-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Евгений Фёдорович Корш
|
| Страсть на двух различных ступенях общества
-------
Евгений Корш
Страсть на двух различных ступенях общества
[Повесть, которую сообщаем нашим читателям под этим заглавием, заимствована из ряда превосходных статей, украшающих один из лучших Английских журналов и прославившихся в нем под фантастическим названием Asmodeus at Large, «Асмодей на воле.» Глубокая и неподражаемая философия домашней жизни, основанная на знании человеческаго сердца в самых тайных, самых семейственных его изгибах, есть отличительная черта Английских романистов и повествователей. Она в высокой степени господствует и в этой повести, носящей притом на себе отпечаток великаго таланта.]
Я обедал у Гревилля: у него хорошо обедают. Мы много пили и много врали. Все вина в бутылках хозяина и все предметы разговора в головах гостей были исчерпаны, когда мы встали из за стола. Я разстался с ним позже других: Г-жа Гревилль очаровательная женщина!..
– О друг мой! сказал я, идучи от Гревилля под руку с моим товарищем: какая прекрасная ночь! Кто скажет, чтоб в большом городе меньше было Поэзии, нежели в пустынях полей и вод. Посмотри на Лондон! Безмолвие этого огромнаго рынка промышленности, наслаждения и страстей; таинственность, носящаяся над каждым домом так тихо и непроницаемо; быль, и часто романическая, – во внутренности; неясные человеческие образы, мелькающие в них по временам; а если, миновав лучшия части города, пойдешь к смрадным жилищам грубаго и беднаго человека, шум, гвал, дикое ликованье отчаянных сердец, мрачная, ужасная занимательность, принадлежащая злодейству! A там, высоко где нибудь, в окне, видишь одинокий огонек, который ни исчезает, ни светит во мрак! Как часто останавливался я и глядел на такой огонек, теряясь в заключениях! Освещает ли он глубокое наслаждение ученаго, отверзтую книгу и поблекшее чело, или юношеское честолюбивое стремление к науке, этому ложному другу, питающему болезнь и раннюю смерть в груди? Не свидетель ли он безсонницы какого нибудь женскаго сердца, трепещущаго от приближения преступной соперницы, или ожидающаго, цепенея от ужаса, скоро ли послышатся медленные, тяжелые шаги несчастнаго, который только что из гнусных вертепов игры, шаги и супруга той женщины быть может, предмета ранней любви ея? Не больше ли в этом Поэзии, нежели в пустынях, обильных только безумным, животным бытием? Есть ли в лесах и в воде что нибудь подобное роману сердца человеческаго?… И какое тут раздолье для предприимчивости – этой жизни нашего гражданскаго бытия! Какое разнообразие, какия встречи…. Ну, право, старинные рыцари не знали половины тех приключений, которыя могут случиться с молодым и смелым волокитою в обширном городе. Не правда ли, друг мой? Отвечай!
– Нечего сказать: ты говоришь правду. Но если ты такой охотник до приключений, зачем же их не ищешь? Смотри: вот, на крыльце, которое от нас направо, мелькает полоса чего-то белаго: это наверное женщина… Вот тебе приключение!
– Спасибо за совет. Уж не пропущу случая. Дождись меня здесь; а если не скоро ворочусь, так прощай!..
Разгоряченный вином и ободренный возбудительным действием ночнаго воздуха, я в самом деле был готов на всякое приключение: быстро скользнул на крыльце, подмеченное моим товарищем, и пришел к полуотворенной двери. Это был один из тех неогромных домов, которыми отличаются небольшия улицы Мейферской части. Лампа горела насупротив светло и ровно: белое явление исчезло. Полагаясь на свое счастие, я порхнул на крыльце, и потом в корридор. Везде мрак и тень.
– Это вы? пробормотал кто-то в темноте.
– Я, я: ктож другой? отвечал я шепотом, чуть дыша.
– Так пожалуйте за мною, сказал прежний голос, и дверь тихо заперлась.
Зачем же я пришел? подумал я. Нужды нет! Что нибудь да выйдет из этого… Меня легонько держали за руку такие мягкие, нежные пальчики, что страшное какое-то ощущение пробегало по ней до самаго плеча, может-быть и дальше. Я следовал за проводником, который шел легкою походкой, и скоро мы начали всходить по лестнице. Миновали первую площадку. Слава Богу! есть надежда, что эта госпожа не работница. Я терпеть не могу этого класса красавиц! У меня волос дыбом от швей и золотошвеек. Но рука ея?… Нет! эта ручка не для утюга! На второй площадке мы остановились. Проводница моя отворила дверь, и… и… Не кончить ли здесь? Право, я так думаю. Нет! Стану продолжать. Вот я уже и в комнате, и не один. Ах, зачем я не один с моего проводницею! Я с тремя другими девушками, которыя все сидят вокруг стола, и все моложе двадцати лет. Две восковыя свечи озаряли комнату: это была хорошенькая, но не блестящая, уборная. Я осмотрелся, и раскланялся с учтивейшею важностию. Девицы немножко взвизгнули.
– Анна! Анна! кого ты сюда привела?
Анна стояла, как вкопаная, и глядела на меня, будто на краснаго беса в Фрейшюце, и я глядел на нее. Она была, кажется, лет двадцати пяти, степенно, но хорошо одета, роста небольшаго, сложения нежнаго, и немножко рябовата. Но такие черные глазки! – и эти глазки скоро заблистали огнем!
– Кто вы, сударь? Как вы смеете?…
– И! полно браниться, сделай милость! Моя ли вина, что я здесь, пригожая Аннушка? Ты видишь, что я ничего не могу вам сделать. Вас четверо: и что одна лишняя рыбка в целом озере?
Помилуйте, сударь!
– Милостивый Государь!
– Это уже слишком!
– Я подниму весь дом!
– Подите вон!
– Убирайтесь!
– За кого вы нас принимаете?
– Извините: об этом я вас хотел спросить! За кого вы меня приняли?
– Разве Г. Габриель говорил вам… начала моя проводница, которая, разсмотрев меня хорошенько и увидев, что мне менее тридцати лет, и что я одет не по-воровски, стала понемногу смягчаться после перваго порыва.
Габриель! Габриель! О мой ангел-хранитель! подумал я, тотчас разгадав причину этой суматохи.
– Точно так! сказал я вслух. Г. Габриель говорил мне, что вам угодно поворожить, и будучи сам отозван, прислал сюда, вместо себя, искуснейшаго ученика своего. О, Г. Габриель великий человек! Прошу садиться, сударыни, пера и чернил, сделайте милость! В котором часу изволили родиться, сударыня?… Позвольте мне сесть на этот стул.
Кому в Лондоне не известно, что Габриель знаменитый ворожея, в большой моде на Вест-Энде, в западном конце города? С ним советовались все и всегда: он ворожил и мне. Он предсказал мне, что у меня будет семеро детей, за которых благодарю его, как следует. Я уверен, что его предсказание сбудется: стоит только жениться. Он мне приятель, и вам также, – за ваши денежки.
Девицы посмотрели друг на дружку, улыбка показалась на лиц Анны и распространилась как зараза, – превратилась даже в маленький хохот, и через несколько минут мы стали большими друзьями. К счастию, таинства ворожбы несколько были мне известны: в Хиромантии я сведущ хоть куда, а что касается до пророчества о потомстве, я так же хорошо, как. и Г. Габриель, могу предсказать детей всякой молодой девушке.
