-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Александра Никитична Анненская
|
| Брат и сестра (сборник)
-------
Александра Никитична Анненская
Брат и сестра
© А. Власова. Иллюстрации, 2014
© ЗАО «ЭНАС-КНИГА», 2014
//-- * * * --//
Предисловие от издательства
Имя Александры Никитичны Анненской (1840–1915) сегодня почти забыто, а между тем в конце XIX – начале XX века ее повести и рассказы пользовались широкой известностью. Ими зачитывались юные читательницы.
А. Н. Анненская – двоюродная сестра (по матери) поэта Иннокентия Анненского. Она родилась в помещичьей семье под Великими Луками. Девочка рано лишилась отца и в одиннадцать лет вместе с матерью, младшей сестрой и братом переехала в Петербург. Там она окончила пансион, в шестнадцать лет сдала в Петербургском университете экзамен на звание домашней учительницы и два года проработала в одной из народных воскресных школ.
Анненская писала повести для детей: «Чужой хлеб», «Находка», «Сильный мальчик», «Товарищи», «Детство Чарльза Диккенса» и др. Они печатались в журнале «Семья и школа» в начале 1870-х годов.
В 1880-е годы некоторые ее произведения вышли отдельными изданиями – «Анна», «Брат и сестра», «Мои две племянницы», «Зимние вечера» и др. Анненская также перевела и пересказала для детей книги зарубежных писателей: «Хижина дяди Тома» Г. Бичер-Стоу,
«Маленький оборвыш» Дж. Гринвуда, «Робинзон Крузо» Д. Дефо.
Кроме того, Александра Никитична написала биографии Н. В. Гоголя, Ч. Дик кенса, Ж. Санд, Ф. Рабле и О. Бальзака, а также очерки о Дж. Вашингтоне, Ф. Нансене и М. Фарадее.
Сегодня мы представляем читателю книгу, в которую вошли два произведения писательницы.
Повесть «Младший брат» рассказывает о капризной и эгоистичной девочке Вере, которая после смерти матери привязывается к крохотному младшему брату, такому же одинокому, как она сама. Фактически заменив малышу мать, Вера находит смысл жизни в заботе о близких.
Герои повести «Брат и сестра», осиротевшие после смерти матери, попадают в чужую семью. Вскоре Маша начинает замечать, что ее брат Федя, угождая одним людям и пренебрегая другими, извлекает для себя выгоду. Постепенно любящие друг друга брат и сестра станут чужими и устремятся к разным идеалам.
Младший брат

Глава I
– Как несносно ездить куда-нибудь с девочками! – недовольным голосом заметил тринадцатилетний гимназист Митя Петровский, расхаживавший давно уже нетерпеливыми шагами по просторной столовой комнате. – Посмотри, – обратился он к младшему брату, занимавшемуся, за неимением лучшего дела, лазаньем на стол и под стол, – уже три четверти шестого; тетя просила приехать не позже шести, a они все еще изволят заниматься своим туалетом!
– Известное дело, девчонки! – Боря с шумом соскочил со стола. – Пока они наденут по десять юбок, да расправят разные кантики, бантики, умный человек может десять раз сойти с ума от скуки.
Вероятно, чтобы предохранить себя от этого ужасного несчастья, «умный человек» готовился возобновить свои гимнастические упражнения, но в эту минуту дверь отворилась и в нее вбежала прелестная восьмилетняя девочка.
– Наконец-то! – воскликнул Боря.
– Да я давно готова, это все Веру не могли причесать как следует, – ответила девочка.
– A ведь ты, Жени, прехорошенькая! – заметил Митя, оглядывая девочку с ног до головы.
Братья редко говорят подобные комплименты своим сестрам, но надобно заметить, что Жени вполне заслуживала лестное замечание брата. Трудно было себе представить более прелестную детскую головку, более изящную детскую фигурку. Голубое барежевое [1 - Баре́жевый – сшитый из баре́жа, легкой шерстяной ткани.]платьице как нельзя более шло к ее нежному, беленькому личику, ее ясным голубым глазкам и длинным светло-русым волосам.
– Ну, a я, Митя, какова? – раздался сзади нее голос, и Мите волей-неволей пришлось сравнивать двух сестер. Какая противоположность! Самый снисходительный судья не мог бы назвать бедную Верочку хорошенькой. Она была двумя годами старше сестры и несмотря на то равного с ней роста; правое плечо ее было сильно поднято вверх, a правая лопатка выпячивалась назад; на длинном, худощавом лице ее очень некрасиво выдавались большой нос и широкий рот; смуглая, желтая кожа ее казалась еще желтее и смуглее от голубого цвета ее платья и от голубых бантов, украшавших ее темные жесткие волосы.
– Ты какова? – воскликнул Боря, не дав брату времени ответить на вопрос сестры. – Ты как две капли воды похожа на лягушку!
– Гадкий! Злой мальчишка! Как ты смеешь так говорить! – закричала Вера, и сердитое выражение лица сделало ее еще некрасивее прежнего.
– Дети, дети, опять вы ссоритесь! Как вам не стыдно! – раздался кроткий голос Софьи Павловны Петровской, входившей в эту минуту в комнату вместе с мужем.
– Да, мама, Боря меня называет лягушкой; как он смеет! – тотчас же обратилась с жалобой к матери обиженная девочка.
– Борис, ты вечнo дразнишь сестер, – строго заметил отец, – тебя стоит в наказание за это оставить дома!
– Ну, полно, друг мой, – успокоительно заметила Софья Павловна, боявшаяся, чтобы муж действительно не подверг мальчика слишком строгому наказанию, – он ведь это сказал в шутку, не со злости; они беспрестанно ссорятся и мирятся, – не стоит обращать на это внимания. Одевайтесь скорей, дети, – карета приехала, мы и так опоздали.
Боря, взглянув на отца, увидел по глазам его, что он не намерен противоречить матери, и в восторге, что грозившая беда миновала, быстро перекувырнулся вверх ногами, так же быстро поцеловал руку матери и в один миг очутился в передней, куда за ним последовали все остальные.
Закутавшись в теплые шубы, теплые сапоги и теплые шарфы, семейство уселось в карету. Был второй день рождественского праздника, на дворе стоял сильный мороз, но дети не чувствовали холода; Боря с Жени находили даже, что в карете слишком душно, и упросили отца позволить опустить одно стекло. Они оба были в самом возбужденном, веселом расположении духа; наперебой сочиняли разные глупости, хохотали, болтали, не умолкая ни на минуту. Митя принимал участие в их веселье, насколько ему позволяло его достоинство гимназиста второго класса. Софья Павловна с улыбкой удовольствия поглядывала на детей, и даже отец терпеливо переносил, что маленькие ножки Жени беспрестанно толкали его, a Боря чуть не сбил ему шапку с головы, бросившись смотреть на елку, зажженную в окне одного дома, мимо которого они проезжали.
Правда, детям было отчего радоваться: они ехали к своей тетке, Варваре Андреевне Баймаковой, на елку, и не только на елку, но еще на детский бал, который должен был начаться с восьми часов, когда елка погаснет. До сих пор дети никогда еще не бывали на детских балах; они думали, что балы даются только для взрослых, и вдруг оказывается, что тетя устраивает бал для детей – настоящий бал: с оркестром, музыкой, с угощением, с ужином. Тут было от чего прийти в восторг, от чего было и волноваться, и радоваться!
Одна только Вера не разделяла этого веселья. Девочка молча сидела в углу кареты, надувшись: она все еще не могла забыть обиды, нанесенной ей братом.
«Ишь как веселится! – думала она, с неудовольствием поглядывая на Борю, – как будто и не виноват! И папаша-то хорош: только постращал, что накажет, да и забыл! A все мама заступается! Конечно, как можно наказать любимого сынка, a что он меня обидел – не беда! Вот если Женьку – другое дело, a за меня никто не заступится… Что выдумал: лягушка! Сам-то очень хорош! Настоящий…» – и сердитая девочка придумывала разные, вовсе не лестные прозвища оскорбившему ее брату.
Карета ехала очень быстро и скоро остановилась перед домом Варвары Андреевны. Варвара Андреевна была женщина богатая, веселая, щедрая, никогда не жалевшая денег для удовольствия своих трех детей: Зои, Жоржи и маленькой Ади. Племянников она также очень любила, но особенной любимицей ее была хорошенькая Жени, хотя и к остальным детям она всегда была до баловства добра.
В этот раз y нее должно было собраться довольно многочисленное общество; не считая взрослых и совсем маленьких детей, приятелей четырехлетней Ади, танцоров и танцорок от семи до семнадцати лет приглашено было человек двадцать пять.
Войдя в переднюю, Петровские тотчас поняли по веселому гулу, доносившемуся до них из других комнат, что гостей собралось уже много. И в самом деле, все приглашенные на елку съехались, ожидали только их, чтобы зажечь свечи на дереве.
Митя держал себя, как следует благовоспитанному гимназисту, и, стараясь скрыть свое нетерпеливое ожидание предстоявших удовольствий, любезно раскланивался и разговаривал с гостями; зато Боря и Жени до того ясно выказывали свое волнение, что едва отвечали на поцелуи Зои и Жоржи и чуть не забыли поздороваться с теткой.
Вера была взволнована не меньше их, но к ее ожиданиям примешивалось неприятное чувство: она сразу заметила, что и тетка, и Зоя встретили Жени нежнее, чем ее, что один из гостей заметил, обращаясь к ее матери: «Какая красавица ваша Женичка!» – a другой сказал про ее братьев «Как они выросли, какие стали молодцы!» О ней никто ничего не говорил, ее никто не хвалил, никто особенно не ласкал, и сердито-завистливое чувство, с каким она поглядывала на других детей, еще больше портило ее некрасивую наружность.
Наконец, дверь в залу отворилась и дети веселой толпой побежали к ярко освещенному дереву. Красивая, роскошно убранная елка не удивила богатых петербургских детей; они мельком взглянули на дерево и обратили главное внимание на стол с подарками; каждый из приглашенных гостей нашел свое имя на билете, прикрывавшем или игрушку, или книгу, или какую-нибудь хорошенькую безделушку. Вера прежде всех отыскала свой подарок: это была книга в красивом переплете, с хорошенькими раскрашенными картинками. В первую минуту девочка очень обрадовалась: она любила читать, а в особенности любила рассматривать картинки; но вдруг глаза ее упали на Жени, вынимавшую в эту минуту из картонки богато одетую куклу, с длинными черными волосами, – и вся ее радость исчезла.
«Видно, что любимица: вон какую чу́дную куклу ей подарили!» – подумала она и, небрежно бросив книгу на стол, подошла к сестре.
Жени, в восторге от полученного подарка, бросилась всем его показывать.
– Боря! – кричала она, подбегая к своему любимому брату, – посмотри, какую прелесть мне подарили! A y тебя какая игрушка?
– Вот выдумала – игрушка! – с презрением ответил Боря, – точно я маленький! Тетя знает, что в мои годы игрушки уже не занимают… Посмотри, какую славную книгу она мне подарила!
Жени с недоверием посмотрела на своего мудрого брата, равнодушно повертела в руках его книгу и пошла хвастать своим сокровищем перед девочками. Вера также слышала слова Бори, и они утешили ее.
«Может быть, тетя и в самом деле подарила мне книгу, a не куклу, потому, что я умнее Жени», – подумала она и снова возвратилась к своему подарку. – «А ведь Борина книга больше и толще», – опять мелькнуло в голове ее и, воспользовавшись тем, что брат ее отошел от стола, она быстро смерила обе книги: действительно, Борина была пальца на два больше и значительно толще ее. На душе завистливой девочки снова стало грустно.
Варвара Андреевна увидела недовольное выражение лица племянницы и подошла к ней.
– Ну что, Верочка, – ласковым голосом спросила она, – угодила ли я тебе? Нравится ли тебе твоя книжка?
– Борина больше! – вместо благодарности ответила девочка.
– О книгах судят не по величине, a по тому, что в них написано, – несколько недовольным голосом заметила Варвара Андреевна и отошла от девочки, думая про себя, что y нее отвратительный характер.
Рассматривание подарков и разговоры о них так заняли детей, что они почти не заметили, как свечи на елке догорели; надобно было приняться за обрывание с дерева конфет, и вместе с последним яблочком, снятым с ветки Жоржем, погасли и последние две свечки. Детям вдруг стало как-то грустно при виде темного, пустого дерева, и они в раздумье стояли вокруг него.
Варвара Андреевна тотчас заметила это настроение гостей своих и поспешила рассеять его.
– Ну, господа, – громким, веселым голосом произнесла она, – милости просим в столовую, напейтесь чаю и приготовьте ноги: сейчас заиграет музыка!
Дети с удовольствием последовали приглашению любезной хозяйки, и только младшие из них долго засиделись за бутербродами и сладкими печеньями, поданными к чаю; старшие же спешили допить свои чашки и вернуться в залу, откуда уже доносились звуки настраиваемых инструментов.
Бал удался как нельзя лучше; сказать по правде, он шел не совсем так, как идут балы для взрослых; многие дамы бегали, вместо того чтобы танцевать, многие кавалеры ни за что не могли попасть в такт, приглашение на танцы часто выражалось просто дерганьем за руку или словами: «Давай-ка, пойдем!», a в ответ нередко слышалось нелюбезное: «Ну, с тобой не хочу, ты не умеешь!» – в кадрили фигуры часто путались, a во время вальса две пары столкнулись так, что обе полетели на пол; но все это не только не мешало удовольствию, a напротив, увеличивало его. Взрослые гости любовались веселостью детей и подсмеивались над чопорными четырнадцатилетними барышнями, гримасничавшими, чтобы походить на больших девиц, и над пятнадцатилетними франтами, старавшимися казаться разочарованными мужчинами.
Впрочем, нельзя сказать, чтобы все танцующие равно веселились: среди них были дети неловкие, застенчивые, которые не решались сами приглашать других на танцы, a скромно сидели по углам, ожидая приглашения, и затем неуклюже, медленно выделывали па, краснея и сбиваясь беспрестанно. К числу таких детей принадлежала и Вера: ей постоянно хотелось заслуживать одобрение, похвалы, она постоянно боялась насмешек и потому, конечно, не могла держать себя свободно, непринужденно. Она ни за что не согласилась бы, как Жени, вальсировать по зале с куклой вместо кавалера, она ни за что не решалась, как Зоя, сама подбегать к мальчикам и звать их на танцы, a между тем к ней подходили немногие. Она была очень неловка, быстрое движение скоро утомляло ее; вечно занятая мыслью, как бы не сделать чего-нибудь смешного, она была невесела, неразговорчива, и маленькие танцоры избегали ее. Большую часть вечера сидела она неподвижно в углу, наморщив брови и завистливыми глазами следя за мелькавшими мимо нее парами. Гувернантка Баймаковых заметила невеселое выражение лица девочки и подошла к ней.
– Вы, кажется, не очень любите танцевать, моя милая, – ласковым голосом сказала она ей, – пойдемте со мной в детскую, посмотрите, как там веселятся Адя и другие дети; может быть, и вам захочется поиграть с ними. – Лицо Веры вспыхнуло; доброта гувернантки не тронула, a раздражила ее. «Жени двумя годами моложе меня и танцует с большими, – мелькнуло в уме девочки, – a меня хотят засадить в детскую с трехлетними крошками».
– Играйте сами с Адей, если это вам нравится, – грубым голосом проговорила она, – я не уйду отсюда!
Она встала с места и отошла от гувернантки, с удивлением и жалостью поглядевшей вслед ей.
Пробираясь между танцующими парами, Вера стала за дверью в гостиную. В этом уголке никто ее не видел; она могла на свободе хмуриться, ворчать и грызть от злости свой батистовый платок.
– Жорж, – услышала она за дверью голос тетки, стоявшей y входа в гостиную, – ты забыл, о чем я тебя просила?
– О чем, мама?
– Стараться, чтобы всем гостям y нас было весело, расшевеливать конфузливых мальчиков, танцевать с девочками, с которыми другие не танцуют.
– Да я же это и делаю, мама. Я и Борю просил помогать мне. Смотри, как мы расшевелили Ваню Ланина: он прежде боялся с места встать, a теперь – видишь, как отплясывает. Вон Боря танцует с этой толстушкой, как ее? – Сашей Кузьминой, a я сейчас только посадил Глашу Ильину, она мне все руки оттянула!
– A с Верочкой Петровской отчего же ты не танцуешь?
– Ах, мама, да я ведь уже раз танцевал с ней! Она такая неповоротливая, скучная!.. С ней просто мученье!
– Не думаю, чтобы для тебя в самом деле было так тяжело доставить удовольствие бедной девочке, которая должна очень скучать, – серьезным голосом заметила Варвара Андреевна.
Жорж ничего не ответил и пошел искать по залу свою некрасивую кузину.
Вера не пропустила ни одного слова из разговора матери с сыном и положительно задыхалась от гнева. Тетка называет ее «бедной» девочкой, Жорж, – этот гадкий, отвратительный Жоржка! – смеет говорить, что танцевать с ней – мученье, смеет думать, что сделает ей благодеяние, если пригласит ее! Она вышла из своего угла и опустилась на первый попавшийся стул. Жорж тотчас же заметил ее и подошел к ней.
– Вера, пойдем танцевать, сейчас заиграют кадриль, – сказал он.
– Не хочу, – проговорила девочка, отворачиваясь от него.
– Отчего же это ты? Ведь ты умеешь? Пойдем, не упрямься!
– Говорю тебе, не хочу; оставь меня в покое.
– Какая ты, право, сердитая! Вон уже заиграли! Идем скорей!
Он взял ее за руку, готовясь ввести в круг танцующих, но Вера, потеряв всякое самообладание, со всей силы ударила мальчика по лицу. Жорж поднял руку, чтобы отплатить ей тем же, но, к счастью, вовремя вспомнил, что перед ним слабая, болезненная девочка.
– Злючка! – сквозь зубы проговорил он и поспешил отойти от рассерженной девочки.
Поступок Веры заметили многие; через несколько секунд говорили о нем в зале и в гостиной. Взрослые с сожалением поглядывали на Софью Павловну, понимая, как тяжела была эта история для материнского сердца. Дети были безжалостны к маленькой преступнице: они делали вид, что боятся ее, нарочно отбегали от нее подальше, и в то же время смеялись над ней, награждали ее разными нелестными прозвищами. Вера, вне себя от гнева, бранила всех и готова была даже драться; к счастью, встревоженная Софья Павловна подоспела вовремя, чтобы удержать ее. Она сразу заметила по взволнованному лицу девочки, что всякие расспросы и увещания напрасны.
– Вера! – серьезным, почти строгим голосом сказала она, – иди скорей одеваться: горничная тетеньки отвезет тебя домой.
Девочка не сопротивлялась, она даже рада была скорей уйти из этой ярко освещенной комнаты, где она испытала так много неприятностей от этих смеющихся, нарядных детей, готовых безжалостно замучить ее своими насмешками.
И вот, кончился для нее веселый праздник, о котором она мечтала не меньше других, к которому она готовилась всех усерднее и суетливее. Он кончился и не оставил в душе ее ни одного из тех светлых воспоминаний, которые после всякого такого праздника надолго красят и веселят однообразную будничную жизнь. Напротив, ей было так грустно и тяжело, что только стыд перед чужой горничной заставлял ее сдерживать рыдания, душившие ее во все время дороги домой. Дома она ничего не отвечала на расспросы прислуги, удивлявшейся, что барышня вернулась одна и так рано. Она поспешила раздеться, сердитым голосом приказала горничной унести свечу и, оставшись на постели в темноте, вполне предалась своим чувствам. Сначала она била кулаками подушку и одеяла, в бессильном гневе не только против Жоржа и других детей, обидевших ее, но и против тетки, против родителей, против братьев, против гувернантки и против ни в чем не виноватой Жени. Мало-помалу гнев ее затих и заменился горьким сожалением о себе, о своей несчастной судьбе…
«И отчего это я не такая, как другие, – думала бедная девочка, обливаясь слезами, – отчего я не такая хорошенькая, как Жени, отчего никто меня не любит, все меня обижают, все смеются надо мной! Даже мама не так ласкает, как других: других она называет “моя радость”, “мое сокровище”, a мне всегда говорит “Моя бедная девочка!” Несчастная я, несчастная!»
Когда остальная семья вернулась домой, Вера спала тяжелым, тревожным сном. Андрей Андреевич очень сердился на свою старшую дочь и всю дорогу уверял, что непременно накажет ее. Но когда Софья Павловна подвела его к кроватке девочки и указала ему на ее жалкую, худощавую фигурку, разметавшуюся на постели, на ее бледное личико, опухшее от слез, ему стало жаль ее и он тихо прошептал:
– Бедняжка! Она довольно наказана!
Глава II
Те тяжелые часы, которые Вера провела, рыдая в своей постельке, пока ее братья и сестра веселились на вечере, были не первыми горькими часами в жизни девочки. Рано, очень рано начала она сравнивать себя с другими детьми, завидовать их преимуществам, мучиться своими недостатками.
Она родилась слабым, болезненным ребенком. Трех лет она едва могла ходить на своих тоненьких, кривых ножках; на шестом году кривизна ее спины стала заметна и увеличивалась с каждым годом; росла девочка очень медленно, желудок ее переваривал слабо, беспрестанно приходилось держать ее на самой строгой диете. A между тем в одной с ней комнате жили ее братья – сильные, здоровые мальчики. Ей хотелось гулять вместе с ними, принимать участие в их играх, есть столько же, сколько ели они, a все это было для нее невозможно.
– Отчего же Митя и Боря идут, a мне нельзя! – плаксивым голосом говорила она, видя, как братья торопились надевать свои кафтанчики, чтобы идти в морозный зимний день.
– Отчего же ты Мите и Боре дала гостинца, a мне нет? – приставала она к матери, боявшейся лишним лакомством расстроить и без того слабый желудок болезненного ребенка.
– Они больше тебя, они мальчики! – говорила мать в утешение ей.
И это отчасти утешало девочку. Она тоже вырастет, тогда и она будет бегать, гулять, есть гостинцы, как братья; мальчиком она, правда, не сделается, но няня говорит, что это не беда, – зато она будет носить хорошенькие платьица и шляпки, каких мальчики не носят. Дело пошло хуже, когда подросла маленькая Жени. Живая, резвая девочка, несмотря на разницу лет, могла участвовать почти во всех удовольствиях братьев.
Теперь уже нельзя было говорить Вере, что она должна сидеть одна в комнате или довольствоваться вместо трех двумя кушаньями за обедом, потому что она «девочка», потому что она «маленькая». Другая девочка, еще меньше ее, пользовалась тем, в чем ей отказывали, и это на каждом шагу возбуждало в ней чувство самой мучительной зависти.
«Да отчего же Жени? Я хочу, как Жени! Дай мне, Жени!» – беспрестанно слышался то жалобный, то сердитый голос Веры. Мать пробовала кротко объяснять ей, что не все дети равны, что Жени здоровее ее, что вещи, которые очень полезны для Жени, могут повредить ей, и так далее.
Она была еще слишком мала и глупа, чтобы понимать такие рассуждения; она отвечала на них припадками гнева, топала ногами, отталкивала мать и часто старалась вымещать досаду на сестре, ни в чем не виноватой. Она ломала игрушки Жени, портила ее вещи, дразнила ее. Жени, конечно, не сносила этого терпеливо: она плакала, жаловалась няне или матери. Веру бранили, наказывали, и это еще больше раздражало девочку. С братьями она также беспрестанно ссорилась: они были мальчики незлые, вовсе не хотели обижать сестер, но, как почти все дети, не понимали и не умели щадить чувств других; они удивлялись, отчего Жени весело смеется, когда ее называют «большеглазая», «стрекоза», a Вера плачет и злится при словах «горбунья», «черепаха неповоротливая». Им казалось вполне естественным не допускать к участию в своих играх сестру, которая бегала очень тихо, задыхаясь, которая не умела ни лазать, ни скакать, до которой нельзя было пальцем дотронуться, чтобы не услышать тотчас: «Пожалуйста, осторожнее с Верой! Не толкните Веру! Не ударьте Веру!» – и которая сама пищала и целый час плакала от самой, по-видимому, незначительной боли. Они не понимали, с какой горечью следила бедная болезненная девочка из своего уголка за их веселыми, шумными играми, с какой горечью глядела она на их оживленные, раскрасневшиеся лица, когда они возвращались с далекой прогулки; они возмущались, когда на их рассказы об испытанных удовольствиях она отвечала грубо и сердито; они убегали от нее, бросая ей какое-нибудь насмешливое прозвище, еще более увеличивавшее ее озлобление.
Мать отчасти понимала тяжелое положение девочки и старалась, как умела, помочь ей, но она не могла много заниматься ею. После Жени y нее родилось еще два мальчика и девочка. Они, как и все малютки, требовали от матери самого тщательного ухода; но, несмотря на ее заботы, умирали рано, после продолжительных болезней. Отец не занимался воспитанием детей; слыша шум и ссоры в детской, он входил туда только для того, чтобы наказать виновных, и виноватой почти всегда оказывалась Вера. Он наказывал ее, возмущался рассказами о ее злости, находил, что с ней надо обращаться строго, начинал муштровать девочку. Она не поддавалась, плакала, злилась и, в конце концов, заболевала. Тогда отцу становилось жаль ее, он ее ласкал, грозил строго расправиться со всяким, кто обидит ее, покупал ей игрушек. Вера пользовалась этой слабостью отца и начинала распоряжаться в детской как маленький тиран. Нянькам, братьям, сестре, прислуге – всем доставалось из-за нее, и все, конечно, пользовались случаем отомстить ей, когда проходил прилив отцовской нежности.
Так шло детство девочки: в постоянной борьбе с окружающими, в постоянной зависти и злобе. Она не любила ни братьев, ни сестру, и они платили ей тем же; прислуга и няньки тяготились ею, тяготились той лишней работой, какую надо было делать для нее как для ребенка болезненного, и теми неприятностями, какие приходилось терпеть от ее дурного характера. Отец и мать смотрели на нее не с радостной надеждой, как на других здоровых детей, a с грустью и жалостью.
Вере было семь лет, когда у детей приключилась скарлатина. Митя, Боря и Жени поправились быстро, но y Веры и ее младшего двухлетнего братца болезнь приняла серьезный оборот. Малютка не вынес ее и умер, a Вера медленно поправлялась. Лежа на постельке, с закрытыми от слабости глазами, девочка слышала, как в соседней комнате мать рыдала над телом своего младшего, любимого, сына.
– Полно, не сокрушайся так, – утешал ее отец, – мы должны радоваться, что хоть остальные дети живы!
– Да отчего же именно он умер! – плакала мать, – Он был такой славный ребенок, так радовал меня! Уж лучше бы умерла Вера: она все равно вечно болеет!
Слова эти – необдуманные слова, нечаянно вырвавшиеся y огорченной матери, – легли тяжелым камнем на сердце бедной девочки. До сих пор, замечая, что мама ласкает ее чаще, чем других детей, и заботится о ней больше, чем о других, она считала себя ее любимицей, и это утешало ее. «Пусть папа и няня, Митя и Боря больше любят Жени, – думалось ей, – зато мама любит меня больше всех!» И в те немногие добрые минуты, когда ничто не раздражало ее, когда она, как всякий ребенок, чувствовала желание любить и быть любимой, она доверчиво шла к матери и со страстной нежностью отвечала на ее тихие ласки. Теперь это кончено! Она узнала, что мать не любит ее, что мать заботится о ней, ласкает ее только из жалости, как она один раз из жалости приласкала больного щенка, выброшенного на лестницу.
Вepa никому не намекнула на услышанные случайно слова, на причиненные ей этим страдания, но в ту же ночь с ней сделался сильнейший жар. Она целую неделю была на краю могилы и, по словам доктора, только чудом осталась жива. Выздоровление ее шло очень медленно, a когда она снова вернулась в круг детей, все заметили, что Вера стала больше прежнего дика и молчалива, что она еще меньше выказывает дружелюбия к окружающим и что она странно чуждается матери.
«Я знаю теперь, что никто меня не любит, – думала девочка, сердитыми глазами глядя на окружающих, – ну, что же? – и я никого не люблю и не хочу любить, a все-таки я мамина дочка, она должна делать для меня все то, что делает для Жени». И девочка зорко следила за всеми поступками матери и окружающих, готовясь каждую минуту защищаться от тех, по большей части воображаемых, несправедливостей, которые они делали относительно нее.
– Мама, отчего же вы шьете Жени новое платье, a мне нет? – спрашивала она, видя, что мать кроит только одно платье.
– Жени перепачкала свое розовое платье, a твое еще совсем хорошо, ты надевала его всего один раз.
– Ну, так что же? Если я ношу платья бережливее, чем Жени, так пусть y меня и будет больше. Нет, мама, непременно купите и мне такое же!
– Полно, Верочка, для чего же покупать лишнее! Когда тебе понадобится платье, я и тебе куплю.
– Нет, мне надо теперь, вместе с Жени! Вы ее больше любите, оттого и делаете ей больше, чем мне.
И девочка начинала рыдать и не успокаивалась до тех пор, пока мать не уступала ее просьбам.
– Папа, вы дали братьям по целому яблоку, отчего мне половину? – приставала она к отцу.
– Оттого что яблоки тебе вредны.
– Я съем половину, a вы мне все-таки дайте целое. А с другой половиной сделаю, что хочу…
Отец, не любивший возни с детьми, давал ей яблоко, и она выбрасывала половину его за окно только для того, чтобы иметь удовольствие чувствовать, что ей дано не меньше, чем другим.
Похвалы красоте и грациозности Жени возмущали ее.
«И ничего в ней нет такого особенного, – думала она иногда, рассматривая в зеркале свое собственное некрасивое лицо; она, правда, беленькая, но зато y меня глаза больше, и брови гуще; мама лучше наряжает ее, оттого она и кажется красивее». И девочка внимательно следила, чтобы мама не надела ни лишнего бантика, ни лишнего кусочка кружев на ее меньшую сестру.
Легко себе представить, что при таком характере Веры жизнь в детской Петровских шла далеко не мирно, особенно если прибавить к этому, что Митя был очень самолюбив и требовал от младших уважения к себе как к старшему. Боря любил дразнить и насмехаться, a Жени плакала при всякой неприятности и бежала под крылышко кого-нибудь из старших.
После детского бала, так несчастно окончившегося для Веры, ссоры детей еще более усилились. Родители Веры, видя заплаканное личико девочки ночью и ее бледность на другой день, думали, что она получила довольно тяжелый урок, и не упрекали ее за вспыльчивость; но дети не оставляли сестру в покое. Они приставали к ней с расспросами, с насмешками, повторяли, что говорили про нее другие гости, при всяком удобном и неудобном случае вспоминали о ее несчастном приключении и быстром удалении с бала. Вера выходила из себя от гнева, осыпала всех бранью и оскорблениями, доходила до того, что, несмотря на свое бессилие, начинала драку. Жени с писком и слезами бежала жаловаться отцу или матери, братья сами расправлялись со «злюкой»; вместо смеха и веселых игр в доме беспрестанно слышались крики, бранчивые голоса, слезы.
– Это просто нестерпимо! – воскликнул однажды вечером Андрей Андреевич, нарочно уславший детей пораньше спать, чтобы избавиться от неприятного шума. – Везде дети ссорятся, но уж так, как y нас, – нигде! Надобно положить этому конец!
– Что же ты думаешь сделать? – с тревогой спросила Софья Павловна.
– A вот что: с нового года засадить их вплотную за книги, да с осени и отдать всех в гимназии. Пусть девочки поступят хоть в подготовительный класс, все равно – только бы заняты были!
– Что же, это отлично! – согласилась Софья Павловна. – Боря очень балуется дома, ему осенью будет почти двенадцать лет – пора, мы и Митю двенадцати лет отдали в гимназию; для Жени это также будет полезно: пусть приучается трудиться да меньше думать о нарядах; только насчет Верочки не знаю: она такая слабая…
– Ничего: меньше будет злиться, так скорей поздоровеет.
– Пожалуй, что и так.
На другой день детям было объявлено решение отца. Боря приуныл: он видел, как усиленно занимался его старший брат, как часто проводил над книгами целые вечера и целые праздничные дни, как редко можно ему было пошалить и погулять, – такая жизнь казалась ему малопривлекательной. Девочки, напротив, были очень довольны. Жени радовалась тому, что попадет в многочисленное общество подруг; гуляя, она часто встречала толпы девочек, возвращающихся с сумочками и саквояжами в руках из училищ; идти в этой толпе, знать, о чем они так весело болтают, так громко смеются, представлялось ей в высшей степени приятным. Веру тоже манило в гимназию, главным образом, общество, которое она там встретит: там так много и детей, и больших, они еще ее не знают и не думают о ней ничего дурного; может быть, она понравится им, они полюбят ее… Она и там будет стараться все делать лучше, чем Жени, – и учиться прилежнее, и вести себя скромнее; ее будут хвалить, папа и мама увидят, как они несправедливы, считая ее хуже Жени, им станет стыдно, и Мите, и Боре, и всем, кто теперь смеется над ней, станет очень, очень стыдно.
С нового года детям пришлось, как и сказал Андрей Андреевич, засесть за книги. До сих пор Боря учился y учителя только три раза в неделю, и учился, надобно сознаться, довольно лениво. Резвый, живой мальчик очень любил чтение, особенно чтение путешествий и всевозможных опасных приключений на суше и воде, но учебники возбуждали в нем непреодолимую зевоту. Девочки понемножку занимались с матерью: Жени казалась еще слишком маленькой, и Софья Павловна находила, что рано начинать серьезно учить ее. Верочка часто хворала. Почти играя, мать выучила их читать, писать буквы, считать; до сих пор они не знали, что значит готовить заданный урок или сидеть за книгой, когда хочется поиграть.
Теперь дело пошло иначе: учитель стал ходить к Боре каждый день; кроме того, мальчик должен был еще брать уроки y учительницы, которая аккуратно два часа в день занималась с его сестрами. Дети, особенно Боря, присмирели. Андрей Андреевич отчасти достиг своей цели; в детской слышалось меньше шума и ссор. Учительница находила, что Вера внимательнее и прилежнее сестры, и часто хвалила ее. Это подстрекало самолюбие девочки: она по целым часам просиживала за книгами и, ответив урок лучше Жени, чувствовала себя счастливой, меньше злилась, меньше обижалась.
Среди занятий время шло для детей очень быстро. Незаметно пролетело полгода, лето близилось к концу, a вместе с тем приближался и день вступительного экзамена. Боря должен был экзаменоваться в первый класс мужской гимназии, обе девочки – в подготовительный класс женской. Учительница твердила, что Вера могла бы поступить и в седьмой [2 - В женских гимназиях, в отличие от мужских, самым младшим классом был седьмой, а самым старшим – первый.]класс, но Софье Павловне хотелось, чтобы учение давалось как можно легче слабенькой девочке: она боялась за ее здоровье, и потому уговорила поступить в один класс с сестрой.
– Не беда, что первое время тебе будет легко, – убеждала она ее, – зато ты можешь отличиться, сразу стать первой в классе.
«И выше Жени», – мысленно договорила Вера, и это соображение заставило ее согласиться.
Глава III
Настали первые дни августа, a с ними и страшные для детей экзамены. Восьмого числа назначен был экзамен в мужской гимназии, куда должен был поступить Боря; девятого – в женской, куда собирались девочки, Боря сильно храбрился, и на все вопросы домашних: «что, страшно, боишься?» – отвечал смехом и уверениями, что не чувствует ни малейшего страха. Андрей Андреевич сам повез его в гимназию; остальная семья с нетерпением ожидала их возвращения. Даже Вера забыла на время думать о самой себе и не завидовала тому, что мама все говорит и заботится об одном Боре.

В четыре часа раздался резкий звонок; дети выбежали в переднюю. При первом взгляде на лица вошедших видно было, что дело неладно. Андрей Андреевич смотрел сердито, Боря был бледен и сконфужен.
– Ну, что? – нетвердым голосом спросила Софья Павловна.
– Да то, чего я и ожидал! – резко ответил Андрей Андреевич, шумно входя в столовую. – Я всегда говорил, что это негодный лентяй! Срезался на всех предметах! Из русского получил двойку, из Закона Божия двойку, из арифметики учитель прямо мне сказал, что он ничего не знает… Что мы теперь будем с ним делать? В мастерство его отдать какое-нибудь? Так ведь и там лентяев не потерпят! Пастухом его сделать, свинопасом – он ни на что другое не годен…
Во время всей этой сердитой речи отца Боря стоял молча, опустив голову, видимо, с большим трудом удерживаясь от рыданий. Софья Павловна понимала, как страдал бедный мальчик, как тяжело был он наказан за свою леность и беспечность, но она не стала ласкать его, выказывать ему сочувствие, чтобы еще больше не раздражить мужа.
Митя и девочки также присмирели и с состраданием поглядывали на брата. Горничная, вошедшая объявить, что обед подан, положила конец тяжелой сцене. Молча, грустно сидели все за столом. Жени попробовала было заговорить о чем-то постороннем, но строгий взгляд отца заставил ее прикусить язычок.
– Вот посмотрим, что-то завтра вам будет, – заметил Андрей Андреевич, когда девочки подошли благодарить его за обед, – пожалуй, тоже осрамитесь!
И слова эти пробудили в них на время забытый страх.
– Верочка, давай учиться, я нетвердо знаю молитвы, – шепнула Жени.
И обе девочки уселись, с книгами в руках, в уголке детской.
Софья Павловна сама хотела везти их на экзамен, но, как нарочно, y нее с утра сильно разболелась голова и им пришлось ехать с отцом, что еще более усиливало их тревогу: руки Веры дрожали до того, что она едва могла застегнуть пуговку своей кофточки, y Жени побелели не только щечки, но даже губки.
– Бедные деточки, они волнуются! – вздыхала Софья Павловна. – Будет ли им удача… – И забота о детях еще больше увеличивала ее боль. К счастью, ей пришлось ждать недолго. Во втором часу Митя с радостным лицом вбежал к ней в комнату.
– Идут, мама! – кричал он. – И, должно быть, все сошло хорошо! Папа веселый, несет коробку, кажется, с конфетами!
Через две минуты девочки, запыхавшись от скорой ходьбы и волнения, уже обнимали мать. По их радостным, оживленным лицам видно было, что страшный экзамен окончился благополучно.
– Выдержали? Ну, как я рада! Рассказывайте же, рассказывайте подробно, как все было? – спрашивала мать, целуя и лаская их.
– Сегодня можно рассказывать, – заметил Андрей Андреевич, также входя в комнату жены, – хоть девочки не осрамили нас: Жени очень мило читала и по-русски, и по-французски, по-немецки немного сбивалась, но учительница похвалила ее за хороший выговор, в счете она также сплоховала, но это, говорят, ничего; a Вера так просто отличилась. Начальница говорит, что она без труда могла бы поступить и в седьмой класс, – все ею восхищались.
– Умница, Верочка, поздравляю! – и мать еще раз нежно поцеловала обрадованную девочку.
Этот день был днем торжества для Веры: ее хвалили, ласкали, отец беспрестанно называл ее «своей умницей», гостям, приехавшим к обеду, рассказали о ее успехе, братья и Жени не только не смеялись над ней, a напротив – относились к ней с каким-то уважением; даже прислуга смотрела на нее приветливее, услуживала ей охотнее обыкновенного. Девочка краснела, глаза ее сияли торжеством, она не опускала головы, не хмурилась, не подозревала в каждом слове оскорбления, глядела смело и бодро, охотно прислушивалась к разговорам гостей, беспрестанно ожидая чего-нибудь для себя лестного. Одно несколько нарушало ее праздничное настроение: ей казалось, что мать слишком холодно относится к ней, слишком мало сопереживает ее торжество.
