ручные! Куда им без человека!
– Слышишь? – прошептала ты. – Ты ничего не слышишь?
– Что я должен слышать? Как ты дрожишь?
– Нет! Это ты дрожишь. Слышишь? Мне показалось – он залаял. Ему больно!
– Если ему будет больно, я убью этого животного доктора. Не пугай ребёнка. Никто не лаял. Ты же видела: он спит. Мы же просили его не будить.
– Ты помнишь… как он зашёл к нам в комнату за минуту до этого?.. И ножки уже не гнулись. А ушки – наоборот… так скрутило! Он приходил с нами прощаться. Правда, он приходил прощаться? Бондик мой! Ты уже всё тогда понял. А мы нет. Постоял-постоял… и вышел. Навсегда!
Дочка молчала. И глаза у неё были как у Бондика: с круглыми, тёмными, густыми зрачками. Ей было тринадцать, и она понимала всё лучше нас.
– Скажи, – снова зашептала ты, – почему он так долго там возится? Как он долго там возится! Я знаю! Он не может попасть своей иголкой в вену. Боже мой! Что за тупая тварь! Кто он?
– Наверное, ветеринар. Какая разница! Вызови скорую – будет ещё хуже. Когда у мамы приступ астмы, она сама успокаивает сестру, говорит, что у неё плохие вены. А та пробивает руку насквозь и бормочет, перепуганная: ой, опять всё под кожу пошло!
– Может, ему там страшно это делать?
– Не знаю. За всё берёт одинаково. Значит, не страшно. Вот! Кажется, уже зовёт!
Мы вошли в комнату как-то все вместе. Каждый хотел войти последним. Поэтому ничего не получилось. Комната большая, бывшая зала, семнадцать квадратов вместе с подоконником. Когда я сюда пришёл жить после свадьбы, она была соседской в двухкомнатной сталинской коммуналке. До лампочки не доскочишь, зато в ванной открытая дверь упиралась в ванну, а в туалете – в унитаз. И ещё эта странная колодцевая кладка: полые стены, доверху забитые шлаком с ЧТЗ и гравием с местных карьеров, кое-где даже радиоактивным. Тот же шлак, только с другого завода, сбрасывали в расстрельную яму на Золотой горе. В те самые тридцатые, когда строился этот дом. Мне всегда казалось, что в стенах кто-то похоронен. Сталинка.
Соседка была намного старше нашего дома, а её муж старше двадцатого века. Это давало надежду. Потому что жили мы тогда вчетвером в другой комнате на тех же семнадцати квадратах вместе с твоей бабулей, а моей тёщей, Бетей. Бабка была что надо! На десять лет старше соседки и настолько же младше соседа. Из подлости хотела жить вечно. И не оставляла нам никаких надежд.
Но сначала умерли соседи, потом, гораздо позже, моя самая старая в мире тёща. В квартире стало просторно, как в зале крематория. И вот теперь посреди голых стен в югославских, добытых по случаю, обоях, на длинном-предлинном стержне с потолка свисала наша люстра с тремя матовыми горшочками-плафонами. Стержень когда-то был как бы золотой. А сейчас скис и обуглился, совсем почернел. Как будто не мог вынести этого разорения. И потому люстру никто не хотел брать. Даже даром.
Ветеринар стал почему-то очень серьёзным. Видно устал.
– Всё, хозяин! Отмучился пёсик. Можете смело хоронить.
– Вы уверены, что…
– Обижаете! Я что – со скорой? Это те живых в морг везут. Человек-то – живой или мёртвый – за себя всегда постоит. А тут зверь! Он же без тебя даже пописать сам не выйдет. А красив был, сукин сын! Хоть счас на выставку! Порода! Что ж вы раньше меня не вызвали?
– Вы – уже третий!
– Третий, первый, тридцать третий! Я ж говорю – меня! Я бы спас! Да, кстати, собачку побыстрее в землю. А то… того… потечёт. Это точно!
… Мы стояли прямо под чёрной озоновой дырой. В крошечной берёзовой рощице на самом краю нашего собачьего пустыря. Между проспектом Ленина и железной дорогой его же имени. Этот пустырь был собачьим по закону природы. Всё остальное здесь превращалось в грязь и чертополох. И сквер, и станция метро, и автостоянка. Мы гордо называли свой пустырь полигоном. А собачки.… чёрт знает, как называли его собачки, но пустырь им очень нравился. Тут можно было отдохнуть от людей, подышать свежим воздухом и даже быть тайком от всех быть похороненным.
А собачник – он же не человек, он почти свой! И потому прийти сюда можно было без паспорта и партбилета, но обязательно со своим псом. И чтобы твой пёс шёл непременно впереди тебя и важно косил глазом: мол, этого не трогать, он – со мной! А без пса лучше и не соваться.
Бонд лежал, укутанный в старый детский комбинезончик с капюшоном. Красный, с молниею аж под горло. Лежал под чёрной озоновой дырой и ждал. Ему было ни холодно, ни жарко. Но ждать он всегда не любил.
– Четыре года с вами маюсь! – как бы говорил он. – Могли бы и подготовиться получше.
– У нас в семье нет даже обыкновенной лопаты, – простонала ты. – Мы зря прожили жизнь!
– Почему зря? – возразил я. – У нас нет ни сада, ни огорода… Зачем нам лопата?
– Вот зачем! – заплакала ты и показала на красный комбинезончик.
С откоса скатывался ночной поезд, и в такт ему залязгали и загремели все сталинские пятиэтажки, стоящие напротив. Поезд ушёл, а пятиэтажки всё ещё скрежетали и дрожали от ярости, что он ушёл без них. Где-то во дворах чадили мусорные баки. Иногда страшно вспыхивали, как будто огонь наталкивался на что-то съедобное. Всё забивал густой дух ЧТЗ, дух ферросплавов, мёртвой окалины и мочевины. А тут ещё милицейский бобик с сиреной выскочил из-за поворота – как будто прямо за нами. И кругом – отражённые от проспекта перекрещенные лучи фар. И эта земля из кремния и мазута. Окисленная, протравленная, облучённая. В которой металл превращается в ржавую пену, а черепа сохраняются навечно.
И кто-то же нарыл в ней столько братских могил, и даже сорокаметровой глубины, как на Золотой горе! Причём, для совершенно чужих людей! И рыл бы до сих пор. Потому, что делал только то, что хорошо умел.
А мы не можем вырыть даже маленькую ямку для нашей бедной собачки! Чтоб она не видела больше этих пылающих баков и этой железной дороги имени Ленина под самыми окнами. Зачем нам виза в Германию и эти марки, зашитые в трусы, если… у нас нет обыкновенной штыковой лопаты?
– Не плачь, – сказал я. – Надо что-то делать. Иначе он совсем окоченеет и станет твёрже земли.
Взяли же мы с собой лёгкий, почти игрушечный топорик для рубки и отбивки мяса «в домашних условиях». С тонким, как у молотка, топорищем и с зазубренным лезвием. А ещё – детскую лопатку и железную крышку от коробки с нитками.
Я начал рубить землю, а ты с Надькой отгребала её в сторону. Топор высекал искры из замёрзшей земли, отскакивал от корней, как от тугой резины. Уже через пять минут топорище треснуло пополам. А ещё через полчаса мы с ужасом поняли, что делаем не своё дело. И можем так прокопаться до утра, а можем и до отъезда. А как же тогда уезжать?
Я растерянно глянул на Бонда. Мокрый снег лежал на нём, не тая. И не искрясь.
Глава 2
Купить собаку нам посоветовал сам Егор Тимурович Гайдар. За два месяца до своих судьбоносных реформ. По телевизору. Коротко сообщив народу, что он думает по его поводу, Егор Тимурович вдруг посмотрел мимо него прямо мне в глаза и сказал совершенную чушь:
– Старик, уже не рано, а будет – поздно! Гулять – так на все! Десять стаканов чистой воды!
Я понял его с полуслова. К концу девяносто первого года мы наконец-то стали богачами. На нашем счету в сберкассе покоились десять тысяч первоклассных советских рублей. Именно с такими бабками закатывались в Москву старатели с Крайнего Севера или Дальнего Востока, чтобы оттуда покорять Крым, Рым и черноморское побережье Кавказа. И покоряли целых три месяца кряду – весь заначенный за три года каторжного труда отпуск.
В середине семидесятых, в те самые застойные брежневские, в аэропорту Домодедово, я видел, как это делается. Я прилетел в Москву вместе с однокурсником Ваней. Прилетели мы на неделю пробивать свои никому там не нужные стихи. Ваня был простым и добрым русским мальчиком, а я не простым и не добрым. Так говорит Жириновский.
Самолёт прибыл поздно ночью. Нам жутко хотелось есть. А студенческой столовки в аэропорту, как назло, не оказалось. Странно, но буфеты, работавшие круглосуточно, мы обнаружили только к утру. Ну, куда, в таком случае, бедным студентам податься? Конечно, в ресторан!
В ресторане нас посадили за одним столиком с бородатым, широкогрудым и горластым мужиком, у которого на лбу большими буквами было написано: Сибирь.
Когда к нам подошёл официант, сибиряк стукнул кулаком по столу и рявкнул на весь ресторан:
– Мужики! Я угощаю! Вот гляди! Десять тыщ как одна копейка!
И он рванул из внутреннего кармана пиджака толстенное портмоне. На пол посыпались сотенные купюры. Последней сверху легла огромная пятисотка. Это был невиданный нами доселе иллюзион! Даже домодедовский официант, почти распластавшись над столом, вдруг начал икать и безостановочно повторять:
– Желаете… ик… что-то ещё? Желаете что-то… ик… ещё?
– Желаю сидеть здесь до утра! – гордо заявил мужик, подбирая с пола деньги.
– Тогда, пожалуйста, давайте разочтёмся за прошлое, – ласково пропел официант, – и заказывайте, пожалуйста, по новой до утра! На здоровье! С вас – тридцать восемь рублей, пожалуйста!
– Получи! – громыхнул бородач и сунул ему сотенную.
– Счас сделаем сдачу! – пообещал официант и исчез.
Через полчаса он явился, торжественно неся на блюде целую кучу рублёвок.
– Что-то ты чересчур много принёс! – удивился сибиряк. – Эка намельчил! Себя-то не забыл?
– Никак нет, не забыл! Как можно-с! Всё окэй! – закивал головой «человэк» и поставил тарелку перед мужиком. В тарелке явно не было и половины сдачи. Но наш сосед не стал пересчитывать, а мохнатой лапой выхватил из кучи большую охапку и отодвинул тарелку в сторону.
– Прими! – приказал он. – Я крошек с тарелок не собираю!
Ещё через час официант принёс нам счёт, и мы тоже почувствовали себя сибиряками. Всего за две порции крошечных лангетов с недожаренной картошкой и две рюмки отнюдь не дегустационного вина эта сволочь записала нам двадцать пять рублей как одну копейку! Сибиряк самодовольно курил «Мальборо» и платить за нас не собирался. А мы с Ваней были так растерянны, что только молча передавали друг другу счёт и пожимали плечами. Пауза затягивалась, и это нас спасло. Официант понял всё по-своему, занервничал и уже без всякого уважения бросил, как сплюнул:
– Ладно! Червонец на стол и мотайте! Лохи!
Так вот, мы накопили свои десять тыщ всего за два последних года перестройки. В эти годы я загребал больше, чем герой-обрубщик, депутат-монтажник, а может быть, и старатель. Хотя и был простым репортёром. Я знал, что это несправедливо, что «гегемон» почему-то должен загребать больше. Как всегда! Я пробовал загребать меньше, но времена изменились, и у меня это плохо получалось.
Мы сняли со своего счёта всё до последней копейки, доведя очередь в сберкассе до полного нервного истощения. И вот с кошёлкой рублей под мышкой мы обошли все челябинские торговые точки. В продуктовых не было даже очередей. Все очереди расходились к семи часам утра, когда кончалось бутылочное молоко. Вместо ценников на прилавках чернели объявления об отоваривании продовольственных карточек, куда к тому времени входило всё – вплоть до спичек. Карточки отоваривались по графику горисполкома, но так редко, что продавцы просто деклассировались.
В «Детском мире» на всех четырёх этажах царил «тихий час». Во всех отделах торговали китайской косметикой, синькой и чем-то с недетским запахом. По этажам бродила весёлая компания китайцев с экскурсоводом.
– Какая сегодня тема? – поинтересовался я.
– «Блокадный Челябинск», – по-русски пошутила экскурсовод и снова серьёзно защебетала по-китайски.
В торговом центре выбросили модные китайские пуховики. Но вместо денег брали товары народного потребления, выданные под зарплату. Люди расплачивались утюгами, мерительным инструментом, даже крышками для унитазов. Всем, что удалось заработать или украсть на оборонных заводах.
– А мельхиоровый чайный сервиз «Надежда» с ЗСО берёте? – приценился я.
– «Надежду» берём, два сервиза за пуховик. Но если возьмёте сразу пять, отдам за восемь. Вам сколько?
– Ну, почему тебе не дают эти сервизы под зарплату? – толкнул я тебя в бок.
– А трал для разминирования не хочешь? – отпихнулась от меня ты. – Очень хорошо шёл в Афгане.
– Минуточку! Сейчас узнаю. А трал для Афгана пойдёт?
– Пошёл к чёрту! – мирно улыбнулся продавец.
– Вот видишь! К тралу нужны мины, а здесь их нет. Работаешь-работаешь и никакой «Надежды»!
– А почему тебе платят только рублями? Только рублями! «Я зарабатываю больше любого литейщика!» – перекривила меня ты. – А литейщик, между прочим, пришёл сюда со своим литьём! И получит китайский пуховичок на настоящем лебяжьем пуху!
– Хорошо, – не обиделся я, – когда у нас в квартире будет ремонт, я натащу столько газет, что ты покроешь ими все полы. А насчёт пуха сейчас посмотрим…
Я подошёл к пуховику, лежащему на прилавке, и осторожно переломил его пополам. Он хрустнул, как старая пересохшая вафля.
– Граждане! Покупайте китайские гигиенические пакеты. Самые дешёвые в мире! Продаются оптом в оригинальной упаковке. Перед употреблением рекомендуется… упаковку снять!
– Стой! – заорал продавец и схватил меня за руку. – Не двигайся! Счас с тобой, сука, будут говорить!
– Спасибо! Некогда! – хором извинились мы. – В другой раз!
Набегавшись по городу, мы поняли главное: гульнуть «на все» можно только в киосках «Союзпечати», комиссионках и на собачьем рынке. Там было всего навалом и за рубли.
Собаки нам и не снились. К тому времени мы уже имели на руках восьмилетнюю кошку Машку, похожую на русскую голубую и сибирскую одновременно, десятилетнюю дочку Надьку с характером кошки Машки и восьмидесятивосьмилетнюю тёщу – бабушку Бетю, единственную дочку украинского скотопромышленника Фридмана. К тому же Машка каждый год снабжала нас внуками, от всех котов нашего двора. А бабка Бетя, в отличие от своего папы-скотопромышленника, не очень-то любила животных.
Чтобы с чего-то начать, мы купили в киоске «Союзпечати» на площади Революции толстую газету с частными объявлениями «Тумба» и зашли в комиссионку на Каслинской. Железные двери комиссионки были абсолютно черны, без единой искры и просвета, чёрные решётки на окнах как будто вросли в стены, отодрать их можно было только вместе с ними. И чёрная вывеска над входом. Всё соответствовало духу времени и не привлекало лишнего внимания. Зато внутри магазина было тепло и уютно. Вещи продавались без разбору и «сортового разруба». Но и без всяких дурацких карточек и лагерных номеров на ладонях. Всего было, действительно, навалом, но только в одном экземпляре. Чистейшей воды эксклюзив, мечта парижских модниц и гурманов! Купи жене сапоги и будь спокоен: ни одна сволочь в городе не повторит её следы. Никто не наденет таких же подтяжек, не будет бить мух такой же мухобойкой.
– Как здорово! – восхитилась ты. – Всё-таки в дефиците есть свои прелести. Всё – так неповторимо!
– Рано радуешься! Что-то тут не так.
– Кончай валять дурака! Ты не страховщик, а я не собираюсь страховать у тебя свой дом.
– Это потому, что у тебя нет дома. Но если бы он был… Представляешь: он сгорел и ты получаешь свои денежки!
– Опять ты со своим дурацким подвохом? Не надоело?
– Никакого подвоха! Сгорел – получай!
– А если я его сама подожгу, тогда шиш?
– Тогда – шиш.
– Ну вот! А ты говоришь – никакого подвоха!
Мы просто дурачились. От недостатка кислорода. Нам нравилось это делать. Например, разыграть какой-нибудь свежий анекдот в двух лицах. Смешно, и тебя не касается.
Вся страна, сцепив зубы, шла навстречу своему счастью. И счастье было так возможно, так близко, буквально за первым углом. Впрочем, как всегда. Поэтому председатель облисполкома товарищ Сумин, как истинный коммунист, в последний раз заверял население, что только вчера отправил в Казахстан машины за мясом, и умолял «ничего не делать такого» хотя бы до их возвращения. Газеты печатали фронтовые сводки: продовольствия в городе осталось на два дня, на двадцать четыре часа, на… три или четыре хлебопекарни закрыты на капитальный ремонт в связи с уходом в бессрочный отпуск всего обслуживающего персонала вследствие полного отсутствия муки и электроэнергии, третья колония усиленного режима объявила забастовку, требуя «с воли» хлеба и масла, в телепередаче «Почему бы и нет!» опытный диетолог рассказывал о пользе хлебных крошек, коммунисты образовали фонд помощи жертвам будущих дерьмократических реформ, кое-где в подземных переходах уже накарябывались надписи «Ельцин – еврей!» и «Все евреи – жиды!»
По вечерам, поближе к ночи, это мешало расслабиться перед самоубийством, но днём …
Мы присмотрелись к ценам и таки открыли страшный подвох. Любая заграничная хреновина стоила больше десяти тысяч, а отечественная, наоборот, – меньше. От любой «родной» нашей покупки оставались полтора-два неотоваренных куска, и они уж были точно на выброс. А это – моя трёхмесячная зарплата, а твоя – девятимесячная! Кошмар!
– А ещё говорят, что евреи не патриоты! – разозлился я. – Вчера Жириновский опять выступал перед шахтёрами в новом немецком костюме и казакам звонил по «хэнди», а мы… а у нас…
– Всё! – очень грубо перебила ты меня. – Пока мы тут треплемся, они могут запросто отпустить цены досрочно, например, к Дню Конституции СССР! И мы не купим на свои кровные даже десять стаканов чистой воды!
Я представил себе эти десять стаканов, не купленные на десять тысяч советских рублей, и впервые последнее слово осталось за тобой.
Закрыв глаза, мы одновременно ткнули пальцами в пространство за прилавком, и оба попали точно в один и тот же ультрасовременный советский телевизор «Фотон». Даже «Сделано в СССР» на нём было выбито по-английски. Но цена у него была «домашняя.» И всё остальное, как потом оказалось, тоже.
С этим «Фотоном» и последней тыщей в пустой кошёлке мы вышли из комиссионки. На улице стемнело. То есть стемнело так, как могло стемнеть только поздней осенью 1991 года в Челябинске: вдруг и до полного мрака. Раз разбитые фонари больше не заменялись, а окна были зарешёчены и зашторены так плотно, как во время бомбардировки.
– Не горюй, – сказала мне ты.
– Ещё чего! Теперь у нас нет денег, и нам ничего не нужно, – буркнул я, и от огорчения чуть не сел на коробку с телевизором. Это со мной бывало и раньше. Когда-то я едва не уселся на свёрток с Надькой, который ты неосторожно положила на диван после кормления. Не помню, что меня тогда так огорчило.
– Дурачок! У нас есть ещё целая тыща, и я, кажется, знаю, что нам нужно!
Глава 3
– Помнишь ту сумасшедшую ночь в октябре восемьдесят девятого? Когда все ждали погрома?
Конечно, я помнил множество ночей и ту особенно. Ночь, вообще, моя слабость. Ночью я люблю спать. Ну и что, что я журналист! Я не страдаю бессонницей, и ты об этом хорошо знаешь. Значит, я плохой журналист. Но мешать спать, по-моему, смертный грех.
Подумаешь, в России говорят о погромах! Пусть говорят! Когда русский человек много говорит, он занят делом. Думаешь, он бросит такой интересный разговор и побежит тебя громить?
Я слышал о погромах весь рабочий день. Сперва прибежал Олег Вепрев, и по секрету сообщил, что видел сходку местных «памятников», где решался именно этот вопрос. Почему он в ней не участвовал? Видно, не позвали. Ты ещё не забыла Олежку Вепрева? «Первооткрывателя» могилы на Золотой горе и соискателя «расстрельных» списков? Между прочим, многие «расстрелянные» из его списков до сих пор живы. Но массаж головы этот прохвост делал капитально. Сначала вручную снимал с неё всю «вредную карму», потом долго мял и тискал то, что осталось, и под конец отпаривал горячим мокрым полотенцем. Я всё боялся, что он когда-нибудь приложит к моей голове утюг. Голова после него становилась лёгкой и пустой, как кишечник после клизмы. Но потом он снова начинал яростно митинговать, и моя башка опять тяжелела и вибрировала.
– Ты обязательно должен об этом написать! – орал он. – Сегодня на дверях рабочего общежития на ЧМЗ кто-то написал «ЧМО». А директор там – еврей! Сечёшь?
– Ну и что? – тоскливо скулил я. – Что такое «ЧМО»? Наверное, челябинское металлургическое общежитие? Завод – ЧМЗ, а общежитие – ЧМО…
– Ты так думаешь? Но почему тогда – от руки и мелом?… Ладно! Я сейчас – доверенное лицо одного придурка, кандидата в депутаты горсовета от общества борьбы за трезвость. Вчера ходил по домам за него агитировать. В еврейских квартирах каждому еврею лично втемяшивал:
– Голосуйте за Кошкина, он – свой, при нём погромов, может быть, не будет!
Евреи так пугались. А чего, скажи, людям пугаться, если они ничего такого не ждут?
После подобной информации я остро нуждался в вепринских массажах, а днём из окна своего кабинета в редакции на шестом этаже мучительно долго смотрел вниз. Всё-таки хотелось долететь до земли, ни за что не зацепившись. А по вечерам тупо созерцал нашу с тобой мебель. Мебели мне было по-своему очень жаль. Особенно, нарядную стенку «Уралочка», добытую по совершенно неимоверному случаю, с прибалтийской фурнитурой, почти импортную. Я читал, что когда громят, непременно бьют мебель. О нас я не беспокоился. К чему? Первый этаж, навес над бойлерной подпирает окно на кухне, деревянная дверь, окна без решёток… Из нас четверых бесспорную ценность представляла только тёща Бетя. Она была долгожитель. А в опорном крае державы – это такая редкость!
Решётки мы не ставили из трезвого расчёта: поставишь – точно грабанут. Уже проверено не одним соседом.
Вепревым дело никогда не кончалось. Следом забегал Иполитыч, активист челябинской социал-демократии, такой неухоженный старый холостяк.
– Ну, парень! Я гарантирую: сегодня ничего не будет. Наци обломились! Но у казачков начинается брожение. Хотят идти к «еврейскому дому», где-то на Свободе. Ты знаешь, где этот дом? Нет? А ещё еврей! Я тоже не знаю. И ещё: на каждом доме, где живут евреи могут появиться специальные знаки. Как в Варфоломеевскую ночь. Помнишь? Если заметишь на своём, звони в любое время! Будем подымать народ.
В нашем подъезде шла скучная бытовая драка. Сосед Виталик опять чего-то не поделил со своими клиентами-алкашами. Они приползали к нему за водкой, которая тоже была по талонам. А у Виталика – без и в любое время. Алкаши часто хотели в долг, а Виталик этого не выносил. Я решил обождать у подъезда. Обычно Виталик долго ни с кем не возился: ни с алкашами, ни с собственной мамашей. Он был под два метра ростом и частенько не по годам пьян.
На стене нашего дома, прямо под моим окном, я случайно увидел странный знак, чем-то похожий на арийскую свастику. Нарисовано было коряво, но не мелом, а масляной краской и, скорее всего, не детской рукой.
«Начинается! – сразу скис я и без колебаний открыл дверь подъезда. Там уже было тихо. Видать, Виталик всё же впустил алкашей в свою квартиру.
После смерти соседей мы всё ещё жили вчетвером в одной комнате. Комната покойников была временно опечатана надёжней, чем погребальная камера фараона. Просто пришёл старший по дому, наклеил на двухстворчатую дверь узкую полоску белой бумаги и на ней крупно написал: «Печать. ЖЭК1. Ст. по д. Ильич». Души соседей оказались запертыми в привычной обстановке вместе с вымирающими от голода и холода клопами. Им всем там было просторно. А нам – нет!
Надькина кроватка на колёсиках стояла прямо напротив нашего полуторного диванчика. От бабкиной огромной, как украинская телега, кровати на колёсах мы на ночь отгораживались двумя стульями. Это практически ничего не меняло. Бабка, как акула, ловила каждый наш шорох.
– Шо ви там так скрипите! – вопила она, не успев лечь. – Ви делаете мне зло!
А среди ночи вдруг взвывала, как сирена:
– Ребёнок час кричит! Он – мокрый! Дайте же ему грудь!
Мне всегда казалось, что Берта Михайловна в молодости была палестинской террористкой. А уж потом стала еврейкой. Когда Надька родилась, Бетя назло нам поклялась лично отвести её в первый класс. А когда та пошла в школу – дожить до её совершеннолетия… Напрасно я убеждал Бетю, что в этом нет никакой необходимости. В конце концов, ей надоела и Надька, и она заявила, что переживёт нас всех: и меня, и внучку, и правнучку, а если захочет, то и внучку правнучки.
– А кто же тогда будет вас хоронить? – в ужасе спросил я.
Но в ту ночь Бетя уснула быстро. Несмотря на свой патриарший возраст, спала она тише покойника, без предсмертного храпа и хрипа. Давным-давно цыганка за трёшку нагадала ей долгую жизнь аж до девяноста лет. Теперь Бетя жалела, что пожмотилась и не дала гадалке пятёрку. Но и так ещё целых два года она могла спать абсолютно спокойно.
Где-то к часу ночи кто-то постучал в дверь. Просыпаться жутко не хотелось, но на первом этаже сколько окон, столько и дверей. Как-то летом, задолго до свадьбы моя будущая супруга сидела у раскрытого окна и вязала шарфик. Вдруг какой-то неопределённого вида мужичок легко запрыгнул на подоконник, соскочил на пол, отдал пионерский салют жене, погладил по голове Бетю и бочком-молчком через комнату и прихожую вышел на лестничную площадку. Хорошо ещё, что никто не пошевелился.
В дверь уже били не только кулаками, но кажется, всем, чем только можно. Дверь была до потолка, тяжеленная, сталинская. Но «чэтэзовские», сделанные под «английские», замки могли запросто выскочить наружу.
– А чёрт! Быстро звони в милицию. Может, приедут…
Я взял давно припасённый витой металлический прут от старой решётки и подошёл к двери. В такие минуты я всегда чувствовал одно и то же: от ледяного жгучего вихря в пустом желудке до тупого безразличия ко всему на свете.
«Дождались!» – тупо констатировал я про себя. «В Израиле хоть умерли бы по-человечески!»
Я треснул кулаком в собственную дверь, потом ещё и ещё раз. Скоро я понял, что стучу уже один.
– Телефон не работает! – прошептала ты. – Господи! Что будет!
– Иди к детям. Если что, прыгайте в окно. Хорошо, что решёток нет…
Наконец, я догадался спросить:
– Кто?
За дверью выматерились, затопали ногами и гнусно заорали:
– Открой!
Сколько там было погромщиков, я не знал. «Глазок» мы поставили гораздо позже, во время ремонта.
– Открывайте сами! – безжалостно сказал я. – Я вам не швейцар!
– Ты, мля, счас станешь трупом! Открой! Мы только посмотрим!
– Музеи открываются с десяти. Если вы, суки, не уйдёте, я вызову ОМОН! Гадом буду, вызову!
– Ментами пугаешь, шестёрка! Открой!
И стали с разбегу бить в дверь ногами.
От усталости и обиды, что мне не поверили, я обнаглел и заорал ещё громче них какие-то средневековые глупости:
– Стучи, стучи, лабазник! Евреи не сдаются! Врёшь – не войдёшь!
За дверью стало совсем тихо, и вдруг раздался такой мерзкий хохот!
– На хера нам твои евреи! Имей их сам! Отдай мою блядь!
От удивления я даже выронил свой прутик. Вот это – сюжет! Вепрев-придурок: погромы, погромы! А народу совсем не нужны евреи. Народу нужна его блядь!
– Слушай, – сказал я. – У меня, кажется, нет твоей… девки, честное слово. А как хоть её зовут?
– Галка!
– Вот видишь! А здесь есть Ирка, Надька и Бетька. Но Ирка уже замужем. А остальные тебе не подойдут.
– Врёшь! Она забежала в ваш подъезд. Покажи своих баб!
У меня слипались глаза. Я жалобно позвал:
– Ир! Выйди на минутку. Скажи им, что ты не их… Галка!
И открыл дверь настежь.
Конечно, я помнил ту сумасшедшую ночь «перед погромом». Мы всё ещё стояли возле комиссионки, рядом со своим «Фотоном», в полной темноте Каслинской улицы, в самом конце горбачёвской перестройки…
– Я знаю, что нам нужно! – торжественно повторила ты. – Нам нужна ба. а… а….льшущая собака!
Глава 4
В субботу до семи утра мы занимались серьёзным делом: стояли в очереди. Советская очередь – это ещё та очередь! Ты сперва её займи, а потом спрашивай: зачем стоим? А тут и спрашивать было нечего! С шести продавали исключительно молоко. Водка шла с одиннадцати. Но по субботам все винные отделы были закрыты, а продовольственные наоборот открыты. Однако в субботу продукты не завозились и талоны не отоваривались. Народ скучал. Очередь за молоком была тишайшая.
Спросонья люди не интересовались ничем, кроме очереди и молока. Например, завезут ли его вообще, а если завезут, то в чём: в бутылках или пакетах. Это было принципиально. Вопрос, хватит ли молока на всех, никогда не обсуждался. Но в бутылках молоко, хотя и тяжёлое, и как бы несколько старомодное, зато домой донесёшь, не пролив ни капли. А эти пирамидальные непроницаемые пакеты, как итальянские костюмы для торжеств: советское правительство как-то завезло их для новобрачных, а оказалось – для покойников. Пакеты народ не любил.
К счастью, на этот раз привезли в бутылках. Но, к несчастью, за двадцать человек до нас стали выдавать всего по бутылке на рыло. Такое случалось часто. Опять же, к счастью, мы забрали последние три бутылки. Но очередь продолжала стоять и после нас, как заворожённая, то ли в ожидании чуда, то ли объединённая общим горем.
А мы поскорее вышли на Комсомольскую площадь, на одной стороне которой бабки с асфальта торговали семечками, костями для собак и остатками тряпья собственной штопки. По другую сторону на колоссальном гранитном булыжнике покоился пятидесятидвухтонный КВ – гордость Танкограда. В сером с желтинкой тумане он был похож на одутловатую пропитую рожу с намертво закрытыми глазами. Его многометровая пушка уставилась в блошиный рынок на другом краю площади, как бы держа его на прицеле. Танк-победитель, танк-вампир.
Дома мы ещё раз просмотрели «Тумбу». В разделе «Животные» предлагались собаки с царскими и княжескими родословными. Полное имя какого-нибудь добермана читалось, как меню дореволюционного «Славянского базара». Вот тебе на! Ещё вчера мы запросто могли себе позволить трёх-четырёх собачьих князей или двух-трёх королей без сдачи!
– Зачем мы взяли эту мёртвую тварь! – показал я на угол.
– К тому же без всякой родословной! – сразу согласилась ты. Что бывало крайне редко. – Мог бы сначала поинтересоваться, что пишут коллеги, а потом тянуть меня в комиссионку.
– Я не читаю коллег. Из принципа. Но как странно… семьдесят пять лет советской власти… голубая кровь… и так дорого!
– Потому что сегодня она – только в собаках!
Оставался «собачий рынок». Вся дорога к нему почти от самой трамвайной остановки кишела собаками и их двуногими друзьями. На земле лежали гигантские плетёные кошёлки с целыми выводками щенят всех пород, мастей и размеров. К потрёпанному привокзальному бомжу жалась великолепная овчарка, явно украденная под гул колёс. Бомж просил за неё талоны на водку. Из-за пазух продавцов выглядывали мокрые блестящие носы ещё полуслепых боксов, бульдогов, мопсов. От них шёл тёплый молочно-кислый пар. Они тыкались мордками в собачьи полушубки своих хозяев, как в родную мамкину шерсть и, похоже, туда же тайком и мочились. Мы шли сквозь шеренги рычащих, урчащих, скулящих и матерящих человекообразных.
На рыночной площади нас охватил животный ужас. Из всех щелей выглядывали звериные морды с грустными, часто голодными глазами. В разваленных «Жигулях» без заднего сидения ворочался убитый горем сенбернар. Ему было тесно в этой грязной халабуде на колёсах, воняющей бензином и «Беломором». С пасти свисали густые зелёные слюни, а в глазах светилось одно желание: задрать ногу и поссать на весь этот человеческий балдёж сверху вниз.
По рынку бродила тощая одинокая коза с верёвкой на шее.
– А где же её козёл? – шутя спросил я, прозрачно намекая на хозяина.
– Продан! – не шутя, ответила ты.
Пьяный мужик продавал настоящую без примеси дворнягу, выдавая её за полукровку.
– Кто Шарик? Он – Шарик? – сипел мужик. – Хер тебе с поворотом! У него мать – Алоиза четвёртая, поехали покажу!
– А шо ж ты её сюды не привёз? – веселились вокруг.
– Соседи не пустили, говорят, твой кобель её уже за…: хвост стал колечком, как у дворняги! Во гены!
Нам предлагали всё подряд: купированных, обрезанных, необрезанных, диванных и собак-убийц.
– Глядите, – кричали нам, – какие у него жёлтые клыки! Это – от злости! Кажин день стервец точит. Всех кошек во дворе перегрыз. А хватка! Ну, сунь ему руку в пасть, не бойся! Отгрызёт, не почувствуешь!
Мы стали немного нервничать.
– Вот тебе твоё изобилие! – разворчалась ты. – Я уже не знаю, чего хочу. Рынок, рынок! Вот тебе рынок! Одна морока. Всего полно, а брать нечего. Счас возьмём, а через два шага другой – ещё лучше. Об этом твой дорогой Гайдар подумал!
Я не знал, подумал ли об этом Гайдар или ещё его легендарный дед. Мне всё это очень нравилось. Не то, что в молочном отделе: молоко в бутылках, молоко без бутылок…
На заборе рынка трепыхались оборванные, подмёрзшие листовки и плакаты всех последних выборов и перевыборов. Ельцин мирно висел рядом с Макашовым, а Явлинский с Жириновским. Но больше всего было плакатов «Голосуйте за Лежнева! «Это всё, что осталось от выборов в первый Верховный Совет СССР. Лежнева нельзя было не выбрать. Он был директором Сосновской птицефабрики. В дни выборов на все рынки Южного Урала залетали машины Сосновской птицефабрики с красными транспарантами на бортах: «Голосуйте за Лежнева! Лежнев – это куры!»
Меня даже послали тогда взять у него интервью. Хороший дядька, первый построил коттеджи для своих птичников и принял меня попросту. Долго рассказывал о своём путешествии в Голландию. А под конец, как бы извиняясь, сказал:
– Раньше бы я вас отсюда без курей не отпустил. Дал бы на всю редакцию. А теперь каждая курица на учёте в облисполкоме. Даже потрошки выдаю по личному распоряжению товарища Сумина. А вот попкорн берите, сколько хотите. Это – наша новинка. Дитя перестройки! Правда, подарить тоже не могу – акционерная собственность.
– А сфотографировать ваших кур можно? Пусть народ хоть на фото ими без талонов полюбуется.
– Да ради Бога! – рассмеялся Лежнев. – Если только они не будут против.
В павильоне инкубатора было тихо и жарко, как в парилке. Пахло куриным помётом и импортными комбикормами. Сотни кур дремали, разомлев от невиданного на воле комфорта.
«Вот оно – золото партии!» – успел подумать я и услышал щелчок фотоаппарата. Яркая вспышка озарила душное марево инкубатора, и мы пригнулись от грохота ядерного взрыва! Тысячи крыльев насмерть перепуганных кур взлетели одновременно. Куры бились в истерике. Их можно было зарезать, ощипать, даже съесть живьём, но, не дай Бог, разбудить.
Через несколько лет Лежнев был в упор застрелен из обреза на пороге собственного дома в Сосновке. В мёртвую руку кто-то вложил старую листовку «Голосуйте за Лежнева! Лежнев – это куры!»
– Хочу боксёра! – неожиданно закричала ты.
– Почему именно боксёра? – поинтересовался я. – Он гладкошерстный, будет мёрзнуть и лезть к нам под одеяло. Ещё неизвестно, понравится ли это мне!
– Пусть лезет! Он будет греть мне пятки! Зато у него морда… человечья!
Осматривать всех боксёров уже не было никаких сил. Нам понравился третий с краю рыжий щеночек, с белой грудкой и совершенно круглыми чёрными глазами. Он постоянно зевал, и когда я взял его на руки, извернулся и лизнул тебя в нос. Меня это почему-то так тронуло! Такая любовь с первого взгляда! Хозяйка божилась, что паспорт на него она забыла дома, но если мы в следующую субботу придём сюда и найдём её…
Честно говоря, тогда мы плохо разбирались в родословных и даже не знали, к чему они нам. Тётка просила полторы тыщи, но я твёрдо заявил, что больше тыщи за «беспачпортного» дать не могу, но если она придёт сюда в следующее воскресенье с паспортом…
Мы трижды прокричали «ура!», завернули псинку в старый красный Надькин комбинезончик и пошли к выходу.
– Стоять! – дёрнул я тебя за рукав. – Куда? А ошейник с поводком?
– Зачем ему сейчас твой ошейник? Он из него выпадет.
– Женщина! Чё ты понимаешь? В наше время всё надо покупать впрок. Завтра у тебя не будет ни денег, ни ошейника!
Мы снова прошли по рядам. Я хотел самый навороченный, из настоящей жёлтой кожи, с шипами, и ещё плетёный кожаный поводок, а ещё почему-то упряжь для езды на собаках по снегу.
Ошейник и поводок мы купили быстро. А упряжь никак не давалась. И вдруг в самом центре одного ларька мы увидели просто потрясающую упряжь, с лакированными ремнями и пряжками. Мечта любой собаки!
– Мне вооон ту упряжечку! – мило улыбнулся я продавцу, заранее предвкушая и его радость. Но продавец почему-то совсем не обрадовался моему выбору.
– Это – не упряжечка! – мрачно процедил он и сплюнул себе под ноги. – Это – казачья портупея!
– Бежим отсюда! – шепнул я тебе. – Счас он нас зарубает шашкой! Вместе с пёськой!
Глава 5
– Ну, вот мы и дома! – сказала ты, вытряхивая пса из комбинезончика. – Запомни: переулок Артиллерийский, дом 6А, остановка троллейбуса «Кинотеатр «Спартак». Если потеряешься, спросишь. Тебе любая собака укажет. Как говорила Надька: пеяуяк Аяийский! Ты, случайно, не говорящий пёс? А?
– За тыщу говорящего пса сегодня не купишь! – возмутился я. – Так, псина, сейчас устроим утро знакомств. Сведём тебя со всей роднёй – не обрадуешься. А с соседями познакомишься сам, когда научишься как следует отгавкиваться. Но учти, у них длинные языки.
Мы поставили щенка на стол и оглядели его со всех сторон. Первый осмотр нас успокоил. Немного тощеват. Но передние лапы в суставах утолщены. Хорошо это или плохо? Решили, что хорошо: признак породы.
Бетя, как единственная наследница папы-скотопромышленника, сразу же показала свой скотский эгоизм.
– Теперь вы будете всё время возиться с этой дворянжкой, а я не буду иметь, что есть!
– Не понял! – уставился я на Бетю. – Берта Михайловна! – когда я злился, всегда называл тёщу-бабушку по имени-отчеству. – Не понял! Вы хотите дожить до девяноста? Или уже нет?
– Не морочь мне голову! – проскрипела тёща-бабушка.
– Значит цыганка – дура! – заключил я. – А между прочим, когда наша бухгалтерша Оля с мужем стали «челноками», сразу же завели овчарку! Их недавно убили всех в один день. Вместе с овчаркой…
Вид Бети меня разочаровал. Кажется, я её не совсем убедил.
– А вот другой пример! Один мужик пришёл к себе домой и забыл отключить сигнализацию. Только он разделся, дверь отлетела, и на пороге мент с пистолетом. Всего через полчаса! Мужика, конечно, на пол. А тут его ротвейлерюга проснулась. Что там было! От сержанта одна фуражка осталась. Мужик её потом сам в дежурку отнёс.
– Это не пример, – прошамкала Бетя. – Это – анекдот!
И сунула свой корявый палец прямо под нос щенку. Тот чихнул и почесал задней лапой под ухом.
– Тьфу! Даже не кусается! – съехидничала тёща-бабушка. – На, на, куси-куси, манюнечка!
Надька сняла боксика со стола и пустила его на пол «погулять». И тут в комнату вошла Машка.
Машка была писаная красавица и знала про это. Из розового комочка пуха она очень скоро превратилась в молодую пепельно-серую саблезубую тигрицу с крупной лобастой и скуластой головой, окружённой ещё не виданным на Земле абсолютно белым густейшим мехом. Два прищуренных глаза как бы висели на кончиках огромных жестких усищ. На лбу чернели сатанинские рожки. А хвост Машки вообще не подавался никакому описанию.
Она жила, как хотела, с кем хотела и где хотела. Ела только варёную в молоке рыбу. Продовольственные проблемы страны её не волновали. Засыпала у нас в ногах, и если мы, проснувшись, обнаруживали её у себя на голове, значит, сегодня ночью Машка была нами довольна.
Никакие капроновые сетки на форточках не могли удержать её в квартире. Она обожала двор и своих избранных котов. Одного из них она как-то привела к нам для знакомства. Кот всем не понравился. Так Машка гнала его до самой форточки, как не оправдавшего её доверия.
А чистокровного, с белой норковой шестью, кота Ваську, одолженного у моей сотрудницы по большому блату, Машка весь вечер продержала под креслом, а после всю ночь шугала по квартире прямо по нашим спящим головам. «Трахайте её сами!» – плюнул Васька и под утро был таков.
Однажды Машка пропала на целых два дня, и мы с Надькой облазали весь двор. Когда уже казалось, что мы навсегда осиротели, Надька совершенно случайно заглянула в вентиляционное окно бойлерной и заорала дурным голосом:
– Там Машка! Там Машка! Я видела еённые глаза!
И вот эта поистине божья тварь вошла в нашу комнату, как в свою.
Машка остановилась в двух метрах от пса, и зрачки её сначала до предела расширились, а затем мгновенно сузились и застыли. Она присела на все четыре лапы, как будто втянула их в свою пепельно-серую роскошную шерсть.
– Марья Ивановна! – ласково сказал я. – Расслабься и получи удовольствие. Это твой новый двоюродный братец. Сейчас мы дадим ему имя и пойдём все вместе пить молоко.
– Тебе не кажется, что она не хочет пить с ним молоко, – осторожно заметила ты. – По-моему, она хочет его съесть!
Я нагнулся, чтобы подобрать пеську с пола и не успел. Машка начала утробно шипеть, в доли секунды глухое шипение перешло в звериный рык, от которого в джунглях привыкшие ко всему обезьяны замертво падают с деревьев. Машка наливалась рыком, как фурункул дурной кровью. Из-под коротких брылей сверкнули клиновидные клыки. Пёс успел только свернуться клубком и закрыть лапами голову. Он стал круглым, как ёж, потерявший иголки. Машка ударила его сразу всеми четырьмя лапами, но промахнулась. До отказа выпущенные когти были страшнее зубов. Второй раз ударить она не смогла. Я всё же исхитрился подхватить пса на руки и шикнуть на Машку. Она грозно шикнула на меня, и через форточку выскочила на улицу.
Инцидент был исчерпан. Правда, мы забыли дать псу имя. Но и без имени он досыта напился молока и заснул. Мы по очереди качали его на руках. А на ночь положили к себе в постель. Он лежал на подушке между нашими головами, и его влажные чёрные глаза выглядывали из-под широких лопуховатых ушей.
В полночь в комнате возникла Машка. Она привычно запрыгнула на диван и улеглась у нас в ногах. Не знаю, какой кот там её успокоил, но Машка, миролюбиво муркнув, уснула.
– Иван да Марья! – восторженно сказал я.
– Только не Иван!.. – пробормотала ты во сне. Дальше была тишина.
А потом был конец света, кровавое воскресенье или августовский путч, как хотите! Я проснулся от того, что никто больше не грел мне щёку, услышал отчаянный писк откуда-то с пола, а следом… нет, это был даже не рык голодного зверя! Просто Машка с наслаждением убивала тёплого со сна, ещё безымянного пса. В темноте её зелёные раскалённые глаза метались где-то в центре комнаты, и только избыток ярости мешал ей получше прицелиться.
У нас во дворе жила булька Кора. Она ловила котов и разрывала их на части. Теперь Машка делала то же самое. На своей земле она, казалось, могла загрызть даже Кору.
Мы прыгали вокруг и не знали, что предпринять. В какой-то момент мне всё же удалось отбросить Машку ногой и вырвать у неё то, что осталось от нашего бедного бокса. Но уже в полёте зверюга полоснула лапой по моей ноге сверху вниз. Я подумал, что её когти застряли глубоко в икре, остались там и вот-вот доберутся до сердца. Такой боли я никогда не знал. Даже в темноте я видел, как брызжет кровь. Так вот как рвут живую плоть!
Мы загнали Машку в комнату к бабке, а сами уползли на кухню зализывать раны. Как ни странно, пёс пострадал меньше, чем я. Его короткая рыжая шерсть покрылась множеством неглубоких царапин, левое ухо было слегка надорвано, а под сопливым гуттаперчевым носом уже затвердела тёмно-красная капелька. Мы густо утыкали его зелёнкой, и он стал похож на чёрт знает что.
Полосы на моей ноге вспухли и кровили. Но когтей в ноге я не обнаружил.
– Машка не виновата! – твёрдо сказал я. – Это – её дом. Она ещё согласна делить его с нами. Но больше ни с кем. Понятно?
– Так что же делать? – хором воскликнули вы с Надькой.
– Придётся вернуть его хозяйке. Хорошо, что сегодня воскресенье. Второй такой ночи мы не переживём. В лучшем случае она выцарапает ему глаза. Это – элементарно!
Но утром на рынке той тётки не оказалось. С продажей тоже ничего не вышло. Всех удивляли зелёные пятна.
– Это – такая болезнь? – спрашивали нас.
– Это – такая порода! – огрызались мы.
Становилось всё холодней. Через два часа мы посмотрели в глаза друг другу, потом на маленького пятнистого боксика и обречённо засмеялись.
– Это – судьба! – сказала ты.
– В зелёнке, – уточнил я.
И мы поплелись домой.
Глава 6
Мордатый, не очень молодой парень с гладкозализанными наверх волосами и большой шишкой над бровью вырвал у меня диктофон и через матюгальник рявкнул в него:
– Да здравствует 7 ноября! Я за революцию и «красный террор»!
– А что это такое? – ошарашенный спросил я.
– Это? Это… когда мы вот этих, – он ткнул матюгальником в тянущуюся вдоль обочины проспекта цепочку «дээсовцев», – это когда мы их будем сперва мочить от плеча, а потом – от бедра – тататата! и головой об голову, и вверх ногами, как хряков, чтоб кровь стекла! И всё – под водочку, под закусочку, под Интернационал! Как завещал великий Ленин! Чувствуешь?
– Мне этого не понять. Я не пью водки!
– Не пьёшь – научим, не захочешь – расстреляем. Не всё сразу! А этих пидеров сразу – к стенке! Без долгих разговоров!
– А если и тебя к стенке? – хмыкнул я.
– А меня за что? Я же – свой!
– Ну так, за компанию, по случаю «красного террора»! Без долгих разговоров.
– Врёшь, сука! Меня не тронут! Держи свою цацку!
Парень сунул мне в руку диктофон и побежал догонять свою колонну. Уже вклинившись в неё, он оглянулся и торжествующе крикнул:
– Я – Иголкин, командир комсомольского оперотряда имени братьев Кашириных! Запомни, гад, пригодится!
Краснознамённая колонна была невелика. И двигалась как-то чересчур поспешно, какими-то частыми перебежками, и почти беззвучно. Как будто торопилась проскочить этот ставший вдруг враждебным проспект Ленина с его выморочными пустыми магазинами и навсегда вытоптанными, с окаменевшими следами тысяч ног, газонами. Только изредка над головами последних бойцов революции проносились мобилизующие команды:
– Товарищи! Подтянитесь!
– Не отставать!
– Посторонних в колонну не пускать!
Но до самой площади Революции, кроме продрогших внебрачных детей Валерии Новодворской, никаких посторонних не наблюдалось. Полутора-миллионный город всё ещё беспробудно дрыхнул в остуженных за ночь квартирах, хорошо понимая, что просыпаться и в этот праздничный день абсолютно незачем. На остатках вчерашнего алкоголя можно было доспать и до полудня. Но что делать после?..
Народ был растерян и подавлен. Впервые власти совсем забыли о его существовании. Его не кормили, не поили, не развлекали, даже не били и не тащили на работу. И в далёком соцгороде, вокруг огромного остывающего пепелища ЧМЗ, построенного ещё трудармиями Берии, и в барачных посёлках медленно умирающего гиганта социндустрии стотысячного ЧТЗ, чьи тракторы так похожи на танки, а танки не спутаешь ни с чем, и там, где после Афгана стремительно пустел легендарный станкостроительный имени Орджоникидзе, в котором три цеха из восьмидесяти десятилетиями гнали станки для развивающихся стран, а остальные ковали «щит страны», во всех «номерах», плотно окруживших город, как загон на волчьей охоте, в праздничный день седьмого ноября 1991 года в одиннадцать дня народ страдал от тяжёлого, злого, как запой, пересыпа.
Я подошёл к «дээсовцам». Здесь преобладали светло-голубые тона. Но лозунги тоже по-большевистски отливали кровью. «Коммунистов – на виселицу!» «СССР – на свалку истории!» и, конечно, «Свободу Валерии Новодворской!»
– Разве Новодворская арестована? – спросил я двух нестарых дам, гордо держащих тяжёлый плакат, как хоругвь.
– Мы имеем в виду свободу духа, молодой человек! – ответила дама, очень похожая на известную дикторшу местного телевидения. – В этом смысле Новодворская несвободна всегда!
– И при Ельцине тоже?
– Не будьте наивны, молодой человек! Ельцин и Горбачёв – близнецы-братья! Демократический союз борется не с персоналиями, а с идеями. С властью в любом её обличье.
– Так Новодворская – просто анархист? – придвинулся я к дамам и включил диктофон. – Это уже интересно!
– Не ваше дело! – взметнулась вторая дама, не похожая на дикторшу местного телевидения. – Соня, смотри, он нас хочет записать на плёнку. Но вы всё равно ничего не опубликуете, без нашего разрешения!
– Почему? – удивился я. – Вы же – демократы. Откуда у вас цензура?
– По-шёл на хер! – по слогам отчеканила одна из дам и замахнулась плакатом.
– Не понял! – вздрогнул я.
– Я говорю: пошла на хер, «жёлтая пресса»!
«На хер, так на хер, и как можно дальше!» – подумал я, едва увернувшись от падающего мне на голову голубого плаката.
В этот день в городе произошло два исторических события. В парке белой краской была залита лысина бюстика Ленина, установленного над входом в его челябинский мавзолей, а у начальника областного управления милиции товарища Полякова какая-то штатская сволочь стащила генеральскую папаху. Причём, прямо с головы, у евонного подъезда, на виду у шофёра-тело-хранителя. Папаха не найдена до сих пор. Это был уже полный демократический беспредел.
Глава 7
Иголкин… Иголкин! До чего же знакомое имя. А, главное, морда. И как эти старые комсомольцы – буквально все на одно лицо! Но этого Иголкина я определённо где-то…
Вот так смотрит собака на луну и думает: до чего же эта круглая бледная немочь на луну похожа! И где же я её раньше видела? Да вчера же вечером на этом же месте! Только вчера – после ужина, а сегодня – до. Значит, день стал ещё короче, а ночи длиннее! Почему не наоборот? Как странно… Хоть волком вой!
Да!!! Щенка мы назвали Бонд. Вот так, не долго думая, за его волю к жизни. Имечко, конечно, не божественное. Скорее, бандитское. Между собой мы его и звали просто и ясно: Бондит. Не помню, кто его первым позже обозвал Черномырдиным, в честь нового премьер-министра. Ничего похожего… Но псина ж некрещёная, в ЗАГСе или синагоге не регистрированная, как хочешь так и зови!
Это моему отцу в метрике писарь синагоги каллиграфически вывел на века: «в семье мещанина такого-то и мещанки такой-то родился мальчик и дано ему имя Ной» И дата – 17 ноября 1917 года (по старому стилю, разумеется).
Тут уж каждая буковка, как гвоздь в ковчеге. Выдернешь – утопнет ковчег, пропадёт ребёнок.
Бабка моя, Нахама Ноевна, точно с Богом советовалась, когда сына именовала! Была она умнейшей девкой и очень могла окончить гимназию с золотой медалью. Как Владимир Ульянов, между прочим. Поэтому перед самым выпуском вызвал её к себе гимназический батюшка и сказал без лукавства:
– Мадемуазель Окунева! Вы – гордость нашей гимназии, и, как никто, достойны золотой медали. Но… мне стыдно повторять заблуждения нашего печального века… вы никогда её не получите. И хорошо знаете – почему. Мне известно, что вы человек неверующий. Умоляю вас, отбросьте предрассудки своего несчастного народа – креститесь! Ведь вам, в сущности… всё равно. А Господь сам во всём разберётся. И наш и ваш. Перед вами откроются двери лучших университетов страны. Решайтесь!
– Могу я подумать? – попросила моя бабка. И думала целых пять минут, как пять тысяч лет, а потом твёрдо произнесла:
– Спасибо, батюшка, но я не могу.
– Очень жаль! – прошептал батюшка и коснулся золотого креста на груди. – Бедная Россия! Тысячу раз прав отец Сергий, говоря: «Господи! Почему у нас при таком обилии героев, так мало просто умных, порядочных людей?» Своим отказом, мадемуазель Окунева, вы открываете дорогу другим, и дай Бог, вам об этом никогда не пожалеть! Всем нам не пожалеть! Что ж, тогда вам остаётся только одно – преподавание в младших классах реальной школы. Увы!
А дальше бабка начинает творить чудеса. Она не меняет веру, но зачем-то полностью меняет имя и отчество, как будто это что-то могло изменить в царской России. А в стране победившего пролетариата тем более. И с тех пор зовётся Надеждой Наумовной. Но сына своего вопреки всякому здравому смыслу и чувству самосохранения называет в честь своего же отца: Ной. И всю жизнь учит сопливых первоклассников читать по слогам. И может быть, никогда не жалеет об этом.
А отец никогда не изменит своё библейское имя. Хотя в войну запросто можно было потерять всё, кроме партбилета, и поменять не только имя, но и национальность.
Ной не сделает этого, никогда его танковая бригада по личному приказу товарища Сталина вместе со всей легендарной Кантемировской дивизией, отвлекавшая немцев от Сталинграда, была загнана в окружение под Красноармейском, ни потом, когда уже по неизвестно чьему приказу остатками горючего жгли расстрелявшие весь боекомплект танки, а специальная команда добивала раненых, и даже когда шли, отстреливаясь, по горящим улицам города, и многие комиссары и командиры бросали в огонь свои документы, стремясь затеряться в чужих частях, и даже когда уже неразличимой массой танкисты вывалились на окраину Красноармейска в обнажённую «донецкую» степь, и, разделившись, бросились на прорыв. И только та часть, с которой пошёл Ной, прорвалась. А, может, Бог знает, прорвалась именно потому, что с нею был Ной.
Впрочем, всё решилось ещё раньше, в последние часы перед выходом из Красноармейска, в каком-то залитом водой подвале, когда Ной окончательно сошёл с ума и добровольно вступил в партию. После этого изменить что-либо было уже просто невозможно. Потому что партбилет Ной потерять не мог и по всем статьям стал обречённым трижды, как коммунист, офицер и еврей.
А через много-много лет жена его друга, простая, но пламенная русская евангелистка Валя как-то скажет:
– Когда Господь призовёт всех евреев в землю обетованную, тебя он призовёт первым. Потому что ты – Ной! И ты пойдёшь к нему, и поведёшь за собой остальных, и спасёшь их.
Вести евреев в землю обетованную во времена Брежнева было не совсем удобно. К тому же Ной терпеть не мог никакого насилия над собой. Даже со стороны Бога.
– А если я не захочу? – возмутился он.
– А кто тебя будет спрашивать? – успокоила его Валя. – Скажет Господь: иди! – и пойдёшь, как миленький! И воздвигнешь новый Израиль! Чем тебе плохо?
Своего же мужа смиренная Валя часто называла «проклятым жидом» и уже старого и почти незрячего била по голове чем ни попадя. Истинная же вера слепа.
А с нашим боксиком мы договорились быстро. Я положил руку на его тёплую плюшевую макушку и торжественно произнёс:
– И дано ему имя… Бонд!
Бонд довольно вильнул своим под корень купированным хвостом и облизнулся.
– Бонд, Бондик, Бондюшка! – обрадовалась Надька.
– И это правильно! – сказала ты не своим голосом. – Но как быть с Машкой?
– А Машка пусть пьёт валерьянку! – захлопала в ладоши Надька.
Н… да! Но с этим Иголкиным мы определённо где-то…
Глава 8
Сегодня у меня – трудный день. Меня ждут в «зоне». Зэки грозят устроить всеуральский шухер, если им не предоставят права «обратиться к народу через свободную демократическую прессу и депутатов трудящихся».
– И чего им там не сидится! – мрачно шутят люди на обледенелых остановках.
– Охрана им спать мешает! – поддакивают другие. – Скажите спасибо! У нас вчера соседа грабили, среди бела дня железную дверь внаглую срезали с петель «болгаркой». Всем подъездом в милицию звонили! Не приехали…
– А у нас на первом этаже кооперативщик все три квартиры на площадке скупил и соединил. В двух жил он, в третьей охранник с семьёй. Двери – броня, как в сейфе! Ставни на окнах круглосуточно. Домофон. Он уже и фирмой своей только по телефону руководил. Всё равно достали! Его же охранник с семьёй и ухайдакал! Страхота!
Трудный день был и у тебя. На твоём ЗСО сегодня снова обещали выдать зарплату за август. Можно было не сомневаться, что у касс соберётся весь трудовой коллектив, а это тридцать тыщ, без уволенных и родственников больных и умерших. А кому-то придётся прервать и недельный запой! Такое событие никак нельзя было пропустить. А вдруг и вправду дадут? Ну, хотя бы сухим пайком. Так даже лучше!
Во все эпохи количество голов на заводе было страшной государственной тайной. Засекречивалось и количество рабочих рук, которое не всегда совпадало с количеством голов. Что, само собой разумеется, тоже было абсолютно секретно. Многотиражку с весёлым названием «Машиностроитель» можно было вынести за пределы предприятия, только завернув в неё что-нибудь съедобное или не съедобное, но обязательно не секретное. Например, нельзя было заворачивать в газету снаряд даже без боеголовки, чьи заготовки передавались из цеха в цех по каким-то подземным переходам, но всё равно всегда в изобилии валялись у ворот цехов и на скрапобазе.
Так что, сколько вообще должно прийти за получкой, не знал никто. Даже в шести режимных отделах, которые сами же всё это и придумали. Смутное время!
Итак, нам было некогда. Значит, утреннее кормление Бондика должно было пройти строго по расписанию. Всё было продумано до мелочей и секунд, как при взлёте самолёта. Упаси Бог, Бетя проснётся раньше времени, пойдёт в туалет и выпустит Машку на нашу голову!
Поэтому, пока я в своей комнате держу рвущегося наружу Бондика, Надька дежурит «на трассе» в коридоре, а ты на кухне у миски. Всё чётко:
– Дверь «Б» закрыта?
– Закрыта!
– Кухня готова?
– Готова!
– Приготовиться! Бондик пошёл!
– Первый поворот пройден! Второй пройден! Бабка не наблюдается!
– Бондик на кухне! Двери закрываются!
– Общий отбой!
После еды повторяется то же самое, но гораздо быстрее. Наконец, я закрываю двери в нашу комнату и отдаю последнюю команду:
– Выпускай!
– Выпустила! – кричит Надька. – Никто не выходит. Все спят!
Всем объявляется благодарность, и мы разбегаемся кто куда. Я – в «зону».
В синем, дребезжащем «рафике» мы едем в Копейск. Ехать недалеко. Копейск – почти пригород Челябинска. Город шахтёров и бурого угля. На бурый уголь не выменяешь и китайские пуховики на гигиенической подкладке. Шахтёры уже не просят пуховики, они просят хлеба. Жрать попросту нечего. И они объявляют одну за другой бессрочные голодные политические забастовки, на которые никто не обращает внимания. Голодаете? – ну-ну! Бастуете? – а кто вас просит работать! Кому он нужен этот бурый уголь! Слабовольные прерывают политическую голодовку и голодают вместе со своей семьёй, но уже без всякой политики.
Ворота зоны открывались медленно, а захлопнулись за нами мгновенно, как будто под напором урагана.
– Когда мы теперь отсюда выйдем? – сказал кто-то из нас почти с испугом.
– Если по грехам, не раньше, чем через пять лет.
– Мы выходим, а на воле уже совсем другая жизнь!
– Или никакой! – брякнул я. В такие минуты меня всегда одолевал очень чёрный юмор.
Нас повели в управление. Мимо высокой сетчатой ограды, за которой, возможно, по случаю нашего приезда, согнали сотни зэков. Никто не смотрел в нашу сторону. Даже не оглянулся. Но было что-то удушающее в скопище чёрных ватников и ушанок, с опущенными ушами. Казалось, что оно незаметно наступает на нас, теснит к забору, выдавливает наружу или, наоборот, засасывает в себя. И воздух над чёрной толпой, как чёрная биомасса, был плотен и убийственен от избытка её ледяной энергии. Точно такой же густой ядовитый туман скапливается с годами над птичьим инкубатором, и через десять-пятнадцать лет тысячи здоровых кур в одночасье гибнут, придушенные ядами собственной жизнедеятельности.
Начальник зоны, полковник внутренних войск, старый задёрганный советский служака, почему-то принял нас за очень важных персон. Он так выскочил нам на встречу, так вытянулся в струнку и отчётливо отдал честь, что я почувствовал себя немного шарлатаном: вот сейчас, чего доброго, сдёрнет с головы фуражку, прижмёт её ладонью к бедру и отчеканит:
– Заключённый номер один, полковник Ткачук, явился по вызову!
Но депутаты были явно польщены.
– Так, ну что! – сказал полковник. – Коротко докладываю обстановку, а потом – командуйте: что и как! Время такое, скрывать нечего, поэтому обстановка самая критическая. Если пойдёт буза, кликнут клич, словом, встанут все зоны Урала. Тогда, извините, они будут здесь, а мы там! Чего они хотят? Воли? Нет! На воле, говорят, хуже, чем в тюрьме. Требуют увеличения пайки – там масла, молока… Но это же, извините, чистейшей воды политика! Я сам эти слова скоро уже разучусь выговаривать. Сколько вам масла выдают в месяц – по сто грамм на живую душу? Так вы кто? А это ж – тьфу!.. Так что прикажете: у убитых отнять и их же убийцам отдать? Ну, вы же понимаете, о чём я говорю!
Наша точка зрения. Это такая сволочь – она без бузы не может. На хера им масло! Они его себе на сапоги намажут, да так, чтоб все видели. Или на травку сменяют. Я соображаю так: если ты, сука, народом себя считаешь, голодай вместе с ним. Чтоб на свободу с чистой совесть!.. Правильно? Но вы ж знаете, какая пошла лабуда: депутатов захотели – пожалуйста, в газетке пропечататься – извольте! Но организованно, через представителей. А остальные – молчок!
Мы на вас, товарищи, очень рассчитываем. Наобещайте им, что хотите. Так сказать, сделаем-не сделаем… Короче: приказывайте, что и как! А то, когда я начну приказывать, тут такая демократия пойдёт – чертям будет тошно!
Полковник круто свернул свою речь и вызвал по селектору дежурного офицера:
– Коркин! Проводишь товарищей в красный уголок. Приведёшь туда троих от их сраного комитета. Иначе всё равно не отвяжутся. Остальных подбери кого потише: из наших, кто срок кончает. Люди – из области! Понял? Беречь, как свою бабу! Но, товарищи народные избранники и свободная пресса, при всём почтении, и, чтоб не накликать… если кого возьмут в заложники и сразу же не выдадут, может поступить из центра команда: кончать всех без разбору, невзирая на лица!.. Тогда, извините! С бандитами – никакого базара!
Этот Коркин повёл нас какими-то тёмными переходами в красный уголок. По дороге понемногу учил жизни:
– От меня – ни на шаг! Недавно один такой, тоже от общественности, умник, отбился. Они его живо удовлетворили. Всем лагерем. Еле откопали – всю агентуру на рога подняли. Да нет, слава Богу, живой, но теперь – ни баба, ни мужик. Боялись начальству показать. А так при нас – говорите на здоровье, только близко к себе не подпускайте – ворьё!
Красный уголок был действительно красным. Даже шторы на окнах – кошмарно пожарного цвета. Все стулья и стол привинчены к полу. На стенах пятна от портретов бывших членов Политбюро. Сами портреты аккуратно выстроены на полу, каждый под своим пятном. Хоть сейчас вешай обратно! Над столом президиума – только Горбачёв и Ельцин, но Горбачёв немного перекошен, как будто его уже пробовали снять, да пока раздумали. Одна стена целиком отдана под Доску почёта. Фотографии «лучших из лучших» явно вынуты из запасников их уголовных дел – напряжённые до судорог лица, снятые в фаз в упор.
Тройку «комитетчиков» возглавлял старый рецидивист по кличке Заяц.
– Откуда такая кликуха? – спросил я.
– Да я три года отсижу, две недели дома отгудю, отыграю и снова на пять лет обратно. Каждый раз возвращаюсь, а братва кричит:
– О! Заяц уже из отпуска прискакал!
– А сейчас на сколько?
– На двенадцать. Ведь, представляешь, сука, только вышел из отсидки, покрутился неделю на воле, зашёл в кабак, иду из кабака, весёлый, жить охота – ни параши, ни нар! Уже и обратно не тянет. А тут смотрю, какие-то трое мужиков убивают четвёртого. Я взял тех троих порезал. Ну и того… недобитого – тоже недосмотрел. Меня обратно – головой в парашу!
– А четвёртого-то за что?
– Четвёртого? Не помню. Пожалел, наверное: сильно мучился!