Мы подружились, как нельзя лучше. Девушки были молоды и веселы, невинны, а как их было четыре, то и не робки. Я считал черты на руках их, рисовал странныя фигуры из Эвклида, и, с помощию «Ослинаго моста» предсказал Анне, что мужем ея будет старший сын какого нибудь Лорда. Подали бутылку краснаго вина и несколько пирожков, – о, как мы были счастливы, разговорчивы, веселы! Я благословлял судьбу моего приятеля, и пробыл там до часа за полночь. Я узнал, что три молодыя девицы были дочери хозяина этого дома, а после некоторых отговорок сказали мне и его имя: оно принадлежало человеку хорошей фамилии, который женился на актрисе, и пришел в затруднительныя обстоятельства. Он не мог ни трудиться, ни просить, но мог жить своим умом: он играл, – выиграл, – вошел в долю с одним известным игорным домом, и сделал себе порядочное состояние, без особеннаго унижения себя в глазах публики. Жена его давно умерла. Она оставила ему трех дочерей. Я часто слыхал, что оне очень милы, но отец довольно хорошо умел прятать их от любителей красоты, держа в заперти. Теперь я увидел их: точно, оне были веселы и невинны; плохое воспитание, недостаток материнскаго надзора и примеры не слишком благонравнаго родства сделали их склонными к шалостям и приключениям, именно такими, которыя могли пригласить к себе стараго Габриеля, и простить ошибке, заманившей к ним, вместо его, астролога помоложе. Но четвертая дева! Теперь, теперь о ней. Вообразите девушку лет семнадцати, лицем моложе, видом зрелее своего возраста; волосы ея темны, мягки, шелковисты и причесаны по-Христиански, то есть, ни по-язычески, на манер Греческих богинь, ни по-жидовски, а с пробором и двумя легкими колечками по вискам; лоб ея бел и прозрачен, – прямыя брови, длинныя ресницы, глаза истинно голубые, – не того холоднаго сераго цвета, который идет за голубой у незнающих, но роскошнаго, яснаго, бархатнаго, – какими бы создал их сам Рафаэль в мечте о голубом цвете; нос не особенно прекрасный (я, с своей стороны, довольствуюсь в женщинах второстепенными носами), но увлекательный и на месте; ротик такой свежий и молодой, что вы можете назвать его подобным хоть тому, из котораго, по словам волшебной сказки, падали нежнейшие цветы; зубки белые и мелкие, с легкими промежутками, что, на мой вкус, не дурно, хотя физиономисты называют эту черту обманчивою; прелестныя руки, атласная кожа, ямочки – и смех, будто серебро. Вот изображение Юлии Л**, и я влюбился в нее по уши. Она мало говорила, а когда и заводила речь, то робко смотрела в сторону, очаровательно смеялась и безпрестанно краснела. Все это было упоительно до чрезвычайности. Я был очень благодарен моему товарищу за то, что он навел меня на такой клад, и когда, в час за полночи Анна провожала меня с лестницы и все оне обещали мне радушный прием на другой день, я думал, что мне опять восемнадцать лет. Ах, счастливый возраст! Какия у меня были тогда надежды, какое сердце! Могу ли снова полюбить другую?… Конечно, нет! Очень хорошо: так я могу видаться с Юлией без всякаго опасения.
На следующее утро мой вчерашний товарищ был у меня за завтраком. Я дружески тряс его за руку, – только что не целовал ее. От моих восторгов, уста его искривлялись самою тлетворною улыбкою.
– Воздержись, любезный друг! говорил он. Что ты затеваешь? хочешь погрузиться в эту любовь?
Любовь?…. погрузиться?…. Что это! Я иду к Юлии.
– Умываю руки от последствий.
– Ты их предвидишь, что ли?
– На этот вопрос нет ответа; но разве каждый, в ком есть капля здраваго смысла, не видит, чем такия глупости непременно должны оканчиваться? Добро! вспомни старую басню о горшках, глиняном и золотом, плывших по реке: глиняный так чванился своим другом, а лишь только течением снесло их вместе поплотнее, он разбился в дребезги.
– Что это за выходка, Джон? Какое соотношение между золотым и глиняным горшками и Юлией?
– В любви все женщины похожи на глиняные горшки. Хочешь ли ты разбить этот горшок своим столкновением?….
Предостерегательный тон моего приятеля сделал было во мне некоторое впечатление, но оно скоро миновало. Я пошел в известный дом, был принят, и опять видел Юлию, она еще милее днем, нежели вечером; в ней такая свежесть, такая чистота; юность ея прозрачна, будто ткань из света, и вся еще блестит росою детства. Мне хотелось бы, чтоб она побольше говорила: ея молчание бременит меня всею тягостию моих чувствований; однако ж глаза ея не так скромны, как уста, и с их помощию мы разговариваем самым приятным образом. И так я влюблен, как нельзя более. Я давно предчувствовал, что этот приятный случай меня ожидает, но, кажется, я несу свой жребий с надлежащею твердостью, хотя, надобно признаться, он имеет свои невыгоды: при любви все прочия наслаждения становятся пошлыми; игра перестает быть упоительна, вино теряет свою силу, товарищи надоедают, в клубе с ума сойдешь от скуки. Надобно любви иметь свои прелести, чтоб вознаграждать за все те удовольствия, которых она лишает, – и я не дошел еще до самой усладительной эпохи в этой истории, – до переписки! Когда станешь получать письма, тогда обновишься жизнию, эфир разольется по жилам. Какое сладостное торжество, вынудить у пера все те выражения, которыя потом должны подтвердиться изустно, не смотря ни на какую застенчивость! Какими новыми предметами наполнен день, какая новая возбудительность таится во времени! Через два часа я об ней услышу! – и, произнося это, в каком ожидании, с какими надеждами, с каким страхом, трепетанием нервов, живешь до тех пор! Но, увы! чем оканчиваются все эти восторги? Горем в случае неуспеха, пресыщением в случае удачи. Без сомнения, чрезмерная любовь ложный расчет. Я согласен с Г. Миллем: нам надлежало б иметь иное воспитание. Но как, по несчастию, я воспитан на старинный лад, то опасаюсь, что мне уже не исправиться. Когда сбудется со мною предсказание стараго Габриеля, когда у меня будет семеро детей, я стану воспитать их по Г. Миллю. Они у меня выростут на политической экономии страстей, и никогда иначе не влюбятся, как расчитав до последней точности, во что им это обойдется! Между тем я отвезу этот гераний к Юлии.
История моей страсти становится важнее и дельнее обыкновеннаго. Но извольте ограничить свое любопытство одними подлунными приключениями: сверхестественнаго уже нет в Европе; – разве согласитесь с тем, что иногда приходит мне в голову: что нет ничего столь дивнаго или чуждаго нашей земной обыкновенной природе, как дух, который животворит и преображает нас в то время, когда мы любим.
Вечер был ясный, и морозило; я стоял в одном из пустых переулков, разсекающих Мейфер, и ожидал Юлии. Да! вот, до чего дошло наше знакомство: мы видались наедине и тайно. С того часа, как Юлия впервые согласилась на эти свидания, я уже не видал моего приятеля.
