-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Даниил Лукич Мордовцев
|
| Чародеи и чародейки на Руси (сборник)
-------
Д.Л. Мордовцев
Чародеи и чародейки на Руси
Очерки из русской истории

Русские чародеи и чародейки [1 - Материалами для составления этой статьи служили: 1) дело по уведомлении Вольского земского суда о крестьянской женке Прасковье Васильевой, судящейся за чародейство (по описи № 110, началось в 1786 году); 2) дело по уведомлению камышинского нижнего земского суда о малороссиянке Аграфене Архиповой, судящейся за чародейство (по описи № 15, нач. 1793 г.); 3) дело о намерении сердобскою посадскою женкою Василисою Волынкиной к окормлению мужа своего и о давании сердобскою посадскою женкою Аграфеной Семеновой ей, Волынкиной, чемеричных корней (по описи № 322, нач. 1793 г.); 4) дело по уведомлению аткарского городового магистрата о посадском Иване Полякове, судимом за чародейство (по описи № 443, нач. 1795 г.; 5) дело по доношении саратовского городового магистрата о саратовском купце Даниле Смирнове и посадском Петре Иванове Ясыркине, судимых за чародейство (по описи № 457, нач. 1795 г.). Все эти дела извлечены нами из старого архива саратовского совестного суда.]
Хотя история русского народа и не представляет такого обилия тех возмутительных общественных явлений, коими ознаменовался переход Западной Европы от старых языческих верований и общественных порядков к новым мировоззрениям и новым порядкам, однако аналогичность явлений, которыми всегда сопровождается борьба старого и отжившего с новыми требованиями жизни, как в Западной Европе, так и в Pocсии, поразительна.
Костры, на которых вместе с такими людьми, как Гус, жгли ведьм и всяких «лихих баб» (Нехеп), настолько же освещали старой Европе путь к новой жизни, насколько виселицы, на коих вешали деятелей русской понизовой вольницы, и плети, коими секли «лихих баб» чародеек за колдовство и ведовство, стоят как бы печальными вехами при дороге, по которой русский народ не в меру медленно шел к новой жизни, к искомому, но все еще не найденному благосостоянию.
Влияние «лихих баб»-чародеек прошло через всю историю русского народа, и он до настоящего времени не может от них отрешиться, хотя, подобно тому как это было и на Западе, по временам и обращал на них всю свою ярость. Об этих случаях народной расправы с чародейками неоднократно упоминают русские летописцы. Так, избиение «лихих баб» было, в 1024 году, по случаю голода в Суздальской области. Явились кудесники и начали «избивать старую чадь бабы», объясняя народу, будто бабы держат у себя «гобино и жито» [2 - По М.Н.Тихомирову: Слово «гобино» обозначало изобилие или урожай. Известны были в том же значении слова «гобь», «гобьзина» – изобилие, урожай. В ранних русских памятниках слово «гобино» связывалось обычно с урожаем хлеба, овощей или плодов. Это позволяет сделать вывод, что и летописное «гобино» 1024 г. – по преимуществу хлебный урожай. Поэтому слово «жито» является нужным дополнением к слову «привезоша» (привезли). Перед нами земледельческая среда, которая живет в зависимости от хлебных урожаев, погибает от голода, когда бывает плохой урожай – «гобино», оживает, когда привозят «жито», хлеб, из другой страны». (Древняя Русь)] и сводят на землю голод. Тогда народ пошел на поголовное избиение баб, так что эту бойню едва мог остановить Ярослав. Более значительное избиение баб-чародеек записано под 1071 годом. В Ростовской области был голод. Явились волхвы и говорят: «Мы знаем кто урожай держит». И пошли по Волге, указывая на «лучших» женщин, говоря: «Вот эта держит жито, а эта мёд, а эта рыбу, а эта кожи». Народ сам приводил к волхвам жен, сестер, матерей. Волхвы ловко прорезывали у несчастных женщин за плечами и вынимали оттуда либо жито, либо рыбу, либо белку. И опять началось избиение баб. Даже образованные люди старого времени верили, что «паче женами бесовская волшвления бывают» и что «в родех мнозех все жены волхвуют чародейством, и отравою, и иными бесовскими кознями, мужчины же редко прельщаются дьяволом. В 1548 году царь Иван Васильевич утопил ночью в Москве-реке нескольких «лихих баб».
Вот несколько русских процессов о «лихих бабах» конца XVIII века.
//-- I. --//
В 1786 году, на крестьянском сходе экономической деревни Глотовой, Вольской округи, Саратовского наместничества, одна крестьянка, женка Прасковья Васильева Козырева, всему мирскому сходу объявила, что «она чародейка и через чародейство разные люди ею заражены припадочною болезнью, которые и теперь оною одержимы».
По мирскому приговору всей деревни, чародейка прислана была под караулом в город Вольск [3 - Вольск – город (с 1780) в России, административный центр Вольского района Саратовской области. Расположен на правом берегу Волги.]. Это была женщина лет сорока пяти.
Власти города Вольска приняли Козыреву действительно за чародейку и обратили на это дело особенное внимание. Так как «на ту женку преступление показано немаловажное, а в приводном доношении (при котором Козырева была прислана в Вольск) не означено, какие люди по чародейству находятся в болезни и какое та болезнь имеет действие, тако ж по какой причине женка Васильева учинила признание», то решено было «взять ясное на письме показание» со старосты деревни Глотовой, привезшего чародейку в город.
Староста дал такое письменное объяснение: «На святую Пасху нынешнего года вдова оной деревни Елена Степанова, пришед неведомо почему в беспамятство, кричала, что вышеупомянутая женка Васильева сделала ей по сердцам на принесенном доёмном [4 - Доимать или донимать; донять что, добирать недонятое, собирать остальное; говор. о долгах, о податях, пошлинах. Донимать кого, преследовать поделом или нападками до последней крайности; дойти, доехать кого, добраться до кого. Я тебя дойму, или займу да дойму, угроза.] масле вред». Староста тотчас же призвал обвиняемую на сход и при всем обществе спрашивал ее, действительно ли она испортила Елену Степанову. Но Козырева «никакого признания не сделала».
После этого прошло несколько дней. 10-го мая оказалась в деревне еще одна испорченная. Это была крестьянка Акулина Дементьева, которая «таким же образом яко безумная крича, выкликала на ту ж Козыреву». «Почему (показывал староста) всё-де общество, пришед в сумнительство, послали с известием о том в село Барановку к волостному голове Ивану Дмириеву, сыну Гущину, а после посылки еще третей человек, показанной Акулины деверь, Евдоким Васильев начал чинить неблагопристойные поступки и в безумстве выговаривал всенародно, что та ж Козырева неизвестно почему причинила сердцу его нестерпимый вред и при том посадила ему во внутренность нечистого духа».
События эти казались до того важными, что местное начальство, действительно, явилось в Глотовку. Это был голова Гущин. Он тотчас же приказал собрать сход. Приведена была и Козырева. Сход приговорил: «Просить господина экономии директора Агарева, чтоб таковую злодейку повелел из жительства куда вывесть».
Но тут случилось неожиданное обстоятельство. «В то ж самое время вышеоглавленная женка Акулина Дементьева, прибежав на сход и в беспамятстве якобы от посаженного в нее тою Козыревою нечистого духа дерзко говорила, чтоб ту Козыреву ударить плетью три раза, и тогда-де она во всем признается». Сход сначала усомнился было, приводить ли в исполнение проект Акулины Дементьевой; однако порешили попробовать. «Почему, хотя-де та женка и видима была яко безумная, но для любопытства и удостоверения общество смелость возымело к тому приступить, и ударили ее три раза плетью».
После такого испытания чародейка повинилась, «что подлинно в вышеупомянутых людей ею посажены дьяволы, и в то же время, как она призналась, того же жительства крестьяне Алексей Симеонов с женою Афимьею Трофимовою и с сыном Степаном, снохою Настасьею Григорьевою, Иван Савельев с женою Матреною Ивановою, Степан Васильев с племянницею Марьею Федоровою, Филипп Васильев с женою Анною Леонтьевою и малолетним сыном Тимофеевым, Афанасия Иванова жена Анна Григорьева, Михайлы Степанова две снохи Акулина Павлова и Наталья Григорьева, вдовы Дарьи Федоровой сноха Авдотья Иванова, Михайлы Никифорова жена Палагея Андреева, сноха Марья Михайлова, Артемья Михайлова жена Агафья Иванова, Федор Алексеев с женою Варварою Петровою, Степана Петрова дочь Ульяна, Степана Матвеева жена Василиса Иванова да священника Николая Петрова жена Федосья Федорова, таким же образом, как и прежде упомянутые, в беспамятстве кричали, будто бы от посаженных в них женкою Козыревою нечистых духов, бегали и делали всякие приличные одним только безумным непристойности, и всех оных женка Козырева просила собрать к себе для излечения, кои с великим трудом, понеже каждого не можно было удержать и пяти человекам, и собраны, и из них женка Акулина Дементьева, подойдя к Козыревой и называя ее матерью, опросила о излечении всех беснующихся, а та Козырева, подходя к каждому беснующемуся, била слегка правою рукою наотмашь в темя, отчего они и сделались кроткими и смирными. Потом велела всем им кланяться ей в ноги, и кланялись в правую ногу по два раза, а в левую по одному, и при том говорили: «Прости нас, наша мати». А она, положа их вниз лицом и сама также лежав несколько времени, шептала неведомо что, а встав, велела в последний раз себя повеселить. И по приказанию её, из числа безумных, вышедши две женки, Акулина Дементьева и Анна Григорьева, плясали и прыгали и свистали, а после женка Козырева крестьянам говорила, чтоб как на дорогах, так и на улицах не довольно людей, но даже и скота не было, дабы от выходящих из людей дьяволов не могло произойти какого вреда».
Но чародейка не остановилась на этом. «Вышедши за присмотром некоторых обывателей в поле, Козырева стала махать руками и кричала: «Выходите из рабов все нечистые духи и идите в тартарары под кумову кровать». От коих её слов, опричь Акулины Дементьевой, Афимьи Трофимовой и попадьи Федосьи Федоровой, все прочие и пришли в чувствие, а в тот же самый час, по неведению происходящего, ехал навстречу женке Козыревой с поля верхом на лошади оного жительства крестьянский сын Дмитрий Иванов, и под ним лошадь неведомо отчего упала, а он, придя в чрезвычайный страх, оставя ту лошадь, едва мог прибежать в жительство, что-де и примечательно, что произошло по речам женки Козыревой от вышедших из людей нечистых духов. Потом женка Козырева всех исцелившихся послала по домам, веля помолиться Богу и положить по сту поклонов, чтоб нечистые духи не могли снова в них вселиться. А женка Дементьева говорила «что из неё нечистый дух еще не вышел, и в дом идти опасалась. Женка же Козырева прошлась опять в поле до первого перекрестка. Но как они усомнились, чтоб она не могла бежать, то и сковали ее в железа, а в железах она уже не пошла, и как наступил уже тогда вечер, то и посадили её скованную за караулом ночевать. Поутру ж она, Козырева, призналась, что у крестьянина Михайлы Степанова и у вдовы Аграфены Васильевой испортила двух дворных собак, да у вдовы ж Елены Степановой свинью, и велела оных убить, а если-де кого они укусят, тот непременно умрет, и как свинья гналась за оной Степановою, чтоб ее укусить, то обыватели, опасаясь, чтоб и в самом деле от того не было какого вреда, как оную, так и собак убили. И та женка Козырева просила, чтоб послать за окружными священниками для чтения над беснующимися и исцелившимися евангелия, чтобы не могли войти в них нечистые духи. Почему через нарочно посланных и вызваны были священники из сел Комаровки Петр и Андрей Ивановы, из Березников Егор Иванов, и как пришли к часовне, куда и женка Козырева, будучи приведена, просила, чтоб который-нибудь из тех священников принял ее на исповедь; однако, никто на то не согласился. А женка Козырева при всех священниках всенародно каялась и говорила, что она блудница, еретица, отреклась от Сына Божия, от Пресвятыя Богородицы, от сырой земли, от солнца, от луны, от неба, от леса, от травы, от воды и от своих родителей и, скидая с себя крест, клала под пяту. Посему священники, освятя воду, кропили всех бесновавшихся. Но как остальные вышеупомянутые тут же не исцелились, а женка Козырева неотступно просила об отпуске ее в поле для исцеления остальных, то и была она отпущена, а по ней скоро неведомо каким образом неприметно исцелились женка Акулина Дементьева и Афимья Трофимова. Но как женка Козырева долго не возвращалась, то за нею и послана была погоня и найдена она в селе Комаровке, а по привозе в Глотовку привезена была в дом священника Николая Петрова, коего жена еще не исцелилась и, ставши к дверям лицом, неведомо что шептала, а потом вслух говорила: «Выдь, нечистый дух, из рабы Федосьи», – и махала рукою из избы, и вышедши в сени, то ж делала, опять вошедши в избу, велела попадье, сойдя с постели, на коей она лежала, сесть к печному окну, и как её туда посадили, то сделалась ей потягота и зеванье, а после спала беспросыпно целые сутки и, по-видимому, уже тою болезнью не страждет». – Затем чародейка и была представлена в Вольск.
Вот что написал староста деревни Глотовки. Власти города Вольска должны были тоже начать с допроса чародейки. Призван был священник для увещевания Козыревой.
«По довольном священника увещевании, чародейка показала (приводим целиком это оригинальное показание, характеризующее и эпоху, которая еще так недалеко от нас отошла, и людей, дети и внуки которых еще живы): «Прасковьею меня зовут, Васильева дочь, по муже Козырева, от роду мне сорок пять лет, грамоте читать и писать не умею, на исповеди и у причастии святых тайн была назад тому года с четыре, во время болезни моей, села Комаровки у священника, а как его зовут и по отечеству не знаю, вольской округи, новопоселенной деревни Глотовки из вышедших из села Березников экономических крестьян [5 - Экономические крестьяне – в России во второй половине XVIII века категория государственных крестьян, образовавшаяся после проведения Екатериной II в 1764 году секуляризационной реформы из бывших монастырских и церковных крестьян.] Трофима Родионова сына Козырева жена, за коим в замужестве лет с двадцать семь, и прижила с ним в оной уже деревне Глотовке шестерых детей, пять сыновей и одну девку, кои ныне все вживе.
«После отца своего, села Березников экономического крестьянина Василья Михайлова, и матери своей, Ксеньи Семеновой, кои померли почти в одно время, осталась я, как после изестилась, пяти лет, и принята по смерти их бабкою моею, отцовою матерью, вдовою Степанидою Васильевою, а брат мой, оставшийся после родителей, Степан, жил по разным людям. И у той бабки своей жила я более десяти лет, и по взросте работала как на нее, так и на разных людей разную работу, как-то: толкла, молола хлеб, платье мыла и воду носила, а до смерти ее не знала, что она колдунья, и до смерти ж её с год зачала она, бабка моя, хворать, а с полгода хворавши, призвала, будучи наедине, меня и говорила мне, что она владела дьяволами, коих-де нет десятка и с три, и их-де посылала она на работу – вить песок и рассеивать оный, в разных людей для мучения, а от кого их получила и каким образом – не сказывала. А как-де я умираю и владеть ими некому, то-де возьми их себе и владей ими. На что я по глупости, бывши тогда пятнадцати лет, согласясь, сказала ей, что я их возьму. А она мне тогда говорила и учила меня отрекаться сперва от земли, от лесу, от отца и матери и от Бога. И вышедши из избы в сени со мною, та бабка моя велела мне стать от сенных дверей налево, почему я и стала. А бабка, взявши с полу старую, неведомо какую, будто круглую щепку, кинула мне под ноги, на кою я и стала. А в то время был на мне и крест Христов. И ставши говорила: «Отрекается раба Прасковья от сырой земли, отрекается раба Прасковья от лесу, отрекается раба Прасковья от отца и матери, отрекается раба Прасковья от Бога». По сих словах, вынувши бабка из-под ног ту щепку, бросила в растворенные сенные двери на двор, в небольшую, бывшую неведомо отчего яму, и после сего той щепки я не искала и никогда не видала.
«И в то ж время увидела я стоявших на полу двадцать пять дьяволов, из коих были двое, имеющие головы, тело и лица наподобие человеческих, только от самой головы до поясов одеты черными и весьма скверными волосами, головы без рогов, а вместо рук были небольшие крылья, наподобие белых будто, но скверны ж, такие как у летучей мышки, а с поясов зады голые, так как совсем коровьи, только собачьи лапы, а сзади с собачьими же хвостами; а из других двадцати трех, двадцать один были мужчины, со всем человеческим образом, лицо у коего белое, у иного смуглое, без бород, только дьяволов у десяти на головах волосы были не стриженые, а у последних острижены по-крестьянски, трое были в черных крестьянских худых, изорванных и заплатанных кафтанах и в изорванных же черных портках, не обутые, без рукавиц; a прочие были в одних, видно белых, загрязненных рубахах и портках, без рукавиц же и без обуви, и ни на одном из них ни шляпы, ни шапки не было, и в руках ничего у них не было, последние были – первая баба совсем в человеческом образе, на голове волосы раскосмачены и ни чем не покрыты, лицом смугла, рубаха на ней бела и замарана, холстова, сшита по мордовскому манеру, застегнут ворот лыком или мочалом – не не упомню, не подпоясана, руки и ноги голые; вторая девка, волосы также раскосмачены, лицо и рубаха такие ж и ногами и руками такая ж.
Как же скоро я их увидела, то первые два дьявола, ничего мне не говоря, пропали, и после я их не видела никогда. На всех же оных крестов не приметила есть ли или нет. И при том бабка моя сказала мне: «Вот тебе черти. Владей ими, а когда придут, посылай их на работу, куда вздумается». А о женщинах сказала, что старая девке мать, а последняя её дочь, а больше ничего не говорила.
«А показанные дьяволы, ничего не делая, сказали мне: «Мы – твои дьяволы. Посылай нас, раба, на работу». Почему я, по научению бабки, сказала им, чтоб они шли туда, откуда взяты – считать песок и вить из оного веревки, и чтоб по окончании оной работы явились ко мне. По сем они все в двери и вышли. А по их выходе я испужалась, и приключилась мне болезнь, какая бывает от ушибу, и держала меня три дня. А после того и доныне тем не хворала. А бабка моя с тех пор захворавши пуще, спустя недель пять, умерла. Ходила ж бабка моя в животе всегда в кресте и молилась Богу, а при смерти по своему желанию исповедана и святых тайн приобщена и похоронена при церкви в том селе Березниках, оного села священником Петром, который и ныне вживе.
«После ж посылки дьяволов на работу, они близко двух лет ни один ко мне не прихаживали и я не видела. По смерти ж бабки своей жила я в селе Березниках без мала с полтора года обще с показанным братом моим, иногда прибегая в свой дом. Ходила ж работать по разным людям. Потом жившими в том селе около меня соседями отдана в замужество за показанного мужа моего, и венчаны в том селе Березниках в церкви показанным священником Петром, и перешли в ту деревню Глотовку. Пожив ж с полгода, в бытность мою в доме, когда была одна, пришли опять показанные двадцать три дьявола, в таком же образе, и говорили, что куда я их посылала, они песок пересчитали, а веревки свить не могли, потому что всегда развивается, а сколько по счету оказалось песку, того не сказывали, и просили опять работы. Почему я их и послала на гору, стоящую неподалеку от той деревни, называемую Непутную, считать и рассеивать песок и вить веревки, которой приказ получив, они и ушли. После, чрез полгода пришедши, просили работы, и я послала их опять в ту ж гору, и спустя с месяц опять все пришли и просили работы, и я послала их туда ж. После, года с полтора спустя, опять пришли, и я их опять туда ж послала на два года, после коих как пришли просить работу, пока послала их на год в ту же гору. После году опять туда же послала их на год и один месяц, потом на два месяца, после на четыре месяца, после же на три месяца, а потом более как на год, и после опять на столько же. И посылала их таким образом почти доныне. И назад тому лет с тринадцать, как те дьяволы пришли просить работы, что было осенью, послала я их опять на работу на три месяца в ту ж гору, а из них девку прежде помянутую, о коей бабка сказывала мне, что зовут ее Естифевной, оставя, велела ей взойти в крестьянку той деревни Акулину Дементьеву, которая в нее и взошла, и после того никогда ее уже и не видывали, а та Акулина была доныне здорова. На нее ж злобы я никакой не имела.
«И тем же вечером, пришедши ко мне один дьявол, сказал: как другие пошли на работу, то он от них отшатился и пошел без моего ведома вместе с Естифевной на свадьбу и Естифевна в Акулину взошла, как она была без молитвы, а ему взойти ни в кого не удалось. Почему я и послала его к товарищам работать, и как три месяца прошли, то те двадцать два дьявола, опять ко мне пришедши наедине, просили опять работы, и я их послала туда ж работать на четыре месяца. После также всех их двадцати двух посылала ж на работу, и работали они по срокам в той же горе, не задолго до Пасхи прошедшего года. А в Великий пост на шестой неделе пришедши ко мне с работы все двадцать два дьявола, просили работы, и я послала их в ту ж гору работать на четыре месяца, и они ушли.
А по уходе их, понесла я к крестьянке той же деревни Елене Киселевой постное масло в склянке отдать ей за таковое ж, занимаемое у неё, кое отнеся и возвращаясь домой, на половине дороги попался мне один дьявол из означенных, коего я спросила, зачем он воротился, а он мне сказал, что на работу идти поленился, и просил работы, почему я ему и велела идти в какова-нибудь человека, кого найдет без молитвы; он мне сказал, что-де показанная Елена масло то поставила без молитвы, а я ему и велела в нее взойти, и он от меня и ушел, и после того я никогда уже его не видала. А остальные двадцать один дьявол работали по срокам в том же месте, где и прежде, нынешнего года до шестой неделе. А на оной, в бытность мою дома в избе одной, как муж и дети были на работе, пришли они все на двор к избному окну, и, кликнув меня, говорили мне, что не дам ли я им работу другую, а та-де тяжела. И как они мне уже надокучили и я не знала, как от них отвязаться, то и велела им идти в людей ково без молитвы найдут, а велела всем сидеть смирно. Почему они все от меня и ушли, и до сих пор, кроме одново, никого я и не видала. А на третий день пришедши ко мне наедине на двор, один дьявол говорил, что окромя его все двадцать взошли по одному в разных людей в той деревне Глотовке, кто прямо взлетел мухой, а другие в разных взошли в пойле, кое пили без молитвы, а иные к людям пристали только, где сказал мне поимённо тех людей, в коих дьяволы взошли: Евдокима Васильева, Ефимью – чья дочь, не знает, Ульяну – чья дочь, не помнить, Степана Алексеева, попадью Федосью – чья дочь, не знает же, а прочих поимённо не сказал. А он-де ни в кого не мог взойти, потому что были все с молитвой, и просил меня, чтоб я и его в кого-нибудь послала. А как в то время мимо двора шла крестьянка той деревни Анна Долбина без молитвы, то я ему и велела в нее взойти, а он, отошедши от меня, стал той Долбиной под плечо, и после того ни одного уж их не видела.
«А на святую Пасху нынешнего года из вышесказанных вдова Елена Степанова стала кликать и выкликала на меня. Почему и призвал меня староста той деревни Глотовки Борис Васильев в дом к той женке, где священник Николай Петров над нею читал какую-то книгу и она, Степанова, вырвав у него оную книгу, ударила ею меня, потом таскавши меня за волосы, кричала, чтоб меня выгнали вон. И как староста и священник стали меня про испорченье той Степановой расспрашивать, то я чинила в том запирательство, и попу говорила, что если я в том виновата, то б поставил меня на трое сутки в часовню, после чего меня и отпустили. Спустя немного, призвав меня на сход, все крестьяне стали допрашивать про испорченье Акулины Дементьевой и прочих, и как я на себя ничего не показывала, то, привязав меня к жерди, били немилосердно пинками, палками и кнутьями. Потом, сделав колодку на шею и на руки, повесили меня на воротной столб, но тот упал, после чего посадили меня в железа, в коих и сидела я дни с три. После сего, что со мною делали и каким образом в сей суд представлена – не помню, ибо была в беспамятстве. Более сего показать ничего не знаю. На воровствах и разбоях не бывала, поджогов и смертных убийств не чинила, воровских людей не принимала и не держала и с ними не зналась, людей ничем не окармливала и с подобными себе не зналась, и в сем допросе показала самую сущую правду».
Выслушав это признание чародейки, власти города Вольска рассуждали так: «А хотя признание преступницы и сходствует некоторыми местами с показанием старосты деревни Глотовки; но ни мало вероятия недостойно то, чтоб дьяволу быть непосредственно во власти человека, и он мог бы им повелевать, да хотя б и можно было быть ему в послушании у человека, но привесть его в таковое будто б таким пустым обрядом можно было; но как сей суд (т.-е. суд города Вольска) старался испытать, что болезнь вышеозначенным людям причинена тою Козыревою не ядом ли каким или другими какими вещами, но она с постоянством утверждала, что ничем их не окармливала, а страдали точно от дьяволов, посланных в них от нее – что б, кажется, напрасно на себя нанести никто не захотел, то сей суд за сим более от нее выведывать ничего не может, ибо она уже довольно увещевана, и тем решиться, мнения на то положить не может».
Вследствие такого рассуждения, видя свою некомпетентность в этом непонятном для судей деле, судьи ищут помощи в законе и в учреждении об управлении губерний и находят (гл. 36, стр. 399), что «дела колдунов подлежит отсылать в совестный суд». Но и тут судьи не решаются сделать то, что, по-видимому, велит им закон. «А хотя (рассуждают судьи) по должности нижнего земского суда и следовало преступницу отослать по исследовании уже о всем ее преступлении, но угодно ли cиe будет совестному суду, или и преступница не сделает ли основательного признания, чтоб могло быть почтено справедливости, неизвестно; а можно будет оное учинить по повелению уже совестного суда, и чрез то сей суд избегнет напрасного затруднения».
Наконец, судьи решаются, и чародейка под стражей отправляется в Саратов.
В Саратове, как видно, судьи были несколько умнее, чем в Вольске, да и сама чародейка, по-видимому, одумалась и поняла, что как в своей Глотовке, так и в Вольске наговорила много лишнего, чего в Саратове говорить не следовало. На допросе в совестном суде она показала только, что крестьянка их Елена Степанова нынешнею Пасхою, «неведомо отчего, будучи в беспамятстве, начала выкликать, что будто она, Козырева, ее попортила; что вследствие этого старостою своим и была вызвана в дом этой кликуши, где над нею священник Николай Петров читал какую-то книгу, а кликуша, вырвав у него ту книгу, ударила оною её, Козыреву, в лоб так сильно, что она с ног упала; потом, таская её за волосы, кричала, чтоб её вон выгнали; что затем поп и староста спрашивали ее, за что она испортила Степанову; что она, как за собою не ведавшая, ни в чем им не призналась; что в оправдание свое говорила: если она им кажется подозрительною, то б поставили ее вместо наказания на трое суток в часовню; что через несколько времени затем призвали ее на сход и истязали самым бесчеловечным образом, так что она уже ничего не помнит – ни того, что она говорила на сходе, ни того, как возили ее в Вольск, ни того, что она там говорила на суде».
Совестный суд обратил внимание в первой мере, конечно, не на «колдовство и чародейство», а на истязание самой чародейки, на причины, побудившие ее добровольно назвать себя колдуньей, и на ту бессмысленную роль, какую играли в этом деле власти города Вольска. Совестный суд поставил им на вид важные упущения по этому делу, именно то, что чародейка «при мирском сходе была бесчеловечно избита», а потому следовало освидетельствовать эти побои, между темь вольские власти не говорят об этом даже ни слова в бумаге, при которой прислана в Саратов чародейка, «каковыми неосновательными бумагами делается совестному суду единое затруднение и лишняя переписка», заключает совестный суд, и тут же советует вольским властям быть осмотрительнее. Затем совестный суд нашел, «что хотя мнимая чародейка и показала в совестном суде, что она в тех злодеяниях, коими изобличается, совсем безвинно, а что-де она показывала по представлении её в нижний земский суд (т.-е. в Вольске), того она от смертельных побоев, кои ей учинены были при сходе, совсем не помнит; но как и оное не может быть, чтоб вся деревня согласилась ее оклепать напрасно, почему совестный суд и доходить, что она, Козырева, для какой-нибудь своей корысти от глупости похвалялась выдуманными какими-либо чародействами прежде, с чего и в Вольском нижнем земском суде показала, что она под властью своею имеет нескольких дьяволов, а наконец одумавшись, в совестном суде совсем от прежде ею показанного отперлась, как выше сего значить, ссылаясь на причиненные ей побои, от коих будто б была без памяти; но как прежний допрос её почти на трех листах да и с показанием старосты сходствует, чего в беспамятстве человеку показывать нельзя, чем самым более подало сомнения совестному суду, что она прежде таковым чем-либо похвалялась, что по вкоренившемуся в народе низкого состояния суеверию и казаться может для их за истину; и тем самым подала повод всем, кои из прихоти ль иль может быть по тогдашнему праздничному времени иные в пьянстве – последнее кажется вероятнее – оклеветать себя, – чево для, в страх другим, отослать ее, Козыреву, в рабочий дом сроком на два месяца».