На самом же деле Софья Павловна была от души рада, что на долю ее бедной, обиженной природой девочки выпал счастливый день; ей приятно было думать, что y Веры, может быть, разовьется любовь к умственному труду, что то умственное превосходство, которое она приобретет, поможет ей победить неприятные стороны ее характера, заставит окружающих забыть о ее физических недостатках. Она с любовью глядела на сиявшее лицо девочки, на ее небывалое оживление…
Но еще более нежности чувствовала она, когда глаза ее обращались на грустного, униженного, подавленного своей неудачей Борю. Куда девалась вся бойкость, вся неугомонная резвость, вся шумная веселость бедного мальчика! Он сидел неподвижно, бледный, молчаливый, едва поднимая глаза, односложно отвечая на все вопросы, с которыми к нему обращались. A Андрей Андреевич, как нарочно, во всех похвалах Вере делал колкие намеки на него, сравнивал их рост, здоровье, время, когда они начали учиться, говорил о том, какое мучение иметь сыновей, как много хлопот и как мало радостей доставляют они, спрашивал, не знает ли кто-нибудь такой должности, на которую нужны лентяи, и так далее и тому подобное.
Мать понимала, как болезненно отзывались все эти слова в сердце чувствительного мальчика; она не могла вполне радоваться радостью одного ребенка, когда подле нее страдал другой.
После обеда Боря не мог долее выдержать, он незаметно ускользнул из комнаты, убежал в детскую и, бросившись на кровать, дал полную волю слезам. Не прошло и четверти часа, как подле него уже сидела мать, которая дала полную волю своей нежности: она осыпала мальчика ласками, она старалась утешить и, главное, ободрить его; она доказывала ему, что для него далеко не все потеряно, что он вполне может загладить свою прежнюю леность усиленным трудом, что при его хороших способностях ему нетрудно будет достигнуть успеха. И мало-помалу мальчик успокоился, глаза его заблестели надеждой и решимостью, на губах появилась прежняя светлая улыбка.
Вера, проходя мимо детской, увидела в полуотворенную дверь, что голова брата лежит на плече матери, что мать тихонько гладит его волосы и говорит с ним нежно, с любовью. Вся веселость вмиг исчезла с лица девочки. «Вот как, – думала она, медленно возвращаясь в гостиную, – мама сидит с Борей, чтобы ласкать и целовать его! Он – лентяй, негодный мальчик, ничему не хотел учиться, не выдержал экзамена, a она все-таки любит его больше, чем меня; на меня она и внимания не обращает, a я ведь умная, прилежная, все меня хвалят!» И, чтобы получить эти похвалы, она беспрестанно вертелась около отца или принималась громко рассказывать Мите все подробности экзамена.
В день, назначенный для начала классов, обе девочки бодро и весело отправились в гимназию. Жени радовалась и новому темно-коричневому платьицу, надетому на ней, и красивым тетрадям, купленным ей отцом, и необыкновенно почетному в ее глазах званию гимназистки, и, главное, тому, что «там много девочек». Вера решила постоянно отличаться так, как отличилась на экзамене, и заранее радовалась в ожидании будущих успехов.
В гимназии сестры с самого первого дня повели себя совершенно различно. Жени быстро перезнакомилась со всем классом, во время большой перемены поссорилась с одной девочкой и подружилась с двумя другими; уходя домой, так расшалилась в передней, что заслужила строгий выговор классной дамы, a дома в подробности описала почти всех своих новых подруг, но зато очень смутно помнила то, что происходило в классе, и совсем не знала, какие уроки заданы. Вера, напротив, не разговаривала почти ни с кем из девочек, но зато не пропустила ни одного слова учительницы и заслужила ее похвалу за внимание и скромное поведение.
– Ну, что, Вера, не получила ли награды за прилежание? – подсмеялся над ней Митя, видя, как усердно она принимается готовить уроки к следующему дню.
– Награды не получила, a меня очень хвалила учительница, – с самодовольством ответила Вера.
– A девочкам я понравилась больше, чем ты, – подхватила Жени, – они говорят, что я и лучше, и веселее тебя.
– Пусть говорят, что хотят, – не без досады ответила Вера, – мне до них нет дела: я буду лучше стараться угождать классным дамам и учительницам.
И она действительно старалась.
Классная дама вышла на минуту из комнаты; в классе тотчас же начался шум, беспорядок: мимо окон прошел отряд солдат с музыкой, девочки вскочили со своих мест, бросились к окнам, на окна. Одна Вера сидит на своей скамейке, спокойно продолжая заниматься. Классная дама возвращается.
– Это что за беспорядок, – сердится она, – как вы смели сходить с мест, лазать на окна? Всем вам сбавлю по баллу за поведение.
– Я сидела на месте! – почтительно замечает Вера.
– Знаю, Петровская, я видела: вы одна здесь умная девочка.
«Выскочка!» – шепчут подруги Веры, сердито глядя на нее.
Учительница задает трудный урок.
– Ах, это много, нам этого не выучить! – жалуются дети.
– Полноте, это совсем не так трудно, – убеждает их учительница, – да неужели же в самом деле никто не может выучить такой безделицы?
– Я могу, – робко отвечает Вера.
– Ну, вот видите, Петровская может. Умница Петровская, прилежная девочка!
«Выскочка! Прилипала!» – пуще прежнего сердятся подруги.
Хотя Вера уверяла, что нисколько не интересуется мнением о себе подруг, но на самом деле это было не так: ей от души хотелось быть первой, отличнейшей ученицей, заслуживать постоянные похвалы старших и в то же время хотелось пользоваться общей любовью, общим уважением сверстниц, но она совершенно не знала, как приняться за дело, чтобы достигнуть этой двойной цели. Иногда она вдруг начинала оказывать всякие услуги какой-нибудь одной или нескольким девочкам, думая этим склонить их на свою сторону, но эта неожиданная услужливость только удивляла и смешила их. В другой раз она, заслышав ссору, принимала сторону одной из ссорящихся и старалась защитить ее от воображаемых обид другой, но дело кончалось тем, что обе спорщицы сердились на нее за непрошенное вмешательство и объединялись против нее же. Иногда ей приходило в голову доказать всем свой ум и знания, помогая другим готовить трудные уроки, повторяя им объяснения учительницы; этому девочки были действительно рады и с большим удовольствием принимали ее помощь; но вот случилось раз или два, что ученицы, подготовленные Верой, ответили урок лучше ее и получили высший балл, – она побледнела от злости и с тех пор никогда не отвечала ни на какие вопросы, касающиеся заданного.
«Петровская, дай списать задачку! Петровская, скажи, как надо перевести эту фразу, ты, наверное, помнишь?» – приставали к ней, но она оставалась непреклонной и тем, конечно, возбуждала против себя величайшее неудовольствие.
Первое время по вступлении ее в гимназию никто не обращал внимания на ее некрасивую наружность. Среди массы детских лиц, из которых далеко не все отличались миловидностью, ее лицо не казалось безобразным; младшие девочки не заметили неправильности ее сложения, a старшие с состраданием поглядывали на «кривобокую новенькую», но никто не думал смеяться над ней. Но когда она заслужила нерасположение всех своих подруг, тогда они, разбирая ее недостатки, не оставили в покое и ее наружности. Проходя по классу, она часто слышала, как ей кричали: «Кривуля!», «Злая горбунья!» – слышала, как смеялись, что y нее рот до ушей, что волосы ее торчат, точно иглы ежа, что она, вероятно, со злости откусила чей-нибудь огромный нос и приставила к своему лицу, и т. п.
Эти насмешки Вера никак не могла переносить равнодушно: она злилась на обидчиц, отыскивала в их наружности и одежде что-нибудь заслуживающее насмешку, бранила их, кричала на них; только приход классной дамы мог заставить ее успокоиться, и то успокоиться по наружности, в душе же она чувствовала сильнейшее озлобление. Как прежде дома, так и теперь в гимназии Вера не считала себя нисколько виноватой в том, что ее не любят, что ей делают неприятности; она во всем обвиняла окружающих и ненавидела их за несправедливость к ней.
Глава IV
Прошел месяц. Жени училась довольно хорошо, потому что уроки были нетрудны и мать охотно помогала ей приготовлять их; подруги любили ее за живость, веселость, постоянную готовность принять участие во всякой проделке; классная дама часто делала ей выговоры, но снисходительно смотрела на ее шалости, видя что она еще мала и не привыкла к порядку общественного заведения. Вера стала первой ученицей, оставив далеко позади себя остальных; все учителя и учительницы единогласно хвалили ее необыкновенное прилежание и внимание, но зато подруги терпеть ее не могли. В свободное время она сидела или ходила всегда одна, ни от кого не слыша и ни с кем не говоря ни слова, или, напротив, ссорилась и бранилась, так что классная дама обратила на это внимание и несколько раз замечала ей:
– Петровская, я довольна вами, вы очень хорошо ведете себя в классе, но отчего это вы не можете жить в мире с подругами? У вас, должно быть, очень сварливый характер.
– Право, я не виновата, – оправдывалась Вера, – они завидуют мне и злятся за то, что я учусь лучше их.
Классная дама понимала, что это не может быть справедливо, но ей некогда было доискиваться причины детских ссор и объяснять ее Вере; она недоверчиво качала головой и замечала, что все-таки нехорошо ссориться и кричать.
Вера старалась быть тише, но не делалась от этого добрее. Напротив, она все более и более ожесточалась против подруг и уже окончательно отказалась от своего прежнего доброго намерения заслужить их любовь.
Неприятности, которые ей приходилось выносить беспрестанно, мучили ее до того, что она много раз собиралась просить отца и мать, чтобы они взяли ее из гимназии; единственное, что удерживало ее, что утешало ее за неприязнь подруг, – были похвалы начальства. Тщеславие ее было польщено этими похвалами, она дорожила ими больше всего на свете и ни за что не согласилась бы отказаться от них. И вдруг, о ужас! Ей пришлось убедиться, что начальство вовсе не такого хорошего о ней мнения, как она воображала.
Из всех уроков подготовительного класса девочек всего более затрудняли уроки географии: учительница была строга, взыскательна и в то же время очень скупа на объяснения; за каждым ее словом нужно было следить очень внимательно, так как она терпеть не могла повторять дважды одно и то же. Раз урок ее показался детям особенно непонятным, и многие из девочек стали приставать к Вере, чтобы она помогла им вспомнить объяснения учительницы.
– Я сама ничего не помню, учите, как знаете! – резко отвечала Вера.
– Не может быть, чтобы ты не помнила, ты всегда помнишь; будь добренькая, Петровская, скажи хоть одно словечко!
– Ничего я вам не буду говорить: всякий сам должен слушать в классе, – сердито отказывалась Вера.
Даже дома она не согласилась помочь Жени готовить урок.
Учительница географии вызвала поочередно десять учениц, и ни от одной из них не могла добиться ни слова в ответ на свои вопросы.
– Что же это значит, девицы! – воскликнула она. – Неужели никто не приготовил урока? Петровская, помните, о чем я рассказывала в прошлый раз?
– Помню! – ответила Вера и тотчас же твердым, громким голосом передала все объяснения, сделанные учительницей на предыдущем уроке.
– Очень хорошо, превосходно! – похвалила учительница и выставила ей в журнале 12, высший балл.
Только что урок географии кончился и учительница вышла из комнаты, как весь класс напал на Веру.
– Лгунья! Злая горбунья! Выскочка противная! – слышалось со всех сторон.
– Сама знала, a уверяла, что не знает, никому не хотела рассказать! Урод! Отодвигайся дальше от нас, мы не хотим сидеть подле тебя! Никто с тобой говорить не будет! Да на нее и смотреть-то противно, глядите – какая образина!
Вера, конечно, не оставляла этих любезностей без ответа и отбранивалась, насколько хватало сил. От слов дети скоро перешли к делу. В Веру полетели комки бумаги, куски мела, осколки карандашей. Это окончательно взорвало ее; не помня себя от гнева, она стала бросать направо и налево тетради, книги; ударила одну маленькую девочку линейкой по руке так больно, что та с громким плачем отбежала прочь, a другую схватила за волосы. В эту самую минуту на шум прибежала классная дама.
– Что это значит? Что за беспорядок! Все по местам! – закричала она.
Все девочки быстро уселись по скамейкам, одна Вера, ничего не слыша и не видя, продолжала трепать свою противницу, кричавшую во все горло.
– Петровская! Да вы с ума сошли! – воскликнула классная дама. – Сейчас же оставьте Лапину.
Вера выпустила из рук Лапину, которая представляла собой самую жалкую фигуру, со своими растрепанными волосами, раскрасневшимися щеками, заплаканным лицом.
– Петровская, – строгим голосом сказала классная дама, – я много раз замечала, что вы грубо обращаетесь с подругами, и прощала вам потому только, что вы первая ученица; теперь вы дошли до того, что начали драться, как уличный мальчишка, – этого я не могу простить! Станьте к доске, вы простоите так до конца класса, и все узнают, за что вы наказаны. Идите, становитесь!
– Я не стану! Я не виновата! – проговорила Вера, едва переводя дух от волнения.
– Как, не станете, когда я приказываю? Это что за дерзость? Не виновата! A кто же побил Мятлеву и Лапину!
– Они сами меня обижали! Они бранились, кидали в меня бумагу! – оправдывалась Вера.
– Из этого вовсе не следует, что вы могли бить их! Да и вообще, прошу не рассуждать! Становитесь к доске!
– Я не стану! – упрямо повторила Вера.
– Петровская! Если вы тотчас же не исполните моего приказания, я вас выведу из класса!
Вера видела, что дальнейшее сопротивление невозможно. Если классная дама исполнит свою угрозу – a по лицу ее видно было, что она не намерена шутить, – и выведет ее, ей придется стоять в коридоре; вся гимназия узнает, что она подвергнута наказанию, самому позорному из гимназических наказаний, нет – уж лучше послушаться, как это ни тяжело! Медленными шагами, низко опустив голову, подошла девочка и стала на указанное место. В комнату вошла несколько запоздавшая учительница французского языка.
– Это что значит? – с удивлением спросила она, указывая на Веру.
Классная дама тотчас рассказала ей, что застала Веру в драке, что она вообще сварливая девочка и давно заслуживает наказания.
– Ай, ай, как стыдно! – заметила учительница и приступила к уроку, не обращая более внимания на наказанную.
A Вера ждала от нее не того: эта учительница не только постоянно хвалила ее больше всех остальных, но и обращалась с ней ласково, с сочувствием, и вдруг – теперь она тоже обвиняет ее, обвиняет, не выслушав от нее ни слова оправдания! Бедная девочка была подавлена стыдом и горем. Она, первая ученица, которую еще вчера инспектор назвал «красой класса», и вдруг – наказана, унижена перед этими девчонками, которые вывели ее из терпения, которые сами во всем виноваты! О, как ненавидела она их в эти минуты! A между тем она боялась поднять на них глаза, боялась со всех сторон встретить насмешливые, недоброжелательные взгляды. A классная дама, a учительница? Давно ли они так хвалили, так превозносили ее, a теперь обращаются с ней как с самой последней ученицей! Все ее заслуги забыты… К чему же она так старалась, так всем угождала? О, теперь уже этого не будет!
Слезы готовы были брызнуть из глаз ее, слезы горя и досады, но гордость удерживала их: ей не хотелось показать, что наказание так сильно действует на нее, не хотелось выказать раскаяния, сожаления в сделанном проступке. Она считала себя невинной, a всех окружающих – злыми и несправедливыми и, чтобы не обрадовать их видом своей печали, душила рыдания и старалась сохранить на губах презрительную улыбку. Усилия, которые ей для этого приходилось делать над собой, были чрезмерно тяжелы для нее: лицо ее побледнело, она вся дрожала, точно в лихорадке, и с трудом держалась на ногах.
Уроком французского языка кончались в этот день классы. Только учительница встала с места, чтобы уходить, как в комнату вошла начальница гимназии в сопровождении классной дамы, сообщившей ей о беспорядке в подготовительном классе. По лицу начальницы видно было, что она собиралась очень строго отнестись к виновнице этих беспорядков, но болезненный вид Веры смягчил ее.
– Петровская, – позвала она тем не менее серьезным голосом. – Раиса Ивановна рассказала мне, как вы дурно вели себя сегодня и какое строгое наказание заслужили. Я уже давно замечала, что вы постоянно ссоритесь с подругами; это очень, очень дурно. Весь ваш ум, все ваши знания не принесут ни малейшей пользы и не дадут вам счастья, если вы не постараетесь исправить своего характера. Лучше быть глупой и невеждой, чем злой и сварливой! Вы можете идти домой, Раиса Ивановна прощает вас, но не забудьте сегодняшнего урока!
«И она тоже, и она против меня, – думала Вера, слушая наставление начальницы, – злая, сварливая; нет! – я не злая, они сами все злые, гадкие, несправедливые, я не хочу их больше видеть, я не хочу ходить в гимназию».
Девочка вернулась домой совсем больная. Долго сдерживаемые слезы вырвались наружу в рыданиях, превратившихся в истерику. Страшные спазмы сжимали ее грудь и горло, в руках и ногах ее появились судороги. За этим припадком последовал полный упадок сил. Вера лежала на постели бледная, с закрытыми глазами и слабым голосом жаловалась на страшную боль в голове и груди. Андрей Андреевич и Софья Павловна не на шутку перепугались. Жени рассказала им все, что произошло в гимназии, и это еще больше огорчило их.
– Что мы будем с ней делать? – говорила Софья Павловна. – В общественном заведении ее не могут не наказывать, когда она этого заслуживает, a между тем наказания так сильно действуют на ее здоровье…
– A может быть, строгость исправит ее, – заметил Андрей Андреевич, – может быть, она постыдится наказаний и будет себя лучше вести?
– Нет, друг мой, ты не знаешь Веры, – вздохнула мать, – наказания только больше озлобляют ее. Я уверена, что, выздоровев, она будет лишь придумывать, как отомстить подругам за пережитую неприятность.
– Да, мама, – вмешалась в разговор Жени, – когда мы ехали домой, она все твердила: «Гадкие, несправедливые, я им покажу! Они говорят, что я злая, – хорошо же! Увидят они мою злость!..»
– Экий отвратительный ребенок! – воскликнул Андрей Андреевич.
– Бедное, бедное дитя! – с грустью проговорила Софья Павловна, глядя на бледное, страдальческое личико девочки.
Глава V
Ha другое утро Вера проснулась поздно. Хотя голова и грудь ее еще болели, но она уже могла встать с постели. Митя и Жени давно уже ушли в гимназию, Андрей Андреевич уехал из дома по делам, Боря занимался в своей комнате с учителем, Софья Павловна одна ждала дочь в столовой. Чтобы не раздражать девочку и не вызвать повторение болезненного припадка, она заговорила с ней весело и ласково, не вспоминая о вчерашнем. Вера отвечала нехотя и сама навела разговор на то, что, по-видимому, сильно занимало ее.
– Мама! Жени рассказала тебе, что было в гимназии?
– Да, милая, рассказала.
– Значит, ты знаешь, как меня обидели? Я после этого не могу больше ходить в гимназию.
– Полно, душенька! Жени поступила в гимназию вместе с тобой да была наказана уже два раза, и Митю наказывают иногда; надо принимать это спокойнее.
– Нет, мама, я не могу принимать это спокойно, – меня наказали несправедливо! Девочки смеялись надо мной, обижали меня, им Раиса Ивановна ничего не сказала, a меня, первую ученицу, поставила y доски перед целым классом! Этого никто и никогда не может перенести спокойно!
– Может быть, классная дама и в самом деле поступила с тобой слишком строго, но, сознайся, что ведь и ты была виновата: ты дралась с подругами, била их, – этого тебе нигде не позволят! Постарайся жить в мире с подругами, и тебе будет весело в гимназии…
– Нет, этого я также не могу! Они завидуют мне за то, что я умнее их, лучше учусь; они обижают меня, насмехаются надо мной, a я… Я ненавижу их. Я никогда, никогда не буду жить с ними в мире!
– Но, милая, в таком случае тебе придется часто терпеть наказания; я уверена, что папенька не согласится взять тебя из гимназии.
– A я не буду там учиться!
Софья Павловна не стала продолжать разговор, который раздражал девочку; но на деле вышло так, как она говорила. Андрей Андреевич и слышать не хотел о том, чтобы потакать «капризам избалованной девчонки», и строго приказал Вере на следующий день отправляться в гимназию. Вера не посмела ослушаться отца, но она явилась в класс в самом дурном расположении духа. Во время уроков она была небрежна и невнимательна, с подругами говорила грубо и сердито, на замечания классной дамы отвечала дерзостями. Кончилось тем, что ее опять наказали, и она вернулась домой с головной болью, из-за которой опять пролежала весь вечер в постели.
Так дело тянулось недели две. Вера ничему не училась, ссорилась и бранилась со всеми подругами, навлекала на себя беспрестанные выговоры и наказания, и от всех этих неприятностей постоянно хворала. Наконец Андрей Андреевич решился серьезно поговорить с девочкой.
– Послушай Вера, – сказал он ей, – что за дурь забрала ты себе в голову? Тебя все хвалили, думали, что из тебя выйдет умная, образованная женщина, a ты хочешь бросить ученье, остаться на всю жизнь невеждой?
– Нет, папа, я очень хочу учиться, только я, право, не могу быть в гимназии, – там меня очень обижают.
– Тебя везде будут обижать, если ты не постараешься исправить свой отвратительный характер. У меня нет средств, чтобы нанимать тебе отдельных учителей. Не хочешь учиться в гимназии – расти дурой.
– Позвольте мне, папа, учиться дома, вместе с Борей.
Андрей Андреевич не ответил на это ни да, ни нет, но, обдумав дело и переговорив с Софьей Павловной, нашел, что на просьбу Веры можно согласиться.
– Если бы она была крепкая, здоровая девочка, с ней можно бы обращаться построже, – говорила мать. – Но ведь ты видишь, какая она слабенькая, как всякая неприятность гибельно действует на нее. За это время она похудела и побледнела до того, что на нее страшно смотреть; пусть себе спокойно живет дома и учится, как и сколько может; вырастет, поумнеет – может быть, и исправится, a нет – что делать! Еще хуже, если она наживет себе какую-нибудь тяжелую болезнь.
Для Бори Андрей Андреевич нашел строгого, взыскательного учителя, который очень серьезно занимался со своим учеником и никак не давал ему лениться. Узнав, что Вера хочет брать уроки вместе с ним, мальчик очень обрадовался: хотя он не был дружен с сестрой и ссорился с ней в последнее время реже только потому, что y обоих было мало свободного времени, но все-таки сидеть в классе вместе с ней казалось ему веселее, чем наедине с суровым, молчаливым учителем. Учитель, напротив, не выразил никакого удовольствия, узнав, что y него появляется новая ученица.
– Я не привык заниматься с маленькими детьми, – сухо заметил он, неприветливо оглядывая Веру с ног до головы, – и не знаю, сумею ли взяться за дело. Особенно с девочками – беда! Сейчас начнутся слезы, писк…
– Я никогда не плачу в классе! – гордо проговорила Вера. – Я только годом моложе Бори, со мной можно обращаться так же, как с ним…
Самоуверенный голос так не шел к ее маленькой, тщедушной фигурке, что учитель не мог удержаться от улыбки.
– Увидим! – сказал он. – Чему же вы хотите учиться, большая девица?
– Всему, чему учится Боря.
– Как? И латинскому языку?
– Конечно, я буду стараться, вы увидите, что я не глупее Бори!
– Я вижу, что вы довольно высокого о себе мнения. Урок начался. Учитель, желая немного убавить самоуверенность девочки, не старался делать его для нее ни легче, ни интереснее. Вера была этому очень рада: она любила, чтобы к ней относились серьезно, как к взрослой девочке, чтобы ей давали возможность выказать все свои способности. Учитель остался очень доволен ею, и она слышала, как, уходя, он сказал ее матери: «Кажется, мы будем дружны с вашей дочкой: удивительно способная и прилежная девочка».
Эти слова придали новую бодрость Вере, и теперь она уже не сомневалась более в своих силах.
– С чего это ты выдумала, Вера, учиться по-латыни? – говорил ей Боря. – Девочки никогда не учатся древним языкам: это для них слишком трудно.
– Пустяки! Одна учительница в гимназии говорила нам, что девочкам стоит только постараться, и они могут всему научиться не хуже мальчиков. Я и постараюсь! Я знаю, что я не могу быть такой хорошенькой и ловкой, как Жени, но я наверняка не глупее тебя и Мити; увидишь, что я догоню и перегоню тебя в учении!
Такое «нахальное хвастовство», как назвал Боря слова сестры, передавая их позднее Мите, до того поразило мальчика, что он не нашелся ответить на него, a Вера, между тем, принялась серьезно исполнять свое намерение догнать и перегнать его.
Она прилежно училась до и после поступления в гимназию, но это прилежание не шло ни в какое сравнение с той, можно сказать, жадностью, с какой она набросилась теперь на книги.
Учитель, заметив, что y нее большие способности к математике, в занятиях с ней обратил особенное внимание на этот предмет, и через несколько недель она стала решать арифметические задачи быстрее и правильнее Бори. Этот успех не удовлетворил честолюбивую девочку: ей, главным образом, хотелось сравняться с братом в том, чем он наиболее гордился, – в латинском языке. Это было дело нелегкое. Боря уже два года учился латыни и успел преодолеть первые трудности латинской грамматики, она же только что знакомилась с русской грамматикой, a по-латыни не знала ни слова. Но это не смущало ее. «У меня способности не хуже, чем y Бори, – говорила она сама себе, – это и учитель сказал; Боря ленив, a я прилежна, он учится пять часов в день, a я буду учиться десять; через год я точно догоню его!»
– Вера, Верочка! – звала ее мать, видя, как она сидит за своим письменным столиком, оперев на обе руки усталую голову, не слушая и не слыша ничего, что делалось вокруг, заучивая целые сотни латинских слов и десятки грамматических правил. – Верочка, я с тобой говорю!
Девочка ничего не слышала, и мать должна была класть руку на ее книгу, чтобы заставить ее оглянуться.
– Что тебе, мама? – недовольным голосом спрашивала она, досадуя на перерыв в занятиях.
– Брось ты эту латынь, голубушка; посмотри, как ты измучилась: голова горит, руки как лед; я занимаюсь с тобой французским и немецким языками, – право, этого для тебя довольно!
– Отчего же для Бори не довольно, a для меня довольно?.. Не мешайте мне учиться, мама.
– Боре все легче дается, чем тебе, дружок. Вон он уже давно приготовил все уроки и скачет, как конь без узды, a ты целый день сидишь над книгой, – это вредно, ты заболеешь.
– Никогда не заболею от учения! Уж если заболею, так скорей от того, что вы мне мешаете делать, что мне хочется, что мне приятно.
Мать со вздохом отходила от упрямой девочки, a на следующий день Вера отвечала учителю урок втрое больше заданного им, и отвечала так твердо и хорошо, что на несколько минут вся его суровость исчезала и он осыпал ее похвалами.
Эти похвалы, особенно когда к ним присоединялось какое-нибудь замечание о недостатке прилежания y Бори, заставляли девочку забывать и усталость, и головную боль; они придавали ей силу и бодрость на новые труды. Учитель и не подозревал, что его одобрение постоянно питает и развивает тщеславие девочки; впрочем, если бы он даже и подозревал, это не заставило бы его изменить обращения: он брался учить детей, сообщать им как можно больше знаний и заботился только об их успехах в науках. Чувства же учеников, свойства их характера вовсе не интересовали его. Ему было все равно, из-за чего учится ребенок, – из страха, из тщеславия или из любви к науке, только бы он всегда исправно готовил заданные уроки да смирно, внимательно сидел в классе.
Боря не нравился ему своей живостью, впечатлительностью, недостатком усидчивости. Вера же вполне его удовлетворяла, и он с видимым удовольствием занимался с ней. Он не замечал, что, слушая его объяснения или рассказы, девочка не интересуется тем, о чем он говорит, не заботится понять вполне смысл его слов, a думает только, как бы запомнить его выражения, его фразы и потом повторять их; что она старается только заучивать уроки, a не основательно выучиться чему-нибудь; что ее не радует, как Борю, когда она может узнать что-нибудь новенькое, a напротив, ей больше нравится или повторять старое, потому что это легче и она скорей может заслужить похвалу, или запоминать мудреные слова, которыми можно похвастать. Благодаря этим мудреным словам, которые девочка старалась и кстати и некстати вставлять в свои разговоры, благодаря книгам, которые она не выпускала из рук, все домашние скоро стали считать ее не по летам умной.
– Не жалей о том, что ты нехороша собой, – говорила ей иногда мать. – Ум важнее красоты; если ты будешь умной, образованной женщиной, никто не станет обращать внимания на твою наружность.
Вера и сама стала меньше прежнего думать о своей наружности. Смотря на себя в зеркало и сравнивая свое некрасивое лицо с прелестным личиком сестры, она не печалилась, не сердилась, как прежде, a напротив, гордо встряхивая своими темными, жесткими кудрями, думала: «Пусть себе Жени гордится своей красотой, – это все пустяки: когда мы вырастем большие, ею будут любоваться, a со мной все-таки всякому приятнее будет и посидеть, и поговорить, потому что я буду гораздо умнее ее».
Наряды также перестали занимать Веру. Когда она видела, что мать собирается шить обновки ей и сестре, она не кричала, как прежде: «Пожалуйста, мама, мне такое же, как Жени!» – a напротив, презрительно замечала: «Наряжайте, мама, Жени, – мне этого не нужно!» Теперь Вера ссорилась с сестрой и с братьями меньше прежнего, но вовсе не оттого, что стала добрее, что стала больше любить их. Она по-прежнему завидовала им и не желала сочувствовать ни их радостям, ни их горестям. Только теперь и y нее, и y них было меньше свободного времени, им некогда было заводить длинные споры и ссоры из-за всякого пустяка; они перебрасывались несколькими бранчливыми фразами, затем по целым часам дулись, ничего не говорили друг с другом, и в детской господствовала тишина, радовавшая Андрея Андреевича.
Была ли Вера в это время счастливее, чем в первые годы своего детства? Она, как и все дети, не задавала себе этого вопроса, но стоило взглянуть на ее вечно нахмуренное, озабоченное личико, чтобы понять, как ей далеко было до счастья. Да и правду сказать: мало радостей, и зато много неприятных, горьких минут приходилось ей переживать.
Вот возвращается из гимназии Жени, свеженькая и веселенькая, как всегда, и со смехом рассказывает разные гимназические приключения; Вера молча слушает, и грустно ей, что y нее нет подруг, нет сверстниц, с которыми она могла бы и поиграть, и пошалить иногда. В воскресенье к Мите собирались товарищи, y них затевались разные шумные игры, первым зачинщиком которых был обыкновенно Боря, но в которых и Жени часто принимала деятельное участие. Вера не могла бегать и скакать, как другие, она сидела над книгой, стараясь утешить себя мыслью, что она зато будет всех умнее, но эта мысль плохо помогала ей: всякий раз, когда до ее ушей долетали взрывы веселых криков и смеха, сердце девочки болезненно сжималось; она чувствовала, что, будь она так же здорова, как Жени, и она с радостью отбросила бы латинскую грамматику и стала веселиться вместе с другими.
Жени с Борей ушли в уголок и о чем-то оживленно шепчутся; они помогают друг другу во всех шалостях, оттого y них всегда секреты, всегда какие-то особенные, приятные разговоры.
– О чем это вы говорите? – подходя к ним, спрашивает Вера.
– Тебе что за дело? Поди прочь! – резко отвечает Жени.
– Отправляйся к своим книгам, ты ведь ученая! – прибавляет Боря.
Вера отходит, награждая их названием «дураки», но это нисколько не утешает ее. Ей грустно, что никто никогда не пошепчется дружески с ней, не расскажет ей своих секретов, что она чужая и для сестры, и для братьев.
Митя достал себе новую книгу, он читает ее с интересом, с увлечением. Щеки его разгорелись, глаза блестят, он готов ради книги забыть и пищу, и питье. Он с одушевлением разговаривает о прочитанном со всеми, кто согласен слушать его; видно, что чтение доставляет ему величайшее удовольствие. Вера с удивлением смотрит на него; она целые дни просиживает над книгами, но никогда не испытывает ничего подобного. Для нее и чтение, и ученье – труд, тяжелый труд, a никак не наслаждение; она не понимает, как может Митя радоваться тому, что понял или узнал что-нибудь, за что никто не будет его хвалить, восхищаться им. Она не понимает, a между тем ей ясно, что чувства брата приятны; и грустно ей, что она не может испытать того же…
Даже те радостные минуты ее жизни, когда она слышала себе похвалы, были часто, очень часто отравлены. Когда учитель, прослушав ее и Борин ответ, замечал: «Хорошо! Вы, Верочка, очень твердо выучили, но Боря, кажется, лучше понял, в чем дело; послушайте, он вам объяснит», – то она готова была заплакать от досады. Когда кто-нибудь из гостей, часто обедавших y отца ее, обращался с каким-нибудь вопросом к ее братьям и давал им возможность показать свои знания, она бледнела от зависти. Всякая похвала другим казалась ей личным оскорблением, унижением ее достоинства; те же похвалы, которые получала она сама, представлялись ей недостаточными. Она обижалась, когда учитель просто говорил ей: «Хорошо, очень хорошо!» – и выбивалась из сил, чтобы заслужить от него более горячие одобрения; a он, как нарочно, становился все скупее на эти одобрения, a силы все чаще и чаще изменяли ей.
Не раз приходилось ей два-три дня лежать в постели; от сильной головной боли не раз, просидевши несколько часов кряду над книгами, она с ужасом замечала, что ничего не знает, ничего не могла выучить, и в отчаянии бросала занятия. «О, как тяжело, как страшно тяжело делаться ученой! – думала она иногда, сжимая руками свою бедную, больную голову, – и отчего мне это так особенно тяжело, отчего для меня ни в чем нет удовольствия, во всем одно горе, одно мучение?…»
Глава VI
На улице, перед домом, где живут Петровские, лежит густой слой соломы: y Петровских родился новый член семьи. Рождение детей не было чрезвычайным событием в этом семействе: после Жени y Софьи Павловны было четверо малюток, и ни один из них не доживал до трех лет. На этот раз рождение маленького Пети возбудило общую тревогу, потому что оно сопровождалось опасной болезнью Софьи Павловны. Из-за этой болезни лежала на улице солома, из-за этой болезни все в доме говорили шепотом, ходили на цыпочках. Андрей Андреевич проводил дни и ночи y постели больной жены, детей к ней не пускали, им приказано было не выходить из своих комнат. Туда приносили им обед и чай, туда доходили до них отрывистые сведения о положении матери, сведения грустные и тревожные.
– Сегодня папенька пригласил еще двух докторов, – сообщила им утром горничная, – наш-то не берется один лечить, говорит – плохо!
– Неужели, в самом деле, плохо? Неужели мама умрет? – перешептывались встревоженные дети. – Нет, не может быть! Новые доктора помогут ей; ведь мама часто бывает больна! – И они старались утешать друг друга, отгонять от себя страшную мысль.
Вечером в комнату их вошел отец; он был страшно бледен.
– Дети, – сказал он каким-то изменившимся, не своим голосом, – идите к матери!
– Что же мама? Лучше ли ей? – спрашивали они.
– Ничего, идите!
Они вошли в спальню и, дрожа от какого-то непонятного страха, подошли к постели. Вид матери несколько успокоил их: она не кричала, не стонала, наружность ее не выражала страдания, она лежала неподвижно; лицо ее, окруженное прядями спутавшихся волос, было бледно, полуоткрытые глаза глядели в пространство, из посинелых запекшихся губ вылетало редкое, прерывистое дыхание.
– Маменька, мы к тебе пришли; видишь ты нас? – прошептала Жени, положив ручку на руку матери.
Больная не пошевелилась.
– Разве мама спит? – спросила Вера y дамы в темном платье, стоявшей подле постели.
– Да, спит, поцелуйте ее осторожно и уйдите, – ответила дама.
Дети наклонились над больной, они целовали ее в губы, в лоб, в руки – она ни одним движением не показала, что чувствует эти поцелуи. Неподвижность матери, взгляд полуоткрытых глаз испугали детей.
– Мама, мама, проснись, если ты спишь! – со слезами закричала Вера, забывая всякую осторожность и хватая обеими руками холодеющую руку матери.
По лицу больной пробежала судорога.
– Довольно, довольно, дети, уходите! – торопливо заговорила дама в темном платье и быстро выпроводила их за двери.
На другое утро, проснувшись раньше обыкновенного, дети услышали в доме шум и суматоху. Горничная, пришедшая на зов их, залилась слезами при вопросе их: «Что мама?»
– Что это значит? Неужели мама умерла? – взволнованным голосом спросил Митя.
– Скончались, сегодня, в четыре часа, – рыдая, ответила горничная.
В первые минуты эта страшная весть не столько огорчила, сколько испугала, ошеломила детей. Они несколько раз видали гробы в своей квартире, но то были маленькие гробики крошечных братцев и сестриц, к которым они еще не успели привыкнуть, которых они еще не успели полюбить.
A тут вдруг гроб матери.
Первые дни, когда в дом постоянно приезжали и родственники, и знакомые то на панихиды [3 - Панихи́да – христианская церковная служба по умершему.], то просто с изъявлением своего сожаления, дети невольно развлекались и не вполне чувствовали свое сиротство. Но вот тело отвезли на кладбище, родственники и знакомые, провожавшие покойницу в ее последнее жилище, разъехались, Андрей Андреевич заперся y себя в кабинете, дети остались одни в опустелых комнатах. Да, исчез только один человек, a между тем все комнаты кажутся опустелыми, дети чувствуют себя одинокими, покинутыми. Они могут играть, шуметь и шалить, сколько хотят, они не услышат голоса, заботливо предостерегающего их: «Тише, дети, папенька рассердится!» или «Перестаньте, приготовьте прежде уроки!» – но ни игры, ни шалости не идут им на ум! О, как дорого дали бы они, чтобы услышать опять этот голос, даже если бы он звучал не лаской, a угрозой, сулил им не радость, a наказание!
Митя взял книгу и попробовал читать, но чтение не занимало его; он отбросил книгу и медленными шагами ходил взад и вперед по комнате; Боря, сидя в углу, насвистывал какой-то грустный мотив; Жени взяла в руки свою любимую куклу: ясно представилось ей, как всего месяц тому назад мать помогала ей шить наряды и одевать маленькую восковую красавицу, и ее быстро охватило сознание, что никогда, никогда больше заботливая рука матери ничего для нее не сделает, и, прижавшись головкой к мягкой ручке дивана, бедная девочка горько заплакала.
Вера стояла y окна, прижавшись лбом к холодному стеклу, и машинально глядела на улицу, в сумрак дождливого осеннего вечера. Страшное «никогда», вызвавшее слезы Жени, сжимало ее сердце грустью и страхом. В первый раз явилось в ней сознание непрочности всего окружающего, ее охватил ужас смерти, этого страшного «чего-то», так неожиданно, так быстро похитившего ее мать, готового, может быть, так же неожиданно унести и других, и ее саму. Ей вдруг стало казаться, что это чудовище стоит тут, подле, за ее спиной, и она не смела пошевелиться, не смела повернуть головы.
– Завтра надо идти в гимназию! Там нам будет лучше – дома невыносимо скучно! – первый прервал тяжелое молчание Митя. – Ты пойдешь, Боря?
– Да, конечно, – ответил Боря, и в голосе его слышалась радость, как будто слова брата дали ему надежду освободиться от непривычного уныния, угнетавшего его.
Два месяца тому назад он очень хорошо выдержал экзамен и находил, что учиться в общественном заведении несравненно приятнее, чем y строгого учителя.
– A ты, Женичка? Полно плакать, милая! – обратился Митя к девочке таким ласковым голосом, какой сестры редко слышали от него.
– Я не могу ходить в гимназию, – плаксиво ответила Жени, – я не умею приготовить уроков без моей милой мамы!
– Я помогу тебе, давай хоть сейчас! – предложил Митя, видимо, желавший чем-нибудь рассеяться от печальных мыслей.
Жени нехотя достала свои тетради, нехотя подала их брату, нехотя слушала его объяснения. Да это было и ему все равно: он говорил не для нее, не для того, чтобы учить ее, a сам для себя, чтобы развлечь себя. Боре давно бессознательно хотелось того же; он подошел к брату и также заговорил сначала об арифметических задачах Жени, a потом о чем-то совсем постороннем.