Зэки заулыбались. А менты отошли к окну. Стоят, вроде, не подслушивают, вроде, прутья на решётках считают. Лагерники расселись напротив нас, пошушукались, и Заяц «взял слово»:
– Мы, конечно, здесь сидим, а граждане начальники стоят. Они устанут – сядут, нам надоест сидеть – сукой буду, встанем! Всё правильно, всё по закону! Но где такой закон, чтобы авторитеты без масла сидели? Мы – люди больные. Все колотые-переколотые, чифирём моренные. От чифиря во рту – сушь. Я – вечный чахоточник. Девять месяцев – в тубдиспансере, на месяц – домой, там, если не подохну, снова на пять лет сюда. Это ж какое здоровье надо иметь! Если такие бедные, не хер было сажать! Передайте на волю: мы всё понимаем, чужого не требуем, там всё давно разворовано, хоть шаром… Ну, кто разворовал? Не знаю! Одни базарят – коммуняки, другие – жиды… Разбирайтесь сами! Мы – смирные. Но если кормить не будут, друг друга перегрызём и за вас примемся. Вот – там всё внутри!
И подал тетрадный листок в линейку, густо исписанный карандашом. Каракуля на каракуле – ничего не разберёшь.
Тут Коркина вызвали за дверь, и зэки, воспользовавшись случаем, полезли со всех сторон:
– Задавили, мля! В больницу не ложат даже с аппендицитом!
– Ларёк закрыли, курева нет!
– Я за посылкой сунулся, а они, курвы, выдают пустой ящик. Смотри, говорят, что присылать стали – одни дрова. Я спрашиваю: а где внутренности? А внутренности, рыгочут, твоя родня сожрала, пока посылку собирала. Я, конечно, малость психанул, твою мать!.. А начальник мне сразу под нос: на Белый лебедь, мля, захотел, бунтовщик ё. ый? Я тебе забронирую! Там тебя быстро наизнанку вывернут и по частям родственникам разошлют.
– А вы ещё напишите! Аспирину не дождёшься! Аспирин, свистят, тоже наркотик.
– А мы тут все – за перестройку, етить её в корень! А начальники наши все свои партбилеты уже куда-то посдавали – до лучших времён.
– А этот наш, самый главный хрен, с большими звёздами, кажется, в Новочеркасске людей казнил. Ну, казнил и казнил. Может, это и параша! Но почему он тогда, козёл, наше маслице зажилил?
Вернулся Коркин. Какой-то весь перекособоченный. Зэков сразу же разогнали. Красный уголок посветлел.
– Тут такое дело, хоть вешайся! – сказал нам Коркин. – Придётся прерваться. «Шестёрка» одного нашего пахана, пацан ещё, девятнадцати нет, пальцы себе пилой отхерачил. Может, специально приказали – разберёмся. Но сейчас в больницу надо везти. А не на чем! Скорая не едет – нет горючего! Наши машины – все в разгоне. К тому ж, его в любую больницу не повезёшь. Только нашей системы. А это – аж на ЧМЗ: через два города! И на трамвае тоже категорически не положено. Да он и не доедет.
А эти почуяли кровь. Орут: мол, нарочно тянете! Ему, мол, можно ещё пальцы обратно пришить. Если эта «шестёрка» от потери крови подохнет, бунт неминуем. Лучшего повода и не придумаешь! Может… вы чем поможете? У вас же связи!
Мы посовещались и решили везти на нашем «рафике». Такого поворота бедный Коркин, видимо, не ожидал. Даже «в период неслыханного разгула гласности и демократии» это попахивало невиданным волюнтаризмом. Обычно областное начальство лагерных шестёрок по больницам лично не развозило. Коркин, наверное, подумал, что кто-то из нас определённо сошёл с ума. И скорее всего, он, как младший по званию и должности. Он развёл руками, но спорить, однако, не стал.
– Ладно! Но тогда я поеду с вами, с конвоем.
Нас повели к проходной. Зона по-прежнему чернела от ватников и шапок. Зэки не расходились. Покрывая их хриплый гул, по-военному сурово гремели репродукторы.
«Внимание заключённые! Ваши требования переданы специальной комиссии народных депутатов и представителю независимой прессы Челябинска. Ответ на них вы получите через неделю. Травмированный заключённый номер 1340 благодаря поддержке наших гостей будет немедленно доставлен на их машине в нейрохирургическое отделение УИТУ Челябинской области. Администрация требует соблюдения режима на всей территории лагеря. Любые беспорядки…»
На всех вышках стояли усиленные наряды не очень сытых и потому готовых на всё автоматчиков. Подкрашенный и подкисленный заводскими дымами снег покрывал всё пространство между небом и землёй.
На проходной нам вернули паспорта. Минут через пять два конвоира вывели того парня. Он шёл сам, то и время натыкаясь на свою охрану. Глаза его были широко открыты, с дурным блеском. Кисть левой руки туго перетянута бурыми от частой стирки и крови бинтами. В другой руке он нёс целлофанновый кулёк, держа его за самый кончик. В кульке что-то плавало. Сзади плёлся то ли доктор, то ли санитар, в ватнике поверх серого халата.
– Разве у вас нет льда? – удивлённо спросил кто-то из депутатов. – Я читал, что надо положить в лёд…
– Вы что – американский шпион? – скривился то ли доктор, то ли санитар. – Мы же не морг. Да у нас нет даже спирта! Спасибо, командир дал немного коньяка из своего запаса. Но я сделал два обезбаливающих! – гордо добавил он. – Хотя… он счас в глубоком шоке. Авось довезёте! Пальцы у него в кульке.
– Дай сюда! – велел он парню и потянулся к кульку.
– Не дам! – вздрогнул тот. – Мои пальчики!
К вечеру дорога слегка заледенела. Машина медленно скользила по ней, с трудом огибая частые выбоины и рытвины. Парню стало совсем плохо, и мы положили его к себе на колени. Настоящая боль, по-видимому, всё ещё не подступила, но руки заметно похолодели, а лоб раскалился. Временами паренёк вскрикивал и шептал скороговоркой:
– Ой! Где мои пальчики? Не трогайте мои пальчики! Ой! Что я маме скажу?
И пытался содрать с больной руки мокрую повязку.
В Челябинске дороги покрывал тонкий слой подтаявшей маслянистой грязи. Мы поехали быстрее. По самой короткой окольной дороге на ЧМЗ, мимо городской свалки. Стало совсем темно. Казалось, что мир вокруг освещается только светом наших фар.
У ворот зоны стоял «Камаз» с прицепом, доверху гружённый силикатным кирпичом. Наш водитель начал бешено сигналить. Наконец, из проходной выполз заспанный лейтенант. Коркин вышел к нему, и они долго ругались в свете фар, тщетно пытаясь понять друг друга. Коркин вернулся злой и сказал, что сначала пропустят кирпич, а это с проверкой – канитель на час или больше: зона!
– Я ему, мудаку, говорю, у нас такой груз – скоропортящийся! А он мне: мы этот кирпич полгода ждём, и, если до семи не примем, он укатит обратно. Дефицит! А зэк – не кирпич, его у нас навалом, никуда не денется. Всё равно, хирург, мол, сейчас уже сам больной, и может эти его пальцы не к тому месту пришить. Да их, мол, через три часа без льда – можно только засушить на память, как гербарий. В общем, всё верно! Но всё равно, скотина!
Через час мы въехали в зону. Ещё через полчаса к «рафику» подошли два зэка с носилками. Нашу «шестёрку» кинули на жёсткий, с горьким запахом старой крови брезент, ноги связали, как покойнику, чтоб не ботались. Целлофанновый кулёк положили под щёку. И четыре чужие руки в синих наколках легко подхватили носилки. И понесли.
Глава 9
У памятника Первостроителю, недавно поставленному у моста над Миассом, отсохли руки. Отпали и разбились о набережную вдребезги. Скульптор Головницкий очень обиделся, велел убрать памятник насовсем. Первостроитель – не Венера Милосская, чё ему без рук делать! Пожмотился город на своего Первостроителя, сэкономил на материале. А скульптор Головницкий – лауреат СССР, номенклатура в своём роде и прочее! Будет он вам из гипса шарики надувать! Скульптор Головницкий – это бронзовые вожди в пять натуральных величин. Как Ленин на площади Революции. Его работа – монолит! Такую скульптуру никакая демократия с места не сдвинет. Неподъёмен! И правая рука, если уж отвалится, – насквозь гранитные трибуны пробьёт.
А там под трибунами целый подземный городок с обогревом, с буфетом, с писсуарами для живых вождей. На время демонстрации спускались они туда по очереди. Хорошо под Лениным согреться, стряхнуть снежок, облегчиться по малости, принять по маленькой, и снова наверх – к массам, в холодрынь. В Челябинске – что октябрь, что май – одинаково мерзко.
Правда, однажды замкнуло что-то в ленинском подземелье. Может, трибуны протекли или сторож мимо писсуара… Но только полыхнуло так, что полЕвропы осветило! А наутро весь обком партии встал по боевой тревоге: ночью Би-Би-Си передало на весь мир – в Челябинске сгорел Ленин вместе с обкомом партии и его подземным переходом в городской театр. Нашли, гниды, чему радоваться! Ну, глянули живые вожди друг на друга, потом в окно на площадь – нет, все, вроде бы, живы, но горелым-таки пахнет. Перекрестились, обматерили вражеский голос. И вход в подземелье приказали на хрен замуровать!
А Ленин до сих пор показывает на центральный гастроном напротив, прямиком на его винный отдел. И скульптор Головницкий доволен: хороший памятник, вечный!
А как руки у Первостроителя упали, совсем город перекосило накануне реформ. Задумали было метро строить под первый миллион жителей. Уже и названия станциям изобрели, и землю кое-где поковыряли, и метростроевцев со всего Союза согнали. Но сразу же вышло, что и грунт не тот, и грунтовые воды не так текут, и метростроевцы-звери хотят столько, что на метро уже не остаётся.
Тогда сгоряча рубанули по ветхому кинотеатру «Октябрь» – одну стену оставили в пустом котловане. Что-то… хотели к этой стене пристроить, а что – забыли. Стоит котлован с одной стеной – загадка для инопланетян. Через полгода вспомнили: ах ты чёрт! – мы же там, кажется, Дом кино имени Герасимова ставить затеялись. Уже и проект отыскался. А чё ж не поставили? Да стена «Октября», которую сохранили из экономии, не вписалась в этот проект!
А в котловане тем временем уже платная охраняемая автостоянка завелась. И уже всем за всё заплачено. Туда такие лимузины закатывают! А деньги, что на Дом кино, на снос трикотажной фабрики ушли. Но не снесли фабрику, только опустошили и стёкла в окнах повышибали вместе с рамами. Потому что задумали в ней областной культурный центр создать. Больно место хорошее – проспект Ленина, напротив центральной комиссионки.
А кто ж против культуры? Да никто же! Просто все деньги на новую газету её же Фонда угрохали. На «Утро, так сказать, Урала». А зачем нужна народу такая смешная газета, когда жрать нечего и Фонд культуры прикрыли?
Тут возник из Москвы крутой бизнесмен Теняков. Захотел купить эту трикотажку, снести под корень и открыть какой-то коммерческий центр. Может, и открыл бы, кто его, буржуя, знает! Ну, вот ещё глупости какие! Мы ж хотели – культурный центр!.. Тенякова после путча недолго в СИЗО подержали, в спортивном костюме и тапочках, чтоб не мешал новую жизнь строить. А выбитые окна трикотажной фабрики забили рекламными щитами АО МММ и «Хопра».
Глава 10
У нас грандиозное событие! Самое великое событие в собачьей семье! Бонду сделали обрезание! Я – необрезанный. Ты и Надька, кажется, тоже. Бете я бы обрезал язык. Самый кончик чтобы не торчал изо рта.
Вот говорят: обрезанный еврей. Чушь! Точно такая же еврейская радость ждёт любую порядочную семью с боксёром, ризеншнауцером или доберманом. В положенный час все эти семьи будут обрезанными.
Теперь Бонд обрезан от хвоста до ушей и может спать спокойно: еврейский Бог его не забудет.
Как же всё это было? Буквально в двух словах. На большее нет времени: я уже слышу твой душераздирающий вопль.
– Скорее! Он истекает кровью!
Да, такое я видел только однажды в камере спецраспределителя, где два бомжа били третьего головой об стенку, вцепившись ему в уши. Здоровенный кусок нашей стены был густо забрызган кровью. Её капельки темнели на линолеуме, а твой халат впитал всё остальное. Бондик скулил в углу, отворачивая от меня морду. Свежеобрезанные уши свисали с головы, причём, одно было в крови, а другое всё ещё туго забинтовано, с болтающейся полоской лейкопластыря…
– Что за блатная истерика! – возмутился я. – Ты испортил новые югославские обои. Честное слово, я начинаю понимать Машку.
– Я вошла, – оправдывалась ты, – а он захотел почесать за ухом задней ногой… и как даст!
– Конечно, он захотел почесать, потому что ты вошла! Тогда виновата ты! Поставь ему уши на место, отмой обои, сделай хоть что-нибудь. А ты, обрезанный, не скули. Лучше помоги маме.
Итак, в двух словах. В Челябинске резать уши позволено лишь посвящённым. Нам их резала по особой рекомендации совсем юная девочка Юля. Тот, кто попадал в её дом, сразу чувствовал запах «породы.». Дверь открыл заматеревший в летах боксёр. Он уже и не скрывал, как устал открывать эту дверь всяким проходимцам. Так как нас в тот момент интересовали только уши, я с восторгом уставился на стоящие торчком фигуристые обрубки хозяина, и даже протянул к ним руку.
– Руками ничего не трогать, – вежливо одёрнула меня Юля. – Всё живое – кусается!
– Разве он не дрессирован? – удивился я.
– Ещё как! – рассмеялась Юля. – Потому и предупреждаю.
Всё кругом было рыжим с чёрными пятнами или коричневым в чёрную полоску. Обгрызенные кресла, стулья, ковры шевелились, урчали и визжали. И когда она успела их всех народить!
– А вот и наш необрезанный! – пропела Юля. – Макс! Иди-ка ты спать, старичок. Ты же не любишь крови. А здесь сейчас такая резня по дереву начнётся!
Старый боксёр потянулся до хруста, уронил на пол немного соплей и слюней и плюхнулся на свой деревянный лежак у входа.
Бонда резали на кухне, на столе, на котором, похоже, только что завтракали. Юля сдвинула в сторону грязную посуду, и операционный стол был готов.
– Значит, тебя зовут Бонд? Бонд! Красивое мужское имя. Бонд, а почему у тебя такие большие уши? Как у бассета. А их… в Корее откармливают на колбасу. Ты же не хочешь, чтобы тебя съели из-за таких ушей? Кстати, родители! У ребёнка острый рахит с рождения. Суставы утолщены, как у старой бабки. И на рёбрах – бляшки. Надо лечить. А то сядет ваш бокс на все четыре лапы. Верно Бондик?
Юля вколола псу какой-то укол. Бонд успел лизнуть её за палец и притих.
– Не подлизывайся! – сказала Юля. И стала что-то чертить на ухе фломастером. Потом зажала ухо пинцетом. Глаза Бондика косили в разные стороны. Юля взяла обыкновенное лезвие от безопасной бритвы и прицелилась.
– Но он же ещё не совсем спит! – испугалась ты. – Нельзя же так… по-живому!
– Он в трансе. Как наркоман. Не пробовали? И не надо! Так! Прижмите его немного к столу. Дёрнется, всю красоту испортит.
И Юля резко провела лезвием по линии пинцета. Бонд жалобно пискнул, но лежал как парализованный. Юля приложила салфетку к краю среза.
– На память от Бонда! – улыбнулась она и положила мне на ладонь ещё тёплый шёлковистый лоскуток в красной салфетке. – Счас будет полный комплект. А на Западе, между прочим, боксам уши не режут. И хвосты тоже. А в Африке режут. По одному уху у каждого члена племени. Но мы же русские люди, правда, Бонд? А русские… меру знают!
Остатки ушей были свёрнуты в две трубочки, туго перетянуты бинтами и соединены друг другом лейкопластырем. На шею, как ярмо, надели картонный воротник, чтобы лапы не доставали до ушей.
– Порядок! Через неделю снимите.
Юля погладила Бондика по макушке.
– И будете массировать ушки от корня вверх до самых кончиков, пока не встанут. Как у Макса. И кальция ему побольше. Как корове. Иначе вырастет не Бонд, а Микки-Маус. Макс, старая скотина! Проводи гостей!
Глава 11
К вечеру явился сосед Женька с третьего этажа.
– Ты – журналист, курва! Значит, не пьёшь. А я…
– С чего ты это взял? К моему первому многотиражному редактору Ивану Емельяновичу тоже как-то секретарша припёрлась с интересным предложением о повышении зарплаты. А он дожевал чеснок, руки о свою же газету вытер и спрашивает:
– И зачем тебе деньги? Вот я, хе! – человек пьющий. Мне понятно – зачем! А ты же не пьёшь!
Она даже обиделась:
– Конечно, я не журналист, как вы… Но тоже немножко…
– А я шо – журналист? – удивился Иван Емельянович. – Журналист – в журнале, а я – в газете. Хо!
– А я, – скривился Женька, – вообще детский футбольный тренер. Дети пьют, как скоты. У меня от них уже сахарный диабет. Давай меняться: ты мне на свою карточку – водку, а я тебе – свой сахар!
Ну, сменялись. Сахар Женька мне так и не принёс. Забыл, наверно. Он же теперь и футбольный тренер, и алкаш, и что-то вроде приёмного отца. Семью взял прямо из-под покойника. Тот сбил по пьянке кого-то бульдозером. А тюрьме быстро спёкся, бросился на высоковольтную проволку. То, что осталось, привезли домой в запаянном цинковом гробу. Гроб в дом не заносили, поставили под нашим окном. Жена с дочкой и соседями быстренько попрощались с покойником… А тут этот Женька помог гроб до машины донести. На поминках и обручились.
Я запер за соседом дверь. На лестничной площадке начиналась очередная средневековая семейная драма. Виталик опять наказал свою мамашу; вытолкал её из квартиры в тапочках на босу ногу и байковом халате. Ты сдуру предложила соседке перебыть у нас, но она только руками замахала:
– Нет, нет! Он и так сегодня схватил меня за горло и мычит: мам, скажи, как тебя убить? Ну, сама скажи как! Виталик, сынок! Ну, впусти. Я больше так не буду!
– Ха! Не будешь! – взревел Виталик за дверью. – Ты, сука, как не мать вобче! Каждый день ментов приводишь! Постой там. Остынь!
Железная дверь подъезда обмёрзла по краям и не закрывалась. В широкую щель клубами заметало снежную пыль. Недавно собрание жильцов постановило поставить металлическую дверь с кодовым замком от алкашей. Дверь поставили, а замок в первый же день кто-то прикоммуниздил. И, слава Богу! А то лазали бы через наше окно. А ссали бы всё равно в том же углу у ящика с пожарным песком.
Так вот, Женька ушёл, а я подсел к Бонду.
– Ирка! Нос мокрый и холодный. Живой гуттаперчевый пёс! Бондик! Ты не очень жалеешь, что всё ещё живой? А я иногда очень!.. Да я не о тебе, я о себе. Тебе хорошо, ты – зверь! По крайней мере, мы тебя любим. Не веришь? Вот уши обрезали. А что! Чуешь, сколько стоили твои уши! Ирка! Ты дашь мне столько на обрезание? Хрен даст! Ну, дай хоть ты… лапу! Не жмись!
Знаешь, кто жил до тебя в этой комнате? Старые евреи – Давид да Марья! Давид Маркович и Марья Давидовна. Смешно. Жид и жидовка. А кто же ещё! К ним раньше сосед забегал, вор-карманник «в законе», по телефону позвонить. Один телефон на весь подъезд – и опять у евреев! Как звонить – жидам, как сидеть – русским! Этого никто в подъезде до сих пор не поймёт. Даже дядя Кожинов-литературовед. Не слыхал о таком? Вчера в «Нашем современнике» прочитал: «Почему в русской литературе так подозрительно много евреев?» А, правда, Бонд, почему? Литература-то – русская и народ – с ноготок, а кругом – одни евреи. И в литературе, и в подъезде!
– Такая роза ветров! – говорит наш старший по дому Ильиченко.
Он тоже этого не понимает.
Роза, Роза! А когда Марья Давидовна померла, слышу этого соседа-карманника кто-то спрашивает на лестнице: чё, мол, там стряслось?
– А, мля, ничего страшного! Одна старая жидовка окочурилась!
– Это… которая с телефоном? Так надо скорее на ГТС бежать! Пущай аппарат на подъезд перекинут. А то… там ещё эти соседи остались. Так они тоже… Пущай в Израиль с междугородки звонят!
Да, вот тут Бонд, где твоя подстилка, стоял старый-престарый буфет с посудой. А напротив – кровать с Марьей Давидовной. Давидка с утра сидел на своей кушетке с приёмником на груди. Представляешь, грязный бинт вокруг шеи, и к нему привязано «местное радио»! Идёт по коридору небритый шкелет под музыку, глаза закрыты, в трусах, и этот приёмник на бинте болтается! Сюжет!
А коридор некрашеный, чуть подмытый и тёмный, как челябинская подворотня. Раз Ирка попробовала покрасить, Давид сразу же всю краску на себя собрал. И лампочку вкрутить в коридоре было некому: потолок под небо.
Один слесарёк из бойлерной к Марье всё ходил помогать – то за рублём, то за трёшкой. Марья попробовала его попросить лампочку вкрутить.
– Ты чё, – говорит, – бабка! В своём ли уме! Я же, мля, сантехник, а не электрик. Там – трубы, а тут – лампочка! Соображай! Дай лучше ещё рублик… на таблетки от головы.
Бетя любила ходить к соседям на чай. А в первую нашу брачную ночь даже пошла к ним ночевать. Я загадал: дня на три – не меньше. Как полагается. А она на второй же день назад припёрлась. Клопы, бурчит, закусали! Что ж они, думаю, тебя живьём не съели! Всю свадьбу испортила!
Я Бетю ещё до свадьбы очень полюбил. Попробовал ей приятное сделать: пол в коридоре отодраить. Не красить же по ржавчине. А Бетя как разорётся:
– Ой! Смотрите! Он нам весь пол протрёт! Своё бы так не тёр, пожалел бы! А чужое – можно!
А Марья из другого угла:
– И что вы, Ирочка, всё время грудь над раковиной моете? Я же там, извините, лицо умываю!
В последнее время Давидка встал на учёт в психдиспансере по старости. А раз встал, надо действовать! Садится, гад, на пол и оловянной миской лупит себя по башке до крови. И какую-то молитву воет. Страшно воет, как предсмертно. Всех клопов распугал. Они к нам побежали. Мы их – обратно. Жуть! Радио уже сипит от усталости, он воет, и этот бой тарелки по старым костям в темноте, как в джунглях! А тут ещё Маша его заснуть не может, скулит:
– Давид! Не бей! Лучше умри! Но тихо… Или я умру, кому хуже будет? У меня же сахарный диабет. Мне спать нужно.
А он воет со словами:
– Саша! Вызовите «скорую»! Скажите, что в доме сумасшедший. Пусть сделают мне электросон. Уууу!
И вдруг ночью стучат в нашу комнату. Открываю: лунный свет через кухонное окно тянется по коридору. И на конце его стоит Давидка с приёмником на шее. Лицо синее, в крови, с белыми от небритья пятнами. Сам в кальсонах и какой-то драной тельняшке.
– Саша! Маня лежит как-то не так. Я кричу-стучу, а она молчит. Посмотрите, пожалуйста!
Маня, действительно, лежала как-то не так. Ноги закинуты на кровать, а туловище с головой – на приставленных к кровати стульях. И во всё высохшее до зелени лицо – глаза. А в глазах!… нет, не смерть… хуже! Отблеск атомного взрыва, который раскалывает её голову. Дикое удивление, ужас от необъятной боли, раскаляющееся добела и быстро остывающее сознание. Казалось, я вижу, как с треском разрываются засклероженные сосуды, кровь глухо выплескивается на пространство мозга вместе с остатками энергии, которой могло хватить ещё на несколько лет такой полусонной жизни. Марья Давидовна пыталась что-то сказать, и что-то ей удавалось. Так я узнал, что должен позвонить её ближайшей подруге – врачу. Марья-то была когда-то медсестрой в медсанчасти ЧТЗ, и все её знакомые – оттуда. Давидка вцепился в её руку и тупо бормотал:
– Маня! Ты хотела спать. Так спи! Сегодня я не буду тебе мешать.
Когда приехала подружка, Марья была уже в коме. Наутро медсестра пришла делать какой-то странный укол. Я спросил:
– Как она?
– Почти покойник, – ответила медсестра, заправляя шприц.
– А после вашего укола?
– Может, и очнётся. Это не исключено.
– Очнётся?
– Да. И будет всё чувствовать.
– И боль тоже?
– Боль? Страшную!
– А потом? Всё равно умрёт?
– Как все, – промямлила медсестра, о чём-то задумалась, посмотрела мимо меня, выдавила весь шприц прямо на пол и спрятала его в железную коробку.
Вечером ещё одна машина подруга попросила меня помочь вытащить из-под больной грязную простыню. Я помог, вырвал прямо на эту вытащенную страшную простыню и понял, что дожить до такого мне никак нельзя. Упаси Бог!
А поздно ночью начался кошмар. Маша хрипела в своей полутёмной комнате, а Давид с настольной лампой бродил по квартире, как будто что-то искал, и длинный провод тянулся за ним, как узкая тень, застревая в чём попало. Иногда он подходил к жене, долго рассматривал её с разных сторон, чмокал губами и качал головой.
Потом стучал к нам в дверь и голосом железного человека объявлял:
– Саша! В комнате находится мёртвое тело моей жены. Позвоните в исполком. Я же не могу спать с покойницей!
Затем снова кружил по квартире и снова стучал к нам:
– Саша! Пусть сделают мне электросон. Я, кажется, ветеран войны. Я целую ночь стучу миской по больной голове, и никто не слышит. Это – бесчеловечно!
Через два дня Марья умерла. Давидку его бывшие товарищи по работе отправили доживать в сумасшедший дом на АМЗ. Там ему наконец сделали заветный электросон, и он успокоился. Комнату по нашей просьбе опечатали. Но всё равно соседи ещё долго и громко шептались в очередях о нас с Иркой:
– Это они специально деда в психушку спихнули. Квартирка-то коммунальная! У них кругом всё схвачено. Во, блин, порядочки у этих… тех, как в Израйле!
Эх, Бондик! Лечь бы на твою тёплую подстилку, свернуться калачиком и голову закрыть лапой! Думаешь, плохо? Всего-то нас на этом свете – я да Ирка, да Надька, да Машка, да ты, сукин сын. А дальше, сколько ни гляди – никого!
Глава 12
Чёрт! Как быстро растут эти собаки. И как поразительно мало живут! Меньше шакала. При таком коротком веке только и остаётся – поскорее расти. Моей жизни хватит ни на одну собаку. А я хочу только одну – на всю жизнь. И пускай она меня даже как-нибудь переживёт. Но как? Над этим стоит подумать.
А думать, как всегда, абсолютно некогда. Уже полшестого утра, и Бонд давно тычется мордой в мою морду и легонько стучит лапой по диван-кровати: пора, мол, на улицу, так сказать, гулять. Забыл? Могу, мол, погулять и тут, рядом с диваном, но, что скажете вы, когда проснётесь? Могу пойти и один. Но что скажут знакомые псы, что они о вас, лентяях, подумают, когда я приду на полигон без тебя?
– А ты полагаешь, что они, вообще, могут что-то подумать?
– А что тут полагать! Вчера уже одна овчаренция всю прогулку интересовалась: есть ли у тебя дети? Я говорю: конечно, по кличке Надька, идём покажу. Странно, лает, откуда же, если у его брата нет! А сама, сука, никак не ощенится, с раком и хозяин – пьяница!
– Хорош, Бонд! Это всё Бетины сплетни. После свадьбы она каждой дворняжке лично донесла, что я – бездетный и почему. Ирка её поймала и спрашивает:
– Чё ж ты, бабушка, такое врёшь?
А Бетя сперва рассердилась:
– Шоб я так жила, как я вру!
А потом вынула зубы, протёрла их передником, вставила обратно и оскалилась:
– А из-под спидныци можна и чорту дулю показать!
Ну Бетя, ну щыра украинка, ну упырь! Тут Бонд наверное скажет:
– Окэй! Гулять так гулять! А от этих длинношерстных всегда псиной несёт, особливо после дождя. Плюнь! А интересно: какой породы Бетя?
Мы пошли к полигону по нашему двору. За длинной шеренгой пятиэтажек «дворцового типа» медленно оживал гигантский – во весь город – проспект Ленина. В одном из домов нашего двора жил генеральный директор ЧТЗ Ложченко. Теперь это никого не интересовало, кроме рэкетиров. Никакой романтики!
Хоккейная коробка густо заросла травой. Такого чертополоха я не встречал и на пустырях! Зимой он прорастал даже через лёд. И если бы там играли в хоккей…
Во многих окнах уже горел утренний свет. Приглушенный шторами, он был то красный, то жёлтый, то буро-малиновый, то вообще какой-то сумеречный. Всё зависело от цены штор. Дорогие шторы переливались и бликовали. Где-то вместо штор висели короткие блёклые занавески или не висело ничего. Там на допотопных витых шнурах с потолка свисали обыкновенные «лампочки Ильича».
Во дворах пахло кислым перегноем мусорных баков. С некоторых пор «продовольственные отходы» стали собираться отдельно. Это было так ново и современно, что мусорщики по неделе не вывозили их со двора, а после сбрасывали в одну машину с мусором. Поэтому и жильцы не всегда доносили вёдра до баков, иногда опрокидывая их в хоккейную коробку.
Бонд рвал поводок. Мне это надоело, и я отстегнул карабин. Что я наделал! Эта рыжая бестия, одурев от свободы, сперва кинулась мне под ноги, а затем замелькала между мусорными баками и детской площадкой. Наконец, выбрав свой куст, присел и, смешно выпятив нижнюю челюсть, замер в крайней сосредоточенности. Но как только я протянул руку к ошейнику, Бонд, высоко подпрыгнув и, кажется, не докакав, бросился к ближайшему подъезду. Стукнувшись лбом об его дверь, он, как бильярдный шар, отскочил метров на десять, встал в стойку и, чудно склонив вбок лобастую голову, нагло посмотрел в мою сторону.
«Кажется, он сильно подрос, пора его учить!» – успел подумать я, но было уже поздно. Бонд забежав за мусорный бак, схватил зубами огромный кусок чьей-то гнилой кожи, а после этого стал абсолютно неуловим.
Он рвал и жевал эту гадость с остервенением голодного людоеда, но кожа оказалась совершенно несъедобной. И это привело меня в тихий ужас: теперь его точно не поймать никогда! Мне просто не дожить до конца этого завтрака. Но должен же мой диванный монстр когда-нибудь продрогнуть? На дворе минус четыре, а шерсть боксёра как хвоя – одна видимость!
– Бондик, Бондик! – жалобно звал я. – Ко мне!
Один раз мне даже удалось ухватить этот мерзкий огрызок. Бонд замер, выпучив глаза так, что белки закрыли зрачки, и утробно зарычал.
– Зверюга! – заорал я. – Подыхай на морозе! Грызи свою падаль! Я пошёл!
Я уже порядком подмёрз. Шерсть на мне была ещё короче. А Бондик, кругами носясь по двору, разгорячился, как скаковая лошадь. И вдруг за каменной оградой домов раздался такой оглушительный хлопок, как будто реактивный самолёт вышел на сверхзвуковую в пяти метрах от земли. Небо на миг грозно посветлело, затмив последние утренние звёзды.
Я почему-то схватился за голову, а Бонд выронил из пасти ошмёток, подбежал ко мне и прижался к ноге. На проспекте явно что-то полыхало, отражённое сотнями окон пламя поднялось над крышами.
Я защёлкнул карабин, и мы с Бондом через «арку генерального штаба» выскочили прямо на троллейбусную остановку, напротив кинотеатра «Спартак». Бонд прижимал уши и тяжело дышал. Я, кажется, не дышал вообще.
На остановке лежал сбитый под корень толстенный фонарный столб. В торчащий из земли железобетонный пень упёрлась передняя часть чего-то очень похожего на «волгу». Другая половина валялась далеко впереди. Жидкое пламя быстро превращало всё в кипящую однородную массу. Живое в ней выжить не могло.
– Две машины… две машины! – причитала в истерике молодая женщина. – Одна за другой – прямо на меня! Как сумасшедшие! Вторая догнала… нарочно! Ой, как страшно!
Бонд рванул в сторону от огня. К остановке почти вплотную к горящей «волге» подползал очередной троллейбус. На лобовых стёклах похрустывала золотая фольга.
Глава 13
Я вспомнил! Я всё вспомнил! У меня память короче самого короткого поводка. Не дальше моего рождения. Но это было ещё ближе.
Короче! Как говорил один мой хороший знакомый: ещё короче!
1990 год, август, Винный бунт.
Очередь, стоящая с раннего утра у винного отдела универсама «Северо-Западный», состояла сплошь из добрых знакомых. Никаких посторонних. Даже два милиционера, прижатые к самым дверям, были слегка пьяны. Чтобы веселей нести службу и не раздражать людей. В отличие от молочной, эта очередь знала точно: товар будет. Ровно в два часа пополудни менты толкнут тяжёлую железную дверь и впустят вовнутрь первую пятёрку. И там, в полутёмном из экономии нутре, образуется ещё одна, самая распоследняя очередь, и самый первый в ней скоро мелькнёт в дверном проёме и, вскинув над головами прозрачные бутылки, победно закричит:
– Будем жить, ребяты!
И бросится сквозь толпу к Комсомольскому проспекту, к троллейбусной остановке, к новой жизни.
Но до двух часов ещё нужно дожить. Выстоять! Назло «полусухому закону» и беспощадному августовскому солнцу! И выйти из очереди нельзя ни на секунду: шаг в сторону – и ты уже не человек!
– Я ж, мля, токо счас тута стоял!
– Кто, мля?
– Да я же! Впусти!
– За кем стоял-то?
– Вон за той шляпой.
– Мы все за шляпой.
– Не свисти! Тебя тута тогда вобче не было! А я только поссать отошёл.
– Ну и ссы дальше!
Пожилая тридцатилетняя синявка безнадёжно тыкалась мордкой в очередь.
– Мужчины! Ну, мужчины! Дайте же женщине встать! Вот он для меня с утра занимал.
– Да встань ты хоть раком!
– Чё он тебе занимал, уральская ты самоцветка, моромойка сраная? Гандон?
– Я – инвалид войны! Мне без очереди – по закону!
– Это за молоком – по закону! А мы тут – все инвалиды. Мне вон транвай пятку переехал. А ты, сука, ишо с руками и ногами!
– Да у меня в голове дырка. На, посмотри!
– Кака война, где война? С Израйлем? Расплодили энтих инвалидов, как… То с отечественной пёрли, теперя с Афгана. Ишо с Первой мировой не было!
– Гони всех на хер! Я тоже с войны. До Берлина, мля, еле дополз. Яйца оторвало, в кишках осколки. А мне в етой комиссии говорят: «Ты, конечно, калека, мля, но ни под какую инвалидскую группу не подходишь. Иди ещё повоюй!»
– Выпьем за родину, выпьем за Сталина! Выпьем и снова… Даёшь гражданскую войну!
– Заткнись, падло! Счас менты продажу прикроют за агитацию! Мы – беспартийные!
Три бычковатых парня в «слаксах» протолкались почти к самым ментам и встроили в очередь какого-то мужичка в дермантиновом пальто.
– Куды! – озверели рядом стоящие. – Он – без очереди!
Один из парней выхватил переднего, особо орущего мужика и без всякой злобы спокойно заметил:
– Он – вместо него! А ты, дядя, иди домой. Спасибо за место.
И сунул ему в руку погнутый железный рубль со следами портрета Ленина.
Мужик бросил рубль в пыль и дико заверещал:
– Милиция! Спасайте! С ранья стою. Со вчера – ни капли во рту. Погибаю! Поставь, паскуда, где взял!
Сержант лениво повернул голову в его сторону и многозначительно поправил дубинку на поясе. Тот же парень улыбнулся менту и весело помахал рукой:
– Всё хоккей, начальник! Ты же меня знаешь. Потом сочтёмся. А с хулиганами у нас в стране разговор короткий!
И он коленом саданул мужику промеж ног. Тот упал рядом с железным рублём и беззвучно, как умирающий, стал собирать вокруг себя пыль.
– Ну вот! Теперь ты тоже инвалид войны и можешь купить водку вне очереди. Всё честно! А рубль я забираю. Не заслужил. Сука!
Без пяти два вся стопятидесятиметровая очередина судорожно напряглась и подтянулась. Люди наступали друг другу на пятки, упирались лбами в затылки, стало не до разговоров, не до солнца, ни до чего. Все ждали чуда. Обыкновенного русского чуда. Додумайся до того Христос, и не двенадцать вечно ноющих и сомневающихся бедняков брело бы за ним, а тыщи и тыщи счастливцев с горящими от веры глазами. И каждый бы исступлённо повторял:
– Господи! Да не минует меня чаша сия!
И всё было бы, как у людей! А то разве евреи – люди? И разве Христос – не еврей?
В два пополудни двери не открылись. Сержант что-то шептал в рацию, а та отвечала ему глухим властным дребезжанием. Люди начали задыхаться от страха, их жизнь кончалась. Чудо, как вчерашняя лужа, быстро испарялась под солнцем.
Наконец из дверей универсама вышел кто-то в белом халате, встал рядом с ментами, и, не глядя на очередь, отчеканил:
– Граждане! Водку не завезли. Прошу всех разойтись!
На какую-то долю секунды очередь растерялась. Не все и услышали эти страшные слова. А кто услышал, не поверил. Такого просто не могло быть. Ну, там кого-то в застенках, втихаря, по ночам на Золотой, врагов то исть, но чтобы вот так среди бела дня тыщу простых советских людей живьём под нож, как скот! И не когда-то сто лет назад, а сегодня, в это… как его етить!.. судьбоносное и сердцевинное время! Да что ж это деется! Изгрызли тело, а счас и до души добрались!
Мент повернулся к сержанту и дёрнул его за рукав:
– Он чё, рехнулся? Водки полные подвалы! Вчера сам видел: до ночи разгружали.
– Молчи! Есть приказ: беспорядков не допускать!
– А кто приказал?
– Не знаю. Он не назвался. Кто-то из наших, но от имени обкома. В целях улучшения морального климата… Мудаки!
– Так разорвут же!
– Могут.
Очередь уже истекала дурной кровью. Никто не хотел умирать. Все по-русски хотели знать правду.
– Постой, гад! Как это не завезли? Пачему?
Человек в белом халате почесал за ухом и снова, не глядя на толпу, хмыкнул:
– Ну как это… как обычно. Нет машин.
– Врёшь! Под молоко – есть, а под водку – нет? Да ты чё, сука, сам не пьёшь что ли?
Тут только человек в упор посмотрел вперёд и окостенел.
– Пойду посмотрю, – уже неизвестно кому косноязычно проскрипел он, – может уже завезли.
И исчез. А вслед ему неслось жутко похожее на «уррра!!» – «граааами!!»
Прошли ещё три часа. Погром не получался. Громить в универсаме, кроме грязных пустых витрин, было нечего. Да и нечем. Оружия пролетариата, булыжников, под рукой не оказалось. Не завезли! Размягчённый под солнцем асфальт тянулся за ногой, но от земли не отрывался.
Правда, у входа в любой двор во множестве валялись бетонные плиты с торчащими витыми прутами арматуры и вросшие в землю лепёшки цемента. Но чтобы их отодрать, надо было иметь терпение египетского крестьянина, а не мятежную душу русского алкаша. И как тогда быть с очередью? Она давно сломалась, раскрошилась, но всё сильнее прижималась к чёрным дверям винного отдела. Каждый очередник железно помнил, за кем он стоял, запах его подмышек и форму затылка. Должны же, чёрт возьми, когда-нибудь хоть что-то дать! А уйдёшь – дадут непременно! И всё получит тот, кто остался. Как на фронте после смертельной атаки всю водку выпивали оставшиеся в живых и тот, кто в атаку не ходил. За себя и за того парня! Ура! Так шиш вам! Уйди ты сегодня, а я завтра! Ха!
Очередь у винного отдела универсама «Северо-Западный», матерясь и куражась, простояла до самого закрытия, до семи вечера. А там, с толпами возвращавшегося с работы населения подвалила невероятно странная, но всё равно очень благая весть:
– Мужики! А тама водку дают – на шару!
– Где? Где? Где?
– Где-где! Во дворе. Прямо с машины. А машина, мля, без номеров. Как от самого Господа Бога водочка! Айда! Бухать так бухать!
За универсамом, в разлившейся на полдвора канализационной луже действительно стоял грузовик доверху набитый ящиками с «Московской». Раздачей распоряжался булыжного вида парень в сером с искрой костюме. На лацкане пиджака как-то смешно и не ко времени блестел комсомольский значок. А над густой бровью белел приличных размеров шишак. Толпа сбегалась со всех сторон, под её напором зелёная лужа пенилась и растекалась во всю ширь двора. Парень с шишкой залез в кузов, легко приподнял ящик водки и закричал сверху вниз:
– Бери, народ! Жиды не дают, а мы говорим: бери! Надо – ещё привезём! Всё для народа, всё для победы!
– Милый! Как звать-то тебя? Ты от какой организации будешь? За кого свечку ставить?
– Я – от общества борьбы с трезвостью. А фамилия моя неважная. Как за третьей прибежишь, скажу. Слушай, народ, чё Райка Горбачёва с мужем удумали! Русскому человеку – стакан водки на месяц, и то только на производстве. А татарам и всяким жидам – сколько попросят. Они, мол, смирные, им – можно! А коммуняки…
– А ты что ль – не коммуняка? Вон значок ихний нацепил.
Парень резко опустил голову, губы его досадливо скривились, но через секунду расползлись в злой усмешке:
– Чё значок! Херня – значок! Это я так хиппую! Смотри!
И он, оторвав от лацкана пиджака комсомольский значок, высоко подбросил его в воздух.
– А ну, быстро! Орёл или решка? Если Ленин сверху – уезжаю со всей водкой. И хер с вами – достали!
Значок упал на грязное дно кузова, попрыгал меж ящиками и лёг Лениным вверх. Толпа только ахнула. Парень посмотрел на неё, как на большую кучу мусора, сплюнул и каблуком импортного туфля вмял значок в деревянный настил.
– Не бзди, народ! Так – всё забыли! Ленин с нами, а водка – с вами! Бегите к райкому партии. Требуйте хлеба, колбасы и водки. Запомнили? Колбасы, хлеба и водки!
– Водки!!! – раскатами покатилось по толпе.
Глава 14
Начальник УВД Челябинска полковник Пустовой был в отпуске. К счастью, в ту пору все старались отдыхать поближе к дому. Далеко ехать было незачем, да и некуда. Легендарные побережья страны пустели, словно перед холерой. В поездах – вонючие сквозняки и вместо чая ржавый кипяток. Щедро и дёшево продавались лишь газеты, порнографические и династические раскладушки, да цыгане носились по вагонам с фальшивыми оренбургскими пуховыми платками. Цыганка укутывалась в эти хрустящие шали с ног до головы и потихоньку раздевалась, всучивая их одуревшим от езды и жизни пассажирам.
– Купи посеребрённый! Тебе за сто отдам. За сто – не выпьешь и не закусишь, а жена тебя за такую шаль сто раз в день любить будет! Как меня мой цыган. Не шаль – паутинка! Сквозь игольное ушко пройдёт. Дай колечко – покажу!
– Да нет у меня жены! – отбивался оглушённый пассажир. – Нет и не надо!
– Найдёшь, дорогой! – не слушала его цыганка. – Обязательно найдёшь! На такую шаль все соседки сбегутся: хошь её бери, хошь – её. А хошь – и меня молодую! За такую шаль залюблю тебя! Тьфу! Цыганом станешь!
– Отстань, стерва! Не хочу быть цыганом. За сто – дорого. Отдай за восемьдесят.
– Бери позолоченный за восемьдесят! А на двадцатку я тебе бесплатно погадаю.
Сосед по купе, лысый татарин, удивлённо присвистнул:
– Жены нет – зачем покупал?
– А больше нечего! Куда деньги девать?
– А что ж тогда торговался?
– Так жалко же!
Жалко было всем. И больше всего себя. Себя-то точно ни за какие деньги не купишь.
Даже битые-перебитые привокзальные бомжи, всё лето проспавшие под скамейками и у памятника «Сказ об Урале» и называвшие его своим бригадиром, даже они задолго до зимы шли сдаваться в местный спецраспределитель.
– Прими, начальник! – жалобно ныл расхристанный синяк. – А то воровать пойду или убивать! Или меня шандарахнут. Боюсь!
– Что «бригадир» уже не греет? – смеётся майор.
– Не греет. Гранит – он летом тёплый, а зимой как лёд. И жрать совсем нечего. Народ сам голодный. Селёдку с костьми глотает. Слыхал? Нашу бабу шпана снасиловала. А шоб не орала, уши обрезали и в рот засунули. Во, суки!
– Сейчас, дядя, свободных нар нет. Извини. Но днями один из клиентов, кажется, подохнет от чего-то. Тогда заходи. У нас – десять гавриков на одно место. Как в МГУ! Сечёшь? Не успеешь, твоя печаль.
– Успею, начальник! А тот пусть подыхает. Не жалко. Себя жалко! А ты и мою сожителку возьми. Пущай, ведьма, тута полы моет. Мы с нею работящие. Счас было взялись абои клеить. Но никто, мля, не зовёт. А мы всё едино верим: придёт когда-нибудь богатющий чечен и скажет: клейте мне, ребяты, абои на мильён рублёв! Мильён, начальник! А это не мало, а?
Получив сигнал о массовых беспорядках, Пустовой мгновенно «вышел из отпуска» и к вечеру был на Комсомольском. То, что увидел советский полковник милиции, могло привести к инфаркту. Спасли молодость и здоровый советский оптимизм: даже волкодавы-авторитеты редко пёрли рогом на «большие звёзды». А тут – глава всей челябинской милиции!
Полковник вышел из машины. Перед ним, как обнажённый вулкан, полыхал космических размеров костёр. Ветер гнал по проспекту густую позёмку искр и то прижимал их к самой земле, то закручивая, подбрасывал выше девятых этажей. Костры поменьше горели повсюду. Мерзкий дух палёных покрышек забивал лёгкие, как «Черёмуха». Длиннющие вереницы остановленных автобусов и троллейбусов сигналили, как скаженные. И куда ни ступи – хруст битого стекла.
Несколько десятков краснорожих детин и баб яростно раскачивали «Икарус». Но раскачивали сразу со всех сторон, одержимо, по-русски. Автобус не переворачивался, и люди, рассвирепев от бессилия, пинали ногами двери, били палками по стёклам и плевали в пустые окна.
Пьяные парни взяли в кольцо молодую белобрысую девку в цветастом сарафане, и, совсем по-деревенски, завернули сарафан на голову, связав им поднятые вверх руки. Мешая друг другу, кружили и лапали беспомощное тело, на ходу расстёгивая штаны. В последнюю минуту девка извернулась, отчаянно рванулась в сторону, и, опрокинув одного из самцов, вслепую побежала прямо навстречу костру.
Рядом с Пустовым остановился какой-то странно-образный тип в соломенной шляпе и мятом довоенном парусиновом костюме. Тип держал перед глазами пустую бутылку «Московской» и разговаривал с ней.
– Михал Сергеевич! Дорогой! Нас тут никто не слышит. Скажите правду, только мне, как партиец партийцу: зачем вы оживили Россию? Зачем мёртвому знать, от чего он умер? Зачем горбатому видеть свой горб, а слепому свои пустые глазницы? Чтоб слепец увидел горбатого, а мертвец слепого?! О, вы страшный человек, Михаил Сергеевич! Вы заставили нас идти по собственным следам вспять – во тьму! А вы сами так пробовали? Попробуйте! Уверяю, у вас тоже ничего не получится!
Тип вылил на ладонь последние капли водки и вдруг злобно заголосил:
– Дожили! Шампанское продают без пробок! Советская власть, сволочь, уже на пробках экономит!
Многие лица были в крови. Мужики подходили к кострам, брали горящие головешки, прикуривали и на спор бросали в окна первых этажей. Толпы перекатывались по проспекту с места на место, разбивались о стены домов, рассыпались на бегущих, падающих, плачущих и стонущих. И над всем этим сонмищем – вздымался гул тысяч ног и несмолкаемый рёв тысяч глоток:
– Хлеба, колбасы, водки!
«Ни хрена себе разгул гласности и демократии!» – задохнулся Пустовой. – И откуда у них столько водки?»
И вслед: «А ведь тут не только урки и алкаши. Если эта лава хлынет к центру, может встать весь город. И что тогда? Война с народом? С ума сойти!»
И шагнул к толпе.
– Мужики! Расходитесь по домам!
– А ты, мля, кто такое? – качнулась в сторону полковника бандитская морда.
– Я – начальник городского УВД, народный депутат СССР. А ты?
Кто-то сзади сильно заломил руки. Пустовой услышал ликующий хриплый смех:
– Во, мля! Ты хотел мента замочить. А тут ещё и народный депутат!
Внезапно на подножке высоченного железобетонного стенда «Перестройка. Гласность. Демократия» вскочил с комсомольской выправкой паренёк, почти пацан, и чётко, словно по бумажке, зарапортовал:
– Товарищи! Водку вы уже получили. А продовольствие они прячут на площади Революции под Лениным. Там под землёй огромные секретные склады обкома на случай ядерной войны. Я сам работал в их системе – видел.
Люди! Когда в последний раз вы получали по карточкам? В каком году? А всякий вшивый секретаришка обкома дважды в месяц кроме зарплаты имеет спецпайку из трёх палок финского сервелата, банки чёрной икры, севрюги-белуги, индюшек-поросюшек – всего не перечесть! Ну, а что привозят на дом самому Литовченко, по-русски не скажешь! Голодному об этом даже слышать опасно!
Какая будет резолюция, товарищи? Верно! Пускай поделятся! А что не отдадут добром – как завещал великий Ленин! Мы не большевики. Нам эти почты-телеграфы и на хрен не нужны. Даёшь Зимний! Кто за? Единогласно! Тогда все – к обкому!
«Так вот… как оно было!» – с ужасом прошептал Пустовой и рванул руки. И только тут почувствовал, что рядом никого нет.
Глава 15
А вчера Бетя снова пообещала не завещать нам облигации трёхпроцентного займа. Жаль, но по-моему, их уже не берут. Но что ещё может не завещать единственная наследница папы-скотопромышленника!
– Ви любите меня меньше вашей кошки Машки. Я не имею, что есть. И пить, – ныла тёща-бабушка. – Когда я умру, кто будет за мной ухаживать?
Чтобы всё-таки заслужить фридманские миллионы, я из последних сил натёр Бете спину какой-то её ядовитой мазью. От этого у тебя началась мигрень. Но Машке лекарство очень понравилось. Как валерьянка. Когда Бетя проходила мимо холодильника, на котором Машка грелась, та прыгнула на её горбообразную спину, и стала тереться и сексуально мурчать. Не исключено, что Бетя после мази пахла котом.
– Киса-манюнечка! – испугалась Бетя. – Ты де лаешь мне зло! Слезь немедля!
В десять все улеглись. Сегодня Машка спала с Надькой. Мы были, наконец, абсолютно свободны. И, кажется, могли делать всё, что угодно. Спать не хотелось. Но в половине одиннадцатого зазвонил телефон. Звонить так поздно просто подло. Я всегда снимаю трубку только для того, чтобы это сказать. Иногда мне удаётся. Но не на этот раз.
– Говорит дежурный по челябинскому ОМОНу. Вы хотели поучаствовать в ночной операции?
– Так точно! – зевнул я.
– Тогда машина – у вашего подъезда. Командир ждёт вас на трассе.
Господи! Когда же я этого хотел? После Винного бунта? Месяц назад! А сегодня я хочу спать.
Но не срывать же операцию! Тем более ночную. И люди уже все собрались, и ждут только тебя. Один раз не пойдёшь, в другой – не позовут!
…Поперёк Уфимского тракта лежал ёж. Ёж как ёж. Немного поржавевший от частого употребления. Некоторые зубья погнуты или сбиты. Но в темноте под лучом прожектора мокрый ёж блестел, как новый.
Пропитанный мелким, как пыль, октябрьским дождём, светом фар и прожекторов воздух искажал и увеличивал очертания предметов. Под тончайшим слоем воды асфальт местами светился радужными пятнами, а местами темнел, как омут. На широкой обочине стоял старый автобус и два больших «воронка» ОМОНа. Омоновцы, похожие на игроков американского футбола, внезапно возникали из темноты, также внезапно проваливались в неё.
Командир ОМОНа встретил меня на ступеньках автобуса.
– Полковник Сенников! – коротко представился он, и так смешно развёл руками, как будто просил прощения и за то, что он полковник, и за то, что Сенников, и что в эту треклятую пору вытащил меня сюда под дождь, а может и под пули. Я на лету пожал его руку. Он рассмеялся:
– А! Не жалейте! В городе сейчас скучно-грустно: ни поесть, ни повеселиться, ни повеситься. Верёвки подходящей и то не купишь. Никакого приличного общества. А здесь, по крайней мере, не заснёшь! Вань, ты погляди какие клоуны!
На широком заднем сидении, неловко привалясь к спинке, сидело четверо. Вначале меня поразило полное отсутствие у них рук. Но когда один из четвёрки засучил ногами и заорал на весь салон: «Командир, сними браслеты! У меня нос зачесался. Не видишь что ли! – я успокоился. Всё-таки люди в наручниках не то, что без рук.
– Андрей! – приказал Сенников сидевшему в салоне сержанту. – Почеши ему нос. Но осторожно. Он, гад, кусается!
На всех сидениях лежали пистолеты, автоматы, даже гранаты-лимонки и один гранатомёт. Больше всего было ножей и обрезов.
– Сегодня как прорвало! Страна вооружается за государственный счёт. Как говорится, оружие – хорошее вложение капитала.
– Мне тоже, – похвастался я, – за буклет предлагали наган.
– Не взяли? Зря!
– Зачем он мне? Я – мирный.
– Ну, мало ли? Например, застрелиться. Об этом тоже надо загодя подумать. Мне вот трижды на день стреляться хочется от такой… хорошей жизни.
– Чё ж не стреляется?
– Пулю жалко на себя тратить, – серьёзно сказал Сенников – Пули нынче дороги. Да об этом и другие позаботятся. Вы у них спросите: пожалеют они на Сенникова пулю, а?
Спросить я не успел. На трассе ударили автоматные очереди, на боку Сенникова ожила рация:
– Товарищ полковник! Выйдите на минутку. Тут один больно крутой подъехал. С вами говорить хочет.
– Пошли! – предложил Сенников. – Там и пообщаемся.
Он был в простой отечественной куртке, надетой поверх кителя. Без бронежилета и автомата Сенников смотрелся совсем не так эффектно, как его бойцы. На голове не было ни шлема, ни даже офицерской фуражки.
– Как же они поймут, что вы командир? – удивился я.
– Сейчас поглядим. А, впрочем, видать орла по полёту, а добра молодца по соплям!
На трассе, упёршись передними колёсами в ёж, синел новый гаишный «Жигуль» с мигалкой. Мотор работал. На панели за задним сидением лежала фуражка офицера милиции. Водитель категорически не хотел выходить на волю.
– Командир ОМОНа Сенников! – назвался полковник и снова смешно развёл руками. – Можете сами выйти из машины? Или вы – инвалид?
– Я – не инвалид, командир! – отрубил «крутой», высунув в окошко голову. – Я работаю в системе.
– В солнечной, – серьёзно уточнил Сенников. – Если вы офицер ГАИ, выйдите из машины и предъявите документы.
– Вы не поняли, – почти шёпотом сказал «крутой», – документов как раз у меня с собой нет. Но если вы позвоните начальнику ГАИ города Н-ска, вам всё объяснят.
– Кем приходится вам начальник Н-ского ГАИ? Шефом, другом или любовником?
– Вас это не касается, полковник!
– Так, – ещё тише сказал Сенников, – Голиков составь протокол: остановлена машина ГАИ, возможно угнанная или похищенная при невыясненных обстоятельствах. В салоне обнаружена фуражка офицера милиции, не принадлежащая водителю.
Сенников сделал паузу и вдруг как бы между прочим спросил «крутого»:
– Труп в багажнике?
– Да вы чего! – выскочил из «Жигуля» «крутой». – Это машина моего брата и фуражка его. Кругом посты, из-за вас до утра до Челябы не доедешь! А так: козырнут фуражке и «счастливого пути!»
– А! – обрадовался Сенников. – Наконец-то! А говорил – не инвалид!
В «Волге» с кавказскими номерами весь багажник был забит какими-то тяжёлыми канистрами. Омоновец тряхнул одну из них. Внутри что-то глухо забулькало.
– Там что – тяжёлая вода, что ли? – не понял сержант.
Пожилой нацмен замахал руками:
– Какой чыжолый вода, дарагой таварыщ! Чача! Такой маладой и не знаешь! А ещё джыгыт!
– Контрабанда оружия, наркотиков и спиртного на всей территории СССР запрещена, – монотонно процитировал омоновец.
– Запрыщена? – кавказец аж присел от удивления и хлопнул себя по ляжкам. – Полстрана проехал – нигде не запрыщена! Сначала пробуют – потом запрыщают! Все пробовали – никто не запрыщал! Попробуй, дарагой, не бойся – не стрыляет!
– А документы хоть на провоз есть? – устало тянул сержант.
– Ова! Канэшно, есть, да! На всех языках есть! Тебе на каком?
– На русском, папаша, на русском.
– Русские – дышовка! Все хотят амырыканские или нымецкие. Но ты – патрыот, да! Совсем эфенди! Уважаю! Русский – бедный, но гордый, да!
Он вытащил из-за пазухи пачку русских рублей, и прикрыв её ладонью, протянул обе руки парню.
– Нэ надо, чтоб все выдели, джыгыт! Докумэнты сыкрэтные. Командыр узнает, политрук узнает – дылиться прыдётся! Зачэм?
Сержант уже протянул руку, но в последний момент заметил тень Сенникова, вышедшего из темноты. Вздрогнув от страха и обиды, он со злобою крикнул:
– Отставить разговоры! Чача конфискована! Машина конфискована. Вы задержаны до выяснения!..
Кавказец ещё постоял с протянутыми руками, потом всё понял и презрительно покачал головой:
– Зачэм крычишь, сасунок! Нэт у меня для тебя докумэнтов! Нэт и нэ было! Глупая ваша страна, да! Ни себе, ни людям! У нас за всё платыть нада. Но если заплатыл, сдэлают хорошо. А у вас и платыть нэ нада! Всё равно всем плохо будит, да!
В четыре утра омоновцы стали собираться домой. И тут к ежу подкатила белая «Ауди».
– Так, – решил Сенников, – поглядим «Интердевочку» и вперёд. Представляете, всё в этом мире проще простого! Но только не у нас! Вот мы сейчас находимся почти в Челябе, но на территории Сосновского района. Значит, по инструкции клоунов и оружие должны сдать в Сосновский РОВД, в его райцентр Долгодеревенское. Часа через два это добро всё равно перевезут обратно в областное УВД. А Сосновский район и эти инструкции не знаю, в каком ЦК заделали – одна нога здесь, а вторая – за двадцать км от другого конца Челябинска. Там и райцентр. А эти клоуны и их погремушки, между прочим, не только нас с вами интересуют.
Мы подошли к «Ауди». За густо тонированными стёклами – тёмная ночь. И что там сейчас про тебя думают – неизвестно. Омоновец с автоматом встал перед машиной, а Сенников нетерпеливо постучал в окно со стороны водителя. Никто не ответил. Сенников прикусил губу и жестом приказал окружить машину. Дождь почти прошёл. Из-за туч показался краешек луны.
– Ну-ка, стрельни! – велел полковник одному из бойцов. – Не нравится мне эта…
От длинной очереди заложило уши. Водительское стекло сползло до середины окна. Рука в тонкой кожаной перчатке без пальцев протянула Сенникову какую-то бумажку. Полковник взял её и посмотрел на свет.
– Ага! Сто долларов, – кивнул он мне. – Они думают, что мы гаишники. Обознались. В темноте бывает. Просят пропустить без вопросов. Ай да интердевочка!
Он без слов сунул «зелёнку» в высунутую из окна руку. Рука исчезла в салоне, но сразу же снова показалась из окна: меж указательным и средним пальцами были зажаты три стодолларовые купюры.
– Сообразительные! – ухмыльнулся Сенников. – Но не очень.
И громко скомандовал:
– Челябинский ОМОН! Все наружу! Спиной ко мне – руки на капот!
Окно мгновенно «зашторилось». Машина резко поддала назад, мотор тихо взревел, и «Ауди» на предельных оборотах рванула к обочине. Объехать ёж ей не удалось. Иномарка, чудом перескочив через бетонный жёлоб для стока дождевой воды, грохнулась прямо в раскисшее от дождей уральское поле.
– Ого! – охнул Сенников. – Везучие, сволочи! Я бы точно!..
Когда был дан отбой, все омоновцы без команды бросились к придорожным кустам.
– Куда они? – уставился я на Сенникова.
– Туда же, куда и мы. Даже перед Концом света стоит облегчиться. Особенно после такой собачьей работы.
– А вы боитесь Конца света?
– Нет, – твёрдо сказал Сенников. – Мне через год на пенсию. Я до него не доживу.
Глава 16
Мы возвращались на полковничьей «шестёрке». Впереди катили омоновские «воронки». Ночью Челябинск выглядел не то, что днём. Ни вытоптанных до глины газонов, ни сбитых поребриков тротуаров, ни ям на дорогах. Улицы освежало и полное отсутствие каких бы то ни было людей: ночная смена ещё не кончилась. Дежурные автобусы перед остановками на всякий случай открывали двери и, довольные, ползли дальше. Редкая неоновая реклама обещала несбыточное.
Мы поймали очередную яму, лязгнул кардан, и Сенников обречённо вздохнул:
– Чёрт! Позавчера её тут не было. Как будто для нас кто-то роет. А вон, смотрите, на пятых этажах стали делать надстройки. Говорят, это – мансарды. Этакие квартирки под самой крышей, со скосами. Забавно, да? В Париже в таких живут бедные художники.
– А вы были в Париже?
– Не помню! Но вот Пугачёва же поёт: жил-был художник один, кажется, в такой же мансарде. Потом сошёл из-за этого с ума, всё продал и купил миллион роз для своей девушки. Уйду на пенсию, стану художником, заведу девушку и поселюсь в мансарде.
– И сойдёте с ума! Далась вам эта мансарда! – не выдержал я. – Вы на трассе давно могли стать миллионером.
– Почему только на трассе? – Сенников круто обогнул лежащее на дороге колесо. – Между прочим, ОМОН ещё ловит беглых каторжников и борется с организованной преступностью. А это всё очень состоятельные люди. И с деньгами при случае расстаются легко. Как вы думаете, кто первый поздравил меня с назначением на эту должность?
– Министр внутренних дел! – сострил я.
– Угадали! Первыми мне позвонили эти клоуны. Но от имени министра, разумеется. Поздравили, как положено, со званием, по имени отчеству.
– Угрожали?
– Ни-ни! Просто поздравили и пожелали удачи в борьбе со злом.
– Но зачем?
– Чтоб познакомиться. Знаем, мол, Валерий Александрович, и вас, и вашу супругу, и адрес, и номер телефона, а лично ещё не представлены. Чем можем быть полезны?
– А вы?
– Да ничего! Поблагодарил и положил трубку. Мы же с ними в одной системе работаем.
– В солнечной! – съязвил я.
– Не совсем. Но сила притяжения и у них, и у нас равна силе отталкивания.
– Не понял! – заёрзал я. – Так вы их что – отталкиваете или притягиваете?
Машина вновь налетела на какую-то колдобину. В днище хрустнуло.
– Сколько раз, блин, зарекался не ездить на службу на личной машине, – слегка матернулся Сенников. – Ребята рассказывают, что их постоянно ведут по трассе. Едут сзади на иномарке. Стёкла прозрачные, никакой маскировки. В салоне знакомые морды: смеются, салютуют. Психическая атака. Могут и домой новичку позвонить:
– Слышь, гормон! Мы тебя сегодня мочить будем!
– Не страшно?
Даже в темноте салона я увидел злой оскал Сенникова.
– Знаете… за сколько часов можно вырвать весь этот чертополох? Во всём городе! С корнем!
– Как? Без суда?
– За своего – без суда! Но… – опять по-доброму улыбнулся Сенников, – по закону! Не знаете? А они это хорошо знают!
Он притормозил и добавил:
– Система мешает. Во время Винного бунта… – Сенников надолго замолчал, что-то обдумывая, потом махнул рукой, – да! Во время Винного бунта мы взяли нескольких очень интересных ребят.
Сенников прищурил глаза и снова замолк, как бы прицеливаясь.
– Все ребята… комсомольцы из областного оперотряда. И самый главный из них какой-то Иголкин. Мордатый такой комсомол!
– С шишкой на лбу…
– А откуда вы?… – удивился Сенников.
– Кажется, видел.
– Так точно! Именно, с шишкой! Есть информация… водку подвозили они.
– Вот это – сюжет! – воскликнул я.
– … сразу же после задержания… секунда в секунду… мне позвонили ОТТУДА, вежливо обругали за злоупотребление властью и посоветовали всех комсомольцев отпустить без всякого дознания.
– Вы не в курсе всего, полковник! – сказали мне. – Делайте своё дело аккуратнее!
– Слушайте! Расскажите мне о Винном бунте. О самом конце. Начало я видел сам.
– Что, прямо сейчас? В пять утра? Однако! Тогда вперёд – на место происшествия! А вы мне почему-то не совсем не нравитесь! Надо же! Журналист, а не долдон!
И уже как своему подмигнул:
– У меня в центре есть любопытная плёночка. Потом покажу. Но не для печати.
Он включил рацию на вызов:
– Третий! Я – первый! Следуй по маршруту. Я скоро!
Глава 17
– Вот здесь мы стояли насмерть!.. – невесело усмехнулся Сенников, и рукой как бы рассёк Комсомольский проспект на две неравные части.
В половине шестого утра «спальный вагон» Северо-Западный уже не спал. Пройдёт совсем немного времени, и он со всех своих концов бросится к далёкому Свердловскому тракту и дальше, дальше – к гигантам социндустрии ЧМЗ, ЧТЗ, ЧЭМК, ЗСО… И только через час-полтора, протрясясь в общественном транспорте, протиснувшись сквозь промёрзшие за ночь проходные, одни поймут, что зря сюда спешили, а другие, что зря сюда пришли.
Мы стояли в том месте, где широченная взлётная полоса Комсомольского проспекта вдруг сдавливается двумя почти бесконечными и неразрывными стенами девятиэтажек «улучшенной планировки». Новостройки были изумительной белизны. Но всего за полгода становились похожи на плохо облупленные яйца. С первых же домов было ясно, что эта шикарная белая краска – не для Урала. Но два советских «номерных» лакокрасочных завода уже работали в счёт двухтысячного года и производство, как всегда, решили не останавливать.
– Вот здесь, – сказал Сенников, – мы стояли…
Я растянул своих парней двумя шеренгами поперёк проспекта. Как два ежа с очень редкими зубьями. Всего шестьдесят два бойца с командиром. Один взвод остался охранять наш центр. Мы еле дотягивались до тротуаров. Поэтому тротуары плотно забила милиция. Но у коллег было плохое настроение. Два часа назад советская толпа внаглую пыталась штурмовать их штаб-квартиру. А что там штурмовать! Окна первого этажа – до земли и без решёток, а вокруг главного входа – нет даже штакетника.
