-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Александра Жуковская
|
| Аморальный долг. Рассказы
-------
Аморальный долг
Рассказы
Александра Жуковская
© Александра Жуковская, 2017
ISBN 978-5-4485-2117-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Погружение
***
В пять тридцать утра она вынырнула на поверхность реальности.
Голова распухла, оплыла, как свечка, раздувшись безнадёжными попытками осознать происходящее. То ли сон не шёл, то ли это и был сон. Но слишком сильно хотелось пить, и болела рука, придавленная бесконечно родным, бесконечно чужим и трогательно беззащитным прекрасным телом. Она снова обвела глазами дымную комнату – разбросанные пустые бутылки, разбросанную пустую одежду, вяло и ненужно повисшую где придётся, и с силой ударила себя по щеке – ну ведь не может такого быть, чтобы правда… Комната расплывалась перед глазами, качалась, как усталая субмарина, и вяло подплывала к холодному солнцу, которое привычно и неохотно, как ни в чём не бывало, растекалось по небу. Наступил июль.
Она попыталась вспомнить, как всё начиналось – усталую, монотонную безысходность, мутную и безрадостную дрожь февраля – но спросонья погрузилась слишком глубоко и оказалась в совершенно другом феврале.
Тысяча девятьсот семнадцатого года.
***
– Пригнись!
Маленькая, худая, она мучительно мёрзла в продуваемом всеми ветрами ватнике с чужого плеча, но старалась не подавать виду. Стремительно таявший снег натёк в широченные сапоги, которыми она умудрилась в кровь стереть ноги, потому что портянки наматывать как следует так и не научилась. Тяжёлая винтовка больно била по бёдрам, саднила перевязанная рука, сводило желудок, и голова распухла от долгой бессонницы. Пламенные речи, лозунги, флаги на ветру – всё потонуло в непреходящем чувстве голода и смертельной усталости. Все эмоции стёрлись, и страстные голоса ораторов слились в неразборчивый, давящий гул. Она уже не могла толком вспомнить, почему ещё пару месяцев назад призывала, задыхаясь от ненависти, палить в гнилых буржуинов. Сейчас перед ней были такие же грязные, голодные, бесконечно усталые люди, которым, может быть, приходилось ещё тяжелее – ведь не привыкли…
Отгоняя непрошеную, чуждую мысль, неизвестно как проникшую в воспалённый мозг, она встряхнула головой и подняла глаза, чтобы, увидев лицо врага, воспылать тем гневом, который и привёл её сюда; подняла глаза и сморгнула, поражённая видением. Вспыхнул немыслимый образ – высокий лоб, холодные глаза, надменный профиль и полные дерзкие губы. Вспыхнул образ врага. Пали в гнилых буржуинов!
Она сморгнула ещё раз, но видение не исчезло – напротив, обрело краски, стало реальнее. Теперь она видела пропитанный кровью бинт на плече и читала в презрительном взгляде холодных глаз всё ту же невыносимую усталость.
– Пригнись, говорят тебе!
Кто-то рванул её за рукав, пытаясь оттащить в сторону – но она, не отрываясь, смотрела в серо-голубые глаза; а в серо-голубом небе уже летела смерть, и даже застывшее мгновение бессильно было её остановить. Неведомый кто-то выругался и отполз в сторону – себе дороже. Кто это был и спасся ли – так и осталось неизвестным. На секунду потемнело в глазах и только потом ожгло страшной болью, дальше которой уже ничего не могло быть.
На каждую анархистку найдётся своя бомба.
Она ещё успела поймать эту нехитрую мысль.
Она уже не успела услышать, как он захлебнулся предсмертным криком.
***
Без четверти восемь.
Робкие попытки сна разбивало, дробило на части тяжёлое биение сердца, и она решила не пытаться больше. В жизни случается мало таких минут. Может быть, они больше не повторятся. Стоит ли тратить их на сон?
Тихо-тихо (если проснётся, она никогда себе этого не простит) она высвободила руку и, приподнявшись на локте, стала с жадностью всматриваться в прекрасное лицо, единственно дорогое во вселенной (это откуда? Все слова забылись, ненужными и жалкими стали слова) – высокий лоб, полные дерзкие губы, чёткий, спокойный профиль, тяжёлые веки под покровом пушистых ресниц – и, водя по нему дрожащими пальцами, внезапно ощутила приступ острой, щемящей тоски. Рыдания сдавили горло, и она едва успела зажать рот рукой – только бы не услышал!
***
И была свадьба – а как и не быть свадьбе, если год выдался хороший, урожайный, и приданое давно заготовили, да и засиделась она в девках – чего уж там? Она, как водится, отревела своё, а утром густо набелили распухшее лицо, навели над красными глазами угольные брови, потащили в церковь. В глазах так и стояли слёзы, и потому свечи сливались в световой круг; она часто-часто моргала, чтоб не размазать белил, и шептала, сама не зная, почему, «помоги, Пресвятая Богородица», хотя, если вдуматься, уж и так помогла – послала жениха.
И, как водится, было шумное, богатое застолье, где она держалась прямо и строго, стараясь не смотреть на жениха, до ушей перемазанного гусиным жиром; но тут гости взревели, и пришлось, плотно сжав губы, терпеть липкие, сальные поцелуи, и подумалось – скорее бы вечер, что ли. Потом вспомнилось, что случится вечером (мать всё описала в красках), и стало совсем уже тошно.
А вечером пришёл человек от молодого барина и о чём-то долго говорил с её отцом в сенях; пьяный жених спал, нависнув над тарелкой. В конце концов отец сплюнул себе под ноги, грязно выругался, махнул рукой и скрылся в доме. Человек подхватил её под руку и куда-то потащил.
– Да ты не бойсь, не бойсь, – повторял он всю дорогу; она и не думала бояться, радуясь неожиданной отсрочке. Из темноты выплыла барская усадьба, и высокая лестница, и свеча на столе, и эфемерное существо в шёлковом халате, которое она видела всего раз, да и то издалека – приезжал прошлым летом, и она, щурясь, любовалась на него. Теперь же это прекрасное, немыслимо далёкое существо было совсем рядом, и щёку обжигало горячее дыхание, и дерзкие губы, не имевшие ничего общего с сальными губами жениха, коснулись её шеи. И стало жутко и стыдно – нет, не тем стыдом, о котором шептала кроткая, богобоязненная мать и недавно вышедшие замуж подруги – стало стыдно своих грубых рук и коротких в заусенцах пальцев, которые не могли, не смели касаться этой нежной, волшебной кожи; шёлковый халат скользнул на пол, комната закачалась и поплыла…
Потом, напряжённо пытаясь разглядеть в кромешной тьме надменный профиль и высокий лоб, она медленно осознавала – и внезапно вспомнила, о чём, краснея и хихикая в рукав, говорила замужняя подруга. Простая, страшная мысль ожгла ужасающей ясностью.
Завтра она вернётся в свой мир – грязный, жалкий, жестокий, измученный надрывной работой, провонявший селёдкой и тулупами, будет гнуть спину, будет рожать детей, будет, будет… и уже никогда, никогда…
Очень тихо (только бы не разбудить!) она выбралась из пышной постели и, зажав себе рот, стянула зацелованное горло розовой свадебной лентой…
Он был страшно поражён этой нелепой смертью. Почему так, думал он, ведь привычное дело. И, мучаясь запоздалым раскаянием, отменил право первой ночи – а всего через пару лет отменили крепостное. Этого он не узнал, потому что совсем скоро сгорел от чахотки – словно предчувствуя близкую смерть, торопился жить.
***
Двенадцать сорок.
Зазвонил будильник, и она впилась глазами в бесконечно дорогое существо – успеть бы наглядеться в последние минуты, потому что вряд ли потом увидит; она так и не научилась верить в чудо, хотя вот же оно, произошло, мимолётное, хрупкое, и резкий звук вот-вот раздробит его на куски…
Но он, не открывая глаз, повернулся и ударил по кнопке; всё стихло, и слышно было только, как вокруг кипит жизнь. Скрипели качели, лаяла далёкая собака, кто-то закричал с балкона: «И селёдку не забудь», стучали каблуки, гудели машины… текли стихи.
Гиперреализм,
Поиски подвоха.
Наступила жизнь,
Уплыла эпоха.
Времени – в обрез,
И сигнал не ловит,
Да сияет крест
В пыльном изголовье.
Распахнуть окно,
Где рассвет растаял,
Стать совсем иной,
Замереть, врастая.
Мокрые глаза,
Давящая нежность…
Он не знал и сам,
Чем дарил нас, грешных.
Ну и что, сказала она, нацарапав слова на обрывке салфетки. Это очень плохие стихи. Чёрт с ним, сигнал, а тут ещё крест откуда-то взялся, ничего не разобрать. И, чтобы вызвать в памяти этот невесть откуда возникший крест, она закрыла глаза и погрузилась на совсем уже немыслимую глубину.
***
Толпа напирала, разгорячённая, потная, жадная до зрелищ – сливалась в многоголосое, жестокое чудовище, ко всему прочему совершенно расхлябанное – каждый норовил двинуть соседа локтем по чему придётся, все толкались, чертыхались, лезли вперёд.
Она никогда не была охотницей до такого рода зрелищ, просто проходила мимо, так что по-любому ничего не смогла бы разглядеть. При желании не всем удавалось – куда уж ей без желания-то? Тем более что горевший вдали костёр быстро дал ей понять, что происходит. Только это могло так радовать толпу.
Сердце тревожно сжалось. Она отчего-то не любила насилия.
– За что его? – спросила она у старушки-божьего одуванчика в заячьем тулупчике и пуховом платке.
– Нечто не знаешь? Безбожник, – старушка поджала губы, и сморщенное лицо приняло выражение благочестия.
Ну, конечно! Что ещё могло так распалить сердца, вызвать такое дьявольское бешенство, как не религиозный экстаз? Она вспомнила строгие мудрые лики по часовням – разве этого хотели святые? Вспомнила бледно-восковую, сумрачную фигуру Распятого – ведь когда-то с Ним было точно так же…
И, встревоженная непривычными мыслями, рванула туда, где связанный безбожник ожидал своей участи спокойно и безразлично.
Она ещё успела разглядеть его лицо – надменный профиль, полные губы и серо-голубые глаза, взиравшие на толпу с печальным презрением. «Мне жаль вас, – словно говорили эти глаза, – бедные вы, бедные люди».
Он знал, за что умирает, и знал, что прав. Вряд ли она прониклась– просто загляделась, и кто-то пихнул её локтем в бок. Подскользнувшись на голом мартовском льду, она ещё успела услышать хруст ломаемых пальцев, ощутить привкус крови во рту и, глядя в безоблачно-сочное голубое небо, судорожно глотая воздух, вдохнуть запах горящей плоти…
***
Пять тридцать.
Да уж, ничего себе утро. Она, разумеется, везде опоздала – но, если вдуматься, куда ей было спешить?
Она всхлипнула и плотнее прижалась к нему – Господи, живой, живой, несчастный, беззащитный. Ну почему она помнит все свои реинкарнации, почему вечно обречена быть ему чужой, враждебной, бессильной спасти? Почему её всё так же влечёт к нему вот уже которую жизнь?
Разве поэтому их год за годом вешали, расстреливали, сжигали на кострах, разве поэтому они век за веком гнили в тюрьмах, умирали в больницах, падали под огнём? Разве…
Он открыл глаза – серо-голубые, безмятежные.
– Ну и чего ты ревёшь? – спросил он сонно. – Разбудила…
– Я тебя люблю, – прошептала она сквозь слёзы, хотя говорить этого совершенно не следовало – холодный, чужой, он и теперь был чужим.
– Меня нет, – строго сказал он. – И тебя тоже нет. Когда ты уже запомнишь – есть только бесконечный цикл смертей и перерождений.
– И любовь, – подумала она, но вслух ничего не сказала – потому что он непременно стал бы спорить, а значит, смог бы переубедить.
Страдательный залог
Моя соседка Янка вечно ходит в синяках и ссадинах. Я сначала думала – начинающая спортсменка, оказалось – законченная мазохистка. Молодой человек, которого она называет Фюрер, хлещет её чем попало по чему придётся, а Янка визжит за стенкой, как умалишённая. По счастью, он приходит к ней довольно редко, иначе я давно сошла бы с ума от подобного соседства.
До сегодняшнего дня Янку такой расклад вполне устраивал. Сегодня выяснилось – этого ей мало. Вовсе даже недостаточно.
– Что же делать? – шепчет она, с трудом шевеля распухшими от укусов губами. Мне её по-матерински жалко, но помочь ничем не могу.
– Ты же всё знаешь, – Янка не унимается, – ты же старше.
Я действительно старше, и намного. Но возраст свой я не собираюсь вам сообщать. Это вообще не мой возраст. Своего у меня ничего нет.
Даже вот эта облезлая квартира с рыжими обоями и чёрными тараканами – и то не моя. Я снимаю её у одной придурковатой старушки – потом в такую же превращусь. Даже продавленный диван – не мой. Даже торчащая из него пружина.
Мой приятель, трёхлетний Павлик, уверен – это не пружина, а космический корабль. Если прижать к ней слона из киндер-сюрприза, тот улетит в космос. Ну или, по крайней мере, в тарелку с супом, который Павлик третий час не может доесть.
– Там морковка, – жалуется он, сморщив розовый нос.
– Какая тебе морковка, – возмущаюсь я, – это злобный пришелец с планеты Ашан.
– И это? – недоверчиво покосившись на меня, Павлик достаёт из супа варёный лук.
– А как же!
Но Павлика так просто не переубедить.
– А почему тот красный, а этот белый?
– Это инопланетный вампир, а это инопланетный оборотень. И только ты, – я перехожу на шёпот, – можешь спасти от них нашу цивилизацию.
Павлик смотрит на меня с полным осознанием своей высокой миссии. Через две минуты тарелка пустеет.
– Риточка, а давай теперь в догонялки?
Вот так-то. Он меня младше чуть не в десять раз, а туда же – Риточка. Вчера видела одноклассницу Ленку – так та уже по всем параметрам настоящая Елена Сергеевна. Солидная, успешная и замужняя. А я вот – Риточка, очень приятно. И со мной до сих пор играют в догонялки.
Правда, в этот раз не вышло – в дверь звонит Павликова мама. Бедный ребёнок, вцепившись в мою руку, ревёт белугой.
– Тихо ты, – злится мама, – завтра опять сюда придёшь.
Она сдержит обещание, я знаю. Не потому что очень любит Павлика и ни в чём ему не отказывает, а потому что его не на кого больше спихнуть. Самой ей некогда с Павликом возиться – она работает. А я вот не работаю. Если мне очень уж нужны деньги, я пишу слоганы для чего-нибудь, скажем, рекламы нижнего белья:
«Итальянские трусы —
Надевай скорей, не сцы!
Сделаны в Италии,
Прикроют гениталии»
Ну и всё в таком же духе. Согласитесь, такое нельзя считать профессией. Поэтому официально я – безработная. И сижу с Павликом. Разумеется, бесплатно. Его мама уверена, что это она делает мне огромное одолжение – ведь своих детей у меня нет.
Рабочего графика, как следствие безработицы, нет тоже – и это очень хорошо. Можно делать что угодно и когда угодно. Например, весь день спать, если ночью глаз не сомкнула из-за Янкиных воплей. Заинтересовавшись, чем они были вызваны, я забежала к ней в гости.
Зря я это сделала. Сиди теперь и смазывай маслом ожоги от утюга в тех местах, куда Янка сама не дотянется.
– Вообще круто, – сообщает она, – но всё равно не то.
Чего она хочет? Живого места не найти на худеньком лиловом тельце, исполосованном вдоль и поперёк. В глазах у меня щиплет, и на ожог падает солёная капля.
– Эй, – возмущается Янка, – не надо с охлаждающим эффектом!
Но сдержаться нет сил; я поворачиваю голову так, чтобы слёзы стекали в рану от бритвы – мне ведь тоже хочется сделать Янке приятное. На самом деле я не так-то часто плачу, и напиваюсь тоже довольно редко. Просто от меня совсем недавно ушёл мужчина.
Глупо, конечно. Ладно бы мой, а то – свой собственный. Он мне так сразу и сказал – я твоим никогда не стану. Буду приходить, когда вздумается. И не влюбляйся.
Разумеется, это он правильно сказал. Не доросли мы ещё до любви. Он – мальчик-мажор, я – девочка-дурочка. Все мои знакомые считают к тому же, что он моей любви недостоин. Лично мне кажется, что как раз наоборот. Поэтому я полностью поддерживаю его уход. С одной стороны. А с другой – рыдаю над израненной Янкой, совсем забыв о её присутствии. Та смотрит с завистливым недоумением:
– Это с чего тебя так торкнуло?
***
Павлик пригласил меня на день рождения. По такому случаю я построила брутальную субмарину из старого футляра для очков, проволоки и пудреницы. Пудриться мне всё равно ни к чему – мужчина-то ушёл, да к тому же ещё не мой мужчина. Зато для субмарины пудреница – незаменимая вещь. Никогда не знаешь, что в дальнейшей жизни пригодится.
Павликова мама смотрит на субмарину и на меня как-то снисходительно. Мне можно делать такие подарки – я же безработная. Не то что, например. Римма Марковна, подарившая навороченного робота. Прелесть какой робот. Вон, валяется в углу.
Сестра Павлика, восьмилетняя Наташа, старательно делает вид, что старательно делает уроки. Я заглядываю к ней в тетрадь и невооружённым глазом вижу ошибку.
– Warm – тёплый, – объясняю я. – Worm – червяк. Warm house – тёплый дом. А у тебя получается…
– Червивый дом, – радуется Наташа. – Какая ты умная, Риточка!
Ещё бы я не умная. Языковой вуз-с красным дипломом. Но разве в этом дело?
– Хочешь, – предлагает Наташа, – научу тебя плести браслеты из резиночек?
Ещё бы не хотеть. Все дети просто с ума посходили с этими резиночками. Надо же держаться на одной волне. Но тут выбегает Павлик и тащит меня в свою комнату – день рождения-то у него. Главное – быстро прошмыгнуть мимо кухни, где взрослые люди пьют коньяк. Сейчас же начнётся:
– Что ты всё с чужими носишься, пора бы своих завести.
– Так от кого? Давай я тебя познакомлю, у одной моей сотрудницы как раз сын пятый раз развёлся, только ты оденься поприличнее.
– Да на какие шиши, она ж так и не устроилась никуда, бедная, ну ладно, я ей одолжу кофточку почти новую и сапоги-всё равно из моды вышли.
– Что, до сих пор не нашла работу? Ужас какой, а помните, в классе лучше всех…
– Мы с тобой – шпионы, – шепчу я Павлику, – поэтому сейчас идём тихонько, на цыпочках…
***
Ужасно раздражают высказывания некоторых особо умных индивидуумов про одиноких женщин и сорок кошек. На кой чёрт мне кошки, скажите, пожалуйста? Я люблю только одну дворнягу. Когда иду мимо гаражей, она всегда меня встречает и кладёт мне на колени большую умную морду. Старая ведьма запрещает приводить домой животных, поэтому собаки у меня тоже нет. Зато у собаки есть я. Согласитесь, это гораздо важнее.
Вечером навещаю Янку в больнице. Прокалывать грудь ржавой иглой – плохая идея, я всегда говорила. Но кто станет меня слушать, да ещё в таких вопросах?
Бледно-синяя, измождённая Янка смотрит вопросительно. Пару минут спустя выясняется повод. Оказывается, Фюрер сделал ей очередное предложение. Нет, не неприличное – он предложил выйти за него замуж. Хотя, конечно, мерки приличия у каждого свои.
Замуж Янка не хочет. То есть до сегодняшнего момента она об этом просто не задумывалась. А теперь задумалась, но не хочет.
– То есть ты ему отказала?
– Как я могу отказать Фюреру? – от одной мысли о подобном непослушании у Янки лезут глаза на лоб. На что они будут жить – неизвестно. Янка только недавно закончила какой-то левый колледж, да ещё не с первой попытки – до учёбы ли ей? Чем занимается Фюрер, Янка обсуждать отказывается. Я так подозреваю, что ничем.
Однако будет свадьба – так хотят родители обеих сторон, которым весь этот сексуальный беспредел осточертел хуже горькой редьки. Поэтому Янка просит занять денег. Их у меня нет, зато, когда её выпишут, я помогу с выбором платья. Очень закрытого и целомудренного, дабы не смущать следами любви родню из Воронежа. Отсталые люди, что с них взять?
***
Два месяца пролетели незаметно. У Павлика выпал зуб, Янке, наоборот, вправили челюсть, Павликову маму повысили, Наташа – моими трудами – выбилась в отличницы, а у меня протёк потолок. Вода стекает в жестяной таз; можно представить, что это водопад, а жёлтое пятно над головой – яркое солнце Ниагары.
Янка вбегает розовая, возбуждённая, в одной туфле и с полуразрушенной причёской. Благословенна будь, новобрачная!
– Всё было потрясающе, потрясающе!
Если подробнее – с утра полил дождь, парикмахерша опоздала, корсет затянули туго, туфли жали, а нижняя юбка, наоборот, сваливалась; тётка из загса зарядила речь на два часа, по пути в ресторан попали в пробку, потом пробка – от шампанского – попала в Янку, утка остыла, мороженое растаяло, тётя Рая, старая сука, подарила пустой конверт, дядя Гена оттоптал все ноги, потом начался мордобой…
– А брачная ночь? – интересуюсь я, вспомнив, что воплей за стеной слышно не было.
– Какая там ночь? Мы как развезли по домам этих идиотов, я так и рухнула без задних ног, а Фюрера ещё тошнило полночи.
В общем, свадьба – праздник для мазохистов. Между прочим, я всегда это подозревала.
***
У Наташи – день рождения; я сшила ей медвежонка из рваного одеяла, и чёрт знает, почему он понравился ей больше нового айфона. Мы сидим на подоконнике, пришиваем ему лапу, которая оторвалась ещё в процессе вручения. На кухне беседуют взрослые.
– А мой опять вчера нажрался…
– А мой зуб сломал. Ладно бы себе, а то однокласснице.
– А мой второй год не даёт отпуска, скотина.
– У моего гастрит.
– У моего двойка по геометрии.
Что я могу сказать на это? Ведь у меня ничего своего нет. Вчера были деньги за очередной слоган, но мы их тут же промотали с мужчиной, который тоже не мой – просто вернулся. Он уходит и возвращается уже восемь лет. Уходит навсегда, а возвращается неожиданно. И это – каждый раз чудо.