И Митя, и Жени поддерживали разговор – лучше говорить что-нибудь, о чем-нибудь, только не молчать, только опять не думать, не чувствовать того, что так тяжело думалось и чувствовалось за несколько минут перед тем.
A Вера по-прежнему стояла молча одна. Громкие звуки голосов прогнали ужас, охвативший ее, и он сменился горькой печалью: ей вдруг ясно представилось, как много раз огорчала она мать, какой неблагодарностью платила за ее заботы, как часто холодно принимала ее ласки, – и ей до боли захотелось этих ласк, и казалось ей, что теперь она сумела бы оценить их. О, если бы можно было вернуть прошлое, если бы не существовало этого страшного «никогда», – как сильно, как нежно любила бы она мать, как старалась бы она на каждом шагу угождать ей, предупреждать ее желания, и как со своей стороны полюбила бы ее мать, как часто называла бы она ее своим сокровищем, своим утешением! A теперь! Кто когда-нибудь полюбит ее? Из всех окружающих одна мать относилась к ней нежно, сочувственно. Она, правда, не была любимой дочкой, как Жени; Борю также мама любила больше ее, но все же и ее любила, a теперь? Теперь ее уже и совсем некому любить!
Девочка опустила голову на грудь, и крупные капли слез омочили ее новое траурное платье.
На следующее утро Митя и Боря пошли в гимназию более молчаливые и грустные, чем обыкновенно, но отчасти с облегченным сердцем: те тяжелые чувства, какие они испытывали в последние дни, были так для них непривычны и так мучительны, что им бессознательно хотелось поскорей отбросить их, поскорей забыть свое первое серьезное горе в кругу товарищей, среди обычных занятий, мелких забот, шумных игр. Жени также пошла в гимназию, но прежде чем выйти из дома, ей пришлось горько поплакать: ее передник оказался невычищенным, y нее не нашлось ни одной пары чистых нарукавничков.
– Отчего вы мне с вечера не сказали, барышня, что вам приготовить, – ответила горничная на ее упреки, – a я-то и не подумала!
Слезы брызнули из глаз девочки. «Не подумала! Конечно, с какой стати горничная станет думать, заботиться о ней! Но кто же о ней подумает, позаботится? Неужели никто? Мама всегда говорила, что она еще мала, что время забот для нее еще не скоро придет, и вот оно пришло, пришло так неожиданно! Мама, милая мама, зачем она умерла?… Как тяжело жить без нее!»
Вера осталась одна дома. Андрей Андреевич с раннего утра ушел со двора; прислуга, наскоро убрав комнаты, удалилась в кухню; ничто не нарушало уединения девочки. В доме всегда было тихо по утрам, пока дети были в гимназии, но это не была такая мертвая тишина, как теперь. Вера всегда занималась уроками, сидя одна в комнате, но тогда она знала, что стоит ей отворить дверь – и она увидит мать; стоит ей прислушаться – и она услышит голос матери, разговаривающей с кем-нибудь из домашних, всегда готовой ответить на всякий ее вопрос. A теперь – все двери отворены, нигде ни души; из кухни долетают временами звуки голосов, хохот людей, очевидно, чужих, мало ей сочувствующих. Чувство одиночества и какой-то заброшенности сжало сердце девочки. Она се ла y своего столика и попробовала заняться уроками. Но учебники показались ей еще более сухими и безынтересными, чем обыкновенно. С тех пор как Боря стал ходить в гимназию и она одна брала уроки y учителя, ее прилежание значительно уменьшилось, соревнование с братом не подстрекало более, a учение само по себе никогда не казалось ей привлекательным. Она сидела перед открытой книгой, машинально повторяя латинские слова, a в голове и на сердце ее была тяжесть…
Вдруг до слуха ее долетел слабый, жалобный крик. Она не сразу догадалась, откуда это; не сразу вспомнила, что кроме нее в доме есть еще ребенок – ее маленький новорожденный братец. Среди хлопот и горя, вызванных болезнью и смертью Софьи Павловны, о малютке мало заботились. Ему наняли кормилицу, отвели маленькую комнатку, и больше никто о нем не думал. Вера видела его мельком, раза два, и мало интересовалась им. Теперь, из любопытства, от скуки, ей захотелось посмотреть на него.
Она прошла в комнатку, предназначенную Пете. Кормилицы там не было; в маленькой, значительно потертой колыбельке пищало и барахталось крошечное человеческое существо; своими беспокойными и бессмысленными движениями малютка свернул простыню и одеяло, в которое был завернут, так что они упали ему на лицо, оставив тельце его до половины открытым; руки его беспомощно протягивались во все стороны. Вера осторожно открыла его личико, закутала его в одеяльце, и вдруг маленькая, сморщенная красненькая рожица разгладилась, малютка перестал пищать, и Вере показалось, что он глядит на нее с благодарностью.
Она села подле колыбельки и стала тихонько качать ее; маленькие глазки закрылись, ребенок заснул. Вера продолжала сидеть и глядеть на него; если она уйдет от него, он останется опять один; чужая женщина, взявшаяся заботиться о нем, не любит его, ей скучно сидеть с ним, и она его бросает. Любящей матери y него нет и никогда, никогда не узнает он ее ласки; при этой мысли слезы навернулись на глаза Веры, слезы жалости к бедному, беспомощному крошке, лежавшему подле нее. «Жени плакала сегодня, что о ней некому позаботиться, – думала она, – и всем нам будет худо без мамы, но мы все-таки уже довольно большие, а как же будет жить он, такой крошка? Как мама заботилась о маленьких братьях! Как часто она целые дни нянчилась с ними, не спала ночи из-за них! Для него никто не будет этого делать… Когда y Жени был круп, доктор говорил, что только мамины заботы могли спасти ее. A если заболеет Петя? Его никто не станет спасать, да, может быть, никто и не пожалеет о нем. Папа всегда говорит, что не любит совсем маленьких детей, на Петю он даже и смотреть не хочет».
Грустные мысли Веры были прерваны приходом кормилицы. Она, видимо, сконфузилась, что ее поймали на небрежном исполнении обязанностей, и заговорила с Верой заискивающим, сладеньким голоском:
– Что, барышня, братца пришли понянчить? Что же – это хорошо, понянчите! Он ведь сиротиночка, бедненький, a вы ему старшая сестрица, заместо матери можете быть.
«Вместо матери? В самом деле? Неужели она, в самом деле, может заменить мать этому крошечному созданию? Да отчего же нет! Она уже начинает любить его». И Вера не слушала дальнейших разглагольствований кормилицы, объяснявшей ей причину своего долгого отсутствия в детской и все трудности своего занятия. Новый ряд мыслей и чувств, вызванных случайно брошенными словами этой женщины, вполне овладел ею.
Она так часто грустила о своем одиночестве, о своей, как она мысленно называла, «заброшенности», о недостатке любви к себе всех окружающих, и вот перед ней существо, еще более заброшенное, еще более нуждающееся в любви! Что, если она даст ему эту любовь? Не отплатит ли он ей тем же, когда в состоянии будет чувствовать и понимать? Она будет для него матерью, и он полюбит ее как сын, так же, как она любила свою мать. Даже больше, потому что мать делила привязанность между многими, оставляя на ее долю меньшую часть, a она отдаст все свое сердце этому крошке, он будет ее единственной заботой, единственной привязанностью, a она также станет для него единственной любовью…
– Вот хоть и маленький человек, – тараторила между тем кормилица, – a дела за ним немало; ведь все я сама должна – ни кухарка, ни горничная ни в чем не помогают: давеча пеленки стирала, теперь надо бы их покатать [4 - Катать – гладить белье при помощи катка, валька.], a как мне уйти, ребенка одного оставить? Кухня далеко – заплачет, я и не услышу! Да вот еще и приданого ему мало наготовлено; распашоночки маменька скроила, да, видно, сшить не успела; всего четыре штучки и есть, a с этим далеко не уйдешь.
– Дай я пошью, – предложила Вера, которой хотелось сразу же начать исполнение своих материнских обязанностей, – ты иди в кухню, катай пеленки, a я буду здесь сидеть и шить; когда Петя проснется, я тебя позову.
– Ах, барышня, умница! – обрадовалась кормилица. – Вот уж добрая сестрица, о братце заботится!
Она сунула Вере начатую работу и, продолжая расхваливать ее, с видимым удовольствием воспользовалась возможностью улизнуть из детской.
Вера опять осталась одна y колыбели. Она прилежно принялась за шитье и в то же время беспрестанно поглядывала на ребенка. Он спал так тихо и спокойно, что дыхания его почти не было слышно; несколько раз Вере казалось, что он даже совсем перестал дышать; ей становилось страшно – не умер ли он, и она с тревогой наклонялась над ним, прислушивалась к его дыханию; солнце заглянуло в комнату, и луч его упал прямо на колыбельку. Вера поспешно опустила штору и задернула занавески колыбельки. Первый раз в жизни заботилась она не о себе, a о другом, работала не для себя, a для другого.
Глава VII
С этих пор Вера большую часть дня проводила в маленькой комнатке, сидя y колыбели Пети. Кормилица была этому, конечно, очень рада и, под предлогом стирки белья малютки, просиживала целыми часами в кухне, вовсе не заботясь о своем питомце. Вера охраняла его сон, укачивала его, когда он просыпался и начинал плакать, тихонько пела над ним те колыбельные песенки, каким выучилась от матери. Сначала никто в доме не обращал внимания на ее новое времяпрепровождение, потом все к этому привыкли и не мешали ей. Одно время только ей казалось, что y нее отнимут это новое занятие, дававшее цель и интерес ее жизни; но опасность скоро миновала.

Опасность эта грозила со стороны особы, которая, в сущности, никому не могла внушить страха. Для присмотра за хозяйством и за детьми, Андрей Андреевич пригласил к себе одну свою дальнюю родственницу. Анна Матвеевна Крамская, очень добродушная и чувствительная старая дева, с восторгом приняла предложение заменить мать осиротелым малюткам. Ее неприятно поразило, что двое из этих малюток, Митя и Боря, переросли ее на целую голову и оказались вовсе не способными к нежно-грустным сценам. При первых слезливых ее словах об ужасном несчастии, поразившем их, мальчики ушли от нее и завели такой шумный, громкий разговор, что ей поневоле пришлось замолчать. Она решила сосредоточить свою нежность на девочках: они были не так велики, смотрели грустно в своих траурных платьицах, a при воспоминании о матери на их глазах навертывались слезы. И вот Анна Матвеевна принялась ласкать и хвалить их.
– Женичка, – говорила она сладеньким голосом, – скушай еще булочку, a то проголодаешься в гимназии. Осторожней пей чай, ангелочек, он горячий, не обожгись! Верочка, отойди, миленькая, от окошечка, простудишься! Что ты такая бледненькая, дружочек, не болит ли голова?
Жени с большим удовольствием поддалась такому обращению. Она позволяла Анне Матвеевне студить свой чай, суп, кутать себя в разные платки и душегрейки, набивать свои карманы сластями, одевать и причесывать себя как куколку. Ей приятно было, что ее ласкали, баловали, что желания ее предупреждали, что она могла опять, как при матери, жить ни о чем не заботясь, не думая ни о чем, кроме удовольствий. Вера отнеслась к Анне Матвеевне совершенно иначе; ей шел уже тринадцатый год, она оскорблялась, когда с ней обращались как с маленькой девочкой. Сладенький, жалостливо-покровительственный тон тетки сразу внушил ей отвращение. Она резко уклонилась от ее ласк и с первого же дня стала самым решительным образом выказывать свою самостоятельность. Анна Матвеевна удивилась и оскорбилась, но не сразу отказалась от своего намерения «отогреть лаской бедную сиротку».
– Веруша, тебе скучно одной, – говорила она. – Хочешь, я посижу с тобой, почитаю тебе что-нибудь, покажу картинки?
– Я учу уроки, – сухо отвечала девочка.
– Верочка, мой ангел, скушай пастилку, я для тебя купила, – предлагала она.
– Благодарю вас, я не люблю пастилы, – отказывалась Вера.
– Что, моя бедненькая, – начинала Анна Матвеевна со слезами в голосе, – тяжело жить сиротой, без маменьки родной?
Вера вскакивала с места и быстро уходила в другую комнату: она не могла выносить приторных сожалений Анны Матвеевны о ее матери, с которой та едва была знакома; воспоминание о покойнице возбуждало в ней скорбную печаль, глубокое горе; ей тяжело было вызывать эти воспоминания на минуту, между прочим, разговором, с тем, чтобы, пролив несколько слезинок, быстро перейти от них к другим, более приятным предметам.
Анна Матвеевна не понимала ее чувств и в душе называла ее холодной, черствой. Маленький Петя явился также одной из причин разлада между девочкой и теткой. Анна Матвеевна, конечно, захотела распространить и на него свою материнскую заботливость. Это было крайне неприятно для Веры: она уже привыкла мечтать, что одна будет любить и воспитывать Петю, что и он привяжется к ней, к ней одной. И вдруг – чужая женщина осыпает его ласками, распоряжается в его комнате, хлопочет о его удобствах, a она не имеет права прогнать эту женщину, вырвать y нее из рук малютку. К ее попечениям о нем Анна Матвеевна относилась снисходительно, как к игре ребенка, не придавая им серьезного значения, и даже – о оскорбление! – предложила ей один раз понянчить вместо Пети большую Женину куклу.
Вера негодовала и злилась, но Анна Матвеевна встречала все ее сердитые выходки таким невозмутимым добродушием, что девочка положительно приходила в отчаяние. На ее счастье, y нее явилась неожиданная союзница, которая помогла ей удалить Анну Матвеевну от Пети. Союзницей этой была кормилица.
Она сразу поняла, что для нее гораздо выгоднее и приятнее разделять заботы о малютке с девочкой, стремящейся отдать всю себя новому интересному делу, чем с взрослой женщиной, которая потребует от нее строгого исполнения ее обязанностей. Присутствие в детской новой хозяйки было для нее так же неприятно, как для Веры, хотя по другим причинам, и она с первого же дня восстала против него.
– Уж вы, сударыня, не беспокойтесь о Петеньке, – говорила она Анне Матвеевне, – мне не первого ребенка растить. Слава Богу! Пятеро своих было, да четверых чужих выкормила. Мне Андрей Андреевич его поручил, я за него отвечаю, я его и сберегу.
На всякое замечание Анны Матвеевны относительно ухода за ребенком y нее находилось резкое возражение.
– У вас детей не было, вы и не знаете, как с ними обращаться, лучше бы не мешались не в свое дело, – ворчала она и, наконец, с притворными слезами объявила: – Как угодно Андрею Андреевичу, a я так жить не могу. Мне ребенка поручали, говорили, что я ему должна быть заместо матери, a теперь за всяким шагом следят: то это не так, то другое не так… Коли я дурна, так я уйду, нянчитесь сами с ребенком!
Анна Матвеевна терпеть не могла ссор, домашних неприятностей. Она чувствовала, что кормилица отчасти права: действительно, ей никогда не приходилось воспитывать таких крошек, как Петя, она была совершенно несведуща в этом деле, да и вовсе не находила его интересным. Чтобы не раздражать кормилицу и избавиться от ее дерзких выходок, она стала редко заглядывать в детскую, предоставила Петю его судьбе и ограничила свои заботы хозяйством да уходом за Жени. Против Веры она не чувствовала озлобления: это было бы слишком не свойственно ее добродушной натуре. Она просто решила в уме, что это холодная, жесткая девочка, недоступная нежности, что от нее лучше держаться подальше и не стеснять ее свободы, которой она, по-видимому, дорожит больше всего на свете.
Эта перемена обращения была как нельзя больше по душе Вере. Когда она заметила, что Анна Матвеевна не преследует ее непрошеным ухаживанием и состраданием и не мешает оставаться одной с Петей, ее неприязненное чувство исчезло. Она стала замечать, что благодаря заботливой хозяйке в доме восстанавливается прежний порядок, нарушенный смертью матери; что ей и братьям не приходится беспрестанно страдать от разных мелких неудобств, предотвратить которые они не умели; что к Жени возвратилась ее прежняя беззаботная веселость – тогда она не выказывала своих чувств словами, но в душе была благодарна за все это Анне Матвеевне и, со своей стороны, старалась не делать ей неприятностей.
Таким образом, в семье господствовали мир и согласие, хотя напрасно было бы искать настоящей дружбы между ее членами. После смерти жены Андрей Андреевич стал реже сидеть дома, принимать меньше участия в домашних делах. Старших детей он еще иногда ласкал, расспрашивая о занятиях, старался потешить каким-нибудь подарком или неожиданным развлечением, но на Петю не обращал ни малейшего внимания. Митя и Боря аккуратно посещали гимназию, a дома или занимались уроками, или приглашали к себе товарищей, или же сами уходили к ним; от сестер они все больше и больше удалялись, на том основании, что большим мальчикам «стыдно возиться с девчонками».
Жени все свободное время проводила с Анной Матвеевной, которая и забавляла ее играми, и помогала ей готовить уроки, и выезжала с ней в гости. Вера все реже и реже отходила от Пети. Она выпросила позволение спать в одной с ним комнатке и положительно превратилась в его няньку. Дело, которым она начала заниматься случайно, от скуки, все более и более привлекало ее. Она первая увидела улыбку ребенка, его первый сознательный взгляд; ее голос мог успокоить его среди самого сильного плача; он протягивал к ней руки, как только она подходила к нему, и от нее неохотно шел даже к кормилице.
Все это наполняло сердце девочки такой радостью, какой она не испытывала до тех пор, и вознаграждало ее за все заботы о малютке. A забот этих было немало: хотя Петя хворал и капризничал реже других детей своего возраста, но все-таки Вере часто приходилось не спать целую ночь, помогая кормилице нянчить его, или целые часы держать на руках, придумывая для него забавы, которые могли бы заставить его забыть какую-нибудь тревожившую его боль. И, странное дело, – девочка, до сих пор только о том и думавшая, как бы заслужить похвалу и одобрение окружающих, теперь и в мыслях не имела перед кем-нибудь похвастаться своей материнской нежностью к брату. Она очень удивилась бы, даже, может быть, обиделась бы, если кто-нибудь вздумал хвалить ее за заботы о Пете. Что за дело другим до этих забот? Ведь это ее брат, ее ребенок, она не спит по ночам, когда он болен, она успокаивает его, когда он плачет, потому что его болезнь, его слезы огорчают и тревожат ее, – за что же ее хвалить?
Занятая своими материнскими обязанностями, Вера не могла отдавать книгам так много времени, как прежде. Она не только перестала готовить двойные и тройные уроки, но даже часто и заданное выучивала нетвердо. Эта перемена огорчала и раздражала учителя. Он не раз делал строгие выговоры своей ученице и старался по-прежнему подогревать ее тщеславие. Но теперь это нечасто удавалось ему. Вера не отказалась от своего желания превзойти братьев умом и знаниями, но она забывала об этом желании всякий раз, как голос Пети призывал ее к колыбельке. Хотя ее и огорчали выговоры учителя, но она не могла учить урок, когда Петя протягивал к ней ручонки, ведь она знала, что отказ поиграть вызовет y него долгие и горькие слезы. Учитель был в совершенном недоумении, чем заставить Веру заниматься. Действовать на нервную, впечатлительную девочку наказаниями, как он действовал на своих других учеников, учитель не решался, между тем тщеславие не подстрекало более ее прилежания. «Всегда говорил, что беда учить девочек, – ворчал он про себя, – никакого с нее толку не может быть, хоть отказывайся от урока!»
На помощь учителю явился счастливый случай, показавший ему, что не только страх и тщеславие могут способствовать прилежанию.
У Пети стали прорезываться зубы; он побледнел, захирел, потерял аппетит, проводил ночи без сна, жалобно пищал целыми часами.
– Ничего, это к зубам, это всегда так бывает, – успокаивала Веру кормилица.
Зубы прорезались, a ребенок все не поправлялся. Анна Матвеевна не видела его несколько дней; она испугалась, заметив, как он похудел и ослабел за эти дни.
– Мамка говорит, что так всегда бывает, когда y детей прорезываются зубы, – объяснила ей Вера.
– Да, и я это слыхала, – подтвердила она, – a все лучше бы послать за доктором.
Пригласили знакомого доктора; он осмотрел ребенка и посоветовал обратиться к специалисту по детским болезням. На другой день они приехали вместе. Специалист долго осматривал и ощупывал Петю, прописал несколько рецептов, дал несколько предписаний кормилице и с благоговением слушавшей его Анне Матвеевне. Затем он, нахмуренный, видимо, чем-то недовольный, вышел в другую комнату вместе со своим сотоварищем. Вера тихонько прокралась за ними и, спрятавшись в уголке, жадно прислушивалась к их словам.
– Болезнь, в сущности, пустая, – заметил специалист, – но очень запущенна; за ребенком, очевидно, никто не наблюдает, не следит.
– Что вы хотите? – ответил знакомый доктор. – У него нет матери, он предоставлен попечениям кормилицы, тупой, необразованной деревенской бабы, которая, при всем желании, не может разумно ухаживать за ним.
– Да, это видно. Знаете, я даже отказывался лечить детей при таких условиях, – не стоит труда. Одними лекарствами ничего нельзя сделать, если нет около ребенка знающего человека, который сколько-нибудь разумно воспитывал бы его.
Они обменялись еще несколькими незначительными словами и затем ушли, не заметив бледной маленькой фигурки, следившей за ними с широко раскрытыми глазами, с посиневшими от страха губами.
Что такое сказали они? За Петей никто не наблюдает, его не стоит труда лечить? Он на попечении глупой бабы? A она-то что? Ее забот никто и не заметил, ее бессонные ночи, ее беспокойные дни, ее слезы, ее тревога, ее любовь – все это ничто, все это не приносит никакой пользы ребенку? Несмотря на все это, его жизнь устроена так дурно, что он не может быть здоров и никакие лекарства не спасут его от смерти?..
Она вернулась в детскую. Анны Матвеевны там не было. Петя спал неспокойным, тревожным сном. Увидев девочку, кормилица пробормотала какое-то извинение и вышла из комнаты. Вера опустилась на колени y кровати и, уткнувшись лицом в подушку, на которой покоилась голова ребенка, зарыдала.
«О, как это ужасно тяжело! Зачем она так мала, так глупа и несведуща! Отчего не может она быть тем знающим человеком, который, как говорит доктор, умеет воспитывать детей! Она умеет любить не меньше всякого умного, знающего человека, но вся любовь ее ни к чему, вся эта любовь не даст ребенку здоровья, не сохранит его жизнь!» – думала девочка.
Весь этот день Вера провела в горе и слезах, ночью она мало спала, и когда на следующее утро пришла брать урок y учителя, то даже он, обыкновенно обращавший мало внимания на внешность учеников, был поражен ее бледностью.
– Вы больны? Не можете учиться? – резко спросил он.
– Нет, я здорова, – ответила девочка и сделала усилие, чтобы сосредоточить свои мысли на начавшемся уроке.
Это ей не удалось.
– Я хотела спросить y вас, – вдруг прервала она сложное грамматическое объяснение учителя, – чему нужно учиться, чтобы уметь воспитывать детей?
– Для этого существует целый ряд наук, – учитель с удивлением посмотрел на на нее. – Зачем вы это спрашиваете?
Прерывающимся от волнения голосом рассказала ему Вера о своей любви к маленькому брату, о своей мечте заменить ему мать и о своем вчерашнем горе.
Учитель слушал ее внимательно, по-видимому, недоумевая, как отнестись к ее рассказу: как к серьезному делу или как к пустой прихоти. Мало-помалу искреннее увлечение, с каким говорила девочка, победило его недоверие. Когда она закончила, он несколько минут молчал, обдумывая что-то, и наконец сказал:
– Вы слишком молоды, чтобы заниматься воспитанием ребенка; впрочем, если хотите, я могу теперь же расположить ваши занятия так, чтобы они вели к этой цели. Кроме того, я, пожалуй, дам вам прочесть несколько книг, в которых вы найдете самые необходимые правила ухода за детьми, и объясню вам, чего вы в них не поймете.
Вера поблагодарила учителя с таким жаром, что он совсем растерялся, и в уме его мелькнула обычная мысль: «Беда с девочками!»
С этих пор Вера опять принялась за книги, принялась с прежним упорным прилежанием; но теперь она занималась совершенно не так, как раньше. Ей не нужно было ничьих похвал и одобрений, она не старалась набивать себе голову разными мудреными словами, чтобы при случае хвастать ими, она не старалась поражать учителя своей памятью и сообразительностью; ей нужно было знать, как можно больше и лучше знать, чтобы эти знания могли принести пользу ее любимцу. Теперь полупонимание, наизусть затверженные фразы не удовлетворяли ее. Она беспрестанно требовала от учителя самых полных и обстоятельных объяснений, и сама привыкала вдумываться, составлять обо всем ясное понятие. Теперь учитель знал, чем можно было заставить ее побеждать всякую трудность: стоило показать, что известное знание необходимо ей как воспитательнице, и она прилагала все усилия, чтобы усвоить его.
Глава VIII
Петя выздоровел и, несмотря на мрачные предсказания доктора, опять пополнел и повеселел. К двенадцати месяцам он стал осторожно переступать по комнате, держась за стулья, и лепетал множество слов, понятных для Веры и кормилицы.
– Завтра вашему Петеньке исполнится год, – говорила один раз мамка, укладывая ребенка спать. – Вы бы, барышня, напомнили об этом папеньке. В этот день уж всегда бывают подарки кормилицам; вот y генерала Кутайсова я кормила сына, так мне подарили шерстяной сарафан да 5 рублей деньгами, a наш Петенька, точно сиротиночка круглый, как за ним ни ходи, ни от кого благодарности не увидишь.
Вере стало грустно. Она вспомнила, как при жизни матери день рождения каждого ребенка был веселым семейным праздником. За целую неделю шли толки о том, что подарить новорожденному, какое устроить для него удовольствие. Новорожденный был царем в детской, ему во всем уступали, он имел право выбирать игры, какие хотел, и все старались ничем не обидеть его. В ее собственном, далеко не веселом, детстве дни рождений и именин составляли светлые точки, о которых она всегда вспоминала с удовольствием. Неужели же y Пети не будет этих светлых воспоминаний? Неужели он не будет знать этих веселых детских праздников, так отрадно прерывающих однообразную будничную жизнь? A это очень вероятно. До сих пор он, как справедливо заметила кормилица, рос в доме точно круглый сирота. Отец очень редко видел его и никогда не ласкал, братья и Жени вспоминали о нем только тогда, когда слышали слишком громкий крик.
– Экий противный мальчишка! Как он ревет, все уши прожужжал! – с неудовольствием замечали они и вовсе не думали узнать причину этого крика или утешить малютку.
«Все равно: если никто не любит, так я его люблю. Я хочу, чтобы он был счастлив, и сделаю его счастливым! Пусть никто не помнит дня его рождения, я сама устрою ему такой праздник, что он будет целый день веселиться», – думала про себя Вера.
Она принялась перерывать свои вещи, надеясь найти среди них какую-нибудь забытую игрушку, которую она могла бы подарить Пете, но – увы! – все игрушки, сколько-нибудь годные к употреблению, давно уже перешли во владение мальчика, остальные же были выброшены, как ненужный хлам, при переезде на дачу. Карманных денег y Веры не было, и ей с грустью пришлось убедиться, что она не может обрадовать своего любимца никаким подарком. Она решила, по крайней мере, целый день забавлять малютку, выдумывать для него разные новые игры, устроить так, чтобы он не скучал ни минуты, ни разу не заплакал. Но этот план оказался неосуществимым…
Рано утром ее разбудил плач ребенка: оказалось, что кормилица, не надеясь получить желанный подарок, была в дурном расположении духа и на первую ласку своего вскормленника ответила очень грубо. Петя обиделся и раскапризничался. Вера не успела его утешить, как в комнату вбежала Жени, чтобы узнать, отчего это мальчишка так кричит, что разбудил весь дом. Пете бросились в глаза блестящие сережки сестры, и он тотчас потянулся к ним. Жени оттолкнула его ручку и вышла из комнаты, ворча и на кормилицу, и на ребенка, a бедный мальчик снова залился горькими слезами.
«Боже мой! – сама чуть не плача думала Вера. – Неужели это всегда так будет! Неужели одной моей любви мало, неужели для его счастья необходимо, чтобы и все окружающие любили его?»
С тяжелым сердцем пошла она брать урок y учителя. До слуха ее не раз долетал жалобный писк ребенка, об удовольствии которого сердитая кормилица вовсе не думала заботиться. Немудрено, что учитель нашел ее рассеянной и непонятливой. Как только кончился класс, она тотчас поспешила в детскую. Дверь комнаты была открыта, и глазам девочки представилась совершенно неожиданная картина: на ее собственном низеньком креслице сидел отец, на коленях его скакал и веселился Петя, a подле стояла кормилица с радостным, подобострастным выражением лица.
– Славный мальчуган! – обратился Андрей Андреевич к дочери, не переставая с любовью глядеть на сына. – Ты замечаешь, Вера, на кого он похож?
– Кажется, на маму, – несмело ответила девочка. – Да, ее глаза, ее улыбка, – с грустью проговорил Андрей Андреевич. – Бедняжка, он ведь не виноват!..
Отец прижал к себе головку малютки и нежно поцеловал его. Потом, видимо, желая стряхнуть с себя грустные воспоминания, он заговорил другим, более веселым голосом:
– Сегодня ведь наш Петя новорожденный, я велел кормилице вынести его в те комнаты; что́ он все здесь сидит отшельником, – пусть побудет с нами, за обедом мы будем пить за его здоровье.
Андрей Андреевич поиграл несколько минут с ребенком и хотел передать его кормилице, но Петя воспротивился этому. Он ухватился обеими ручками за шею отца и ни за что не соглашался отпустить его. Андрей Андреевич рассмеялся, поднял ребенка и унес его с собой в кабинет. На секунду Вера почувствовала грусть и досаду: ее Петю уносят от нее, не спросив, приятно ли это ей; отец, кажется, даже и не подозревает, что это ее ребенок, что она одна до сих пор и любила его, и заботилась о нем… Но это чувство было моментально. «Отец полюбил Петю, он уже не бедный, заброшенный сирота; и как он веселится, точно понимает, что́ с ним случилось! A вдруг он раскапризничается, рассердит отца? Отец такой вспыльчивый, вдруг забудет свое теперешнее доброе настроение и снова оттолкнет бедного ребенка!» – размышляла она.
Вера, не на шутку встревоженная этой мыслью, поспешила вслед за отцом, чтобы помочь Пете сохранить так неожиданно приобретенную любовь отца.
Весь этот день Петя провел в кругу семьи и, несмотря на опасения Веры, держал себя превосходно. За обедом он важно чокался пустой рюмочкой с рюмками всех присутствовавших, a после обеда премило показал все свои маленькие фокусы: делал всем ручкой, кланялся, снимая и надевая шляпу, представлял кошку, собаку и корову. Даже Митя и Боря любовались им, a Жени беспрестанно целовала его, находя, что он очарователен.
На Веру никто не обращал внимания, и в первый раз в жизни это не было ей неприятно. В первый раз ласки, похвалы, которыми осыпали другого, не возбуждали в ней завистливого чувства, но, напротив, доставляли ей искреннее удовольствие. Она всеми силами старалась выказать все маленькие достоинства Пети и скрыть его недостатки. Она ни слова не сказала, когда Жени воскликнула: «Я понимаю, отчего Вера любит сидеть в детской: с такой миленькой куколкой приятно повозиться!» – и не стала объяснять, как часто эта «миленькая куколка» бывает капризным, беспокойным ребенком, как много забот и терпения требует. Когда на вопрос отца: «Ты очень любишь Веру?» – мальчик раздвинул ручонки, показывая меру своей любви, a на второй вопрос: «А папу любишь?» – раздвинул ручонки еще больше, девочка не обиделась – она заметила, что ответ понравился отцу, что он нежно поцеловал малютку, – и была довольна.
С этого дня в жизни Пети произошла перемена: он перестал скучать в детской и беспрестанно бегал в другие комнаты. Двери отцовского кабинета были всегда для него открыты, Анна Матвеевна позволяла ему сколько угодно рыться в своей огромной рабочей корзине, Жени танцевала с ним, Митя и Боря возили его верхом на плечах. Все это, конечно, очень потешало мальчика, и, заслышав голоса в столовой или гостиной, он ни за что не соглашался сидеть один с Верой, хоть она и старалась всеми силами удержать его. Вместе с ним и ей приходилось выходить из своего уединения, снова сближаться с семьей, от которой она удалялась целый год. Это стало особенно необходимо, когда вместо кормилицы для ухода за ребенком нанята была няня. Петя с первого раза почему-то невзлюбил ее и очень неохотно обращался к ней за чем-нибудь, да и сама она вполне равнодушно относилась к своему питомцу. Вера была уверена, что если она не присмотрит за ребенком, с ним непременно случится какая-нибудь беда: он надоест братьям и они прогонят его от себя; Жени, позабавившись им несколько минут, займется чем-нибудь другим и забудет о его существовании; Анна Матвеевна обкормит его лакомствами; нянька заглядится в окно или заболтается с кем-нибудь и не заметит, как ребенок свалится со стула, порежется ножом, обожжется спичкой. Да и как могла она сидеть одна в комнате, издали слыша смех или слезы своего любимца и не зная, чему он радуется или чем можно его утешить!
Вслед за Петей и она шла в кабинет отца, в комнату братьев и гостиную, где сидели Анна Матвеевна с Жени. Ей приходилось со всеми разговаривать, принимать участие в общей жизни, опять по-прежнему приходить в столкновение с окружающими. В последний год Вера значительно изменилась. В жизни ее появился интерес – дело, которому она посвящала все силы, которое постоянно отвлекало ее от мысли о себе самой, от необходимости понравиться, заслужить похвалы. Теперь красота Жени, ум и знания братьев не возбуждали ее зависти, y нее была своя собственная цель, к которой она стремилась, – цель стать хорошей, разумной воспитательницей Пети, и чужие достоинства не раздражали ее. Менее занимаясь собой, она стала не так обидчива, не искала в каждом поступке, в каждом слове окружающих оскорблений себе, легче прежнего переносила недостаток внимания или предупредительности к своим желаниям, характер ее стал несколько сноснее, но еще далеко не исправился: она по-прежнему была равнодушна к удобствам и интересам других, исключая Петю, конечно, по-прежнему была раздражительна, способна совершенно забыться в минуты гнева. Причин раздражения y нее было не меньше, чем прежде; если она реже обижалась сама за себя, зато ей постоянно казалось необходимым бороться за интересы Пети, и борьбу эту она вела без малейших признаков кротости и терпения. Она сердилась на всякий, даже справедливый, выговор, какой делали ребенку, она обижалась, если кто-нибудь замечал его недостатки, и с обычной резкостью высказывала свои чувства.
– Я готова лучше никогда не глядеть на Петю, только бы не связываться с Верой, – ворчала иногда Жени.
– Вера, ты сделаешь Петю таким же нестерпимым, как ты сама, – замечал Митя.
Но Вера презрительно усмехалась на эти слова и не считала необходимым сколько-нибудь менять свой характер. Особенно часто выходили y нее ссоры с Борей. Хотя мальчику было уже почти 15 лет, но он не оставил своей привычки дразнить и строить разные штуки. A маленький, глупенький Петя, конечно, без труда поддавался на всякую каверзу, всему верил, от всего легко приходил или в восторг, или в отчаяние. Зажмет, бывало, Боря руку кулаком и скажет: «Какую я славную птичку поймал». И малютка со всех ног бежит к нему, упрашивает показать «птипти»; шалун заставит его протянуть ручки, сделает вид, что сажает в них птицу, и потом вдруг закричит:
«Улетела! Что же ты не держал? Лови скорей!» Бедный Петя в недоумении оглядывается кругом, ищет птичку повсюду, заглядывает под столы, под диваны и беспокоится до тех пор, пока кто-нибудь не догадается занять его чем-нибудь другим. Или еще хуже: Боря подзовет его к себе и ласково спросит:
– Хочешь конфетку?
– Хоцу, – не задумываясь отвечает малютка.
– Ну, так закрой глаза и открой рот.
Малютке так хочется конфеты, что он беспрекословно исполняет это странное требование; Боря кладет ему на язык кусочек соли или крошечку перцу, и обманутый малютка разражается громким плачем. Вера не могла выносить такого обращения с ребенком. В сущности, она, конечно, была права. Боря, сам того не сознавая, портил характер ребенка, но свое мнение она выражала так резко, с такой запальчивостью, что Боря не замечал справедливости ее доводов и только насмехался над ее вспышками.
– Петя, я тебе принес подарок! – объявил он один раз, входя в комнату, где мальчик спокойно играл деревянными кубиками, сидя подле Веры.
Петя, забыв все прежние проказы брата, тотчас бросился к нему с криком: «Дай, дай!»
– Боря, ты, наверное, опять обманываешь ребенка, – с неудовольствием заметила Вера.
– A тебе-то что? – ответил Боря. – Петя мне такой же брат, как и тебе! Хочу – подарю ему, a не хочу – обману его!
– A я этого не позволю! – уже закричала Вера, и румянец гнева разлился по ее лицу.
– Не позволишь? Вот интересно-то, – подсмеивался Боря. – Она мне не позволит! Иди сюда, Петя, не слушай этой воркуньи!
– Я вовсе не воркунья! Я говорю правду! А ты – злой мальчик, тебе доставляет удовольствие мучить ребенка, и ты подлый, ты рад обмануть кого-нибудь, хоть маленького!
– Что ты сказала? Ты смеешь называть меня подлым? Ах ты, дрянная! – воскликнул Боря, в свою очередь разгорячаясь.
– Да, подлый, я это говорю и всегда буду повторять! Чем ты хотел обмануть ребенка? Покажи мне сейчас, что y тебя в руках!
И, не помня себя от гнева, она бросилась на брата, стараясь захватить пустую коробку, которую тот держал. Вера была страшна в эту минуту: лицо ее, за секунду перед тем красное, мертвенно побледнело, глаза расширились до того, что, казалось, хотели выскочить, темные брови почти совсем сошлись над носом. Силясь достать до руки, которую брат нарочно держал как можно выше, она незаметно столкнула со своей головы сетку, и черные пряди жестких кудрявых волос до половины покрыли ее лоб и щеки. При этом она не переставала браниться; от сильного раздражения ее голос приобрел особенно резкий, пронзительный звук. Боре ее бессильная злоба казалась смешной, он хохотал во все горло, чем, конечно, еще больше раздражал ее. В пылу ссоры оба они забыли о невинной причине этой ссоры – о маленьком брате, a он, бедняга, напуганный всей этой сценой, забился под стол и оттуда громкими криками напоминал о своем существовании. Наконец на шум прибежала испуганная Анна Матвеевна.
– Боже мой, что же это с Петей? Отчего он так кричит? – с беспокойством спросила она, подходя к ребенку.
Напоминание о брате отрезвило Веру. Она в последний раз топнула на Борю ногой, в последний раз назвала его «дураком» и затем поспешила к ребенку. Но, увидев ее, Петя закричал еще громче и спрятал личико в складках платья Анны Матвеевны.
– Петенька, голубчик, ну что ты? Иди ко мне, – говорила Вера, силясь придать как можно больше нежности своему все еще дрожавшему от волнения голосу.
Но мальчик положительно боялся ее, и при первом прикосновении принялся биться руками и ногами и кричать до того неистово, что Анна Матвеевна посоветовала девочке на некоторое время удалиться от него, дать ему успокоиться.
Это было тяжелое испытание для Веры. Ее Петя, ее сокровище боится ее; может быть, ненавидит; другие утешают, успокаивают его, a она… она не смеет даже подойти к нему! О, как страдала она, стоя одна в комнате и прислушиваясь к затихавшим крикам ребенка…
Впереди ее ждало новое горе. Петя не на шутку перепугался сцены, свидетелем которой был; весь день он был скучен, беспокоен, довольно долго чуждался и Бори, и Веры, вздрагивал и принимался плакать при всяком шуме, a к ночи y него сделался сильный жар. Собираясь ложиться спать, Вера, по обыкновению, подошла к кроватке ребенка и с ужасом увидала, что его щечки и ушки пурпурно красные, головка беспокойно мечется по подушке, a из полуоткрытого ротика выходит частое, прерывистое дыхание.