Но каков народ! Привык же заходить туда по одному и только по вызову. Окна, конечно, побили, двери поломали, ментов попугали расправой, а себя приближением ОМОНа и сами собой рассеялись. Но коллеги, видно, так надышались их перегаром, что долго были не в себе.
А у нас толпа рвалась в центр города. Быстро темнело. В окнах вспыхивали огни. По всему проспекту догорали костры. Я понял, что с моим крошечным отрядом можно только атаковать. Причём так, чтобы толпа задохнулась от страха! Иначе затрут, сомнут, растворят в себе, размажут по асфальту. Наши машины прикрывали тыл, перегораживая проспект. Второй ряд подпирал их спинами. Значит, ещё и раздавят.
Сразу же после выгрузки и построения под истерические крики «ОМОН! ОМОН!», в двух словах договорился с Пустовым: мы начинаем, дальше – по обстоятельствам. Стрелять только… А чёрт его знает, когда тут стрелять и чем! Можно подумать, мы каждый день пуляем по живым мишеням В последнее время даже крутые, идя на сходку, оставляли оружие в машинах, а машины за квартал от своих посиделок. Сколько раз прихватывали их в ресторане «Гамбриниус» на ЧМЗ – ни одного ствола!
Да стреляли, стреляли! При задержании. И убивали. Когда надо было. Не апостолы! Но тут – другое. Тут – обезумевшая пьяная масса. Рёв такой, что и выстрелов не услышат. Если с первого залпа не остановил, на второй не рассчитывай. А первый залп – всегда вверх. Но совершенно ясно: если не остановим мы, в город введут войска. А те будут действовать по-жуковски. Как в Тбилиси. Я на всякий случай своим напомнил:
– По головам не бить! Только боковым по корпусу.
По голове, если с размаху демократизатором – это ж сразу инвалид первой группы! Но в рукопашном только так и выходит. Как там целиться да искать корпус, когда масса уже упёрлась в щиты!
Владимир Ильич же, видать, мастер этого дела, что говорил? «Идеи овладевают массами!» Какой бес сейчас овладел ими, я не знал, но видел, что овладел крепко. Впереди – буквально, скопище тел, ни одного нормального живого лица: всё перекошено, в трупных пятнах, глаза, как слепые.
Видели кобру? Красавица! А когда клубок – бррр! Даже на крысу можно смотреть без отвращение, когда она в одиночку. Одна заскочила к нам в центр. Мы её гоняли-гоняли, случайно хвост порезали. Она как запищит! Так её потом до самого выхода никто больше пальцем не тронул.
Многие в толпе были с факелами и палками. В нас летели осколки кирпичей, куски битума и цемента. Даже из окон девятиэтажек бросали всякую дрянь. А у большинства милиционеров не было ни касок, ни бронежилетов, ни щитов. Они примчались сюда прямо с дежурства. А там часто и ментовская фуражка защищала. Кусок битума черканул Пустового по лицу. Хорошо человек в последнюю секунду задумался и отвернул голову! А то – три кило битума бьют, как снаряд – наповал!
– Вперёд! – скомандовал я, зная, что слышит меня только рядом стоящий. Но этого – достаточно. Команда пошла по цепи. Первая шеренга сделала шаг навстречу толпе и одновременно – все вдруг! – ударила резиновыми палками по щитам. Раз! – чеканный шаг, два! – удар по щиту! Шаг – удар, шаг – удар! И всё молча. Очень впечатляет.
Переорать толпу нельзя. Стихия! Но её можно перебить чем-то другим, инородным, тем, чего у неё нет. Стихия боится ритма! Я видел, как при первых же шагах наших шеренг толпа на мгновение смолкла, и так откинулась назад, что казалось, послышался хруст её костей!
– Стойте! Я председатель облисполкома Сумин! Я приказываю: стоять!
Я дал команду «стоять!»
– В чём дело? – спрашиваю.
– Что вы себе позволяете! – кричит Сумин. – Там же советские люди! Мы что – сатрапы? Я хочу с ними говорить!
– Попробуйте, – киваю. – Но лучше, возьмите щит. А ещё лучше – из-за наших спин.
Сумин рванул к толпе. Ну, думаю, ещё один Керенский объявился! И что он им скажет, если город полгода не кормлен, а теперь ещё и не поен?
– Товарищи! – взмахнул рукой предисполкома. – Это – чрезвычайное недоразумение! С завтрашнего дня спиртные напитки будут выдаваться бесперебойно. Слово коммуниста!
– А, курва! – понеслось из толпы. – Так это ты нашу водочку зажилил! Спасибо добрые люди помогли!
– А где курево? – подскочил к Сумину пьянющий инвалид с медалью «За отвагу!»
– Какое курево? – отшатнулся Сумин.
– Наше! Знаем, мля! В новостях передавали… этот как его… Наджибул из Афгана цельный самолёт сигарет пригнал для советских людей. Небось, ты, гад, уже всё и выкурил!
– Я не курящий! – пожал плечами Сумин. – Товарищи! Вас хотят натравить на советскую власть, используя временные трудности!..
– Не хотим трудностей! – взвыла толпа. – Семьдесят лет – одни трудности! Сами обжираетесь в спецбухветах под памятником Ленину! Знаем! Грамотные!
В Сумина запустили покрышкой. Я потянул его за рукав.
– Уйдите! – прошу. – Мы начинаем! Вы держите очередь!
– Вы за это ответите, полковник! – надулся Сумин. – За каждую жертву ответите перед партией и облисполкомом!
«Вперёд!» хотел скомандовать я. И вдруг перед глазами мелькнуло что-то стеклянное и тяжёлое. Через секунду я лежал позади цепи, у колеса машины.
– Товарищ полковник! Ничего страшного! Банку с огурцами бросили, мерзавцы! Откуда-то сверху…
– С какими огурцами! – почему-то озверел я.
– Не знаю… – растерялся сержант. – Наверное, с солёными.
Не получившие никакой команды омоновцы продолжали стоять под градом камней и мусора. Кое-кто из толпы, осмелев, уже пытался вырвать у них щиты и ударить палкой по голове. Через головы летели горящие факелы. Среди милиции было много раненых.
– Вперёд! – наконец, смог скомандовать я. – Вперёд! Вперёд!
Снова чеканный шаг и грохот палок о щиты. Снова толпа прогнулась и пьяно завизжала: «Убивают!»
– Толпу не окружать! Вытеснять и рассеивать! Активистов задерживать!
Вот тогда я и заметил в задних рядах молодых ребят, «интеллигентского» вида. Они перебегали с места на место, что-то кричали, не давая толпе разбежаться.
Мы уже готовы были перейти на бег. И опять между нами и толпой возникла какая-то нервная дама.
– Убийцы! – очень чётко выкрикнула она. – Не смейте бить народ! Я – народный депутат горсовета, диктор челябинского телевидения. Меня все знают. Дайте мне пройти к людям и узнать, чего они хотят… кроме водки!
У меня в глазах потемнело. То ли от этой банки с огурцами, то ли от этой дамы с телевидения.
– Да вас они хотят, вас! – ору. – Вы думаете, депутатов не трахают? Ещё как!
– Хам! Хам! Хам! – верещит дама, а её уже какой-то мордоворот тащит в толпу. А оттуда уже десятки рук тянутся навстречу: хотят поговорить. И самое неприятное: масса медленно начинает обтекать нас по тротуарам, выдавливая милицию.
– Всё! Пора! – неожиданно сказал Сенников и посмотрел на посветлевшее небо. – Ребята ждут! И клоуны тоже. Я вас сейчас подвезу домой.
– Здравствуйте! – обиделся я. – Так всегда – на самом интересном! А дальше что?
– Дальше – всё то же самое: шаг-удар, шаг-удар. Но уже не по щитам. Потом: бегом марш! Но больше нам уже никто не мешал. Ничего интересного.
– А Иголкин? Иголкина – где взяли?
– Во дворе, в машине. Он уже мотор завёл.
– А какие доказательства, что это он… с водкой? – торопился я. – Неужели не всё выпили? Сенсация!
– Не психуйте! – оборвал меня Сенников. – Никакой сенсации. Всё расхватали и не по разу!
– Откуда же тогда?!.
– Вы когда ситро выпиваете, бутылки выбрасываете?
– Никак нет! Сдаю…
– Вот и они сдавали. Полная машина пустых бутылок.
Глава 18
Не успеешь прибежать с работы, жрал не жрал – на полигон. Можно взять с собой бутерброд, но это опасно. Не все собаки одинаково хорошо воспитаны. Но все хотят есть и пить по-человечески.
Бонд уже ждёт меня у двери, а Машка ждёт, когда он, наконец, исчезнет. Её от собачьего духу всегда мутит. Но Бонд уже не боится Машки. А Машка… нет, она не боится Бонда! Как можно бояться чего-то без хвоста и почти без шерсти! Но с некоторых пор Машка Бонда презирает. И старается быть от него подальше. Чёрт знает, где он шляется: ещё глистов наберёшься! Где шляется Машка, она знает. Там вся инфекция давно знакомая. Вся перепробована. К порядочной кошке зараза не пристаёт.
Машка – кошка порядочная. Не то, что наша соседка Марья Ивановна – старая ворона и сплетница. Паршивее бабы не встретишь. Это она больше всех хочет, чтобы «лавочка» стояла именно под нашим окном. Там, видите ли, от бойлерной тепло, там все покойницы до неё сидели, и роза ветров соответствует!
А, главное, когда Ирка зовёт: Марья Ивановна! – эта старушенция всегда откликается:
– Чё-чё? Чаво надоть?
– Да ничего не надоть! – шипит Машка. – Ты што ль Марья Ивановна? Ты што ль – русская голубая? Какая твоя порода! Лавочница!
Тут Машка немного ошибается: Марья Ивановна и русская, и от злости давно посинела. И пахнет от неё ацетоном, как от Машкиной мочи. Но у Машки это от сырой рыбы. А у Марьи Ивановны – от характера.
Раньше Машка Бонда не презирала, а драла, как сидорова козла. И могла задрать до смерти. Но однажды мы повезли Бондика на консультацию к настоящему кинологу.
– Чё делать? – плакались мы. – Кошка – зверь! Поедом ест!
– Разводите! – поцокал языком кинолог.
– Разводим! – взвыли мы.
– И всё равно находит? Ага! – обрадовался кинолог. – Тогда остаётся только ждать.
– Чего? – уставились на него мы.
– Одного из двух: или кошка подохнет, или пёс когда-нибудь подрастёт. Ждите!
Ну, мы ждали-ждали, и всё-таки дождались. Как-то заходим с Бондом в его комнату. Бонд уже без поводка, самоходом. Спокойно идёт к центру своей конуры. Я остался у порога. Дверь же была на крючке, а Марья по всем правилам «развода» сейчас у Бети.
И вдруг с улицы в форточку залетает эта серая шерстяная. Никого не замечая, спрыгивает на подоконник, с подоконника на пол, и оказывается морда к морде с Бондом.
«Это – конец! – похолодел я. – Плакали наши глазки!»
От возмущения Машка изогнулась, зашипела и бросилась вперёд. Но впервые Бонд не побежал, и не закрылся лапами, а резко подпрыгнул, встал в стойку, и, наклонив тяжёлую голову, ещё не уверенно, но грозно зарычал. Правда, грозное рычание больше напоминало громкое бурчание, но Машка, не допрыгнув до Бондика, вдруг замерла в воздухе.
Бонд, удивлённо скосив глаза, смотрел на неё без злобы и что-то бормотал. Чёрные усатые брыли раздувались от избытка чувств. Широко расставленные ноги напряглись до предела. Машка ещё раз шикнула и подалась влево, потом вправо. Бонд инстинктивно наклонялся вслед за ней. Втянув свою королевскую башку в густейший мех, Машка присела на все четыре лапы и медленно, но решительно пошла на Бонда. Тот не шелохнулся. Так же медленно, почти стелясь над полом, она прошла сквозь расставленные Бондины ноги, как сквозь арку. И только тут я заметил, что Бонд уже на три головы выше Машки. И рядом с ним она казалась маленьким слабым зверьком. Но ведь ещё вчера… она гоняла его по всей квартире!
Проскользнув меж ногами, Машка выпрямилась и, не оборачиваясь, гордо вышла из комнаты. Её эра кончилась. Этого она нам не простила никогда.
Но – всё в сторону! Мы идём на полигон! Нет, без поводка ты не пойдёшь! Даже если у тебя снова вырастет хвост, а уши отвиснут! Сниму на полигоне. Лады?
«Лады!» – кажется, пробурчал Бонд и дёрнул поводок. Одним духом он вынес меня сначала из подъезда, потом со двора, а на переходе через дорогу, в десяти метрах от цели, рванул так, что я упал, проехал на животе до самого полигона и выронил поводок. Хорошо ещё, свет на светофоре был зелёный. Мой свет!
Полигон, полигон – это праздник для всех! В самом начале Перестройки на этом целинном пространстве власти хотели устроить грандиозный сквер с дорожками, беседками, маленькими венецианскими канальчиками и мостками. Ну, второй «жидовский садик», как на Кирова, тоже с Перестройкой превращённый в Аллею Славы. А какие там были кусты сирени, обалдеть! Так моя родственница, Марьям Борисовна, звонила своим подружкам и говорила:
– Я пошла в «жидовский садик». Жду!
Сквер на удивление быстро построили и так же быстро забросили. Зато рядом с пустырём установили былинных размеров бранд… мауэр – горе, а не слово! – с анонсом станции метрополитена. Вместо станции на другой стороне пустыря появилась платная автостоянка «памяти метрополитена». Там при удаче можно было увести любое авто на выбор или обменять старую «Ладу» на старое же «Вольво».
И только у собачников тут всё получалось! Всё, кроме одного: окружить этот выгон металлической сеткой, чтобы скотина не попадала под колёса на проспекте Ленина, а посторонние не путались бы у неё под ногами. Это было неосуществимо, как метро. И всех очень раздражало.
Псинки по-прежнему на вираже вылетали на встречную полосу, а «людям без собак» до зарезу хотелось прогуляться именно по нашим звериным тропам. Нашли, понимаешь, место для самоубийства.
Как представить себе собаку, целый день просидевшую дома и, наконец, спущенную с поводка на полигоне? Да никак! А боксёра? Никак и никогда! Но представить себе в этот миг Бонда – нельзя никак, никогда и никому! Потому что с поводка его никто не спускал. Он скакнул на пустырь, держа конец кожаного поводка в зубах! Он бросился в толпу собак, и первая же тварь, которая от него шарахнулась, стала его жертвой. Первым стал блистательный боксёр Грэм, которому Бонд доходил до подмышек.
Грэм был качок и красавчик, немного переросток, но, как оказалось, неисправимый трус. Бондик гнал Грэма через дорогу до самого его подъезда. Сзади бежал хозяин и умолял оставить его пса в покое. Загнав Грэма в подъезд, Бонд вернулся на полигон по уши в соплях и слюнях.
– Дурак! – сказал я ему. – Такого пса ни за что обидел! Отдай поводок!
Спустя пятнадцать минут мне удалось, наступив на поводок, отцепить его от ошейника. После этого Бонд, перемахнув через скамейку, подбежал к молодому питбулю Року и положил ему лапу на плечо.
– Не трогай его! – крикнул я. – Это же – собака-убийца! Я ещё не собрал денег на твои похороны.
Хозяин буля, такой же, как и он, молодой балбес, заносчиво улыбнулся и назвал своего по имени. Тот мгновенно сбросил чужую лапу и пнул Бонда мордой в грудь. Началась детская грызня на лужайке двух ещё не ученных и не травленых кобельков. Минутой погодя, как всегда кто-то кого-то прикусил клыками, и они схватились всерьёз.
– Давай растаскивать! – предложил я парню.
Тот начал ловить своего за ошейник.
– Брось ошейник! – испугался я. – Они отгрызут тебе руку! За ноги, за ноги тащи!
Ага, тащи! Я тоже попытался поймать Бонда за задние ноги, но никак не мог их найти. На месте двух собак возникла какая-то каша-малаша. Все собачники сошлись в круг и каждый, стараясь переорать всеобщее рычание, вспоминал себя на нашем месте. Звери ещё немного погрызлись и плюнули друг на друга. А Бонд, отряхиваясь, заплевал всех собачников.
Парень уже не смеялся, а внимательно исследовал своего придурка. А я и без всяких исследований видел, что вся морда Бонда была в крови.
– Скотина! – разнервничался я. – Получил! Ты что не видишь: он откусил тебе полголовы!
Я сорвал пыльный лопух и начал вытирать Бонду морду в поисках огромной рваной раны. Очень скоро морда снова стала чёрно-рыжей. Всё было на месте, даже брыли не прокушены. Чудеса! Столько крови из ничего!
И тут только я усмотрел, что вся шея питбуля и белый воротничок на груди – влажно-красные. Парень платком пытался стереть кровь, но она не стиралась.
Глава 19
Мы твёрдо решили отдать Бонда в науку. Бонд был, конечно, против. Он, видите ли, и так уже умеет давать лапу. Чего же ещё!
– Дураков слушать – только портить! – отрезал я.
И в конце марта здоровым уральским полднем выходного дня мы повезли Бонда в клуб «Лайка». Ехать было далеко, с двумя пересадками, а вёсны на Урале – ледяные. Поэтому мы надели на Бондика старую бабкину кофту с подрезанными рукавами. Кофта застёгивалась на спине, и в ней он выглядел, как шимпанзе Джуди, то есть неотразимо! Всю дорогу Бонд молчал и разглядывал ноги стоящих вокруг пассажиров.
«Лайка» лежала на пути к ЧМЗ, как раз напротив бюро похоронных услуг «Ритуал», в каких-то хвойных зарослях. Бонд пометил все кусты по маршруту, и когда подошли к воротам «Лайки», был в превосходном настроении. Мы сняли с него бабкину кофту, потому что все остальные собаки почему-то были без кофт.
Наша группа уже собралась, и инструктор-собаковод Ябарова вела перекличку. Она называла собаку по имени, и её хозяин громко откликался: «да!», или «на месте!», или даже «присутствует!»
Зульфия Зариповна Ябарова имела самый низший инструкторский класс. Более классный собаковод стоил дороже, но тут мы явно пожмотились. Как мне показалось, Ябарова была чересчур молода, как для этого дела, так и для своей амбициозной фамилии. Но рядом с ней, по бокам, как живые доказательства её педагогического мастерства, замер львиноголовый сенбернар и просто звероподобный ротвейлер.
– Это – моё! – представила их Ябарова в самом начале занятий. И вытерла малюсеньким носовым платком брыли сенбернара.
Я отцепил поводок. Бондик посмотрел на меня удивлённо. И тут Ябарова звонко назвала его имя: Бонд! Подпрыгнув, как самолёт с вертикальным взлётом, мой пёс чёртом упал на кучу молодняка и погнал его по площадке. По пути присоединились собаки из других, более классных, групп и многие собачники. Ябарова только хлопала в ладоши и отчаянно кричала:
– Все стоять! Они разберутся сами!
Стая ещё носилась по двору клуба, а Бонд уже прижал к ограде чудесную, сонную сенбернаршу и лаял, не переставая. Хозяин сенбернарши схватил её за шею и дрыгал ногой, вопя:
– Если он её тронет, я его убью! Лора, Лорочка, фас, детка, фас! Разорви его! Смотри, какой он маленький!
Но Лора, присев на задницу, даже не скалилась. По-моему, она была просто парализована такой некобелиной страстью, и не будь рядом хозяина!..
Бонда я поймал и посадил на цепь. Группа снова собралась вокруг Ябаровой. И она предложила:
– Здесь знакомства не получится. Слишком много посторонних. Это возбуждает. Пойдёмте к похоронке!
Мы вышли за ограду «Лайки» и устроились на ступеньках парадного входа «Ритуала».
– А вы, мля, – повернулась ко мне инструкторша, – отцепите вашу лайку. Чё вы её привязали к ноге как чё-то? Запомните! На цепи собака всегда злая!
– Запомнил! – согласился я и спустил Бонда с поводка. Он тут же подскочил к ябаровскому сенбернару и стал увлечённо слизывать крупные слюни с его морды. Делал он это как-то по-женски заботливо и смачно. Сенбернару надоели его ухаживания, и он отворачивал морду и кривился. Его сводный братец, ротвейлер, сразу бросился на Бонда. Тот, как перед Машкой, попытался встать в стойку и не встал. Ротвейлер подмял его под себя и начал по нему топтаться. По временам голова Бондика почти целиком исчезала в его чёрной пасти, и ротвейлер её с наслаждением пережёвывал. Теперь уже я попросил Ябарову хоть что-то сказать своему Шварцнеггеру.
– Ни в коем случае! – окрысилась Ябарова. – Пусть мой его хорошенько проучит. Он мешает мне проводить занятие. К тому же перед взрослой собакой щенок должен лечь и не отсвечивать. А ваш ещё и скалит зубы!
Собаки от безделья разлаялись. Из дверей похоронки выполз сторож и заорал, чтобы мы очистили порог учреждения и не мешали ему сторожить.
– Сегодня – воскресенье! – возмутилась Ябарова. – Ни одного покойника! Сторожите свои гробы на здоровье!
Мы снова пришли на площадку «Лайки», и первое занятие опять началось.
– Сейчас мы разучим две команды: «сидеть!» и «лежать!». Но учтите, вы всё должны делать сами. Ваши собаки – в ваших руках!
Зульфия подозвала ротвейлерюгу и заставила его сперва сесть, а потом и лечь. Ротвейлер крякнул и с неохотой выполнил обе команды. Мы были потрясены.
– Продолжайте! – приказала нам Ябарова и села в сторонке на камень. Потом ей показалось этого мало. Она вытащила пилку для ногтей и принялась чистить заусенцы. Надрывая глотки, мы требовали от своих собак повторить увиденное. Когда это кому-нибудь удавалось, он звал инструкторшу, пытаясь оторвать её от приятного занятия:
– Зульфия Зариповна! Смотрите! Он сел! Да смотрите же! Ну вот… Он уже встал, а вы ещё ничего не видели.
– Мне не надо ничего видеть! – сурово повторяла Зульфия Зариповна. – Я и так всё прекрасно представляю. Вы что – первый в очереди! Он должен сидеть до… посинения! А что у вас!
После двух часов псы стали с горем пополам садиться и ложиться. Хотя иногда кое-кто по-прежнему на все команды добродушно тянул лапу.
Бонд начал садиться первым. И лапы не тянул. Но категорически отказывался выполнять команду «лежать!». По этой команде он каждый раз становился в стойку.
Зульфие надоело чистить ногти и ждать, когда последняя собака «догонит». Она подошла к нам и заглянула Бондику в глаза.
– Мля! – задумалась она. – Обычно глухота у альбиносов. А этот, кажется, рыжий. Может, он просто тупой?
– Лежать! – приказала она Бонду, сидящему возле моей ноги. Бонд снова резво вскочил на все четыре лапы и заулыбался во всю пасть.
Ябарова села на него верхом, схватила за ошейник и с ором, похожим на призыв к атаке, попыталась придавить Бонда к земле. Тот рявкнул, пукнул и ещё шире растопырил крепкие ноги. Зульфия, вцепившись в ошейник, мотала его голову в разные стороны. Глаза Бондика налились кровью, а рычание угрозой. Мне было жаль и Бонда и Зульфию, и я попробовал их помирить.
– По-моему, – заметил я Зульфие, – зверьё побеждают любовью, даже в цирке…
– Кто вам сказал такую хренятину? – взбеленилась Ябарова. – Медведей в цирке лупят палкой по пяткам, чтобы они подпрыгивали. А вы думали, они за сахар танцуют? Бейте его, пока он не ляжет, а потом любите на здоровье! Иначе вам – смерть!
На этом занятие закончилось. Постепенно «Лайка» опустела. Огромная серая туча приближала вечер. Бонд никак не давался в руки. Он стоял в стороне и дулся. Ты ещё хотела опять нарядить его в ту кофту, но он отпрыгивал при малейшем приближении. Он не шёл даже на любимую хлебную корку, которую обычно проглатывал даже без мяса. Ты заволновалась. Становилось не на шутку холодно и одиноко. Близость похоронного бюро даже в воскресный день удручала. Бонд стоял рядом с высоченной сосной и смотрел на нас очень грустными глазами.
– Чтобы кого-то бить, нужно сначала поймать! – сказал я тебе. – Дура эта Заебарова! Одно слово – собаководка!
Я в последний раз поднял руку с коркой и безнадёжно позвал:
– Бонд! И долго ты там будешь ещё стоять?
При последнем слове рука с коркой бессильно упала вниз. И вдруг Бонд совершенно отчётливо вздохнул и лёг. Лёг прямо на подмёрзшую к вечеру прошлогоднюю хвою.
– Бондит! – одурел я от радости. – Чёртов кишкомот! Сказал бы сразу, что у тебя мозги наизнанку!
Глава 20
Поздно вечером небо над Челябинском стало внезапно похоже на творожную сыворотку. Потом сыворотка свернулась в точку, которая на глазах вспухла и превратилась в ноздреватый колобок сырного цвета. Колобок медленно вращался вокруг своей оси, размазывая по сторонам широкие полосы света. В это время луна зашла за тучу, и странное видение казалось единственным светлым пятном во Вселенной.
Вращение всё усиливалось, и когда достигло предела, стало незаметно для глаза. Ноздреватый колобок полностью размазался по небу, и оно снова забледнело творожной сывороткой. А через секунду свежий ветер выдул пространство до черноты.
На следующий день из обугленных и прокопченных пятиэтажек санитарной зоны вокруг ЧЭМК ушли все бомжи. Мёртвая зона, плотно обхватившая электрометаллургический комбинат, давно была заселена людьми, которых не пугали ни окалина на деревьях, ни адовый грохот по ночам, ни ядовитая сажа на подоконниках. Милиция сюда не заглядывала, никто не требовал у бомжей ни прописки, ни даже паспорта. Можно было смело без всякого ордера занять трёхкомнатную квартиру или даже весь шестиподъездный дом. Конечно, без тепла, света и воды. Но именно отсутствие «всех удобств» и радовало бомжей. На свет и тепло обязательно приходил участковый и требовал паспорт с видом на жительство.
Чтобы отвести беду, челябинцы вместе с Чумаком перезаряжали тонны грязной воды, доведя её до полной непригодности. Вместе с Кашпировским дули на старые рубцы. У многих ум заходил за разум, когда кольцо Сатурна зацеплялось за угол дома Юпитера, и Павел Глоба, как новый Нострадамус, пытался разглядеть светлое будущее России в Туманности Андромеды. Правда, уточнял он, главное, чтобы народ на выборах в Госдуму не промахнулся и не пошёл за двуязыким в голубой чалме, родившемся в год войны в Персидском заливе.
Нашей семье тоже было не весело. И всё же мы твёрдо решили до конца быть с народом. Во время телесеанса Кашпировского мы целый час продержали Бетю перед экраном в надежде рассосать её крошечную глаукому на правом глазу. К нашему ужасу очень скоро волосы на затылке тёщи-бабушки начали темнеть и завиваться. Нет, кроме шуток! Хорошо, что Бетя не видела этого сама! Я срочно вырубил свет во всей квартире, и процесс чудовищного омоложения прервался.
На Северо-Западе одинокая молодая женщина задушила своего грудного младенца.
– Нам на двоих не хватало молока, – призналась она следователю.
Заключённые СИЗО требовали не сажать её с ними рядом.
– Убьём суку! – грозили они. – Мы, мля, тоже люди!
Судебная экспертиза признала мать-убийцу психически абсолютно здоровой.
Без всяких причин стали пропадать породистые собаки. В подъездах, во дворах, на пустырях. Уводили ли их из-под носа хозяев или они сами выбирали голодную свободу – не известно. Иногда их находили мёртвыми в сточных канавах. Иногда во вшах и коросте в стае дворовых псов. Но чаще они исчезали бесследно.
Отчаянье творило невероятное. Давно пропавший доберман был найден у железнодорожной насыпи. В двадцатиградусный мороз практически голая псина, полностью одичав, сумела вырыть себе настоящее логово и утеплить его сушняком. И самое зловещее: под декоративной чёрной шерстью добермана вырос густой подшёрсток.
Стопроцентный еврей Зельдович подал заявление о вступлении в уральское казачество. Просьба рассматривалась на большом круге оренбургского казачьего войска. Казаки задали Зельдовичу множество вопросов, в том числе: не участвовал ли он или его родня в красном расказачивании и когда он, Зельдович, в последний раз пахал землю? Особо волновала казаков проблема вероисповедания.
– Будешь ли, падла, верить в Исуса нашего Христа или нет?
– Буду! – не раздумывая, заявил атеист Зельдович. – Христос с ним!
Вопроса – почему Зельдович решил податься в казаки и нет ли тут происков мирового сионизма – не последовало. Но большинство казаков полагало, что «без жидов всё же лучше!». Под конец встал весёлый и кудрявый атаман, взмахнул нагайкой и гаркнул:
– Тиша! Жид, как ни крути, тоже это… Или нет?
– Любо! – отгаркнулись казаки.
– Землю пущай не паше. Не надо. А шашку должон держать! Пущай спробует. А колы чё не так – нагайкой по жопе, як принято!
– Любо, – зареготали казаки. – Любо!
– Або щэ кращэ! – закончил атаман, – Скидай, казаче, штаны зараз же!
На полигоне нам рассказали, что вчера днём неистовый ризеншнауцер Джери, лучший исполнитель команды «апорт!», подбежал к хозяину, стремительно закружился на месте, как будто хотел ухватить обрубок своего купированного хвоста и замертво рухнул на землю.
С горя хозяин потащил Джери через весь город в ветлечебницу. Оживить пса не удалось. Он умер… от разрыва сердца.
Глава 21
Две потёртые серебряные ложки: десертная и большая, погнутая по краям, столовая. Настоящее дореволюционное столовое серебро со знаками высокой пробы, почерневшее от долгого неупотребления.
В конце восьмидесятых, когда жизнь пошла окончательно наперекосяк, ложки начистили мелом и сдали в ювелирный магазин по цене серебряного лома.
Бедные, бедные чекисты! Знали бы они, какое огромное богатство утаил от них мой дед по матери Израиль Голубчин. А ведь божился, гнида, что сдал всё, до последней пушинки! Не сразу, но поверили. А, поверив, не убили. Даже отпустили! Хотя и были убеждены, что честный еврей – мёртвый еврей.
Давным-давно отцу ко дню рождения сослуживцы подарили два тома энциклопедии советской Украины: Днепропетровскую и Запорожскую области. Ной, как Моисей, был подавлен дорогим подарком. Каждый том весил не менее трёх кило, а жили мы на горе.
«Как жаль, что мы не живём в Западной Украине! – вздыхал Ной, взбираясь в гору. – Там области совсем маленькие»
Но тут же, испуганно повторял:
«Слава Богу, что мы – не в Киеве!»
Подарки он свалил на стол, и мы с братом-двойняшкой кинулись листать Запорожскую область в поисках родного Мелитополя. Днепропетровская нас не интересовала. По малости лет мы ещё не знали, какой великий человек там рождён и чей заплёванный народом бюст в Днепродзержинске днём и ночью стережёт милиция от всякой антисоветской сволочи.
Мелитополь был найден. И уже через пару минут мы, вырывая друг у друга и роняя на пол тяжеленную скрижаль, звали нашу бабу Басю:
– Ба! Ба! Тут о вас с дедом! Гляди!
На странице энциклопедии чёрным по белому, крупными печатными буквами, было написано: «До революции в Мелитополе после завода Классена был известен завод по производству и ремонту оборудования для мельниц. Завод принадлежал Голубчину.» Вот так – просто и ясно – на века!
– Ба! Вы были миллионеры? А почему счас?..
Сейчас баба Бася получала двадцать четыре рубля за своего покойного Израиля. Собственной пенсии она не имела, так как, по мнению Советской власти, никогда не работала.
… Следователь мелитопольской ЧК был, прежде всего, провинциалом: ни чёрной тужурки, ни хромовых сапог, ни кобуры на поясе. Коротковатый парусиновый пиджак, мятые широкие парусиновые брюки и туфли из той же парусины. Летом в Мелитополе не до форса: жара. Деревья, дома, заборы – всё плавится, колышется от зноя, чернозём превращается в бесплодную пыль. Даже наган за поясом мешает. И следователь то кладёт его на стол, то снова засовывает за ремень штанов. Наган мокрый от пота и без единого патрона. Раз вот так же положил его на стол, а он и выстрелил. Пуля пробила стену. Стена дранковая – дерьмо! Хорошо сосед за стенкой ушёл на задание. Но была тревога, подумали: белые. Чуть было не пришили контрреволюцию, дураки!
С тех пор патроны лежат в кармане пиджака. И надёжно, и всегда под рукой. Форсить не перед кем: Мелитополь – большая деревня. Хотя нет! В деревне всё проще. И кулака видно издалека. И мешки с зерном далеко не зароешь: сгниют. С буржуями хуже. Вот он, следователь ЧК, а третий месяц без зарплаты. А почему? Все фабрики – жидовские или немецкие. Жиды их теперь добровольно отдают. Нате, мол, ешьте, давитесь на здоровье! А шо там есть, когда рабочие разбежались, а за эти железяки на толкучке и спичек добрых не выменяешь.
Один жидок даже такую писульку в Совет подкинул:
«Прошу принять меня в качестве временного директора на принадлежавшее мне предприятие. Дело – сложное, и Советской власти пока неподсильное. Готов на первых порах работать бесплатно. Голубчин.»
Совет ответил революционно:
«В бесплатных услугах бывших поработителей трудового народа Советская власть не нуждается» А жидка того – сюда. На проверку. Потому – что значит бесплатно? Если даже сам товарищ Ленин в Кремле зарплату получает. А главное: на какие же шиши, морда жидовская, жить думаешь? Выходит, на наши же кровные, тобою припрятанные? Так вот почему следователь мелитопольской ЧК третий месяц вынужден спасать революцию задаром! Ну-с, кто там следующий? Ах, этот самый жидок Голуб-чин!
– Во, царь-батюшка, царствие ему!… – пожаловался следователь дежурному. – Позволил жидам русские фамилии. Теперь хер разберёшь!
Тот сочувственно хмыкнул.
– Зови! – приказал следователь.
В комнату вошёл маленький человек с густыми чёрными бровями. Под парадным сюртуком – белая рубашка со стоячим воротничком, перехваченным чёрным галстуком. Короткая европейская стрижка, усы без выкрутасов, ни пейсов, ни бороды. В руке – широкополая шляпа. На вид – лет сорок, не больше.
«Форсит, сволочь! – решил про себя следователь. – Ничего, я заставлю тебя свинину жрать! Иносранец!»
Следователь вытащил из кармана патроны, и стал расставлять их на столе, как домино. Посетитель стоял за стулом, положив руки на спинку. Покончив с патронами, следователь глухо спросил:
– Израиль Гольдштейн?
– Прошу прощения, господин чекист! Но я – Голубчин.
– Я знаю, – сказал следователь и не предложил сесть. – Голубчин Израиль! Как слон и моська. Смешно! Правда?
Маленький человек пожал плечами и улыбнулся.
– Ви правы, господин чекист! Очень смешно.
– Вы – первый, кому здесь смешно! – удивился следователь. – Вам просто страшно. Не бойтесь! Уверен, мы поладим. Кстати, Голубчин, в царской ар-мии вы были унтером! Как вам, еврею, это удалось? Впрочем, лучше скажите, сколько по-вашему стоит этот патрон?
– Я не делал патрон, господин чекист. Я делал всё для мельниц. Это… совершенно другой аспект.
– Другой аспект… – повторил следователь. – Вы плохо говорите по-русски, Голубчин. Для еврея это непростительно. Вы должны говорить по-русски лучше меня. Где вы научились так плохо говорить?
– Ви знаете, я много лет жил во Франции, потом в Англии. Я закончил английский колледж, и даже немножко работал в крупной фирме. Там никто не говорил по-русски. Верьте слову! Теперь мне очень жаль!
Следователь вытащил из ящика стола большую красную книгу с золотым тиснением на обложке.
– Ваша?
– Честное слово, это моя книга! Это есть презент. Подарок. Я думал её украли… во время обыска. Мне её дарили англичане на прощанье.
– За что? – выдавил следователь. – Чем вы так угодили врагам Советской власти?
– Почему врагам? – изумился маленький человек. – Англичанин был союзник России. И тогда не было Советской власти. Ах, да! Очень жаль!
– Ему жаль! – покачал головой следователь и ткнул пальцем в книгу. – Так за что же вас так полюбили союзнички царской России?
– За отличный знаний английского языка и отменные предпринимательские способности, господин чекист! Вот здесь всё написано золотыми буквами. Читайте!
– Я вам… верю, – усмехнулся следователь. – Золотыми буквами! Вы любите золото? А я должен его презирать. Говорят, вы до революции ходили в полицейский участок выкупать революционеров. Зачем?
– Царь мешал евреям делать честный гешефт. И он называл себя другом «Союза русского народа». Русский царь – друг русских погромщиков! Как вам это нравится? А ви хорошо обещали, господин чекист. Я думал при вас будет лучше.
– А теперь ви так не думаете? Правда?
– Теперь… не уверен. Но когда было совсем плохо, тогда я имел завод и кормил сорок человек. Ви не представляете себе, что такое день получки! Всегда нет свободных денег. Я говорил своей Басе, моя Бася – это целая контора: бухгалтер, счетовод, делопроизводитель – всё Бася! Так вот, я говорил Басе: «Сегодня рассчот! Я должен сначала дать рабочим. Верно? А ты подождёшь». И что ви думаете? Бася ждала! Так тогда, когда было так плохо, я шёл в участок и платил полицмейстеру за смутьянов, чтобы когда-нибудь и евреям было хорошо. Клянусь, если вас сейчас, упаси Бог, посадят, мне нечего будет дать вашему начальнику, господин чекист. Мне очень жаль!
– Мне кажется, Голубчин, вы – большая бестия. Впрочем, как всё ваше иудино племя. Почему вы добровольно отдали свой гешефт?
– А ви бы не отдали, господин следователь? Я сказал Басе: давай отдадим сами, меньше головная боль, они всё равно всё отберут. Ведь правда? Им надо кормить столько бедных человек, которые совершенно не могут работать! Столько пролетарий всех стран! И что сейчас мельницы, если никто не сеет и не жнёт! Одни убытки. Раньше, когда было плохо, ко мне ехали со всей Таврии. Спросите кого угодно, что был для них завод Голубчина! Это – литейка, вальцовочные станки, полный ремонт любого оборудования по английской технологии. Я давал гарантию на десять лет. Это почти на всю жизнь! Ви думаете так просто! Если бы они все вернулись ко мне хоть раз в жизни – я бы прогорел! Я отдал Советской власти хороший гешефт. Но я боюсь, что он ей совсем не нужен.
– Вы хотите, чтобы Советская власть сказала вам спасибо? Не дождётесь! Вы кормили сорок человек! Да это они, эти сорок ваших холуёв, кормили тебя, жидовское твоё мурло!
Маленький человек нахмурил густые чёрные брови и тихо сказал:
– Не стоит благодарности, господин следователь. Я говорю фигурально. Мы все работали друг на друга, они на меня, а я на них. Но я отдал всё. Чем могу служить ещё?
– Всё отдал! – сцепил зубы следователь. – Ты врёшь, Израиль! Ты, сволочь, владел вторым по величине заводом в Мелитополе, огромным домом под железной крышей, рысаком и выездом, матушка твоей Баси имела собственную Тору. Ты знаешь, что такое иметь собственную Тору! И ты хочешь сказать, что это всё? Куда ты дел свои капиталы? Где золото и бриллианты? Твой сын, жидёнок этакий, при обыске бросился отбирать банку варенья и укусил милиционера, а твоя Бася чуть не повесилась из-за последней пуховой подушки. Ты приходишь сюда одетым лучше меня! Зачем ты так вырядился? Ты – английский шпион! Ты думал справлять тут свой шабат?
– Нет, господин следователь, – потупился Голубчин и неожиданно без приглашения сел на стул. Следователь зло посмотрел на него в упор, но промолчал. – Нет. Я не пришёл сюда справлять шабат. Сегодня – четверг.
– Хм, четверг… Я спросил у тебя, сколько стоит этот патрон. Можешь не говорить! Я сам скажу тебе: он стоит твоей головы. Но ты можешь выкупить его за своё ворованное золото. Даю тебе на это три… нет два дня. А чтобы ты лучше думал… дежурный! Отведёшь его в подвал. Поставишь по колено в воде. Никуда не отпускать – всё под себя. Через каждые два часа спрашивать по-русски: не надумал ли он чего-нибудь? Поймёт не поймёт – плевать! Идите!
Израиль Голубчин поднялся со стула и молча пошёл к двери. Перед самым выходом следователь окликнул его:
– Слушай, Израиль! Если через два дня или раньше… вы сдадите всё – я лично вручу вам этот патрон на память. И вы сможете спокойно выковырять из него пулю. Если нет – ты найдёшь её у себя в затылке. Я три месяца служу без зарплаты, так выдай мне её. Что я хуже твоих холуёв! Твоя Бася подождёт. Я гарантирую!
Глава 22
– Спросите меня скорее, что я узнала! – затараторила ты с порога. – Так вот! Марье Ивановне поставят ассирийский унитаз!
– Кто тебе это сказал?
– Она сама! Иду я сейчас с работы, подхожу к подъезду, навстречу выбегает наша Машка. Она меня теперь всегда встречает. Я ей:
– Марья Ивановна! Как мило! Ну, веди меня домой!
А Марья Ивановна – тут как тут:
– Ась? Кто меня звал? Мне некогда вести вас домой. Я жду ассирийский унитаз.
– Ну, как новость?
– А кто ей даст этот унитаз?
– ЖЭУ, конечно!
– Откуда у ЖЭУ антиквариат? И почему именно Марье Ивановне? Под пенсию, что ли? Ничего себе пенсия!
– А я читала, – перебила меня ты, – что ассирийцы давно вымерли. Выпустили евреев из плена и вымерли. Последний десяток живёт где-то на Кавказе. А что, тогда уже были унитазы?
– При Навуходоносоре? Запросто! Это сейчас их нет.
– Ну вот! – расстроилась ты. – И за что людям такие радости!
– Глупенькая! Ассирийский унитаз зря не поставят. Только за выдающиеся заслуги!
– Ты прав, Борис! – вздохнула ты. – Она нас всех так не любит!
– Поэтому, пошли мы все на Трёшку! – предложил я. – Успокоим нервы. Бонд! Собирайся!
После посещения клуба «Лайка» Бондик стал садиться и ложиться. Но при этом всё время подпрыгивал и норовил боднуть. Делал он это всегда неожиданно, без всякой подготовки и бодался очень больно. Надьку он боднул так, что она полетела кубырем. Несколько раз пытался боднуть Ирку. Однажды это удалось: Ирка полетела кубырем вслед за Надькой. А я снова пошёл к нашему кинологу за советом.
– А хорошо, что бодливой собаке Бог рогов не дал! – воскликнул кинолог и посоветовал бить берёзовым прутиком по передним лапам в момент прыжка: очень неприятно и, как правило, помогает.
– А если не поможет?
– Тогда остаётся только молиться! – развеселился кинолог.
На Трёшку мы пошли все вместе. Что такое Трёшка? Как вам это сказать? Так я вам сейчас скажу! Слушайте внимательно! Понятия не имею! Ни озеро, ни пруд, ни болото. Похоже на американский каньон со сточной водой. Но есть маленький травянистый пляж. На нём вперемежку с нашими собаками вечно лежала всякая рвань, синяя от татуировки и тяжёлой жизни. Иногда собака подбежит, обнюхает инородное тело, фыркнет, сплюнет, пометит и – скорее в воду. А тело даже не вздрогнет и загорает до полного обугливания. Потом тоже – бултых в Трёшку и поплыло. После третьего стакана вода держит капитально!
А мы с берега кидаем собакам «апорт», и они плывут за ним аж на другой край. А что притащат: палку или там чью-то руку – не важно. Это – игра. Залез в Трёшку – играй! Поэтому сами собачники в Трёшке никогда не купались. Зачем? Но всем было очень весело!
Бонд Трёшку любил. Проскочив берег по животам и спинам, он моментально подбежал к воде и попробовал её лапой. Вода была мокрой и тёмной. Бонд, склонив голову, задумался. Трёшка местами заросла камышом, а в центре даже росло чёрт знает какое дерево. На поверхности плавали доски, куски резины, чьи-то головы и хвосты. Было над чем задуматься.
– Апорт! – крикнул я и бросил в Трёшку палку.
Перескочив через чьё-то вылезающее из воды татуированное тело, Бонд с размаху плюхнулся в воду. Выпятив нижнюю челюсть и как всегда выпучив глаза, Бондик быстро выгреб на середину Трёшки и начал искать свой «апорт». Он вертел головой, не понимая, куда делась его замечательная толстая палка, которую он только что принёс в пасти из дому. Наконец, Бонд ухватил зубами похожую на его «апорт» палку и потянул к берегу.
Стоя на берегу, мы никак не могли понять, почему наша псина вдруг стала описывать широкие круги с палкой в зубах.
– Ко мне! – крикнул я. – Давай сюда «апорт»!
Мы видели, как Бонд напрягся, ещё крепче закусил палку, дёрнулся в нашу сторону и снова поплыл по кругу.
– Чё ты ему кинул! – напустилась на меня ты. – Он сейчас утонет!
– Не знаю! – оправдывался я. – Палка как палка! Да что она, ко дну приросла!
Бонд потихоньку начал захлёбываться, но палки из зубов не выпускал. С Бондом это случалось и раньше. Иногда в нём пробуждалось первобытное звериное упрямство, и тогда он хотел получить своё даже ценой собственной шкуры. Мы часто засовывали палку между большими ветками дерева, и Бонд должен был её достать. Обычно это удавалось с первой же попытки. Но однажды палка крепко там застряла, и когда Бонд, допрыгнув, схватил её зубами, не выпала из расселины. Пёс повис на двухметровой высоте, как повешенный. Поначалу это было очень забавно: Бондик широко разбросал все четыре лапы и громко сопел. Но потом мы испугались: челюсти сомкнулись, как на горле врага, наглухо, и отодрать Бонда от палки было невозможно.
Я уже отчётливо представлял себе его скелет, вцепившийся в палку, недели через три. В отчаянии я предложил развести под ним костёр.
– Изверг! – заплакала ты и стала гладить его брюхо и щекотать под мышками. Бонд это обожал. Он и сейчас от удовольствия начал извиваться и вдруг всей своей тушей рухнул прямо тебе на голову. Следом упала перегрызенная надвое палка. Пока вы катались по земле, я бегал вокруг и объяснял, как кинолог:
– Всё верно! Он всегда зевает, когда ты щекочешь ему под мышками! Какой рефлекс!
Но теперь Бонд плавал в центре Трёшки и пощекотать его было некому. Мы плавали откровенно плохо. А просить посторонних было бессмысленно. Какой алкаш поплывёт дразнить боксёра. А собачник – тем более.
– Давай бросать в него палки, – сказал я. – Это его отвлечёт.
Мы бросили множество палок и даже камней. Раньше он клевал и на них. Но Бонд кружил, как завороженный. Вокруг резвились чужие собаки, звенели стаканы, прибывал и убывал народ. А наша собака из последних сил с палкой в зубах вращалась вокруг какой-то неведомой точки. По временам Бонд почти полностью погружался в мутную воду и на поверхности торчала только его рыжая макушка с остроконечными ушами.
К берегу подошла красивая молодая боксёрка Вита. Она всегда гуляла вдали от хозяйки, и Бондик часто гонял её по полигону, а догнав, с наслаждением валял на траве. Ради Виты Бонд мог бросить даже дохлую кошку, от которой мы битый час безуспешно отгоняли его. Вита была совсем ручная. Но говорили, что как-то под аркой дома на её хозяйку напал настоящий маньяк. Вита бежала далеко позади. Она плохо слушалась команд, и звать её было абсолютно бесполезно. Хозяйка и не звала, а просто кричала от ужаса. И вдруг дикий рёв маньяка заглушил её вопли. Никем и никогда не травленная Вита сидела у него на спине и грызла затылок.
Вита бесшумно вошла в воду по грудь и поплыла. Когда она проплывала рядом с Бондом, тот заметил её, устремился к ней, но страшная кривая вновь увлекла его мимо.
– Смотри! – толкнул я тебя. – Счас Витка его оттянет. Какой мужик не бросит палку ради такой бабы!
Но Вита уже вышла на берег, а Бонд всё продолжал рваться к ней по кривой, не выпуская из зубов свою судьбу.
От долгого взгляда на воду немного кружилась голова. Даже издалека я отчётливо видел чёрные круглые зрачки Бонда. В них не было страха.
– Бермудская Трёшка! – совсем тихо прошептал я.
Глава 23
Всё! Больше не могу! Надоело! Всех интересует только одно: почему я отсюда не уезжаю?
– Старик! – кричит в трубку друг-фотограф с машиной, я попросил его вывезти из магазина стиралку, – разве ты ещё не удрал? Мне бы твои возможности!
– А мне бы твои «Жигули»!
– Нашёл чему завидовать – папиной «двушке»! Старик! Честное слово – некогда! И на хрена тебе стиралка? У тебя – весь мир впереди!
Даже сосед Женька загрустил:
– Хочу, – скулит, – на Мёртвое море! Буду цельный день валяться на солнцепёке и не тонуть. Давай махаться: ты мне делаешь вызов, а я тебе… тоже что-нибудь придумаю!
– Добро, – смеюсь, – сделаю. Но учти, там арабы.
– А чё – арабы! Мы их, мля, били и бить будем! Весь полигон обсуждает отъезд в Израиль здоровенной овчарки Азы.
– Везите её в клетке. Тогда усыплять не придётся. А то недавно так одного усыпили. А он стал наркоманом. Теперь без наркоза не засыпает.
– Подумаешь, наркоман! Я слышал, дога перевозили во сне в США. А он в дороге проснулся, раскричался. Пилоты подумали: террористы! Связались с землёй. А те спрашивают: выясните, какие требования! Так вместо Нью-Йорка со страху в Бейруте сели.
– Не слушайте их. Слушайте меня! Всё дело в прививках. Если в Израиль – нужна только от гепатита. А, упаси Бог, в Египет – ни одна собака не выдержит!
– А я бы на вашем месте вообще никуда не ехал. Вы представляете, сколько вы здесь наглотались отравы? А там это всё начнёт выходить. А организм-то уже втянулся. Это же – верная гибель!
– А для того и берут с собой щепоть родной земли. Понюхал и живи дальше.
– Всё-таки евреи – люди! Сами спасаются и животину не бросают. Как Ной. А у нас в подъезде пьяница живёт: самому жрать нечего и овчарку голодом морит. А она, дура, ему ещё и руки лижет!
Везде говорят про всемирный заговор. Некоторые завидуют. Спрашивают друг у друга, как записаться в масоны. Идут за советом к рериховцам и кришнаитам. Я тоже пошёл, но не за этим, так – по делу. Ничего не вышло. В хорошо освещённом подвале посвящённые рериховцы усадили меня на жёсткий диван и два часа кряду пугали близким концом света.
– Так что же делать? – не выдержал наконец я. – Что ваш Рерих конкретно рекомендует?
– Вам лично? Конечно, уезжать. Может, ещё успеете! С остальными вопрос давно решён. Если бы России удалось примирить три великих народа – русских, евреев и татар! При русской силе, еврейском уме и татарской… – тут рериховцы надолго задумались.
– Может, смелости? – подсказал я. – Всё-таки татары на четвёртом месте по числу героев Советского Союза. Сразу перед евреями.
– Насчёт татар не всё ясно, – возразили рериховцы. – Тех – давно нет, а эти – одно название. А что бы вы нам порекомендовали?
– Я что – Рерих? Но когда всё – к чертям собачьим… спасайся кто как может! Противогазов всё равно на всех не хватит!
– Это правда? – кажется, испугались посвящённые.
– Я – не паникёр. Но наш преподаватель ГО на военной кафедре этого и не скрывал. Так что драпайте отсюда, братцы!
– Куда? – повскакивали с дивана рериховцы.
– В Шамбалу!
– Туда пропустят только посвящённых.
– Так вы же посвящены!
– Ну, не совсем. Посвящать могут только великие учителя из Индии. А мы тут это так… сами друг друга. Но для России сойдёт.
На следующий день меня принимали кришнаиты. Ну, те, в белых сари из простыней, джинсах и старых кроссовках на босу ногу. Стриженные под ноль, с бубнами. Они всегда кружились у Детского мира под индийский шлягер: Кришна, кришна, хари Кришна, хари хари, Кришна хари! Народ от них немного шарахался – всё-таки сари, кроссовки, джинсы и эта «хари Кришна» в течение часа. Но цветные книги о приключениях Кришны раскупал быстро. Как русские сказки.
Кришнаиты устроили мне прассад. Такой шикарный прассад – специальное угощение для гостя, посланного Богом. Но не для всякого, а избранного. Но и с избранными не всё просто. Все избранные гости делятся на категории, и для каждой категории – свой прассад. Самый роскошный, из десятков блюд и со всеми почестями – наверное, для самого Брахмапутры. Для «гуру» немного поскромнее. Этих в Челябинск и не приглашали – кто бы их тут прокормил!
Мой прассад был совсем скромным – всего семь блюд. Из чего я понял, что я не Брахмапутра и даже не «гуру», но тоже кое-что из себя представляю. А целая хрустальная ваза мандаринов и свежих яблок в ноябре не оставляла сомнений, что это «кое-что» ещё вполне ого-го! Потому что всяким другим подавали всего одно блюдо, причём без всяких церемоний: поел – уходи.
Все блюда были вегетарианскими, очень вкусными и очень перчёнными.
– Здоровому сердцу – по красному перцу! – из рёк главный кришнаит Серёжа, не прикасаясь к моему прассаду. – Избегайте чеснока, в нём тёмные силы. А от красного перца – здоровый цвет лица.
Лицо у Серёжи, действительно, было розовощёким и упитанным. Сразу видно, что ел он как Брахмапутра. В его квартире, как во всяком приличном индийском доме, было много стерео – и видеотехники. И, вообще, довольно прилично.
– Это – подарки индийских друзей, – сказал Серёжа. – Кришна – не Христос – всё позволяет. Двадцать раз в день пропой «Харе Кришна!», и ты – чист как посвящённый. Я думаю, что Кришна – это как раз то, что нужно русским людям. Мяса у нас мало, а травы, сколько угодно. Я вам даже из лебеды такой прассад организую – пальчики оближете. Главное, побольше перца, и «Харе Кришна!», конечно. Но скажу вам, как русский русскому – нам там не светит. Никому. Не та натура! Наш человек приходит сюда пожрать. А для кришнаитов – это совсем другое. Я ставлю прассад – оказываю вам честь, вы, поедая его, чествуете Бога!
– Не знаю, как вам сказать, Сергей, но я не то, чтобы русский – скорее еврей. Так мне тоже там не светит?
– Вы еврей? Не может быть! – Серёжа взял из вазы мандаринку и тут же положил обратно. – И не едите свинину?
– Увы, ем!
– Всё равно – вы почти кришнаит! Но что вы тут до сих пор делаете? Вас же ждут на родине! Хотя… у евреев нет родины. Исторической тоже. Никакой. В этом, по-моему, суть еврейства. Еврей на родине – это уже русский. Ведь любая родина – братская могила.
– Каменная могила…
– Почему каменная? А впрочем… ешьте проссад!
Глава 24
Не помню, чего мы с тобой пошли тогда в наш детский парк. Зимой мы ходили туда только в двух случаях: покатать Надьку на санках с ледяной горы и погонять Бонда по глубокому, никем не топтанному, снегу. А тут – в ноябре вдруг без Надьки и Бондика. И гору ещё не построили, а холодина уже уральская. И кого там в ноябре ловить: бюст дважды героя с ЧТЗ у самого входа или замёрзший бассейн? Так мы ещё и на скамейку сели. Но калина в ту пору ломилась от ягод. Такая краснотища кругом. Подмёрзшие ярко-красные кисти – клюй – не хочу! Мы нарвали этой калины и клевали до судороги в скулах.
Было воскресенье, по-зимнему скучное и нелюдимое. Правда, на соседней скамейке сидел какой-то синюшный труп. Но какое нам до него дело!
Мы сидели и, кажется, говорили о том, что нам уже далеко за тридцать, жизнь кончается, а мы до сих пор никому не нужны. И друг другу мы нужны тоже только по той же самой причине.
– А кто нужен нам? – спросили мы друг друга.
А! И нам никто не нужен! Тогда плевать, что мы с тобой никому не нужны! Чтоб нас это так беспокоило, как им нас жаль!
В конце концов нам стало до того всё ясно, что мы замолчали и разом посмотрели в сторону синего трупа на соседней скамейке.
– Видишь, – сказала ты, – он уже посинел, и тоже никому не нужен.
– Да, – сказал я, – он уже совсем окоченел… от одиночества. Я, когда со «скорой» дежурил, тоже такое видел. Звонят по рации: дом такой-то, кажется, труп до приезда. Приезжаем – заходим. Конечно, труп, дня два уже как труп. Сидит на кушетке толстая баба, уже вся чёрная. Ну, что тут «скорой» делать, когда и мне всё понятно? Вдруг в дверь залетает молодая тётка, бросается к покойнице на грудь и вопит:
– Ой, мамочка! Как же мы тебя все совсем забыли! Ты уже и почернеть успела! Всего-то три дня и не заходили! Что ж ты не позвонила!
А я гляжу: телефона-то в квартире и нет. Оля-ля!
Пока мы это с тобой обсуждали, труп встал со скамейки и пошёл в нашу сторону. Ничего особенного: посинел-посинел и ожил. А он подошёл к нам и сел рядом с тобой.
– Можно, – говорит, – я с вами немножко посижу? Я вам не очень помешаю?
– Пожалуйста! – вежливо отвечаю. – Сидите. Если больше негде.
– Скажите, а детская железная дорога сегодня работает? Ах, сегодня воскресенье! Боже мой!
– Сегодня – зима, – уточняю я, и смотрю на него внимательно: понял или нет.
– Слушайте, – говорит, – вы, кажется, евреи. Я тоже… кажется.
– Ничего вам не кажется! Вы точно еврей. А мне русские даже еврейские анекдоты рассказывают. Так кто я, по-вашему?
– Еврей, конечно. Но совсем не похожий. Это – ещё хуже!
– Не понял!
– Понимаете, мне или сразу – жид проклятый, или – никаких анекдотов. А вам приходится всё слушать. Почему вы не уезжаете? У вас никого там нет?
– Как нет! – встряла ты. – И в Израиле, и в Америке. А, может, и в Австралии или в Германии! Но нам пока и здесь хорошо.
– А мне так плохо! – признался труп и заплакал.
– Тогда зачем вам детская железная дорога! Идите в аэропорт и фьюить!
– Не могу! Я прикреплён.
– Что вы несёте! Сейчас отпускают даже с «номерных». Даже с допуском в закрытые цехи. Меньше народу – больше кислороду!
Труп вздохнул и вытер слёзы рукавом пальто.
– Я прикреплён… к ЛТП.
– Нет, правда! – крутанулся я. – Это же сенсация! Еврей-алкоголик! Я вас правильно понял?
– К сожалению, да! Но я оттуда сбежал. Помогите!
– Но чем же? Мы, как назло, оба – непьющие.
– Что вы! Я пью один. Помогите мне туда вернуться!
– Но вы же только что оттуда удрали!
– Да, удрал. Там такой махровый антисемитизм, как в обкоме партии! Уколы мне делают последнему. А когда я кричу, даже не приходят меня вязать. Но я вчера прибежал домой, а мои все уезжают. Без меня! Я тоже стал собирать вещи. А жена говорит:
– Соломон, тебе туда нельзя! В Израиле нет ни вытрезвителей, ни ЛТП. Кто о тебе там позаботится? Пропадёшь! А здесь всё давно налажено, и тебя уже все хорошо знают.
С этим я согласился без спора. Что да – то да! Но потом дочка мне сказала такое!
– Тебя отсюда просто не выпустят. Ты прикреплённый. Ты стоишь на учёте в закрытом заведении. И с этой точки зрения принадлежишь государству. Боже упаси, чтобы мы так думали! Но на границе тебя обязательно задержат, как библиотечную книгу или вещь, взятую напрокат. И нас вместе с тобой!
– Доченька, – говорю, – откуда они узнают, что я оттуда?
– А откуда они узнают, что мы евреи?! – закричали все разом.
Когда они кричат все разом, я всегда соглашаюсь. И я решил туда вернуться. Или получу открепление, или… останусь там навсегда. Но я – изгой. Они не хотят со мной даже разговаривать. Они мне уже десять раз говорили:
– Ты, Соломон, как не русский – ни пить, ни лечиться не умеешь! Ещё раз убежишь, назад не приходи!
Я положил руку на плечо Соломона и постучал себя костяшками пальцев в грудь:
– И вы думаете, что при мне с вами заговорят? Да меня самого примут за вашего собутыльника!
– Ни Боже мой! Вы сами не знаете, на кого вы похожи! Но на собутыльника – ни капельки! До этого вам ещё пить и пить! Вы просто должны за меня поручиться.
– Пошли, – сказала ты. – Он пьёт один, и с ума сойдёт один. Пока!
– Постойте! Ну, будьте же хоть раз в жизни евреями! Чёрт вас всех возьми! Я каждый день пью за весь еврейский народ, чтоб он так был здоров! И я не прошу у вас на это ни гроша! Я прошу за меня поручиться.
– Но за что?
– Слава Богу, вы согласны! Значит, так! Вы должны подписаться, что если они дадут мне открепление, я больше никогда к ним не вернусь. А если, ни к ночи будь сказано, примут меня назад, больше не сбегу.
– А вы нас не подведёте?
– Чтоб меня казнили десять раз, как египтян! До вашего отъезда – ни за что!
Глава 25
– Пошли домой. Нагулялись! – машу я тебе рукой.
На полигоне непроницаемая тьма, и только набегающий свет фар с проспекта Ленина подхватывает то одну, то другую фигуру, тянется за ней какие-то секунды и стремительно отрывается. А фигура снова остаётся на чёрном снегу одна. Собаки, как бабочки вылетают, на свет, все в снежной пыли, но ненадолго. Их тянет в темноту, в сугробы, к невидимому кругу, по которому они без остановки носятся друг за другом. А мы жмёмся к проспекту, потому что кому охота попасть в этот чёртов круг, где ты или зарычишь и залаешь, на бегу схватишь кого-то за холку, или будешь смят, затоптан и облаян без сожаления? Ты даже не узнаешь, кто по тебе сейчас пронёсся, кто пнул в бок и вцепился в ляжку, чужая тварь или своя же родная. С допотопной яростью стая летит в темноте по кругу – неудержимая и беспощадная.
И ты никак не решишься позвать свою собаку, вырвать её из вращающейся темноты, да это и не просто. Редкая тварь прибежит на зов сразу. Ей наплевать, что твои ноги уже превратились в протезы, а внутри всё выстыло до смертной температуры. А когда ты хлопаешь в ладоши, звон стоит ледяной.
Все наши псы – недоучки, двоечники и лоботрясы. И лучше всего подходят на поднятый над головой кусок мяса или сахара, хуже на «апорт». Бонд иногда сдуру клевал и на поднятый вверх пустой кулак – вдруг в нём что-то. А на голос, да ещё из мрака – не знаю, не помню. Вот и ждёшь, когда твой дурачок выбежит на освещённое место, да увидит тебя, да поверит, что в этот раз не будет так, как в тот. А то – защёлкнули карабин на ошейнике, а в благодарность – шиш!
– Что-то он долго не показывается! – надулась ты. – Я уже замёрзла. Пойди посмотри: где он.
– Счас прибежит, – загадал я. – Видишь, последние уходят. Вон и Грэма повели. Чё ему там одному делать!
Самой последней ушла с полигона Большая семья: так мы называли двух ротвейлеров-близнецов и лохматого переростка-афганца, похожего на сторожевого козла. Бонд не появлялся. Полигон теперь напоминал ночное кладбище. Вдали грохотала железная дорога. Ветер сметал с деревьев хлопья снега. Проспект Ленина всё реже оживлялся светом фар.
Мы переглянулись и вошли в темноту.
– Бонд! Бонд! Бонд! – надрывались мы.
В разрыв облаков пробилась луна, и мы увидели то, чего так боялись: абсолютно безжизненное пространство.
Пропал! Об этом было страшно даже подумать. Мы тупо смотрели на тысячи следов на снегу. Среди них, наверняка, были и его следы. И Бонд мог быть совсем не далеко, буквально рядом, и испытывать те же самые чувства, что и мы.
– Куда же они, черти пропали! Только что стояли под фонарём! Стоило на секунду отбежать – и вот!..
Недавно на остановке мы видели явно потерявшегося боксёра. Он непрерывно бегал взад-вперёд, тоскливо озирался, то и дело поджимая замёрзшие ноги. Заиндевевшие чёрные брыли блестели, как стальные. В первый день он не подпустит к себе никого, и, если повезёт, переспит в каком-нибудь холодном подъезде. Но потом…
В одном мы были почему-то твёрдо уверены: в чужие руки Бонд не дастся. Ни куском мяса, ни любимой коркой хлеба заманить его было нельзя. Это мы сумели вдолбить в его черепушку, как основной инстинкт. В первый раз я попросил Бетю дать ему кусочек рыбы. Бетя, считавшая себя очень доброй, сразу согласилась:
– На, киса, куси!
Бонд уже потянулся к рыбке, но в последний момент я оттолкнул Бетину руку и с рёвом «нельзя!» крепко стукнул Бонда по морде.
– Садист! – возмутилась Бетя. – Собачка хочет кушать, а он её за это бьёт! Я буду жаловаться!
Тёща-бабушка оказалась бессознательней Бонда. Пришлось дрессировать обоих. В конце концов Бондик стал шарахаться от любой протянутой к нему чужой руки, как от кошки Машки.
Мы обошли все близлежащие дворы, кричали в слуховые окна подвалов. Оттуда доносился какой-то зловещий шорох, а из одного с криком «менты!» выскочил заскорузлый бомж. Из некоторых подвалов пахло палёным, из тёмных подъездов несло чем-то нежилым, в одном тренькала гитара и на ступеньках грелась окоченевшая пьяная ребятня. За железными дверьми лениво лаяли чужие собаки – они были дома.
Бонд исчез, как будто его засосало в снег, растворило в воздухе.
– Надо заявить в милицию! – в отчаянье сказала ты.
– А что мы там скажем? Пропал ребёнок!
– Может… он обиделся, – замкнуло тебя.
– На что?
– Ты бил его берёзовым прутом по передним лапам!
– По рецепту твоего кинолога. Это – раз! А, во-вторых, я ни разу не попал.
– Всё равно! Если мы сейчас придём домой без Бонда, Надька нас не впустит!
Ещё бы! Кому нужны родители, от которых ушла такая собака!
В пустом пространстве головы монотонно ухало: «Мы понесли невосполнимую утрату!» Но было совсем не смешно. Наоборот. Сильно хотелось плакать. Я бросил поводок на снег и стал его топтать.
Вдруг ты схватила меня за уши, повернула к себе и сквозь слёзы прокричала:
– Он дома!
– Но почему? – не удивился я.
– Потому что… кошки всегда возвращаются домой!
Глава 26
– Что случилось? Да не реви же!
– Я уже подошла к подъезду и вдруг услышала за спиной…
– Что услышала?
– Я не могу в это повторить!
– А ты – через «не могу». Да что ты там такого услышала? Взрыв, что ли!
