-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Шимун Врочек
|
|  Хмурое стекло
 -------

   Шимун Врочек
   Хмурое стекло



     Вперед! руби! коли! Упали… Плеснуло поле мертвецами —
     Кровавой изморозью стали, осколком хмурого стекла.

   Развёрнутые знамёна, барабанный бой, звенящий глас металла – боевые рожки швейцарской пехоты. В бой идут ветераны, гордость армии – её кровь и плоть, облачённая в одинаковые коричневые камзолы, чёрные кожаные башмаки, коричневые чулки до колен, начищенные, полыхающие солнцем гребенчатые шлемы. Тысяча сто пик, триста пятьдесят аркебуз, колесцовых и фитильных, полторы тысячи коротких пехотных палашей… Идеально ровный строй, чёткий шаг – и вдруг всё взрывается воем, грохотом орудий. Летят клочья, падают люди. Полки – идут. Держать строй! Ать-два, левой! Ать-два, левой! Левой, левой, левой!
   Дым стелется над полем…
   Люди – словно диковинная коричневая трава, странно ровная и странно плотная – поле, на котором расцветают огненно-жёлтые тюльпаны. Там, где распускается очередной цветок, трава чернеет и съёживается, чтобы через мгновение плотно сомкнуться, хороня под собой проплешину. Кажется, трава олицетворяет собой вечность…
   Левой, левой, левой!
   Держать строй!
   Левой!

   Стой!
   Первая линия, вторая линия, третья линия! Р-раз!
   Аркебузу с плеча… приклад в землю, руку к бедру…
   Два!
   Шомпол в ствол, вверх-вниз… на четыре счёта: раз-два-три-четыре…
   Три!
   Теперь порох… пыж пошёл… шомполом раз-два… Быстрее, быстрее… мы успеем, должны успеть, мы – лучшие… мы – Коричневые Камзолы…
   Четыре!
   Пулю из-за щеки – в ствол, шомполом раз-два… и не думать, не смотреть, не помнить, что точно такая же линия в пятидесяти шагах от нас… точно также – на счёт – кладёт пулю в ствол… Руки дрожат.
   Пять!
   Ключ – в замок. На пять оборотов… Раз-два-три… пять… насыпать порох на полку… Пороховница в руках выписывает зигзаги… чёрные крупинки летят на землю… падают, падают, падают…
   Все. Наконец-то. Можно стрелять.
   Шесть!
   Первая линия опускается на колено, вторая поднимает ружья, третья готовится…
   Целимся… ах, дьявол…
   Гремит залп.
   В упор.
   По нам.
   Ах, дьявол… падаю. Валюсь лицом в растоптанную зелень. Перед глазами – распрямляется смятая травинка, ах, какая упрямая травинка… чёрные крупинки пороха. Жар в груди. Аркебуза… Где моя аркебуза?
   Мама!
   Падаю, падаю, падаю…

   Третий ряд просачивается сквозь два первых, выстраивается в линию. За ним – четвёртый; выбегает вперёд, опускается на колено. Звучат команды.
   Целься!
   Огонь!
   Ряды солдат окутываются дымом, аркебузы дружно выплёвывают огонь и смерть. Ровный строй жёлтых камзолов ломается, на землю валятся раненые и убитые; в рядах противника движение – на смену погибшим спешат солдаты из резерва, подбирают ружья. Миг – и уже жёлтый строй окутывается клубами дыма, и уже коричневые камзолы спешат на смену павшим товарищам.
   Шаг. Всё ближе.
   Держать строй!
   Сплошной ряд камзолов. С тридцати шагов трудно промазать в такую мишень. С пятнадцати – практически невозможно.
   Стрелять. В упор. Глядя в ненавидящие, озверевшие глаза, прямо в чёрное око аркебузы. Стрелять в глаза собственной смерти. Целься! Огонь!
   Падают люди…
   Шаг, выстрел. Шаг, выстрел. Шаг…

   Рукопашная.
   Наконец-то.