Относительно тех крестьян и крестьянок, которые на сходе объявили, что «они чувствуют во внутренности у себя дьяволов, – что никак не естественно (прибавляет совестный суд), а часто находимы были тому, разные причины, например, по злости и сему подобное – совестный суд заключил, что и этих не следует оставлять без наказания «за таковую нелепую выдумку», и потому всех их, кроме попадьи, присудил к содержанию в рабочем доме на две недели и велел местным властям «забрать» их и прислать в Саратов. «А как в числе зараженных нелепою выдумкою замешалась и священника Николая жена, Федосья Федорова, то совестный суд об ней приговору никакого сделать не может; но дабы таковая грубая закоснелость не осталась без должного взыскания, то, в пресечение могущих впредь последовать подобных сему злодеяний, сообщить о том духовному правлению, в чем совестный суд и надеется, что она (т.-е. попадья), по мере своего преступления, без должного наказания не останется».
Но власти города Вольска, которые так искренно верили в чародейственную силу Козыревой, по-видимому боясь её чар, не спешили исполнять предписания совестного суда и ничего не делали. Совестный суд жаловался на них на местническому правлению, говоря, что чародейку, как обманщицу [6 - «А как совестным судом найдено (писали наместническому правлению), что в беспамятстве той нелепой и многоплодной сказки, как она (чародейка) сначала от бабки своей родной, при смерти её, во владение дьяволов в наследство получила, и как по cиe время ими управляла, показать не можно, а что она, действительно, в своем селении старалась только показать себя колдуньею для корысти, чего для в страх другим, и посажена была в смирительный дом на два месяца».], он засадил в рабочий дом, и прося понудить вольские власти к присылке в Саратов мнимых бесноватых деревни Глотовки.
Между тем через несколько времени к правителю саратовского наместничества, генерал-поручику Поливанову, явилось пять глотовских беснующихся (присланные неведомо от кого, без всякого виду с одними подводчиками). Поливанов отправил их в совестный суд.
Их допросили. После особого увещевания беснующиеся «чистосердечно признались, что их женщины притворялись беснующимися, лаяли и выкали, будто испорчены женкою Козыревой, напрасно осердясь на нее по разным причинам, желая ей через то сделать мщение и нанести вред, и мужик молодой, Евдоким Васильев, отбывая рекрутства, больше же всего будучи отягощаем к тому оной деревни Глотовки при часовне определенным попом Николаем Петровым, коего и жена, также как и прочие, бесновалась».
Беснующихся, как и самую чародейку, посадили в рабочий дом «с обещанием впредь так не сумасбродствовать», а прочих бесноватых затребовали немедленно в Саратов [7 - «чтоб и те беснующиеся не остались за такую мерзкую и вредную шалость без наказания, что нужно учинить и в пример всякому, поелику еще и по сю пору между чернью cиe весьма вредное заблуждение не истребилось».]. О наказании попадье [8 - «как оной оказался в весьма неприличных званию его поступках и главнейшею всего сего причиною».] просили наместническое правление сообщить в подлежащую консисторию.
Время шло, а беснующихся не присылали в Саратов. Оказалось, что всей этой интригой заправлял глотовский поп, у которого и жена бесновалась вместе с прочими глотовскими бабами. Когда беснующиеся мужики и бабы были отправлены из Вольска в Саратов под надзором глотовского старосты, которому вручена была и бумага об этих арестантах, староста заехал с ними в деревню и за «мирскими надобностями» остался там, а беснующихся и бумагу об них вручил старшему крестьянину Глотовки Никифорову. Никифоров повез колодников по назначению, но поп «Николай Петров всех везти ему запретил и, взяв у него конверт, повез в Саратов только четырех сам, и по привозе удержав у себя уведомление, трех женок и мужика представил к его высокопревосходительству», т.-е. Поливанову.
На следующий год за бесноватыми отправили подканцеляриста Драгомилова, который с большим трудом разыскал их и отправил в Саратов. Эти также посажены были в рабочий дом.
Что сталось с попом Николаем Петровым и был ли наказан ли он «за все его бездельничества, коими он подвел вольский земский суд под нарекания и ответ», – неизвестно.
//-- II. --//
Подобно тому, как в истории мнимых чародеяний Прасковьи Козыревой, сейчас нами рассказанных, не последнюю роль играет закулисная интрига попа Николая Петрова, так равно в злоключениях другой чародейки Аграфены Безжукловой много повинно варварское невежество доктора.
Вот история чародейки Безжукловой.
Одно из огромных малороссийских поселений саратовского наместничества, слобода Ильмень, Богословское то ж, Камышинской округи, в 1793 году было взволновано странным происшествием, которое привело в ужас всю слободскую громаду и все слободское начальство. Взбунтовался «скотский табун», так что вся слобода не могла его собрать, и это небывалое чудо приписано было колдовству чародейки Безжукловой.
Слободской атаман Семен Зеленский «со обществом» так писали об этом чуде и о других происшествиях в Камышинский нижний земский суд.
«Сего года в генваре месяце, а которого числа не знаем, оной же слободы малороссиянин Герасим Улановский, по согласии слободки Разливки с малоросиянином же Аврамом Толкачевым, отдал в замужество за сына его родного Прокофия дочь свою Анну Герасимову, и неизвестно по каким судьбам оная сделалась беснующеюся, и в таком необходимом случае имея подозрение той же слободы малороссиянина, Ивана Безжуклого на жену Аграфену Архипову дочь, призвав ее к себе, при собрании жителей мною была в порче той Герасимовой спрашивана которая и учинила признание, также при расспрашивании еще показала, что чародейством своим погубила до смерти мужеска и женска пола людей сорок одного человтека, и всё тое чинимо ею было не из корыстолюбия, но по злости и зависти. Почему взята была под стражу, где также чинила обществу пакости, как-то через её чародейство разогнан был скотский табун, коего и собрать никак не можно. Означенную ж женку Герасимову испортила по просьбе вышеозначенной слободы Ильмени малороссиянина Максима Скородька, по причине, что он сватал ту Герасимову за приемыша своего Фоку, но по несогласию с отцом она не выдана, которую женку Безжуклову и с тем ее к таковому злодейству подкупителем малороссиянином Скородькою к поступлению по законам в оный земской суд при сем представляю, также и при ком то признание учинила от собрания сказка для лучшей видимости прилагается у сего».
В мае этого 1793 года чародейка Безжуклая и подкупитель её Скородько были привезены в Камышин под стражею.
В сказке, приложенной к бумаге, при которой Безжуклая и Скородько были присланы в Камышин, перечислены лица, «по христианской должности» давшие подписку в том, что при них чародейка сознавалась как в порче дочери Улановского, так и «в погублении чародейством до смерти мужеска и женска пола сорок одного человека». Во главе свидетелей стоит дьячок Никитин, а за ним уже малороссияне Николай Сытник, Иван Титаренко, Иван Шморгало, Павел Мирошниченко, Григoрий Певень, Герасим Бондаренко, Федор Головко, Назарей Немой, Тимофей Смилянской, Иван Голобородько, Герасим Дрововоз, Роман Сучак, Дмитрий Вороненко, а наконец, атаман Зеленский. Мало того, под сказкой вместо неграмотных и всего общества подписался священник той же слободы Антон Панфилов.
До начала допроса Безжуклая передана была местному коменданту под особый караул, а Скородько был оставлен при суде.
На другой день суд приступил к допросу. Вызван был священник для увещания чародейки. В присутствии земского исправника, священника и других властей, чародейка показала, что «назад тому лет с двадцать пять, по научению умершей, слободы Рудни, малороссиянки Анны Васильевой, испортила слободы Рудни же малороссиянина Серпокрытаго сноху Афросинью, которая на другой день померла; но от других возводимых на нее преступлений отперлась. Она говорила, что хотя и винилась слободскому атаману Зеленскому с обществом в том, что, по просьбе Скородьки, испортила дочь Улановского и погубила сорок одну душу своими чарами, однако, она показывала то под пыткою сама на себя, желая избавиться от мучений, «потому что лекарь, закутав ее кафтаном, курил соломою и ладаном». Безжуклая затем положительно и упорно утверждала на допросе, что, «кроме одной души, она никого не умертвила», что и «Скородько в порче ее не просил и скотского табуна она никаким случаем не разгоняла».
Замечательно, что умерщвление Безжуклою снохи Серпокрытаго, в чем она винилась, совершено ею тогда, когда преступнице было только пятнадцать лет! Этот факт прямо говорить против тех близоруких рутинеров, которые утверждают, будто современная деморализация русского народа дошла до того, что в нем очень много малолетних преступников, тогда как и прошлая история этого же народа разоблачает прискорбные факты, что какая-нибудь пятнадцатилетняя девочка умерщвляла людей порчею (конечно отравою) и малолетние крестьянские дети составляли из себя шайки разбойников и на лодках производили разбои по Волге, как это видно из имеющихся у нас старых архивных дел.
Призван был к допросу Скородько. Это был старик шестидесяти лет. От возводимого на него обвинения в подговоре Безжуклой к порче дочери Улановского он решительно отперся.
Для расследования на месте обстоятельств, по коим Безжуклая обвинялась в чародействе, для производства «больших повальных обысков» и отобрания так называемой «желательной подписки», командирован был в Ильмень чиновник Белицкий, который, впрочем, должен был обследовать это дело и в окрестных селениях, в слободе Рудне и слободке Разливке.
На большом повальном обыске все обыватели слободы Ильменя единогласно показали под присягою следующее: «малороссийская женка Аграфена Безжуклая наперед сего в 788 году из причини по злобе у нас разогнала днем стадо, и оттого бесовским наваждением от побегу на воротах же утоптали корову, да и в людях оная женка Безжуклая очень довольно делала пакостей и похвалок, отчего уже лишаемся своих домов; но как сего 793 года она Безжуклая по допросу словесно лекаря объявила при священнике, что изтеряла своим чародейством сорока-одну душу, то буде оная женка Безжуклая по закону следовать будет к наказанию, то в общество её за беззаконные её поступки к себе на жительство принять не желаем».
О Скородьке на повальном обыске показали: «малороссиянин Максим Скородько напредь сего нередко обращался в ссорах и в судах, то хотя оной Скородько и следовать будет по закону к наказанию, то и по наказании его в общество к себе принять желаем».
По получении этих отзывов, «Скородько по ненайдении виновным», немедленно был освобожден и уволен в свой дом, Безжуклая же вместе с делом отправлена под стражею в Саратов, для разбора её преступлений в совестном суде.
В Саратове чародейка снова была призвана к допросу. Несмотря на увещания судей и священника, она отреклась от признаний, сделанных ею в присутствии слободского общества, а говорила, что признания эти вырваны у неё насильно теми муками, которым её подвергал лекарь, окуривая соломою и ладаном и наглухо закутывая кафтаном. Она и здесь призналась только в том, что «назад тому лет с 25, по просьбе слободы Рудни умершей малороссиянки Анны Васильевой, отнесла она к внучке её Афросинье данный от неё, налитый брагою кувшин, которая после того на другой день и померла», но что «был ли в том кувшине положен какой яд, она не знала».
На другой день допрос Безжуклой был повторен «для обнаружения справедливости»; но она стояла на своем прежнем показании и ничего нового не сказала.
Оставалось судить чародейку на основании этих данных «с подведением приличных законов». Эти «приличные законы» подысканы в следующих статьях действовавших тогда уголовных кодексов:
1) «Ежели кто найдется идолопоклонник, чернокнижец, ружья заговоритель, суеверный и богохулительный чародей, оной по состоянии дела в жестоком заключении в железах, гонением шпиц-прутен наказан или весьма сожжен быть имеет» (1 арт. воин, зак.).»
2) «Того ж артикула в толковании сказано: а ежели чародейством своим никому никакого вреда не учинил и обязательства с сатаною не имеет, то надлежит по изобретении дела того наказать другими вышеупомянутыми наказаниями и при том публичным церковным покаянием».
На основании этих законов совестный суд постановил: «За таковые преступления (за чародейства) хотя и подлежала она, Безжуклая, по неприёму её в жительство, к ссылке на поселение, но дабы судьба её не отягощалась свыше мер ею содеянного, и для того от ссылки ее избавить и отдать на церковное покаяние сроком на шесть недель, слободы Богословской, Ильмень то ж, священнику, с тем, если она по прошествии сего назначенного срока явится достойною, то дабы той слободы жители, видя ее раскаявшуюся, яко истинную христианку, могли принять по-прежнему к себе в жительство, в праздничный день всенародно приобщить её святых тайн, для уверения, что с тайнами Христовыми чародейство сообщиться не может, и тем её избавить от общественного нарекания.»
В августе месяце чародейка вывезена была из Саратова и отдана на духовное попечение того самого священника, при котором её пытал лекарь, заставляя, закутав несчастную кафтаном и подкуривая соломою и ладаном, всенародно признаться, что она чародейка и чарами своими погубила сорок одну душу, разогнала табун и проч.
И всё это было только девяносто лет назад!
//-- III. --//
13-го октября 1793 года к городничему города Сердобска Агаркову явился тамошний посадский человек Илья Волынкин, с молодой снохой своей Василисой Емельяновой и объявил следующее:
«Уведомился я через жену свою Авдотью Иванову, что невестка наша Василиса Емельянова приходила к живущей подле меня соседке посадской жене Анне Семеновой и просила мышьяку для окормления мужа своего, а моего сына; однако, оная женка Семенова невестке моей того мышьяку не дала; но потом оная невестка принесла к той женке Анне Семеновой наговоренную соль и прочие некоторые травы, с тем, чтоб по случаю принесла она, Семенова, в каковых-нибудь съестных припасах ко мне в дом и дала б мужу её, а моему сыну, чтоб получить ему скорую смерть. Почему Анна Семенова тое соль и травы принесла ко мне в дом и отдала жене моей. А как по уведомлению моему и по неблагопристойным снохи моей к мужу своему, а моему сыну порядкам, как ее, Василису Емельянову, равно и отданные посадскою женкою Анною Семеновою соль и травы при сем на рассмотрение вашему высокоблагородию представляю».
Приведенная к Агаркову молодая сноха Волынкина, обвиняемая «в намерении окормить мужа своего злыми отравами», была тотчас же подвергнута допросу.
Это была молодая женщина восемнадцати лет, недавно вышедшая замуж за сына Волынкина.
«С начала отдания меня за Степана Волынкина в замужество. – говорила обвиняемая, – жизнь свою проводила я с мужем своим добропорядочно, и назад тому спустя недели с две захворала я животом, а по происшедшим слухам, что сего ж города посадская женка Аграфена Егорова Семавская от оной болезни пользует, к которой я и пошла, и по приходе к оной стала ее просить от болезни какого-либо лекарства, на что она мне объявила что от той болезни у нее таковых лекарств нет. И более я, ничего не говоря, пошла было из избы обратно, но оная Аграфена вышла за мною в сени и вдруг спросила: «что-де жив ли твой муж?» На что я отвечала, что жив. И при том еще Аграфена сказала: «В каком-де ты доме, Василиса, живешь! Или-де лучше себе не найдешь». И еще проговорила: «Ты-де мне поклонись, – я-де тебе сделаю, что твой муж скоро исчезнет». Которые речи я по молодому своему разуму от нее Аграфены и приняла. Потом мы обе в избу обратно вошли, и Аграфена, взяв соли в руку и села на печи, стала волшебствовать, но по окончании волшебства, не дав мне той наговоренной соли, а сказала, что-де принеси денег, за которыми я и пошла ко двору своему, и взяв в доме денег двадцать одну копейку, обратно к ней пришедши и те деньги отдала ей, почему от неё и ту соль наговоренную получила, и при том она мне подтвердила, чтоб класть в питьё тое соль, когда-де муж мой попросит пить, да и еще сказала, чтоб я пришла к ней после, для взятия от неё некоторых таковых же волшебных трав. Спустя дня с три, я пошла к ней для получения обещанной ею травы и, по приходе, Аграфена тех трав мне дала, за которые я заплатила еще денег пять копеек, и при том Аграфена подтвердила, что-де с оных трав муж мой скоро умрет, да и дала, бы-де я тебе мышьяку, да у меня его нет, от которой я и пошла обратно в дом свой, которые данные ею как соль, так и траву я у себя берегла тайно, и в одно время в молоко малую часть соли мужу своему сыпала, однако, муж мой в то время того молока не ел. Назад же тому дней с пять пошла я к живущей подле нашего дому посадской женке Анне Семеновой и но сказанным мне Аграфеною словам просила у оной женки мышьяку, которая мне сказала, что она его от роду и не видывала. А потом стала я оную женку просить, чтоб она приняла тайным образом от меня те наговоренные Аграфеной соль и траву и каким бы нибудь случаем дала бы мужу моему в съестных и питейных припасах, которые вещи она от меня приняла и объявила свекрухе моей, а свекровь объявила мужу своему, а моему свекру».
По этим показаниям Волынкиной надо было тотчас же арестовать и самую волшебницу, Аграфену Семавскую. Ее отыскали и привели к Агаркову. Волшебница была женщиной лет под пятьдесят, сердобская посадская женка.
Семавская от звания и ремесла волшебницы и колдуньи отреклась, а показала, что молодая Волынкина действительно приходила к ней недели две назад и просила у неё «для лечения зубов травы», но что от этой «болезни таковой травы она не дала». Затем она призналась в следующему «После того она, Василиса, вызвав меня в сени, стала у меня просить тайным образом, чтоб я дала ей таковых злых трав, чтоб муж ее вскорости умер, с которой я и взошла в избу и взявши соли, наговоря, означенной Василисе дала, за которую и взяла денег двадцать одну копейку. А потом, после того спустя недолгое время, Василиса, пришед ко мне, стала просить еще каких-нибудь трав для такового же мужа её окормления, которой я дала и еще травы называемого чемеричного корня, за что и взяла с неё денег пять копеек, и при том она, Василиса, просила у меня мышьяку, которого я, за неимением у меня такового ей не дала. Напредь же сего я таковых к злу окормлению людей трав никому не давала».
Так как на этом первоначальном допросе молодая Волынкина призналась в намерении «окормить своего мужа злыми волшебными травами к скорой смерти», а Семавская – «в давании Волынкиной наволшебствующих соли и травы чемеричного корня», то Агарков на другой же день отправил преступниц в местный магистрат для производства над ними формального суда.
В магистрате они снова были подвергнуты допросу и священническому увещеванию. Молодая Волынкина и здесь говорила то же, что показала в полиции, но только «примолвила»:
– Хотя я и точно в Аграфене для испрашиванья от нее ко излечению живота и зубов лекарства и травы приходила, но только не для мужа своего окормления. А я, приняв от Аграфены наговоренную соль и чемеричные корни, то учинила по младости лет, по глупости моей, а наиболее от робости, что я напредь сего нигде под судом ни за что не бывала.
Со своей стороны Семавская прибавила: «Хотя я и точно Василисе соли и корней чемеричных давала, но не наговоренных, а с простоты своей, и не для окормления мужа ее, да и наговоров я никаких не ведаю, а действительно ко излечению её живота и зубов».
После этого произвели повальный обыск в городе. Спрошенные под присягою обыватели показали: «молодой Волынкиной – что в ней к художеству ничего не примечено, а единственно слух происходил, что она с мужем своим имеет несогласность». «Семавской же – что она и прежде находилась нередко в необразном пьянстве да и в содержит в доме своем непристойным образом пристани, отчего и имеют живущие близ её дому соседи всегда от злоумышления опасность».
Через месяц и Волынкина, и Семавская были отправлены под караулом в Саратов, для решения их участи совестным судом.
В совестном суде Семавская к прежним показашям добавила, что «соль и траву, называемую чемеричным корнем, она Волынкиной давала не наговоренныя и не имеюпця действ!е отравить человека, а простыя, а что будто б она соль наговаривала, то делала один только вид и скланивала ее ко окормлешю, дабы таковым обманом от нее получить себе какую-нибудь прибыль, что и получала; волшебства же она никакого не знает и не производила».
На основанш этих признашй совестный суд, руководствуясь статьями действовавших тогда законоположений [9 - Замечательно, что в числе действовавших тогда законов цитируется знаменитый «Наказ комиссии о составлении проекта нового уложения“, пун. 494 о волшебстве: «надлежит очень быть осторожным при исследовании дел о волшебстве и о еретичестве. Обвинение в сих двух преступлениях может чрезмерно нарушить тишину, вольность и благосостояние граждан и быть еще источником бесчисленных мучительств, если в законах пределу оному не положено. Ибо как cиe обвинение не ведет прямо к действиям гражданина, но больше к понятию, воображенному людьми о его характере, то и бывает оно очень опасно по мере простонародного невежества. И тогда уже гражданин всегда будет в опасности для того, что ни поведение в жизни самое лучшее, ни нравы самые непорочные, ниже исполнение всех должностей не могут быть защитниками его против подозрения в сих преступлениях.], постановил следующее решительное определение:
«Поелику из показаний вышезначущих женок Василисы Волынкиной и Аграфены Семавской совестный суд не замечает, чтоб их подлинное стремление было на жизнь первой мужа, ибо тут со обоих сторон состоит – с одной обман, а с другой, по небольшим летам, глупость, но вреда чрез то ему не учинено, в рассуждении чего вменяя им немаловременное содержание под стражею, учинить их от сего дела свободными, подтвердя им при том в присутствии, чтоб они впредь сих вредных дел действием и на то помышлением всемерно воздержались и жили б так, как христианкам надлежит быть, о чем их и обязать в сём суде подпискою, с тем если они впредь то чинить будут и кому чрез то вред нанесут, то с ними за то яко с преступницами по всей строгости законов поступлено будет».
Затем Волынкина и Семавская были обратно отправлены в Сердобск и велено было «их тамошнему честного поведения священнику отдать на один месяц, которой бы в течение оного постарался, по преданию святых апостолов и отец, поправить их в разуме и во отвращении столь богопротивного поступка и чтоб одна мужа своего в почитании и в должной к нему любви обращение имела, а другая перестала бы от такова го злого научения той женки, и других, кто к ней, на то прибегать и в том помощи просить будет, тем паче замыслами своими и поданием в сих следствиях дурных советов, вред чинить и маломыслящих людей обманывать и за то деньги брать, и по исполнении всего оного, видя их исправление, отпустили бы их в дом».
Городничему велено было наблюдать за ними самым строгим образом.
//-- IV. --//
Нижеследующее чародейное дело, производившееся в Саратове в 1795 году, о саратовском купце Даниле Смирнове и посадском Петре Ясыркине, имеет в себе и другие подробности, объясняющие некоторые стороны нашего бытового прошлого, столь близко соприкасающиеся с настоящим.
Вот это интересное дело.
В мае 1795 года в деревне Багаевке, саратовской округи, взяты были по подозрению в чародействе две личности, оказавшиеся: один из них – 27-летний саратовский купец Смирнов, другой – 60-летний старик, посадский человек Ясыркин.
У них нашли коробку с подозрительными бумагами и «круглой лебастренной камень». Между бумагами была маленькая рукописная тетрадочка, озаглавленная так: «Список для составления в пользу всяких списков». Это была просто тетрадка для заговоров (заклинаний), которые и в настоящее время в таком почете между простонародьем. Первый заговор гласил: «Лягу я благословясь, встану я перекрестясь, умоюсь я не водою, утреннею росою, утрусь я матушкиной тканой, пряденой, чистой пеленою; пойду я из дверей в двери, из ворот в ворота, на всход красного солнышка, под май месяц, под светлое небо, под частые звезды; стану я раб Божий (имя рек) против неба на земли, отычусь я раб Божий частыми звездами, вижу я и не вижу раб Божий, слышу я и не слышу, от трезуба отрока (?), от речицы (?), от белой белицы, от девки простоволосой, от лихой думы; на море на окияне сидит старой старец святой… [10 - Здесь несколько слов нельзя разобрать.] он морскую пену припивает и приедает. Так бы тебя мои призоры припивали и приедали, под пнем, под колодою лежаще (?); сам истинный Христос своими огненными стрелами, под шелковыми гайтаны [11 - Гайтан (змейка, жгут, колодочка, черенок) – женское нагрудное украшение в виде шнура, связанного из разноцветного бисера.], загоняет безратна, бестатна, ныне и присно и во веки». Видно, что заговор этот испорчен в переписке и во многих местах в нем недостает смысла.
Другой заговор, по-видимому, от «чирья». Вот его содержание: «Чирий Василий, поди с моего тела в чистое поле, в зеленые луга, с буйными ветрами, вихрями; там жить добро., работать легко, в чем застал, в том и сужду».
Третий заговор начинается так же, как и первый, но содержание разнится от первого. «Лягу я благословясь, встану я перекрестясь, умоюсь я не водою, утреннею росою, утрусь я пряденой, тканой, матушкиной чистою пеленою; пойду я в путь дорогою, узрю я на восточную сторонку; подымается грозная темная туча, узрю я во темной туче самого Христа, на престоле сидит сам Господь Иисус Христос и матушка Пресвятая Богородица с серафимы и херувимы, и Михайла Архангел, и Гавриил Архангел, Иоанн Предтеча, Иоанн Богослов и друг Христов: заприте мое сердце за тридевять замков, за тридевять ключей; отнесите замки и ключи в окиян-море, положите замки и ключи под бел-камень, чтобы не знал ни колдун, ни колдуница, ни еретик, ни еретица».
Вместе с этой «чародейною» тетрадкою найден особый листок, исписанный очень старым почерком. На одной стороне листка: «святейшего правительствующего синода члена преосвященного Палладия, епископа Рязанского и Шацкого десятнику Артемью Иванову память. Ехать тебе туда-то и взять такого-то пономаря и дьякона». Это – официальный приказ. На другой стороне текста – известный заговор о «трясавицах» или лихорадках, список с знаменитой и столь распространенной в древней Руси суеверной сказки Иеремии, попа болгарского [12 - Список этого заговора, имеющейся в «чародейном» деле о купце Смирнове и посадском Ясыркине, представляет весьма отличный вариант от тех списков, кои напечатаны гг. Буслаевым и Калачовым. Вот этот текст: «При море Черном каменный столп, а на том столпе седоша святый архангел Михаил и святый великомученик Сисиний. Восстали на море волны, возмутилося море от земли до небес, изыдоша из моря 12 жен окаянных, простоволосых, видом страшных, и вопросиша их святый архангел Михаил и святый великомученик Сисиний: «Что есть вы, злыя жены и злообразные? И они начата говорить: «Мы есть Ирода царя дщери“. И им святые рекоша: «Почто еси вышли из моря?» Рекоша ему трясавицы: «Мы вышли из моря мучити род человеческий. Кто к заутрени не ходит и рано не встает и в праздники Господни Богу не молится, а пьют и едят рано, того мы и мучим разными муками и ранами“. И вопросиша их святый архангел Михаил и святый великомученик Сисиний: «Как вам окаянным нарицаются имена? – 1-я рече; «Мне есть имя Глемея». 2-я рече: «Мне есть имя Тресея». 3-я рече: «Мне есть имя Огиея». 4-я рече: «Мне есть имя Желтея». 5-я рече: «Мне есть имя Лухтея». 6-я рече: «Мне есть имя Ледея». 7-я рече: «Мне есть имя Хрипуга». 8-я рече: «Мне есть имя Хоркота». 9-я рече: «Мне есть имя Лемея». 10-я рече: «Мне есть имя Злобея». 11-я рече: «Мне есть имя Гиетея». 12-я рече: «Мне есть имя Левея», сестра их старшая, и та всех проклятее, ежели которого человека поимлет, то вскоре жив не будет. Аще ли в то время случится быть попу или диакону или и простый человек, который грамоте умеет, и станет говорить сию молитву над водою и над болящею головою, положа крест в воду непитую, и рече: «Заклинаю вас окаянных трясавиц святым архангелом Михаилом и святым великомучеником Сисинием и четыремя евангелисты, Матееем, Маркою; Лукою и Иоанном, побежите от раба божия, имя рек, за тридевять поприщ, и ежели вы не побежите, то мы на вас призовем св. ар. М. и св. вел. Сис. и 4-х ев. М., М., Л. и 1оанн., то начнут вас мучить и дадут вам по триста ран и рекут: крест хрисианам хранитель, крест царем держава, крест недугам и бесам и трясавицам на прогнание, да исцелит его главу нелживу, во веки веков, аминь“. По прочтении оной молитвы, трижды той воды испить, главу и лице облить трижды же, привязать, держать на кресте: во имя отца и сына и св. духа, аминь. Избавьте мя от болезни раба своего, имя рек, святые девятичислении мученицы Феогне, Руфе, Антипатре, Феоктите, Магне, Евлаие, Артемии, Феодоте и Филимоне, яко мы вси усердно к вам прибегаем, вы бо молите о нас Христа Бога нашего». Ср. заговоры о трясовицах у Калачова в «Архиве историко-юридич. свед.» и у Буслаева в «Историч. очерках русской народной словесн.» II, 47 – 48.].