– «Жидовская морда!»
– Фу, чёрт! Кто сказал?
– Анна Ивановна!
– Которая? Их тут много.
– Ну, та… с палкой, старая, которую ты недавно поднял в подъезде.
– А! Помню. Прямо из говна вынул. Выходит, зря! Ну и что? А рядом кто-то был?
– Все! Марья Ивановна, Никитична и эта с соседнего подъезда… Красношапка…
– Ты ей ответила?
– Нет. Я только обернулась и спросила: что вы сказали?
– А она?
– Как заверещит: Не трогайте меня! Я вас не знаю! Я умираю! А эти на лавочке как закричат: Вы не имеете права! Она ветеран войны! Ей – восемьдесят лет! Как вы говорите с умирающей! Я так испугалась! Что же теперь будет?
– Война будет! Они же сами всё время твердят: лишь бы не было войны! Вот из-за них она и будет.
Бонд подошёл ко мне и положил голову на колени.
– Дай лапу! – потребовал я.
Бонд дал лапу.
– Другую!
Бонд дал другую лапу.
– Ещё! – не отставал я, стараясь успокоиться.
Бонд чихнул и забарабанил лапами по моей ноге.
– На! На! На!
– Тебя что – в первый раз назвали «жидовской мордой»? – спросил я, глядя на Бонда.
– А тебя? – кажется, спросил Бонд.
– Меня – ни разу. Не повезло. Но при мне называли многих. И каждый раз не знаешь, что делать. Может, они это по простоте? А? Вот моя тётка считает, что антисемитизма в стране вообще нет. Главное, говорит, будь хорошим человеком, и тебя никто не тронет. Конечно, она – блатной зубник, её все уважают, весь город. Но имя-отчество поменяла. Правда, не в паспорте. Кто бы ей это позволил!
– Я, – говорит, – не люблю, когда меня награждают. Почётной грамотой или медалью. Грамоту пишут по паспорту. И так же на собрании объявляют. Представляешь, вместо Серафимы Александровны вызывают Сарру Израйльевну! Все – в шоке: да кто это? А это – я!
– Подумаешь! Как будто они вас не знают! И зачем было что-то менять в такой… хорошей стране? А вы, тёть Сима, работайте хуже, тогда и награждать не будут.
Молчит.
Молчит Бонд. Молчишь ты. Помолчу и я.
Глава 27
А что я могу тебе сказать? Я не родился в шахтёрском посёлке под Енакиево. И у меня не умерла мама через четыре года после моего рождения.
Посёлок «1–2 Красный Октябрь» был маленький, в основном, из шахтёров, а те, в основном, «из мест». Потому что какой же русский украинец хочет быть шахтёром? Отсюда и самый короткий в мире анекдот: «Еврей-шахтёр!»
«1–2 Красный Октябрь» – лагерь – не лагерь, гетто – не гетто. Много двухэтажных домиков и почти столько же одноэтажных капитальных частных домов. В двухэтажных, больше похожих на маленькие общежития, жили шахтёры и такие знатные персоны, как твои дед да бабка. А в частных – те, кто шахтёров обслуживал – продавцы магазинов, конторщики и, конечно, всё местное начальство. Шахтёры, при всех их немалых зарплатах, строились редко. Чтобы скопить деньги на дом, нужно было бросить пить. А к чему тогда дом?
Так и жили: один туалет – на пять двухэтажных домов за двести метров от любого порога и одна колонка – ещё дальше. По ночам крались по коридору к помойным вёдрам или терпели до утра.
Но кормились хорошо. В семидесятых годах – мясо сортового разруба! Лично я его в те годы видел только на картинках над витриной фирменного магазина. А за стеклом витрины – ливерная колбаса и груда костей «суповой набор». А шахтёров снабжали, как в закрытых уральских городах, ну там «сороковке» или Челябинске-70, где в тяжёлой воде озера Карачай и речки Теча плескались неземных размеров и форм карпы, а в народе ходили слухи о подброшенных МГБ в стол Курчатова осколках урана. И масло шоколадное при Советах у них было всегда. Шоколадники! Смертнику перед казнью тоже дают всё самое лучшее, прямо из ресторана или со стола начальника тюрьмы. Чтоб не поминал лихом.
Шахты были господней карой. Одну из них в Павлограде строили так долго, что стали звать «золотой». Её бросили на десятом году проходки, наконец подсчитав, что теперь запасов угля не хватит и на десять лет добычи.
Шахты часто затапливало, они взрывались от рвущихся из недр газов. И тогда «на-гора» подымали пятнадцать и более трупов. Остальным, неподнятым, иногда ещё живым, суждено было стать «породой». В эти дни весь посёлок собирался на похороны. А после похорон шахтёры страшно пили и кричали, что хитрые жиды не работают на шахтах, а русским дуракам приходится тут погибать!
В один из таких дней к твоей маме, врачу поселковой поликлиники, пришёл чёрный от угольной пыли и запоя шахтёр, встал за её спиной и, не поздоровавшись, отрубил:
– Дай больничный!
– Но вы же здоровы! Мне никто не поверит…
– Видишь вон ту сосну? – шахтёр как глыба придавил женщину всем своим телом к столу. – Счас я на ней повешу твои кишки. Тогда поверят!
Потом в газетах писали, что именно на этих шахтах ставился совершенно секретный эксперимент – заблаговременное уничтожение газов при помощи… атомного взрыва.
Только в кино шахтёры спускались в забой трезвыми. А когда они после смены всё же подымались на свет божий и шли через сумрачный копёр к выходу, в них не было даже злобы. Лишь кое-где непотушенные на лбах лампочки да белые на чёрном, как у африканцев, белки глаз, отличали их от того мрака, из которого они только что выбрались.
Злоба приходила потом, после щирого украинского борща и вареников, вместе со страхом перед наступающим новым трудовым днём. И тогда они люто смотрели на твоего деда, всю жизнь проработавшего кассиром на их же шахте и на твою бабку Бетю-учителку, и кто про себя, а кто и вслух мрачно пытали:
– И дэ ж вы уси булы, колы тут грэмило?
А их дети? И как ты умудрялась с ними дружить? И как они умудрялись дружить с тобой? Вот это сюжет! Они играли с тобой в прятки, проиграв, называли тебя «жидовка!» и снова приходили играть. Они кричали учителю истории: «Заткнись, жидовская морда!» и шли к доске отвечать урок.
В начальных классах один шахтёрский мальчик был безумно в тебя влюблён и даже поклялся на тебе жениться. Слышали бы об этом его родители! Как бы то ни было, тебя это очень пугало. К счастью, в твоём классе училась одна девочка, сильно некрасивая, которую всё время дразнили. И твой кавалер тоже. А потом, в шестом классе, она, как это бывает, вдруг превратилась в красавицу, и твой ухажёр переметнулся к ней. О, как ты этому обрадовалась!
А как звали твоего лучшего дружка? Вадик Беленький? Беленький, серенький, не разберёшь какой! Мама – русская, химичка, а папа, как говорится, инженер. И он, сын русской мамы и инженера, тоже обидевшись, назвал тебя жидовкой. А ты, глупенькая, сказала ему: сам жид! А ваша классная, правильная женщина и мудрый педагог, тебя, свою любимую ученицу, сразу поправила:
– Ирочка! Почему ты называешь Вадика евреем? Так нехорошо! У него же мама – русская!
Когда от рака груди умерла твоя мама Надя, Бетя с дедом отсудили тебя у твоего отца. К тому времени Бетя уже была учителем русского, украинского, немецкого и английского языков. Знала она и идиш, а возможно, и иврит. Берта Михайловна считала себя хорошим учителем. В посёлке слабо разбирались в языках, все говорили на суржике – базарном диалекте. Тебя Бетя не учила ничему. Чтобы не портить сироту. Тебе Бетя загадала особую долю: быть рядом с нею. До конца её жизни. Или твоей.
Бетя была боевая. Сама шила тебе костюмы для танцев, держала курятник, гусятник, цыплятник, набивала пухом огромные подушки. У неё всегда был полный подвал жрачки. Даже в будни она пекла знаменитые сладчайшие пироги. Не с грибами и капустой, как в России, а с вареньем и кремом, как на Украине.
Бетя могла заговорить и чёрта. В начале войны она с дедом жила под Одессой. Имела приличное хозяйство и даже собственную домработницу-няньку. Бетя учила чужих детей. На своих времени не оставалось.
За несколько дней до прихода немцев деда объявили мобилизованным на эвакуацию государственного зерна. Эвакуация населения ровным счётом никого не интересовала.
Многие знакомые евреи отказались уезжать.
– Куда ехать и на чём? – как всегда резонно спрашивали они друг друга. – Кто нас там так сильно ждёт! А дом, а хозяйство? И что немцы нам сделают? У них у самих полно евреев. Не убьют же!
О, тут они были целиком не правы. Так не правы, как никогда!
Ехать было, действительно, не на чём. Но Бетя не растерялась. Каким-то невероятным образом она выбила в сельсовете подводу и лошадь, окончательно затуркав и без того затурканного председателя.
– Мой муж остаётся эвакуировать ваше зерно! – шумела она. – Я – еврейка, и у меня на руках три еврейских ребёнка. Ви думаете, это так мало? Так слушайте меня внимательно!
О, тут она была целиком права. Так права, как никогда.
На своей телеге они долго добирались до ближайшей железнодорожной станции. По дороге к ним присоединялись всё новые и новые подводы. Уже на самом подходе к станции их обогнали немецкие бомбардировщики. Бетя погрозила им кулаком, но станцию тем не спасла. Она взлетела на воздух вместе с теми, кто пришёл раньше них и уже готовился занять свободные места в подходящем к перрону составе. Только через много часов уже в другом поезде Бетя тронулась в путь – практически, неизвестно куда. В дороге запасливая бабка меняла вещи и золото на продукты.
В Узбекистан она добралась без копейки в кармане, но с живыми детьми. А дети у евреев, как известно, дороже золота. Там получила от властей деревянную кибитку, скреплённую ишачьим навозом, и в холоднющие узбекские зимние ночи рейками от этой же кибитки топила буржуйку. Однажды потолок обвалился прямо им на головы. Но что это был за потолок, если все головы остались целы!
Бетя устроилась в узбекскую школу учителем иностранных языков. Узбекам она нравилась, но на еду не всегда хватало. И младший, Семён, после обеда обязательно собирал и делил крошки. По привычке собирал и делил он их и гораздо позже, уже в мирное время, и Бетя всё время одёргивала его:
– Брось немедля крошки! Мы не в Узбекистане!
Пока Бетя спасала семью, дед занимался эвакуацией государственной муки. Чужих языков он не знал и знать не хотел, но, как и бабка, был очень активный. Ходил в группу «Здоровье», а чтобы купить тебе пианино, даже нанялся на стройку. Пианино купили, но как только привезли, ты расхотела на нём играть. Зато, когда вы шли от русской пианистки мимо помойки, услышали чей-то писк и, покопавшись, обнаружили грудного щенка Тобика. Он сильно подмёрз и был не совсем живой. Но Бетя почему-то сжалилась, приютила и даже кормила по ночам из соски. Потом его украли. Может быть, антисемиты. Поэтому дед до четвёртого класса лично водил тебя в школу через железнодорожный переезд, где часто пропадали шахтёрские дети. Водил бы и до конца школы, но как-то связал две лестницы и полез прибивать скворечник. Лестницы развязались, и дед упал на землю со скворечником в руках. После этого почему-то заболел раком и через пару месяцев никто в посёлке уже не мог задать ему волнующий всех вопрос:
– И дэ ж ты був, колы тут грэмило?!
Глава 28
Я твёрдо решил покончить с еврейским вопросом. И либо уехать в Израиль, либо раз и навсегда перестать быть евреем. О Германии я тогда знал только то, что еврейский вопрос там решался, но неудачно. После чего страна развалилась на две неравные части. О том, что Западная Германия снова взялась за решение еврейского вопроса, но теперь уже в нашу пользу, мне было не известно.
Попасть в американскую квоту я и не надеялся. Однажды, ещё студентом, я крупно сыграл в спортлото – на все «лишние» деньги. Я думал, что по закону больших чисел… Словом, в шестидесяти карточках, которые я заполнил, ни один номер не совпал, и мама мне потом долго объясняла, что «лишних» денег не бывает. Так что в Америку мы не играли.
По правде говоря, ехать никуда не хотелось. Просто так – ни с того ни с сего, только потому, что кругом всё плохо? Вот когда засвистят пули и закроют на хер границы… Но это, если не выберут Ельцина. А до выборов ещё далеко. И кто знает, будут ли они вообще!
На прошлых выборах Бете принесли голосовальную урну на дом. Пожилой коммунист целый час доказывал, что голосовать нужно исключительно за Зюганова.
– Мне что-то не нравится его фамилия! – заупрямилась Бетя. – А что – других нет?
– Ну что вы, бабушка! – опешил коммунист. – Хорошая русская фамилия! У других ещё хуже!
– Тогда я должна спросить зятя! – капризничала тёща-бабушка. – Он – умный, как пан-спортсмен. Саша! Он предлагает мне за Дзюганова. А при нём будет пенсия?
– Только по карточкам, – заверил я. – Как при Горбачёве. Забыли? А копчёной горбушки не будет и сгущённого молочка тоже. Берта Михайловна! Вам уже надоели копчёная горбушка и сгущённое молочко?
– Глупости! – аж затряслась Бетя. – Я же сразу сказала, что у него плохая фамилия!
– Везде одно и то же! – пожаловался пожилой коммунист. – Полное единодушие…
Так вот! Ехать никуда не хотелось. Кроме того, мне всё время казалось, что я там не выживу. Просто задохнусь от тоски. Мне стали сниться кошмарные сны. Как будто я на вокзале, стою среди чемоданов и баулов со всей семьёй, а меня провожает русская природа… ну та – с берёзками, осинками, даже с украинскими вербами, а сзади подпирают уральские горы, и эти плакучие ивы у самого въезда в Мелитополь тоже – хоть плачь! Шумит Карагайский бор, плещется Кисегач, даже родная Трёшка приплыла… А из друзей не пришёл никто. Людям я уже не нужен. Но все, кто пришли, в один голос вопят:
– И мы с тобой!
– Куда?
– Туда!
Все хотят «туда». А я что-то не очень. Во мне еврейского, как в Трёшке чистой воды. Папа Ной знал две буквы еврейского алфавита – алеф и белеф, поговорку «агицин паровоз» и ругательство «шлимазл». Я, кажется, мог прожить и без этого. Я давно понял, что русский человек, как всякий интеллигент, любит еврея только на международном уровне. Что такое «Сага и Абгам»? Фи! А Сарра Бернар и Авраам Линкольн? ООО! Даже верующие выговаривают Израйль, как будто пережёвывают какашку, а «сыны Израйлевы» – со всем почтением. Когда отца переспрашивали его имя, он всегда сурово добавлял:
– Ноев ковчег знаете?
– Конечно, конечно! – радовались люди. – Так вот вы какой!
А когда меня переспрашивали моё отчество, я только вздыхал:
– А! Зовите Николаевич! Как говорила моя баба Бася: хоть горшком назови, лишь бы в печь не станови!
Не объяснять же всякому, что я сын Ноя, который не строил Ковчег.
– Конечно, конечно! – радовались люди. – Так проще! А то как-то не совсем по-русски.
Ну, вот! Но как убедить себя не ехать, когда все этого так хотят? На стенде с рекламой «Челябинская инвестиционная кампания» углём написано: «Абрам! Палестина – там!» И подпись: Костромин. Но это же не убедительно. Во-первых, я не Абрам, а во-вторых, кто такой Костромин, чтобы давать мне советы? Чтоб ему было так хорошо, как мне плохо!
А тут мне предложили провести курс Шичко. Я – журналист, к тому же на редкость не пьющий и не курящий. Должно получиться. Двадцать алкоголиков за десять дней по методу Шичко я превращаю в трезвенников. Как Давид Копперфильд! На первое занятие алкоголики пришли сплошь пьяные, курили и кричали глупости:
– Не, начальник! За десять дней Рассею не отрезвишь! За четыреста или шестьсот – туда-сюда! А за десять – шутишь! Ты что, нас совсем не уважаешь?
Через десять дней они по-собачьи заглядывали мне в глаза, отчитывались по каждой выкуренной сигарете и злобно клеймили своих бывших собутыльников:
– Давай, зовут, сообразим по маленькой! Чё вы там, говорю, соображаете? Биомицин с пивом? Так-так! Рак желудка, цирроз печени, бычье сердце. Три в одной! Свободны!
Второго курса я проводить не стал. Во-первых, я боюсь зомби. А что такое трезвый алкоголик? Орудие убийства в твоих руках! А во-вторых… на одном плакате Общества трезвости… в общем, там Георгий… Победоносцев, что ли, на коне, копьём пронзает Змея Горыныча. Так вот, мне доступно объяснили, что Георгий – это несчастный русский народ, а Горыныч – мировой сионизм, его спаивающий. Какой сюжет, а!
Но я не об этом. Я об другом! Оказывается, в древней Спарте, чтоб молодёжь не пила, её сажали напротив рабов и тех упаивали до скотства. За день спартанский мальчик получал иммунитет от пьянства и рабства на всю жизнь.
Ну, думаю, надо так же! Найду какого-нибудь вшивого эмигранта, погляжу на его проводы, и тогда уже со спокойным сердцем никуда не поеду. Солнце – оно и на Урале светит! Хотя и чёрт знает как! Зимой я не вылажу из шубы, а летом из холодильника: там у меня домашний квас.
Эмигранта мне нашёл Боря Туберт. Очень худой, но классный психотерапевт. Я пришёл к нему со своим плоскостопием, а он сказал, что вообще-то занимается другим, но если моё плоскостопие как-то связано с душой…
– А что? – бывает! Недавно была клиентка с раком прямой кишки. Рентген показал неоперабельную опухоль, все анализы тоже. Ну, куда ей ещё податься! Или ко мне, или сразу в хоспис. Я посмотрел, пощупал. Нет, думаю, что-то не то. Опухоль есть, но какая-то психопатическая. Начал по-своему лечить гипнозом, заговаривать. Через месяц прибегает красная, как после инсульта:
– Доктор! Рак исчез! В онкологии все в панике. Куда, спрашивают, дура, девала рак? Нет рака!
– Нет и не было! – смеюсь про себя. – Откуда? Так – спайка после стресса. Но по всем показателям – вылитый рак. Тоже мне – ракологи!
Тут я ему рассказал о моей еврейской проблеме.
– Вот это – точно по моей части! – вскочил со стула Боря. – Я вас сведу со своим братом-этрускологом. Тоже Аронычем. Он как раз сейчас уезжает. То есть, буквально, сидит на чемоданах! Это – такая психотерапия! Натуральный продукт – никакой химии! Раз и навсегда!
Глава 29
– Стой! Брось пистолет!
– Убери, сука, собаку! Убери собаку!
– Психопат! Куда ты прёшься на собак! У тебя глаза на жопе?
– Я застрелю его! Он – бешеный!
– Сам ты – бешеный! Дыши в сторону, ты его дразнишь! Он же – не травленый, только лает. Бонд! Ко мне! Бонд, козёл, стоять!
Но Бонд, действительно, как сбесился. Мне никак не удавалось его поймать. Я уже не видел Бонда, я смотрел на того пьяного мужика, который минуту назад спокойно прошёл через весь полигон прямо навстречу своре и уже перед самым выходом на проспект был остановлен и облаян.
И дёрнуло меня за час до похода к Туберту вывести Бонда на полигон! За нашим двором, у самой железной дороги есть замечательные кусты. Совершенно дикорастущие, практически необитаемые. Поводи там свою псину на поводке до полного облегчения и – домой. А что? Когда нет времени – не до секса! И Бонд это должен понимать. Но не понимает же! Будет битый час обнюхивать каждый куст, примериваться, в каждую дырку заглянет. И тебя за собой потащит через эти заросли. А там чего только не набросано! Прямо из окон. Драный башмак, стёртые до дыр презервативы, даже чья-то гнилая челюсть. Я ж говорю – времени в обрез, а мусорка далеко.
И уже не понятно – кто у кого на поводке. А Бонд всё ходит кругами и ворчит, и ворчит:
– От поводка – запор! Этот куст – не годится, и тот – не годится… Вот, может, тот!
А на полигоне с этим быстро! Там – не до этого! Там – гульба! Но когда собак мало, долго гулять не интересно. Сегодня полигон был почти пуст. Несколько минут Бондик перетягивал толстую палку с английским бульдогом и Чарли. Чарли – чистокровный англичанин: пасть во всю ширину плеч. Обычно чопорен, как Чемберлен. А тут вцепился в этот дрын, как дворовый Гаврик! Бонд по привычке начал «зажёвывать» палку, пока не уткнулся носом в нос Чарли. Стукнувшись лбами, как два горных барана, Бонд и Чарли глянули друг другу в глаза и поняли, что так им палку никогда не поделить. От обиды они сжали челюсти с нечеловеческой силой, раздался хруст, и в каждой пасти осталось по равному куску.
Бонд в восторге мотнул головой и бросился догонять длинноногого дога, догнал и долго бежал между ног, не отставая. Справившись с догом, Бонд подхватил почти трёхметровый бывший ствол берёзы и, как всегда выпучив глаза, понёсся с ним по пустырю прямо на собачников. Собачники разбежались, проклиная дурного пса. А я стал звать Бонда домой. К моему удивлению, он мгновенно направился в мою сторону, не выпуская дубины из пасти.
По такому случаю мы ещё не советовались с кинологом. Но одно я знал железно: только измождённый русский военнопленный может убежать от натасканной немецкой овчарки, а настигнутый, задушить её. Такое я видел в кино.
В мирное же время при виде набегающей собаки рекомендуется стоять на месте насмерть, желательно лицом к ней. Но что делать, если в зубах собаки целый телеграфный столб и эта собака – Бонд?
Оставалось надеяться, что Бонд, добежав до меня, бросит «апорт» к моим ногам. Но на это мог надеяться кто угодно, только не я.
«Надо спросить у Туберта, сколько стоит сейчас лишение гражданства», – почему-то подумал я и в последний раз в жизни посмотрел на Бонда. Наверное, моя мысль показалась ему настолько дикой, что, не добежав до меня десяти шагов, он бросил ствол и начал всеми четырьмя лапами разрывать что-то в траве.
Я обрадовался и, крадучись, стал приближаться к Бонду. Он никак не отреагировал и продолжал самозабвенно рыться в земле. Добравшись до Бонда, я уже протянул руку, чтобы схватить его за ошейник, как вдруг ветер подул в мою сторону. Мне показалось, что я лежу в могиле рядом с покойником. И не с тем набальзамированным, которому три тыщи лет, а с живым мертвецом двухмесячной давности. Запах апокалипсиса!
Я шагнул в сторону – запах исчез. По довольным глазам Бонда я понял, что в могиле не я, а он.
Какой позор! Мой пёс – потрошитель трупов! И что он там отрыл? Кошку или собаку? Или останки динозавра? Господи, люди подумают, что мы его не кормим!
– Бондик! – ласково позвал я. – Иди сюда! Я тебе что-то покажу!
Вытащив из кармана целую пригоршню сухих крошек, я протянул её Бонду. Ноль внимания! Затем начал кидать в него камушки. Один совершенно случайно попал ему в лоб. Бонд фыркнул и ещё ниже склонился над трупом.
Дикие звери любят вываляться в падали. Но чтобы собачка с таким человеческим лицом!..
– Ну, теперь ты у меня поспишь на диване! – рявкнул я. – Трупоед!
…Бухой мужик спокойно пересёк полигон прямо навстречу своре.
– Бонд! Козёл! Стоять!
Но Бонд, забыв свой обед, как взбесился. Мужик был без собаки. И Бонд не терпел бухих.
А бухой суматошно махал пистолетом. Не слушая меня, он внезапно выпрямился и безжалостно прицелился в Бонда. В его посиневших глазах было ещё что-то, кроме страха. Какое-то жуткое желание. Я вдруг отчётливо почувствовал, что знаю, чего он очень хочет.
Глава 30
Туберт сидел на деревянном ящике от посылки. В раскуроченной и уже почти запакованной комнате. Сидел и бессмысленно смотрел на свои наглухо сцепленные кисти рук. На полу валялись списки вещей с вычеркнутыми номерами. Невычеркнутых осталось – всего-ничего. В сущности, можно было вычеркнуть все номера – практически все было собрано и готово к отправке на таможню еще вчера. Но кончилась паста в шариковой ручке. А запасные стержни и ручки лежали уже там – на самом дне этих глубоких деревянных и картонных ящиков. И чтобы их достать, нужно расцепить руки. Но, даже если бы это удалось, ящики тормошить нельзя. Потому… потому что начнёшь там рыться, что-то разбрасывать – вещи разбегутся по своим местам и второй раз тебе уже их не собрать.
Приступы такого оцепенения начались сразу же после решения покинуть эту страну. Это не был паралич воли. Наоборот. Воля перла со страшной силой через край в разные стороны и, нигде не находя выхода, рвала душу на части. В такие минуты человек глохнет и слепнет, способный на все подряд и ни на что конкретно.
Кажется, древние казахи натягивали на голову пленника кусок свежей, с кровью, овечьей кожи и туго перетягивали голову ремнем. Под сухим степным солнцем овечья кожа съёживалась, срасталась с головой, и волосы, не в силах пробиться вверх, росли вовнутрь. После чудовищных болей человек не умирал, а впадал в такое же оцепенение.
Тогда с головы несчастного снимали ремень, а с ног колодки и говорили:
– Иди! Ты свободен!
Его никто больше не охранял, он мог беспрепятственно гулять по степи и даже уйти насовсем. Но теперь он не мог жить без команд. Свобода не интересовала его.
Туберту тоже сказали:
– Иди! Гони семьсот рублей за лишение советского гражданства поголовно, сдай ЖЭУ квартиру и вали в свой долбаный Израиль.
– Свободен? – спросил сам себя Туберт. Сел на ящик из-под посылки и замер.
Когда-то он вот так же оцепенел перед надписями на тысячелетних этрусских вазах, когда, еще не прочитав ни одной, понял, что он это сможет. Он сможет то чего другие не смогли за тысячи лет. И он оцепенел, боясь проверить чудо: а вдруг не получится. Но тогда в сцепленных кистях рук был ключ от страны этруссков предков древних римлян. А сейчас ему казалось, что в ладонях зажата лимонка, с уже сорванной кем-то чекой.
Ему казалось, что он просидел на этом ящике все два месяца этих безумных сборов. Кто-то спешно продавал и паковал вещи, бегал оформлять бесчисленные и бестолковые бумаги, покупал в Свердловске на последние гроши валюту и безуспешно пытался толкнуть через ЖЭК родную государственную квартиру. Но кто же, черт возьми, если он Туберт, как Илья Муромец к печке, прилип к этому позорному ящику? Может быть, сын? Нет. Сын болен. В двадцать лет ему не дашь больше десяти. Совсем дитя. А эти пролетарские дети гоняют его по всему району без передышки и радостно рыгочут в спину:
– Жид, жид по веревочке бежит!
А он до сих пор не понимает, что такое жид. Он просто боится чужих людей. Добрых и злых, любых! Когда они к нему приближаются, нечто огромное, ослепительно-чёрное встает перед глазами и падает на него, как цунами.
– А что еще эти психи тебе кричат? – каждый раз допытывался отец, по древней еврейской привычке ища хоть какой-то смысл в слепой человеческой ненависти.
– Что еще? – каждый раз беззлобно улыбался двадцатилетний еврейский мальчик и отчаянно морщил лоб. – Что еще? Ну, жид, жид… бежит…
И вдруг горячо, как откровение, шептал:
– А веревка лопнула и жида прихлопнула! Вот что!
– Нельзя нарушать порядок вещей, – протяжно говорит сыну Туберт, как будто тот его может понять. – Ты еще помнишь, где стоял мой письменный стол. Он стоял у того окна. Старый пень на двух тяжеленных тумбах – ничего особенного. Кому он был нужен? Тебе? Маме? Мне? Нисколько! Ты же знаешь, я давно пишу на коленях. И печатаю там же. Так проще. А в столе лежала груда старинной макулатуры. Так зачем мне такой стол? Я что – профессор? Я – кочегар-диспетчер. Смешно сказать! Диспетчер-этруссколог! На Западе я любим больше, чем в России. Как Горбачев. Когда «учёного-этруссколога господина Туберта» пригласили на международный семинар, дай Бог памяти, в Лейпциг или Дрезден, наше посольство ответило, что такой учёный в СССР не числится. Есть, правда, в Челябинске какой-то Туберт по прозвищу «этруссколог». Но он никакой не учёный, а «диспетчер-кочегар». Прислать?
А стол ушел первым. Совершенно, впрочем, случайно. Кого сегодня волнует письменный стол? Все углы еще были заставлены мебелью. И какой! Но взяли именно этот барахольный стол.
Когда пришло письмо из Израиля с приглашением: «Господин Туберт! Государство Израиль сим уведомляет вас…» – я подумал, что это – еврейская шутка. Легко сказать: Государство Израиль сим уведомляет…! Разве можно о таких делах писать, шутя? И есть ли она земля обетованная… для нас с тобой? Но когда выносили этот стол, я понял: это конец. Нарушен порядок вещей. Теперь – есть ли, нет ли – мы не можем туда не уехать.
Туберт поудобнее устроился на своём ящике. Тот отчаянно заскрипел в ответ:
– Настоящее дерево! – Туберт восхищённо хлопнул ладонями по его бокам. От удара ящик слегка перекосило.
Всё правильно – ящик настоящий! А всё остальное – сказки Папы Карло. Представляешь, как разошёлся Папа, когда по пьянке пробил пальцем свой намалёванный на холсте камин? Палец упёрся в мохнатую стену, а он с детства полагал, что там – золотая дверь в открытый Космос! Тогда он со злости схватил сучковатое полено, искромсал его до мельчайших щепок и назвал Буратино.
Так что, Ароныч, ящик, на котором ты сейчас сидишь, в России натуральней твоего библейского отчества!
– Горе нарушившему порядок вещей, сынок! – печально повторил Туберт. – В том углу пылился наш старый, замечательный телевизор «Огонёк». Все цвета были стёрты, как подошва. И какое изображение! Одна видимость! Но он стоял в том углу, будь он не ладен! И мы смотрели его, когда хотели, ни от кого не таясь. Значит, он стоял на своем месте. Правда?
А позавчера в комиссионке на Ленина… Она и при Брежневе была комиссионкой, и при других тоже… А канцтовары стали секс-шопом, а в билетных кассах – платный туалет. В этом что-то есть! Но что именно? Все говорят – Перестройка. А эта ленинская комиссионка, как еврейский народ, переживет и кассы, и шопы, и Горбачёва. Словом, там, ты же знаешь, мы купили себе «Грюндик». Когда я его выбирал, когда платил в кассу, а потом мне его паковали, я, честное слово, чувствовал себя героем крепости Моссада. Ведь в этот магазин люди приходят больше посмотреть. И они так смотрят, как будто хотят что-то купить. Но покупают мало. Не все же уезжают туда насовсем. Им еще есть, что терять на Родине, сынок. А у нас Родина напоследок отняла почти всё. Так что, я не могу позволить себе купить на «последние» этот «Грюндик»? Могу!
Поэтому, когда я нёс его к выходу, они смотрели на меня так, что мне стало страшно. И я подумал: как же я отсюда его вынесу? Ведь там, на улице, еще больше людей, которые никогда не смогут купить себе «Грюндик». И всем сразу станет ясно, что я уезжаю. А у нас не любят, когда кто-то куда-то уезжает без них. Да еще в Израиль с «Грюндиком»!
А наши соседи? Они тоже увидят, и все поймут. А мы же говорим всем, что уезжаем на Украину, к больной маме. Так нам все сочувствуют. Но кто же едет на Украину с «Грюндиком»? И до отъезда еще целая неделя! Понимаешь?
И что такое в России этруссколог? Как в джунглях Амазонки скрижали Моисея. И как он, бродяга, умудрился их перевести? Неужели Бог говорил и писал на языке ханаанеев, на языке Библии? Или Моисей знал язык Яхве?
Подумать только! Найдут когда-нибудь эти скрижали, а они не переводятся. Ни на один живой или мертвый язык! Или нет! Такой же хренов энтузиаст, как я, всё же переведёт, а там – всё наоборот. И первая заповедь: «убей!», а вторая: «укради».
А если Моисей это знал? А людям сказал… Но зачем? Кого он хотел одурачить? Они же испокон веков убивали и крали, а созданы по образу и подобию. Откуда же тогда: «не убей!» и «не укради!»? Ну, не мог же Господь заповедать такие глупости себе подобным!
Вот Моисею никто и не поверил. Но с тех пор все стали говорить одно, а делать другое. Так кто же тогда первым преступил божьи заветы?
Уже неделя, как уплатили пошлину за лишение советского гражданства. Получили взамен три квитанции, как три пропуска на тот свет. Только для будущих израильтян. Чтоб помнили! Но палачу – плачено – казнь должна быть лёгкой. Будет ли?
А вчера по телевизору… Смоктуновский, низко опустив полуседую, лохматую, как у Эйнштейна, голову, что-то такое сказал: мол, Россия, ещё дорого заплатит за этот новый исход евреев.
Бедный, бедный Гамлет! Кто и когда за такое дорого заплатил? Да римляне взяли у этруссков больше, чем у греков! Письменность, искусство градостроительства, математику и медицину! Капитолийская волчица этруссков стала символом Рима! И сам «Вечный город» отстроен ими же. И что же? Римляне, освободившись от благотворной власти этруссков, стёрли с лица земли их города и почти поголовно истребили жителей. Не тронули лишь «города мёртвых» – кладбища, превосходившие по размерам города живых, а в могилах бронзовые зеркала с загадочными этрусскими надписями, которые тщетно расшифровываются уже двести лет. Потому что читать их можно слева направо, и справа налево, и сверху вниз, и снизу вверх. Кто знает, может, и он, Туберт, расшифровавший их, как Моисей, только умножил тайну.
Надо же! И через сотни лет римляне всё ещё гордились своими этрусскими корнями, пили вино из этрусских чаш, молились этрусским богам и брали воду из водопровода, сооружённого этруссками. А последние потомки этих строителей вымерли от малярии, потому что некому было осушить болота, в которые благодаря римлянам превратились их земли.
А чем евреи лучше этруссков? Так в России – пока за всё платят они же. Даже за своё изгнание: семьсот деревянных за душу. А в том, что они до сих пор живы – никто не виноват. Кроме них самих – никто.
Туберт знал иврит, но не умел молиться. Чем ближе евреи к Богу, тем меньше дурят они ему голову. Зачем? Когда еврей вопит:
– Это я, Господи!
Иегова злится:
– Сам вижу, не слепой!
Поэтому Туберт не молился, а давным-давно сочинял какие-то еврейские анекдоты для «польского» кабачка «12стульев». Паны хохмили на одесский манер. Народ покатывался со смеху. А «наверху» были довольны:
– Смейтесь, смейтесь! Над панами можно.
А еврейский Бог, как всегда, ворчал:
– Ви знаете, сколько стоит такой юмор? Нет, ви не знаете, сколько стоит такой юмор! Жмоты!
На кухне шумели. Видно соседки пришли к жене попрощаться. И на чём они там сидят? Осталась одна единственная табуретка: присесть перед дальней дорогой. По очереди.
– Пишите мне все! – хотел крикнуть Туберт. – Я найду шекели, чтобы всем ответить!
И не крикнул.
Жид, жид по верёвочке бежит…
Глава 31
Решено! Никуда не едем. При чём тут Туберт! У нас свои счёты с этой страной. Мне стал сниться мой дед Израиль. Нет, не тот молодой, в модном сюртуке и с галстуком вокруг белоснежного воротничка. Совсем другой: маленький старичок в дерюжном пальто и в грязной фуражке. Сидит, на старом, как Библия, снимке, в нижнем ряду угрюмых рабочих уральского карьера, с самого краю. Кажется, во время войны. Густые брови закрыли глаза. А губы плотно сжаты – не разожмёшь. Но как ни странно, я отчётливо слышу его голос, хотя дед Израиль умер за два года до моего рождения.
– Ной женился на моей дочери Рахили. И у Ноя было три сына: Сим, Хам и Афет. Вам, внукам моим, завещаю я свой гешефт на Украине. Ты будешь свидетелем слов моих, Иегова? Попробуй откажись! Такой гешефт! Лучший на всю Таврию! Идите и владейте!
– Ты всё перепутал, дедушка! – шепчу я во сне. – О каком Ное ты говоришь? На свете было два Ноя. Ной, который строил Ковчег. И Ной, который Ковчег не строил. У него тоже было три сына. И один из них – я. Но нас не зовут Сим, Хам и Афет. И от нас не пойдут семиты, негры и европейцы. К тому же, Ной, который не строил Ковчег, никогда не пил вина, и не валялся голым под открытым не бом. А Ной, который строил Ковчег, кажется, не мог иметь дырки в черепе от осколка немецкого снаряда. И, значит, не он, а другой, в госпитале в Польше, под Сбаржем, просунув пальцы под бинты на голове, с дрожью в голосе спросил до смерти замордованого военного хирурга из Мелитополя:
– А там что… ничего нет?
– Да, там – дырка, молодой человек. Трепанация черепа…
– Но, доктор, она же когда-нибудь зарастёт?
– Вы полагаете, кости растут? Увы!
И, значит, не ему, а другому, тот же самый хирург без всяких сантиментов сообщил:
– После госпиталя… года два-три вы будете умирать. Если не умрёте… проживёте долго. Но… как земляку, искренне советую: даже, когда будет очень больно… невыносимо… не просите делать укол морфия.
Он обвёл взглядом офицерскую палату и едва слышно продолжил:
– Не все из них умрут от ран. Но после войны… они не получат ни капли морфия, даже стоя на коленях. Может, вы не знаете… но у нас в стране нет наркомании. Нет и не может быть. Исходя из этого… они все – смертники. Вот так.
А твой гешефт, дедушка… разве ты не знаешь? Его давно нет. Но все старики в Мелитополе помнят завод Голубчина. Как магазин Зайончика или речку Молочную. Её тоже давно нет. Но любой расскажет, что до войны она заливала весь «низ», и даже какой-то милиционер утонул в ней, спасая утопающих. Такая была река!
Но твоё дело не пропало! Сейчас там не коровник, не местная тюрьма и не чёрная дыра. А, чтоб не соврать, целый завод «Автозапчасть». Есть такое чудо украинской техники «Запорожец», по-русски «мыльница». Гордость страны: самый плохой автомобиль в мире! Говорят, на нём можно протаранить танк. Но ездить нельзя. Короче, запчасти именно для него. А спроси кого:
– Где эта самая «Автозапчасть»?
Ответят, не задумываясь:
– Та это там, где был завод Голубчина. Знаете?
А когда твоя Бася, наша несравненная баба Бася умирала, а мы ещё не знали, что она… а знали бы, не поверили, потому что святые так рано не умирают, а ей было всего восемьдесят семь по жизни и девяносто три по паспорту… но, когда ей, как обычно, принесли утром поесть… она, как всегда, глянула на нас с любовью и сказала:
– Вы все очень хорошие люди. Я что-то не хочу сегодня есть. А вы садитесь около меня и кушайте себе на здоровье. А я буду на вас смотреть, и мне будет тоже хорошо.
Послушай, дед! А, может, нам все-таки предъявить права на эту «Автозапчасть»? Может, отдадут, как наследникам? Все равно у них ничего не получилось на чужом месте. В Днепропетровске, например, есть гостиница с рестораном «Украина». Не Украина, а сказка. Такая вся фигуристая, расписная. Так один поц из Франции потребовал ее ему отдать. Видите ли, эта «Украина» была до революции домом его отца! И ты не поверишь! Не отдали! Но ответили очень культурно, без хамства: мол, что с возу упало, то пропало, извините!
Так то ж – гостиница, а тут – завод! А?
Вот такие сны. И уезжать теперь никак нельзя, не разобравшись с наследством. Тем более, что и у Ирки прадед – известный скотопромышленник Фридман. Надо попробовать. А вдруг все же что-то обломится! Бывает!
Я и Бонда всё время спрашиваю:
– Поедешь в Израиль?
– Поеду, – говорит.
– А тебя, Бондик, туда не примут! Ты больше похож на негра, чем на еврея. Весь – рыжий, а морда – черная. И характер…
– Ну, и что! – кричишь ты. – Я слыхала, что есть эфиопские евреи – черные, как негры!
Тогда я хватаю Бонда за брыли и тяну их в разные стороны.
– Ну ты, эфиопский еврей! Так ехать в Израиль или не ехать?
– Со мной – куда угодно! – скалится Бонд и дает мне лапу.
Золотая гора
Часть вторая
Глава 1
Олежка Вепрев для нашей семьи, как енакиевская шахта для СССР: и течёт, и громыхает, и одни убытки, а закрыть – себе дороже. Так и так – головная боль. Остаётся одно – терпеть и молиться. Даже уже известный мне психотерапевт Боря Туберт не смог разобраться, что это – психопатическая спайка или злокачественная опухоль.
– Похоже на то и другое, – мрачно философствовал Боря. – Одно несомненно: случай совершенно неоперабельный и психонеизлечимый.
А я и без Туберта давно понял, что Олег Вепрев – посланник Сатаны и смертельно опасен даже в небольших дозах. Но в больших приводит к космической перестройке всего организма и приближает к бессмертию.
Он похож на здоровенного перекормленного бурсака, не толстого, но какого-то рыхлого и потного, с пробором посредине головы и кудрявой бессмысленного вида бородкой.
Всегда в одном и том же костюме – «русская тройка». Этот костюм, по-моему, никогда не был новым. Ввалившись в мою квартиру, Вепрев всегда перво-наперво сбрасывал пиджак, и оставался в брюках и жилетке. Затем он снимал рубашку и брюки, и в носках, трусах и той же жилетке забирался на Надькин диванчик. Жилетку он не снимал никогда. Закинув ногу за ногу, Олежка всей пятернёй начинал расчёсывать свою бессмысленную бородку и говорить-говорить:
– Старик! А у тебя хорошо! Правда? Лучше, чем дома. А чем это сегодня у вас так вкусно пахнет?
Пахло у нас, действительно, вкусно. Мама прислала с Украины три палки копчёной чесночной колбасы. Вот уж чем мне абсолютно не хотелось делиться! На дворе восемьдесят девятый год. Талоны можно только коллекционировать. А тут – украинская чесночная колбаса! И этот Вепрев впридачу… Прав был Михайло Ломоносов: в России, если где-то присовокупится, то тут же и убудет.
Но мой дом – казахская юрта. Любой гость – святой человек. Все, что он похвалил, на что только глянул – его. Глянул на саблю – бери саблю, понравился коврик – черт с ним, с ковриком. У казахов раньше давали и жену на ночь. Может, дают и теперь. Если понравится гостю, конечно. Поэтому жен обычно маскируют под что-нибудь никому не нужное. Правда, как только гость за порог, его можно и убить. За саблю, за жену, за коврик, в конце концов. Чтоб больше не заходил. Поэтому гости у казахов любят засиживаться по неделе и больше.
Папа Ной и мама Рая воспитывали нас как казахов: отдай то, отдай это. Но не забывай, что ты – еврей. То есть, убить нельзя, даже за порогом. В нашем доме гость мог сидеть до полуночи и мы, сменяя друг друга, развлекали его.
Короче. Несешь Олежке украинской колбасы. И он, грызя ее, как кусок черствого хлеба, разворачивает перед тобой свою мысль:
– Ты не представляешь, что творится! Вчера у меня пытались украсть мой архив по Золотой горе. А там – такие моменты! Это КГБ! Она давно за мной охотится. Когда я ехал на слёт дээсовцев в Москву, гэбисты каждый час подсылали ко мне в купе проводника с чаем. А я его, между прочим, вообще, не заказывал. У меня был свой в термосе. А этот мудак все заходит и заходит с подносом и сообщает:
– Вы просили напомнить, когда будет Москва. Напоминаю. Осталось пять часов, тридцать две минуты. Что, вы не просили? Тогда извините!
Чувствуешь выправку? Кругом столько народу, а он только ко мне. И приходится брать его долбаный чай. Иначе поймет, что я что-то заподозрил. А в нем чего только не намешано. Кроме сахара. Я говорю:
– Вы бы хоть сахар принесли, что ли, в такой момент!
А он улыбится, как идиот:
– Сахар у нас сейчас не входит в комплект. Понимаете, Перестройка… Поссорились с Кубой. Поэтому сахар – только за валюту.
– Откуда же у меня валюта! – кричу. – Вы мне её выдали при посадке? Посчитайте за сахар по курсу!
И так – всю дорогу. А вчера – стучат и стучат в окно. Открываю – никого. Квартирка у меня, сам знаешь, на третьем этаже. Но рядом противопожарная лестница.
– Понятия не имею, – говорю. – Ты меня никогда к себе не приглашал.
– Да? Как глупо! Но это – хорошо. Значит, ты не знаешь, где я храню свой архив. А они знают. Вокруг меня постоянно гибнут люди. Им были известны какие-то моменты обо мне. Почти все – евреи. Но с русскими фамилиями. Ты даже не представляешь, что я знаю!
Эта Золотая гора – такой убийственный момент! Там убивали целыми толпами, как на скотобойне. И в тридцать седьмом и после войны. Счас идут раскопки. КГБ уже дважды их закрывала, чтобы не нарушали экологию. Но всё равно никто ничё не понимает. Груды костей и черепов на десятки метров в глубину шахты. Все штольни забиты. Многие скелеты одеты и даже при документах. Такие позы! Матери с грудными младенцами на руках. Некоторые живые. То есть были живые, когда их зарывали. Я так думаю! Жуть!
ГБ, конечно, всё отрицает. Это же атомная бомба! Если докажут, что это они – вся партия враз взлетит на воздух. Так они свистят про туфту и очернительство. Никто и никого, просто массовое захоронение с целью экономного расходования земли: бомжей собирали по вокзалам и сюда свозили. В виде трупов. Ну, может, кого и пристрелили по ошибке или из врагов, но по суду, как было положено. А шахта всё равно пустовала, лучшего места и не найти, готовая могилка и золото всю заразу объедает, никаких эпидемий – всё чисто. Сечёшь?
А у меня в архиве – смертный приговор КПСС! Списки всех расстрелянных! Чёрт его знает, где я всё это раздобыл! Я их, гадов, всех в этой же шахте и похороню! В целях экономии. А если меня убьют, ты обязательно обо мне напиши в своей газетке. Кто я конкретно и за что! Без соплей и слюней! Только правду!
Видимо, Олежку так захватила эта идея, что он скатился с дивана и начал кружить по комнате в каком-то древнеиндийском танце, временами похожем на лезгинку. Потом сел на пол в позе «лотос» и попытался закинуть ногу за голову.
– Что ты делаешь? – не выдержал я. – Она же сломается!
– Ну и чё! – пыхтел Вепрев. – У меня же две ноги.
– Дурак! Я имел в виду голову.
– Одной головой больше, одной – меньше! – отмахнулся Олег. – Мы сделаем так! Я сведу тебя с двумя братанами, Надымовыми, с Шершней, за Градским кладбищем, по дороге к Золотой. О них ещё никто не знает, кроме меня. Счас это – очень старые пердуны, и живут, как засранцы, увидишь. Но в двадцатых были там матёрыми старателями. Имели патент на добычу. В золоте ходили по колено. Весёлые ребята! Самогонку глотают, не разжёвывая. Это они первые после войны докопались до трупов. Случайно. На хер они им были нужны! Они тебе сами всё расскажут, если поставишь. А ты напишешь «репортаж века» прямо из расстрельной ямы. А потом, может, и тебя тоже убьют. Хочешь? А то ж, чё это получается? Старый член Лигачёв везде мудит:
– Какие репрессии? На моей «малой родине» в Томской области в тридцать седьмом всего двоих пьянчужек и забрали. За шпионаж. Какие там миллионы! Это у дерьмократов от пьянки в глаза троится!
А теперь Егорушка сел писать книгу о «своей малой родине». Как чёрт звали-то его деревушку?.. Не Лигачёвка? Так твои дружки из «Комсомолки» поехали искать его «малую родину». А её уже давным-давно нету! Признана партией «бесперспективной» и как таковая снесена до основания. А кто родил эту гениальную идею? Оказывается, сам же Егорушка Кузьмич! А раз родины нет, о чём же писать?
Но только ты пока обо всех этих моментах никому! А то прибьют раньше того момента… которого…
В дверь постучали. Кнопку звонка у нас срывали трижды. Больше я присобачивать её не стал. Я что – миллионер-альтруист! Не нравится звонить – стучите!
– Момент, – сказал я Вепреву. – Ты запомни, на чём остановился. А лучше – забудь. Я мигом.
В дверях стоял знакомый слесарь-сантехник из бойлерной. Когда-то, после смерти Давида и Марьи, он за мой счёт менял у нас сантехнику. Предложил опробовать «новинку сезона»: один кран – на раковину для мытья рук и ванну.
– Дерзай! – согласился я.
Результат превзошёл ожидания. Теперь мы могли мыть руки и купаться в раковине одновременно. Но до ванны кран, описывая полукруг, почему-то не дотягивался.
– В чём дело? – испугался я.
– Не знаю, бля, – честно признался сантехник. – У всех достаёт, а у вас – нет! Попробуем ещё раз. Но ты не волнуйся. В крайнем случае, к крану можно прихерачить шланг, или подтянуть ванну, или наполнять её при помощи душа.
– При помощи чего? – переспросил я, ошарашенный. – А душ присоединить к туалетному бачку? Да? Слушай, ты давно университет окончил?
– Скажешь тоже, университет! ПТУ! Но имени Ленинского комсомола…
– Имени чего? – опять не понял я.
– Какой ты странный! – сказал сантехник и вдруг предложил: – Может, ты мне займёшь пятёрку до конца ремонта?
Кран он мне потом как-то «дотянул», а пятёрку не вернул до сих пор. И вот он снова стоит передо мной на расстоянии вытянутой руки.
– Что-то я не помню, чтобы тебя вызывал, – весело говорю ему я. Потому что после Вепрева всегда чувствуешь себя, как после «веселящего» газа.
– Я, мля, чего пришёл! – тоже обрадовался сантехник. – Давай, знакомиться! Меня зовут Юрик. Если что – зови Юрика, прибегу мгновенно. Можешь звать прямо из окна. Оно ж у вас над нами.
– И тараканы у нас тоже ваши, – добавил я. – Так зачем ты пришёл? А, знаю! Вернуть мне пятёрку.
– Насчёт этого, мля, будь спок! Как только, так сразу! Я же не забыл! Но счас такое дело. У нас тринадцатая зарплата. Надо обмыть, все скидываются. Я тоже должон.
– Мужик! Ты получил тринадцатую зарплату? Поздравляю! Верни мне мои бабки и пей на здоровье! Это ж такой кайф – пить на свои!
– Скажешь, на свои! Тринадцатую мне отхерачили! Говорят, тебе и обычной зарплаты много. У, суки! Займи пятак до получки.
– Значит, так! Пятак я тебе не дам. Дам рубль. Пройдись по соседям, у них душа шире… может, своему подадут больше. И, знаешь, ничего отдавать не надо. Просто снова сюда не приходи. Никогда. Даже если буду звать из окна! Юрик!
Я вернулся к Вепреву. Он всё ещё сидел в позе «лотоса». Видно, его заклинило. И водил указательным пальцем перед собственным носом. Иногда при этом вздрагивал и кричал: «Ого!» Вдруг он вскочил с пола и стал натягивать брюки.
– Они уже там! – зловеще зашипел он. – В моей квартире. Я только что их видел. Они найдут мои расстрельные списки и пришьют мне статью. Я побежал!
– Куда? – не успел спросить я, и тут зазвенел телефон.
Звонил мой ответственный секретарь:
– Санёк! Ты уже в курсе? Только что убили очередного таксиста, «из неустановленного оружия», где-то на Свердловском тракте около ЧМЗ. В таксопарке паника. Таксёры грозят судом линча, если найдут. Но кто кого будет сейчас искать! Такая тема! Может, съездишь?
– Может, съезжу, – сказал я. Положил трубку, сел на табурет и задумался о смысле жизни.
Глава 2
Жёлтая, с помятыми, серыми от пыли боками, «Волга» стояла сразу же за проходной таксопарка. И люди, придя на вечернюю смену, не могли не пройти мимо неё. Некоторые, не взглянув, стремительно пересекали широкий двор и скрывались в многоярусном гараже. Но многие останавливались около машины и напряжённо разглядывали её, как будто видели впервые.
У каждого из них была точно такая же казённая гробообразная советская «волга». Кое-кто даже взял её сгоряча в аренду, и теперь не знал, как сделать на ней план и расплатиться с начальством и механиками. С арендаторов они драли вдвое против остальных, по-большевистски считая их кулаками. Отстёгивай, не торгуясь, иначе, вообще, не выедешь на трассу или выедешь последним. И всех клиентов разберут совсем недавно разрешённые прожорливые частники на своих наскоро приспособленных под извоз «Жигулях».
Нашлись и такие, которые выкупали у таксопарка вконец доезженные или недобитые в авариях тачки по цене отнюдь не металлического лома. А потом месяцами искали к ним запчасти. Запчасти продавались на авторынке у въезда в Металлургический район, но стоили дороже такой машины. Каждое утро, выходя во двор своего дома, незадачливый таксёр грустно глядел на свой недостроенный лимузин, и как Горбачёв, утешал себя тем, что идея всё-таки была хорошая.
Такси, стоящее у проходной, было изношено почти до предела. Лысые, без колпаков, колёса, рваная трещина на лобовом стекле, чёрные шашечки на дверях полустёрты. Из разбитой левой фары торчали провода. Такси как такси. Бегает, и ладно! У других, вообще, кардан прикручен проволокой к станине, чтоб не болтался, а в полу – провал. Да и кто он такой, этот Сашка Белокопытов, чтоб ездить на новой «Волге»! Шалопай и скандалист. Его и держали всё время в мастерских на подхвате. Но недавно он вроде бы немного исправился, и начальство кинуло ему не самую плохую развалюху. Живи и радуйся! Живи…
Люди, как зачарованные, смотрели на дырку в лобовом стекле. Вокруг дырки стекло раздробилось добела и от этого белого круга разбегались мелкие, как морщинки, трещинки. Если просунуть в дырку палку, она, едва не зацепив руль, в аккурат уткнётся в спинку сидушки водителя. И там, почти у самого верхнего края через широкую воронку вырванной кожи и поролона пройдёт спинку насквозь.
Но палку в дырку никто не совал. Да и откуда взяться палке на заваленном ржавым металлоломом дворе автопарка? И хотя близко к машине никто не подходил, чувствовалось жуткое желание многих заглянуть через грязные окна в салон, а может, даже открыть проржавевшую по краям дверь. Никто этого не запрещал. Но именно это всех и останавливало. В восемьдесят девятом году в России, если что и делалось, то вопреки всему, назло всем, только, если уж совсем нельзя. А если можно, то зачем! Бесплатный сыр у нас – только в мышеловке. Бери – не хочу! Так лучше обождать, помедлить. Потому что это – провокация. Наверняка провокация. Нет, точно – провокация! Нашли дурачков! Дудки!
Короткий ноябрьский день к четырём часам начинал быстро сереть. Только что оживлённый под студёным солнцем двор становился похожим на морской пляж в конце сезона: кажется, вот-вот тёмная волна накроет его целиком и навсегда превратит в морское дно. Все разошлись по своим делам, но ни одна машина так и не выехала за ворота таксопарка. Теперь, если бы кто и рискнул заглянуть вглубь салона – он ничего не смог бы разглядеть. Ни продавленных кресел, ни сломанной педали сцепления, ни тени от отклеенной визитки или фотки. Тем более, не смог бы он заметить прикреплённую к спинке сидушки широкую, как поднос, стальную полосу. А на всём сидении – сверху донизу – окостеневшее маслянистое пятно бурого цвета. Точно такие же пятнышки темнели повсюду – на пожелтевшем белом потолке салона, стёклах приборов… И только на месте отклеенной визитки или фотки было чисто.
Всё слилось, стало неразличимым и неотделимым друг от друга.
В гаражном комплексе было шумно. В разных концах запускали и глушили двигатели. Мощные калориферы гнали тепло по всем этажам, а сквозняки рассеивали выхлопные газы и табачный дым. В просторной комнате за исцарапанным синим «общепитовским» столиком сидели и стояли человек двадцать. На столе, кроме стаканов, кучи чадящих окурков, остатков селёдки, хлеба и бутылки водки, лежали костяшки домино. Игру прервали ещё рано утром, когда из милиции сообщили, что Александр Белокопытов убит на маршруте при странных обстоятельствах «из неустановленного оружия». И теперь здесь уже много часов заседал штаб по организации его похорон. Другой штаб всё это время мудрил в кабинете начальника таксопарка, и фактически третий – у шефа челябинского УВД полковника Пустового. Вероятно, был и четвёртый, самый главный и властный штаб, на Кирова, в тяжеленном, как танк КВ, здании обкома КПСС.
Но чем громче шумели таксисты в гулких комнатах и боксах таксопарка, тем всё тише шептались между собой его руководители и правоохранительные органы. А обком партии вообще ушёл в глухое подполье. Огромные окна в плотных, словно брезент, коричневых шторах выглядели, как заколоченные. Обком думал.
Убийство убийством. Убивали и будут убивать. Тем более, таксистов – сами грабители порядочные. Но с точки зрения обкома кто-то очень хотел превратить вшивое уголовное дело в политическое. В условиях гласности и демократии – это было чревато. Да и какого хера! Хотят подкинуть партии окровавленный труп простого шофёра как очевидное доказательство её преступной слабости и безразличия к страданиям народа! Да не просто подкинуть, а провезти на грузовике с открытым кузовом мимо генерального входа, мимо правительственных окон, в сопровождении сотен «Волг», с включенными фарами и истерично взвывающими клаксонами. А там, того и гляди, грянет: «Вы жертвою пали…» – выучили же, сволочи, за семьдесят лет! И город встал!
КГБ каждый час доносит о каждом слове, сказанном в таксопарке, и всё – сплошная контрреволюция, а с другой стороны – есть информация, что на подходах к обкому таксистов будут ждать неформалы и какие-то цыгане. Чего доброго ещё потребуют похоронить шоферюгу во дворе обкома партии. А что! Дорвались же до Золотой! Раскопки идут днём и ночью! Когда ещё советский человек так работал! Нарыли, мерзавцы, каких-то гнилых костей, ещё с до нашей эры. А теперь ходят слухи, что под обкомом партии и КГБ тоже братские могилы. Пора и там копнуть!
Но при чём тут цыгане? Этим-то чукчам чё ещё надо? Воруйте себе на здоровье – кто мешает! Чекистов – тоже пора в психушку: цыган разглядели, а жидов просмотрят. Как всегда!
А в накуренной комнате таксопарка, где собрались его неформальные лидеры, настроение было такое, как будто на столе перед ними стоял открытый гроб с телом Сашки Белокопытова, а рядом – пустой для очередного покойника.
Таксистов словно приносили в жертву этому смутному времени. Их душили, расстреливали в упор из пистолетов и автоматов, пытали огнём в лесопосадках, как кооператоров. Появились целые банды, специализирующиеся «по такси». Злые языки винили во всё самих таксёров. Это же они по ночам за бешеные бабки торговали перекупленной водкой и самогоном, а то и «травкой». Возили клиентам проституток «по вызовам», и, как спецсервис, позволяли трахаться прямо в салоне, у себя за спиной.
С раннего вечера стоянки такси в аэропорту, на вокзале, сам таксопарк плотно окружали роящиеся толпы сутенёров, торговцев спиртным и прочей криминальной шушеры. Были случаи, когда водилы, сговариваясь с бандитами, доставляли им на какой-нибудь «тридцатый километр» Уфимского, Троицкого или Свердловского тракта разомлевшего клиента, а то и сами обирали его, сбрасывали на полном ходу в кювет.
И хотя делали это немногие, очень скоро одним таксисты стали казаться богатенькими Буратинами, а всем остальным, то есть народу, – стервятниками, недостойными никакой жалости.
Самые дорогие концы – на вокзал, в аэропорт, до психушки на АМЗ или далёкий «соцгород» около ЧМЗ, в самое горячее ночное время – стали самыми опасными. Теперь уже клиенты немыслимыми посулами заманивали водил везти их подальше от города, и если это удавалось, на тех же самых «двадцатых километрах» безжалостно сдавали их какому-нибудь Клыкову «со товарищи». И горе-таксёру, когда, прошмонав всю машину, вспоров все сидушки и даже колёса, те находили только сотню деревянных рублей в кассе и две-три бутылки «Московской» в багажнике. В таксистскую нищету никто и никогда не хотел верить. И в любую погоду водилу вытряхивали из одежд, привязывали голого к дереву и начинали «сортовой разруб» до полного признания. Или заставляли нырять в прорубь и забрасывали её льдом. Затем машину отгоняли в укромное место и, подремонтировав и перекрасив, толкали на авторынке возле Металлургического района или за валюту на Кавказе и в Средней Азии.
Порой «крутые ребята» пригоняли такую тачку в родной же таксопарк, заталкивали в ремонтный бокс на яму, кидали механику кое-что «на чай» и коротко приказывали:
– Наведи марафет! Чтоб была как новая, понял!
Нередко заваливали и на своих «бмв» и «ауди». И тогда надо было ремонтировать быстро и вне всякой очереди, «по спецобслуживанию». За счёт таксопарка. Платили механикам за это редко и не густо. Таксопарк отрабатывал «крышу», а может, кто-то на самом «верху» Челябинкавтотранса уже получил «своё». А работяге говорили просто:
– Делай! Утром заберём. Успеешь?
Но когда среди бела дня в одно из такси на Ленина подсели сразу четыре весёлых клиента, долго меняли маршрут, а затем, накатавшись, один из них блеснул перед глазами водителя лезвием финки и велел везти за город, парень не растерялся, бросил машину в крутой вираж, и на скорости ста километров в час погнал её по забитому людьми и транспортом Челябинску. Не останавливаясь и не тормозя, через высокие трамвайные пути и перекрёстки, под все знаки и светофоры, прямо на посты гаишников, с включёнными фарами, аварийкой и непрекращающимся гудком. Менты вели себя как заговорённые или купленные. Ни один не встал на его пути, не попытался остановить, не бросился в погоню.
От ужаса клиент выронил финку, а трое других попадали друг на друга на заднем сидении и выли, как падающий с десятого этажа. Видя, что помощи ждать неоткуда, парень ещё крепче вцепился в руль и абсолютно спокойно предложил:
– Так, суки! Я счас приторможу. Хотите жить – прыгайте на ходу. Не выпрыгнете – врубаюсь в фонарный столб. Разнесу всё к ебени матери! И пошли вы все на хер!
Похоронный штаб заседал и заседал, и чем дольше шла говорильня, тем сильнее таксисты ощущали своё полное одиночество в полуторамиллионном городе, злобу против тех, кто бросил их на произвол судьбы и страх перед этой сволочной судьбой. И многие начинали понимать, что преодолеть этот кромешный страх можно, лишь заставив других бояться ещё сильнее, чем ты. Чтобы всем стало тошно и мерзко, как перед Концом света, и тогда, может быть, они оторвутся от своих глупых дел и увидят, что убили таксиста.
В отличие от копейских шахтёров таксисты Челябинска знали, что бастовать по такому поводу совершенно бесполезно. Городу они нужны ещё меньше шахтёров. Танкоград привык ездить на «обчественном транспорте». Такси – для спекулянтов и буржуев. А кто такой таксист? Да тот же спекулянт и буржуй на колёсах, использующий государственную собственность как свою. Город – против них. Ему на них насрать! Так пусть он подавится от страха.
А что может быть страшнее бесконечной колонны воющих машин с зажжёнными днём фарами, с похоронной скоростью тянущейся по бесконечному проспекту Ленина к площади Революции, к обкому партии, с убитым мертвецом во главе? А если завтра заметёт пурга, и люди будут выходить из мрачных проходных заводов и пустых магазинов прямо навстречу ледяному вихрю и этому слепящему надрывному вою – тогда остановится весь город, и из-за коричневых штор обкома партии выглянет же хоть одна сволочь! И пусть они там все передохнут от инфаркта! Не жалко!
Не всем нравилась такая идея.
– От страха коммуняки звереют. Увидите, будет, как в Новочеркасске.
– Нельзя превращать похороны в демонстрацию! – говорили другие. – Похороним по-нашему: с гудками, с горящими фарами. Но к обкому ехать не надо. Они скажут, что это – белый террор. И начнут красный.
– А хули – террор! Ну и пусть – террор! – кричали остальные. – Им – можно, а нам – нельзя? Нас скоро всех перебьют! По одному. За бутылку водки, за вонючую кассу, за эту грёбаную тачку! Менты с нас дерут, и с ними, суками, делятся. Ха!
– Ну, хорошо! Можно перед обкомом не останавливаться. Гуднём на Кирова все разом, чтоб у Литовченко стёкла в окнах посыпались – и на кладбище.
Начальник таксопарка Пивоваров до поздней ночи звонил в обком, горком, Челябинскавтотранс и КГБ, «выяснял позицию», а между тем не переставал внушать своему «узкому кругу»:
– Колонну всё равно построить придётся. Так что формируем прямо на Северо-Западе у дома покойника. Пусть гудят, свистят – ни хера страшного. Традиция. Но при выезде на Свердловский проспект – любой ценой машину с гробом нужно повернуть от центра в сторону кладбища за ЧМЗ. Как козла на бойню. В город всё одно нас не пустят. Милиция уже получила приказ. Хорошо бы, замела пурга! В плохую погоду, сами знаете… и корова не доится!
– А если всё же они двинут к центру? – нервно спросил кто-то. – Ебли они нашего козла!
– Ну, тогда, товарищи, нам с всем с вами п-ец! Не от одних, так от других, – отмахнулся Пивоваров. – Тогда лучше самим в гроб лечь и крышкой накрыться!
Везде шумели об одном и том же. И лишь на Васенко, в здании УВД Челябинска, думали и о другом.
Ещё с ночи на столе полковника Пустового лежало срочное донесение об убийстве водителя такси Александра Белокопытова. Целый день полковнику звонили из вышестоящих инстанций и морочили голову «политической подоплёкой этого дела». И вот сейчас поздно вечером Валерий Пустовой вновь перечитывал холодный служебный отчёт и удивлялся, как столько высокопоставленных… чудаков могут думать о таких глупостях, когда тут и без того чёрт ногу сломит!
– Всё очень странно, – вслух, как про себя, сказал Пустовой и в десятый раз перечитывал донесение.
«В час ночи таксист Белокопытов в последний с Северо-Запада раз связался с диспетчером таксопарка и сообщил, что берёт пассажира до ЧМЗ. До этого он дважды под разным предлогом отказывался от предложений диспетчера подхватить пассажиров из близлежащих микрорайонов.
Взяв пассажира, Белокопытов через Свердловский тракт доехал до поворота на ЧМЗ и дальше – до трамвайной остановки на Жукова. Здесь он, по словам свидетелей, остановил машину и, вероятно, хотел рассчитаться с клиентом. В это время пассажир, сидящий на заднем сидении, позади сидения водителя, неожиданно выстрелил ему в спину из неустановленного оружия. Пуля пробила металлическую пластину, прикреплённую к сиденью, прошла через сиденье, тело Белокопытова и лобовое стекло навылет. Пуля до сих пор не найдена. Судя по всему, выстрел был необычайной мощности. Несмотря на смертельное ранение, Белокопытов сумел выбраться из машины и с криком о помощи бросился к трамвайной остановке. Белокопытов скончался в машине скорой помощи от остановки сердца по пути в медсанчасть ЧМЗ.