И так я ждал, в уединенном переулке, прихода Юлии; слышал, как било восемь, назначенный час, – но черный плащ и прелестный образ не показывались из поперечной улицы, которая вела к месту свидания. A кто Юлия, и что такое? Она была бедная девушка, – родственница игрока, в доме и у дочерей котораго я видел ее в первый раз, и жила, в довольно отдаленной части города, с сестрою, которая была вдова, мелкая торговка, и гораздо ея старше. Занятая своими, делами и попечениями о подрастающем семействе, эта сестра предоставила Юлию в руководство собственной ея живой фантазии и детской неопытности; предоставила ей мыслить, мечтать, действовать, как угодно, – и следствием было то, что она влюбилась. В ней не было ни сколько лукавства, и она почти ничего не знала. Читала, это правда, но одне повести, и то не самыя мудреныя; умела писать, но криво, и если сердце внушало ей чем заменить искусство, то недоверчивость к самой себе препятствовала выразить это внушение. Она была тиха и задумчива, но скоро развеселялась; склонна к чувствительности, но чиста. После я заметил, что гордость была господствующею чертою ея характера: сначала она не обнаруживалась. Я уже любил ее и за недостатки, ибо источником их была не природа, а воспитание.
A кто и что такое ея любовник? Я праздный, кочующий по гостиным холостяк, – богатый, благородный, молодой, – много читал, писал кое что, и жил для удовольствия, для деятельности, а под час занимался и учением, котораго однако ж никогда не пускал в обороты, человек, готовый на все, что вам угодно, на какое бы то ни было предприятие, лишь бы оно обещало какое нибудь новое потрясение в душе. Такая жизнь богаче воспоминаниями, нежели надеждами; она уносит мечтания наши к прошедшему, вместо того, чтоб лететь с ними в будущее; она льстит нам роскошью в созерцании минувших дней, и грозит пресыщением, если обратимся к грядущим: наслаждения юности – дорогой глоток, – в нем растворился перл, долженствовавший обогатить мужество. Но довольно о Юлиином любовнике: всего лучше сказать в его пользу то, что он любим ею. Прошло полчаса, – прийдет ли? Как сердце у меня бьется? Ночь светла и ясна: что могло удержать ее? Слышу походку: ах, Юлия, ты ли это в самом деле!
Юлия взяла меня за руку, и пожала ее, молча; я откинул ея вуаль, и посмотрел ей в лице у фонаря: она была в слезах.
– О чем это, жизнь моя?
– Сестрице попалось последнее письмо ваше ко мне; я уронила его, и…
– Боже Мой!… какая неосторожность! но надеюсь, это нe беда, – что-ж сестрица?
– Она… она говорит, чтоб мне с вами больше не видаться.
– Она очень милостива. Однако ж вы ея не не слушаетесь, Юлия?
– Как же можно?
– Почему ж? верно вы ходите со двора, когда захотите?
– И нет-с, я обещала не ходить. Сестрица всегда была ко мне снисходительна, и… об этом!.. она говорила так снисходительно, что я не могла не обещать ей, и не могу не сдержать обещания, хотя бы сердце у меня разорвалось.
– Не льзя ли этого как нибудь уладить? сказал я по некотором молчании. Не льзя ли вам как нибудь видеться со мною?… Юлия, вы меня теперь не оставите?
– Что-ж мне делать? молвила Юлия простодушно.
– Ангел, мой! верно обещание дано было не по доброй воле; у вас его вынудили!
– Нет, сударь: я обещала от чистаго сердца.
– Очень благодарен.
– Полноте, полноте! Не говорите со мною так холодно. Вы… вы сами согласитесь, что от меня было очень нехорошо видаться с вами; и чем бы это кончилось, Бог знает! – только не на добро мне, и не к чести моих родных. Я прежде никогда об этом хорошенько не думала: дальше да дальше, и наконец так запуталась, что не смела уже ни назад оглянуться, ни вперед посмотреть; а теперь, как сестра порастолковала мне, каких я наделала глупостей, я перепугалась, и… и… Да что тут говорить! – я не могу с вами видаться.
– По крайней мере я буду встречать вас у вашей родственницы, Мисс***?
– Нет, сударь; я дала слово не ходить к ней никогда без сестрицы.
– Чтоб этой сестрице!.. проворчал я с сердцем. Так вы меня покидаете без единаго вздоха, без малейшаго усилия?
Юлия заливалась слезами, не отвечая ни слова; сердце у меня смягчилось, совесть заговорила. Не права ли ея сестра? Не себялюбиво ли пренебрег я последствия? Не долг ли мой, быть теперь великодушным? Но разве от моего великодушия Юлия будет счастлива? Разве уже не до того дошло между нами, что сердце ея поддалось невозвратно? Покинуть ее, значит предоставить в жертву горестям. Мы шли, не говоря ни слова. До тех пор, я никогда не чувствовал, как нежно я любил эту невинную, прелестную девочку; и от того, что я так нежно любил ее, страсть стала за нее брать верх над досадным, горьким оскорблением… которое я почувствовал прежде за самого себя. Мысли мои смутились, голова закружилась: я не знал, что делать. Так шли мы несколько минут в молчании. Вдруг, на углу той улицы, которая вела ее домой, Юлия обернулась, и сказала отрывистым голосом; – Прощайте, сударь; Бог с вами! разстанемся здесь; мне пора…! – Улица была совершенно пуста, не много фонарей, в большом друг от друга разстоянии, оставляли в сумраке то место, где мы тогда были. Я не совсем мог разглядеть ея лице сквозь ткань, которая нарочно скрывала ея слезы: я обхватил ее рукою, поцеловал в губки, и сказал: – Пусть будет так, как вы считаете для себя лучшим! Подите, будьте счастливы, и не думайте обо мне.
Юлия молчала, колебалась, будто хотела что-то сказать; потом тихо покачала головкой, и, все молча – голос ея, казалось замирал в груди, – опустила вуаль и пошла. Отошед несколько шагов, она оглянулась, и когда увидела, что я стою все на том же месте и смотрю на нее, твердость начала оставлять ее, она воротилась, положила руку свою в мою, и сказала тихим шепотом.
– Вы на меня не сердитесь?… Не будете меня ненавидеть?
– Юлия! до последняго часа буду обожать тебя. Если я не упрекаю вас, если не уговариваю оставить ваше намерение, то это величайшее доказательство истинной, сильной любви моей; однако ж подите, подите!.. или мне не выдержать такого великодушия.
Юлия была сущий ребенок – сердцем более, нежели годами, – и побуждения ея были ребяческия: после краткаго молчания и очевиднаго замешательства, она сняла с своего пальчика простое, но прекрасное кольцо, которым я однажды любовался, и сказала застенчиво:
– Если вам не противно будет принять это….
Я уже ничего не слыхал. Клянусь, – сердце во мне растаяло, и слезы градом катились по щекам моим, почти так же быстро, как по Юлииным. Поступок ея был-так простодушен, скрывавшееся под ним чувство так трогательно и юно!..
