-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Генри Филдинг
|
|  Из журнала «Ковент-Гарден»
 -------

   Генри Филдинг
   Из журнала «Ковент-Гарден»


   © Ливергант А., перевод на русский язык, 2016
   © Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2016
 //-- * * * --// 


   Правила для критиков
   Суббота, 11 января 1752 года, № 3

   Majores nusquam rhonchi; juvenesque, senesque, ct pueri nasum rhinocerotis liabent.
 Марциал [1 - Больших насмешников нет нигде: взрослых и старых, И у мальчишек у всех как носорожьи носы (лат.). Марциал. Эпиграммы (кн. 1, 3, 5). Пер. Ф. Петровского.]

   Из бумаг, находящихся ныне в моем ведении, следует, что, согласно цензорским проверкам, проведенным tricesimo qto. Eliz. [2 - В тридцатый год правления Елизаветы (лат.).] одним из моих прославленных предшественников, в городах Лондон и Вестминстер действовало никак не более девятнадцати критиков. При последней же проверке, которую осуществил я сам 25 Geo. 2 di. [3 - В двадцать пятый год правления Георга II (лат.).], число лиц, претендующих на право принадлежать к сей славной профессии, достигло 276 302 человек.
   Сей колоссальный прирост объясняется, на мой взгляд, весьма прискорбной нерадивостью прежних цензоров, которые превратили свою службу в совершеннейшую синекуру и, как мне удалось выяснить, не проводили проверок со времен Исаака Бикерстаффа, бывшего цензором в последние годы правления королевы Анны.
   Той же халатностью объясняются и посягательства на все прочие слои общества. За последние несколько лет, как выяснилось, число джентльменов существенно возросло, тогда как число шулеров сократилось, причем в той же пропорции.
   Свою цель, следовательно, я вижу в том, чтобы попытаться исправить вышеизложенные недостатки и восстановить пошатнувшуюся репутацию той высокой должности, каковую я имею честь занимать. Вместе с тем я отдаю себе отчет, что подобного рода действия должны осуществляться с благоразумием и без спешки, ибо давние, глубоко укоренившиеся пороки никогда не излечиваются средствами сильными и быстродействующими, запоминающимся примером чему может служить благородный император Пертинакс. «Сей достойный муж (пишет Дион Кассий) погиб оттого, что вознамерился разом искоренить все пороки своего государства. Человек высокообразованный, он, однако, не мог взять в толк, что осуществление преобразований одновременно в разных направлениях не только небезопасно, но и невозможно. К нездоровому обществу правило это применимо в той же, если не в большей, степени, что и к частной жизни».
   Вот почему я счел неразумным на основании проведенного подсчета подвергнуть число критиков существенному сокращению. На этот раз я принял всех, кто пожелал вступить в наши ряды, однако впредь делать этого не стану, ибо я вознамерился испытать качества каждого из претендентов на деле.
   Дабы всякий, кто считает себя вправе именоваться критиком, мог заранее подготовиться к сему испытанию, считаю необходимым изложить некоторые требования, коим должен соответствовать всякий, пожелавший удостоиться чести быть причастным к сей достойнейшей из профессий. Обязуюсь, однако, следовать приведенному мною правилу со сдержанностью и осмотрительностью, ибо хотел бы распахнуть двери в критическое сообщество как можно шире, чтобы обеспечить доступ как можно большему числу людей.
   Кажется, Квинктилиану принадлежит мысль о том, что хорошим критиком великого поэта может стать лишь тот, кто и сам является великим поэтом. Если эта мысль верна, то число критиков – во всяком случае, критиков поэзии – крайне невелико; в этом случае из древних правом именоваться критиком будут обладать разве что Гораций и Лонгин, о котором, хоть он и не был поэтом, мистер Поуп отозвался весьма лестно:

     Тебя, Лонгин, талантливее нет:
     Твои – все девять муз; ты – критик и поэт.

   Однако при всем уважении к столь великому имени, как Квинктилиан, это правило представляется мне излишне суровым. С тем же успехом можно было бы сказать, что лишь тот, кто стряпает сам, может по достоинству оценить качество стряпни.
   Требовать от критика знаний столь же абсурдно, как требовать от него гениальности. Почему человек в этом случае более, нежели во всех остальных, обязан руководствоваться чьими-то взглядами, кроме своих собственных? Не едим же мы по правилам – отчего же должны мы по правилам читать?! Если мне по вкусу бычья печень или Олдмиксон, с какой стати должен я давиться черепаховым мясом или Свифтом?
   А потому из всех навыков человек, именующий себя критиком, владеть обязан только одним – УМЕНИЕМ ЧИТАТЬ, и в этом есть неопровержимая логика, ибо как он в противном случае может называться читателем? Ведь если верно, что каждый читатель – критик, то, стало быть, и всякий, называющий себя критиком, не может не быть читателем.
   При этом я требую от критика не только умения читать, ни и применения этого умения на практике. Всякий, кто выскажется о книге до тех пор, ПОКА НЕ ПРОЧТЕТ ИЗ НЕЕ ХОТЯ БЫ ДЕСЯТЬ СТРАНИЦ, навсегда лишится права именоваться критиком.
   В-третьих, все критики, которые, начиная с первого февраля следующего года, вознамерятся раскритиковать книгу, должны будут объяснить, чем они руководствовались. Впредь критик не будет иметь права промямлить что-нибудь вроде: «Даже не знаю, что и сказать… Знаю только, что мне эта книга не по душе…» Его резоны могут быть сколь угодно вздорными, но они должны быть обоснованы. Такие слова, как «чушь», «вздор», «бред», а также «бессвязно», «прискорбно», «постыдно», впредь запрещаются – раз и навсегда.
   Запрет этот распространяется, впрочем, лишь на тех критиков, которые не держат свои взгляды при себе, ибо всякий имеет полное право невзлюбить любую книгу, если только он не предает свое мнение огласке. В этом случае он может не прочесть или не понять из нее ни единого слова, а также полностью извратить ее смысл.
   Но коль скоро право иметь свое суждение распространяется в критике ничуть не дальше, чем в иных областях, я со всей ответственностью заявляю: в будущем я не позволю исполнять обязанности критика особам мужского пола до той поры, пока они не достигнут восемнадцати лет, ибо до наступления этого возраста им дозволяется принимать решения относительно лишь такого пустячного дела, как женитьба, и только когда им исполняется восемнадцать, закон дает им право распоряжаться своим имуществом. Особ женского пола я, пожалуй, буду принимать несколько раньше, при условии, однако, что они либо умны, либо хороши собой, либо владеют состоянием от пяти тысяч фунтов и выше.
   Наряду с мужчинами и женщинами юного возраста из числа критиков будут исключены все люди с ограниченной дееспособностью, к каковым относятся как не правомочные, так и истинные безумцы и идиоты. Сюда входят все те, кто ни при каких условиях не способен отличить добро от зла, правду от лжи, мудрость от глупости.
   Есть также отдельные лица, кому я разрешу исполнять обязанности критика лишь частично; так, распутникам, щеголям, шулерам и светским дамам строго-настрого, под угрозой исключения из сообщества, запрещается критиковать любое произведение, написанное на темы религии или морали. Адвокатам, врачам, хирургам и аптекарям строго запрещается высказываться о тех авторах, кто добивается преобразований в праве или в медицине. Государственным чиновникам и будущим государственным чиновникам (за вычетом честных людей), со всеми их подчиненными и прихлебателями, ставленниками и будущими ставленниками, сводниками, шпионами, иждивенцами, доносчиками и агентами, запрещается, также под страхом исключения, высказывать свое мнение о всяком произведении, автор которого стремится принести пользу королевству. Что же до памфлетистов, которые преследуют великую цель либо все высмеять, либо ВСЕМУ НАЙТИ ОБЪЯСНЕНИЕ, то и тем, и другим предоставляется полная свобода; первые могут все ругать и, как водится, проклинать; вторые, сколько им вздумается, – восхвалять и славословить. Все критики, кому это правило покажется несправедливым, будут сочтены бесчестными, а их критика объявлена бессодержательной и лишенной всякого смысла.
   Ни один автор не будет принят в когорту критиков до тех пор, пока он не прочел в оригинале и не усвоил Аристотеля, Горация и Лонгина, а также пока не будет засвидетельствовано, что он хорошо отозвался хотя бы об одном из ныне живущих авторов, кроме себя самого.
   И наконец, последнее. Под страхом нашего крайнего неудовольствия всем без исключения возбраняется критиковать любое из произведений, какое МЫ САМИ сочтем возможным представить публике. Тот же, кто посмеет нарушить это правило, будет не только изгнан из рядов зоилов, но и из любого другого сообщества, в коем придется ему состоять, и имя его отныне и навсегда будет вписано в анналы Граб-стрит.