– Боже мой, он болен, y него воспаление мозга: доктор говорит, что от страха это бывает с детьми, и я виновата в его болезни, я его убила!
Посылать тотчас же за доктором было бесполезно: Вера знала, что он не поедет ночью. Она разбудила беззаботно спавшую няню и с ее помощью применила все средства, которые доктор советовал в случае внезапного жара y ребенка. После этого оставалось только ждать.
Нянька снова захрапела, как только увидела, что услуг ее более не требуется, Вера осталась одна y больного. Бедняжка метался по постельке, то полуоткрывал глаза, то снова закрывал их, то бормотал какие-то непонятные слова, то стонал. Вере страшно хотелось, чтобы он проснулся, чтобы он хоть раз взглянул на нее, улыбнулся ей, но она не смела будить его, она боялась шевелиться, чтобы опять не напугать его. Она сидела тихо, неподвижно, не спуская глаз с ребенка; сердце ее то замирало, то ускоренно билось, a время шло так медленно, так безнадежно медленно…
Раз, два – пробило на часах в столовой. Всего только два часа! До утра оставалось по крайней мере четыре часа, а доктор раньше девяти не приедет; еще семь часов этого страха, этой мучительной неизвестности…
Бедная девочка закрыла лицо руками и не могла удержаться от тихого стона. Прошло еще полчаса, еще час… Только три? Нет, не может быть, она, вероятно, не дослышала боя часов, должно быть не меньше пяти! Тихо, осторожно, боясь топнуть ногой или скрипнуть дверью, она прошла с зажженной свечой в столовую посмотреть на часы. Да, действительно, только три. О, какое мучение, еще шесть часов! Как она проживет их, как она это вынесет!..
Вера приложила похолодевшие руки к своему пылавшему лбу и несколько минут стояла неподвижно посреди комнаты. Потом медленными шагами вернулась к постели. Что это значит? Петя дышит ровнее, щечки его как будто стали бледнее… Неужели ему лучше, жар уменьшается… или, может быть, он уже умирает?.. При этой ужасной мысли девочка вся похолодела. Она взяла в свои руки ручку ребенка – ручка была теплая, влажная, a не сухая, как за несколько минут перед тем… Она не сводила глаз с его лица и тревожно прислушивалась к его дыханию…
Нет, страх напрасен – ему действительно лучше. Вот он проснулся, открыл глазки и проговорил, как часто говорил ночью: «Велоцка, заклой!» Вера укутала его в одеяльце, он улыбнулся, опять закрыл глаза и заснул тихим, спокойным, несомненно здоровым сном. На другое утро не осталось и следов ночного припадка, но для Веры эта мучительная ночь не прошла даром. Она ясно увидела, как необходима ей та сдержанность, о которой много говорили ей и покойная мать, и все окружающие.
Еще прежде, как только Петя начал понимать тон голоса и жесты, ей часто приходилось удерживаться от выражения нетерпения или гнева против него.
Ласковый тон, кроткое обращение делали ребенка веселым, доверчивым и уступчивым; при всякой же грубости он раздражался, становился угрюмым и капризным. Вера знала это и потому относительно его была кротка и терпелива; но теперь этого оказывалось мало: ребенок мог видеть ее отношение к другим людям, и это отношение производило на него впечатление. Поэтому необходимо было сдерживать при нем всякий порыв вспыльчивости.
Скоро оказалось, что не только те резкие проявления гнева, которые так напугали Петю, производят на него впечатление; нет, он наблюдал вообще все, что делалось в доме, и беспрестанно старался подражать всем словам и действиям окружающих. Другие смеялись над ним, когда он ходил, заложив руки за спину, как отец, или ерошил себе волосенки, как Боря, или вертелся перед зеркалом, подражая Жени. Но Вера не могла смеяться, когда он топал ножкой на прислугу или сжимал кулачки и, сердясь, бросал на пол вещи, замечая при этом: «Как Вела». Она понимала, что неизбежно должно случиться одно из двух: или слова Мити окажутся справедливыми и благодаря ей испортится характер ребенка, или Петя увидит ее недостатки, станет смеяться над ней, презирать ее… То и другое казалось ей ужасным, второе еще более, чем первое.
Она стала следить за собой, бороться с собой, старалась поступать так, чтобы Петя мог без вреда для себя подражать ей, мог постепенно приучаться уважать ее. Это было трудно. Никакие заботы о ребенке не требовали от нее таких постоянных усилий, такого напряженного внимания. В четырнадцать лет нельзя сразу перемениться, и долго еще приходилось Вере в играх и поведении Пети видеть скрытые упреки себе, но она чувствовала, что усилия ее не пропадают даром; она замечала, как постепенно ей становится все легче и легче сдерживать свою резкость и вспыльчивость. Она надеялась, что к тому времени, когда Петя подрастет настолько, что будет сознательно относиться к окружающему, ей не придется краснеть ни за него, ни перед ним.
Глава IX
В один зимний день Анна Матвеевна вошла с красными заплаканными глазами в столовую, где все семейство ожидало ее к обеду. Все знали, что слезы были нередкостью для этой чересчур чувствительной особы, a потому в первые минуты никто не обратил внимания на ее печальное, расстроенное лицо. Но к концу обеда, видя, что она почти ничего не ест и, против своего обыкновения, не принимает участия в разговорах, Андрей Андреевич наконец спросил y нее, что с ней.
– Ничего, – глубоко вздохнула Анна Матвеевна, – со мной-то ничего, да грустно смотреть на чужие несчастья!
– Что же такое случилось? С кем?
– Я ездила сегодня к одному своему старому знакомому. Он был болен, хотела навестить его. Приезжаю, a он в гробу лежит! – унылым голосом проговорила Анна Матвеевна, и слезы снова заблестели на ее глазах.
– Это ужасно! Что же, не старый был еще человек? Оставил после себя семью?
– Оставил жену с двумя детьми. Да еще вот какая беда. Жены здесь нет, она в прошлом месяце уехала с младшим ребенком к своей больной матери в Уральск, a тут остался муж со старшим мальчиком. Теперь, как муж умер, мальчику-то и деваться некуда, – мать раньше как недели через две-три не приедет, родных y них здесь нет, да и знакомых мало. Уж как я плакала над бедным сиротинкой…
– Так возьмите его к себе, пока приедет мать, – предложил Андрей Андреевич. – У нас квартира большая, найдется уголок для ребенка.
– Ах, да я бы держала его в своей комнате, если бы вы только позволили. Я была бы вам так благодарна! Он же мой крестник.
– Стоит ли об этом говорить? Приведите его сегодня же.
– A он что, большой мальчик? Не будет обижать Петю? – тревожно спросила Вера.
– Нет, об этом не заботьтесь, – поспешила успокоить Анна Матвеевна. – Он не посмеет идти против Петеньки. Отец ужасно строго держал его, да и я объясню ему, как он должен вести себя. Он хоть и невелик, ему только что минуло шесть лет, a поймет.
– Это пустяки, – прервал Андрей Андреевич. – Пете надо привыкать играть с товарищем; хоть и подерутся, так не беда.
Вера не разделяла этого мнения отца и с неудовольствием думала о маленьком госте: ей все казалось, что он или научит чему-нибудь дурному, или как-нибудь обидит ее любимца, и если бы дело зависело от нее, может быть, отказала бы даже в приюте сироте. Но так как Андрей Андреевич имел обыкновение распоряжаться вполне самовластно, не спрашивая согласия своих детей, то на ее неудовольствие никто не обратил внимания, и в тот же вечер Анна Матвеевна привезла маленького Сережу.
Это был очень худенький, тихенький, видимо, сильно запуганный ребенок. Он глядел на всех робкими, заискивающими глазами, ходил на цыпочках, пугался каждого громкого слова. Перед ним четырехлетний Петя, вовсе не отличавшийся крепким сложением, казался молодцом. Вся его маленькая фигурка была такая жалкая, что на него нельзя было смотреть без сострадания. Даже Вера смягчилась и, забыв все свои опасения, ласково обошлась с бедным сироткой.
Петя скоро познакомился с новым товарищем и тотчас же воспользовался его кротостью и уступчивостью. Во время их игр тихого голоска Сережи почти не было слышно, зато громко раздавался звонкий, повелительный голос Пети: «Я так хочу! Не тронь этого, я не позволяю! Пошел прочь, не подходи сюда! Оставь лошадь, я сам буду ее возить! Подай мне собаку!» Так распоряжался Верин питомец, a когда Сережа недостаточно быстро исполнял его приказания, он бесцеремонно толкал и хлопал его.
– Однако же, – заметила Жени, прислушавшись к играм детей, – ты, Вера, напрасно боялась, что Петя дастся в обиду; он, напротив, сам обижает Сережу. Какой он недобрый мальчик!
Вера и сама видела, что Петя относится к маленькому товарищу не так, как следует; ей неприятен был заносчивый, повелительный тон ее любимца, несколько раз пробовала она останавливать его, но все было напрасно. Что же было делать? Отнестись к мальчику строго, наказать его? Нет, она помнила, как дурно действовали наказания на нее и на братьев, когда в былые годы отец пытался таким способом утихомирить их ссоры. Тогда Вера попробовала другое средство. Вечером, укладывая Петю спать, она стала объяснять ему, как несчастен Сережа, y которого совсем нет папы, a мама уехала далеко; как страшно и грустно ему жить среди чужих людей; как он будет рад, если эти люди окажутся добрыми и будут ласково обращаться с ним. Она говорила самым простым языком, стараясь, чтобы Петя понял и прочувствовал каждое слово. И мальчик, действительно, понял; не успела она закончить, как слезы брызнули из глаз его и он проговорил прерывающимся от рыданий голосом:
– Бедный Сережа, мне жаль Сережу, я буду любить Сережу! …A ты любишь Сережу? Ты будешь ласкать его? – спросил через несколько минут мальчик, успокоенный ласками сестры.
– Да, конечно, люблю и буду ласкать! – ответила Вера, сильно покраснев.
Она чувствовала, что говорит неправду: она была совершенно равнодушна к маленькому сиротке; дурное обращение с ним огорчало ее только потому, что выказывало нехорошие свойства ее любимца. Только бы ее Петя вел себя как следует, a до Сережи ей не было дела. Но все равно: Петя мал, он не понимает ее чувств, a с завтрашнего дня она покажет ему пример ласкового обращения с маленьким гостем.
Петя был очень неглупый для своих лет мальчик. Слова сестры произвели на него сильное впечатление. На другой день он не только не кричал на Сережу и не бил его, но даже предлагал ему свои игрушки и несколько раз целовал его, приговаривая: «Мне тебя жаль, я тебя люблю!» Вера и словом, и делом старалась поддержать доброе настроение мальчика; она выказывала усиленную заботливость о Сереже: подарила ему несколько мелких вещиц, беспрестанно заговаривала с ним самым ласковым голосом; начиная какую-нибудь игру с Петей, призывала и его принять в ней участие.
Маленький Сережа не понимал, конечно, что все это делается только ради «хорошего примера», и очень скоро искренне привязался к доброй тете Вере. Он не осмеливался выражать эту привязанность ласками или словами, но все замечали, что при входе Веры в комнату лицо его радостно сияет, что он старается всегда садиться как можно ближе к ней и ищет случая оказать ей какую-нибудь услугу. Эта робкая, застенчивая любовь трогала Веру, и мало-помалу она сама почувствовала нежность к бедному мальчику; она стала заниматься им, интересоваться его судьбой, но уже не ради Пети, a ради него самого.
Вместо двух недель Сережа прожил y Петровских целых два месяца. Под влиянием привольной жизни мальчик явно поздоровел, стал менее прежнего вял и застенчив и от души привязался к приютившему его семейству. С Петей он очень подружился, и дружба эта была полезна Пете: благодаря ей y него стали развиваться чувства справедливости и великодушия, которым трудно было проявиться, пока ребенок рос один, среди взрослых. Вере очень приятно было подмечать зародыши этих чувств в маленьком братишке, и она дала себе слово стараться изо всех сил, чтобы они не заглохли. Будь ее воля, она навсегда оставила бы y себя Сережу; заботы о нем не пугали ее, она была уверена, что его привязанность и сознание того добра, какое это принесло бы и ему, и Пете, вполне вознаградят ее.
Но, к сожалению, дело зависело не от нее. Через два месяца Анна Матвеевна получила письмо от Сережиной матери; она сообщала, что заболела по дороге в Петербург, принуждена остановиться в Москве, где пробудет y родных всю зиму, и умоляла Анну Матвеевну привезти ей туда Сережу, о котором она сильно скучала. Желание матери нельзя было не исполнить, и сердобольная Анна Матвеевна, готовая всякому помочь и услужить, живо собралась в путь, чтобы отвезти мальчика. Сереже грустно было расставаться с людьми, которые были так добры к нему, и особенно со своим другом Петей, но он очень любил мать и рад был ехать к ней. Петя навзрыд плакал, прощаясь с ним, и по щекам Веры текли слезы, когда она в последний раз укутывала и целовала его.
– Странный человек наша Вера! – воскликнул Митя, видевший эти слезы. – Никого на свете не может любить, кроме детей! С Петей Бог знает как возится, о чужом мальчике плачет!..
– Что ни говорите, y Верочки доброе сердце, – заметила Анна Матвеевна. – Злой человек не может быть добр к детям, a ведь как она заботилась о Сереже. Нет, она предобрая!
Вера слышала эти слова, но они не казались ей справедливыми. Она чувствовала, что во всем мире любит одного только Петю, для него одного готова забыть себя. Сережу она также несколько полюбила, но разве этого довольно, чтобы заслужить название доброй? Разве она добра, если ничье горе, ничья радость не трогают ее, если y нее нет ни малейшего желания услужить, помочь кому бы то ни было, если ей нужно одно: чтобы Петя был счастлив и любил ее, a до остального и дела нет?..
Дня через три после отъезда Анны Матвеевны Вера сильно утомилась возней с Петей, который скучал без своего маленького друга и потому капризничал более обыкновенного. Уложив его спать, она и сама прилегла. Голова и грудь ее сильно болели, ей необходим был отдых. Только ей удалось заснуть и во сне забыть свою боль, как около нее раздался голос:
– Вера Андреевна, встаньте, пожалуйста.
– Что такое? Что случилось? – встрепенулась Вера. – Евгения Андреевна очень нездоровы, – объяснила будившая ее горничная, – пожалуйте к ним.
– Ах, Боже мой, да что же мне с ней делать! – с неудовольствием воскликнула Вера. – У меня самой голова страшно болит… Разбудите папеньку, пошлите за доктором! – и она опять закрыла глаза.
Горничная проворчала что-то насчет сестер, которые хуже чужих, и с неудовольствием вышла вон.
На другое утро Петя, по своему обыкновению, поднялся с постели рано и, пока Вера одевалась, принялся, также по своему обыкновению, бегать по комнатам. Он стучал ногами, хлопал дверями, пел и хохотал, не стесняясь тем, что в доме еще не все проснулись.
– Барышня, нельзя ли хоть вам унять Петеньку, – заметила горничная, входя в комнату Веры. – Он шумит так, что страсть, a ведь Евгения Андреевна очень больна. Я его останавливала, да он и слушать меня не хочет. Что же это, право, никакой жалости нет к больной.
Вера тотчас позвала к себе маленького шалуна.
– Петя, – серьезным голосом сказала она ему, – ты слышал, что Жени больна, зачем же ты шумишь, беспокоишь ее?
– A я здоров, я хочу бегать, – ответил мальчик.
– Но если этим ты делаешь больно Жени! Неужели тебе не жалко ее? – убеждала Вера.
– A тебе жалко? – спросил мальчик, пристально глядя на сестру.
Если бы Вера смела сказать правду, она созналась бы, что вовсе не думала о больной сестре, даже не поинтересовалась узнать, чем она больна, но для пользы Пети она сочла нужным солгать:
– Конечно, очень жалко, – поспешила она ответить на вопрос брата, – я сейчас пойду к ней, постараюсь чем-нибудь помочь ей, a ты будь добрым мальчиком, не шуми!
И она пошла быстрыми шагами в комнату сестры, чтобы подать Пете пример заботливости о других.
Жени лежала на постели, с лихорадочным румянцем на щеках, с мутными глазами, запекшимися губами, с выражением страдания на хорошеньком личике.
– Ох, как мне тяжело! Как мне нехорошо! – стонала она.
– Что же с тобой? Что y тебя болит? – спрашивала Вера, стараясь придать как можно больше нежности своему голосу: она заметила, что Петя последовал за ней и с детским любопытством поглядывал на обеих сестер.
– Доктор сказал, что y меня воспаление, – ответила Жени. – Он велел прикладывать мне лед на бок; папа всю ночь возился с мной, теперь пошел отдохнуть, a Дуняша ничего не умеет сделать, как следует. Ох! Все валится, вся простынка мокрая… Какое мучение!
– Позволь я попробую устроить тебя поудобнее, – предложила Вера.
Заботы о маленьком брате приучили ее к деликатному обращению, необходимому с больными. Ловкой рукой приложила она ледяную подушку на больное место, заменила мокрое белье сухим, оправила подушки и одеяло.
– Вот теперь лучше, благодарю тебя, Верочка, – проговорила больная. – Если бы ты посидела немножко со мной, пока встанет папа! Так скучно и тяжело лежать одной.
Вера готова была ответить, что y нее есть свое дело, что ей некогда, что она пришлет горничную, но глаза ее упали на Петю – и она ласково сказала:
– Хорошо, я останусь с тобой. Петя, попроси Дуняшу принести мне сюда чай, может быть, и Жени выпьет чашечку.

– И я буду здесь пить! – воскликнул Петя.
– Нет, Петенька, ты нашумишь, обеспокоишь Жени.
– Нет, как можно! Мне жалко Жени, я буду тихо сидеть.
И через несколько минут мальчик вернулся в комнату сестры в сопровождении горничной с чаем. Он шел на цыпочках, осторожно придвинул себе стул к столу и без малейшего шума принялся за свой чай, беспрестанно приговаривая: «Тише, тише, совсем тихонько»! Усилия, какие он делал, чтобы не нашуметь, были до того смешны, что, несмотря на сильную боль, Жени не могла удержаться от улыбки.
– Какой Петя добрый мальчик, – проговорила она. – Как я рада, что он сидит y меня!
Эта похвала польстила самолюбию мальчика, и он объявил, что не уйдет от Жени и после чаю.
Вере волей-неволей пришлось взять на себя роль сиделки y больной. Андрей Андреевич вынужден был часто отлучаться из дома по делам; Дуняша была так неловка, что могла оказывать очень мало услуг, a Жени, всегда беспомощная даже в здоровом состоянии, на время болезни требовала беспрестанных забот. То нужно было подать ей лекарства и питье, то поправить подушки, то переменить холодные компрессы, то просто поговорить с ней, развлечь ее.
При том небольшом запасе терпения, каким обладала Вера, ухаживание за капризной, требовательной больной было ей очень не по душе. Много раз готова она была резко ответить сестре или совсем уйти от нее, но всякий раз мысль о Пете удерживала ее.
Как объяснит она свой поступок мальчику? Что ответит она ему, если он скажет: «Ты все меня учишь жалеть Жени, a сама не жалеешь, вон как ты на нее кричала! Она тебя зовет, a ты к ней не идешь!» И она сдерживала порывы нетерпения, кротко выносила капризы больной, всеми силами старалась облегчить ее страдания и ободрить ее.
Жени, конечно, не знала причин, заставлявших сестру поступать таким образом, она видела только ее любовь, ее заботливость и была от души благодарна ей.
– Верочка, какая ты добрая, – часто повторяла она. – Без тебя я, наверное, умерла бы.
Один раз, поздно вечером, Вера сидела y постели сестры. Весь день Жени чувствовала себе очень худо и теперь, по-видимому, задремала. При слабом свете лампы, закрытой абажуром, Вера глядела на исхудавшее, побледневшее личико сестры, и в сердце ее закралась жалость к этому прелестному ребенку, который так страдал и так плохо умел переносить страдания. Она осторожно подняла одеяло, спустившееся с постели, и хотела тихонько поправить прядь волос, выбившуюся из-под чепчика и спускавшуюся на глаза больной. Вдруг Жени схватила ее руку своими двумя слабыми ручками и прижала ее к губам.
– Вера, Вера прости меня! – проговорила она.
– Что с тобой? Что простить, Женичка? – испугалась Вера, думая, что сестра бредит.
– Я всегда обижала тебя, ссорилась с тобой, a ты такая добрая, такая хорошая, мне очень стыдно, прости меня! – она продолжала целовать руку сестры.
– Полно, милая, успокойся, – сказала Вера прерывающимся от волнения голосом. – Я совсем не так добра, как ты думаешь, – право, тебе не за что благодарить меня.
– Как не за что? Я никогда не забуду, что ты для меня делаешь. Ты увидишь, какой я буду тебе доброй сестрой! Я ведь люблю тебя.
– И я тебя очень люблю, – проговорила Вера целуя сестру и отодвигаясь от нее, чтобы скрыть свои слезы.
«Как немного нужно, чтобы заслужить любовь и благодарность людей, – думала в эту ночь Вера, лежа в постели, после того как Жени крепко и спокойно заснула. – И Анна Матвеевна, и Сережа, и Жени считают меня необыкновенно доброй, a я, оказывая им услуги, даже и не думала о них. Милая Жени! Я не ожидала, что она такая чувствительная. A что, если в самом деле она полюбит меня и мы будем жить с ней дружно, как живут другие сестры? Ведь это будет очень приятно, это очень скрасит нашу жизнь».
Вера перенеслась мысленно в свое детство: ей живо представились те чувства злобы, ненависти и зависти, которые постоянно волновали ее и делали таким несчастным ребенком. Давно уже чувства эти завяли, перестали ее мучить; давно уже смотрела она без зависти на красоту сестры, без озлобления относилась к познаниям и умственному превосходству братьев. Зачем была ей красота, когда Петя любил ее такой, какой она была? Он покрывал поцелуями ее жесткие волосы, ее некрасивый рот, приговаривая при этом: «Ты моя хорошая, ты лучше всех!» – и эта детская похвала вполне удовлетворяла ее тщеславие. С какой стати было ей завидовать братьям, когда она, с меньшим запасом знаний, лучше понимала, что́ было нужно для ее любимца, лучше знала, как оградить его от мелких детских невзгод, как доставить ему удовольствие, которое в то же время помогало его умственному или нравственному развитию. Ради Пети привыкла она сдерживать порывы вспыльчивости и нетерпения, и благодаря этому ее столкновения с окружающими стали реже: Боря перестал дразнить сестру, отвечавшую теперь на его нападки кротко и разумно, прислуга охотно работала для барышни, от которой не слышала уже грубых требований или выговоров.
После этого вечера Вера стала ухаживать за Жени уже не ради Пети, a ради самой Жени, ради любви к ней и желания заслужить ее дружбу. Жени, со своей стороны, продолжала выказывать сестре самую горячую благодарность. Она не перестала капризничать, но после каждого припадка нетерпения так трогательно высказывала свое раскаяние, что невозможно было сердиться на нее. Болезнь ее почти миновала; Анна Матвеевна, возвратившаяся наконец из Москвы, охотно бралась заменить Веру y постели выздоравливавшей, но ни одна из сестер не была на это согласна. Длинные часы, проведенные вдвоем, сблизили их, вызвали их на откровенные разговоры, на обмен мыслей, приятный для обеих. Особенно много говорила Жени; она беспрестанно вспоминала какие-нибудь интересные случаи из своей гимназической жизни, рассказывала о своих отношениях к разным подругам и к тем знакомым, y которых она бывала вместе с Анной Матвеевной. Вера слушала внимательно и с удовольствием.
Для нее, проводившей жизнь в уединении детской и классной, в рассказах сестры было много интересного, одни рассказы забавляли ее, над другими она задумывалась.
– Жени, a ведь это было нехорошо с твоей стороны, – замечала она не раз, слушая о какой-нибудь легкомысленной проделке девочки.
– Да, милая, – простодушно соглашалась Жени, – я потом и сама поняла, что это ужасно гадко, a тогда мне это и в голову не приходило; я рассказывала Анне Матвеевне, a она только засмеялась.
Бедная девочка! Она была совершенно предоставлена самой себе в такие годы, когда так полезно иметь разумную руководительницу…
«Если бы она была откровенна со мной, если бы она рассказывала о своих шалостях не Анне Матвеевне, a мне, то я сумела бы предостеречь ее от многого дурного», – так думалось Вере, и сознание той пользы, какую она может принести сестре, увеличивало ее желание закрепить их зарождавшуюся дружбу.
Во время медленного выздоровления Жени Митя и Боря часто проводили вечера в ее комнате. Чтобы развлечь больную, они подробнее и откровеннее, чем обыкновенно, говорили о своих делах и занятиях. Митя уже слушал лекции в университете; он с оживлением говорил о своих профессорах и новых товарищах, иногда даже передавал содержание только что прочитанных книг, забывая, что это не могло интересовать Жени. Боря готовился к выпускному экзамену в гимназии, но мало думал о нем: все мечты его были направлены на то, чтобы выпросить y отца позволение поступить в морское училище и сделаться моряком. Он с таким жаром описывал свои будущие дальние путешествия и опасные приключения, что нельзя было не заслушаться его. И действительно, Вера часто заслушивалась.
До сих пор братья ни разу не высказывали при ней совершенно откровенно и непринужденно свои заветные мысли и мечты, она редко вступала с ними в разговоры и считала одного из них «скучным педантом», a другого – «пустым мечтателем». Теперь в первый раз ей удалось, так сказать, заглянуть им в душу, и она с удивлением заметила, что оба они гораздо лучше, чем казались при поверхностном знакомстве. Митя, несмотря на свою наружную сухость и холодность, живо увлекался всем, что касалось науки, желал со всяким поделиться своими знаниями и умел так ясно и просто излагать свои мысли, что внушал невольный интерес к занимавшему его предмету. Боря, со своим неистощимым запасом остроумия, веселости и пылкого воображения, был неоценимым собеседником в комнате выздоравливающей. Он так страстно увлекался своей любимой мечтой – морем, так живо описывал свое отчаяние, в случае если отец решительно воспротивится его желанию, и свою радость, если желание это исполнится и он наденет мундир моряка, – что обе сестры незаметно поддались его влиянию и стали от души желать ему успеха. По вечерам вся молодая семья собиралась около кушетки медленно поправлявшейся Жени, и Вера сознавала себя членом этой семьи, членом не только по имени, но и по тому участию, которое она принимала в судьбе всех остальных.
Глава X
Время шло и приносило с собой разные перемены в доме Петровских. Андрей Андреевич стал очень часто прихварывать, он рано превратился в старого, болезненного старика и постоянно нуждался в заботе и уходе добродушной Анны Матвеевны, которая одна умела успокаивать его и предупреждать его желания. Боря достиг своей цели и отправился в свое первое отдаленное морское плавание. Митя, кончив курс наук в университете, намеревался приготовиться к профессорской кафедре, a пока давал уроки, стараясь внушить своим ученикам такую же любовь к серьезным занятиям, какую всегда сам чувствовал. Жени девятнадцати лет вышла замуж за человека, который без памяти любил ее и окружал такими нежными, предусмотрительными заботами, что, несмотря на свое звание «дамы» – она, заметим кстати, очень гордилась этим званием, – ей приходилось по-прежнему вести жизнь балованного ребенка.
В судьбе Веры перемен не произошло. Ее младшему брату исполнилось десять лет, но отношения их нисколько не изменились: он по-прежнему оставался ее любимцем, ее питомцем, ее ребенком. По-прежнему кроватка Пети стояла в ее комнате, она помогала ему одеваться и раздеваться, она приводила в порядок его вещи, она распределяла его времяпрепровождение, она сама учила его, всеми силами стараясь сделать для него это учение как можно более легким и интересным. Вера сама гуляла с ним зимой по улицам Петербурга, летом – по аллеям Царскосельского парка, сама играла с ним, придумывая игры, которые забавляли бы мальчика и в то же время служили его умственному развитию.
Вся жизнь ее была посвящена заботам о нем; она училась тому, чему хотела выучить Петю, читала только такие книги, знакомилась только с такими людьми, которые могли сообщить ей что-нибудь для него полезное. Отдаваясь всецело своему воспитаннику, она в то же время ревниво оберегала его от всяких посторонних влияний. Она упросила отца не нанимать ему ни гувернанток, ни учителей, решительно воспротивилась желанию Мити давать ему уроки, знакомства выбирала для него сама и никогда не позволяла ему без своего надзора играть с чужими детьми. Петя рос, как по большей части растут сыновья слишком нежных маменек, – слабым, хилым, робким ребенком, лишенным самостоятельности и самодеятельности. Он нисколько не тяготился неусыпным надзором сестры; он так к нему привык, что считал его неизбежным условием своей жизни. Иногда ему скучно было сидеть в комнате часто прихварывавшей Веры, и он с завистью поглядывал на детей, весело бегавших по двору и по улице, но не высказывал этих чувств сестре, зная как сильно огорчат они ее. И чувства эти быстро проходили, и, читая в книгах или слушая рассказы о тех опасностях или неприятностях, каким подвергаются другие дети, он ютился поближе к сестре и утешался мыслью, что все эти опасности и неприятности не могут коснуться его.
– Эх ты, Петя, баба! Нюня! Никогда из тебя не выйдет порядочного моряка! – дразнил братишку Боря во время месячного отпуска, который он проводил дома перед отплытием в море.
– Я сошью ему розовое платьице, он совсем девочка, a не мальчик, – подсмеивалась Жени.
– Я боюсь, что ты изнежишь мальчика до того, что совсем испортишь его, – серьезно замечал сестре Митя.
Вера и сама видела недостатки Пети; она видела, что он беспомощен в таких вещах, которые кажутся очень легкими другим мальчикам его лет, что он не в состоянии бороться с трудностями, что он бледнеет и дрожит при всякой, даже воображаемой, опасности, что он не умеет сходиться с товарищами своих лет, что он часто задумывается над вопросами, слишком серьезными для его возраста, и пренебрегает детскими занятиями. Эти недостатки огорчали ее, но как уничтожить их, и главное, что разовьется взамен их? Ведь если он сделается одним из тех резвых, шумливых мальчиков, которые нравятся Мите, то разве будет он по целым часам тихо, не шевелясь, просиживать y постели Веры во время ее мучительных головных болей, разве станет так покорно слушать все советы и наставления, разве станет так нежно ласкать ее, так откровенно высказывать ей всякую свою мысль? A без этого какова же будет ее жизнь? Нет, Петя добр, умен; если он не похож на большинство мальчиков своих лет, то что за беда! Из него выйдет честный, образованный человек, не очень ловкий, не очень храбрый – но разве это так необходимо? И, наконец, ведь он еще очень мал; она будет постепенно приучать его к самостоятельности и, если ей удастся, выработает в нем особенно твердый, решительный характер, зато своим надзором и влиянием она наверняка убережет его от многих пороков, весьма распространенных среди детей.
Так утешала себя Вера, старательно заглушая внутренний голос, который иногда шептал ей, что ее любовь к брату эгоистична, что даже ради его пользы она не может решиться расстаться с ним, допустить постороннее влияние на него…
– Поздравьте меня, – объявил один раз за обедом Дмитрий Андреевич, как мы теперь должны называть нашего старого знакомца Митю; уменьшительное имя не идет к его важной, высокой фигуре и серьезному лицу. – Я получил уроки, которые, кажется, будут мне очень по душе.
– Что же такое? – полюбопытствовала Вера.
– Это уроки в так называемой семейной школе. Несколько семейств сложились, чтобы давать вместе образование своим детям, приглашены хорошие учителя, накуплены отличные учебные пособия, нанято превосходное помещение. Детей всего будет десять человек, приблизительно одного возраста и одинаковых познаний, так что заниматься будет приятно. Хочешь, я свожу тебя в воскресенье осмотреть помещение нашей школы? Ты увидишь там много иностранных учебных пособий. Хочешь?
– Хорошо, пойдем, – согласилась Вера.
В воскресенье брат и сестра в сопровождении маленького Пети, напросившегося с ними, отправились в школу. Дмитрий Андреевич не без основания хвастался новым местом своих занятий. Комната, предназначенная для класса, была очень большая, высокая, светлая. Петя не мог оторвать глаз от картин, украшавших ее стены; Вера обратила внимание на стеклянные шкафы, наполненные чучелами, моделями, различными образцами произведений как искусственных, так и естественных. Дмитрий Андреевич подробно объяснял ей устройство классной мебели и те гигиенические условия, каким она удовлетворяла, показал ей небольшую, но тщательно выбранную детскую библиотеку, и затем отворил дверь в соседнюю, рекреационную, залу. Эта комната была еще больше первой; в одном углу ее были устроены гимнастические снаряды, в другом помещалось пианино для упражнения детей в музыке и пении, по стенам, кроме нескольких легких буковых стульев, не стояло мебели, чтобы не стеснять свободы детей.
– Как здесь хорошо бегать! – заметил Петя, оглядывая комнату. – A что, – спросил он, с некоторым страхом косясь на шведскую стенку, – всех ваших мальчиков заставляют лазать по этим лестницам?
– Нет, конечно, – поспешил успокоить его старший брат. – Лазают только те мальчики, которые сами хотят. Но, знаешь, всякий мальчик, который с месяц поучится y нас в школе, непременно захочет полазать. Ты приходи когда-нибудь посмотреть на наших мальчиков. Вера, пустишь его?
– Пожалуй, – неохотно согласилась Вера.
С тяжелым сердцем вернулась она из школы домой: ей грустно было, что Петя не может пользоваться такими же богатыми средствами к образованию, как другие дети; она понимала, что от нее зависит доставить ему эти средства; правда, Митя предлагал поместить его в ту самую школу, но ведь это значит отдалить мальчика от себя, отдать его в чужие руки. Нет, он еще слишком мал, пусть пройдет года четыре-пять, тогда ее знания окажутся для него недостаточными и поневоле придется нанимать ему учителей, отдавать в учебное заведение, a пока пусть он еще побудет ее ребенком, ее утешением…
Дмитрий Андреевич не забыл своего обещания сводить Петю в школу, да и сам мальчик не раз напоминал о нем: ему отчасти интересно было еще раз посмотреть на пленившие его картины, отчасти любопытно было увидеть смельчаков, взбиравшихся по веревочным лестницам до самого потолка. Скрепя сердце Вера согласилась наконец исполнить желание брата и отпустила его с Дмитрием Андреевичем, обещая через час зайти за ним.
Первое впечатление, вынесенное мальчиком из школы, было не очень благоприятно: он попал на урок арифметики, и ему скучно было слушать решение уже известных ему задач, a в свободное время шумная веселость школьников и их гимнастические упражнения несколько испугали его. На расспросы Веры он с полной искренностью отвечал:
– В школе, кажется, весело, только дома лучше.
И этим ответом несказанно обрадовал ее. С месяц о школе не было и помина; но вот Вера заболела: она слегка простудилась, к этому присоединились ее обыкновенные нервные головные боли, и ей пришлось несколько дней пролежать в постели. Петя проводил эти дни почти безвыходно в ее комнате, стараясь вести себя как можно тише. На улице ярко светило зимнее солнышко, мимо окон беспрестанно проходили гуляющие дети, a он должен был сидеть в полутемной комнате почти молча, так как Вера не переносила долгого разговора, не смея лишний раз пошевелиться, чтобы не нашуметь. Нельзя сказать, чтобы это было приятно мальчику, но он так привык не разлучаться с сестрой, что считал такое заключение неизбежным следствием ее болезни и покорялся ему.
Дмитрий Андреевич вошел проведать сестру и обратил внимание на бледность и унылый вид мальчика.
– Ах, Петя, какая y тебя несчастная рожица! – с улыбкой заметил он. – Должно быть, ты давно не выходил на воздух? Все здесь сидишь? Это вредно, тебе бы надо прогуляться, сегодня погода отличная.
– С кем же мне гулять? Ведь Вера больна, – грустно ответил мальчик.
– Пойдем со мной! Отпусти его, Вера! Я иду теперь в школу, это будет отличная для него прогулка; там я пробуду три часа и приведу его тебе обратно. Хочешь, Петя?
Глазенки Пети весело заблестели при предложении брата.
– Что же, пусть себе идет, если ему скучно со мной, – недовольным голосом проговорила Вера.
Петя заметил, что сестре не хочется отпускать его; добрый мальчик боялся огорчить больную, веселый огонек потух в его глазах:
– Нет, я не хочу идти в школу, лучше останусь с Верой.
Вера, не спускавшая глаз с мальчика, поняла, что происходило в его душе; великодушие брата тронуло и пристыдило ее.
– Иди, иди, голубчик, – нежно сказала она, пожимая его маленькую ручку. – Иди, мне очень хочется, чтобы ты погулял, a я в это время постараюсь заснуть.
Теперь Пете не нужно было более скрывать своих чувств, и он, весело припрыгивая, вышел из комнаты со старшим братом.
Нечего говорить, что Вера и не думала засыпать в его отсутствие: она все время волновалась и с нетерпением ожидала его возвращения. Ждать пришлось целых четыре часа, a это, конечно, очень долго для больной, которая не в состоянии ничем заняться, чтобы скоротать время.
Наконец в соседней комнате послышались торопливые детские шаги, дверь отворилась, и вбежал Петя, раскрасневшийся, улыбающийся. Он был в таком возбужденном состоянии, что забыл необходимую осторожность, стукнул дверью и заговорил громким голосом, заставившим Веру поморщиться от боли.
– Ах, Верочка, как в школе весело! Как там мальчики хорошо поют! Все хором! К ним приходил учитель пения, он такой смешной, веселый, и меня заставил петь; мне прежде было стыдно, a потом ничего, и я немножко подпевал. A потом, знаешь, я все y тебя не мог понять движение Земли вокруг Солнца, a теперь я понимаю. Там учитель показывал большой такой теллурий [5 - Теллу́рий – прибор, наглядно изображающий движение Земли вокруг Солнца.], с освещением, и так он все ясно объяснил, что просто прелесть, я теперь отлично понимаю.
А в другой раз, он сказал, что будет объяснять движение Луны; мне очень жаль, что я не услышу: это, должно быть, также интересно. A потом еще…
– Перестань, пожалуйста, Петя, y меня очень сильно болит голова, – простонала Вера.
Мальчик замолчал, но мысль о школе не оставляла его. Как только он замечал, что сестре становится лучше, что она в состоянии говорить или хотя бы слушать, он принимался за свой прерванный рассказ и с жаром описывал все, что показалось ему заманчивым и интересным.
– Тебе так понравилось в школе, что ты, кажется, хочешь поступить туда? – с досадой спросила Вера.
– Я вот что думаю, – после минутного молчания серьезным голосом ответил Петя, – все мальчики учатся в каких-нибудь заведениях, значит, и мне тоже нужно, a Митина школа очень хороша.
Вера не могла не сознавать справедливости этого ответа, но именно эта-то справедливость и раздражала ее.
Через несколько дней она выздоровела, и ее занятия с Петей возобновились. По-видимому, все y них шло по-старому, но на самом деле это было не совсем так: при всяком сколько-нибудь трудном или скучном уроке Петя думал о школе, ему представлялось, что там дело шло бы иначе. Вера угадывала эту мысль по его глазам, иногда даже напрасно предполагала ее и мучилась. A Дмитрий Андреевич, как нарочно, усиливал ее мучения: он то рассказывал об успехах своих учеников или о пользе товарищеского общества для тех из них, которые до сих пор не выходили из семейного круга, или замечал, что Петя слишком вял и бледен, что ему нужно побольше движения, нужно сближаться с детьми, которые расшевелили бы его.
Долго колебалась Вера, долго старалась убедить себя, что удерживать Петю дома необходимо для его же пользы, но, наконец, любовь к брату победила эгоизм и она объявила, что согласна отдать Петю в школу.