Квартиру, где я прожила последние полгода, тоже нельзя считать своей – завтра я переезжаю. Новое жильё подальше от центра, но зачем мне центр? Зато разрешат держать собаку.
– Риточка, я тебя так люблю! – Наташа обвивает пухлыми ручками мою шею.
– Это моя Риточка! – голосит Павлик. – Моя, моя!
И этим нужна собственность. Милые, глупые дети. Чужие дети – я не вправе их учить.
Перед отъездом решаю заглянуть к Янке. Та сидит на корточках перед стиральной машиной и сортирует мужские носки разной степени потёртости, но одинаково унылой расцветки.
– Вот тебе и пятьдесят оттенков серого, – комментирую я. С кухни доносится запах горелого борща. Янка растрёпана и печальна.
– А где Фюрер?
– Да какой он Фюрер, – вздыхает Янка совсем по-бабьи. – Кобель он драный.
Я замечаю, как изменился её взгляд. Усталый взгляд остепенившейся женщины. Или дело не в нём? Но с Янкой определённо что-то не так. И тут я понимаю – синяки сошли.
К чему лишние вопросы? Ясно и так – Янка уже не нуждается в дополнительных стимуляторах. Ей и без того достаточно плохо. А значит – достаточно хорошо.
Девочка Мария решает умереть
Жила-была девочка, звали её Мария, что было очень принципиально; возможно, если бы её звали, скажем, Анжела, Диана или там Сабрина, то и вся её жизнь сложилась бы по-другому, а так, выходит, с самого начала не заладилась. И стартапы у неё не шли, и блог никто не читал, и селфи получались какие-то не такие; немодная была девочка, что уж там.
Но ей, конечно, хотелось быть модной. Поэтому она взялась читать ужасно модную и весьма в её кругах распространённую книгу, которая, между прочим, называлась «Вероника решает умереть». И так эта самая книга её впечатлила, что девочка Мария тоже непременно решила умереть, только для начала посоветовалась с мальчиком Ипполитом.
Мальчик Ипполит был вообще не модный и вместо шедевра про Веронику читал что попадётся – то Гоголя, то Гегеля, а то и вовсе квантовую физику. Но зато ему ужасно нравилась девочка Мария, так нравилась, так нравилась, что он даже начал копить на седьмой айфон; но стипендия у него была маленькая, пока накопишь, того и гляди, выйдет восьмой. Когда девочка Мария узнала о его злоключениях, то потупила глазки и сказала, что ей, в принципе, сойдёт и пятый. Тогда мальчик Ипполит окончательно влюбился в девочку Марию, потому что такую хорошую девочку не очень и сыщешь в меркантильном современном мире; а девочка Мария тоже влюбилась в мальчика Ипполита, потому что он знал слово «меркантильный». Просто так взяла и влюбилась, вовсе даже безо всякого айфона. Немодная была девочка, я и говорю.
Так вот. Мальчик Ипполит сказал по этому поводу, что идея хороша, но над исполнением надо ещё подумать, и что у любого серьёзного мероприятия должна быть репетиция. Даже, например, ЕГЭ бывает пробный, а не то что умереть. Дело-то серьёзное, надо как следует отработать.
Поэтому они решили спрятать девочку Марию в шкаф, а мальчик Ипполит собрал в её комнате всю тусовку и торжественно объявил, что девочка Мария решила умереть. Тусовка захлопала в ладоши, а потом захлюпала носами, осознав происходящее, ведь Мария была, в сущности, неплохая девочка, а так получается, они её довели своими вечными подколами. И вот они хлюпали, хлюпали, причём мальчик Ипполит больше всех старался, а то бы девочка Мария из шкафа не услышала рыданий и расстроилась. В конце концов кто-то даже наложил на грустный рэпчик селфи девочки Марии – вот те самые, неудачные, и все ещё больше разревелись. В общем, вечер явно удался, и понемногу все стали расходиться, а мальчик Ипполит вышел на балкон воздухом подышать, потому что от всех этих рыданий у него страшно разболелась голова; и в комнате остались только две девочки – Кира и Камила, ну если не считать Марию, которая так и сидела в шкафу.
И вот эти две девочки стали обсуждать Ипполита на предмет того, что теперь можно от него избавиться наконец, потому что он какой-то неправильный и вообще никому не нравится, да ещё вдобавок сказал Камиле, что у неё вместо мозгов кусок маргарина; она думала, маргарин – это вроде бриллианта, а оказалось вовсе даже не то; да и сам по себе нехороший мальчик, ну чо ну фу, и кого он лайкает в Инстаграме, стыдно сказать, одну только девочку Марию с её-то паршивыми селфи, и зубы у неё кривые, и брондирование никуда не годится, вообще ужас какой-то, а не брондирование.
Девочке Марии, которая так и сидела в шкафу, было не особенно приятно такое про себя слушать, но ещё неприятнее ей стало, когда они на полном серьёзе стали обсуждать, как наймут киллера и убьют мальчика Ипполита.
Она еле дождалась, пока все разойдутся, и, вне себя от ужаса, рассказала обо всём мальчику Ипполиту. Тот ей, конечно же, не поверил – а вы бы поверили? Это же чушь собачья и бред сивой кобылы. Никому же в голову не придёт вот так взять и заказать человека. Никому, кроме Киры и Камилы.
Девочка Мария, однако же, не унималась, потому что она вообще была упёртая, а тут ещё от всего пережитого с ней случилась прямо-таки настоящая истерика; мальчик Ипполит истерику слушать не стал, а назвал девочку Марию полной дурой (что было очень обидно – зря она, что ли, сидела на диете?), хлопнул дверью и ушёл куда глаза глядят.
Девочка Мария ужасно расплакалась и хотела поставить себе новый статус про то, какой мальчик Ипполит дурак и имбецил; но только она забыла слово «имбецил», а кроме мальчика Ипполита, некому было ей подсказать. Тогда она включила на всю громкость песню Вики Дайнеко, вот эту вот про слёзы-слёзы-слёзы капали на новый мобильный, но песня была уже совсем немодная, а из модных под ситуацию ничего не подходило. Потом вдобавок заявилась соседка и наорала на девочку Марию, а заодно на всех современных исполнителей, что, разумеется, не могло служить показателем современности данной композиции – соседка ведь была старая и, наверно, бесила ещё «Могучую кучку».
Но хуже всего было даже не это, а то, что Камила прислала ей сообщение – как же это она онлайн, если скончалась? На такое девочка Мария ничего не ответила, а просто-напросто удалила вероломную Камилу из друзей, и Киру тоже, и задумалась – а не удалить ли заодно Ипполита, который, конечно, совсем нехороший, но не убивать же его за это, а если убьют, то какой вообще смысл его удалять из друзей, и тут-то девочка Мария уже совершенно запуталась.
А мальчик Ипполит шёл по улице и думал, что ему теперь делать. Если он станет искать новую девочку, то она-то уж непременно потребует седьмой айфон, потому что не все же девочки такие хорошие, как Мария. А если без девочки, то это ещё хуже, потому что кому такое вообще понравится – без девочки?
И вот он, значит, шёл в раздумьях, а девочка Мария тем временем уже всё придумала и прислала ему огромное сообщение с кучей смайликов, и сердечек, и ошибок, и просьбами простить, и навязчивой идеей переехать в Питер. Она размышляла очень просто – в Питере его точно никто не убьёт, а что до скандала, то чёрт с ним, потом она ему новый устроит, ещё лучше прежнего.
Мальчик Ипполит и сам давно хотел переехать в Питер, потому что там бы устроился экскурсоводом в какой-нибудь Эрмитаж, да мало ли где можно в Питере устроиться. Это вам не Москва, где куда ни устройся, а при таких расценках всё равно ни черта не заработаешь сколько нужно, да даже девочке Марии на тот же айфон – хоть она и добрая, а всё равно нельзя же, чтоб она ходила без айфона как дура. И главное, в Питере он бы нашёл девочке Марии нормальную тусовку, а не этих вот дегенератов.
В общем, он ужасно обрадовался и помчался обратно к девочке Марии – помочь ей собрать вещи; вещей у неё было, хоть и немодных, а всё-таки два чемодана.
И вот, значит, он помчался к ней, она, счастливая, бросилась ему на шею, они тут же наделали совместных селфи с разными романтическими хэштэгами, всё как полагается; потом они ещё немного поскандалили, пока укладывали вещи, но это уж так, больше для профилактики; и, держась за свободные от чемоданов лапки, побежали на поезд, билеты на который предусмотрительная девочка Мария забронировала заранее.
Но все остальные девочки, как выяснилось, были ничуть не менее предусмотрительны. Поэтому не успели наши герои дойти до станции, как из-за угла вылетела шальная пуля в направлении мальчика Ипполита.
Девочка Мария даже понять ничего толком не успела – метнулась, накрыла собой, рухнула, в глазах потемнело, и в последнюю минуту она ни с того ни с сего передумала умирать – вот ведь какая была капризная девочка.
Впрочем, почему это я говорю – была? Мальчик Ипполит оказался тоже весьма предприимчивым – доставил девочку Марию в больницу, пулю вынули, кровь перелили, и стала девочка лучше прежней; мальчик Ипполит старался больницу не покидать, отчасти от большой любви, отчасти из-за нежелания снова на что-нибудь такое нарваться – а ему и так уже хватило приключений. Поэтому он сидел рядом с девочкой Марией и читал ей вслух Достоевского, а несколько его друзей – у него ведь тоже были друзья, а как же! – носили ей суши в пластиковых коробочках и мохито в термосе, потому как никакой другой пищи её бедный юный организм не принимал.
И всё бы ничего, но только девочка Мария задалась вопросом – почему к ней приходят одни только друзья мальчика Ипполита, и где, интересно, её собственные друзья? Больной, конечно, требовались только положительные эмоции; мальчик Ипполит быстренько обзвонил всю тусовку и известил, что девочка Мария не то чтобы окончательно покинула этот мир, а вот – лежит в больнице.
Друзья, конечно, повозмущались – хорош бойфренд, не мог сказать заранее, они бы тогда не устраивали всю эту поминальную пати с грустным рэпчиком; но пришли. Не все, правда, потому что кто-то был на эпиляции, кому-то было рано вставать – часов в двенадцать вечера, но набралось-таки человек десять. И о чём им было разговаривать с девочкой Марией, если та, в больнице лёжа, селфи не делала, новый клип Егора Крида не видела, вообще отстала от жизни? Не о чем с такой девочкой вообще разговаривать.
И тут ещё вот какой конфуз вышел. Как она посмотрела в их лица, модно загорелые и глянцево накрашенные, так и завопила:
– Они же мёртвые! – кричала она, себя не помня. – Они же мёртвые, мёртвые все!
Совсем больная – решили друзья единогласно и поспешили покинуть помещение. А девочка Мария ещё долго не могла успокоиться, и мальчик Ипполит отпаивал её клубничным смузи, думая про себя, что зря он всё это придумал – с Достоевским. Лучше бы девочка Мария читала квантовую физику. Пусть даже вверх ногами.
Символы
В маленьком уродливом городе шёл снег.
Ослепительно белый, безмятежный, как платье невесты, чей восьмимесячный живот, пожалуй, несколько выбивался из всеобщей атмосферы чистоты и непорочности. Софья на свадьбу не пришла – у неё были свои дела и своя белая сказка.
С трудом приоткрыла заплывшие глаза. Увидела мир, белый и болезненный. Удивилась, что в рай. Поняла, что откачали. Тонкая игла вливала кровь, грубо насилуя бледную голубую вену, разрезанную, увы, слишком неглубоко. Из последних сил Софья потянулась к игле, стараясь освободиться. Но чужие пальцы оказались быстрее.
– Да что же это вы? Да что же вы? – залопотала медсестра, молодая, краснощёкая и глупая. Она не понимала, зачем уходить из жизни. Софья, в свою очередь, не понимала, зачем оставаться. Ещё неизвестно, кто из них был прав. Значит, тот, кто сильнее.
– Да как же так-то? Вита, Вита!
Как? А вот так. Что она понимает, эта пухлая кучерявая девчонка, словно сошедшая с пин-ап открытки? Какое имеет право решать за Софью, жить ей или умирать? Но губы не слушались, и едкие, обличительные слова не шли. Вбежала другая медсестра – худая, скуластая; лохматые густые брови нахмурены, на халате не хватает верхней пуговицы, тонкие губы плотно сжаты. Смерила Софью презрительным взглядом из-под тяжёлых век, устало вздохнула.
– Фу, Зойка, ну вот оставь тебя одну. А если б откинулась? В нашу-то смену?
Софья печально улыбнулась. Забавно – Зоя и Вита. И то, и другое имя означало – жизнь. Пятый год Софья преподавала латынь и древнегреческий. Мёртвые языки. Да и сама она была мёртвая.
Потом явилась мама, притащила любимый Софьин рыбный пирог и ещё какую-то чепуху, и плакала, и говорила разные несусветные глупости – ну, подумаешь, женился, ну свет клином сошёлся, что ли, ну у тебя таких ещё будет, нельзя же из-за этого… Софья закрывала глаза и думала, как бы понезаметнее выдернуть чёртову иглу, но эта мысль тут же сменялась обрывками каких-то других, нелепых, и, как пассажиры в сонном метро, они толкались в свинцовой голове; мама и две сестры дежурили неотступно, и, в общем, ничего у Софьи не вышло.
Потом её выписали, а потом началась сессия, и Софья пошла принимать экзамен – она ведь была ответственный человек. Студенты, как им положено по статусу, несли какую-то чушь – за окном большого столичного вуза шёл снег, и хотелось вырваться на свободу. Им было, конечно, проще, чем Софье. Потому что свобода у каждого своя. Как и судьба. Обведя мутными, распухшими глазами юные глупые лица, Софья тихо сказала:
– Давайте зачётки.
Студенты изумлённо зашушукались и робко, по одному, стали продвигаться к столу; потом, осознав, что в самом деле свершилось чудо, хлынули толпой, чуть не визжа от возбуждения. Как же мало человеку нужно для счастья, подумала Софья. А может быть, любому?
Она пошла в магазин и купила водки, хотя вообще-то выпивала редко и только по праздникам. Ничего, ничего. У неё будет свой праздник. Белая мечта, белая горячка.
В метро люди отчаянно сжались в кучу. В метро она наконец-то могла побыть одна – и, отвернувшись к стене, рыдала, тоненько всхлипывая, когда поезд грохотал по тоннелю. Потом рыдала в темноте, плетясь домой; слёзы жгли щёки, замерзали.
В лифте спала, свернувшись клубочком, соседка, старуха-алкашка. Старухе, впрочем, было лет сорок, а может, и тридцать пять – кого это, впрочем, интересовало? Пахло отвратительно. Софья развернулась на каблуках, быстро-быстро зашагала вверх по лестнице. Распахнула дверь, метнулась в ванную и вылила водку в раковину. Чёрта с два она до такого опустится.
Вторая группа студентов, сдававшая на следующий день, разумеется, не готовилась, а потому была удивлена не меньше первой, но гораздо неприятнее. Одного за другим их отправляли на пересдачу таким тоном, что становилось ясно – не последнюю. Да, судьба у каждого своя. Тут и говорить нечего. Но никто не стал писать на Софью жалобы в деканат – потому что её любили. Было за что. Интересная личность. Талантливый преподаватель. Ответственный человек.
Потерпев неудачную попытку самоубийства, второго шанса она себе не дала. Всё должно было получаться с первой попытки и на «отлично». Школа с золотой медалью, музыкальная школа, МГУ с красным дипломом, аспирантура. И любовь, одна-единственная; всю жизнь ждала, не размениваясь по мелочам. Цинично умный, неприлично красивый, немыслимо талантливый, как водится, любвеобильный… и благородный, поскольку женился на беременной подружке. А если бы первой забеременела Софья? Побеждает сильнейший – всегда и везде.
Второго шанса на любовь не было тоже. Впрочем, можно было любить мёртвые языки. Софья не задавалась вопросом, нужны они кому-нибудь или нет – ей самой никто не был нужен, и это многое определяло.
Летом она в полном одиночестве выбиралась в какие-нибудь полуразрушенные старые города, бродила по развалинам и думала о своём. Студенты менялись, законы языка – нет; только мёртвое вечно.
Для приличия и чтобы мама отстала, иногда ходила на свидания с какими-то мальчиками из правильных семей, не то адвокатами, не то… чёрт бы их побрал; сначала оттачивала на них сарказм, потом и это надоело – скучала, зевала и даже не пыталась скрыть, до какой степени ей скучно; домой возвращалась неизменно недовольная, но с чувством выполненного долга перед мамой, которая вздыхала и мечтала о внуках.
Справедливости ради надо отметить, что старушка в любом случае вряд ли дождалась бы таковых – Софья не любила людей, а несовершеннолетних так и вовсе на дух не переносила; они напоминали ей соседскую девчонку Любку, дитя семейства алкашей. Кому и кем она приходилась – этот вопрос, по всей видимости, не занимал не то что Софью, но и самих потенциальных родителей. И зимой, и летом это костлявое, белобрысое существо бегало в драных колготках неопределённого цвета, натянутых вплоть до шеи, и липкими ручонками хватало проходящих мимо; других детей Софья видела нечасто, и, может быть, не любила, потому что воспринимала от частного к общему.
– Вот вам и Любовь, – сказала она однажды. – Маленькая, гадкая и грязная.
Зачем такие люди размножаются, думала Софья, зачем вообще люди размножаются. Перестали бы да и вымерли, чего уж лучше. Но та, другая, очевидно, так не считала, а потому и затолкала животом в загс человека, которого Софья боялась лишить свободы. И вообще мало кто придерживался той же точки зрения на предмет. Куда популярнее была другая: смысл жизни – оставить после себя жизнь, передать ни в чём не повинному существу эстафету бессмысленности. Поэтому она продолжалась, и Софьина эстафета продолжалась тоже, хотя она очень мало ела и очень много работала. В надежде приблизить финал она даже начала курить – было противно, тошнотворно и накладно по деньгам, но Софья не сдавалась. Одна сигарета сокращает жизнь на четырнадцать минут. И ещё одна. И ещё…
В курилке она как-то разговорилась с Викентием Павловичем, преподававшим историю искусств; это был мужчина лет сорока, интересный во всех отношениях. Он стал приглашать Софью то в музей, то в театр, то на концерт фортепианной музыки; летом они вместе собирались ехать в Суздаль, и понемногу с стороны Викентия Павловича начинали проявляться всё более недвусмысленные знаки внимания. Он хороший, думала Софья, ну жалко мне, что ли; и как-то вечером, собираясь на «Макбета», вынула из ящика кружевной французский бюстгальтер, хранившийся там с незапамятных времён; сощурив глаза, полюбовалась тонкой работой, хотела примерить – и пальцем нащупала отсутствие крючка. Конечно… художник, страстная натура… и как это она тогда не заметила… Софья вспомнила его руки и…и…
Мама, видимо, решила, что дочь рехнулась. Кандидат наук, без двух минут профессор – сидит на полу и рыдает над каким-то драным лифчиком. Впрочем, это был последний случай подобного рода – с годами Софья как-то странно поспокойнела и словно бы замкнулась в себе.
Викентий Павлович всё понял. Ну, всего он, конечно, понять не мог, но, во всяком случае, сделал вид – а это было уже кое-что. В курилке они по-прежнему обсуждали барокко и Ренессанс – ведь что бы ни случилось, а умным людям всегда найдётся о чём поговорить.
Однажды вечером, возвращаясь домой после напряжённого рабочего дня, Софья почувствовала, как её больно ущипнули за бок. Она обернулась – сзади стояла Любка, гнусно хихикая. На нежно-голубой ткани костюма расплывалось жирное пятно; на нежной бледной коже, вне всякого сомнения, огромный фингал.
– Маму свою щипай! – прошипела Софья, отвесив девице звонкий подзатыльник. Любка обвела соседку ничего не выражающим взглядом – к подзатыльникам ей было не привыкать.
– А у меня нет мамы, – сказала она безо всякой жалобы, просто констатируя факт, и сунула палец в нос. И тут – чёрт его знает, что нашло на Софью. Не материнский же сработал инстинкт, которого отродясь не было. Видимо, поразило это полнейшее равнодушие к трагичности своей судьбы.
– Пошли, покормлю хоть, – предложила она, и в выражении брезгливой жалости проступило, может быть, больше жалости, чем брезгливости.
Разумеется, прежде чем кормить, Любку надо было вымыть. Зажав нос тонкими пальчиками с безупречным маникюром, второй рукой Софья яростно намыливала костлявую спину; Любка отчего-то не пыталась протестовать. Ела жадно, спешила и давилась. Потом, сытая, розовая, распаренная, завёрнутая в старый Софьин халат, тихо уснула, свернувшись в уголке, и что-то в этом тёплом сонном тельце неожиданно до слёз растрогало Софью; но слёз этих никто не видел, а значит, можно считать, что их и не было.
Любка стала жить у них. Рано утром Софья уходила в институт, а вечером, по возвращении, её ожидали всё новые сюрпризы. В восемь Любку наконец-то взяли в первый класс, невзирая на незнание времён года, которое компенсировали отличные познания по части обсценной лексики. В девять она умудрилась спустить в школьный унитаз классный журнал; на все расспросы Софьи невозмутимо отвечала – порезала ножиком да затолкала. В одиннадцать распорола однокласснице руку вязальной спицей. В тринадцать обокрала универмаг на сумму, втрое превышавшую Софьину зарплату, и встала на учёт в детскую комнату милиции. К пятнадцати почти там поселилась.
– Ну мам, ну а чо они? – вопрошала она недоумённо, когда Софья в очередной раз забирала её домой.
– Не «чо», а «что», – устало поправляла Софья, не прощавшая студентам неправильного склонения латинских глаголов.
Но как ни странно, с Любкой ей стало не тяжелее, а вроде бы даже легче – потому что не оставалось ни сил, ни времени думать о себе. Когда-то она искала смысл жизни, теперь поняла – нет никакого смысла, есть только попытки заполнить этот унылый временной отрезок, который нам по каким-то неясным причинам решили выделить.
В сорок третий день рождения Софья сидела на кухне, привычно курила одну за одной и думала, что вряд ли сложилось бы по-другому, лучше. Пожалуй, лучше вышло бы только в одном случае – резани она семнадцать лет назад чуть глубже по вене. Но, с другой стороны, мама, и студенты… ну, ничего, терпела ради них, и ещё потерпит.
В кухню вошла Любка, краснея и смущаясь, чего с ней отродясь не было.