Преступник, вероятно, испугавшись, скрылся с места преступления. В салоне на заднем сидении найдена свёрнутая в трубку газету «Правда», возможно, принадлежавшая преступнику.
Так как смена Белокопытова началась незадолго до убийства, в кассе в наличии было всего десять рублей. Деньги остались нетронутыми».
– Всё очень странно, – повторил Пустовой. – Лох Белокопытов ночью сажает клиента на заднее сидение, когда любой водитель и днём посадил бы его рядом с собой. И этот же лох крепит к сидушке стальную пластину. Или это сделал его предшественник?
Допустим, пассажир Белокопытова заболтал, наобещал ему с три короба. Ночью таксист ловит пассажира, а не наоборот. Глаза загорелись – потерял бдительность. Сопляк же! Хотя опять же любой лох сегодня знает: если клиент обещает оплатить четыре конца – плюнь и размажь! Платить он не собирается. Скорее всего – убьёт. В лучшем случае, выбросит по дороге. Но возможно, преступник угрожал Белокопытову с самого начала. Тогда понятно, почему таксист, отказавшись от двух предыдущих ходок, на этот раз согласился? Но что если он знал этого пассажира? Или даже ждал?
Итак, они едут через полгорода, по Свердловскому тракту, мимо лакокрасочного и цинкового заводов, мимо Градского кладбища и трамвайного депо – по такой глухомани! Замочил и сразу же – на кладбище! Где, кстати, всегда полно свободных могил. А этот кретин гонит Белокопытоват аж до центра Металлургического района, до трамвайной остановки, где даже за полночь полно людей и света. И там расстреливает его в упор. Но из чего? Убойная сила выстрела просто чудовищна! Не из винтовки же он стрелял в тесном салоне! И куда подевалась пуля? Таким выстрелом можно легко наповал уложить медведя, а Белокопытов добежал до остановки. И, главное, что взял преступник? Ничего!
Так, может, это маньяк? Тогда дело – хуже политического! Полтергейст! Ну и времечко!
В этот вечер полковнику Пустовому было не до «политической подоплёки»
Глава 3
И когда гроб вынесли из обшарпанного, пропахшего мочой подъезда панельной пятиэтажки, и донесли на руках до грузовика с откинутыми бортами, и поставили на оббитое оцинкованным железом дно, и прикрыли на живую красной крышкой, и осипший похоронный оркестр замолк на минуту, чтобы наскоро раздавить на посошок переданную кем-то из родственников бутылку водки – всего по глотку, смочить горло и душу, и все стали рассаживаться по машинам и звать друг друга на свободное место, и вся эта скорбная суета уже ничем не отличалась от обычной вокзальной, и когда вдруг пронеслась, едва касаясь сознания, ничего не значащая мысль, что человек уходит, а люди остаются… именно тогда за крепостной стеной девятиэтажек, на Комсомольском проспекте, раздался первый протяжный гудок, и никем не подхваченный, смолк, но уже через мгновение весь Комсосмольский проспект гудел и вибрировал от сотен иерихонских труб, и если бы хоть на секунду гудки тесно прижатых друг к другу машин слились в один протяжный вой – рухнул бы и Комсомольский проспект, и небо над ним. Но машины гудели вразнобой, то обгоняя, то опережая друг друга, то заглушая рокот моторов, то полностью растворяясь в нём.
Наш редакционный «еразик» с трудом протиснулся на свободное место, быть может, единственное свободное в широченной колонне такси, и я, и наш шофёр Серёга, и мой дружок-фотограф Слава КПСС вздохнули облегчённо. До этого мы несколько раз пытались пробиться через дворы в голову колонны, но все выезды из дворов были блокированы «Камазами», милицией и «людьми в штатском». Мы уже знали, что точно так же перекрыты все подъезды к проспекту Ленина, и таксисты добирались сюда через параллельные улицы поодиночке и уже здесь на Комсомольском пристраивались к своим.
Хотя мороз был совсем небольшой, двигатели не глушили, и белые клочья выхлопов висели в стоячем воздухе.
Любопытные жители Северо-Запада топтались на тротуарах и бесцеремонно обсуждали новое захватывающее театрализованное зрелище – похороны таксиста. Глядя на их весёлые, слегка подпитые лица, можно было подумать, что нигде советский человек так не наслаждается всей полнотой жизни, как на чужих похоронах. Нет, когда дряхлая лошадёнка из последних сил тянет дроги с грубосколоченной домовиной, а за ней по колено в грязи волочится нищая родня покойника, можно и взгрустнуть! Отчего же! На Руси всегда жалели тех, кому не позавидуешь. А когда вот так – во всю ширину проспекта, с гудками и фейерверками, с размахом, то есть, за казённый счёт – упаси Бог! Это же – цирк, а не похороны, чтоб нам так жилось, как их хоронят! – веселился народ, потирая руки.
Сидя в своём «еразике», мы тоже потирали руки. Но не от веселья, а от холода. Наш новый водила, Серёга, где-то скоммуниздил и установил кресла от «Икаруса» и мощную печку-душегрейку от него же. Кресла, конечно, барские, а печка почему-то быстро сдохла, и теперь в нашем армянском «рафике» было холодней, чем на улице.
Чтобы согреться, пришлось открыть дверь. Прижатые к самому краю тротуара, мы поневоле участвовали в народном веселье.
– Смотри! Хоронют, как Брежнева! Машин-то, машин!
– Сталевара так не проводют!
– Пачему, мля? В мартене сожгут под заводской гудок!
– Хер из-за тебя, алкаша, будут город пугать! Ещё подумают – атомная тревога!
– А за чё его, мля, кокнули-то?
– А за чё, мля, щас всех кокают? За любовь!
– За любовь! Вот мне мой сосед рассказал… Он, курва, гробовщик. Всё шутит: моё дело – гроб! К нему молодой мужик пришёл из энтиллегентов, для отца… эта… гроб заказывать. А у них в конторе все гробы под номерами. Ну, самый шикарный, полированный-лакированный – десятый, а первый – необтёсанный, одни щели. Сосед мой ему, значит, эту номенклатуру показал, а тот говорит:
– Делай подешевше, номер один.
А мой сосед – мужик откровенный такой, дурной, то есть, говорит:
– Как же, номер один, для батьки-то. Это ж гробы для бомжей. Щели – покойник выпасть может!
– А это – не важно, – говорит энтот, – ты ж его всё равно кумачом обобьёшь. Не выпадет.
И вся, братцы, любовь!
Я закрыл дверь в салон. Лучше уж холодно, чем мерзко.
– Надо всё же попробовать пробиться вперёд, – заворчал Слава КПСС. – Чё мне тут снимать? Хвосты?
– Сейчас тронемся, – соображал я, – менты начнут снимать оцепление и уходить вперёд. Гадом буду! Серёга! Попробуй свернуть в свободную арку. А там по параллельной улице обогнать колонну. Авось, выйдем к Свердловскому первыми. Менты к центру не пускают, а из центра к колонне… Рискнём?
– Рискнём! – Серёга тоже включил дальний свет и начал давить на клаксон. Пошёл мелкий, как дробь, снег.
Глава 4
Почему нам на этот так раз крупно повезло – не знаю. Мне в жизни везло редко, и всегда как-то двусмысленно. Как человеку, который спешит на встречу, успевает, а его никто не ждёт. Это мой знакомый поэт как-то выдохнул: «Это ж надо! Я родился, Господи! Как же мне чертовски повезло!» Ну, и что? Я тоже родился. До сих пор не пойму: плакать или смеяться.
А тут выскочили на Свердловский тракт перед самым приходом колонны, прямо в тыл боевому оцеплению. И что самое приятное – менты нас сразу правильно поняли! А это – такая редкость! Пусть сами скажут. Всего один-то и спросил:
– Куда?
Я показал удостоверение и махнул рукой в сторону кладбища.
– Проезжай! – согласился сержант. – Туда можно! Приказано: всех впускать, никого не выпускать. Как в тюрьме.
Мы проехали сквозь оцепление и стали ждать колонну.
– Серёга! – инструктировал я. – Как только – так рви за грузовиком с гробом. Не жалей ни себя, ни тачки! Я отвечаю за всё! Но куда же они, черти, повернут? Неужели, всё-таки к центру? Вот будет сенсация!
Траурная колонна приближалась медленно и тяжело. Ослеплённые дневным светом фары тускло желтели в запорошенном снегом пространстве. Теперь уже ветер заглушал гудки, бросал их из стороны в сторону. На подступах к Свердловскому тракту Комсомольский проспект почти нежилой и безлюдный.
Впереди колонны двигалась новая с мигалкой на крыше «Волга», на борту которой даже в пургу чётко синела надпись «Безопасность движения». Это была машина Челябинскавтотранса. За «Безопасностью» полз грузовик с гробом Белокопытова. Борта его всё ещё были опущены, а красный гроб совсем побелел. Позади грузовика – милицейские «Жигули» и лишь за ними, на расстоянии примерно пятидесяти метров – все остальные. Машины уже втягивались в перекрёсток. Причём, «Безопасность движения» отчётливо подалась влево – в сторону ЧМЗ, а грузовик – наоборот. Заметив это, обе начальственные легковушки враз остановились, как бы зажав грузовик и мешая ему совершить поворот к центру города. Я видел, как напряглись менты, как одна за другой руки опускались на кобуры с пистолетами.
– Пошёл! – крикнул я Серёге. – Становись за ментовской тачкой! Мухой!
– Не заводится! – заорал Серёга. – Старая падлюга! Я мигом!
Выхватив из-под сидушки ручку, он выскочил из машины. В это же время от «Безопасности» к грузовику подбежало четверо, а от «Жигулей» милиционер в чёрном полушубке с офицерскими погонами. Пока мужики поднимали борта, мент вскочил на подножку со стороны водителя и что-то властно проорал ему в окно. Шофёр открыл дверь и что-то орал в ответ. Тогда офицер грубо столкнул его на свободное место, сел за руль, резко вывернул колёса в сторону ЧМЗ и дал газ, едва не протаранив стоящую перед ним «Безопасность».
Думаю, в колонне ничего толком не поняли. Передний ряд видел, как закрываются борта грузовика. Это было не по сценарию, но, может, их потом снова откроют перед поворотом на Ленина. А до него ещё далеко. Не ехать же весь путь с шаговой скоростью.
Серёга наконец завёл наш допотопный «еразик», и мы без шума и пыли встроились в колонну позади ментовских «Жигулей». Следуя за гробом, таксисты покорно повернули налево. Козёл опять победил всех. И одному Богу известно: к добру или к беде.
Мы неслись по скользкому от первого снега Свердловскому тракту, всё дальше от центра Челябинска, предсмертным путём таксиста Сашки Белокопытова, по касательной к Металлургическому району, навстречу непроницаемому от пурги пространству. Теперь никто не сигналил, похоже, всем стало всё по фиг. Главное, удержаться на этом выбитом шоссе, которое со времён конницы Тухачевского почему-то считалось скоростным. Наш «еразик» приседал и подскакивал, как разогнавшийся с горы конь, норовя выскочить за обочину.
– Ну, ты, поц, хоть что-нибудь снял? – без всякого интереса спросил я Славу.
– А чё там было снимать? – как всегда разозлился Слава КПСС. – Гроб с музыкой… в тумане? Не бойся, на кладбище обязательно сделаю постановочный снимок. Если будет солнце.
– А если солнца не будет?
– Тогда… заделаем коллаж. Он должен стоить дороже. Но не стоит. Не тем мы с тобой, старик, занимаемся! В газете – густо, а в кармане – пусто! Вот я сейчас стал брокером. На днях предложили толкнуть медь из Казахстана. На пять миллиардов рублей! Мои – три процента комиссионных! Я уже всё подсчитал и покупателя нашёл…
– Продал?
– Хер! Её там не оказалось! Уже третий раз! Но, если бы она там была!..
Перед самым кладбищем снова заглох мотор. Мы пошли пешком. Гроб стоял на двух высоких табуретах, и к нему уже выстроилась очередь. Рядом чернела глубокая гранёная яма и насыпь заледеневшей земли. Слава попытался забраться на эту маленькую гору. Мне казалось, что он сейчас соскользнёт с неё прямо в чужую могилу, сверху поставят гроб Белокопытова и постановочный снимок будет готов.
От холода уже сводило губы, и выступающие у гроба говорили косноязычно, как будто на чужом языке. Всем было холодно и неприкаянно. Всем, кроме Белокопытова.
«Счастливчик! – почему-то с завистью подумал я. – Для него уже всё кончено. А нам ещё жить и жить».
Глава 5
Я сижу на диване и глажу кошку Машку. Она мурчит и трётся головой о моё колено. Машка ещё совсем молода, с неиспорченным Бондом характером. Потому что Бондика нет ещё не только в нашей квартире, но и во всей природе. Я могу тоже потереться щекой о её усатую щёку. Машка, конечно, делает вид, что недовольна, что одно дело, когда она сама, и совсем другое, когда её. Она даже отталкивает меня лапой, но при этом обязательно втягивает когти. А подушечки на лапах у неё мягкие и пушистые. И хвостом она щекочет мне подбородок. Я тоже начинаю её щекотать. И она от удовольствия переворачивается на спину и расставляет лапы – это вершина доверия. И я должен его оправдать. Осторожно, четырьмя пальцами, я расчёсываю белейший с желтинкой мех на груди и животе, потом через трубочку пальцев пропускаю её беличий хвост. Глаза у Машки сужаются, пасть открывается от блаженства, обнажая клиновидные клыки, и Машка, потеряв остатки стыда и гордости, утробно урчит: ещё, ещё!
– А ты Машка, вампир, – говорю я. – Ты высасываешь из меня всю злобу и ненависть к этому миру. А сегодня – объединённое собрание жильцов нашего дома, ЖЭКа, и чего-то ещё общественно значимого без названия. Они хотят меня съесть. Я должен быть твердым и горьким, как скорлупа грецкого ореха. А ты меня размягчаешь. Пошла вон!
Мой первый многотиражный редактор Иван Емельянович всегда говорил, что кошка – друг журналиста. Когда дома никто не хотел слушать его очерки, он сажал на стол своего кота Офсета и читал ему до изнемождения. Кот сидел с расширенными глазами и кивал головой. Потом кивал головой с закрытыми глазами.
Иван Емельянович – в восторге: какой умный кот – ни слова критики. Кот укреплял дух Ивана Емельяновича. А Машка – наоборот.
И что сегодня за собрание? Как это объяснить Машке? В повестке дня всего один вопрос, но какой!
«Лавочка под окном семьи гражданина Т. в свете традиций подъезда 1 дома 6 по Артиллерийскому переулку и розы ветров как неопровержимого доказательства необходимости пребывания данной лавочки именно под этим окном и предпосылки развития гласности и демократии среди жильцов указанного подъезда и дома в целом, а также борьбы с пьянством и алкоголизмом в микрорайоне Южный Спартак»
Наша лавочка – это революция и контрреволюция, война миров, борьба крошечного государства Израиль со всем арабским миром, включая всю мировую общественность. Из-за нее я никак не мог согласиться с отменой смертной казни в стране. Беда в том, что сидеть на нашей лавочке кто только не хотел: жильцы нашего подъезда, двора, улицы, города и его окрестностей, даже командировочные. При любой погоде и в любое время суток. Перестройка лишь усилила эту порочную тенденцию, обеспечив свободу сборищ. Народ получил право не только избирать себе подобных, но и гадить по месту жительства.
Когда я спросил у Марьи Ивановны, почему бы им не поставить лавочку у нее на балконе, она так разнервничалась:
– Вы не имеете права! Мы состарились на этой лавочке, Анна Ивановна стала инвалидом войны первой группы, а Тихоновна, вобче, умерла. А ваши соседи, Давид Маркович и Марья Давидовна, царствие им небесное, хорошие были люди, хотя и евреи, всегда нас терпели. Терпите и вы.
– Да что вы говорите! – не выдержал я. – Покойница меня сколько раз просила:
– Саша, закройте, пожалуйста, окно. Опять эти потусторонние голоса! Ни минуты покоя!
Однажды ЖЭК смилостивился над нами и отодвинул скамейку вглубь двора. Весь вечер и ночь мы балдели от тишины. А утром я проснулся от ужасного грохота, выглянул в окно и поседел от горя – Райка с пятого этажа, женщина-вурдалак, с огромными клыками поверх нижней губы, еще не опохмеленная и потому вдвойне опасная, через весь двор волокла скамейку на старое место. Скамейка упиралась, как могла, и Райка слабела с каждым шагом. Поднявшиеся сранья соседи поддерживали ее советами и призывами.
– Соседушка! – ласково обратился я к ней. – Тебе помочь?
Райка надрывалась, как бык на пашне, и зло бубнила:
– Мля, гады! Отобрали у наших стариков лавочку! Ни сесть, ни встать!
– Соседка! – снова позвал я. – Не гневи ЖЭК. По тебе же ЛТП плачет!
– ЛТП… ЛТП! – испуганно забормотала Райка и с отчаяния потащила скамейку еще быстрее.
А ночью под нашим окном разразилась смертоубийственная драка. Кто там кого мочил, было не понятно, но дерущиеся по очереди подбегали к скамейке, выламывали из нее перекладину за перекладиной и снова шли в бой.
– Давай вызовем милицию, – предложил я.
– Никогда! – запротестовала ты. – Пусть сначала доломают скамейку! Бог в помощь!
Скамейку доломали до приезда милиции, но через неделю она уже была, как новая.
– Что делать? – спрашивали мы друг друга. – Сколько лет мы можем прожить без сна?
– Покрасьте лавочку! – подсказал внутренний голос.
Ура! Мы покрасили лавочку и на огромном холсте ватмана крупно написали: покрашено! Если бы мы написали: заминировано! – эффект был бы тот же! Два дня соседи не садились на скамейку, а, стоя под окнами, горячо обсуждали эту проблему. Затем снова стали сидеть до полночи. Мы полюбили плохую погоду.
– Покрасьте снова! – повторил внутренний голос.
– Сам крась! – обозлились мы. – Прапорщик!
От балкона над лавочкой отвалился кусок лепнины, прошел слух, что стена нашего дома радиоактивна, и, наконец, Машка, скакнув через открытую форточку во двор, рухнула прямо на голову одной из старух. Бабки оказались упрямее египетского фараона.
И вот это… объединенное собрание. Мы были осуждены «за человеконенавистническое отношение к пенсионерам, инвалидам войны и ветеранам труда». За такое решение проголосовали все, даже наша бабка Бетя – Павлина Морозова! – и слепой на почве алкоголизма сосед Женька, пятилетний сын которого на ежедневный вопрос папани: – Сколько времени? – Неизменно отвечал: – Кончилось, па, твоё время!»
Особенно непримиримую позицию заняла соседка второго подъезда Красношапка. От негодования она так вертелась передо мной, что мешала сосредоточиться и думать о главном. Мне это надоело. Я наклонился к ней и тихонечко, без всякого выражения, сказал:
– Помолчи, а!
– Вы мне угрожаете? – так же тихо спросила меня Красношапка.
– Ага! Угрожаю, – устало сказал я и пошел к выходу.
В течение трех дней после собрания все соседи по очереди подходили к нам во дворе и на ухо шептали о своей полной солидарности с народом Израйля.
Скамейка исчезла через два года сама собой. Неожиданно и бесследно.
Глава 6
– Эй! Здесь живут Надымовы? – окликнул я древнего деда, копошащегося у крыльца за невысоким штакетником.
Дед чуть вздрогнул и вновь уткнулся носом в своё крыльцо. Зато из будки выскочил рассерженный пёс, с какими-то мутными пьяными глазами и свалявшейся от долгого лежания шерстью. Протащив свою цепь по длинной железной проволоке аж до калитки, он остановился, сел на задницу и начал отчаянно чесаться. Потом посмотрел в сторону хозяина и нехотя гавкнул.
– Ты что ль Надымов? – громко спросил я пса. – Тогда позови брата. Есть разговор.
Старик оторвался от крыльца, медленно повернул голову, сплюнул на руки и долго перетирал налипшую грязь. Наконец, подняв с земли похожую на библейский посох здоровенную палку, как-то боком пошёл к калитке.
– Чё надо-то? – хрипло пробормотал он.
– Мне нужны братья Надымовы. Вы – Алексей или Пётр?
– Могёт быть…
Старик вытащил из кармана брюк скомканную пачку «Беломора» и стал разминать папиросу.
– А вы… оттуда? – он впервые поднял на меня глаза.
– Откуда – оттуда? – растерялся я.
– Ну, оттуда… из органов.
Пальцы старика дрожали то ли от старости, то ли от волнения. Он раскрошил папиросу и бросил её себе под ноги.
– Да не, дедуня! Я что – похож на орган? Я – из газеты.
– Могёт быть… – промямлил старик. – А кто вас к нам подослал?
– Да Вепрев же Олежка, краевед и краеблуд. Не помните?
По тому, как дед уже твёрдо вытащил из пачки новую папиросу и, не торопясь, прикурил, было видно, что имя Вепрева его успокоило. Надо же!
– Не помню! – настырно сказал он. – Ну, и чё?
У, варнак! Одно слово о Золотой горе и он, чего доброго, спустит на меня свою собачку! Вот это бдительность!
– А вот чё! – заторопился я, сунул руку в свою походную сумку, висевшую через плечо, и вытянул на свет бутылку «Столичной». – Смотри! Я не алкоголик, но, если не впустишь в дом, раздавлю один. С горя!
– Проходь! – сразу же приказал дед и схватил пса за ошейник. – Заходь в избу и жди. Я сбегаю за братом. Он тута – через дорогу.
– Как же я один в чужой дом?.. А вдруг я там чё украду?
– Не свисти! – ухмыльнулся дед. – Чтоб там чё украсть, глыбоко копать надоть! Поди, не успеешь!
Я пошёл к крыльцу, а дед побёг через дорогу к брату. Брошенный хозяином пёс снова залез в будку и задремал.
Изба была из сосновых брёвен, до того ветхих, что местами аж чёрных, как обугленных. Дверь перекосило, и чтобы её открыть, пришлось маленечко приподнять. За дверью висела ситцевая занавеска. Таким же выцветшим ситцем занавешены окна. В доме было три малюсенькие комнаты и множество каких-то дремучих чуланов. Плохо струганный и, похоже, никогда не мытый пол клеился к подошвам, скрипел и пищал. Кое-где он искрошился до дыр. Половицы подымались, обнаруживая под собой такие бездны! Но широкий стол, два стула и большая крестьянская скамья лоснились, как полированные. В верхнем углу, почти под потолком, вся залепленная паутиной и пылью, висела икона с огарком свечи. Казалось, он догорел давным-давно, в день рождения этих братанов, и с тех пор ни разу не зажигался.
«Старатели! – не без трепета подумал я. – Миллионщики!»
Нищета вокруг была просто сказочная. Взгляд непроизвольно искал нарисованный на холсте зажжённый камин. Я вспомнил «Золото» Мамина-Сибиряка и любимую с детства шишковскую «Угрюм-реку». Да разве старатель-душегуб Филька Шкворень мог дожить до такой глубокой старости! Даже в такой хибаре! Ему это и не снилось. Гульнул напоследок в селе Разбой и с помощью корчмаря провалился в кромешный подпол, а потом с камнем на шее поплыл вниз по течению реки, бурлящей прямо под корчмой.
А братья Надымовы и покруче его были, не хищники какие, старатели в законе. А благодаря Советской власти дожили до сих пор. Не ими была занята Советская власть, другими. А их не тронула. Только строго предупредила: «Граждане! Храните деньги в сберегательной кассе!» Небось, перед смертью получат братаны по гербовой бумаге с напоминанием: «Товарищи! Уходя, погасите свет и не забудьте сдать золото государству!» И, поди, не забудут, сдадут. А и есть ли, что сдавать? Неисповедима гора Золотая: то ли трупы в шахтах, то ли золото в могилах.
Я выглянул в маленькое, крестообразное оконце и увидел обоих Надымовых, входящих во двор. Оба были неимоверно худы и черны. На дворе – конец ноября, а братья одеты в одинаковые мешковатые кургузые пиджачки и брюки из грубого отечественного вельвета. Ещё незнакомый мне брат был в картузе и калошах на босу ногу. Братья явно спешили. Через секунду они, отдёрнув ситцевую занавеску, замерли у порога.
– Кхе-кхе! – откашлялся уже знакомый мне дед. – Ну, будем-таки знакомы! Мы, стало быть, и есть Надымовы. Это – мой братан Пётр, попросту Петька, а я, стал быть, Алексей, Алёшка, то исть.
Пётр лукаво зыркнул на меня:
– Залатой, мля, интересуишься? Добро! Значить, за неё родимую и пить будем! Иначе нельзя! Но дакумент какой-никакой всё ж, милок, покаж! Водочка, оно, конешно, дорого, а золотишко – дороже! Смекай!
Глава 7
Сразу же после войны в посёлке Шершни, у Золотой горы, можно было увидеть оборванных пацанов, размахивающих над головами длинными палками… с человеческими черепами на концах. Черепа бились о палки и трещали, как погремушки. Из костей делали свистки. Откуда брались эти игрушки, никто не спрашивал. Старатели – народ нелюбопытный. А земля, как море, чего только не выбросит на берег. Случалось, находили кости мамонта, а случалось, пёрло из таких глубин, что страшно было перекреститься.
Любой старатель с детства знал: золото на костях лежит. И костей в шахтах – всегда больше, чем золота.
– А где и чё нашёл?
– А нигде! Так, само привалило.
А и нет уже ничего: ни самородков, ни черепов! Такое место Золотая гора: что было, что есть, а что кажется – не разберёшь. Всё зыбко, всё плывёт перед глазами, двоится – может, от земных нутряных газов иль от чего другого. В темноте штрека, при свете керосиновой лампы иногда и осколок кремния блеснёт, как самородок, а иногда и золото на глазах чернеет и течёт сквозь пальцы, как расплавленная смола.
Верно только застолблённое тобой место: от колышка до колышка. О том и разговор. Что ищешь, то и ищи. А остальное – зарой, от греха, обратно ещё поглубже в землю. Потому что не всё в этом мире имеет название. И не тебе давать имя неназванному. И если в твоей богоносной стране так надо, то не тебе спрашивать, кому это надо и зачем.
И кто сегодня, как перед страшным судом, дерзнёт сказать: бегали те мальчишки по Шершням с черепами на палках или нет? А если и скажет, кто обязан этому верить? Если даже Уральские горы – сейчас всего лишь высокие холмы, а кто их видел горами, тот сам давно – пустое место!
А братаны Надымовы после войны снова пришли на Золотую гору стараться. И это абсолютно точно. Потому что Пётр клянётся, что притопал туда с Алексеем, а Алексей божится, что с Петром. И кому из них прикажете не верить, если, кроме пьяного разметчика и Господа Бога, их никто там не видел. Но о присутствии на Золотой в тот момент этих странных господ я слышал тоже от тех же Надымовых и ни от кого более. И если я не поверю им, вживе сидящим передо мной в своей жалкой халупе, как я могу верить какому-то, прости Господи, разметчику, который для меня такое же пустое место, как тот, кто видел Уральские горы молодыми.
Итак, в каком-нибудь распоследнем году сороковых, а скорее всего, в самом начале пятидесятых, Надымовы снова дорвались до своей Золотой горы.
Братанам маленько не повезло: поздно родились. Зачнись они немного раньше, как их батя, зацепили бы золотое времечко при братьях Покровских, единоличных хозяев этих мест, императоров Южного Урала, владельцев приисков, и конезаводов, и прочего, и прочего. При последнем Покровском, кажется, Владимире, перед самой революцией, дело заиграло вовсю, по-европейски, но старателем, тем не менее, не брезговали, а давали ему всякие льготы, и утаивать золотишко стало не выгодно.
Покровские Золотую выработали основательно, до донышка. Но это – по мерке гигантов. А старатель – человек маленький, на его век и остатков достанет. Золотник к золотничку, глядишь, полна кубышка. Сдавали хозяевам строго определённую долю за твёрдый рубль. Все излишки – твои. Хошь – продай тому же Покровскому, хошь – другому, хошь – спрячь в подпол, хошь – обратно в землю зарой до лучших времён. Шибко не строились, достатком не хвалились, деньгами не сорили. То водилось у старателей-хищников, перекати-поле, искателей удачи, короче, у приблудных. А в Градском прииске и Шершнях, в основном, жили из поколения в поколение.
Опосля революции, Владимир, как мой дед Израиль, недолго думая, а и думать было некогда, подал в местный совет заявление о добровольной передаче всего колоссального предприятия новой власти – из рук в руки. И тоже от души, а, оказалось, сдуру, предложил свои услуги как управляющего. Совершенно бескорыстно и, упаси Бог, не навсегда! – до появления первых красных директоров.
Но, видно, ответы на предложения таких придурков не в местных советах сочинялись, а в самой Москве, централизованно, потому что ответили слово в слово: «В бесплатных услугах бывших поработителей трудового народа советская власть не нуждается». Печать, суки, прихлопнули и Владимира уволили «за профнепригодностью». А как-то забрёл он на один из своих прославленных на всю Европу конезаводов, а там заместо элитных лошадок тощие коровёнки да бухие скотники пасутся. Шахты заброшены, имение разворовано… Говорили, что последний Покровский застрелился. Может, и врали, не в этом дело. То есть, в то революционное время кому было до этого дело?
А на Золотую в двадцатых-тридцатых снова повадились старатели. Брали у государства патент на добычу, но всё золото под страхом смерти должны были сдавать в его же тогрсины. И получали за то не то, чтобы гроши, но супротив прежнего сущие огрызки. Зато и утаивать стали, как могли, то есть, напропалую. Кто в шахту полез да к золоту сызмальства прикоснулся, того разве смертью испугаешь? У него один Бог – фарт, а шахта – она и есть могила могилой. Тут не о том дума, как поскорее из неё выбраться, а как поглубже в неё зарыться, поближе к жиле. Азарт!
Ещё отец Надымовых спускал мальцов в дудку, а однажды чуть было там не забыл. После смерти отца долго братьям стараться не дали, забрили в Красную армию. Петру повезло. Служил во внутренней тюрьме НКВД. После шахты служба была совсем смешная. Серьёзных дел ему не доверяли. Конвоировал заключённых, сторожил у ворот, воду да дрова таскал.
Каждый вечер к воротам тюрьмы подъезжал грузовик с крытым верхом. А через час выезжал чем-то наполненный. Петра тогда, кроме золота, ничего не интересовало. А что трёхтонку можно доверху набить золотом, да ещё в тюрьме – кто ж в это поверит!
Почти все сослуживцы были из уральских крестьян-бедняков. Глупые-преглупые, ничем, помимо своих мозолей, не интересовавшиеся. Им к ногам хоть сено-солому привяжи, всё одно правую с левой спутают. В отличие от старателей любопытны и болтливы не в меру. Привыкли в поле на быка орать, кто их там слышит. А в земле к каждому шороху прислушиваешься, где там что зажурчало, прошелестело, засвистело, а от громкого крика и потолок может рухнуть, никакая крепь не спасёт. А о том, до чего дорылся, вообще, лучше молчать. Из всего божьего мира Пётр доверял только Алексею, а тот – Петру. А энти хрестьяне, как вовсе без царя в башке – кругом власть, а у них такой трёп!
Разгружали как-то подводы с дровами. Долго разгружали, до одури. А один солдатик другому и говорит:
– Ёб, его, Сталина, мать! Во службу, мля, придумал – дрова грузить!
Больше он дрова не грузил.
Из-за энтих крестьян стал и Петька терять сноровку. Поздно вечером, когда тот самый грузовик уже готовился выезжать из ворот, водителя куда-то позвали. Вдруг Петька увидел, что из кузова сзади что-то торчит наружу. Он и подошёл, чтоб запихнуть обратно. Даже сквозь грубую, промозоленную кожу ладони Петька ощутил последнее тепло чужого остывающего тела. Уже машинально он приоткрыл брезентовый полог и посветил вовнутрь фонариком. От увиденного его передёрнуло, но он тут же совладал с собой, спокойно отошёл в сторону и стал делать самокрутку. Чужое дело – могила. А он в него влез. Козёл!
А когда Алёшке года за три до войны таки дали отпуск, он тут же попёрся на Золотую гору – куда же ещё! Посмотреть что и как, а, может, малость втихую и постараться. На подступах к Золотой остановили его солдаты.
– Стоять! – окрикнул его один. – Куды прёшься?
– Старатель я, из местных, – пробасил Надымов. – У меня там и место застолблено. А чё?
– Ничё! – перекривил его солдат и зареготал. – Старатель! Иди отсюда на хер! Там сейчас другие стараются. А то гляди, дядя, впущу – пожалеешь.
И вдруг мимоходом, наклонившись к Алёшке, прошептал:
– Там… стреляют. Не понял?
Глава 8
Пьяненький разметчик думал о своём. Мысль его была путаная и мутная, как вода после промывки породы. Она всё время перемещалась в голове, словно тень от чего-то, и нужно было поспевать за ней. А эти братаны мешали сосредоточиться.
Далась им эта Золотая гора! По мнению старожилов, покровские шахты выбраны подчистую. Но, где много бралось, много и просыпалось. А всем известно, что хитрован-старатель ищет тайное место, как муха навозную кучу. А кому нужна навозная куча? Но муха-то в ней для себя чё-то находит! А тута тайн – хоть отбавляй! Только недавно власти разрешили вновь пускать сюда старателей. Разрешили как-то нехотя, но, видно, с твёрдой уверенностью, что никто сюда не придёт. А раз так, чё же зря таить? Создавать энтот… как его, тля… нездоровый антирес!
И всё же… начальство в управлении чё-то темнит.
– Столби делянки от сих до сих, – строго внушали ему. – И ни шагу в сторону! Шаг вправо, шаг влево!.. Слыхал о таком? Ещё услышишь! Всех лично предупреждай об ответственности. Смотри! Ответишь головой!
– Но это же – не в жилу! – заикнулся разметчик. – Они ж – матёрые, черти! Землю наскрозь видют. Чуть чё – сразу на дыбы!
– Недовольных – гони взашей! Об особо настырных сообщай, куда надо. Там разберутся. Жила – дело государственное! Пусть ищут россыпь. А те стволы, где нельзя, всё одно забиты мусором. Сам знаешь. Так всем и говори. Ступай!
Сам он в этих краях чужой, но люди бают, брешут, конешно, что место это нехорошее, злое и с конца тридцатых – совершенно недоступное. Шепчутся, что тогда понагнали сюда солдатни с ружьями и даже пулемётами, понатыкали застав и на всякой добычи поставили большой крест.
Поперва все думали, что найдены в Золотой невиданные и невидимые доселе запасы золота. Могёт быть, и червонного! И государство, как всегда не хотит ни с кем делиться, а всё взять в свои ежовые рукавицы. Старатели с досады до крови грызли заусенцы: ведь шахты эти вдоль и поперёк излазаны, в каждой все три ствола обсмотрены – семнадцать метров вширь и до пятидесяти вглыбь. Золотишко, конешно, шло, но всё больше мелкое. Неужто сам чёрт подкинул! Могёт быть! Советска власть – фартовая стерва! И всё под себя гребёт!
Но очень скоро про всю эту дурь забыли. Потому что на Золотую, через Шершни, грузовики ехали полные, а обратно пустые. С золотом-то всё как раз наоборот. По Шершням поползли гнусные слухи, что после проезда машин на Золотую, на дороге иногда находили скомканные клочки бумаги с жуткими словами: «Люди… кто найдёт… передайте родным… нас везут на расстрел…». И никакого адреса. Брехали: какой-то приисковый малец из озорства на повороте успел уцепиться за борт грузовика и пробрался в кузов, поскользнулся и, падая, схватился за чью-то голую, холодную, как лёд, ногу. Водитель остановил машину, долго оглядывался по сторонам, потом, глухо прошипев: «Щенок! Дуй отсюда! Туда же захотел!», вышвырнул ошалевшего пацана на дорогу. Тот сломал руку и с тех пор стал как дурной.
А по ночам от горы слышался рёв работающих вхолостую моторов и частые хлопки, очень похожие на выстрелы. И уж совсем непонятной и потому особливо пугающей была молва о каких-то машинах с железными кузовами с горячим шлаком и кислотами, привозимыми сюда то ли с челябинских заводов, то ли с тепловых электростанций.
Со временем все эти небылицы были само собой похерены. Всё съела война. Опосля по приказу горкома партии Челябы на горе устроили огромедную городскую свалку. И вот теперь, словно очухавшись после тяжкого похмелья, вдруг снова запустили сюды старателей. Чудеса!
И всего-навсего из-за этих двух чокнутых братанов Надымовых тащись сюды, сиди тута цельный день и жди чуда! А, главное, следи, шоб не залезли они ненароком в заповедную зону. А эта ж сволочь всегда норовит туды, куды нельзя! Така, тля, порода, язвить её в задницу!
Разметчик слегка качнулся, ухватился за воздух, громко рыгнул, глянул в свой засмальцованный планчик, затем на братьев Надымовых и стал неверными шагами отмерять ихнюю делянку. Вбил в границы колышки, вытер потную руку о свою плешь и сказал:
– Готово! Старайтесь, тля, на здоровье! Лучшего места и не придумашь! Пуд вам золота на на пуд земли! А я… покеда пошёл. Дела! К вечеру непременно буду.
Братья странно переглянулись. Заметив это, разметчик чуть не протрезвел от страху: во, тля, память! Главного-то не сказал!
– Вы, ребята, вот чё! – он погрозил им пальцем. – Где пометил – ройтесь, ковыряйтесь, на любу глыбину. Ништо! А вбок – ни-ни! Такой приказ! Там всё едино – мусор. Ишо провалитесь без команды – ищи вас!
Как и ожидал разметчик, братаны нахмурились, попереступали с ноги на ногу, поматерились нечленнораздельно, но спорить почему-то не стали. Разметчик, довольный, ощерился: понятливые! Мысли в голове заперемещались так быстро, что слова уже не вязались. Ещё раз для солидности он заглянул в свой чертёж, что-то в нём черканул и ушёл.
Братья остались одни. По сторонам темнел не очень густой лес. Духота. Могёт, к грозе. Пора, благословясь, начинать.
– Чё он нам тута навтыкал? – повернулся к брату Алёшка. – Жила-то – вон где!
– Ничё! – ответил Петька. – Он хитрый, а мы ишо хитрее! К тому ж он вдрызг пьяный и раньше утра не придёт, а мы, слава Христу, ишо трезвые. Дудку пробьём, где он, падла, наказал, а дальше свернём к жиле. Там метров через пять должон быть один штрек. По нему и подберёмся. А хер!
Дудку пробивали долго, хотя пласт земли показался удивительно рыхлым, как взбитая перина. А ведь все работы здесь прекратились задолго до войны. Но опять же за это время руки отвыкли от натужного старательского труда.
Братья по очереди лезли в дудку, и пока один углублял её, другой подымал наверх отрытую землю. Наконец, Алёшка достиг глубины, где по его «расчотам» и был тот самый заветный штрек, прямиком ведущий к золотоносной жиле. Он мимолётно поднял глава кверху: там, на высоте пяти-шести метров мелькнул круг уже вечереющего неба и живое пятно братнего лица.
Алёшка начал долбить вбок, комья глины вперемежку с камнями валились ему под ноги. Он был завален ими уже выше колен. По правилам надо было остановить проходку, поднять навороченное на-гора и укрепить потолок. Но по всему штрек – уже где-то совсем рядом. Он чувствовал пустоту даже за метровой стеной плотно спрессованной каменистой уральской земли. По каким-то едва уловимым сквознякам, по особому запаху полого подземного пространства. Так научил батя. Если он сейчас не дорвётся до этого проклятого штрека, он попросту упадёт от усталости и всё придётся отложить до завтра. А завтра, завтра – не сегодня! Завтра точно придёт этот сучок и хер знает, кто ишо! Кроме того, Алёшка свято верил, что золото, как уж, выскальзывает из непроворных рук, его надо успеть захватить врасплох.
Он долбал и долбал без передыху, и вдруг кайло, едва не выпав из рук, провалилось в совершенно чёрную дыру. И из этой дыры в лицо ударил ни на что не похожий тяжеленный дух и стал быстро заполнять всё вокруг. Керосиновая лампа враз погасла, и Алёшка явственно ощутил, как от вырвавшейся из недр отравы, натурально отваливаются руки и ноги, а голова как бы вращается вокруг туловища.
– Нечиста сила! – одурел Алёшка и на карачках попятился назад к дудке. Там он из последних сил отцепил от верёвки пустую бадью, обвязался верёвкой и дёрнул несколько раз: «Тяни!» Верёвка напряглась, и через минуту Алёшка уже лежал у ног Петра и полоумно бился о землю.
– Братуха! Чё там? Чё там? Чё там? – токовал Пётр и тряс его за плечи.
– Нннн… ни знаю! – икал Алёшка. – Кажись… смерть!
Глава 9
Братья допили мою «Столичную», утёрли рукавами уста и смотрели на пустую бутылку с сожалением, а на меня с намёком. Больше водки у меня не было, а и была бы – не дал. Русский меру знает, да не скоро скажет. А братья мне нужны были тверёзыми. Поэтому я сделал вид, что намёка не понял, и уставился на них без всякого сожаления.
Алексей пожевал губами, поскрёб ногтём столешницу и хитро прищурился:
– Могёт, дальше присочините сами?
– Могёт! – не стал спорить я. – Вы обнаружили в шахте газы и больше в дудку не полезли. Золотишко – оно, конешно, дорого, а жизнь – дороже! Так?
Стариков аж подкинуло. Их жёлтые, прокуренные глаза заблестели в полумраке комнаты.
– Шо жисть! Жисть – копейка! Ломаный грош! – сердито забасил Пётр. – Ты, малец, мало знаешь, а ишо меньше смыслишь!
И торжественно добавил:
– Полезли! Ишо как полезли!
– Но там же – смерть! – не унимался я.
– Там – золото! – разом выдохнули оба Надымова. – Ты кады-нито лебеду жрал? Та чё лебеду! Любу траву сорную, лишь бы брюхо набить? А мы жрали и сырой водой запивали. А зимой и того не было. Смерть-то она поверху ходила. А под землёй, ежели с умом и пофартит – ух! Всё – ништо!
Деды, как ополоумели:
– Да ты, парень, кады-нибудь в кулаке, окромя жалезного рубля с энтим самым калмыком чё держал? А мы держали! Полезли! Тряпки на морды намотали, шоб не задохнуться и полезли, за милую душу! А газ – не руда. Кады его малость сквознячком выдует, остаточек только веселит. Небось, не поперхнёшься! Да кабы там тока газ!..
… На Урале летом день тянется до ночи, а ночь наступает мгновенно. Вечера, почитай, совсем нет. Покувыркавшись по траве и едва отдышавшись, Алёшка сразу же заторопил брата:
– Теперя ты лезь! Это у меня от усталости. Я там уже всё расковырял, очухаюсь – сменю.
Звёзды густо заслонили темное августовское небо. Казалось, до них можно дотянуться рукой. Иногда яркие искорки проносились мимо лица, и было не понятно, то ли это падучие звёзды, то ли просто крохотные светляки.
– Братуха! – сказал Пётр, обвязываясь верёвкой. – А звёзды, поди, тоже из золота. Ишь, бля, как блещут! Вот бы хоть одна упала прямо в дудку! Ей Богу, полдудки забила бы! Могёт быть?
– Могёт! – согласился Алёха. – Но тады нам с тобой – точно п-ец! Такого фарту Родина-мать ни в жисть не простит! Она у нас шибко фартовых не любит! Сразу – не кладбище. Тебе какое больше глянет – Успенское или Градское?
– Где ты, там и я! – захохотал Петька. – И то правда! Худу курку и режут последней. Она, курва, по зёрнышку клюёт, а сыта. А большим куском можна и подавиться.
Он смочил тряпку водой, капнул на неё немного уксусу и туго замотал голову. Под тряпкой оказались рот и нос. И только глаза торчали наружу.
Спустившись на дно дудки, Пётр добавил огня в лампе и огляделся. Немалых размеров лаз уводил к штреку. Обычно братья всё делали основательно, считая, что и под землёй надо хоть изредка разогнуть спину. Потому на проходку времени не жалели и крепь ставили частую и надёжную, а не как попало. Но сейчас братан явно поторопился. Оно, конешно, тело – не душа, его и зашибить не грех. Но погубишь тело, что останется? Один вонючий дух. Ни тебе, ни Богу. А что дух будет вонюч, в том братаны Надымовы нисколько не сомневались. Чего-чего, а золота в человеках – ни на копейку! Одна пустая порода и серный газ.
Из всего непонятного им человеческого организма братья более всего берегли руки, ноги и спину. О голове печалились мало. От неё в шахте одна помеха. А руки, ноги и спина – рабочий инструмент. Они и без головы знают, чё делать.
Сначала Пётр выгреб всю накопанную Алёхой землю. Земля уплыла наверх. Не торопясь, он пробился аж до пробоя, где лаз, по-видимому, соединялся со штреком. Уксус перебивал все посторонние запахи, да и весь спёртый воздух уже давно разрядился, вышел сквозь дудку.
Вот она дыра пробитая Алёшкой! Ежли за нею штрек, сразу должно стать просторно – покровские золотодобытчики работали по-аглицки, без халтуры. Отодвинув опять всю лишнюю землю поближе к выходу, Петька стал осторожно расширять дыру. Наконец, вся стенка рухнула, как подкошенная.
В блёклом свете керосиновой лампы Петька увидел… лежащего на боку старика. Старик тянул к нему сжатую в кулак руку и смотрел на Петьку, не мигая. Петька, сидевший на корточках, вдруг почувствовал, что всё его тело от ногтей на ногах до кончиков волос на голове медленно каменеет. Последним окаменело сердце. Но странным образом, продолжало биться в каменном нутре. И его гул был отчётливо слышен под сводами подземелья.
Старик был одет в подбитую мехом рваную безрукавку и чесучовые сапоги. Он как будто выползал из своего чёрного мира на свет Петькиной лампы. И в этот миг Петька ни за что на свете не сказал бы: живой он или мёртвый. Окаменелыми глазами Надымов глядел на старика и никак не мог сообразить: кто же из них обоих, вообще, живой.
Когда глаза стали отходить, Петька оторвал их от деда и посмотрел вперёд, туда, где должен быть штрек. Но штрека не было. На его месте бугрился неровный квадрат человеческих тел. Руки, ноги, головы, груди, зады, туго прижатые друг к другу, как бы вросли в глину и камень или наоборот вырастали из них. Некоторые туловища имели по три головы и пять рук.
И только этот старик в рваной меховой безрукавке и чесучовых сапогах сумел вырваться на свободу. Где-то за этой чудовищной, непоколебимой массой была золотая жила. Или уже не была? А вся Золотая гора забита мёртвой, однородной, безымянной породой.
Не понимая зачем, Петька с нечеловеческой силой вцепился в стиснутый кулак старика и разжал его. На серой, как прах, ладони блеснул, вонзившись в неё, крошечный золотой осколок.
Глава 10
В Надымовской комнате ничего не переменилось. Всё такой же разреженный сумрак, как на дне дудки. В верхнем углу, где иконка, запутавшись в собственной паутине, мирно спал паук. Во дворе, в будке, замученный блохами, ворочался пёс. В чуланах попискивали голодные мыши. А где-то глубоко под полом мокло в кубышке отложенное на века золото, или как под корчмой в селе Разбой бурлил мутный поток, или не было там ни хрена, кроме гнилой грязи.
И всё это было уже тогда, когда Петька, ободрав ладони и колени, при помощи брата, выкарабкался-таки на божий свет. Сдёрнув с головы задубевшую от пыли и пота тряпку и протерев глаза, он смог сказать всего одно слово:
– Наворотили!
Но сказал это с таким безумным восторгом, что Алёшка от испуга только перекрестился и хотел снять с головы шапку. Но шапки по летнему времени не полагалось, и он всей пятернёй вцепился себе в волосы.
Как будто почуяв недоброе, отчаянно вспыхнул костёр, выбросил к звёздам целую тьму искр и, выгорев, почти погас.
«Чужое дело – могила!» – подумали оба. «Мы влезли в чужое дело. Козлы!»
– Чужое дело – могила! – и через тридцать с лишком лет повторил Петька, сидя в избе своего брата на длинной крестьянской скамье, в тех же самых Шершнях, что в двух километрах от Золотой горы.
Алёшка согласно закивал головой.
Я попытался представить себе пласт трупов по всей длине штрека. Пласт до того плотный, что подпирал стены и потолок лучше любой крепи. Это был надёжнейший штрек в мире! Я попытался представить себе… и не смог.
А братья смотрели на меня с любопытством и с нескрываемым ехидством.
– Ты, мля, тоже лезешь не в своё дело! – сказал мне Алёшка. – Мотри!
– Такая у меня блядская работа! – попробовал отшутиться я. – Да вы хоть что-нибудь почувствовали, когда?..
Вопрос был не от мира сего, но Надымовы похоже крепко задумались.
– Жалаешь знать для себя? – закашлялся от прикуренной папиросы Пётр. – Или для своей газетки? Ежели по истине, то исть по-божески, сначала абсолют ничево.
– Ничево! – подтвердил Алексей. – Душа, она, конешно, не кремень. Но мы стоки энтих мертвяков за войну перевидели! Ты стоки живых не встречал. Я опосля ранения приехал в Челябу. На вокзале, на лавках лежали, под лавками, прямо у касс. По Шершне, почитай, кажин день возили на подводах хоронить, в рогожке, в тряпках укутанных. Возили и возили! И хоронили где ни попадя: в смоляных ямах, в старых рудниках, в любом овражке. И завсегда скопом. Живых-то не шибко отличали, скоки под номерами ходило. А уж мёртвых! Така страна!
– Конешно, таким огулом, – поддакнул Пётр, – да ишо под землёй! Кого хош смутит! Я телом поперва оторопел – каюсь! Тело – оно ж дерьмо, рыхлое, со слабинкой. А чуть что – деревенет! А душа – ни-ни! Душа заскорузла. И чего ж ей трясьтись? Не я ж их стоки наворотил! Другие.
– Но кто же? – безнадёжно спросил я.
– Хм! – весело хмыкнули братаны. – Могёт власть! По свому закону. Она не всех и пулей доставала. Кого как. Но доставала всех! Мешали ей лишние человечки, што ли? Не знаем. Виноватых с невинными, падла, смешала. Теперя, поди, дознайся, где, прости Господи, безродный, где палач, а где и невинно убиенный! Народец, кады он перебаламучен да перемешан до неузнаваемости – ни на что не гож. Ни мёртвый, ни живой!
– Одно слово, мусор! – подвёл черту Алёшка. – А ты, канешно, думал – святой! В том велика задумка была: одним мокрым рядном всех накрыть да в золотую шахту и скинуть. Золото безымянным прахом опоганить. Самый час на том месте церкву ставить, шоб срам прикрыть.
В какой-то момент братаны прервались, как опомнились и, не говоря больше ни слова, деловито курили. А я вспомнил, как всего через месяц после кровавой ашинской катастрофы, поехал на перегон Аша-Улу-Теляк, где два пассажирских поезда Адлер-Новосибирск и Новосибирск-Адлер в одночасье сгорели живьём. Среди погибших была целая детская хоккейная команда из школы, куда через год пошла учиться Надька.
Рассказывали, что через несколько часов после взрыва, когда по всей насыпи ещё валялись обугленные трупы, пылали вагоны и окрестный лес, на поляну приземлился вертолёт. Из него вышел сам Горбачёв со свитой. Долго смотрел на сплошное месиво спасательных команд, машин скорой и пожарной помощи, рот солдат, мёртвых и умирающих. Устало потёр ладонью пятнистый лоб и, ничего не сказав кишащему вокруг начальству, вернулся в вертолёт и улетел навстречу новым победам и катастрофам.
И вот ровно через месяц я снова бродил по железнодорожным насыпям, где совсем недавно бушевал горящий «продукт», где в адовом огне сгорали тела и души сотен людей. На запасном дворе станции ещё ждали переплавки покорёженные огнём вагоны. А специальная команда вскрывала злополучный продуктопровод. Здесь же работала бригада прокуратуры СССР. Уже немолодой следователь повернулся ко мне и раздражённо сказал:
– Теперь виноватых не сыщешь. Все и никто! Трещины в трубах? – так нет других. Сократили штат обходчиков, а вертолёт прилетает снимать показания раз в месяц? – так казна пуста. Давление в системе стало резко падать? – так сразу же перекрыли подачу продукта в Ленинске. А то, что от Ленинска до этого перегона двести километров, и на этом отрезке продукта уже было – до хрена – не отсосёшь, так, как говорится, процесс-то пошёл – не остановишь! Почему не остановили поезда? – а кто его знал, что они, дьяволы, так некстати сойдутся именно здесь! Такая точность в СССР вообще не предусмотрена! А бросили в окно сигарету, или искра от колёс в газ попала – вопрос к Богу!
– Скажите, – пристал я. – А почему продуктопровод провели рядом с железной дорогой? Что – страны мало?
– Ну, не совсем рядом! – задумчиво возразил следователь и вдруг вплотную подошёл ко мне. – Хотя… вы и правы. Но это – всё семечки. Подумаешь, два поезда! В такой-то… великой стране! Если есть охота, покопайтесь в Челябинске, молодой человек! Там под ним таких продуктопроводов, как червей в подвале. И трубы такие же, то есть все – рваньё. И всё – не по закону.
– А где именно? Скажите же, где именно?
– Ну, уж нет! Ищите сами! Мне б своё дерьмо разгрести и живым остаться. У нас всё так круто перемешано, что, кто прав, тот и виноват.
… Надымовы докурили папиросы, поплевали на тлеющие окурки.
– Ну, чего ишо? – заёрзал Петька. – Водка допита, сказка досказана.
– Момент! Вы сказали, что поначалу не ощутили ничего. А потом?
– Потом? Обозлились! Ишо как обозлились! К жиле-то никак не подобраться! Мертвяки-то на пути встали. Мало, что от живых спасу не было, а тут ишо энти!..
– И бросили стараться?
– Эк, заладил: бросили, бросили! Да тут, почитай, вся земля прокажена, вся в шкелетах – куда ни ткни! Закрыли штрек досками, шоб не так шибко воняло. От свежего воздуху тело быстро портится. И пошли копать дальше, в другую сторону. Не таку, канешно, фартовую. А мёртвый живому – не помеха!
Глава 11
Один мой дружок любил повторять:
– Я абсолютно уверен только в том, что не доживу до светлого будущего всего прогрессивного человечества. И хер с ним!
Я же всегда верил во что ни попадя. Правда, после тройки по научному коммунизму, который я, как последний идиот, выучил назубок, в «светлое будущее» я разуверился раз и навсегда. Какой там к чертям собачьим коммунизм, если из-за него я остался на целые полгода без средств к существованию! К тому же я ещё до рождения понял, что всё самое интересное и важное начинается ровно через пять минут после моего исчезновения со сцены.
В то, что я когда-нибудь умру, я поверил в десять лет, впервые лёжа на операционном столе с аппендицитом. До этого я был железно уверен: стоит мне только захотеть, и я никогда не умру и не засну от наркоза. Пускай другие умирают и засыпают! Что я такой же, как все? Ни хера подобного! Когда на меня натянули маску и дали наркоз, я старался как мог, стиснул зубы, чуть не задохнулся и не рехнулся, но всё равно ровно через мгновение заснул. Такое разочарование в себе я испытал разве что в момент рождения, вырвавшись из материнской утробы на целых пятнадцать минут позже моего братца-двойняшки, да ещё малость пришибленный.
«Со смертью будет точно так же, – твёрдо решил я. – Сколько ни старайся, конец один. Тогда лучше умереть сразу и насовсем. Всё равно самое интересное и важное начнётся ровно через пять минут после меня. А пережёванное мясо волку не впрок. Умирать так умирать!»
С тех пор любому, кто посмеет меня воскресить, будь то сам Господь, я сразу же после воскрешения плюну в лицо и скажу: «Что же ты, дурак, наделал!»
Так в десять лет я похерил веру в собственное бессмертие, которое вполне могло бы и быть.
Но кое с чем я не смогу примириться никогда. Я никогда не мог и уже никогда не смогу представить себе смерть моей бабы Баси, хотя ей и было восемьдесят семь по жизни и девяносто три по паспорту и Бог всеми силами хотел поскорее заполучить к себе такого настоящего человека.
Когда какой-то шальной мотоциклист сшиб прямо напротив нашего мелитопольского двора маму… я скорее готов был представить её мёртвой, чем живой под его проклятым колесом, волочащим её по липкому от жары асфальту.
Меня не было в Мелитополе, когда умирал папа Ной. Но я ясно вижу, как в самый последний миг его чудесные карие глаза вдруг стали беспросветно голубыми, как он повернулся со спины на бок, и будто засыпая, прошептал:
– Вот и всё… как жаль!
А врач «скорой помощи» на вопрос брата, надо ли завтра вызвать участкового, недоумённо ответил:
– Зачем? Он уже умер.
Но даже перед собственной смертью я никак не смогу представить себе, что где-то недалеко от Мелитополя, на какой-то Аллее Славы, где хоронили лишь по специальному разрешению горвоенкомата, на двухметровой глубине… и через пять, и десять, и сто лет… Нет! Какое это может иметь отношение к Ною, который не строил Ковчег!
… – Поехали! – с порога завопил Вепрев. – Я прямо со дна! Пообедаем потом. Впрочем, возьми что-нибудь посъедобнее. Третий день живу за счёт запасов собственного организма. Я что – самоед!
– Олег! Ты меня уже затрахал! Я что – твой кормящий отец? С какого ты дна? Там что не кормят таких, как ты?
– Я со дна Золотой горы! Мы с «Мемориалом» докопались чёрт знает до чего! До таких моментов! Не веришь? Две справки из Курганской тюрьмы, обувка, кошельки с деньгами, зубные щётки! Но главное: пули и гильзы, и пробитые и скошенные черепа! Это какой-то Холокост! Людей подымали среди ночи, обещали Сибирь и Колыму, а везли прямиком на Золотую!
Срочно вызови машину! Ты как журналист должен всё засвидетельствовать раньше гэбэшников. А то они скажут, что мы это всё сами туда понатащили!
– Не смеши! Откуда у «Мемориала» лишние зубные щётки? Что КГБ неизвестно, в какое роскошное время мы живём! Да они сами давно чистят зубы пальцем. С черепами, конечно, во все времена было проще…
Вепрев подтолкнул меня к телефону, а сам, усадив себя в позу «лотоса», погрузился в нирвану.
Через час редакционный «еразик» уносил нас к Золотой горе.
Глава 12
Мы взбирались по склону Золотой горы. Я, Вепрев и Слава КПСС. Склон был пологий. До того пологий, что взбираться по нему было просто невозможно. Но мы взбирались, почти карабкались. От дерева к дереву, от пня к пню. Даже не помню, что там росли за деревья: берёзы или сосны. А может, ели. А может, и то и другое, и третье. Но помню точно, что был лес и было утро. И ноги скользили по мокрой от росы… то ли пожелтевшей хвое, то ли прошлогодней листве. И светило то ли солнце, то ли луна. Или солнце и луна одновременно. Утром это иногда бывает.
Понятия не имею, о чём думал Христос, взбираясь на Голгофу с перекладиной креста на плечах. И чего больше всего боялся он там увидеть. Может быть, себя, уже распятого и никому-никому не нужного. Или вдруг его с головой накрыла чёрная, как подземная волна, мысль: что если он вовсе не сын Бога… которого не существует? И что тогда?.. Кровь, боль, позор, смерть – и только! И ничего того, ради чего стоило всё это терпеть! И может, он с ужасом пытался вспомнить, кто и когда, вообще, внушил ему безумную веру в собственное бессмертие. Кто, кроме него самого!
Понятия не имею, как карабкался он по пологому склону Лысой горы туда, куда ни за что на свете идти уже не хотел, но не идти уже не мог.
Я тоже обрёк себя карабкаться по такому же совсем не крутому склону Золотой горы в слепой надежде понять что-то такое, от чего, может быть, я полюблю эту страну не только за то, что я в ней рождён. И лишь сейчас, бредя от дерева к дереву, от пня к пню, по мокрой от росы Золотой горе, к тому, что уже неотвратимо должен был увидеть… я вдруг испугался, что могу возненавидеть её именно за то, что я в ней рождён. И что тогда?..
На самой вершине этой холмообразной горы стоял деревянный стол и два стула. Дальше – серела заполненная до краёв холодным утренним туманом гигантская яма, котлован, озеро Карачай, из которого выкачали воду и наполнили этим серым туманом.
Временами из ямы выбирался человек, шёл к столу и что-то бережно на него ставил. Вокруг стола валялись туго набитые чем-то мешки.
– Сейчас я вам покажу такие экспонаты! – ожил Вепрев. – С того света! Рекомендуется на пустой желудок.
– Заткнись! – попросил я.
Олежка заткнулся на целую минуту. А через минуту подбежал к столу, схватил с него какой-то круглый, грязный предмет и, подняв высоко над головой, ликующе крикнул:
– Славка! Снимай!
Мы подошли к Вепреву.
– А чё снимать!.. – как всегда обиженно начал Слава КПСС и тоже заткнулся.
К ладони Вепрева прилип только что вынутый из ямы человеческий череп. Весь в глине…
– Он ещё не отмыт, – суетился Вепрев. – Но вот смотрите!
И он ткнул указательным пальцем в область затылка. Палец легко вошёл вовнутрь.
– Это – дырка от пули! Славка, снимай прямо с пальцем. Мгновенный снимок! Феноменально! Смерть КПСС! Снял?
– Не снял! – разозлился Слава. – Поверни его к солнцу, и убери, мля, свою башку! Она бросает тень. Да высунь, мудак, из дырки палец. Да не совсем! Чуть-чуть – чтоб был виден.
Заметив нас, к столу стали сходиться раскопщики.
– Вы из газеты? – спросила немолодая женщина, протянув мне руку. – А я из «Мемориала».
Она назвала свою фамилию, но я, страдая редкой даже для журналиста памятью, фамилии и имена запоминал плохо. Обычно, с третьего раза. Но какой же дурак представляется трижды? Однако в Советском Союзе женщина, подающая мужчине при встрече руку, как женщина за рулём. Поэтому её руку я запомнил сразу и навсегда. Средний палец был забинтован, и сквозь грязный бинт проступало бурое пятно.
– Производственная травма, – усмехнулась она. – Здесь это выглядит странно, правда? Эти ребята – добровольцы с исторического факультета, будущие археологи. Было больше. Не все выдерживают. Всё-таки это – не древние окаменелости. Кости совсем… свежие. Как будто прикасаешься к ещё тёплому телу. Раскапываешь чей-то костяк… а вдруг это – твой дед или… Жутко.
На столе вперемежку с гнилыми костями лежали осколки фаянсовой посуды, спички, пуговицы, расчёски, очки. Несколько пуль и гильз. Я взял истлевший лоскуток бумаги. Это была справка, выданная заключённому Курганской тюрьмы об изъятии у него личных вещей и документов. Фамилия не прочитывалась.
– Их привозили сюда отовсюду. Большинство было тепло одето, с вещами. Это делалось специально. Чтоб заранее не пугать. Поедете, мол, в ссылку в Сибирь или на Север. Тогда это было в порядке вещей. Только глупые спрашивали: за что? Как первородный грех! Многие загодя готовились к худшему. Читали? – у Мандельштама всегда стояла наготове котомка и других тоже – на случай. Но к массовому забою не был готов никто! Вот им и говорили: одевайтесь, обувайтесь – дорога дальняя. Гитлеровцы тоже вели в душевые, а вместо воды пускали газ.
Она помолчала. Потом подхватила со стола пригоршню гильз и пуль.
– Кое-что непонятно. На сотни трупов пока найдено всего семь гильз и одиннадцать пуль. Очевидно, людей живьём сбрасывали в яму, а после добивали штыками и лопатами. Экономия! Об этом говорят скошенные чем-то острым черепа. Убивали и прикладами. От ударов остались глубокие вмятины. У многих перебиты рёбра и кости.
Вепрев решительно потащил меня к яме.
– Старик! Это всё – фрагменты. А ты должен увидеть панораму! Тебя разобьёт паралич! Ты был когда-нибудь в морге? А я был! Нам в училище, я уж не помню в каком, устроили поход в анатомический музей. Совершенно бесплатно! Поход под девизом: я люблю тебя жизнь! Я и раньше хотел на этом подзаработать. Один хрен мне предложил:
– Пойдём в морг трупы одевать! Видал, блин! – одеть тело – двадцать пять рублей! Ну, пусть не по четвертаку. Будем с работягой делиться. Все – деньги! Люди-то умирают регулярно. Никакого дефицита!
Мы пошли по моргам. Видели старух с зелеными пятками. Приходим в больницу скорой помощи, меня там как-то оживляли. Выходит дежурный врач, уже немного под наркозом:
– Какие проблемы? Счас узнаем!
Возвращается с таким упакованным парнем – обалдеть! С золотой цепочкой на запястье. Врач шепчет:
– Видите, тачка стоит? Его! Меняет каждый год.
А тот хрен из морга говорит:
– Нет, вы мне ребята не нужны! Умрёте, тогда – приходите!
А дежурный важно поясняет:
– А что вы думаете! Ведь еврея одеть – это одно, цыгана – другое. Вы это умеете? С русскими, конечно, попроще.
– Но мы могли бы, что попроще.
– А попроще – бездомные и алкаши. Хотите? Но это – бесплатно.
Бесплатно нам устроили экскурсию в этот трупорезный музей. А там в ванне лежит труп или полтрупа и патологические анатомы около него жуют булочки. И, как правило, просят новичков:
– Эй, малый! Принеси, пожалуйста, сушку из кладовочки. Да не там! Вот-вот!
А там у них комнатки шутейные: в ванне за дверью лежит труп, а ноги на двери. Открываешь дверь на себя, и труп ударяет тебя пятками в морду. Очень забавно!
Я не слушал Олежку. Я медленно подходил к краю вскрытой братской могилы. К краю своей судьбы. Я уже знал, что увижу там. И не было ни страха, ни слёз в горле, ни сострадания. Абсолютно ничего! И я проклинал своё холоднокровие. И цепенел перед ним.
Глава 13
Звонили из прокуратуры: Белокопытов убит из самодельного пистолета, похожего на карандаш или авторучку. Для снайпера не годится, но в упор бьёт, как фауст-патрон.
– А за что убили? – спросил я следователя.
– Пока это – белое пятно. Свидетелей нет. Остаётся одно из двух: либо найти преступника, либо… допросить дух убиенного. Последнее проще.
– Так в чём же дело? – не удержался я.
– Суд не примет его показаний, – вздохнул в трубке следователь. – Советский суд не верит в виртуальную реальность.
– А вы?
– А мне не положено! – отрезал следователь и положил трубку.
«Да здравствует советский суд! Самый невиртуальный суд в мире!» – обрадовался я.
При чём тут «Кавказская пленница»? Я не люблю цитировать чужие мысли. Даже гениальные! Всё, что я говорю или думаю рождается исключительно в моей гениальной голове. Иногда по глупости. И если это уже на что-то похоже, так что – Сталин не похож на Гитлера, Цезарь на Наполеона, Пирл Харбор на Порт-Артур, а Чичиков на господина Пихтовникова?