– Ты на меня сердишься? Это тебе неприятно? – робко спросил Петя, узнав решение сестры.
– Мне это будет приятно, если ты будешь хорошо учиться и сделаешься посмелее и половчее, – ответила Вера. – И еще… если ты меня не разлюбишь, – прибавила она дрогнувшим голосом.
– Я тебя не разлюблю никогда, никогда не разлюблю, – мальчик бросился ей на шею. – Я тебя буду любить еще больше, я ведь вижу, что тебе скучно отдавать меня, что ты это делаешь для моей пользы, милая моя!
Вера приласкала мальчика и, подавив волновавшие ее чувства, заставила себя весело разговаривать с ним о предстоявшей ему перемене жизни.
Через несколько дней он ушел от нее рано утром, гордясь своим новым званием школьника и весело обещая за обедом подробно рассказать ей обо всем, что будет делаться в школе. Она проводила его грустными глазами и осталась одна.
Да, она чувствовала себя одинокой, хотя мальчик уходил только на несколько часов в день, хотя все вечера он будет проводить с ней… Для него начиналась новая жизнь, которая должна была с каждым годом все более и более разлучать их; y него должны были явиться новые интересы, новые привязанности, недоступные ее влиянию. A она? Какие могут быть y нее интересы, кроме него? До сих пор вся ее жизнь была полна им, настолько полна, что ей некогда было заботиться о самой себе. A теперь, что же ей делать? Чем занять свое время в те часы, когда его нет около нее, когда она ничего для него не может сделать? Читать, учиться самой? О да, это необходимо, он не должен перегнать ее в умственном развитии, она должна всегда знать столько, чтобы понимать все, чем он будет интересоваться впоследствии, когда вырастет и сделается образованным человеком.
И Вера принялась за книги, решив отдавать им все свое свободное время; но она чувствовала себя неудовлетворенной: за эти годы она так привыкла постоянно заботиться, думать о Пете, что жизнь без подобной заботы представлялась ей чем-то неполным. И вот, как бы в ответ на ее чувства, ей подали письмо от Жени.
«Голубчик, Верочка, – писала молодая женщина, – приезжай ко мне как можно скорей: мой Павля все пищит, я не знаю, что с ним, ты умеешь ходить за маленькими детьми, a я только плачу над ним».
Подобные письма Вера получала довольно часто в последнее время: три месяца тому назад y Евгении Андреевны родился сын, и она в отношении малютки была так же беспомощна, как и относительно всего в жизни. Много раз приходилось Вере ездить и нянчиться с ребенком, утешать молодую мать, но никогда не делала она этого так охотно, как теперь.
– Кажется, вместо одного питомца y меня является другой, – с грустной улыбкой прошептала она, прочитав письмо. – Конечно, он никогда не заменит мне Петю, но я могу полюбить и его. Надобно помочь бедной Жени!

И она поехала к сестре. Она сумела скоро узнать причину писка ребенка и устранить ее; при ней Павля не плакал, спокойно спал, с аппетитом ел, весело поглядывал по сторонам.
– Ах, Вера, как ты славно умеешь с ним возиться! – воскликнула Жени. – Ты должна непременно учить меня, помогать мне; я уверена, что без тебя уморю Павлю: я такая глупая.
– Я буду помогать тебе, – обещала Вера.
И вот y нее явилось новое дело, новая забота, которая могла всецело наполнить те часы, которые она проводила одна, без Пети.
– Вера, – сказал несколько дней спустя Дмитрий Андреевич, – я пришел сделать тебе одно предложение: не возьмешься ли ты давать уроки в нашей школе? Ты так хорошо подготовила Петю по русскому языку, что тебе, вероятно, нетрудно будет вести этот класс, и таким образом ты все-таки останешься учительницей твоего воспитанника. Согласна?
– Я с радостью согласилась бы на это, – ответила Вера, то краснея, то бледнея от волнения, – но я, право, боюсь…
– Чего же тебе бояться? Ты так славно учила Петю, ты отлично можешь заниматься с детьми. Попробуй!
Вера, конечно, с радостью согласилась на это. Да и как ей было не радоваться? Учить в той школе, где учился ее Петя, познакомиться с его учителями и товарищами, лично следить и за его занятиями, и за его отношениями к сверстникам. Она и не мечтала ни о чем подобном!
«А ведь, право, я очень счастлива, – думала она в этот вечер, ложась спать. – Петя меня очень любит, да и другие также любят и уважают; я могу трудиться и приносить пользу, могу заниматься делом, которое мне по душе. Не беда, что я некрасива, старообразна, горбата. Никто, кажется, и внимания на это не обращает. Если бы маменька была жива, она не называла бы меня, как бывало прежде, “бедняжкой”. И как это случилось?…»
Вера задумалась. «Да, – мысленно проговорила она, – этой переменой, какая произошла во мне, тем самым, что из несчастного ребенка я стала счастливой женщиной, я обязана Пете, моему дорогому Пете. Я была несчастна, потому что не любила никого, кроме себя. Полюбив его, я привыкла меньше думать о себе, больше заботиться о других, и другие стали хорошо относиться ко мне…»
Брат и сестра

Глава I
Сироты
В один пасмурный октябрьский день около свежей, только что зарытой могилы на Смоленском кладбище стояли двое детей – мальчик и девочка. Девочка опустилась на колени и, припав лицом к земле, громко рыдала. Мальчик с каким-то не то страхом, не то недоумением оглядывался кругом, и крупные слезы медленно текли по его бледному личику. К детям быстрыми шагами подошел высокий, толстый господин и, положив руку на плечо мальчика, проговорил далеко не ласковым голосом:
– Ну, полно плакать, ведь слезами все равно не воскресите мертвой, надобно скорей ехать, поезд отъезжает через три четверти часа! Маша, вставай!
Он взял за руку мальчика и, не взглянув даже, следует ли за ним девочка, быстрыми шагами направился к выходу с кладбища. Маша поднялась с колен, простояла несколько секунд неподвижно перед могилой, как бы не имея сил оторваться от нее, и затем, заметив, что спутники ее уже далеко, побежала догонять их.
Мужчина усадил детей в карету, ожидавшую их у входа на кладбище, и, приказав кучеру ехать как можно скорее, сам уселся подле них.
– Дядя, разве мы не заедем к нам на квартиру? – несмелым голосом спросила девочка.
– Конечно нет, – ответил мужчина. – Ты думаешь, мне есть время возиться тут с вами! И так уж целую неделю прожил задаром в Петербурге! Что вам там делать, на квартире? Все вещи убраны, чемоданы ваши сданы в багаж, а остальное я поручил продать.
После этих слов, произнесенных голосом, не выражавшим желания продолжать разговор, в карете воцарилось молчание. Лошади неслись быстро и скоро остановились у вокзала Николаевской железной дороги. До отхода поезда оставалось всего пять минут. Мужчина поспешно взял билеты, втолкнул детей в один из вагонов третьего класса, а сам направился ко второму классу. Дети уселись рядом в уголке. Поезд тронулся. Девочка огляделась: кругом всё были люди незнакомые, занятые своими делами и не обращавшие на детей ни малейшего внимания.
– Как я рада, что он не сел с нами! – проговорила она со вздохом облегчения. – Он ужасно гадкий! Правда ведь, Федя?
– Хорошо еще, что он богатый! – ответил мальчик. – Няня рассказывала, что у него есть большой дом и свои лошади. Ты думаешь, он мне позволит покататься на его лошадке, Маша?
– Не знаю; все равно он злой. Он не плакал о мамаше. Я его не люблю.
– Не говори так громко, Маша, – предостерег мальчик, робко озираясь кругом, – он, пожалуй, услышит и рассердится.
– Пусть себе сердится! – воскликнула девочка. – Если бы мама знала, какой он, она не отдала бы нас ему!
Девочка закрыла лицо руками и заплакала.
– Маша, не плачь, милая, – проговорил мальчик, ласкаясь к сестре. – Ведь мама не велела нам плакать, ты помнишь? Разве ты хочешь не слушаться мамы?
Маша вытерла лицо и сделала над собой усилие, чтобы удержать слезы.
– Федя, – сказала она через несколько секунд молчания, взяв брата за руку, – а ты помнишь, что еще велела нам мама?
– Помню, – ответил мальчик. – Она велела нам любить друг друга. Я тебя очень люблю, Маша.
– И я тебя тоже. Я тебя всегда любила, а теперь буду любить еще больше. Я ведь старше тебя, мне уже одиннадцать лет, а тебе еще нет десяти, я буду заботиться о тебе и никому не позволю обижать тебя, никому!
Мальчик положил голову на плечо сестры и прижался к ней, как бы отдаваясь под ее защиту, она же обняла его и осмотрела с видом нежного покровительства.
Маша и Федя Гурьевы лишились отца, когда были совсем крохотными детьми. До сих пор им ни разу не приходилось оплакивать эту потерю благодаря нежной заботливости, с какой воспитывала их мать. Небольшое состояние, оставленное ей мужем, позволило Вере Ивановне Гурьевой окружить детей если не богатством, то полным довольствием и удовлетворять все их умеренные желания. Не зная нужды, всегда окруженные предусмотрительной, заботливой любовью матери, дети жили вполне счастливо, как вдруг их поразило совершенно неожиданное горе. В один холодный весенний день Вере Ивановне пришлось ехать по делам за город, она простудилась и заболела. Сначала болезнь не представляла ничего серьезного, так что она не обратила на нее внимания, продолжала выезжать и заниматься детьми как ни в чем не бывало. Это, конечно, усилило нездоровье, и, когда дней через десять она слегла в постель, приглашенный доктор прямо объявил, что болезнь очень серьезна. Дети сильно огорчились нездоровьем матери, ухаживали за ней, насколько могли, старались как можно меньше беспокоить ее, но мысль об опасности вовсе не приходила им в голову. Через месяц Вере Ивановне сделалось, по-видимому, лучше. Она встала с постели и начала даже понемножку приниматься за хозяйство и за занятия с детьми. Доктор советовал больной немедленно отправиться куда-нибудь на юг, но она и слышать об этом не хотела.
– Я теперь совсем здорова, только немножко слаба, – говорила она тихим, прерывающимся голосом, – вот перееду на дачу, так там поправлюсь.
Но дача принесла ей мало пользы. Летом она еще кое-как держалась на ногах, а в сентябре месяце окончательно слегла в постель. Чувствуя приближение смерти, она написала в Р* к брату своего мужа, единственному близкому родственнику детей, прося его приехать и принять участие в судьбе бедных сирот. Григорий Матвеевич ответил, что не замедлит приехать, как только позволят дела, и приехал за два дня до смерти невестки. Тяжело было Вере Ивановне прощаться с жизнью, невыносимо тяжело расставаться с нежно любимыми детьми! Она почти не знала брата своего мужа, но с первого взгляда на его жесткое лицо, при первых звуках его грубого, резкого голоса она почувствовала, что он не в состоянии заменить отца сиротам.
– Будьте добры к ним, – умоляла она его, сжимая бледными, исхудавшими пальцами его широкую мускулистую руку. – У вас ведь есть свои дети… их отец был вашим братом… в память о нем не оставьте его сирот!
– Да полноте, что вы волнуетесь, – ответил Григорий Матвеевич, – с чего вы умирать-то вздумали? Небось, выздоровеете, сами их вырастите, ну, а коли что случится, конечно, ведь не злодей же я, не брошу их.
«Может быть, он добрее, чем кажется», – со вздохом думала больная, и эта мысль усладила ей последние минуты жизни.
Во время своей болезни Вера Ивановна несколько раз принималась заговаривать с детьми о своей смерти и старалась приготовить их к разлуке.
– Скоро меня не станет, милые мои, – говорила она им, – вы останетесь на свете сиротами, без отца и без матери. Любите друг друга как можно сильнее, старайтесь во всем помогать друг другу, поддерживать один другого… Маша, ты старше, заботься о брате, пока он маленький, а ты, Федя, будешь мужчиной, будешь сильнее сестры, ты и теперь благоразумнее ее, защищай ее… не давайте друг друга в обиду злым людям.
– Мама, мама, не говори так, – рыдала Маша, прислонившись головой к подушке матери. – Ты не умрешь, а если ты умрешь, то и я умру с тобой.
– Зачем даваться в обиду, – рассуждал Федя в ответ на слова матери, – меня никто не обидит: я маленький, я никому не делаю зла.
Несмотря на то что в последние недели своей жизни Вера Ивановна не раз заводила с детьми подобные разговоры, смерть ее показалась им чем-то невероятным, неожиданным. Они со страхом поглядывали на бледный, холодный труп, лежавший на большом столе посреди столовой, и не узнавали на безжизненном лице покойницы черт своей милой, дорогой матери. Все, что делалось вокруг них, казалось им каким-то тяжелым сном. Дядю они почти не видели; он заходил к ним на несколько минут, отдавал приказания прислуге и опять уходил, почти не обращая внимания на племянников. Накануне похорон он сказал им:
– Завтра я вернусь домой, и вы поедете со мной. Я велел горничной уложить ваши вещи; пожалуйста, не тащите с собой разной дряни, у меня и без вас много хламу в доме.
Детям хотелось узнать подробнее о том, куда именно и как они поедут, но дядя отвернулся и ушел прочь, не отвечая на их вопросы.
После похорон их матери он обращался с детьми не более ласково, так что Маша имела право считать его недобрым и жалеть о том, что мать поручила ее и Федю именно ему.
Путешествие по железной дороге развлекало детей и заставляло их временами забывать о своем горе. На станциях, где были большие остановки поезда, дядя подходил к ним, провожал их в буфет, давал им есть и пить, а затем снова усаживал в вагон, не говоря с ними ни о чем, кроме самого необходимого. Когда настала ночь, детям стало страшно в плохо освещенном вагоне, сон клонил их, а между тем они не могли заснуть, сидя на жестких деревянных скамейках и слыша вокруг себя беспрерывные разговоры соседей.
– Как здесь гадко, Маша, – жаловался Федя. – Я хочу спать, а мне не на что положить голову!
– Положи ее ко мне на плечо, голубчик, – предложила Маша, – может быть, так ты заснешь.
– А ты, Маша?
– Я все равно не буду спать. Мне так страшно и так грустно!
Федя положил голову на плечо сестры и скоро заснул крепким сном, но Маша не спала. Горькие, печальные мысли проносились в голове девочки. То вспоминалась ей счастливая жизнь с матерью, то думалось о той судьбе, какая ждет ее в доме сурового дяди. Маша знала, что у него были жена и дети, но не имела никакого понятия о том, каковы они.
«У такого злого человека и вся семья должна быть злая!» – говорила она сама себе. В памяти проносились все когда-нибудь читанные ею сказки о злых тетках, преследовавших несчастных племянниц, и она дрожала при мысли о бедствиях, ожидавших ее и брата.
Весь следующий день дети провели в дороге и только поздно вечером приехали в Р*. Путешествие до того утомило их, что дети едва держались на ногах, и Григорий Матвеевич вынужден был за руку подвести их к карете, ожидавшей у дебаркадера [6 - Дебарка́дер – пассажирская платформа на железнодорожной станции.]. Через четверть часа езды по отвратительной мостовой карета остановилась у подъезда небольшого двухэтажного каменного дома. Выбежавший слуга отворил дверцы экипажа, подобострастно приложился губами к руке Григория Матвеевича и помог ему вылезти из кареты, льстиво приговаривая:
– Слава тебе Господи, наконец-то вы пожаловали, батюшка.
В дверях дома показалась со свечой в руке толстая, румяная горничная, которая точно так же почтительно поцеловала руку барина, и не успел Григорий Матвеевич пройти первых пяти ступеней широкой лестницы, как навстречу ему бросилась высокая худощавая женщина с темными локонами, очень некрасиво обрамлявшими ее желтые впалые щеки.
– Братец, голубчик, – заговорила она сладеньким голосом, – как я рада! Уж мы без вас совсем соскучились.
Григорий Матвеевич пожал руку сестры, вовсе не показывая, что ее любезный прием сколько-нибудь тронул его.
– А где же дети и Анна Михайловна? – спросил он, поднимаясь дальше по лестнице.
– Деточки спят, Анна Михайловна не позволила им дожидаться вас; Володенька очень просился, хотел вас встретить, и я говорила, как же не дать ребенку повидаться с отцом. Ведь, шутка сказать, больше недели не виделись! Ну, Анна Михайловна, конечно, на своем поставила. Она и сама, кажись, спала, не знаю, может, теперь встала.
В просторной передней лакей и горничная бросились снимать с Григория Матвеевича пальто, калоши, кашне и даже перчатки, и затем он, в сопровождении сестрицы в локонах, вошел в ярко освещенную столовую, посреди которой стоял большой стол, накрытый для чая и ужина. У окна, прислонившись лбом к холодному стеклу, стояла еще молодая женщина, маленького роста, худощавая, с бледным, болезненным лицом. Услышав шум отворившейся двери, она слегка вздрогнула, быстрыми шагами пошла навстречу вновь прибывшего и протянула ему руку, стараясь вызвать на лице своем ласковую улыбку. Григорий Матвеевич слегка коснулся губами ее лба и проговорил сквозь зубы:
– Ишь, встретить даже не могла! – и затем обратился к двери, в которую вошли в эту минуту сироты, робко пробиравшиеся вслед за ним.
– Вот, – сказал он, указывая на них сестре и жене, – гостей вам привез, радуйтесь, своих ребят мало.
– Это дети Сергея Матвеевича? – спросила сестра. – А то чьи же? Их маменька изволила назначить меня их опекуном, есть что опекать! И состояния-то всего на башмаки им не хватит! Вот я и возись теперь с ними!
– Бедные малютки, – проговорила Анна Михайловна и, подойдя к детям, крепко поцеловала их обоих.
Эта ласка, первая в чужом доме, до того тронула Машу, что она готова была броситься на шею тетки и выплакать свое горе на ее груди, но девочку остановил суровый голос дяди.
– Что же это ты, матушка, с ума сошла, что ли! – закричал он на жену. – Будешь тут с ребятами возиться, а мужу с дороги и поесть нечего!
– Сейчас, сейчас, братец, – вмешалась девица в локонах. – Я велю вам подать закуску, не извольте сердиться, все будет в одну минуту.
И она чуть не бегом вышла из комнаты, между тем как Анна Михайловна принялась переставлять на столе посуду, – видимо, для того только, чтобы показать, что и она хлопочет.
Через несколько секунд лакей внес в комнату большой шипящий самовар, за ним появилась горничная, неся в руках огромный поднос, уставленный всевозможными закусками, а сзади нее выступала сестра с двумя бутылками водки.
– Кушайте, братец, – обратилась она к Григорию Матвеевичу. – Я нарочно велела приготовить вам поросеночка со сметаной, вы ведь любите, а вот цыплятки жареные. Выкушайте сперва рюмочку померанцевой, с дороги это вас подкрепит.
– Спасибо, спасибо, хоть ты обо мне позаботишься. Григорий Матвеевич выпил рюмку водки, уселся к столу и принялся есть с величайшим аппетитом. Сестра сидела рядом с ним, угощала его и старалась всячески услужить ему. Анна Михайловна заваривала чай. На детей никто не обращал внимания, они стояли в дверях комнаты, усталые, голодные, несчастные. Первой вспомнила о них Анна Михайловна.
– Надобно бы дать и детям поесть, они, я думаю, проголодались с дороги, – заметила она несмелым голосом.
– Так что же ты смотришь, – отозвался Григорий Матвеевич, – покорми их.
Анна Михайловна ласково усадила детей подле себя, дала им жаркого, хлеба с маслом и чаю. Бедняжки были до того утомлены, что с трудом глотали куски.
– А куда ты их уложишь сегодня? – спросил Григорий Матвеевич, удовлетворив свой аппетит и принимаясь за чай.
– Уж я, право, не знаю, – ответила Анна Михайловна. – В детской тесно, внизу не топлено… Вот если бы Глафира Петровна позволила им переночевать у себя в кабинете…
– Помилуйте, как же я могу не позволить, – с притворным смирением отозвалась Глафира Петровна. – Ведь вы в доме хозяйка, вы, может быть, прикажете мне отдать деточкам свою постель, а самой лечь на полу, так я и это могу, только…
– Полно вздор болтать, – прервал ее Григорий Матвеевич. – Никто не просит тебя ложиться на полу, спи себе на своей кровати, а от комнаты твоей не убудет, если дети переночуют там раз. Им можно постлать перину на пол, они по-всякому заснут. Распорядись, Анна!
Анна Михайловна вышла из комнаты и через несколько минут вернулась за детьми. Ни Маша, ни Федя не помнили, как тетка подвела их проститься с дядей, как она проводила их в предназначенную им спальню, сама раздела и уложила на большую перину, постланную для них в одном из углов комнаты Глафиры Петровны. Сон одолел их, и этот благословенный сон скоро заставил их забыть и усталость, и все пережитые неприятности, и страх за будущее.
Глава II
Первый день в новой семье
На другой день детей разбудила горничная.
– Вставайте, господа, поскорее, Глафира Петровна и без того сердится, что вы их комнату заняли, – сказала она, слегка расталкивая спящих.
Дети вскочили так быстро, как никогда не вскакивали в доме матери, и поспешили одеться с помощью услужливой горничной; они были почти совсем готовы, когда в комнату вошла Анна Михайловна.
– Ну что, хорошо ли вы спали, голубчики? – спросила она, целуя детей еще ласковее, чем накануне.
Они ответили, что спали как убитые.
– А что, Дуняша, – обратилась тетка к горничной. – Ведь надо бы дать им чего-нибудь покушать, они, я думаю, голодны, до обеда-то долго ждать.
– Уж я, право, не знаю, – отозвалась Дуняша. – Надобно спросить у Глафиры Петровны.
– Ах, нет… как тут быть?.. От детского чаю ничего не осталось?
– Помилуйте, сударыня, да что же там может остаться, ведь вы сами знаете, сколько им дают.
По лицу Анны Михайловны видно было, что она очень хорошо знала, и задала свой вопрос только для того, чтобы что-нибудь сказать.
– Послушай, Дуняша, – обратилась она к горничной шепотом. – Сходи-ка ты к Глафире Петровне, попроси ее, скажи, что ведь нельзя же морить голодом чужих детей, пусть даст чего-нибудь… Ты принеси ко мне в комнату, я их туда возьму!
Маша и Федя слышали весь этот разговор от слова до слова, и, конечно, он не мог привести их в хорошее расположение духа. Маша готова была отказаться от завтрака, который приходилось выпрашивать с таким трудом, но голод начинал сильно мучить бедную девочку, почти ничего не евшую за ужином.
Анна Михайловна привела детей в свою комнату, одна половина которой, отделенная шерстяной драпировкой, служила спальней, а другая представляла что-то вроде маленькой гостиной и была уставлена самой разнообразной мебелью. Едва дети успели усесться на низенький диванчик подле тетки и ответить на несколько вопросов об их прежней жизни, как в комнату вошла Дуняша, неся в руках две чашки теплой воды, слегка разбавленной чаем, почти без сахара, и два тоненьких ломтика булки. Анна Михайловна, не ожидавшая, что ее племянники получат даже такой скудный завтрак, очень обрадовалась; но дети, привыкшие дома к другой пище, вовсе не разделяли ее радости, хотя из деликатности не сказали, что им хотелось бы чего-нибудь посытнее и повкуснее.
– Ну, теперь, – сказала Анна Михайловна, когда они выпили чай и Дуняша унесла пустые чашки, – я вас отведу в детскую, вы там познакомитесь с моими детьми.
Детская была маленькой комнаткой, помещавшейся рядом с кухней, на конце длинного коридора. В ней стояли три кровати, большой комод, платяной шкаф, длинный стол, и все эти вещи до того загромождали всю комнату, что в середине не оставалось и двух квадратных аршин [7 - Аршин – русская мера длины, равная 0,71 м.]пустого пространства. При входе сиротам представилась сцена еще менее привлекательная, чем то место, где она происходила. Два мальчика лет десяти и двенадцати дрались самым отчаянным образом, нанося друг другу удары по чему попало. Маленькая девочка лет шести, вероятно, перепуганная этой дракой, влезла на кровать и громко плакала.
– Боже мой, дети, вы опять деретесь! – воскликнула Анна Михайловна, бросаясь к мальчикам. – Как вам не стыдно! Володя, перестань! Лева, оставь его!
Но дети, не обращая внимания на увещания матери, продолжали колотить друг друга. Вдруг старший, собравшись с силами, толкнул брата, и тот упал на пол, стукнувшись головой об стол.
– Господи, ведь ты этак убить его можешь! – закричала Анна Михайловна, бросаясь к младшему сыну.
Она подняла его, прижала к своей груди и с ужасом смотрела на огромное красное пятно на его лбу.
– А он сам зачем меня всегда задевает? – отозвался старший мальчик. – Вон как мне руку исцарапал!
Он показал матери широкую царапину, из которой еще слегка сочилась кровь.
– Так ведь ты старший, тебе бы надо учить его, останавливать, а ты сам хуже его.
– Нет, неправда, не хуже! Вы так говорите потому, что он ваш любимец, а вот я папе пожалуюсь, как он меня исцарапал.
– И не так еще исцарапаю, – злым голосом проговорил младший мальчик, вырываясь из рук матери. – Я тебя когда-нибудь до смерти изобью!
– А я и это скажу папе!
Младший мальчик уже сжал кулаки и собирался с новой яростью накинуться на брата, но в эту минуту в комнату вошла Глафира Петровна.
– Что же вы, Анна Михайловна, – обратилась она к невестке, – здесь глупостями занимаетесь, а там братец сердится, что дети не идут к нему.
– Слышите, дети, пойдемте же к папе, – сказала Анна Михайловна, обрадовавшись, что хоть таким образом драка детей на время прекратится.
Она взяла на руки маленькую девочку, несколько успокоившуюся по приходе матери; впереди всех побежал старший мальчик, за ним неохотно последовали Маша и Федя, а сзади всех остался младший мальчик.
Григорий Матвеевич только что встал с постели, хотя уже был двенадцатый час утра, и сидел в столовой, угощаясь кофе и сытным завтраком. Он казался в хорошем расположении духа и, завидев детей, ласково сказал им:
– А, здорово, ребятки, наконец-то вы пришли повидаться с отцом!
– Папа! – закричал Володя, первым подбегая к отцу. – Посмотри, как Левка исцарапал меня!
Он протянул отцу свою исцарапанную руку.
Брови Григория Матвеевича нахмурились.
– Ты опять буянишь, волчонок, – произнес он строгим голосом, обращаясь к младшему сыну, – иди сюда!
Мальчик подошел на несколько шагов; он стоял, опустив голову, и смотрел на отца исподлобья злым, сердитым взглядом.
– Волчонок, как есть волчонок! – сквозь зубы проворчал Григорий Матвеевич и закричал, грозно топнув ногой: – Смотри мне в глаза, когда я с тобой говорю, негодяй, подними голову!
Лева не шевельнулся.
– Подними голову, говорят тебе!
Он схватил мальчика за волосы и насильно поднял ему голову. Лева опустил глаза, и по упрямому выражению его лица видно было, что его ничем не заставить взглянуть на отца. Григорий Матвеевич понял это.
– Пошел вон с глаз моих, – закричал он, – не смей показываться мне, упрямый негодяй!
Он толкнул мальчика к дверям так сильно, что тот едва устоял на ногах, и затем, обращаясь к Анне Михайловне, проговорил злобным голосом:
– Хорош твой любимчик, нечего сказать!
Анна Михайловна смотрела на всю эту сцену с выражением страха и беспокойства. Она не сказала ни слова на замечание мужа, только тяжело вздохнула и украдкой отерла слезу, навернувшуюся на глаза.
– А ты что же не здороваешься с отцом? – обратился Григорий Матвеевич к маленькой дочери, которая, напуганная его гневом, спрятала голову в складки платья матери.
– Иди, Любочка, не бойся! – сказала Анна Михайловна, подводя к мужу девочку.
– Дура! Отца родного боится! – заметил Григорий Матвеевич, сунув дочери руку для поцелуя.
Затем пришла очередь Маши и Феди. Им также дядя сунул руку для поцелуя, и они должны были приложиться губами к этой руке. Маша с трудом скрывала свое отвращение, а Федя, напуганный всем предыдущим, постарался произнести самым почтительным голосом:
– Здравствуйте-с, дяденька-с! – за что был награжден благосклонной улыбкой Григория Матвеевича.
После этой церемонии детям было приказано вернуться в детскую. Левы там не было, и никто не заботился о том, куда девался мальчик, выгнанный из комнаты отцом. Володя и Любочка с любопытством разглядывали своих незнакомых родственников.
– Вы те папины племянники, у которых была больна мать и к которым ездил папа? – спросил Володя.
– Да, те, – ответила Маша.
– Что же, вы навсегда у нас будете жить?
– Должно быть, навсегда.
– А, ну, я этому рад! Будем вместе играть, а то мне не с кем. Люба маленькая, а Левка такой злой, все дерется!
– Ты сам злой, – серьезным голосом произнесла Маша. – Зачем ты пожаловался отцу на младшего брата? Ведь ты же и сам бил его! Я не буду играть с тобой.
Володя с удивлением посмотрел на двоюродную сестру. Он, видимо, вовсе не ожидал с ее стороны такого ответа.
– А ты тоже не будешь играть со мной? – обратился он к Феде.
– Нет, отчего же? Я буду! – ответил Федя, боявшийся всех и всего в этом доме.
– Ну, вот и отлично! – обрадовался Володя и обратился к Маше. – А ты сиди одна, коли такая дура.
Девочка, не обращая внимания на его дерзость, подошла к Любочке и начала расспрашивать ее об игрушках. Любочка тотчас же показала ей все свои сокровища, состоявшие из тряпичной куклы, безногой лошадки, двух баночек из-под помады и маленькой красненькой коробочки. Маша попробовала было устроить игру и с этими скудными игрушками, но Володе досадно было, что сестры не обращают на него внимания, он подбежал к их уголку и ногами раскидал в разные стороны все их вещи. Любочка горько заплакала.
– Вот теперь я тебя считаю еще более злым! – воскликнула Маша, и краска гнева разлилась по ее лицу. – Ты можешь обижать маленькую девочку, которая не сделала тебе никакого зла!.. Не плачь, Любочка, милая, – обратилась она к бедной малютке, – сядем сюда на кровать, я тебе расскажу сказку.
Обе девочки уселись на кровать, и Маша принялась шепотом рассказывать какую-то длинную, смешную сказку, слышанную ею от матери. Володя не трогал их, но старался как можно больше шуметь, чтобы мешать им. Феде очень хотелось послушать, что рассказывает сестра и отчего так весело смеется Любочка, но он не смел отойти от двоюродного брата, который, радуясь, что нашел себе покорного товарища, повелительно покрикивал на него и даже иногда довольно неделикатно дергал его за руку.
В комнату вошла Глафира Петровна.
– Маша, Федя! Придите-ка ко мне на минутку! – позвала она детей голосом, который удивил их своей ласковостью.
Они вошли за ней в ее комнату.
– Вы, я думаю, голодны? – обратилась она к ним. – Анна Михайловна не больно-то угостила, а? Ну, садитесь сюда на диванчик, кушайте!
Она подала детям по большому куску хлеба с маслом и сыром. Дети с жадностью накинулись на эту неожиданную закуску и принялись быстро ее уничтожать. Глафира Петровна смотрела на них с полусострадательной, полунасмешливой улыбкой.
– Что, я сытнее кормлю, чем Анна Михайловна? – снова заговорила она, когда куски уже подходили к концу. – То-то, помните это, детки: будете меня уважать да слушаться, так у вас все будет, что нужно, а станете лезть к Анне Михайловне, так насидитесь голодными.
– Да разве не Анна Михайловна наша тетя? – несколько робким голосом спросила Маша.
– Ты глупа, как я вижу, – ответила Глафира Петровна. – Конечно, она вам тетка, потому что жена вашего дяди. Да ведь и я вам не чужая, я двоюродная сестра вашего отца и Григория Матвеевича, значит, также вам тетка. Смотрите, помните это: забудете – вам же хуже будет! Я не люблю дерзких, непослушных детей, да и Григорий Матвеевич им спуску не дает. Видели сегодня, что было Леве, хорошо?

Дети стояли молча, опустив головы.
– Ну, что же вы молчите? – продолжала Глафира Петровна. – Скажи, Феденька, – обратилась она к мальчику, – будешь ты меня любить и уважать?
– Буду-с, тетенька! – почтительным голосом проговорил Федя.
– А ты, Маша?
– Я буду вас слушаться, – вздохнула Маша.
Эти уверения успокоили Глафиру Петровну.
– Ну, хорошо, будьте умники, и вам хорошо будет, – сказала она, поглаживая детей по головам. – Идите теперь в детскую и не ссорьтесь с Володинькой. Смотрите, никому не пересказывайте, о чем мы тут говорили!
Дети с облегченным сердцем вышли из комнаты Глафиры Петровны, но прежде, чем вернуться в детскую, зашли в темный коридорчик, где никто не мог видеть их, и уселись в уголок на полу поговорить о своих делах.
– Как здесь гадко, Федя! Правда ведь? – шепотом произнесла Маша.
– Да, ужасно гадко, – согласился Федя, – все здесь злые.
– Только Анна Михайловна не злая, – заметила Маша. – А ты, Федя, зачем сказал, что будешь любить Глафиру Петровну, когда она гадкая?
– Нельзя, Маша, – рассудительным голосом ответил Федя. – Ведь ты слышала, она сказала, что если мы не будем ее любить, так нам худо будет! Ее надо любить, а то она нам не даст есть. Разве тебе приятно сидеть голодной?
– Ну, уж! Я все-таки буду больше любить Анну Михайловну, чем ее, – решила Маша.
В эту минуту раздался голос Володи:
– Федя, Федя, где же ты? Тетя, куда вы девали Федю? Федя, иди же играть!
– Я пойду к нему, а то он, пожалуй, прибьет меня! – испуганным голосом произнес мальчик и бросился навстречу своему двоюродному брату.
Маша осталась одна в темном углу. У бедной девочки было так тяжело на сердце, что ей не хотелось никому показываться. Она закрыла лицо руками и долго плакала горькими, безутешными слезами.
За обедом все семейство опять соединилось в столовой. Один только Лева не являлся, и опять никому не пришло в голову поинтересоваться, где скрывается бедный мальчик.
Все кушанья ставились перед Григорием Матвеевичем, и он выбирал для себя самые лучшие куски, вовсе не заботясь о том, что остается другим. Детям накладывала Глафира Петровна, причем порции Володи были обильнее и лучше всех прочих. Анна Михайловна ела мало и неохотно: видно было, что она нездорова, хотя ничего не говорит о своей болезни. Вообще обед шел молча; одна только Глафира Петровна прерывала молчание, то делая строгое внушение Любочке о том, как надо держать ножик и вилку, то уговаривая «братца» скушать еще кусочек, то ядовито замечая Анне Михайловне: «Что вы ничего не кушаете? Вам, верно, не нравятся простые кушанья? А я нарочно заказала по вкусу братца…»
После обеда должен был прийти учитель, который каждый день два часа занимался с Володей и Левой русским и латинским языком, арифметикой и грамматикой.
– А мы будем учиться, дядя? – спросила Маша.
Григорий Матвеевич задумался.
– Да, ведь вот и учить их еще надо! – проговорил он недовольно. – Ну, нечего делать. Федя пусть учится вместе с нашими мальчиками, учителю все равно что двух, что трех учить! А с девочкой хоть ты займись, – обратился он к жене.
– Чем же я займусь, я сама ничего не знаю! – печально проговорила Анна Михайловна.
– Ну, вот еще! Что знаешь, тому и научишь, невелика мудрость ей нужна! Французскому же учишь мальчишек!
– Да я только по-французски и помню немножко!
– Полноте, Анна Михайловна, – вмешалась Глафира Петровна, – уж что же вам не потрудиться немножко для сиротки! Ведь не чужая она вам, племянница вашего мужа!
– Да я готова… – начала Анна Михайловна.
– Ну, так и толковать нечего, – решил Григорий Матвеевич, – как я сказал, так и будет!
К уроку отыскали наконец Леву. Оказалось, что он спал где-то на сеновале и явился к учителю с заспанным лицом, с сеном в волосах, с тем же угрюмым видом, какой был у него утром. Учитель, длинный, сухой молодой человек, с огромным носом, рыжими бакенбардами и тонкими, плотно сжатыми губами, начал спрашивать заданные уроки. Оказалось, что ни один из мальчиков ничего не знал. Вообще они, видимо, считали учение вполне бесполезной вещью. Лева машинально исполнял все, что ему приказывал учитель, думая о чем-то совсем другом; Володя смотрел по сторонам, зевал и беспрестанно поглядывал на часы: скоро ли конец урока? Федя, привыкший у матери учиться прилежно, резко отличался от своих двоюродных братьев и сразу заслужил расположение учителя. Хотя он был моложе Володи и Левы, но, за исключением латинского языка, знал из всех предметов больше их. Видя, что он один внимательно слушает объяснения, учитель обращался в конце урока исключительно к нему одному. Это предпочтение очень польстило мальчику, и он решил удвоить прилежание, чтобы заслужить похвалы учителя.
Урок Маши шел иначе. Анна Михайловна позвала ее в свою комнату, велела ей принести туда ее книги, посмотрела их, удивилась, что Маша уже так много знает, и затем сказала со вздохом:
– Я, право, не знаю, душенька, как и чему тебя учить. Твоя маменька была, должно быть, очень образованная женщина, а меня учили только двум вещам: играть на фортепьяно да говорить по-французски. Фортепьяно у меня нет с тех пор, как я замужем, так что музыку я забыла, а по-французски я еще помню и каждое утро учу своих мальчиков. Я и тебя готова учить вместе с ними, а теперь ты лучше почитай мне что-нибудь из твоих книжек, я и Любочку позову, пусть она также послушает.
Любочка уселась на маленькую скамейку у ног матери и внимательно слушала чтение. Анна Михайловна откинула голову на спинку кресла и закрыла глаза с видом крайнего утомления. Маша стала читать один рассказ, который очень нравился ей самой, и в первый раз со дня смерти матери почувствовала себя спокойно и привольно. Как бы ей хотелось всегда так сидеть в этой тихой комнатке, полуосвещенной маленькой лампой под зеленым колпаком, подле этой кроткой женщины с бледным болезненным лицом! Но вот раздался громкий голос Володи, означавший, что урок окончен; нужно было закрыть книгу и идти в столовую пить чай.
Григория Матвеевича не было дома, чай разливала Анна Михайловна, а Глафира Петровна сидела подле нее и зорко следила, чтобы она не дала детям ничего лишнего.
Володя выпил одну чашку и попросил другую, мать налила ему, а тетка пододвинула ему второй кусок булки. Через несколько секунд Лева тоже захотел вторую чашку, Анна Михайловна уже собиралась налить, когда Глафира Петровна остановила ее:
– Что это вы так балуете мальчика? – заметила она. – Где это видано, чтобы дети пили по нескольку чашек чаю!
– Да ведь Володя же пьет, – попробовала возразить Анна Михайловна.
– И что? Володя старше, а Леве вовсе не следуeт давать, и братец вам то же скажет!
– Не пей, Левенька, ты ведь и не хочешь? – обратилась Анна Михайловна к сыну просительным голосом.
– Нет, очень хочу, – грубым голосом отозвался мальчик, – налей мне, мама!
– Тебе сказано нельзя, так и нечего просить, – строго заметила Глафира Петровна.
– Я говорю с мамой, а не с вами! – дерзко ответил мальчик.
– Каково! Это он так говорит с теткой! – возмутилась Глафира Петровна, и желтое лицо ее покрылось краской гнева. – А вы, Анна Михайловна, слышите и даже не остановите его!
– Лева, как тебе не стыдно! – заметила мать.
– Не мне стыдно, а ей, зачем она мешается в чужие дела, – возразил мальчик.
– Отлично, прекрасно! – кричала Глафира Петровна. – Вот как вы позволяете сыну говорить со старшими! После этого мне остается только уйти отсюда, а то этот негодяй, пожалуй, прибьет меня!