– Ма, я тут типа это, – сказала она, неловко переминаясь с ноги на ногу.
От Любки можно было ожидать чего угодно, но одна мысль отчего-то Софье не приходила в голову – что эта девица может принести в подоле. Может быть, оттого, что Любка была откровенно некрасива – тощий, длинный нескладный утёнок. Резкие черты, жидкие патлы волос. А тут подумалось – и стало нехорошо. Настолько, что Софья не сразу даже заметила в Любкиных руках бледно-коричневый рулон.
– Я, как бы это… с днюхой, короч, – и она протянула свёрток Софье.
Отучить Любку от слов-паразитов оказалось невозможно – спасибо, что хоть не материлась через слово, как в нежном возрасте. Софья развернула бумагу и ахнула, увидев свой портрет.
Ни одна фотография с такой точностью не смогла бы передать образ Софьи – от фотографа ускользало выражение глаз. От неведомого художника не ускользнуло ничего.
Софья метнулась к тумбочке, где хранила все свои сбережения, но они были целы – не пропало ни рубля, она пересчитала несколько раз. Охнув, схватилась за сердце.
– Чё, нраица? – поинтересовалась Любка, явно довольная произведённым эффектом.
– Где ты взяла деньги? – прошептала Софья чуть слышно.
– Какие деньги? – Любка недоумевающее округлила глаза.
– На художника… – начала Софья и внезапно вспомнила, как лет семь назад, вернувшись из института, обнаружила на стене выведенный её губной помадой огромный репродуктивный орган. Софью поразила не наглость Любки – ничего другого и ожидать не приходилось; не осведомлённость – в таких кругах с малолетства демонстрируют друг другу все свои сомнительные достоинства; её поразила чёткость линий и почти анатомическая подробность рисунка.
– Люб, а нарисуй что-нибудь другое, – предложила она, когда страсти немного поутихли, – принцессу какую-нибудь.
– Какую, <…>, принцессу? – Любка фыркнула и отправилась в ванную поджигать туалетную бумагу. И вот теперь оказалось, что Софья каким-то образом проглядела талант. Но, по крайней мере, он проявился не слишком поздно. Она с облегчением вздохнула – вопрос, что делать с Любкой после девятого, решился сам собой.
Невзирая на все протесты и еле-еле сданное ГИА по математике, Софья с большим трудом запихнула её в художественный колледж; Любка, недоумевающая, «нах ей эта шарага», поклялась в жизни больше не рисовать ничьих портретов.
– Все девки как девки, ногти красят на дому, – возмущалась она, – а я тут гнить должна?
Но Софья была непреклонна – всё же сказывалась многолетняя педагогическая практика и врождённая мила воли. Перу раз Любка сбегала из дома, и всё равно первого сентября, как миленькая, отправилась в колледж.
Домой она вернулась странно притихшая; поджала хвост, резюмировала Софья, или мозги наконец встали на место – пора бы уже. Но дальше начались совсем уже невообразимые метаморфозы.
На следующий день Любка, даже не пытаясь спорить, сама собралась и уехала учиться. Потом Софья стала замечать, что из Любкиной речи исчез мат. Совсем. Намереваясь, как обычно, ввернуть какое-нибудь особенно неприличное слово, она вдруг ни с того ни с сего хлопала себя ладонью по губам – и замолкала. Софья ликовала, приписывая этот феномен исключительно своим педагогическим способностям, пока в один прекрасный день не застала Любку с книгой.
Ну, какая-нибудь камасутра, подумала Софья, или эти вот нашумевшие пятьдесят оттенков; но Любка внезапно отшвырнула книгу, воскликнув:
– Ни ху… ой, ничего не понятно!
Софья подняла книгу с пола и ахнула – «Братья Карамазовы». Любка злобно плакала, растирая глаза кулаком. Чёрная тушь, которой она красила их в избытке, размазалась по всему лицу. Любка была некрасива и неумна – Софья прекрасно понимала это, не испытывая к ней ослепляющей материнской любви. Но что-то держало их вместе – может быть, обоюдная упёртость, заставлявшая идти вперёд, когда идти было некуда.
– Ну и чего реветь? – удивилась Софья. – Сложная книга, потом поймёшь.
Любка подняла на неё мокрые глаза и тихо спросила:
– Ну вот ЧТО я ему не нравлюсь?
– Здесь уместнее будет употребить не «что», а «почему»… – начала Софья, но Любка зарыдала уже с упоением, и пришлось осмысливать вопрос.
– Кому не нравишься?
– Да Ромке, Ромке Хренову!
Софья вздрогнула. Но ведь не спросишь же, как отчество, может быть, просто совпало. Не такая уж и редкая фамилия.
– Слушай, – сказала она, – ну свет клином, что ли, сошёлся? У тебя таких Ромок ещё будет…
А что ещё она могла сказать? Ну? Что тут скажешь?
В Любкиной комнате, на столе, среди огрызков губной помады и пустых сигаретных пачек, валялся неоконченный мужской портрет. Софья застыла, поражённая степенью сходства. Даже по неоконченному портрету было ясно – Ромка Хренов очень похож на отца.
Вздохнула, перевела взгляд на Любку и вновь поразилась. Когда всё это успело с ней произойти? Костлявость стала стройностью, мышиного цвета патлы – светлыми локонами; кожа стала лучше, выпрямилась спина. Да, теперь Софья поняла, почему так к ней прикипела – рождённая нищетой, Любка умела бороться до конца.
На свадьбу Софья идти не хотела.
– Отстань, – отмахивалась она. – Не люблю я это всё.
Эскиз платья Любка нарисовала сама; да, нужно было поистине обладать талантом, чтобы красиво задрапировать громадный живот, выпиравший, как балкон, из тонкого гибкого тела. Господи, как всё это гадко, думала Софья, в жизни бы не стала беременеть. Хотя она настолько свыклась со своими мыслями, что уже и сама не могла бы разобрать, где правда, где самообман.
– Почему? – Любка хмурилась. Как было объяснить, что она боится увидеть… увидеть… – Потому что я не твоя дочь?
Софья тяжело вздохнула, поднялась и прижала её к груди. Ничего, она выдержит. Вовсе даже необязательно туда смотреть, можно куда-нибудь в другую сторону.
– Чья же? – возмутилась Софья. – Конечно, моя.
Не буду смотреть, пообещала она себе. Не буду – и всё. Наверняка он старый стал, какой-нибудь плешивый, никуда не годится. Или… или…
– Софа? Ты?
Софой её называл только один человек.
– Нет, – отрезала Софья. – Не я.
Какое там. Совсем не изменился. Она-то, конечно, чудовищно постарела, и как только он узнал…
– Надо же, – протянул он грустно. – Вы мне напомнили одну…
Вид у него был – точь-в точь как в юности. Только это уже не подействовало на Софью. Некоторые люди меняются. Некоторые – остаются, какие есть.
– Ну, допустим, я, – Софья ухмыльнулась. – Твоя-то где?
– Которая? – он поднял бровь вверх. Ну да, действительно.
– Надо же, как символично, – пискнула над Софьиным ухом соседка, размалёванная блондинка с огромным декольте, – Любовь и Роман.
– Да, – вздохнула Софья.
Хреновы. Очень даже символично.
Аморальный долг
И что же такого должны натворить наши дети, чтобы можно было с уверенностью заявить – мы себе такого не позволяли?
Мама, немолодая уже усталая хиппи, дрожащими пальцами нервно плетёт фенечки. Отец, немолодой уже усталый уголовник, где-то за сотни километров отсюда ботает по фене. Фотография на стене – море, юность и солнечная Феодосия, где они познакомились давным-давно. Так давно, что теперь уже их дочь, которую они назвали Феней, Фенечкой, Феодосией – окончила журфак и теперь работает в серьёзной газете.
Эпоха мрачна и бетонна, как провинциальный город. Свободы слова – никакой. То есть вообще.
Две тысячи сорок восьмой год.
Нет, если Фенечка будет прогибаться, она, возможно, и добьётся успеха. Вся загвоздка в том, что прогибаться она не будет. Решительная, независимая, она твёрдо знает, чего хочет от этой жизни.
Только вот жизнь не позволит Фенечке воплотить свои желания, как и сотням других её соотечественников.
***
Бакминстер сидит у окна и с тоской смотрит на линию однообразных серых бетонных построек, которая простирается аж до горизонта. До горизонта же простирается линия однообразных серых дней, которые Бакминстеру ещё предстоит прожить.
Бакминстер – любовник мэра, Ирины Германовны. По документам – секретарь, одна из задач которого – ликвидировать неугодных ей граждан. Но пока заниматься ликвидацией ему ни разу не приходилось – Бакминстера вроде бы щадят. Или считают, что с него хватит и других обязанностей, тоже малоприятных.
Однако, по правде говоря, ему совершенно не хочется быть ни секретарём, ни любовником Ирины Германовны – длинноносой брюзгливой женщины в возрасте пятой степени стервозности, напоминающей сушёную тарань. Но, во-первых, его не особенно спрашивали, чего он хочет, а во-вторых, как ещё он смог бы воплотить в жизнь свою мечту?
Бакминстер – архитектор. Креативный архитектор. У него куча самых невероятных планов, самых безумных проектов. Он легко сочетает мрачную готику и свободный хай-тек. Он закручивает свои будущие здания спиралями, туннелями, временными порталами.
Но, куда бы он не обратился, ему отвечали только одно – средств нет. Пока за него не взялась Ирина Германовна. Средства тут же нашлись. Всё найдётся, если ты любовник мэра. Не мы такие, жизнь такая. Сначала строишь глазки, потом – кооператив.
Бакминстер снова глядит на убогие коробки. Ничего. Через пару лет он тут всё перестроит.
– Вас вызывают! Вас вызывают!
Резкий звук сигнала больно бьёт по ушам. Бакминстер встаёт и уныло плетётся в кабинет Ирины Германовны. День в разгаре, а его вызывают уже шестой раз за сегодня.
Бакминстер с тоской думает, что при таком графике ему вряд ли удастся продержаться ещё два года.
***
Ядовито-розовые стены, такого же цвета кресла, стенка в углу и даже на редкость уродливый компьютерный стол. Бакминстер морщится и думает о том, как трудно быть эстетом. Потом он старается не думать ни о чём, пока этот кошмар не кончится.
– Ну вот что, – внезапно заявляет Ирина Германовна, когда он уже собирается уходить, – у тебя наконец-то появилось настоящее дело.
Сердце Бакминстера тревожно сжимается. Он прекрасно знает, что под этим следует понимать.
– Не нравится мне, – продолжает Ирина, – журналистка Феодосия Студеникина. Ты видел её статьи?
– Да так, ничего особенного, – отвечает Бакминстер, который втайне ими зачитывается.
– Не сказала бы. По-моему, эта выскочка чересчур много себе позволяет. В общем, я хочу, чтобы ты занялся её ликвидацией.
Бакминстера бросает в холодный пот. Ведь он… ведь она же ему обещала, что его обязанности ограничиваются альковными. Тоже не лучшая в мире профессия. Но… ликвидация?
И кого? Феодосию Студеникину, умную, ироничную, талантливую журналистку? Какого чёрта?!
– Ирина Германовна, я не смогу.
– Сможешь, – жёстко обрывает мэр. – Что означает твоё имя?
– Баксы Министерства, – обречённо вздыхает Бакминстер. Вообще-то его зовут Бакминистер, но лишнюю букву он выбросил из чувства прекрасного. Вдобавок был же такой архитектор – Бакминстер Фуллер, и молодой человек усматривает в этом знак свыше.
– Вот именно. С таким именем стыдно страдать ерундой. Мог бы и позаботиться о том, чтоб эта наглая девица не делала своих идиотских прогнозов, которые могут привести чёрт знает к чему. И вообще, какое право ты имеешь возражать? После того, что я для тебя сделала…
Ирина принимается хныкать. Вот это всего противнее. Лучше уж пусть брюзжит. Но она права. После того, как она распорядилась насчёт постройки Города, Бакминстер больше не имеет права спорить. Хотя, по большому счёту, он никогда его не имел. Обречённо вздохнув, он уходит.
Ирина Германовна восхищённо смотрит ему вслед. Бакминстер красив. Очень красив. Безукоризненный профиль, огромные серо-голубые глаза и фигура такая потрясающая, что даже нескладная секретарская униформа была бы ему к лицу. Но Бакминстер – единственный секретарь, средства на гардероб которого выделяет Ирина Германовна. По счастью, не она выбирает вещи. Вкус у неё отсутствует напрочь, если речь не о молодых людях.
Безупречно красив. Однако ему недостаёт той брутальности, которую так ценит женщина-мэр. Но пара успешных ликвидаций, несомненно, поможет ему стать настоящим мужчиной.
***
– Вы ко мне?
Заспанная девушка в зелёном пушистом халате с удивлением смотрит в дверной глазок. Молодой человек за дверью так шикарен, что у неё перехватывает дыхание. Феноменально, неописуемо шикарен.
– К вам. Я от Ирины Германовны, я… от Ирины Германовны.
Фенечка прекрасно понимает, что это значит. Вряд ли её наградят почётным орденом. Вероятнее всего, её бойкие, дерзкие статьи мэру не понравились. Они могли бы стать открытым вызовом обществу гораздо менее тоталитарному. Что уж говорить о мире, где пикнуть боятся?
Но, если бы у неё была возможность всё вернуть, Фенечка поступила бы точно так же. Она ни о чём не могла жалеть.
– Проходи, – взяв себя в руки, она приветливо улыбается молодому человеку. – Чай, кофе?
– Да я лучше… – Бакминстер краснеет, бледнеет, смотрит в пол, – я лучше это, и пойду.
– Что – это?
– Мне приказано вас ликвидировать, – запинаясь, произносит он наконец. Чёрт возьми, какая молодая! По статьям этого не скажешь…
– Ликвидировать?
Фенечка медленно сползает по стенке. Бакминстеру звонят.
– Ликвидировал?
– Я… щас… – Бакминстер трясущимися руками пытается расстегнуть портфель. Ему это не удаётся, и Фенечка, которая владеет собой гораздо лучше, помогает ему справиться со сложной застёжкой. Бакминстер снимает с пистолета кобуру, направляет в грудь Фенечки и едва не теряет сознание.
– Ну что ж ты так трясёшься? – Фенечке искренне жаль незадачливого ликвидатора. – Первый раз это у тебя, что ли?
– Ну…
– Не нервничай так. У меня, знаешь ли, тоже не второй.
Бакминстер смотрит на девушку. Тонкая, хрупкая. Светлые волосы до плеч, на концах выкрашенные в зелёный. Большие чёрные глаза. Пухлые губы. До безумия жалко.
А ведь при хорошем раскладе он мог бы, наверное, полюбить такую… похожую на неё. Но расклад вышел плохой. И кого в этом винить?
– Тебе сколько лет? – спрашивает он зачем-то.
– Двадцать семь.
На вид бы он не дал ей больше семнадцати.
– Ну, не ври.
– Ладно. Двадцать два.
Нет, ну какое самообладание!
Снова звонит мобильный.
– Ну?
– Я завтра, – обещает Бакминстер. – Я сегодня себя плохо чувствую. Голова кружится, да. Нет, приезжать не надо. Да. Нет. Я тоже вас… я тоже тебя люблю.
– Любишь?
Чёрные глаза смеются.
– А у тебя был хоть кто-нибудь, кроме этой вяленой воблы?
Не было. Ирина Германовна была единственной женщиной в его жизни. И, судя по всему, так будет всегда…
Фенечка мягко, но настойчиво подталкивает его в направлении гостиной.
– Надо это исправить, как думаешь?
– Да ты спятила, что ли? – он вздрагивает от неожиданности. Фенечка заявляет с напускной строгостью:
– Последнее желание осуждённой!
***
– Теперь точно не смогу, – Бакминстер с осуждением смотрит на легкомысленную девицу, которая выводит пальцем по его коже узоры с видом совершенно беззаботным.
– Чего не сможешь?
– Ликвидировать тебя.
Фенечка тоненько, по-кошачьи зевает, прикрыв ладонью розовый рот.
– Да сможешь… Закрой глаза и представь на моём месте эту свою Ирину.
– Я лучше буду представлять тебя на её месте.
– Да? Польщена, польщена…
Не получится, думает Бакминстер. Даже если закрыть глаза, останется запах. Безысходность пахнет едким потом и кислыми духами. А юность… юность пахнет весной. Не городской весной, провонявшей нагретым асфальтом и чадом автомобилей, а весной из далёкого детства, о которой Бакминстер уже давным-давно забыл и вспомнил только сейчас, накручивая на палец светло-салатовую прядь. Он тихо вздыхает и матерится сквозь зубы.
– Ты чего?
– Ирина…
– Что, сильно она тебя достала?
– В общем, довольно ощутимо, – признаётся Бакминстер,
– Сделай, чтоб она тебя бросила, – предлагает Фенечка. – Начни сутулиться, картавить, безвкусно одеваться…
– Я с ней не поэтому, – прерывает Бакминстер. Фенечка смотрит изумлённо. Ей не верится, что кто-то добровольно способен на такое.
– Чего не сделаешь ради мечты…
– Мечты?
И Бакминстер рассказывает ей про Город. Про долгие годы мучительных, безуспешных попыток продвинуть где-нибудь свои проекты. Про встречу с Ириной и то, к чему это всё привело.
Чёрные глаза загораются.
– Хочу посмотреть Город!
– Но…
– Последнее желание осуждённой!
– Последнее желание, – напоминает Бакминстер, – я выполнил только что.
– Тогда стреляй.
Бакминстер тяжело вздыхает. Такие, как Фенечка, имеют право на неограниченное количество желаний.
– Ладно, поехали.
***
– Например, есть дом в форме змеи, – увлечённо рассказывает он, пока серебристый «Фольксваген» мчит их в Город, – узкая многоэтажная спираль с огромной лоджией наверху. Ещё, например…
– А сколько жителей в твоём городе?
– Жителей?
Футуристический город ещё пустует, и Бакминстер, честно говоря, не задумывался, будет ли так всегда, как не задумывался и о том, для кого он строит Город. Скучные роботы с пустыми глазами и серыми лицами ему не нравятся, как не нравятся и желчные, одержимые жаждой наживы.
– Там пока никто не живёт. Нужно кое-что доделать и…
– Я имею в виду, на сколько человек он рассчитан?
– Да не знаю я! Как расселятся, так и расселятся. Может, они в одну комнату вдесятером набьются, мне-то что до этого?
Фенечке не понять, что красота необязательно должна быть функциональна. Она не верит в искусство ради искусства, она пишет для людей – только вот каких людей? Кому адресованы эти мысли? Скучным роботам нет до них дела, алчным дилерам они поперёк горла…
– Ты не любишь людей? – спрашивает она.
– А за что их любить?
– Ну, мало ли, за что…
– Не за что. И не распускай, пожалуйста, руки.
Чёрные глаза смотрят виновато.
– Но что я могу поделать, если ты мне так нравишься?
Почему? Только потому, что ей осталось жить не больше суток, она хочет взять от этой жизни всё?
Он не может ей нравиться, ведь она – не Ирина, способная повестись только на красоту. Он такой же, как все. Безвольный, бесхарактерный, беспринципный и трусливый. Он ничем не отличается от других. А вот она – отличается, и это до ужаса странно.
Жутким веет от неё, чужеродным, запредельным, запрещенным, но как раз это запрещённое влечёт к ней смутно и неодолимо, и, пытаясь мягко отстранить девушку, Бакминстер зачем-то ещё сильнее прижимает её к себе.
– Ну и кто теперь распускает руки?
– Извини. Я не хотел…
– Что вы говорите!
И – совсем тихо:
– Останови машину. Ещё врежемся…
***
Потом Фенечке стыдно. Или она делает вид, что ей стыдно. Во всяком случае, убедительно.
– Ты не думай, я не озабоченная, – щёки заливаются краской. – Сама не знаю, что со мной такое.
– Да ладно, – отвечает Бакминстер, – со мной такая же фигня.
– Ну ты сказал тоже – фигня, – Фенечка недовольно морщит нос.
– А как надо?
– Ну, например, – она ненадолго задумывается, – я так экзальтирован вашей инвенцией, что в случае фиаско коллапсировал бы как личность.
– Чего-чего?
Журналистка заливисто смеётся.
– Обожаю гуманитариев, – обижается архитектор. – Путают косинус с коитусом, а туда же.
Чёрные глаза, секунду назад хохочущие, теперь смотрят серьёзно и печально. Фенечка снова произносит:
– Нравишься ты мне.
Бакминстер понимает – под этим она подразумевает не физическое влечение. Дело в другом.
– Почему?
– Можно, я скажу ужасно оригинальную вещь?
– Давай.
– Ты не такой, как все.
– Абсолютно такой же.
– Ничего подобного. Во-первых, – Фенечка загибает палец, – у тебя есть мечта. Во-вторых, ты меня не убьёшь, хотя этого требует твоё непосредственное начальство.
– Как это – не убью?
– А вот так. Не убьёшь – и всё.
Вот почему она так спокойна. Она просто не верит, что он на такое способен.
– А как же тогда…
– Этого я не знаю. Придумаешь что-нибудь, ты умный. Кстати, это в-третьих. А в-четвёртых, – и это самое главное – для меня очень важна причина, по которой ты этого не сделаешь.
– Трусость?
– Гуманность. Ты человек, Бакминстер. А я слишком долго ждала человека.
Миг – и в чёрных глазах снова пляшут озорные бесенята.
– Хотя, может, ты просто крови боишься?
***
Футуристический город поражает её. Она ошеломлена, восхищена, она не в состоянии произнести ни слова. Фонтаны, бьющие прямо с крыш, стальные башни, стеклянные балконцы, резные шпили – горячо ею любимая готика и самые современные фантазии, какие только можно себе представить – прямые, жёсткие линии, вынесенные наружу лестницы и лифты… всё это было ей так близко, словно увиденное когда-то в прошлой жизни и давно позабытое.
Но времени рассмотреть всё как следует у неё нет. Им навстречу движется тощая фигура в ядовито – розовом платье.
– Вот вы где, – шипит Ирина Германовна. – Думал, не выследят? Выследили. И чем вы в машине занимались, тоже видели.
Два дюжих охранника, сопровождающие мэра повсюду, даже не переглянулись. Их квадратные серые лица лишены эмоций, как у профессиональных картёжников; холодные рыбьи глаза не выражают ничего.
– А это такой способ ликвидации, – неожиданно заявляет Бакминстер. – Путём истощения. Вы вон какая тощая – радостно смотреть.
