-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Зинаида Афанасьевна Венгерова
|
|  Джон Китс и его поэзия
 -------

   Зинаида Венгерова
   Джон Китс и его поэзия
   Из истории английской литературы


   Английская литература начала XIX-то в. представляет замечательную эпоху развития национального гения. Начиная с поэтов так-называемой «озерной» школы (Lake-poets), Вордсворта, Кольриджа, Соути и других, она отрекается от классических традиций XVIII-го в. и вступает на новый путь – натурализма. Целый ряд поэтов видоизменяет в частностях основную черту нового направления, и вскоре образуется новая литературная школа, которая вступает в борьбу с узко-национальным романтизмом Вальтер-Скотта и Вордсворта, охватывает всю Европу своим могучим, вдохновенным словом и дает литературе бессмертные имена Байрона и Шелли.
   Эпоха этой борьбы двух направлений, тесно связанной с политическими событиями времени, к сожалению весьма неполно или, скорее, односторонне освещена критикой. Имя Байрона, блестящей главы новой школы, затмило его остальных современников, не уступающих ему, однако, во многих отношениях; они, быть может, лишь скромнее выступали, чем гордый лорд, занимавший всю Европу своими личными страданиями; социальное положение менее выдвигало их, чем владельца Newstead Abbey, члена палаты лордов. Некоторые из них, однако, далеко не заслуживают забвения, и на следующих страницах мы постараемся выдвинуть из тени, окружающей еще молодую литературу времени Байрона, одного из лучших её представителей, весьма мало известного вне Англии и почти неизвестного у нас – Китса.
   Изучая литературу той эпохи, мы невольно останавливаем свое внимание на небольшом кружке литераторов, образовавшемся еще в дни славы «озерных» поэтов и цель которого – деятельный протест против исключительности в поэзии тогдашних кумиров, как Вордсворт, Скотт, Соути, и борьба против их политического направления. Кружку этому было суждено дать Англии лучших поэтов и писателей вообще, играть значительную роль в деятельности Байрона, связанного с ним дружескими и литературными отношениями. Центром его является известный в свое время литературный критик и поэт – Ли Гент (Leigh Hunt), и группирующиеся около него молодые писатели представляют редкий пример идеальной дружбы и единения; кроме Гента, мы там встречаем Чарльса Лэмба, известного юмористического писателя, шекспирологов Ковдена, Кларка, Газлитта, поэта Райнольдса, живописцев Гайдона и Северна и, наконец, Шелли, Китса и в связи с ними Байрона. В то время как последний сразу приобрел первоклассное значение в всемирной литературе, а Шелли, непонятый современниками, был признан великим поэтом после смерти, третий из них, Джон Китс, мало известен за пределами своего отечества. Английская критика давно уже сумела оценить по достоинству оригинальное дарование юноши-поэта, внушающего глубокую симпатию как своим творчеством, так и печальной судьбой, и безусловно считает его классическим писателем. Но, по странной случайности, имя его, столь громкое в Англии, почти неизвестно в Германии и Франции; стихотворения его не переведены целиком ни на один из иностранных языков [1 - Отдельные статьи о нем находятся в «Hauptströmungen dee Litteratur des 19 Jabrh.» Брандеса, в очерках Луи Этьена и Филарета Шаля в «Revieu des Deux Mondes», в книге Роша: «Les écrivains anglais au XIX s.»; но все они не исчерпывают предмета и, за исключением статьи Брандеса, уступают английским исследованиям.].
   Мы задались целью в настоящей работе пополнить, по возможности, этот пробел с точки зрения истории литературы, указать на значение Китса, во-первых, как замечательного поэта самого по себе и, во-вторых, как главного представителя переходной поры, отмечающего собой конец господства «озерных» поэтов и начало нового литературного периода.
   Своим чутким пониманием природы и красоты во всех её проявлениях он имеет значительное влияние на старших несколькими годами Шелли и Байрона. Если нам удастся возбудить в читателях интерес к поэзии Китса и способствовать ознакомлению русской публики с этим выдающимся поэтом нашего века, мы будем считать свою задачу исполненной.
   «А thing of beauty is а joy for ever» (прекрасное всегда доставляет наслаждение), говорит начальная строка одной из его поэм; если заключенная в ней мысль справедлива, сочинения Битса всегда найдут читателей и почитателей.


   I

   Литература всякой страны стоит в зависимости от её политической и социальной жизни; эта истина тем более оправдывается на литературе Англии конца XVIII-го и начала XIX-го в., что большинство писателей этой эпохи – политические деятели. Свифт, Джонсон и др. в XVIII веке, Вордсворт, Вальтер-Скотт, Гент, Байрон, в начале нынешнего, лично заинтересованы в борьбе политических партий, и поэтому невозможно понять литературного движения того времени, не вникнув в смысл событий внутренней и внешней истории Англии в царствование Георга III. «Англии, – как резюмирует Тэккерей историю её за 60 лет этого царствования, – пришлось за это время выдержать восстание американских колоний, быть потрясенной вулканом французской революции, бороться и отстаивать свое существование пред своим гигантским врагом – Наполеоном; отдыхать, чтобы придти в себя после этой потрясающей борьбы. Старое общество с своим придворным блеском отживает свой век, поколения государственных людей появляются и исчезают, Питт следует в могилу за своим отцом, лордом Чатамом; память о Роднее и Вольфе изглаживается славой Нельсона и Веллингтона; старые поэты, соединяющие нас с эпохой королевы Анны, сходят в могилу; Джонсон умирает, Скотт и Байрон появляются на горизонте; Гаррик восхищает свет своим поразительным драматическим гением, Кинь появляется на сцене и овладевает изумленным театром. Пар изобретается, короли казнятся, изгоняются, лишаются престола, возвращаются на престол отцов; Наполеон составляет лишь эпизод в ряду этих событий, а Георг III переживает все эти перемены, сопровождает свою страну во всех революциях мысли, правительства и общества и переходит из старого времени в наше [2 - W. М. Thackerey, «The four Georges», стр. 109.]». Но этот изумительный по своей долговечности король выживает из ума уже к концу прошлого века и, свидетель стольких перемен, не оказывает лично никакого влияния на ход дел, тем более, что не привык еще считать Англию своей страной; интересы Ганновера ему до конца жизни ближе судьбы Британии. Его сын, англичанин по воспитанию и духу, стяжал себе печальную славу своими пороками, и лучшие люди Англии предвидели, что этот «первый джентльмен Европы» столь же мало способен к управлению, как его отец – с своими семейными добродетелями и привычками доброго помещика. Парламент сосредоточивает управление страны в своих руках, но постоянные распри его вождей, борьба партий вносят неурядицу в общий ход дел. Министры сменяют друг друга, старая борьба вигов и ториев возобновляется с большим ожесточением, и временное торжество той или другой партии немедленно отражается на внутреннем положении страны. Любопытно читать очерки тогдашней общественной жизни в лекциях Тэккерея о «Четырех Георгах»; составленные в свойственном автору сатирическом духе, они ясно рисуют беспомощность и неспособность тогдашнего правительства и полны негодования против мелкопоместных немецких князьков, овладевших гордой Британией.
   В эту смутную пору литература, особенно политическая, играет выдающуюся роль. Уже задолго до того началась в Англии борьба за свободу слова. С тех пор, как в XVII в. появляются первые политические листки, парламент протестует против опубликования отчетов о его заседаниях, против критического отношения к дебатам. Но, благодаря сочувствию и поддержке общества, деятельность печати продолжается, несмотря на ужасы звездной камеры, цензуры и политических процессов; более 30.000 политических брошюр и газет появляются в печати между 1640 г. и реставрацией. Блестящая пора для английской литературы начинается в царствование королевы Анны, когда лучшие таланты посвящают ей свои силы; Аддисон и Стиль, Свифт и Болингброк являются редакторами и постоянными сотрудниками тогдашних газет. Правление Георгов ознаменовалось жестокими преследованиями авторов политических статей и брошюр, но оппозиция в печати пустила уже глубокие корни, и правительство Георга II и его преемника не может укротить горячность нападок памфлетистов: политика непопулярных министров служит предметом постоянных насмешек и порицаний, смелые публицисты не щадят личности короля. Знаменитые письма Юниуса к приверженцам Георга III и статьи Вилькса в «North Briton» приобрели громадную известность, возбудив всеобщее одобрение своей резкой критикой действий короля. Несмотря на чисто инквизиционное следствие по делу Юниуса, автор писем не был открыть, и ряд политических процессов против некоторых заподозренных лиц не привел в желаемому результату. Вилькс сделал смелое публицистическое нововведение в борьбе с министерством Гренвиля: до тех пор публицисты избегали называть по имени лиц, против которых направлены их статьи; он открыто выставляет их имена. «Лицемерное скрывание имен, – говорит Мей [3 - Th. Е. May. Verfassungsgeschichte Englands seit der Thronbesteigung «Georg III». В. II, 1 Abth, стр. 389.], – не было, в самом деле, достойно свободы и свободолюбия тогдашней печати. Писатель, укрывающийся от преследований закона, не может брать на себя ответственность за истину. Истина нераздельна с откровенностью, и поэтому введенное Вильксом открытое называние имен имеет важное значение для развития рациональной политической литературы». Правительство старается сломить силу печати судебным преследованием диффамаций, но с 1731 libellaw, Фокса, приобретает законную силу с одобрения обеих палат и судьба авторов политических памфлетов (libels) зависит от решений присяжных заседателей. Политические процессы однако не прекращаются, тем более, что вслед за началом французской революции правительству Англии угрожают, кроме оппозиционной литературы, несколько тайных политических обществ, деятельность которых возбуждает ужас в парламенте. Самое выдающееся из них было «London corresponding Society», состоявшее большей частью из рабочих и организовавшее массу народных восстаний и несколько покушений на жизнь короля. Авторы возбуждающих брошюр подвергались весьма строгим наказаниям; так, в 1809 г., Побьет за протест против жестокого обращения с солдатами присужден был к тюремному заключению на два года, штрафу в 1.000 фунтов и залогу в 3.000 ф. для обеспечения мирного поведения в течение семи следующих лет; в 1811 г. Ли Гент и его брат Джон обвинялись в перепечатке статьи против телесного наказания солдат и были оправданы лишь благодаря блестящей защитительной речи Брума. Таким образом, к началу XIX-го в. свобода печати стеснена, но значение этого четвертого сословия, как называет ее Гент, признается уже безусловно. «Дайте мне, – говорит Шеридан в 1810 г., – свободу печати, и я оставлю министру продажную палату лордов, подкупную и подобострастную палату общин, совершенно свободное право назначать на должности, всю обстановку министерских действий; я оставлю ему всю власть, которую его общественное положение может доставить, чтобы добиться послушания и сломить сопротивление, и все-таки, имея лишь оружием свободу печати, я смело вступлю с ним в борьбу, созданное им могучее здание я сломлю еще более могучею силою, я свергну с высоты продажность, присоединив ее к остаткам исчезнувших злоупотреблений, служивших ей основой».