   О юморе
   Суббота, 7 марта 1752 года, № 19

   Non hoc jocosae conveniunt lyrae.
 Гораций [4 - Но не сюда сходятся шутливые лиры (лат.).]

   Если кто-нибудь захочет выдать груду камней за неподдельные брильянты или же назовется китайцем и станет торговать безделушками из грубой глины, выдавая их за китайский или дрезденский фарфор, – последствия в обоих случаях очевидны. Едва ли найдется хоть один человек, которого удастся провести, и обманщики немедленно станут предметом всеобщего осмеяния и презрения.
   Сходным образом, если какой-нибудь человек притворится знатоком и будет ходить по городу, убеждая всех и каждого, что лучшие драгоценности, находящиеся во владении мистера Лейкана, являются не более чем подделкой, – разве не будет человек этот признан сумасшедшим, разве не постыдится он показываться на глаза людям?
   Совсем иное положение дел, о чем говорилось в моем последнем очерке, в литературе. Истинные брильянты часто подолгу лежат незамеченными на полках книжных лавок, тогда как самые наглые подделки вызывают всеобщие зависть и восхищение. Даже Мильтон (мне стыдно за свою страну, когда я пишу эти строки) едва не был предан забвению, и вместо того, чтобы взойти на Олимп и встать рядом с величайшими авторами древности, в чьем созвездии он сейчас обрел законное место, он чуть было не оказался среди тех авторов-однодневок, чья слава столь скоротечна.
   А значит, для того, чтобы отличить брильянты, фарфор и прочие ценности от их подделок, должны существовать определенные, строго установленные критерии, помогающие нам составить о них свое мнение; в вопросах же, касающихся литературы и науки, подобных правил либо нет вовсе, либо они невнятны, либо нам о них решительно ничего неизвестно. Не потому ли один и тот же автор, одно и то же произведение воспринимаются совершенно по-разному, на что аллегорически указывает Гораций, когда говорит:

     Tres mihi convivae prope dissentire videntur… [5 - Мне кажется, что три сотрапезника расходятся во мнении (лат.).]

   Одни, таким образом, превозносят книгу до небес, называя ее «прекрасной», «бесподобной», «неподражаемой»; другие эту же самую книгу ругают почем свет стоит – нет, дескать, ее «скучнее», «беспомощнее», «низкопробнее».
   Из всех литературных жанров нет ни одного, который бы вызвал столь разноречивые оценки, как юмор, и это не удивительно, ведь в нашем языке не найдется, пожалуй, другого слова, о котором у нас было бы представление более туманное. Говоря попросту, я очень сомневаюсь, понимают ли люди, что они хотят сказать, когда это слово слетает у них с языка.
   Один джентльмен, помнится, употреблял это слово на каждом шагу, с кем бы он ни говорил. Мне, признаться, казалось, что вкус ему порой изменяет, пока однажды, оказавшись с ним на борту корабля, я не услышал, как он во всеуслышание заявил, что корабль от юмора вот-вот пойдет ко дну. Тогда только я догадался, что основное значение этого слова моему знакомому неведомо.
   Что можно сказать о зрителях, которые – я сам не раз слышал – называют «юмором» скучнейший сценический диалог между дамами и джентльменами, да еще разражаются громкими аплодисментами?! С другой стороны, Альбумазар был принят весьма холодно, а маленький французский адвокат из пьесы Флетчера и вовсе изгнан со сцены.
   Не могу не привести забавный пример, коему сам был свидетелем. Некий автор поставил на сцене Друри-Лейн комедию под названием «Ярмарка в Шотландии», в которой он намеревался изобразить шотландцев в комическом свете. Первые три спектакля зрители лишь в недоумении между собой переглядывались, на четвертый же разразились громоподобным смехом. Смех продолжался весь первый акт, после чего автор, который, к несчастью, воспринял хохот как похвалу, подошел к мистеру Уилксу и с победоносным видом заявил: «Надо же, сэр! Наконец-то до них дошло, в чем тут соль!»
   Кто более в этом случае ошибался, зрители или автор, сказать не берусь. Ясно лишь, что читатель или зритель, оценивая книгу или пьесу, нередко допускает чрезвычайно грубые ошибки, одну из которых некогда совершил ныне покойный высокочтимый книготорговец Бернард Линтот. Сей ученый муж, прочитав трагедию «Федра и Ипполит», сокрушался, что в ней недостает юмора; будь в трагедии побольше смешного, заметил он, она бы только выиграла.
   В самом деле, нет ничего более неопределенного, чем наше представление о юморе. Самое распространенное мнение сводится к тому, что все, что способно развлечь и рассмешить, и есть юмор. При этом чем легче человека рассмешить, тем шире он это понятие трактует. Веселого малого, «весельчака», как его часто называют (а по мне, нет таких скучнее), друзья и знакомые не преминут наделить отменным чувством юмора. Эти джентльмены отличаются веселым нравом, проницательной ухмылкой и насмешливым тоном. Что же до их историй, то они, как правило, не более смешны, чем они сами, затянуты и заканчиваются однотипными шутками.
   Не стану распространяться здесь о так называемых «практических шутках», которые принято считать вульгарными. И то сказать, что может быть смешнее, чем когда тебя таскают за нос, бьют сзади исподтишка, вынимают из-под тебя стул, срывают парик и все прочее в том же роде.
   Но ведь есть и другой тип юмора, о котором, сколько помню, не говорят. Это – мрачный юмор, который, быть может, имел в виду уже упоминавшийся высокообразованный книготорговец и который, хоть и способен у кого-то вызвать смех, обыкновенно кончается слезами.
   Если практический юмор, о котором только что шла речь, основывается на мелких пакостях в отношении других, то юмор мрачный сопряжен с величайшим злом – с разорением, крахом, мучением людей.
   История знает немало примеров подобного юмора. Не было, должно быть, ни одного тирана или завоевателя, который, пусть сам по себе человек и скучный, не наделен был таким юмором сверх меры. Таков был, например, Александр Македонский, свидетельством чему может служить его азиатский поход. Сожжение Персеполиса является демонстрацией самого утонченного и мрачного юмора.
   Чем было правление Калигулы и Клавдия, Нерона и Домициана, Комода, Каракаллы, Гелиогабала и всех прочих царственных римских кровопивцев, как не величайшими трагическими фарсами, в которых одну половину человечества с отменным чувством юмора подвергали смерти и пыткам, к вящему удовольствию другой.
   Из всех свидетельств такого рода более всего позабавила меня история о Фалариде и Перилле. Желая угодить Фалариду, величайшему тирану и соответственно любителю мрачного юмора, Перилл сообщил, что придумал развлечение, которое доставит тому немалое удовольствие. Перилл изготовил медного быка, внутрь которого помещался человек, после чего бык ставился на огонь, пока не раскалялся докрасна, отчего сидевший внутри испытывал невыносимые муки и издавал крик, имитирующий (как принято теперь говорить) рев быка.
   Фалариду идея очень понравилась. Однако, как человек, отличавшийся превосходным чувством юмора, он несколько видоизменил придуманную шутку, отправив в чрево быка самого Перилла, который и был заживо зажарен в медном быке собственного изготовления.
   Отсюда, скорее всего, и пошло понятие «жареная шутка». Ныне «зажарить заживо» означает оклеветать того, одно имя которого вызывает трепет, или же выставить на всеобщее посмешище, облить презрением того, кто еще совсем недавно пользовался всеобщим почетом и уважением.
   В заключение замечу, что, как давным-давно говорил Цицерон, нет на свете нелепости, которую кто-то из софистов не счел бы «истинной философией». Точно так же, как нет на свете вздора, который бы – при условии, что он сопровождается грубой бранью и оскорблениями, – не сошел бы, по мнению многих, за ИСТИННЫЙ ЮМОР.