   …Латники прошибают конскими телами левый фланг желтых камзолов, опрокидывают пехоту. Иглы палашей окрашиваются алым. Вперёд!
   Камзолы бегут. Латники догоняют и рубят; под копытами лошадей трещат дешевые пики и дорогие аркебузы. Валятся тела. Крики. Стоны. Вопли.
   Во главе конного строя мчится на чёрном жеребце юноша в белой рубахе. Ветер рвёт кружева, треплет непослушные русые кудри. В глазах горит бешеный огонь. В руке юноша сжимает лёгкую шпагу с узорчатым эфесом, с длинным прямым клинком, витой шнур – синий с золотом – запачкан кровью.

   На пути конного вала встаёт, ощерившись пиками, желтокамзольный строй…
   Против лошадей, пику – опустить!
   Пики.

   – Ждать, – голос подобен океану – спокоен и глубок, за спиной – полсотни латников личной охраны герцога, пистолеты заряжены, замки заведены…
   Ждать.
   На гребнях рокантонов полыхает солнце… стекает по металлу, плещет в глаза…
   …Глупый мальчишка… Достаточно видеть спину герцога… даже не лицо… лица не видно – спина, она очень старается не дать слабины, стать камнем… Что будет, если герцог внезапно повернётся и взглянет в глаза верному лейтенанту? Потерянно и жалко… конечно, будет гнев… но тоже – потерянный и жалкий. Трогель, скажет герцог… Трогель… И тогда ничего не останется, как взять стоящих за спиной…
   Солнце. Пыльный беззвучный пейзаж перед глазами… кони, люди…
   Говорят, батистовая рубаха совершенно не держит удар – ни палашом, ни пикой…
   Ни пулей.

   Якоб Трогель
   швейцарец, 32 года, лейтенант,
   командир личной охраны герцога Орсини

   Я не люблю опаздывать.
   – Трогель, – сказал герцог, синий камзол потемнел между лопатками, – Трогель…
   Обернись, мысленно попросил я, пожалуйста, Джерардо… чтобы в твоих глазах я увидел гнев, ярость, безумие… что угодно! Кроме надлома, звучащего в голосе.
   Джерардо!
   Пятно пота на синей спине…
   – Марш! – скомандовал я, стервенея. Конь почувствовал мое настроение, рывком выметнулся вперед…
   – Я сам поведу, – внезапно сказал герцог, поднял руку в коричневой охотничьей перчатке. Я натянул повод, останавливая жеребца…
   – Сам.
   Он не обернулся.
   …Второй день у меня левый глаз мокрый, а люди думают, что лейтенант Трогель плачет. Контузия, будь она проклята! Левое ухо до сих пор не слышит, в глазах время от времени темнеет – чертов пушкарь! – ядро превратило в кровавые брызги гнедого… Меня же словно великанская рука взяла за шкирку, вынула из седла и от души шмякнула в землю. Щека дергается…
   Голова болит.
   Лейтенант плачет.

   … – Ты пришел утешать меня. Не правда ли, Якоб?
   Сильная женщина. Дочь графа ди Попони, стройная черноволосая красавица с карими глазами – Анжелика Орсини, герцогиня… Мать Антонио, глупого и мертвого мальчишки. Как холодно бывает в этих дворцах…
   В штольне – и то теплее.
   – Знаю, ты хочешь мне помочь…
   – Да, – сказал я, чувствуя себя колодой для рубки дров… Громоздкой и упрямой, как только может быть упрям итальянский дуб.
   – Ты хорошо умеешь утешать, Якоб… Только утешения эти – мужские. Понимаешь?
   Скажи: понимаю. Скажи: мне жаль. Антонио был хорошим парнем, мы все его любили… Скажи: нам будет не хватать его… Скажи…
   – Нет.
   Она судорожно вздохнула.
   – Ты честен, лейтенант, – сказала медленно. – Только мужчина может быть так жестоко честен. Молчи! Сейчас ты скажешь, что Тони стал бы хорошим герцогом, настоящим мужчиной, воином, которым гордился бы род. Молчи! Пусть это правда – все равно молчи. Будущее умерло, скажешь ты. Это большая потеря, кивнет капитан Умбарто, его поддержит Джованни Боргези, того – Сколло делла Фьорца… Будущее – умерло. Мужчины! Вы не понимаете, почему мы плачем…
   Матерям плевать на то, кем могут стать их сыновья – полководцами, герцогами, наемниками… не отворачивай глаз, лейтенант! Нам – плевать. Потому что не свое будущее мы в вас любим – мы любим вас. Глупых, тщеславных мальчишек, хвастливых и наивных… Вас самих, какие вы есть. Вы украли наши сердца, жестокие мальчишки… Мальчишки, которые никогда не вырастут. Я помню, Якоб, как Тони плакал над задохнувшимся щенком. Помню тепло, когда он прижимался к моим коленям. Помню, какие у него были глаза, когда он улыбался и когда злился. Я – помню. Этого достаточно. Иди, Якоб, и отдай свои утешения тому, кому они нужнее… Иди к Джиро. А мы с твоей матерью поплачем. Вы украли наши сердца, жестокие мальчишки… Вы украли наши сердца…
   …Я поклонился тогда. Поклонился и – вышел прочь.
   Мои утешения… к дьяволу их и меня вместе с ними!
   Дурак.