   Среди ожесточенной борьбы, которую либеральная печать ведет с правительством Георга III, начинается раскол в самой литературе, благодаря принадлежности многих выдающихся писателей к партии ториев. По инициативе Вальтера-Скотта, в Эдинбурге основывается реакционный журнал «Quarterly Review» для противодействия распространенному и весьма популярному либеральному органу Джеффри – «Edinboargh Review», и этим открывается антагонизм двух литературных течений, вышедший вскоре из рамок чисто-политических и распространившийся в сфере поэзии, изящной литературы и критики. Шотландия в конце XVIII-то в. была умственным центром Англии, вдали от беспокойной жизни Лондона, от непосредственного влияния событий дня, от зорких глаз цензоров, собираются там выдающиеся по таланту литературные силы, преданные идеям свободы, готовые жертвовать всем для их осуществления. Молодой адвокат Джеффри, после разных неудач на юридическом поприще, основывает здесь, с помощью нескольких друзей, ежемесячный журнал первоначально с чисто литературными целями. Молодая, талантливая редакция объявляет войну дурному вкусу, условности в литературе и искусстве. Между сотрудниками являются имена Сиднея Смита, Юма, Мэкинтоша, Маколэя, Мура, Кольриджа. «Edinbourgh Review» имеет громадный успех. «Мы уже продаем 2.500 экземпляров, – пишет Джеффри брату в самом начале, – и надеемся продавать вдвое больше чрез шесть месяцев, если нас будут поддерживать в печати». Вскоре голос его делается решающим для каждой вновь появляющейся книги, и вместе с разростанием критического отдела, Джеффри уделяет значительное место политике. Либеральные тенденции редакции производят большее впечатление на общество; свободные взгляды шотландских вигов прививаются во всей Англии. Впервые обратил внимание на громадное распространение «Edinbourgh Review» и связанный с этим вред для ториев – Вальтер-Скотт; он сам был сотрудником журнала в первое время его существования, но разошелся с ним, когда либерализм Джеффри и его сотрудников сделался слишком резким, по его мнению; окончательная ссора между ними произошла после того, как одно произведение Скотта было строго раскритиковано в журнале.
   Чтобы противодействовать влиянию Органа вигов, Вальтер-Скотт, с помощью друзей ториев и под покровительством министра Баннинга, основывает «Quarterly Review»; почтенный романист хотел доставить мирным, преданным правительству гражданам возможность узнавать политические и литературные новости, не всасывая яда статей Джеффри и его друзей. Новый журнал обставлен прекрасно; В.-Скотт, Соути, Джиффорд поддерживают торизм, преследуя всякое проявление свободной мысли в литературе. До каких крайностей Джиффорд доходил в своих нападках на писателей враждебного направления, мы увидим далее, по его знаменитой статьи об «Эндимионе» Китса. Антагонизм двух лучших журналов сопровождается ожесточенной борьбой во всей периодической печати, разделившейся на два враждебные лагеря: вигов и ториев. В это время обращают на себя внимание братья Гент, Ли и Джон, издающие «Examiner», распространенную газету либерального направления. Популярность Ли Гента начинается главным образом в 1815 г., когда он был приговорен к тюремному заключению на два года за брошюру, направленную против принца-регента. Самый процесс сильно волновал общество, и вся интеллигенция Лондона навещала Гента в тюрьме, выражая ему всячески свои симпатии. День освобождения Гента, 3-го февраля 1815 г., был настоящим торжеством в либеральных кружках; ему устраивались овации, и положение его, как вдохновителя новой школы в литературе и политике, установилось, признанное как друзьями, так и противниками.
   В этот знаменательный день один из ближайших друзей Гента, Кларк, беседовал о занимавшем всех событии с своим товарищем по школе, молодым студентом -медиком. Юноша казался очень взволнованным судьбой Гента и набросал пред уходом несколько строк на клочке бумаги, который и вручил Кларку. Последний, не подозревая в Джоне Китсе – это было имя студента – поэтического таланта, с удивлением прочел экспромт в стихах: «В день освобождения Л. Гента из тюрьмы». С этих пор Китс часто делится своими поэтическими опытами с Кларком, который, видя несомненные признаки таланта в своем молодом друге, показал несколько его стихотворений Генту. По желанию заинтересованного оригинальным поэтом критика, Кларк знакомит их весной 1816 г.; в Генте Китс нашел друга и покровителя и, оставив все остальные занятия, всецело предался поэзии. Он делается членом его кружка и работает с каким-то почти лихорадочным жаром, как бы предчувствуя, что немного времени выпало на его долю для исполнения его широких замыслов. В самом деле, в промежуток пяти-шести лет ему удается написать целый ряд произведений, обеспечивающих ему высокое место в английской литературе.
   Жизнь Китса до его дебюта в литературе представляет интересную картину развития поэтической натуры среди самой будничной обстановки, заставлявшей его искать в книгах пищу для своей природной восторженности. В противоположность большинству поэтов своего времени, аристократов по рождению, Китс был простолюдин. Отец его, Томас Китс, извозчик по ремеслу, женился на дочери Джона Дженкинса, содержавшего извозчичий двор в Финсбури, и наследовал тестю после его смерти. Как Бёрнс – представитель крестьянского элемента в английской поэзии, Китс – представитель мещанства; разница между ними та, что Бёрнс всецело посвятил свой талант среде, взрастившей его; своеобразная муза Китса унесла его далеко от жизни, его окружавшей. Обстановка первой поры молодости не оставила следов в его творчестве; напротив, сознание своего низкого происхождения доставляло ему много горьких минут в жизни и, по мнению некоторых критиков, значительно способствовало его озлоблению против знатных «озерных» поэтов.
   Джон Китс был старшим сыном своих родителей, которые после него имели еще двух сыновей, Тома и Джорджа – игравших значительную роль в жизни поэта – и дочь Фанни. Еще в детстве он лишился отца, упавшего с лошади и умершего от полученного сотрясения; несколько лет спустя умерла мать от чахотки, наследственной в её семье, и дети остались на попечении мистера Аббе (Abbey), который заведовал денежными делами сирот. Смерть матери была тяжелым ударом для старшего сына, тем более, что отношения мегду ними были необыкновенно нежные. Джон любил мать с несколько рыцарским оттенком; так, сохранился анекдот, как он, шести или семи лет от роду, защищал с саблей в руках вход в её комнату, чтобы никто не потревожил её сна. Во время болезни Джон не отходил от её кровати, стараясь всячески развлечь ее чтением и разговорами; смерть её повергла его в странное для ребенка тупое отчаяние, из которого долгое время его нельзя было вывести. Первое образование Китс получил в Инфильде, в школе Джона Кларка, и здесь началась впервые дружба с сыном начальника школы, Чарльсом Ковденом Кларком, продолжавшаяся до конца его жизни. Кларк много способствовал началу литературной деятельности своего младшего друга; судьба, жестоко преследовавшая Китса во время его недолгой жизни, вообще наградила его одним преимуществом – верными, преданными друзьями. В воспоминаниях Кларка мы находим много подробностей о школьной жизни Китса; он вспоминает приветливое, светлое лицо маленького Джона, сделавшегося вскоре общим любимцем. Особенных способностей мальчик не выказывал. «Он был очень аккуратным школьником», говорит Кларк, но в этом скромном школьнике развивается вскоре необыкновенная страсть к чтению, и выбор любимых книг свидетельствует, что подготовительная работа поэта в нем началась. «Пантеон Тука, – продолжает Кларк, – классический словарь Ламприера, «Полифемис» Спенсера, – книги, над которыми Китс проводить целые дни».
   «В них он почерпнул знание и любовь к греческой мифологии, ими было вскормлено благоговение пред нею, превышающее его классические познания, – последние не простирались далее чтения Энеиды, которая, правда, произвела такое сильное впечатление на Китса, что он перевел, еще будучи в школе, значительную часть поэмы». Его пристрастие в греческой мифологии – отличительная черта его творчества – обнаруживается, таким образом, уже в мальчике. Кроме школьных упражнений, Китс никогда не занимался греческим языком и постиг, однако, характер и красоту греческой жизни. Воображение поэта начинает работать уже в школьном периоде его жизни и, по словам Кларка, не было возможности оторвать Китса от чтения, и, лишь уступая настояниям учителя, он изредка соглашался пройтись по аллеям парка с книгой в руках.