Кто такой Пихтовников? Не слыхали? И не надо! Впрочем, почему не надо? Да, ради Бога! Есть такой тип русской жизни. Привёз в Челябинск идею монолитного домостроения. Всех обольстил, очаровал, показывал фото домов, построенных по его проектам. Особо недоверчивых и любопытных за свой счёт свозил в Новосибирск. Там – целые кварталы «монолитной» застройки.
– Все – мои! – гордо говорил Пихтовников поражённым экскурсантам. – Сговоримся, завтра же покрою ими весь Челябинск!
Короче, сговорились. Дали под честное слово пять миллионов: строй! Пихтовников открыл фирму, фирма получала зарплату. А Пихтовников с пятью миллионами укатил на Кавказ по делам этой фирмы… Администрация Челябинска долг списала, розыск не объявляла: идея-то, в сущности, была хороша, а идеи в России всегда стоили дорого. Ах, господин Пихтовников – козырной валет!
А обрадовался я вот почему! Дело в том, что моя бессмертная тёща-бабушка Бетя окончательно и бесповоротно решила засадить меня в тюрьму. Зачем ей это нужно? Как говорил мой однокурсник Гриша Загорулько: это очень-очень сложный вопрос! Проще говоря, бабка снова хочет остаться один на один со своей внучкой.
– Ирочка! – скворчит она. – Твоя покойная мама Надя завещала тебя мне. Чтобы ты за мной ухаживала. Зачем тебе для этого муж? Чтоб делать мне зло?
И надеяться мне совершенно не на что. Бетя до сих пор легко переворачивает стиралку для просушки, носит зимнее пальто с металлической цепочкой вместо вешалки, потому что пальто весит пуд, читает газеты без очков и в магазине всегда всё берёт вне очереди, что не удаётся даже инвалидам войны и хулиганам. Она участвует во всех наших домашних пирушках – попробуй не позови! – и терроризирует моих знакомых страшным вопросом:
– Как ви думаете, Хейг пошлёт самолёты бомбить Иран? Ви не знаете, кто такой Хейг? И ви работаете в газете?
Мне она, правда, говорит другое:
– Саша! Ты – хороший человек, и я тебя очень люблю. А Ирочка – такой злой ребёнок! Вся в её маму! Её мама Надя, моя дочка, меня не слушалась и заморозила себе груди, и умерла-таки от рака. Я была против её первого мужа-грузина, и была против её второго мужа-еврея с циррозом печени, и я была против мужа моей дочки Гали, потому что он был хоккеист, а что это за профессия для еврея? Правда теперь он – замдиректора завода, и теперь он очень хороший человек, мой Мишенька! Я воспитывала Ирочку как свою дочь, даже лучше! А ты у меня хочешь её отнять!
Теперь Бетя ходит по двору и всей дворовой шпане рассказывает, что я её бью. Ну, как бью? Откуда мне знать! Она говорит, что до смерти. А потом полуживую выгоняю её из дому на мороз. Как Виталик. Смертельный номер!
– Ви не представляете, какой он сильный! – жалуется Бетя, сидя на лавочке под нашим окном. – Он сильный, как пан-спортсмен! Если он меня убьёт, Ирочка снова станет сиротой!
«Бете почти девяносто лет, – соображаю я. – Не сегодня-завтра случится невероятное, и докажи потом, что ты не Раскольников!
После Золотой горы я понял, что в нашей стране ничего невозможного нет. Приедет чёрный воронок, свидетелей до хрена! И через тридцать лет тебе пришлют справку за подписью генерального прокурора СССР «реабилитирован посмертно за отсутствием состава преступления».
И я, как Израиль Египту, наношу Бете упреждающий удар! Пока Бетя ходит по соседям, я иду к участковому и зову его на место будущего преступления. Участковый приходит к нам, такой симпатичный молодой человек. Но мент есть мент! А Бетя способна заговорить и чёрта! Словом, риск очевиден. Но на этот раз я застал Бетю врасплох.
– Ви не знаете, какой у него скверный характер! – сорвалась с цепи тёща-бабушка. – Вам любая соседка скажет, какой у него скверный характер! А ви знаете, какая я хорошая бабушка, чтоб я так жила! Я отдала им все свои вещи, я отдала им свою квартиру, я готова отдать им всю себя! И ви думаете, они будут мне за это благодарны? Ви думаете, они хотят всё это отработать? Их дочка Наденька, моя киса-манюнечка! – изгрызла мне тапочки! Специально! А когда мне плохо, они вызывают «скорую», чтоб она мне сделала смертный укол! Я не имею уже, что вам ещё сказать: мой зять Саша бьёт меня каждый день!
– Бабушка! – вкрадчиво попытался прервать Бетю участковый. – Покажите, пожалуйста, как он вас бьёт.
– Он подходит ко мне! – ощетинилась Бетя. – Он хватает меня за руки. А ви знаете, какие у него железные руки? Так он хватает меня этими железными руками и садит на кровать!
– А когда же он вас бьёт?
– Как когда? – Бетя аж привстала на носки. – Я же сказала: хватает меня за руки и садит!
Мент схватился за голову.
– Ну, хорошо! Собирайтесь!
– Куда? – не поняла Бетя.
– Поедем, бабушка, на экспертизу. Там снимут побои. Если найдут хоть один синяк, вашего зятя будут судить. А если нет… судить будут вас.
– Это ещё за что? – опешила Бетя.
– За клевету и подрыв его репутации. Как старую сплетницу, что ли. Конечно, с учётом вашего преклонного возраста тюрьма вам не светит. Но общественное порицание я вам гарантирую.
Участковый ласково поглядел на Бетю.
– А, вообще, у вас золотые внуки. В квартирах, куда меня зовут, все стены забрызганы кровью. Если бы моя тёща говорила обо мне такое!.. Я выбросил бы её с третьего этажа вместе со всем её барахлом. Но я говорю вам это, не как ваш участковый, а как… доброжелатель.
Глава 14
В субботу на площади Революции собралась старая красная гвардия. С алыми флагами и транспарантами, оставшимися от предыдущих октябрьских и первомайских парадов. Всё было, как прежде: с серпами и молотами, с гербами СССР и с блестящими наконечниками на древках знамён. Правда, некоторые знамёна, взятые прямо со складов заводов и фабрик, были плохо проглажены, а на некоторых транспарантах сквозь свежие клейма «Ренегата-Горбачёва – в отставку» или «Ельцер – агент мирового сионизма», как на старинных картинах, проглядывали лозунги уже таких далёких номерных пятилеток.
Хуже было другое. Эта пятнистая гиена из Ставрополья, этот пожиратель трупов, до безобразия распустил народ. В стране – классическое двоевластие. На одной стороне площади Революции, над властвующим обкомом партии, развевается красный флаг, а на другой стороне, по диагонали, над монументальной сталинской высоткой дерьмократы опять присобачили свой трёхцветный Андрееевский. Не флаг, а лоскутное одеяло, карта Африки, царский утиральник! Куда может привести трёхполосное движение? Только в пропасть!
В стране ещё советская власть, СССР – ещё великая держава и всё прочее, а попробуй сорвать эту мерзость! Того и гляди, самого повесят на шпиле заместо флага.
Ещё можно без долгих раздумий ввести танки в Баку и сапёрными лопатками разогнать глупых грузин в Тбилиси, а здесь, на Урале, в опорном, чёрт его побери! крае державы, в легендарном Танкограде, разнуздавшиеся пидерасты грозят переименовать святые для каждого советского человека улицы, а на площади Революции, у подножья памятника Ленина, под самым носом обкома партии, устроить какое-то торжище, шабаш спекулянтов и чурок. И это в то время, когда партия и правительство отчаянно мобилизует массы на выполнение Продовольственной программы, чтобы челябинцы наконец-то смогли отоварить карточки трёхмесячной давности!
Оно-то кое-какие улицы переименовать и не грех! Революция-то, прости Господи, была жидовской. Как писал великий пролетарский поэт, кругом жиды, одни жиды! Улица Сони Кривой, Цвиллинга, Елькина – не Челябинск, а Тель-Авив! Новая пролетарская революция должна быть русской, русской, русской! Без местечковых интернационалистов, озлобленных «пятипроцентной нормой» и пресловутыми погромами. Но начнёшь с этих самых Кривых и Елькиных, а кончат улицей Братьев Каширинных, площадью павших революционеров и площадью Революции! Тряхнёшь бюст Цвиллинга, а рухнет памятник Ленина. Одно на другом стоит и друг друга подпирает. Страшно подумать! Но может, и правда, что на Руси ни одно тесто не замесишь без еврейских дрожжей? Да что на Руси, в мире!
Но хуже всего – Золотая гора! Эти золотые россыпи костей и черепов! Только докажи, что всё это – жертвы массовых расстрелов, и вот он – Архипелаг Гулаг в натуре!
К раздвижному брезентовому «столику туриста» выстроилась длинная очередь желающих поставить свою подпись под воззванием о запрещении любых переименований. О запрете даже думать об этом. Молодые партийные распорядители с красными нарукавными повязками организовывали очередь и показывали, как и где нужно подписаться. Уже десятки листов были заполнены простыми русским фамилиями тех, кто верил в тысячелетний советский рейх. И хотя многим из подписантов, судя по возрасту и болезням, оставалось жить в этом рейхе максимум десять-пятнадцать лет, люди с нажимом выводили свои автографы на белых листах и хлёстко, как костяшкой домино, прихлопывали их казённой авторучкой.
– Вот так! – гордо говорили одни.
– Обломитесь! – восклицали другие.
– Были, есть, и будут! – сурово заверяли третьи.
Рядом со столиком замерла по стойке смирно громоздкая фигура в чёрной кубанке с красной лентой наискосок и долгополой тёмно-синей шинели. Грудь и живот фигуры переливались под солнцем от чешуи значков, орденов и медалей, разноцветных нашивок за ранение и надраенных медных блях, которые до революции носили дворники и городовые. Могучая кисть сжимала древко полинялого знамени с надписью «Первый уральский краснопартизанский отряд имени…». Концовка надписи была затёрта.
Очередь за подписями поглядывала на фигуру по-разному. Кто с пониманием и гордостью, а кто даже с робостью. Чёрт знает, что за махновец! Но раз старшие товарищи не гонят, значит, так надо!
Мы со Славкой взошли на трибуну. Там шла подготовка к митингу, и всем было не до нас.
– Простите! – остановил я солидного товарища, – мы из газеты…
– Из «Челябинского рабочего»? – с готовностью откликнулся он.
– Не совсем, но…
– Тогда – минутку! – товарищ враз потерял нас из виду.
– Постойте же! – схватил я за руку парня в галстуке.
– Через десять минут – митинг, товарищи! Там всё и услышите сами!
Тут к нам со Славкой подскочил костистый невысокий старик, в папахе с лентой, но без всяких наград, и сходу заявил:
– Дам любое интервью! Я готов отвечать за всю партию!
– Прекрасно! – включил я диктофон. – Представьтесь, пожалуйста!
– Чапаев! – отчеканил старик и отдал честь.
– Уточните! – попросил я.
Старик посмотрел на нас с презрением и неожиданно бросился к краю трибуны.
– Внимание! Я обращаюсь к вам, мои боевые друзья! Не верьте никому! Каждый второй из вас предатель революции! Сомкните ряды и вы увидите, как мало нас осталось – истинных патриотов! Нам говорят: Советский Союз стоит на крови! Ложь! Почему же он тогда гибнет? Дело прочно, когда под ним струится кровь! Так говорит Заратустра! Значит мало под ним крови праведников, товарищи! Малой кровью не выиграть большую войну! По коням! Шашки наголо! Патронов не жалеть!
Старика оттащили от трибуны, а к нам подлетели молодые, злые, как волки, распорядители-дружинники с красными повязками.
– Ваши документы! Это – провокаторы! Их подослали нарочно спровоцировать сумасшедшего-алкоголика, чтобы дискредитировать наше дело! Долой бульварную прессу!
Глава 15
Митинг мы наблюдали из толпы. Среди стоящих на трибуне отчётливее других был виден Ленин. Во время митинга он не проронил ни слова, но, по-моему, остался крайне недоволен и выступающими, и слушающими.
– Комдурачьё! – наверное, сказал бы он. – Вся партия превратилась в вонючее говно! О чём шумите, за что оправдываетесь? За массовидный террор на какой-то Золотой горе? Сталин, видимо, был лучшим из вас. Но и этот закостенелый грузин, как и Зиновьев, не понял главного: массовидный террор – не нуждается в оправданиях, ибо он есть не поле битвы, а абсолютно мёртвое пространство. Сталин, как никто был близок к истине. Но его «враги народа» – вершина благоглупости и комчванства. Враг коммунизма – весь народ! Это и есть величайшее уравнение революции, товарищи! И если бы Сталин правильно меня понял, сегодня не перед кем было бы оправдываться и юлить.
Но вождь молчал, лучше всех понимая, что время для штурма России упущено по крайней мере до семнадцатого года следующего тысячелетия, и перед ним не Зимний дворец, а пустой Центральный гастроном.
Говорили много, в основном, о Золотой горе. Говорили длинно и хорошо, но как-то скушно. Никто и близко не тянул не только на Троцкого, но даже на Калинина. Казалось, пошли этих ораторов в двадцатом на Врангелевский фронт комиссарами, они не увлекли бы красные полки не только в атаку, но даже на обед. Антиалкогольная кампания, затеянная партией в начале Перестройки, не прошла для неё даром. Одни назло ей окончательно спились, а другие на трезвую голову просто утратили дар речи.
А я всё ждал, когда же на трибуне появится тот, кто, войдя в Кремль, убедил юнкеров сдаться? Где он, красавец матрос, высоченный, с чёрной бородой, по которой его узнавал весь Балтийский флот, комиссар Дыбенко, легко разагитировавший казаков Краснова в Гатчине? А ведь если сейчас Советская власть была полумёртвой, то тогда – всего лишь полурождённой.
Я ждал и всё-таки дождался. К микрофону подошёл журналист Лев Леонов, и сразу же стало по крайней мере интересно. Толпа обсуждала все выступления по ходу и часто глушила оратора. Но даже то немногое, что удалось услышать, убеждало: передо мной один из тех пламенных, до конца убеждённых борцов за власть, искренне выворачивающих мысли наизнанку, мудрый, как Змий и простой, как ленинская «Правда».
– Уже на церемонии перезахоронения нашёлся человек, который уклонился от категорического ответа на вопрос, на чей счёт записать трупы на Золотой горе. Архиепископ Челябинский и Златоустовский владыка Георгий сказал: «Мы пришли, чтобы разделить скорбь со всеми вами, чтобы поклониться праху биенных». Он не сказал «праху жертв репрессий» или «праху невинно убиенных». Потому что данная категория покойных, согласно церковной табели о рангах, прямиком попадает в рай. Церковь не захотела пускать в райские кущи неизвестно кого.
Да, у нас были и сейчас есть лагеря и тюрьмы, были и есть кладбища, но где-то есть и документы. Нельзя же всякий человеческий скелет или безымянный могильник приписывать трагическим годам!
Ай, да Лев Леонов! Ай, да сукин сын! На коммунистическом митинге сослаться на слова сановного попа! Это уже по-ленински! А любопытно, чтобы он сказал, если бы владыка в своём надгробном слове упомянул-таки о «невинно убиенных»?
Но, видно, Леонову было глубоко насрать, что думает о нём каждый в отдельности, он говорил для всех вместе взятых, его речь была обращена в толпу, в то самое «мёртвое пространство», где нет эха.
– Не вызывает сомнения искренность, с какой многие простые люди приняли участие в перезахоронении. Хотя… многим было бы неприятно узнать о театральной стороне мероприятия, о некоторых его актёрах, среди которых был такие великие, как Сахаров и Старовойтова. Например, для получения эффектных фотокадров была заблаговременно приглашена фотомодель К-ва, работающая в одной из музыкальных школ. Снимки, где она изображена в траурном костюме – всё чёрное, всё такое скорбное – обошли многие газеты страны, попали за рубеж. Вот она скорбит с А. Сахаровым… Вот она с батюшкой, потупив взор… Расчёт организаторов оправдался, товарищи! – снимки попали во все крупные газеты, а на будущих выставках принесут медальки. Демократки-фотомодельки пошли в ход! Грудью, так сказать, встали против репрессий! Фотомоделькам всё равно, где и в каком костюме «работать». Привычнее и эффектнее вообще без костюма. Жаль, сценарий на Золотой горе не допускал без костюма. Было бы что показать!
… С этой трибуны я хочу обратиться к так называемым господам демократам! С точки зрения вашего же правового государства о репрессиях не может быть и речи. Что, Сталин «тройки» создавал самолично? Они создавались и действовали на законном основании. Вам теперь эти законы не нравятся? Ну и что? Мы же не объявляем репрессиями крепостное право!
… Друзья! Мы так и не знаем, сколько было жертв, сколько действительных врагов, сколько невинных. Сейчас создаётся впечатление, что никаких врагов у советской власти вообще не было. В чьих это интересах? В интересах врагов нашей великой страны! Я допускаю, что кто-то хотел бы другой идеологии, другого государства и социального строя. Но для таких людей были открыты сто шестьдесят стран мира с идеологиями на любой вкус! Катитесь!
Я допускаю, что на пути поиска новых врагов нас не ждёт ничего хорошего. Но от этого они не перестают быть врагами! И что с ними прикажете делать? То, что всегда делают с врагами!
Это было уже чересчур, даже страшновато. Но мне почему-то стало немножко смешно. Я вспомнил, как на самой последней в Челябинске октябрьской демонстрации к четырёхлетней Надьке подошёл начальник твоего отдела труда и зарплаты товарищ Деребенцев – этакий упитанный, пожилой, барственный. Поиграв с ребёнком подчинённой, он величаво вопросил:
– А знаешь ли ты, девочка, кто я такой?
– Знаю! – решительно сказала Надька, завороженно глядя на него круглыми, как у Бондика, глазами.
– И кто же я? – обрадовался польщённый Деребенцев.
– Дедушка Ленин! – выпалила Надька и спряталась за мою спину.
Глава 16
Когда опостылет клеймить и вещать, судить и потомкам себя завещать, а истина склонится к нашим ногам, и ноги устанут ходить по врагам…
Тогда я пойду к одному парню. Есть такой парень в Челябинске. Называется Андрей Твилинёв. Конечно, я могу к нему и подъехать. Наш «еразик» или «ерафик», если угодно, как правило, через час-полтора после вызова обязательно подскочит. Но к Твилинёву я должен идти пешком. Это гораздо ближе, чем до Шершней, а по сравнению с Ашой или Германией – просто рядом. Нужно только пройти треть города, допустим, от кинотеатра «Спартак» до площади Революции, затем – мимо обкома партии слева и Главпочтамта справа – аж до конца длиннющей улицы Кирова, свернуть за угол Теплотехнического института и вот они – окна Твилинёва на втором этаже кирпичной пятиэтажки.
Близко ли, далеко ли, но надо же хоть иногда почувствовать, что у тебя есть две пусть и не самых лучших в мире ноги, которыми ещё можно топтать эту грешную землю, и две не самых лучших на свете руки, которыми можно махать в такт ногам!
Но чтобы идти к Твилинёву, до него нужно сначала дозвониться, и, как говорят немцы, «взять термин». Он очень занятой человек, этот Твилинёв. А если он не занят, то его попросту нет дома. Лично я всегда занят постольку-поскольку, и терпеть не могу ужасно занятых людей. Когда мне говорят: «я так устал!» или «у меня совершенно нет свободного времени!» – в моих ушах звучит похоронный марш. Я точно знаю, что произойдёт, когда я наконец очень-очень устану. Но тогда свободного времени у меня будет ещё больше, чем сейчас!
Но Твилинёв – случай особый. Ни на что не похожий случай! И когда он всё же «подымает трубку» и скрипуче-тянуче-врастяжку говорит: – О кэй! Приходи! – я тут же иду.
На Кирова, конечно, стоит непередаваемая словами очередина к «Молодёжной моде». На втором году Перестройки она открылась в бывшем универмаге, и сразу же была завалена горбачёвским импортом. Не самым крутым и навороченным, не из ФРГ и США, но югославские сапожки или чешские туфельки можно было купить без блата и переплат. Только займи очередь с утра, а ещё лучше с вечера, потому что впускали в магазин партиями человек по десять. Но ждать было не скучно. Ведь впереди светились импортные сапожки, а не бутылки с порошковым молоком.
На третьем году Перестройки к Горбачёву в срочном порядке прорвались какие-то нехорошие дядьки из Центрального банка СССР и Госплана, и шёпотом сообщили, что импорта больше не будет.
– В чём дело, товарищи? – неприятно удивился Горбачёв. – На Западе тоже началась Перестройка?
– К счастью, нет! – успокоили его. – Но наш золотой запас за год полностью отоварен, и валютный тоже.
– Не может быть! – не поверил Горбачёв. – Когда я стал Генсеком, мне конфиденциально доложили о двух тысячах тонн чистейшего золота и миллиардах нефтедолларов.
– К сожалению, Михал Сергеич, случилось досаднейшее недоразумение. Вам тогда показали документы, предназначенные для печати. Две тысячи тонн в Гохране, действительно, были… накануне афганской войны. А к началу ваших славных дел не осталось и четырёхсот.
– Ну что ж, – задумался Горбачёв, – что есть, то есть, а чего нет, того… ну вы же знаете… Тогда так! Будем развивать не импорт, а экспорт. Наш производитель – всё же лучший в мире! Или уже нет? Перестройка продолжается!
Что нужно людям у «Молодёжной моды» на четвёртом году Перестройки не знал уже никто. Зато у самого входа в эту «Моду» со знаменем какого-то подпольного «Русского национального Собора» стоял его лидер Речкалов с тройкой своих соборян-головорезов. Эти знали всё! Кто виноват во всём и что с ним делать. Я как-то в газете написал вместо Речка-лов Рычкалов – клянусь совершенно случайно. Так мне сообщили, что этот тип заочно приговорил меня к смерти. Но с отсрочкой… до прихода его партии к власти. Боевички раздавали листовки нецензурного содержания и продавали значки с эмблемой своего «Собора».
Исправно работал Главпочтамт. За мостом через Миасс, в кинотеатре «Родина», переоборудованном под видеозал, крутили «Калигулу». Афиша обещала ночные сеансы с танцами и платным туалетом.
За кинотеатром вовсю пестрел и шумел «Зелёный рынок», этакий блошиный Китай-городок, заваленный продукцией шанхайских и пекинских кооперативов. Над входом висел огромный плакат: «Долой китайское количество, да здравствует советское качество!» Слово «долой» было перечёркнуто и сверху накарябано: «давай!» Китайцы косились на плакат, причмокивали и согласно кивали:
– Холосо, холосо! Чайна – давай, рюсски – плати!
От «Зелёного рынка» до Теплотехнического института замерли трамваи и троллейбусы. Полчаса назад кончилось электричество и каждый замер на том месте, где его застало несчастье. Как в детской игре «Морская фигура, замри!» В этот момент особо актуально выглядела неоновая реклама над Теплотехом «Граждане! Пользуйтесь услугами Аэрофлота!». Люди выходили из трамваев и троллейбусов, но расходиться не спешили. Спешить было некуда.
– Дорогу осилит идущий! – насмешливо крикнул им я и зашагал дальше.
Твилинёв встретил меня, как всегда, развалясь в кресле. Казалось, он вот-вот сползёт на пол. Внешне он очень напоминал морского котика или льва: толстое, бесформенное, перекатывающееся с боку на бок, без шеи и талии тело – на конце раздваивалось на две, похожие на широкие ласты, ступни ног. По бокам тела росли такие же ластоподобные руки. Одну руку он постоянно зажимал между ног. Большая, не по росту голова лежала на правом плече без всякого движения. И если у кого-то голова не нуждалась в мыслях, то у Твилинёва мысли, похоже, не очень нуждались в голове. Тем более, в её подвижности. Но его глаза, как на хорошо сфокусированном снимке, неотрывно глядели на тебя под любым углом. Его взгляд перемещался за тобой повсюду. Хотя сами зрачки, как и голова, оставались полностью неподвижными. Ну, кому это может понравиться?
Итак, Андрей, как всегда, валялся в кресле. Его папа, как всегда открывший мне дверь, ушёл в гараж к своему «Москвичу»-перестарку. А я бродил по комнате в поисках свободного места. К Твилинёву нужно идти со своим «свободным местом»! Потому что его квартира, как Эрмитаж, где на каждом стуле, канапе или пуфике висит табличка «здесь сидел канцлер Бестужев», или «присаживалась Екатерина Вторая», или «ставил ногу Пётр Первый». Словом, если ты не Бестужев, не Екатерина, не Пётр или директор Эрмитажа, «садиться категорически воспрещается!»
А Твилинёв, не выпуская тебя из поля зрения, всё время нахально тянет:
– Хватит хромать! Садись!
– Куда? – также нахально тяну я. – Всё занято!
– Садись на пол. Он тёплый. Мы не в подвале. Ладно! Можешь сдвинуть на кушетке ту коробочку. Она уже пустая. Только вчера пришла из Австралии. Замечательный экземпляр! Целый час распаковывали! Вон стоит на шкафу. Еле-еле поместился.
На дряхлом шкафу, во всю его длину, аж до потолка, замер новёхонький рефрижератор с тремя прицепами. Чуть ли не в натуральную величину!
Я – не фанат. Для меня коллекционер и скопидом, как Ленин и партия. Но и я был поражён масштабом содеянного.
– Как тебе, несчастному, это удалось!
– Очень просто. Как египтянам. Папа приставил к шкафу доску. Привязали к «нему» верёвку, перекинули её вдоль шкафа… дальше – дело техники! Правда, папа очень устал.
– Я спрашиваю, как тебе удалось его заполучить?
– Очень просто. Как члену английского «Корджи-клуба», в обмен. С охиренной скидкой! Я отдал всякую ерунду. Пересылка туда-сюда – за счёт клуба. Что-то вроде рождественского подарка.
– Ну ты, член… «Корджи-клуба»! – простонал я. – Почему мне никто не дарит такие рождественские подарки?
– Если б ты стоил, сколько стою я…
– А ты, хрен, дорого стоишь?
– Наверное, да – раз дарят! Это тебе не картинки в твоей газетке рисовать.
– Я не рисую картинки, я их пишу. И сколько же ты, поц, сейчас стоишь?
– Если по оценке дурачков-экспертов, – заскрипел Твилинёв, – не меньше ста тысяч долларов.
– Сто тысяч баксов!
– Ну, да. Столько стоит моя коллекция. Если её стоимость эквивалентна стоимости моей личности… Но это, по мнению дурачков. По-моему, мне нет цены.
– Допустим, я вор, – размечтался я. – И что мне легче отсюда вынести: тебя или твою коллекцию?
Тут мне показалось, что голова Твилинёва впервые начала медленно поворачиваться в мою сторону. А правая рука, вырвавшись на свободу и описав полукруг, вновь вонзилась между ног.
– Меня ты не вынесешь, – глухо сказал он. – Меня даже мой папа с трудом выносит.
И снова с обычной своей ехидцей добавил:
– А коллекция всё равно застрахована. К тому же у меня прекрасные связи с милицией. Там очень хорошие ребята. Смотри, что они мне подарили. Там, в другой комнате.
В другой комнате рядом с диваном, у открытого окна, стоял какой-то космический аппарат с огромными белыми клавишами, на которых чернели цифры и буквы. Что-то подобное видел Гулливер в стране учёных-идиотов. Они били по этим клавишам без разбора, и если в результате случайно выпадало что-то вразумительное, записывали и выдавали за вершину мудрости.
– Андрей! Что это за первобытный линотип?
– А! – радостно заперемещался в соседней комнате Твилинёв. – Я так и знал, что ты позавидуешь! Ты, когда завидуешь, всегда ёрничаешь. Не замечал? Почаще гляди в зеркало!
– Зачем? – возмутился я. – Чтобы увидеть там твою рожу? Мой первый редактор Иван Емельянович, когда садился писать свои сюжеты, обязательно ставил перед собой зеркало, чтобы наблюдать – врёт его лицо или нет. Теперь он, кажется, лауреат конкурса на лучшую многотиражную газету министерства среднего машиностроения. А я бы сразу сошёл с ума! Так что это?
– О! Это – беструбочный телефон, компьютер и пишущая машинка. А, главное, «ловушка для вора». Вор забирается к нам в квартиру, отключает сигнализацию, если бы она у нас была, хватает то, это, допустим, даже убивает нас с папой. А потом… непременно подойдёт к этой штуковине и ткнёт в неё пальцем: любопытно же, что это за херня! И всё! Сигнал пошёл! Хочешь попробовать?
– Не сейчас, – сказал я.
И вернулся к Твилинёву. Вокруг Твилинёва на чём только можно стояли блестящие модели автомобилей, мотоциклов, даже тракторов и экскаваторов. Точные копии легендарных «альфа-ромео» и «кадиллаков», победителей Формулы1 перемежались с не очень точными двойниками наших «волжанок» и «Жигулей». Под стеклом шкафа переливались от подсветки особо ценные – с открывающимися дверями, капотами, с подымающимся верхом, сделанные едва ли не из того же самого материала, что и оригиналы… На полу, как древнеиндейские пирамиды, громоздились коробки с ярлыками десятков стран мира. Повсюду валялись иллюстрированные глянцевые английские и американские журналы по масштабному моделированию.
– Вчера весь день пробездельничал, прокупался на Кисигаче! – самодовольно цедил Твилинёв. – Я неплохо поплавал! Правда, у самого берега. Я – судно каботажное! И совсем не важно, где и куда я плыву. Но мы вчера купались-купались, а я не написал очень важное письмо своему спонсору.
– По-английски?
– Ну, да. К сожалению, другого я не знаю. А русский у них до сих пор не конвертируется. Дикие люди! И тоже стараются, где только можно надуть!
– Неужели! – ужаснулся я.
– Ну, да! В каталогах пишут одно, а присылают чёрт знает что! Вон тот молоковоз из Новой Зеландии. В рекламе – оба люка открываются и колёса, как настоящие, с рифлёной резиной. А этот – как закупореннная консервная банка, и колёса, видишь, совсем лысые, из пластика. А ты говоришь: подарки, подарки! Ты хочешь, чтобы я за это дерьмо ещё и платил? Я им отправил рекламацию.
– Ну, ты даёшь! И ответили?
– Конечно! – губы Твилинёва раскрылись, как створки морской раковины. Так он улыбался. – Я ж кто? Я – Твилинёв! Я должен всегда идти вперёд, не оглядываясь! У меня всегда должно быть хорошее настроение! Иначе мне… не жить! И они это прекрасно понимают. Конечно, ответили! Написали, что премного сожалеют, что эта модель уже снята с производства и попала в посылку по ошибке. И что бы я, господин Тфилинёф, хотел получить взамен? Теперь-то я точно вытяну из них «Феррари» последней модели! На ошибках учат!
От волнения его рука снова выскочила наружу и замельтешила у меня перед носом, а сам он почти сполз с кресла.
– Хочешь, – предложил я, – ты будешь вести у нас в газете постоянную рубрику, например: «Клуб 1/16 или 1/130? Я всё организую. Ты неплохо подзаработаешь, не меньше, чем на кроссвордах.
– А что взамен? – практично осведомился Твилинёв. – Я знаю, ты ничего не делаешь за так!
– А взамен… ты научишь меня выбивать из людей всё, что мне нужно, – задаром!
Твилинёв, наконец, снова поймал свою непокорную руку и крепко зажал её между ног. А я вдруг почувствовал, что выпал из его поля зрения. И мне стало как-то не по себе.
– Ничего не получится, – вяло протянул он. – Для этого тебе надо было родиться таким, как я. Благодари Бога… тебе это не дано!
В комнату вошёл его отец. Невысокий, уже немолодой, немного сутулый. И какой-то очень-очень усталый. Тем не менее, он бодро подошёл к Андрею и также бодро спросил:
– Ну, что, поедем на озеро ловить рыбу?
И обратившись ко мне бросил:
– Поехали с нами за компанию? Если хотите…
Я отрицательно замотал головой.
– Окэй! – сказал мне Твилинёв. – Я буду вести «Клуб 1/32. Гуд бай! Поехали, па! Поехали!
Отец зашёл за его спину, взялся за ручки кресла. И покатил его к двери.
Глава 17
Смутное время играет со мной злую шутку: начинаешь видеть невидимое и думать о непостижимом. Мой ум заходит за чей-то разум, как кольцо Сатурна за угол Дома Юпитера. И тогда я становлюсь Павлом Глобой, Нострадамусом, Папой римским, то есть одним из тех чертей, которым кажется, что концы бесконечности уже в их руках и можно запросто их подёргать, как кончики усов.
В такие моменты на Руси обычно заваривают винные, соляные и медные бунты или идут в загул и раскол. Мне это категорически не нравится. Но чтобы с рождения вместе со всем народом безвылазно жить на Золотой горе и хотя бы не спиться? Ну, я не знаю! Наверное, нужно быть ортодоксальным евреем или йогой. Тупо смотреть в сторону Шамбалы, благодарить Бога каждое утро, что ты не женщина или погружаться в беспросветную нирвану. Но говорят, что и этим бывает очень несладко. Откуда же тогда Стена Плача или созерцание собственного пупа в позе «лотоса»?
«Жизнь и смерть несовместимы! – шутил весельчак и пьяница Эпикур. – Есть жизнь – нет смерти, есть смерть – нет жизни». Римская считалка. «Сиплицимус сиплицисимус» – проще простого.
Для меня жизнь и смерть как желток в белке. Взболтал – и вот тебе гоголь-моголь или омлет. Главное, не пересахарить или пересолить. Иначе всё уйдёт в унитаз. Но, как говаривал Порфирий Иванов: жив – хорошо, умер – тоже неплохо. Кажется, какой-то «основоположник» писал: «Жизнь есть форма существования белковых тел». Я же говорю: белок-желток – гоголь-моголь – яишница. Значит, смерть есть форма несуществования… Кто скажет, что я не «основоположник»?!
Но это всё – «народное творчество». Я же – не специалист по смерти. Я не люблю пить в одиночку, я вообще не люблю пить. Эпикур – тоже не специалист. Он любил с горя выпить и при этом глупо шутил: жизнь и смерть…
А мне нужен настоящий специалист по смерти с дипломом. Который в двух словах толково объяснит: как можно родиться на Золотой горе, прожить там всю жизнь и при этом верить, что жизнь и смерть действительно не совместимы. Все эти глобы, гробовщики и реаниматоры – просто любители. Что они понимают в смерти? Не больше, чем тот мужик с Градского кладбища, который продавал и перепродавал «ямки» под могилы. Хорошее же место на кладбище всегда – дефицит. А тут приходят родные и родственники заранее подыскать местечко для близкого человека. А этот мужик встречает их у самых ворот, как дорогих гостей, и солидно предлагает:
– В контору не ходите. Там всё – схвачено-перехвачено. Они вам такое подыщут: и течёт, и гниёт, и через год надгробие провалится под землю! Да ещё обдерут, как липку. Идёмте, покажу прекрасное место! И ямка уже готова. Сам и зарою. И возьму недорого. Я же – человек, слава те Господи! – всё понимаю!
Родственники заплатят ему, не торгуясь. Это ж не «Зелёный рынок», да и времени в обрез!? И уходят с миром за покойником. Приезжают все вместе в назначенное время, а в их «ямке» уже другой похоронен. А, главное, мужика того нигде нет. И в милицию не пойдёшь: советская милиция не любит обманутых.
И вот он сидит передо мной. Не Чёрный человек, не Сатана, не голливудский фантом и не фрейдовское «нечто». Я твёрдо знаю, что давно с ним знаком, но кто он – хоть убей, не пойму! Иголкин – не Иголкин, Лев Леонов – не Лев Леонов. Может быть, я сам? Себя-то я помню хуже всего, а встречу в толпе, пройду мимо и не вздрогну. Но я же – не специалист по смерти, а этот – специалист, да ещё какой! Значит, не я.
– Не гадай, – приятным голосом говорит он. – Не во мне дело. Тебя волнует Золотая гора? Вот в ней и ройся! Давай рассматривать «факты Золотой горы», а не вселенские пустопорожние «факты репрессий 30-х годов».
– Ты хочешь сказать…
– Да! Да! Да! Ты сам знаешь, что я хочу сказать! Что вся эта гора пуль, гильз, черепов и черепков, печатей и справок из тюрем, зубных щёток, кошельков и расчёсок – сплошное пустозвонство.
Долой демагогию! На Золотой похоронены люди, смерть которых уважали. «Врагов народа» так не хоронят. У мертвецов не отобрали личные вещи, не сняли меховые одежды, многие так и легли в землю, в чём были одеты. А ведь в те годы латаные-перелатаные пальтишки передавались от отца к сыну, затем – к младшим братьям…
Фашисты, знаешь ли, были не столь сентиментальны. Слушай! «…снятие обуви и одежды, представляющей ценность, постоянно, в обязательном порядке, предшествовало уничтожению советских людей». Это – не из доклада товарищу Сталину. Это – из Нюрнбергского процесса. Немцы подбирали волосок к волоску, а уж драгоценные зубы – в могилу не уходили точно! А как приходилось охранять трупы от мародёров во время армянского землетрясения в восемьдесят восьмом году! На Золотой – совсем другой почерк! Одних искусственных зубов «из белого металла» в черепах найдено полсотни. А спроси наших-ваших раскопщиков: куда подевались четырнадцать зубов «из белого металла» после того, как побывали у них в руках! Почему ты молчишь?
– Мы не можем говорить одновременно.
– Правильно! Лучше молчать, чем говорить глупости о братской могиле «жертв сталинских репрессий» глубиной в три пятиэтажных дома.
Репрессированные в полушубках, валенках и ушанках! А заместитель начальника управления КГБ Сурков клянётся, что репрессированных хоронили нагими. И делалось это не из корыстных интересов, как у фашистов, а чтобы по вещам нельзя было опознать расстрелянных. В чём в чём, а в этом чекисту Суркову можно верить! В полушубках и валенках в могиле могли оказаться только уголовники, убитые при попытке к бегству или неизвестные и безродные.
«Да какие там неизвестные! – вопит «Мемориал». – На любом кладбище одна могила неизвестного на тысячу известных. Даже на Пискарёвке! Есть рвы братских могил, и есть списки в них захороненных. Откуда же здесь столько неизвестных? Репрессированные! Конечно, репрессированные!»
Кто репрессирован? Я репрессирован? Ты? Он репрессирован? Нет документов – нет репрессированных! Никаких! Все дела в КГБ кончаются справкой: приговор приведен в исполнение. Где написано, что такие-то люди являются жертвами репрессий? И что именно они захоронены на Золотой горе? Согласен?
– Я слушаю.
– Как мило! Он слушает! В то время как в стране вовсю бушуют разрушительные тенденции, царит оплёвывание всего отечественного и обожествление так называемых, «цивилизованных стран»! Да и чего можно ждать от человека иудиного племени? Сперва – «вставай проклятьем заклеймённый!», а через семьдесят лет – «я слушаю». Не обижайся! Это к слову. Тебя это не касается. Не все же евреи – жиды. Но суди сам: нигде не уточняется, в каких именно странах то или иное дело делается лучше, чем в СССР. Цивилизованные и всё! Какая дьявольская уловка разрушителей страны! Потому что в каждой отдельно взятой стране человек выползает на божий свет через одно и то же позорное отверстие, в крови и слизи. И сколько его потом не отмывай и не учиприличным манерам, его всё время тянет обратно в чрево матери, то есть в кровь и слизь!
Америка истребляла индейцев, как бизонов, а бизонов, как индейцев. А во время Гражданской войны янки тайно-явно продавали оружие рабовладельцам Юга, из которого те потом убивали янки. Но эта Гражданская война, как и революция во Франции, считается Великой. Потому что продавали одни, убивали – другие, а побеждали и строили третьи! А мы всё смешали в одну кучу! И вышло, что Америка – цивилизованная страна, а мы – всегда и везде – лапотная Сибирь. А почему? Да просто они свято верят, что рождаются от «непорочного зачатия», без всякого «комплекса собственной вины». А мы – с «кровавыми мальчиками в глазах».
– Выходит мы – без вины виноватые?
– Кто признал свою вину, тот и виноват! Американцы скинули две атомные бомбы на уже побеждённую, Японию, а Трумен и на Страшном суде скажет: не виновен, Господи! И что скажет Господь? Виновен?! Да никогда! Он что – Вышинский? Окэй, скажет! Блажен, кто верует! Свободен! А мы до всякого суда голосим как потерянные: «Тела расстрелянных… засыпали слоями горячего шлака, привозимого вагонами с металлургических заводов».
Во – страшилка какая! Вот, изверги, чё делали! Горячий шлак на людей выливали! А там, поди, ещё и живые были и недобитые!
А я говорю: что за шлак везли на гору, если первый металлургический завод в Челябинске построен трудармиями Берии аж через восемь лет после так называемых «трагических событий»? А железной дороги к Золотой горе нет до сих пор!
А мне орут: а котельные, а литейные цехи? А я говорю: психи! Даёшь анализ шлака! Котельный он или доменный, литейный или электропечной? По характеристике металлических вкраплений, проценту металлизации… На ЧТЗ – один металл, на Колющенко – другой… А пока со шлаком не разберёмся, неча и пеплом голову посыпать! Тем более, что никто нас, дураков, об этом и не просит. Сами стараемся!
– Ну, ты даёшь!
– Постой-постой! Я же не отрицаю, что с двадцать первого по тридцать седьмой год в Челябинске расстреляно около двенадцати тысяч «врагов». Может, и больше. Должны же их были где-то зарыть? Должны. Во избежание, так сказать, распространения заразы. Я же не спорю, что Золотая гора – очень удобное, просто идеальное место для кладбища. К тому же – близость к городу… Оно могло принять неограниченное количество трупов – все, сколько не привезёшь!
Но, подземные мои, документально установлено, а если не установлено, то непременно будет, что летом тридцать седьмого на этих шахтах ещё ковырялись старатели и никаких оцеплений не было! Самые поздние справки из тюрем, найденные в карманах расстрелянных самого верхнего, четвёртого, слоя тел, датированы зимними месяцами тридцать восьмого. Нужно изучить всё по порядку – слой за слоем. Отделить костяки казнённых от скелетов, так сказать, потусторонних. И если найдётся среди этой костлявой трухи хоть один уголовник или власовец – чему ж тут тогда поклоняться, над чем воздвигать памятник!
Да на Руси всегда гибло больше, чем рождалось! И не поймёшь, во имя чего. После семнадцатого года всякая смерть, по крайней мере, приобрела какой-то здравый смысл. Жизни людей становились основанием великого государства! Да и что такое одиннадцать тысяч пусть даже и невинно казнённых, если в войну трупы безвестных и безродных на вокзал доставлялись ва-го-на-ми! А разве войну начал Сталин? Зимой тюрьмы открывали ворота и выпускали заключённых, чтобы они могли подкормиться. Те шли на вокзал и там многие умирали. Трупы собирали в вагон-ледник – до ста трупов на вагон. Однажды подростка в обмороке забросили к мёртвым, подумали, умер. А он очнулся и стал кричать… Уа! или Ау!
Мы и сейчас-то похоронить как следует не можем, а тогда… И что – и в этом тоже виноват Сталин? Он же вслед за Лениным всё время учил: коммунизм – это учёт и контроль. А на деле – всё то же русское головотяпство: в одной яме – и власовец, и пленный фашистский гад, и бомж, и, так называемый, невинноубиенный.
Нет уж, давайте разберёмся! Мы, чёрт возьми, всё-таки материалисты и всему должны найти историческое объяснение и… оправдание. Трупы залиты негашёной известью – борьба с эпидемиями. Скошенные и простреленные черепа – «проверка на жизнь». Хотите стать «цивилизованным народом» – рождайтесь от непорочного зачатия, с комплексом чужой вины.
И почему все так боятся Конца света? Я его не боюсь! Я в него не верю. Но, если бы верил… если бы я в него верил!.. знаешь, о чём бы я молил Господа? Каждый час, каждую секунду? Боже, сделай это сейчас, сию минуту, немедля, пока я жив! Хер с ним, с раем, но ад должен быть обязательно! Я хочу увидеть его своими глазами! Но продли мою жизнь, хотя бы на миг, после того, как… Я не хочу, чтобы кто-то жил после меня. Вот это – страшнее смерти. Я должен убедиться… что всё кончено. Для всех! Ну, что? Убедил?
– Да… жизнь и смерть всё-таки… совместимы.
– Мудак!
Глава 18
– Кому ты веришь! – прошипел Вепрев, стоя посреди моей комнаты на голове. – Вот ты не можешь стоять на голове без рук. Потому что… у тебя голова круглая, как у меня. А у них голова квадратная. И стоять на ней очень удобно без всяких рук. Не то, что думать. Все коммуняки поэтому – перевёртыши. Они могут на голове стоять, сидеть и даже лежать. Кстати, почему ты, журналист, до сих пор не член ихней партии? Разве у вас это позволено?
– В исключительных случаях. Как еврей-космонавт. А почему ты до сих пор не похоронен на Золотой горе?
– Загадка истории! А кто тебе сказал, что я там не похоронен? Недавно нашли череп, очень похожий на мой!
– Такой же круглый?
Вепрев соскочил с головы и начал массировать её двумя руками.
– Ты думаешь, им нужная Золотая гора? Да их трясёт от… цитирую: «перестроечного идиотизма» и «контрреволюционного шабаша демократов». Они ждут момента… когда «жизнь сама разгребёт последние демократические завалы» и всё снова встанет на свои места. И Сталин в глазах народа опять превратится в того, кем он и был – в «супергения», как его обозвал «прозревший» антисталинист Зиновьев.
Вот тогда они снова вскарабкаются на свои квадратные головы, а весь остальной народ опять поставят перед собой раком. Но скажу тебе по секрету: это уже не те ленинцы и не те сталинцы. Какие-то волки с сахарным диабетом. У них – сегодня рано, завтра поздно, а когда, извини, время срать – в «Кратком курсе» не сказано. Это – по наитию их вождей. Словом, «без команды не стрелять!», а командир в запое. Партийная дисциплина!
Я недавно слушал этого Леонова. Это – такой классический момент! Такой квадратный параллелепипед! Он предлагает, если уж нам всем так сдались эти репрессии, поставить памятник напротив КГБ – как немой укор. Какой памятник? Можно Дзержинского или Цвиллинга. Но, понятно, не Сахарова или Волкогонова, чтобы не оскорблять чести и человеческого достоинства чекистов. Они же – тоже люди, прости Господи! А на Золотой горе написать просто: «неизвестные жертвы».
У него в голове такой логический квадрат, цитирую: «факт массовых репрессий тридцатых годов складывается из таких фактов, как Золотая гора. Причём, Золотая гора – наиболее весомый «факт». Не случайно же сюда припожаловали главные подельники по разрушению Кремлёвской стены – Сахаров и Старовойтова. И вот этот самый весомый «факт» при его, леоновском, серьёзном анализе превращён в прах, в пустышку, в фантазию разгорячённого воображения. Это – мягко говоря. А твёрдо говоря, в контрреволюцию, в подрыв советской власти во всемирном масштабе, в заговор враждебных сил. А что с ними делать? «То, что всегда делают с врагами!»
И вот, когда на место «неизвестных жертв» лягут «известные», можно смело на Золотой горе создавать мемориал «жертвам законных массовых репрессий конца восьмидесятых годов». Всё равно на его открытие уже не приедут ни Сахаров, ни Старовойтова да и, вообще, никто. И это – главное!
– Олег! – попросил я. – Сделай мне массаж головы. Она у меня хоть и круглая, но болит, как квадратная. Почему бы тебя не напустить на этого Леонова, как Пересвета на Челубея? Вы перебьёте друг друга, а народ разойдётся по домам.
– Голову тебе жмёт погода. Сейчас отожмём. А я человек не простой. Сам знаешь. И во всём привык идти до логического конца. У меня есть другой вариант: пусть народ себе передерётся. Он всё равно без этого не разойдётся по домам. А мы с Леоновым – смотря по результату.
Можем поспорить, кем строились египетские пирамиды. Ты, конечно, скажешь: инопланетянами. Прилетели, отметились, воздвигли этакое космическое чудище и улетели. Там же в основе лежит этот… пи-пи… эр квадрат! Ну, кто, кроме гуманоидов, мог тогда об этом знать! Так тебе кажется. А я скажу: а чё тут спорить! Когда на всех пирамидах египтяне нарисовали весь процесс этого всенародного маразма – момент за моментом, а в Сфинксе найдено братское кладбище строителей.
И чё спорить о Золотой горе, когда у меня в архиве давно всё собрано и доказано: кто, как и кого. Но у нас же в стране настоящего художника признают лишь после смерти. Окэй! Я согласен ради такого момента! Одним Вепревым больше, одним… Может, я тоже хочу стать «жертвой репрессий»! Мне поставят памятник на селе. Буду я и каменный навеселе! Что жизнь и смерть! Но…
– Никаких «но», Олег! Твой архив положат тебе в гроб, как любимую саблю или жену.
Вепрев бросил массаж, сел на пол и начал «сосредотачиваться». Его голос превратился во чревовещание.
– В пятидесятых на Золотой нарочно устроили свалку мусора. Теперь они говорят: вещи в могилу попадали сверху сквозь трещины в земле. А вскрывали захоронения экскаватором – всё перемешали. У нашей партии – преемственность поколений: одни знают, что делать, другие – как это потом объяснить народу. Они хорошо знают, как это было! Но к их несчастью, я тоже!
А было это так. Их привозили на гору ночью. Везли по дороге через Шершни, там потом находили предсмертные записки. На горе делили на партии по десять-пятнадцать человек. На другой стороне шахты стояли деревянные щиты, чтобы ни одна пуля не пропала: либо в цель, либо в щит. Расстрельная команда отчитывалась за каждую отстрелянную гильзу. Поэтому пуль и гильз найдено мало. Людей не раздевали: слишком много, за ночь не успеть. Да и кому сралось их драное тряпьё. Ты думаешь, в Челябинске, где большинство жило в гнилых бараках, а многие, вообще, спали в цехах после двенадцати часов работы, кто-то прилично одевался! А чемоданы там, баулы и прочее, наверняка, отбирались.
Команда «исполнителей» подбиралась исключительно из солдат – бывших беднейших крестьян. Им на политзанятиях говорили, что стрелять во врагов трудового народа и беднейшего крестьянства – не грех, а долг каждого советского гражданина. Что всё это – кулачьё и вшивая «прослойка». И, вообще, как-то ж надо учиться стрелять? Для будущих боёв с мировой контрой! А на мишенях многому не научишься. Да и дороговато. А тут – совершенно бесплатный расходный материал. К тому же, давно списанный подчистую.
Наверное, расстрельщикам кое-что перепадало из барахла. Но в любом случае, перед «мероприятием» всем в обязательном порядке выдавали водку. И не «наркомовские сто грамм», ни хера! Но всё равно некоторые сходили с ума, например, один сержант, командир смены. Он стал стрелять по своим. Таких или валили в ту же шахту, или списывали под «расписку о неразглашении».
«Мероприятие» проходило при свете фар машин, на которых привозили несчастных, и гуле их же моторов. Стреляли, как правило, сзади, в упор, в область затылка. Промахнуться не боялись. Было немало способов обойтись без пуль. «Работали» лопатами и прикладами. Особо «вредных» сбрасывали в шахты живьём. Приговорённого ставили на край, заключённый-«бытовик» замахивался вилами, целясь в живот. Тут уж на твой вкус: либо вилы в кишках, либо падай сам на золотое дно.
Недобитых глушили сверху. Бывало, для профилактики спускались вниз и молотили дубьём. Но в этот «гуманизьм» я не очень верю. Кого волновало, от чего они подохнут: от пули, штыка или от удушья! Сверху же валили и валили новые «слои» вперемежку с землёй. Так что шансов выжить – никаких.
Есть ещё одна гуманоидная версия. Я слышал, что устраивался такой деревянный настил и по нему в шахту спускали время от времени бульдозер. Для трамбовки. Но как же его, паскуду, оттуда потом добывали?
Ну как? А? Чёрный квадрат! Но об этом, кроме коммуняков, чётко знаю только я.
– Но откуда? Ты что – был в расстрельной команде?
В это время Вепрев кончал массаж. При последних моих словах он так сжал мою голову, что я подумал, что он решил меня убить.
– Почему ты об этом спросил? – мрачно прохрипел он.
– Отпусти, пожалуйста, голову! Она тут совершенно ни при чём! Просто ты говоришь такие подробности! Кто их сегодня может знать? Или убиенные, или «исполнители». Для «убиенного» ты… гм… слишком живой, для «исполнителя» – слишком молод. Хотя, чёрт разберёт, какая у тебя, Вепрева, по счёту жизнь!
– Этого я сам не знаю. Но ты, блин, попал в самую точку! Эта информация, действительно, от «исполнителя».
– От живого? – только и спросил я.
– Почти. Он очень плох. Может… уже сдох.
– Где он живёт?
– В Градском прииске. Но это – секрет.
– Это – чудо! Поехали!
– Нет! Он просил никого к нему не возить. Он рассказал это только мне.
– Ты что, хер, – поп? Поехали! Хуже ему от этого уже не будет!
Вепрев от напряжения закружился на месте. Он думал.
– А! Хер с ним! Платоша – мне друг, а истина… сам знаешь! Поехали! Но больше – никому!
– Могила! – поклялся я, беря диктофон и блокнот.
Глава 19
В доме того, к кому мы пришли, не было живого места. Дощатая, без замка и щеколды, дверь. С потолка лохмотьями свисала штукатурка. Окно перекособочилось, как будто раздавленное кривыми стенами. Сами стены протёрты до дранок и во всём доме ни единой лампочки. То ли чулан, то ли сортир стоял без двери. Внутри – на метр в глубину – яма, доверху заполненная битыми кирпичами и бутылками из-под дешёвой водки и бормотухи. Ржавая железная кровать покрыта тюфяком. Одной ножки не было. Вместо неё угол кровати подбирал какой-то трухлявый пень. Плотный рой комарья и мух мешал смотреть по сторонам и дышать. Но дышать всё равно было нечем.
И почему в СССР посёлки вокруг золотых приисков такие нищие? Нищие, как татарские сёла, как какие-нибудь бантустаны в Южной Африке. Как будто по ним прошёл враг и пустил на поток и разграбление.
Какая удивительная страна! Сапожник – всегда без сапог, пекарь – без хлеба, портной – без штанов, а золотодобытчик – без сапог, хлеба, штанов и, конечно, без золота. Впрочем, золото ему здесь нужно ещё меньше, чем в пустыне Каракумы. Не напоит, ни накормит, ослепит, обожжёт руки и уплывёт куда-то в таинственную страну под названием «центр», в далёкую золотоглавую Москву.
Можно, конечно, что и заначить, но тогда рискуешь остаться не только без штанов и сапог, но и без головы. Зато знаешь твёрдо: никогда нога иноземного супостата не ступит на Богом данную тебе русскую землю. Родина ему этого не позволит. Она как маленькая Разбойница из сказки Андерсена, никому не даст тебя в обиду. А если понадобится, убьёт тебя сама. Но это – в случае крайней нужды. А так – живи и радуйся! За атомным щитом Родины. А выкован он на добытое тобою же золото. Так что можешь ещё и гордиться.
На кровати, на жёсткой серой подушке, лежала грязная бородатая голова. Подушка набита соломой, которая местами лезла наружу. Жёлтые соломинки во все стороны торчали из головы. До подбородка голова была укрыта стёганым одеялом из разноцветных лоскутков с наброшенным поверх лагерным ватником. Под ватником и одеялом тело почти не просматривалось.
– Не бойся, – подтолкнул меня Вепрев, – он не спит. Ему вредно много спать. Во сне он снова в кого-то стреляет. А когда не спит… ждёт.
– Ждёт? – медленно протянул я, впадая в какое-то странное оцепенение.
Мухи садились на голову, как на мёртвую. Переползали со щёк на лоб, запутывались в бороде.
– Ждёт… – также замедленно повторил Олежка.
– Чего ждёт?
– Он не говорит. Может, Страшного суда. А может, своих дружков из расстрельной команды.
«Или конца, – подумал я. – Чтоб не ждать уже ничего».
Борода зашевелилась, из-под одеяла показался кулак, жёлтый и морщинистый. Не разжимая пальцев, кулак поманил нас к себе, и только тут я увидел, что это не кулак, а совершенно беспалая кисть левой руки. Левый глаз открылся и смотрел на нас почти насмешливо.
– Кто? – едва слышно спросила голова. Синие губы остались плотно сжатыми, и мне показалось, что голос доносится неизвестно откуда.
– Олег! Скажи ему, кто я. Мне он не поверит.
– Дедуня! Дедуня! – затараторил Вепрев. – Не пугайся! Он – из газеты. Он – свой! Его интересуют некоторые моменты по Золотой.
Голова нахмурилась, но согласно кивнула.
– Спрашивай! – заторопил меня Олежка. – Но не зли его. А то у него опять будет приступ. Это – такой момент!
Я вытащил из сумки диктофон и мгновенно засунул его обратно. Советские люди «в такие моменты» не любят оставлять следы. Я стоял и молчал. Я даже представить себе не мог, как спросить у этого полуживого человека:
– Вы работали в расстрельной команде на Золотой горе?
Это всё равно, что спросить у смертника:
– А на когда назначен день казни?
И вдруг я отчётливо услышал, как голова натужно продышала:
– Ну!
И тогда я спросил:
– Как вас… зовут?
Глаз тут же закрылся, и даже сквозь густую бороду было видно, как напряглись мышцы лица.
– Дурак! – разозлился Вепрев. – Он не скажет, как его зовут. Он… забыл.
Я чуть было не крикнул:
– А что, чёрт возьми, он помнит!
Но вместо этого подошёл к старику вплотную, дотронулся до его беспалой руки и, сам не зная зачем, сказал:
– Чего вы… ждёте?
Тело под одеялом и лагерным ватником слабо дёрнулось, и на этот раз открылись сразу оба глаза. И я увидел в них то, что увидел когда-то в глазах умирающей Марьи Давидовны: дикое удивление, ужас от необъятной боли, раскаляющееся добела и быстро остывающее сознание. Отблеск атомного взрыва, отблеск Апокалипсиса.
Бонд, Бондик, Бондюшка!
Часть третья
Глава 1
– Что мы имеем с гуся, Бондик?
Бонд не отвечает. Он на меня обижен. Ночью я не пустил его погреться к Надьке. Как только мы ложимся, этот поросёнок обязательно ждёт своего часа. И когда ему кажется, что все уснули, тихонечко встаёт со своей пригретой подстилки и, стуча когтями по линолеуму, подкрадывается к Надькиному диванчику. В темноте комнаты стук и скрежет когтей пробирает до души. Как будто сами духи дремучих африканских джунглей вышли на ночную охоту.
«Подрезать когти, что ли? – соображаю я, засыпая. – Или хотя бы научить его втягивать их при ходьбе. У кошек это здорово получается!»
Кстати, с чего это его опять подняло? Надо грозно сказать ему «нельзя!» или «куда!» Иногда это помогает. Как цоканье языком при храпе. Обычно Бонд мгновенно останавливается, трясёт головой, тихо по-своему матерится и возвращается на своё место. Но, чтобы сказать «куда!», надо проснуться. А проснуться категорически нельзя. Потому что под окном уже собралась очередная весёлая компания и, судя по всему, скоро дело дойдёт до самого интересного. Потом точно не заснёшь до утра.
Незадолго до сна кто-то из них уже заходил за стаканом. Подумать только: они уже не могут пить водку без стаканов! Так доверительно и говорят:
– Слышь, мужик! Понимаешь, душа горит! Всё есть, а стакана нету! Дай хоть кружку. Падлой буду, занесу!
В последнее время я стал открывать дверь всем без разбору. Но выхожу всегда вместе с Бондом. Я его держу за ошейник, чтоб не встревал в разговор. Он рвётся из рук, хочет познакомиться. Рука устаёт держать, и я его иногда чуть-чуть отпускаю вперёд. Для разминки и профилактики. Так гости сразу спешат уйти, а я кричу им в спину:
– Спокойно, Бонд! Тут все свои!
А интересно, что было бы, если бы я его таки отпустил? Я думаю, ничего особенного. Он попросту рванул бы мимо них на улицу. Кто бы там его интересовал! Но кто об этом знает, кроме меня? Любая же собака на цепи злая. Даже самая добрая. И всем кажется, что отпусти я сейчас это черномазое страшилище!..
А когда к нам пришли за стаканом… словом, мне так не хотелось ни с кем спорить! Я просто протянул руку с Бондом к этим друзьям и сонно попросил:
– На, подержи, пожалуйста, счас принесу.
Они почему-то тоже так заторопились:
– Хер с ним, со стаканом! Можно и из горла!
– Можно и из горла, – согласился я и закрыл дверь.
И как просыпаться в такой ситуации? Но ведь хорошо знаешь, что сейчас произойдёт. Бонд, проскрежетав когтями, совершенно незаметно, как ему кажется, приблизится к Надькиному диванчику, исподлобья глянет в нашу сторону, и через секунду – он уже у Надьки в ногах.
Рыжая бестия! Горячая, как самовар! На хрен ему чужое тепло! Но для Бонда это – дело принципа: назвали диванным – полезай на диван. Господи! И как ему тут неудобно: чьи-то ноги мешают разлечься! И Бонд начинает между стенкой и Надькой медленно пробираться к подушке. Добравшись до неё, вытягивается во весь рост, запрокидывает голову, всеми четырьмя лапами выталкивает бедного ребёнка на самый край и мгновенно засыпает, храпя и постанывая от удовольствия. Но это же – катастрофа! Где это видано, чтобы маленькая девочка спала с молодым кобелём!
Я всё-таки заставил себя проснуться и сказать: «Куда!» Бонд уже положил переднюю лапу на край диванчика и был очень разочарован и обижен до утра.
– Итак, Бондик! Что же мы имеем с гуся? – пристал к нему поутру. – Молчишь! Так я тебе скажу сам: с гуся мы имеем шкварки. Или не имеем. Как повезёт. А знаешь, кто мне об этом первым сказал? Журналист Феркель. Да не Френкель, а Феркель, балда! А что такое Феркель? Феркель по-немецки – поросёнок. Нет, тот Феркель, который мне это сказал, на поросёнка вовсе не похож. Но гусь порядочный! Вообще-то, у него только один малюсенький недостаток. Как у тебя. Он не умеет писать. Никак! Даже под диктовку. За него всё приходится переписывать. Ну и что! Я же выполняю за тебя все команды. Хотя у тебя папа и не главный методист, как у этого Феркеля. Так что, не злись!
– Как это, не злись, если вы все мне делаете зло? – голосом бабы Бети пробурчал Бонд. – Машка опять родила. Подумаешь событие! Так её сразу же поселили в ящике для белья под Надькиным диваном.
– Ты что, тоже хочешь в этот ящик?
– Не хочу! Я не люблю ограниченного пространства. Как ты. Я предпочитаю – на свежем воздухе. А вы гоните! Но за что Машке такая честь? Вчера заглянул в этот ящик, хотел поздравить роженицу с облегчением. А в нём – клочья меха, писк, визг и молоком кошачьим воняет. Я только морду просунул, чтобы лизнуть кого-нибудь, как принято, от души. А эта стерва как кинется на меня! Как зашипит! Кошки совсем озверели!
– Плевать! – оборвал его я. – Лучше скажи: где в Челябинске самое херовое место.
– Конечно, на нашем полигоне, – не раздумывая, ответил Бонд и лёг прямо на голый линолеум, положив голову на передние лапы. – У мостика через канаву. Я уже трижды натыкался там на этого толстого мента с дубинкой, папу Гаврика. Почему он стоит именно на этом месте, когда именно там я должен наконец-то нагнать Витку и трахнуть? И зачем он приносит с собой свою дурацкую палку, если ещё ни разу не бросил её Гаврику?
А месяц назад точно в этой же точке я наскочил на совсем глупую молодую овчаренцию. Она так шарахнулась от меня в сторону дороги, как будто я кот. И, конечно, попала под машину. Чтоб ей шарахнуться в другую сторону, так нет же! Причём тут я? И здесь же на тебя всё время бросается дикий бельгийский волкодав. И заметь, каждый раз промахивается.
– Интересно, где в это время носит тебя? Мог бы и защитить по-родственному.
– Я всегда рядом! – поднял голову Бонд. – Иначе он бы точно не промахнулся! Будь уверен! Он тебя очень не любит.
– Это за что же?
– Когда ты кидаешь мне апорт, ты поднимаешь руку. Это его провоцирует!
– Оля-ля! Хорошо! Я буду кидать апорт ему.
– Тогда ты будешь провоцировать меня!
– Переживу! Самое херовое место в Челябинске, Бондик, в парке имени Гагарина. Возле заброшенного гранитного карьера. Там пересекаются все магнитные поля и все челябинские ветры, а в них столько металла и этих самых… радиоактивных частиц! Мне часто снится мёртвая вода на дне этого карьера. Вот уж где я не хотел бы быть похороненным!
– Я тоже! – вздохнул Бонд. – А зачем тогда ты кидал мне апорт в эту мёртвую лужу? Специально? Чтобы я в ней поплавал? Я что – Белка и Стрелка? Когда я там бултыхался, мне всё время казалось, что меня кто-то зовёт: то ты, то Ирка, то Надька, даже Бетя. А на берегу-то был только ты! И когда я отряхивался, ни капли не стряхнул. Вода как прилипла к шерсти! А на берегу мы нашли кожаный поводок. Классный поводок! Но ты, не спросясь, прицепил его к моему ошейнику. Зачем?
– Ну, не пропадать же добру! А старый поводок ты изжевал, как тряпку.
– Но откуда он взялся на берегу?
– Ну, кто-то мог его потерять…
– Кроме тебя, никто! Это ты бросаешь в меня поводком, а потом полдня ищешь его в траве.
– А почему ты не подходишь?
– Потому что я… не цепной пёс!
– Ладно! И чей это по-твоему поводок?
– Ни один собачник при живой собаке не может ни потерять, ни забыть поводок. Но если он ему больше не нужен… А когда он ему больше не нужен? Кто-то похоронил своего пса на дне карьера.
– Но почему не вместе с поводком?
– Не знаю. Вас людей не поймёшь. Может для того, чтобы ты мне его прицепил.
– Я ж говорю: опасное место! А ты – полигон, полигон! Там – тёплая земля, а тут – гранит. В нём даже мертвецу холодно. Так что, Бондик, мы имеем с гуся?
– А что бы мы хотели иметь?
– Ну, ты, Бондик, и хитрый, как… еврей!
– Почему же как?
Глава 2
Что-то зимы на Урале совсем сошли на нет. Когда я сюда приехал, пурга могла бушевать двое-трое суток без передыху и делала улицы и дворы непроходимыми и непроезжими. И каждое утро десятки снегоуборочных машин, вытянувшись цугом почти во всю длину проспектов, безуспешно выгребали снег на обочины. А он всё валил и валил, и к концу снегопада тротуары и дороги разделяли высокие сверкающие насыпи. Через день-два, а то и раньше, они темнели от мельчайшей сыплющейся с небес заводской пыли, потом до нового снега успевали обледенеть и спрессоваться. И даже поздней весной посреди давно просохшего асфальта всё ещё громоздились бурые безобразные айсберги. Не пробиваемые ни солнцем, ни ножами бульдозеров.
Я всегда любил проливные дожди и первый снег. Не ту самую первую октябрьскую сыпь, мокрую, больше похожую на подмёрзший дождь. В Челябинске любой только что выпавший вечером снег – первый. Особенно, в последние годы, когда снега стали антикварной редкостью. Потому что… на утро его обязательно раскатают колёса и выбьют, как траву, пешеходы. А в тех местах, где нет ни машин, ни людей, он покроется непроницаемой бурой коростой.