Я схватил кольцо и поцеловал его. Юлия все медлила; я видел, что у ней было на сердце, хотя она не смела говорить. Она также хотела иметь что нибудь в память существовавшей между нами дружбы, но никак не соглашалась взять от меня цепочку, сколько я ни упрашивал: она считала ее слишком дорогою, и единственный подарок, который ей поправился, и который она согласилась принять, было кольцо, не стоившее и вполовину подареннаго мне ею. Этот мелочной обмен и порожденныя им нежнейшия, но уже не так страстныя, чувствования, как будто утешили Юлию: когда она от меня пошла, шаги ея были тверже, и вид не так уныл. Бедная Юлия!.. Я стоял на этом печальном месте, пока последнее мерцание твоего светлаго образа сокрылось от глаз моих.
В целой жизни нет времени утомительнее, вялее и безплоднее того, которое следует за внезапно прерванным эпизодом страсти. Любя по прежнему, но лишенное предмета любви, сердце подавляется тягостию собственных, раздирающих его чувствовании. День без событий, обременительная безпечность, томная, противная безчувственность, наполняют пустоту часов; время ползет на четвереньках перед вашими глазами; вы видите его неловкия, безобразныя движения… а как скоро присутствие времени для нас ощутительно, прелестей жизни как не бывало!
Я решился путешествовать, назначил день отезда. Если б хоть это намерение удалось мне выполнить!.. Дня за три до того, в который я предполагал оставить Лондон, попалась мне на улице приятельница моя, Анна, старшая из девушек, у которых я ворожил. Она, разумеется, знала о моей любви к Юлии, и даже способствовала нашим свиданиям. Теперь я увидел, что ей известна была и наша разлука. Она пришла навестить Юлию: сестра Юлии разсказала ей об этом, и выговаривала за потворство нашей связи. Эта девушка описывала настоящее положение Юлии самыми печальными красками. Она проводила целый день одна, и, по собственным словам вдовы, все почти в слезах, так, что лице ея утратило и цвет и полноту; ея здоровье изнемогало от усилия, к которому она так худо была приготовлена недостаточным воспитанием, обогащавшим в ней воображение на счет разсудка, и не предлагавшим ей ни какого пособия. A с сестрою, при всей благонамеренности этой женщины, она не имела ни какого сочувствия: в ней не находила она помощи, даже редко и беседовала с нею.
Этот разсказ сделал сильный переворот в душе моей. До сих пор я, по крайней мере, утешал себя мыслию, что поступки мои были внушены истинною нежностию к Юлии, – и эта надежда меня подкрепляла. И размышление, и благоразумие, и добродетель, – все исчезло пред мыслию о ея несчастии. Я воротился домой, и, в первом порыве, написал к ней страстное, умоляющее письмо: просил ее бежать со мною. Вручил письмо своему слуге, иностранцу, опытному в этих делах, и, в каком-то удушливом, лихорадочном состоянии, ожидал ответа. И дождался: адрес написан был Юлииным почерком. Я распечатал с восторгом: письмо мое, – и не распечатано; на обертке были следующия слова:
Я обещала сестре, возвращать вам письма, если вы будете писать ко мне, и держу слово. Нет, не смею распечатать, – и не могу сказать вам, чего мне стоит исполнение моего намерения. Не воображала я, чтоб до такой степени невозможно было забыть вас, чтоб мне сделаться такою несчастною. Но хотя не решаюсь прочесть того, что вы написали, а знаю, что тут каждое слово от души, и чувствую все, как будто читала. Я, грешная, считаю благополучием думать, что вы меня еще не забыли, хотя и скоро забудете. Сделайте милость, не пишите ко мне больше. Не нужно просить вас: вы знаете цену спокойствия, котораго я почти совсем лишилась. И так, сударь, более ничего от Юлии, которая молится за вас день и ночь, и не перестанет думать об вас, пока жива.
Что мне было делать после такого письма?… Юлия была так откровенна, что каждое слово, которым она хотела отклонить меня от дальнейших преследований, как бы налагало необходимую обязанность удержаться. И как подтверждалось этими строками то, что мне об ней сказывали!.. Я дождался вечера, и пошел с своим человеком в часть города, где жила Юлиина сестра; повысмотрел дом, и в первый раз спросил у своего слуги: – Как же ты, Лудвиг, доставил письмо?
– Я, сударь, отвечал Лудвиг, прежде пошел к знакомым вам родственницам Мисс Юлии, в -ой улице, и спросил, нет ли у них чего нибудь отнести к их кузине. Оне догадались, и дали мне узелок. Я сунул в него письмо, и вошедши с малаго подезда, попросил девушку, которая отперла мне дверь, отдать его в руки Мисс Юлии. Для верности, дал я служаночке пол-гинеи. Мисс Юлия вышла сама с ответом.
– А!.. так ты ее видел?
– Только не в лице, сударь; оно было закрыто, да она же и минуты меня не продержала.
В этом разсказе не было следа к Юлииной комнате, а его-то мне и надобно было открыть. Однако ж, я понадеялся на сметливость моего повереннаго, а немного и на мою собственную. То был угловой дом, огромный, неправильный, в старинном вкусе: одной стороною выходил он в темный и тесный переулок, другою на широкую, многолюдную улицу. Ходя взад и вперед по переулку, я наконец увидел внезапный свет в окне втораго этажа, и сама Юлия да, она сама! показалась на минуту. Я высмотрел ея нежный профиль, пробор ея волос, – и потом она опустила занавес, – все стало темно и бледно. Так, вот ея комната!.. По крайней мере, я имел причину так думать. Как попасть туда это еще вопрос. Веревочныя лестницы существуют только в романах: притом же полицейские!… сверх того, прохожие!.. Я вспомнил о служанке: она оказала за деньги некоторое снисхождение – нельзя ли подкупить ее и на большее? Я позвал человека, и велел ему попытаться. Подумав немного, он позвонил в колокольчик: счастие мне благоприятствовало, – вышла таже девка! Я был в некотором разстоянии, и завернулся в плащ. Наконец дверь затворилась: Лудвиг воротился ко мне, – служанка была согласна впустить меня через два часа: тогда можно было видеться с Юлиею безопасно. По словам Лудвига, служанка не столько льстилась на подкуп, сколько была тронута горем Юлии, которую сестра принуждала, будто бы, отвергать искания истиннаго любовника. Через два часа сестра ляжет спать, все в доме утихнет. Боже мой! какия разнообразныя ощущения жгли мне грудь, подавленныя угрызения, даже страх!… Чтоб не привлечь на себя внимания, стоя так долго на одном месте, я на время удалился. Возвращаюсь в назначенный час. Меня впустили. Везде было темно; служанка, сама молоденькая, повела меня вверх по узкой лестнице. Мы подошли к Юлииной двери: сквозь щели и вдоль порога виден был свет, и тут, в первый раз, я дрожал, бледнел, ноги тряслись подо мною. Необыкновенным усилием духа я победил свои чувства. Что было делать! – Если б я вошел нечаянно, Юлия, в своем внезапном испуге, могла бы разбудить весь дом; если б послать служанку сказать ей, что я пришел, ома может быть не захотела бы меня видеть. Нет! – это одно свидание я вымолю! Последнее средство было лучшее, единственное. И так я велел девушке приготовить молодую госпожу к моему присутствию. Она вошла, и затворила дверь; я сел у порога. Подумайте, что я должен был чувствовать, сидя там и прислушиваясь к биению собственнаго сердца! Служанка не выходила, время текло; я услышал голос Юлии: казалось, страх и безнадежность сливались в его звуке. Я не мог долее ждать; отворил потихоньку дверь, и стал перед нею. Огонь тихо и ясно горел в жаровне; одна свеча помогала ему освещат комнату; в ней все дышало чистотою, девственностию, которая мгновенно исполнила сердце мое благоговения. Полочки с книгами висели на стене; Юлиина работа лежала на стол близ огня; неподалеку стояла кровать с белыми простыми занавесами; – во всем видна была та спокойная, чистая привлекательность, которою проникнута душа обитательницы. Я все окинул одним взглядом. A сама Юлия, прислонясь к стулу, закрывала лице руками и рыдала!… Служанка, бледная, испуганная, не знала, что делать, как утешать свою барышню, а тем менее уговорить ее!.. Я упал к Юлииным ногам, хотел взять ее за руку; она отскочила с тихим воплем.