Она с шумом поднялась с места и направилась к дверям. Анна Михайловна с испуганным лицом бросилась удерживать ее, упрашивая простить глупого мальчика.
– Лева, – прибавила она затем, стараясь придать своему голосу как можно больше строгости, – поди прочь отсюда, ты не умеешь вести себя порядочно!
– Ну, что же, уйду, – заметил мальчик. – Вы думаете, очень интересно сидеть с вами!
И он вышел из комнаты, сильно хлопнув дверью.
Глафира Петровна возвратилась на свое место, но по лицу ее было видно, что она все еще сердится; Анна Михайловна была взволнована, никто не говорил ни слова, и чай был допит в молчании.
Пока дети брали урок, Глафира Петровна озаботилась устроить им помещение. Поставить их кровати в тесную детскую не было никакой возможности. В нижнем этаже дома были устроены парадные гостиные для приема гостей и кабинет Григория Матвеевича. Обратить одну из парадных комнат в просторную детскую казалось нелепостью и для Григория Матвеевича, и для его сестрицы. Она распорядилась так: на месте Любочкиной кроватки в детской устроила постель для Феди, а для спальни двух девочек предназначила маленькую полутемную комнату, служившую складом всевозможного хлама. Хлам оттуда вынесли, поставили туда две кровати, два стула со сломанными спинками, старый деревянный стол, комод для белья – и вот комната была готова.
Тяжело вздохнула Маша, оглядев эту отделку, прежде чем ложиться спать; закоптелый потолок, оборванные обои на стенах, старая поломанная мебель – все это делало комнату далеко не красивой. Одно утешало девочку: как ни плоха ее спальня, это все-таки уголок, который она может считать своим, где двоюродные братья не будут надоедать ей, где она может заниматься, чем хочет.
Любочка была просто в восторге оттого, что ее поместили в одной комнате с Машей. Бедная малютка, боявшаяся и отца, и тетки, и братьев, сразу полюбила приласкавшую ее сестру и считала для себя величайшим счастьем оставаться с ней подальше от буйных мальчиков.
Глава III
Различие характеров
Мы нарочно так подробно описали первый день жизни сирот в доме их родственника, потому что этот один день может дать полное понятие о судьбе, ожидавшей их. Не только Маша, но даже маленький Федя сразу поняли, как неприятна будет эта судьба. Трудно было найти семейство, где домашняя жизнь была бы устроена хуже, чем у Григория Матвеевича. Сам Григорий Матвеевич никогда не думал о том, чтобы доставить своим домашним сколько-нибудь счастья;
он хлопотал об одном только: как бы самому не терпеть отказа во всех своих прихотях да роскошнее принимать гостей, для которых раза три-четыре в год открывались парадные гостиные его дома; до остального ему не было дела. Анна Михайловна, кроткая, добрая, но слабая, болезненная женщина, страдала от грубости мужа, от недостатков детей, но не имела сил что-либо изменить в своем положении.
Всем в доме управляла Глафира Петровна, хитрая, злая женщина, успевшая лестью и угодливостью до того заслужить расположение своего двоюродного брата, что он на все глядел ее глазами. Каждое утро являлась она в его кабинет с донесениями обо всем, что происходило в доме накануне, и в этих донесениях худо приходилось всякому, кто осмеливался оказать ей непочтение или неповиновение. Она не щадила даже Анны Михайловны и детей, и им нередко приходилось подвергаться грубым проявлениям гнева Григория Матвеевича, не подозревая причины этого гнева, так как Глафира Петровна никогда не сознавалась в своих наговорах.
Одно только существо в целом мире искренне любила злая женщина: это был Володя. После рождения старшего сына Анна Михайловна была тяжело больна, и мальчика отдали на попечение тетки. Глафира Петровна рассказывала, что он родился необыкновенно слабым, болезненным существом и только благодаря ее заботам остался жив. Вероятно, вследствие этих забот она привязалась к своему воспитаннику и сильно баловала его. Анне Михайловне она совсем не позволяла вмешиваться в воспитание мальчика.
– Что с того, что вы его мать, – отвечала она на ее кроткие заявления. – Не вы с ним нянчились, а я, он скорее мне обязан жизнью, чем вам!
И при всяком удобном случае восстанавливала ребенка против матери.
Володя был от природы мальчик незлой, но испорченный баловством тетки и дурным примером отца. Видя, как грубо Григорий Матвеевич обращается со всеми окружающими, он так же был груб к тем, кого считал ниже и слабее себя. Привыкнув к тому, что никто в доме не слушался Анны Михайловны, он и сам не обращал на нее никакого внимания; даже с теткой, действительно любившей его, он часто был очень дерзок, зная, что она готова все простить ему.
Особенно часто не ладил он со своим младшим братом Левой. Леву вообще все в доме считали мальчиком злым, упрямым, и действительно, он всегда выглядел угрюмым, надутым, всегда старался всякому сделать какую-нибудь неприятность. Бедный ребенок не был виноват в своих недостатках. Ему не посчастливилось найти себе такую сильную покровительницу, какой была для Володи Глафира Петровна. Он вырос на руках матери, которая готова была отдать жизнь за своего любимого сына, но не имела достаточно силы, чтобы защитить его от тех обид и несправедливостей, какие ему пришлось переносить. Глафира Петровна боялась, чтобы Григорий Матвеевич не полюбил своего второго сына больше старшего, и потому не упускала случая наговаривать ему на Леву, уверяя его, что мать невыносимо балует ребенка и непременно сделает из него негодяя, если он будет вполне предоставлен ей.
Вследствие этого Григорий Матвеевич начал муштровать бедного мальчика и строго наказывать его за разные воображаемые проступки, когда тот еще и не понимал, что значит наказание.
Ребенок невзлюбил отца, и Анне Михайловне стоило большого труда подводить его к Григорию Матвеевичу. Сделавшись старше, мальчик стал замечать, что его брату живется в доме гораздо лучше, чем ему: одет Володя всегда был чисто, даже нарядно; за обедом ему доставались более вкусные кусочки, и часто после обеда он грыз прянички или орехи; отец никогда не бил его, иногда только, рассердясь, высылал вон из комнаты, и тогда Глафира Петровна спешила утешить его лакомствами или подарками. Лева, напротив, должен был питаться объедками, ходить в старых обносках брата и за малейший проступок выносил от отца самые строгие наказания. Мать, правда, любила его, любила страстно, но ее ласки не утешали, а еще больше раздражали его. Когда она украдкой, таясь от мужа, от Глафиры Петровны и даже от прочих детей, пробиралась в темный уголок, где он сидел озлобленный, оскорбленный, часто даже избитый, с нежностью прижимала его к груди и осыпала поцелуями его голову, лицо и даже руки, он чувствовал не благодарность к ней, а досаду.
– Оставь меня, мама! – говорил он, вырываясь из ее объятий.
– Да отчего же оставить? – спрашивала бедная мать. – Разве ты меня не любишь, Лева? Разве ты не видишь, как мне тебя жаль?
– Если бы тебе было жаль, ты не позволяла бы папе бить меня!
– Да как же я могу не позволить, милый мой? Что же мне делать? – чуть не с отчаянием спрашивала Анна Михайловна.
– Не знаю, – угрюмо отвечал мальчик. – Ты большая, ты должна это знать, спроси у Глафиры Петровны, она-то, небось, не позволяет обижать Володю.
– И я бы рада не давать тебя в обиду, мое сокровище! Да что же мне делать, если я не могу!
– А не можешь, так оставь меня, ты мне не нужна! – и мальчик отворачивался от матери, а она, шатаясь от горя, с трудом добиралась до своей комнаты и там долго рыдала, уткнув голову в подушку.
Чем старше становился Лева, тем чаще происходили подобные разговоры между ним и матерью. Кончилось тем, что Анна Михайловна перестала ласкать его, и бедный мальчик рос совсем одинокий, заброшенный, ненавидя всех окружающих, стараясь всем без разбора мстить за те неприятности, какие терпел от отца и от тетки, делаясь с каждым днем все более злым и упрямым, все более заслуживая прозвание «волчонок», данное ему отцом.
Для Маши и Феди переход от мирной, спокойной жизни, какую они вели в доме матери, к тяжелой обстановке в доме дяди был слишком резок. В первые дни они как-то растерялись, пугливо приглядывались ко всему окружающему и не могли сообразить, как вести себя относительно родственников. Но скоро оказалось, что им нельзя жить у дяди так беззаботно, как они жили у матери: в семействе Григория Матвеевича всякий, даже маленький ребенок, должен был сам заботиться о себе, должен был сам хлопотать, как бы не попасть в беду, как бы защитить себя от нападений других. Здесь было мало слушаться старших, здесь надо было выбрать, кого из старших слушаться, так как требования Глафиры Петровны очень часто расходились с желаниями Анны Михайловны, и кроме того, она нередко требовала от детей несправедливых и нехороших поступков.
Раз утром, дня через три по приезде детей из Петербурга, Володя и Лева, выпив скорее прочих свою порцию чаю, стояли у окна и смотрели на пробегавших мимо них школьников. Остальные дети еще сидели за столом около Глафиры Петровны. Вдруг Володя каким-то неловким движением руки ткнул локтем в стекло, и оно треснуло. В эту самую минуту в комнату вошел Григорий Матвеевич и послал Глафиру Петровну куда-то по хозяйству.
– Не сметь выдавать Володю, – шепнула она Маше и Феде, быстро уходя исполнить приказание братца.
Григорий Матвеевич тотчас же заметил случившуюся беду.
– Это кто сделал? – обратился он к двум мальчикам, в смущении не успевшим отбежать от окна. – Говорите сейчас! Ты, что ли, Володька?
– Нет, папа, не я! – проговорил испуганным голосом мальчик.
– Так это ты, Волчонок?
– Неправда, не я! – мрачно процедил сквозь зубы Лева.
– Чего там не я! – закричал Григорий Матвеевич. – Кроме вас двух некому! Признавайтесь у меня тотчас! Ну, Володька, чего ты молчишь?
– Да это не я, папа, право, не я! – уверял мальчик.
– Значит ты, негодяй! – и Григорий Матвеевич уже замахнулся, чтобы ударить младшего сына, как вдруг маленькая ручка Маши удержала его руку.
– Дядя, – проговорила девочка дрожавшим от волнения голосом, – не трогайте Леву, не он разбил окно, а Володя.
– Володя? Так чего же ты отпираешься, дрянной мальчишка? – закричал Григорий Матвеевич, хватая за ухо старшего сына.
В эту секунду Глафира Петровна вернулась в комнату.
– Братец, простите его, он нечаянно, – тотчас же заступилась она за своего любимца. – Володичка, стань на колени, проси у папы прощенья!
Володя опустился на колени и прерывающимся голосом повторял:
– Прости, папа, прости!
Смирение сына, видимо, понравилось Григорию Матвеевичу.
– Ну, чего перепугался, дурак, – проговорил он значительно смягченным голосом, – не убью тебя, небось! На этот раз, так и быть, прощу, только смотри у меня, коли опять сшалишь что-нибудь, вдвое накажу, так и знай!
Он дал мальчику поцеловать руку в знак помилования и вышел вон из комнаты.
– Кто же это пожаловался на Володеньку? – обратилась к детям Глафира Петровна, как только дверь за ним закрылась.
– Это она! – плаксивым голосом ответил Володя, указывая на Машу.
– Дядя хотел бить Леву, – оправдывалась Маша, – а ведь Лева же не был виноват, я оттого и сказала.
– Вот нашлась заступница! – злобным голосом проворчала Глафира Петровна. – Ах ты негодная девчонка! Ведь я же нарочно сказала тебе, чтобы ты не смела жаловаться на Володеньку! Я тебе покажу, как меня не слушаться!
С этих пор Маша попала в немилость к Глафире Петровне. Девочка, привыкшая в доме матери вести себя хорошо, не делала ничего, заслуживающего наказания, но злая тетка постоянно находила предлог, чтобы придраться к ней и сделать ей строгое замечание: то она сидела не так, как следует, то глядела дерзко, то ничего не делала, то слишком много читала и тому подобное. Машу не особенно огорчали эти замечания. Она с первого взгляда невзлюбила Глафиру Петровну и всячески старалась держаться как можно дальше от нее.
Большую часть дня она проводила в своей полутемной комнатке вместе с Любой, сильно привязавшейся к ней. Бедная Любочка была слабенькая, нервная, болезненная девочка. Она боялась всего и всех в доме, никогда не играла с другими детьми и была в высшей степени рада, что ей можно спокойно сидеть подле Маши, перебирая свои тряпочки и не слыша ни криков, ни брани.
Самыми приятными часами для Маши были теперь те часы, когда к мальчикам приходил учитель, а она являлась со своими книжками в комнату Анны Михайловны под предлогом занятий с ней. На самом деле Анна Михайловна ничему не учила да и не могла научить ее. Она сама получила очень плохое образование и давно перезабыла почти все, чему училась в детстве.
По приказанию Григория Матвеевича она каждое утро давала детям уроки французского языка, но уроки эти были мучением для учительницы и не приносили никакой пользы ученикам. Анна Михайловна решительно не умела преподавать, и даже Маша и Федя, привыкшие у матери заниматься очень прилежно, не могли у нее ничему научиться; Володя же и Лева проводили все время урока в ссорах, драках или пустых разговорах. Иногда для водворения порядка являлась в комнату Глафира Петровна; она наказывала Леву, уводила к себе Володю и делала Анне Михайловне колкие замечания, приводившие в слезы бедную женщину.
Занятия с Машей пошли иначе. Обыкновенно девочка для виду раскладывала свои книги и тетради на столе, а сама усаживалась на маленькой скамеечке у ног тетки и читала ей что-нибудь из своих старых книг или просто разговаривала с ней. Маша рассказывала о своей прежней жизни, о матери, о петербургских знакомых, Анна Михайловна слушала ее с самым участливым вниманием и в свою очередь рассказывала ей о своем детстве, о том богатом доме, где она жила с отцом, обожавшим свою единственную дочь, о том беспомощном положении, в каком она осталась после смерти отца, и о том, как Григорий Матвеевич уговорил ее сделаться его женой, обещая любить и баловать ее не меньше отца, о том, как грустно и тяжело ей жить теперь и как ей хотелось бы поскорей умереть. Слушая ее тихие, грустные речи, Маша сама часто плакала и, прижимая к губам бледные, исхудалые руки бедной женщины, чувствовала к ней невыразимую жалость. Ей горячо хотелось хоть чем-нибудь облегчить неприятное положение тетки, она готова была за нее вступить в борьбу и с дядей, и с Глафирой Петровной, и со всеми в доме. Но Анна Михайловна убедительно просила ее не заступаться за себя, доказывая, что этим она еще больше испортит дело, и девочка скрепя сердце молчала, хотя глаза ее гневно блестели при всякой грубой выходке Григория Матвеевича, при всякой колкости Глафиры Петровны.
Не имея возможности заступаться за тетку, Маша старалась выказывать ей свое внимание разными мелкими услугами, к которым бедная женщина вовсе не привыкла. При входе в комнату Анны Михайловны она спешила подать ей стул, бросалась поднимать те вещи, которые та нечаянно роняла, следила за ней глазами и пользовалась всяким удобным случаем, чтобы избавить ее от труда и предупредить ее желания.
– Федя! – воскликнула Маша, вбегая в комнату, где брат ее прилежно учил урок. – Брось книгу и помоги мне поискать ключи тети Анны, она их потеряла и ужасно беспокоится.
– Оставь, Маша, не ищи, – спокойным голосом ответил Федя, – тетя сама потеряла, сама и найдет.
– Неужели ты не хочешь помочь ей, Федя? – удивилась девочка равнодушию брата.
– Не хочу, да и тебе нечего помогать ей, разве ты не видишь, как тетя Глаша сердится за то, что ты все услуживаешь тете Анне.
– Так и пусть себе сердится! Мне все равно! Я ее не люблю, я люблю тетю Анну.
– А посмотри, Маша, какой у меня перочинный ножичек, хорош?
– Да, очень хорош. Откуда ты его взял?
– Мне вчера его подарила тетя Глаша. А сегодня она попросила у дяди, и он позволил нам с Володей покататься в его хорошеньких санках! Вот ты не любишь тети Глаши, зато тебе и приходится целый день сидеть в темной комнате, а я всюду буду ездить с Володей!
Мальчик отложил в сторону книгу и, не обращая более внимания на Машу, побежал к двоюродному брату, уже несколько раз кликавшему его.
Девочка задумалась. Она и раньше замечала, что Феде живется в доме гораздо лучше, чем ей. В первые дни Федя угождал всем окружающим из страха перед чужими, да к тому же еще неласковыми людьми. Но скоро он заметил, что невыгодно услуживать Леве или Анне Михайловне, а Глафире Петровне и Володе, напротив, очень выгодно. Володя, находя в нем покорного товарища во всех своих играх, делился с ним своими лакомствами и постоянно хвалил его тетке, а Глафира Петровна была очень довольна почтительностью мальчика и охотно награждала его за его уступчивость ее любимцу.
Таким образом, Федя пользовался почти всем наравне с Володей. Он мог играть и бегать в комнате Глафиры Петровны, мог во всякое время дня попросить поесть, когда был голоден, мог не только не бояться строгих наказаний Григория Матвеевича, но даже пользоваться некоторыми его милостями, вроде позволения покататься, и тому подобное.
«Я буду угождать тете Глаше, – рассуждал про себя мальчик. – Пусть она меня полюбит, как теперь любит Володю, даже больше, тогда я уже не стану слушаться Володи, я буду сам делать, что хочу, и дядя никогда не будет бранить меня, он и теперь говорит, что я хороший мальчик».
Маша не знала этих рассуждений, но ей было неприятно поведение брата, хотя она сама не могла сказать почему. Она радовалась, что Федю не бьют, не обижают, не морят голодом, но ей грустно было видеть его постоянную уступчивость Володе и, главное, его почтительную услужливость Глафире Петровне.
«Хорошо было бы, – мечтала иногда девочка, – если бы на свете и вправду жили добрые волшебницы, о которых пишут в сказках. Я готова была бы идти на край света, чтобы отыскать такую волшебницу и упросить ее превратить Григория Матвеевича и Глафиру Петровну в каких-нибудь гадких лесных зверей. Как бы хорошо было без них! Тетя Анна распоряжалась бы всем в доме и была бы здорова. Любочка не боялась бы никого, Леву мы бы ласкали так, что он полюбил бы нас, и Володя понемножку сделался бы добрым мальчиком. Только, может быть, волшебница захотела бы и меня превратить во что-нибудь? Ну что же, это ничего! Я согласилась бы быть какой угодно тварью, только бы тете Анне и всем было хорошо».
Глава IV
Семейный праздник
В последних числах декабря был день рождения Григория Матвеевича. День этот праздновался в семье Гурьевых с необыкновенной торжественностью. За неделю парадные комнаты начинали протапливаться и проветриваться, чехлы, покрывавшие шелковую мебель гостиных, снимались, мебель чистилась и выколачивалась, полы мылись и натирались воском, во всем доме шла суматоха непомерная. Маша и Федя, живя с матерью, привыкли часто видеть гостей. Но этих гостей принимали просто, без всяких приготовлений, стараясь занять их приятным разговором, а вовсе не поразить убранством комнат. В доме Григория Матвеевича, напротив, праздник Рождества прошел незаметно – так все были заняты мыслью и заботой о предстоящем торжестве.
Глафира Петровна целые дни то разъезжала за покупками, то бегала по всему дому, хлопая дверьми, браня прислугу за нерасторопность и отдавая тысячу приказаний; Григорий Матвеевич находил, что все делается не так, как следует, и сердился на все и на всех. Анна Михайловна ходила как потерянная из угла в угол, сильно суетилась, но, очевидно, без всякой пользы. Детям то приказывали помогать прислуге в уборке комнат, то, напротив, загоняли их в детскую и бранили за то, что они мешаются не в свое дело.
Вся эта возня до того надоела Маше, что она ушла вместе с Любочкой в свою комнату и целых два дня выходила оттуда только к обеду и к чаю. Она не заботилась даже о том, как одеться в торжественный день, и предоставила Глафире Петровне рыться в своих вещах и устроить ей туалет.
Федя отнесся к делу иначе. Сначала он старался помочь Глафире Петровне в ее хлопотах, но, видя, что услуги его принимаются неохотно, стал делать свои собственные приготовления к празднику. Он слыхал, что дети часто говорят наизусть и пишут на бумаге поздравительные стихотворения родителям и старшим родственникам ко дню их рождения или именин, и ему казалось кстати поднести подобное приветствие Григорию Матвеевичу. Долго перебирал он все свои и Володины книги, стараясь найти в них что-нибудь подходящее к случаю, и наконец в одной старой книге отыскал стихотворение под заглавием: «Старшему родственнику и благодетелю». Федя вовсе не считал Григория Матвеевича своим благодетелем и не чувствовал к нему ни той «нежной благодарности», ни того «глубокого уважения», о которых говорилось в стихотворении; но ничего более подходящего к случаю он не мог найти и потому решил воспользоваться хоть этим. Он твердо выучил наизусть довольно длинные и бестолковые стихи, затем выпросил у Глафиры Петровны лист почтовой бумаги и старательно, как мог красивее, переписал их. Никто не подозревал затеи мальчика: Володя и Лева, интересуясь возней в парадных гостиных, почти все время проводили там, Маша сидела в своей комнате, а старшим было не до него. Он сильно волновался, не зная, понравится ли дяде его выдумка, но не хотел рассказывать о ней даже сестре; ему почему-то казалось, что Маша не одобрит ее.
Наконец настал торжественный день. Гости должны были начать съезжаться к завтраку, но уже с раннего утра все комнаты были приведены в порядок, а Анна Михайловна и Глафира Петровна шуршали толстыми шелковыми платьями. Детей тщательно причесали и разодели. Федя надел хорошенький костюм, сшитый для него матерью; Володе Глафира Петровна позаботилась приготовить новенькую куртку, для Левы вычистили и починили старое платье брата. Девочек одели в белые кисейные платья с бантами на головах и у пояса, и бедная Любочка с утра дрожала при мысли о том, сколько чужих, незнакомых людей придется ей видеть в этот ужасный день.
В девять часов утра детям приказали идти в кабинет поздравлять Григория Матвеевича. Федя незаметно сунул в карман свое поздравление и с сильно бьющимся сердцем пошел за двоюродными братьями. Григорий Матвеевич был ради праздника веселее обыкновенного. Он с улыбкой поблагодарил детей за их поздравления и почти ласково поцеловал их. Последним подошел Федя.
– Позвольте мне, дядя… – проговорил мальчик смущенным голосом, подал свою бумагу и, став в позу, начал несколько робким голосом произносить приветственное стихотворение.
Григорий Матвеевич сначала удивился, затем стал с видимым удовольствием слушать Федю. Это ободрило мальчика, и он произнес последние строчки твердо, ясно, даже с чувством.
– Молодец! – закричал Григорий Матвеевич, когда он кончил. – Молодец! Кто это тебя выучил?
– Никто-с, дяденька, я сам-с.
– Неужели никто? И написал сам?.. Отлично! Не ожидал я этого от тебя!.. Осрамил вас, – обратился Григорий Матвеевич к своим сыновьям, – не подумали, небось, потешить отца? А?
Володя смущенно опустил голову.
– Лгун! – проговорил Лева, мрачно косясь на Федю. – Что ты сказал? – переспросил у мальчика Григорий Матвеевич, мрачно нахмурив брови.
– Что он лгун, – нимало не робея повторил Лева. – Называет вас благодетелем, чтобы подлизаться! Ведь он знает, что вы ему не благодетель.

– Дерзкий мальчишка! Ты, пожалуй, сегодня и при гостях этак же скажешь!
– А что мне ваши гости!
– Экий негодяй! Даже в такой день не почтил отца… Глафира Петровна! Глаша!
Глафира Петровна была всегда готова явиться на зов брата.
– Возьми ты, ради Бога, этого мальчишку, – обратился к ней Григорий Матвеевич, – запри его в какой-нибудь чулан на весь сегодняшний день, а то он осрамит нас при добрых людях.
Глафире Петровне поручение это было очень приятно; она тотчас же схватила за руку Леву и увлекла его за собой.
Когда мальчик исчез, лицо Григория Матвеевича снова прояснилось.
– Ну, племянник, за то, что ты уважил меня, – сказал он, ласково улыбаясь, Феде, – вот тебе от меня рубль серебром на гостинцы. Я тебя заставлю сегодня при гостях сказать твои стихи, смотри не осрамись!
И протянул ему рублевую бумажку.
– Нет, дяденька, я постараюсь! – проговорил Федя, с радостью и смущением поглядывая на свое неожиданное богатство.
– Федя, зачем ты это сделал? – сказала брату Маша, когда дети вышли из кабинета и в ожидании гостей отправились в свою комнату. – Зачем ты выучил эти глупые стихи? Из-за них наказали Леву!
– Да разве я виноват, что Лева такой дерзкий, – отозвался недовольным голосом Федя. – Я не хотел сделать ему зла, право, не хотел, Маша, я думал только, как бы угодить дяденьке!
– Так ты хоть бы попросил за Леву прощения, дядя доволен тобой и, может быть, для тебя простит его!
– Нет, он рассердится, я не стану просить, Маша, я боюсь!
Гости начали съезжаться в двенадцатом часу. В большой столовой внизу была накрыта роскошная закуска; детям приказали сойти туда же и вести себя хорошенько. Во время закуски никто не обращал на них внимания, но после, когда гости разместились в гостиных и занялись разговорами, им нельзя было дольше оставаться незамеченными.
Володя подошел к одному кружку охотников и с блестящими глазами прислушивался к рассказам о разных охотничьих подвигах. Любочка отвечала молчанием или слезами на ласки и расспросы дам, желавших поговорить с нею, и пользовалась всяким удобным случаем, чтобы спрятаться за кадки цветов или за двери. Маше в другое время было бы, пожалуй, приятно наблюдать за всей этой толпой незнакомых ей людей, ведь она была девочка не дикая и любила общество. Но в этот день ее мучила мысль о бедном Леве, запертом в темном чулане, и кроме того, ей было очень неприятно слышать, что Глафира Петровна говорила о ней гостям:
– Это бедная сиротка, братец взял ее к себе после смерти матери.
Ей тяжело было слышать, что она живет из милости у недоброго дяди, ее мучили сострадательные взгляды разных барынь. Несколько раз ей хотелось расплакаться или убежать наверх в свою комнату, но она боялась, что Глафира Петровна поднимет шум и осрамит ее при всех. Маша всеми силами старалась сдерживаться и с нетерпением ожидала конца этого мучительного дня.
Федя между тем наслаждался успехом своей выдумки приветствовать дядю стихами. Григорий Матвеевич заставил его несколько раз повторить эти стихи гостям, написанное им поздравление переходило из рук в руки, все хвалили его, все восхищались им.
– Ишь, какой умный мальчик! – заметил один старый генерал, ласково трепля его по щеке. – Надо вам его скорей в гимназию отдать, Григорий Матвеевич, а то дома обленится, пожалуй. Что за учение дома!
– Как же-с, непременно надо отдать… Вот осенью своего сына отдам, так и его уж вместе.
– Добрый вы человек, Григорий Матвеевич!
– Да ведь нельзя-с, не чужие они мне, дети родного брата.
И Григорий Матвеевич, чтобы показать свою доброту перед гостями, беспрестанно подзывал к себе Федю и ласково заговаривал с ним, а Федя, приписывая это внимание своим собственным заслугам, немало радовался и гордился ими.
К обеду приехало еще больше гостей. Детям позволено было остаться в столовой и даже обедать за общим столом. Большие, занятые едой и шумными разговорами, не обращали на них внимания, и Маше удалось спрятать под салфетку и затем осторожно опустить в карман два пирожка и кусок жаркого. Как только кончился обед, продолжавшийся более часу, и девочка заметила, что Глафира Петровна ушла разливать кофе, она тотчас юркнула вон из комнаты и побежала отыскивать Леву. Чуланов в доме было немало, и Маша не сразу нашла тот, в котором был заперт бедный мальчик. Левина тюрьма оказалась холодной пустой кладовкой на черной лестнице с маленьким отверстием под потолком, заменявшим окно.
– Лева, голубчик, – сказала Маша, подойдя к чулану, – хочешь есть? Я тебе принесла пирожков и жаркого.
– Лучше бы ты мне принесла чем-нибудь покрыться, а то я озяб как собака, – угрюмо ответил Лева.
– Я сейчас принесу, а пока бери вот это.
С помощью веревки и большой палки Маша просунула в окошечко чулана принесенную провизию, затем сбегала в свою комнату, притащила оттуда теплое одеяло и большой байковый платок и так же препроводила их узнику.
– Ну, что, лучше ли тебе теперь будет? – спросила она через несколько секунд, напрасно подождав от мальчика выражения благодарности или хоть удовольствия.
– Конечно, лучше! – отозвался Лева. – Хоть заснуть можно. И пирожки недурны, жаль только, что мало ты притащила, есть все же хочется.
– Я больше не могла, Лева.
– Ну, ладно.
Лева не сказал больше ни слова, и Маша, простояв еще несколько минут у дверей чулана и чувствуя, как холод проникает сквозь ее легкое платьице, вернулась в гостиную.
Этот день не остался без последствий ни для брата, ни для сестры. Григорий Матвеевич не забыл удовольствия, доставленного ему Федей, и стал сильно благоволить к нему.
– Это мальчик умный и, главное, благодарный, – заметил он Глафире Петровне, – его надо приласкать, он это будет чувствовать.
Глафира Петровна сначала несколько дулась на Федю за то, что он своим поздравлением затмил ее любимца, но, слыша похвалы ему от «братца», не осмелилась выказывать своего неудовольствия. Федя был по-прежнему почтителен к ней и услужлив к Володе, так что в скором времени окончательно примирил ее с собой.
– Вот, Маша, – сказал мальчик сестре через несколько дней после празднества, – ты говорила, зачем я учил стихи дяденьке, а видишь, как хорошо вышло: меня все похвалили, теперь и дядя, и тетя Глаша любят меня. Тебя бранят, ты целый век будешь сидеть в темной комнатке с Любочкой, а я хожу в гости вместе с Володей и осенью поступлю вместе с ним в гимназию!
Маша не нашлась, что ответить на эти слова брата. Она смутно чувствовала, что не может и не хочет подражать ему даже для того, чтобы улучшить свою жизнь, которая действительно была очень неприятна, но не могла решить, кто поступает лучше – она или брат. Для нее также день рождения Григория Матвеевича не остался без последствий. На следующее утро за чаем Лева шепнул ей:
– Пойдем со мной на чердак, я тебе там покажу одну вещь.
Маше очень интересно было посмотреть, что это за вещь лежит на чердаке, но ее особенно удивило приглашение Левы, который до тех пор почти никогда не говорил с ней. Как только можно было незаметно улизнуть из комнаты, она тотчас же бросилась к двери на чердак и не без некоторого волнения поднялась по крутой скрипучей лестнице.
Чердак представлял собой очень большое полутемное пространство, заваленное разным хламом, покрытое сором и паутиной. При входе стоял Лева; он взял Машу за руку и привел ее в угол, где на куче грязных тряпок лежали четверо маленьких недавно родившихся котят. Маше зверьки эти необыкновенно понравились, она села подле них, взяла их к себе на колени, гладила и целовала.
– Благодарю тебя, Лева, что ты показал их мне, – обратилась она к брату. – Я теперь буду всякий день приходить любоваться ими.
– А старая ведьма возьмет да и запрет тебя в чулан, как меня вчера! – отозвался Лева.
Маша поняла, кого он называет «ведьмой», и лицо ее омрачилось.
– Она очень злая, – проговорила девочка печально. – Если бы на свете были волшебницы, они, наверное, превратили бы ее в дикого зверя и выгнали в лес.
– Ну, я теперь пойду вниз, – довольно грубым голосом проговорил Лева, – нечего тут больше делать!
Маша последовала за ним по крутой лестнице и на прощание еще раз поблагодарила его.
С этих пор Лева уже не чуждался ее, как прежде. Он часто зазывал ее с собой на чердак, а иногда даже сам заходил в ее комнату, разговаривал с ней или еще охотнее слушал ее разговоры и рассказы. Леве хотелось разговаривать с одной только Машей, и он сердился на Любочку, которая постоянно сидела в комнате; раз даже так грубо оттолкнул бедную девочку, что та упала и пребольно ушиблась. Это возмутило Машу. Она подбежала к малютке, нежно обняла ее и затем, обращаясь к Леве со сверкающими от гнева глазами, воскликнула:
– Злой мальчик! Когда ты вырастешь большой, ты будешь точно такой, как твой отец, так же будешь всех мучить!
– Вовсе я не злой! – смущенно ответил Лева. – Я никогда не трогаю тех, кто мне не мешает, а она мне мешает; я хочу говорить с тобой, а она суется!
– Да где же ей быть, если ты выгонишь ее отсюда, – сказала Маша более мягким голосом. – Там ее беспрестанно бранят и пугают, смотри, какая она тихая и робкая, совсем не похожа на других детей! Мы с тобой сильнее и умнее ее, вот и будем вместе защищать ее от других, хочешь?
Лева ничего не ответилл, но с этих пор перестал грубо обращаться с Любой и даже несколько раз приносил ей разные щепочки и коробочки, служившие малютке игрушками.
Глава V
Богатый родственник
С тех пор как Маша и Федя переехали в дом дяди, прошло полтора года. За это время почти ничего не изменилось в жизни семейства Григория Матвеевича. Мечта Феди поступить с осени в гимназию не осуществилась: Володе не хотелось учиться, и вследствие этого Глафира Петровна убедила брата, что не стоит тратиться на плату за мальчиков в учебное заведение, когда они могут отлично учиться дома у своего дешевенького учителя. Федя несколько раз пытался заговаривать с дядей о гимназии, но Григорий Матвеевич сухо отвечал ему, что сам знает, куда и когда отдать его, так что мальчик, больше всего боявшийся рассердить старших, не смел больше заводить неприятный дяде разговор.
С одной только Машей, и то тайком, втихомолку говорил он о своем горе.
– Должно быть, дядя хочет, чтобы мы на всю жизнь остались неучами, – жаловался он сестре. – Вон у нашего соседа два сына, оба учатся в гимназии, один сделается адвокатом и будет наживать столько же денег, сколько его отец, а другой хочет быть доктором и ездить в своей карете, на своих лошадях, как Франц Осипович. Счастливые они! А что я буду делать, как вырасту? Все говорят, что без образования трудно зарабатывать деньги. Вот и придется всю жизнь жить в бедности! Хотелось бы тебе, Маша, уехать в Петербург и там учиться?
– Да, мне хотелось бы учиться. Только не знаю, я думаю, я не уехала бы отсюда…
– Не уехала бы? Разве тебе здесь так хорошо?
– Какое хорошо! Ты сам видишь, каково мне! Только я думаю, что тете Анне, и Леве, и Любе будет без меня еще хуже, чем теперь.
– И ты бы согласилась остаться здесь для них?
– Я думаю, что согласилась бы.
Федя посмотрел на сестру как на сумасшедшую и не нашелся, что ответить ей.
А между тем Маша была права, говоря, что без нее жизнь и Анны Михайловны, и Левы, и Любы была бы тяжелее, чем при ней. Искреннее желание девочки облегчить участь окружающих не осталось бесплодным. Мы уже видели, какое влияние она оказывала на Леву. Влияния этого было, конечно, недостаточно, чтобы упрямого, озлобленного мальчика превратить в кроткого, любящего ребенка. Лева по-прежнему не умел прощать обид, по-прежнему ненавидел всех, кто поступал с ним несправедливо, но благодаря Маше он научился относиться с добротою и снисходительностью к слабым и беспомощным. Слезы и кроткие увещевания матери уже не раздражали его, как прежде, он иногда даже с удовольствием сидел рядом с Машей в ее комнате, прислушивался к ее рассказам и вслух мечтал о том, как он вырастет и устроит маме спокойную, приятную жизнь.
Можно себе представить, как радовали эти мечты Анну Михайловну! Бедная женщина вовсе не верила в осуществление их, но утешалась мыслью, что ее любимец, ее дорогой Левушка, любит ее, хочет заботиться о ней. Она чувствовала, что за эту любовь обязана Маше, сумевшей смягчить сердце мальчика; и как благодарна была она своей милой племяннице!
Присутствие Маши было и в другом отношении полезно для Анны Михайловны. Григорий Матвеевич, в сущности, любил жену, но по грубости натуры не понимал, как нужно обращаться с таким слабым, болезненным созданием, как она. Он очень часто и сам оскорблял и другим позволял оскорблять ее, вовсе не подозревая того впечатления, какое производили на нее эти оскорбления, и часто лишал ее необходимого, потому что не догадывался о ее нуждах. Анна Михайловна по своей кротости и деликатности страдала молча, никогда не упрекая мужа, никогда не жалуясь ему ни на что. Теперь Маша явилась ее заступницей. Девочка часто терпеливо переносила гонения Глафиры Петровны, направленные против нее самой, но не могла равнодушно видеть несправедливости относительно тетки. Она беспрестанно поднимала с домашними борьбу в защиту прав Анны Михайловны и, когда шум этой борьбы доходил до Григория Матвеевича, смело, горячо объясняла ему, в чем дело, и просила его помощи. Григорий Матвеевич хмурился, приказывал девочке молчать, высылал вон из комнаты, но не оставлял ее слов без внимания. Он строже прежнего взыскивал с прислуги за неисполнение приказаний жены, чаще говорил Глафире Петровне: «Сделай, как хочет Анна», – и сам нередко воздерживался от слишком грубых выходок в присутствии Анны Михайловны и Маши.
Помощником Маши в защите тетки являлся иногда Володя. Мы говорили и раньше, что это был мальчик вовсе не злой, но избалованный и легкомысленный. Обращаясь дерзко с матерью, он никогда не думал, насколько это огорчает ее; Маша первая объяснила ему, как дурно его поведение. Володя с первых дней невзлюбил свою двоюродную сестру, ни в чем не уступавшую ему, но когда Маша с пылавшими гневом щеками упрекала его в жестокости и несправедливости или со слезами на глазах умоляла его пощадить больную мать, он невольно одумывался, начинал следить за своими словами и поступками и становился добрее.
Любочка была совершенно предоставлена заботам Маши. Здоровье бедной девочки слегка поправилось, но она все-таки оставалась слабым, хилым, нервным ребенком. До приезда Маши она росла каким-то запуганным маленьким зверьком, вечно пряталась в самые темные уголки, вечно дрожала и плакала. Теперь в ее распоряжении была целая, хотя маленькая и дрянная, комната, где она могла свободно делать, что хотела, братья не обижали ее, а Глафира Петровна не видела ее почти целые дни и потому не могла часто бранить. Все это хорошо подействовало на малютку: она стала менее прежнего пуглива и плаксива, на щеках ее иногда появлялся легкий румянец, и Анна Михайловна с удовольствием замечала, что она иногда болтает и смеется, как другие дети ее лет.
Итак, Маша была права, говоря, что ее присутствие в доме необходимо. Но каково жилось ей самой в это время? Чтобы ответить на этот вопрос, стоит только взглянуть на нее. Из пухленького, розовенького ребенка, каким она была, выезжая из Петербурга, она превратилась в худощавую девочку с бледным лицом, побелевшими губами, с выражением постоянной тревоги в больших, темных глазах. Глафира Петровна ненавидела ее и выказывала эту ненависть на каждом шагу. Не проходило дня, чтобы Маша не выносила от нее самую грубую, оскорбительную брань; то она задавала девочке какую-нибудь трудную работу и требовала от нее самого тщательного исполнения этой работы, то уверяла всех и каждого, что она не способна ни к какому делу, и не позволяла ей ни до чего дотронуться. Даже пищей старалась она постоянно обделить ее, и Маше нередко приходилось утолять голод куском черствого хлеба, который из сострадания давала ей кухарка. Об одежде и говорить нечего. Девочка донашивала старые платья, сшитые ей матерью, и с трудом выпросила себе пару толстых башмаков, когда ее ботинки и галоши разорвались до того, что их нельзя было надеть на ноги. Часто Маша обливалась горькими слезами, лежа на своей жесткой, грязной постельке и вспоминая свою прежнюю жизнь с матерью. Но когда Анна Михайловна обнимала ее и называла своим ангелом-утешителем, когда Любочка ласкалась к ней, когда Лева мечтал вместе с ней о том, каким он будет хорошим человеком, – она забывала свои собственные печали и ей казалось, что она не может уехать из этого дома.