Ты смотри, какой наглый, думает Ирина Германовна, поражённая этой непонятно откуда взявшейся развязностью. Ей это даже нравится. Иллюзия неподчинения её заводит – но если, конечно, это иллюзия. Сюсюкаться с этим лопухом она не станет.
– Нет, ну я долго должна ждать? Ты – к стене, а ты стреляй. До трёх считаю. Раз…
Обе женщины смотрят с ожиданием. Одна – с капризным ожиданием избалованной дивы, привыкшей ни в чём не знать отказа. Другая – с чуть наивным ожиданием оптимистки, привыкшей не верить в безграничность людской подлости.
– Два…
– Три, – и Бакминстер стреляет.
Только не в ту, в кого полагается.
А может быть, как раз в ту?
И тут происходит нечто, не поддающееся логическому объяснению. Тело Ирины Германовны, упав на землю, рассыпается в прах.
– Это как же… – и пистолет выпадает из внезапно ослабевших рук Бакминстера, и Фенечка в восторге и ужасе бросается ему на шею, и обоих так трясёт, что они не сразу замечают – это трясётся земля.
А между тем Город содрогается в спазме, и обрушиваются дома, и обваливаются стеклянные лоджии, и проседают бетонные фундаменты, и в землю затягиваются алые пруды, как раны, и фонтаны высыхают на лету. Валятся на землю стальные башни, и острые шпили бессильно срываются с крыш, и лестницы разлетаются на куски… и во мгновение ока Город становится грудой жалкого хлама.
– Чёртовы гастарбайтеры, – шепчет Бакминстер, глядя на обломки своей мечты.
А Фенечка смотрит на охранников. Их лица розовеют, и в глазах загорается свет.
– Красивая пара, верно? – замечает один из них. Другой улыбается и кивает. А ведь, казалось, эти люди разучились улыбаться…
Это мой народ, думает Фенечка, и он – снова живой. Иногда, чтобы вернуться к жизни, нужно разрушить фантом. Даже если от этого больно.
– Ну ничего, ничего, – она обнимает Бакминстера, – ведь не всё потеряно…
Голубые глаза встречаются с чёрными, смотрят долго, не отрываясь. Наконец Бакминстер спрашивает:
– И что мы теперь будем делать?
И Фенечка понимает – ключевое слово здесь не «что», а «мы».
– Не знаю, – она пожимает плечами, – да и как знать? Может быть, мы завтра умрём.
И, помолчав немного:
– А может быть, не умрём вообще никогда.
Аморальный кодекс
Восьмые сутки не стихают страсти. Восьмые сутки в городе беспорядки. Восьмые сутки не могут выбрать нового мэра. Поскольку неприятная дама Ирина Германовна погибла при загадочных обстоятельствах, преемников у неё не осталось.
Восьмые сутки не стихают страсти. Восьмые сутки архитектор Бакминстер возводит башню грязной посуды рядом с кроватью, которую всё равно бессмысленно заправлять. Восьмые сутки журналистка Фенечка Студеникина не выходит в Интернет и не следит за новостями.
Вселенная отлетела на несколько миллиардов световых лет, и никто не ждёт её возвращения. Прижав пальцы к ключицам Бакминстера, Фенечка слушает его пульс – а за окном бьётся пульс эпохи, который ей пока не слышен, потому что сейчас их только двое на свете, они – Адам и Ева нового мира. Но чуть позже, когда вселенная медленно возвращается обратно, Фенечка высовывается из окна, за которым не смолкают разного рода вопли, и задумчиво шепчет:
– Шумят…
– Шумят, – безразлично отзывается Бакминстер, не открывая глаз.
– А чего они шумят? Не знаешь?
– А тебе не всё равно? – удивляется он. – Иди сюда.
Да, возможно, они и есть Адам и Ева нового мира. Но этот мир сейчас шумно и яростно зарождается из хаоса. Фенечку зовёт его многоголосая глотка, и с этим, увы, уже ничего не поделаешь.
– Ну какой же ты индифферентный! – возмущённо восклицает она, спрыгивая с кровати. – Надо же интересоваться, что в мире происходит… где мой корсет?
Корсет шлёпается с люстры ей на голову. Фенечка ловко шнурует его, затем минут десять пытается отыскать любимые кожаные брюки и очки-гогглы и, наконец, уносится, даже не обняв Бакминстера на прощание. Потому что в противном случае уже не сможет уйти.
***
Бакминстер включает унибук, потому что тоже не хочет держаться в стороне от событий, и пытается разобраться в происходящем. Через полчаса картина текущих политических событий видна ему, как на ладони. Из хаоса вышли две политических группировки. Первая называет себя «мэрскими» в честь безвременно погибшей женщины-мэра и в её же честь одевается в ядовито-розовые тона. Они консервативны, тоталитарны и не собираются вообще ничего менять. Им вполне по душе политика, начатая женщиной-мэром. Бакминстер, её бывший секретарь и любовник, видел систему изнутри, и его бесконечно удивляет, как это можно ратовать за подобное. А впрочем, идиотов всегда хватало, и две тысячи сорок восьмой год в этом плане – далеко не исключение. Однако Бакминстеру хочется верить, что всё-таки восторжествует здравый смысл.
За него в данной ситуации отвечает вторая группировка. Эти люди называют себя чистильщиками и носят оранжевые жилеты в стиле железнодорожных рабочих начала века. Их программа прямо противоположна – они хотят уничтожить всё, что в сознании обывателя связано с женщиной-мэром.
Чем больше Бакминстер узнаёт о них, тем сильнее проникается новой идеологией. Сознание человека, выросшего в тоталитарной среде, пережившего ужас максимального обзора вкупе с абсолютной невозможностью что-либо изменить теперь радостно впитывает в себя все предвыборные обещания и радужные планы. Невероятные ожидания, транслируемые в ещё более невероятном объёме, накладываются на сознание безнадёжного романтика и выдают картину совсем уж фантастическую. Выпуская кольца дыма в разрисованный потолок, Бакминстер мечтает.
Фенечка не возвращается.
***
Она приходит домой только следующим утром, очень уставшая и странно молчаливая. Бакминстер привык к её слегка отчуждённой сдержанности, он знает – при всём желании она не смогла бы разделить его восторгов, потому что характер ей достался совсем другой; но Фенечка кажется ему не просто отчуждённой – печальной. Она долго думает о чём-то и наконец произносит:
– Да… не думала, что всё так плохо.
– Ты о чём? – удивляется Бакминстер. – Я полагаю, чистильщики лидируют.
– То-то и оно, – вздыхает Фенечка. – То-то и оно.
– Разве тебе не нравятся чистильщики?
Чёрные глаза смотрят с тоской.
– Я искренне надеюсь, что сейчас это был сарказм.
И тут Бакминстер разражается длинной красивой речью, которая, несомненно, на выборах оказала бы чистильщикам огромную услугу. Он говорит о прекрасном будущем, о дивном новом мире, о необходимости в первую очередь разрушить старое, а уже потом на его обломках строить идеальное общество, такое общество, которое…
– Если что и надо чистить, – прерывает Фенечка, – так это твои мозги.
Бакминстер уязвлён, но не сильно, поскольку уже начал привыкать к её манере общения и поскольку не получил ответа на волнующий его вопрос:
– То есть на встречу ты не идёшь?
– На какую встречу, с кем?
– С их представителями, в два часа, у свиней.
Свиньи – это бар «Глэм Швайн», который оба они оценивают по высшему разряду. Недорого, красиво и можно заказывать элитный алкоголь на дом – превосходное решение для тех, кто из дома решил пока не выходить.
– Ну, ты точно идиот, – резюмирует Фенечка. – Идиот идейный. Честное слово, я начинаю понимать Ирину – мужчины вроде тебя привлекают, пока не пытаются мыслить самостоятельно.
Вот этого ей говорить не следовало. Рана ещё не зажила, и Фенечка, сама того не желая, ударила по самому больному. Бакминстер хлопает дверью так, что дребезжат стёкла и сыплются краски с разрисованного потолка, и уходит.
Минуты две Фенечка, совсем не ожидавшая такой реакции на невинную иронию, недоумённо смотрит на дверь. Потом наконец вздыхает и выдаёт с неизменным спокойствием:
– Ну, хоть высплюсь.
***
Ну и пожалуйста, думает Бакминстер по дороге к «Глэм Швайну», докуривая восьмую сигарету. Переживёт как-нибудь. Скажите, какое сокровище! Будто на свете мало женщин, способных разделить его идеи. Да с такой внешностью он может пропагандировать киднеппинг и скотоложество – всё равно не будет отбоя от фанаток.
Ещё бы ей не понимать Ирину, когда она сама ничуть не лучше. Та – вобла, а эта – змея. Узкая, длинная, волосы эти, зелёные на концах. Затянется по самое не могу в свои чёрно-зелёные наряды – ни дать ни взять змеиная кожа. Змея и есть – ужалит исподтишка и свернётся обратно в клубок. Мерзкая, холодная, циничная рептилия. Но, в конце концов, он сам виноват. На то и змеи, чтобы их опасаться.
Но чем сильнее Бакминстер пытается себя в этом убедить, тем отчётливее понимает – не уберёгся. Глубоко проник в кровь змеиный яд.
***
При входе в бар как плетью обжигает воспоминание – здесь они праздновали победу. Здесь они пили за свободу, за новый мир, друг за друга и чёрт знает за что ещё, так что, разбуженные поутру наглым улюлюканьем барменов, твёрдо решили с тех пор заказывать алкоголь исключительно на дом… а впрочем, чёрт с этим. Из-за стола навстречу Бакминстеру поднимается высокий качок в оранжевом жилете и сжимает архитектора в медвежьих объятиях. Два других чистильщика, худосочные блондин и брюнет, тоже рады познакомиться с талантливым молодым человеком. Они просят показать проекты, предсказуемо восхищаются, а качок, по всей видимости, главный, приносит коктейли и торжественно надевает на Бакминстера оранжевый жилет, после чего поднимает тост за новоиспечённого чистильщика. Но отчего-то это не приносит последнему радости, а коктейль горчит и пахнет затхлостью.
– А девушка твоя не придёт? – интересуется блондин.
– Нет у меня больше никакой девушки, – бурчит Бакминстер себе под нос и неожиданно для себя выпивает премерзкий коктейль залпом; к горлу подкатывает тошнота, но на душе становится чуть легче. Или только так кажется?
– Да фигня, – утешает качок. – У тебя полно их будет, ты ж не чувак, а бомба!
Бом! Бом! Бом! – старые винтажные часы начинают бить особенно громко, заглушая музыку. Бакминстер пытается встать из-за стола и внезапно понимает, что не сможет этого сделать – ноги становятся ватными. Комната медленно плывёт перед глазами. Брюнет смотрит на часы.
– Нам надо по делу, – говорит он Бакминстеру, – ты тут посиди, ладно?
Бакминстер благодарно кивает, осознавая, что далеко уйти всё равно бы не смог. Часы бьют всё громче, а перевёрнутый стакан внезапно начинает расти. Миг – и вот он уже заполнил всю комнату, накрыл Бакминстера стеклянным колпаком, как муху. Бакминстер поднимает глаза вверх – и видит падающий потолок. Он нависает всё ниже, ниже, и Бакминстер хочет закричать, позвать на помощь, но язык не слушается, разбухает во рту, как губка, и вдруг вырывается изо рта и начинает по-змеиному извиваться; на длинной-длинной, тонкой-тонкой шее вырастает Фенечкина голова. Фенечка-змея придвигается всё ближе, ближе, и наконец обвивается вокруг него, готовая в любой миг сдавить тугими кольцами, если только оба они ещё раньше не погибнут под готовым обрушиться потолком.
Распахнув дверь, врываются четыре человека, с ног до головы одетых в розовое – трое мужчин и женщина, ростом и статью, однако, превосходящая сильный пол. Бакминстеру все четверо кажутся громадными розовыми цветами наподобие мясистой венериной мухоловки. Он приветливо машет им рукой и тут же сгибается пополам от резкого удара в живот. Женщина, которой он напомнил безнадёжную первую любовь, с силой бьёт его по лицу.
– Мочи чистильщика!
Голос разбухает до пределов стеклянной комнаты, и вдруг оболочки лопаются одна за другой. Бакминстер опускается на пол, закрывает глаза и проваливается в чёрное блаженное небытие.
***
Тщетны бывают скромные надежды.
Выспаться Фенечке не удалось. В квартиру ворвалась мама, вечная хиппи, и с порога закричала:
– Фенька! Живо к свиньям за бухлом! Твой отец…
Вышел из тюрьмы, заканчивает Фенечка про себя. Эту фразу она слышала в своей недолгой жизни по меньшей мере раз шесть. И каждый раз одно и то же. Несчастное дитя посылали за бухлом, потом мыли, расчёсывали, наряжали в какие-то невообразимо чистые платьица, ставили на табурет и заставляли читать позднюю Барто или раннего Бодлера – сообразно возрасту. Отец рассеянно гладил подросшую дочь по голове, проглатывал праздничный ужин и уносился, по его собственному выражению, «мутить гешефты», а через пару месяцев возвращался обратно в тюрьму. Мать плела на заказ фенечки и авторские сумки, выращивала на подоконнике полулегальные грибы и ждала. Дочь взрослела, смотрела на всё это безобразие и давала себе обещания никогда не влюбляться.
***
Вот чёрт! Бармен узнаёт Фенечку и, гаденько хихикая, сообщает с посетителями:
– А это та, которая… ну вы поняли.
Ответом ему – гомерический хохот, свист и улюлюканье. При этом нехороший бармен Герман наотрез отказывается сообщить Фенечке, что же она такого вопиющего натворила в пьяном виде – знай себе ржёт да показывает пальцем. Фенечка, чувствуя некоторую неловкость, хочет переключить его внимание на другой какой-нибудь предмет. В тёмном углу бара очень кстати валяется бесчувственное тело.
– Это надо ж так нажраться, – качает она головой с видом самым целомудренным, – удивительно.
– Это твой, – отвечает бармен, и хохот перерастает в истерию.
– Да ты что! – ахает Фенечка. – Ну тогда неудивительно.
Вот чёрт, думает она про себя. Не могла потактичней. Он же архитектор, творческая личность, ранимая натура, а не какой-нибудь толстокожий свин вроде её главного редактора, который пару лет назад сделал Фенечке недвусмысленный намёк, был так же недвусмысленно послан, после чего они без проблем подружились. Такой персонаж подошёл бы ей, бесспорно, куда больше, но она сама выбрала свою судьбу – ну вот теперь и придётся делать бедолаге промывание желудка. Вечер безнадёжно испорчен…
– Ну ты чего? Обиделся, что ли? – спрашивает она мягко и в ужасе отшатывается, разглядев лицо Бакминстера – не лицо, а сплошное кровавое месиво.
– А, ну да, – считает нужным прояснить ситуацию бармен Герман. – Тут такое мочилово было!
– Твою ж мать, – только и в силах вымолвить Фенечка. – Ты хоть сообщил, куда надо?
– А как же, – обижается Герман, – выложил видео на ютуб.
– Совсем больной? – чёрные глаза мечут молнии, но Герман невозмутим:
– Главврач репостнул. Сейчас приедут.
***
Чистильщикам сразу не понравился этот парень. В близких отношениях с экс-мэром; мало ли, начнёт претендовать на власть. Кто его знает, к чему он имел доступ. Лучше от него избавиться на всякий случай.
Они решили убить двух зайцев, убрав архитектора руками врагов. Якобы случайно слили мэрским информацию о своём местонахождении. Пригласили Бакминстера, нарядив в оранжевый жилет, намешали ему в коктейле пол-аптеки и поспешили скрыться, предоставив судьбе решать, от чего парень скопытится – от побоев мэрских или от достижений современного наркопроизводства. В любом случае действие коктейля скоро пройдёт и, и они со спокойной совестью смогут обвинить мэрских в гибели ни в чём не повинного, талантливого, красивого архитектора. Такой инцидент вряд ли прибавит их лидеру очков, и всё разрешится к благополучию чистильщиков.
Всё это Фенечке ещё предстоит расследовать. Сейчас же она, не отрываясь, смотрит туда, где врачи склонились над фантастическим телом, созданным только для любви, а уж никак не для ковырятельств разного рода хирургическими инструментами; и вопрос, сейчас занимающий Фенечку, только один:
– Доктор, он жить будет?
– А смысл? – отмахивается молодой бородатый врач. – Видела, кто на выборах лидирует? Какой-то буй с бугра, рожа прямо уголовничья.
В другое время Фенечку бы непременно заинтересовала эта информация. Но – не сейчас. Сейчас она ждёт ответа. Но врач почему-то с ответом не торопится.
– Вы чего, с ума сошли! Не курить в операционной.
– Извините, – шепчет Фенечка, неловко мнёт в пальцах сигарету и нервно крестится – слева направо, потому что с рождения была атеисткой.
Ну пожалуйста, пусть случится чудо. Пожалуйста. Может быть, чуда она не заслужила. Но смерти такой человек, как Бакминстер, не заслужил точно.
Ну, брось меня, идиотку, думает Фенечка. Хочешь – брось. Только живи.
Тяжёлая капля падает на эластичный бинт и благодаря ультрасовременному верхнему слою мгновенно впитывается. Фенечка забывает, что обещала никогда не плакать. Ведь никогда не влюбляться она тоже обещала.
– Ну, ну, мокрица, – пожимает плечами врач. – Я вот не плачу, хотя тоже грустно. Красивый парень был.
Не поднимая глаз, Фенечка шепчет чуть слышно:
– Почему – был?
– А ты сама посмотри, кто над ним орудует, – и он указывает на молодую ассистентку, которая, от старания высунув язык, накладывает Бакминстеру швы на губу. – Сделает из него квазимоду – и куда потом такое чудо?
– Ну как вам не стыдно! – вспыхивает ассистентка.
– Штопай, штопай, – отмахивается врач. И тут Бакминстер тоже решает принять участие в разговоре.
– Михаил Иваныч, – зовёт он жалобно.
– Семён Матвеич, – поправляет врач.
– Михаил Иваныч, – стоит на своём Бакминстер, – ну не ставьте единицу. Я же не виноват, что просил винограду, а кретин Хованский принёс рейсфедер.
– Вот как? – любопытствует врач.
– Ну конечно! – Бакминстер явно рад такому участию в его нелёгкой судьбе. – Разве можно носить чулки с цилиндром, не ущемляя права животных?
– Ой, как интересно! – хлопает в ладоши ассистентка. – А почитайте ещё что-нибудь из современной поэзии.
– Помолчи ты, – шикает Семён Матвеич и задаёт вопрос Фенечке:
– А вы в каких отношениях с пострадавшим?
– В личных, – отвечает Фенечка. – В личных и даже, можно сказать, интимных.
– Вот это жалко, – врач вздыхает.
– Кому как, – пожимает плечами Фенечка; она поняла, что самое страшное уже позади. – Мне вот не жалко.
– Это временно, – отвечает врач. – По всей видимости, мозги товарищу отбили. Так что не роман у вас теперь, а жалобная книга.
***
Это в романах героини бросаются героям на шею, готовые принять их любыми. Это в клятвах, зачастую лживых, обещают в горе и радости, пока смерть не разлучит. Фенечка сидит в коридоре (к пациенту её не пускают – ему нужен покой), и ей, признаться, жутковато. Справится ли она? Найдёт ли в себе силы изо дня в день мужественно терпеть испытания, щедро расточаемые судьбой? Или однажды, поняв, что больше не выдержит, удерёт трусливо, поджав хвост, и общество не только не осудит – оно всецело будет на её стороне. Ведь по всем законам правы именно они…
Но есть и другие законы. Есть новообретённый Бог, вырвавший Бакминстера из лап костлявой, потому что его смерть Фенечка не в силах выдержать. А всё остальное – в силах. И, когда её вызывают, она с высоко поднятой головой идёт в палату, готовая бороться до конца.
Бакминстер не спит. Его широко раскрытые глаза полыхают словно северным сиянием.
– Фенька… – восхищённо шепчет он. – Какая ты красивая, когда объёмная…
Всё, кроме последнего слова, мгновенно убеждает Фенечку в его полной и однозначной адекватности.
– Объёмная?
– Не, ну змеинообразная была тоже ничего, только с ней, наверное, неудобно.
Фенечка смотрит, не мигая, и безо всякого логического перехода задаёт вопрос:
– Семью восемь?
– Иди ты лесом! – возмущается Бакминстер.
– Отвечай, когда спрашивают!
Он отвечает – недовольно, но правильно.
– Ага, – отмечает Фенечка. – Седьмой роман Достоевского?
– Да отвяжись ты! Откуда я знаю?
– Адекватный, – заключает журналистка. – Значит, я была змеёй?
– Ещё какой змеёй! А уж когда потолок начал падать, так вообще такое началось…
– Вот свинья, – вздыхает Фенечка, пару минут назад готовая простить ему всё что угодно. – Я думала, ему мозги отшибло, а он накурился какой-то гадости, да ещё без меня.
– Проехали, – смущённо пожимает плечами Бакминстер. – Теперь моя очередь задавать вопросы. Скажите мне, журналист Студеникина – кто наш новый мэр?
– Нет, тебя всё-таки сильно торкнуло. Нет у нас никакого мэра, – ворчит Фенечка, но на всякий случай проверяет в унибуке – и изумлённо шепчет:
– Ну ничего себе… как он смог-то?
– Ты его знаешь? – удивляется Бакминстер.
– Немножко.
Чёрные глаза широко распахнуты.
– Это мой отец…
***
Вечереет. В палате – сонная тишь. Все привычные развлечения временно недоступны, и пришлось выдумать новую игру.
– Твой черёд, – говорит Бакминстер. – Только не спрашивай, люблю я тебя или нет. Всё равно сейчас не докажу.
Фенечка ненадолго задумывается.
– Ну хорошо. Что я такого вопиющего натворила в» Глэм Швайне»?
Бакминстер улыбается с самым наглым видом.
– Говори давай! Стриптиз на столе? Оргия на барной стойке?
– Это твои версии, – уточняет Бакминстер, – или планы на будущее?
– Сейчас моя очередь!
– Ладно, ладно. Ты тридцать восемь раз подряд заказывала «Владимирский централ». Вот они, гены папаши-уголовника.
– Папаши – мэра! – восклицает Фенечка.
– Ну, ну, золотой ребёнок! Теперь к тебе вопрос. Ты бы меня бросила, окажись я идиотом?
Чёрные глаза хохочут.