– Вы!.. сказала она с горьким упреком. Этого я от вас не ожидала. Подите, подите! Что вам надобно? Что вы вздумали, в этот час, – здесь? – И, произнося последния слова, она опять закрыла лице руками, но на минуту. Подите! закричала она суровым голосом. Подите сей час, или…
– Или что-ж, Юлия? Вы поднимете весь дом? Пускай! При всех, – друзьях и недругах, – буду я требовать права видеться и говорить с вами, – в эту ночь и наедине. Теперь сзывайте всех. Клянусь именем неукротимой любви, – меня выслушают.
Юлия только помавала рукою; кровь ея взволновалась сильнее прежняго.
– Чего вы боитесь? продолжал я тихим шепотом. Я ли это?…. Я, тот самый, который, для вас, по сию пору, отказывал себе даже в покушении вас видеть. И теперь, что меня привело сюда?… Себялюбивое намерение? Нет! – для нашего счастия я пришел сюда. Юлия, я думал, вы покойны, довольны, забываете меня, и сносил свое бедствие безропотно. Я узнал, что вам тяжко, что вы терзаетесь, живете одним прошедшим, – и вот я здесь! Теперь порицаете ли меня, воображаете ли еще, что этой любви вы имеете причину бояться? Скажите, Юлия!
– Не могу!.. Не могу!.. Здесь! теперь! Подите, умоляю вас; завтра увидимся.
– Нынешнюю ночь или никогда! – сказал я, встав и сложив руки.
Юлия обернулась, смотря мне в лице таким боязливым, испытующим и встревоженным взором, что возраставшее во мне мужество от него упало; потом, обратясь к служанке, она крепко ухватилась за ея руку, и молвила: ты меня не оставишь!
– Юлия! заслужил ли я это? Прийдите в себя, и будьте ко мне справедливы.
– Не здесь, я вам говорю, не здесь! закричала Юлия так громко, что я побоялся тревоги в доме.
– Тс, тс!.. Хорошо! сказал и: так сойдите вниз, верно там, в гостиной, никого нет. Позвольте мни поговорить с вами несколько минут, и я оставлю вас довольною, счастливою.
– Хорошо!… сказала Юлия, задыхаясь, подите, я за вами буду.
– Обещаете?
– Да, да; обещаю!
– Кончено, я доволен.
Я опять сошел с лестницы, и покойно уселся на последней ступени. Не долго ждал. Заслоняя свечу рукою, Юлия спустилась потихоньку, и отворила какую-то дверь в корридоре. Мы были в маленькой комната; служанка, зевая, также хотела войти за нами, но я шепнул ей, чтоб она остановилась. Юлия как будто не заметила или не боялась этого. Быть может, она чувствовала себя покойною в этой комнате, где все напоминало о дневном свете и безопасности. Она, казалось, озирала комнатку с довольным видом, и с лица ея, хотя очень бледнаго, исчезло по крайней мере выражение страха.
Комната была холодна, и довольно жалкой наружности: Бог с нею! Мебель вся в безпорядке и разбросана, на столах сор, постилка на выворот, в жаровне зола. Но здесь Юлия позволила взять себя за руку, здесь Юлия прижалась к моей груди: я отирал ей слезы поцелуями, и она призналась, что была очень, очень несчастна.
Тут, со всем могуществом, которое дает нам любовь над милою, нежным деспотизмом, от котораго тает воля, я описал Юлии свои чувства, и умолял ее забыть весь мир друг для друга. Юлия не изменила добродетели; ея искреннее простодушие и меня уже почти привело в себя, как вдруг я услышал, что служанка ахнула за дверью, – сердитый голос, – дверь отворилась: я увидел женщину, в которой мне не трудно было отгадать Юлиину сестру. Что это была за картина! Почтенная госпожа в своем спальном чепце, и в… Увы! до шуток ли в такой истории?…
Однако ж, представьте, как мелочи сопряжены в жизни с великими событиями: вдова сошла вниз за ключами, которые забыла взять. Трогательное, страстное, – все испорчено связкою ключей! Она пристально посмотрела на меня прежде, нежели удостоила взгляда мою собеседницу; потом, подошед к нам, схватила Юлию за руку довольно невежливо.
– Поди наверх, поди! сказала она. A! так ты меня обманывала…A вы, сударь, что вы здесь делаете? Кто вы такие?
– Милостивая государыня! прошу присесть, и поговорим о деле.
– Вы, сударь, хотите ругаться надо мною, что ли?
– И! как это вы могли себе представить?
– Выйдите сейчас из моего дома, или я пошлю в полицию.
– И! полноте!
– Как! вы думаете, я этого не сделаю?
Юлия рада была вырваться, и уже ускользнула из комнаты.
– Сударыня! сказал я: выслушайте меня. Не выйду отсюда до тех пор, пока не отклоню от сестрицы вашей всякаго упрека за это свидание. Я вошел в дом без ея ведома. Явился вдруг у ней в комнате, – вы удивляетесь? – так точно, я говорю правду. Я хотел говорить с нею так-же, как теперь хочу говорить с вами, и если вы меня не выслушаете, вот что я сделаю: буду ходить в этот дом, – стерегите, если можете; день и ночь буду ходить в него, пока Юлии в нем не станет, пока она сделается моею. Таковы ли слова человека, достойнаго ваших порицаний! Пожалуйте, садитесь и выслушайте меня.
Хозяйка дома машинально опустилась на стул. Мы разговаривали более часа. И я узнал, что за год сватался на Юлии человек с хорошим состоянием, не старый и одного с нею звания; что она прежде казалась расположена за него выйти, но с тех пор, как познакомилась со мною, решительно отвергла все его предложения. Сестре очень хотелось, чтоб она опять с ним сблизилась. Она предоставляла на мой суд, хорошо-ли от меня будет упорствовать в сношениях, которыя не могут кончиться к Юлииной чести, тем более, что по случаю их отстраняются предложения, упрочивающия ей судьбу, уважение, звание в обществе и семейное счастие. Это меня поразило.