Смирнов и Ясыркин, имевшие у себя такого рода бумаги, признаны были за чародеев и арестованы, их взял один из саратовских чиновников, Ремер. Мнимые чародеи были привезены в Саратов, и об них началось дело.
Чародеи призваны были к допросу. Первый из них, как мы сказали выше, оказался саратовским купцом Данилою Смирновым. Он показал, что найденные у него в числе прочих бумаг молитвы, из коих одна, о «трясавицах», остались ему в наследство от покойного деда его, бывшего дьяконом в одном из сел рязанского наместничества, а тетрадку с оглавлением «список для составления в пользу всяких списков», содержанием которой были разные заговоры, он, по пересказанию проезжающего незнаемого ему какого-то престарелого человека, ночевавшего на квартире, писал он сам, Смирнов, с его слов». Что касается до арестованного у него вместе с бумагами «круглого лебастренного камня», который властям показался предметом подозрительным и до колдовства относящимся, то подсудимый показал, что он нашел его по дороге из Рыбушки в Саратов, «а для чего той камень приготовлен и кем потерян – не знает».
Ясыркин, со своей стороны, показал, кто он такой, и выразил недоумение, за что его арестовали. То же самое говорил он и относительно бумаг, взятых у Смирнова, и относительно «лебастренного камня», так как все эти подозрительные вещи найдены не у него, а в коробке купца Смирнова, жившего с ним вместе, в качестве зятя.
Но этим признанием арестанты не отделались. Их препроводили в магистрат. В магистрате опять пошли допросы. Смирнов утвердился на своем первом показании и только добавил свое предположение относительно таинственного алебастрового камня. Он говорил, что «найденной им лебастренный камень почитал он с домашними не иначе, как только вместо ребячьей игрушки».
Ясыркин также говорил согласно первому своему показанию. О Смирнове, равно о себе самом и о найденных у Смирнова бумагах, он выразился: «и никаковых я дурных поступков как за зятем своим, так и за собою не имею, ибо точно дочь моя, выданная в замужество за реченного Смирнова, состоит в прежестокой болезни, так что на всякое время бывает в отчаянности; но вынутые у того зятя моего какие-то письменные книжки не для ли иногда какового воспользования над тою моею дочерью, я знать не могу».
После этого старик Ясыркин был освобожден «по некасательности до него», как выразился магистрат, а Смирнов, «как открылся он по видимым книжкам в колдовстве», препровожден был на усмотрение совестного суда. Испугавший же всех «лебастренный камень» порешено было «истребить в безвестность».
В совестном суде опять повторялись допросы, Смирнов стоял на своем – он не признавал себя виновным в чародействе.
Совестный суд решил милостиво. «Как из допроса означенного подсудимая Данилы Смирнова усматривается, что найденные у него молитвы остались после деда его дьякона Лариона Иванова и книжка списана им по сказывании неизвестного ему человека, которые ничего относящегося к колдовству в себе не заключают, а почитает суд сей оные только одному его, Смирнову, суеверию, за что в наказание, в бытность его под судом, уже потерпел изнурение; но дабы он, Смирнов, таковым постыдным суеверством не занимался и вредных рассказов никогда не слушал, за что и впредь не избегнет законного наказания, а верил бы истинному христианскому закону и чистым сердцем всегда прибегал с молитвою к церкви Божией, cиe ему за извещением подтвердить и, обязав подпискою, сделать по сему делу свободным».
Книжку с заговорами и молитвы о трясавицах заключено было уничтожить. Но они не были уничтожены, и пишущий эти строки нашел их подшитыми к делу: то, что предполагалось уничтожить, ныне составляет уже исторические документы.
Смирнов, выходя из-под ареста, дал подписку, в которой, между прочим, обещал: «Обязуюсь, что впредь таковых подобных суеверных бумаг у себя иметь и таковым постыдным суеверствам верить не буду».
//-- V. --//
Все эти дела о мнимых чародеях и чародейках ясно обнаруживают, до какой степени еще в конце прошлого века боязнь колдовства и ведовства господствовала не только в народе, но и в средних слоях общества, между людом чиновным и духовенством.
Так, в том же 1795 году и в те же именно дни, когда судился купец Смирнов за заговоры от «трясавиц» и от чирья, один аткарский [13 - Аткарск – город (с 1780) в России, административный центр Аткарского района Саратовской области. Расположен на Приволжской возвышенности, при впадении реки Аткара в реку Медведица (левый приток Дона).] священник, а именно Прохоров, возбудил процесс против одного посадского человека за то, что в церкви увидел у него на крестовом гайтане узелок с чем-то в нем зашитым.
Дело было так. Аткарский посадский человек Иван Поляков привлечен был к судебному делу за неотдачу забытого у него в доме одним крестьянином шерстяного войлока с зашитыми в нем деньгами. По этому делу семейство Полякова приводили в церкви к присяге. И вот, во время этой присяги «по обнаружении усмотреть на крестовом гайтане манинкой холстовой узелок, в коем зашит неизвестно какого дерева манинкой же жребий, о котором тот Поляков, на спрос стоящего пред ним со крестом увещевающего священника Михаила Прохорова, при многолюдном собрании и немалого числа благородных, показал, что тот жребий из травного корня, называется Петров крест, и носит он его на кресте года с два, для избавления от болезни сердца и младенческой».
Несчастного крестьянина за этот невинный узелок тотчас же привлекли к суду. Поляков возбудил этим узелком, как выразились его судьи, «сумнительство колдовства». Мнимый колдун был арестован и отправлен в Саратов. С ним отправлен был и возбудивший всю эту бучу «маленький узелок», при особой описи, «о коликой он величины и толщины». Вот эта опись: «мешочек холстовой, манинкой, сшитой из нового посконного белого холста, величиной не более полувершка; в нем корень, в длину в четь, в толщину – в осьмую вершка, а какого дерева и травы неизвестно» (какая скрупулезная точность, достойная лучшего дела!).
В Саратове нашли, что всё это пустяки – и «манинкой мешочек», и неведомый корешок, так что за возбуждение этого нелепого дела из-за узелка аткаркие судьи получили замечание за свое неуместное yceрдие.
Вообще в юридической практике прошлого века судебные процессы о чародеях и преимущественно чародейках играют весьма заметную роль. Дела эти доходили до сената, до самодержавной власти и вызывали даже особые законоположения, силившиеся обуздать возбуждение бессмысленных процессов о колдунах и колдуньях.
Так, в 1770 году в сенате рассматривалось чародейское дело, наделавшее тогда много шуму на всю Pocсию.
В Яренском уезде, в двух волостях, появились будто бы чародеи и делали народу посредством порчи много пакостей. Указывали на крестьян Егора Пыстина, Захара Мартюшева, на Стефана и Илью Игнатовых, как на чародеев. Говорили, что они пускали по ветру каких-то червяков и червяками этими портили, кого хотели. Дело об этих чародеях производилось сначала в городе Яренске, в тамошней воеводской канцелярии, потом в Великом Устюге, сначала в духовной консистории, а потом в провинциальной канцелярии. Как чародеи, так и обвинительницы их, испорченные женщины: солдатская женка Авдотья Пыстина, женки Федосья Мезенцова, Анна Игнатьева и девка Авдотья Бажукова, привезены были в Петербург. Привезены были туда даже чародейственные червяки, пускаемые колдунами по ветру на тех, кого они желали извести. – Сенат рассмотрел этих червяков, сделал допросы и нашел, «к великому сожалению своему, с одной стороны, закоснелое в легкомыслии многих людей, а паче простого народа о чародейственных порчах cуеверие, соединенное с коварством и явными обманами тех, кои или по злобе, или для корысти своей оным пользуются, а с другой, видит с крайним неудовольствием не только беззаконные с сими мнимыми чародеями поступки, но невежество и непростительную самих судей неосторожность в том, что с важностью принимая осязательную ложь и вещь совсем несбыточную за правду, следственно, пустую мечту за дело, внимания судейского достойное, вступили без причины в следствие весьма непорядочное», как выражается сенат в именном указе. Он говорит по этому поводу, что процессами о чародеях сами судьи утверждают народ в «гнусном суеверстве», хотя должны бы были искоренять его. По поводу этих неистовств сенат рассуждал, что если простым крестьянам и простительно верить в чародеяния, то непростительно это присутствующим в судах членам, ибо всякому благоразумному человеку должно быть известно, «что, не давая употребить в пищу каких-либо вредных здравию человеческому вещей и составов, иными сверхъестественными средствами людей портить, а паче в отсутствии находящихся, никому отнюдь невозможно». Далее сенат говорит: «Видно, что в тамошнем краю, по вымыслу таких коварных обманщиков, производится якобы порча людей посредством пущания на ветер даваемых яко бы от дьявола червяков», что «оные пущенные на ветер червяки имели входить в тела таких и порчею действо свое производить над теми только, кои из двора выходят не помоляся Богу и не проговоря Иисусовой молитвы или бранятся матерщиною». Сенат с удивлением восклицает, как судьи могли принять это за дело, «а не за пустую, смеха и презрения паче, а не уважения достойную баснь».
Действительно, когда сенат приступил к рассмотрению и исследованию «часто помянутых червяков», которые присланы были «как не ложные о тех чародейственных порчах доказательства», дьявольские червяки оказались запечатанными «казенною устюжской провинциальной канцелярии печатью». Вскрыли печать и нашли, что дьявольские червяки – «не иное что, как засушенные простые мухи, которые женка Федосья Мезенцева, чтобы, с одной стороны, удовольствовать требование судьи майора Комарова, а с другой, чтобы избавить себя от больного истязания, наловив в избе той бабы, где она под караулом содержалась, ему представила, а он, как видно, сам столько же суеверен и прост был, что распознать их с червяками не мог, но как такие представить в высшее правительство не устыдился».
Затем сенат объясняет «начало всего сего сумасбродного дела и такового же по оному следствия», что совершенно почти тождественно с такими же сумасбродными делами, которые производились в Саратове; о мнимых чародеях и чародейках Прасковье Козыревой, Аграфене Безжуклой, Аграфене Семавской, Иване Полякове и купце Даниле Смирнове. В наших делах о чародеяниях все принимали участие – и бабы, и попы, и лекаря, и чиновники. В сенатском деле – тоже: «нисколько беспутных, как выражается сенат, девок и жёнок, притворяясь быть испорченными, по злобе и в пьянстве выкликали имена вышеобъявленных несчастных людей (т. е. мнимых чародеев), и при том называли мужчин батюшкою, женщин же матушкою; соседи, услышав о том, приступили к ним с угрозами, чтоб они в тех порчах признались добровольно, потом пришли cотские, кои, не удовольствуясь угрозами, стали их сечь и мучить». Боясь пытки в городе, которою угрожали мнимым чародеям, они объявили себя колдунами. Их привезли в город и стали допрашивать под плетьми. Боясь разноречить, мнимые чародеи и под плетьми показали то же, что показывали прежде, справедливо опасаясь передопросов и новых пыток. «Вот первоначальное основание!» восклицает сенат: «вот все доказательства колдовства их, по которым присутственное место оных бедных людей в чародействе изобличенными признало, яко действительных чародее к к жестокому наказанию осудило безвинно. В то же самое время (продолжает сенат), когда ложь, коварство и злоба кликуш торжествовали над невинностью», не только оставлены они без всякого истязания, которого, однако ж, как сущие злодейки, они достойны, но тем же самым дана им и другим полная свобода и впредь производить бесстрашно таковые же злодейства».
Сенат, однако, определил мнимых чародеев освободить, кликуш высечь плетьми публично на мирском сходе, а судей их – воеводу Дмитриева, товарища воеводы Комарова и секретаря – отрешить от должности и никуда не принимать [14 - Поли. Собр. Зак., Т. XIX 13427.].
Так мало-помалу то плетьми, то логическими убеждениями вытеснялись из русского народа безобразные cyeвeрия древней Руси, или – так как в сущности это одно и то же – эпические отношения к природе и к явлениям жизни. Правда, эти эпические суеверия перешагнули и в девятнадцатый век и стоят рядом как с земскими, так и с новыми судебно-мировыми порядками, однако, молодое поколение русского народа, воспитываемое в новых школах, имеет уже несколько более широкое мировоззрение, чем секунд-майор Комаров, воевода Дмитриев и другие подобные им русские чиновники конца XVIII и начала XIX века, принимавшею мух за дьявольских червяков.
Впрочем, мы позволим себе впоследствии, на основании более новых архивных дел, показать, насколько древние верования продолжают идти рука об руку с новыми порядками, коими мало-помалу обставляется общественная жизнь русского народа, и как современные «лихие бабы» из более высших слоев русского общества продолжают направлять наши общественные порядки на стезю старых суеверий.
//-- -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
--//
Мнимые видения и пророчества
//-- Бытовые очерки XVIII века. --//
В каждой исторической эпохе наблюдаются явления, до некоторой степени только ей свойственные и заметно отличающие ее от других эпох. Это те явления, которые характеризуют робою рост общественной мысли: явления эти могут быть очень мелкие, почти совсем ничтожные; но из совокупности их и из сопоставления с другими явлениями часто возникает представление о целой эпохе, облик которой как бы сам собою выступает среди этих мелких деталей.
Предлагаемые здесь бытовые очерки, выхваченные из русской жизни XVIII века и сохраненные архивами, мы надеемся, достаточно объяснять рядом повторяющихся, почти тождественных явлешй, как медленно совершался у нас росте общественной мысли даже после того, как ей дан был сильный толчок событиями, приготовившими переход России к новой, так сказать, европейской жизни.
//-- I. Корнилка-пророк --//
25-го января 1701 года из Преображенского приказа в Приказ земских дел был прислан стрелец Мишка Балахнин, который обвинялся в том, что разглашал о каком-то Корнилке-пророке.
В письменном извете, поданном стрельцом Мишкою, значилось:
«Суздальского уезду, вотчины Ивана Кулова, деревни Рогатины, дворовый человек Корнилка Фадеев, будучи на пустоши Агапихе, говорил многие сбивательные вещи к воинственному делу и смертные часы: в кое время кому умереть узнавает многим людям в предбудущие годы, за десять лет и больше, и эти сбывательные вествовательные слова над многими людьми сбывались».
Что же это за «сбивательные вествовательные слова»?Давно когда-то, когда стрелец Мишка был в деревне Рогатине и вместе с другими сельчанами «сено в стоги ставили на пустоши Агапихе», случился тут и Корнилка.
– Оглянись назад, – сказал Корнилка Мишке.
Тот оглянулся. На березовом пне бегал человек «в образе Корнилки». Из дела не видно – сам ли это Корнилка очутился на березовом пне и бегал по нем, или это был только «образ Корнилки. Но только этот «образ» оказался пророком.
– Азов будет взят в пятницу, – говорил этот пророк: – а племянник твой, Мишка, – Ивашка умрет через пять лет.
Потом Корнилка принес кисть рябины и подал ее Мишке.
– На, ешь рябину.
Стрелец начал есть.
– Не ешь, Мишка, – останавливал его бывший тут же на работе крестьянин: – Корнилка положил в кисть ящерицыно жало.
Какое у ящерицы жало – это ведомо, вероятно, одному только Мишке.
– Как я съел кисть, – говорил Мишка в приказе: – стала мне, Мишке, быть тоска и нашел туман.
А Корнилка-пророк не унимался.
– Ступай в Харьков жить, Мишка, – говорил он: – коль будешь там жить, государю царю Петру Алексеевичу и царевичу Алексею Петровичу будет жить по 90 лет, а не пойдешь в Харьков – им, государям, век мал будет.
Началось «дело». Еще бы – ведь, глупый стрелец говорил «государево слово». Притащили припутанных к этому делу Корнилку-пророка и других свидетелей. Начались допросы, передопросы, очные ставки, путешествия в застенок, «пристрастие» с дыбой и кнутом – всё как следует.
Оказалось, что бедному Корнилке было всего двенадцать лет, когда он, по показанию стрельца Мишки, якобы пророчествовал о взятии Азова, о том, что если болтуна Мишку пошлют в Харьков, да еще наградят за его вранье, то государи будут жить до 90 лет, а не наградить Мишку, и «им, государям, век мал будет». Мнимый пророк, конечно, показывал, что он ничего подобного не говорил. Свидетели тоже не подтвердили вранья глупого стрельца, и злополучный Мишка вместо Харькова пошел в Сибирь, в Даурские остроги, да еще «был бит батогами нещадно».
Видно, что бедный стрелец Мишка жил преданиями доброго старого времени, когда при благодушном царе Федоре Алексеевиче, а кольми паче при «тишайшем» родителе его, за такие пророчества мнимых пророков за святых почитали и всяким добром ублажали. Но Мишка жестоко ошибся. Известно, что когда святейший синод преподнес государю Петру Алексеевичу «докладные пункты», из коих в пункте 10-м вопрошал синод: «когда кто велит для своего интересу или суетной ради славы огласить священникам какое чудо (или пророчество) притворно и хитро через кликуш, или через другое что или подобное тому прикажет творить cyeвepиe», то блаженный и вечной славы достойный памяти его императорское величество на это собственноручно написал: «Наказанье и вечную ссылку на галеры с вырезанием ноздрей».
Так-то промахнулся и стрелец Мишка с пророком Корнилкою. Корнилку отпустили, а Мишку отослали в Даурские остроги «на вечное житье».
//-- II. Огненный змий о семи главах --//
Это было в 1728 году. Знаменитый Феофан Прокопович, архиепископ новгородский, доносил правительствующему синоду, что содержавшийся в Москве в келейной конторе «по некоторому делу» села Валдая поп Михаил Иосифов объявил, что когда он содержался по тому же делу в новгородском архиепископском доме, при разряде, в конторе раскольнических дел под арестом, то приходил к нему келейник Иаков Алексеев и говорил ему такие слова: «что-де было ночью на небе видение, якобы летал над новгородскою соборною церковью змий огненный о семи главах, который взялся от Ладоги и вился-де над тою церковью и над домом нашим (Феофана Прокоповича, архиепископским) и над Юрьевым и над Клопскими монастырями, а потом полетел к Старой Русе. И в том-де будет как дому, так и монастырям не без причины; которое-де видение и многие граждане видели, а кто именно – того не сказал».
Само собою разумеется, что раньше этого донесения синоду, когда Феофану Прокоповичу доложили только об этой болтовне про «огненного змия», он тотчас же велел раз следовать – что и как. В новгородскую консисторию полетел указ: «вышеозначенного келейника Иакова о вышепоказанном видении допросить обстоятельно, и если дойдет до телесного розыска («телесный розыск» – хорошее выражение для пытки), то отослать к мирскому суду, куда надлежит».
Началось «дело об огненном змие». Взяли к допросу и попа Михаила, и келейника Иакова. Последний запирался. Он твердил, что «никогда у него, Иакова, с ним, попом, таковых речей ни о каком видении нигде не бывало и ни от кого о том не слыхал, а все-де то показано им, попом, на него, Иакова, напрасно».
Взялись за попа.
– Слышал ты от него таковые речи?
– Подлинно слышал, токмо не в раскольнических дел конторе.
– А где же?
– В луковной палате, в которой я тогда содержался под арестом.
– А для чего ты прежде не то показал?
– А то я показал беспамятством своим.
Свели допрашиваемых на очную ставку. Бились, бились с ними – каждый стоит на своем: «Ты сказывал?» – «Нет, не сказывал».
«А и с очной ставки как он, Яков, так и объявленный поп говорили те же речи и подписались в том между собою ведаться гражданским розыском».
А гражданский розыск – это уже пытка, застенок.
Что же это заставило попа выдумать такую небылицу о «змие»? А что он сам выдумал её – в этом едва ли может быть сомнение. Он, как видно из дела, был под судом «по некоторому делу», сидел под арестом и в Новгороде, и в Москве. Сначала его судили в Новгороде, потом перевели в Москву – и опять судят «по тому же некоторому делу». И вот, тут, сидя под арестом, он додумывается до «огненного змия о семи главах» и плетёт уже на Новгород: «там-де «не говорили о «змие», когда я там сидел и судился». И кто же говорил? – Какой-то Яков, «келейник судьи архимандрита Андроника». В этом, кажется, и вся разгадка: судил его, вероятно, этот самый Андроник… Так вот и надо насолить ему «огненным змием», хоть через его келейника. А что значит, что змий вился над новгородским собором да над архиепископским домом, да над монастырями Юрьевым и Клопским, а потом полетел к Старой Русе – это-де пускай сами судьи раскусывают, да на ус себе мотают…
И вот, преосвященный Аарон, епископ корельский и ладожский (не даром и «змий взялся от Ладоги»), в консистории которого, в Новгороде, производилось следствие о таинственном «змие» и шли допросы попа Иосифова и обвиняемого им судейского келейника Якова, доносят Феофану Прокоповичу, что оба допрашиваемые уперлись на своих прежних показаниях и требуют «гражданского розыска» – а этот «розыск», конечно, зацепит и других… Всем им думает насолить попавшийся «по некоторому делу» злополучный поп.
Получив это доношение епископа Аарона и новгородской консистории, Феофан Прокопович обо всем доносит синоду, руководствуясь заключением Аарона и консисторского доношения: «А понеже-де, когда оной Яков отошлется по силе того нашего прежнего определения к гражданскому суду, тогда-де для надлежащих при том доказательств и очных ставок востребуется, может быть, и оный поп Михаил. Но без нашего определения отсылать его, попа, в гражданский суд опасно, и требуют на то нашей резолюции. Того ради, сим предложив вашему святейшеству, требую на вышеобъявленное благорассмотрительные от святейшего правительствующего синода резолюции. Вашего святейшества нижайший послушник, смиренный Феофан, архиепископ Новгородский».
Удалось ли, однако, попу Михаилу насолить «огненным змием» кому он хотел насолить, – из дела не видно.
//-- III. Тотемский праведный Ной. --//
21-го июля 1735 года, в городе Тотьме [15 - Город в России, основан в 1137 году, административный центр Тотемского муниципального района Вологодской области.], на крыльце Тотемской воеводской канцелярии сидел тотемский Окологородской волости, крестьянин Степан Харинский. У Степана было дело в канцелярии; а так как наш мужик вообще недолюбливает всякое приказное дело даже теперь, – а тогда он и подавно ненавидел и боялся воеводских ярыжек, – то Степан и находился в мрачном расположении духа. Но это бы еще ничего. Только на него вдруг нашел дух пророчества.
– Сего лета в Тотьме будет мор на людей, – сказал он сидевшим тут же на крыльце мужикам и канцелярским сторожам.
– Что ты! какой мор?
– Мор на людей, и вымрут все люди, и останусь я один.
– Как же так? С чего это?
– Так… А в Вологде весь скот выпадет, – продолжал тотемский Ной.
На Ноя сейчас же, конечно, донесли канцелярским ярыжкам тотемские Булюбаши [16 - Здесь в значении «доброхоты».]. Воеводская канцелярия тотчас же донесла о глупых словах мужика тайной канцелярии, как о государственном преступлении. Умны же были, значит, и тогда охранители!
А бедный Ной уже сидел под арестом.
10-го апреля 1736 года, почти через девять месяцев после произнесения мужиком глупых слов, из тайной канцелярии последовал в тотемскую воеводскую канцелярию указ: «пытать Степана – нет ли у него сообщников, и в какую силу он это говорил?»
«Сообщники» в глупости и невежестве! – да таким «сообщником» была у него почти вся Pocсия!
Пытают дурака. «Говорил?» – «Нет не говорил», А Булюбаши настаивают на своем: «говорил».
В этот день – 10-го апреля – бедный Ной и умер. Не сбылось его пророчество…
Сколько надо было иметь государственного ума, чтобы «вчинать» дела о подобном вздоре и за этот вздор губить людей!.. [17 - Можно с высоты сегодняшнего знания попенять автору на его излишнее благодушество – за последние только 20 лет с 1996 по 2016 годы раз 10 объявлялось о наступлении очередного конца света и каждый раз мошенники обогащались на легковерии впадавшего в истерики населения, чего бы не было, если бы против подобных кликуш вовремя «вчинались дела».]
//-- IV. Неудавшиеся мощи. --//
17-го февраля 1739 года во дворец явился отставной барабанщик Григорий Сорокин и потребовал, чтобы его представили императрице Анне Иоанновне. Старик ветхий-преветхий.
– Зачем? – спрашивают.
– Для объявления её императорскому величеству тайного дела.
Старика, конечно, берут и ведут к доброму Андрею Ивановичу Ушакову. [18 - Андрей Иванович Ушаков (1672–1747) – русский военный и государственный деятель, сподвижник Петра I, генерал-аншеф, граф (c 1744), начальник тайной розыскной канцелярии в 1731–1746 гг.]
– Ты кто? – любезно опрашивают старика.
– Был я прежде крестьянин дворцовый Тамбовской Старой волости и в прошлом в 1702 году отдан в рекруты и поступил в Кронштадтский гарнизон, а потом барабанщиком в Первый морской полк. Тому ныне Лет с пять отставлен.
– А какое такое тайное дело имеешь ты объявить её императорскому величеству?
– Когда я служил в Кронштадте и стоял на карауле, в самую заутреню святой Пасхи у меня родился сын и во сне мне явился Господь…
– Так ты, стоя на карауле, уснул?.. Продолжай.
– Виноват, ваше сиятельство, ненароком.
– Ну, что ж дальше?
– Ко мне явился Господь и рек: сын-де твой будет свят… А потом через два года сын мой умре и погребен в Кронштадте при церкви Богоявления.
– Что ж из этого?
– Из этого я, ваше сиятельство, полагаю, что тело сына моего лежит в земле нетленно… Прикажите, ваше сиятельство, вырыть его из земли и освидетельствовать.
– А какое же тайное дело?
– Другого тайного дела, ваше сиятельство, я не имею.
– Для чего же ты осмелился беспокоить её императорское величество?
– Да вот об сыне, ваше сиятельство, да попросить государыню по бедности моей дать мне что-нибудь денег на пропитание.
Этого старого дурачка даже и не пытали: уж слишком наивна была его просьба – открыть мощи его сына! Но умысел другой тут был – и Андрей Иванович сразу смекнул в чем дело. Он довел старого лгунишку до того, что тот сам сознался во лжи: никакого сна он не видел и о мощах приплел только так, на всякий случай, чтобы попасть во дворец и попросить деньжонок на бедность.
Доложили государыне. Андрей Иванович, по привычке, хотел-таки, для порядка, постегать кнутиком старого дурака и сослать в каторжную работу; но императрица, принимая во внимание его старость, всемилостивейше повелела заточить его в отдаленный монастырь на вечное житье.
//-- V. Непризнанный апостол --//
25-го августа 1740 года в синодальную канцелярию пришел какой-то странник, в духовном одеянии и просил «допустить его до первого в синоде apxиepeя».
Пришлец назвал себя Алексеем Афанасьевым, дьячком церкви Николая чудотворца, что в селе Ореховом-Погосте, владимирского уезда, стану Ловчего-Пути, и говорил, что он имеет объявить «первому apхиерею» о какой-то ереси и «некие тайности».
Его ввели в присутствие синода.
Пришлец поклонился и начал говорить… незнаемым языком.
Какой это язык – никто не знал, да и сам диковинный панглот [19 - В значении «полиглот».], конечно не ведал, что он болтает на «незнакомом языке», не существующем в мирe.
Чудака стали увещевать, чтобы он перестал молоть вздор и заговорил бы по-русски. Он заговорил по-русски – и опять какой-то вздор.
Полагая, конечно, что это какой-нибудь сумасшедший, его вывели из присутствия и посадили под арест.
«Через десять дней безумец, вероятно соскучившийся сидеть под арестом, потребовал, чтобы его опять представили перед синодом. Его привели. Он начал рассказывать разные нелепые видения и такие же нелепые пророчества.
Его опять вывели и приказали доктору его освидетельствовать.