– Но ведь не бросила же!
Нажми на нежность
Мариэтта стояла на балконе.
Внизу переливался разноцветными огнями идеальный сферический город – выстроенные в чёткие линии дома, разделённые геометрически выверенными парками. Жилой квартал пересекала строгая линия кристально чистой реки, за которой начинался лес – большой квадрат симметричных деревьев. В безупречно голубом небе на соразмерной высоте искрился огромный радиатор, равномерно распределяя тепло во все точки Перфектуса.
Мариэтта стояла на балконе и думала – как, и самое главное – почему она оказалась совсем одна на чужой совершенной планете?
***
А случилось это два года назад, в жаркий июльский полдень; там, на Земле, ещё зависели от перепадов температуры. Аристарх Матвеевич потел, пыхтел, поминутно вытирал мокрую лысину ладошкой и наотрез отказывался выдать визу худосочной парочке.
– Ну почему, почему? – восклицала белёсая девица, заламывая тонкие руки и поминутно цепляясь за своего тщедушного спутника.
– Сами виноваты, – буркнул Аристарх Матвеевич. – Нечего было целоваться в коридоре.
– Разве нельзя? – Мариэтта удивлённо захлопала рыжими ресницами.
– В коридоре – можно, – милостиво разрешил Аристарх Матвеевич. – А на Перфектусе их сочтут извращенцами и сообщат в посольство. Думаете, нам нужен межпланетный скандал?
Парочка взвизгнула и тут же испарилась. Мариэтта возмущённо покачала головой, и высокий хвост огненных волос метнулся из стороны в сторону.
– Я думала, Перфектус – передовая планета, – разочарованно вздохнула она. – А там даже целоваться нельзя.
– Много ты понимаешь, – проворчал Аристарх Матвеевич. – Перфектус – не просто передовая, а идеальная планета. Только там удалось создать общество, к которому мы шли бесконечно долго.
– То есть…
– Человеком, – продолжал Аристарх Матвеевич, – управляют эрос и танатос. Избавившись от жажды любви и страха смерти, он станет по-настоящему свободным. И Перфектус – самая удачная попытка. Живых любовников там давно уже заменили роботы, как и всю прочую рабочую силу.
– Брр, – Мариэтта скривилась.
– Идеальные роботы. Создаваемые по индивидуальным запросам с учётом малейших подробностей. Никаких сбоев в системе, не говоря уже о невзаимности. Разве не об этом мечтало человечество, веками страдая от безнадёжной любви?
– Ну, допустим, – Мариэтта пожала плечами. – Но ведь от смерти никак не убежишь!
– Земной человек, конечно, смертен. И тут ничем не поможешь. Но идеальный климат в сочетании с несколько отличным от нашего набором хромосом дал жителям Перфектуса возможность жить вечно. Теперь ты понимаешь? Они не размножаются и не умирают.
Мариэтта задумалась, но ненадолго. Минуту спустя она, надув розовые губы, капризным тоном заявила:
– Хочу на Перфектус!
– Какого чёрта? – предсказуемо возмутился Аристарх Матвеевич. – Ты уже ходила в отпуск, когда…
– Когда вы отправили браконьеров на Плутон, – невозмутимо продолжила Мариэтта. – Между прочим, нелегально. А если я сообщу…
Через полчаса Мариэтта получила визу. Как любой хороший секретарь, она умела управляться со своим начальством.
***
До отправления рейса Земля – Перфектус осталось двадцать минут. Мариэтта же всё никак не могла вырваться из крепких объятий верных подруг.
– Смотри, чтоб был брюнет, – в который раз велела Эвелина. – Глаза – как у Круза, а бёдра – как у Гоши Девяткина. И смотри не перепутай!
– А мне всё равно, какого, – вздохнула Эммелина. – Лишь бы не ломался.
– Да сколько можно! – возмутилась Мариэтта. – Не пропустят ваших роботов через земную таможню.
Девочки, мгновенно утратив к Мариэтте всякий интерес, разжали объятия, и весьма кстати – ещё немного, и она опоздала бы на ракету. Согласитесь, не очень приятно, учитывая стоимость билета.
Два часа спустя они прибыли на место; стюардесса вручила Мариэтте наушники, и незнакомая речь местных жителей мгновенно выстроилась в хор звучных басов, баритонов и сопрано.
Первое, что поразило Мариэтту – люди. Толпа безупречно красивых людей, высоких, стройных, с идеальной кожей и безукоризненными причёсками, приближалась к ней, широко и белозубо улыбаясь. В стеклянной витрине Мариэтта увидела собственное отражение и вспыхнула – вся в веснушках, и оттопыренные уши, торчащие розовыми локаторами!
По счастью, здесь на каждом шагу стояли генераторы внешности – небольшие кабинки, в которых можно было измениться до неузнаваемости. Вскоре результат превзошёл все ожидания Мариэтты, и она отправилась покорять Перфектус.
Дома – все до единого – были круглыми.
– Сфера – идеальная форма, – охотно объяснила приветливая незнакомка. – У нас на Перфектусе всё – идеальное.
Пару часов спустя Мариэтта уже веселилась вовсю в люминесцентном крутящемся баре – тоже сферическом, и заказывала один коктейль за другим. Восхитительные на вкус, они совсем не вызывали неприятных последствий. С потолка лилось волшебное сияние, а музыка, созданная с помощью всех передовых технологий, своей необычностью радовала слух.
Люди улыбались друг другу – а что ещё им оставалось делать? На Перфектусе не было ни политических дебатов, ни религиозных войн. Потому что ни политики, ни религии не существовало. Не было социального неравенства, потому что всю работу выполняли механизмы, и деятельность людей сводилась к нажатию двух-трёх кнопок, после чего день был абсолютно свободен, и можно было снова отправляться в бар, на танцы или на прогулку по бесконечно прекрасному городу. Денег тоже не водилось, поскольку вся индустрия развлечений представлялась к услугам людей совершенно бесплатно. И, в подтверждение слов Аристарха Матвеевича, на Перфектусе не было детей. Стало быть, цивилизация, избавленная от неизбежных мук взросления, с самого начала существовала в самом своём расцвете и собиралась существовать вечно… а отпуск Мариэтты подошёл к концу.
Вернувшись домой, она первым делом подхватила простуду, поругалась с четырьмя тётками в метро и одной соседкой, послала подальше приятеля, весьма отличавшегося от роботов – любовников в сторону далеко не лучшую, собрала все документы и навсегда эмигрировала на Перфектус.
Чтобы ещё через полгода в нём разочароваться.
***
– Чем сегодня заняться? – задала Мариэтта вопрос в пустоту. Начиналось восхитительное ясное утро, небо всё так же сияло, а радиатор всё так же грел. Небольшой частный самолётик, очень комфортный, уже успел облететь почти все районы Перфектуса, но – странное дело! – чем дальше, тем сложнее становилось отличить их друг от друга. Везде одни и те же круглые дома и квадратные парки. Если это идеально, зачем что-то менять?
Во всех барах играла одна и та же музыка. Собственно говоря, трудно было назвать музыкой тщательно подбираемый ряд звуков. Невзирая на безукоризненность формы, звуки эти не выражали почти ничего.
Точно так же дела обстояли с поэзией. Так называемое чистое искусство, воспевающее красоту Перфектуса, вскоре надоело нестерпимо – но альтернативы не было никакой. Так называемые живые картины – фотографии с эффектом 4D – полностью воспроизводили реальный мир. Или это реальный мир полностью воспроизводил искусственный?
Некоторое время она развлекалась тем, что меняла роботов-любовников, но, самостоятельно настраивая все опции, она довольно быстро запоминала алгоритм работы, и происходящее становилось предсказуемым. Назойливая мысль об этом возникала в самые неподходящие минуты, и Мариэтта довольно быстро охладела к технолюбви.
Ей хотелось живого общения – но общаться было не с кем и не о чем. Безукоризненно вежливые, жители Перфектуса улыбались друг другу и непринуждённо болтали на светские темы, но не более того. Ведь нельзя было обсудить ни политику, ни религию, ни личную жизнь… за полным неимением всего вышеперечисленного. Литература же вся сводилась к разноцветным комиксам, герои которых занимались тем же самым, что реальны их прототипы – совершали прогулки и веселились в люминесцентных барах.
Господи, хоть бы собаку какую-нибудь завести!
Животные на Перфектусе были… в зоопарках, где все желающие могли на них любоваться. А для чего ещё нужны животные?
Да что им вообще нужно? – думала Мариэтта с тоской. Только с утра до вечера веселиться? Но, похоже, идеальная жизнь не устраивала только Мариэтту. Все остальные выглядели на редкость довольными. Когда же она попыталась пожаловаться новой знакомой, та окинула Мариэтту удивлённым взглядом. Как можно жаловаться? И самое главное – на что?
Но скука всё росла, росла и постепенно превращалась в щемящую тоску по странной, часто жестокой и несправедливой, но такой непредсказуемой родной планете… куда больше не было возврата.
Мариэтта стояла на балконе и с грустью смотрела вниз.
– Девушка!
Задумавшись, Мариэтта не сразу поняла, что обращались к ней.
– Девушка! С вами всё в порядке?
Молодой человек в чёрном плаще стоял под окном и обеспокоенно смотрел на неё.
– В идеальном, – фыркнула Мариэтта, смущённая неожиданным вопросом. Но прозрачный лифт уже поглотил странного незнакомца и теперь летел вверх – прямо к недоумевающей Мариэтте.
– Меня зовут Броган, – сказал он раньше, чем она успела что-либо спросить. – Я врач.
Теперь он стоял напротив, и Мариэтта могла разглядеть его как следует. Она уже привыкла к идеальной красоте, воспринимая её как нечто само собой разумеющееся – но молодой человек был не кукольно, а как-то осмысленно красив. Большой, мощный. Высокий умный лоб, тёмные волосы до плеч. Серо-голубые глаза смотрели спокойно и ласково.
– Со мной всё в порядке, – растерянно протянула Мариэтта. Вместо ответа Броган вынул из кармана плаща небольшое зеркальце, в котором Мариэтта увидела собственное недовольное лицо.
– Вы не улыбаетесь, – сообщил он, и странная фраза, прозвучавшая как диагноз, напомнила Мариэтте избитый приём земного флирта. «Девушка, девушка! Это не вы потеряли… улыбку?» Довольно глупый флирт, но на Перфектусе не было и такого. И от неожиданности Мариэтта в самом деле улыбнулась – широко и радостно.
– Ну, значит, показалось, – облегчённо вздохнул незнакомец и направился к выходу, но в дверях обернулся и увидел погасшую улыбку Мариэтты.
– Нет, не показалось, – заключил он. – Поэтому я как врач назначаю вам интенсивную терапию.
– Какой вы, к чёрту, врач? – возмутилась Мариэтта. – Можно подумать, здесь кто-нибудь болеет.
– Если бы вы знали… можно? – не дожидаясь согласия, Броган уселся на кожаный диван. – Вчера прибыла пациентка, у которой из глаза текла непонятная жидкость. Задавала такие вопросы… ну, например, зачем мы живём.
А зачем вы живёте? – хотела спросить Мариэтта, но передумала. Удивительный собеседник оказался интереснее.
– Но вперёд! – он ободряюще улыбнулся. – Нас ждёт терапия.
Тот вечер они провели вместе в совершенно незнакомом баре, который ничуть не отличался от знакомых. Но, в танце незаметно прижимаясь к большому нежному телу Брогана, Мариэтта снова наслаждалась давно опротивевшей техномузыкой. Конечно, и тело его было результатом несложных манипуляций с генератором внешности. Но об этом почему-то не думалось – и всё.
***
Все последующие вечера они тоже проводили вместе. Потому что, как только Броган исчезал, исчезала и улыбка с лица Мариэтты, и его как специалиста в области психологии сильно расстраивал этот факт.
Она рассказывала ему глупые земные истории, стараясь не выдать своей причастности к ним; он делился необычными случаями из медицинской практики. К удивлению Мариэтты, на Перфектусе всё же были несчастные; но их несчастья рассматривались как психические отклонения от нормы.
– Представляешь, рифмует слова! – удивлялся Броган. – Но не в гимны Перфектусу, как положено, а чёрт знает как. А ещё один не любит наши техногалереи. Там, говорит, скучно.
Мариэтту и саму тошнило от обилия хрестоматийных портретов и пейзажей, к тому же созданных бездушными механизмами, но сообщать Брогану об этом почему-то не хотелось. Он так старался порадовать её этими походами!
– А книги! – восклицал он. – Разве тебе не нравятся наши книги?
Лишённые сюжета? Ну-ну. Куда как интересно читать о героях, которые только и делают, что пьют коктейли, танцуют и заказывают роботов.
– А они хотят новых! И это при том, что на прошлой неделе вышло пятьсот тридцать семь бестселлеров!
Пятьсот тридцать семь сгенерированных механизмами бестселлеров ни о чём. На следующей неделе, чуть заменив слова, выпустят ещё пятьсот тридцать семь.
Но Мариэтта никогда не говорила об этом. Она понимающе кивала в нужных местах. Она не хотела расстраивать Брогана, почему-то не отдавая себе отчёта в его неспособности расстраиваться вообще, и словно не замечала, что выражение его лица никогда не меняется. То ли она уже привыкла к вечно счастливым лицам и научилась замечать тончайшие оттенки эмоций, то ли приписывала Брогану чувства, которых у него не было, потому что…
В последнем она боялась себе признаться.
Просто страсть, говорила она себе. Глупое земное желание.
– Я хочу заказать робота по твоему подобию, – сказала она. – Ты не мог бы…
Броган понял с полуслова и без смущения распахнул перед ней чёрный плащ. Мариэтта задохнулась, поражённая роскошью обильно цветущей плоти, и долго смотрела, не в силах отвести взгляд, пока он не спросил:
– Всё запомнила?
– Всё, – прошептала Мариэтта.
Робота ей доставили через два дня. Но, несмотря на усиленную теплоизоляцию, его кожа показалась Мариэтте холодной, и она ощутила неприятный привкус железа на губах.
А потом Броган пропал. И страх полюбить его сменился другим.
***
Шли дни. Он не появлялся.
Разумеется, в идеальном обществе, лишённом не только опасностей – малейших неудобств, ничего страшного случиться с ним не могло. Просто лечение закончилось.
Это она воспринимала его как единственного собеседника, отдушину среди бесконечной тоски и однообразия. Она же была для него лишь пациенткой – а всех пациентов рано или поздно выписывают. Их танцы до вечера и разговоры до утра он воспринимал как терапию. И только.
Ему незачем было возвращаться. Но он всё равно вернулся две недели спустя, прекрасный, талантливый, необыкновенный. Самый лучший.
Но теперь он отрешённо смотрел куда-то мимо Мариэтты и казался бесконечно уставшим. Или, может быть, его усталость тоже была заметна только ей? Пухлые розовые губы были всё так же растянуты в вечной улыбке.
Он вертел в руках потрёпанную бумажную книгу, взятую неизвестно где. На Перфектусе такой появиться не могло – технический прогресс не допустил бы ничего подобного. Но тогда откуда…
Внимательно всмотревшись в обложку, Мариэтта изумилась ещё больше. Старая, как мир, история Ромео и Джульетты, до боли знакомая ей, но совершенно неизвестная Брогану.
– Тридцать шесть перфектизаций, – сказал он, и в его голосе Мариэтте послышались печальные нотки. – Тридцать шесть перфектизаций, одна за другой. Такого со мной никогда не было. Тридцать шесть человек читали эту невиданную мерзость. Откуда она взялась? Кажется, кто-то нелегально провёз с Земли.
Мариэтта вздрогнула, услышав имя родной планеты, и потрёпанная книжечка тут же стала для неё бесконечно родной.
– Подари мне, – попросила она.
– Ты с ума сошла! Её нужно уничтожить, и немедленно. Там такое… такое… ты даже не представляешь себе.
Устыдившись своих познаний, Мариэтта опустила взгляд – и, честное слово, прекрасные пальцы Брогана чуть заметно дрожали.
– Там два человека… они… – Броган явно пытался подобрать выражения помягче. Мариэтта удивлённо смотрела на него. Но в конце концов, не сдержавшись, он выпалил на одном дыхании:
– Они вступили в связь… друг с другом.
– Да не переживай ты так, – пожала плечами Мариэтта. – Это просто выдумка. Фантастика.
– Я знаю… но даже если это выдумка, кому в голову может прийти такое?
Картинка вспыхнула в памяти Мариэтты, и недавнее воспоминание ожгло огнём. Она отдала бы всё, лишь бы стать бездушным куском железа, обработанным с безупречным мастерством. Любовницей Брогана. Точной копией Мариэтты.
– И я совершенно не понял, что стало с ними потом, – продолжал Броган. – Одна пила странный коктейль, другой пытался повредить ножом эпидермис, и оба… не знаю, как сказать… сломались?
– Умерли, – чуть слышно сказала Мариэтта. – Они умерли, Броган.
– Что ты имеешь в виду?
– Некоторые живут вечно. А некоторые просто однажды перестают существовать.
Броган надолго задумался. Потом его взгляд прояснился, и он торжествующе воскликнул:
– Я понял! Кто вступает в связь друг с другом, перестаёт существовать.
– Чушь собачья! – возмутилась Мариэтта. Броган недоверчиво покосился на неё:
– Откуда ты знаешь?
Мариэтта поняла, что сболтнула лишнего, но отступать было уже поздно. Поэтому она ответила:
– Я была на Земле.
– Да что ты говоришь! – Броган чуть заметно нахмурился. – Может, ты тоже таким… занималась?
– Нет, – соврала Мариэтта, не задумываясь. – Но от этого не умирают.
Недавно увиденный образ снова всплыл перед глазами; опустив рыжие ресницы, она робко предложила:
– Если хочешь проверить, мы можем…
Договорить ей не удалось. Прекрасное лицо Брогана впервые изменило выражение. Уголки розовых губ по-прежнему жизнерадостно смотрели вверх, но сами губы скривились от отвращения, и с такой-то перекошенной гримасой он взглянул на Мариэтту, не в силах вымолвить ни слова.
– Шутка, – поспешно сказала она. – Глупая шутка.
– Отвратительная шутка, – прошипел Броган, изо всех сил стараясь вернуть самообладание. – Никогда больше не…
И тут он заметил прозрачную каплю, бегущую по щеке Мариэтты. Гнев мгновенно сменился ужасом.
– Господи, та самая жидкость! Ты заболела!
Он прижимал к себе Мариэтту, ласково гладил по голове; её била дрожь от его прикосновений, и слёзы было уже не остановить.
– Броган, я… – шептала она, – понимаешь, Броган…
– Я понимаю, – шептал он в ответ, – я всё понимаю. Срочная, срочная перфектизация!
– Броган… я тебя…
– Я тебя лично и завтра же, – заверил он. – Как же я позволил дотянуть до такого?
***
Так будет лучше.
Всю ночь Мариэтта, не в силах сомкнуть глаз, думала о предстоящей перфектизации и приходила к неизбежному выводу – так будет лучше. Сама она никогда не сможет привыкнуть к чужой и невероятно скучной планете. Ей не нужна вечно счастливая жизнь. Ей нужны приключения. Страдания. И любовь.
Любовь существа, которому сама мысль о подобном внушает ни с чем не сравнимое отвращение.
Так жить нельзя. И если нет выхода, нужно стать такой же, как все.
Броган сдержал обещание и явился утром с небольшим светлым чемоданчиком в руке.
– А что это значит? – поинтересовалась она. – Перфектизация?
– Некоторые участки твоего мозга, – охотно пояснил Броган, – дали сбой. И, чтобы тебе помочь, их просто необходимо удалить.
Так вот, значит, как.
Вот откуда ужасающий примитивизм жителей Перфектуса. Вот откуда однообразная музыка, картины, здания, книги, создаваемые по одной модели без малейшего намёка на фантазию. Вот откуда вечно довольные лица и полное нежелание что-либо менять.
Перфектизация – это лоботомия.
Ни любви, ни души, ни жалости.
И так будет со всеми хоть сколько-нибудь живыми людьми. Очаровательный Броган с гордым осознанием необходимости своей работы превратит их в безликий скот.
– Сволочь! – закричала Мариэтта и ударила острым кулачком в широкую грудь. – Сволочь!
– Тихо, тихо, – с отеческой нежностью он похлопал её по плечу. – Сейчас всё пройдёт. Вчера выписали одну такую девочку, похожую на тебя. Совсем нормальной стала. А то всё спрашивала, зачем мы живём.
Мариэтта подняла на него полные слёз глаза и прошептала почти неслышно:
– А зачем вы живёте? Да и живёте ли?
– Мы бессмертны, – Броган непонимающе пожал плечами.
– Нет, – отрезала Мариэтта. – Вы так боитесь жизни, что давным-давно умерли.
– Как же всё запущено-то… – печально вздохнул Броган. – Как же я мог…
***
Всё закончилось быстро. Вскоре Мариэтта уже лежала на кушетке, и лицо её понемногу принимало бессмысленно-блаженное выражение. Такое же, как у всех жителей Перфектуса.
Внезапно Броган заметил на полу маленький скомканный клочок бумажки. Наклонился, поднял. Кривые буквы прыгали вверх и вниз.
«Броган,Мир без тебя обескровлен…»
Дальше он читать не стал, потому что всё равно ничего бы не понял.
Он поймёт позже – через семьдесят земных лет, закрыв глаза умирающей Мариэтте. И тогда он, по-прежнему молодой и прекрасный, сделает перфектизацию самому себе. Чтобы остаться в мире, где нет смерти и любви.
Гнездо белой вороны
В церкви стоит девушка в шипованной косухе и гриндерах, раскрашенная во все цвета радуги, с пирсингом в носу, но, что характерно, в платке, из-под которого свисают малиновые пряди. Старушки, само собой, начинают шушукаться, и вскоре шушуканье переходит уже в шипенье. Ну что подобный персонаж может делать в церкви, да ещё ладно бы просто в церкви, так ещё и в великий праздник – Успение Богородицы? Исключительно осквернять храм своим вызывающим видом, больше ничего.
И, не переставая шипеть, старушки потихоньку начинают подталкивать девицу к выходу. Она, кажется, вообще не обращает на них внимания. Зрачки расширены так, что за ними почти не видно радужки – экстаз; молитвенный или наркоманский?
Неважно. Двадцать минут спустя девушка должна быть на вечеринке по случаю великого анархического праздника – годовщины перехода войск Махно в Румынию; именно этим и обусловлен такой неоднозначный внешний вид.