   В 1810 г., 15-ти лет, он кончил курс в инфильдской школе и, по решению семейного совета, делается учеником фельдшера Гаммонда в Эдмонтоне. Исполняя добросовестно свои технические обязанности, Китс посвящает досуги изучению английской литературы вместе с жившим по соседству Кларком. Последний рассказывает, как однажды Китс взял у него «Fairy Queen» (Царица Фей) Спенсера, в удивлению всей семьи, находившей весьма странным, что студент-медик интересуется подобными книгами. Поэма оказала на него волшебное действие. «Он прыгал по сценам поэмы, как молодая лошадь, выпущенная весной на луг. Красивое описание, удачный поэтический образ, как напр. «вытесняющий море кит» вызывали выражение экстаза на его лице».
   Китс не окончил обязательного курса у Гаммонда, вследствие возникших между ними недоразумений, и продолжал занятия уже в Лондоне в больнице св. Томаса, но его ум занят теперь всецело поэзией. На вопрос Кларка, доволен ли он занятиями в больнице, Китс отвечает, что не может с достаточным вниманием заниматься анатомией. «Например, на днях, прибавляет он, во время лекции в комнату ворвался солнечный луч, и с ним целая толпа воздушных созданий, увлекших меня в волшебную страну Оберона». Очевидно, не для анатомического театра создана была эта чуткая поэтическая душа. В самом деле, сдавши окончательный экзамен по хирургии в июле 1816 г. и получив место ординатора, Китс вскоре окончательно отказывается от практической деятельности после удачной операции, сделанной им в больнице. «Моя последняя операция, – говорил он впоследствии, – состояла в раскрытии кровеносного сосуда; я исполнил ее очень аккуратно, но мысли мои в это время были так далеко, что удачный исход мне показался чудом, и я с тех пор не дотрагивался до ланцета.
   С 1816 г. Китс, как мы видели, делается членом кружка Гента и всецело предается литературе. Деятельность его в значительной степени определяется идеями этого общества, которое заключает в себе будущность новой литературной школы. Прежде чем обратиться к анализу произведений Китса, постараемся в кратких чертах охарактеризовать эту среду, в которой развивается его талант, и главным образом личность Ли Гента, вдохновителя молодых писателей, собравшихся вокруг него.


   II

   Период, в который выступает Китс, отмечает собой перелом двух направлений в литературе, переход власти над умами от титанов старшего поколения к богам младшего, как характеризует эту эволюцию Брандес, заимствуя поэтический образ из «Гипериона» Китса [4 - Brandes, Hauptströmungen. В. IV, 8. 141.]. Роль поэтов старшего поколения сыграна; они начали собой реакцию против условности XVIIИ-го в., окунувшись в национальную струю. Сделаться национальным (народным), – говорит Брандес,– «значит для Англии сделаться натуралистом, как сделаться романтиком для Германии, приверженцем древне-норвежских сказаний для Дании. Эти английские писатели изучают и благоговейно преклоняются все без исключения пред природой». Но на этом их значение останавливается; узкий патриотизм, принадлежность к ретроградной партии ториев, оставляли Вордсворта, Вальтер-Скотта и Кольриджа глухими к идеям нравственной и политической свободы, оживляющим как древнюю, так и новую Англию, и их творчество направлено на воспевание красот природы и воспроизведение старых шотландских преданий. Конечно, их произведения сохранят навсегда значение, как образцы безыскусственной свежей красоты; Вордсворт даже более признается потомством, чем современниками, которые не могли простить ему торизма. В начале XIX-го в. в обществе настолько сильна уже потребность в свежем свободном слове, что симпатии переносятся на писателей новой школы при самом её выступлении, т.-е. когда самым выдающимся её представителем был Ли Гент. Дом его, как мы видели, служил центром молодой литературы; поэты, критики, даже художники обращались к нему за советами; Гент очаровывал их своим дружеским отношением и имел большое влияние на выдающихся людей своего поколения, не обладая сам большим литературным талантом. Симпатичный как человек, преданный своим идеям, он готов был всем жертвовать для их осуществления и до самоотвержения любил друзей и товарищей по служению общему делу свободы. Открыть новый талант было для него наслаждением, и он употреблял все усилия, чтобы развить таящиеся силы. Влияние его было в высшей степени благотворно для начинающих писателей; мы увидим, как оно отразилось на Китсе. Но этим нравственным воздействием не ограничивается значение Гента. В качестве политического писателя, литературного критика и поэта, он также занимает видное место в литературе: «Quarterly Review», нападая на несколько вульгарный язык поэзии Гента, обвиняет его в том, что он и его последователи внесли лавочный оттенок в английскую поэзию, и присваивает его школе название Cockney-school [5 - Cockney – насмешливое прозвище уличного лондонского языка и лондонца низших классов.].
   Таким образом, ослепленные ненавистью в вигам, критики торийского органа причислили Китса и других представителей нового направления в подражателям Гента; но Китс и Шелли настолько выше их старшего друга по таланту, что о подражании не может быть речи. Несомненна лишь общность взглядов как в политике, так и в искусстве между Гентом и его молодыми товарищами. Мы видели, какие взгляды Гент защищал в политике как редактор «Examinera» и как он за смелость своих нападок поплатился личной свободой; эстетические теории его изложены в важнейшем из его критических трудов, «Imagination and fancy». Мы рассмотрим несколько подробнее этот труд, так как в нем отразились взгляды на искусство всего кружка вообще и Китса в частности.
   По теории Гента, главный элемент поэзии – воображение, которое он подразделяет на несколько видов, определяя разницу между поэтическим представлением о предмете и его реальным значением следующей параллелью. «Поэзия начинается тогда, – говорит он, – когда факт или научная истина прекращают свое существование, как таковые, и не представляют дальнейшего развития, т.-е. своей связи с миром ощущений и своей способности производить воображаемые наслаждения. Напр., если мы спросим садовника, что это за цветок, он ответит: лилия; это факт. Ботаник прибавит, что она принадлежит к такому-то классу; это будет научное определение. «Это принцесса сада», скажет Спенсер, и мы получаем поэтическое представление о её красоте и грации. «Лилия – произведение и цветок света» определяет ее Бен-Джонсон, и поэзия в его словах открывает нам прелесть цветка, всю его таинственность и великолепие». Гент различает «воображение», как принадлежность трагедии и серьезной музы вообще, и «фантазию», свойственную легкому и комическому жанру. «Макбет», «Лир», «Божественная Комедия» – создания воображения, «Сон в Летнюю Ночь», «Похищение локона» – фантазии; «Ромео и Юлия», «Буря», «Царица Фей» и «Неистовый Орланд» – продукты обоих элементов. «Определение воображения, – продолжает Гент, – слишком ограничено, часто слишком материально. Оно неизменно представляет понятие чего-то массивного, в роде тех фигур, о которых продавец выкрикивает на улицах. Фантазия же предполагает лишь умственный образ или видение, но, с другой стороны, редко достигает той верности образов, которая составляет одно из главных преимуществ воображения». Насколько Китс разделял мнение Гента о воображении, как основном качестве поэта, видно из многих рассуждений, которыми полны его письма к друзьям. Кроме благотворного личного влияния Гента на Китса, последний, вращаясь с юных лет в либеральной среде, окружавшей издателя «Examinera», развивает в себе врожденное чувство любви в свободе; он сам, впрочем, никогда не занимался политическими вопросами в печати. «Что касается политических убеждений Китса, – говорит Кларк, – то я не сомневаюсь, что они сводились к общим принципам свободы для всех, т.-е. одинаково справедливого отношения ко всем, от герцога до чернорабочаго» [6 - Clarke. Recollections, etc, р. 156.]. В другом месте он возвращается к вопросу об убеждениях Китса, говоря: «Китс никогда не заявлял в печати о своих политических взглядах; лишь исполняя долг благодарности за дружеское ободрение, он посвятил свою книгу Ли Генту, редактору «Examinera», радикалу и предполагаемому стороннику Наполеона; последнее предположение основывалось на том, что Гент, говоря об императоре, не прибавлял модного прозвища: «корсиканское чудовище». Но эти общие принципы, несомненно расширившие его горизонт и отразившиеся на его поэзии, которая вдохновляется свободной жизнью греков, страданиями титанов и голосом природы, – эти принципы Китс выработал в себе в обществе Гента и его друзей. Дружба их, начавшись в 1816 г., приняла характер задушевности, возможной только между родственными натурами, одинаково воспринимающими внешние впечатления. Они вместе читают и работают; «мы не оставляли ни одного доступного уму наслаждения незамеченным или неиспытанным», говорить Гент в своих воспоминаниях, «начиная от сказаний бардов и патриотов древности до ощущения прелести солнечных лучей, бьющих в окно, или треска угольев в камине зимой» [7 - Leigh Hunt. Byron and some of his contemporaries, p. 138.]. В этих словах уже сказывается крайняя, почти болезненная восприимчивость, одинаково обнаруживающаяся как у юноши Китса, так и у Гента, который был гораздо старше его; мы увидим, до какой степени она овладела впоследствии всем существом певца «Эндимиона».