Торговка, как обыкновенно в ея сословии, была женщина хитрая и довольно наблюдательная. Она тотчас воспользовалась произведенным во мне впечатлением: краспоречие ея воспламенилось, и, наконец, ободренная моим молчанием и полагаясь на явную страсть мою к Юлии, очень ясно намекнула, что единственное средство кончить дело приличным и удовлетворительным образом – было самому на ней жениться. Если богатому светскому человеку, одаренному чувствительностью, свойственна особенно какая нибудь склонность, так это склонность к подозрению. Я тотчас стал подозревать, что мне разставляют сети, что меня хотят поймать. Не по согласию ли с самой Юлией сделано все это? Не для того ли она так скромничала, и вмести так выказывала свою любовь, чтоб только заманить меня? Я не поддавался этому подозрению, однако ж оно почти без моего ведома осталось у меня в сердце. Я столько любил Юлию, что если б подобное предложение явилось немножко естественнее или искуснее, днем, а не ночью, в обыкновенном разговоре, а не при поимке меня на самом преступлении, я бы всем пожертвовал, и верно бы на ней женился; но внезапныя страсти ни кому не внушают уважения. Вам стыдно, вы боитесь им поверить; вы видите, что вы уже игралище, если не других, по крайней мер собственных чувств своих; и самое сознание в чрезмерности вашей любви возбуждает в вас всегдашнее опасение, чтоб она вас не выдала. Я ничего не отвечал на намек вдовы, но обхождением своим оставил ее в том предположении, что он может произвести свое действие. После дружескаго переговора, я вышел из дому, Я, с своей стороны, дал ей слово не обращаться прямо к Юлии; а вдова обещала, что, с ея ведома, я буду видать Юлию во всякое время, и даже наедине.
Следующие два дня провел я в жаркой борьбе с самим собою. Мог ли я отказаться от Юлии, когда любовь горела у меня во всех жилах? Но мог ли я лишить ее священнаго, всеми уважаемаго звания супруги, которое ей предлагали, для того, чтоб продолжать свои преследования и достигнуть их цели в ея уничтожении? Оставался третий выбор: послушаться намека ея сестры и решиться на брак. Брак с прелестною, простодушною, любезною девушкою, – в том нет ничего непростительнаго; но она не знатнаго рода, но она без воспитания, без сочувствия со мною в единой мысли или привычке! Но быть посмешищем минутнаго вожделения, и домогаться того, в чем я сам предвидел жизнь, исполненную неудовольствий и неравенства, из одного обожания наружных качеств? Но, но, – словом, я как будто чувствовал, что мне не решиться самому собою. Я вспомнил о своем друге, и к нему прибегнул я за советом.
Джон Меннеринг человек лет сорока пяти; он кроток нравом, опытен, мил в обращении, и руководствуется нравственностью, которая не так строга, как удобоисполнима. Он уже отвел меня от многих глупостей. Я говорил с ним долго и свободно. Его совет, как следовало ожидать, был тот же, как и прежде, – отказаться от Юлии. Я пришел домой, разсуждал сам с собою; сел писать, начинал двадцать писем, и разорвал их в бешенстве. Я не мог удержаться, чтоб не представить себе Юлию в тоске, в отчаянии, и, будто сострадая только об ней, скорбел о своем собственном положении. Наконец любовь все превозмогла. Я решился ехать ко вдове, просить дозволения навещать Юлию в ея доме, и, не обещая жениться, по прежнему ухаживать за нею с тем, чтоб удостовериться, так ли согласны мы нравами и расположением духа, как сердцами. Я полагал, что эта мера будет чрезвычайно благоразумна. Последствий я тогда не расчитывал: зная, какого женщины мягкаго свойства в молодости, я утешал себя мыслию, которою обманулось так много мечтателей, – будто могу усовершенствовать ея воспитание, – будто, поездив с нею несколько лет по Европе, я так же буду в праве гордиться ея умом, как теперь восхищаюсь ея наружностию. О, как эта сделка с чувствами была искусительна! Я ее увижу, буду говорить с нею, – буду жить в волшебной атмосфере ея прелестей!… Пойду, иду!
На другой день, прихожу к сестре: черные, лукавые ея глаза заблистали от моего предложения.
Все было слажено, – я увидел Юлию!.. Каким удовольствием сияло ея личико! С какой улыбкою, с какими слезами бросилась она в мои обятия! Я был доволен и счастлив.
Я ходил туда всякой день, и всякой день видел Юлию, но, после перваго свидания, очарование исчезло!… Я смотрел другими глазами. Старшая сестра, торговка в душе, утешалась мыслию о степени, которую меньшая скоро займет в обществе. Радость вдовушки производила в Юлии очевидное впечатление, и мечты о блеске явно смешивались с мечтами о любви: что этого естественнее? Быть может, любовь преобладала над всем; но возможно ли, чтоб в юном и пылком уме светския суеты спали непробудно? Однако ж, не естественно ли, что и во мне проснулось подозрение; что я стал бояться, не обманывают ли меня, не завели ли меня в это умышленно, не искусство ли все это, что прежде казалось мне в Юлии природою и простодушием?….
Я посмотрел ей в лице, и солнечная, прелестная чистота его меня разуверила. Но через минуту, та же мысль насильно ко мне втеснилась. Я припоминал все известные мне примеры неравных браков, и везде видел одно несчастие: мне казалось, что всегда высший бывал очевидно обманут. Когда два лица стоят в обществе на двух различных и отдаленных ступенях, любовь может перелететь это разстояние из одного сердца в другое; но взаимное доверие не имеет той силы вержения, и самая отдаленность их положения препятствует свободному его действию, порождая в нас подозрения и увеличивая призраки, пугающие наше воображение. Эта мысль меня убивала. Так нечувствительно какой-то холод охватил обычную пламенность моего обхождения, и в замен той благословенной беззаботности, вместо той райской доверчивости, с которыми любовники должны предаваться восторгу настоящаго и воображать друг друга средоточием всех совершенств, я стал безпокоен и бдителен, я разыскивал все побуждения и подкапывался под обольстительную поверхность настоящаго. Когда душа моя настроилась на этот лад, волшебное облако, скрывавшее недостатки, разногласия характеров, начало постепенно разсеваться: я заметил в Юлии тысячу вещей, которыя заставляли меня призадумываться от мысли, что она будет моею женою. Доколе брак не входил в мои соображения, до тех пор эти недостатки как-будто до меня не касались, проходили мимо непримеченные; теперь я смотрел на них другими глазами. Когда искал я в ней только любви и красоты, я был доволен, как нельзя больше. Теперь я искал более: она должна была соделаться подругою всей жизни, и я боялся…. нет, я даже преувеличивал причины своего неудовольствия! Простодушная откровенность, неловкость какого нибудь выражения, забвение условных приличий, оскорбляли и сердили меня в ней более, нежели в какой либо другой женщине, одного со мною звания. Стоит любви только взяться за ум, и она скоро останется в дураках. Я несовестился говорить Юлии обо всех мелочах, или маленьких недостатках в ея обращении, которые мне не нравились; и увидел, что она, при всей кротости и осторожности моих внушений, слушала их совсем не так, как я полагал себя в праве ожидать. Она привыкла видеть меня в восхищении от каждаго ея слова или движения, и никак не ожидала придирок и порицаний; ея лице, всегда искреннее, тотчас высказало, как печалит ее такая перемена. Она всегда считала меня неправым, несносно взыскательным и несправедливым. Сначала она никогда явно не сердилась, только надувала свою прелестную губку, и с полчаса ни слова не говорила; но постепенно в моей прекрасной Юлии стал проявляться дух, не совсем несвойственный женщине, нешумливый, – дух огорчения, не то, чтоб гнева. Я был не слишком великодушен, говорила она: прежде я никогда не видал за нею этих недостатков, никогда не требовал от нея этого совершенства; и потом она плакала, и это доходило до моего сердца, и я досадовал на самого себя до тех пор, пока она опять не улыбнется. Однако ж, легко было заметить, что, от удовольствия в обществе друг друга, мы перешли к принужденности; опасение ссоры, сетование и какая-то скорбь заменили душевный, всеобемлющий восторг, и когда я думал о будущем, дрожь меня пронимала. Словом, – я повторяю еще раз: очарование исчезло!