Юность! Она так много вмещает в себя, она прекрасна и нелогична, она хочет вращать Землю в другую сторону, потому что сколько же можно в одну и ту же, она верит во всё, она верит в себя.
Плывёт по небу яркий диск солнца – солнца бесконечного яркого дня. Девушку зовут Ольга, ей шестнадцать лет, и бесконечная яркая жизнь – впереди.
***
– А ведь это дерьмово, – выдохнув красивый клуб дыма, заявила Мара Собаньская, редкостной красоты создание. Ногти длиннее, чем юбка. Декольте глубже, чем внутренний мир. Каблуки выше, чем моральные принципы. Очаровательна, просто очаровательна.
– Что, интересно, дерьмово? – Ольга думала: если сопротивление власти – грех, то какая же власть имеется в виду, и что тогда выходит? Царской – не сопротивляйся; свергли, началась советская – тоже не сопротивляйся? А нынешней… бррр…
Маре, тем временем, наконец-то удалось сформулировать мысль.
– Дерьмово то, что ты – клуб дыма – запала на Лема.
Лем – высокий, красивый, элегантно курит и цинично улыбается; для некоторых этого достаточно.
– Почему это… начала Ольга, но Мара грубо оборвала:
– Так он же педик!
Ольга фыркнула в кулак. Вполне в духе Мары приписывать нетрадиционную ориентацию всем, кто устоял перед её чарами. С одной стороны, не могут же 80% мужчин быть геями. С другой – заниженная самооценка Маре явно не грозит.
Нет, я ни в коем случае не хочу сказать, что Мара – совсем непопулярная девушка. Вот, например, Совков – так он просто без ума от Мары, но Совков – тощий, белобрысый и вообще зануда, а Лем… ну, про Лема я уже сказала.
Впрочем, Бакланов прямо противоположного мнения как о Совкове, так и о Леме. Совков – умный парень, светлая голова и, по всей видимости, далеко пойдёт, а что такое Лем – чёрт его знает, но не нравится он Бакланову, и всё тут.
Кто такой Бакланов, спросите вы? О, это, можно сказать, мозг, сердце и душа всей организации, авторитет и идейный руководитель. Мнение Бакланова окончательно, и никто не рискнул бы с ним спорить. Прекрасно работающий мозг, богатый жизненный опыт и «вместо сердца пламенный мотор» – вот что такое Бакланов.
Прочих участников анархической организации «Чёрная Гвардия» в данной повести мы рассматривать не будем. Не то чтоб это были неинтересные личности, совсем наоборот, просто в этой конкретной истории они не играют почти никакой роли.
– Да, – Мара отхлебнула из бутылки и продолжила тираду, – запасть на Лема – это совсем дерьмово.
– Я знаю, – подумала Ольга, – я знаю. В его красоте есть что-то нехорошее, бесовское… у него глаза Мефистофеля.
Но ведь про это Маре не станешь рассказывать, поэтому Ольга сказала только «Катись уже, а?» – и ушла в другой конец зала. Тут же явился Совков, которому очень хотелось пригласить Мару на танец, но он никак не мог сказать об этом прямо и потому провёл какую-то весьма странную параллель с электронами; Мара зевала и думала, видимо, о чём-то своём, а может, и вообще ни о чём не думала, потому как думать – явно не любимое её занятие.
И тут явился Лем. Ольгу немедленно повело, и комната в табачном дыму и удушливом воздухе поплыла перед глазами.
«Я бы молилась, чтобы мы были вместе, но разве можно молиться о грехе? А по-другому – никак, только чудо».
Бакланов окинул Лема взглядом, но ничего не сказал. Этот мажор ему не нравился. Способность разбираться в людях и блестящая интуиция ни разу не подводили Бакланова, но на всякий случай его лучше пробить по базе.
– Ты чего такая грустная? – Лем вразвалочку направился к Ольге.
– А чего веселиться?
– Ну как, праздник же; пойдём потанцуем, штоль?
Мара с завистью посмотрела на Ольгу. Совков с его электронами бедняжке надоел нестерпимо, и она демонстративно принялась красить ногти в густо-бордовый, нимало не смущаясь присутствием мужчин.
– Я не танцую, – наконец выдавила из себя Ольга.
– А, ну так пойдём покурим.
– Я не курю.
– Не куришь, не танцуешь… что же нам остаётся?
– Примитивные животные, вы все! – внезапно крикнул Совков, хлопнул дверью и ушёл. Никто так и не понял, к чему он это, но веселье как-то стихло, и народ понемногу начал расходиться.
– И ведь вроде ничего чувиха, – сказал Лем куда-то в пустоту, – а водится с этими хрюсами.
– Ну, знаешь, – начала было Ольга, – это уж…
***
Участники организации делились на два типа.
К первому относились Бакланов, Совков и ещё человек двадцать, в этой конкретной истории не задействованных. Это были серьёзные взрослые люди, твёрдо знающие, чего они хотят от жизни вообще и от организации в частности.
Ко второму типу принадлежали все остальные.
Как правило, это была несильно идеологизированная молодёжь, которая мало что смыслила, зато тащилась от атмосферы. Они больше всех пили на праздниках и громче всех визжали на митингах, но ничего более ответственного им не поручалось. Сюда же относились лица неблагонадёжные, как Лем.
В последнее время первая категория всё чаще собиралась небольшими группами и что-то обсуждала. Мара, которой мощная женская интуиция подчас заменяла интеллект, нутром чувствовала, что дело здесь нечисто. Поскольку она никак не могла показаться серьёзной, ответственной и благонадёжной, доступа к тайнам у неё не было. Это вызывало в ней некоторый диссонанс, или, если цитировать первоисточник, «пипец бесило». Однако выход у неё был, и выход довольно несложный.
Достаточно было поймать за шиворот Совкова, пристально взглянуть ему в глаза и томным голосом спросить:
– Ну?
– Что – ну? – промямлил Совков. Вот если бы он не мямлил и вообще держался с достоинством, то, возможно, и мог бы рассчитывать на благосклонность Мары, что повлияло бы если не на наш рассказ, то на его судьбу уж точно. Но Совков, повторяю, мямлил и краснел, как пойманный с сигаретой третьеклассник.
– Ну ты же знаешь – насчёт этих ваших сборищ… Петечка, ну расскажи, а? – заканючила Мара, и Совков расплылся в довольно идиотской улыбке, хотя вообще-то был не Петечка, а Виталий. И нате вам – выдал военную тайну! Чёрт-те что.
Придётся, видимо, и мне приоткрыть завесу, хотя меня никто не ловил за шиворот и не называл Петечкой. Назвался груздем – соответствуй.
Они задумали взять штурмом городскую мэрию.
Помимо представителей конкретно этого города, были сагитированы и другие серьёзные люди по принципу «ты мне – я тебе». Хочешь изменить мир – начни с родного города. Совков начертил план штурма, Бакланов раздал последние указания, и ничто не предвещало беды… почти ничто.
***
Ольга с тоской смотрела в потолок и думала, как так получилось.
А получилось очень просто. Чёртов Лем, поняв, что Ольга – девушка приличная, начал давить на слабое место почти всех приличных девушек – на жалость. Тут же выяснилось, что он, во-первых, из детдома, во-вторых, жизнь – дерьмо и никто его не понимает, в-третьих, вчера сдох любимый попугайчик, и в-четвёртых, что свет в конце тоннеля забрезжил перегорающей электрической лампочкой только однажды – когда он встретил Ольгу.
Чтобы и Вы, глубокоуважаемая читательница, не прониклись и не залили слезами ноутбук, я поясню – чистое враньё. Но вот поди ж ты – на подобный склад женщин только такое и действует. Позиционируют себя по-другому. Не как, извиняюсь, вавилонскую блудницу, а едва ли не как мать Терезу. А это, конечно, две большие разницы. Жалость ли это? Если и жалость, то особого рода, потому что, скажем, Совкова особо никому не жалко. Скорее это сделка с собственной совестью, которой немного и надо – она уже привыкла к нашей неискренности.
Раскаяние пришло, как похмелье, только вместо физической тошноты – душевная. От этого, конечно, ни разу не легче, даже наоборот – никакого облегчения.
И вот тут как раз заявилась Мара, которая вообще имеет свойство появляться, где не надо. Мало того, она была насмерть перепугана.
Здесь надо ещё сказать про Мару. Никто, разумеется, не питает иллюзий относительно её интеллекта, стиля, чувства такта, моральных принципов и чего там ещё, но одно у неё точно есть – золотое сердце. Она как раз из тех, кто способен отдать всю папину заначку цыганёнку с грустными глазами или накормить бездомных уточек курицей гриль. Именно за это Совков её и полюбил. Такой чистой, невинной души он не встречал никогда в жизни. Мара казалась ему ангелом, попавшим в этот жестокий мир случайно и прошедшим необходимую обработку, и пятна на её одежде видны только в силу её безукоризненной чистоты, чего не скажешь об остальных, на вид куда менее запятнанных. Поэтому и чувства к ней Совков питал абсолютно чистые и невинные. По ночам ему снилось, как он объясняет Маре формулу Герона…
Но довольно лирики, господа! Про штурмы Мара знала только то, что это кровища и пипец. Не исключено, что она имела в виду не штурм, а шторм, но это непринципиально. Дело не в этом, а в том, что бедное наивное существо наплело Ольге, от пережитого тоже не вполне адекватной, таких вещей, что страшно представить.
Ольга, конечно, не то чтобы вот так поверила. Сначала она позвонила Совкову, попытавшись выяснить, правду ли Мара говорит или ей половина приснилась. Совков фыркнул и отключился. Тогда Мара перезвонила ему сама и с применением тех же методов довольно быстро добилась признания. Совкову и в голову не пришло бы, что чистое созданье может использовать информацию против него – ей просто интересно, вот и всё. Эврика, ей интересно!!
– Вот видишь! – торжествующе подытожила она. – Это он тебе сообщать не хочет.
И тут Ольга по-настоящему испугалась. Если штурм – кого-нибудь запросто могут убить. Во-вторых, непонятно, как это всё соотносится с христианством. И потом, она была чистым теоретиком: «гладко было на бумаге, да забыли про овраги, а по ним – ходить…», и в голову ей не пришло бы, что дело дойдёт вот до такого. Угнетало и другое – почему от неё это скрывают? Тайком, как воры… что тут скажешь?
Чем дольше, тем веселей. Ночью ей приснился сон – будто бы её варят черти в чудовищных размеров котле с мещанскими розочками, и притом ладно бы какие-нибудь приличные черти, с копытами и прочей атрибутикой, какими только детей пугать, так нет – без шерсти, абсолютно голые, зато покрытые кровоточащими язвами. Из признаков нечистой силы у них имелись тощие и какие-то обглоданные хвосты да сизые пятаки в полморды, на багровом фоне производившие мрачное впечатление. Черти периодически переругивались и подсыпали в котёл зелёный порошок, и в одном из них Ольга с ужасом узнала Лема.
Видимо, поэтому она ему и позвонила.
– Ты знаешь про штурм? – спросила она.
– Какой именно? – очень даже неплохой ответ для некомпетентного персонажа, вроде бы не обнажающий некомпетентности, но позволяющий получить ответ.
– Ну как же… они хотят штурмом… штурмом брать мэрию…
Ага. Вот он и ответ.
– Так же нельзя… надо же эволюционно…
– Конечно.
– Насилие-это не выход из ситуации!
– Естественно.
– Кровопролитие ещё никому не приносило пользы!
– Само собой.
– Хорошо, хоть ты меня понимаешь…
Разумеется, он понимал.
А на следующий день Бакланова и Совкова пригласили в полицию.
Я думаю, причинно-следственную связь объяснять не нужно?
***
Осталось два вопроса – кто виноват и что делать. Виноватыми Ольга и Мара считали себя. Мара не поняла, что такое штурм. Ольга не поняла, что такое Лем. И вот – подставили товарищей.
Ольга сидела в углу и плакала. Мара ходила из угла в угол и материлась.
Так прошло два дня.
На третий вернулись подсудимые.
– Петенька! – радостно взвизгнула Мара и бросилась на шею Совкову, и этого оказалось достаточно, чтоб он простил ей два дня допросов и необходимость всеми правдами и неправдами выпутываться из сложившейся ситуации. Однако то ли желая уж наверняка загладить свою вину, то ли по ещё какой причине танцевала Мара весь вечер исключительно с Совковым – ведь был и вечер, а как же! Событие-то какое – спасены!
Однако Ольгу вечер совершенно не интересовал, и на протяжении его она так и сидела в углу, периодически всхлипывая.
– Это она из-за Лема, не иначе, – сообщил Мара Совкову. – Она на него запала.
– Ужас! – покачал головой Совков. – Как можно ставить личное превыше общественного?
– Какие ты слова знаешь… – ахнула Мара и положила Совкову голову на плечо. В общем, ситуация явно складывалась в его пользу, ведь что считать пользой – это, в конце концов, каждый сам определяет.
Но предательство Лема и его дальнейшая судьба Ольгу не очень интересовали. Гораздо важнее было другое.
Совсем по другой причине она сказала Бакланову, что уходит из организации.
– Это как же получается? – возмутился тот. Ольга была ему симпатична. Наивная, конечно, но за пару лет усиленной работы вполне можно сделать из неё человека. Главное – нет в ней этой гнили, как в Леме, а опыт – дело наживное.
– Всё равно от меня никакой пользы…
– Интересно… а какая же от тебя должна быть польза? Ты пока только учишься. Это всё равно что детей считать иждивенцами, потому как они не зарабатывают.
– И вообще… гореть мне через это в аду…
– Чёрт возьми, – крикнул Бакланов, – чем голова твоя набита?
– Ну…
– Настоящее воронье гнездо!
– Так я и есть белая ворона, – всхлипнула Ольга, – ни Богу свечка, ни чёрту кочерга.
– Царствие Твоё, – сказал Бакланов уже куда спокойнее, – это, думаешь, что?
– Ну как… высшее… там, на небе…
– Я не об этом. Почему Твоё-то?
– Потому что Божье…
– Потому что ничьё больше! Твоё – значит, только Твоё, а не этих вот… – Бакланов сплюнул, – это значит – анархия, понимаешь?» Не пытайтесь увидеть царство Божие во внешнем, пусть даже самом блистательном объединении людей – ни в виде государства, ни в виде общества, подчинённого твёрдо установленным законам». Гегель, «Жизнь Иисуса» – поняла теперь?
– Всё равно мне теперь, – всхлипнула Ольга, – в ад…
– А нет никакого ада, – авторитетно заявил Бакланов. – Что ж Бог, садист, по-твоему?
Разрушенная картина мира начинала складываться.
Впереди открывалась целая жизнь.
Что-то будет?
Сердце
Никто не умрёт девственником.
Жизнь всех поимеет.
Курт Кобейн.
Женщин в анархической организации «Чёрная гвардия» было немного, да и то более для красоты. Была хорошенькая наивная Ольга. Была невыносимо глупая красотка Мара. И ещё была Эська, Эсфирь Гриневич, товарищ Эсфирь. Эська, без тени кокетства говорившая о себе – у меня противозачаточная внешность; Эська, которую ценил даже Бакланов. Да что там Бакланов – даже ярый сексист Рыбин, всех женщин при встрече хлопавший по заднице, Эське подавал руку; и в голову никому не приходило истолковать это в том смысле, что у Эськи не очень-то и разберёшь, по чему хлопать. Потому что Эську уважали. Кто ещё из участников «Чёрной гвардии» окончил Финансовую академию с красным дипломом? Только она, Эська, которую сильно раздражало, что всех анархистов люди неосведомлённые считаю невежественным быдлом; попадалось и оно, но без него куда же?
К двадцати шести годам сухие Эськины губы целовали только чёрное знамя – жадно, со всей нерастраченной страстью. Ибо это была настоящая анархистка, в самом лучшем смысле слова. Только она решалась спорить с Баклановым.
– Нам нужна своя партия, – восклицал он, – у всех есть партия, и только у нас нет.
– Чушь собачья, гадость и провокация, – возмущалась Эська, – даже слушать неприятно. Если уж мы против власти, так незачем в неё и лезть.
– Слишком пафосно, – не унимался Бакланов, – систему нужно подрывать изнутри.
– Слишком просто, – не отставала Эська, – прогибаться под систему, даже с целью подорвать.
И тут поднялась Мара. Она вообще любила половину собрания зевать и в разные цвета красить ногти, а потом неожиданно подняться и ляпнуть какую-нибудь несусветную глупость; но в этот раз она сказала очень простую и очень важную вещь:
– А я-то беременна.
И тут все разом забыли про дискуссию и бросились поздравлять Мару, потому что ну ничего ж себе – смена, будущий новый член анархического общества; но всё испортил Совков, ни к селу ни к городу объявивший себя вторым участником торжества. Ну, ещё чего не хватало! Совкова поздравлять никто не стал, потому что кому какая разница, кто отец, когда речь о сыне «Чёрной Гвардии», и что за эгоцентризм такой, всё под себя заграбастать, загрести, да ну ещё бы – с такой-то фамилией.
Бедный Совков! Он хорошо знал математику, он прекрасно понимал, что по срокам ну никак не может быть отцом – и всё-таки ему хотелось хоть на миг ощутить себя причастным к прекрасному. Тщетны бывают скромные надежды.
Ну вот; после такого-то разговора Эська ехала домой в битком набитой электричке, потому что жила не возле штаб-квартиры, а чёрт знает где, и потом ещё нужно было пересаживаться и минут двадцать ждать следующую электричку; тут-то она его и увидела.
Ну, увидела и увидела, и в сторону отвела глаза, потому что и на лекциях по экономике, которые он вёл, отводила и старательно конспектировала дрожащей рукой; конспект получался кривым, но дословным.
Отвела глаза, вяло кивнула – что ему до неё? Но он узнал, ни с того ни с сего обрадовался, вспомнив подробный ответ на экзамене и умные чёрные глаза, блестевшие из-под очков с чудовищными диоптриями.
– Эсфирь! Ну, как устроилась? – поинтересовался, с грустью подумав, что такие, как правило, не устраиваются, такие вкалывают всю жизнь на глуповатых деловитых коллег.
– Да я… это…
Не рассказывать же ему про «Чёрную Гвардию»; а больше в Эськиной жизни ничего и не было. По счастью, ему и не нужен был ответ, он взялся рассказывать о себе; долгий, подробный пошёл рассказ, и долгий путь в электричке до другой совершенно станции, и осознание, и предложение пойти погреться, и вино из чайных чашек, и…
Дальнейшее Эська помнила смутно. Как жаркий, стыдный сон, как запретный яркий фильм сквозь пальцы заботливой мамы, закрывающие невинные детские глаза.
Потом она бурно и со всхлипами рыдала, завернувшись в простыню, запоздало пытаясь скрыть худое, жалкое тело.
– Ну, Эсь, – повторял он, ничего не понимавший, – ну ты чего, ну ты же сама хотела, Эсь…
– Это я от счастья, – ответила Эська и зарыдала ещё громче – от осознания собственной недостойности.
Тогда рассказывать продолжил он – Эська слушала и не слышала, вдыхая запах кожи, и поняла с его слов только одно – он собирается стать депутатом. Ну, не всё ли равно? Голова Эськина кружилась, и ничто в мире не имело значения.
***
Голова Эськина раскалывалась.
Надо открыть глаза, как бы ни закрывались обратно.
Потолок был другой.
И другие стены, в бурых обоях.
И сама Эська – другая, похмельная и голая.
Ой.
Значит, не приснилось.
Нашарила под диваном смятый ком из грубого белья и мятого серого платья, всегда так безукоризненно выглаженного. Торопливо оделась, скрутила волосы в скучный бабий узел.
Так.
Теперь надо выбираться отсюда.
Олег стоял в дверном проёме, прекрасный и прекрасно это сознающий. Совершенная обнажённость, обнажённое совершенство… не суть ли одно?
– Ты куда?
– На работу, – не глядя на Олега, вяло отмахнулась Эська.
– Так сегодня ж выходной.
– Всё равно… диссертацию надо писать… и вообще…
– Кандидатскую?
Кандидатскую она защитила в двадцать три.
– Докторскую.
– Слушай, – сказал он, – а ведь нам нужны такие люди.
– Кому это – нам? – она брезгливо поджала губы. Она снова была анархисткой до мозга костей, она не собиралась ни с кем иметь дела.
– Но я же рассказывал, – обиделся он. – На лекциях ты как-то повнимательнее слушала.
Видел бы кто их со стороны – примерную студентку в сером платье-мешке и её полностью обнажённого преподавателя. Эська тряхнула головой, отгоняя посторонние мысли и заодно давая понять – никакого ей нет дела до Олега с его гешефтами.
Тогда он наклонился и поцеловал Эську в большой умный лоб.
Это было странно – в семье было не принято проявлять нежность к некрасивой девочке, а у всех остальных – тем более.
– Ну, – сказал он недовольно, – ещё оделась зачем-то, – и потянул молнию вниз…
Когда Эська была совсем юной и недостаточно хорошо знала английский, чтобы читать на нём философские трактаты, годилось всё, что попадалось под горячую руку, в том числе любовные романы разного качества. Эротические сцены её не смущали и не вызывали интерес – это было что-то из другого мира, не имевшего к Эське ни малейшего отношения, всё равно что какое-нибудь фэнтези; на это можно было только фыркнуть и сказать – придумают же!
Одна такая сцена обрывалась загадочной фразой – аnd she exploded. Эська заглянула в словарь – explosion означало взрыв. Придумают же, сказала Эська, фыркнула и выписала новое слово в блокнот; больше ничего её не заинтересовало…
And she exploded.
Она взорвалась, она разлетелась на куски, но не исчезла, растворившись в воздухе, слившись с ним, став каждой каплей, каждой чаинкой на дне стакана, тиканьем часов, холодной свежестью нового дня, став – всегда считавшая себя чужой этому миру – неотъемлемой его частью; и тонкая оболочка, которая осталась от Эськи, была такой лёгкой, что казалось – она вот-вот оторвётся от земли и взлетит.
***
– Пётр Алексеевич Кропоткин, – сказал Бакланов, – сделал очень правильный вывод. Приближает анархию тот, кто оставляет государство без работы. Но как быть при необходимом столкновении с государственными структурами?
Поводом к такой теме дискуссии послужило вот что. Накануне стали обсуждать, какое отчество вписать будущему ребёнку Мары в свидетельство о рождении. Совков, разумеется, предложил свою кандидатуру, за что его снова подняли на смех. Вообще после того, как он открыто объявил о своей всепоглощающей страсти к Маре, его репутация сильно упала.