Прошло более месяца. Доктор, свидетельствовавший чудака, медицинской канцелярии лекарь Христиан Эгидий, 30-го сентября подал рапорт, в котором доносил о порученном ему странном человеке, что «при осмотре-де его, помешательства ума у него никакого не признавается, понеже-де он всем корпусом здоров, к тому же и по разговорам ответствовал так, как надлежит быть в состоянии ума, и ежели-де оное помешательство ума у него бывает, то подлежит более рассмотреть при вседневном с ним обхождении».
Но синод, имея в виду, что в словах странного человека замечается «дело не малой важности», отослал его в тайную канцелярию. Куда ж больше! Вали туда всех сумасшедших: там всё разберут – там такие доктора душевных болезней, что современный Шарко перед ними – «мальчишка и щенок», как сказал бы Гоголь.
Взяли бедного дьячка, поставили перед ласковые очи Андрея Ивановича Ушакова и генерал-прокурора князя Никиты Юрьича Трубецкого.
– Рассказывай о своих видениях, – пригласил Андрей Иванович.
– Первое видение было мне в доме моем, сего году в Великом посте, на средокрестной неделе, таким случаем: когда я молился Богу в доме своем наедине, и тогда в светлице, в которой я молился, осиял свет и глас бысть мне, чтоб я объявил в синоде, что многие есть ереси, и блудные дети осквернили церковь и переходят от места на место, и будет-де глад и мор велик и огнь велик и при том был я яко мертв… А об оном о всем слышал я духом и сказано мне то чрез Духа Божий и объявлено мне, что станешь-де ты разными языки говорить…
– И ты говорил? – полюбопытствовал Андрей Иванович.
– Говорил… Того ради я и в святейшем синоде говорил.
– А на каких языках?
– Каким языком и что я говорил – того я и сам не знаю.
Бедный! В какое неловкое положение поставили его сошедшие с неба «незнаемые языки».
Как бы то ни было, нового апостола продолжали допрашивать.
– Второе видение, – объяснял он, – случилось мне во сне, мая на 6-е число сего 740 года, в ночи, таким образом, что Пресвятая Богородица, Спаситель, Николай и Преподобный Сергий-чудотворец шли пешие, а перед ними в позлащенной колеснице ехал, а кто – того я не признал, и при том говорено мне, чтоб я о вышеобъявленном первом видении объявил в синоде.
Но простым допросом не ограничились. Андрея Ивановича ни видениями, ни пророчествами, ни даже «незнаемыми языками» нельзя было удивить. Если б Андрей Иванович жил во время сошествия Святого Духа на апостолов, он бы и этих последних непременно допросил «с пристрастием»: что и как? какие «огненные языки»? откуда сошли? кто свидетель, да не было ли в этом деле сообщников?
Алексея Афанасьева отправили в застенок. Но и там, когда его подняли на дыбу и допрашивали кнутом, он говорил, что показывает сущую правду. Мало того – он и в застенке пророчествовал.
– В будущее лето не будет хлеб родиться, а будет глад и мор – и о том мне было откровение, – твердил несчастный.
Сколько ни бились с ним – он стоял на своем.
Мнимого апостола отправили в Тобольск, а оттуда в Тару. Там он и умер.
//-- VI. Слепой монах Михей, прорицатель взятия Константинополя русскими. --//
Идея взятия Константинополя едва ли не современна первым зачаткам государственного строя в русской земле. Насколько идея эта была живучею за тысячу лет назад, настолько осталась она таковою и до настоящего времени.
О взятии Цареграда мечтал Олег, вешая свой щит на воротах этого города. О том же мечтали и запорожские казаки, «окуривавшие мушкетным дымом» стены Константинополя.
Мечтали об этом и в прошлом столетии гораздо ранее, чем стали известны миру грандиозные мечтания на этот счет Потёмкина и Екатерины II-й.
О взятии Константинополя мечтал и слепой кирилловский монах Михей, в 1745 году.
В марте 1745 года из московской губернской, канцелярии прислан был в контору тайных розыскных дел некий слепой монах, показавший за собою государево «слово и дело». Его стали допрашивать.
– В мире имя мне было Михайло, – говорил о cебе слепой чернец: – а отец мой, Герасим Андреев, был Кирилова монастыря Белозерского слуга, и в прошлых давних годах умре, а я после отца своего остался в малых летах, и как от рождения моего лет с восемь лежал я в постели, и от той болезни ослеп, и за тою моею слепотою, за неимением себе пропитания, в прошлом 1727 году, по прошении моему, оного Кириллова монастыря архимандритом Иринархом в тот монастырь пострижен монахом, и был в том монастыре по нынешний 1745 год. А сего году в генваре, в последних числах, будучи я в том монастыре, пришед, того монастыря в приказ монастырского правления сказал за собою государево слово и дело, и в том сказывании отослан в белозерскую провинциальную канцелярию, а из той канцелярии прислан в тайную канцелярию, и в той канцелярии показывал я помянутого монастыря на наместника Димитрия, а в чем именно – о том явно в той канцелярии по делу. И по тому моему показанию явился я виновен, и за ту мою вину, по определению тайной канцелярии, для учинения мне наказания, отослан я был в святейший правительствующий синод, и в том синоде учинено мне было наказание плетьми, и, по учинении того наказания, послан я был под начало коломенской епархии в Тульский Предтечев монастырь. А сего марта 11-го числа, будучи в помянутом Предтечеве монастыре под началом, государево слово и дело за собою сказывал я вновь. И по присылке, в Коломенской воеводской канцелярии, о том, что я слово и дело за собою знаю, по второму пункту, я показал для того: как я напредь сего имелся в вышеозначенном Кирилове монастыре Белозерском монахом, и по обещанию моему читывал повседневные молитвы Господу Богу и канон пресвятой Богородицы, а святым тропари и кондаки, и стал во отлучении от того монастыря, и содержался в помянутом Предтечеве монастыре в больничной тюрьме под началом, и вышеозначенных повседневных молитв не читывал; и тогда напала на меня великая печаль, от которой печали пришел я в отчаяние, и в том же марте месяце, а в котором числе – не упомню, в ночи, привязал я в имеющихся при той больнице сенях к брусу веревочную петлю и обвесился, и хотел удавиться. И в то время напал на меня великий страх, и от того удавления из той петли я, незнаемо кем, освобожден, и о том обрадовался и был в веселии. И потом на другой день, в ночи ж, взяв нож, и хотел себя заколоть до смерти, и от того, незнаемо же кем, освобожден же, и нож у меня из рук выпал, и я тогда был дни с три в беспамятстве. И сего ж марта 11-го числа, – продолжал допрашиваемый, – как пришел я в совершенный разум по-прежнему, и того числа часу в седьмом ночи, встав с постели, молился Богу, и, вспомянув вышеозначенное прежнее свое обещание, читал означенная повседневные молитвы, и по окончании тех молитв не знаемо от чего задумался, и облокотясь на стол, немного заснул лёгким сном и в том сне увидел свет и пред собою стоящего человека в белых ризах, наподобие монашеского одеяния, и лицо его сияющее пребезмерно светом, которой говорил мне: мир тебе, раб Божий! и знаешь ли ты меня? – И я сказал, что не знаю. И тот человек говорил: моя-де обитель от твоего обещания шестьдесят поприщ, о чем-де ты и сам сведом, и имя мне Кирил, игумен Новозерский. И говорил мне: чего-де ради отверг ты по обещанию своему повседневные молитвы Спасителю Богу и Пресвятей Богородице и угодникам их? – И я тому Кирилу сказал, что-де мне милости от святых не стало. И Кирил говорил: аще бы-де тебе милости не стало, то бы-де ты издавна зле погибнул, а ты-де и от нынешней смерти нами ж сохранен. И от сего времени тебе заповедую, да ничто же не утаи у себя; однако ж, сам дерзновения такого не имеешь, то поведай чрез правителей, что Богом венчанная государыня императрица Елисавета Петровна по воле всемогущего Бога, и учинен нашими молитвами наследник, благоверный государь Петр Феодорович, и но воле Божией, того ж и наших молитв учинена ему обрученная невеста, благоверная государыня Екатерина Алексеевна. И как будут они в совершенном супружестве, и тогда родят сыны и дщери, и из них един высокая преизыдет, а имя ему будет Петр, и познается во всех языцех, и по воле всемогущего Бога и нашими молитвами по времени возраста его будет государем, и возьмет град, а какой именно – не выговорил, его же и многие цари желать будут, однако-де, по воле всемогущего Бога и нашими молитвами ему дастся, и в то-де время просветится церковь Софии, то-есть премудрость Божия. И рек: cиe есть слово мое не ложно, и будет так, и ты, человече, не убойся – поведай о сем. – А потом тот человек стал быть невидим. И от меня свет от очей отнялся по-прежнему. И об оном видении я никому не разглашал, и об оном о всем показываю сущую правду, в совершенном уме и разуме, а не затевая от себя ложно. А окроме того государева слова и дела за мною нет и за другими ни за кем не знаю.
Казалось бы – чего же лучше! – Взятие Константинополя, хотя в видении имя его и не названо, – но кто же не догадается, что это Константинополь с святою Софиею?
Но Андрею Ивановичу Ушакову этого мало. Он большой скептик, и пророчествам не совсем доверяет, как бы они ни были патриотичны.
И вот, в тайной канцелярии рассуждают таким образом: «Хотя оный монах Михей в оной конторе расспросом якобы об освобождении его, незнаемо кем, от удавления и поколотия до смерти себя ножом и что будто бы было ему некоторое во сне видение и показывал; но тому его показанию верить и за истину принять не можно, понеже, как видеть можно, что о том он показывает ложно (даже стихами заговорил Андрей Иванович), вымышленно, знатно в таком рассуждении, что тому его показанию имеет быть поверено, и через то мог бы он получить себе какое-то награждение, – того ради…» Бедный Михей! непризнанный патриот!
«Того ради, – заключает тайная канцелярия, – ко взысканию в нем сущей правды, сняв с него монашеский чин, привесть его в застенок, и подняв на дыбу, расспросить накрепко – с какого подлинно умыслу и для чего о вышесказанном ложно он показывает, и собою ль то вымыслил, или кто о том ложно показать его научил?»
И вот, из тайной конторы посылается в синод копиист Иван Ярой за иеромонахом, чтобы снять с бедного Михея монашеский чин. Является иеромонах Иринарх, «обнажает» несчастного Михея монашеского чина, остригает на голове его и на бороде волосы – и вместо инока Михея пред грозных судей предстает расстрига Михайло Герасимов.
Михайлу ведут в застенок. Он не выдерживает пыток и винится.
– Все то я показывал, вымысел, затеяв собою ложно, желая получить из-под начала свободу и быть монахом в Кириллове по-прежнему.
Бедный! соскучился о своем родном монастыре, затосковал – и наплел на свою голову.
– А видение?
– И видения такого никогда не видал, и согласия, чтоб ложно о том вымышлять, ни с кем не имел, и никто меня о том не научал, и её императорского величества слова и дела за мною нет.
Его поднимают на дыбу и вновь допрашивают «с пристрастием», накрепко.
«И с подъему говорил то ж, что и в расспросе показал, и в том утвердился».
В тайной канцелярии определено: «за все продерзости… учинить Михайле жестокое наказание: бить кнутом нещадно и сослать в дальний монастырь в заточение навечно».
Вот тебе и взятие Константинополя!
//-- VII. Спиритка XVIII столетия --//
Проживавшая в Петербурге майорша Элеонора Делувизе, 13-го июля 1747 года, явилась в канцелярию тайных розыскных дел и подала генерал-лейтенанту графу Шувалову письмо на немецком языке, в котором Делувизе жаловалась на мужа, что он 30 лет живете с нею нечестиво и тирански – жалованья и содержания никакого не дает, и оттого майорша терпит голод и холод. Просительница умоляла, чтобы граф Шувалов испросил у императрицы милости, чтобы выдавали ей половину содержания мужа. Наконец, объявила, что имеет еще сообщить императрице тайное, важное дело, если только государыне угодно будет приказать ей о том.
Граф Шувалов доложил Елизавете Петровне, и по её приказанию майорша 16-го июля представила Шувалову записку на немецком языке о «тайном деле».
Записку перевели. В ней майорша рассказывала о своих «пророческих сновидениях», в которых будто бы некий таинственный глас отдавал ей приказания в разные дни.
Вот эти «приказания» в современном переводе:
16-го апреля. «Слушай, Карлевена! я буду семь раз с тобою говорить: примечай, держи тайно, дабы cиe наружу не вышло. Скажи ты сама императрице Елизавете, которая безопасно почивает: смотри на башню сию, во опасении стоящую. Ежели тебе жизнь твоя мила, то скажи ей про все сама, что я ей говорить приказываю, или ты до 20-го числа августа не доживешь».
В чем смысл этих «приказаний» – понять невозможно. И что это за «башня в опасении стоящая»?
Посмотрим другие «приказания».
Апреля в 17 день. «И для того ты не прямо пред сею шатающеюся башнею молишься». Я ответствовала: – Ах Боже! что мне молиться и что молитва моя поможет? – Молися ты так, как обвыкла с 1730 года за нее молиться, cиe хорошо удалося».
Апреля 19-го дня. «Вставай – здесь мучение близко, а еще ты приказом моим медлишь!» – Я осмелилась спросить: кто ты, дух благий в благословении Христа? Ответ: «Я – который мучит».
Хотя чепуха, но страшно.
Мая 28-го дня. «Учися по-русски, то много душ избавишь. Спеши и не молчи – время спешить».
Июня 7-го дня. «Я тебе говорю – спеши, ничего не умолчи, понеже она безопасно почивает и не прямо жертву приносит».
Июня 26-го дня. «Елизавете еще сильно бороться надлежитъ!» – Ах, Боже – с кем? Ответ: «С сильными, со львами, со змиями». – «Ах, я в страхе и чувствую смертное мучение!» Ответ: «Для того поспешай, я тебе говорю».
Вот и все таинственные приказания «духа».
Медиум-майорша так оканчивает свою записку: «Я cиe персонально изъясню лучше, если позволено будет».
Но ей не позволили. Удивительно еще, как в застенок не повели!
На другой день граф Шувалов вынес спиритке такую резолюцию: «Императрица приказала сновидениям майорши не верить и чтоб она и впредь никаким своим сновидениям не уверялась и об оном сновидении никому не разглашала».
Счастливая майорша! А попалась бы в руки Андрею Ивановичу – не то бы было.
//-- VIII. Проворовавшийся пророк --//
Дворовый человек московского помещика Сахарова, Федор Васильев, покрав господские деньги, бежал из Москвы. Его поймали и привели в полицеймейстерскую канцелярию к допросу. Федька, струсив розог, объявил за собою «государево слово и дело».
Его свели в тайную контору.
– Какое за тобой государево слово и дело?
– О том я скажу только самой великой государыне, а в тайной конторе не объявлю.
Ему сказали, что императрице он не будет представлен, и если «слово и дело» не объявит, то будет пытан.
Нечего было делать – пришлось пророчествовать.
– В прошлом 1754 году, после Петрова дня, спустя дней шесть, а подлинно сказать не упомню, как я был в московском господина своего доме, который имеется за Москвою-рекою в приходе церкви Козьмы и Дамиана, что называется в Кадашеве, – и в ночи спал на сушиле, и тогда виделся мне во сне образ Печерской Пресвятой Богородицы, которой имеется за Успенским большим собором, в углу, близ Грановитой палаты, – и при нем стоят два святителя в образех человеческих – Петр и Алексей, митрополиты московские и вся России, и просили у помянутого образа Пресвятой Богоматери такими речами: «О! мать Пресвятая Богородица! Просим у тебя о наследнике Петре Феодоровиче, чтоб ему Всероссийский престол всемилостивейшая государыня изволила вручить». И того ж часу от того образа был глас такой: «Чадо Феодоре! пойди, повеждь всемилостивейшей государыне, чтоб изволила наследнику своему Петру Феодоровичу вручить Всероссийский престол». А после того гласа оной образ и преждереченные святители стали быть невидимы, а я вскоре после того проснулся и оное сновидение содержал в себе секретно.
Надо было столетиями воспитывать народ в наглой лжи, чтобы он дошел до такого невозмутимого нахальства и выдумывал такие нелепые сны. Коли все выдумывают, так отчего ж и Федьке не выдумать чудо!
И Федька продолжал плести:
После того, в разные месяца и числа, четыре раза я видел тот же самый сон и слышал тот же глас. Наконец, 14-го декабря, снова во сне образ и святители явились мне и от образа был глас: «Чадо Феодоре! что же я тебя многократно посылала до всемилостивейшей государыни, – что ты не объявляешь, о чем я приказывала (то-то хорош посредник между Богородицей и императрицей!), чтоб на Всероссийский престол учинила всемилостивейшая государыня наследника своего Петра Феодоровича! Аще сего ты не поведаешь всемилостивейшей государыне, то узриши смерть свою вскоре». И потом оной образ и святители стали невидимы, а я проснулся и начал думать – каким образом об этом сновидении донести самой её императорскому величеству?
И он надумал: лучше всего украсть деньги!
«Через три дня, – продолжал плести Федька: – помещик мой прислал из вотчины своей, Ефремовского уезда, из села Рождественского, обоз с хлебом и писал ко мне, чтоб я продал этот хлеб. Я и продал его на 85 рублей. Из этих денег на 20 рублей купил сукна для помещика, а остальные отдал взаймы одному своему знакомому крестьянину, торговавшему квасом у Ивановской колокольни, с тою целью, что когда помещику я об этом скажу, то он не поверит и станет меня сечь, и тогда для доносу о своем сновидении я и скажу за собою слово и дело».
«А для чего ты побег учинил из Москвы?»
«Побегу я не чинил, а ходил перед Рождеством Христовым в деревню к крестьянину, которому дал деньги, и когда возвратился в Москву, то зять моего помещика, поручик Гурьев, сковал меня и представил 18-го генваря сего 55 года в полицию, где я и сказал для доносу о сновидении слово и дело».
Московская тайная контора, разумеется, стала пытать этого пророка. Пытали три раза; но Федька все стоял на своем: послала-де сама Богородица!
Пророка отправили в Петербург в тайную канцелярию.
Здесь уже не вытерпел Федька – во всем сознался.
«Никаких таких сновидений я не видал, а когда меня привели в полицию, то, желая избавиться истязаний за побег и растрату денег, объявил ложно «слово и дело».
Федьку сослали в Соловецкий монастырь.
//-- IX. Галлюцинат --//
В том же 1755 году, 24-го августа, явился в тайную канцелярию ревнзион-конторы копиист Григорий Корольков и подал в запечатанном пакете прошение.
Прошение было такое странное, что даже тайная канцелярия подобных не читывала.
Вот его содержаше:
«В прошлом 1748 году, по грехам моим, Божием попущением, по Пасхе, в неделю св. апостола Фомы, со вторника на среду, ниже имея я какова в себе пьянства, в ночи с вечера мало забывшись, сделался не малой шум, страшные разговоры в обоих горницах, живучи тогда мне в доме у С.-Петербургского купца Ивана Овчинникова, в Большой Никольской улице, и испужася весьма, и от того часа учинился без ума, от чего прикоснулось множественное число демонов и дьяволов и при том с ними древний треклятый змий Сатана персонально наподобие как в церкви Воскресения Христова, что в Кадетском корпусе под архангелом Михаилом (ниже имею я за собою какого еретичества, тако ж и ни о каких непотребных книгах не слыхивал), и мучал всяко.
И по не малом времени вселился в меня дух их, и такое вселение бывает, что иногда и дохнуть невозможно, и от того как в голове, в грудях, на сердце, животе, в боках, в лице и на лице, в ушах и за спиною, також и передо мною и за мною, и во всем, да и кроме где ни бываю, при людях, демоны говорят всякую непотребность, и при всяком деле день и ночь не дают покоя, и навыкши говорят персонально моим и разными голосами, не токмо у меня, но и у людей, и не дают мне слова молвить, но впредь говорят и ниже на людей и ни на что взглянуть ни дают, а ниже в церкви и нигде покоя не имею, и напущают дрожь, колотье необычное, и всякую скорбь с насмешеством всяким и под видом лукавствия, и уже изнемогше, меня как сами и сильно разиня рот мой, со всеми лают на Бога, архангел и ангел и святых его ругают всяко неподобно, и на её императорское величество, чего ни от начала света не слыхано, и что налают, тако ж и что над людьми где делается, иногда же и людей пужают, говорят на меня, яко бы я велю, чего ни мало слышать не хотел, и на носящий на мне крест плюют персонально, и с меня срывают, и колют глаза, и бьют всяко, и уже в себе ни малой власти не имею, на что уже, видя меня погибающа, над спящим мною и Ангел Господень яко человек плакал неутешно, и где сижу бывает, за мною от борения их, уповаю что со архангелом Божьим, немалая зыбь земле и трясение персонально, и те треклятые бубны обращаются в святые ангелы и поют аминь и аллилуйя и стихи божественные, яко же и люди, и ниже от петухов пгетья и от ладопу выходу из горницы имеют, но и в святую церковь входят и нак видно приведете их в первое достоинство, и при том называют Антихристом, и хотят больных исцелять и мертвых воскрешать мною и на имя мое, чего чрез их во мне насильство опасаюсь тому и вправду быти, понеже уже всяко притворяют и делают, пахнет и ладоном, и называют же святым, чего ни мало к святости не следует; и искал себя всяко умертвить, тако ж и об оном о всем донести, но токмо насилием их не допущен; сверх же того имею мать мне родную, венчанную первую жену и родных пятерых человек живых детей, которые летами: дочери 15, сыну 12, дочери 9, сыну 4; дочь же по второму году, из которых дочь и сын божественному чтению и писать научены, дочь же часослов доучивает; но всегда желал и желаю божественному учению, но по насильству вышеписанных треклятых бубнов или сатанинских денщиков, тех моих, как жену, так и детей бьют, разъярясь из-за меня персонально мне, иногда и до крови, а им не видно, к тому же и наиболее происходить насилие и мучение.
«И дабы высочайшим вашего императорского величества указом повелено было cиe мое доношение в канцелярии тайных розыскных дел принять и для Пресвятыя Троицы и Пресвятыя Казанской Богоматери, архангел и всех святых, от вышеописанной погибели меня помиловать и от насильств и страстей душу мою свободить, а скверное мое тело, яко невольное, хотя либо как и мертво будет, но по страсти цела не пустить, но анатомить и в пепел сварить… Но к тому уже более прошу от меня не требовать, понеже суще не сам говорю; а отец мой был христианин и человек безграмотный, который служил при прежних государях истопником, Михайло Степанов сын Корольков, который в Москве волею Божиею умре и погребен, а я оставлен в малых летах и обучен читать и писать матерью своею, которою и определен к делам в ревизион-коллегию в 1735 году.
«Всемилостивейшая государыня, прошу вашего императорского величества о сем моем доношении милостивое решение учинить. Августа дня 1755 г. К поданию надлежит в канцелярии тайных розыскных дел.
«Доношение писал я, Григорий Корольков, и руку приложил».
Ведь это ужасное состояние! Этот уже не лгал и не выдумывал: само прошение говорит за себя. Вероятно жестоки были нравственные и физические страдания человека, когда сам просить анатомировать себя живого или мертвого и тело превратить в пепел.
На прошении имеется пометка: «Подано августа 24-го дня 1755 года. Записать в книгу, а подателя отдать под особливый караул и доложить».
Что было дальше с несчастным – неизвестно; неужели и его пытали? – Вероятно: это было в порядке вещей – это был закон…
О дальнейшей судьбе страдальца в деле есть только один след – это рапорт дежурного, по караулу подпоручика князя Ивана Трубецкого о том, что «колодник Григорий Корольков, сего сентября 29-го дня 1755 года, пополудни в 11-м часу скоропостижно волею Божиею умре».
//-- X. Лгун себе-на-ум --//
16-го июня 1759 года, Алаторской провинции, дворцового села Новотроицкого, Ардатово то ж, слепой крестьянин Василий Думнов, явившись к управляющему, объявил за собою «великое и тайное слово Божие и государево».
Василия тотчас же отправили в Москву, в тайную контору. С привезенного стали снимать допрос.
«От роду мне лет с тридцать, а ослеп я будучи четырех лет. В прошлом 1758 году, в июле месяце, на день праздника Ильи Пророка, в ночи, в бытность мою в селе Новотроицком, пошел я в церковь Николая Чудотворца и стоя на паперти, молился Богу долгое время один, и во время того моленья был мне из той церкви яко бы человеческий глас: «Человече! Подвизайся в крепости твоей ко Господу, велий гнев Божий излиян на землю вашу за многое прегрешение человеческое, многие человецы имут крови пострадати и в тех своих страданиях венцы от Господа мученически примут»; но да сохранит Господь грады ваши, избранные ради рабы его Божией и за благое и избранное дело». И я, устрашась того гласа, от той церкви пошел в свой дом и, пришед, в доме своем тою же ночью, и после того приходя к той церкви неоднократно молился и просил у Господа Бога, чтоб явил мне Господь такую рабу Божию и благое избранное ею дело, токмо такого гласу с того времени не было. И как в том же 758 году, на день праздника Успения Пресвятыя Богородицы, в ночи, пришел я для моления к той же церкви и, стоя на паперти, молился Богу один и молил, просил же у Господа Бога, чтоб мне Господь показал рабу Божию и благое избранное ею дело. И тогда был мне из той же церкви яко человеческий глас, говоренный тако: «Человече, услыша Господь Бог труды твои и молитвы. Послушай гласа Божия: раба Божия, избранная Богом, царствует над вами (ну, конечно – кому же больше быть!); благое избранное ею дело – многие души она в державе своей приведе ко Господу, крестила их святым крещением, сотвориша их познати единого истинного Бога, сотворившего небо и землю, и еще она в державе своей имать много таковых не крестившихся и не знающих истинного Бога привесть; подобает бо и тем тако прияти св. крещение и познати единого Бога, и за cиe благое и избранное дело покорит ей Господь Бог вся враги, мысляющие на ню зла, уподобит ее Господь Бог избранному Владимиру, приявша святое крещение нареченному Василием, той многие души приведе ко Господу. И ты, человече, пойди до рабы Божией. избранной Богом над вами царствовать, поведай пред ней реченная гласом Божиим, и не убойся! Богу тако извольшу!»
Каков слепой оратор! И как долго глас разговаривал с ним и всё коверканным церковно-славянским языком…
– Только я, – закончил свое показание Лгун себе-на-уме, – о том (т. е. о том, что он сочинил) никогда нигде никому не разглашал и сам я о том показывал ни для чего не вымышлял (конечно!) и никто меня об оном показывать не научал и согласие в том ни с кем я не имел.
Но тайная контора не поверила «гласам». Она вывела на справку уже приведенные нами выше вопросные пункты или докладные пункты Синода, на которых, против пункта 10-го, Петр I, вообще не веривший «гласам», видениям и чудесам, собственноручно написал, что тому, кто будет распускать слухи о чудесах и видениях, следует назначать «наказанье и вечную ссылку на галеры с вырезанием ноздрей».
Но Лгун-себе-на-уме знал, что он делает: он все это проделывал якобы во славу императрицы, в том убеждении, что за лесть, как бы она груба и нахальна ни была, ноздрей не вырезывают.
Однако Тайная контора, в виду этой лести, рассудила так:
«Хотя вышеописанный Думнов яко бы о бывшем ему некотором гласе и показывает, но того за справедливость почесть не можно, а по обстоятельству дела видно, что он показывает вымысл от себя ложно, желая только получить себе какое-либо награждение, или ради одной суетной своей славы, и хотя же оному Думнову за то его вымышленное показание, по силе именного блаженного и вечной славы достойного памяти его императорского величества Петра Великого на докладные от святейшего правительствующего Синода пункты указа, наказание кнутом и ссылку учинить бы и надлежало, но понеже в том его показании высочайшей её императорского величества персоне и чести никакого оскорбления не имеется, к тому же и глазами ничего он не видит и за тем никакой каторжной работы понести не может, и того ради, а паче для многолетнего её императорского величества и высочайшей её императорского величества фамилии здравия, рассуждается: от того наказания и ссылки учинить его свободным, а дабы впредь таких ложно вымышленных и притворных показаний, а паче и в народе разглашения происходить от него не могло, рассуждается – по сношении из тайной конторы святейшего правительствующего Синода с конторою, к неисходному до кончины живота его пребыванию послать его без наказания в монастырь, в каковой та синодская контора заблагорассудит, и в том монастыре велеть содержать его до кончины живота его неисходна, а пищу давать ему против обретающихся в том монастыре работных людей».