О, эпоха в истории страстей человеческих! Сколько томов в этих двух словах, какой горький невознаградимый обман, какое страшное убеждение в суетности надежд и лживости картин воображения, какой холодный, мрачный переход от жизни, нам мечтавшейся, к жизни, какова она есть! Раз как-то вечером, после одной из обыкновенных наших ссор и мировых, Юлия, против обыкновеннаго, казалось, перешла из одной крайности в другую. Тут были три или четыре ея приятельницы, род собрания, и между прочими, ея двоюродныя сестры, охотницы до ворожбы. Она была душею всего круга. Вместе с ея веселостию возрастало мое неудовольствие; мне чудилось, будто она заодно с ненавистною вдовою, которую так и подмывало казать меня (ея милое выражение) за сестрина жениха, а это такое положение, в котором ни одному разборчивому человеку быть не весело! Прибавьте к тому, что люди скромные и почтительные, пока они в зависимости, всегда делают вам тысячу маленьких грубостей, когда возвысятся. Для молодой и любезной женщины, не получившей условнаго воспитания, всего труднее выдержать опыт собственнаго неограниченнаго веселья, без ущерба привлекательности. Резвость требует образования соразмерно с участием вашим к той особе, которая ей предается; а резвость в милой сердцу никогда почти не нравится страстному любовнику. Любовь такое важное, такое разборчивое божество! Словом, с каждым мигом росло во мне тайное негодование. Я изменялся в лице от бешенства при каждой шутке, которою бедная Юлия перебрасывалась с своими подругами. Клянусь, я бы кажется прибил ее, и без укора совести. Гости уехали: теперь моя очередь. Я стал увещевать, Юлия возражала, мы оба вышли из себя. Мне казалось тогда, что я совершенно прав: теперь, увы! виню сам себя; это сознание есть как бы некоторая жертва страшному воспоминанию.
– Вы всегда оскорбляетесь моим счастием, сказала Юлия: быть веселою, по вашему, всегда преступление. Я не могу сносить этого тиранства: я не жена ваша. Да если б и была ею, не стерпела бы!… Когда я вам теперь не нравлюсь, что ж будет после?
– Но, милая Юлия, вам так легко избежать тех маленьких странностей, которых я не люблю. Считайте меня безразсудным: быть может, я таков. Для прекрасной души и то уже удовольствие, чтоб соображаться с причудами любимаго человека. Словом, я чистосердечно скажу, что если все мои желания будут встречать в вас такое упорство, мы не можем быть счастливы, и… и…
– Вижу, прервала Юлия с необыкновенною запальчивостию, вижу, что вы хотите сказать: я вам надоела?… вы чувствуете, что я нейду к вашим идеальным понятиям?…. Я казалась вам совершенною, когда вы назначали меня себе в жертву; а теперь, как вы понадумались, что и с вашей стороны нужно некоторое пожертвование, вы видите одно это ничтожное пожертвование, и за него требуете от меня невозможнаго совершенства!
В этом упреке было столько правды, что он задел меня за живое. Может быть, со стороны Юлии не совсем прилично было его высказать, и без сомнения неблагоразумно.
Я побледнел от гнева.
– Сударыня!… начал я с той вежливостию, которая полна укоризны.
– Сударыня?…повторила Юлия, внезапно обернувшись: уста ея растворились, глаза сквозь слезы заблистали тревогою, горестию, и негодование трепетало во всех ея мышцах. – Так, вот до чего дошло?….Прочь! Разстанемся! Конец моей любви, когда вижу, что ваша миновала! Будьте вы вдвое богаче, вдвое гордее, я не захочу унизиться до того, чтоб быть обязанною не любви вашей, а снисходительности. Лучше… лучше…. о Боже!.. лучше я пожертвую собою… отдам вам все, нежели приму что нибудь от человека, который думает сделать мне этим честь. Разстанемся!
Юлия очевидно приняла употребленное мною слово в холодном, колком значении, за насмешку над ея званием и за доказательство холодности; но я не стал долго думать, за дело ли она разсердилась или нет. Ея презрение к пожертвованию, которое я почитал столь важным, раздосадовало меня; необузданность ея гнева привела в негодование. Я радовался только тому, что сама она предложила мне от нея отделаться. «Разстанемся!» – звенело у меня в ушах, как отсрочка казни у осужденнаго. Я встал, взял спокойно шляпу и не отвечал, пока дошел до дверей.
– Довольно., Юлия: мы разстанемся навсегда. Завтра вы услышите обо мне в последний раз!
Я вышел из дому, и будто летел по воздуху. Давно ослабевавшая любовь моя к Юлии, казалось, вдруг была совершенно подавлена. Прежняя ея нежность воображалась мне притворством; я думал только, что избавился от живой напасти. Я поздравлял себя с тем, что тяжелая цепь была разорвана ею самою, и что я освободился честным образом. Я не вспомнил тогда, – нет! до тех самых пор, пока было уже поздно, я не вспомнил об отчаянии, запечатлевшемся на ея лице, когда покойный, тихий голос моей решимости достиг ея слуха и она увидела, что потеряла меня навсегда. Этот образ встает теперь передо мною, и он сведет меня в могилу: ея бледное, окостеневшее лице, моя гордость, гнев, все исчезло! все слилось в один ужасный, дикий, каменный облик неблагодарно презренной любви. Увы! увы! если б я только мог думать, что она так глубоко чувствовала!..Я писал к ней на другой день кротко и умиренно; но этим тоном лишь растравил ея рану: я простился с нею навсегда. К сестре ея писал я обстоятельнее: говорил, что характеры наши совершенно несогласны, и что ни которому из нас не льзя было надеяться счастия от такого союза. Я просил ее не уговаривать и не обольщать сестры на замужество за прежняго жениха, если она не могла любить его взаимно. За кого бы она ни вышла, обезпечить ея состояние будет мое дело. Без сомнения, в короткое время кто нибудь сделается для нея так же дорог, как я сам воображал быть. «Тогда, говорил я, не останавливайтесь за неравенством состояний: я охотно отдам половину своего собственнаго, чтоб искупить то огорчение, которое мог ей причинить.» Этим письмом я совершенно успокоил свою совесть.
Почти невероятно, в какое короткое время столпились все эти происшествия: в немногих неделях сосредоточилась для меня вся история любви, ея первое таинственное чувство, ея пламенная страсть, размолвка, холодность, разрыв, прощание навеки!