 Ц(ензор).



   Диалог в духе Платона в Танбридж-Уэллсе между философом и светской дамой
   Вторник, 14 апреля 1752 года, № 30

   Quo teneam vultus mutantem Protea no do.
 Гораций [6 - Какой хваткой я удержу Протея, меняющего облик (лат.).]

   Она. Ах, дорогой мистер Мудр, у меня для вас поразительная новость. Как вы думаете, какая?
   Он. Ума не приложу.
   Она. Никогда не догадаетесь. Мистер Блуд не дает проходу мисс Стриж.
   Он. Коли он не дает ей проходу, то, глядишь, и поймает. А там и съест. А мне-то что за дело?
   Она. Какой же вы нелюбопытный! Ведь мисс Стриж – девушка из простой семьи. А джентльмену следует брать в жены девушку благородную.
   Он. Раз из простой семьи – стало быть, не благородная?
   Она. Нет, конечно, не благородная. Так говорят и леди Нагл, и миссис Блаж.
   Он. Откуда им знать, что такое женщина благородного происхождения? Впрочем, они, должно быть, слышали, что говорят об этом другие.
   Она. Право, какой вы все же странный! В таком случае скажу вам всю правду. Я точно знаю, что она не принадлежит к женщинам благородного происхождения, ибо ее отец…
   Он. Отец, мисс?! При чем здесь отец? Мы ведь с вами говорим о юной даме приятной наружности и хороших манер. То, что она принадлежит к прекрасному полу, оспаривать вы не станете. Так вот, мисс, в моем представлении, если ее внешность и манеры таковы, какими я их описал, то мисс Стриж, более чем вероятно, – дама благородного происхождения. Что же касается леди Нагл и миссис Блаж, то обе они фурии; их скудоумие под стать их внешности.
   Она. Боже мой, сэр, вы заговорили со мной совсем другим тоном! Но я все равно не поверю ни одному вашему слову.
   Он. Я знаю, что говорю. Мода всегда берет верх над разумом.
   Она. Раз вы такой мудрый, вам наверняка есть что сказать о моде.
   Он. Мода – это кредо глупцов и уловка для людей умных.
   Она. Что бы там ни говорили, мистер Умник, я все равно буду в нее верить.
   Он. И следовать ей?
   Она. Неизменно.
   Он. Но ведь мода изменчива. Она меняется постоянно.
   Она. Что верно, то верно.
   Он. А вместе с ней меняетесь и вы. Оттого-то вас и будут всегда называть «переменчивой», «непостоянной», «суетной»… Уж не обессудьте.
   Она. Спасибо на добром слове.
   Он. Но ведь это чистая правда. Простите, могу я задать вам один вопрос?
   Она. Какой еще вопрос?
   Он. Вы считать умеете?
   Она. Умею.
   Он. А играть на спинете?
   Она. Конечно.
   Он. Когда вас учили считать, вам говорили, что два плюс два – четыре, а трижды три – девять. Уверен, вы бы сочли чудовищным обманом, попытайся кто-нибудь доказать вам, что два плюс два равняется двадцать, не правда ли?
   Она. Не пойму, к чему вы клоните.
   Он. Немного терпения, мисс; то, что я сейчас говорю, вам очень пригодится. Так вот, когда вы учились играть на спинете, оказалось, что без определенных правил овладеть этим инструментом невозможно, верно?
   Она. Безусловно. Меня учили ударять по нужной клавише, а не по какой придется.
   Он. Терпение, мисс, и вы станете философом. Итак, каким бы искусством или наукой вы ни овладевали, вас всегда учили следовать определенным правилам, верно?
   Она. Совершенно верно.
   Он. Прекрасно. Не кажется ли вам, мисс, что, овладевая искусством человеческой жизни, рассуждать следует точно так же? То есть не делать то, что заблагорассудится, а то, что следует. И то, что пойдет нам на благо.
   Она. Пожалуй.
   Он. Не «пожалуй», а именно так. И что же в этом случае будет с модой? Как может мода быть главным побуждением к действию? Вы же сами признали, что мода должна подчиняться законам жизни, а не наоборот; в противном случае мы пойдем наперекор Природе.
   Она. Вы что же, хотите, чтобы я не следовала моде? Уж лучше не жить вообще, чем одеваться не по моде!
   Он. Этого я не говорил.
   Она. Что же вы в таком случае говорили?
   Он. Поймите, мисс, принципы, которыми я руководствуюсь, никогда не позволяли мне жить в соответствии с модой. Право же, мисс, не надо быть семи пядей во лбу, чтобы не видеть разницы между тем, что удобно, и тем, что необходимо.
   Она. Послушали бы вы, что говорит о моде леди Нагл.
   Он. С куда большим удовольствием я бы послушал старика Сократа, будь он жив. Откровенно говоря, леди Нагл меня мало интересует. Во всей Англии едва ли найдется хоть одно графство, где бы не было своей леди Нагл. Но, прошу вас, ответьте мне на мой вопрос, мисс.
   Она. Задавайте ваш вопрос, сэр.
   Он. Если вы хотите приобрести новый наряд, в какую лавку вы пойдете?
   Она. Туда, где самые лучшие и разнообразные товары и самые услужливые и распорядительные продавцы.
   Он. А если бы вы хотели обзавестись здравым смыслом и знаниями, в какую «лавку» вы бы тогда отправились?
   Она. Вот оно что, сэр! Теперь-то я понимаю, почему вы завели этот разговор… Но, увы, у меня нет ни секунды времени, уже три часа, а мне еще надо переодеться, ведь я сегодня ужинаю с леди Нагл, миссис Блаж, капитаном Бесс Трепетом и еще двумя-тремя благородными особами. Ваша покорная слуга, добрейший мистер Мудр.