В один майский день Григорий Матвеевич вошел с озабоченным видом и распечатанным письмом в руках в столовую, где все семейство ожидало его к обеду.
– Надобно приготовить три комнаты внизу, – обратился он к жене и к Глафире Петровне, – к нам едет из Сибири дяденька.
– Неужели дяденька Геннадий Васильевич? – с каким-то благоговением спросила Глафира Петровна.
– Да, вот что он пишет: «Довольно я потрудился на своем веку, пора отдохнуть: покончил все дела и теперь еду доживать свой век в Питер. По дороге заверну к тебе, племянничек, взглянуть на твое житье-бытье».
– Ну, что же, братец, – заметила Глафира Петровна, с умилением слушая этот отрывок письма, – такого гостя, как дядюшка, большое счастье принять в своем доме. Он человек почтенный, да и достатком его господь наделил.
– Еще бы, нам с тобой такого достатка и во сне не видать! Надобно, чтобы все в доме было в порядке, пусть старик подольше поживет у нас. Кроме нас, у него ведь и родни нет!
Ожидание дорогого гостя произвело в доме еще бо́льшую суматоху, чем приготовления к празднованию дня рождения Григория Матвеевича. Для Геннадия Васильевича приготовили в первом этаже дома три комнаты, куда снесли самую удобную мебель со всего дома. Для услуг ему нанят был ловкий и расторопный лакей; в помощь кухарке, приготовлявшей незатейливые обеды Гурьевых, приглашен был повар, славившийся в городе своим искусством. Весь дом приведен был в порядок, прислуге приказано было строго-настрого служить как можно усерднее гостю.
– Уж ты, пожалуйста, Анюта, – упрашивал Григорий Матвеевич жену, – будь как можно любезнее с дядюшкой, брось свои кислые рожи, пока он здесь, смотри веселей да и детям закажи быть поласковее к нему.
Впрочем, к детям Григорий Матвеевич и сам обратился по этому случаю с краткой, но сильной речью:
– Слушайте, ребята! – сказал он им вечером накануне того дня, когда ожидали приезда гостя. – Завтра приедет дедушка, смотрите, целуйте у него ручку и будьте как можно почтительнее к нему. Если кто-нибудь осмелится сказать ему неприятное слово, я того засеку до полусмерти. Наперед предупреждаю!
Эта речь и волнение старших не могли не подействовать на детей. Володя с любопытством ожидал гостя, для которого делалось так много приготовлений. Маша с грустью думала об этом незнакомом родственнике, перед которым ей придется унижаться, чтобы избегнуть больших неприятностей; Любочка дрожала при одном имени деда и упрашивала мать запрятать ее куда-нибудь на все время, пока он будет в доме. Лева со злобой глядел на суету домашних и, только уступая слезным просьбам матери и Маши, обещал вести себя прилично. Один Федя с удовольствием мечтал о дедушке.
– Он, должно быть, очень богат, – рассуждал мальчик, – гораздо богаче Григория Матвеевича. И я постараюсь угодить ему, может быть, он сделает что-нибудь для меня, устроит меня куда-нибудь.
Наконец настала торжественная минута: к крыльцу дома Гурьева подъехала дорожная карета, нагруженная подушками и чемоданами, а из нее, ворча и тяжело опираясь на руки лакеев, вылез и сам Геннадий Васильевич.
Григорий Матвеевич, Анна Михайловна и Глафира Петровна встретили его на лестнице и почтительно поцеловали его руку. Все дети сделали то же и тотчас же получили приказание удалиться, чтобы не беспокоить дедушку. Впрочем, Федя успел украдкой оглядеть лицо и всю фигуру родственника, от которого ожидал себе милостей. Это был невысокого роста, толстый старик, с красным одутловатым лицом, толстыми отвислыми губами, седой плешивой головой и седыми же бровями, нависшими над маленькими серыми глазами. Вся внешность старика была такого рода, что внушала мало надежды на доброту, и Федя с грустным вздохом заметил это.
Действительно, угождать Геннадию Васильевичу и услуживать ему оказалось гораздо труднее, чем воображал Григорий Матвеевич. Геннадий Васильевич был богач, наживший миллионы не столько трудом, сколько предприимчивостью, и воображавший, что все должны преклоняться перед этими миллионами.
Он не жалел денег на свои прихоти, не прочь был даже щедро наделить человека, умевшего угодить ему, но был так капризен и взыскателен со всеми окружающими, что даже Глафира Петровна, умевшая и любившая подслуживаться, говорила через два дня по приезде его:
– Почтенный человек дядюшка, нечего сказать, а уж только строг, беда, как строг, не придумаешь, как и приступиться к нему!
Анна Михайловна, почему-то понравившаяся капризному старику, должна была безотлучно оставаться при нем и утомилась до того, что через три дня с ней сделалась нервная лихорадка, которую она принуждена была тщательно скрывать.
К счастью для детей, на них дедушка совсем не обращал внимания, так что они могли спокойно сидеть в своих комнатах. Раз только Геннадий Васильевич позвал к себе Машу и Федю и начал расспрашивать их о родителях.
Рассказывая о последних днях жизни своей дорогой матери, Маша не могла удержаться от слез и громко разрыдалась. Это, видимо, тронуло старика. Он потрепал девочку по щеке и сказал ласковым голосом:
– Ну, полно, не плачь, не совсем вы сироты, коли у вас есть родные. Живете вы у доброго дяди, да и я вас не оставлю.
Федя воспользовался этим милостивым расположением дедушки. Из всех детей он один не только не избегал старика, а, напротив, старался почаще попадаться ему на глаза, исполнял его поручения, оказывал ему маленькие услуги.
– Славный мальчик, ловкий и к старшим почтительный! – несколько раз замечал Геннадий Васильевич, ласково глядя на него.
Старик прожил в доме племянника ровно неделю. Накануне отъезда он сделал хозяину и всему его семейству по небольшому подарку, а Машу и Федю позвал к себе в комнату.
– Вот что, детки, – сказал он им, – для вас я не припас подарков. Думается мне, что хотя дядя и тетка добры к вам, а все же они не отец с матерью, вам тяжело просить у них всякой безделицы. Я дам вам каждому по пятьдесят рублей. Деньги это большие, их пролакомить нельзя. Вы их спрячьте и тратьте понемножку на самые нужные вещи. На, вот тебе, Машенька!
– Благодарю вас, дедушка! – с искренностью сказала Маша и, поцеловав руку старика, поспешно вышла из его комнаты.
Федя не притрагивался к деньгам, которые подавал ему дедушка. Он стоял, опустив голову, сконфуженный и взволнованный.
– Чего же ты? Это тебе! – обратился к нему Геннадий Васильевич.
– Дедушка! – проговорил мальчик робким голосом. – Простите меня… я не смею, вы так добры… я хотел просить вас об одной милости… дедушка… мне денег не нужно.
– А что же тебе нужно? – несколько нетерпеливо спросил Геннадий Васильевич. – Говори прямо, терпеть не могу, когда тянут слово за слово!
– Дедушка, окажите мне милость, отдайте меня в гимназию или в какое-нибудь заведение; мне уже двенадцатый год, а я здесь почти ничему не учусь; что же со мной будет, когда я вырасту!
– Ишь какой прыткий! – заметил Геннадий Васильевич, с удивлением глядя на мальчика. – Да ведь ты же учишься вместе с дяденькиными детьми?
– Учусь, да очень мало. Они богаты, им, может быть, и довольно, а я ведь бедный.
– Да, при бедности необразование – это плохо, – задумчиво произнес старик.
– Да как же мне тебя в гимназию-то отдать? – спросил он через несколько секунд молчания. – В Петербург, что ли, с собой взять?
– Дедушка, голубчик, возьмите! – Федя бросился целовать руки старика. – Я вас буду так почитать, так вам угождать!
Старик задумался.
– Возня ведь большая с вами-то, ребятами, – произнес он как бы про себя.
– Со мной не будет возни, – уверял Федя, – я не шалю, как другие дети, спросите у дяденьки!
– Да, ты мальчик хороший, я и сам заметил; ну, что ж, пожалуй, поедем, и мне веселее будет жить не одному на старости лет; только смотри у меня, я добр-то добр, зато уж и строг, коли что дурное замечу, спуску не дам.
– Уж не беспокойтесь, дедушка, я постараюсь угодить вам!
Федя еще несколько раз поцеловал руку старика в знак благодарности и вышел от него, вполне довольный успехом своего плана.
Пока Федя таким неожиданным образом устроил перемену в своей судьбе, Маша с сияющим радостью лицом показывала Анне Михайловне полученный подарок.
– Целых пятьдесят рублей, тетя! – говорила она. – Знаете, что мы на них сделаем? Мы отправим Любочку в деревню на все лето. За пятьдесят рублей доктор возьмет ее, помните, он говорил? Дядя позволит, ведь это будет отлично, не правда ли?
– Да ведь это же твои деньги, моя милая, с какой же стати ты их истратишь на Любочку?
– Э, тетя, не все ли равно! Ведь доктор говорил, что Любочке непременно надо пожить в деревне, чтобы поправиться. Подумайте, как будет хорошо, когда она вернется к нам осенью розовенькая и веселенькая!
– Хорошо-то оно хорошо, да ведь тебе самой нужны деньги, голубчик; смотри, у тебя башмаки рвутся, платья нет порядочного, лучше ты себе что-нибудь купи!
– Нет, тетя, нисколько не лучше! Какое же платье может быть лучше Любочкиного здоровья! Пожалуйста, милая тетя, сделайте мне удовольствие, возьмите у меня эти деньги. Я как обрадовалась, когда дедушка подарил мне их! Мне тотчас же пришла в голову Любочка!
– Григорий Матвеевич не позволит взять у тебя подарок дедушки, – проговорила Анна Михайловна голосом, в котором слышалось колебание: искушение возвратить здоровье дочери было слишком сильно для нее.
– А вы ему не говорите! Ведь он не хочет давать денег на Любочкино лечение: говорит, что это вздор; пусть он думает, что доктор взял ее бесплатно, вы так и доктору скажите, – так ведь, тетя? Вы это сделаете?
– Да уж я, право, не знаю, – совсем нерешительным голосом сказала Анна Михайловна и не противилась, когда Маша всунула ей деньги в карман.
В тот же вечер всему дому стало известно, что Геннадий Васильевич увозит Федю с собой в Петербург. Григорий Матвеевич был очень рассержен этим; при старике он не высказывал своих чувств, но когда Геннадия Васильевича не было в комнате, упрекал Федю в неблагодарности. Глафира Петровна также злилась: ей, во-первых, было досадно, что не ее любимец попал в милость к старику; во-вторых, она жалела Володю, который горько плакал, теряя товарища. Анна Михайловна с состраданием смотрела на отъезжающего.
– Тяжело тебе там будет жить, бедняжка! – шепнула она Феде, прощаясь с ним на ночь. – Не лучше ли бы тебе остаться?
– Нет уж, тетенька, я лучше поеду: что делать, как-нибудь стерпится! – отозвался мальчик.
Маша проплакала весь вечер при мысли о разлуке с братом. Ее горе сердило Леву.
– Я не понимаю, – говорил он ей, – как ты можешь плакать о Феде! Это просто низкий мальчик, который льнет ко всякому богачу.
– Неправда, Лева! – горячо заступилась за брата Маша. – Федя совсем не такой; он едет с дедушкой потому, что здесь ему нехорошо, и еще потому, что он хочет учиться, а мне его жаль потому, что я его люблю.
Феде также было, видимо, тяжело расставаться с сестрой, но он утешал и ее, и себя мыслью, что они разлучаются ненадолго.
– Не плачь, Машенька, – говорил он, ласкаясь к ней, – ты также скоро приедешь в Петербург: я постараюсь так угождать дедушке, что он и тебя возьмет к себе, ты ведь приедешь, не правда ли?
Маша отвечала одними слезами.
Глава VI
Письма
Письмо Феди к Маше:
Июля 8-го 18** г.
Милая Маша!
Ты меня бранишь за то, что я написал тебе всего одно письмо и ничего не рассказал о своей жизни в Петербурге, и ты думаешь, что я тебя забыл. Это неправда, я тебя нисколько не забыл и очень люблю, только мне, право, совсем некогда часто писать. Вот сегодня дедушка уехал в гости, я один дома, и я тебе все подробно расскажу.
Во-первых, мы живем в ужасно богатой квартире, такой, как мы с тобой никогда прежде и не видали. У нас всего восемь комнат, и у меня есть своя особенная комната подле кабинета дедушки. Она очень хорошенькая, в ней стоит зеленая сафьянная мебель и даже письменный стол, похожий на тот, который был у мамаши. Она мне очень нравится, только одно жалко, что мало приходится сидеть в ней: утром ко мне приходит учитель, который занимается со мной два часа и готовит меня к экзамену в гимназию, а потом я целый день должен быть с дедушкой: читаю ему газеты, хожу с ним гулять, а после обеда слушаю его рассказы о его прежней жизни и сам ему что-нибудь рассказываю, по большей части о Григории Матвеевиче и о нашей жизни у него.
По вечерам к нам приходят обыкновенно двое или трое гостей, старых знакомых дедушки; они разговаривают с дедушкой, а больше играют в карты. Когда дедушка играет в карты, он любит, чтобы я сидел подле него, говорит, что это приносит ему счастье. Мне, по правде сказать, немножко скучно сидеть часа четыре на одном месте, но дедушка очень сердится, когда я прошусь спать; и когда он в выигрыше, он дарит мне копеек двадцать – тридцать, так что у меня теперь скопилось два рубля. Зато когда он проиграет, он меня бранит и третьего дня даже очень больно ударил. Но все-таки он очень добр ко мне: сделал мне две пары нового платья, купил даже перчатки и тросточку, так что я гуляю по улицам, как порядочный мальчик.
Ты спрашиваешь, не очень ли жарко и душно в Петербурге? На улицах очень душно и пыльно, а у нас квартира не на солнце, так что не жарко. Мы с дедушкой ездили раза четыре кататься на острова в коляске; там на дачах, должно быть, очень хорошо, я даже немного позавидовал мальчикам и девочкам, которые бегали в садах, но дедушка говорит, что он не любит жить на даче. Один знакомый старичок просил отпустить меня на недельку погостить на дачу к его дочери, у которой есть сыновья моих лет, но дедушка не пустил меня: говорит, что те мальчики ужасные шалуны, что мне не надо знаться с ними.
Ты пишешь, не раскаиваюсь ли я, что поехал в Петербург? Как можно! Здесь гораздо лучше, чем у вас! Иногда, когда дедушка не в духе, он бранит меня понапрасну, да другой раз бывает скучновато сидеть с ним, но зато я уверен, что он никогда не оставит меня и устроит меня хорошо. Мне хотелось бы, чтобы и ты приехала сюда, Маша. Теперь я еще не смею просить об этом у дедушки, но через несколько времени, когда он привыкнет ко мне и полюбит меня, я попрошу его за тебя, если только ты обещаешь быть послушной и почтительной к нему. Непослушания он терпеть не может и сказал мне, что если я хоть в чем-нибудь выйду из его воли, он тотчас выгонит меня из дома. Ты понимаешь, какое это будет для меня ужасное несчастие и как я должен быть осторожен!
Ты не писала мне, куда истратила те деньги, которые тебе подарил дедушка. Если они у тебя еще целы и не очень тебе нужны, пожалуйста, милая сестрица, пришли мне рублей десять или двадцать. Мне они нужны, чтобы подарить прислуге: у нас два лакея, и они вежливы со мной только при дедушке, а без дедушки грубят мне и не хотят ничего для меня делать. Я думаю, если подарить им денег, они станут лучше. Я бы отдал им то, что у меня есть, но они такие важные, что стыдно давать им мало.
Прощай, милая Машенька, крепко целую тебя.
Остаюсь любящий твой брат
Федор Г.
Письмо Маши к Феде:
Сентябрь 18** г.
Мой милый, дорогой Федичка!
Как мне всегда грустно браться за перо, чтобы писать к тебе! Как тяжело подумать, что мы с тобой живем в разных городах и узнаем друг о друге только из писем!
Милый мой! Хоть ты этого не пишешь, но я вижу из твоих писем, что тебе очень тяжело жить в доме дедушки. Как бы мне хотелось быть с тобой, утешать и защищать тебя! Я не хотела бы променять свою теперешнюю жизнь на твою! Правда, мне часто приходится плохо и от дяди и, главное, от тети Глаши, я ношу заплатанные платья и изорванные башмаки, терплю голод и обиды, но, по крайней мере, я не одна: у меня есть тетя Анна, такая добрая, ласковая, всегда готовая разделить со мной всякое мое горе, и потом Лева, Любочка, которые терпят не меньше моего и с которыми я всегда могу поговорить по душе. Даже Володя стал довольно дружен со мной: без тебя ему скучно, он поневоле приходит к Леве и ко мне, и так как мы не даемся ему в обиду, то он привыкает вести себя как следует.
Когда мы сидим все вместе тихо и мирно в комнате тети Анны, я часто вспоминаю о тебе, и мне так грустно подумать, что ты один, совсем один, среди чужих людей, которые тебя не любят и которых ты не любишь!
В нынешнем месяце мне было два больших удовольствия. Во-первых, 6 сентября доктор вернулся из деревни и привез нашу Любочку. Жизнь в деревне, в добром семействе доктора принесла ей большую пользу: она выросла, правда, немного, но пополнела, сильно загорела и, главное, стала меньше прежнего трусливой и слезливой. Пока я не увидела ее, я все жалела, что не могла прислать тебе моих денег, но теперь не могу жалеть: тебе, верно, удастся ласковым обращением и без подарков заслужить любовь прислуги, а бедная девочка совсем захирела бы в наших душных комнатах, если бы дедушкин подарок не пришелся так кстати. Дядя без большого затруднения отпустил ее с доктором, но денег платить не хотел, уверяя, что все лечения – глупости, выдуманные для того только, чтобы разорять людей. Мы с тетей не сказали ни ему и никому, какие деньги заплатили доктору, это – тайна, которую знаешь ты один.
Вторая приятная для меня вещь устроилась только третьего дня: по возвращении из деревни жена доктора бывала у нас довольно часто и познакомилась со мной. Она очень жалела о том, что я ничему не учусь, и предложила мне приходить к ней каждый день учиться вместе с ее двумя дочерьми. Можешь себе представить, как я обрадовалась этому! Сначала дядя, вероятно, по наущению Глафиры, и слышать не хотел о том, чтобы позволить мне ходить учиться. Но я так упрашивала его, так приставала к нему, не обращая внимания на его брань и колкости Глафиры, что он наконец согласился. Сегодня я уж в третий раз ходила брать урок. У доктора две дочери – четырнадцати и двенадцати лет, и – представь себе, какой стыд! – я знаю меньше младшей! Зато уж как прилежно я стану заниматься! Мы с тетей хотим в нынешнем году начать учить Любочку, ведь ей уже исполнилось восемь лет: пока мы все обдумываем, как бы сделать ей ученье полегче и поприятнее, она такая слабенькая девочка, что ее нельзя запугивать трудностями.
Володя и Лева наконец поступили в гимназию приходящими. Они выдержали экзамен с грехом пополам и приняты только по просьбе дяди. Володя учится очень плохо, хотя Глафира Петровна уговорила дядю взять ему учителя, который занимается с ним каждый вечер и помогает ему приготовлять уроки. Лева учится хорошо, но его часто наказывают за то, что он грубит учителям, и с товарищами он все не ладит.
Прощай, мой дорогой; пиши мне почаще и не забывай крепко любящей тебя сестры Маши.
Еще письмо Феди к Маше:
27 декабря 18 -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
г.
Милая Маша!
Я не писал к тебе почти полгода, но это потому, что я был несколько сердит на тебя. Ты ужасно какая неосторожная, и в одном из своих последних писем позволила себе выразиться непочтительно о дедушке. Как нарочно, я получил это письмо за обедом и дедушка приказал мне прочесть его громко. Он очень рассердился на тебя и на меня, и мне стоило больших трудов успокоить его. Пожалуйста, будь в другой раз осмотрительнее, не забывай, что я живу благодеяниями дедушки и что мы должны быть благодарны ему.
Вообще говоря, нам лучше переписываться пореже, а то все удивляются, что я так часто получаю от тебя письма. Мне же, по правде сказать, и некогда писать. Я провожу много времени с дедушкой, а всякой свободной минутой пользуюсь, чтобы учиться.
С осени я поступил в гимназию. Мой учитель говорил, что я могу держать экзамен во второй класс, но я этого не захотел: во втором классе мне было бы трудно учиться и пришлось бы считаться одним из последних. Я выдержал экзамен в первый класс так хорошо, что все учителя похвалили меня, и теперь я второй ученик в классе; был бы первым, да мне мало времени готовить уроки: я не могу, как другие, просиживать целые вечера за книгами, так как я нужен дедушке.
Первое время мне было очень трудно справляться с уроками, но теперь я уже применился к гимназическим порядкам: если я замечу, что задан очень трудный урок, который другим не под силу, я всегда стараюсь выучить его как можно тверже и сам вызываюсь ответить. Таким образом, у меня из всех предметов хорошие баллы и инспектор сказал перед праздником дедушке, что я подаю большие надежды. Дедушка был очень доволен и обещал подарить мне золотые часы, если я перейду в следующий класс первым учеником.
Я, конечно, приложу все старания, чтобы исполнить его желание и заслужить такой богатый подарок, не знаю только, удастся ли это мне: наш первый ученик очень способный и прилежный мальчик. Главное внимание я обращу на Закон Божий и на русский язык. Если у меня из них будет по пяти, то меня непременно поставят выше Петрова, хоть у него стоит по географии 5+. Я уж знаю, чем угодить и батюшке, и русскому учителю: батюшка любит, чтобы к нему подходили под благословение и чтобы у него спрашивали объяснение евангелия, которое читалось в воскресенье за обедней, а русский учитель любит, чтобы ему выучивали урок наизусть по книге и отвечали скоро, без запинок. Я постараюсь делать приятное им обоим и надеюсь заслужить их расположение.
Товарищей у меня много: нас в классе тридцать пять человек. Я ни с кем не ссорюсь, но и дружбы большой не вожу, не нравятся они мне как-то: все такие грубые, любят драться, заводят такие игры, за которые может достаться от классного наставника. В гимназии я все свободное время провожу за книгой, зато когда в классе случается какая-нибудь шалость, все наперед знают, что я в ней не участвовал, и не наказывают меня с другими.
Ах, Маша, как хорошо в Петербурге зимой, гораздо лучше, чем летом! Сколько здесь богатых магазинов, и какие отличные вещи там продают. А в театре как весело! Вчера мы с дедушкой ездили в балет: это такое великолепие, что ты себе и представить не можешь! Когда я вырасту большой, я непременно постараюсь сделаться таким же богатым, как дедушка, чтобы покупать себе все, что захочу, и хоть раз в неделю ходить в театр.
Теперь у меня накоплено пять рублей, и на них я мог бы побывать в театре и, кроме того, купить себе очень хорошенькую чернильницу, но я лучше хочу на эти деньги сделать дедушке подарок к Новому году; это будет ему приятно, и он наверняка даст мне еще больше денег.
Прощай, милая Маша! Пиши мне не слишком часто и, главное, не говори в своих письмах ничего дурного ни о дедушке, ни о моей здешней жизни.
Любящий тебя брат
Федор Г.
Получив это письмо брата, Маша залилась горькими слезами. Как! Федя, ее дорогой Федя, просит ее писать пореже, читает громко ее письма и упрекает в излишней откровенности, с какой она высказывает ему свои мысли и чувства!
В первую минуту девочка хотела написать брату жесткое письмо и объявить, что не желает затруднять его перепиской, но, успокоившись, стала мысленно оправдывать Федю и взваливать всю вину на капризного старого деда. Она послала брату дружеское, но очень осторожное письмо, просила его простить ей ее легкомыслие, причинившее ему неприятность, и хотя бы раз в месяц давать о себе весточку.
Мы не станем передавать всех писем, которыми обменивались брат и сестра, так как письма эти сообщают мало нового об их жизни. Федя перешел во второй класс первым, получил от дедушки в подарок часы и продолжал заслуживать доброе расположение старших своим прилежанием и хорошим поведением. Маша по-прежнему вела борьбу с Глафирой Петровной и посвящала все свободное от уроков время Анне Михайловне и Любочке, здоровье которой опять начало расстраиваться с наступлением зимних морозов.
Глава VII
Семейное горе
После приведенного нами выше письма Феди прошло больше полугода. В один ясный сентябрьский день по улице города Р* шла худенькая, стройная девочка лет пятнадцати. Несмотря на то что она очень выросла и выглядела почти взрослой девушкой, мы без труда узнаем в ней нашу знакомую, Машу. Она возвращается из дома доктора, где продолжает брать уроки, и несет в руках целую кипу книг. Лицо ее выражает необыкновенное оживление, она то замедляет походку, то почти бегом пускается вперед: что-то, видимо, сильно волнует ее.
– Тут колебаться нечего, конечно, я поеду! – произносит она наконец почти вслух, и в глазах ее светится радость и решимость.
Дело в том, что в этот день жена доктора объявила ей, что все их семейство переселяется в Петербург, и звала ее с собой, предлагая ей учиться вместе со своими дочерьми. В первую минуту предложение это привело Машу в восторг: жить в добром семействе доктора, учиться вместе с милыми подругами – какое счастье!
Но вслед за тем в голове девочки явилась мысль: а тетя Анна, а Любочка, а Лева? Как же оставить их? Ведь они же ее любят! Ведь она же нужна им! Она высказала свои сомнения жене доктора, но та сумела рассеять их, доказав девочке совершенно основательно, что через три года, когда вернется в семью дяди взрослой, образованной девушкой, она принесет родным гораздо больше пользы, чем оставаясь среди них теперь.
По дороге домой Маша обдумывала слова своей милой учительницы и в конце концов нашла их справедливыми. Вот почему лицо ее выразило решимость, почему она такими легкими, быстрыми шагами поднялась по лестнице и вошла в столовую. Занятая своими мыслями, она и не заметила, что в доме происходило что-то необыкновенное: в передней слуги стояли без дела и вели оживленные разговоры, в столовой обед еще не был накрыт, хотя пробил час, в который семейство обыкновенно садилось за стол. Маша хотела пройти прямо в свою комнату, но в коридоре ей встретилась Глафира Петровна.
– А, вот его приятельница! Пожалуйте, пожалуйте-ка сюда, сударыня, – злобным голосом проговорила она и потащила девочку к комнате Анны Михайловны. Маша и не думала сопротивляться: она сразу угадала, что дело касалось Левы, и сердце ее сжалось от предчувствия беды.
По комнате Анны Михайловны большими шагами расхаживал Григорий Матвеевич, бледный от гнева; в больших креслах полулежала Анна Михайловна, сжимая руками виски с выражением сильнейшего страдания; в углу комнаты, сидя на корточках, рыдала Любочка, а у дверей стоял Володя, опустив голову, огорченный и встревоженный.
– Тетя, милая, что с вами? Что случилось? – Маша бросилась на колени перед теткой.
Анна Михайловна только глухо простонала. Вместо нее ответил Григорий Матвеевич.
– Что случилось? – закричал он, останавливаясь перед Машей и глядя на нее так сердито, точно она одна была во всем виновата. – Случилось то, что твоего милого друга, этого негодяя Левку, исключили из гимназии!
– Исключили из гимназии? Господи! За что? Да где же Лева?
Никто не отвечал на эти вопросы. Григорий Матвеевич снова зашагал по комнате, ворча что-то про себя, Анна Михайловна, видимо, не в силах была говорить.
Маша подошла к Володе и просила его рассказать ей, что случилось и где Лева.
– Да видишь ли, – полушепотом рассказал Володя, – Лева вчера что-то сильно нагрубил инспектору, а инспектор сказал ему: «Вы должны завтра при всем классе попросить у меня прощения, не то вы будете исключены из гимназии». А сегодня Лева вместо того, чтобы просить прощения, опять сказал инспектору дерзость; тогда инспектор рассердился, написал папаше письмо, чтобы он взял Леву из гимназии, не то он будет исключен, и велел солдату снести это письмо и отвести
Леву домой. Лева пошел с солдатом, да с полдороги и убежал куда-то. Солдат отдал папеньке письмо и ничего не сказал. Папенька думал, что Лева в гимназии и придет вместе со мной, а Лева не пришел: послали искать его по всему городу, только вот уж целый час прошел, а его все нет.
– Боже мой, какое несчастье! – проговорила со вздохом Маша. – Да как же ты, Володя, вчера не сказал нам, что инспектор велел Леве просить прощения?
– А я, по правде сказать, и забыл. Лева каждый день грубил кому-нибудь, я думал, его просто накажут, да и все, – оправдывался Володя.
– Да, уж накажут, это верно! – воскликнул Григорий Матвеевич. – Только бы он пришел, я ему покажу, как грубить начальству!
– А все от баловства, – вставила свое словцо Глафира Петровна. – Я давно говорю, что из этого мальчишки проку не будет: так нет, мне не хотят верить.
Анна Михайловна хотела что-то сказать, хотела, может быть, заступиться за сына, но судорога сдавила ей горло, она откинула назад голову, и с ней начался сильнейший истерический припадок, за которым последовало полнейшее изнеможение. Вся семья хлопотала около больной. Потом, когда истерика кончилась и женщина в полузабытьи спокойно лежала в постели, все вышли, оставив около нее одну Машу. Только к вечеру Анна Михайловна открыла глаза и спросила тревожным голосом:
– Что он? Пришел?
– Нет еще, тетя, – ответила Маша.
Но вот прошла ночь, настало утро следующего дня, а мальчика все не было. Перед обедом Григорий Матвеевич вошел в комнату жены, успевшей несколько оправиться после своего вчерашнего припадка.
– Вы не вздумали ли спрятать куда-нибудь мальчишку? – обратился он к Анне Михайловне и к Маше.
– Что вы, как можно! – вокликнула Анна Михайловна.
– То-то же! Ведь не злодей я, в самом деле. Ну, накажу его, конечно, он того стоит, да ведь не убью же! Коли знаете, где он, скажите.
– Мы, право, не знаем, дядя, – отозвалась Маша.
Григорий Матвеевич нахмурился.
– Куда же он мог деться! – проговорил он озабоченно. – Его искали по всему городу!
Анна Михайловна побледнела и едва не лишилась чувств. Прошел еще вечер, и еще ночь, а о Леве не было ни слуху ни духу.
Анна Михайловна и Маша ждали его с минуты на минуту в смертельной тоске и тревоге. Григорий Матвеевич продолжал еще бранить сына, но, видимо, гораздо больше беспокоился о нем, чем сердился на него. Любочка захворала от слез; Володя, никогда не живший в дружбе с братом, сильно присмирел и принимал живое участие в семейном горе.
Часы проходили за часами, дни за днями, а Лева не являлся; никто не видел его с той минуты, как он убежал от солдата, провожавшего его домой, никто ничего не знал о нем. Слабое здоровье Анны Михайловны не вынесло этого нового тяжелого испытания: она заболела и слегла в постель. Кроме Маши, некому было ухаживать за ней; занятая больной, тревожась о пропавшем брате, девочка не имела времени думать о своей собственной судьбе. Жена доктора несколько раз приходила к ней и уговаривала ее ехать.
– Разве я могу оставить больную тетю? – со слезами на глазах отвечала ей девочка.
Семейство доктора уехало в Петербург. Маша тяжело вздохнула, узнав об этом, но никто из окружавших не догадывался о том значении, какое имел для нее этот отъезд, о том, чего она лишала себя.
С тех пор как исчез Лева, прошло около месяца. Вдруг Маше принесли с почты письмо, надписанное не Фединой рукой. Девочка, не получавшая до сих пор писем ни от кого, кроме брата, с недоумением распечатала конверт и чуть не вскрикнула от радости: в конверте лежало маленькое письмецо, написанное рукой Левы:
Милая Маша!
Я живу на заводе у дяди Колоколова, одного из наших гимназистов. Колоколов дал мне к нему письмо, он меня принял и берется выучить сахарному производству.
Я думаю, маменька очень плакала обо мне, ты ее утешь, мне здесь недурно живется, только работать приходится много, да это ничего.
Прощай.
Лев Г.
Маша тотчас же побежала показать это письмо Анне Михайловне. Письмо было и коротенькое, и очень необстоятельное, но уже одна весть о том, что ее сын жив, представлялась огромным утешением для бедной матери.
С той же почтой и Григорий Матвеевич получил письмо от хозяина завода, на котором скрывался мальчик. Колоколов писал, что согласен принять к себе Леву, если Григорий Матвеевич пришлет его паспорт и обяжется контрактом оставить его на заводе на семь лет.
Григорий Матвеевич очень рассердился, получив это письмо.
– Посмотри-ка, как отлично распорядился твой любимец, – сказал он, входя в комнату Анны Михайловны. – Дурно ему было у отца в доме, поступил в рабочие на завод. Прекрасное устройство, нечего сказать!
– Ты съездишь туда? Ты привезешь его назад домой? – умоляющим голосом проговорила больная.
– Очень нужно! Хочет быть простым рабочим, так пусть и будет, мне-то что за дело! Подпишу контракт с Колоколовым, попрошу его держать мальчишку в ежовых рукавицах, да и все тут!
– Полно, Григорий Матвеевич, ведь он тебе сын, не чужой! Он еще совсем ребенок, как же так его забросить!
– Ребенок, так слушать должен отца, а не сам собой распоряжаться! Ну, да это мы еще посмотрим!
В голосе Григория Матвеевича слышалось колебание, и Анна Михайловна надеялась, что он смягчится и хоть по крайней мере съездит к Колоколову, прежде чем отдавать ему Леву на целых семь лет. Действительно, когда первый порыв гнева прошел, Григорий Матвеевич не прочь был бы исполнить желание жены, но тут подоспела Глафира Петровна со своими нашептываниями.
– Полноте, братец, – говорила она, – из-за чего вам беспокоиться, ехать в такую даль, шутка ли – четыреста верст! Ведь Лева уже не маленький, ему скоро четырнадцать лет исполнится: выбрал сам себе такую жизнь, ну, пусть и живет. Небось, поест чужого хлеба, так отцовский слаще покажется. Ведь уж все равно, вам его дома держать нельзя. Вы сами видите, до чего избаловала его Анна Михайловна. Оставьте вы его! Худо ему будет, к вам же придет с покорной головой!
Григорий Матвеевич, привыкший слушаться наущений «сестрицы», поступил и в этот раз по ее желанию. Он послал Колоколову все необходимые бумаги, и судьба Левы была решена. Сам Лева очень мало тужил об этом: в ответ на письма, в которых Анна Михайловна и Маша умоляли его сообщить им подробности его жизни у Колоколова, он написал следующее письмецо:
Милая мама!
Вы напрасно беспокоитесь обо мне и думаете, что мне здесь худо. Нисколько. Я много работаю, хотя меньше взрослых рабочих; моя сила пригодилась мне. Потом хозяин объясняет мне устройство разных машин и как что делается и дает мне читать книги. Одежда у меня грязная, как у всех рабочих, а пищу мне дает хозяин не хуже, чем у нас дома, даже лучше, потому что больше.
Прощайте, кланяйтесь Маше.
Ваш сын Лева.
Письмо это вовсе не успокоило Анну Михайловну. Левушка, ее Левушка живет, работает, как простой рабочий, не получает почти никакого образования!
Бедная мать проводила почти целые вечера и ночи в слезах о сыне. Напрасно Маша старалась утешить ее, напрасно убеждала, что хозяин Левы, по-видимому, не злой человек, принимающий участие в мальчике, – Анна Михайловна не слушала никаких утешений. Здоровье ее не вынесло этого постоянного горя. Она начала чахнуть, хиреть до того, что даже Григорий Матвеевич, считавший болезни жены капризами, заметил это и пригласил доктора. Доктор побывал раза три-четыре, прописал лекарство, от которого больной нисколько не стало лучше, и затем перестал приезжать.
Весной Анна Михайловна слегла в постель и уже больше не вставала. У нее сделалась нервная горячка, она в забытьи металась на постели, звала Леву, разговаривала с ним, отгоняла прочь мужа. Одна Маша умела угодить ей и, просиживая дни и ночи у изголовья, облегчала хоть немного ее страдания. Три недели пролежала больная в забытьи. Наконец один раз ночью она пришла в себя.
– Маша! – позвала она тихим голосом.
Маша наклонилась над постелью, прислушиваясь к слабому голосу.
– Маша, благодарю тебя! – проговорила больная и прижалась губами к руке девочки.
– Тетя, милая, за что же? – удивилась тронутая Маша.
Больная не отвечала: видимо, ей трудно было говорить. Через несколько секунд, собравшись с силами, она произнесла еще более слабым голосом:
– Я умру… я знаю… Маша… я хочу… я хочу попросить тебя…
– Что такое, тетя? Скажите, я все сделаю!
– Не оставь Леву и Любу! Пиши Леве; когда нужно, помоги… а Любу побереги… научи… не бросай ее… мне так жалко их.
– Тетя, не тревожьтесь, я всегда буду любить и Леву, и Любу, я сделаю для них все, что могу, обещаю вам!
В потухших глазах умирающей блеснул луч радости. – Ангел мой! Благодарю! – прошептала она. – Теперь я спокойна, мне хорошо, я засну!
Она опять приложилась губами к руке Маши и закрыла глаза. Дыхание ее было ровно, она не металась больше, как при начале болезни. Маша подумала, что она спит, и сама, утомленная бессонными ночами и волнением последней сцены, села в большое кресло и задремала. Ее разбудил резкий голос Глафиры Петровны:
– Ах ты господи! Да она никак померла! Да, холодная, как есть! А ты чего же спишь, дура! Надо сказать Григорию Матвеевичу да обмыть покойницу.
Маша вздрогнула и вскочила. Майское солнце врывалось веселыми лучами сквозь незавешенные окна комнаты, в углу которой Глафира Петровна наклонялась над бездыханным телом Анны Михайловны.
Глава VIII
Решение
Смерть Анны Михайловны мало чем изменила семейную жизнь Гурьевых. Григорий Матвеевич реже прежнего оставался дома и еще с бо́льшим равнодушием относился ко всему, что происходило в его семье.
Глафира Петровна сделалась совершенно полновластной хозяйкой, и от этого больше всего терпела Маша.
Тяжела была жизнь бедной девочки! Прежде около нее было хоть два существа, сочувствовавшие и утешавшие ее своей дружбой. Теперь, когда Лева был далеко, а Анна Михайловна лежала в сырой могиле, она чувствовала себя совершенно одинокой. Любочка, правда, любила ее, но она была еще совсем ребенок – малоразвитый, болезненный ребенок, требовавший много забот и попечений и доставлявший пока немного радостей.
Именно из-за Любочки-то и происходила бо́льшая часть столкновений Маши с Глафирой Петровной. Маша находила, что девочку, и без того слишком робкую, не следует еще больше запугивать ни наказаниями, ни строгими выговорами, что ей надо давать побольше есть и заставлять ее побольше двигаться. Глафира Петровна, напротив, учитывала каждый кусок хлеба, съедаемый девочками, не говорила с Любой иначе как строгим, повелительным голосом и готова была целые дни держать ее на месте за каким-нибудь никому не нужным шитьем или вязанием. Маша горячо отстаивала свои права и права ребенка, взятого ею на свое попечение. Глафира Петровна часто принуждена была уступать ей, но после каждой подобной победы бедная девочка возвращалась к себе в комнату измученная, утомленная и с горькими слезами бросалась на постель.