Таким образом, лгун-себе-на-уме нашел и приют, и обеспеченное содержание; между тем как слепого же монаха Михея, проповедовавшего о взятии Константинополя, и многократно пытали, и били кнутом нещадно, и все-таки сослали. А все потому, что Михей кидал свои льстивые камушки не в тот огород, куда следовало.
//-- XI. Пророк спьяна. --//
15-го мая 1792 года во дворец великого князя Павла Петровича пришел тверской мещанин Гаврило Калинин и просил, чтобы его допустили к его высочеству.
Вместо того, чтобы представить Калинина великому князю, обер-полицеймейстер Рылеев велел свести его на гауптвахту, а потом доставить в тайную канцелярию, где уже вместо Андрея Ивановича Ушакова всяких пророков исповедовал не менее любезный Степан Иванович Шешковский.
Шешковский спросил Калинина о причинах, побудивших его искать великого князя.
– В Твери приснилось мне во сне, – показывал Калинин, – что пришел ко мне старик и говорит: ходи в монастырь к Арсению Божию угоднику, и ты будешь в жизни доволен. Почему я недель с шесть в церковь и ходил. После того взяли меня на съезжую, а из оной отослали в смирительный дом, где я пробыл недели с две. А как оттуда меня освободили, и я, пришед домой, лег спать, то надо мною вдруг воссияла свеча, и услышал я глас такой: «Ступай к великому князю». Однако ж после думал – куда бы мне идти? – и пошел, то и на дороге тот глас твердил: «Ступай к великому князю, и что он тебе прикажет, то и делай, а при том скажи и сии слова: как вы, батюшка, поминаете – «за упокой» или «за здравие»? Ежели «за упокой» – то за упокой пожалуйте меня, а ежели «за здравие» – то за здравие пожалуйте меня. Когда же ты сии слова выговоришь, то с тобою определение будет. И я по сему гласу пришел во дворец и намерен был его высочеству сказать, и буде бы его высочество мне приказал идти в солдаты, то б я и пошел в солдаты, ибо я и в Твери просился, чтобы меня отдать в солдаты. И потом были мне разные привидения, и сделалась около меня тьма, и во тьме был глас: «Брось деньги! – коих у меня было полтора рубля, почему я их и бросил, после чего сделался свет и как бы свеча, предо мною воссияла».
Ясно, что человек допился до чертиков и ему стали слышаться всякие «гласы» и свечи перед ним воссияли.
Но Шешковский навел справки о любопытном субъекте, написал о нем в Тверь и получил оттуда от Архарова сведения, каких и можно было ожидать.
Архаров писал, что этот Калинин в Твери все «пьянствовал и в пьянстве дрался с женою, а посему и взят был под стражу и посажен был для вытрезвления в городскую больницу, и после сего выпущен».
Вот тут-то и напало на него пророчество.
«Впрочем, – прибавил Архаров: – он жизни порядочной, но только клепает на себя, что он умеет садовому ремеслу, ибо хотя и нанят был одним дворянином в садовники, но, будучи у него, все деревья испортил».
На основании всего этого тайной канцелярией определено было: «Оный Калинин за дерзкой во дворец приход и что он лгал о бывшем якобы ему голосе – достоин наказания; но как из истории его видно, что он испивает довольно, а от сего, может быть, сделалось ему такое пустое воображение, а к тому же он содержится под стражею здесь, где уже по многим спросам говорить, что никакого гласа и явлений нет, следовательно, показанные гласы были ему по причине пьянства его, и сего ради, вменя ему в наказание содержание под стражею, от оного избавить, а чтоб здесь он не шатался, то отослать его к генералу-поручику Архарову с тем, чтоб впредь его из Тверской губернии не отпускать, а также приказать, кому должно, и от пьянства его удерживать».
Этот отделался счастливее всех; и, конечно, потому, что это было при Екатерине, которая в принципе пытки не оправдывала, хотя на деле «пристрастие» при допросах практиковалось еще очень долго даже в нашем столетии.
Из всех этих беглых очерков можно видеть, до какой степени в XVIII веке после Петра упал кредит во всякие чудеса, курс которых стоял очень высоко в допетровской Руси, и как долго, однако, держались в народе грубейшие суеверия, посеянные за тысячу лет назад и доселе еще не исчезнувшие.
Один из «случаев»
//-- I. --//
Существует мнение, по-видимому, общепринятое в истории, что замечательные исторические деятели, оставившие по себе громкую славу в бессмертных памятниках своей деятельности, почти в одинаковой мере обязаны этою славою как своим личным талантам, так и талантливости лиц, которыми они умели окружать себя; что, одним словом, люди, которым в истории придается эпитет «великих», люди гениальные или же просто выдающиеся, обладают даром угадывания и выбора себе таких помощников и исполнителей своих намерений, которых природа до некоторой степени одарила такими же, в известной мере, равносильными качествами, коими сами обладали эти крупные исторические деятели. За ближайшее подтверждение этого мнения берут такие исторические личности, как Петр I, Наполеон I, Екатерина II и другие. Так, зоркий глаз Петра, сквозь густые толпы родовитого русского боярства, и даровитого и бездарного, сумел выискать себе таких помощников-питомцев», как «счастья баловень безродный, полудержавный властелин», который и в роли продавца пирожков не мог ускользнуть от внимания царя-плотника; о других «питомцах» мы не упоминаем. Личные качества Наполеона I помогли ему окружить себя такими сподручниками, без которых собственные силы Бонапарта едва ли в состоянии были бы поставить чуть не весь мир в зависимость от упрямой воли корсиканского дворянина. Имя Екатерины II окружается ореолом исторического бессмертия только в совокупности с такими личностями, как Потёмкин-Таврический, Суворов-Италийский, Румянцев-Задунайский, Безбородко, Дашкова, Панины, Бецкий, Бибиков и другие. Эта целая «стая орлов» Екатерины подобрана лично ею, и подобрана с таким уменьем, которому нельзя не удивляться.
Здесь необходимо оговориться. Мы разумеем здесь подбор Екатериною государственных деятелей, помощников её правительственных дел: в этом случае у неё было замечательное чутье на полезных и дельных, с её государственной точки зрения, людей. Что это было делом сознательного выбора, а не женского инстинкта, доказательством может служить то, что многих из этих деятелей она лично не любила, не симпатизировала им, часто отталкивала незаслуженно; но когда она нуждалась в их таланте, зная, что только они сумеют помочь ей, она тотчас же прибегала к их помощи. Так, она постоянно не любила Александра Ильича Бибикова, была с ним холодна, отдаляла его от себя; но в трудные минуты, которые переживало государство, когда Пугачев отхватил из-под скипетра Екатерины чуть не пол-России, – она немедленно призвала Бибикова спасать свою державу, чем и вызвала у него горькую иронию о «сарафане, валявшемся под лавкой». Так, она постоянно чувствовала нерасположение к Суворову, не симпатизировала ему, холодно и неохотно принимала его; но опять-таки в минуты опасности она знала, что ей лучше и безопаснее всего укрыться за этою каменною, несокрушимою стеною, и она призывала его тогда, когда нужно было, по смерти Бибикова, вырвать восток и юг России из рук Пугачева, и тогда, когда Турция готова была уничтожить все плоды творчества Потёмкина в новоприобретенном южном крае, и тогда, наконец, когда Польша в последний раз подняла свою бесталанную голову и выставила такого борца за воскресение разодранной и погребенной в трех гробах старой отчизны, как Костюшко [20 - А́нджей Таде́уш Бонавенту́ра Костю́шко или Косцюшко (польск.Andrzej Tadeusz Bonawentura Kościuszko) (1746-1817) – военный и политический деятель Речи Посполитой и США, участник Войны за независимость США, руководитель польского восстания 1794 года, национальный герой Польши, США, Литвы и Белоруссии, почётный гражданин Франции. После второго раздела Речи Посполитой, в марте 1794 года, он организовал и возглавил восстание. В октябре 1794 года в сражении при Мацеёвицах главные силы повстанцев были разбиты российскими войсками, а сам Костюшко взят в плен. В 1796 году, после смерти российской императрицы Екатерины II, был помилован Павлом I и эмигрировал в США.]. Все это, бесспорно, доказывает присутствие в ней политического такта и чутья на хороших людей. Но не всегда чутье это служило ей с пользой при выборе личных её любимцев. Да оно и понятно. С одной стороны здесь, при оценке человека, её подкупало и ослепляло субъективное чувство, руководили побуждения чисто женские, и её государственно-политическое чутье, так сказать, притуплялось, будучи заглушаемо страстью; с другой – выбор этот, в сущности, не требовал такой тщательности, такой осмотрительности, как первый выбор, потому что роли личных её любимцев в государственной жизни могли быть второстепенными и третьестепенными. Так, при первом выборе, она нуждалась в государственных деятелях, дарования которых совмещали бы в себе все искомые ею качества – и умела находить их; здесь – она искала других качеств, и государственная дюжинность, даже положительная бездарность могла быть тут на своем месте. В первом случае, в выборе государственных деятелей, она многого требовала от лица, на которого падал её выбор: более всех этому многому удовлетворяла такая редкая личность, как Потёмкин, за которым не только Россия, но и вся современная Европа признала «гениальность»; митрополит Платон, в частном письме к Амвросию, справедливо выразился о кончине Потёмкина, что «древо великое пало – был человек необыкновенный». Такою же крупною, хотя, быть может, несколько одностороннею даровитостью является Суворов, которого Клинтон называл «непрочтенным иероглифом», а другие иностранцы – «таинственным сфинксом». В другом случае, в выборе фаворитов собственно, Екатерина искала немногого, и в этом случае Потёмкин опять-таки был счастливым сочетанием этого немногого со многим, и оттого Екатерина любила его больше всех и постояннее всех. «Немногое» это сама Екатерина определяла так: избранник её чувства должен быть только – «верен, скромен, привязан и благодарен до крайности» («Русс. Арх.», 1864, стр. 570). Но, в последнем случае, даже этому «немногому» не всегда отвечали некоторые из её избранников, и в числе таковых едва ли не самым резким подтверждением недостатка чутья в Екатерине при выборе личных любимцев служил предпоследний из всех её фаворитов – Дмитриев-Мамонов.
Знаменитый князь Щербатов, историк, которого, по справедливости, можно назвать Тацитом века Екатерины, хотя его и упрекают в том, будто он писал свою историю не «sine ira et studio» [21 - «sine ira et studio» – латинская фраза, которая переводится как «без гнева и пристрастия», или как «без ненависти и усердия». Фраза впервые прозвучала в труде древнеримского историка Тацита «Анналы»], как римский Тацит, a «cum ira et studio» [22 - «cum ira et studio» – «с гневом и пристрастием».], и упрекают едва ли не по тому, что его не любила Екатерина за его строгий приговор над современниками, – Щербатов следующими немногими штрихами характеризует любимцев этой государыни и в том числе Дмитриева-Мамонова: «Каждый любимец, хотя и коротко их время было, каким-нибудь пороком, за взятые миллионы, одолжил Pocсию (кроме Васильчикова, который ни худа, ни добра не сделал). Зорич ввел в обычай непомерно великую игру; Потёмкин – властолюбие, пышность, подобострастие ко всем своим хотениям, обжорливость и, следственно, роскошь в столе, лесть, сребролюбие, захватчивость и, можно сказать, все другие знаемые в свете пороки, которыми или сам преисполнен или преисполняет окружающих его, и тако далее в империи. Завадовский ввел в чины подлых малороссиян; Корсаков приумножил бесстыдство любострастия в женах; Ланской жестокосердие поставил быть в чести; Ермолов не успел сделать ничего; а Мамонов вводил деспотичество в раздаяние чинов и пристрастие к своим родственникам» («О повреждении нравов в России», «Русская Старина», 1871, III, 678). Отзыв, действительно, жестокий, но нельзя сказать, чтобы несправедливый. Надо заметить при том, что это написано Щербатовым как раз в то время, когда Дмитриев-Мамонов был в полной силе, и потому неумолимый историк говорит о нем в настоящем времени: «Мамонов вводит деспотичество»… Насколько прав был князь Щербатов и насколько его ira и studium в такой же мере служат исторической правде, как и Тацитовское «sine ira et studio» – читатель увидите из нижеследующего.
//-- * * * --//
Дмитриев-Мамонов происходил от древнего рода русских бояр, хотя ни один из этого рода не выдавался особенно, как крупный политический деятель. Более заметною становится роль Дмитриевых-Мамоновых в царствование Петра I. Один из Дмитриевых-Мамоновых, генерал-аншеф Иван Ильич, состоял в тайном браке с царевной Прасковьей Ивановой, пятой дочерью царя Ивана Алексеевича, которая была ограниченного ума, очень не красива, худа и с самого детства хворала (Шубинский, «Письма леди Рондо», 170). Сама Екатерина, которая гордилась своими познаниями в русской истории и даже «удивлялась малому соображению князя Щербатова» (Храповицкий, изд. Барсукова), производила род Дмитриевых-Мамоновых от Владимира Мономаха. Так, Храповицкий говорит, что когда, в 1790 году, Александр Николаевич Зубов принес императрице сенатский» указ о том, чтобы Трегубову, дяде Зубова, дать титул князя, по происхождению его от кабардинских князей, государыня сказала: «Это дело примерное. Много таких, кои княжество потеряли, а другие и не имели, но происходят только от князей. Мамоновы происходят от Мономаха действительно» (там же, 326–327). Не придавая, конечно, этому обстоятельству никакого значения, потому что род Мамоновых мог и не мог происходить от Мономаха и это не помешало бы ему затереться в числе захудалых родов, вследствие ли дюжинности своих представителей или вследствие других причин, – мы не можем не придать значения другому обстоятельству, именно, что род Дмитриевых-Мамоновых, так или иначе, что называется, вертелся около двора. Один из Дмитриевых-Мамоновых, как мы видели, женат был на царевне. Другой Дмитриев-Мамонов, отец любимца Екатерины, по словам г. Бартенева, «с Елизаветинских времен служил в придворном ведомстве и мог содействовать успехам, как Потёмкина (который был ему сродни), так и другого родственника своего, славного Фон-Визина» («Русск. Арх.», 1867, стр. 596). Само собою разумеется, что сыну своему он тем более старался проложить ту же дорогу – и старания его не были напрасны: счастье не обошло его сына – на него упал луч исторического бессмертия; правда, то было рефлективное отражение луча бессмертия, подобно тому, как этот луч упал рефлективно на фонарь Диогена, на знаменитую дубинку Петра I, на историческую шляпу Наполеона I, однако и фонарь, и дубинка, и шляпа стали понятиями историческими…
Дмитриев-Мамонов, Александр Матвеевич – предмет нашего исторического очерка – родился 19-го сентября 1758 года. Следовательно, когда Екатерина вступала на престол, будущему её любимцу не было еще и четырех лет. Мать Дмитриева-Мамонова была Анна Ивановна из рода Боборыкиных. Когда Потёмкин был уже в зените своего величия, юный Дмитриев-Мамонов служил у него во флигель-адъютантах. Когда затем Потёмкин пожалован был званием фельдмаршала, то юного Дмитриева-Мамонова он взял к себе в генерал-адъютанты («Зап». Энгельгар., 39). Впрочем, во время беспрестанных поездок Потёмкина на юг, где он занимался устройством Новороссийского края, Дмитриев-Мамонов оставался в Петербурге и не мог не быть известен Екатерине. Так, уже в 1783 году императрица, в одном из писем к Потёмкину, между прочим, прибавляет: «Александр Дмитриев (Мамонов) тебе кланяется и ежедневно почти ходит осведомляться». Ясно, что у молодого генерал-адъютанта было хорошо развито придворное чутье – такт и случай довершили остальное.
Граф Сегюр в своих записках обстоятельно рассказывает о мгновенном возвышении Дмитриева-Мамонова. Это было в 1786 году. До этого времени «в случае» находился молодой Ермолов, который, по замечанию князя Щербатова, «не успел сделать ничего», хотя и желал сделать много, а именно – свергнуть Потёмкина с высоты его власти. К удивлению всего двора, – говорит Сегюр, – Ермолов начал интриговать против Потёмкина и вредить ему. Крымский хан Сагим-Гирей, оставляя свою власть, получил от императрицы обещание, что его вознаградят и дадут ежегодное жалованье. Неизвестно почему, но уплата этой пенсии была отложена. Хан, подозревая Потёмкина в утайке этих денег, написал жалобу и, чтобы она вернее дошла к государыне, обратился к любимцу её Ермолову, который воспользовался этим случаем, чтобы возбудить государыню против Потёмкина. Он думал, что успеет свергнуть его. Все, недовольные высокомерным князем, присоединились к Ермолову. Скоро императрицу обступили с жалобами на дурное управление Потёмкина и даже обвиняли его в краже. Императрицу это чрезвычайно встревожило. Гордый и смелый Потёмкин, вместо того, чтобы истолковать свое поведение, оправдаться, резко отвергал обвинения, отвечал холодно и даже отмалчивался. Наконец, он не только сделался невнимательным к своей повелительнице, но даже выехал из Царского в Петербург, где проводил дни у Нарышкина, самого веселого русского боярина XVШ века, и, казалось, только и думал, как бы веселиться и развлекаться. Негодование государыни было очень заметно. Казалось, Ермолов всё более успевал снискивать её доверие. Двор, удивленный этой переменой, как всегда, преклонялся перед восходящим светилом. Родные и друзья князя уже отчаивались и говорили, что он губит себя своею неуместною гордостью. Падение его, казалось, было неизбежно; все стали от него удаляться, даже иностранные министры. Фиц-Герберт, английский посланник, вел себя всех благороднее, хотя, собственно, и он рад был падению сановника, который в то время более держал сторону французов, чем англичан. «Что касается до меня, – замечает Сегюр, – то я нарочно стал чаще навещать его и оказывал ему свое внимание. Мы видались почти ежедневно, и я откровенно сказал ему, что он поступает неосторожно и во вред себе, раздражая императрицу и оскорбляя её гордость.
– Как! и вы тоже хотите, – говорил Потёмкин, – чтобы я склонился на постыдную уступку и стерпел обидную несправедливость, после всех моих заслуг? Говорите, что я себе врежу; я это знаю; но это ложно. Будьте покойны – не мальчишке свергнуть меня: не знаю, кто бы посмел это сделать.
– Берегитесь, – сказал я: – прежде вас и в других странах многие знаменитые любимцы царей говорили то же – кто смеет? однако, после раскаивались.
– Мне приятна ваша приязнь, – отвечал мне князь: – но я слишком презираю врагов своих, чтоб их бояться. Лучше поговорим о деле. Ну, что ваш торговый трактат?
– Подвигается очень тихо, – возразил я: – полномочные государыни настойчиво отказывают мне сбавить пошлины с вина.
– Так, стало быть, – сказал Потёмкин: – это главная точка преткновения? Ну, так потерпите только – это затруднение уладится.
«Мы расстались, – продолжает Сегюр, – и меня, признаюсь, удивило его спокойствие и уверенность. Мне казалось, что он себя обманывает. В самом деле, гроза, по-видимому, увеличивалась. Ермолов принял участие в управлении и занял место в банке, вместе с графами Шуваловым, Безбородко, Воронцовым и Завадовским. Наконец, оповестили об отъезде Потёмкина в Нарву. Родственники его потеряли всякую надежду; враги запели победную песнь; опытные политики занялись своими расчётами; придворные переменяли свои роли… Я терял главнейшую свою опору и, зная, что Ермолов скорее мне повредит, чем поможет, потому что считал меня другом князя, я уже опасался за успех моих дел, которые и без того подвигались туго. Однако, министры пригласили меня на совещание, после коротких переговоров и нескольких неважных возражений, согласились на уменьшение пошлин с наших вин высшего разбора и даже подали мне надежду на более значительные уступки. Обещания князя исполнялись, и я не знал, как сообразить это с его падением, в котором все были уверены. Через несколько дней все объяснилось: от курьера из Царского Села узнал я, что князь возвратился победителем, что он приглашает меня на обед, что он в большей милости, чем когда-либо, и что Ермолов получил 130.000 рублей, 4.000 душ, пятилетний отпуск и позволение ехать за границу. На подвижной придворной сцене зрелища переменяются, как будто по мановению волшебного жезла. Екатерина II назначила нового флигель-адъютанта Мамонова, человека отличного по уму и по наружности… Когда я явился к Потёмкину, он поцеловал меня и сказал: «Ну, что, не правду ли я говорил, батюшка? что, уронил меня мальчишка? Сгубила меня моя смелость? а ваши полномочные все так же упрямы, как вы ожидали? По крайней мере, на этот раз, господин дипломат, согласитесь, что в политике мои предположения вернее ваших». Новый адъютант государыни, – заключает Сегюр, – покровительствуемый Потёмкиным, действовал с ним заодно. Он скоро показал мне свое желание сблизиться со мною. Императрица дозволила ему принять приглашение, которое я ему сделал. Чтобы показать нам свое особенное внимание, она в то время, как мы выходили из-за стола, тихонько проехала в своей карете мимо моих окон и милостиво нам поклонилась («Записки Сегюра», 120 – 123).
Анонимный автор современного жизнеописания Екатерины («Vie de Catherine II, imperatrice de Russie». Paris, 1797, II, 201–202), рассказывая об этом событии согласно с Сегюром, добавляет, однако, к своему рассказу характерную подробность о падении Ермолова и о вступлении в фавор Дмитриева-Мамонова. В самый критический момент Потёмкин будто бы сказал Екатерине: «Государыня! надо кем-нибудь пожертвовать – прогнать или Ермолова или меня, потому что, пока вы будете держать у себя этого белого арапа (се negré blanc) – ноги моей не будет у вас…»
«Белый арап» – это Ермолов, потому что он был сильный блондин.
Так начался «случай» Дмитриева-Мамонова.
Это было в половине июля 1786 года: Мамонову в это время было 27 лет от роду, Екатерине – 58.
//-- II. --//
Храповицкий, этот безупречный манометр русской истории 80-х и 90-х годов XVIII столетия, этот рефрактор внешней, дворцовой, кабинетной, государственной жизни Екатерины, Храповицкий, записывавший каждое слово и движение царицы и всего разнообразного дворцового калейдоскопа, тщательно отмечавший даже, когда он «потел» и когда «потела» государыня (стр. 34, 91 и др.), – Храповицкий не преминул, со свойственною ему тщательностью и осторожностью, занести в свой дневник внешние проявления совершившегося дворцового переворота. Так, под 15-м июля 1786 года у него записано: «Изъяснение с А. П. Е. чрез 3.». Это значит – «изъяснение с Александром Петровичем Ермоловым чрез Завадовского». Изъяснение императрицы со своим любимцем через постороннее лицо – это уже значит, что звезда фаворита померкла, что «белым арапом» пожертвовали. Тотчас же под этими многознаменательными словами Храповицкий приписывает с красной строки: «Вв. был в вечеру А. М. М. на пок.». Значит: «Введен был в вечеру А. М. Мамонов на поклон». На другой день, 16-го июля, находим в дневнике Храповицкого какие-то иероглифы с таинственными недомолвками: «Отъезд А. П. Е. (конечно, Ермолова). Письмо к М. (к Мамонову?). Концерт в новом зале. М. по же. прох. чр. к. китайскую». Эти иероглифы должны означать: «Мамонов по женской половине проходит чрез комнату китайскую».
17-го июля – новая отметка: «Почивали до 9-ти часов». Отметка эта имеет важное значение в глазах добросовестного Храповицкого: деятельная, неутомимая государыня всегда вставала очень рано, раньше даже своей прислуги – и вдруг она спит до девяти часов! Придворный метеоролог не мог обойти молчанием этого факта: вместо шести часов солнце встало в девять. Дальше, под этим числом, записано: «Чрез китайскую введен был Мамонов в вечеру. Меня видели с ним у Завадовского». – Далее, 18-го июля: «Притворили дверь». Это тоже факт, имеющий значение в придворной жизни: сама императрица притворяет дверь – значит почему-либо нужно было так. А после этого факта значится: «Мамонов был после обеда и по обыкновению – пудра».
Но вот и результаты таинственных посещений, отмеченных иероглифами Храповицкого: 19-го июля Храповицкий получает записку от императрицы. «Заготовьте, – значится в записке, – к моему подписанию указ, что Преображенского полку капитан-поручика Александра Мамонова жалую в полковники, и включить его в число флигель-адъютантов при мне» (записка эта напечатана в «Русск. Арх.» 1872 г., 2065–2066, в числе других писем Екатерины). В дневнике же Храповицкого под этим числом значится: «Поутру заготовлен указ во флигель-адъютанты (не говорит даже кого – для него и так понятно; понятно и для нас). Подписывали… После обеда поднесен другой и объявлен. Я поцеловал ручку pour le confiance [23 - pour le confiance – для уверенности (фр.).]. Cиe было пересказано и принято с удовольствием».
Между тем, Потёмкин, спихнув с своей дороги «белого арапа» и поставив на его место своего птенца, успел в это время уже отлучиться по делам, которых у него по горло. Но вот 20-го июля он снова возвращается ко двору. Юный птенец не может не оказывать особенных знаков внимания самому крупному и самому сильному орлу из «стаи Екатерининских орлов». У придворного метеоролога на этот счет имеется отметка в дневнике под 20-м июля: «Возвратился князь Григорий Александрович, коему Александр Матвеевич (Мамонов) подарил золотой чайник с надписью: «Plus unis par le coeur que par le sang». [24 - «Plus unis par le coeur que par le sang» – Единство через сердце, только через кровь (фр.).]
Через несколько дней о придворном перевороте узнает вся Россия. Державин, знаменитый поэт, посредственный губернатор и плохой придворный, 26-го июля уже сообщает Львову, известному остряку своего времени, свежую новость: «ты, может быть, уже знаешь, что гвардии офицер Мамонов, а как зовут – не знаю, сделан флигель-адъютантом. А если не знаешь – так знай!»
До конца 1786 года имя Мамонова редко появляется в дневнике Храповицкого, потому что человек этот – придворный до мозга костей, и потому, как видно, осторожен даже во сне. Он упоминает о Мамонове только вскользь, при случае. Так, 11-го августа он отмечает: «Выбрана и послана табакерка к матушке Александра Матвеевича». Через неделю, 18-го августа, отмечает, как погрызлись придворные собаки: «После обеда Муфти искусал Тезея». Собака Храповицкого Муфти искусала собаку государыни – Тезея. Результатом этого придворного недоразумения собак явилась отметка в дневнике Храповицкого: «Милостивое извинение. – «Твоя собака сильнее моей». Писано к Александру Матвеевичу. Собаки себе, хозяева себе. Le cas est trés désagréable» [25 - «Le cas est trés désagréable» – Случай очень неприятный (фр.).]. Наконец, 21-го августа дневник отмечает: «Поднес и написал указ о бытии графу Александру Андреевичу Безбородке гофмейстером; число поставлено 20-е, для того, может быть, что в тот день отец Александра Матвеевича пожалован в сенаторы». Но этот пробел в дневнике Храповицкого до некоторой степени может быть восполнен как письмами самого Мамонова к императрице, так и известными записками Гарновского, напечатанными в «Русской Старине». Письма, о которых мы говорим, принадлежали редакции сборника «Древней и Новой России» и обязательно сообщены нам С. Н. Шубинским. Всех писем – 41: из них 30 писаны еще в то время, когда Мамонов находился при дворе; остальные – по его удалении в Москву. Первые 30 писем еще нигде не были напечатаны и представляют живой интерес современности; по ним можно судить, как постепенно подготовлялась драма, кончившаяся падением Мамонова, хотя, к сожалению, по некоторым обстоятельствам, они не могут быть ныне вполне напечатаны; тем не менее, главное их содержание, за исключением неудобных подробностей, мы приведем в своем месте; теперь же обратимся к рассказам Гарновского.
У Гарновского, под 14-м декабря, значится следующее. Граф Безбородко призывает к себе Гарновского, который заведовал в Петербурге делами Потёмкина, и от имени императрицы таинственно говорит ему, что для государыни понадобились покои князя Потёмкина, и поэтому Безбородко приказывает немедленно отопить их, говоря, что обо всем остальном он получит приказание от Мамонова, что покои нужны для временного помещения принцесс. Гарновского это приказание смутило. «Размышляя о сем прерывном и странным для меня показавшемся разговоре, я не в состоянии отгадать, что бы оный значил. Если бы покои, действительно, назначены были для принцесс, то какая нужда держать намерение cиe в секрете? Разве только для того, чтоб помещением сим не подать публике повод думать, что будто бы у светлейшего князя покои отымают? Но тем благоприятство графа Александра Андреевича (Безбородко) так далеко не простирается. Не утверждаю, а догадываюсь, что, под претекстом помещения принцесс, покои сии на что-нибудь другое назначаются. Нет почти ни малейших следов думать, чтоб это было предзнаменование смены Александра Матвеевича Мамонова, который, кажется, состоит в милости и в милости чрезвычайно высокой; однако ж, при дворе нередко и накануне падения ласкают…»
Догадки Гарновского были неосновательны. Мамонов твердо стоял еще на своей недосягаемой высоте.