   … – Вот ты где, Якоб.
   Я поднял взгляд, уже узнавая по голосу – бархатному, с характерным выговором – окликнувшего меня. Невысокий, в темной ризе, лицо – роспись шрамов по грубо выделанной коже, голубые глаза… в руках псалтырь.
   Отец Игнатий, испанец.
   – Святой отец, – склонил голову я, – благословите недостойное чадо свое…
   – Заткнись.
   Я утратил дар речи.
   – Что?! – когда обрел.
   – Заткнись, – повторил святой отец ласково. – Ты не любишь меня, Якоб, и не боишься это показать. Понимаю и уважаю. Сам когда-то был солдатом… Но ерничанья – не потерплю. Встать!
   Я не успел сообразить, как оказался на ногах.
   – Прими благословение, сын мой, – голос веял теплотой. Отец Игнатий поднял руку со сложенными перстами… Я посмотрел на него сверху вниз, мысленно примеряя на себя осанку святого отца… Да, он мог быть солдатом – пока ноги были одинаковой длины. Впрочем…
   – Голову ниже, осел! – зло шепнул падре. Я поспешно склонился, пряча улыбку.
   – Паск вобискум, сын мой!
   Дохнуло благостью.
   …Так я познакомился с отцом Игнатием. С настоящим отцом Игнатием – не с той личиной, что видел в церкви по воскресеньям… Не скажу, что стал больше любить его – зато начал уважать.
   С того дня падре зовет меня «хорошим человеком». Насмешка? Заблуждение? Просто слова? А может, я действительно хороший человек – о чем сам никогда не догадывался? Знаю, я хороший солдат. Не самый лучший, но – хороший. Но какой я человек? Как оценить себя? Зная за собой и зависть, и ненависть, и гнусные помыслы… Что помыслы?
   Когда я убивал, насиловал и грабил, когда поджаривал Лукко пятки – он так любил свое золото, смешной старый чудак… Разве то были – помыслы?!
   Дела.
   …Я так долго шел в ад, что разучился мечтать о рае.