   Гент сразу понял, какой гений таится в неправильно сложенной голове молодого Китса, и дает весьма верную характеристику его душевного и умственного склада в период их первого знакомства. Он отмечает болезненную восприимчивость его натуры: «его естественное влечение к наслаждениям вырождалось иногда, вследствие слабого здоровья, в поэтическую женственность». Позднее, когда талант Китса вполне установился, Гент заметил по поводу «Гипериона», что герои Китса до того женственны, что падают в обморок от малейшего волнения. Но за этой крайней чувствительностью Гент разглядел оригинальную силу настоящего поэта: «он был рожден поэтом наиболее поэтического типа». В то время как влиятельная печать резко нападала на поэзию Китса и когда его талант подвергался сомнению даже в сочувствующих кружках, Гент смею предсказывает ему блестящую будущность. «Я осмеливаюсь предсказать, – пишет он после появления «Эндимиона», – что Китс останется навсегда известным в английской литературе, как молодой поэт; его произведения будут верными спутниками по полям и лесам для всех тех, которые понимают, какое наслаждение удалиться от забот мелочной будничной жизни в мир одиночества и воображения, имея при себе том любимого поэта» [8 - Imagination and fancy, p. 125.]. В устарелом для нас сантиментальном тоне английского критика сказывается, однако, понимание своеобразной музы Китса, и его отзывы тем более важны, что они были единственными благоприятными для автора «Эндимиона», до появления третьего, лучшего тома его произведений. Одобрение уважаемого всеми критика поддерживало энергию поэта в дни уныния и сомнения в себе и давало ему силы работать дальше.
   В доме Гента Китс познакомился с лицами, которые имеют большое значение для его дальнейшей жизни. Шелли, Газлитт, Гайдон, поэт Райнольдс, Оллиэ (издатель первого тома стихотворений Китса) составляли обычное общество критика; там же Китс встретился впервые с издателем «Atheneum'а», Чарльсом Вентвортом Дильком, с которым оставался всю жизнь в дружеских отношениях. Все это общество любило Китса как приятного собеседника, и многие сохранили в своих мемуарах впечатление, которое производил постоянно восторженный, витающий в облаках поэт: «глаза его обладали смотрящим в глубь божественным взглядом, как у пифии, подверженной видениям», говорит Гайдон, изобразивший голову Китса в знаменитой картине: «Въезд Христа в Иерусалим» [9 - Rossetti. Keats, стр. 21.]; миссис Проктер рассказывает, что глаза Китса, «казались прикованными к какому-то чудному зрелищу» [10 - Colvin, Keats, стр. 47.]. По настоянию друзей Китс решился выпустить первое собрание своих стихотворений; Оллиэ взял на себя издание, и весной 1817 г. появилась книга «Poems», носящая эпиграф из Спенсера, вполне отвечающий характеру книги:


     What more felicity can fall to creature
     Than to enjoy delight with liberty?

   (Может ли быть большее счастье для человека, чем свободно вкушать наслаждение?)

   Судьба этого первого опыта была весьма печальна. Кроме теплой статьи Гента в «Examiner'е», никто не ободрил в печати выступающего поэта. «Edinbourgh Review» прошло молчанием появившийся сборник; торийские же органы («Quarterly Review», «Blackwood») отметили нового адепта Гентовской школы, подражающего своему учителю даже в фактуре стиха, т.-е. употребляющего десятисложный героический стих поэтов Елизаветинской поры, который Гент хотел возобновить в поэзии своей эпохи. Недоброжелательные критики решили, что новый поэт – один из плеяды «Cockney-school». Очевидно, слепая ненависть ко всему, что выходило из либерального лагеря, заставляло шотландские журналы так сурово отнестись к начинающему поэту; не могли же в самом деле критики с таким литературным вкусом, как Джиффорд, просмотреть несомненное дарование, скрывающееся под несмелым, юношески необработанным стихом Китса. В публике сборник тоже не имел успеха, что объясняется своеобразностью поэзии Китса. Романтичность в Спенсеровском духе с одной стороны, веяние классической Греции с другой, весь этот непривычный мир ощущений, звуков и цветов не мог быть понят и оценен сразу. К тому же многие из стихотворений имели большие недостатки, сразу бросавшиеся в глаза, между тем как красоты таились глубже, доступные лишь тонко развитому вкусу. Книжка расходилась в весьма ограниченном количестве, и курьезно письмо издателя сборника, Оллиэ, к брату Китса Георгу, где он сожалеет, что взялся издать поэмы Джона, так как неуспех книги отзывается на репутации фирмы, обнаруживая отсутствие вкуса у издателя, когда уже вскоре Китс делается одним из замечательнейших поэтов своего времени.
   Приговор общества над первым опытом Китса имел, как мы говорили, основание; благодаря своим особенностям, книга Китса предназначалась не для большой публики. Но ответственность за незаслуженно суровый прием падает на критику: уже тогда автору стоило только отбросить некоторые внешние недостатки, чтобы стать на ряду с лучшими поэтами своей страны.
   Свое поэтическое profession de foi Китс высказывает в стихотворении «Сон и поэзия»; он объявляет войну традициям условной поэзии XVIII-го века и посвящает читателя в здоровый, полный свежей поэзии и жизни романтизм Спенсера, Драйдена и др. Отметив прелесть британской поэзии великой эпохи, т.-е. Драйдена и Мильтона, Китс продолжает: «Неужели все это могло быть забыто? Да, ересь, взращенная глупостью и варварством, заставила великого Аполлона краснеть за эту страну. Ничего не понимающие люди считаются мудрецами; с ребяческим упорством они взгромоздили сокровища Аполлона на деревянную лошадку, вообразив ее Пегасом. О, слабодушные! Небесные ветры шумели; океан катил свои рокочущие волны, но вы не чувствовали этого; небесная лазурь обнажала свою вечную красоту; роса летней ночи собиралась украсить утро. Красота проснулась – почему не проснулись и вы? Но вы были мертвы для незнакомых вам вещей, были слишком связаны тупоумными законами, начертанными в неумелых линиях по узкому масштабу; вы научили, таким образом, целую школу глупцов отделывать, смягчая, стругая и охорашивая свои стихи, как известные шесты Иакова. Задача была нетрудна; тысяча ремесленников носила маску поэзии, злополучное нечестивое племя, хулящее великого бога поэзии, не зная его сами! Нет, они шествовали с жалким, отжившим знанием, на котором начертано несколько пустых изречений и во всю ширину – имя какого-то Буало [11 - «Sleep and poetry». Poetical Works of John Keats with notes of Palgrare. L. 1884. Macmillan. Другие извлечения мы делаем по изданию Ward's с примечаниями Россетти.].
   Смелый вызов Китса господствующему еще литературному течению должен был, по выражению Гайдона, «быть блеском молнии, которая отрывает людей от обычных занятий и заставляет их со страхом ожидать раскатов грома, который неминуемо должен последовать» [12 - Colvin, b. 65.]. Действительность, как мы видели, не оправдала этого ожидания; стихи Китса не были поняты; значение поднятого им движения выяснилось лишь впоследствии. Относительно приведенного нами отрывка критики Китса упрекали в крайней резкости и несправедливости к школе Буало, которую нельзя назвать собранием глупцов; но увлечение поэта легко объясняется рвением новатора, смело разрубающего стеснявшие его воображение путы условности. Стихотворение вместе с тем указывает на тот путь, по которому намерен был следовать поэт, поклонник и последователь Елизаветинских поэтов; здесь звучат также отголоски того мира, среди которого воображение Китса находит постоянную пищу: красота начинает у него воплощаться в образы античной Греции; последняя играет значительную роль в позднейших произведениях Китса.
   Еще сильнее это направление выражается в лучшей пьесе книги, сонете «По прочтении Чапмэновского Гомера»: сонет до сих пор считается одним из наиболее трогательных, прекрасных образцов английской поэзии, и в самом деле трудно найти более прочувствованные звуки для выражения восторга красотой. Приводим пьесу целиком, чтобы пропусками не испортить впечатления, которое он производит:
   «Я много странствовал в владениях золота и видел много прекрасных стран и королевств; я плавал вокруг многих островов на востоке, подчиненных певцами владычеству Аполлона. Я много слышал об одном обширном пространстве, управляемом глубокомысленным (нахмуренным) Гомером, но никогда я не мог вполне наслаждаться его ясностью и чистотой, пока не услышал смелых и громких звуков Чапмэна. Я пришел в состояние духа, подобное восторгу астронома, узревшего на горизонте новую планету, или величественного Кортеса, устремившего орлиный взор на Тихий Океан с вершины молчаливого утеса Дарии [13 - Историческая ошибка: Дария (Панама) открыта Бильбоа, Кортес же открыл Мексику.], в то время как его спутники смотрели друг на друга в диком изумлении!»
   Третьей выдающейся пьесой сборника 1817 г. является поэма, начинающаяся словами: «Я стоял в ожидании на маленьком холме». Поэт отдается чарам летней лунной ночи, вызывающей в нем образы греческой мифологии; этот мотив вскоре разрабатывается им более обширно в самой обширной, но далеко не лучшей из его поэм, «Эндимион», и мы видим из указанного небольшого стихотворения, как сложился этот поэтический замысел, результат крайней восприимчивости к жизни природы. «Его воображение более всего было занято мифологией, – говорит Кольвин, – и физическими чарами луны. Ни один певец не был в юности столь буквально лунатиком». Вот лучшие строки поэмы, объясняющие происхождение мифа о любви богини луны к царю пастухов Эндимиону: «Тот был поэтом и знал наверное любовь, кто стоял на вершине Латмуса в то время, как нежный ветерок поднимался снизу, из миртовой рощи, донося до его слуха торжественные, сладкие и размеренные звуки гимна из храма Дианы; фимиам же возносился к её собственному звездному жилищу. Но хотя лик её был ясен, как глаза ребенка, хотя она, улыбаясь, стояла над жертвенником, поэт заплакал над её жалкой судьбой, сетуя о том, что это прекрасное существо страдает. Из золотых звуков он сплел прекрасный венок и нежной Цинтии дал Эндимиона».