На следующий день, 15-го декабря, Гарновский, между прочим, сообщает разговор с ним некоего Новицкого: «Александр Матвеевич говорил, между прочим, её величеству, что «ему при дворе жить очень скучно» и что между придворными людьми почитаете он себя так, как между волками в лесу. Не наскучил бы он таковыми отзывами прежде времени». Далее: «Граф Александр Андреевич (Безбородко) открыл ему было нечто мне неизвестное, которое было принято Александром Матвеевичем в знак отличного к нему графского доброхотства; но вскоре потом открылось, что сообщенная ему тайна была неосновательна.
Александр Матвеевич говорил после сего о графе Александре Андреевиче, что он весьма хитер и что так силен у царицы, как более быть нельзя».
Любопытен случай, рассказываемый тут же Гарновским и обнаруживающий отношения Екатерины к своему семейству – к великому князю Павлу Петровичу и его супруге. «Случилось недавно, – говорит Гарновский, – что Александр Матвеевич настроен был поднести государыне купленные её императорским величеством тысяч в 30 рублей серьги, в то время, когда государыня купно с великом князем и великою княгинею разговаривать изволила. Государыня, взявши серьги от Александра Матвеевича, соизволила, показав оные великой княгине, спросить её высочество: «Madame, comment les trouvez vous?» [26 - «Madame, comment les trouvez vous?» – Мадам, как вы находите? (фр.).] И как они великой княгине весьма понравились, то и были подарены её высочеству. Великая княгиня была чрезвычайно рада, благодарила государыню и тотчас, скинув старые серьги, соизволила вложить новые. Это было перед обедом в воскресенье. После обеда великая княгиня приказала звать Александра Матвеевича на другой день к себе. Александр Матвеевич просил на cиe соизволения у её императорского величества, но государыня была сим крайне недовольна и изволила сказать:
– Ты! к великой княгине? зачем? ни под каким видом. Как она смела тебя звать!
«После сего её императорское величество, призвав графа Валентина Платоновича (Мусина-Пушкина), приказала ему: «Поди тотчас к великой княгине, скажи, как она смела звать Александра Матвеевича к себе? Зачем? Чтоб этого впредь не было!»
«Великая княгиня так сильно была сим огорчена, что, плакавши горько, наконец, занемогла. После сего прислана была от великого князя Александру Матвеевичу в подарок прекрасная, бриллиантами осыпанная, табакерка, которую его превосходительство показывал её императорскому величеству. Государыня, посмотрев оную, изволила сказать: «Ну, теперь ты можешь идти благодарить великого князя, но с графом Валентином Платоновичем, а не один». Однако же, великий князь от принятия сего визита отказался» (стр. 15–17).
Так кончился первый год величия Мамонова. Но величие это было призрачное, театральное: за сценою видны были две могучие руки, который поддерживали эту живую картину, и стоило им только отстраниться – картина падала.
//-- III. --//
Настает 1787 год. «Начало года (говорит историк-панегирист Екатерины, Сумароков) представит нам событие великолепнейшее, достопамятное в эпохах мирa; Екатерина предпринимает обозреть новое свое царство – Тавриду, и цари поспешат во сретение [27 - Сретение – встреча.] ей. Января 2 она, после молебствия в Казанском соборе, при пушечной пальбе, оставила столицу под управлением графа Брюса в переехала в Царское Село, где, пробыв пять дней, отправилась 7 числа в славное путешествие».
За императрицей – громадная, блестящая, невиданная свита. «Повозок, говорит Сумароков, – было: 14 больших карет, 126 саней. Они занимали собой в дороге более версты; поселяне смотрели на то с изумлением. Порядок и довольство, соблюдаемые при дворе, сохранялись с точностью и в пути; передовые гоф-фурьеры приготовляли в назначенные местах трапезы, ночлеги; императрица, по обыкновению, пробуждалась в 6 часов и занималась делами; останавливалась для обедов в 2, по вечерам после разговоров и игры бостон расходились в 9 часов; лишь переменные чертоги напоминали о разлуке с Петербургом. Какое приятное общество из просвещенных людей! Какая свобода, простота! Сколько разных анекдотов!.. Иностранные министры сидели с императрицею поочередно. Тогда продолжались жестокие морозы, доходившие до 17 градусов; и мы, – говорит Сегюр, – кутались в соболях, попирали ногами богатые ковры. Повсюду встречи от наместников, губернаторов, дворянства, купечества, повсюду колокольные звоны; ночью горели на улицах костры дров, простолюдины сбегались к окнам своей повелительницы, она запретила отгонять их и, показываясь, удовлетворяла любопытству»… («Об. цар. и свойст. Екат. В.», ч. 2, 195–197).
Со своей стороны Сегюр говорит: «Наши кареты на высоких полозьях как будто летели… В это время – во время самых коротких дней в году – солнце вставало поздно, и через шесть или семь часов наступала уже темная ночь. Но для рассеяния этого мрака восточная роскошь доставила нам освещение: на небольших расстояниях, по обеим сторонам дороги, горели огромные костры из сваленных в кучи сосен, елей, берез, так что мы ехали между огней, которые светили ярче дневных лучей. Так величавая властительница севера среди ночного мрака изрекала свое: да будет свет!.. Можно себе представить – какое необычайное явление представляла на этом снежном море дорога, освещенная множеством огней, и величественный поезд царицы севера со всем блеском самого великолепного двора»… (Сегюр, 138 – 139).
И в этом море царственного блеска, в этой поражающей глаз толпе принцев, графов, князей и – по выражение Сумарокова – «царей, спешащих во сретение царице», в этом волшебном царстве – фокус всего блеска – Мамонов! На Мамонова обращены взоры всех, потому что на него обращены взоры той, по волшебному мановению которой состоялась эта увеселительная прогулка царей, принцев, князей, графов. В первой карете этого небывалого поезда, под который на каждой станции запасалось по 560 лошадей, помещалась сама императрица, Мамонов, камер-фрейлина Протасова, австрийский посланник граф Кобенцель, Нарышкин и обер-камергер Шувалов; во второй карете – английский министр Фиц-Герберт, французский – граф Сегюр, граф Ангальт и граф Чернышев, Через день Фиц-Герберт в Сегюр менялись местами в карете императрицы с Нарышкиным и Шуваловым. Один Мамонов был постоянно в первой карете.
Как вел себя этот новый временщик в первое время своей власти, можно судить хотя бы по следующему обстоятельству, сообщаемому Энгельгардтом о себе самом. Дарственный поезд остановился в Кричеве, где войска отдавали честь императрице. Был тут и Энгельгардт, автор известных «Записок», в то время состоявший в штаб-офицерской должности. Энгельгардту захотелось быть представленным императрице – и на беду ему удалось это! «Вот где мое самолюбие претерпело унижение (говорит он): в день приезда государыни увидел меня камердинер её, Захар Константинович Зотов, который был уже в полковннчьем чине, а когда я был адъютантом у светлейшего князя, тогда он был камердинер при нем. Он спросил: был ли я у Мамонова, бывшего моего товарища? Но как я сказал, что не был, то советовал мне к нему явиться. Я последовал его доброжелательству; ежели пользы никакой не получу, то, по крайней мере, при многолюдстве покажу, что я знаком фавориту. Я выступил с гордым и самонадеянным видом вперед и поклонился ему; но, вместо того, чтоб обратить на меня благосклонное внимание, он взглянул на меня с презрением и отвратился. Это было низкое мщение за мою с ним бывшую ссору; но признаться, очень мне было больно предо всеми быть так унижену» («Зап.» Энгельгардта, 64).
В конце января Екатерина приехала в Киев. Город этот своим неустройством и неряшеством произвел на императрицу неблагоприятное впечатление. Сын Мамонова, наделавший много шуму во время ополчения 1812 года, а потом не менее возбудивший толков своим сумасшествием, рассказывает в своих записках следующее: Екатерина, будучи недовольна Румянцевым, управлявшим в то время этим краем в качестве генерал-губернатора и фельдмаршала, поручила своему фавориту Мамонову дать знаменитому полководцу почувствовать её неудовольствие. «Отец мой, – говорит Мамонов-сын, – исполнил щекотливое поручение с возможною осторожностью и намекнул фельдмаршалу, что государыня ожидала найти такой город, как Киев, в лучшем состоянии. Герой Кагула почтительно и терпеливо выслушал замечания от моего отца и отвечал: «Скажите её величеству, что я фельдмаршал её войск, что мое дело брать города, а не строить их, а еще менее их украшать!» – Этот прекрасный, но грубый ответ был отголоском неприязненного чувства, которое он питал к князю Потёмкину, вредившему ему во мнении государыни. В тот же вечер слова Румянцева были в точности переданы императрице. Эта великая монархиня, сначала пораженная смелостью ответа, приостановилась, на мгновение задумалась и сказала своему любимцу: «Он прав! Но пусть Румянцев продолжает брать города, а мое дело будете их строить!» «Со времени этого достопамятного путешествия, – говорит г. Киселев, сообщивший в «Русском Архиве» отрывки из записок Мамонова-сына, – Мамонов-фаворит стал принимать участие в государственных делах, чему немало способствовали ежедневные разговоры с посланниками, участие в беседах императрицы с Потёмкиным и, наконец, присутствие его при свиданиях Екатерины с императором Иосифом и королем Станиславом. Г. Киселев удостоверяет также, что существуют гравированные портреты Екатерины и Мамонова в дорожном платье, оригиналы которых были писаны, по повелению императрицы, в память этого путешествия. Оригинал портрета Екатерины находился у графа Мамонова («Рус. Арх.»,]868, 90 – 91).
Храповицкий, продолжая свои наброски день за днем и отмечая все, что ему казалось замечательным во время путешествия, редко упоминает имя Мамонова. Видно, что этот любимец, несмотря на свое высокое положение, в политических делах оставался пока ничтожеством. Так, Храповицкий упоминает о том, что Екатерина говела в Киеве и приобщалась, а под 14-м февраля отмечает: «Во время куртага [28 - Куртаг – это прием, приемный день в царском дворце.] подломился стул Александра Матвеевича»… Событие… Под 26-м марта значится: «В вечеру, по разборе московской почты, вынес Александр Матвеевич эпитафию на мужское лицо, весьма колкую и философическую. Я не отгадал: она от автора на автора, т.-е. от писателя на писателя), т. е. от ее величества». На другой день: «Сделанные мною стихи на вчерашнюю эпитафию отдал Александру Матвеевичу». Значит, пока пробавлялись стишками, и притом плохими. Сам Храповицкий, как выражался Карамзин, «был добрый человек, хотя и худой стихотворец». А талантов Мамонова мы вовсе не видали. Что сама Екатерина была невысокого мнения о политическом гении своего любимца, видно из следующего места у Храповицкого (21-е мая): «Говорено с жаром о Тавриде. Прюбретение cиe важно; предки дорого бы заплатили за то; но есть люди мнения противного, которые жалеют еще о бородах, Петром I выбритых. Александр Матвеевич Дмитриев-Мамонов молод и не знает тех выгод, кои через нисколько лет явны будут».
Гарновский, остававшийся в это время в Петербурге, ловит всякий вздор и сообщает о нем, кому следует. Ясно, что вздор этот имеет для современников громадное значение. Так, Гарновский записывает следующие сплетни: «Александр Матвеевич почитается оставленным за болезнью в Нежине и от двора навсегда удаленным. Некоторые признавали к престолу приближенным Милорадовича, a другие – Миклашевского. Оглашенные в газетах царские милости, в бытность в доме Миклашевских явленные, почиталась достоверные знаком монаршего к сей фамилии благоволения». Слухи эти, по-видимому, распускают и сами Миклашевские, и когда слухи оказываются вздором, то некто Судиенков обзывает Миклашевского «брехуном», говоря: «Брехун! впредь я ему не поверю…» Вздорные слухи, однако, ловятся лихорадочно. Мамонова эти слухи высылают за границу, а Потёмкина сталкивают с высоты величия: «Многие не в пользу его светлости толкуют и то, что его светлость в монастыре, а не во дворце жить в Киеве изволил; во дворце живут её императорского величества камер-фрейлина, Александр Матвеевич, граф Петр Александрович (Румянцев) и граф Ангальт» (Гарнов., 20, 21, 23).
Между тем, любимец всё шёл в гору. Мы видели уже, как он проявил свое фатовство перед товарищем – Энгельгардтом, который, впрочем, сам виноват был, что совался куда не следовало. Фатовство это, по словам автора «Vie de Catherine II», подметил и Иосиф II, император австрийский, которого удивляло хвастовство Мамонова; удивляло и то, что императрица всё это сносила, хотя всё это казалось очень странным Иосифу. Так, во время игры в вист, Мамонов, при сдаче карт, постоянно рисовал мелком карикатуры и чертил на столе всякий вздор, а императрица, с картами в руках, терпеливо ожидала, когда он кончит свои занятия («Vie de Cather. II», 212 – 213).
На возвратном пути из Крыма, в Москве, Екатерина произвела своего любимца «в преображенские премьер-майоры» (Храпов., 39). По возвращении же в Царское Село, Александру Матвеевичу – по свидетельству Гарновского – отведены были комнаты во флигеле её величества, в среднем этаже, о бок собственных комнат её императорского величества. «Сверх сего занимает он в том же флигеле комнаты, как верхнего, так и нижнего этажа, так что у него всего до двадцати комнат будет. Никто не имел, да и теперь не имеет толикого числа комнат» («Рус. Стар.», 1876, У, 4). В это же время, по-видимому, начинается и ближайшее участие в делах неопытного еще временщика: «Мне не удалось, – говорит Гарновский, – поздравить в первой день приезда ни графа Александра Андреевича (Безбородко), на Александра Матвеевича, однако же, исполнил я cиe на другой день, поутру. Поздравив наперед графа Александра Андреевича и по учинении некоторых взаимных учтивостей в речах, доложил я его сиятельству, не угодил ли ему, по случаю отправления курьера сего, писать к его светлости? Граф ответствовал мне так:
– До получения от его светлости ответа на посланную к нему из Твери с нарочным курьером весьма нужную и скорого ответа требующую депешу, писать теперь мне нечего.
«Я на cиe представил его сиятельству, чтобы написал хотя две строки, могущие преподать его светлости сведение о благополучном её императорского величества сюда приезде, на что граф и согласился. В 12-м часу пополуночи не только вручил он мне письма его светлости и к вам (к Попову, с которым Гарновский и вел постоянную переписку), но и двенадцать золотых выбитых на путешествие её императорского величества медалей, для доставления оных к его светлости. Одна из сих медалей запечатана в канцелярии его сиятельства, прочие же одиннадцать принял я счетом, и у себя их укладывал. Александр Матвеевич сказал мне касательно ответа на вышеописанную депешу то же, что и граф Александр Андреевич, из чего я заключаю, что Алексндр Матвеевич имеет об оной сведение такое же, как и граф Александр Андреевич. И его превосходительство заманил я писать таким же образом, как и графа. Сегодня получил я письмо и от него, со вложением в куверте от него к его светлости и письма от её императорского величества» (4–5).
Из сего видно, что и Безбородко, этот даровитый, хитрый хохол, работящий, как вол, и Мамонов, уже понюхавший запаха власти, – оба чувствуют, что высшая государственная сила сидит в Потёмкине, и видимо стараются льстить ему оба, справляются об нем у Гарновского, и шлют через него поклоны всесильному князю – Мамонов, однако, всё шире и шире развёртывается. 28-го июля, в Царском Селе, он задает ужин, «на котором изволила быть её императорское величество и несколько лучших из здешних и чужестранных особ».
Интересно вообще проследить, по запискам Гарновского, отношения Мамонова к Потёмкину: эти отношения объясняют многое. 9-го августа от Потёмкина были получены разные письма. «После подачи, писем, – говорит Гарновский, – был я у Александра Матвеевича, который принял меня не обыкновенно, но отменно ласково и учтиво, так что я не знаю, чему приписать таковой отличной приём. Он, удостоив меня прочесть письма, присланныя к нему касательно бывшего в Кременчуге торжества, как от его светлости, так и от вас (Попова), пересказал также и то, что его светлость к её императорскому величеству писать изволил; наконец, сказал мне: – «Ея императорское величество крайне удивляются, да и я не понимаю, что бы тому за причина была, что на продажу Дубровиц купчая не прислана?» – Надо заметить, что Потёмкин продавал в это время свои деревни Мамонову – и вот откуда такая изысканная любезность последнего. Хотя счастье со всех сторон валит фавориту, однако, ему и этого мало: в нем развивается алчность к богатству. Перед ним все пресмыкаются, все ищут его расположения. В этот же день, о котором говорит Гарновский, знаменитый Архаров представляет «в служители к Александру Матвеевичу привезенного им с собою 24-х-летнего ткача, ростом в три аршина».
Но вот получаются ожидаемые Мамоновым от Потёмкина бумаги на продажу Дубровиц. В бумагах какая-то неисправность. Императрица – законодательница и блюстительница своих законов – просит Храповицкого сказать истинное мнение о скоблении в верющем письме на продажу деревень от князя Потёмкина-Таврического для Александра Матвеевича Дмитриева-Мамонова» и т. д. (Храп., 45).
Впрочем, Мамонов, и помимо этого, кажется, искренно любил Потёмкина, который был творцом его настоящего величия, 15-го октября Бауер, адъютант Потёмкина, привозит от него реляцию о победе у Кинбурна. «Я и г. Бауер – говорит Гарновский – ужинали того числа у Александра Матвеевича, который перед ужином объявил в шутку нам и прочим, к ужину приглашенным, о коих подноситель сего донести вам не преминет:
Кажется, собрались мы здесь все такие люди, которые не желают добра шефу Екатеринославской армии.
«За ужином только и разговаривали о славной победе под Кинбурном, над турками приобретенной. После ужина же сказал Александр Матвеевич:
Я вам покажу план, из которого вы усмотрите, что в пору бы было и покойному королю Фридриху сделать такое распоряжение, каковое турками сделано было при десанте и атаке Кинбурна. Некто из генералов, рассуждая о сем вверху, начал было кое-какие примечания делать, однако же, я оному напрямик сказал: «Иное судить о делах, сидя в горнице, а иное производить оныя на поле».
– Как государыня – довольна?
– Чрезвычайно. Да, полно, и есть чему порадоваться; по крайней мере, люди, любящие отечество свое и князя Григория Александровича, должны радоваться сему» («Рус. Стар.», 1876, III, 471–472).
Награждая орденами отличившихся под Кинбурном, императрица «с великим трудом» набрала в городе достаточное число орденских лент для кавалеров и собственными руками уложила их в коробочку для отправки к армии. «Вот как награждаются воины, под предводительством его светлости находящиеся! (восклицает Гарновский). Нельзя при сем случае не сказать спасибо и Александру Матвеевичу».
Следующий случай еще ярче выказывает преданность Мамонова Потёмкину. Гарновский сообщает, что за одним придворным обедом Мамонов очень много говорил о Потёмкине и «утверждал, что никто на свете не может быть преданнее её величеству, как его светлость»; потом предложил тост за здоровье Потёмкина. Государыня, приняв оное с отличным благоволением и взяв с вином рюмку в руки, соизволила проговорить:
– Да здравствуют предводители обеих армий!»
Тост, конечно, поддержали остальные придворные. Один Мамонов произнес: «Да здравствует предводитель екатеринославской армии!»
Гарновский приводит также следующий интересный разговор, бывший у него с Мамоновым наедине, после ужина 15 октября.
«После разбития бурею черноморского флота – говорил Мамонов – писал князь к графу Петру Александровичу (Румянцеву) отчаянное письмо, с которого граф прислал Завадовскому копию. Сей прочел оную мне, а я, желая предупредить прочих докладчиков, пересказал содержание оного государыне. Напрасно князь пишет, чувствительность свою изображающие, письма к таким людям, которые не только цены великости духа его не знают, но и злодействуют его светлости. Любя его светлость, как родного отца и благодетеля моего, желал бы я, с одной стороны, предостеречь его удержаться от такой вредной для него переписки, служащей забавою злодеям его; с другой же стороны, не хотелось бы мне, при теперешнем дел положении, ссорить его светлость с графом, а тем менее огорчать и тревожить князя. Зная вашу преданность к его светлости, вам cиe открываю. Напишите к Василию Степановичу (Попову) и донесение вестей сих его светлости отдайте на волю Василию Степановичу. Или нет, не пишите ничего; не надобно князя тревожить».
«Кажется, надобно написать, – отвечал Гарновский, – чтоб предостеречь его светлость. Я думаю, что Завадовский не преминул снабдить копиями своих союзников. Да и вам не без намерения он показывал.
Это правда, что Завадовский предан графу (Румянцеву) и ведет с ним переписку; я это знаю. Однако же, Завадовский справедливый человек и честнее всех союзников своих; одного я боюсь, чтоб его светлость преждевременно сюда не приехал, Вот будут тогда злодеи иметь повод к разным толкам! Государыня, любя его и почитая честь его нераздельно с своею сопряженною, крайне сего боится; знаете ли, государыня уверяла меня, что князь, по получении позволения быть сюда, тотчас сюда будет, и хотела со мною об заклад биться, а я уверял, что князь, не устроив тамошних дел, не будет. Слава Богу, что сталося по-моему. Как государыня этому рада! Да и зачем князь был бы, не сделав какого нибудь славного дела?
– Расстроенное его светлости здоровье требует перемены климата, – возразил Гарновский, – а может быть, и состояние теперешних политических дел в Европе требует здесь присутствия его. Впрочем, наступает время вступления войск в зимние квартиры, – что там зимою делать?
– Правда, – отвечал Мамонов, – зимою можно приeхать, но не теперь. Если приедет теперь, то много себе повредит; князю некого здесь опасаться. Доколе я буду то, что теперь есть, никто противу князя ничего не посмеет, – я вам честью клянусь всем! Сначала господа новые советники затеяли было кое-что, но скоро им рот зажали; пусть князь ни о чем не тревожится. Что же касается до политических дел в Европе, то я оныя читаю: с этой стороны также нечего опасаться. Дай Бог князю только здоровья, станет его не на одни турецкие дела, только б не поспешил сюда приездом.
Через день после этого разговора Мамонов снова говорил Гарновскому о Потёмкине:
– Сегодня Завадовский сказал мне: из Вены получено известие что не явившийся в Севастопольскую гавань черноморского флота корабль приведен со всем экипажем в Цареград. Как завтра хотели докладывать о сем её императорскому величеству, то я уже сегодня предупредил государыню, которая не встревожилась сим известием и опасается только, чтоб князь, узнав об оном, не запечалился. Бога ради, напишите к Василию Степановичу, чтоб князю возвестил весть сию как можно осторожнее, и особливо уверили его светлость, что государыня не беспокоится этим («Рус. Стар.», III, 474, 476 – 478).
Эта нежная, чисто женская заботливость государыни о своем подданном, заботливость о том, чтоб не огорчить его тем, что должно еще более огорчить самое государыню, наконец, эта детская заботливость о нем же Мамонова – все это такие черты, которым нельзя не сочувствовать, как в Екатерине, так и в её любимце. Видно, что умели они ценить лучшую рабочую силу в государстве и гениальность этой силы. Только у Мамонова оценка эта была узка и небескорыстна. У него не могло быть другого такого сильного союзника, как Потёмкин. А другие сановники, конечно, не любили выскочку, хотя некоторые и льстили ему; но были и такие, которые положительно не выносили его. Так, Гарновский рассказывает, что Безбородко стал редко бывать у государыни с докладами, а если и бывал, то старался попасть тогда, когда там не было Мамонова; если же он встречал у императрицы её любимца, то тотчас же торопился уходить. Однажды Безбородко пришел к Екатерине в такое время после обеда, когда Мамонов обыкновенно бывал дома, и велел доложить о себе. Взойдя затем в кабинете и застав там Мамонова, «пришел он в такую робость, что. на чтение дел, о которых он хотел докладывать её императорскому величеству, и голосу не стало. Извиняясь болью в горле, просил он государыню, чтоб её императорское величество изволила прочесть сама принесенные им бумаги, которые он, оставя у её императорского величества, возвратился восвояси». Хотя, как мы видели выше, Мамонов написал на чайнике, подаренном Потёмкину: «plus unis par le coeur que par le sang», однако, Гарновский подозревает тут значительную долю корыстности. Так, в начале ноября этого же года, он пишет: «Крайняя ненависть Александра Матвеевича к графу и усиленные старания г-на Храповицкого понравиться первому заставляли опасаться, чтоб из сего не родилось чего-нибудь. Будучи очевидным свидетелем таковым обстоятельствами за две тысячи верст от вас отдаленным, неужели не имел я право пожелать вам добра преимущественнее пред прочими? (Это он говорит Попову). Одна минута строит и расстраивает. Вот причина, побудившая меня вступить на тот шаг, за который вы гневаться изволите. Я уверен, что Александр Матвеевич вас любит; но сорочка ближе кафтана; всякий заботится о себе самом, не помышляя о других, а особливо о находящихся в отсутствии. Впрочем, кроме Ивана Степановича (Рибопьера [29 - Иван Степанович Рибопьер (1750-1790), родом из Швейцарии, адъютант Потёмкина, убит при штурме Измаила. Отец графа А.И.Рибопьера.]), поистине усердного вам человека, я ни с кем касательно вас не говорил. Александру Матвеевичу приятно чтение реляций (от Потёмкина), но еще приятнее гораздо дела Дубровицкие, и так нежны и его пр-ву напоминовения». Жажда корысти заставляет Мамонова увиваться и около Гарновского: ему хочется «всеусильно присовокупить» к своему Дубровицкому имению еще и лес – и вот он упрашивает его устроить это дельце через Попова. Но в то же время ему почему-то хочется перетянуть в Петербург и Рибопьера – впоследствии мы, впрочем, увидим, что через Рибопьера, собственно через «маханье» с княжною Щербатовой в доме Рибопьера, Мамонов и упал с своей высоты. В начале ноября Львов, о котором мы говорили выше, был дурно принят государынею и со слезами жаловался на это Мамонову, говоря, что он хотедл бы поступить в армию Потёмкина. Мамонов пользуется этим случаем, чтобы вместо Львова перетянуть в Казанский кирасирский полк своего друга, Рибопьера.
– Если сей перевод исполнится, – говорит он Гарновскому, – то не худо будет, если его светлость уведомит о сем сам государыню, а дабы не возымели подозрения, что тут кроется какая-нибудь интрига, то можете государыне донести, что Ивану Степановичу (Рибопьеру), по иностранству его к нашей службе не привыкшему, приличнее быть в полку, находящемся внутри России, нежели в таком, который находится теперь в походе. Весьма мне неприятно будет быть в Казанском кирасирском полку шефом, но надобно, чтоб и о сем его светлость сам писал к государыне, ибо касательно себя никогда я ее ни о чем не прошу. Признаться вам, что почти жить не могу без Ивана Степановича; да и для князя, можете быть, лучше бы было, если б Иван Степанович был здесь. Я ни с кем не могу так откровенно говорить, как с ним.
//-- IV. --//
Из сопоставления между собою событий того времени, действующих лиц, интриг, крупных и мелких, из всей суммы данных, которые представляют нам официальные и частные свидетельства описываемой нами эпохи, нельзя не вывести заключения, что делами государства ворочали привычные руки, но что им не всегда доверялось, и при всем том такие временщики, как Мамонов, в общем государственном механизме являлись ничтожным винтом, которым привинчивались наименее нужные части механизма. Государственная машина работает неустанно, паровики при помощи невидимых кочегаров и машинистов сообщают машине усиленный ход – чудовище-паровоз идете шибко, повсюду слышен гул этого хода, и начальник движения ловко направляет ход чудовища. Казалось бы, лицам, близко стоящим около этого начальника, не мало должно быть дела; да и его не мало перепадаете на долю кочегаров и машинистов, в виде Потёмкиных, Румянцевых, Завадовских, Безбородко и т. д. А между тем, на долю винта остается одно пассивное давление Мамонов и Храповицкий заняты большею частью просмотром и перепискою комедий. 25-го октября Храповицкий записывает: «Вопрос мнения о пьесе («Расстроенная семья» – сочинение Екатерины). Мною переписанная послана к Мамонову, а обе черные приказано запечатать». Через месяц почти снова в дневнике Храповицкого появляется имя Мамонова, и опять рядом не с вопросами государственной важности, а с вопросами кабинетного развлечения. 18-го ноября значится: «После поправок А. М. Дмитриева-Мамонова приказано было переписать «Расстроенную семью», но, по приезде из дворца, прискакал ездовой и взял пьесу обратно, затем что не все еще по заметкам выправлено». У Гарновского же более выясняется придворно-общественная деятельность Мамонова. Князь Дашков, сын знаменитой Дашковой, президента Академии Наук, поссорился на бале с гвардейским офицером Иевлевым. Последний вызвал Дашкова на дуэль. Дашков заподозрил почему-то в этом деле Мамонова, которому, равно как и Потёмкину, хотелось будто бы погубить молодого Дашкова. Узнала об этом и княгиня. «Зная нрав сей статс-дамы (сообщает Гарновский Попову), легко вы себе вообразить можете положение её, в кое она приведена была, услышав происшествие cиe. Находясь в отчаянии, написала она к Александру Матвеевичу письмо, наполненное воплем, рыданием и мщением, изъяснив в оном, между прочим, и то, что для спасения жизни сыновния не пощадит она собственной своей, и готова сама биться с Иевлевым на шпагах, на поединке». Мамонов помирил противников, заставив Иевлева просить прощения у Дашкова, тем более, что императрица строго приказала не допускать дуэли.