   Презренный металл
   Суббота, 2 мая 1752 года, № 35

   Пусть же погибнет тот, кто их придумал…
 Анакреон

   Сэру Александру Дрокенсэру
   Бедлам, апрель 1752 года
   Сэр,
   нисколько не сомневаюсь, что, не дочитав и до середины письма, Вы согласитесь с выводом, к которому я пришел давным-давно: в месте, откуда я пишу, англичане содержат всех тех, у кого здравого смысла больше, чем у их соотечественников, гуляющих на свободе.
   Как бы то ни было, хотел бы для начала сообщить Вам, что если Вы и в самом деле стремитесь к преобразованиям в нашем королевстве, Вы наверняка не добьетесь цели по той простой причине, что заблуждаетесь в средствах.
   Согласно мнению врачей, для исцеления болезни необходимо распознать и устранить ее причину. То же и в отношении политики. Без этого мы можем в обоих случаях лишь облегчить участь больного – излечить же его не в наших силах.
   А теперь, сэр, позвольте сказать Вам, что Вы совершенно не догадываетесь, не имеете ни малейшего представления, в чем истинная причина наших политических хворей. А потому, вместо того, чтобы предложить средство для лечения заболевания, Вы не раз в ходе Ваших досужих рассуждений давали советы, которые в конечном счете лишь отягчали положение больного.
   Знайте же, сэр, что только мне одному известна истинная причина царящего на земле зла. Мне стоило немало трудов и кропотливых исследований, чтобы найти объяснение наших продажности, распущенности и безнравственности, – и, следовательно, я один способен прописать средство от всех этих болезней.
   Впрочем, когда я утверждаю, что сие открытие принадлежит мне и только мне, я имею в виду лишь современных людей, ибо философам и поэтам древности бесценный секрет этот был хорошо известен, о чем свидетельствует бессчетное число цитат из их трудов. В их произведениях секрет этот упоминается столь часто, что меня немало удивляет то обстоятельство, что джентльмен, не понаслышке знакомый со светочами истинного знания, упустил его из виду.
   Итак, что является истинной причиной всех политических болезней, от коих страдает эта страна, как не деньги? Деньги, о которых греческий поэт, чьи строки я привожу в эпиграфе, говорит: «Пусть же погибнет тот, кто их придумал, ибо это из-за них брат ссорится с братом, а сын – с отцом; это они принесли в мир войны и кровопролитие».
   И если Анакреон прав (а он прав!), где же средство? Не в том ли, чтобы устранить сию роковую причину, искоренить сей отравленный металл, вынести сей ящик Пандоры за пределы нашего отечества?!
   Хотя преимущества отмены денег, с моей точки зрения, самоочевидны, назову все же некоторые из них, наиболее существенные, ибо в моей памяти не было еще человека, кому бы в голову пришло давать подобные советы. И, дабы избежать общих мест и не прибегать к мнению названных мною авторов, ограничусь лишь теми примерами, какие напрямую касаются нашего отечества.
   Итак, отмена денег в первую очередь остановит ту продажность, на которую жалуется каждый второй и в которой каждый же второй погряз, ибо тем самым будет положен конец раздорам, из-за которых продажность возникла и не прекращается. Тогда борьба будет вестись не за то, кому служить своему отечеству на высоких и ответственных постах, а за то, чтобы этот пост не занимать. Тогда народ, которому никого больше не смогут навязать, изберет самых способных, и эти люди, согласно основополагающим законам нашей конституции, будут вынуждены, хотят они того или нет, служить своему отечеству верой и правдой. Таким образом, вновь возродятся столь потребные свободной нации выборы, которые в противном случае останутся выборами лишь на бумаге.
   И хотя я готов признать, что иные захотят занять пост, к коему совершенно непригодны, из чистого тщеславия, взяточничество в этом случае утратит свою власть или сделается столь явным, что закон легко со взятками справится, – ведь никому на свете не дано незаметно давать взятки коровами или овцами.
   Во-вторых, отмена денег положит конец нашей распущенности, стремлению к роскоши или же сведет ее к тому, чем она была у наших предков, – к гостеприимству и хлебосольству.
   В-третьих, отмена денег будет как нельзя лучше способствовать развитию торговли, ибо помешает нам впредь иметь дело со странами-паразитами, которые не желают брать наши товары в обмен на свои. К такому обмену я, казалось бы, должен относиться более чем благосклонно, ибо обмен этот, по идее, способен устранить то зло, на которое я жалуюсь, и с течением времени, быть может, достигнет сей высокой цели. Однако должен заметить, что, сколь бы важной ни была цель, к которой мы стремимся, не все средства для нее хороши. В самом деле, если мы допускаем, чтобы какие-то деньги оставались покамест в ходу, у нас, мне кажется, есть все основания сохранить у себя как можно больше денежных знаков. Бывает вредным делать половину дела, каким бы полезным оно ни было, а потому до тех пор, пока деньги, как это происходит сегодня, заменяют нам вещи, только последние идиоты станут отдавать деньги своим врагам.
   В-четвертых, в результате отказа от денег удастся установить в обществе такие превосходные понятия, как благочестие, добродетель, достоинство, добро, ученость – все то, что либо было деньгами упразднено, либо извращено настолько, что никто теперь уже не может отличить правду от лжи. Ныне все эти понятия, которые можно встретить у древних философов и поэтов, названных мною, заменяются лишь одним словом – богатство.
   Если же мой план воплотится в жизнь, с каким удовольствием адвокаты поскорей покончат с судебной тяжбой, а врачи – с болезнью. Мне, впрочем, могут возразить, что тогда они будут вместо денег отбирать у людей добро и недвижимость, как они поступают сегодня с теми, у кого нет средств с ними расплатиться. На это я отвечаю, что в наши дни имущество отбирается, дабы превратить его в деньги, – в противном случае, согласитесь, врачи и адвокаты вряд ли бы внесли к себе в дом полуразвалившуюся, покрытую вшами кровать несчастного бедняка.
   Мой план, буде он осуществлен, положил бы конец поборам и грабежам: хотя у нас с вами иногда крадут не только деньги, но и имущество, второе забирают лишь затем, чтобы превратить его в первое. Разбойник, который всегда рассуждает так же, как и Гудибрас, говоривший, что любая вещь не больше стоит, чем денег за нее дают, отбирает у вас часы, табакерку или кольцо не для того, чтобы ими пользоваться, а чтобы выручить за них деньги.
   Приведу лишь еще один довод, а именно: мой план обеспечит достаток бедным, ибо даст возможность уничтожить богатых. Там же, где нет богатых, не будет и бедных, ведь Провидение чудесным образом обеспечило средствами к существованию всех жителей в любой стране мира, – а там, где нет изобилия, нет и нужды.
   Чтобы посрамить тех немногих, кто счел, что, предаваясь долгим размышлениям относительно сего великолепного проекта, я повредился рассудком, я решил на деле доказать, что это не пустые слова, с каковой целью продал поместье, приносившее мне триста фунтов годового дохода, из вырученных денег положил значительную сумму в карман и вместе со своим наследником отправился на берег Темзы, где принялся выбрасывать деньги из карманов в воду. Не успел я, однако, избавиться и от половины этой суммы, как мой наследник схватил меня за руки и с помощью лодочника оттащил от реки. Всю ночь меня продержали взаперти в моем же собственном доме, откуда на следующее утро, вступив в преступный сговор с моими родственниками, препроводили сюда, в Бедлам, где, как видно, мне предстоит находиться до той поры, покуда человечество не образумится.

 Остаюсь, сэр,
 Вашим покорнейшим слугой.
 Бессребреник



   Не хвали себя сам
   Суббота, 22 августа 1752 года, № 60

   Один француз, мой любимый автор, которого я не раз цитировал в своих сочинениях, отмечает, что «людям свойственно говорить о себе, о своих детях и своих семьях, причем всегда в превосходной степени. Но (добавляет он), если бы те, кто имеет склонность к подобным самовосхвалениям, представили себе, сколь обременительны они для окружающих, они бы, может статься, научились вести себя несколько осмотрительнее и не злоупотреблять терпением своих собеседников. Еще более примечательно, что люди, которые постоянно себя хвалят, если и упоминают кого-то другого, то лишь с целью человека этого опорочить. Делается это, может статься, для того, чтобы самоутвердиться за счет опороченного и чтобы, порицая соседей, вызвать – по контрасту с ними – всеобщее одобрение».
   Причиной первого из вышеназванных пороков, несомненно, является тщеславие, о котором в свое время прекрасно написал доктор Янг:

     На языке – лишь я, и никакой другой;
     Я – лучше всех, и сам себе герой.