   – Хороший человек Якоб, – сказал святой отец, – Я искал тебя.
   – Зачем?
   – Чтобы напомнить о долге.
   – Перед Господом? – я криво усмехнулся. – Господь забрал сына у моего дру… моего герцога. Что ж. Я знаю: господь справедлив – и не ропщу, пусть даже Джерардо теряет разум… Я больше не вижу в его глазах воли… Сильные не гнутся – они ломаются.
   – Ты много на себя берешь, швейцарец. Говорить о боге – не твоя забота.
   – Я – не ропщу.
   – Герцог ропщет, – просто сказал Игнатий. – Иди к нему.
   Джерардо!
   – Вытащи его, швейцарец… Не дай сломаться. Ты можешь, я знаю. Меня он не станет даже слушать, я для него – посланец Того, кто отнял сына… Иди, черт тебя подери! – крикнул он мне в лицо. Потом помолчал, закончил тихо и строго: – Это – твой долг. Не заставляй меня разочаровываться в тебе…
   И я пошел. Не потому, что я хороший человек… Потому что я – хороший солдат. А солдату положено выполнять приказы.
   … – Оставьте меня в покое.
   Здесь странное эхо: в покое, кое, кое… упокое… Стены из пористого камня, местами – гобелены, свет падает через узкие оконца под потолком. Теплый свет, золотистый… а мрачно – как в могиле.
   Кое, кое… упокое…
   Не хотел бы я здесь ночевать.
   Джерардо!
   …Сумерки, холодные альпийские сумерки… Снег. Качается на ветру фонарь, освещая вход в штольню; на свет вытащена бадья, в ней – две кирки и груда камня. На растоптанном до черноты снегу переминаются четверо – рослые, но странно сутулые – словно под открытым небом им уже неуютно…
   – Еле успели, чтоб ее…
   – Еще бы чуть-чуть.
   – Голова тяжелая, братцы… И не пил даже!
   Смеются. Слегка нервно, как смеются избежавшие верной смерти – веселье в долг, сами не верим… Чудо!
   На дне клетки, которую держит младший из них – почти мальчишка, но рослый и широкоплечий – лежит канарейка. Маленькая желтая канарейка…
   Кажется, что птица спит.
   … – Оставь меня в покое, Якоб, – устало сказал герцог. – Пожалуйста. Иди куда-нибудь… к дьяволу, к богу… к этому сладкоречивому испанцу… как его?
   – Игнатий Родригес.
   – Дурацкое варварское имя!
   – Он направил меня к вам, мой синьор.
   – Чрево христово, Якоб! Направил тебя? Зачем? Поговорить о боге?!
   – Не думаю, мой синьор, – сказал я. – Я плохо в этом разбираюсь. Много хуже, чем в богохульстве…
   Кинжал оказался у моего горла раньше, чем я успел вдохнуть.
   – Ты много на себя берешь, швейцарец, – проскрипел герцог. – Ты много на себя…
   – Да.
   – Что – да?! – заорал герцог. – Сын шлюхи! Что ты хочешь сказать этим чертовым «да»?!
   – Да, я много на себя беру, – сказал спокойно. – Твою жизнь, Джерардо… Когда я закрыл тебя своим телом – я много на себя взял. Когда латники Бентивольи смяли наш эскадрон и твой конь упал – я взял на себя еще больше… Ты долго не мог простить мне этого.
   – Но простил!
   – Прости еще раз. Я позволил твоему сыну умереть. Я не понимал, что твой сын и есть твоя жизнь. Я – не понимал.
   – А если бы понимал? Что тогда?!
   – Перекинул бы мальчишку поперек седла и – в галоп.
   – Ты никогда не получил бы прощения, – невесело оскалился герцог. – Он был очень горд, мой Тони… очень горд. И став герцогом, он…
   – Я знаю.
   – Но ты сделал бы это?
   – Да.
   Герцог молчал. Смотрел на меня и молчал.
   – Другому я перерезал бы за такие слова глотку, – сказал он наконец, – Но ты… ведь ты не лжешь мне, Якоб? Нет?
   – Клянусь.
   Кинжал вернулся в ножны.
   – Честью наемника?
   – Честью мужчины, – сказал я. – Джерардо… я знаю, как ты любил Тони…
   – Мой сын…
   – Твой сын мертв! – отрезал я. Герцог отшатнулся. Я сделал шаг вперед, ухватил Джерардо за плечи, встряхнул. Сказал мягко, глядя в глаза: – Мне жаль. Из него получился бы отличный солдат.
   Лицо герцога исказилось.
   – Будь ты проклят, швейцарец… Будь. Ты. Проклят.

   …Ты хорошо умеешь утешать, Якоб. Настолько хорошо, что сам себе начинаешь верить. Ты ведь не плачешь, лейтенант? Мокрые глаза – всего лишь чугунное ядро, разбросавшее гнедого по сторонам света… Всего лишь темень в глазах, падение и – раскаленный клин в голове. Обычная контузия. Со всеми бывает. Ведь так, Якоб?!
   Ведь так?
   Щека дергается…
   Голова болит.
   Лейтенант плачет.