«Господи, какая нестерпимая жизнь! – думалось ей в эти минуты. – И неужели мне долго суждено вести ее! Скоро мне исполнится шестнадцать лет. Другие девушки в мои года уже почти кончают образование, уже имеют возможность жить самостоятельным трудом, а я ничего не знаю, ничего не умею, мне всю жизнь придется жить из милости, переносить разные оскорбления от людей, которые считают себя моими благодетелями!»
В один день все эти печальные мысли особенно сильно мучили Машу. Люба с утра была не совсем здорова и вследствие этого поминутно плакала; Глафира Петровна рассердилась на нее за эти слезы и хотела запереть на целый день в темный чулан. Маше с большим трудом удалось избавить бедную девочку от наказания и отправить ее погулять с Володей, который не пошел в гимназию под предлогом головной боли. Много колкостей и оскорбительных упреков пришлось выслушать Маше, прежде чем тетка наконец оставила ее в покое и отправилась по своим делам.
«Нет, так жить невозможно, положительно невозможно, – думала бедная девушка, ходя быстрыми шагами по своей маленькой комнатке. – Я должна что-нибудь придумать, как-нибудь переменить свое положение».
В эту минуту вошедшая горничная подала ей толстый пакет. Маша тотчас же узнала на адресе почерк Феди и поспешила распечатать пакет: в нем лежало письмо и какая-то бумага. Маша не обратила внимания на бумагу и тотчас же принялась читать письмо.
Милая сестра!
Давно уже не был я так счастлив, как в настоящее время, и ты, вероятно, разделишь мои чувства, так как и тебе готовится такая же радость.
Ты, конечно, не забыла нашу жизнь с матерью, помнишь, как счастливо проводили мы свое детство, не нуждаясь ни в чем необходимом. Меня давно занимала мысль, откуда брала наша мать средства содержать нас; я очень хорошо помнил, что она не работала, значит, у нее были деньги, куда же они девались после ее смерти? Счастливый случай помог мне разрешить этот вопрос. С дедушкой познакомился один старый приятель папеньки, знавший хорошо и маменьку, и всю ее жизнь. Я обратился к нему с расспросами, и он объяснил мне, что, умирая, папенька оставил наследства пятнадцать тысяч; мы с маменькой жили на проценты с этих денег, и они были не тронуты до ее смерти.
Я рассказал все это дедушке, он навел справки, и оказалось, что мы с тобой действительно вовсе не бедные сироты, взятые из милости добрым родственником. Маменька назначила нашим опекуном Григория Матвеевича, а он, вместо того чтобы тратить наши деньги на наше образование, содержал нас как нищих и, обирая нас, всюду хвалился своей добродетелью.
Дедушка очень рассердился, узнав об этом, я также был сильно рассержен. Но самое лучшее то, что дело может быть исправлено: дедушка устроил так, что его назначили моим попечителем, и он возьмет у Григория Матвеевича мою часть наследства; если ты подпишешь и пришлешь нам обратно прилагаемую при сем бумагу, то и твои деньги будут в верных руках и ты получишь возможность распоряжаться процентами с них и устроить свою жизнь, как хочешь.
Я бы советовал тебе скорей приехать в Петербург; дедушка говорит, что ты еще слишком молода, чтобы жить одна, но что он может поместить тебя или в хороший пансион для окончания твоего образования, или в какое-нибудь знакомое ему семейство.
Теперь скажу тебе несколько слов о себе, хотя много говорить не стоит, так как мы, вероятно, очень скоро увидимся. На будущей неделе у нас в гимназии кончатся классы перед каникулами, и я надеюсь перейти первым учеником в четвертый класс и опять получить похвальный лист и награду книгами. Нынешний год мне особенно трудно было заслужить это отличие: здоровье дедушки так слабо, он так любит меня, что я постоянно должен находиться при нем и могу отдавать урокам очень мало времени. К счастью, начальство гимназии и все учителя расположены ко мне и делают мне некоторые снисхождения.
Прощай, милая Маша, надеюсь, до скорого свидания.
Любящий тебя брат
Федор.
Маша несколько раз перечитала это письмо и все не верила глазам своим. Возможно ли это? В ту самую минуту, когда она считала себя такой несчастной, когда она не находила возможности изменить свое положение, возможность эта представилась сама собой! И как все это просто и легко! Подписать присланную бумагу, отослать ее обратно в Петербург, и через несколько недель, может быть, даже дней, в руках ее будут деньги, она будет свободный человек, она начнет самостоятельную жизнь!
Сердце девушки сильно билось, она чувствовала, что кровь быстрее прежнего обращается в ее жилах, всю ее охватило какое-то радостное волнение! Несколько минут тому назад она была бедной нищей, которую попрекали куском хлеба, которую грозили выгнать из дома, теперь оказывается, что не она облагодетельствована, что, напротив, другие живут за ее счет, пользуются ее состоянием! Как приятно будет объяснить это Глафире Петровне, как приятно будет навсегда расстаться с этой злой сварливой женщиной! Какой умный Федя! Как хорошо, что ему пришло в голову разговориться со старым знакомым отца! И как это она сама ни разу не подумала справиться, куда девались деньги ее матери!
Но что делать теперь? Пойти и все рассказать Глафире Петровне? Нет, зачем? Опять начнутся разные неприятности, разговоры и объяснения! Лучше просто подписать бумагу, отослать ее в Петербург и потом переговорить с дядей. Как он удивится! Как он рассердится! Э, да не все ли равно! Скоро она будет в Петербурге, она будет свободна, и тогда пусть он себе сердится, сколько хочет.
Маша развернула бумагу и подошла к столу, приготовляясь подписать ее. Вдруг в комнату вошла Любочка, только что вернувшаяся с прогулки. Свежий воздух хорошо подействовал на девочку, на щечках ее появился легкий румянец, она не казалась такой вялой и больной, как утром.
– Вот, ты правду говорила, Машенька, что мне надо погулять, – сказала она, обнимая сестру и прижимаясь к ней головкой. – Я теперь совсем здорова и мне так весело! Володя повел меня по разным переулочкам совсем на конец города. Там так хорошо, травка такая зелененькая и большой сад! Володя говорил, что ему нельзя ходить со мной по большим улицам, потому что там, пожалуй, встретится кто-нибудь из гимназии и увидит, что он здоров, и потом он еще говорит, что ему стыдно ходить со мной, оттого что я так дурно одета. А тебе, Маша, не стыдно? Ты ведь одета не лучше меня, правда? Что же ты ничего не говоришь? Маша, что с тобой? Ты не здорова?
– Нет, ничего, Любочка, я здорова, оставь меня, поди, одень свою куклу, после ты мне расскажешь все, что видела, – с усилием проговорила Маша.
Любочка, привыкшая слушаться с первого слова, отошла в дальний угол комнаты, удивляясь, отчего сестра такая неласковая и неразговорчивая. При первых звуках голоса девочки сердце Маши болезненно сжалось, и щеки ее покрылись бледностью. Она в изнеможении опустилась на стул и закрыла лицо руками.
Уехать! Быть свободной! Быть счастливой! А этот ребенок, что станется с ним, на кого оставит она его? Месяц тому назад она обещала у постели умирающей заменить Любе мать, неужели она так скоро изменит своему обещанию, неужели забудет трогательную просьбу покойницы? И будет ли она счастлива там? И не будет ли среди новой, лучшей жизни преследовать ее образ бледного, болезненного ребенка, оставленного ею на верную гибель? Но что же делать, Боже мой! Неужели остаться здесь и вести эту бесконечную, ежедневную борьбу с Глафирой Петровной? И когда все это кончится? Любочке еще нет одиннадцати лет, пройдет, по крайней мере, пять или шесть лет, прежде чем она в состоянии будет сама себя защищать, сама о себе заботиться.
Шесть лет, да ведь это целая вечность! И каких еще лет, лучших в жизни человека лет первой молодости! А искусительная бумага лежала тут под рукой, подписать, послать ее – и все мелкие дрязги и неприятности будут кончены! Маша протянула руку к бумаге, но в эту минуту перед глазами ее ясно представилась Анна Михайловна и тот взгляд, полный тоскливой мольбы, с каким умирающая просила ее не покидать Любочку.
– Нет, я не могу обмануть ее, я обещала ей и исполню свое обещание, чего бы это мне ни стоило!
С этими словами она схватила бумагу и разорвала ее в мелкие клочки.
Любочка опять подошла к ней.
– Я одела куклу, Машенька, можно мне теперь посидеть с тобой? – спросила она робко, умоляющим голосом.
– Можно, можно, моя дорогая, приди, посиди со мной! – воскликнула Маша.
Она привлекла к себе девочку, крепко прижала ее к груди и горько заплакала.
Люба не понимала, что значат эти слезы, не догадывалась, что сама была невинной причиной их, она видела только, что ее любимая сестрица огорчена, и старалась утешить ее своими детскими ласками.
Маша и в самом деле скоро утешилась. Сознание того, что она добровольно, для исполнения данного слова и для пользы беззащитного ребенка соглашалась продолжать жизнь, казавшуюся ей такой безотрадной, поддерживало ее. Полчаса спустя она уже весело разговаривала с Любой, хотя всякий раз, как глаза ее падали на письмо Феди, лежавшее на столе, она чувствовала, как сжимается сердце.
Глава IX
Пять лет спустя
Письмо Федора Сергеевича Гурьева к Марье Сергеевне:
Милая Маша!
Помнишь, как два года тому назад ты отговаривала меня от намерения бросить гимназию и посвятить все свое время дедушке, здоровье которого требовало постоянного ухода. Ты говорила, что поскольку у дедушки нашлось несколько родственников и старинных друзей, то я спокойно могу оставить его на их руках и заботиться главным образом об окончании своего образования.
Твои слова и тогда казались мне детски необдуманными, а теперь я окончательно убедился в их полной неосновательности. Если бы я послушался твоего совета, то, правда, был бы теперь студентом университета, но, почти наверняка, остался бы на всю жизнь небогатым человеком. Теперь же, когда я в течение двух лет пробыл почти безвыходно в комнате больного старика, стараясь по возможности удалять от него всех так называемых друзей и родственников, он оставил мне все свое состояние, и я сразу приобрел такое богатство, о котором и не мечтал никогда прежде.
Правда, нелегко было мне жить эти два года; ты сама возилась с больными и знаешь, какое это мучение, особенно если больные так капризны и взыскательны, как был старик. Вероятно, немногие молодые люди согласились бы вынести все то, чему я подвергался в эти два года! Зато когда две недели тому назад я проводил старика на кладбище и когда затем было прочтено завещание, в котором он назначал меня своим единственным наследником, я почувствовал, что вполне вознагражден за все свои труды и лишения, за все оскорбления, вынесенные мною.
Теперь я занят устройством своей новой жизни. Я отделываю себе квартиру, завожу лошадей и вообще хочу жить не таким скрягой, каким жил старик. Мне очень хотелось бы, чтобы ты приехала ко мне, милая сестра. При моей новой богатой обстановке мне нужна хозяйка в доме, и ты, конечно, согласишься взять на себя эту роль, тем более что твоя жизнь в доме дяди далеко не привлекательна. Приезжай к концу лета, к тому времени я успею несколько устроиться.
Прощай, милая Маша, до свидания, извини, что так мало и редко пишу к тебе: право, некогда – занят сильно.
Любящий тебя брат
Ф. Г.
Месяца через два после того, как письмо это было отправлено, к подъезду одного из больших и красивых домов Литейной улицы подъехала извозчичья карета. На козлах ее стоял большой чемодан, из окон виднелись подушки и саквояжи: очевидно, она привезла путешественников с какой-нибудь железной дороги. Дверцы экипажа отворились, и из него вышли две молодые девушки в старых, изношенных пальто, в старомодных безобразных шляпках, без перчаток, в грубых кожаных полусапожках на ногах. Старшая вошла в подъезд и, несколько смутившись при виде великолепно убранной лестницы, обратилась к толстому, важному швейцару с робким вопросом:

– Скажите, пожалуйста, здесь живет Федор Сергеевич Гурьев?
– Здесь, – ответил швейцар, окидывая презрительным взглядом прибывших, – а вам что нужно?
– Мы к нему приехали… я его сестра… – проговорила старшая из девушек, покраснев до ушей.
Обращение швейцара вмиг переменилось.
– Извините-с, сударыня, я не знал, – произнес он почтительным тоном, вскакивая с места. – Пожалуйте сюда, наверх, Федор Сергеевич давно изволят ожидать вас, пожалуйте-с.
– А у меня остались вещи в карете, – робко заметила Маша, сконфуженная предупредительностью швейцара еще больше, чем его прежней грубостью.
– Не извольте беспокоиться, вещи сейчас будут принесены вам.
Маша в сопровождении швейцара и своей молоденькой спутницы, смотревшей на все удивленными, почти испуганными глазами, вошла в квартиру брата. Квартира эта, занимавшая весь бельэтаж [8 - Бельэтаж – второй этаж в особняках.]дома, была отделана очень богато и показалась обеим девушкам верхом роскоши. Федор Сергеевич – теперь уже, конечно, никто не осмелился бы назвать его просто Федей – встретил сестру в первой комнате и ласково обнял ее. Затем глаза его с недоумением остановились на ее спутнице.
– Ты не узнал? Это Любочка! – поспешила отрекомендовать ее Маша.
– Действительно, не узнал, здравствуйте, – проговорил Федор Сергеевич, холодно протягивая руку своей кузине.
– И тебя трудно узнать! – воскликнула Маша, схватив брата за обе руки и смотря ему прямо в лицо. – Ты был такой маленький, худенький, когда уезжал от нас, а теперь стал совсем большой, и усы у тебя уже есть; только пополнел ты мало, здоров ли?
– Здоров, конечно. Однако мне никак нельзя остаться с тобой, меня ждет один господин по делу, я сейчас позову горничную; она проводит тебя в твою комнату, за обедом мы опять увидимся и поговорим.
Он еще раз поцеловал сестру, приказал стоявшему в передней лакею позвать горничную и уехал, не взглянув даже на Любочку.
Горничная, несколько смутившая приезжих своим нарядным костюмом и развязными манерами, провела их в комнаты, предназначенные для Маши. Это были две заново и довольно красиво, хотя неуютно меблированные комнаты; они сами и все в них было такое миниатюрное, приспособленное скорее для красивой внешности, а не для удобства. Маша не могла удержаться от вздоха, оглядывая новое жилище.
– Мне здесь и места нет! – печально произнесла Люба, когда горничная вышла вон.
– Полно, милая! – воскликнула Маша, нежно целуя бледную щечку кузины. – Где я, там всегда будет место и тебе. Я сегодня же велю купить вторую кровать и поставить ее рядом с моей. Не беда, что немножко тесно, мы ведь с тобой не привыкли к роскоши. Только о костюме нам надо будет позаботиться, смотри, какими чучелами мы выглядим!
Большое трюмо отражало фигуры кузин, и, действительно, фигуры эти составляли резкую противоположность красивому убранству комнаты. На Маше был надет какой-то истасканный шерстяной балахон, шелковый платочек, повязанный на шею, перевернулся задом наперед, волосы ее растрепались в дороге и, падая космами на лицо, еще резче подчеркивали бледность и худобу щек. Люба своим высоким ростом и худобой напоминала длинную вытянутую палку; ее коротенькое измятое ситцевое платье не закрывало пары очень больших ног в толстых неуклюжих сапогах; от бессонной ночи веки глаз ее покраснели и распухли, а жиденькие белокурые волосы болтались двумя маленькими косичками около длинной шеи.
Чтобы рассеять несколько неприятное впечатление, произведенное на нее довольно недружеской встречей брата, Маша тотчас же принялась разбирать свои и Любочкины вещи и устраивать себе и кузине сколько-нибудь порядочные костюмы к обеду. Время на это потребовалось немало, так как гардероб девушек был в очень плохом состоянии. Кузины только успели одеться, когда горничная вошла в комнату и, едва сдерживая презрительную улыбку при виде барышень, обходившихся без ее помощи, доложила, что Федор Сергеевич изволят просить кушать.
Маша снова взглянула в трюмо и осталась довольна своим темным шерстяным платьем, изящно обрисовавшим ее стройную фигуру; и Любочка в синем шерстяном платье, с синей ленточкой в волосах казалась хотя и жалкой, но не безобразной.
Обед прошел довольно молчаливо. Машу стесняла прислуга, служившая за столом, Федя казался чем-то недоволен. Тотчас после обеда он увел сестру к себе в кабинет.
– Скажи, пожалуйста, – начал он, как только они остались одни, – для чего ты притащила с собой эту гусыню? Она и девочкой была мне всегда противна, а теперь, кажется, стала еще хуже.
На глазах Маши навернулись слезы.
– Ты знаешь, Федя, – сказала она, – что мне неприятно было бы расстаться с Любой. Я так радовалась, когда дядя отпустил ее со мной! Если она противна тебе, мы с ней можем жить отдельно, дядя отдал мне мои деньги, кроме того, я могу работать…
– Ну, уж это пустяки, – прервал Федя. – Все знают мое состояние, и вдруг сестра моя работает! Это ни на что не похоже! Если ты не можешь бросить эту девчонку, нечего делать, пусть она остается здесь! Только вот что: и тебе, и ей надо приодеться. Я дам тебе денег, поезжай завтра же по магазинам и устрой себе приличный костюм.
– Мне не надо твоих денег, у меня есть свои, – ответила Маша, чувствуя, что в эту минуту не в состоянии взять у брата ни копейки.
– Ну и прекрасно! – заметил Федор Сергеевич, с видимым удовольствием запирая пачку ассигнаций в свой письменный стол. – А теперь скажи, хочешь ты хозяйничать у меня в доме?
– Пожалуй, если тебе это нужно.
– Еще бы, даже очень.
Федор Сергеевич сел рядом с сестрой и принялся очень длинно и очень толково объяснять ей, какой порядок он хочет завести у себя в доме, какую прислугу держать, сколько расходовать денег и на что именно.
Маша молча слушала его. Все, что он говорил, было вполне разумно, он, очевидно, долго придумывал, как устроить свою жизнь недорого и в то же время вполне удобно и роскошно, и придумал все удивительно расчетливо, но сердце Маши болезненно сжималось, и она едва удерживалась от слез, слушая его. Больше восьми лет не видала она брата, и вдруг в первый день свидания он не находит с ней более приятного разговора, как разговор о хозяйстве и о деньгах.
Федор Сергеевич не замечал волнения сестры, он остался вполне доволен, когда она, выслушав его до конца, сказала: «Ты все отлично придумал, я постараюсь вести хозяйство по твоему желанию», – и не удерживал ее, когда она, ссылаясь на усталость после дороги, выразила желание уйти в свою комнату.
Бедная Маша! После стольких лет тяжелой жизни она надеялась, наконец, отдохнуть в доме брата, она надеялась встретить у него любовь, ласку, в которых так нуждалась, и первый же разговор с ним, первый день, проведенный в его доме, показали ей, как горько она ошиблась!
Приглашая к себе сестру, Федор Сергеевич вовсе не думал о том, чтобы доставить ей счастливую жизнь. Ему, как он и писал ей, нужна была хозяйка в доме, и он рассчитывал, что сестра его окажется честнее и усерднее наемной экономки. Со второго же дня по приезде Маша вступила в исполнение своих новых обязанностей. Обязанности эти оказались гораздо труднее, чем она воображала сначала. Федор Сергеевич хотел жить так, как живут очень богатые люди, и в то же время не любил тратить много денег. Маше приходилось учитывать каждую копейку, постоянно раздумывать, как бы урвать какой-нибудь рубль от полезных, но не первостепенной важности расходов.
Заботы эти далеко не нравились молодой девушке, да и вся жизнь в доме брата была ей не по душе. Ее окружала роскошь, часто даже лишняя, и между тем она страдала от недостатка многих необходимых вещей. Спальня ее была так тесна для двоих, что и она, и Любочка каждый день просыпались с головной болью от недостатка воздуха, в ее маленькой гостиной негде было поставить ни письменного стола для занятий, ни шкафчика для книг.
Никогда, ни при одном из своих распоряжений брат не спрашивал ее мнения, ее совета, не сообразовывался с ее удобством или ее желанием, никогда не замечала она в его обращении с собой братской ласки, стремления сблизиться, подружиться с ней. Живя в доме дяди, Маша не привыкла к доброте окружающих, но тех окружающих она и сама не любила, от них она хотела одного – чтобы они не обижали ее, оставили ее в покое. Брата же, напротив, она с детства привыкла любить, она прощала ему все его недостатки, она от души хотела его дружбы, и холодность его мучила ее. В большом, многолюдном городе бедная девушка чувствовала себя совершенно одинокой.
У Федора Сергеевича были знакомые, но по большей части люди уже немолодые, очень богатые и важные, смотревшие на нее покровительственно. С ними она не могла сойтись, она даже очень неохотно выходила из своей комнаты, когда они приезжали, выходила только в угоду брату, требовавшему, чтобы она принимала его гостей и была с ними как можно любезнее. Федор Сергеевич сам выезжал очень много, но никогда не звал сестру с собой на балы и вечера к своим знакомым.
– Ты не умеешь танцевать, – ответил он ей один раз, когда она спросила, нельзя ли ей ехать с ним. – Мне неловко будет за тебя, и потом, чтобы ездить со мной, тебе придется тратить слишком много денег на наряды. Это невозможно.
После такого ответа Маша, конечно, никогда больше не просила брата взять ее с собой. Как она радовалась в это время, что около нее была Любочка! По крайней мере, хоть было ей с кем поговорить по душам, хоть не совсем она была одна в этом чужом для нее доме.
Первое время Маша приписывала холодность и жесткость брата его нелюбви к ней и сильно огорчалась этим. Но скоро она заметила, что он жесток не с ней одной. Она услышала, как он строго приказывал лакеям выгнать бедную старушку, получавшую от его дедушки небольшую ежемесячную пенсию и приходившую выпрашивать продолжение этой пенсии. Войдя один раз в кухню, она застала кухарку в слезах и узнала, что она нечаянно разбила какую-то дорогую вазу, за что барин вычел с нее месячное жалованье, хотя очень хорошо знал, что этим жалованьем бедная женщина содержала больного мужа. Маша попробовала вступиться за нее, но брат перебил ее на первых же словах.
– Мне нет никакого дела до того, на что прислуга тратит свои деньги, – сказал он своим обыкновенным холодным, решительным тоном, – если я позволю ей бить и ломать мои вещи, у меня скоро ничего не останется.
– Но ведь ты же богат, Федя, десять рублей для кухарки очень большая сумма, а ты часто и больше тратишь на пустяки.
– Очень может быть; эти деньги мои, и я трачу их на свои удовольствия, до других мне дела нет!
Скоро Маша убедилась, что брат действительно не намерен тратить свои деньги для кого бы то ни было, исключая себя. В самый первый день Нового года она получила письмо от Левы. Лева писал очень редко, раз или два в год, не больше, и Маша всегда с одинаковым нетерпением ждала от него весточки. На этот раз, впрочем, письмо его скорее огорчило, чем обрадовало ее.
Милая Маша!
Не помню, сообщал ли я тебе, что наш старый хозяин умер нынче осенью. Завод перешел в руки его старшего сына. Новый хозяин завел и новые порядки: строгости у нас пошли непомерные. Особенно не понравилось ему мое положение: ты знаешь, что старый хозяин кормил меня лучше, чем едят простые работники, давал мне комнату в своем доме и доставлял возможность кое-чему учиться. Теперь этого ничего нет. Я работаю, ем и живу как простой работник, даже один из самых бедных работников, так как жалованье мне платят самое маленькое. Порядочное обращение с людьми наш хозяин также считает лишней роскошью.
Одним словом, жизнь моя здесь так отвратительна, что я решил было, не ожидая окончания срока моего контракта, бежать куда глаза глядят; я это и сделаю, если не удастся устроиться, как я хочу. Дело в том, что племянник старого хозяина, мой бывший товарищ по гимназии, собирается с весны основать с одним своим приятелем собственный небольшой завод и зовет меня к себе в компанию. Чтобы сделаться компаньоном, мне нужно иметь две тысячи рублей. Я писал об этом отцу и просил у него денег. Вчера получил от него ответ; он сообщает, что, к сожалению, ничего не может для меня сделать: милый братец, Володинька, изволит играть в карты и проиграл нынешнюю зиму такую сумму, что почти совсем разорил отца.
Я был, признаться, в отчаянии, получив это письмо: все мои мечты устроить как-нибудь свою жизнь сразу рушились. Но тут я вспомнил, что твой брат получил огромное наследство. Я, конечно, ни за что не захотел бы принять от него подарка, но, может быть, он согласится дать мне в долг две тысячи рублей. Предприятие наше верное, и компаньоны мои охотно поручатся ему за меня; года через 4 или 5 я возвращу ему его деньги с процентами.
Не пишу ему сам, потому что не умею просить; ты лучше сумеешь объяснить ему все: тебе же нечего объяснять, ты сама поймешь, как важно для меня получить эти деньги. Моя теперешняя жизнь невыносима, и так или иначе я должен покончить с ней.
Твой брат Л. Г.
«Бедный, бедный Лева, – подумала Маша, прочитав это письмо и чувствуя, как слезы наворачиваются на глазах. – Уж, должно быть, очень плохо ему пришлось, если он, такой скрытный и гордый, жалуется на свою жизнь, просит помощи. Конечно, Федя не откажет ему. Что значат две тысячи при его богатстве!»
Она тотчас же отправилась с письмом в руке в кабинет брата и рассказала ему, в чем дело, стараясь как можно трогательнее представить положение Левы и необходимость скорей оказать ему помощь.
– Что же тебе от меня-то нужно? – холодно спросил Федя, выслушав ее.
– Как что? – удивилась Маша. – Да разве ты не понимаешь: он просит денег в долг, ему нужно две тысячи рублей.
– И ты воображаешь, что я могу раздавать свои деньги всякому, кто у меня попросит? Много мне самому останется!
– Да разве это значит всякому, Федя! Ведь он же тебе родной, ведь ты же знал его с детства!
– Я знал его за негодного мальчишку, и он до сих пор остался таким же негодяем! В детстве он не хотел учиться, теперь не хочет работать, лентяй!
– Не брани Леву! – щеки Маши покрылись краской гнева. – Он совсем не негодяй, он, может быть, лучше тебя самого.
– А лучше, так нечего ему и лезть ко мне, – все так же холодно ответил Федор Сергеевич. – Прослышали, что я стал богат, так все, небось, вспомнили меня! Мне ведь деньги также не даром достались; стану я их раздавать всяким бездельникам!
Маша чувствовала, что с языка ее готов сорваться целый поток упреков брату, что она не в состоянии владеть собой, и потому поспешила уйти в свою комнату. Она была возмущена до глубины души. Никогда, никогда не ожидала она от брата такой скупости, такой жестокости!
Тут сразу пришли ей на память разные мелкие случаи из их домашней жизни, которые она до сих пор оставляла без внимания. Вспомнилось ей, как часто, как много тратит брат для своих собственных удовольствий, для удовлетворения своих прихотей и как он расчетлив всегда, когда приходится помогать другим. И сердце ее сжалось: то, что ей иногда смутно представлялось и что она отгоняла от себя как несправедливую мысль, было правдой – ее брат черствый эгоист, думающий, заботящийся о себе одном.
Тяжело, невыразимо тяжело было для Маши убедиться в этом! Ей так хотелось любить брата, так хотелось уверить себя, что он холоден только по наружности, что сердце у него доброе. В первые минуты печаль о том, что она так ошиблась в Феде, заставила ее даже забыть о полученном письме. Но когда она снова вспомнила о нем, вспомнила о бедном Леве, вероятно, с нетерпением ожидавшем ее ответа, она почувствовала мучительную тоску.
«Что я напишу ему, – думала она, в волнении расхаживая по комнате. – Неужели написать, что ему не на что надеяться, что он может делать с собой, что хочет, никто не поможет ему… Нет, это невозможно! Я должна что-нибудь сделать для него… Господи, как я глупа! Да ведь у меня же есть свои деньги!» – Маша остановилась, и все лицо ее так заметно просияло, что Люба, с беспокойством следившая за всеми ее движениями, не могла удержаться от вопроса:
– Маша, что с тобой?
Маша весело засмеялась.
– Да я вот все ходила да ломала себе голову, как бы помочь Леве, – ответила она, – а ведь у меня есть свои деньги, я завтра же могу послать ему две тысячи рублей.
– Из твоих денег, Маша? Да ведь у тебя их и без того немного? Ты столько тратишь здесь на меня! А ведь на остальные ты хотела устроить что-нибудь, чтобы нам жить одним, без Феди.
– Ничего, милая, как-нибудь устроимся! Нельзя же не помочь Леве! Ведь ты читала его письмо?
– Маша, какая ты добрая! – воскликнула Люба, обнимая свою кузину.
На другой же день Маша написала своему двоюродному брату очень ласковое письмо; чтобы не оскорбить его, она не сообщала ему, как Федя принял его просьбу, но просто предлагала ему принять деньги от нее, уверяя, что деньги эти в настоящее время ей вовсе не нужны и что она очень рада оказать ему услугу.
Первое время Маша и в самом деле не думала, что деньги могут понадобиться ей самой, и радовалась, мечтая о том, как хорошо устроится Лева благодаря ее помощи. Но вскоре ей пришлось пожалеть о том, что она хоть вполовину не так богата, как ее брат.
Петербургский климат оказывал дурное влияние на здоровье Любы; несмотря на все попечения сестры, она явно чахла. Маша обратилась за советом к докторам, они прямо объявили, что ей не перенести петербургской осени, что ее необходимо везти за границу или хоть в деревню, в более теплый климат.
Маша положительно не знала, что делать, на что решиться: ее денег хватало на то, чтобы им вдвоем прожить года два за границей, – но что же они будут делать после? Им придется вернуться назад без гроша в кармане и жить уже совсем за счет Феди. Это была далеко не приятная будущность. А между тем, что же делать? Неужели дать зачахнуть бедной девушке? Маша решила обратиться к брату не за помощью – после его отказа Леве она считала это напрасным, – а просто за советом.
– Мне кажется, тут и думать нечего, – ответил Федя, внимательно выслушав все, что говорила ему сестра. – Отошли ее назад к ее отцу, вот и все!
– Федя, да разве ты не помнишь, как неприятна жизнь в доме дяди? Неужели ты серьезно советуешь мне отослать туда Любушку?
– Да что ж тут делать? Не можешь же ты целый век возиться с ней? И так ты уж делала для нее гораздо больше, чем следовало!
Маша не возражала больше. Она чувствовала, что не услышит от брата совета, который могла бы исполнить, и, не говоря ему ни слова, принялась сама придумывать, как устроить и свою, и Любочкину жизнь.
Глава X
Школьная учительница
Зима. Снег густым слоем покрывает поля и луга. Вдали от железных дорог и проезжих путей, среди невысоких пригорков и густых лесов раскинулось большое село. Почти посредине этого села возвышается домик, отличающийся от обыкновенных крестьянских изб только несколько бо́льшим простором, чистотой и более светлыми окнами. В этом доме помещается сельская школа.
Стоит отворить дверь, которая ведет с улицы в широкие полутемные сени, как нас поразит нестройный гул нескольких десятков детских голосов. Из сеней дверь направо отворяется в большую, светлую комнату. Стены этой комнаты не оклеены обоями и даже не оштукатурены, пол в ней некрашеный, она заставлена простыми белыми деревянными столами и такими же скамейками. На этих скамейках сидит десятка четыре крестьянских ребятишек; одеты они бедно, руки и лица их далеко не безукоризненной чистоты.
Вообще, школа с первого взгляда поражает нас как бы отсутствием порядка: дети не сидят чинно, вытянувшись в струнку, не ожидают в почтительном молчании вопроса учителя, они даже не все заняты одинаковым делом; перед некоторыми из них открыты книги; они читают и, видимо, не умея еще читать про себя, выговаривают слова вполголоса, часто обращаются к соседям за объяснением непонятного, смеются над выражениями, которые представляются им забавными, делают свои замечания на прочитанное.
Двое мальчуганов до того углубились в свое занятие, что, казалось, забыли все окружающее: они заткнули уши руками и читают почти совсем громко; трое других, привлеченные интересом их чтения, побросали свои книги и слушают их, затаив дыхание. Другие дети пишут; они старательно выводят на досках крупные буквы, у многих похожие на какие-то каракули, и при этом часто останавливаются, делают какое-нибудь замечание насчет своей или чужой работы. Около большой черной доски, висящей на одной из стен комнаты, стоит кучка детей. Школьная учительница объясняет им какую-то арифметическую задачу, они внимательно слушают, беспрестанно прерывают ее вопросами и силятся сами повторить ее слова, чтобы доказать, что поняли объяснения.
Дверь в соседнюю комнату отворяется, и на пороге ее показывается высокая, стройная молодая девушка.
– Два часа давно пробило, Маша, – обращается она к учительнице, – пора тебе кончать!
– Слышите, дети, – провозглашает учительница, стараясь говорить как можно громче, чтобы все дети услышали. – Пора кончать, покажите мне свое писание, да и по домам!
– Тетенька, подожди, – жалобным голосом просит один белоголовый мальчуган, – дай дочитать сказочку, так занятно написано.
– Дочитывай, дочитывай, Петруша, – ласковым голосом отвечает учительница, – я тебя не гоню.
Десяток ручек протягивается к ней с исписанными досками. Одних она хвалит, другим говорит печальным голосом:
– Вот ты опять не постарался, завтра придется тебе писать то же самое!
Третьего поощряет, замечая:
– Ну, ничего, уж лучше идет, еще немного постараешься, так и совсем будет хорошо!
Шумная ватага детей выбегает из школы и рассыпается по деревне, спеша по домам пересказать маленьким братишкам и сестренкам, матерям и старым бабушкам все, что было рассказано и прочитано в школе. Петруша выходит после всех. Он не догоняет товарищей, он не бросает снежков, он не скользит по замерзшим лужам, как они. Он идет, опустив голову и о чем-то призадумавшись: прочитанный рассказ, видимо, произвел на него сильное впечатление, зародил в нем какие-то новые мысли. Маленькой головке трудно справиться с этими мыслями, но мальчик не отгоняет их; по серьезному выражению его личика видно, что вслед за ними пойдут другие, третьи, и мальчуган уже не будет больше смотреть бессмысленным ребенком на все окружающее…
Проводив детей, учительница – вы, конечно, догадались, что это была наша старая знакомая Маша, или Марья Сергеевна Гурьева, – вышла в свою комнату. Комната эта, помещавшаяся рядом со школой, была просторна и светла, но меблирована совсем просто. Темная шерстяная перегородка разделяла ее на две части: в одной, меньшей, стояли две кровати, небольшой комод и платяной шкаф; другая, большая, играла, по-видимому, роль и гостиной, и кабинета, и столовой. У одного из окон ее стоял обеденный стол, около которого хлопотала также наша старая знакомая, Любочка. Полтора года спокойной, здоровой жизни очень изменили ее: она значительно пополнела, на щеках ее появился румянец, глаза ее глядят бодро и весело.
– Знаешь, Маша, – сказала она, уставляя приборы на столе, – как я далеко сегодня ходила: я была в Прохоровке, у столяра: его жене лучше, она скоро совсем выздоровеет.
– В Прохоровке? Это ты, значит, прошла больше пяти верст пешком? И не устала?
– Как видишь, нисколько. Ведь я же теперь совсем здорова! Столяр просит тебя принять в школу его двух сыновей.
– Что же, отлично! Только они ведь еще маленькие, как же им ходить в такую даль.
– Ничего, им так хочется учиться! Как тебя все хвалят, Маша! Старик Сидор говорит: «Мы сначала боялись посылать ребят в школу, думали, только баловаться будут; а теперь рады-радешеньки, видим, что Марья Сергеевна подлинно учит их уму-разуму»; а Матрена, кузнецова жена, хотела прийти сама благодарить тебя, говорит: «Прежде сообра́зу никакого не было с мальчишкой, такой был озорник, а теперь совсем другой стал, придет домой – книжку читает, сестре маленькой рассказывает что-нибудь, да так толково, что заслушаешься».
Марья Сергеевна краснела и смеялась, слушая эти похвалы; они, видимо, доставляли ей большое удовольствие.
Сестры сели за стол. Их единственная прислуга, толстая Марфа, подала им обед, состоявший из двух простых, но вкусно приготовленных кушаний, за которые они принялись с большим аппетитом. Не успели они доесть последнего, как Любочка вскочила с места:
– Господи, какая я ветреная! – спохватилась она. – Совсем забыла, что кузнец ездил сегодня утром в город и привез тебе письмо. Куда я его засунула? Да, вот оно!
Она подала сестре письмо. Получение писем в деревне всегда доставляет необыкновенно радостное волнение. Марья Сергеевна взяла нетерпеливой рукой пакет.
– Это от Феди, вот странно, он больше года не писал! – воскликнула она и принялась громко читать.
Милая Маша!
Я не скрыл от тебя, как огорчил и даже раздражил меня твой внезапный отъезд из Петербурга и тот странный образ жизни, который ты себе избрала. Надеюсь, что полуторагодовой опыт доказал тебе всю нелепость твоего выбора и заставил раскаяться в нем.
Если это так, у тебя еще есть возможность отказаться от своего безумного намерения проводить жизнь в глухой деревне. Мне представился на днях случай очень выгодно купить большой дом, который при разумном управлении принесет мне немало дохода. Вследствие этого у меня еще прибавилось хлопот, и мне было бы очень приятно иметь подле себя такую помощницу, как ты.
В настоящее время мое состояние позволит доставить тебе более удобную и веселую жизнь, чем та, какую ты вела при первом приезде в Петербург. Круг моего знакомства значительно расширился, так что тебе, вероятно, нетрудно будет найти в числе моих знакомых людей себе по душе.
Подумай о моем предложении, сестра, подумай серьезно. Теперь я вполне дружески и искренно предлагаю тебе разделить мою спокойную и богатую жизнь, но не знаю, соглашусь ли я когда-нибудь повторить это предложение, если ты ответишь на него отказом, если ты не согласишься немедленно бросить ту нелепую, можно сказать, унизительную жизнь, какую ты ведешь в настоящее время.
Прощай, не торопись с ответом, впрочем, кажется, тебе нечего колебаться.
Любящий и жалеющий тебя брат Ф.
По прочтении этого письма в комнате несколько минут господствовало молчание. Марья Сергеевна отклонилась на спинку кресла и задумалась; Люба тревожно следила за выражением ее лица. Первая заговорила Люба.
– Ну, что же, Маша, – сказала она, стараясь придать голосу своему спокойное выражение. – Поезжай в Петербург, обо мне думать нечего, я поеду к Леве, он будет очень рад, если я соглашусь пожить у него на заводе.
– А мои здешние ученики? А наши мечты о том, как с будущего года школа увеличится и ты будешь помогать мне? Я все это брошу и поеду – зачем? Помогать Феде наживать деньги? Да он это и без меня отлично умеет!
Марья Сергеевна была, видимо, взволнована, она встала с места и большими шагами ходила по комнате.
– Ты все говоришь о других, Маша, – заметила Любочка. – Отчего же тебе не позаботиться о себе самой, не пожить для себя, для собственного удовольствия?
– Не понимаю я, – воскликнула Марья Сергеевна, – как это так, жить для собственного удовольствия? Разве мне не доставляет удовольствия, что ты стала теперь совсем крепкой и здоровой? Разве мне не доставляет удовольствия, когда я вижу, что мои ученики начинают любить учение, что в них появляется любознательность, что, может быть, благодаря мне они сделаются умными и смышлеными людьми? Неужели ты думаешь, что вкусный обед или богатая комната в доме Феди доставят мне больше удовольствия? Ты посмотри только, как я здесь растолстела, какая я стала румяная и веселая, разве всякий, взглянув на меня, не скажет, что я живу в свое удовольствие?
– Но ведь ты же сама иногда находишь, Маша, что не худо бы нам иметь хоть несколько знакомых из людей образованных?
– Что ж, это правда, только это все же не такое большое неудобство, чтобы из-за него стоило бросать нашу хорошую, счастливую жизнь. Пусть Федя думает обо мне, что хочет, пусть он жалеет меня, а я считаю себя счастливей его и ни за что на свете не стану жить «в свое удовольствие» так, как он.