   Причиной второго – злоба, и, сказать по правде, я глубоко убежден, что тщеславия, сколь бы незначительным оно ни было, без злобы не бывает. Хвала – это прекрасная дева; на пути к ее сердцу каждый тщеславный человек встретит немало соперников, а какие чувства мы питаем к соперникам, хорошо всем известно.
   Нет, боюсь, человека, которому эти пороки были бы свойственны в большей степени, чем сочинителю. Слава порой является единственной его целью, но, преследуя славу, он одновременно преследует и прочие, самые корыстные, цели, – ибо что такое слава на пустой желудок?! О славе он заботится по той же причине, по какой городской люд в пьесе заботится о своей репутации, ведь лишиться славы значило бы лишиться денег. Впрочем, его соображения, как правило, более благородны. Главной его страстью, требующей неустанного утоления, является тщеславие, а не корыстолюбие, ведь и среди обитателей Парнаса, пусть и самых нуждающихся, едва ли найдется хотя бы один, кто бы предпочел обед похвале, из чего следует, что все сочинители в равной степени добиваются взаимности у вышеназванной красотки, а следовательно, не могут не питать злобы по отношению друг к другу.
   Любовь к себе и презрение к другим свойственна, таким образом, всем сочинителям, эссеистам же – в первую очередь. Чтобы похвала самому себе звучала в каждой политической речи, в каждом памфлете, потребовался бы гений Цицерона или Болинброка; чтобы высмеивать философов и инакомыслящих независимо от темы эссе, требуется злословие Лукиана или Саута. Но и любой другой эссеист, пользуясь полной свободой писать то и о том, что он пожелает, имеет возможность на каждой странице своего опуса по многу раз превозносить себя и порицать других сочинителей.
   Когда я размышляю на подобные темы, то не могу не вознести похвалу самому себе; я даже льщу себя надеждой, что читатель должен быть отчасти мне благодарен за то молчание, какое я неизменно храню в отношении собственных достоинств, и, быть может, самые чистосердечные из моих читателей воздали бы должное подобной выдержке, знай они, какую жертву я приношу, дабы учесть их интересы и вкусы, ведь удовольствие от самовосхваления может сравниться лишь с отвращением, какое испытывают другие авторы, когда читают подобный панегирик.
   Не могу в этой связи не воздать должное таким же, как и я, современным сочинителям, в особенности же тем, кто держится сходным со мной образом. Коль скоро эти джентльмены, в чем я нисколько не сомневаюсь, прекрасно сознают, какую непомерную зависть я испытываю к их талантам и учености, они не могут не признать, что хранить эту зависть в себе, тушить этот пожар у себя в груди, не дав вылететь наружу ни одной искре, достойно всяческой похвалы.
   Если же быть до конца честным, должен сознаться, что подобная сдержанность продиктована не только благородством, но и здравым смыслом. Когда автор, исходя из собственной выгоды, воздерживается от самовосхваления, он руководствуется прежде всего двумя немаловажными соображениями. Во-первых, хвали он себя, его наверняка будут очень мало читать, и еще меньше – ему верить. Боязнь потерять доверие читателя вынудит автора подавить также и зависть, невзирая на то наслаждение, какое испытываешь всякий раз, когда даешь ему выход. Как бы ни было приятно всем тем великим мужам, чьи имена звучат в предисловии к «Дунсиаде», да и в самой сатире на тупиц, поносить Поупа и Свифта и убеждать себя в том, что одному недоставало юмора, а другой не был поэтом, – за это удовольствие, боюсь, они заплатили бы цену слишком высокую. Оно стоило бы им публичного остракизма, даже если бы первый, следуя примеру второго, промолчал, ничем не обнаружив своего к ним пренебрежения. Именно по этой причине я воздержусь от всякой сатиры на поупов и свифтов нынешнего века. И даже если бы зависть к этим великим людям кипела у меня в груди, я бы ни за что не выплеснул ее наружу, сделав ее достоянием публики.
   Сдержать столь сильные страсти, как тщеславие и зависть, дело очень непростое. Оно требует немногим меньше отваги, чем та, которой обладал спартанский юноша, спрятавший под одеждой лису и позволивший ей прогрызть себе внутренности, лишь бы ее никто не увидел. Откровенно говоря, я вряд ли смог бы терпеть столько времени, если бы не придумал один хитроумный способ давать волю чувствам наедине с самим собой. Этим способом, каковой является строжайшим секретом, я и поделюсь сейчас с читателями, которые, им воспользовавшись, наверняка добьются такого же успеха, как и я.
   Способ справиться с тщеславием и завистью я облеку в форму рецепта; способ этот, в сущности, и является рецептом, каковой обыкновенно и выписывают больным, – средством одновременно необыкновенно дешевым, легко усваиваемым, безопасным и практичным.


   Средство предотвращения дурных последствий от приступа тщеславия у сочинителя

   1. Когда вы ощущаете, что приступ приближается к своему пику, возьмите перо и бумагу и сочините панегирик самому себе. Уснастите его всеми высшими добродетелями и приправьте по вкусу острословием, юмором и ученостью. Можете, в случае необходимости, добавить сюда свое происхождение, умение себя вести и тому подобное.
   В выборе ингредиентов повышенное внимание обращайте на ту часть вашего естества, что нуждается в непосредственном лечении. Если, к примеру, вам недавно надрали уши или крепко всыпали… пониже спины, наделите себя в первую очередь мужеством. Если вы на днях обвинили Овидия сразу в двух нарушениях долготы слога в одной строке, проявив тем самым чудовищное невежество, расписывайте, не жалея, свои лучшие качества, превозносите свою образованность.
   Если у вас репутация самого бессовестного лжеца, приправьте свой панегирик честностью. Если вышли вы, что называется, из грязи да в князи, запаситесь предками из анналов английской истории числом не меньше полудюжины. Et sic de caeteris [7 - И так о других (лат.).].
   2. Когда панегирик написан, можете читать его себе вслух, сколько вздумается. Но проследите, чтобы никто вас при этом не слышал. После чего не забудьте свой панегирик сжечь.
   Понимаю, эта – последняя – операция весьма болезненна, но если вдуматься, что, не сожги вы его сами, его сожгут другие или же поступят с вашим панегириком самым бессовестным и постыдным образом, – всякий разумный человек предпочтет, во избежание худшего, собраться с духом и уничтожить свой панегирик самому.
   Что же до лечения от зависти, то в этом случае рецепт будет куда более краток. Достаточно остановить свой выбор на противоположных ингредиентах. Иными словами, вместо положительных качеств предмета вашей зависти подставьте отрицательные – от рассудка до сердца.
   Здесь, опять же, стоит обратить внимание на то, что именно вас уязвило. Если какой-то человек с умом и чувством юмора посмеялся над вами, изобразите его – одним росчерком пера – болваном и тупицей. Если кто-то отвесил вам пощечину, изобразите этого человека трусом; если же пощечину вы получили на людях, на глазах у многих, чем больше раз вы повторите вслух слово «трус», тем будет лучше.
   В отношении последнего случая следует проявлять повышенную осторожность. Изобразить вашего обидчика трусом рекомендуется не раньше, чем он окажется за нападение на вас за решеткой или же за пределами королевства. Впрочем, предосторожности не потребуются, если вы предадите вашу сатиру, как и ваш панегирик, языкам пламени, каковые очень вам пригодятся, если вы не хотите, чтобы вам надрали уши и они превратились в ослиные – вроде тех, что были выставлены недавно в Бедфордской кофейне.
   В заключение приведу две цитаты. Первая – из Сократа: «Никогда не говорите о себе, ибо тот, кто себя восхваляет, суетен; тот же, кто себя поносит, нелеп». Вторая – из мудрого доктора Саута. Он советует, чтобы «критикан был в своих действиях осмотрителен, дабы ему не отплатили той же монетой». И то сказать, безумен тот, кто претендует на право называться сатириком, если он обвиняет других в том, в чем можно обвинить его самого. Одним словом, скажу вслед за своим другом Горацием: «melius non tangere, clamo» [8 - «Предупреждаю я: лучше не трогай!» Перевод М. Дмитриева. Гораций. Сатиры, кн. II, 1.]. Надеюсь, что те из наших современных писателей, которые знают латынь, этому совету последуют.