Но вечером снег ещё чист и пушист. И просто грех прямо у подъезда не обтереться им до красноты и жара – пусть все смотрят, плевать! – а после, забежав домой, наскоро одеться и, подхватив Бонда с тёплой лежанки, броситься с ним к полигону. Потому что какой же боксёр не любит перед сном до одури набегаться по первому снегу! Тем более, когда он ещё опять выпадет и выпадет ли вообще! Сначала Бон-дик долго потягивается, широко зевает, задумчиво чешет лапой затылок и жалуется на свою собачью жизнь. Но после третьего окрика «Бонд! Гулять!» – встряхнётся, подпрыгнет до потолка и всё – он уже готов бухнуться головой в первый попавшийся сугроб. А я ещё должен надеть свою бобровую шапку.
– Зачем тебе на полигоне новая бобровая шапка? – кричишь ты с кухни. – Надень старую кроличью! Перед кем там красоваться в темноте?
– Перед собой! – кричу я уже из подъезда.
Бонд тянет как застоявшийся орловский рысак. Свежая снежная пыль бьёт в глаза. Мы проскакиваем двор – я в восторге, Бонд – тоже!
– Бондик! Когда мне купируют уши, я непременно подарю тебе эту бобровую шапку. А что ты подаришь мне?
– Я бы подарил тебе свой ошейник с шипами, – на бегу отвечает Бонд. – Тогда ни одна тварь не ухватит тебя за горло! Даже этот мерзкий бельгийский волкодав. Но боюсь, он будет тебе великоват.
– Боишься? Ну, вот! А я думал, ты ничего на свете не боишься! Даже Коры!
Полигон пуст и холоден, как владения Снежной королевы. И ни одного следа! Наши будут первыми. Я нагнулся, зачерпнул полную горсть сухого, как песок пустыни, снега и попытался слепить из него снежок. Недолепив, бросил его вперёд: «Апорт!» Снежок рассыпался, не пролетев и двух метров. Но Бонду наплевать. Он видел взмах моей руки, слышал команду. Не всё ли равно, куда бежать по этому бесконечному снегу, под светлой тенью луны. И с чем вернуться назад, когда ты запросто можешь не вернуться вовсе!
С места, без разбега, Бонд прыгнул в этот белый густой туман, и через секунду я увидел только рыжие кончики его ушей. Запрыгнув на какой-то бугорок, он на миг выбрался из снега и замер. Гордо вздёрнутая выбеленная снегом морда искрилась, широко расставленные крепкие ноги дрожали от напряжения… Он отчаянно отряхнулся – белые искры разлетелись в разные стороны, и он снова пропал из виду.
Я стоял по колено в снегу и был рад, что вокруг никого нет. Сказать, что вокруг не было ни души, я не мог. Очень может быть, все души Вселенной толклись вокруг меня, борясь за право побыть рядом. Ну и что, что я никогда в них не верил? Если они всё же есть, какое им дело до моей слепой веры или неверия! Так же, как и этому первому снегу, который, кажется, не сошёл с неба, а вышел из земли. Как нет никому дела и до того, что вчера мы узнали новость, ещё более невероятную, чем существование душ.
Оказывается, Германия – с ума сойти! – решила стать второй исторической родиной евреев. Причины, как всегда, темны. То ли замучила память о Холокосте и захотелось возродить выхолощенную еврейскую общину для нового Холокоста, то ли долги Израилю за шесть миллионов невинно убиенных – ну, наворотили! – в Германии возвращать дешевле. То ли ради обогащения немножко подкисшей немецкой крови свежей еврейской и поднятия рождаемости. То ли, то ли, то ли…
Говорят, в бундестаге долго спорили: как именно впускать-принимать. Как древних евреев или сразу, как новых немцев. В конце концов решили немцев из евреев пока не делать. Вдруг обидятся – и те, и другие! А впустить как беженцев, но самых-самых почётных. А раз как беженцев, то и впускать надо поскорее, без бюрократии и волынки, пока их там всех в СНГ не перестреляли. На полное гособеспечение! Но под расписку, что беженец действительно бежал из-под пуль, а не со свадебного стола. То есть – без богатых родственников, надежд на наследство, без собственности и, вообще, средств к существованию. Только евреев, и только бедных.
Но всё равно, чертовски приятно, что ты где-то ещё нужен, кроме Израиля и Челябинска! Как говорит мой абсолютно дальний родственник Миша Курляндский: очень душевно! Только я бы тогда на каждом еврее большими буквами написал: «Еврей современный. Историческая и культурная ценность». Или совсем коротко: «Руками не трогать! Взрывоопасно!» Ну как?
Но теперь мы сидим уже сразу на трёх стульях. И что прикажете делать? Надо спросить у Бонда. Бооонд! Бооонд!
И тут я почувствовал, что какая-то космическая сила мощно подкинула меня вверх, прямо к звездам, и так же беспощадно бросила вниз и погребла в глубоком снегу. Как будто души, незримо окружавшие меня, были возмущены моими мыслями о Германии. Но я же ещё ничего не решил! И вообще… где моя… На голове её точно нет! А где же?
Ещё лёжа, я оглянулся и похолодел. Навстречу мне, то зарываясь в снегу, то высоко подпрыгивая, неслась бобровая шапка. Она казалась живее того бобра, из шкуры которого была сшита. Вот это – сюжет!
Недоскочив до меня двух метров, шапка остановилась и как будто задумалась. Я протянул к ней руку. Шапка тут же отскочила в сторону. Я – к ней, она – от меня. Кошмар! И только тут я понял, что может быть хуже ожившей бобровой шапки. Над пушистой её макушкой торчали два остроконечных знакомых рыжих уха.
– Бонд! – грозно приказал я. – Отдай!
Бонд удивлённо склонил голову набок, а я машинально потрогал свои уши. Может, они уже купированы?
– Бонд! Домой!
Бонд презрительно шмыгнул носом и стал зажёвывать шапку, как все боксёры стремясь получше ухватить кусок коренными зубами. Затем резко подбросил шапку вверх, и когда она упала на снег, твёрдо придавил её лапой. То, что случилось дальше, промелькнуло перед глазами, как вся прожитая жизнь перед смертью. Бонд, яростно урча, стал рвать мою бобровую шапку на мельчайшие лоскутки, жевал, топтал и снова разрывал на части то, что осталось. Я вспомнил, что боксёров когда-то натравливали на медведей. Целая стая откормленных рыжих тварей с обезьяньими мордами окружала бедного мишку. Двум-трём он, конечно, ломал хребты и дробил черепа. Но остальные изжёвывали его до костей.
Ова! Неужели Бонд принял моего бобра за медведя?
Я печально наблюдал это звериное мракобесие. Надо попробовать собрать останки. Вдруг Ирка исхитрится их склеить или сшить! По крайней мере, у меня будет вещественное доказательство, что шапка, упаси Бог, не потеряна.
Голова стала мёрзнуть. Я обмотал её шарфом и терпеливо ждал. Бонд грыз шапку с тем же остервенением, как когда-то шмат гнилой кожи. И так же долго. Наконец, он подбежал ко мне и выплюнул к моим ногам…
Без всякой злости я погладил его по мокрой макушке.
– Бонд! Ты не заболел?
И потрогал его нос.
– Нет! Нос – холодный и мокрый! Живой гуттаперчевый!.. Ну вот! Теперь у меня нет зимней шапки. А на Урале без шапки не выжить. Хочешь не хочешь… надо лететь на юг. Там шапка не нужна. Как… жаль.
Глава 3
Уже неделя, как пропала Машка. Никто не мог припомнить, когда видел её в последний раз. С некоторых пор Машка совсем одичала. Её замучили блохи, и она задней ногой непрерывно вычёсывала их. Блохи не выводились, а роскошное Машкино жабо превратилось чёрт знает во что. И, вообще, Машка как-то потускнела, стала вялой и затравленной.
Мы попробовали избавить Машку от блох. Я напялил на себя старый ватник, оставшийся ещё от Бетиного мужа. На голову нацепил кроличий малахай, а на руки кожаные рукавицы. После этого стал похож на работника спецочистки. Пока я держал Машку, прижав ей ко дну ванной, ты втирала в неё какой-то дьявольский «Антиблохин». Машка как будто окаменела и только вздрагивала от огромного внутреннего напряжения. Но когда ты попыталась намылить и сполоснуть её под душем, пронзительно взвизгнула, крутанулась под руками, пробежала по ватнику, запрыгнула мне на голову, а оттуда – через дверь ванной комнаты выскочила в коридор.
Машка была оскорблена и унижена. Её дорогой, хотя и несколько поблекший, мех прилип к телу, она выглядела, как обглоданная, и, наверное, с ужасом думала, что это – навсегда. Глядя на Машку, мы чуть не плакали.
– Марья Ивановна! Ну, прости нас, дураков! Через час ты обсохнешь и будешь, как прежде. Чёрт с ними, с блохами! Мы все тебя и так любим!
Но дело было не в блохах, а в душе. Душа Машки надломилась и обуглилась. Она искала и не находила себе места в нашей квартире. Везде был этот противный, неистребимый, кровожадный пёс со своим вечным сопением, ворчанием, бурчанием и скрежетом когтей. Когда он окунал в полную миску похлёбки свою черномазую образину по самые уши, брызги летели во все стороны, а он взахлёб глотал, чавкая и урча, как оголодавший людоед. Что такое людоед Машка не знала. Но часто слышала, что люди едят друг друга поедом. Хотя и непонятно зачем. Что в них такого вкусного! Сама Машка предпочитала рыбу. Осторожно вылавливала лапой из блюдца каждую рыбёшку в отдельности и тихонечко, аккуратненько поедала, тщательно пережёвывая кости. А эта скотина подхватывала огромедную костомаху своей нижней челюстью – вылитой калошей – дробила и перемалывала её с таким чудовищным грохотом и хрустом! И как он торопится всё проглотить, как будто его вонючая похлёбка из гнилого мяса кого-то ещё интересует!
И ведь точно такие же зверюги – глаза бы им выцарапать! – во дворе разрывали на части её соплеменниц. И не от голода, а потехи ради.
Но самое обидное – измена этих двуногих тварей. Разве можно теперь так безмятежно полежать на их тёплых мягких коленях? Потереться мордочкой о чью-нибудь щёку? А как её раньше все любили! И как она любила всех!
Машка была тяжело больна и знала про это. К здоровой кошке блохи не пристанут. Блоха – предвестница смерти. И Машка, конечно, ещё до рождения знала, что порядочная кошка никогда не умирает дома. Она незаметно уходит, как будто погулять, чтобы уже не вернуться. И никто не должен знать, что с ней приключилось. Может, она всё ещё жива и где-то занимается любовью или самолечением: жадно глотает траву и потом отрыгивает её вместе с вредной слизью и болезнью.
Пусть все думают, что она ещё, может быть, когда-нибудь вернётся. Пусть надеются, что когда-нибудь в темноте какого-нибудь подвального окна или подворотни они ещё увидят «еённые» круглые зелёные глаза.
Ах! Эти глупые люди всю жизнь ищут секрет бессмертия. Совершают какие-то глупые подвиги, молятся неизвестно кому. А всё в этом мире – проще простого! И бессмертие – за первым углом. Нужно только вовремя незаметно для всех уйти погулять и… не вернуться!
Глава 4
После ухода Машки в доме, кроме Бондика, осталась только последняя её дочка Белка. Белка была также пушиста, как мать, но порода в ней едва-едва просматривалась. Ни саблезубости, ни лобастости, ни сатанинских рожек. Ни русская голубая, ни сибирская. В свои два с половиной года Белка больше походила на большого котёнка, чем на взрослую кошку.
– Морда глупая и характер ничтожный, – с грустью диагностировал я. – Но как память о Марье Ивановне – сойдёт.
Характер Белки проявился самым странным образом. Ночью она любила спать на столе. А Бонд в последнее время засыпал, где попало. Однажды мы проснулись от душераздирающих воплей и топота множества ног. Только под утро мы, наконец, разобрались в произошедшем. Оказывается, ночью Белка решила спрыгнуть со стола на пол, и угодила прямо на спавшего у ножки стола Бонда.
– Машка, конечно, была – стерва! – жаловался поутру Бондик. – Но она хотя бы полировала кровь! А от этой дуры – одна бессонница.
На семейном совете решили: никуда не ехать, но документы на Германию оформить. Потом внесли первую поправку: всё зависит от результатов выборов. Победит Ельцин, – может быть, остаёмся в России навсегда. Придёт Зюганов – драпаем в день прихода. Потому что на следующий день этот красно-коричневый коммуннопатриот пообещал народу «перекрыть все границы нового Советского Союза в целях пресечения дальнейшей распродажи Родины и задержания тех, кто её при дерьмократах распродавал или не препятствовал».
О том, что границы могут перекрыть уже в день прихода вождя, скажем, к вечеру, мы не подумали. Всё равно, самолёт на Ганновер улетал только раз в неделю, и только по утрам. Прилетал он в Германию в те же самые десять часов утра, но уже по германскому времени. Если и всё остальное также чудесно совпадёт, ни к чему долго привыкать не придётся.
Ещё раз посоветовавшись, внесли вторую поправку: съездить в Европу года на три. Присмотреться. Принюхаться. Для современных евреев трёх лет вполне достаточно, чтобы разобраться в любой эмиграции. Это Моисею понадобилось сорок, чтобы убедить народ, что в пустыне могут жить только арабы.
– Представляешь, – ныл я, – мы уехали, а тут через три года всё станет так хорошо! Ностальгия заест!
– Не представляю! – отрезала ты. – Тут и когда всё так хорошо… всё так плохо!
– Ты ещё скажи: после нас – хоть потоп.
– А после нас – и, правда, всегда потоп!
– Точнее, без нас, – уточнил я.
– И везде! – заключила ты.
Чтобы хоть с чего-то начать подготовку к отъезду, мы сваляли дурака. Имейте в виду, свалять дурака могут только умные люди. Настоящие дураки всё делают по уму. Любой дурак перво-наперво постарался бы через немецкое посольство в Москве выбить себе приглашение немецкого правительства на постоянное место жительства – ПМЖ. Под конец заказал бы билеты на самолёт и присел перед дальней дорогой. Мы же, как люди образованные, всё начали не с начала и даже не с конца, а неизвестно с какого боку.
Перво-наперво, подумали мы, надо позаботиться о квартире. Наша квартира была с подвохом. И, хотя мы её давным-давно приватизировали, именно поэтому, нашу квартиру гораздо проще было сжечь, чем продать.
Советская власть и после смерти оказалась живее всех живых. На заре приватизации в её районном отделе видавшая виды дама голосом старого парикмахера безразлично спросила:
– Как будем приватизировать: по совместному или долевому принципу?
«Ого! – усмехнулся я. – И здесь не могут поступиться принципами!»
– Чего нам делить! – заявили мы. – Семья у нас дружная! По совместному, конечно, по совместному! Но надо спросить у бабушки.
– Сколько лет бабке? – осведомилась дама. – Девяносто? Зачем же её тревожить? Не вписывайте в договор – и всё! Она ничего и не заметит.
– Да вы что! – испугались мы. – Вы не знаете нашу Бетю! Если мы её не впишем в договор, она… будет жить вечно!
– Вы шутите! – охнула дама. – Из-за такой ерунды? Но, в принципе, вы ничем не рискуете. В договоре ясно записано… вот: «В случае смерти одного из членов семьи в квартире… по совместному принципу… данная квартира переходит к оставшимся членам» Так что потом покойницу просто вычеркнут из договора.
Но единственная дочка папы-скотопромышленника опять заупрямилась и ни за что не хотела поставить свою закорючку без «международных гарантий».
– Это – моя квартира! Вся! И я не хочу её ни с кем совмещать. Ви всё время мне вредите. Даже ваша доченька Наденька, киса моя манюнечка! Ну, хорошо! Я – согласна! Бог знает, как я вас всех!… Но, если ви… не мною будь сказано… завтра умрёте, кому всё это достанется? А?
Бетя волновалась совершенно напрасно. За год до нашего отъезда в возрасте девяноста трёх лет она без лишних слов благополучно представилась. За всю совместную с нами жизнь Бетя не знала даже лёгкого насморка. Видно, наше «зло» пошло ей на пользу. Но кто что в этом мире ценит! Когда я уже кормил её с ложечки и подставлял судно, тёща-бабушка между двумя процедурами умудрилась сказать своё «последнее слово»:
– Рано радуетесь! Когда я умру, я буду каждую ночь приходить с того света и делать вам зло!
Каково! И вот, когда мы через год пошли в нотариат «вычеркнуть» Бетю из договора, за спиной нотариуса я ясно увидел мою самую старую в мире тёщу-бабушку. Она делала рожки и мерзко хихикала:
– А из-под спидныци можна и чорту дулю показать!
– Господа! – торжественно, как в ЗАГСе, возгласила нотариус, – мы не можем сейчас оформить квартиру на вас. Для этого необходимо согласие всех членов семьи.
– Увы! – потупились мы. – Один член семьи уже слишком далеко.
– Понятно, – сказала нотариус. – Тогда по закону о наследовании доля вашей покойной бабушки переходит к её детям, а если они откажутся или не объявятся в течение полугода, тогда, если вы, – указала она на Ирку, – докажете своё родство с покойницей через вашу маму…
– Но моя мама умерла, когда мне было четыре года.
– Деточка! – улыбнулась нотариус, – это совсем не важно. Родство можно установить и через суд. Пусть соседи подтвердят, что ваша бабушка действительно ваша бабушка, а не приёмная баба-яга. Есть и другие варианты, скажем так…
Мы переглянулись: наши соседи!
– Позвольте! – не выдержал я. – В договоре о приватизации чёрным по белому – в случае смерти одного из членов… О каких других вариантах вы говорите!
– Молодой человек! Я же русским языком сказала: ваш вопрос будет рассматриваться по закону о наследовании. Причём тут договор о приватизации!
– Вы что же, не признаёте договор?
– Признаю. Это – государственный документ!
– Тогда в чём же дело?
– В законе о наследовании. И в вашей, как бы это тоньше сказать, несообразительности.
– Покажите мне закон, где сказано, что…
– Не могу!
– Но почему?
– Он – для служебного пользования.
И тут я вспомнил, что живу в заколдованной кем-то стране, где чёрное даже не белое, а белое даже не чёрное. И всё это со мной уже было, было и было. И моя глупая душа пережила уже не одну точно такую же глупую-преглупую жизнь, и страшно не то, что глупости переходят из одной жизни в другую, а то, что моя душа до сих пор не устала этому удивляться.
Лет семь назад меня срочно вызвали аж в обллит, проще говоря, в кондовую советскую цензуру.
– Есть проблемы! – таинственно сообщила мне цензор. – Вот здесь вы пишете про Байконур. Это – позволено. А рядом – что советские космонавты в Байконуре лечатся в госпитале. Улавливаете?
– Признаться, нет.
– Ну, как же! Госпиталь – военное учреждение. Значит, там лечатся военные! Отсюда следует, что Байконур – военный объект. А советская космонавтика носит исключительно мирный характер! Госпиталь нужно убрать.
– Господи! Вы что не смотрите телевизор? Все наши космонавты – в погонах!
– Может быть. И это – не секрет. Но, тем не менее, Байконур – мирный объект. А существование госпиталя – закрытая информация. Короче. Или вы снимаете госпиталь, или я снимаю весь материал.
– Минутку! Могу я увидеть инструкцию, где сказано, что это – секрет?
– Пожалуйста, – неожиданно легко согласилась цензор, и начала пододвигать ко мне толстенную папку с «запрещёнкой».
Я протянул к ней руку, но цензор, побледнев, вдруг нервно рванула папку на себя.
– Я не могу показать вам эту инструкцию! Вы должны верить мне на слово. «Госпиталь» – государственный секрет. И инструкция, где сказано, что это «государственный секрет» – тоже секретная!
Глава 5
Поезд подходил к границе Челябинской области, к западному краю старинного горнозаводского «Демидовского» района. Мы шли словно через туннель. В окнах по обеим сторонам мелькали высоченные, как будто поставленные друг на друга и отполированные до блеска, гранитные и меловые плиты. Скоро последний перегон Аша-Улу-Теляк и мы – в Башкирии.
Я загадал: если пройдём перегон и не встретим ни одного поезда – буду жить долго, возможно, вечно. Встречный был. Он пронесся мимо нас немного дальше того места, уже очищенного от сгоревшего леса. Поезда прошлись друг по другу, как два наждака. И на этот раз ничего не произошло. Бывает. «Ну, и прекрасно!» – успокоил я себя. – Долго жить – вредно. А вечно – скучно. Живёшь – хорошо, умер – тоже не плохо». Но до Горловки нужно дожить непременно. Вообще-то меня послали в Енакиево за документами, подтверждающими твоё родство с Бетей – чтоб она там удобно устроилась! – через твою покойную маму Надю. В Енакиево должны быть кое-какие концы. Если нет, то ты – человек Ниоткуда. И плакала наша квартирка. Но с другой стороны, я останусь для тебя единственно официально признанным родным человеком. И в этом, согласись, что-то есть!
Уже год, как мы занимаемся нашей долбаной квартирой. За это время мы успели оформить документы и получить приглашение на ПМЖ, заказать билеты на самолёт и даже заполучить визу. Для чего нам пришлось досрочно выписаться из нашей квартиры. По паспорту я уже стал бомжом. Кроме того, я уволился с работы и сдал удостоверение, которое всегда, как обручальное кольцо, грело мне душу, и без него и отметки в паспорте о месте жительства я чувствовал себя, как мент, у которого сорвали погоны и отобрали пистолет.
Я должен был обязательно добраться до Енакиево и сделать там свой маленький гешефт. Иначе зачем было насиловать себя. Вчера так стрельнуло в бок! Спокойно мог ходить только на карачках. Весь вечер так и ходил… в туалет. Натёрся всем, что попалось под руку. Если бы помог скипидар, натёрся бы и им. Утром внутренний голос сказал:
– Вставай, хрен! Поехали!
– Не могу! – поморщился я. – Вишь, как скрутило!
– Ну и хер с тобой! Е-сь тут дальше! А я поехал!
– Не понял! – сказал я.
Сполз с кровати на пол, опёрся руками о край стола, подтянулся, что-то внутри страшно хрустнуло, но я выпрямился.
– Болит? – поинтересовался внутренний голос.
– Заткнись! – прохрипел я.
Поезд был типично «дальнего следования» или, как его называли до войны, «пятьсот весёлый». От «пятьсот весёлого», теплушечного, его отличали только вечно забитые туалеты, рваные, плохо просушенные простыни и угрюмые лица проводников. Да! Ещё розетки для бритья. Но электричество в розетках давно кончилось, а может, никогда и не подключалось.
Я попросил уступить мне нижнюю полку. Невероятно, но мужик, которого я попросил, сразу же согласился. Когда в детстве родители везли меня из Донецка после операции с ногами, загипсованными по пах и этакой деревянной распоркой между ног… так что заносили меня в вагон боком, отец тоже попросил сидящую на нижней полке молодую женщину поменяться местами. Женщина повела себя абсолютно нормально и место не уступила. Тогда папа Ной без колебаний опустил меня рядом с нею и сказал:
– Вот так! Но если хотите, можете сами затащить его на вторую полку.
Советская женщина так расстроилась, что, помнится, расплакалась, и даже призналась, что она всё понимает, потому что – детский врач.
А этот уступил сразу. Это так поразило меня, что я, забыв про свой радикулит, мгновенно оказался на верхней полке, и проспал там до самого Донбасса. В голову сильно дуло, ноги постоянно задевали проходящие мимо головы, и всю дорогу мне снилась какая-то прежде дурацкая, а сейчас всё более осмысленная, череда событий.
То мой сосед по комнате в студенческом общежитии доверительно говорит мне как «своему»:
– Ну, с Федей Березовским, всё ясно! Он же – жид.
– А кто, по-твоему, я?
– Ты – свой!
– Запомни, я – тоже жид. И со мной, выходит – тоже всё ясно.
То девочка, с которой я как-то встречался и которую мог бы, наверное, полюбить, тёплым весенним вечером говорит слово в слово:
– Ты знаешь Алку из моей комнаты? Хитрая, как жидовка!
– Она что – еврейка?
– Да нет, русская…
– Тогда и говори, хитрая, как русская.
– Но так же все говорят. Даже Чехов… А почему тебя это так волнует?
Я молчу.
– Что случилось? Почему ты молчишь?
– Потому что я – еврей.
– Господи! – говорит она и плачет.
Потом всё смешалось, перепуталось, проскочили годы и годы, и вот передо мной мой редактор областной газеты, и я прошу у него десять дней отпуска, чтобы поехать на похороны отца.
– Это, конечно, трагично! – вздыхает незабвенный Юрий Георгиевич. – Даже очень! Но как вы можете покидать газету в такой ответственный момент перед выборами? Нет! Больше трёх дней дать никак не могу.
– Но за три дня я только доберусь до Мелитополя!
– Что ж! Очень сожалею. Но как странно… родиться в этой стране и никакого патриотизма!
И под конец без всякого перехода. Пирушка после конференции челябинской писательской организации. И старейший уральский писатель Мелешин, повосторгавшись моей писаниной, в упор спрашивает:
– А вы, простите, украинец или белорус?
– Я, простите, еврей.
Гробовое молчание.
– Ну, нет, я серьёзно! Тогда, русский?
– Могу, чтоб сделать вам приятное, побыть и русским. Но, вообще-то, я еврей!
– Ну, какой же вы еврей!
– Еврей, еврей, ещё какой еврей!
В Донбасс поезд пришёл в полночь. И от всей этой сновиденческой чертовщины остались одни ошмётки. В поезде кто-то подсказал мне, что удобнее не ехать до Горловки, а слезть в Дебальцево – крупном железнодорожном узле. Оттуда, мол, и ночью можно попасть в Енакиево. Что я и сделал.
В Дебальцево на вокзале я вынул из потайного кармана джинсов стотысячную купюру. Поменять русские рубли на украинские «фантики» мне не удалось, и я засунул купюру в карман куртки поближе к паспорту. Обойдя весь вокзал, я понял главное: сидеть до утра можно, только стоя. Люди сидели и лежали между лавками и даже под, а те, кому посчастливилось «занять места», иногда ставили ноги на головы лежащих. И никто не возражал. Вокзал гудел, парил и дымил, как камера СИЗО. Такой чести я ещё не заслужил!
И тут объявили, что через полчаса идёт рабочий поезд на Енакиево. Последующие полчаса я прекрасно проспал на нижней полке в полупустом вагоне. На соседней полке орала грузинская или армянская семья с грудой чемоданов и кошёлок. Очевидно, шахтёры, едущие на утреннюю смену. Семья была очень весёлая, но спать не мешала.
На енакиевский перрон я вышел в хорошем настроении. На мне была классная канадская двусторонняя куртка, итальянские джинсы цвета хаки, в таких, кажется, воевали американские солдаты во Вьетнаме, кроссовки и кожаная сумка через плечо. Добавьте к этому четыреста тысяч рублей, зашитых в штаны и без малого сто тысяч в кармане куртки, когда один рубль стоил тридцать украинских купонов, и можно легко предствить, кем я мог чувствовать себя в этой глухомани! Правда, на мне была двухдневная щетина, и я выглядел, как Парфёнов из телепередачи «Намедни».
Позади светились окна моего поезда, впереди – единственный фонарь у здания вокзала и три его безразмерных окна. А вокруг – глухая, беспросветная украинская ночь.
Я сразу же пошёл на привокзальную площадь взять такси и поехать к отцу Ирки, с которым она после смерти мамы Нади встречалась раза три, не больше. Я зашёл за вокзал и – это был даже не открытый космос со звёздами и метеорами! Такого полного мрака я не видел никогда. Это был эталон темноты, абсолютная беспросветность.
– Оцэ так! Оцэ – самостийна Украина! – с восторгом подумал я, боясь сделать даже шаг вперёд.
В зале ожидания кроме трёх старух и знакомой грузино-армянской семьи – никого. Зал – холодный, пустынный и освещённый до невозможности. Казалось, для того, чтобы его так осветить, отключили всю электроэнергию в Енакиево. Я сел в одно из жёстких деревянных сцепленных друг с другом кресел и задремал. И мне приснился тот же самый сон, что и тогда – через три дня после смерти отца.
Среди ночи длинно прозвенел телефонный звонок. Я вышел в коридор и снял трубку. Дежурная с придыханием кричит:
– Челябинск! Челябинск! Мелитополь на проводе! Не кладите трубку! Говорите! Ну, говорите же!
И я услышал какой-то безжизненный голос папы Ноя:
– Шурка, здравствуй!
А я почему-то точно знаю, что умер не он, а мама Рая, и никак не соображу, как его об этом спросить.
– Ну, как ты? – наконец решился я.
И Ной так же безжизненно, но совершенно отчётливо, отвечает:
– Да так… ничего.
Но ещё во сне я вспоминаю, что умер-то именно он.
Я открыл глаза. Народу в зале прибавилось. А прямо передо мной стояли два настоящих украинских мента с дубинками и кобурами на поясе.
– Ваши документы! – пробасил один.
Я вынул из кармана куртки паспорт и протянул милиционеру. Он раскрыл его, полистал, присвистнул и коротко полуприказал, полупредложил:
– Пройдёмте!
– Куда? – спросил я.
– В дежурку. Там разберёмся. Только тихо.
Привыкший иметь дело с милицией только по собственному желанию, я несколько растерялся, но спорить не стал. По чужому опыту я знал, что бегать от ментов что от чужих собак – не только глупо, но и опасно. Спорить тоже.
Однажды ко мне в редакцию пришли два парня, зверски избитые нарядом милиции на ступеньках рабочего общежития, после небольшой вечеринки у знакомых. Избив, их заковали в наручники и отвезли в вытрезвитель, где уже другие снова били демократизаторами по почкам и больше часа продержали под ледяным душем. Все свидетели, которых мне удалось опросить, в один голос клялись, что парни выпили саму малость, никакого сопротивления не оказали и только спрашивали, в чём их обвиняют. Именно после этих вопросов их и стали бить, а так как парни попались крепкие, то и били их особенно долго до потери сознания.
В милиции меня встретили дружелюбно, но доступ в патрульную роту категорически перекрыли.
– Не надо травмировать людей, – внушали мне. – Эти подонки напали на них при исполнении… Но бить их не били: ни около общежития, ни в вытрезвителе. Районный прокурор уже отклонил их иск и закрыл дело за отсутствием мотивов…
Но мне всё же удалось заполучить справку из вытрезвителя, где говорилось, что в момент приёмки этих двоих на их спинах обнаружены полощатые кровоподтёки, напоминающие следы палок.
Прокурор района Мухин тоже принял меня радушно, как старого знакомого.
– Борцам за дело гласности и демократии – привет! – весело пошутил он. – Да, пришлось закрыть дело. Абсолютно никаких следов.
Я показал ему справку из вытрезвителя.
– Ну, может, это следы оконных решёток. Их там немного прижали, при задержании, – нисколько не смутившись, заявил Мухин. – А, впрочем, – он лукаво посмотрел на меня, – вы правы: это – белое пятно.
– Тогда откройте дело!
– Да с радостью! – засмеялся Мухин. – Но где же потерпевшие? Сбежали! Говорят, их видели аж на Южном берегу Крыма!
– Так объявите розыск! – не выдержал я.
– Что вы! – сказал прокурор, протягивая мне руку и отечески похлопывая по плечу. – Ну, что вы! Они же не преступники. Впрочем, если пресса будет настаивать, – он сделал внушительную паузу, – обязательно найдём! И дело откроем. По факту хулиганства и сопротивления работникам милиции. Так искать или нет?
Меня повели к дежурке. Ощущение было такое, как будто перед тобой открытое ночное море, а над тобой беззвёздное небо. И чёрная вода уже подступает к горлу. И так – со всех сторон.
В дежурке было накурено и воняло, как в ментовской дежурке. Сержант наклонился ко мне: ядрёный дух чеснока едва перебивал запах сивухи. Я вспомнил Ивана Емельяновича и, как ни странно, немного повеселел. Судьба людей повсюду та же!
– Выложьте на стол содержимое карманов и сумки, – приказал украинский страж правопорядка.
Я выложил всё, что имел: оставшиеся после покупки билета девяносто семь тысяч рублей, электробритву, баллончик «Черёмуха» и всё ещё лежащую в куртке мою журналистскую визитку. Сержант заставил меня поднять руки и широкими, грубыми ладонями облапал меня снизу доверху.
– А чому вы так волнуетесь? Аж дрожите? – потирая потные руки, спросил он.
Я очень не хотел связываться, но неожиданно перед глазами встал полулежащий в инвалидном кресле Андрей Твилинёв, и я услышал его скрипучий голос:
– Я ж кто? Я – Твилинёв! Я должен всегда идти вперёд и не оглядываться! Иначе мне… не жить.
«И все вокруг должны это понимать!» – мысленно закончил я, не замечая, что думаю вслух.
– Шо понимать? – сморщился мент.
– Шо? – переспросил я и в тон ему сказал:
– А вы бы не дрожали, если бы вас среди ночи какая-то… хапала за яйца?
– Ого-го-го! – зареготали оба сержанта. Такой ре-гот я слышал потом в Германии: так регочут откормленные немецкие гуси при виде посторонних. Гусей готовят к рождественскому столу, им всё позволено.
Внезапно тот, кто меня обыскивал, оборвал регот и уставился на меня подозрительно:
– А чому вы купили билет до Горловки, а сошли в Дебальцево? Цэ – дуже странно!
– А в чём, собственно, дело?
– Ишь, який шустрый! Увесь в импорти, а морда не брита! Может, тебя там ищут в Москалии?
– Я что, на кого-то похож?
– Та… не! Но у вас нету прописки!
– Да, нет, – грустно вздохнул я. – А что, на Украине нужна русская прописка? Я уезжаю в Германию, на постоянку. Все вопросы к ОВИРу.
– В Германию! – тоже вздохнул мент. – Придётся тебя… вас задержать до выяснения… Утром придёт начальник – разберётся. В Германию!
Его рука долго шарила по столу и наконец наткнулась на мой баллончик с «Черёмухой».
– А цэ шо такэ? – в его пьяных глазах мелькнул нездоровый интерес.
– «Черёмуха»! – уверенно сказал я, – слезоточивый газ. Разрешена как средство самообороны на всей территории… – и прикусил язык: леший его знает, разрешена ли она на территории Украины!
– А где вы её достали? – помрачнел сержант. – На военном складе?
– Да она… в Челябинске на каждом углу…
– И сколько стоит?
– Сорок тысяч.
– Рублей? – сержант аж подпрыгнул. На его лбу пролегли глубокие морщины: он пытался перевести эту гигантскую сумму в украинские купоны и не смог. Очевидно, это была его месячная зарплата.
И тут я всё понял!
– Можете взять баллончик на память! Пригодится! А то придёт начальник…
– Спасибо! – благодарно закивал головой сержант, прижимая к груди мою «Черёмуху». – Вы свободны! Можете спать спокойно!
Когда я вышел из дежурки на свежий воздух, тьма уже рассеялась. На привокзальной площади не было ни стоянки такси, ни остановки автобуса. Не было и привокзальной площади. В холодной зале ожидания я пересмотрел возвращённые мне вещи. Всё было на месте. Кроме «Черёмухи»… и девяноста семи тысяч рублей. Цена свободы на Украине!
– И совсем не дорого! – усмехнулся я. Сел в кресло и теперь уже спокойно уснул до утра.
Глава 6
Вчера пришла страшная весть: первые месяцы в Германии мы будем жить в общежитии. А туда не пускают собак. У немцев даже у дверей больших магазинов висят таблички с изображением сидящей на корточках псины и надписи: я должен оставаться снаружи! Ну, там болонку или японского карликового пинчера ещё можно исхитриться спрятать за пазухой и кормить с ложечки. А куда спрячешь четырёхгодовалого боксёра, ростом с приличную овцу после стрижки и характером Бонда?
Мы боялись смотреть Бондику в глаза. А он, как назло, был приветлив, как никогда, и, задрав голову, глядел на нас как влюблённый. Когда я, или Ирка, или Надька возвращались домой, он – дома ли, во дворе ли – вырывал поводок из рук и, закусив его, нёсся навстречу родному человеку, готовый закружить его, даже опрокинуть от радости, но обязательно облизать с ног до головы, чмокнуть взасос и позволить ему потрепать мокрые, скользкие брыли и, подняв их, полюбоваться его великолепным звериным оскалом. Бонд бешено мотал головой, исполнял перед тобой ламбаду и, становясь на задние лапы, передними бил тебя в грудь. Он больше не бодался, но по-прежнему мог с места подпрыгнуть в рост человека и лизнуть тебя в щёку.
Бондик не подпускал к нам ни одной собаки и сделался ужасно ревнив и обидчив. От ревности он лаял до хрипа и раззевал пасть, как удав, обнажая блестящие клыки, чёрное нёбо и глотку. Мне иногда казалось, что в этот момент видны его воспалённые внутренности.
На полигоне он, сломя голову, гнался за любым мчащимся по проспекту мотоциклом и велосипедом. Часто догонял, и тогда испуганный мотоциклист врубал предельную скорость, а велосипедист соскакивал с велосипеда и им же пытался отогнать бешеную собаку. Но Бонд не был ни бешеным, ни злым. Он был всего-навсего рыжей бестией. За всю свою жизнь Бонд не укусил ни одного человека и не загрыз ни одну собаку. Овчарка, которую он сдуру выгнал под колёса автомобиля была печальным недоразумением. По всем законам полигона она должна была убегать по кругу и только по кругу. А она!..
Когда Надька, тоже противу всяких правил, побежала от огненно-красного русского спаниеля и тот сбил её с ног, Бонд сцепился с ним и грызся до крови. Подмятый спаниель всё же успел прокусить ему брыли и кожу на шее. Брыли Бонд быстро зализал, а шея разбухла, как перекачанное колесо, и чёрный гуттаперчевый нос к вечеру высох и стал горячим. Мы промывали рану перекисью водорода и кололи Бондику антибиотик. Бондик терпеливо сносил все процедуры, но поймать его перед ними было не просто. Ведь мы сняли с раненого ошейник, и без него он выглядел непривычно голым и вдвойне неуловимым. И снова чем-то похожим на того крошечного молочного щеночка, которого мы четыре года назад принесли с чэтэзовского рынка. Сходство дополняли несколько пятен зелёнки на местах укусов.
Гуляя, Бондик поглощал чудовищное количество всевозможных трав, и через несколько минут отрыгивал их наружу. Он знал множество собачьих рецептов. И мог кое-что присоветовать и нам. Но кто бы его стал слушать!
Во время болезни он часто подходил к нам по очереди и каждому клал на колени свою большую, тяжёлую голову, с твердокаменным рыжим лбом, стоящими торчком ушами, немного выдвинутой вперёд нижней челюстью и чёрным, приплюснутым негритянским носом. Опухшая шея тогда походила на наполненную водой кожаную подушку, и голова слегка перекатывалась на ней из стороны в сторону.
– Можете пожалеть! – как бы разрешал Бонд. – Имеете право.
И его вишнёвые глаза наливались первобытной грустью.
– А, между прочим, Бондик, жалость унижает человека, – говорил ему я, гладя по голове. – Я с детства слышу это от разных мудрых дядь и тёть. Что это? Основной инстинкт?
Бондик прикрывал глаза и ещё сильнее упирался головой в колени. Он был не согласен.
– Какой инстинкт! – как бы сердился он. – Инстинкт от природы. А это от так называемого человечьего здравого смысла.
– Ну, не скажи! Недавно показывали по телеку… раненая львица три недели звала своего льва, просила принести поесть. А он, шельма, в двух шагах ловил антилоп-гну, отрывал им головы, потрошил и с удовольствием пожирал ещё живое мясо. Один, как алкоголик. А львица умерла не от ран, от голода. Лев не захотел её унижать даже кусочком мяса. Так он её любил! Выходит, в безжалостности – любовь и сила! А я… слабак. И мне тебя очень жаль. Пошли на кухню!
Бонд выздоровел. Опухоль сошла. Через пару дней он уже пел вместе со мной мою любимую песню «В этой роще берёзовой…». Сидел на задних лапах, по-волчьи вздёрнув голову и, сложив трубочкой губы, очень ладно тянул: «В стороне от страданий и бед…».
Он не знал то, что знали мы. До отъезда оставалось больше трёх месяцев: порядок вещей в нашем доме ещё не был нарушен. И никакой природный инстинкт ещё не подсказывал Бонду то, что подсказывал нам проклятый человечий здравый смысл.
Глава 7
– Слышь! А сколько у вас дают за крокссворды? – поинтересовался Женька. – Я ж, курва, классный крокссвордист!
– Вообще, дают от двух до трёх одиночки. Но, если похлопочу, дадут больше.
– Ты, падла, всё шутишь, потому что хорошо устроился. А у меня последние пацаны из команды дезертировали. Кому счас срался детский футбол! Есть бабки – купи место сразу хоть в сборной России. Можешь даже не играть. Станут чемпионами – приедешь за медалью. Не станут – не хер жопу драть! Так сколько?
– Понятия не имею. Этим у нас занимается ответсек. А он, гад, сам их и стрижёт.
– Как стрижёт?
– Как, как! Как купоны. Берёт чужие газеты с этой хернёй и настригает, сколько нужно.
– Так это же, мля, чистейший пла…кат! – взревел Женька. – На хера ж тогда крокссвордисты?
– Плагиат? Не совсем. У нас газета цветная, а он стрижёт из чёрно-белых. Совсем другой вид!
– Я б таких плагиастов! – Женька аж посинел от злости. – Уж лучше б водкой торговал, как я. Но всё равно, я ему такое нарисую, такое предложу, от чего он, мля, живым не сможет отказаться! Я ему такую охиренную хреновину с продолжением – из номера в номер – собственного изобретения! Можно отгадывать хоть до смерти! Телевизионный вечный крокссворд!
Через неделю Женька притащил мне десять склеенных картонных листов с цветным лабиринтом кубиков, кружочков и каких-то кривых иероглифов с кляксами.
– Вот! Это – только первая серия. Всё в цвете! А он самогонку жрёт?
– Кто?
– Ну этот… ваш гомосек, который стрижёт?
– Зачем? – изумился я. – Он – человек обеспеченный, а в магазинах всего полно.
– Так там же всё – за бабки. А я ему… вместе с посудой.
Ещё через неделю я вернул Женьке его мазню.
– Годится! – заверил я. – Но он требует высший стандарт: всё на мелованной бумаге, формат книжный, гуашь профессиональная, а лучше всего в компьютерном варианте. Тогда пойдёт по самому высокому тарифу.
Женька профессионально выматерился и неожиданно для меня процитировал… Маяковского:
– Скажи, курва, своему гомосеку, что я лучше буду в баре блядям раздавать газированную водку!
– Женька! – запрыгал я. – Ты хоть знаешь, кто это сказал?
– Конечно, знаю! – презрительно хрюкнул Женька. – Что я – лох? Я сказал!
Глава 8
После работы и ужина я подсел к Бондику. Он охотно подвинулся, уступая мне место на своей подстилке. Я погладил его против шерсти, и он довольно засопел. И кто это придумал, что против шерсти, как железом по стеклу! Всё зависит от того, кто гладит и как. Я прижался щекой к его тёплой морде. Бонд лизнул меня в нос. Я чуть было не лизнул его в ответ. Никогда так не хотелось превратиться в собаку, с её коротким веком, и дожить этот век здесь, рядом с Бондиком, в этой квартире, в этой комнате, на этой самой подстилке.
– Бонд! Ты веришь в обстоятельства? – безо всякого злого умысла спросил я. – Что такое обстоятельства? А хрен их знает! Знаю только, что всё в мире детерминированно – взаимообусловленно… – боже, какую чушь я несу! Уж лучше лаять и выть! И чем же судьба отличается от этих долбаных обстоятельств, когда они как-то зачем-то между собой сцепляются и взаимообуславливаются? Мудрецы говорят – от личается. Как тихопомешанный от буйного, Иегова от Аллаха, Христос от Магомета, как нынешняя Россия от будущей. Но на судьбу, говорят, человек не влияет вовсе, а на обстоятельства может. Правда, для этого они должны сцепиться этаким благоприятным для него образом, и тогда человек, тоже являясь обстоятельством для других обстоятельств, способен засунуть их Богу в задницу. Но чаще бывает наоборот.
Ты, Бондик, тоже – обстоятельство, и тот спаниель, который тебя цапнул за шею – тоже. И, когда вы сцепились, то… могли и не расцепиться. И тогда одним обстоятельством на свете стало бы меньше, и если бы им оказался ты, одно неизвестное тебе обстоятельство перестало бы быть обстоятельством и стало бы наконец твоей и моей судьбой. Горькой, как жизнь и неизбежной, как смерть.
Ты думаешь, я сам понимаю, что говорю? Если бы мы понимали, что говорим и делаем, давно бы ослепли, оглохли и онемели. Если бы Емеля узнал, как много в этой жизни зависит от него самого, он просто сунул бы голову в печь, прямо в горящие угли, чтоб никогда ничего больше от него не зависело. Но за минуту до этого на печи углём написал бы: «Жертва обстоятельств». Чтоб и тут ни за что не отвечать. Ах! Емеля не умел писать и читать! И народ его не понял бы? Но почему? Вот когда бы он вдруг слез с печи, тогда – да!
Если ослепнуть, оглохнуть и онеметь, а перед этим неправильно родиться, то можно вполне допустить, что многое в моей жизни зацепилось за одну единственную глупую, куснувшую меня, суку. Не хочешь, не слушай, но я всё равно расскажу.
Когда я встретился с Иркой в Челябинске, то сразу же её обидел. Точнее не её, а бабку Бетю и еёную родню. Уже через неделю я на руках перенёс Ирку от окна квартиры тёти Сары к её же дивану и всего-навсего признался в любви. И попросил на следующее свидание прийти с паспортом, потому что без паспорта в СССР не расписывали и не хоронили, а не расписавшись, я не смог бы уволиться с работы в Мелитополе, куда был сослан, как молодой специалист, после третьего в стране университета союзного значения, где нам обещали звание магистра литературы и работу в любой редакции союзной столицы, а послали на… село учителями. Какие ядрёные обстоятельства, а!
Так вот, чтобы Ирка точнее поняла мой замысел насчёт паспорта и всего прочего, я силой обстоятельств освободил её на целый день от практики на ЧТЗ и повёл сначала в ресторан «Уральские пельмени», а оттуда в кафе «Цыплята табака», и под конец – на новый фильм «Анатомия любви». Каков размах!
Но на другой день Ирка опоздала и пришла без паспорта. К тому же она сказала, что, во-первых, по приказу бабы Бети была у своей тёти Гали, а во-вторых, эта – мать её! – тётя Галя два часа вдалбливала ей в голову как десять заповедей, что, во-первых, нельзя бросать институт, а к этому всё придёт, во-вторых, нельзя бросать бабушку-опекуншу, и, в-третьих, я ей что-то, вообще, мало понравился, и это при том, что мы ни разу не встречались, но если бы встретились, понравился бы ещё меньше. Потому что только прожжённые авантюристы-гои уже через неделю требуют у еврейской сироты принести паспорт, а он между прочим, с пропиской, а она, Галя, сразу поймала мой интерес, а он, конечно, не в Ирке и Бете – двух бесприданницах – и даже не в их коммунальной комнате – хотя и в комнате тоже! – а в ней, Гале, точнее, в её муже, заместителе директора трубопрокатного завода.
Ты, Бондик, не спи! «Тихий час» полезен только для детей и стариков. Так можно проспать все обстоятельства. А ты – взрослый пёс! Почти человек! Ты должен быть выше всех обстоятельств. А знаешь почему? Потому что то обстоятельство, которое ты проспишь, может стать для тебя последним. Когда-нибудь… Ты не спи, ты слушай!
Когда я перед отъездом зашёл к Ирке попрощаться, её не было дома. А баба Бетя была. И было её тогда всего семьдесят девять. А что такое для Бети семьдесят девять, когда и в восемьдесят девять она всё ещё запросто ставила на попа стиралку, носила своё тяжёлое, как вериги, зимнее пальто, и на лице ни единой морщинки, как у молочного поросёнка?! А когда она в девяносто-таки упала и так трахнулась спиной об угол ванны, что в моче нашли кровь, и мы отвезли её в больницу, как на кладбище… А на завтра пришли проведать покойницу, её соседки по палате, молодые крепкие русские бабы, шёпотом спрашивали:
– Скажите, это – ваша бабушка? Ой! Вы – мужественные люди! А вы не могли бы её забрать домой? Она, кажется, уже совсем здорова!
Оказывается, Бетя после анализа мочи в первый же больничный вечер приказала закрыть все форточки, врубить на всю катушку местное радио, отменить все свидания в палате, а в десять ноль-ноль выключить свет и прекратить разговоры и всё, что делало ей зло. Врачам она заявила, что они хотят сделать ей «смертный укол», а она легла сюда вовсе не для этого, а её зять Мишенька – замдиректора, а его друг, может быть, прокурор! Теперь врачи боятся заходить в их палату.
– Не могу! – твёрдо сказал я. – Терпите! Старость – наше будущее.
Бетя постоянно грозилась нас пережить, и это не позволяло расслабиться.
Пока я ждал Ирку, Бетя, раскрыв настежь двухстворчатый лакированный шифоньер, голосила:
– Ви только посмотрите, какая Ирочка богатая невеста! И какая у неё золотая бабушка! Она всё имеет! Она имеет зимнее пальто с норковым воротником, три платья, про нижнее бельё – я молчу! Она имеет две пуховые подушки, которые я сама собирала по пушинке. И ви хотите отобрать у меня такую невесту, мою дорогую кису-манюнечку? И тоже всё это иметь! Почему ви так спешите? Езжайте в свой Мелитополь и ждите! Ирочка красивая девочка! И мама Надя у неё была красавица. Ви ничего не знаете! К ней подходили грузины и цыгане и спрашивали:
– Чем ви красите ваши брови и волосы, что они такие чёрные? Вай! Это ваш цвет? Не может быть! Можна потрогать?
– Берта Михайловна! – в отчаянье рискнул перебить её я. – Но я же могу уехать и не приехать! А если это – любовь?
– Езжайте, езжайте! Ирочке не нужна ваша любовь. У неё есть я, тётя Галя, дядя Сеня и второй дядя Миша, замдиректора завода. И мы её все любим! У неё есть эта комната. И ви её никогда не получите! У Ирочки было много блестящих кавалеров. Был Саша из артиллерийского училища, казак-Валов, но это же всё не наши люди – ви меня понимаете! А Дима из Тбилиси – был наш человек! Ну, и что же! Я всем сказала: до-сви-да-нья! Приходите, говорю, когда я умру! Правильно я сказала? И шо ви думаете? Они все ушли – такие приличные люди! А ви – приличный человек?
Но я всё равно сумел приехать в Челябинск. И мы снова встречались с Иркой целый месяц. А перед своим отъездом к отцу в Хмельницкий, она не пришла на свидание, и я прождал её три часа на остановке. А в это время тётя Галя организовала ей уборку урожая фруктов и овощей на своей «фазенде». Специально! А на завтра я должен был провожать её в аэропорту. Самолёт отлетал в час ночи. А я решил: что ж там провожать – пустое место? И не поехал. А потом оказалось, что Ирка до самого отлёта меня ждала!
И мы три года не виделись. И, когда однажды она прислала мне поздравительную открытку к дню рождения, я подумал, что это – первоапрельская шутка. А на дворе был декабрь. Так я дождался первого апреля и тоже поздравил её с днём рождения. А он у неё в октябре!
Но через три года обстоятельства сцепились, как бешеные собаки. Накануне лета тётя Сима-Сара сказала:
– Саша! Хватит сидеть на печи. Иди в люди! Купи билет на теплоход по Волге. «Золотое кольцо» – это такое чудо! И такие девушки! Можешь спросить у своего дяди. И, главное, на реке корабли переворачиваются редко.
Я купил билет за сто шестьдесят четыре рубля. Не люкс, конечно, но и не трюм. Теплоход назывался «Василий Чапаев». Название напоминало что-то трагически связанное с рекой. Но я никак не мог вспомнить, что именно.
И тут случилось то самое – судьбоносное. Буквально за десять дней до отъезда, возвращаясь домой из театра, я случайно попал на площадку, где выгуливались собаки. А собаки же, как шаровые молнии, бегут за бегущим. Так что – замри и жди. Авось не заметят. Я и замер. Хозяева стали кричать своим псам, чтобы я, козёл этакий, их не дразнил. Но собаки тупые, как их же собачники, к счастью, поняли всё по-своему и побежали назад. Все, кроме одной, совершенно уж тупой овчарки. Несмотря на то, что я стоял бездыханно, эта гнусная тварь, покружив вокруг, цапнула меня за ляжку, да так удачно, что вместе с ляжкой испортила новый парадный костюм. В травмопункте мне залепили рану и направили на прививку от бешенства. В прививочном кабинете толстая тётка в белом пристала с вопросами: знаком ли я с укусившей меня собакой и не могу ли я привести её сюда на обследование?
– На предмет? – спросил я.
– На предмет установления бешенства. Если собака больна, будем колоть.
– Кого?
– Вас. А собаку через десять дней ждёт летальный исход.
Я сказал, что с этой собакой, слава Богу, не знаком, встретился с ней впервые и больше встречаться не собираюсь. Но твёрдо знаю, что она – сука.
– На кого она хоть похожа? – не отставала тётка.
– На суку, конечно!
– Вы меня просто удивляете, молодой человек. Вас впервые в жизни укусила собака. Это, можно сказать, такое событие! И вы даже не поинтересовались, как её зовут и где её искать в случае необходимости! А вы не заметили, как она относилась к воде? У бешеных собак водобоязнь. Между прочим, если прививки не помогут, вас тоже ждёт летальный исход.
– Колите! – приказал я.
– Прекрасно! Удивительно! – обрадовалась тётка. – Да вы не бойтесь! Что живот, что ягодица – одно мягкое место. Никакой боли! Десять уколов по одному в день.
– Да вы что! – испугался я. – Меня через десять дней ждёт в Уфе «Василий Чапаев».
– Чапаев подождёт, – тётка уже готовила шприц. – Кстати, после этих уколов в течение месяца плавать и загорать категорически противопоказано. Иначе они не подействуют и…
– … летальный исход?
– Лежать!
И что бы ты, Бондик, сделал в этих чёртовых обстоятельствах? Когда с одной стороны – скучное лето в Челябинске с гарантией жизни, а с другой – весёлая прогулка по Волге с гарантией смерти? К тому же, я, наконец, вспомнил грустную песню, которую нас каждый день заставляли петь в пионерлагере у костра: «… товарищ Чапаев! – не видно нигде» и дальше – «круги разошлись над его головой. Урал-река – могила его глубока!»
Ничего песенка! Всё сходится! Кроме названия реки. Но, если он затонул в Урале, то в Волге затонет и подавно! И наша могила будет ещё глубже. И не хватало ещё перед самым концом сбеситься.
Так я взял и… поехал! Да-да, Бондик, наплевал на все смертельные обстоятельства, похерил их, знаешь ли, по-русски, купил билет на поезд до Уфы и поехал! И ни минуты не думал. Как Надымовы. А что тут думать! Жара в Челябинске под сорок, до прививок полтора часа езды в один конец с пересадками: искупаешься в собственном поту и загоришь, как на Солнце. К тому же, от бешенства не тонут, а утонув, не сбесишься. И если на одну смерть положить другую… Короче, одной жизнью больше, одной меньше, а «Золотое кольцо» – это же чудо! А девушки? ООО!
В зале ожидания уфимского речного вокзала я чуть не умер от смеха. Нас стали расталкивать по каютам по-советски:
– Мужская четырёхместная за сто шестьдесят четыре! Мужчина – раз, мужчина – два, мужчина… Готова!
– Женская двухместная за двести восемь! Женщина – раз… мужчина, в чём дело?
– Хочу в эту каюту!
– Почём ваш билет? За сто тридцать шесть? Какая наглость! В трюм!
И тут произошло то, к чему были самым дурацким образом причастны и тётя Сара, и покусившаяся на меня сука, и тётка в белом, и теплоход «Василий Чапаев». Каждый по-своему. Но чего бы никогда не было без меня самого! В зал вошла очередная партия туристов, я оглянулся и увидел еённые глаза! Чёрные волосы и голубые глаза! Впоследствии Жириновский брехал, что при нём, при нём! все дикторы российского телевидения – будут блондинки с голубыми глазами. Так женщины в отделе успокаивали Ирку, что главное в этом самом голубые глаза, а волосы можно и покрасить. И, не без зависти, шептали, что голубые глаза и чёрные волосы – признак породы. Я всё время допытывался у Ирки: какая её порода?
Когда я впервые пришёл в их коммуналку по наколке Марьи Давидовны, которая была знакома с моей тёткой по ЧТЗ, вместе со мной в квартиру завалили слесари-сантехники. В коридоре было очень темно, и меня поначалу приняли за одного из них. Бонд! Я что похож на сантехника? Похож? Ну, да! Как ты на собаку Баскервиллей.
И вдруг из темноты коридора вышли еённые глаза! Ничего больше. Только глаза! Глазищи! Огромные, как у тебя, и ещё расширенные от ужаса: ещё бы, сразу столько сантехников! И голубые! В коридоре от этого стало ещё темней, а сантехники куда-то исчезли.
Дальше всё было проще простого. Я до смерти не люблю встречаться с теми, с кем расстался. Случайно, тем более. Я уже проклинал себя, что не послушался ту мудрую суку, которая меня укусила, и не остался дома. Я приехал сюда спокойно умереть на природе. А что теперь? Эти глаза напротив! И снова – душевная немочь?
«А! Теплоход большой, восемнадцать дней – не срок. Небось, как-нибудь разминёмся! Нужно реже выходить из каюты. А мне от этого только польза», – утешал я себя, взбираясь по лестнице на верхнюю палубу для коллективного прощания с Уфой. Тем более, как я уже слышал, эту голубоглазую сироту поселили в трюме. Согласно купленным билетам. Хе-хе! Надеюсь, у неё не хватит наглости появляться среди «белых людей»!
Я вышел на палубу и остановился, ослеплённый июньским башкирским солнцем и оглушённый радостью народа по случаю отплытия. Солнце отсвечивалось от воды и слепило со всех сторон, а народ весело бесновался, как всегда перед великой победой или великой бедой. Я сделал шаг к борту, чтобы присоединиться к толпе. И прямо передо мной возникли еённые глаза! Они шли прямо на меня – огромные и голубые!
Глава 9
В воскресенье мы всей семьёй поехали в лес по грибы. Вся семья – я, Ирка, Надька и Бондик. Пришли на вокзал рано утром и сели в ближайшую электричку до Миасса. Собственно говоря, мы могли ехать и в противоположную сторону. Грибы были либо везде, либо нигде, либо где-то их не было, но где именно мы никогда не знали, и собирали грибы по наитию или по зову души. А что такое зов души? Да тот же Божий глас. А кто его слышал, кроме Моисея? Но как любил повторять Слава КПСС: причём тут огурцы! Когда самое главное правило грибника можно выразить буквально в трёх словах: иттить надо, иттить!
Мы так всегда и делали: шли и шли. Ирка и Надька кричали между собой, как две старые паршивые вороны, я думал о своём, а Бондик хорошо шёл только на запах мяса.
Но как-то мы так шли-шли и вдруг видим – вокруг нас полно грибов. Да не бросовых – синих курей за рубь семьдесят пять с перьями – синявок и волнушек, а деликатесных – за три пятьдесят без перьев – белых, обабков и маслят! И, главное, всего несчётно! Настоящая грибная плантация, божий заповедник! Бонда тогда с нами не было, а были две такие же крикливые вороны – знакомые мама с дочкой. И тары почитай никакой – два детских ведёрка и корзинка для ягод. А обычно больше и не надо, когда один гриб от другого на расстоянии… А тут – Матерь Божья! Решили брать каждый десятый без изъяна и место это обязательно запомнить. А там один белый гриб – в полведра! Сели на поляне отдышаться. И как из-под земли – двое, и оба – с ружьями. Вылитые браконьеры! А один из них говорит:
– Вы нарушили государственную границу!..
Вот те на! Неужели мы так далеко зашли!
– Вы нарушили государственную границу Ильменского заповедника!
Говорят по очереди и держат нас на мушке. А меня до этого никто никогда при мне на мушке не держал.
– Где шкуры?
– Какие шкуры? У нас только грибы. Каждый десятый…
– Грибы в заповеднике – достояние зверей.
– Зверей! – испугались мы. – Каких зверей?
– Диких! – без юмора сказали люди с ружьями, и на первый раз отпустили без штрафа и даже с грибами. Но велели больше сюда не соваться и диких зверей не пугать.
Мы поскорее смотались подальше от государственной границы. Но по пути на нашу базу отдыха напали на бесподобную лужайку, кишевшую молодыми опятами. Мы их рвали до тошноты и засовывали за пазуху. Но когда, наконец, собрались домой, увидели, что лужайка с трёх сторон окружена болотом, а где четвёртая сторона, откуда мы сюда забрались?.. От расстройства мы побросали грибы и через два часа эту четвёртую сторону нашли и оттуда выбрались.
Но в это воскресенье была совсем другая компания. И лично меня грибы занимали меньше всего. Я думал об отъезде, и о том, что завтра мне нужно встретиться с настоящими русскими немцами, строившими ЧМЗ. Бонд тянул, как бурлак баржу, и, глядя на него, в отъезд верилось с трудом. Но немцы… Должен же я на всякий случай ещё до Германии увидеть на кого они похожи. Но, может, эти уже такие же немцы, как мы евреи? Очень жаль! Одно я знал железно: и тех и других в России любят как душу, а трусят, как грушу. И рады бы залюбить до смерти, но избыток ярости и презрения мешает как следует прицелиться.
Электричка, в которую мы сели, была самой натуральной советской электричкой. С жёсткими скамейками и полупрозрачными от пыли окнами. Народу по раннему времени было не густо. И мы свободно разместились где-то в центре. Бондик лёг у ног. Надька сняла сандалики и положила босые ноги ему на спину. Пассажир, сидевший напротив, хлопнул меня по колену:
– Растём!
Я пригляделся и с радостью узнал хозяина той самой сенбернарши Лоры, которую Бондик при первом же знакомстве у Ябаровой так лихо очаровал!
– А Зульфия Зариповна всё спрашивала, куда вы подевались. Такая, говорит, способная псина! И Лоре он сразу так понравился!
– Тогда он больше не захотел, а теперь уже поздно. А вы не знаете… – чуть было не спросил я. Я хотел узнать, может есть такой очень хороший человек, который захотел бы… на время и, конечно, совершенно бесплатно… а потом, через год, мы приедем и… Хотел спросить и не смог!
Через остановку наш попутчик стал прощаться.
– Дай лапу! – протянул он Бонду руку.
Бонд негодующе фыркнул и вскочил на ноги.
– Молодец! – похвалил папа Лоры. – А вы говорите – поздно! Высший класс! А моя дура всем даёт!
Мы долго шли по дороге к лесу. Бонд бежал впереди, постоянно оглядываясь. Уже был полдень. И всем было жарко. Но жарче всех было Бонду. Короткий нос – короткое дыхание. Поэтому боксёр – спринтер, не любит жару и храпит во сне. Вчера вечером прошёл большой дождь и на дороге кое-где ещё парили лужи. Забежав за одну из них, Бонд исчез. Как исчез? Как привидение на рассвете. Над лужей только сильней заколыхался горячий воздух – и всё!
– Где Бондик? – спросила ты.
– Прибежит! – лениво ответил я.
– Ты что, не видишь, что его нигде нет? Может, он…
– …превратился в лужу? – некстати пошутил я и тоже забеспокоился.
Мы уже прошли эту лужу, как вдруг из неё взлетел ком воды и грязи и бросился на нас.
– Я тоже хочу в лужу! – завизжала Надька. – Там – прохладненько. Правда, Бондик?
– Слонопотам! – закричал я. – Где ж мы тебя теперь отмоем?
– А слонопотамы, – как всегда серьёзно заявила ты, – специально вымазываются в грязи, чтоб спастись от комаров. Я читала…
Бонд отмылся самым неожиданным образом. Когда до леса оставалась всего сотня метров, мы решили немножко срезать и сошли с дороги в какие-то камыши. Всего через десяток метров мы оказались по колено в холоднющей воде. Но вместо того, чтобы вернуться на дорогу, прошли ещё дальше, и теперь вода была уже кругом, и, что самое неприятное, дорога за камышами пропала из виду. Камыши, или чёрт его знает что, росли так густо, что воды тоже не было видно. А вдруг там бездонные ямы? И только Бонд весело булькался и рвал поводок. Он уже отмылся и блестел на солнце, как новорождённый.
– Кривая вывезет! – не колеблясь, дёрнул я поводок. – Бонд! Вперёд!
Каким-то звериным чутьём Бонд угадывал брод. Мы нигде не провалились глубже, чем по пояс.
Но грибы Бондик собирать не дал. Первый же сомнительный гриб, который я нашёл и высоко поднял над головой, чтобы все видели, что грибы тут всё же есть, эта тварь, подскочив, вырвала у меня из рук и ещё в полёте успела проглотить.
– Идиот! – прошипел я. – А если он – ядовитый?
Бонд отрицательно замотал головой, разбросав вокруг сопли и слюни. Он даже представить себе не мог, чтобы я подсунул ему что-нибудь несъедобное!
Надвигалась охеренная гроза, и мы побежали к станции. Вагон электрички, идущей на Челябинск, был полон, но тамбур ещё наполовину пуст. Но уже на следующей остановке, спугнутые грозой грибники, забили его почти до отказа. На следующей станции – до отказа, а потом плотность живого вещества в тамбуре достигла критической.
Давление толпы я испытал на собственной шкуре в начале Перестройки во время митинга на ЗСО. Митинг был посвящён антиалкогольной кампании и проводили его в конце рабочей смены у самого выхода с предприятия буквально у порога проходной. А чтобы не допустить «утечки» народа, начальство приказало ВОХРу блокировать все контрольно-пропускные пункты. Из тридцати тысяч тружеников орденоносного объединения – две трети работало в первую смену. К пяти часам у здания проходной собралась толпа неограниченных размеров. Многие участники митинга были уже немного пьяны. И всем хотелось поскорее домой.
С кузова «Камаза» генеральный директор обратился к народу с требованием поддержать борьбу партии и правительства с пьянством и алкоголизмом. Народ не возражал, так как спешил до закрытия магазинов «скупиться» и выпить за все решения партии и правительства без разбору. Митинг благополучно закончился и «головка», поджимаемая толпой, двинулась к пропускным вертушкам. Но все вертушки были заблокированы, а охрана через мегафоны просила приготовить пропуска. В крошечном пространстве проходной люди стояли уже так плотно, что либо могли держать руки по швам, либо до отказа вытянутыми вверх. Перепугавшиеся охранники тщетно пытались разблокировать вертушки: их заклинило живым человеческим мясом.
Меня тоже занесло в проходную и прижало, не помню, к какой стенке. Я не потерял сознания, как некоторые, но мой мозг и душа полностью отключились от происходящего. Я даже не помню, как всё это кончилось. Не знаю почему, но, очутившись за проходной, самым страшным в этом кошмаре мне показалось не то, что из меня, как пасту из тюбика, выдавливали жизнь, самым страшным показалось то, что я не мог даже наложить на себя руки.