   Кроме названных стихотворений, сборник представляет мало интересного; «Послания к друзьям» монотонны, обнаруживая в самом деле влияние Гента; они делают честь дружеским чувствам, но представляют мало поэтических достоинств. Более интересно «посвящение» Генту во главе сборника; оно выражает идею, вдохновившую Шиллера в его «Götter des Griechenlandes», сожаление о том, что миновало на земле царство греческих богов. Меланхолический оттенок пьесы показывает, что Китс сознавал, насколько его поклонение чистой красоте далеко от идей, занимавших современное ему общество, и, не имея притязания открыть новый путь для английской поэзии, выражает радость, что находятся люди, которые понимают волнующие его образы и мысли. «Прошла пора великолепия и прелести: выходя теперь ранним утром, мы не видим фимиама, возносящегося на встречу улыбающемуся утру; не видим толпы нежных, молодых и веселых нимф, приносящих в плетеных корзинках колосья, розы, гвоздики и фиалки, чтобы украшать в мае алтарь Флоры. Но остались еще столь же высокие наслаждения; я вечно буду благословлять судьбу за то, что в дни, когда под прекрасными деревьями не предполагается присутствие пана, я все-таки ощущаю восторг, видя, что могу доставить удовольствие своим скромным приношением такому человеку, как ты».


   III

   Неуспех первого опыта не ослабил деятельности Китса. Оставив на время Лондон, он усердно работает над задуманной большой поэмой «Эндимион», поддерживая вместе с тем прежние сношения с литературными друзьями. В течение конца 1817 г. и половины 1818 Китс путешествовал по острову Уайту, чтобы набраться новых впечатлений, и поселился в Гампстэде, недалеко от Лондона и от поместья Гента, «Yale of Health», где бывал частым гостем. Гампстэд был им выбран, главным образом, ради его мягкого климата, так как вместе с Китсом поселился его младший брат Том, страдавший с некоторого времени грудью. Кроме Гента в соседстве Китса жили двое новых литературных приятелей Китса, Дильк, издатель «Atheneum'а» и Чарльс Броун, ближайший друг поэта в последние годы его жизни. Броун был известным литератором своего времени; он провел много лет в России, занятый каким-то торговым предприятием в Петербурге, затем, нажив небольшой капитал, вернулся на родину и, следуя природной склонности, предался литературному труду. Его опера из русского быта «Наренский» не имела успеха; гораздо замечательнее его критическое исследование по шекспирологии: он впервые указал на автобиографическое значение сонетов Шекспира. Броун с первого знакомства сильно привязался к молодому поэту, который, в свою очередь, полюбил его за веселый, открытый характер; их дружеские отношения продолжаются до самой смерти Китса, и Броун в последние годы жизни своего друга выказал на деле, как глубока была его привязанность. Дружба Броуна тем более сделалась потребностью для Китса в описываемый период, что нарушились его прежние отношения к Генту. Китс заметил некоторую мелочность в характере своего старшего друга и покровителя, тщеславие, ограниченность суждений, и перестал питать к нему безграничное уважение первого времени их знакомства. К тому же антагонизм, возникший между Гентом и другим постоянным членом кружка, Гайдоном, повлиял на Китса, который очутился между двух огней; каждый из противников вооружал Китса против влияния другого, и мягкая натура поэта потеряла равновесие между этими противоположными давлениями. Он охладевает к Генту и уже не ценит как прежде его отзывов о своих стихах. Эти литературные недоразумения не повели однако к серьезной размолвке; Гент продолжал с прежней заботливостью и теплотой относиться к Китсу и его поэтической деятельности. Китс, освободившись окончательно от литературного влияния своего старшего друга, поддерживает по-прежнему личное знакомство, хотя между ними нет уже прежней задушевности, и если в первой книжке отразилось некоторое подражание Генту, этот элемент в его поэзии окончательно исчезает после 1817 г. Живя в Гампстэде, Китс часто бывал у Гента и они нередко писали стихи на одну и ту же тему; из них сохранилось два стихотворения: «Сверчок и Кузнечик», написанные обоими в определенное количество времени в одной и той же комнате.
   Кларк, присутствовавший при этом шуточном состязании, рассказывает в своих воспоминаниях, как сочувственно Гент относился к своему младшему сопернику, одобряя каждую удачную строчку. Насколько между ними в ходу были эти поэтические турниры, видно из трех в одно и то же время написанных сонетов «К Нилу», авторы которых – Китс, Шелли и Гент; в них, между прочим, ясно сказывается особенность взглядов каждого из трех поэтов на природу: в то время как натуралист Китс воспевает в Ниле плодородную реку, вносящую жизнь в пустыню, Гент предается воспоминаниям о Сезострисе и древнем Египте, а Шелли обращает Нил с окружающими его руинами в символ бренности всего земного.
   Полтора года, посвященные сочинению «Эндимиона», не проходят бесследно для поэтического и душевного развития Китса. Экспансивный в своих чувствах, Китс делится с своими друзьями всяким движением души, всякой задушевной мыслью. Письма его за этот период носят характер дневника: поэт как бы не думает о тех, для кого письма предназначаются, а старается лишь отметить все то, что имеет интерес для него самого. В них встречаются то теоретические рассуждения о вопросах искусства, то мелочи интимной жизни, и, взятая в целом, корреспонденция Китса представляет любопытный материал для наблюдения за развитием этой своеобразной натуры, которая живет только своим творчеством и для которой красота составляет высшую цель и наслаждение в жизни. «Я убедился, что не могу жить без поэзии, – пишет он однажды Райнольдсу, – без постоянной поэзии, полдня работы для меня недостаточно. Я начал небольшим количеством, но привычка сделала из меня Левиафана». Занятый чтением Шекспира, он выносит из него особое наслаждение, доступное лишь избранным натурам; восприимчивость его сказывается и здесь в тонкой передаче волнующих его ощущений. Переход от «Ромео и Юлии» к «Королю Лиру» дает ему повод в сонете «Пред вторичным чтением «Короля Лира» изобразить разницу в характере этих пьес и производимом ими впечатлении.
   «Прощай! еще раз я должен пройти чрез пламя ожесточенной борьбы между муками ада и пожираемым страстью смертным созданием, еще раз вкусить горькую сладость этого плода Шекспира!» – восклицает он, прося Шекспира и облака Альбиона, породившие эту глубокую вечную тему, «чтобы они дали ему новые крылья феникса, когда это пламя испепелит его».
   Влияние Шекспира весьма значительно в этот период жизни Китса; он наполняет письма выписками из великого поэта и просит друзей в одном письме: «когда бы вы ни писали, скажите пару слов о каком-нибудь месте у Шекспира, которое вам покажется чем-нибудь новым, а это случается постоянно, если бы мы даже по сорока раз читали одну и ту же драму». Он до такой степени проникается мыслью о Шекспире, что воображает его покровительствующим ему духом. «Я помню, – пишет он Гайдону, – как вы говорили, что чувствуете над собой присутствие охраняющего вас доброго гения; – я недавно думал то же самое, потому что масса чисто случайных поступков оправдывается рассудком только по совершении их. Не будет ли слишком смело с моей стороны предположить, что охраняющий меня дух – Шекспир? На острове Уайте, в доме, в котором я жил, я натолкнулся на портрет Шекспира, который из всех мною виденных наиболее подходил к моему представлению о нем. Хотя я всего неделю прожил там, старуха хозяйка заставила меня взять себе портрет, несмотря на то, что я спешил. Не полагаете ли вы, что это хорошее предзнаменование? Я был бы рад, если бы вы сказали, что всякий человек с большими замыслами так же мучится порой, как я». В самом деле, видения и мысли, осаждающие Китса, мучают его как галлюцинации; он не может безнаказанно увлекаться каким-нибудь писателем; экзальтация овладевает всем его существом, заставляя его страдать вместе с любимым поэтом. Прежде это был Спенсер; теперь Шекспир на очереди. Но великий реалист не мог подчинить себе музу Китса. Слишком далекий от мира людского с его чисто человеческими страстями, Китс восторгается, главным образом, стихийным элементом у Шекспира. Для Китса человек дорог как часть вселенной, часть природы; ему цветок столь же близок, и поэтому Шекспир для него не учитель, а гениальный поэт вообще, увлекающий его чуткую душу.
   Письма Китса за описываемое время представляют еще одну интересную сторону: в них отражаются его теоретические взгляды на искусство, которые он вскоре применяет на деле в «Эндимионе» и других, более зрелых произведениях. Мы видели, что Китс вместе с Гентом отводит воображению первенствующее место в поэзии; в письме к Райнольдсу он подробно излагает свое понимание поэзии, выражая стремление следовать начертанному им идеалу: «Я имею несколько аксиом в поэзии, – пишет он, – и вы можете судить, приближаюсь ли я к их воплощению в моих стихах. Во-первых, я полагаю, что задача поэта поражать читателя не оригинальностью, а тонкостью, казаться ему выразителем его собственных мечтаний, напоминать ему что-то отдаленное. Во-вторых, художественные образы никогда не следует оставлять незаконченными, так как они не удовлетворят читателя; начало, развитие и заканчивание образов должно, подобно солнцу, естественно восходить для него, сиять над ним и спокойно, но величественно заходить, оставляя прелесть сумерек. Но легче рассуждать о том, что такое поэзия, чем создавать поэтические произведения. И это приводит меня к новой аксиоме: если поэзия не является столь же естественно, как листья на деревьях, ей не следует совсем являться». В этих нескольких аксиомах Китс, незаметно для себя самого, дает верную характеристику своей поэзии: её своеобразная прелесть и есть та безыскусственная красота, которая заставляет забыть о поэте из-за его произведения; легкость же, с которой он пишет лучшие свои вещи, вполне оправдывает его правило, что творчество должно быть столь же непринужденным и естественным для поэта, как рост листьев на деревьях.