   Не презирай стоящих ниже тебя
   Суббота, 29 августа 1752 года, № 61

   Не презирай стоящих ниже тебя.
 Клеобул

   В человеческой природе нет свойства более отвратительного, чем пренебрежение. Как нет и свойства, которое с большей убедительностью свидетельствовало бы о дурных наклонностях. Добронравие и презрение к людям между собой не уживутся. То, что вызывает презрение у человека злого, у человека достойного и добропорядочного вызовет совсем другие чувства. У такого человека порочность и безнравственность вызовут ненависть и отвращение, слабость и глупость – сострадание; как бы люди себя ни вели, презрения к ним он не испытает.
   Каким бы отталкивающим это свойство, представляющее собой смесь гордыни и злонравия, если рассматривать его с точки зрения серьезного Гераклита, ни казалось, оно покажется ничуть не менее абсурдным и смехотворным и приверженцам смеющегося Демокрита – особенно если учесть, что чем человек низменнее и подлее, тем с большим презрением относится он к себе подобным. А потому можно сказать, что самые презирающие – это и самые презренные люди на свете.
   Мне часто хотелось, чтобы кто-нибудь из тех удивительных существ, что тратят время на изучение таких насекомых, как пчелы и муравьи, попытались с помощью микроскопа выяснить, свойственно ли пчелам или муравьям пренебрежительное отношение друг к другу. Никогда не поверю, чтобы у пчелиной матки среди сотен пчел, коих она держит для своего развлечения, не нашлось хотя бы нескольких фавориток, которые относятся к своим собратьям с презрением, бросающимся в глаза кропотливому исследователю обычаев мира насекомых. Со своей стороны, могу сказать, что не раз отмечал пренебрежительное отношение одних животных к другим, причем, как удалось выяснить, чем более скромное место занимает животное в иерархии, тем больше презирает себе подобных. Так, если верить мистеру Эллису, презрение совершенно не свойственно львам – по крайней мере, тем, что находились под его наблюдением. Лошади же – говорю об этом не без сожаления – презрение порой присуще; еще более присуще оно ослу, в еще большей мере – индейке; жаба же, как считается, часто лопается, распираемая этим чувством. Можно, следовательно, предположить, что у вшей презрительное отношение к миру достигает поистине невиданных размеров. Легко себе представить, с каким нескрываемым презрением отнесется свободная, ничем не связанная представительница этого славного рода, которая прекрасно устроилась в спутанных волосах жалкой нищенки, к несчастной бродячей вше, что забралась в локоны знатной даме, где ей ежеминутно грозит опасность быть схваченной беспощадной дланью ее горничной!
   Иным этот образ может показаться надуманным, однако точно таким же покажется какому-нибудь высшему существу и высокомерный человек. Преисполненный нелепого и, может статься, воображаемого превосходства, этот сноб смотрит свысока на точно таких же, как он, а между тем, на взгляд высшего существа, разница между презирающим и презираемыми столь же несущественна и незаметна, как для нас различие между двумя самыми ничтожными насекомыми.
   Так же, как добронравный человек, о чем уже говорилось, не даст волю подобному чувству и человек разумный не сочтет возможным это чувство проявить. Если бы люди, последовав совету философов и богословов, занялись прежде всего собой, это бы в немалой степени способствовало излечению от сего недуга. Тогда бы их высокомерие проявилось в первую очередь в отношении самих себя, а уж потом и других – говорят же: кто думает о родных, не забудет и чужих. Ведь у человека, сказать по правде, больше оснований презирать себя, нежели своего ближнего, ибо себя он знает не в пример лучше.
   Но я, кажется, впадаю в слишком серьезный тон, а потому во второй части этого очерка ограничусь лишь одним соображением, которое представит высокомерие в самом невыгодном свете, отчего все его отрицательные стороны будут видны как на ладони.
   Соображение это сводится к тому, что презрение, как правило, обоюдно, поэтому едва ли найдется хоть один человек, к которому не относится с презрением тот, кого презирает он. Приведу несколько примеров.
   Карета лорда Сквондерфилда в сопровождении кортежа поравнялась с фаэтоном портного Мозеса Бакрема. «Видали! – процедил лорд с выражением величайшего презрения. – Это прохвост Бакрем со своей толстухой женой. Едет, надо полагать, в свое загородное имение; у таких, как они, и поместье в наличии, и выезд. А еще эти негодяи жалуются, что дела у них не идут!» Не успевает Бакрем прийти в себя от страха, что его сметет с дороги кортеж лорда, как, повернувшись к жене, восклицает: «Хорошенькое дело, черт возьми! Спасу нет от этих толстосумов: ездят в своих золоченых каретах, купленных на чужие деньги! Смотри, дорогая, какую карету да лошадей заимел, а с честным портным никак расплатиться не может. Задолжал мне больше полутора тысяч. Как же я презираю этих лордов!»
   Бросив взгляд из ложи в партер, где сидит жена честного ростовщика, леди Фанни Рентан обращается к своей спутнице леди Бетти: «Поглядите-ка, леди Бетти, как разоделось это чучело!» В это же самое время сидящая в партере добрая женщина, поймав на себе презрительную улыбку леди Фанни, шепчет своей подруге: «Посмотри на леди Фанни Рентан. Расселась эта дамочка с важным видом, а между тем все ее драгоценности у моего муженька под замком. И все до одного фальшивые! Презираю!»
   Кого больше всего презирает блестящий щеголь? – Бедного студента. А бедный студент? – Натурально, блестящего щеголя. Философ и толпа; человек дела и повеса; красота и ум; ханжа и развратник; скряга и мот. Все это примеры обоюдного презрения.
   Ту же склонность презирать друг друга обнаруживаем мы и в низу общества. Возьмите простого солдата. За пять пенсов в день он нанимается на военную службу, ежеминутно рискуя жизнью; он – единственный раб в свободной стране; его могут без его согласия отправить в любую точку земного шара; на родине же он становится объектом самых жестоких наказаний за провинности, которых не сыскать в наших законах. А между тем сия благородная личность смотрит свысока на своих собратьев, будь то кузнецы или пахари, коим он, прежде чем стать солдатом, был сам. С другой стороны, в каком бы солдат ни красовался мундире, какими бы его красный мундир ни был расшит галунами, его, в свою очередь, точно так же презирает весело посвистывающий возница, который утешает себя тем, что он – свободный англичанин и служит только тому, кому пожелает. И, хотя у него никогда не водилось в кармане больше двадцати шиллингов, он готов ответить капитану, если тот его оскорбит: «Черт возьми, сэр, а вы-то кто такой? Ведь это вы за наш счет живете, так и знайте!»
   Подобное презрительное отношение к людям присуще всякому мелочному, низкому человеку, какое бы положение в обществе он ни занимал; и наоборот, человеку отзывчивому и великодушному презрение не свойственно, будь он лордом или простым крестьянином. Вот почему я очень обрадовался, когда один мальчишка, чистильщик сапог, попенял другому за то, что тот презрительно отозвался об одном из нынешних городских щеголей. «Напрасно ты его так презираешь, Джек, – сказал честный парень. – Все мы одним Господом созданы по Его образу и подобию».
   Завершу этот очерк историей, которую мне поведал один джентльмен, заверив, что все рассказанное – чистая правда. Он ехал по городу в карете, и путь ему преградили две или три телеги, сгрудившиеся, как водится, посреди улицы. Подъехав, он увидел чумазого парня, который спрыгнул с телеги с мусором и несколько раз у него на глазах стеганул кнутом другого парня, такого же чумазого, приговаривая: «Будешь, черт побери, знать, как вести себя с вышестоящими!» Мой знакомый терялся в догадках, кто же в таком случае мог быть избиваемый, пока наконец не обнаружил, что в повозку несчастного впряжена не лошадь, а пара ослов.