Разозлившись, он заявил, что настоящему анархисту вообще не нужно свидетельство о рождении, как и любой другой документ государственного образца. Ладно ещё они, старшее поколение, вынужденное жить в отсталом несовершенном мире. Но человек новый, дитя грядущей, несомненно прекрасной эпохи, должен обходиться безо всей этой макулатуры.
– Ты торопишь события, – возражал Бакланов, – иногда приходится идти на компромисс. Вот, например, Эсфирь отказалась работать на благо государства, при этом имея красный диплом…
– Государственного образца, – заметил Совков.
– Ну и что? Человек получил образование, что несомненно пойдёт на пользу всей организации, а уж как она его получила – никого не касается. Браво, Эсфирь!
– А по-моему, как участник «Чёрной гвардии» она не имеет права пользоваться ничем, что предоставляет государство.
– А вот мы её и спросим, что она думает по этому поводу. Эсфирь!
Эська впервые в жизни прослушала вопрос. Недоумённо взглянув на спорщиков из-под очков, она тихо сказала:
– Я думаю, скоро весна.
– Вот именно, – вскричал Совков, – скоро весна новой жизни…
– Фу, как пафосно, – перебил Бакланов.
– А такие люди, как Эсфирь, по-прежнему обучаются в закоптелых учебных заведениях вместо того, чтобы заниматься самообразованием.
– И что же, – не унимался Бакланов, – это рабом государства быть нельзя, а потребителем – можно, раз уж пока оно существует.
– Вот из-за таких, как ты…
Эська тяжело вздохнула и прошептала себе под нос:
– Но ведь правда – весна…
***
Олег дозвонился ей на третьи сутки и часа два пытался втолковать две очевидные, на его взгляд, вещи:
Им нужно встретиться.
Анархо-синдикализм невозможен.
Я докажу ему, что он неправ, сказала себе Эська. Я только затем и встречусь, чтобы доказать, честное слово, только затем…
Зачем она одолжила у Мары лиловый топ и ядовито-зелёные туфли на высоченной шпильке – этого она не могла сказать. На каблуках она ходить не умела, а топу с чудовищным декольте явно не хватало содержимого, но Мара всё равно восхитилась, потому что сердце у неё было золотое, а красота почти всегда в глазах смотрящего. Олег, кажется, ничего не заметил. Разговор, который сначала не клеился, сам собой перерос в пламенный диспут, едва речь зашла о политике.
– Да пойми ты, дура ума! – кричал Олег, – в нашем обществе и отдельно взятой нашей стране анархо-синдикализм долго не протянет. Либо к власти придёт наша партия, что означает наилучший вариант развития событий, либо… либо…
Внезапно он побледнел и осел на пол.
– Что, что такое? – ахнула Эська, секунду назад называвшая его тираном и коррупционером.
– Сердце…
Потом приехала «Скорая», и в этот раз всё обошлось. А дальше – кто его знает? Ночью, лёжа на груди Олега, Эська слушала этот нервный, неровный стук.
И внезапно поняла – она сделает всё, что он захочет.
***
Подумаешь, говорила она себе, подкорректировала предвыборную речь. Подумаешь, пообщалась с электоратом. Подумаешь, оформила листовки. Подумаешь, теперь их раздаю. Ведь это же я так, просто, надо же помочь человеку. Ведь у меня же принципы, я состою в организации, а это так, временно. Всё равно кого-нибудь выберут, не его, так другого. Какая мне разница? Моё дело – маленькое, раздам листовки и…
Дверь, в которую она безо всякой надежды звонила минуты две, внезапно распахнулась.
На пороге стоял Бакланов.
– Вот оно как, значит, – сказал он.
And she exploded.
Взрыв был чудовищный, сотрясший всё её маленькое, жалкое тельце. Кто-то говорил, что агония – оргазм? Эське не суждено было сравнить. Она не успела почувствовать никакой лёгкости, никакого слияния с вечностью – солнце лопнуло в груди. Или…
Сердце.
***
Женщин в анархической организации «Чёрная Гвардия» было немного. Да и что там делать женщинам? – презрительно поинтересовался сексист Рыбин.
А впрочем, ведь не зря само слово «анархия» женского рода. Как и другие важные, страшные, прекрасные слова. Любовь, например. Или смерть…
Так шептал себе под нос Совков. Он был пьян, и ему казалось – он говорит громко.
И да, забегая вперёд – у Мары родилась девочка.
Метахимия
Роман Собакин, молодой, перспективный и, можно даже сказать, талантливый журналист, ни с того ни с сего взял да и влюбился. Вышло это довольно глупо и для самого Романа совершенно неожиданно, потому как с ним в жизни не случалось ничего подобного, невзирая на то, что к двадцати восьми годам его джентльменский список насчитывал двадцать восемь женщин – по одной на каждый год. Разумеется, с рождения вести этот отсчёт было бы невозможно, поэтому, чтобы сравнять счёт, на каждый год приходилось две, а то и три; наконец ему удалось, но снижать темпы не хотелось, и Роман задумался, какую бы теперь цифру взять за ориентир.
Началось всё довольно предсказуемо – в редакции Роману поручили провести интервью с профессором Брагиным, милым старичком, которому как раз выдали премию за вклад в развитие биохимии.
Лаборатория располагалась где-то на отшибе, и Роман поехал туда на метро; автомобиль у него был, но больше для статуса, потому что стоять в пробке и материться Роман любил меньше, чем читать и спать в тёплом вагоне. Однако в этот раз ему не удалось ни того, ни другого; был час пик, и пришлось страдать, вжавшись в чьи-то не слишком свежие прелести.
Когда он наконец вышел на свет, то с наслаждением вдохнул весенний воздух, – а в воздухе, между прочим, пахло грозой. Однако Роман был человек скептичный и не придал этому никакого значения. А зря – во-первых, потому что сейчас же хлынул дождь, а во-вторых… но под дождём Романа не очень-то интересовало, что там будет во-вторых. Ругаясь, он принялся искать лабораторию, которая находилась в каком-то Богом забытом переулке; к тому моменту, как он её обнаружил, его бежевые брюки уже совершенно никуда не годились.
Дверь в кабинет профессора Брагина, обитая облезлым чёрным дерматином, была закрыта; Роман колотил в неё минут пятнадцать, но безо всякого результата. Вынув из кармана стильный блокнот – молескин, он сверился с записями – да нет, всё верно, отчего же не открывают? Он стукнул ещё раз. Настроение его к тому моменту уже окончательно испортилось, под стать бежевым брюкам.
– Да сколько можно? – возмущённо пискнул из-за двери нервный женский голос. – Люди, между прочим, работают!
Роман представил себе средних лет лаборантку – из тех, что усерднее красят глаза, чем моют пробирки, и звёзд с неба не хватают, но порой могут сцапать какое-нибудь научное светило.
– А мы тут – не люди? – парировал он. – Или мы тут – не работаем?
Девица тяжело вздохнула и, как ей показалось, тихо выдала такую нецензурную тираду, что изумлённый Роман снова полез за блокнотом; но тут дверь наконец распахнулась.
На пороге стояло маленькое, тщедушное существо в замызганном халате, шапочке и чудовищных размеров защитных очках.
– Чай он пьёт, чай, старый маразматик! – прошипело оно сквозь плотно сжатые розовые губы.
– Старый?
Роман побледнел и судорожным движением поправил волосы, желая скрыть несуществующую лысину; но тут до него дошло, кого имело в виду существо.
– Да как вы смеете? – воскликнул он. – Брагин – профессор, великий человек, гений!
– Великий человек? – розовые губы искривились в презрительной ухмылке. – Гений? Пойдёмте, я вам покажу, – и тщедушное создание за рукав втащило мало что понимающего Романа в кабинет, который оказался так себе – длинный стол, заваленный бумагами, пробирками и какой-то дрянью, грифельная доска. Тоже мне, профессор, подумал Роман. Ему самому было ещё довольно далеко до личного кабинета, однако дизайн он уже продумал до мельчайших подробностей.
– Смотрите, – сказало существо в халате, – примитивнейший малональдегид, вступая в контакт с ДНК, образует ДНК-аддукты. Это вам должно быть известно из школьного курса химии.
Роман, конечно, много всего вынес из школьной программы. Но из курса химии – гораздо меньше, чем из остальных.
В восьмом классе на уроках он трепетал. В девятом – читал под партой Бодлера. В десятом – спал, потому что перед тем всю ночь читал того же Бодлера, но уже в оригинале. В результате ему была известна только формула этилового спирта да мышьяк-арсеникум, которым можно было обзывать младшего брата Сеньку. Химичка смотрела на Романа с брезгливой жалостью, как на раздавленную лягушку, и, вздыхая, выводила тройку за переписанный «своими словами» параграф учебника.
– Как же, пропаду я без вашей химии, – Роман, победитель всевозможных олимпиад по литературе и английскому, в ответ лишь скалил зубы. А сейчас смотрел, как тощая фигура мечется у доски, выводя формулу за формулой, и с ужасом осознавал – пропадает.
Он и сам не понимал, что такого в злобной владелице замызганного халата, но такой энергии, такой страсти, такого всепоглощающего интереса к абсолютно бессмысленной, с его точки зрения, чепухе ему ещё ни у кого не доводилось видеть.
– Вы понимаете? – поинтересовалась девушка, закончив речь. Вся доска была изрисована вдоль и поперёк. Роман вяло кивнул.
– Вот, – подытожила она. – А Брагин ваш – не понимает.
Тяжело вздохнув, она провела рукой по голове. Шапочка слетела на пол, и роскошные светло-рыжие локоны рассыпались по плечам.
– Какие у вас волосы… – прошептал Роман завороженно, в этот раз даже не стараясь сделать комплимент. Но он подействовал. Девушка зарделась.
– Да, формулу шампуня я лет в тринадцать вывела, – сказала она смущённо и сняла чудовищные защитные очки.
И вот тогда Роман Собакин, молодой, перспективный и, можно даже сказать, талантливый журналист, ни с того ни с сего взял да и влюбился.
– Да даже проще можно, – продолжала она, нимало не заинтересованная в реакции собеседника. – Вот у вас какая группа крови?
– Двадцать… девятая… – пробормотал Роман, думая о чём-то своём.
– А, какая разница! Дайте руку.
И, не встретив ни малейшего сопротивления, протёрла спиртом безвольный палец, ввела в него длинную тонкую иглу, размазала по стеклу алую капельку. Потом, снова надев очки, что-то смешивала в пробирке, отмеряла, вычисляла, уже почти не матерясь, и наконец…
Наконец вернулся профессор Брагин, седой, тощий и странный даже на вид. Нужно было приходить в себя и брать интервью. Ничего не значащие вопросы. Ничего не раскрывающие ответы. Ночью Роману снилась девушка в халате. Она прижималась к нему всем телом и шептала:
– Это вам должно быть известно из школьного курса биологии…
Проснувшись утром, он готов был поклясться, что и вчерашнее было сном; но на пальце запеклась кровавая ранка.
А потом случилась вещь ещё хуже всяких любовей – Роману Собакину урезали зарплату. Причём довольно существенно урезали. Он, как положено, возмутился, пришёл в редакцию, а в редакции ему заявили, что на него пришла жалоба от профессора Брагина, и что если такое ещё повторится – здесь церемониться не станут и пошлют Собакина к чертям собачьим.
Что за дичь? Он хлопнул дверью, про себя назвал главреда термином из лексикона рыжей девицы и отправился в лабораторию – куда ему ещё было деваться.
Профессор Брагин сидел у доски и мелом выводил на ней цветочки; при виде Романа он поднялся и буркнул:
– А, вы?
– Я, – сказал Роман почтительно, однако с достоинством. – Скажите, профессор, что вас так возмутило в интервью?
– Ещё бы меня не возмутило, молодой человек, – проворчал Брагин. – Я читал лекции в Сорбонне, а вы, прошу прощения, что написали?
– Извольте, – ответил на это Собакин и включил запись на диктофоне, задребезжавшую скрипучим голосом старого учёного:
«А зимой я тут как раз читал эти, как их?
– Лекции? – услужливо осведомлялся Роман.
– Да, точно, лекции. В этом, как его…
– МГУ?
– Да ну нет же, как бишь… Са… Сара…
– Саратове?
– А чёрт знает, может, и в нём».
– Ну, – сказал Роман, – и что же вам не нравится?
И тут произошло совершенно неожиданное. Профессор внезапно уронил на стол седую голову и разрыдался совсем по-детски. Невыносимо было смотреть, как он плачет, лёжа среди пробирок. Роман стоял рядом и, не зная, что предпринять, ласково гладил руки в синих узлах морщин.
– Это всё она, – всхлипывал профессор. – Это всё она…
Болезнь Альцгеймера, догадался Роман, но вслух ничего говорить не стал.
– Всё она, мерзавка, дрянь рыжая! Все извилины заплела! Чёрт бы побрал учёный совет с его советами! «Возьмите аспирантов, возьмите аспирантов» – взял эту кошку чердачную! Второй год бьюсь – диссертацией там и не пахло! Куда там – она практики хочет, она опыты хочет ставить! Франкенштейн нашёлся – Тонька Маруськина!
Последнее слово он проревел басом и изо всех сил стукнул кулаком по столу. Вбежала злополучная девица, ещё более растрёпанная, чем в прошлый раз – от халата оторвалась одна пуговица, и Роман изо всех сил старался туда не смотреть. Под мышкой у девицы сотрясалась большая клетка, по которой бешено носилась взад-вперёд белая мышь.
– Вызывали, Аркадий Сергеевич?
Профессор съёжился, как от удара, и прошептал:
– Нет, не вызывал, Антонина. Можете идти.
– Сами только что сказали – Маруськина, – девица пожала плечами. – К тому же мне бы хотелось, чтобы вы взглянули на мышь. Так она бегает третьи сутки, не прерываясь на еду, сон и, прошу прощения, естественные потребности. Какая экономия ресурсов! А дело всего лишь в незначительной инъекции…
Профессор закатил глаза.
– Ради Бога, Антонина – идите…
– Ведь здорово, правда?
– Очень, – ответил за Брагина Роман, и Антонина, к великой радости обоих мужчин, тут же переключилась на него.
– Вам правда нравится?
– Всех мышей извела… – беспомощно проворчал профессор. – А вы-то чего хотели, молодой человек?
Но все молодые люди уже покинули кабинет. Роман любовался Антониной. Антонина любовалась мышью.
– Совсем не ест, – повторяла она восторженно, – и даже не гадит.
И тут мышь решила в прямом смысле подгадить Антонине и принялась опровергать её слова, не снижая при этом скорость.
– Допустим, – девушка пожала плечами. – Но ведь не ест!
– А сами-то вы давно ели? – поинтересовался Роман, окинув взглядом худенькое тельце. Антонина задумалась.
– Сегодня – точно нет. Вчера… вчера, кажется, тоже нет.
– В ресторан, срочно! – скомандовал Роман.
И они отправились в ресторан.
– Вы что будете заказывать? – поинтересовался он. В полумраке лицо Антонины без очков было пугающе красивым. Халат она сняла – под ним обнаружилась растянутая майка-алкоголичка того же замызганного цвета, но Антонина ничуть не смущалась, сидя среди нарядных посетителей.
– Даже и не знаю…
Роман закрыл рукой цены и стал называть официанту блюда – одно за другим, стараясь не думать об урезанной зарплате. Что-нибудь ей в любом случае понравится, а что не понравится, он и сам доест, он ведь мужчина в теле, а не такое вот эфирное создание…
Очнулся он, обнаружив у себя в салате чужую бесцеремонную вилку. Перед Антониной высилась гора опустевшей посуды.
– Я подумала, вы не хотите салат, – сказала она безо всякого смущения, просто констатируя факт.
– Вы читали Ницше? – поинтересовался Роман, просто чтобы разрядить атмосферу.
– Ко-го?
Обычно после такой реакции Роман оплачивал ужин и уходил домой один – подобный женский контингент его совершенно не интересовал. Но Антонина – он точно знал – была особенной девушкой.
– Ницше. Это у которого про сверхчеловека, – уточнил он. Ведь не могла же она не слышать! Но следующий вопрос совершенно выбил его из привычной донжуанской колеи:
– А вы хотите стать сверхчеловеком?
– Я?
Роман задумался. Хорошенький вопрос, ничего не скажешь.
– Ну, я, конечно, работаю над собой, – начал он. – В частности, на прошлой неделе, посетив выставку Босха, написал в авторском блоге о том, что…
– К чёрту ваши разглагольствования! Хотите или не хотите?
– Хочу, – сказал Роман, любуясь её шеей и утратив нить дискурса.
Антонина просияла.
– Значит, будем делать.
– Будь по-вашему, – миролюбиво согласился Роман и стал разливать по бокалам вино, но Антонина резко хлопнула его по руке. На скатерти расплылось алое пятно, напомнившее Роману пятнышко на пальце.
– Ещё раз, – спросила Антонина строго, – хотите или не хотите?
– Ну, скорее да… – он не был уверен в сути вопроса, он вообще ни в чём не был уверен. Пусть будет так, как она считает нужным.
– Так зачем же вы пьёте, чёрт бы вас побрал?
– Да я немножко… – Роман вспыхнул. Он хорошо разбирался в алкоголе, вообще любил выпить, и девушки, слишком активно пропагандировавшие здоровый образ жизни, его тоже не особенно прельщали. Но Антонина была особенной. Безусловно.
– Курите?
– После секса, – признался он и почему-то смутился. Она смерила его оценивающим взглядом и сделала вывод:
– Ну, значит, не особенно часто.
Роман уже готов был обидеться, но тут она совершенно неожиданно поднялась из-за стола и сказала:
– Поехали.
– Куда?
– Ко мне, разумеется, – сказала она таким тоном, будто иных вариантов и быть не могло. – Лаборатория-то уже закрыта. Или вам сегодня неудобно? Ну вы уж постарайтесь, сами понимаете – не хочу затягивать.
Да, такой удивительной девушки Роман в своей жизни ещё не встречал. До её дома добирались на такси. Роман пытался заговорить о чём-нибудь привычном – литературе, искусстве, – но его всякий раз обрывали каким-нибудь весьма бесцеремонным вопросом, к примеру, не было ли у него в родне алкоголиков. Всё это было очень странно, и Роман задумался, не рассматривает ли она его как отца своих будущих детей; из урезанной зарплаты выплачивать алименты не хотелось даже такой необыкновенной девушке. Впрочем, решил он, жизнь покажет.
Квартира Антонины была маленькая, тесная, со стен клочьями свисали бурые обои, и всюду валялись колбочки, баночки и пробирочки. Девушка тут же удалилась в ванную, откуда не выходила довольно долго; вышла, однако, полностью одетая и всё такая же растрёпанная.
– Снимайте рубашку, – приказала она, и Роман беспрекословно подчинился. Антонина ахнула:
– Боже мой, какая красота!
– Правда, что ли? – он зарделся, удивлённый неожиданным комплиментом. Неожиданным от Антонины – к женскому обожанию вообще он давно привык, так что оно даже начало ему надоедать.
– Конечно, – заверила она. – Такие вены… Чёткие!
Комплимент был весьма своеобразным. Ну и ладно, подумал Роман. Мало ли у кого какие фетиши. Но, пока он мысленно благодарил судьбу, наградившую его такими венами, Антонина наполнила прозрачной жидкостью шприц. И всё сразу стало ясно.
– Так вы имели в виду… это? – прошептал он. Антонина недоумённо подняла на него огромные зелёные глаза.
– А вы что имели в виду?
И, пока он подбирал слова, чтобы потактичнее ответить на её вопрос, она ловко и почти безболезненно ввела в его вену тонкую блестящую иглу.
Потом всё смешалось и исчезло.
Он открыл глаза.
В голове, сменяя друг друга с фантастической скоростью, мелькали образы, будто это была не голова даже, а калейдоскоп. Потом вспомнилось – он метнулся к стене, начал отдирать.
– Эй, полегче там! – донёсся до его слуха возмущённый женский голос из ниоткуда, но Роман, не обращая на него внимания, продолжал рвать обои, пока не обнажил все стены в комнате, кухне и прихожей. Рванулся к двери.
– Не пущу! – пискнула Антонина, но он одним движением плеча отстранил её и выбежал на улицу.
Как-то в годы пубертата он перебрал с энергетическими напитками; всё в нём тогда танцевало, и каждая клеточка рвалась на свободу. Теперь было то же, но в тысячу раз сильнее; проносясь галопом мимо спешивших по делам людей, он на ходу отметил, что, должно быть, невыносимо так медленно двигаться. Но эта мысль тут же сменилась какой-то другой.
Добежав до редакции, он ворвался в кабинет главреда и выдохнул:
– Ну?
Главред ухмыльнулся. Конечно, подумал он, зарплату урезали бедолаге, вот теперь и клянчит хоть какую работу – жрать-то надо такому толстому. И, не глядя на Романа, сказал:
– Вон, в Черёмушки поедешь. Там старушка какие-то кружева плетёт – возьмёшь интервью.
Не поблагодарив, Роман вылетел из кабинета и помчался к бабушке. Пешком. Влетев к ней, вспотевший, растрёпанный, красный, он так же с порога гаркнул:
– Интрвью!
Бабушка, тихая, подслеповатая старушка, удивленно взглянула на Романа из-под роговых очков и мурлыкнула:
– Чавой?
В голове вновь шевельнулась мысль и даже ненадолго задержалась.
– Рскжитеосебе, – выпалил он скороговоркой. Бабушка вздохнула – эх. молодёжь! – и начала певучим голосом, как сказку:
– Ну как оно тебе сказать, милок? Родилась вить это я не здесь, родилась вить это я в городе Архангельске. И морозы в тот год стояли – таки-и-е морозы!
– Чёртвзми, – прошипел Роман, – нлзя пбстрей?
Бабушка закрестилась.
– Да рази ж можно, милай мой, поминать-то его, нечистого? Вона давеча было чаво – послали эдак парня молодова к чорту, так он и провались к чорту, красивый до чаво, как вон ты. И милиция искала, и с собаками искала – нет нигде, пропал и след. А то ещё вить как оно бывает…
Не дослушав, как оно бывает, Роман выскочил на улицу, оставив старушку недоумённо вздыхать и креститься. Мало-помалу она пришла к мысли, что сам нечистый её и посетил. Долго же она в тот вечер молилась!
А Роман пулей нёсся на строительный рынок. Обои – снова вспыхнуло в воспалённом мозгу. Пробегая мимо парка, он увидел на скамейке влюблённую парочку – юноша робко обнимал за плечо свою спутницу.