   Сомнение в своем призвании, понятное в начинающем поэте, сильно преследует Китса во время работы над «Эндимионом» Письма его переполнены рассуждениями на эту тему; он противопоставляет бессилие своего творчества бесконечно высокому понятию о поэзии, которое он себе составил. «Нет большего греха после семи смертных, – пишет он Гайдону, – чем считать себя великим поэтом, или причислять себя к тем избранным, которые имеют право посвятить всю жизнь для достижения славы». Мысль о своем бессилии принимает у Китса преувеличенные размеры, благодаря обычной интенсивности его ощущений. «Я часто спрашиваю себя, почему я более чем другие люди призван быть поэтом, – пишет он, – ибо вижу, как велико назначение поэзии, каких высоких целей можно ею достигнуть и что значит приобресть славу».
   Мы остановились на переписке этого периода жизни Китса, так как она объясняет его душевное состояние во время работы над «Эндимионом» и облегчает понимание этой поэмы. В ней не следует искать совершенства; она отражает время брожения молодых сил поэта, и на ряду с идеальной красотой попадаются весьма слабые места, свидетельствующие о несоответствии исполнения с замыслом. Настроение, породившее «Эндимиона», делается понятным из собственных признаний Китса в его письмах, и мы видели, какие сомнения и вместе с тем какие широкие замыслы волновали душу поэта во время работы. Переходим к рассмотрению Эндимиона, его странной судьбы и истинного значения.
   В основе поэмы лежит миф, занимавший многих поэтов древности и рассказываемый ими в двух разных версиях. Эндимион, сын Юпитера, был пастухом или охотником, или же, по другой традиции, царем (эти функции были совместимы в героическую эпоху). Его высокая добродетель, по одним рассказам, побудила Юпитера обещать ему в награду исполнение одного высказанного им желания; Эндимион выпросил у отца бессмертие, вечную юность и вечный сон – отсюда представление о «спящем Эндимионе», остающееся неизменным во всех пересказах основного мифа. Другое предание говорит, что Юпитер вознес Эндимиона на свой Олимп, но, уличив его в ухаживании за Юноной, осудил на вечный сон на горе Латмосе в Барии. Но главный миф, связанный с именем Эндимиона, содержит историю любви богини луны Селены, или Дианы, к прекрасному юноше. Когда Эндимион, говорит предание, усталый от охоты, засыпал в одной из пещер горы Латмоса в Барии, целомудренная богиня замедляла бег своей колесницы, чтобы любоваться спящим красавцем, и даже оставляла иногда колесницу, чтобы целовать его прекрасные губы. Изображение Эндимиона и посещения его Дианой сохранилось на многих античных памятниках; самое красивое из них, передающее редкую красоту царя пастухов, барельеф Капитолия, где Эндимион представлен сидящим одиноко на утесе и погруженным в глубокий сон; возле него собака, атрибут его звания. На саркофаге Капитолия изображены Эндимион, спящий в объятиях Морфея, и Диана, пришедшая любоваться им; ей предшествует Амур с факелом в руках. Уже древние начинают комментировать этот миф, стараясь найти реальный факт, послуживший ему основанием, так, Плиний доказывает, что Эндимион первый стал наблюдать за движениями небесных светил, и это повело к рассказу о его любви в луне. В наше время многие ученые занимались объяснением мифа о спящем Эндимионе. Нитч в своем мифологическом словаре говорит, что Эндимион, вероятно, любил светлые лунные ночи и проводил их, предаваясь своему любимому занятию, охоте. Он любил месяц – и отсюда поверье, что богиня месяца любила его. После его смерти, вероятно, говорили, что Эндимион, любивший проводить ночи бодрствуя, должен теперь спать все время – отсюда миф о его вечном сне; место, где богиня выражала свою любовь Эндимиону – лежащая на востоке гора Латмос, потому что полагали, что созвездия восходят из-за гор, Германн в своей греческой мифологии придает мифу астрономическое значение: по его мнению, Эндимион не что иное, как астрономический знак, представляемый египтянами в образе человека, из уст которого в начале года падает солнечный луч. Он свят для Селены, так как олицетворяет лунный год; греки по неведению обратили солнечный луч в лунный, причем он не исходит из уст Эндимиона, а направлен на него, т.-е. на языке поэтов лунный луч, спускающийся с неба, целует Эндимиона. Есть еще попытка объяснить предание филологическим путем, из имени Эндимиона. Предметом поэтических пересказов служит, главным образом, эпизод любви Дианы и Эндимиона; в утраченной поэме Сафо воспевалась Диана, спускавшаяся каждую ночь к очарованному ею Эндимиону; Теокрит, Аполлоний и Овидий передают эту историю любви смертного к богине, как позднее Лукиан, Аполлодор и Павзаний. Конечно, эти классические образцы не были знакомы Китсу; в английской литературе сюжет этот был воспроизведен поэтом XVI-го в., Драйтоном, а Китс прекрасно знал поэтов Елизаветинского времени. Кольвин полагает, что поэма Драйтона «Человек на луне» послужила образцом для Китса, но это мнение нам кажется неосновательным. Не говоря о том, что поэма Драйтона крайне слаба, автор её понимает миф совершенно иначе, чем Китс. Драйтон примыкает в объяснению Плиния, что Эндимион был астрономом, и рассказывает, от лица пастуха на празднестве Пана, как Эндимион, наблюдая за движениями луны, впал в меланхолию; из неё выводит его сама Диана, являясь пред его восхищенным взором и читая ему целую лекцию по астрономии, чтобы доказать свое значение во вселенной; она объясняет ему движение луны вокруг своей оси, говорит о разнице лунных и солнечных затмений, о том, как она, подобно её брату Аполлону, имеет цветок, живущий лишь присутствием луны, как гелиотроп – влиянием солнца. Убежденный в её величии, юноша решается следовать за любимой им богиней; Диана возносит его на небо, и с тех пор смертные видят на луне во время полнолуния фигуру человека; это и есть Эндимион, влюбленный в Селену. Во всей поэме Драйтона есть, по нашему мнению, лишь одно поэтическое место, где Эндимион с свойственной древним грекам способностью отождествлять явления природы с олицетворяющими их божествами, задумывается над фазами луны, заключая из постоянных перемен её внешнего вида о постоянстве богини; при этом, однако, он сознает, что повторением одних и тех же перемен каждый месяц она дает полезные указания для смертных.
   У Драйтона и Китса общее лишь в выборе сюжета и в описании праздника Пана, которым оба автора начинают поэму; быть может, Китс заимствовал у своего предшественника мысль подобного начала, но выполнил ее совершенно в другом духе, чем Драйтон; начало «Эндимиона» представляет одно из лучших мест всей поэмы.
   Китс был прав, считая «Эндимиона» пробою своей творческой силы, так как «излагая одно единственное положение в 4000 стихах, он должен наполнить их поэзией». В самом деле, основное содержание поэмы весьма скудно; Эндимион, влюбляющийся в неизвестную ему богиню, странствует по неземным странам в погоне за нею; после разных испытаний он узнает, что возлюбленная его – богиня луны; она освобождает его от земной оболочки и возносит с собой на небо. С этим основным мотивом сплетены другие мифологические сказания об Аретузе, Цирцее и Главке и др. Но эпизоды рассказа до того запутывают содержание, что разобраться в нем становится крайне трудным. Недоброжелательные критики, современники поэта, отказывались следить за фантазией автора, подписывая ему этим свой приговор; но несомненно, что в этом запутанном рассказе, при всех его недостатках, есть большие красоты, и стоит дать себе труд внимательно прочесть «Эндимиона», уяснить себе его, чтобы убедиться, как поэт сумел проникнуться духом греческой жизни; весь этот мир с его неясными стремлениями к идеалу и наивными верованиями восстановлен пред нами в поэтической повести о судьбе Эндимиона. В первой части (их всех четыре) мы присутствуем на празднестве в честь Пана. Пастухи ликуют, поют хвалебные гимны покровителю их стад; все веселы, лишь царь пастухов, прекрасный Эндимион, не участвует в общем ликовании, огорчая подданных своим грустным видом. Среди празднества он удаляется с сестрой своей Пеоной на другой берег реки и, изнеможенный, засыпает. Пеона плачет о тайном горе брата, и тот, проснувшись, заметил её слезы; он открывает ей причину своей печали: ему во сне явилась женщина чудной красоты, которую он страстно полюбил и которая – он в этом уверен – не простое видение. Сон этот был непродолжителен, и после пробуждения он почувствовал себя крайне несчастным; сновидение повторилось еще раз, но опять его чудесная возлюбленная исчезла, как только он пришел в себя. Мысль же о ней не оставляет с тех пор Эндимиона, отравляя ему удовольствие, которое он прежде испытывал от своих занятий. Пеона старается утешить его, говоря, что для него, доблестного царя пастухов, любовь не может быть предметом подобных терзаний, что у него есть высшие цели, чем воздыхание по неведомой красавице. Эндимион уверяет, что его возлюбленная – существо необыкновенное, и решает вернуться к прежним занятиям, ожидая повторения сновидения.