   Триединство
   Суббота, 16 сентября 1752 года, № 62

   Insanire parat certe ratione modo [9 - Безумствовать можно, но в меру. Гораций. Сатиры, кн. 11, 3.].

   Сэру Александру Дрокенсэру, баронету
   Бедлам, 9 апреля 1752
   Сэр,
   я нахожусь здесь уже четыре года; мои друзья, то бишь мои родственники или, как я их называю, мои эскулапы, считают меня сумасшедшим, и, дабы доказать, что это не соответствует действительности, посылаю Вам образчик своего нынешнего умонастроения. С неделю назад некий мрачного вида джентльмен подошел к решетке моей камеры и бросил мне рукопись, написанную, сколько я мог понять, неким ученым мужем из Кембриджа. Я прочел и высоко оценил сочиненную им пьесу, вместе с тем хотел бы поделиться с Вами своими соображениями относительно предшествующих пьесе пяти писем; их автор живет в Пемброк-Холле, в Кембридже, где прилежно изучает Софокла, Еврипида и Эсхила, а также превозносит чудовищные правила Аристотеля, которые, не стану спорить, как нельзя лучше подходили к драматической поэзии своего времени, однако, только представьте, как бы смотрелась современная трагедия с триединством места, времени и действия! Соблюдай это злополучное триединство Шекспир, – и он был бы не воспарившим орлом, а жалким бумажным змеем. То же и с Аристотелевым Хором, столь полюбившимся кембриджскому профессору. Верно, древнегреческим авторам было без него не обойтись, однако, как мне представляется, сей мистер Хор выглядел бы весьма дерзким малым, комментируй он со сцены поступки шекспировских героев. Что бы Вы подумали, к примеру, об этом самом Хоре, находись он на сцене, когда Яго в третьем акте заронил в Отелло чувство ревности? Или только вообразите: Дездемона роняет роковой платок, а Хор взывает к ней, чтобы она его подобрала, или предупреждает зрителей, что должно произойти, если она этого не сделает. Или, предположим, тот же самый Хор сообщает нам, что Брут и Кассий сначала разойдутся, но потом снова объединятся. Разве это предупреждение не снимет то чувство законной тревоги, какое благоразумный зритель испытывает во время знаменитой сцены «Юлия Цезаря»? Роль Хора сей хитроумный джентльмен из Кембриджа видит еще и в том, чтобы объяснить зрителю чувства и мысли героев пьесы. Так вот, сэр, в мире есть только один народ, который изобрел способ давать зрителям пояснения, не прерывая действие, и народ этот – китайцы; в китайских пьесах действующие лица выходят на сцену перед началом спектакля и сообщают зрителю, кто они такие. Вот как это выглядит.

   На сцену выходят действующие лица и представляются:
   1. Я – То-Мо-Шо, Тончинский император, брат Хун-Фиша. Меня свергнет с престола и зарубит мечом прославленного Ским-Шо мой родной брат.
   2. Я – Хун-Фиш, брат То-Мо-Шо; я свергну своего брата с трона и отберу у него корону.
   3. Я – Ским-Шо, мне принадлежит великий меч, которым будет зарублен император То-Мо-Шо.

   Таким образом, сей мудрый народ наставляет зрителей о том, что должно произойти в пьесе. Согласитесь, подобный прием более правомерен, чем Хор, который то и дело перебивает актеров своими глупыми замечаниями. В пору зарождения театра были ведь не действующие лица, а действующее лицо, и Хор был необходим, чтобы дать бедняге передышку. Теперь же, когда у меня имеется с полдюжины пьес, которые я собираюсь поставить на сцене, я призываю Вас, сэр, настоять на том, чтобы сей ученый муж из Кембриджа перестал навязывать мне идею Хора, ибо почитаю своим долгом потакать вкусам своих современников, а именно – давать зрителю возможность самому разбираться в мыслях и чувствах моих персонажей; если же это им не по силам, пусть пеняют на себя.

 Остаюсь, сэр,
 чистосердечно преданный Вам
 Трагикомик.

   NB. Я ничего не имею против Хора бессмертного Генделя.
   Обратите внимание, сэр, что ученого мужа из Кембриджа не устраивает Хор в «Гарри V» Шекспира; он считает, что другой поэтический размер был бы уместнее. Будь этот негодяй со мной в одной камере, ему бы несдобровать.


   Любовный треугольник
   № 64

   Мистер Цензор,
   давно уже я без памяти влюблен в прелестную Клеору. Я делаю ей комплименты, преподношу подарки, пишу в ее честь сонеты, вышиваю имя ее крестом; одним словом, делаю все, что обязан делать влюбленный. Увы, – безуспешно, ибо у меня есть соперник, причем такой, над которым мне никогда не взять верх. Животное он столь отвратительное, что к нему неприятно подходить близко, и однако ж именно ему удалось завладеть сердцем моей Клеоры. Вы будете смеяться, если я скажу Вам, что мой соперник – павиан, существо, к которому испытываю я инстинктивное отвращение – очень может быть, потому, что однажды обезьяна до смерти напугала мою бедную мать, когда та была мною брюхата. Дорогой сэр, что мне делать? Я не могу находиться в одной комнате с павианом, видеть, что это чудовище и моя Клеора неразлучны.
   Лицезреть их вместе – выше моих сил. Напрасно пытался я смехом излечить ее от сего нелепого увлечения. Как только она его ни называет: и «мой любимый», и «мой ненаглядный», и «мой маленький красавчик», и «единственный на свете»! Она гладит его, ласкает, позволяет этому пройдохе засыпать у себя на груди, душит его в объятиях, больше того – пускает к себе в постель, и я не удивлюсь, если в один прекрасный день она наймет ему лакея… Что говорит Клеора в свое оправдание? Что обезьяны нынче в моде, что нет ни одной знатной дамы, у которой не было бы «своей обезьянки», и что она преисполнена решимости не расставаться с «милым крошкой», которого она не променяет ни на одного, самого завидного жениха. Хуже всего то, что Клеора обладает неотразимым шармом; мимо такой, как она, не дано пройти ни одному мужчине, тем более если тот ищет себе подругу жизни.
   Умоляю, мистер Цензор, сочините пасквиль на обезьян, изгоните этих пройдох из нашего королевства, а заодно отругайте комнатных собачек и котят. Мопс красавицы Клеоры – только представьте! – каждый месяц требует себе нового котенка, с которым возится целыми днями. Какое вырождение! Что же сделал такого сильный пол, что ему предпочитают всех этих тварей?!

 Остаюсь, сэр,
 Вашим преданным
 и покорным слугой

   P.S. Последние два месяца я, признаюсь Вам, натерпелся страху: стоит мне оказаться в приличном доме, как я обнаруживаю там обезьянку.


   Сон в руку
   Суббота, 7 октября 1752 года, № 65

   …rabiosa silentia rodunt.
 Персий [10 - …молчанием злобным пугают (лат.).]