Около этого же времени мы читаем у Гарновского такую заметку о Мамонове: «Двор (т. е. Екатерина) весьма скучает в ожидании от его светлости писем. Скучает также и Александр Матвеевич в ожидании известий об известном лесе» («Рус. Стар.», 1876. III, 431, 494 и др.).
В другом месте проницательный и остроумный Гарновский бросаете яркий свет на свойство тогдашних придворных интриг и на то, как Екатерина хорошо понимала всех и умела лавировать между партиями, заставляя работать и ту, и другую для общего дела. «Александр Матвеевич, – говорит он уже в марте 1788 года, – не теряет силы, да и партия (противная ему и Потёмкину) не ослабевает. Ярость первого против последних укрощается чинимыми от двора подарками, до коих первый великий охотник; двор же (т. е. Екатерина) не щадит оных потому, что сим средством содержит между обеими равновесие» (IV, 715). Гарновский не обходит молчанием самых, по-видимому, ничтожных мелочей, в которых выражались дрязги разных парий, силившихся переманить на свою сторону любимца Екатерины. Но эти мелочи стоили многого России, и оттого их обходить нельзя. Завадовский, ближе других интриганов-сановников стоявший к Мамонову, старается свести его с Безбородком, постоянно приглашает к себе на ужины; но Мамонов, пугаемый Рибопьером, не поддается на эту удочку. Раз Рибопьер отлучился в Кронштадте; воспользовавшись этим, Завадовский «вынудил» Мамонова дать ему обещание на этот коварный ужин. Возвращается Рибопьер и пугает Мамонова – от этого-де ужина добра не будет. «И в самом деле, – восклицаете напуганный Мамонов, – стараются меня помирить с графом Александром Андреевичем: – что князь будет обо мне думать!» Между тем, дела идут своим чередом. Хитрый Гарновский все подмечает и обо всем доносит Потёмкину чрез Попова. В начале 1788 г. он пишет, что дела идут старым порядком: «Граф Воронцов диктует. Граф Безбородко пишет и к подписанию подносит. Александр Матвеевич, будучи, впрочем, сильнее всех их, не входит ни в какие почти дела… Но шепотом говорят в городе, что г. Судиенков отправился к его светлости для того, чтоб склонить его светлость на удаление от двора Александра Матвеевича; к сему присовокупляют, что и государыня на cиe согласна». И тут же прибавляет: «Отправившийся в Малороссию гр. Завадовский украшен рогами, Львом Кирилловичем (Разумовским) его превосходительству поставленными»… Все это сообщалось, взвешивалось, соображалось для государства! Что в общей жизни государства вся эта мелочь имела не малое значение – это несомненно: невидимые мелкие пружинки приводили в движение крупные, а эти последние тем или иным давлением отражались на организме всего государства. Все это сквозит в каждой пометке Храповицкого, в каждом слове постоянно нашептывающего кому следует Гарновского. 6-го января у Храповицкого стоит пометка: «в 10 часу вечера прислана прибавка к комедии «Расстроенная семья»; тут описан, кажется, И. А. Глебов, под именем Услужникова, и приказано, чтобы актеры скорее вытвердили, а Ал. М. Дмитриев-Мамонов требовал копию с той прибавки». Значит, Глебову, генерал-прокурору, несдобровать. Под 11-е января у Храповицкого другая пометка: «А. Мамонов подарил мне цуг лошадей. Играли в городе первый раз «Расстроенную семью» с совершенным успехом. Ужинали у Александра Матвеевича». А у Гарновского по этому поводу такое нашептыванье; «Третьего дня исходатайствовал Александр Матвеевич г. Храповицкому в награждение 10 000 руб». Не подумайте, чтоб это награждение значило что-нибудь важное. Ни мало нет. Это сделано в досаду графу Александру Андреевичу, чтобы дать публике знать, будто бы Храповицкий делами ворочает. В самом же деле у Храповицкого нет никаких дел. Сам г. Храповицкий не мог довольно надивиться приобретенному награждению, не зная, за что оное воспоследовало» («За переписку комедии» – добавлено в примечании). Восходя выше по этой придворной лестнице, мы видим, как за придворной сценой, за занавесью всем ворочает одна сильная рука. В бумагах Храповицкого находятся собственноручные письма Екатерины, напечатанные ныне в «Русском Архиве», из которых письмо от 15-го января содержит такое распоряжение: «В Эрмитаже находятся фонари, кои выписаны для ложи Рафаелевой, но не поставлены, а отданы спрятать, о чем можете наведаться у тамошних камердинеров; из них возьмите шесть таких, кои не выбраны из уклажи, и отдайте их совсем увязанные, так чтобы их везти можно было, генералу-майору Дмитриеву-Мамонову, а Гваренгию прикажите на место тех выписать другие такие же» («Рус. Арх.», 1872, 2073).. И у Храповицкого в дневнике стоит на этот счете пометка.
Как ни прочно было положение Мамонова, но противные партии продолжали зондировать почву, основываясь на историческом опыте, что там, где в государственный принцип введен «случай» – все возможно. Оттого ловкий Гарновский сам сознается, что он постоянно лавирует между Сциллой и Харибдой. Он говорит, что одинаково «ласкает» и Мамонова, и врага его – Безбородко. «По приезде сюда ваших курьеров (пишет он Попову) являюсь я, избрав удобное время, прежде всех к графу Александру Андреевичу и напоминаю его сиятельству, что мне тако поступать от вас предписано, и таким же образом поступаю и у Александра Матвеевича. В противном случае был бы или тот, или другой в претензии. Реляции её имп. величеству подносятся руками Александра Матвеевича, но с соглашения графа Александра Андреевича»… Он следит за каждым шагом, за каждым словом Мамонова – и все это передает куда следует. «Александр Матвеевич (говорит он в конце января) не перестает продолжать своей к его светлости преданности. Боже избавь начать что-нибудь говорить в присутствии его против его светлости. Равномерно и двор доброжелательству от его светлости по-прежнему, в доказательство сему может служить препровождаемые при сем от её имп. величества тулуп в ящике, обшитом черною клеенкою, собственною её имп. вел-ва рукою на имя его светлости надписанном: «Князь, может быть, там пообносился». Гарновский не забывает сообщать и о размолвках, какие бывали иногда между Екатериной и Мамоновым. Так, 16-го февраля, он замечает, что «государыня, поразмолвясь с Ал. Матвеевичем, пролежала день в постели! Теперь опять всё ладно». А Храповицкий около этого времени отмечает: «Укладывал купленный у Фицгерберга серебряный сервиз, пожалованный А. М. Д. М – ву». У Гарновского есть сведения, указывающие отчасти на самый характер Мамонова. Нарочный Гарновского, подосланный к Валуеву, спрашивает между прочим: «Что слышно о графе-докладчике (Безбородко)?» – «Мамонов с ног его валит». «Так и валите с ног» (отвечает Валуев). Однако же, Мамонов не Ланской покойник. Дает он себя знать и другим. Жалко, граф предобрый человек»… Желая, чтобы лакомая жертва никоим образом не выскользнула из рук одной партии, Гарновский опутывает Мамонова, словно паук муху: он ему и винограду астраханского преподносит от Потёмкина, так что часть винограда попадает и к императрице, и льстит ему надеждой «сбыть с рук» графа Безбородко. Так, он с этою целью подсылает к Мамонову Рибопьера, почему-то особенно любимого фаворитом.
– Слава Богу, – льстиво говорит Рибопьер, – дела наши хорошо идут, князь тебя любит; Василий Степанович (Попов) тебе предан, ты их также любишь – одного нам недостает…
– А чего? – допытывается недогадливый временщик.
– Чтобы сбыть с рук нашего недоброхота (Безбородко), а на его место возвести…
– Трудно, – признается временщик: – однако же…
Но Рибопьер должен отправляться к войску: против него подведены мины с противной партии, потому что он – друг Мамонова и, по-видимому, умнее, дальновиднее его.
«Расставаясь с ним (жалуется Мамонов Гарновскому), плакал я, как ребенок. Желал бы быть с ним навсегда вместе, но по теперешним обстоятельствам нельзя сему никак помочь. Скажу вам то, что я скрыл и от самого Ивана Степановича (Рибопьера). Три недели тому назад, как государыня изволила мне сказать: «Рибопьеру пора ехать. Он имеет полк, а теперь военное время». Посудите, что после сего делать?»
«Из сего видно (замечает со своей стороны догадливый Гарновский), что двор, почитая Ивана Степановича за предводителя его пр-ва, отъездом его доволен. Вреден отъезд Ивана Степановича для нас потому, что для уловления его пр-ва расставлены сети. И cиe утверждать буду, кроме других примечаний, собственными же его пр-ва словами».
– Какой прекрасной цуг ямских лошадей у Петра Васильевича (Завадовского)! Знаете, он мне хотел его подарить, однако же, я не взял, хотя, впрочем, подобного цугу в городе нет».
«Итак (заключает Гарновский), нужно Ивана Степановича прислать сюда обратно».
Обращаясь к Храповицкому, ближе Гарновского стоявшему к главным действующим лицам данной эпохи, мы находим в его бумагах следующую записку, присланную к нему Екатериною 8-го февраля этого года (1788): «Александр Васильевич. Скажите батюшке духовному, что Александр Матвеевич у меня просит мощей в золотом кресте, который он посылает к своей матери. Мне помнится, что у меня в церкви есть образа многие с мощами; и чтоб он отобрал несколько частиц для того» («Рус. Арх.», 1866, стр. 70). Другое её же письмо к Храповицкому касается Мамонова только косвенно. Вот оно: «Stierneld (шведский путешественник, посетивший Петербург) пишет к Александру Матвеевичу, что к нему из дворца кто-то, когда он не был дома, приходил с тем, чтоб он сего вечера был в Эрмитаже, прося знать дать, когда ему приехать. Я думаю, что галиматью подобную составляют от ослышки слуг, и для того вас о сем извещаю, чтоб вы отнюдь не сегодня и не в такой час, когда я дома, но во время бытности моей у обедни, водили его посмотреть днем Эрмитажа и антресолей, как я вам сего утра приказывала при графе Брюсе». И вот, 1-го марта у Храповицкого отмечено: «показывал Эрмитаж Оперпельду, который, примечается, довольно ветрен». Собственно о Мамонове в это время у Храповицкого находим следующие известия: «Апреля 8. Изъяснялись по делу Михельсона (это – победитель Пугачева), и на его письмо к А. М. Д.-Мамонову сделаны отметки, что докладчик (Мамонов?) не может быть виноват, а межевая экспедиция не имела права входить в доклад за именным указом. Ясно, что Мамонова щадят, выгораживают. 2З-го апреля: «вечер проводили у А. М. Д.-Мамонова; там играли «Le flatteur et les flattes»; сия пьеса в одном акте сделана её в-м из басни «Le Corbeau et le Renard» [30 - «Le Corbeau et le Renard» – «Ворона и Лисица»]. Отметка 4-го мая гораздо любопытнее этих: «Приказано отослать трость к А. М. Д.-Мамонову; он пожалован в генерал-адъютанты с чином генерал-поручика. Он верный друг, имею опыты его скромности (слова Екатерины). Мой ответ, что новые милости потщится он заслужить новыми заслугами. Je le crois. – Много бегал и потел»…
Положение Мамонова, следовательно, такое, что Гарновскому нечего бы бояться за него. А между тем, в это самое время Гарновский вот что сообщал Попову и Потёмкину: «Как в городе рассеялся слух, что фрейлина княжна Щербатова влюблена в Александра Матвеевича и сей взаимно будто бы ее любит, то о сем говорили Александру Матвеевичу многие, в том числе и граф Яков Александрович (Брюс?), советовавший его превосходительству поступать осторожнее. – Александр Матвеевич почитал таковые слухи за пустые и негодные выдумки. Между тем, княжна поехала на резиденцию в Царское Село. Вам известно, что в Царское Село берут только тех фрейлин, о которых бывают просьбы, а посему надобно думать, что кто-нибудь о княжне просил. Чуть ли не просила о сем Анна Степановна Протасова для сыграния какой-нибудь интриги. Сия особа крайне ненавидит Александра Матвеевича, так как и сей ее. Его превосходительство, кроме других, сказывал и мне, что государыня почитает Анну Степановну за шутиху. Как бы то ни было, Анна Степановна играет свои роли порядочно, и делают ей многие молодые люди кур, из коих лучше других принимается Кочубей. Кур делать немолодой невесте, значит, как я думаю, не что иное, как иметь её в потребном случае протекцию».
И прозорливый Гарновский, кажется, не ошибался. Отношения княжны Щербатовой к Мамонову оказались впоследствии, что называется, роковыми для временщика и погубили его, конечно, с точки зрения Мамонова и его современников.
//-- V. --//
Княжна Щербатова, Дарья, дочь князя Федора Щербатова, в качестве сироты, по протекции Потёмкина, взята была ко двору и жила на половине фрейлин. В «Русском Архиве» напечатано очень интересное письмо её тетки, княжны Дарьи Черкасской-Бекович, которым она просит Потёмкина принять её племянницу-сиротку под свое покровительство. Вот это письмо, с соблюдением великосветской орфографии княжны Черкасской: «Светлейшей князь! Милостивый государь! Известное ваше человеколюбие ко всем несчастным подала смелость и мне прибегнуть с моею просьбою о племяннице моей княжне Щербатовой; подайте руку помощи в её несчастном положении. Мать её, а моя сестра выдана была за князя Щербатова, которая, по прошествии некоторого времени, претерпев многие мученья от оного мужа своего, наконец была согнана со двора и принуждена возвратиться в дом отцовский, где и умерла, оставя по себе малолетнею сию дочь. По кончине сестры моей, корыстолюбивые виды побудили князя Щербатова требовать, чтоб племянница моя, а его дочь, отдана была ему на воспитание, что и принудило отца моего утруждать всемилостивейшую государыню с занесением о всех подробностей, вследствие чего тогда и соизволила указать отдать отцу моему на воспитание. Но приключившаяся ему кончина и перемена моего положения побуждает просить вашего покровительства, чтоб ей жить во дворце под смотрением госпожи Мальтицовой, чем вы составите её счастие, и мое благоденствие»… и т. д. «всепокорная услуживица княжна Дарья Черкасская» («Рус. Арх.», 1865, ст. 707).
Как видно, «госпожа Мальтицова» (баронеса Мальтиц) не усмотрела… Это та самая Мальтиц, гофмейстерина, которая просила Екатерину отпускать ей по 100 р. на день для фрейлинского стола и о которой императрица выразилась по этому поводу: «она хочет то красть сама, что крали повара» (Храпов., 210 – 211). Понятно, что ей некогда было смотреть за княжной Щербатовой. И вот, уже 28-го февраля 1787 г. у Храповицкого записано: «Открыта интрига Щербатовой с Фиц-Гербертом», английским министром при русском дворе. Вероятно, это и была та же интрижка, о которой упоминает и Сегюр, говоря, что Фиц-Герберт влюблен и т. д.
Как бы то ни было, но через год после этого у прекрасной княжны началось, как тогда говорили, «махание» с Мамоновым, который делал ей «кур» тайно от императрицы. Но об этом после. А теперь проследим дальнейшую деятельность Мамонова, отношения к нему императрицы и других придворных и государственных деятелей, а равно остальные перипетии придворных интриг, так сказать, «Мамоновского цикла».
Под 26-м мая у Храповицкого записано: «Вчера в вечеру А. М. Д.-Мамонов получил уведомление от графа Кобенцеля, что пожалован графом Римской империи. Изъясняясь с гр. Безбородко, заготовил я указ о дозволении принять cиe достоинство и, послав с Захаром, получил подписанный». Гарновский тоже сообщает об этом Потёмкину и прибавляет от себя: «Таким образом, май доставил почестей добрый пай Александру Матвеевичу.» Говорит также об ужине, бывшем по этому случаю у Мамонова, и о том, что на ужине присутствовала императрица и что «пред ужином представлена была в комнатах его же сиятельства (Мамонова) комедия французская».
Заметно, что Екатерина сама старалась приучить Мамонова к государственной деятельности. Так, 2-го июня, Храповицкий отмечает, что по поводу начавшейся шведской войны н назначения командиром войск в Финляндии Михельсона, «отдал я о сем записку Н. И. Салтыкову, а надобно было отдать графу А. М. Д. Мамонову. С нетерпением сказано (императрицею): «О, mon Dieu! vous m’avez derangé toute l’affaire!» [31 - О, mon Dieu! vous m’avez derangé toute l’affaire! – О, мой Бог! вы меня обеспокоили за исход всего дела! (фр.).] А 21-го дня Екатерина высказалась еще определеннее: «Приметна досада (на шведские дела). «Надобно быть Фабием, а руки чешутся, чтоб побить шведа». [32 - Имеется ввиду древнеримский полководец Фабий, за свою неторопливость прозванный Кунктатором, т. е. Медлителем.] Замечания, по сим обстоятельствам сделанные, носил к А. М. Д.-Мамонову. «Он разумен и будет присутствовать в совете, чтоб иметь там свой глаз».
По-видимому, замечает это усиление Мамонова и противная Потёмкину партия и силится опутать своими сетями любимца государыни. Гарновский говорит, что австрийский император, будучи чем-то недоволен на Потёмкина, хочет ближе сойтись с Румянцевым и Безбородком. «Граф Александр Матвеевич не хочет сему верить, но надобно, чтоб он верил. Он не хотел и тому верить, что прошедшей зимы граф Брюс и Завадовский его для того часто на ужин звали, чтоб после попойки воспользоваться слабостью его; но теперь этому верит, выслушав неоспоримые мои доказательства. Кто поверит, что Завадовский, ничего хмельного не пьющий, напивался допьяна? Неужели из преданности к графу Александру Матвеевичу?»
Нельзя не обратить при этом внимания на одно обстоятельство, которое очень важно в деле оценки Мамонова, как лица исторического. Вся жизнь Екатерины доказывает, что, нося в себе самой крупные дарования, она преклонялась, иногда неохотно, перед этой силой в других, как, напр., в Суворове, в Бибикове, Румянцеве и других, которые ей лично были неприятны. Крупную силу она вполне ценила в Потёмкине.
Она сама признавалась, что не любит «мелкостей» – дюжинности, а во всем предпочитает «большие предприятия». Кажется, сколько мы можем догадываться, она чувствовала «мелкость», дюжинность Мамонова, и это было ей горько, хотя она сама себе не сознавалась в этом. Но это проскальзывало помимо её воли – во вспышке, в невольно брошенном слове. Так, напр., она велела изготовить энергичные приказы командирам флота с непременным требованием «побить шведов». На другой день зашла об этом речь. «Тут (говорит Храповицкий) Александр Матвеевич заметил, чтоб не говорить решительно, ибо, может быть, и второе сражение Грейга не успешнее будет. Cиe с неудовольствием принято. «Я не люблю мелкостей, но большие предприятия» по таким предписаниям сражаться не будут». Сегодня, однако ж, носил опять переправленный указ, который, при повторении вчерашней мысли, подписан. – Сказывал я тут же еще о замечании графа Александра Матвеевича по письму к Криднеру, заготовленному, pour ne pas approuver le chaleur qu’il, a montré dans les explications avec Bernsdorf, [33 - «Pour ne pas approuver le chaleur qu’il, a montré dans les explications avec Bernsdorf» – для того, чтобы не утвердить теплоты, которой он показал в объяснениях с Бернсдорфом.] потому что и граф Разумовской жаром тем с датчанами успеха не получил. Вдруг огорчились совершенно, сказав: «как привязываться к словам!» Почти сквозь слезы говорили и, поставил le zèle [34 - le zèle – рвение (фр.).], подписали; потом, оборотясь на вчерашнюю поправку, уверяли, что фон Дезин ничего не сделает, имея нерешительное повеление. «Наши люди не таковы». – При всем том, Екатерина, кажется, не теряла надежды, что из Мамонова может выйти и государственный деятель, и полководец. Так, когда начали в Петербурге опасаться, что шведы могут взять столицу, Екатерина сказала со слезами:
– Если разобьют стоящие в Финляндии войска, то, составя из резервного корпуса карре, сама пойду!
И действительно, она приказала составить резервный корпус и командиром его назначила – Мамонова… («Рус. Стар.», 1876, V, 221).
Неимоверно быстрое повышение Мамонова, расточаемая ему повсюду лесть, сбиванье с толку то одною, то другою партиею и нескончаемые интриги делают то, что владычествует не Мамонов, а другие: «граф же наш (говорит о фаворите Гарновский), самолюбием ослепленный, не видит сего». Мало того – он начинает скучать своим положением; оно не по нём; оно слишком высоко и слишком широко для не особенно глубокой натуры. «Скучно, – говорит он: – нет долго здесь быть нельзя»… (там же, 26). Да, это правда – не такие тут люди нужны. Сердце Мамонова, как видно, более лежало к французским комедиям и к таким людям, с которыми можно было бы весело поболтать. Так, по свидетельству Гарновского, Мамонов более «жалует забавного нрава людей, умеющих складно пороть чуху, кстати и некстати», и таким он называете известного Архарова, очень полюбившегося временщику («Рус. Стар.», 1876, II, 244). Кроме того, по свидетельству же Гарновского, Мамонов «крайне любите собственные свои дела: прочтя бумаги о несчастии с флотом случившемся, тотчас спросил меня (говорит Гарновский): «Не пишет ли к вам Василий Степанович о бумагах Дубровецких?» (там же, 265). А между тем, человек этот имел страшную власть и буквально мог заправлять государственными делами с полною неограниченностью. Он был сильнее всех своих предшественников, он мог делать всё, что хотел и как умел: но он и не хотел, и не умел. Никто из прежних любимцев, даже Потёмкин, не мог поколебать доверия к Безбородке; а он поколебал. Чтобы судить, до какой степени Екатерина снисходила к своему баловню, – достаточно прочесть его разговор с нею по поводу дела о награде капрала Ломана и Исаева [35 - Двор (Екатерина), желая еще в прошлом году очистить капралу Зайцову вахмистрское, в кавалергардском корпусе, место, предполагал оного корпуса капралов Ломана и Исаева отставить; но неумеренность просимого ими при отставке награждения произвела в решении дела сего остановку. Александр Матвеевич (Мамонов), убеждаем будучи между тем неотступною их просьбою, возобновил на прошедшей неделе дело их при дворе, с тем, чтоб их отставили с выгодами, хотя не с такими, каковых они просили. (Записки Гарновского).]. Чтобы покончить с этим делом, Екатерина сказала:
– Я отдам дело cиe графу Александру Андреевичу (Безбородко), чтоб он выправился, как подобные им награждались.
– Как! кому? – спросил Мамонов. – Только и людей на свете! Я вам сказывал уже сто раз и теперь подтверждаю, что я с Безбородкою не только никакого дела иметь, но я говорить не хочу. Нет смешнее, как отдавать человеку дела, рассмотрению его не принадлежащие. Не угодно ли вам, надев на него шишак и нарядив в кавалергардское платье, пожаловать его шефом сего корпуса? Очень кстати. Однако же, и в то время я ему кланяться не намерен. Я знаю, кто я таков, а он – такой-сякой (ругательства, которых даже Гарновский, очень свободный на язык, повторять не решается). Я лучше пойду в отставку.
– Ну, ну!.. На что же сердиться (успокаивала императрица баловня). Я Храповицкому отдам или ты сам отдай, кому хочешь.
Дня через два после этого Мамонов вспомнил об этих спорных бумагах, но на столе их не нашел.
– Куда бумаги мои давались? – спросил он императрицу.
– Я думаю, что гр. Безбородко приобрел их с прочими бумагами, – отвечала государыня. – Скажи, пожалуй, что тебе граф сделал, и для чего не отдавать справедливости достоинству его и заслугам?
– Хотел я наплевать на его достоинства, на его самого и на всю его злодейскую шайку!
«Я стыжусь описать все ругательства, на счет графской и партии его произнесенные. Словом сказать, прежестокая была ссора. Двор принужден был, наконец, присвоить графу имя без –, бумаги о кавалергардах тотчас от него отобрать и целую ночь проплакать. Примирение, о коем двор весьма сильно старался, насилу воспоследовало, после ссоры три дня спустя. Видно, хотя любовь и имеет свое могущество, но доверенность к триумвирату (к Безбородко и его партии) не совсем еще погибла» и т. д. («Русс. Стар.», 1876, II, 201 – 202).
Нам кажется, что едва ли тут Гарновский не увлекся своей фантазией и не сочинил этого разговора. Да и кто мог слышать подобный разговор или передать? Камердинер Захар? Марья Савишна Перекусихина? Но и при них, вероятно, подобного разговора не могло быть. Правда, и Храповицкий нередко упоминаешь вскользь, что была-де размолвка, ссора, гнев, и что государыня или «изволили плакать», или «пролежали в постели»; но такие сцены, какие описывает Гарновский, едва ли были возможны. Как бы то ни было, сила в руках Мамонова была страшная, и он – скучал этою силою: она гнула, давила его, как ничтожество.
Между тем, история с княжной Щербатовой все более и более становилась гласною и начала возбуждать разные подозрения. Делались и подходящие комбинации о скорой отставке любимца. Так, 26-го июля, «при спуске в адмиралтейской верфи корабля многие заприметили, что с некоим отставным секунд-майором Казариновым, который служил пред сим в Преображенском полку и находился тогда в ординарцах у его светлости, разговаривали долго сначала гр. Безбородко, потом Завадовский. Казаринова провозглашали, но, кажется, (говорит Гарновский), что означенные господа делают ему кур по-пустому». Но вот что было не по-пустому: Гарновский прибавляет, что «во время вечерних собраний, Александра Матвеевича часто посылали гулять по набережной – стали примечать, что у Александра Матвеевича происходит небольшое с княжною Щербатовою махание» И вот, Гарновский доносит Потёмкину: «Все cиe и стечение многих побочных обстоятельств заслуживало внимания и сему верить хотя нельзя было всему, но и не верить еще того хуже. Представя картину сего Александру Матвеевичу, пункт о Казаринове весьма его обеспокоил. Он находился в таком смущении, что мне надлежало употребить многие способы к отвращению его от произведения по сей части следствия путём верховным. Поласкав самолюбию, сделался он повеселее.
– Судя об этих делах по-прежнему, ведь, и лета уже не те, да и никто не был на такой ноге, как я, – сказал он Гарновскому. – Что обо мне говорят в городе?
Гарновский отвечал: «Многие вас похваляют за то, что вы из благодарности к его светлости преданы; касательно же вас и социетета (социетет – это партия, противная Потёмкину), то та часть из двух имеет перевес, которая сильнее; например, стали говорить, что государыня часто беседует с гр. Воронцовым, тогда в публике социетет сильнее вас казался; когда же вы донос Чесменского (о том, что aрмия дурно содержится) опрокинули в глазах всего социетета, тогда публика почла вас сильнее социетета».
– А ты что обо мне думаешь, скажи правду без лести? – спросил Мамонов Гарновского.
Этот хитрец отвечал уклончиво: «Доколе вы к его светлости пребудете преданным, сами захотите и не подадите повода уверить, что вы в кого-нибудь влюбились – чтоб он перестал с княжною Щербатовою махаться – вы будете таковы всегда». – «Это его сиятельству так полюбилось (прибавляет Гарновский), что он пожаловал мне тарелку с фруктами, присланную ему от государыни, и которая, если не ошибаюсь, предназначена была княжне».