Когда в тамбуре стало почти так же тесно, как в той проходной, я страшно испугался. Где-то там, в тёмной бездне между ног и кошёлок, сидело моё рыжее сокровище. Я по-прежнему держал его за кончик поводка. Но моя нога перестала чувствовать тепло его тела. Это было ужасно! Мне было не до себя, и это спасло меня от паники.
Если какая-нибудь сволочь наступит ему на лапу или притиснет, или он испугается душного мрака, Бонд может запросто сбеситься и тогда!.. Позабыв про всё, я стал тихонечко предупреждать окружавшие меня тела:
– Знаете, там внизу у меня собачка. Она не кусается. Но если что… лучше не шевелиться.
И что вы думаете! Все отнеслись к моей просьбе с пониманием. От недостатка кислорода, что ли? Никто не возмутился. А одна симпатичная девушка тихонечко ойкнула и закатила глаза:
– Ой! Он, кажется, лёг мне на ногу. И лижет. Так щекотно! А как его зовут?
– Бонд! – подсказал я. – Просто Бонд, Бондик, Бондюшка!
Весь тамбур сдавленно засмеялся. Когда через три остановки народ рассосался, я увидел следующий день после Конца света: у моих ног, свернувшись клубком и прикрыв лапой глаза, сопя и всхлипывая, спал Бонд.
Глава 10
О русских немцах я знал немного больше, чем они обо мне. Некие призрачные варяжские полунемцы Рюрик и Трувор, немецкие немцы Кукуя, совратившие юного Петра – но это всё ещё были инородцы. А после Екатерины все стали русскими. И даже суперрусскими, как этот… как его… Бенкендорф! Кажется, Фет всю жизнь не хотел быть худородным немцем Фетом по батюшке, а хотел быть русским дворянином Шеншиным по матушке. И совершенно напрасно. Но это уже были свои, доморощенные. Их возносили до самых небес, чтоб русскому народу было при случае хорошо видно, кто виноват. Ништо, пущай! Поэтому до революции в Мелитополе был завод Классена и другие тоже.
Революция превратила русских немцев в советских. И папа Ной со своим дружком тоже Классеном на пикничке пили водку из одного стакана – один стакан водки на десятерых парней и девчат без закуски – и ходили на заезжих артистов. Артисты могли быть и немцами и даже евреями. И после их выступлений голодная, но весёлая компания Ноя шла по ночному Мелитополю с песней: «Ворошилов, как-никак, а зовут его Исак! А Будённый, ей же Богу! – ночью ходит в синагогу! Ай, еврей, ай, еврей! Виноват во всём еврей!» Жить было весело и хорошо. А кому казалось, что не весело и не хорошо, тому делали плохо.
Советским немцам, как и миллионам советских людей, видимо, так не казалось. За это им позволили организовать на Волге свою республику и назвали немцами Поволжья. И всё зависело от Германии. Пока в Казани Советы ковали германский щит и меч, немцы были как родные. Нет! Лучше родных. Проблемы с Гитлером – в лучшем случае, попутчики. После пакта Молотов-Риббентроп – снова родней не бывает. Но, когда дошло до «Братья и сёстры!» и «Вставай, страна огромная!» – враги не враги, а с глаз долой и из сердца вон!
– Какая республика Поволжья! – возмутился Сталин. – Немцы прут к Москве! Не хватает ещё воевать с ними на двух фронтах! Товарищ Берия! Что по этому поводу писал покойный Троцкий?
– Прикажете – в лагерную пыль, товарищ Сталин?
– Лаврентий! – Сталин строго посмотрел на Берия своими жёлтыми глазами. – Ты не читаешь наших врагов. Это – опасно. Троцкий писал: «Социализм нельзя построить добровольно, но его можно построить принудительно – руками миллионов трудармейцев». Лагеря – не то! Там – рабы. Рабы – лентяи и саботажники. Во время войны нам нужен свободный труд свободно собранных людей. Так, кажется, сказал великий пролетарский поэт Маяковский. Но… добавлю я: при некоторой изоляции. Троцкий – жалкий компилятор. Что-то такое уже было у… Аракчеева. И Троцкий был не прав. Потому, что он – Троцкий. Правы будем мы! Слушай меня внимательно! Гражданства не лишать, в лагеря не посылать. До конца войны… бессрочная служба в трудармиях.
– Многие просятся на фронт, товарищ Сталин!
– Нэт. Сделаем наоборот. Всех немцев из действующей армии убрать. Всех! Впредь никого на фронт не посылать. Впрочем… пусть воюют с гитлеризмом на внутрэннем фронте. Скажем, на Урале. На строительстве ЧМЗ. Но… при некоторой изоляции. Ты всё понял?
Ну, что ещё? Ещё тётя Сима недоумевала, что немцев неохотно берут на хорошую работу. А среди них попадаются совсем неглупые люди. Но если в отделе кадров натыкаются на фамилию Фишер или Бартенбаум…
– … то очень просто могут принять и за еврея, верно? – закончил я.
Но в антисемитизм тётя Сима-Сара почему-то не верила, а война была далеко позади. И объяснить феномен плохого отношения к таким трудолюбивым немцам в стране труда она не могла.
– Что вы хотите узнать? Как мы героически трудились, а нас за то убивали? Ничего вы не знаете!
Каждый раз мне приходится слышать одно и то же, что я ничего не знаю!
Пожилой немец открыл футляр с курительными трубками и взял одну из них. В комнате – вся его семья, много знакомых и родственников. Немец немножко похож на еврея. Учёные говорят, что кровь европейцев на пятьдесят процентов семитская. Ближе к югу – больше, ближе к северу – меньше. Однако почти все учёные, так или иначе, сами евреи. Значит, врут. Но этот – явно не ариец: темноволосый, с выпуклыми глазами, и череп – не как у кашалота, скорее, круглый. И остальные – не такие уж белокурые бестии. Но фамилии, имена и отчества – натуральные немецки, без примеси. Хотя некоторые из них я встречал и у евреев. Ну, и пятая графа – натуральней не бывает. Попробуй смени! Это, как клеймо в концлагере – на всю жизнь. А характеры! Нордические, выдержанные до предела: сидят чинно, не шелохнутся. Или мне это так кажется. Ведь я ничего не знаю. И только этот дед – горяч. Видно, семитской крови в нём больше, чем надо. Хорошо это или плохо? Но он не совсем прав: кое-что я уже знаю. Такая моя сучья профессия: кое-что обо всём и всегда наперёд.
Я знаю, что было до того… До того, как их всех скопом свезли сюда со всех концов страны – на станцию Челябинск. Кого летом, кого зимой. Но не как инженеров, строителей или командиров Красной армии. И не как заключённых – упаси Бог! А как что?
Когда 17 июля 1940 года Совнарком СССР принял постановление о строительстве Бакальского металлургического завода – будущего ЧМЗ – ни о каких немецких трудармейцах и не поминали. Как всегда хотели обойтись обычным «оргнабором». Вообще-то, все «гиганты социндустрии» на Урале строились спецпереселенцами, попросту крестьянами, согнанными по «оргнабору» из окрестных сёл. Не брезговали и трудом бывших кулаков и подкулачников, а ныне – зэков. Но к сороковому этот «элемент» окончательно поизрасходовали, а до ориентации на рабов концлагерей, дело ещё не дошло. Не всё же ГУЛАГу. Есть и другие.
Поэтому во главе стройки поставили не генерала НКВД Комаровского с опытом строительства Беломорканала, а вполне гражданское лицо Шильдкрота. И действовал он поначалу вполне демократично и гуманно. Ну, что бы сделал Комаровский против решения Сосновского райисполкома о чрезмерном отводе под новостройку земель, принадлежавших какой-то, прости господи, сельхозартели «Красный бор»? Правильно! В двадцать четыре часа всю сельхозартель вместе с непокорным райисполкомом в места, где земель более, чем достаточно. А Шильдкрот принялся убеждать, что это «не даст не только возможности разместить сооружение Металлургического завода», но и «закроет возможность развития Соцгорода». И хотя «Соцгород» – всего лишь заводской посёлок, не один Шильдкрот, но и все челябинцы верили, что раз он проектируется по личному распоряжению товарища Сталина, то и быть ему советским Городом Солнца – Соцгородом!
Уже вовсю идёт война, и неизвестно, успеют построить металлургический завод до прихода немцев на Урал или достраивать придётся уже под их руководством. Но в августе сорок первого стройка включена в состав «ударных» и теперь нет сомнений: без немцев или с немцами завод будет построен.
Спецконтигента всё ещё нет. Вкалывают стройбаты. Командиры взводов – с простыми русскими фамилиями – Чёрный, Давыдов, Шевелёв… В приказах по Стройуправлению рабочих гордо именуют рабочими-красноармейцами или бойцами. И кормят по-походному: завтрак – в семь утра, ужин – в девять вечера. Между завтраком и ужином – ударный труд. Некоторые красноармейцы пытаются намекнуть начальству, что здесь всё же не ИТЛ. Но к ним Шильдкрот применяет меры, не вписывающиеся в армейские уставы. Все сомнения отпадают. А чтобы они не возникали впредь, оперативное руководство строительством принимает Особстрой НКВД.
Особстрою нужна и особая «рабсила». В спешном порядке ударная стройка обносится колючей проволокой, начальникам зон предлагается «развернуть соревнование за досрочное выполнение графика строительства лагерей». За главным – колючкой и наружным освещением зон – чуть было не забыли о жилье для ожидаемого спецконтингента. Но вовремя вспомнили и вот приказ: «Оборудовать для размещения первых 1200 человек спецконтингента пять жилых землянок и четыре палатки». Могли бы и не вспомнить – бывало. Но на дворе февраль. И есть что ждать! Ожидается прибытие ни больше, ни меньше, пятой сапёрной армии из-под Сталинграда и разных прочих немцев. А укомплектована пятая сапёрная тоже, в основном, лицами немецкой национальности согласно секретному Указу Президиума Верховного Совета СССР о ликвидации республики немцев Поволжья и секретнейшему личному приказу Сталина об отчислении из действующей армии всех немцев без различия чинов и званий.
Всех их ждёт свободный труд свободно собранных за колючей проволокой людей. Они – трудмобилизованные, бойцы внутреннего фронта.
Вот и пришла пора одного из бывших строителей Беломорканала и будущего строителя здания университета на Ленинских горах генерала Комаровского, ставшего после войны генералом армии и «участником атомного проекта».
– Ничего вы не знаете! – упрямо повторил русско-немецкий дед, раскуривая трубку. – Мы были хуже «врагов народа», хуже военнопленных и предателей Родины. Мы были немцы! Нас нельзя было ни прижизненно освободить, ни посмертно реабилитировать. Мы были немцы. Это, как проклятие, щайсе! Это – навсегда! Что тут можно изменить или поправить? Единственно, что нам было позволено, оставаясь гражданами этой страны, трудиться до последнего вздоха. Но это была наша страна, наша война и наша победа? Вы думаете, завод, который мы построили, построили мы? Хер! Его построил еврей Комаровский! В нашем районе вы не найдёте улицы имени трудармейцев. Но есть улица имени Комаровского. Улица имени палача-еврея! Что это вы так покраснели?
Глава 11
– Фридрих! Ты говоришь глупости! Успокойся! – набросилась на мужа его жена, невысокая старушка с аккуратно уложенными волосами. – Ты так напал на молодого человека, как будто он внук Комаровского.
Она непривычно растягивала слова и выговаривала их как-то особенно чётко и старательно.
– Ну-ну, ты права, Анхен! Я – старый немецкий осёл. Действительно, при чём тут он! Так – под горячую руку… А ты уже забыла, как они заставляли нас брить себе лобки? Или, скажешь, у вас не брили лобков?
– Отстань! Ты прекрасно знаешь: брили, – насупилась Анхен. – Но ведь на нас было столько вшей! Когда тебя две недели везут неизвестно куда в теплушках… В пути не кормили ни разу. Кто что успел прихватить в дорогу, то и ел. Зато потом в Челябинске в каком-то Мельничном тупике – баня! Такая потрясающая баня! Пол покрыт ледяной коркой. Каждому выдали по шайке горячей воды, на голову вылили по ложке зелёного жидкого мыла. Чуть все не перемёрзли. Хорошо из прожарки-вошебойки выдали нашу горячую одежду, и мы смогли немножко согреться.
Трудармейцы, уже не обращая на меня никакого внимания, перебивая друг друга, соглашаясь и споря, казалось безвозвратно ушли в то страшное прошлое, которое теперь через пятьдесят лет не столько пугало, сколько удивляло и даже забавляло: и как они умудрились тогда выжить, вопреки всем законам природы, вопреки всем обстоятельствам и страстному желанию любимого государства положить их всех в фундамент Челябинского металлургического завода!
– Что ты, Фридрих, пристал со своими лобками! – кричали со всех сторон. – Всё лобки да лобки! Да нас после приезда как запихнули в лесу в две землянки – там сейчас Доменная проходная – не землянки – могилы: каждая на восемьдесят человек, а нас двести! И до самых дверей забиты снегом. Ну, поселились – куда денешься. Внутри – сплошные двухярусные нары, по периметру и в центре, по торцам печки. Какое там раздеться! Спать ложились, закутавшись во всё, что было. И так – больше месяца. Какое там бритьё лобков! Рожи, извините, не брили и не умывали. Воду топили из снега и выдавали нам по ковшику на день: хошь – умывайся, хошь – пей.
– А ты скажи, что ели? Вырыли яму, над ней на треноге повесили котёл, в нём варили для нас еду. Это зимой сорок второго-то! Мороз – тридцать-сорок. Вода в котле не закипала. Так мы завтракали к вечеру. А хлеб рубили топором. Он был сырой после выпечки, а по пути промерзал и хрустел на зубах. Как будто стекло грызёшь.
Я смотрел на этих едва не замордованных жизнью людей, а потом как вечная мерзлота летом немного оттаявших под лучами неласкового и переменчивого солнца Родины. Через какую же прорву страданий и унижений нужно было переступить, чтобы теперь вот так говорить о них скороговоркой, почти с усмешкой. Как о том, что никак не могло произойти с ними, и вдруг – это же надо! – произошло! Да было ли это с ними, такими не похожими на тех давних… Да ели ли они когда-либо суп из грязной воды и зелёных капустных листьев, спали на клопах, которыми были нашпигованы нары? А эти крысы? У умывальника всегда дежурили десять-пятнадцать упитанных здоровых крыс. Да бегали ли они по людям? И неужели всем было наплевать – и на крыс и на клопов? Потому что все думали только об одном – о жратве. И не для того, чтобы выжить. А чтоб не умереть на пустой желудок. Да было ли всё это?
– Это была какая-то фантасмагория! Можно было сойти с ума! – голоса носились по комнате, как привидения. – Ведь привезли нас туда, как солдат. Взводами, ротами… Без охраны, под командой офицеров. Во главе нашей роты был лейтенант – тоже немец. В Челябинске к Бакалстрою шли пешком мимо Цинкового завода – там был лагерь, работали зэки. Дошли до Мельзавода, до моста, повернули направо – пункт санобработки. Никакой охраны. Вышли оттуда – охрана! Вот те на! И уже под конвоем повели нас в тот самый лагерь, мимо которого только что прошли. Отпечатки пальцев, фотографии – профиль, фас… Мы – в шоке! Никто ничего не поймёт. Разбили по бригадам и на следующий день под музыку повели на работу. Под конвоем: шаг влево, шаг вправо!.. А нас было пятеро друзей, и когда всех выгнали на улицу, мы остались на нарах. Заходят человек пять военных с начальником лагеря. Тот два раза выстрелил вверх из пистолета и говорит:
– Кто в течение двух минут не выйдет на построение, расстреляю, б…, на месте!
Ну, мы вышли, пристроились. Начальник нам сказал, что мы все – враги народа.
– Называли нас не немцами, а фрицами. И это – ещё ничего! А чаще – фашистами. Я видел, что вытворяли со штрафниками. Их в мороз заставляли раздеться, и они работали в одних гимнастёрках. На многих ещё блестели ордена и медали! А охрана грелась у костров в тулупах. Десятки тут же заживо замерзали. Каждое утро из лагеря вывозили мертвецов – кожа да кости. На вахте им кувалдами дробили черепа, чтоб не ожили. Мёртвых скидывали, как дрова, где-то у нынешнего Коксохима. Весной взрывники сделали яму, всех скинули в неё и зарыли.
– Мы – фрицы и фашисты. И мы же – комсомольцы и даже коммунисты. Зарплаты не получали никакой, но знали, что с нас удерживают взносы, за колючую проволоку и охрану… И если что-то после этих удержаний оставалось, мы «добровольно» подписывались на всю сумму на военные займы. А если кто-то бежал, это называлось не побег, а дезертирство. Как на фронте. Чертовщина!
Фридрих сидел молча и сосал свою потухшую трубку. Анхен крепко держала его за руку. И он время от времени тщетно пытался её выдернуть. Наконец, ему это удалось. Он вскочил и ткнул в мою сторону трубкой:
– Тридцать первого января… меня и ещё четверых доходяг повели на кладбище рыть могилы. Подходим к кладбищу, видим с правой стороны – белая гора метра три высотой и пятьдесят в длину. А сверху по ней собаки бегают. Ещё подумалось, откуда здесь собаки? Неужели не всех съели? Подошли поближе, а это не гора… а штабель трупов. Трупов трудармейцев! Наших трупов! И бегают по ним не собаки, а лисы. И грызут заледенелое мясо. Какие зубы! Твёрже льда!
А когда нас водили на работу через посёлок Рудбакал… жителям говорили, что мы – пленные немцы. И люди специально выходили на нас посмотреть: ещё бы! – в сорок втором пленные фашисты! Они тут появились аж в сорок четвёртом. А мы идём, все в гражданском, и разговариваем по-русски.
Он на миг остановился, как будто хотел передохнуть.
– А вся охрана – сплошь евреи!
Последние слова он произнёс в полной тишине. Мне вдруг показалось, что именно это мучило его всегда сильнее всего. Сильнее, чем память о ЧМЗ, о тех штабелях трупов, сильнее, чем память о злорадных взглядах бакальцев с их громким шёпотом:
– Глядь! Уже по-русски лопочут фрицы! Выучились, б… в плену! На наших харчах!
Но то, что мучило его больше всего, он и ненавидел сильнее всего, и, может, именно эта врождённая слепая ненависть помогла ему выжить. И если бы в охране лагеря был всего один единственный еврей или не было вовсе, он всё равно и через пятьдесят лет твердил бы то же самое:
– А вся охрана была – сплошь евреи!
– А вся охрана Дахау была сплошь немцы, – тихо сказал я.
– Что, что? – переспросил Фридрих.
– И охрана Аушвица была сплошь из немцев и остальных лагерей смерти тоже, – также тихо сказал я.
– Да о чём вы? Я вас не понимаю! – растерянно повторил Фридрих. – Я же о другом!
– И шесть миллионов сожжённых евреев, – не замечая его слов, продолжал я, – это в три раза больше всех немецких трудармейцев. А ведь вы не все погибли. Далеко не все. Не так ли?
– Но Комаровский был еврей, еврей, еврей! И мы два года жили без одеял, матрасов и подушек, почти на голой земле. И нас стреляли, как бешеных собак! Немцы военнопленные рядом с нами жили лучше и сами этому удивлялись. И это всё благодаря жиду Комаровскому! Да – жиду! А кому же?
– А первый начальник строительства был немец Шильдкрот. И при нём тоже работали по пятнадцать часов и тоже расстреливали. Но тогда… там ещё не было трудармейцев. Вы ничего не слышали о Фогеле? Был такой бессарабец. После тридцать девятого – советский. Ни слова не знал по-русски. Фамилия – сами понимаете. Его и взяли как немца. И отправили туда же, куда и вас. Не встречались? Ошибку исправили в пятьдесят втором, во время борьбы с космополитизмом. Вспомнили, что немецкие фамилии кайзеры щедро давали и евреям. В обязательном порядке. Последний, кажется, даже сказал: в Германии нет евреев, есть немцы иудейского вероисповедания, без которых Германия не была бы такой великой. Может, за это его и турнули. Не все же немцы так думали. А того Фогеля… не расстреляли. Хотя заслуженный сталевар ЧМЗ, Герой соцтруда на очередной пятиминутке ненависти торжественно заявил, что если с его глаз уберут «этих жидов», то он удвоит выплавку стали с каждого квадратного метра вверенных ему печей. Ради такого почина могли и расстрелять. Не правда ли?
– Ну, это – совсем другое дело! – Фридрих начал нервно перебирать свои трубки, а потом резко захлопнул футляр. – Я ж – не совсем антисемит! Правда, Анхен? Я просто чересчур увлёкся… Я ж только о Комаровском! А были и хорошие евреи. После Комаровского прислали Раппопорта. Объехал всю стройку, зашёл в каждый барак. И дал такой разгон в Политотделе! Все знали, что он сказал! Он сказал: недопустимо, чтобы при такой нехватке людей такая масса здоровых лбов вместо работы занималась охраной трудармейцев, которые вовсе не собираются убегать. Представляете, чем он рисковал! Тогда была убрана колючка, вместо неё поставили штакетники и калитки – иди, куда и когда хочешь! А всю охрану – на стройку. И ещё Раппопорт привёз матрацы, байковые одеяла, даже наволочки! Мы впервые стали спать раздевшись. И лобки запретили брить…
– Да бросьте вы, Фридрих, оправдываться! – не выдержал я. – Я – не христианин. Я вас прекрасно понимаю. По-человечески, вы имеете полное право ненавидеть всех подряд. Вы лучше скажите: а если бы всё было наоборот, ну, не так, как было? И не Германия напала на СССР, а, скажем, Израиль? Трудно поверить? Мне тоже. И всё же! И не вас, а евреев Сталин приказал бы загнать на Урал в трудармии. А вам, немцам, как верным сынам отечества, повелел бы строить ЧМЗ во главе всей этой жидовской сволочи? Вот вы лично, при всей вашей огромной любви к евреям, отказались бы? Каким образом? Вы хотя бы довели их живыми до проходной?
– Да что вы ко мне привязались? Ребята, что он ко мне привязался? Отказался – не отказался! Откуда я знаю? Всё зависело бы от обстоятельств. Я что – убийца? Но в стране должен же быть какой-то порядок? И что вы их так защищаете? За них вон целый всемирный еврейский центр! Весь мир! Как-нибудь обойдутся и без вас! – Фридрих попытался улыбнуться. – Они вам что – родственники? Постойте, постойте!.. Анхен! Ты что-нибудь понимаешь? А я, кажется… Цум тойфель нох маль! Старый немецкий осёл! Шайсе!
Он стукнул себя кулаком по лбу. На глазах его появились слёзы.
Глава 12
О чём ты думаешь, Бондик? И я о том же! То есть, конечно, совсем о другом. Прости. Ах, и ты тоже о другом? О чём же тут тогда думать! Просто однажды утром не пойти на полигон, а потом на работу, забыть собственный адрес и телефон, а заодно и день своего рождения. Ты думаешь, твой день рождения – это начало новой эры? Забудь! Даже Христос так не думал. Родиться в хлеву и думать о таких глупостях! Ведь не был же он совсем дураком, хотя и был, кажется, сыном еврейского Бога. Впрочем, уже поговаривают, что Христос – не еврей. Неужели у еврейского Бога и еврейки Марии был приёмный сын? Или тут проделки Сатаны?
А мой день рождения, вообще, ни на что не похож. Родители вдруг захотели братика! Представляешь, через десять лет после войны они своему единственному первенцу захотели подарить братика! Это – как? Чтоб купить кружку молока нужно в четыре часа утра занять очередь в соседнем дворе. А пока её выстоишь, о себе узнаешь такое!
Перед Новым Годом у мамы Раи на руках – тридцать рублей «старыми» или три рубля «новыми». Папа Ной отказывается от второй группы инвалидности, потому что за ней нужно каждые три месяца ходить на комиссию, а для этого нужно иметь железное здоровье, потому что там – без рук, без ног, а у кого-то и полголовы не хватает, и видно, как под кожей на лбу пульсируют мозги. И всё, как на фронте.
К маме Рае в аптеку кажин день менты тащат конфискованную наркоту на взвешивание. А на следующий день безногие и безрукие орденоносцы валятся в ноги: дай, доченька, Христа ради, хоть на кончике иголки!
И мама Рая ещё не забыла, как тогда с первенцем… ночью, когда у Ноя был очередной припадок – дырка же в черепе с юбилейный рубль – и он с размаху бьёт её кулаком по животу!
А бедный парикмахер, лихо поддел прядь волос над этой дыркой – откуда ему знать! – и острие расчёски упёрлось в край черепа. Так Ноя только передёрнуло, а тот парикмахер чуть не дисквалифицировался, почернел, как труп и лепечет:
– Ввввас ккккак подддстричь?
– Аккуратненько! – уже спокойно говорит Ной.
И в такой злополучный момент им, видите ли, захотелось братика! Шоб их любимый первенец в жизни был не одинок. Не пьющие же люди, даже не курящие! Откуда такая блажь? В самый разгар «холодной войны»! Только что заключили Варшавский договор: того и гляди, обоих снова призовут в действующую армию. Страна инвалидов – кого ж ещё призывать! Но долг женщины – рожать солдат, а мужчины – убивать их, воюя.
По Мелитополю всё ещё ездят золотари с бочками, и в порядке строгой очерёдности чистят выгребные ямы. На вокзал и с вокзала пассажиры и встречающие ходят пешком, если надо, то и ночью, через весь город и Красную горку, где и днём ходить страшно. С вечера то тут, то там слышны истошные вопли: «Граблют!» Но грабители к этому привыкли и продолжают «работать». Свистки постовых милиционеров ещё далеко: пока добегут, если добегут, а двери все на щеколдах.
Полиомелитчик и старый алкоголик Титок, как нищий, известен населению не меньше, чем когда-то директор единственного в городе гастронома Зайончик. Алкоголиков и калек полгорода, но известен почему-то именно Титок. Может, потому, что живёт в нашем дворе.
На четыре двора – одна колонка. Зимой – снег по крышу, ставни поутру открыть невозможно, а вода в колонке замерзает. В такое время хорошо болеть, а ещё лучше умереть. Не жалко. В такое время революция пожирает своих детей! А этим приспичило с братиком!
Но вокруг Мелитополя и дальше к югу – до самого Азовского моря – Таврическая степь. И травы её густые и живые. И утром холодны, как пещерный мох, а днём – сухи, как хворост. И летом тут не сыщешь тени, а зимой спасения от ветра. Потому что нет здесь ничего выше травы. А трава – кругом.
И азовские лиманы мелки и желты, и прибрежная тина киснет под солнцем, а ноги вязнут в целебных грязях. И в Азовском море, стоя по пояс в воде, ловят жирных, с локоть, бычков на простую закидушку, на пустой крючок. А плывущую по перекату сонную камбалу можно взять голыми руками. И выброшенный штормом на берег медленно, как будто засыпая, умирает скат, а вдали на невысокой волне изредка мелькает плавник дельфина. И спелая черешня – величиной со сливу, а слива – с яблоко… А запах!
И всё это – страна быков Таврида. Потому что таурус по-гречески бык. Но где они эти быки? Те, которых увидели древние греки на бесконечных степных просторах? От чьего неистребимого множества расширялись зрачки и душа захлёбывалась от восторга, и жители маленькой скалистой и великой страны думали, что попали в открытый космос – Универсум! И, повинуясь земному инстинкту ограничения бесконечности, на грани этой степи и моря заложили они город-полис, и назвали Мелитополис – город мёда. Потому что жизнь здесь казалась сладкой и вечной, как нигде. А оказалась, такой же горькой и короткой, как и положено жизни. Необозримые стада быков сгорели под солнцем, и стали невидимее создавших их богов. И только пыль, в которую неотвратимо превращается эта земля, похожа на пыль из-под их копыт.
Так почему же в Медовом городе после такой войны не иметь хотя бы двух детей?
Да, ну что ж! Захотели и захотели. И всё получилось, как нельзя лучше! Ребёнок обещался быть неправдоподобно крупным, прямо Гаргантюа, не меньше! Несмотря на то, что мама Рая к тому времени была худенькой, как негритянский подросток, а у папы Ноя обнаружилась совсем маленькая каверна в лёгких, и врачи дружно сказали:
– Феноменально! Дожить до туберкулёза с таким ранением! Кто бы мог подумать! Так вот от чего вы!..
Но баба Бася страшно возмутилась:
– Рая! Нома ещё ничего не ел! Откуда ж у мужчины что возьмётся, кроме каверны?
Она пошла на базар, купила гуся, откормила, как родного, из его жира натопила настоящего украинского смальца, из этого смальца, желтков, мёда, орехов и неизвестно откуда взявшегося шоколада, заделала такой ядрёный гоголь-моголь на десятерых! И пичкала им Ноя, как того гуся – на убой. Каверна рассосалась. Теперь Ной мог дожить до чего угодно. И дожил!
Когда главврач роддома лично позвонила ему на работу и радостно приказала: «Пляшите, папаша! У вас двойня!» – тридцатисемилетний Ной только тихо, как во время приступа, простонал:
– Всё сходится! У Ноя было три сына!
– Двое умных и один – я! – добавил я, едва появившись на свет через пятнадцать минут после братца-двойняшки, немного придавленный и оглушённый. Но на своё счастье я лез вперёд ногами. Врачи очень торопили… А спешить было, совершенно некуда и незачем. Как потом оказалось – впереди была ночь. И в самую первую долю секунды своей жизни, я увидел не свет лампы родильной комнаты, а подземное море – без дна и берегов.
… А позавчера Бондик дико облаял двух гостей. И вчера тоже. Орал на них до самых дверей. Если бы он знал, зачем они приходили, загрыз бы.
Глава 13
Посмотрел в словаре, что значит цум тойфель нох маль, шайсе! Что-то такое сказал на прощание Фридрих. Я думал, что-то очень важное. И не ошибся. По-русски, если не дословно – к чертям собачьим, дерьмо! Выучил наизусть. Пригодится. Говорят, немцы общаются, в основном, при помощи готовых фраз, которые у них вроде афоризмов – на все случаи жизни. Очень удобно, чтоб не терять попусту время. Мысли же всё больше – одни и те же. Думаю, враньё. Но заучил ещё один не лишний афоризм – готт зай данк! Переводится просто – слава Богу!
Не знаю почему, но первым у нас, как и у Туберта, тоже ушёл письменный стол. Надькин письменный стол – полированный, лакированный, с витой фурнитурой на выдвижных ящиках, с тяжёлой, как могильная плита, столешницей. Стол загромождал нашу комнату, и мы давно хотели поставить его к Бете. В конце концов, Надька её правнучка, а квартира приватизирована по совместному принципу. Однажды было совсем решились и даже дотащили его до Бетиной двери. Но в проёме увидели Бетю. Я сначала вообразил, что мы мешаем ей пройти и хотел посторониться. Но Бетя сразу внесла ясность:
– Только через мой труп!
– Берта Михайловна! – взмолился я. – Подумайте, что вы говорите! Ребёнок к тому времени успеет выйти замуж!
И вот за столом пришли. Туберт был прав. Даже когда мы получили вызов, даже когда прочли его по слогам и расшифровали название немецкого города и, наконец, нашли его на карте Германии недалеко от Ганновера, даже давая объявление в бесплатную газету «Тумба» о массовой распродаже наших вещей, даже, даже, даже – мы верили в наш отъезд не больше, чем в полёт на Марс. Как назло у нас пошла полоса сплошного везения. Как у смертельно больного, давно смирившегося со своим уходом, за несколько часов до смерти наступает странное выздоровление – боль проходит, сознание проясняется, снова хочется есть пить и любить, и он уже отчаявшийся и уставший от страданий и ждущий конца, как чуда, вдруг решительно объявляет пришедшим с ним проститься, что если так, то недурно бы и задержаться!..
Мы не верили, что кто-то придёт за нашим барахлом. Ведь мы никогда не продавали своих вещей! И когда нам позвонили и спросили, не продан ли ещё наш письменный стол, мы с радостью ответили:
– Да нет, не продан, готт зай данк!
– Тогда мы его берём! – сказали нам.
– Ну, что же, – обиженно сказали мы, – берите. Цум тойфель нох маль!
А когда всё-таки они пришли, мы поняли, что они пришли именно за нашим столом, и это уже трагический факт, шайсе!
Но у нас ещё оставался крохотный шансик: один из ящиков был немного сломан и скреплен уголком. Мы честно сказали об этом.
– Это – ерунда! – сказали нам. – Отличный дореволюционный стол! Гранит! А всё новьё – труха.
Они подхватили стол за столешницу и вырвали её почти с корнем. Мы уже стали надеяться… И тогда без слов, побросав тумбы и ящики на столешницу и подхватив снизу, они вынесли стол вон.
Я стоял как пришибленный. Так когда-то два санитара бросили на носилки уже остывшее тело Марьи Давидовны, в дверях уронили его на пол и тогда, матерясь, намертво привязали покойницу к носилкам и боком выволокли в коридор.
На линолеуме остались четыре глубокие вмятины от ножек стола.
За окном закричали и забегали люди. Много людей. Мы решили, что это имеет какое-то отношение к только что проданному столу, и выбежали во двор. Стол уже увезли, а из-за домов со стороны железной дороги подымалось и громоздилось местами бурое, а местами грязно-белое твёрдое облако, от которого иногда откалывались куски пламени. Где-то там уже надрывались сирены пожарных машин и нарастал глухой свистящий гул.
Вместе со всеми мы выскочили за периметр пятиэтажек и за гаражами на высокой железнодорожной насыпи увидели горящий состав. По-настоящему горел только электровоз, но ветер нёс пожар на вагоны и, казалось, что они тоже объяты пламенем и дымом. Вагоны были странными, очень похожими на те, что я видел в «сороковке» на предприятии «Маяк». Примерно в таких вагонах туда со всей страны и даже со всей Европы свозились радиоактивные отходы.
– Цум тойфель нох маль! – ругнулся я и посмотрел на толпу. В последнее время даже самые страшные события в городе вызывали у людей некое аномальное желание поучаствовать в них. Ну, чтобы убедиться что ли, что то, что произошло, произошло не с тобой, и ты в любой момент можешь оттуда уйти, а кто-то уже не может.
– Слыхали? Там внутри – хлор! Если рванёт, через полчаса облако добежит до ЧМЗ.
– Какое облако! Хлор – тяжёлый газ, он стелется по земле. Тоже мне – облако в штанах!
– Хер с ним! Пускай не облако, если вам так легче подыхать! Всё равно накроет с головой. Шпециалист!
– Нет, там не хлор. Там, скорее всего, твэлы.
– Бл..! Выражайтесь по-русски!
– А твэлы и по-русски – твэлы. Такие капсулы… А внутри – нуклеиды.
– Во, б..! Устроили прямо под окном радиоактивную помойку! Демократы херовы! Какого ж вы сюды припёрлись, ежели такой умный?
– А вы? Не знаете, где живёте? Да в вас этих нуклеидов… И при чём тут демократы? «Маяк» они что ли строили? Ещё, кажется, при Никите! Тогда и крышку к чертям собачьим сорвало. И вот вам – Уральский след, река Теча и озеро Карачай. И полная тайна вкладов: ни в одном диагнозе нет ни слова о лучевой болезни. Зато – тотальная подписка о невыезде. Да с этим самым – куда убежишь!
– Господи, какое несчастье!
– Тю, ё… твою – счастье-несчастье! Да самый счастливый – тот, кто сразу сгорит при взрыве. Раз – и только тень на асфальте. А несчастный – кто останется жить до завтра…
– Чё ты, бл, такое брешешь? Уже надышался, что ли?
– Брешут, гнида, суки и кобели! А я говорю правду. Самый же несчастный, кто с этим доживёт до старости. Не веришь, спроси япошек!
– А ты, бл…, спрашивал?
– Я, бл… лучше тебя спрошу! Хочешь превратиться в тень? Хочешь стать самым счастливым? Счас сделаем!
– Постойте! А где же машинист? Я пришла сюда ещё до пожарных…
Народ забавлялся до одури. Так дети на ночь, заикаясь и дрожа от страха, наперебой рассказывают друг другу историю про «чёрную руку».
Пламя не унималось. И пожарники изо всех сил поливали вагоны. А я вспомнил, что под магазином «Ритм» рядом с площадью Революции глубокоглубоко находится главный пункт управления гражданской обороны области. На бесчисленных дверях и после августовского путча всё ещё висели таблички «первый секретарь обкома партии», «первый горкома», «предоблисполкома», а на широченной, во всю стену электрической карте размечен весь план эвакуации населения и предприятий, нет, точнее, предприятий и населения, на случай ядерной, термоядерной… вплоть до «божьего гнева».
Здесь же мне доверительно сообщили, что при прямом попадании чего бы то ни было в центр города, в первые же тридцать секунд всё превратиться в кипящую однородную массу, и вот тут-то особое значение приобретает чёткость и оперативность управления эвакуацией, пока эта кипящая однородная масса не остыла и не превратилась в твёрдое неорганическое вещество. Поэтому всю эвакуацию необходимо завершить до этого рокового момента, не дожидаясь помощи извне. У соседей будут те же проблемы. Но есть нечто, чего не знают наши враги и что, безусловно, гарантирует успех дела и в случае полного уничтожения всего живого в радиусе ста километров: даже при прямом попадании атомной бомбы в магазин «Ритм»… цент управления ГО уцелеет и продолжит работу по спасению области!
Я с грустью смотрел тогда на таблички с надписями «первый секретарь… второй… третий» и совсем как тот мужик у горящего состава думал: несчастные люди – они уцелеют!
– Постойте, но где же машинист? – испуганно повторил кто-то.
Мы пришли домой, не дождавшись конца пожара. В этой стране всегда обходились без нас. Обойдутся и напоследок. Бонд тоскливо вышел нас встречать. А потом с низко опущенной головой поплёлся на место, где всего час назад стоял Надькин письменный стол. Понюхал следы от его ножек. И, резко мотнув рыжей головой, лёг меж них.
Глава 14
Ну вот, и мне, Бондик повезло, как Мокрову. Мокров был простым директором базы отдыха «Родничок». Но это – совсем не важно. А важно то, что однажды утром его прикончили вместе со всей семьёй. Буквально, со всей, включая таких близких родственников, как тёща. Но и это совсем не важно: родили-убили – один чёрт! Но убили-то Мокрова тоже близкие родственники, и это такой восклицательный знак в конце любой жизни!
Чем же, Бондик, этот Мокров хуже Иисуса Христа? Того позарез нужно было распять, чтобы все поверили, что он – сын Бога. А Мокрова позарез нужно было зарезать, чтобы всем стало ясно, как крупно ему повезло. Ведь если человека есть за что убить, значит, жизнь его удалась – дальше некуда, значит, он чего-то да стоит? Верно?
Мокров играл в какую-то дурацкую игру. Ты не помнишь, как она называлась? Молчи! Это было ещё до тебя. То ли «Надежда-прим», то ли «Пирамида». Или «Надежда-прим» была фирма, которая эту шайсу затеяла? Короче! Эта «пирамидка» была ничуть не хуже «АО МММ». Я в таких играх полный профан. У меня по математике в школе была четвёрка с минусом. Да и то, потому что на филфаке математики нет, и наша классная уговорила математичку это учесть. Та и учла. Ты думаешь, ей это было легко? Хотя я и был её любимый ученик. А что? Она меня каждый день вызывала к доске. Показательные выступления! А когда я, наконец, сказал: «Нашла коса на камень!», математичка забыла текущую тему, и до самого звонка составляла уникальное уравнение: кто коса, а кто камень и что из этого следует.
– Если я – камень, то он – коса, а если он – камень – то я коса?
Я думал, ей не хватит жизни, чтобы его решить. Хватило!
– Если он – камень, а я – коса, так я его разрублю!
А чтобы заниматься этой пирамидкой Надежды-прим, нужно было быть по меньшей мере нашей математичкой. И Мокров ею был! Сначала он сыграл в «пирамидку» сам, то есть послал этой «пирамидке» первый взнос, потом, следуя правилам игры, по его приказу взносы послала вся его семья. Затем семья привлекла всех близких и дальних родственников. Родственники втянули в эту математическую прогрессию полгорода. Теперь Мокров мог уже ничего не вносить, а просто стричь купоны.
По теории вероятности – на каждой миллионной планете есть жизнь. По совершенно секретной теории вероятности «пирамидки» каждый миллионный её участник чисто теоретически имел шанс. Мокров не знал никаких теорий, но у него оказалось столько родных и близких, что не стать покойником он просто не мог. Потому что всего за три месяца навыигрывал сто тысяч целковых!
Представляешь! В стране по полгода задерживают зарплату, а потом выдают только по решению суда, водка в магазинах – по талонам, вот-вот грядёт «первое павловское подорожание» и вторая гражданская война, народ только и делает, что проигрывает, а тут какой-то, прости Господи, директор заводской базы отдыха выигрывает целое состояние. Мокров строго приказывает домочадцам проявлять повышенную скромность и не дразнить окружающую среду. Домочадцы никому ни о чём не говорят. Но просто не могут не поделиться радостью. Мокрову начинают звонить и слать телеграммы с поздравлениями:
– Радость разделяем! С нетерпением ждём своей доли!
Мокров пытается отшутиться, мол, у каждого своя доля, но ему грубо намекают, что шутки тут не уместны. И тогда он произносит ту самую роковую фразу:
– Нашла коса на камень!
Народ стремительно составляет известное уравнение и решает его ещё быстрее моей математички. Смертельно раненный директор базы отдыха «Родничок» пытается догнать убийц своей семьи, и так удачно, что им ничего не остаётся, как остановиться и добить истекающего кровью «счастливчика». Может, Бондик, он затем и догонял: ведь не распнёшься – не вознесёшься, не умрёшь – не воскреснешь.
Причём тут я? Погоди! Я ж не сказал, что мне повезло, как Мокрову. Я сказал: почти. Просто вчера шофёр нашей редакции вежливо предложил мне выйти на свежий воздух покурить. Ну, вышли. А я ж не курю. Так он мне заявил, что если я завтра не уволюсь – убьёт.
– Не понял! – удивился я. – За что же?
А ты бы, Бондик, не удивился?
– Ты, сука, эксплуатируешь русских людей! – выдохнул он. – Мы, б…, не рабы!
– Весёленькое дельце! А ты где-нибудь видел, чтобы рабы получали больше своего господина?
Вместо ответа он вытащил нож. Он был пьян, но рука, державшая финку не дрожала. И я понял, что если он хочет меня убить, то обязательно убьёт. А зачем мне это за две недели до… И ещё я понял, что раз он так хочет меня убить, значит, я уже чего-то стою, и народ это уже заметил и по-своему оценил. И мне почему-то стало совсем…
В этот момент к нам подошёл друг редакции, председатель комитета по защите прав и реабилитации бывших заключённых, сам кадровый зэк в завязке. Мы зашли в мой кабинет и друг редакции спросил:
– Что за каторжная рожа? Рабкор?
– Не… наш шофёр.
– Есть проблемы?
– Ага! – сказал я. – Хочет меня убить.
Председатель по реабилитации в отличие от меня даже не спросил «за что?», но тут же дал дельный совет:
– В зоне с такими никакого базара. Сразу мордой в очко – пока не натянешь глаз на жопу! Иначе вправду убьёт. Это – верняк!
А, Бондик! В России каждому натягивать глаз на жопу, всё равно, что доказывать, что еврей – это звучит гордо. Не хватит сил и средств. Да и бесполезно, однако. Проще уволиться.
Глава 15
И во всех прошлых жизнях я был точно таким же, как сейчас. Сколько себя помню, и сто, и двести, и тыщу лет назад, насколько хватает глаз, я вижу только себя самого, а не боевого слона, падшую женщину или двойника Юлия Цезаря. Я вспоминаю прошлое, и расстояние до него неизмеримо. И я никогда не знаю, какой оно давности: пятилетней, пятидесятилетней или доисторической. И мне это уже не интересно. От философии у меня запор, как у Бондика от поводка.
И какая разница, когда было, например, вот это. Я сижу в Бетиной комнате, в квартире ремонт, за окном ночь. Сижу один на нашей старой односпальной тахте. И при каждом её скрипе в ушах гудит Бе-тин голос:
– Шо ви там так скрипите! Ви делаете мне зло!
В квартире действительно никого. Я же сказал: ремонт, за окном ночь, безвременье. И что там вокруг: заканчивается ли тайная вечеря, или Горбачёв отдаёт последний приказ Кручине, или мёрзнут у костра пещерные люди? – понятия не имею.
Бетя наотрез отказалась ремонтировать свою комнату: вдруг оттуда уйдёт её дух и она потеряет на неё права! В известном смысле, Бетя как татаро-монголы. Те никогда не мылись, чтоб не смыть своё счастье. А Бетя и в восемьдесят лет по полчаса чистит щёткой вынутые изо рта зубы, раз в неделю требует «потереть» спину под душем и, вообще, чистоплотна, как кошка Машка. Но за свой мерзкий дух трясётся, как татаро-монголы за своё счастье. Поэтому я отправил её к дочке Гале, у которой муж – бывший «хоккеист Мишка Дрыганов», а теперь – «мой дорогой Мишенька, замдиректора!».
Ирка в это время как раз лежит в больнице с Надькой. Вот так всё хорошо устроилось.
Всю мэблю из комнаты Давида и Марьи, с кухни и коридора я вынес во двор, лично разломал до мельчайших дощечек и снёс на мусорку. Вместе с тараканами и клопами. Соседи долго обижались: сначала, видите ли, надо было предложить им. Они бы, конечно, как говорится, всё равно ничего не взяли, но, как говорится, было бы предложено. Виноват, не знал-с! И что хорошего может родиться от русских и еврейских клопов, кроме самых лютых антисемитов?
В самый разгар ремонта мы по случаю купили стенку-прихожую. А так как на всём пространстве, кроме Бетиного, шёл ремонт, прихожую поставили у неё. Как поставили? Очень просто: на Бетину кровать, на пол, даже на книжный шкаф. Новая мебель перемешалась со старой, перессорилась, забила все проходы и выходы, и над всем этим космическим беспорядком вещей витал неистребимый дух моей тёщи-бабушки. И поздно вечером было совершенно непонятно: что это – момент зарождения жизни или Конца света.
Маляры – дочь и мать – ушли ещё засветло. А только что я выпроводил последнего слесаря-сантехника. Того самого, который десять раз перетягивал кран в ванной. Всего слесарей было двое, но жареную картошку они трескали за пятерых, а когда, наконец, стали уходить, я целый час не мог закрыть за ними дверь. Потому что они все время возвращались. То кому-то из них померещилось, что он не затянул какую-то важную гайку, то вдруг притащили две ржавые трубы «на завтра», но когда этот поц в очередной раз сказал, что он забыл самое главное – попросить у меня пятёрку до утра – я понял, что до завтрашнего вечера могу спать спокойно.
Я прикрыл окна и двери. На окна отец и муж моих ремонтниц ещё не поставил новые шпингалеты, а на дверь – новый замок. Старые он снял перед самым уходом, а рабочий день заканчивал с пресловутой немецкой аккуратностью. Хотя и был чистокровным руссаком. В Челябинске остаться на ночь даже в полупустой квартире с двумя тысячами под подушкой, с дверью без замка и окнами без шпингалетов, на первом этаже, где навес от бойлерной подпирает окно, а пьяные слесаря всю ночь барабанят в её железную дверь!.. Ощущения, как в «горячей точке»!
Две тысячи, оставшиеся ещё со свадьбы, мы сняли с нашего счёта в сберкассе на ремонт, на мебель, на всякие непредвиденные расходы. По старой купеческой привычке народ предпочитал ассигнации, но если ассигнаций не было, брал всё подряд.
Я огляделся вокруг. Одни стены были уже готовы – ровный цвет без теней и оттенков. Другие покрашены «на раз» – все в разноцветных пятнах. Прошлый махрово-синий колор никак не хотел уходить. На стенах образовались какие-то зловещие разводы и знаки. Будь я христианин или кришнаит, встал бы перед ними на колени или впал в нирвану. Когда-то мама Рая взялась подновить наш лакированный сервант. Макнув ватку в какой-то дьявольский раствор, она быстро стёрла с серванта все инородные пятна. Он заблестел, как новый. Но на следующий день кто-то из нас заметил на его поверхности силуэт лица человека, над которым был занесён кулак, сжимающий нож. Потом он исчез, а вместо него появилась огромный розовый кукиш. Теперь каждый гость, долго косясь на наш сервант, перед уходом робко спрашивал, что значит тот или иной узор и где продаётся такая «стереоскопическая мебель»? Никто не хотел верить, что то появляющиеся, то исчезающие рисунки – творчество мамы Раи.
А на нашей стене отчётливо проступила круглая голова собаки с широко разинутой пастью и стоящим торчком левым ухом. Правое ухо было как бы надломлено и свисало вниз.
«Хорошо ещё, что не голова Давида Марковича с бинтом на шее!» – специально громко говорю я и иду в Бетину комнату.
И вот я сижу в Бетиной комнате. В квартире – ремонт. За окном – ночь.
Или нет никакого ремонта. А просто до нашего отъезда – всего ничего. И немногие оставшиеся в живых вещи сбежались в одну комнату. Им страшно там в четырёх голых остывших стенах, и они жмутся поближе к жилому теплу, поближе к нам. А мы – это всё те же я, Ирка, Надька, Бондик и Белка. Но комната эта уже не Бетина, а, если хотите, имени Берты Фридман. Потому что Бетя уже год как умерла. И было ей – полные девяноста три года. Потому что Бетя родилась в июле и умерла в июле, как по заказу. И умерла она не от рака или старости. Просто она всегда хотела сделать нам всем очень больно. Так она нас всех крепко любила. И под конец решила, что если она умрёт, больней не придумаешь. Ну, Бетя, ну, садистка, ну, тёща-бабушка! Может, теперь всё-таки скажешь: каково однажды утром проснуться, а тебя уже нет? Да не тебя нет. С тобой всё ясно! Скажем, меня. Я просыпаюсь, а меня уже нет. И что же тогда делать? Как жить дальше?
Мы все уже живём на чужом месте, смотрим чужой телевизор, спим на чужой тахте, загружаем чужой холодильник. Всё это уже продано, и только чьей-то милостью оставлено нам до отъезда. Но добрые люди каждый день звонят и интересуются: не уехали ли мы часом, не продали ли мы по второму разу их холодильник или палас? А что? Бывает!
– Ты никому ничего не продавала по второму разу? – спрашиваю я тебя.
– Я нет. А ты?
– Я тоже. Всё ваше – на месте, – кричу я в трубку, – и всё – ваше. Я – не торговец ямками!
– Какими ямками? – пугаются на том конце провода.
– На Градском кладбище! – смеюсь я. – Не слыхали?
– Оооо! – стонет трубка.
Нельзя нарушать порядок вещей. А если он уже нарушен? Тогда разрушь его… до основания. Чтоб вещи стали неузнаваемы. Чтоб нечего было больше жалеть. И беги! Куда? Не задавай себе глупых вопросов. Туда! Куда – туда? Всё равно. Но там тебя тоже не будут любить! Там меня не за что любить, а здесь… И ненавидеть на чужбине будут не меньше, чем на родине. Не спорю. Но на чужбине это… не так больно.
Вот к Троцкому когда-то пришли мудрейшие еврейские раввины и сказали:
– Лев Давидович! Бросьте революцию! Не связывайте себя с судьбой родного, но, увы, враждебного нам народа. Если бы дело было только в вас! Россия никогда не простит евреям, что к так называемому светлому будущему её ввёл один из них. И неважно, чем это всё закончится для России – адом или раем, для евреев это кончится величайшим погромом. Потому что в аду русские будут говорить, что завели их туда жиды, а рай, назовут адом за то, что попали туда, благодаря жидам.
Честное слово, не знаю, что им ответил Троцкий, но, скорее всего, так:
– Раби! Вашими устами говорит Иегова. А он всегда ошибался уже в третьем знаке. Что мне ваш Сион! Я – солдат мировой революции и не делю её врагов по национальному признаку. Но даже если я, интернационалист, атеист и сукин сын Лев Троцкий, уговорю завтра всех еврейских парней покинуть революцию, то что ви себе думаете, и через десятки лет после неё русский народ не будет твердить, что ленинское правительство на две трети состояло из евреев, что я – в девичестве Лейба Бронштейн, охрана лагерей была сплошь из евреев, а сам Ульянов-Ленин – загримированный Троцкий? Да кто поверит, что евреи(!) упустили такой шанс завоевать мир? О, мудрые дети! Вы хотите быть великим народом, да чтобы вас за это ещё и любили! Я вас умоляю! Это также смешно и печально, как то, что я, Лев Троцкий – сын единственного в России еврея-помещика!
В последнее время Бондик стал как-то странно зевать. Широко открывает чёрную пасть, отчаянно тужится и никак не может её закрыть, как будто хочет что-то сказать.
– Ну, говори же, дурачок! – подбадриваю его я.
Бонд страшно трясёт головой, в пасти его что-то щёлкает, и она закрывается. Левое ухо при этом, как после обрезания, падает на бок, но мгновенно снова встаёт торчком.
– Ура! Нос мокрый и холодный. Живой…
Мы долго смотрим друг другу в глаза. Бог знает, о чём мы хотим друг другу сказать. И не можем.
Глава 16
Бонд пригнул голову к самому полу и яростно трёт и бьёт её передними лапами. По ушам, по глазам, по брылям. Как будто сдирает ненавистный намордник. А, может, ему кажется, что он в наморднике. Он скалится и дико рычит. Под чёрным гуттаперчевым носом затвердела крошечная капелька крови. Скрученные уши заваливаются то набок, то на макушку. Глаза Бондика сходятся на переносице, словно один глаз хочет заглянуть в другой. И в глазах его я впервые не вижу ничего человеческого. Только страх. Настоящий животный ужас, идущий из самого нутра.
На дворе – тяжёлый осенний дождь. Дождь поздней осени – бесконечный и беспросветный. Тучи зависли у самой земли, легли на крыши сталинских пятиэтажек, и что там за дождём: лавина заводских кислот или чёрные вселенские вихри?
Я чувствую во рту привкус крови. Вепрев бы сказал, что это на погоду. Вепрев – самый умный дурак на свете. И самый наивный подлец из всех подлецов. Быть может, он и знает, почему на Золотой горе металл превращается в ржавую пену, а черепа сохраняются навечно. Я этого уже не узнаю никогда. Зато я догадываюсь, откуда у меня во рту этот ядовитый привкус собственной крови, а он не догадается во веки веков. Потому что видит мир не дальше Золотой горы, а отними у него эту гору, эту золотую жилу, сядет на пол, закинет ноги за голову и забудет, как его, Вепрева, зовут. Такой вот вепревский момент истины!
А тогда в киевском аэропорту «Жуляны»… в общем, мы дожидались следующего утра, чтобы лететь в Хмельницкий к Иркиному отцу. Она непременно должна была с ним увидеться в третий раз в жизни. Показать ему меня, а его мне. Именно показать, что же ещё! Ничего интересного. Но я тоже считал, что это необходимо. Так как на нашу свадьбу Иркин папаша летел, но не долетел: Челябинск был закрыт на целых три дня. А свадьба – не похороны, не отложишь.
Мы перебрались из Борисполя в Жуляны. Потому что самолёт на Хмельницкий летит оттуда – периферийный рейс. И был классный майский вечер, с сиренью, заходящим солнцем и свежеполитой площадью перед аэропортом. А через площадь стояла та самая гостиница, где мы собирались переночевать. Собирались долго: всё ходили что-то выясняли, что-то разглядывали, чего-то перекусывали, словом, весело убивали время. А когда, наконец, собрались, пошёл такой охиренный ливень, такая дождина, буквально с ясного неба! Но что такое майский ливень – полчаса и сухо! Вполне могли переждать в аэропорту. Но нам всем, Бог весть зачем, вдруг захотелось оказаться в гостинице и попить чаю с сушками.
– Хочу чаю с сусками! – завизжала Надька.
– А дождик? – спросила её Ирка.
– А дождик подождёт! – как всегда резонно ответил наш ребёнок.
Но дождик не хотел ждать, и мы не хотели ждать, и никто в этот день не хотел ждать. Ведь говорила же моя баба Бася: ждать да догонять – хуже всего! И мы рванули под этот дождь, и даже постояли под ним, потому что Ирке показалось, что мы забыли взять квитанцию за багаж. И мы стояли под проливным дождём так долго, пока не убедились, что квитанция на месте, и билеты на месте, и все деньги, слава Богу, тоже! А дождь был тёплый, душистый и какой-то необыкновенно вкусный. И мы облизывали губы, а Надька даже облизала пальчики. Дождь был вкусный, как украинский борщ или компот! И было это второго мая 1986 года, всего через несколько дней после Конца света. О том, что Конец света пришёл, никто нам не сообщил. Ни в Борисполе, ни в Жулянах. Но тучи все эти дни шли ОТТУДА – на Киев, на Минск и дальше – через всю Европу до Атлантического океана…
Но, может, привкус крови во рту – совсем не от того дождя, а скажем, от той же погоды, пародонтоза или полнокровия? Или я, глядя на Бонда, прокусил себе губу. Но откуда это у Бонда? Ведь он же не был с нами в тот славный майский вечер в Жулянах.
Глава 17
Муха, залетевшая в комнату, всегда находит выход на улицу. Какой дурак это придумал? Я широко открываю форточку – лети! Муха по-прежнему, как заговорённая, отчаянно бьётся головой в стекло в десяти сантиметрах от раскрытой настежь форточки. Я открываю окно. Муха стремительно летит от него прочь. Если бы вдруг пали стены и потолок, и рухнула дверь, эта свободолюбивая тварь, наверное, до смерти летала бы по кругу в поисках выхода. Но кто-то же верит, что даже в бронированной комнате-сейфе муха найдёт свою щёлку на волю. Интересно, что думает по этому поводу муха?
– Бондик! Пошли гулять? Просто так, без поводка. И без ошейника. Надеюсь, ты никуда не убежишь, Бондюшка!
Хоть бы убежал! Как прежде, как всегда! Но Бонд не может убежать. Он уже не может ни убежать, ни бегать. На него уже не надо через каждые полшага покрикивать:
– Бонд! Рядом! Рядом!
Я боюсь смотреть в его сторону. Потому что Бонд всё время… отстаёт. Это – умонепостижимо. Это… И я останавливаюсь и жду, когда он наконец приблизится и прижмётся к моей ноге. И мы оба долго-долго отдыхаем. И никак не можем отдышаться, как будто до этого оббегали весь полигон, затравили всех собак и догнали все мотоциклы. Я тоже очень устал. Ведь впервые меня никто не тянул вперёд – через колдобины и бугры, переходы и переезды… Не тянул так, что дома на обочинах отлетали назад, как ступени ракеты, а лица встречных превращались в одно бесконечное, безглазое…
Я смотрю на Бонда и у меня захватывает дух. И я, как муха, ношусь по ничем не ограниченному пространству и нигде не нахожу выхода. Всего неделю назад мы нашли Того, Кого безнадёжно искали уже год. После третьей встречи Он, наконец, решился. И Бонд на Него не так рычал, как на остальных. Даже обнюхал и чихнул. А ночью всей семье приснился один и тот же кошмарный сон: в последний день мы приводим Бонда к Нему домой, передаём поводок из рук в руки, круглые глаза Бондика ещё больше округляются, он тревожно подымает голову и так смотрит на нас… а мы пятимся к двери, всё пятимся и пятимся, и нет сил повернуться лицом к ней и открыть. Это единственный в моей жизни сон, который я вспомнил утром от начала до конца.
И вот я смотрю на Бонда, и у меня захватывает дух, и я с горечью думаю, что и этот единственный, запомнившийся мне сон никогда не сбудется. Потому что Бондика уже не нужно никуда вести. Потому что такой он не нужен никому, кроме нас. А самолёт на Ганновер улетает через три дня. С нами или без нас… улетит.
Мы с Бондом плетёмся на «старое место», за дома, туда, где железная дорога, где растут знакомые кусты, где из раскрытой форточки даже днём тебе на голову могут бросить вонючую консервную банку. Мы бродим по этим дикорастущим кустам, они цепляют нас за ноги, как будто хотят удержать от какого-то рокового шага. Бонд застревает в мокрых зарослях и останавливается растерянный, пытаясь повернуть ко мне голову. Голова не поворачивается. Он пробует лапой подтолкнуть её. Лапа не подымается. Вот чёрт! Я подхожу к Бонду и как обычно кладу ему ладонь на макушку. Макушка мокрая от тумана. Туман ползёт с железнодорожной насыпи и пахнет мазутом и ржавым железом, а, может, не пахнет вовсе. Я говорю Бонду:
– Дай лапу! Ну, дай…
И сам левой рукой кладу его лапу на правую ладонь: вот так! Лапа не гнётся. Теперь туман подступает отовсюду, и во всём мире я ясно вижу только моего Бондика. Я опускаюсь перед ним на колени, прямо в мокрый гнилой мусор и трусь щекой о его морду. Из плотно сомкнутой пасти высовывается кончик серого языка. Он тянется к гуттаперчевому носу, а затем пробует лизнуть мою щёку. Ничего не выходит. Тогда, повинуясь какому-то дремучему инстинкту, я сам провожу языком по носу Бондика. Нос сухой и горячий.
Мне кажется, что мы в воздушном пузыре в трюме давно затонувшего корабля. И со всех сторон – мутная, почти твёрдая от соли вода. И жутко сидеть в этом замкнутом водой пространстве и ждать, когда благодаря нам, оно станет абсолютно безжизненным. Но ещё страшнее подумать, что этот жалкий клочок ещё живого пространства – всё, что осталось для нас на этой планете. И мы должны его успеть полюбить, потому что любить больше нечего.
Бонд устало кладёт мне на плечо свою чугунную голову. Голова, как и всё его тело, налита тяжёлой мёртвой водой.
Глава 18
Я пою Бонда водой из пипетки. Вода не хочет впитываться в сухое нёбо и тонкой струйкой стекает по рыжей шее и белой груди. Распухший язык плотно забил пасть, и только самый кончик его сквозь мелкие, как у всех боксёров, передние зубы торчат наружу. А внутри Бонда что-то страшно клокочет и шипит. Может быть, душа. Но всё это, как сказал бы Бонд, чушь собачья!
А Бондик сейчас стал похож на детскую деревянную лошадку. Он не может ни сесть, ни лечь. Только стоять и немного ходить. Но не ногами, а как деревянная лошадка – всем телом. И когда он случайно задевает стены, стук такой, как будто по ним бьют колотушкой.
Иногда Бонд пробует прожевать собственный язык и проглотить его или хотя бы вытолкнуть изо рта. Язык не жуётся. И Бонд покорно оставляет это безнадёжное дело. Он – всем телом – переступает с ноги на ногу и тупо смотрит на разбросанные по всей комнате огромные багажные сумки. Точно с такими «челноки» ездят на закупки в Турцию. Бонд глядит на весь этот вещественный чертополох и уже не ждёт от меня дурацкого вопроса:
– Так ехать или не ехать?
А я всё равно слышу со всех сторон:
– Со мной – куда угодно! Со мной!..
Днём был ветеринар. Долго пытался разжать Бондику пасть. Зачем-то щёлкал перед носом пальцами и заглядывал в уши.
– И на то не похоже, и на то не похоже, – задумчиво повторял он. – А вот на это, кажется, точно… тоже не похоже.
Перебрал все возможные варианты и сказал, что не в диагнозе дело. Поставил капельницу. Капельница, вроде, помогла: Бонд два раза хрипло пролаял. Перед уходом ветеринар посоветовал смазывать нос подсолнечным маслом или вазелином, не тревожить собаку по пустякам, а, главное, завтра вызвать его снова. Именно его и никого другого.
– А то другие вам налечат! Им что собака, что, прости Господи, человек!
В глазах Бонда уже нет страха. Зрачки стали совсем чёрными, а белки посинели. Он стоит посреди комнаты, теперь уже не деревянный, а литой. Мы с Иркой уходим в бабкину комнату, чтоб не тревожить его и хоть немного отдохнуть. А Надька остаётся где-то поблизости. Она всё ещё пакует и перепаковывает свою сумку. Всё боится что-то забыть и всё что-то забывает.
Мы садимся на уже не свою старую тахту и делаем вид, что думаем о чём-то другом. Но так не получается, и потому несём сущий вздор:
– В Германии все бабы ходят в штанах. Не слыхал? Я раздала свои юбки. А если это враньё?
– Знаешь, – говорю я, – если мы через три года сюда снова вернёмся…
– Почему именно через три?
– Через три года опять обещают Конец света. И к нему каждый должен быть на месте своего рождения.
– А иначе – Конец света отменят?
– Отменят не отменят! Я, вообще, думаю, что у каждого Конец света свой. Как день рождения или смерти.
– Ты думаешь: Конец света – день нашей смерти?
– Почему нет? Или рождения. У кого как.
Мы обернулись к двери одновременно. В дверном проёме стоял Бонд. Коренастый, с лоснящейся рыжей шерстью, с широко расставленными негнущимися ногами. Только уши по-прежнему, как два увядших листка, прилипли к макушке. И мне показалось, а может, так и было, он на секунду опять чудно склонил набок свою лобастую гордую голову. Как будто хотел ехидно спросить:
– Так вы, действительно, уезжаете? Без меня?
Постояв, он тихо вышел, и почти сразу же в другой комнате раздался глухой шум и тонкий крик Надьки:
– Мамочка! Белка толкнула Бондика! Он упал и не хочет вставать!
Глава 19
Мы стояли прямо под чёрной озоновой дырой. В крошечной берёзовой рощице на самом краю нашего собачьего пустыря. Между проспектом Ленина и железной дорогой его же имени.
Бонд лежал, укутанный в старый детский комбинезончик с капюшоном. Красный, с молниею аж под горло. Лежал под чёрной озоновой дырой и ждал. Ему было ни холодно, ни жарко. Но ждать он всегда не любил.
– Четыре года с вами маюсь! – как бы говорил он. – Могли бы и подготовиться получше.
– У нас в семье нет даже обыкновенной лопаты, – простонала ты. – Мы зря прожили жизнь!
– Почему зря? – возразил я. – У нас нет ни сада, ни огорода… Зачем нам лопата?
– Вот зачем! – заплакала ты и показала на красный комбинезончик.
С откоса скатывался ночной поезд, и в такт ему залязгали и загремели все сталинские пятиэтажки, стоящие напротив. Поезд ушёл, а пятиэтажки всё ещё скрежетали и дрожали от ярости, что он ушёл без них. Где-то во дворах чадили мусорные баки. Иногда страшно вспыхивали, как будто огонь наталкивался на что-то съедобное. Всё забивал густой дух ЧТЗ, дух ферросплавов, мёртвой окалины и мочевины. А тут ещё милицейский бобик с сиреной выскочил из-за поворота – как будто прямо за нами. И кругом – отражённые от проспекта перекрещенные лучи фар. И эта земля из кремния и мазута. Окисленная, протравленная, облучённая. В которой металл превращается в ржавую пену, а черепа сохраняются навечно.
– Не плачь, – сказал я. – Надо что-то делать. Иначе он совсем окоченеет и станет твёрже земли.
Я начал рубить землю, а ты с дочкой отгребала её в сторону. Топор высекал искры из замёрзшей земли, отскакивал от корней, как от тугой резины. Уже через пять минут топорище треснуло пополам. А ещё через полчаса мы с ужасом поняли, что делаем не своё дело. И можем так прокопаться до утра, а можем и до отъезда. А как же тогда уезжать?
Я растерянно глянул на Бонда. Мокрый снег лежал на нём, не тая. И не искрясь.
октябрь 2001 – ноябрь 2002
Бад Пюрмонт
Германия