   Мистер Цензор, коль скоро Вы столь же хорошо знакомы с изменениями в человеческой природе, как ныне покойный, высокообразованный доктор Уистон – с движением звезд, я обращаюсь к Вам с просьбой объяснить мне самые невероятные явления в природе человека, как обратился бы к доктору Уистону, пожелай я узнать о подобных же явлениях в природе небесных тел.
   По профессии я аптекарь и делом этим занимаюсь вместе с одним джентльменом, который своими познаниями в болезнях, благородным выражением лица, а также размером парика вполне заслуживает того, чтобы называться врачом. Поверьте, нет человека более полезного для своих пациентов, более ценного для своих друзей, более приятного для своих знакомых, более великодушного к своим врагам и более сострадающего бедному люду. Одним словом, я не знаю, пожалуй, существа более достойного, ибо в нем счастливо соединились умная голова и доброе сердце. Вместе с тем есть у него одна странность, которую я не в силах объяснить, а также определить, когда она возникла. Что ж, даже у самых лучших на свете брильянтов бывают порой изъяны. Мы живем вместе, в одном доме, и живем вполне счастливо; более близкие отношения между людьми едва ли, думается, существовали. Но вот беда: компаньон мой иногда налагает запрет на свою речь и, случается, молчит целую неделю кряду. Потеря столь приятного, нет, столь интересного собеседника не может меня не огорчать. В такие дни, если у него ко мне дело, он записывает свой вопрос на бумаге; если же вопрос задаю я, он отвечает мне знаками. Свой язык, который, подобно мильтоновскому, роняет манну небесную, мой компаньон держит на замке уже две недели, и, боюсь, он уже никогда не заговорит снова. Иногда мне кажется, будто он околдован или же потерял дар речи. Как правило, однако, подобные приступы молчания вызваны какой-нибудь пустячной ссорой, возникшей между нами. Последний разлад, сколько помню, возник оттого, что я не пожелал завивать свой парик у его цирюльника; а поскольку молчание есть признак презрения, он сердится, когда кто-нибудь из его слуг пускается со мной в разговоры. Несколько дней назад он рассчитал слугу за то, что тот подал мне чистую тарелку, прежде чем принести ему разбавленного пива, и в тот же вечер побил свою любимую собаку, когда та прыгнула мне на колени. Мы завтракаем, обедаем и ужинаем, как немые на похоронах, и прислуге кажемся привидениями, которые, известное дело, не говорят до тех пор, покуда к ним не обратишься. Умоляю, мистер Цензор, скажите, из какой темной, зловонной дыры в природе человека исходит подобная глупость? Иногда она отдает гордостью, иногда презрением, иногда походит на дурной нрав, а иногда не имеет ни запаха, ни вкуса. Я уверен, он слишком хороший человек, чтобы преследовать недостойные цели, и я знаю, он меня любит. Быть может, такое поведение – следствие слабого здоровья, и тогда я жалею его от души. Мне вспоминается предисловие к одному современному роману, где говорится о том, что притворство является одним из излюбленных предметов насмешки. Он же не притворяется нисколько, поэтому смеяться над ним я не могу, хотя, видит бог, сдерживаюсь иногда с трудом. Если ему и свойственна гордыня, то она не лишена благородства; что же до зависти, то ею он грешит ничуть не больше любого другого. Поскольку человек я прямодушный и незлопамятный, я однажды вечером впал из-за его поведения в меланхолию и, рассердившись, стал думать, что сей обет молчания является все же следствием гордыни. Но коль скоро мысли эти настраивали меня на грустный лад, я попытался отвлечься, ибо негоже думать о друзьях дурно. А потому я занялся тем, чем не раз занимался в свободное от трудов время, а именно – наблюдением за насекомыми. В тот вечер предметом моего исследования стали вши, но довольно скоро занятие это мне наскучило, я отправился на покой и немедленно заснул. Сон, избавивший меня от неприятных мыслей, привиделся мне самый удивительный. Кажется, еще Цицерон заметил, что наши сновидения являются запутанными следами тех мыслей, которые обуревают нас, когда мы бодрствуем, и из дальнейшего моего рассказа явствует, что он был прав. Мне приснилось, что я разглядываю в микроскоп двух вшей, одну совсем старую, убеленную сединами, другую – на вид еще молодую. Представьте же себе мое несказанное изумление, когда эти насекомые у меня на глазах вступили вдруг в нижеследующий диалог. Старая вошь поднялась на ноги и, первой прервав молчание, заметила подруге:
   – Скажи-ка мне, Пидди, что сталось с твоей неразлучной спутницей Тиддо?
   – Ах! – отвечала, тяжко вздыхая, Пидди. – Нашей дружбе, как это бывает и с высшими существами, пришел конец, причем поссорились мы, как ссорятся люди, по поводу самому ничтожному. Мы с Тиддо много лет прожили душа в душу в одной коросте; ничто не нарушало нашего покоя – ни гребень, ни гвозди, ни живущие по соседству вши. Целыми днями предавались мы дружеским беседам, делили радости и горести. В какой-то момент, однако, Тиддо вдруг затеяла спор, вспылила, после чего целый день хранила молчание. Стоило мне прервать эту тягостную тишину, как она пустилась в пространные рассуждения о многочисленных достоинствах вшей, принялась попрекать меня тем, что для меня все вши одинаковы, тогда как не отличаемся мы друг от друга лишь внешним видом, и напоследок заявила, что мне следовало бы отдавать предпочтение тем представительницам нашего племени, которые превосходят остальных умом, происхождением, размером или цветом. Вошь, пояснила она, рожденная в волосах нищего или вскормленная в работном доме, не идет ни в какое сравнение с вошью знатного рода. Кончилось тем, что Тиддо пришла в такую ярость, что покинула нашу с ней коросту, и больше я ее с тех пор не видела ни разу.
   Внимательно выслушав эту тираду, старая вошь сказала, что принимать случайные различия за истинные свойственно всем живым существам.
   – Ах! – воскликнула Пидди. – Именно этим грешила и моя подруга. У нее на правом плече было голубое пятно, которым она очень гордилась и так долго им любовалась, что чуть не свернула себе шею. Я же считаю, что не тело красит вошь, а дело.
   Мне поневоле вспомнился один мой знакомый, нелепый старый лорд, который так-таки вывихнул себе шею, ибо не сводил глаз с рыцарской звезды у себя на груди, – и я, рассмеявшись, проснулся. Сон этот пробудил во мне мысли, которыми не стану Вам докучать. Вместо этого возвращусь к теме моего письма и задам Вам, мистер Цензор, вопрос: не является ли молчание следствием замкнутого, угрюмого нрава? Следствием того, что принято именовать «хандрой», «зеленой тоской»? Не является ли мой компаньон тем, кого называют «человеком в себе», «витающим в облаках», «не от мира сего» и пр. Подобное поведение, однако, свойственно либо особам утонченным, которые, если вы осведомляетесь об их знакомом, с которым они недавно повздорили, ответят вам: «Право, не знаю, мы давно уже не говорили…» – либо простым крестьянам. В самом деле, если между пахарем и его женой произошла размолвка, хранить молчание они будут целую неделю. Однажды мне случилось оказаться в обществе фермерского сына и его невесты. Разговор зашел о вздорном нраве, и фермерский сын, чтобы возвысить себя в глазах девушки, заявил, что в жизни никогда ни с кем не ссорился. Ибо, пояснил он, «если только отец с матерью или кто из близких скажет мне хоть слово поперек, я с ним, почитай, полгода разговаривать не стану». Подобного заявления вкупе с ухаживанием другого парня, более сговорчивого, оказалось вполне достаточно, чтобы помолвка расстроилась. Подобное поведение людей малограмотных не вызывает у меня ничего, кроме смеха; когда же такое происходит в семействах благородных, меня, признаюсь, это не может не огорчать. И то сказать, какое печальное зрелище являют собой отец и сын, муж и жена, братья и сестры или же двое близких друзей, что живут в одном доме, сидят в одной комнате – и молчат, точно они не близкие родственники и друзья, а всего лишь постояльцы либо люди и вовсе незнакомые. Но мой компаньон, я нисколько в этом не сомневаюсь, не таков. Вот почему мне хотелось бы, мистер Цензор, чтобы вы разобрались в этой истории и объяснили мне, отчего столь разумный человек ведет себя столь необычно. Et eris mini magnus Apollo [11 - И признаю тебя Аполлоном. Перевод С. Шервинского. Вергилий. Буколики, эклога 3.].