   Во второй части поэмы Эндимион продолжает думать о своей любви; однажды, срывая в роще цветок, он замечает выпорхнувшую оттуда бабочку, как бы манящую его за собой; он следует её полету и приходит к источнику; здесь он видит нимфу, которая ему предсказывает, что после долгих странствий он соединится с своей прекрасной и таинственной возлюбленной. Нимфа исчезает. Эндимион обращается с мольбой о помощи к Диане; в полузабытье он чувствует себя перенесенным на небо в колеснице богини, но слышит голос, повелевающий ему сойти в глубину земли. Он повинуется и, спустившись, странствует в полумраке среди покоев, выложенных драгоценными каменьями; затем он попадает в храм Дианы, и тут страшное чувство одиночества охватывает его; он хотел бы вернуться на землю, но, продолжая путь, попадает в зеленую долину, где забывает о своем желании. Он видит Адониса, спящего среди дремлющих купидонов, и один из них рассказывает Эндимиону историю зимнего сна и летней жизни божественного юноши; в это время Адонис просыпается, и Венера спускается к нему, обрадованная его возвращением к жизни; она говорит Эндимиону, что знает о его любви к одной из бессмертных, и обещает, что в будущем он достигнет счастья; затем богиня вместе с Адонисом поднимаются вверх на своей колеснице. Успокоенный Эндимион продолжает свой путь, но почувствовал усталость и хочет раньше отдохнуть. Вдруг он замечает возле себя присутствие своей возлюбленной, видит её светлый образ, слышит её дивный голос. Экстаз Эндимиона выражается в пламенных уверениях в любви, которые в поэме кажутся слишком напыщенными. Возлюбленная Эндимиона открывает ему, что она богиня, но не называет себя и обещает вознести его вскоре на Олимп. Они расстаются. Эндимион просыпается. Он возвращается в грот, откуда его выманила бабочка, и видит два ключа воды (Аретуза и Альфей), любовь которых друг к другу выражается в их пламенных, полных отчаяния, речах; Эндимион возносит к богам молитву об их соединении, продолжает путь и попадает в глубину океана.
   В третьей части Эндимион продолжает свое путешествие, следуя за солнечным лучом, который освещает ему путь под водой. Он видит вскоре сидящего на утесе старца, который выражает Эндимиону благодарность за то, что он пришел и тем самым освободил его от долголетних страданий. Главк (имя этого старца) рассказывает, как Цирцея, околдовав его, обрекла на тысячелетнее томление на берегу моря, и как он достал волшебную книгу, открывшую ему, что чрез некоторое время явится к нему юноша, который может избавить его от проклятия Цирцеи. В Эндимионе Главк узнает этого юношу, ведет его с собой в потаенный грот, где он сохранил труп своей невесты Сциллы и тысячи других тел влюбленных, погибших в волнах океана. Исполняя ряд действий, предписанных волшебной книгой, Эндимион возвращает юность Главку и жизнь Сцилле и другим трупам. Все общество направляется во дворец Нептуна для поклонения богу моря; там же находятся Купидон и Венера, которая опять старается ободрить печального Эндимиона; она уже знает тайну Дианы и говорит ему в утешение, что скоро будет конец его страданиям. Во дворце Нептуна начинается пир, который не веселит, однако, царя пастухов; он впадает в забытье, и Нереиды переносят его в лес, расположенный вблизи озера; летая в воздухе, он слышит слова своей богини, обещающей вознести его на небо, но, проснувшись, видит себя среди глубокого леса.
   Четвертая часть более интересна. Первый звук, который слышит Эндимион – женский голос, плач вакханки, следовавшей за Бахусом от самого Ганга и стремящейся назад, хотя бы для того, чтобы там умереть: «о, великие боги! дайте мне хоть один час подышать родным воздухом, дайте мне хоть умереть дома!» поет она жалобным голосом. Подойдя ближе в плачущей девушке, Эндимион пленяется её необыкновенной красотой и чувствует, что, поклоняясь своей богине, он вместе с тем страстно любит вакханку; он открывает ей свои чувства, хотя слышит издали голос богини: «Горе Эндимиону!» В это время является Меркурий с крылатыми конями, и Эндимион с вакханкой поднимаются вверх; на пути они видят Морфея, рассказывающего о том, что смертный должен вскоре жениться на одной из дочерей Юпитера; присутствие Морфея усыпляет лошадей и всадников, и Эндимиону снится, что он на небе в обществе бессмертных богов, между которыми находится Диана; он приближается в ней, но просыпается в это время, находясь по-прежнему на крыльях лошади вместе с вакханкой. Диану же он видит по-прежнему на небе; он целует свою спутницу и в то же время уверяет Диану в своей верности. Вакханка просыпается, и Эндимион, пораженный двойственностью своих чувств, хочет расстаться с ней, но показывается месяц, и она исчезает в его лучах; её лошадь опускается на землю, а Эндимион поднимается все выше и выше. От слышит небесных вестников, созывающих гостей на венчание Дианы, и в это время её конь опускает его на вершину горы, где он опять видит вакханку и ради неё отказывается от любви к таинственной богине; та отвечает, что воля небес не позволяет ей любить его. Здесь является Пеона, сестра Эндимиона, советует влюбленным не грустить и зовет их участвовать в празднестве в честь Дианы. Эндимион об являет свое решение оставить свет и удалиться в пустыню, сохраняя к Пеоне и к прекрасной индианке любовь брата; вакханка клянется посвятить себя Диане, и обе женщины удаляются. Эндимион проводит целый день в глубоких думах, а вечером направляется к храму и, увидев там своих сестер, говорит им, что решился вопросить небо о своей судьбе. Вакханка одобряет его решение и при этом наружность её видоизменяется, и изумленный Эндимион видит пред собой Диану; она объясняет, что все её превращения, доставлявшие ему столько страданий, помогли ему ценой этих страданий освободиться от земной оболочки. Эндимион преклоняется пред богиней и в это время оба исчезают. Пеона возвращается домой чрез темнеющий лес, изумленная всем случившимся.
   К лучшим местам поэмы принадлежит, как мы отметили выше, её начало, гимн Пану, который мог бы сойти за оригинальное произведение Сафо; это – красивый образчик языческой поэзии, как охарактеризовал его Вордсворт. Достойным дополнением к нему является песнь вакханки в четвертой части; она воплощает в себе глубокую меланхолию и страстность востока и вместе с тем особое наслаждение в сознании страдания, столь знакомое Китсу и облеченное им здесь в чудные звуки.
   «Приди же, печаль, дорогая печаль! Я буду лелеять тебя на груди, как родное дитя. Я думала оставить тебя, изменить тебе, но теперь я люблю тебя больше всего на свете. Нет никого, о, совсем никого, кроме тебя, чтобы утешить бедную одинокую девушку. Ты её мать, её брат, ты её возлюбленный».
   Китс, как видно из пересказа поэмы, не достиг в «Эндимионе» намеченной им цели; его «изобретение» (invention) не выдерживает строгой критики; запутанное содержание, стремление наполнить его пробелы чистой поэзией приводят его к реторике, особенно в любовных сценах, которые удаются ему менее всего. Мы видели, до каких странностей он договаривается в объяснении Эндимиона с Дианою; столь же холоден и риторичен разговор с Пеоной в первой части. Увещания Пеоны слишком отзываются прописной моралью, когда она говорит брату, открывшему ей свою тайну: «Это и есть причина? Это все? Как странно и как грустно, увы, что тот, кому следовало бы пройти по земле, как пребывающему на ней полу-богу, оставив память о себе в песнях бардов, будет воспеваться лишь одиноким и робким девичьим голосом; она будет петь о том, как он бледнел, как бродил, сам не зная куда, как готов был отрицать, что причина этого любовь, хотя оно было так на самом деле, ибо что же другое могло это быть, кроме любви? Она будет петь, как горлица уронила ивовую ветку пред ним и как он умер и что вообще любовь губить молодые сердца, как северный ветер – розы: песнь о его грустной судьбе закончится вздохом сожаления».
   Столь же мало удовлетворителен ответ Эндимиона, что он отказался от прежних стремлений к мирской славе (честолюбие у царя пастухов!), так как видит счастье лишь в слиянии с высшим божественным существом. Но при всех этих недостатках поэма Китса свидетельствует об одной особенности его таланта, которую он еще ярче обнаруживает в более зрелых произведениях, превосходя в этом отношении всех современных и позднейших поэтов Англии. Это – понимание греческой жизни, уменье всецело проникнуться её духом и воспроизводить ее с таким совершенством, что читатель забывает о веках, лежащих между поэзией Китса и описываемым им миром. Критики, серьезно и беспристрастно разбиравшие творчество Китса, как Суинбёрн, Брандес, Матью Арнольд, не обращают достаточного внимания на эту яркую черту его музы; они считают его представителем английского натурализма par excellence, отличающимся от старших поэтов «озерной» школы своим пантеизмом, и видят в воспевании Греции один из элементов этой любви к природе в её самых совершенных воплощениях. Несомненно, что Китс понимал и жил жизнью природы более, чем иные из величайших поэтов, но воспроизведение античного мира лежит вне его натурализма: это самый могучий стимул его творчества, создающий ему совершенно особое положение в английской поэзии.
   Мы еще возвратимся к вопросу об эллинизме Китса при анализе «Гипериона», а теперь постараемся осветить внешнюю историю появления «Эндимиона», получившую печальную известность, благодаря, быть может, излишнему усердию друзей поэта.