Через четыре дня я получил письмо от Юлииной сестры: ни слова от Юлии! Оно было написано с такою дерзостью, что я более нежели когда нибудь примирился с настоящим положением дела; но в нем заключалось известие, котораго я не мог равнодушно слышать. Юлия согласилась на предложения прежняго жениха, и на следующей неделе должна была выйти замуж. «Она просит меня сказать вам, писала вдова, что тотчас поняла ваши намеки против этого честнаго союза, под личиною доброжелательства, которое вы к ней показываете; она видит, что вы все еще присвоиваете себе право быть ея руководителем, и что щедрыя ваши предложения не что иное, как снисходительность мнимаго превосходства. Впрочем она уверяет вас, что счастие, котораго вы ей желали, для нея уже в самом деле наступило.»
Это незаслуженное и оскорбительное послание довершило победу мою над всяким притаившимся укором или сожалением, и в негодовании на Юлиину несправедливость, я не видал, что это было действие уязвленнаго самолюбия в сердце, полном отчаяния.
Я все еще медлил отездом за границу, и спустя несколько времени, пошел обедать вблизи Вестминстера, к одному из самых веселых моих знакомцев. До сих пор я убегал общества: этот перерыв освежил во мне охоту к его удовольствиям. Часы быстро летели; я разгулялся, и настоящее показалось мне так приятно, как давно не бывало.
Идучи оттуда пешком, я соблазнился прелестию ночи, с ея морозным воздухом и светлыми звездами; своротил с прямой дороги, и машинально побрел к той картине, которая всегда казалась мне чрезвычайно привлекательною в ночное время, то есть, к мосту, отделяющему предместие от средоточия столицы, с его гордым Аббатством и мрачным Сенатом! Я ходил взад и вперед по мосту, временем глядя на темныя воды, отражавшия свет из едва видных домов, и звезды величественнаго неба. Душа моя исполнена была мрачных, неопределенных предчувствии; ужас и скорбь овладели мною без видимой причины: за недавним разгулом последовало меланхолическое противодействие. Я думал о разных неудачах в своей жизни. История с Юлиею составляла главнейшую часть размышлений; образ ея возникал передо мною неодолимо, и с новыми прелестями. Напрасно хотел я прибегнуть к чувствам самодовольствия, обладавшим мною за несколько часов; сердце мое смягчилось, и память отказывала в оскорбительных воспоминаниях: ея любовь, ея невинность, одне неотступно мне представлялись, и я вздыхал при мысли, что, может-быть, она уже невозвратно принадлежала другому. Я воротился тем же следом, и подходил к концу моста, когда у самаго схода заметил толпу, и услышал неясный увеличивающийся шум. Тайное побуждение меня торопило. Слышу, что городовой говорит с жаром, предполагающим увлекательность разсказа.
– Подозрение родилось во мне, говорил он, уже и в то время, когда, проходя здесь, я приметил у моста женщину. Вот, видите, я и стал там похаживать, а немного погодя, подошел опять и услышал, что молодка вздыхает. Она ко мне обернулась, я испугал ее, и никогда не забуду ея лица, – так уходило его горе! – а ведь молодая, хорошая!… Вот я и заговорил с ней: молодушка! я говорю: что ты тут делаешь в такую пору? A она говорит: «Жду лодки; у меня матушка будет из Ричмонда.» Только, как бы то ни было, я сдуру и поверь. Она с виду была такая степенная, такая порядочная!… Ушел я, знаете, через минуту (я был тут недалеко) и слышу, вода так тяжело всплеснулась: тут уже я все узнал. Бегу; она раз показалась из воды. Плавать-то я не умею; бью тревогу: вот, дали лодку, да уж не тут-то было!
– Бедная девушка! сказала старая торговка: уж верно ей поперечили в любви.
– Что такое? спросил я, мешаясь в толпу.
– Да вот, сударь, молодая женщина утопилась.
– Где?…. Тела не видно!
– Его взяли в караульню, и лекаря пытаются оживить.
Ужасная мысль пробежала в уме моем! Как ни казалась она неосновательна и невероятна, я чувствовал в себе необходимость подтвердить или удалить ее. Я пошел в караульню, растолкал народ, подошел к телу. Боже!… Это побелевшее лице, распущенныя мокрые волосы, отекшие члены, и вся эта девственная красота под грубым, полунаброшенным покровом!… И тут же безчувственные лекаря!… И Бог знает, что за женския лица!…Какая картина! какой смертный одр! Юлия, Юлия!..Ты отмщена!
И так ее-то я видел перед собою, ее, жертву, самогубительницу!… Скорее, прочь от страшнаго воспоминания! Пишу собственный приговор, напечатаю собственное проклятие. При теле нашли письмо: оно измокло, однако ж я мог разобрать его. Оно ко мне; вот его содержание:
«Теперь верю, что я очень заслуживала ваши упреки. Пишу спокойно, и с твердою решимостию не жить; вижу, до какой степени я не умела ценить любви, которую вы некогда ко мне питали. Однако ж я вас всегда любила, ни когда не говорила вам, сколько, и ни когда не могу сказать! Но когда вы стали, казалось, так много думать о своем, как бы это сказать? – о своем снисхождении на брак со мною, может-быть и на любовь ко мне, меня довело это до бешенства; и хотя бы я отдала вселенную за то, чтоб вам нравиться, я не могла снести перемены в вашем обращении с тех пор, как вы стали видаться со мною каждый день, и думать обо мне, как должно о жене. Знаю, что от этого казалась я упряма, сердита, нелюбезна; но что ж, когда я не могла иначе! И вы перестали любить меня: я это чувствовала, и до смерти хотела освободить вас от связи, в которой вы раскаявались. Наступила для меня такая минута, и мы разстались. Потом вы ко мне писали: сестра показала мне в вашем письме то, чего вы, может-быть, и не думали; но в самом деле, меня поразила одна та мысль, что я потеряла вас навсегда, и что вы меня презираете. Тут самолюбие во мне пробудилось: я знала, что вы меня еще любите, и думала отмстить вам замужеством с другим. Но когда пришлось видаться с другим, дарить его улыбкою, и чувствовать приближение того дня, и думать, что вы всем для меня были, и что целую жизнь должна я проводить с неприятным мне человеком, изведав прежде полную, совершенную любовь тогда я увидела, что слишком понадеялась на свои силы, и что не выдержать мне долее своей твердости. Ничего не останется для меня в жизни; тоска моя нестерпима, и я наконец готова умереть. Но не думайте, чтоб я только была бедная, убитая любовью девочка. Вы меня покинули, и я виню себя; но не могу снести того презрения, которое бы вы ко мне питали, если б я вышла замуж. Заставлю вас помнить обо мне вечно, жалеть меня, простить мне, любить меня более, чем когда нибудь любили. Вот, как отмщу за себя! Юлия».
И в этом диком борении чувств, – женской гордости с нежностию, прощения с местию, высоких дум с ложными началами; с этим обречением на смерть из одной надежды быть незабвенною, оплаканною; с этой тревогою в сердце сошла ты в свою влажную могилу!…
Что происходило в груди твоей в эти краткия, ужасныя минуты, когда ты стояла над мрачными водами, колебалась, медлила, страшилась, – и однакож полна была решимости!… В это время я был близ тебя, и ничего не знал! с тобою, – и не спас тебя! О, горько было отмщение, и нет конца воспоминанию. С тех пор чуждаюсь сердечных связей: я один на земли!