– Смтри, как надо! – воскликнул Роман и впился девице в губы так, что чуть душу из неё не высосал. Возмущённый ухажёр попытался было выразить своё возмущение, но где ему было угнаться за Романом! Тот уже, растолкав толпу, схватил первые попавшиеся обои, розовые в синий цветочек, не глядя, бросил на прилавок три смятые купюры и понёсся назад к Антонине.
Она в это время плакала над мышью. Пробегав три дня взад-вперёд, несчастное животное, судя по всему, отбегалось и теперь лежало на полу клетки, задрав лапы вверх. Антонина жалела мышей, коих за два года практики перепортила уже немало; выдернув из горшка засохшую диффенбахию, она вознамерилась похоронить в нём жертву науки, но тут влетел Роман с диким воплем:
– Клей!
Обойного клея у Антонины не оказалось. Был только герметик, которым Роман через две минуты перемазался с ног до головы, а ещё минут через десять перемазал всю прихожую.
И начался неописуемый, нескончаемый кошмар. Роман то выбегал из квартиры, размахивая руками и вопя нечто нечленораздельное, то возвращался – с полупустой банкой клея, с полуголыми девицами, с синяком под глазом, с милиционером за спиной. Закрывать дверь было бесполезно – он распахивал её ударом ноги. Невозможно было есть, спать, работать – жизнь Антонины превратилась в ад.
Мысли мелькали. Мысли сменяли друг друга. И что-то самое важное, самое главное Роман никак не мог различить в этом стремительном потоке.
На двенадцатый день, долго и напряжённо вглядываясь в лицо Антонины, он вспомнил – и резким движением повалил её на пол. Треснула растянутая майкка, разрываясь пополам.
– О Господи… – прошептала Антонина и, видимо, была услышана. Роман скатился с неё и неподвижно замер на полу, подняв к потолку все четыре конечности.
Мышь приоткрыла правый глаз.
– Очнулся! Очнулся!
Он увидел, как над ним склонилось бледное лицо Антонины, и снова провалился в блаженное забытье – но уже ненадолго, часа на два, не больше.
– Какое сегодня число? – он с трудом шевелил губами, но Антонина поняла.
– Семнадцатое.
– Семнадцатое – что?
– Июля. Ты пробыл в коме всего две недели, то есть ненамного дольше мыши – вот это организм!
– Господи, да меня же уволят! – прошептала он и попытался подняться, но Антонина остановила его и ласково сказала:
– Уже уволили. Спи, спи.
– Да как же это… – запротестовал он.
– Ну, побочный эффект. Упадок сил. Я там кое-что поменяла, больше такой реакции не возникает, – и Антонина указала на мышь, которая преспокойно грызла какие-то мышиные лакомства, орехи, что ли. – Скоро поправишься, и продолжим.
– Нет уж, спасибо, – буркнул Роман, но девушка поцеловала его в лоб и сказала:
– А я тебе бульончика сварила. Будешь?
Бульончик придал ему сил – настолько, что он тут же попытался обнять Антонину, но та отстранилась.
– Потом. Дня через два.
И ведь показывал же опыт – не стоило ждать от неё ничего хорошего; и бежал бы от неё Роман с бешеной скоростью, пока цел, здоров и адекватен; но не тут-то было. Какие там двадцать восемь женщин – не было никого, только она одна, Антонина.
Два дня он не пил, не курил, не употреблял жирной пищи и проходил всевозможнейшие тесты, определяющие уровень интеллекта. Из самой ситуации было очевидно, что он у Романа ниже среднего, однако по результатам выходило сто пятнадцать. На третий день Антонина снова сделала ему какую-то инъекцию и ещё раз поцеловала в лоб – за все тяготы и лишения.
Он открыл глаза – сонные, мутные, бесконечно печальные. Теперь он видел всё, и даже больше, чем нужно. Вновь подлетела эта глупая девочка со своими тестами, но он сказал ей только:
– Принеси бутылку.
Уровень интеллекта он знал и так.
Двести.
За вторую бутылку он написал ей кандидатскую. За третью – докторскую, надо же ей было и о будущем подумать. Она что-то всё фиксировала в своих бумажках; мышь, начинённая тем же препаратом, равнодушно грызла орехи.
– Неужели тебе совсем ничего не хочется? – спросила она встревоженно.
– А чего мне может хотеться?
– Эндорфинами накачать тебя, что ли? – поинтересовалась она, равнодушно грызя карандаш.
– Дура ты, – ответил он безо всяких эмоций. – При таком уровне интеллекта эндорфины в организме не приживаются.
– Ну раз ты такой умный, – вспылила Антонина, – может, сам и составишь реакцию?
– Тащи бутылку, – сказал он вяло.
Опьянение дарило недолгое, но всё же забвение. Хотя бы на час забыть всё это… хотя бы на полчаса…
Реакция была простая – между первым и вторым веществами, которые она ему вливала.
– Ну, смешала, – подытожил он. – И кому теперь всё это вбрызнешь? Мыши, что ли?
– Ей, – Антонина кивнула.
– Не будет толку.
– Будет! – воскликнула она. – Мощнейший энергетик в реакции с веществом, расширяющим границы сознания, даст в итоге сверхчеловека… ну или сверхмышь.
– На, – сказал Роман, держа животное за розовый хвост. Инъекция была такой безболезненной, что подопытная даже ничего не почувствовала, – держи свою сверхмышь.
– Дава… Ай! – вскрикнула Антонина; из пальца, прокушенного одновременно в четырёх местах, фонтаном хлынула кровь. – Лови её, лови!
– Зачем? – Роман пожал плечами.
Это равнодушие наконец совершенно вывело Антонину из себя.
– Да тебе вообще, вообще на всё наплевать! А у меня опыт! Эксперимент! У меня…
– Что толку быть сверхмышью, если всё равно сидишь в клетке? – сказал он спокойно и даже ласково. Антонина вновь зарылась в свои конспекты, что-то лихорадочно пересчитывая.
– Всё правильно, – он отечески похлопал её по плечу. – Ты верно составила реакцию. Ты не учла только одного аспекта, глупая маленькая девочка. Самого важного.
– Какого? – прошептала она, не поднимая глаз.
– Уберменш – это не голливудский супермен. Совершенно. Ты поняла бы это, если бы вовремя прочитала Ницше, но ты его не читала, как не читал и я учебника химии, соглашаясь на твои глупые эксперименты. Теперь я даже не знаю, зачем согласился – мне не нужно твоё тело, такое же скучное, как миллиарды других тел; мне не нужен старый, как мир, процесс. Мне ничего не нужно, мне ничего не хочется – благодари за это своего бога, глупая, глупая девочка Антонина, потому что если ты вбрызнешь мне свой энергетик, мне захочется только одного – стереть с лица земли это неполноценное недочеловечество; понимаешь теперь? И ещё благодари своего бога, глупая, глупая девочка, за то, что я скоро вернусь – твой препарат обладает только временным действием.
Но ей не хотелось благодарить никого; она плакала навзрыд, как не плакала, даже хороня мышей – ведь теперь она хоронила свои надежды.
– Ну, перестань, – он погладил её по светло-рыжей голове. – Чего ты ревёшь?
– Неужели… – всхлипывала она, – неужели нет никакого средства, чтобы сделать человека лучше, добрее, счастливее?
– Есть, – сказал он тихо.
Антонина робко подняла на него мокрые глаза.
– Что же это?
– Любовь.
И она поняла – действие препарата закончилось.
Blood and Soul
Трудно быть неформалом.
Вот, например, никому и в голову не придёт пожалеть несчастных хипстеров, которые всё лето мокнут в бороде, а всю зиму морозят тощие конечности в кедах и подвороченных штанах; никто не задумывается, как им трудно.
Но ещё труднее быть готической девой по имени Валерия. Во-первых, потому что готы уже не в моде. Во-вторых, потому что на улице плюс тридцать, а на вас тяжеленная косуха, чёрные чулки, шипованные ботинки и два кило макияжа. В третьих, вам не нравится ваше нежное, лиричное и во всех отношениях восхитительное имя Валерия, вам хочется называться по-готичному – Батория, а тётка в паспортном столе сказала вам, что у них не записывают людей «Батареями или что-то вроде того» – как вам такой расклад?
Впрочем, сложиться может и по-другому. Например, вы носите готичное имя Влад и не менее готичную фамилию Черепахин, как следствие никнейм Череп; у вас чёрные до лопаток волосы, татуировка в виде летучей мыши и своя собственная группа «Череп и кости», куда, кроме вас, входят ещё два Константина. Да, в таком случае жизнь, можно сказать, удалась, если бы её ещё не портила по уши влюблённая в вас Валерия-Батория.
Дозвонившись, она минуты две дышала в трубку, пока Влад-Череп наконец не фыркнул и не поинтересовался:
– Ну?
Формальность была соблюдена, и Валерия имела теперь полное право продолжать разговор.
– Пойдём в кино, «Ходячих мертвецов» смотреть? – выпалила она на одном дыхании.
– Пойдём на кладбище, котов в жертву приносить? – выдвинул Череп контрпредложение, и, пока Валерия озадаченно молчала, повесил трубку.
Трудно быть неформалом.
Вы когда-нибудь пробовали аккуратно рыдать, чтобы не повредить два кило макияжа, и тереть глаза длинными чёрными заострёнными ногтями? Невзирая на все старания, нежное веко тут же поцарапалось, и Валерия минуты две смотрела на алую капельку крови, пока её наконец не осенило.
Бухгалтер Татьяна, сердитая, вышла на лестничную клетку покурить. Взяла отпуск, называется; у них там баланс не сходится, ничего без неё не могут, задёргали совсем. Нельзя уже и отдохнуть в кои-то веки, чёрт знает что, а тут ещё бледная девица в косухе; её-то чего понадобилось, исчадию ада?
– Тань, – робко прошептала Валерия.
– Отстань, – буркнула Татьяна. – ЕГЭ тоже я за тебя сдавать пойду? Сама решай свои диффуры.
– Да какие диффуры, лето же, – удивилась Валерия. – Я совсем другое хотела. Тань, ты же вены резала, да?
Бухгалтерша просияла.
– Верни мне мой две тыщи седьмооой… – мечтательно пропела она, вспомнив трудную, но такую прекрасную молодость, которая ушла безвозвратно, и теперь осталось лишь одно – передавать жизненно необходимые навыки новому поколению. Да, дети нулевых были совсем иными, они справлялись с любыми жизненными трудностями сами, без обучающих видео на ютубе; а эти совсем другие, наивные, инфантильные, всё им надо разжёвывать; не та теперь молодёжь, не та.
Стоя над раковиной, Татьяна наглядно показывала неопытной девице:
– Вот так ррраз – и проводишь.
Валерия зажмурила глаза и осторожно полоснула по тонкому запястью безопасной бритвой. На бледной коже вспухла красная полоска.
– Умница, – одобрила Татьяна, – теперь дня два будешь самая модная.
– А кровь? – разочарованно протянула Валерия.
– Дура, что ли? – экс-эмогёрл покрутила пальцем у виска. – Кто ж до крови режет? Так можно и умереть насмерть.
– Мне кровь нужна, – Валерия чуть не плакала. – Много крови. Я же гот, а не вот это вот всё…
Татьяна ненадолго задумалась, но лишь ненадолго. Потом резким, отточенным движением заехала подруге в нос.
Пентаграмма получилась кривая, хотя Валерия и старалась по линейке. Надо было тоже попросить Татьяну, но, с другой стороны, если сейчас её задёргать, потом может и не помочь с диффурами. И вообще, главное – начертить кровью, по всем правилам, а остальное уже лирика. Но, видимо, где-то Валерия просчиталась. Может, слово какое латинское переврала. Потому что прошло уже десять минут, а потом ещё десять, и ещё, а из кровавого круга так никто и не явился. Чушь всё это, решила Валерия и уселась читать Эдгара По.
И тут в дверь позвонили.
Валерия заглянула в глазок – на пороге стоял маленький, тощенький, чернявенький человечек в нелепом полосатом костюме.
– Вызывали? – только и спросил он. Наивной девочке было достаточно. Она распахнула дверь.
Блестящие бусинки-глаза оглядели Валерию, от огромных стрелок на веках до огромных стрелок на чулках, и человечек изрёк:
– Сразу видно, донельзя испорчена.
Польщённая Валерия зарделась. Человечек сразу же ей понравился.
– Не молитесь, конечно? – задал он странный вопрос.
В детстве маленькую Валерию на лето отправляли к бабушке, на ночь заставлявшей её читать «Отче наш», и девочка послушно твердила непонятные «иже еси», а потом до боли знакомые «но не беси»; маленькая Валерия отчего-то всех бесила.
– П-нятна, – не дожидаясь ответа, сказал чернявый. – А с постами у вас как?
Валерия обрадовалась. Эта тема была ей гораздо ближе.
– В инстаграме – регулярно, – с энтузиазмом начала она, – а в твиттере…
– П-нятна, – оборвал человечек и задал совсем уже некорректный вопрос:
– Девственница?
– Нет, – соврала Валерия и покраснела. Врать было стыдно, но в неполные семнадцать сознаться в своей перезрелой невинности она не согласилась бы и на Страшном суде.
– П-нятна, – в третий раз сказал человечек и резюмировал, – в общем, ничего интересного.
А сами-то, хотела сказать Валерия, – ни рогов, ни копыт, а туда же. Но не сказала – ссориться с нечистой силой в любом случае не следовало.
– Чего хотите-то? – спросил он наконец.
– Влада, – не задумываясь, выпалила Валерия. Человечек презрительно поморщился.
– Топалова?
– Нет, зачем, – забеспокоилась Валерия, – Черепахина.
Человечек поморщился ещё презрительнее.
– Это всё?
Валерия задумалась. Всё-таки пообщаться с потусторонними силами удаётся не каждый день…
– Если можно, я ещё хочу стать солисткой группы «Череп и кости», – робко попросила она.
– Что и требовалось доказать, – подытожил человечек, – блудлива, тщеславна и ограниченна. Дешёвенькая душа, ну ладно уж, сделаю вам скидку – вы сегодня шестьдесят шестой клиент.
И с этими словами скрылся, словно его никогда и не было.
***
Влад Черепахин стоял в дверном проёме, держа на вытянутых руках огромного плюшевого чёрта, при виде которого перекрестился бы любой гражданин старше тридцати. Валерия хмыкнула и обвела глазами комнату, уже заваленную чертями всех форм, размеров и окрасок.
– Ты бы мне хоть квартиру купил, – предложила она, – а то ставить их некуда.
– Батори, – промямлил Влад, – ну подожди немного, а?
– Чего ждать? Чего ждать, неудачник? Кобейн чуть ли не в твои годы уже застрелился, а ты всё группу раскрутить не можешь.
– Знаешь что? – вспылил Влад, – вот сама бы и раскручивала.
– И раскручу, – заверила Валерия.
– И раскручивай!
Тем же вечером, поочерёдно глядя в глаза обоим Константинам, Валерия торжественно объявила:
– Группа распускается.
– Как распускается? – в один голос ахнули Кости; один маленький и толстый, другой высокий и тоже толстый, они больше напоминали не готов, а продавцов в кондитерском отделе.
– Очень просто, – отрезала Валерия, – как роза над могилой в восьми из десяти ваших унылых синглов. Рвите отсюда когти, Кости!
Таким образом, они остались вдвоём с Владом, ещё не осознавшим, что группа распалась, но зато осознавшим первый факт и истолковавшим его по-своему.
– Батори, – прошептал он, – наконец-то мы… – и протянул ей чёрные губы.
Надо, сказала себе Валерия, всё-таки она столько лет ждала этой минуты. Но ощущение от поцелуя было нелепым, как в детстве, когда она съела полтюбика маминой помады; приторный липкий вкус и ощущение глупости своего поступка. И никаких бабочек в животе, будто их сожрали летучие мыши.
– Как-то не очень, – протянула Валерия, и не подумав скрывать разочарования. – Ну, я пошла.
– Батори, подожди… ты… не хочешь? – Влад выпучил глаза и стал похож на выброшенную на берег рыбу, которая, ловя почерневшими губами последние глотки воздуха, ещё силится понять то, чего понять не суждено. Батори не удостоила его ответом – всё было понятно по выражению её лица.
– То есть ты вот так вот… мне, солисту группы? – Влад, как мог, пытался её вразумить.
– Какой группы, напомни? – Валерия ухмыльнулась и вышла в коридор, где толстые Кости, обнявшись, сморкались друг другу в плечо. Она и сама не знала, что с ней случилось и чего ей теперь хочется, но ощущение, будто она чудовищно продешевила, уступив свою бессмертную душу за глупого мальчишку и никому не известную группу.
Начался учебный год, но в школе Валерия больше ни разу не появлялась и даже не пыталась готовиться к экзаменам; не в силах слушать раздражающие увещевания родителей, перебралась к Владу и целыми днями ни черта не делала, только валялась на диване в одних чулках, доводя до исступления несчастного юношу, которого ей теперь совсем не хотелось. Ей вообще теперь ничего не хотелось, и не волновали даже бессмертные хиты Cradle of Filth, от которых раньше кровь застывала в жилах.
Понемногу Влад, по её мнению, виноватый во всём этом, надоел ей окончательно, и Валерия заперлась в комнате, лишь изредка выходя поесть. На этот случай Влад забил холодильник всевозможными лакомствами, но ей они не нравились тоже.
– Как можно быть такой бездушной? – воскликнул он однажды в порыве чувств. Валерия только фыркнула в ответ. Очень даже просто.
Стояло обычное серое воскресное утро, и Валерия отправилась в душ; дверь решила не закрывать, чтобы ещё больше поиздеваться над Владом. Но Влада не было. На белом кафеле блестела алая лужица. Валерия не стала утруждать себя мыслями, откуда взялась эта лужица и куда пропал Влад; она видела только одно – кровь.
Вторая пентаграмма вышла ровной и красивой, не в пример первой; то ли опыт сказался, то ли нервничала Валерия гораздо меньше. Через двадцать минут в дверь позвонил уже знакомый человечек.
– Не понял, – возмутился он.
– Зато я поняла, – отрезала Валерия. – Вы меня подлейшим образом надули, как резиновую бабу. Но…
– То есть у вас обозначились мозги, – подытожил человечек. – Очень за вас рад, но, к сожалению, меня интересуют только души.
– Знаете что…
– Не мешайте работать, – и он исчез. Через пару минут, однако, в дверь позвонили снова. Ага, вернулся, злорадно подумала Валерия. Но за дверью на этот раз стояли Кости.
– Это, – сказал Костя – большой.
– Ты бы это, – продолжил Костя-маленький.
– Ты бы хоть это, – вновь перебил большой.
– Ведь он же это…
– Вены-то он это…
– Это ж он их это…
– Это ж оно это… из-за тебя.
– Вены? – повторила Валерия единственное слово, понятное ей из этого высокоинформативного дискурса.
– Ну да, я тоже этого не это, он же не это..не эмарь, – возмутился Костя-большой.
– Мы его это… еле дотащили.
– Кровищи… кровищи было!
А вот теперь уже интересно.
– Кровищи, говорите? – задумчиво протянула Валерия. – В какой он больнице?
Все доктора умилялись, глядя на худенькую брюнетку семнадцати лет в скромном платьице и без макияжа, так трогательно щебетавшую о давней мечте – стать лаборанткой. Она так хочет спасать жизни, она всегда мечтала переливать кровь, а мама говорит – иди на юриста, и ведь нельзя же расстраивать маму; и какие же счастливые молодые медсестрички, а можно ей тоже попробовать, ну пожалуйста?
Первую свою иглу она ввела в тонкую синюю вену пострадавшей в аварии старушки под чутким руководством реаниматолога. Всё прошло успешно; успешнее всего оказалось, что его срочно вызвали на операцию.
– А можно я тут побуду, с бабушкой? – взмолилась Валерия, жадно обводя взглядом пластиковые ёмкости, полные крови всех групп и резус-факторов.
– Ничего не трогай! – заявил реаниматолог сурово и оставил Валерию одну в заветном кабинете. Не считать же за человека старушку, лежавшую в коме.
Закрыв за собой дверь, она откупорила первый попавшийся пластиковый мешок. Прямо на грязном полу начертила третью пентаграмму.
Человечек появился минут через сорок, пыхтя и отдуваясь; его не хотели пускать, и чего только не пришлось наплести. Снова увидев старую знакомую, он побагровел как рак и затопал ногами.
– Не шумите, – сказала Валерия, сладко улыбаясь. – Больным нужен покой.
– Какого… вы…
– Вам придётся приходить по первому моему зову, – вздохнула она. – Видите, сколько здесь крови?
– Послушайте, – произнёс он медленно, с трудом владея собой, – что вам от меня нужно?
– Ну, во-первых, – Валерия загнула тоненький пальчик, – мирового господства. Во-вторых…
– Интересно, – сказал человечек, хотя вести подобные разговоры ему было нисколько не интересно. – И с какой же стати я должен…
– Здесь, – перебила Валерия, – достаточно крови, чтобы спасти двести восемьдесят пять человек.
– Так, ну и…
– Или не спасти.
– Что вы хотите этим сказать?
– Либо вы принимаете мои условия, – продолжала она, – либо я выливаю всю эту кровь в раковину. Двести восемьдесят пять невинных душ отправятся прямиком в рай.
– Послушайте, я сейчас позову…
– Зовите, – Валерия пожала плечами. – Мне-то уже всё равно. Ещё я здорово научилась пережимать сонные артерии. Все несчастные тоже отправятся в рай. Вне очереди.
– Господи, – простонал человечек, – сколько вам лет?
– Семнадцать, – Валерия улыбнулась.
Человечек ненадолго задумался. Наивность плана можно было списать на возраст – с годами эта девочка явно обещала добиться большего. Но его беспощадность в высшей степени поражала.
– Знаете что? – сказал продавец душ.
– Ну, говорите…
Но он ничего не сказал, он развернулся и вышел. В ту же секунду что-то легонько щекотнуло грудь Валерии, и несказанное тепло наполнило всё её тело. Ей стало так легко, будто она вот-вот взлетит…
Сидя на корточках, Валерия рыдала. Вернувшийся реаниматолог ласково гладил её по голове.
– Ну, ну, перестаньте, – бормотал он, – спасли мы и старушку, и вашего приятеля.
Валерия всхлипнула и зарыдала уже с упоением. Реаниматолог вздохнул.
– Надо же… какая ранимая у вас душа…