   Китс, издавая «Эндимиона», чувствовал недостатки своей поэмы и предвидел неблагоприятное отношение в ней со стороны критики, но не хотел сделать в предисловии обычной просьбы о снисходительности. «Во мне нет ни тени чувства смирения пред публикой, – пишет он Райнольдсу 19-го апр. 1818 г., – ни пред чем бы то ни было в мире, кроме вечного духа, идеи красоты и памяти великих людей. Предисловие к публике, на которую я не могу смотреть иначе как на врага, и к которой не могу обратиться без враждебного чувства… Я согласен подчиниться и смириться пред друзьями, но у меня нет ни малейшего желания унижаться пред толпой; я никогда не писал ни одной строчки с мыслью о публике. Я ненавижу отвратительную популярность и не могу преклоняться пред толпой». По настоянию друзей, однако, Китс согласился предпослать «Эндимиону» краткое предисловие, где высказывает открыто свое мнение о несовершенстве поэмы и свое равнодушие к посторонней критике; многие из его неосторожных слов были подхвачены рецензентами и послужили против него орудием. Так, Китс сознается, что «как первые две части поэмы, так и две последние, недостаточно закончены, чтобы оправдать свое появление в печати», и говорит далее, что «нет большей муки, чем сознание неудачи великого замысла»; конечно, он подразумевает терзания собственного недовольства собой, а не нападки журналистов, и спешит прибавить, что он ничуть не думает предупредить отзывы критиков, а хочет примирить с своим творением тех, «которые достаточно компетентны, чтобы следить ревнивым оком за славой английской литературы». Это, не лишенное сознания своего достоинства, предисловие послужило исходным пунктом для нападок в торийских журналах. Преследуя при каждом удобном случае поэзию и теоретические взгляды Гента, редактор «Quarterly Review», Джиффорд, обрадовался возможности язвить его в лице предполагаемого адепта издателя «Examinera». Джиффорд начинает с признания, что из четырех частей поэмы прочел только одну, но так как он не имеет о ней более ясного представления, чем об остальных, нечитанных им, то заключает, что читать их бесполезно, тем более, что автор сам говорит, что все части одинаково никуда не годятся. «Самый сюжет, – продолжает Джиффорд, – нам показался мало понятным; он, по-видимому, взят из мифологии и, вероятно, относится к истории любви Эндимиона и Дианы». Главное содержание статьи направлено против школы Гента. «Мы не говорим, что м-р Китс (если это его настоящее имя, потому что трудно предположить, что человек в своем уме подпишет своим именем подобную поэму) не обладает известною силою языка, воображения и проблеском таланта, – он их несомненно имеет; но он, к несчастью, воспитанник новой школы, названной кем-то Cockney-school, которая занимается воспроизведением нелепых идей возмутительно странным языком». «Этот автор – подражатель Гента», говорит далее критик, «но он еще более непонятен, столь же неотесан, вдвое туманнее, в десять раз скучнее и нелепее, чем его прототип; последний, хотя имел смелость посягать на звание критика и судить о своей поэзии по своему же собственному критерию, высказывал при этом все-таки некоторые самостоятельные суждения. Г. Китс не предпосылает никаких принципов, которые он взялся проводить в литературе; его бессмыслица поэтому совершенно добровольная; он пишет ее для собственного удовольствия и по просьбе мистера Гента». «Если кто-нибудь будет иметь смелость купить эту поэму и будет столь счастлив, что составит себе о ней суждение, мы его просим познакомить вас с результатами; мы тогда вернемся к задаче, которую оставляем теперь за невозможностью разрешения, и постараемся удовлетворить мистера Китса и нашить читателей» [14 - «Quarterly Review». Sept. 1818. «Endimion», а poetic romance.].
   К «Quarterly Review» присоединился «Blackwood Magazine», где статья против Китса была продолжением ряда статей под названием «Cockney-school of poetry». Она тоже направлена, главным образом, против Гента, а разбор «Эндимиона» ограничивается насмешками по адресу Китса, причем автор презрительно называет его Джонни Китсом и отсылает обратно в аптеку «толочь лекарства».
   Влияние этих враждебных статей на Китса было, вероятно, преувеличено его друзьями, которые после смерти поэта (через три года после появления «Эндимиона») доказывали, что болезнь его началась вследствие удручающего впечатления, произведенного на него отзывами «Quarterly» и «Blackwood». Гент и Газлитт беспощадно обрушились на несправедливость этих журналов к поэту, но самым резким осуждением злополучных статей является предисловие в «Адонаису», поэме Шелли на смерть Китса. «Гений глубоко несчастного юноши, – пишет Шелли, – памяти которого я посвятил эти недостойные строки, был столь же нежен и хрупок, как прекрасен, и не мудрено, что там, где изобилуют точащие черви, этот нежный цветок погиб, не успевши расцвесть. Жестокий отзыв о его «Эндимионе», появившийся в «Quarterly Review», произвел потрясающее действие на его чувствительную душу; от этого волнения порвался один кровеносный сосуд в легких, последовала скоротечная чахотка. Позднейшие благоприятные рецензии более справедливых критиков, признание настоящего величия его таланта, не могли уже залечить рану. Можно по справедливости сказать, что те жалкие люди не знали, что творили; они направляли свои оскорбления и клеветы, не разбирая, попадет ли ядовитая стрела в сердце, сделавшееся нечувствительным от множества ударов, или в душу, созданную, как у Китса, из более тонкого материала. Что касается «Эндимиона», то каковы бы ни были недостатки поэмы, какое право имели относиться к ней насмешливо ценители и прославители «Париса», «Женщины», «Сирийского рассказа», и г-жи Лефан, и м-ра Говарда Пэна, и целого ряда сомнительных знаменитостей? Имеют ли это право те, которые в своем продажном благодушии проводят параллель между почтенным м-ром Мильманом и лордом Байроном? Презренные люди! вы, самые низкие из творений Бога, дерзкой рукой посягнули на одно из его самых благородных созданий. Вас не оправдывает и то, убийцы, что, не умея действовать кинжалом, вы действовали словами» [15 - Shelley, Worn, стр. 323.]. Основываясь на этом резком обвинении в предисловии «Адонаиса», Байрон говорит в 11-ой строфе «Дон-Жуана» с некоторой иронией относительно Китса, которого он недолюбливал при жизни и долго не признавал настоящим поэтом: «Он угас от журнальной статьи».
   Как ни симпатична защита Китса друзьями, нельзя, однако, согласиться с преувеличенным значением, которое они приписывали статьям Джиффорда и «Blackwood-Magazine». Письма Китса в этот период свидетельствуют, что впечатление вовсе не было так сильно. В октябре 1818 г., т.-е. чрез месяц после появления рецензий, Китс пишет: «Похвала или порицание производят лишь минутное впечатление на человека, который, поклоняясь лишь идее красоты, сам строго судит свои произведения. Моя собственная домашняя критика доставила мне несравненно больше страданий, чем могли произвести «Blackwood» или «Quarterly»; с другой стороны, если я чувствую себя правым, никакая внешняя похвала не может мне доставить такого наслаждения, как мое собственное удовлетворение и одобрение того, что в самом деле прекрасно» [16 - Millnees, Life, Letters etc, стр. 214.]. «Мне кажется, что имя мое останется в числе поэтов Англии после моей смерти, – пишет он брату Георгу около того же времени: – даже относительно настоящего, попытка «Quarterly» уничтожить меня повела лишь к большей моей известности… Стремление унизить меня и выставить в смешном виде ничуть не повредило мне в обществе». Защита поэзии Китса в печати последовала еще до его смерти и ранее появления поэмы Шелли, в статье Джеффри в «Edinbourgh Review». Джеффри видит в Китсе начало нового литературного течения и считает хорошим признаком его увлечение Елизаветинскою эпохою: «подражание нашим старинным писателям, – говорил он, – и в особенности прежним драматургам, чему мы тоже несколько содействовали, вызвало как будто вторую весну в нашей поэзии, и не многие из её цветов дают более блестящие надежды, чем находящийся в наших руках сборник». Не скрывая недостатков «Эндимиона», которые он приписывает юности поэта, Джеффри видит в этой поэме и других ранних произведениях Китса большие художественные достоинства: «в них такие богатые проблески воображения, столько поэтических красот, что, даже запутавшись в их лабиринте, невозможно противостоять опьяняющему действию их сладости, невозможно закрыть сердце очарованию». По адресу критиков «Quarterly» и «Blackwood» он прибавляет: «Тот, кто считает поэму нестоящей внимания, или не имеет никакого понятия о поэзии, или совсем не заботится об истине» [17 - «Edinbourgh Review», August, 1820.]. Любопытно, что Байрон, впоследствии большой поклонник Китса, когда появилась статья Джеффри, был полон негодования к его снисходительности и адресовал издателю журнала целый ряд едких писем по этому поводу: «Пожалуйста не говорите больше о Китсе, – пишет он, – уничтожьте его при жизни; если никто из вас этого не сделает, я должен буду сам снять с него кожу. Невозможно выносить идиотской болтовни этого карлика». В следующем письме он продолжает на ту же тему: «о похвалах маленькому Китсу (little К.) я могу заметить тоже, что Джонсон, когда он узнал, что актер Шеридан получил пенсию. «Что, он получает пенсию, значит, пора мне отказаться от своей». Никто не гордился так, как я, одобрением «Edinbourgh», никто не преследовал так его врагов, как я в «English bards and Scotch Reviewers». Теперь все те, которых вы хвалили, унижены этой сумасшедшей статьей. Почему вы не даете отзыва и не восхваляете «Guide to health» (руководство к здоровью) Саламона? В нем столько же смысла и поэзии, как у Джонни Китса» [18 - Millnese, стр. 205.]. Очевидно, раздражение Байрона заводит его слишком далеко, и, как свидетельствует Гент, он впоследствии очень жалел об этих письмах.
   История, связанная с появлением «Эндимиона», весьма характерна для своего времени; ожесточенная борьба политических партий обратила в общественное событие появление новой поэмы и сделала из её автора мученика идеи. Должно было пройти много времени, пока беспристрастная критика оценила истинное достоинство этого спорного «Эндимиона». Далекий от инсинуаций торийских журналов, но не безусловный поклонник всего, написанного Китсом, Суинбёрн находит, «что в лучших своих местах «Эндимион» достигает высоты лучших произведений Барнфильда и Лоджа, с которыми, еслибы Китс не написал ничего больше, его можно было бы сопоставить, а это между поэтами второго разряда очень завидное место» [19 - Encyclopedia Britannica, art Keats.]. К этому суждению примыкает и м-с Олифант, которая говорит, что «Эндимион» не великая поэма; она несовершенна даже относительно стиха, но полна проблесков и образцов поэтической гармонии [20 - Mrs. Oliphant, «Literary history of England», т. III, стр. 110.]. Для Китса с «Эндимионом» кончилась пора литературных неудач; все, что он пишет после, безусловно одобряется читателями и критикой, и он сразу становится в числе лучших поэтов Англии.