К этому, без сомнения, времени относятся сообщенные нам С. Н. Шубинским письма Мамонова, о которых мы упомянули выше. Это видно отчасти и из того, что под ними Мамонов подписывается графом: «Вашего императорского величества верноподданный граф Дмитриев-Мамонов». Из писем видно также, что они принадлежат тому времени, когда уже началась шведская война: государыня то от тревог, то от размолвок с своим любимцем часто занемогала – и все это сквозит в письмах Мамонова. Так, второе из них следующего содержания: «Vous faites fort bien de rester en repos sur votre canape; j’avais envie de vous le conceiller, car après avoir souffert d’une maniere aussi terrible pendant tout un jour, il faut absolument prendre ses aises. Je vous aime au dela de toute expression» [36 - «Vous faites fort bien de rester en repos sur votre canape; j’avais envie de vous le conceiller, car après avoir souffert d’une maniere aussi terrible pendant tout un jour, il faut absolument prendre ses aises. Je vous aime au dela de toute expression» – Вы делаете очень хорошо, оставаясь в покое, на диване; я хочу, чтобы вы посоветовали ей то же, потому что после перенесенного ей так страшно, на весь день, что вам совершенно необходимо принять его легким. Я люблю вас за пределами всякого выражения» (фр.).]. Второе письмо – или третье по порядку – еще определеннее говорит в пользу того, что оно писалось летом 1788 года. В нем Мамонов говорит: «Что ужасная была пальба вчерась с 3-го часу, в том никакого сумненения нет. Что надлежит до одержанной победы, то и о первой здесь купцы скорее знали, нежели мы. Глас Божий – глас народа. Се qui est bien vrai et tres clair c’est que jo vous aime beaucoup» [37 - «Ce qui est bien vrai et tres clair c’est que jo vous aime beaucoup» – И это так же хорошо, верно и очень понятно, как и то, что я вас очень люблю (фр.).]. В четвертой записке значится: «Я вчерась в 1-м часу был у вас, мой друг сердешной, взял вашу печать и как было очень темно, то насилу ее отыскал. Велите мне сказать, каковы вы и хорошо ли почивали ночь. Je vous aime de tout mon coeur» [38 - Je vous aime de tout mon coeur – Я люблю вас всем сердцем (фр.).]. Затем время и повод написания следующего письма можно определить с точностью. Вот это письмо:
«Мне самому не верится, что я почти уже здоров и тотчас после обеда буду иметь удовольствие видеть Вас. С. Попов дал комиссию, как я слышу сделать себе походную аптечку. Сделайте мне милость, прикажите оную собрать у себя подобную той, которую вы мне пожаловали, в ней такие медикаменты, кои ему впредь полезны быть могут». Действительно, Попов просил Гарновского изготовить ему походную аптечку, и когда Мамонов узнал об этом, то «умолял» Гарновского не посылать своей, а обещал достать все необходимое от государыни: Екатерина была так внимательна к Попову, что тотчас же прислала походную аптечку к Гарновскому.
Но вот письма Мамонова начинают обнаруживать, что между ним и императрицей «что-то» произошло: без сомнения – это «махание» с княжной Щербатовой. Отсюда страдания, ревность, нездоровье. «Je ne suis de tout point content de nia journée, – пишет Мамонов, – yous souffrez et yous me faites souffrir aussi. Yoyons qu’ai-je fait? De quel crime pourrez-Yous m’accusser? Mon plus grand desir est de vous plaire, de faire tout au monde pour vous voir tranquille, gaye et heureuse. Je vous dis et vous les repette, je no suis du tout point amoureux de la personne en question, jamais n’ai chercheé a en être aimé. Je vous aime bien sincerement et voila ce qu’il у a de prés sur» [39 - «Я все точки расставляю целый день, – пишет Мамонов, – вы страдаете, и вы заставляете меня страдать так же. Давайте посмотрим, что я сделал? Какое преступление Вы мне инкриминируете? Мое самое большое желание – это чтобы вам понравиться, сделать все на свете, чтобы увидеть вас в покое, радостной и счастливой. Я говорю вам, и вы не верите, я от любой точки влюблен в лицо, никогда не видел более любимое. Я люблю откровенно и знаю, что имею на это право (фр.).]. Он оправдывается, что ни в кого не влюблен, а между тем в городе говорят не то: Гарновский ему то же говорит.
Следующие письма носят более или менее деловой характер. Вот в каких формах выражались эти деловые отношения Мамонова, к императрице. Он пишет: «Je vous envoye се que je viens de recevoir de mon pere, si vous n’etes pas affairée, vous pourrez lo lire. [40 - Je vous envoye ce que je viens de recevoir de mon pere, si vous n’etes pas affairée, vous pourrez le lire – Я послал то, что я только что получил мой отец, если вы сейчас не переполнены событиями, вы будете это читать. (фр.).] Я желал бы знать, что оказалось, по справке, в письме г. Пушкина и чем вы решились в рассуждении рекомендованных офицеров». Ясно – отношения дружественные, семейные. Другое письмо такое же: «Меня, матушка, князь Н. Алексеевич Голицын просил о исходатайствовании у вас того места, которое имел покойник Шахов.: если вы в Виду другого не имеете; я ему обещал Вам доложить и сказать ответ».
Несмотря на размолвки, на подозрения, императрица, по-видимому, все более и более привязывалась к своему любимцу: она положительно не знала, чем его утешить, как показать ему свое расположение. Приближается день его именин – надо подумать о сюрпризах для дорогого именинника. Императрица трудится над сочинением проверба [41 - Проверб – proverbe (фр.). Небольшая пьеса, основанная на пословице. Часто разыгрывалась в салонах.] для своего баловня в то время, когда гул шведских орудий заставляет дрожать дома в столице. Проверб готов за три дня до именин счастливца Александра Матвеевича. Императрица пишет Храповицкому 27-го августа, препровождая к нему свой проверб – «Les voyages de m-r Bontemps»: «Пожалуй, прикажи переписать, и когда переписано будет, то отдайте актерам, чтоб выучили, буде можно, к Александрову дню, чтоб surpris-ою играть у графа Мамонова в комнатах. Буде же не могут выучить к тому времени, то лучше отдать самому Александру Матвеевичу» («Руск. Арх.», 1872, стр. 2073). У Храповицкого тоже не мало забот и беготни по случаю предстоящих именин любимца, так что ему и спать некогда. «В кабинете и у Беера нет вещей (пишет он у себя в дневнике: это, конечно, «вещей» для подарка дорогому имениннику). Велено мне послать к золотарям. Сам был после обеда во дворце и представил забранные у золотарей вещи, из коих взяты часы в 8300 руб. для вел. кн. Александра Павловича и трость в 3.700 руб. для графа. А. М. Д.-Мамонова…
«В 7-м часу прислали переписать proverbe: «Les voyages de m-r Bontemps»; кончится: a «beau mentir qui vient de loin»… Приказано отдать актерам, чтоб в Александров день сделать сюрприз и сыграть у гр. Мамонова в комнате. Уладя дело с бароном Ванжуром (фортепианист), кончил переписку во 2-м часу за полночь».
И вдруг все хлопоты для дорогого именинника оказалось напрасными! Он раскапризничался. Он ожидал ордена Александра Невского, а ему дали трость – какая горькая обида! Храновицкий замечает у себя 29-го августа: «Ездили (это императрица) ко всенощой в Невский монастырь. Сама изволила носить трость к гр. Д.-Мамонову. Он притворился больным, не быв ничем доволен, но желая ордена Александровского. Сказал 3. К. Золотов (камердинер государыни) засекреть»…Значит, все пропало даром. Мало того – и проверб не играли, и дорогая табакерка осталась неподаренною… «Выбрали табакерку с бриллиантами в 1800 руб. и положили к себе на стол… Не давали proverbe за болезнью гр. Д.-Мамонова» (отмечает Храповицкий). Зоркий глаз Гарновского тоже всё это подметил, и 2-го сентября он сообщает куда следует: «граф Александр Матвеевич купил у Михаила Сергеевича (Потёмкина) 2,432 души в Ярославской губернии за 230 000 р. (почти по 100 р. за душу!) В Александров день, кроме пожалованных имениннику 10 000 р. и с бриллиантами трости, никому ничего не пожаловано.
Накануне Александрова дня, в самый тот день и в последующий, гр. Александр Матвеевич был болен лихорадочным припадком. Теперь здоров по-прежнему» («Русск. Стар.», VI, 215).
Но дорогой именинник добился-таки своего. Гарновский с замечательным юмором передает всю эту историю и последующие проделки обезумевшего от самодурства фаворита. В сентябре Гарновский доносит Потёмкину: «Болезнь, графу Александру Матвеевичу приключившаяся, принудила с отправлением сего позамешкаться». Накануне Александрова дня он с государынею немножко поразмолвился и от сего три дня пролежал, под видом лихорадки, в постели, с которой на четвертый день подняли его явленные ему милости словесные и существенные. Тут увидел я у него александровский орден, который хотели возложить на него в день кавалерского праздника, если б лихорадка не отсрочила исполнение сего до дня Рождества Пресвятыя Богородицы… Утешаясь знаком ордена сего, хотя он и сделался повеселее, однако же не переставал быть в задумчивости, которую, не зная настоящей причины, приписывал 60 000 р., кои он занял у Сутерланда в число суммы, уплаченной Михаилу Сергеевичу за купленные у сего деревни. Можно бы было обойтись и без займа, ибо мы из нашего имущества сбыли с рук одни ассигнации, а с золотом ни под каким видом расстаться не хотелось. Не хотелось ему, впрочем, ни должником быть, ниже о заплате долгу кого следуешь просить. Сия-то, по догадкам моим, причина погружала его в задумчивость. Знающему странный его нрав cиe не покажется удивительным, ибо его и безделица в состоянии мучить и тревожить. К сему подоспела новая неприятная для него встреча. Накануне 8 сентября вот что произошло вверху.
«Брюс. – Я свою деревню продам, коли вы покупать не хотите.
Мамонов. – Продайте! а кто покупает?
Брюс. – Казаринов.
Мамонов (побледнев, весь в лице переменившись и почти умирающим голосом). – Казаринов человек бедный, откуда он возьмет столько денег?
Государыня. – Вишь не один Казаринов в свете. Покупает, может быть, не тот, о котором ты думаешь.
Брюс. – Сын покойного обер-секретаря сенатского».
NB. Не один Казаринов! (замечает Гарновский) – стало быть, Казаринов известен, но впрочем покупающей деревню не тот, о котором говорят в городе.
«Нельзя себе представить (продолжает Гарновский), в каком беспорядке граф тогда находился. Неизвестность, горечь, досада и отчаяние так сильно им овладели, что он принужден был, сказавшись больным, сойти вниз. Это было в исходе 10-го часа пополудни, при конце комнатных собраний, ежедневно при дворе бываемых. Придя домой, начал он жаловаться на спазмы в груди, которые действительно начали его тогда же мучить и, наконец, до того усилилась, что в 1-м часу пополуночи надлежало ему пустить кровь, потому что жизнь его была в крайней опасности. 8-го числа государыня, услышав о сем происшествии, забилась слезами.
Между тем, графу сделалось легче, так что он ходил вверх и возвратился оттуда с Александровским орденом. После обеда. опять мучили его спазмы, хотя не так сильно, как накануне. Рожерсон и Мекинг были почти денно и нощно у него не без дела, но, несмотря на усердные их старания и действия целительных составов изобильно больным принятых, спазмы то переставали, то возобновлялись почти две недели кряду и при том не одни спазмы составляли терпимую им болезнь, но присовокупилась к оным жестокая ипохондрия, которая не отставала от него ни на одну минуту; во время болезни он почти никого не принимал и даже посещения государыни были ему в совершенную тягость. Предо мною старался он всегда описывать непостоянство жизни человеческой, опасность своей болезни и напоминать об отличных к нему милостях монарших, дабы не подать повода к подозрениям, что у него, кроме болезни, есть на сердце печаль, которую он, однако же, сколько языком ни таил, но на лице скрыть не умел. Уверив меня крепко, что никого так не любили, как его, он стыдился открыть мне, что мечтающий в уме его соперник мешает ему наслаждаться покоем. Я взирал с сожалением на сии преждевременные вздохи, и Казаринов ни мало меня не тревожил. Меня беспокоила одна только графская ипохондрия и холодный его, несмотря на продолжение к нему милостей, прием известной особы (императрицы), чем он легко мог наскучить. Что же касается до Казаринова, то я уверен был, что с ним никакой перемены не последовало, ибо с самых тех пор, как в городе начали говорить об нем, то я весьма надежному человеку поручил присматривать за ним; впрочем, как выше упомянуто, Казаринов знаком; знаком, однако же, только потому, что он везде, где случай позволяет, выставляет себя. Приезд сюда Ивана Степановича (Рибопьера) восстановил все дела по-прежнему. Ипохондрик целовал с радости приезжему руку, а двор, любящий больного по-прежнему, рад до бесконечности, что больной сделался здоров и весел. 18-го пожаловали ему бриллиантовую нового ордена звезду в 17 000 р. Во все cиe время придворные, одни, проходя ту комнату, где висит графской портрет в Эрмитаже, говорили, что пора на место сего другой портрет повесить; другие кричали, что русский табак не в моде, а Анна Степановна (Протасова) старалась всех уверить, что государыня смеется его болезни. Все это оказалось ложно и графа любят сильно и по-прежнему» («Рус. Стар.», 1876, VI, 216 – 219).
//-- VI --//
Третий год, однако, уже Мамонов стоит, так сказать, у государственного руля; взять этот руль в руки он мог без всякого усилия – стоило только протянуть руку; ему в этом помогали, его подталкивали к этому; императрица сама приучала его держать этот руль, сама, по-видимому, мечтала видеть в нем хорошего кормчего; – и, однако же, из него ничего не выходило; за всем нужно было обращаться к Потёмкину, за две тысячи верст, а Мамонов или скучал, или острил над государственными делами. И это, видимо, огорчало государыню; но её старческий взор уже был не тот, что прежде – она не отличала бездарности от гения. Она негодует на финнов, подданных шведского короля, которому они изменили и предались России; у неё осталось еще это политическое чутье: «Каше изменники! (восклицает она в негодовании). Буде бы не таков был король, то заслуживал бы сожаления; но что делать? надобно пользоваться обстоятельствами; с неприятеля хоть шапку долой!» А Храповицкий на это отвечает пошлостью: «Каков поп, таков и приход». Мамонов отвечаете еще пошлее: «Поп дурак, а дьячки плуты». Или: Храповицкий, по приказанию государыни, представляет ему список назначенных в владимирские кавалеры – и он опять острит: «Je n’ai pas I’honneur de connaitre toute cette societe» [42 - Je n’ai pas I’honneur de connaitre toute cette societe – Я не имею чести знать всю эту компанию (фр.).]. Императрица, конечно, смеется. Это происходило в день рожденья фаворита, и потому у Храповицкого записано (19-го сентября): «Приказано, чтоб в комнатах его сыграть обе провербы и позвать меня за труд мой в переписке оных. Когда он наверх пришел, то позвали меня в спальную, и тут, при её величестве, он пригласил меня на ужин. В. 7 часов вечера открылся театр. Провербы играны удачно. Спросили у меня: «Много ли смеялись?» (Храпов., 152, 153, 156). И между тем, честолюбие заедает эту бездарность. Спрашивают Потёмкина, кого избрать в вице-полковники лейб-гренадерского полка. Потёмкин говорит, что полк распущен, что гренадеры умеют только хорошо петь, что полк надо подтянуть – и на это более других годится генерал Бергман. Мамонов огорчен этим – «не весело прочёл cиe письмо» (Храп., 159). В совете рассуждают о ноте, изготовленной Завадовским, для предъявления Пруссии. Нота энергическая. Недоволен ею только граф Андрей Петрович Шувалов, которого Екатерина всегда называла «безумным», «сумасшедшим», который до замужества свидетельствовал свою дочь, а потом поехал «пить железные опилки» от каких-то болезней. Мамонов соглашается с Шуваловым. «Mafoi, il a raison», – говорите он и советуете «не делать упреков» Пруссии. «Осердились (замечаете Храповицкий о государыне) и почти сквозь слезы сказали: «Неужели мои подданные, видя делаемые мне обиды от королей прусского и английского, не смеют сказать им правды? Разве они им присягали?» (Храп., 164).
Высокомерие Мамонова сквозит в каждом слове. Он уже и в государственных вопросах не отделяете своего я от Императрицы: он, как владыка, говорит: мы, наши корабли, нужный нам человек и т. д. Так, в одном из переданных нам г. Шубииским писем, Мамонов по поводу болезни адмирала Грейга говорит: «Известие о жалком положении адмирала Грейга огорчило меня несказанным образом. Он нам всегда нужный и пренужный человек, а теперь еще более, нежели когда-нибудь. Потому что корабли наши расположены так, что муха пролететь не может, и если бы неприятель отважился бы на бой, то верно бы был побит. Вы весьма хорошо сделали, что отправили Рожерсона; дай Бог только, что он ему мог (помог?), чего и ожидаю, потому что больной крепкого сложения и кровь его не испорчена; я cиe говорю, зная, каков он образ жизни вел всегда. Je vous aime de tout mon coeur et bien fidelement» [43 - Я люблю вас всем моим сердцем и полностью в вас уверен. (фр.).] (письмо № 9). Графское достоинство, пожалованное ему австрийским императором, особенно льстило самолюбию фаворита. Недоставало только ему графского титула pocсийской империи, и, как видно, он к этому издалека подходит в следующем письме (№ 10): «Как я знаю что вам все то приятно, что делает удовольствие мне и моим ближним; то посылаю к вам ответ батюшки на письмо мое, которым уведомил я о том, что пожалован графом. Уведомьте, каково почивали, скажите мне, что меня очень любите и верьте, что я с моей стороны верно, искренно и нежно вас люблю». Видно, что это последнее обстоятельство уже возбуждало сомнения, и потому он так на нем настаивает. Что сомнения были – это еще более подтверждает следующее письмо (№ 11): «Я еще и теперь получил от батюшки письмо, в котором он меня, может быть, уже пятой раз просить исходатайствовать годовой отпуск князю Александру Голицыну, сыну, к Михаил. Мих., которого вы сделали камер-юнкером. Теперь едет в Москву архитектор Казаков, с ним, если ваша милость будет отпустить его, я бы мог и отписать. Посылаю полученной мною от г. Пуш. пакет…» И опять уверяет в преданности своей, прибавляя: «хотя и противное к тому думаете и целую ручьки». То же желание отогнать всякое сомнение в его чувстве сквозит и в письме № 17: «Се matin encore j’ai ecris la lettre au comte Pouchkin et n’ai pas manque d’y joindre'tout ce que vous avés jugé a propos de lui dire. Me croyez vous assez negligeant ……… pour oublier une chose de cette importance. Dormez bien, aimez mois beaucoup, parce que je ne me contenterai jamais d’un peu d’amour et croyez que, malgré tout ce que vous аvéz l'injustice de me dire quelquefois, mes sentimens pour vous sont tendres, vrais et solides».
Иногда он прибегает к лести и высказывает ее как-то топорно, слишком в упор, как, наприм., в письме № 12, по поводу посылки к императрице птиц: «Je ne vous conseille pas d’acheter les oiseaux, que je vous ai envoys il у a une heure. Le personnage, qui les aapporté, demande 25 rbl. pour chaqu'un; je ne les ai pas епуоуé a Phermitage, parce que j’attend vos ordres la dessus. Bon soir, idole de ceux qui vous connaissent, vrai tete de Meduse pour ceux qui vous combatent et desesperant toujours ceux qui vous envientu.
Как бы то ни было, но в сердце императрицы таилась искра подозрения: Мамонов был не тот; но почему не тот – она не знала: не знала, на ком остановить подозрение. Оттого, рассказывает Гарновский, «в Екатеринин день государыня была не весела: при выходе в публику пятиклассных особ, в уборной комнате ее ожидавших, застала она графа Мамонова в разговорах с великою княгинею. Ревность и досада имела сильные свои действия, но прошло, слава Богу, все благополучно» («Рус. Стар., 1876, VI, 233).
Впрочем, привязанность императрицы к своему любимцу была так глубока, что она, по-видимому, все прощала ему, если б его личный эгоизм не довел его до разрыва столь прочных связей. Но, прежде чем мы приступим к изложению этого последнего акта в жизни временщика, мы воспользуемся остальными письмами его к императрице, писанными в разное время и по поводу разных обстоятельств. Мы позволяем себе познакомить читателя с этими письмами, потому собственно, что при помощи их и личность Екатерины, и личность её любимца освещаются еще более; при том же письма эти еще нигде не были напечатаны и не должны пропадать для истории. Жаль только, что редкое из писем имеет дату, и о времени написания некоторых из них совершенно нельзя догадаться. В письме под № 15, относящемся ко времени шведской войны и обнаруживающем, что адмирал Грейг еще командовал флотом, Мамонов пишет: «Вчерась молодой Бенкендорф приехав сказывал, что вчерашний же день с 3-х часов утра до 7-го вечера слышна была великая пальба, а народный слух, то есть на бирже, есть, что Грейг победил и брата королевского взял в полон». Дальнейшие подробности письма, обнаруживают нежность. В письме № 16 высказывается еще большая нежность: «Сейчас получил я письмо от Льва Александровича, которым уведомляет меня, что хотя глазу его теперь и лучше, но Соллогубову сыну, которого вы так жалуете, сделалась корь, о чем просит меня вам доложить, а после отвечать ему письмом. Я с лишком час целый ходил гулять и нахожу, что нонче слишком жарко…» В письме № 19 он справляется о здоровье императрицы, которая было занемогла: «Hier au soir vous ni'avés fait un vrai plaisir en m’envoyant dire que vous vous sentiez mieux; car reellemant j’etais dans une inquietude affreuse. Faites moi dire comment vous port6z vous et si vous dinéz toute seule ou a la grande table». Письмо № 21 отличается вычурностью изложения: «Comme rinstrument destructeur de mon nez sont probablement mes doigts vos souhaits ne m’accomodent pas beaucoup, parce qu’ils peuyent m’etre a l’ayenir de quelque utilite. Vous me dites que ma tete est montee sur im ton a dire et ces choses singulieres fort agreablement je vous dirai a cela qu’aprés un peu de colique je vois fort clair et me sens beaucoup d’esprit. – Kenic et Lébregt (лепщик и обер-медальер) sont chez moi et attendent vos ordres; moi aussisans tant de ceremonie je m’en dispence…» Видно, что письмо это писано еще во время полного согласия, господствовавшего между императрицей и её любимцем, и оттого последний выражается так игриво. В письме № 22 Мамонов просит у императрицы аудиенции для жены принца Нассау: «Le prince de Nassau m'a prie de vous demander quand sa chere moitie pourra avoir le bon jour de vous étre. presentée et mеa conjure de le lui faire savoir. au plutot pour qu’elle puisse a temps se procurer un habit de gala».
Записочка № 22 носит совершенно деловой характер: «Я только две литтеры прибавил, которые вы забыли, скоро писавши, впрочем, кажется написано всё то, что настоящий случай требует. Не худо бы, однако ж, в одобрение его и подчиненных сказать, что приказано будет Пущину запасные мачты и прочее немедленно к нему доставить. Теперь начал я писать к Г. Александр., и когда кончу для прочтения к вам пришлю. Не беспокойтеся только ради Бога, всё, поверьте мне, возьмет хороший оборот».
В письме № 25 Мамонов негодует на кого-то и советует посадить его в «дурацкой дом»: «Есть ли этот сумасшедший умрет на воле и не будет посажен в дурацкой дом, то прямо скажу, что справедливости нет на свете. C’est un personnage parfait il faut l'аvоuеr rempli de faussete, si j’ose dire de seleratique, et il n’y a pas merae ce malheureux esprit qu’il faut pour etre un fort sublime. Вот, вот мое пророчество; он прежде 90-го году не будет верно, что есть теперь». Можно догадываться, что здесь речь идёт о шведском короле, которого все считали сумасбродным, а Екатерина писала на него злые пародии. Наконец, приведем еще два письма, относящиеся ко времени, когда разрыв еще не последовал.
Письмо № 27: «Нижайше благодарю за отпуск моего племянника. Чтоб я был здоров и весел cиe много или лучше сказать со всем от вас зависит». Вероятно, это писано после какой-нибудь маленькой размолвки, когда Мамонов по обыкновенно притворялся больным.
Затем письмо № 29: «Мы теперь как в походе. Г. Ангальт, Сегюр, Рибопьер, коих ветер не допустил ехать домой, теперь у меня играли в вист, пили кофе и, наконец, взявши каждой волюм des mille et une nuit собираются читать, а я лёг на час в постелю и тоже думаю делать. Voila… comme il faut tirer parti de tout. Je ne puis vous ecrire un mot sans vous dire que je vous aime de tout mon coeur».
Вообще надо сознаться, все эти записочки отличаются пустотою и бессодержательностью и важны для истории только в том отношении, что прибавляют новые черты к характеристике Екатерины и лиц, которыми она себя иногда окружала. Это не то, что письма Потёмкина: в них отражалась большая личность; здесь – ничтожество.
Перейдем к последнему акту этого исторического буффа – иначе нельзя назвать данный эпизод из государственной истории России прошлого века.
Уже в начале 1789 года заметны были симптомы чего-то нового в отношениях императрицы и Мамонова. Замечал это и Храповицкий, но, по своей скромности и робости, допускал в своем дневнике только намеки на это «что-то». В феврале, во время пребывания в Петербурге Потёмкина, Храповицкий отмечает (11-го февраля): «После обеда ссора с графом Александром Матвеевичем. Слезы. Вечер проводили в постели… Просился он». Можно догадаться, что Мамонов «просился», чтоб его уволили. 12-го февраля Храповицкий пишет: «Весь день то же По причине слез меня не спрашивали, вице-канцлера не приняли; ходил один только гр. А. А. Безбородко. После обеда кн. Г. А. Потёмкин-Таврической миротворствовал – мирил поссорившихся. 16-го числа у Храповицкого записано: «Сказывал Захар К. Зотов (камердинер Екатерины), что паренек (это пареньком он называет Мамонова!) считает житьё своё тюрьмою, очень скучает, и будто после всякого публичного собрания, где есть дамы, к нему привязываются и ревнуют». Вот где начало развязки… Неудивительно, что около этого времени дневник Храповицкого пестрит лаконизмами: «несколько раз призывая, гневались»… «осердились»… «гнев за театры»… «не хотят ассигновать годовой суммы»… «стоя на коленях, просил увольнения» (это Храповицкий-то, с испугу)… «не выходили, меня не спрашивали»… «легли на канапе»… «выходили, но смутность продолжается»… И это в течение нескольких дней!
Один Захар знает, в чем дело. И он делится своим знанием с Храповицким. 23-го февраля в дневнике этого последнего записано: «Захар К. Зотов сказывал, что изволила ему жаловаться на графа Александра Матвеевича, примечая холодность и задумчивость близ 4-х месяцев, то есть, с того времени, как начались прогулки. Cиe изъяснение было 21 февраля».
Отношения становятся всё более и более тяжелыми. Екатерина, по видимому, еще больше любит своего баловня, задаривает его после вспышек; но нет-нет, – «и вспышка готова», как говорит поэт о влюбленных. Это и есть те «припадки», которые замечал и Храповицкий. К периодам вспышек, надо полагать, относятся два письма Мамонова из числа полученных нами от С. Н. Шубинского. Письмо № 18 говорит: «Сердечно сожалею, что, к общему нашему бедных людей несчастий, особливо к моему, такие припадки, то одно, то другое, лишают меня жизни. Если здоровье дозволит, Бога ради окончайте известное дело, чтобы мне впредь могли верить; истинно чувствую, сколько тягости наношу; желаю, чтоб в последней было от меня беспокойство, впредь ничего такого не буду на себя брать».
В другом письме слышится еще большое огорчение (№ 28): «Если б я знал, что приведу в такой гнев, то б ничего не говорил; но думал, что было, то донести, что великой князь говорил, то было без претензий, только одним со мною разговором; Боже мой, какой я бессчастный в свете человек, что от меня ничего добра, кроме худа, не бывает. Больше то мое несчастье, что моей государыне, которой мою жизнь посвятить желаю, никакой услуги, ни пользы, ни удовольствия не могу принесть».
Но милости всё ещё сыплются на него – его любят. Ему покупают цуг английской упряжи. С ним советуются о делах. А он скучает.
Но вот и развязка.
У Храповицкого 18-го июня записано: «Изготовлена была русская cosa rага [44 - Cosa rага – редкостная вещь (итал.). Название популярной в то время итальянской оперы Мартини.]; отказали. С утра не веселы… Слезы. Зотов сказал мне, что паренька отпускают и он женится на кн. Дарье Фед. Щербатовой. После обеда и во весь вечер была одна только Анна Никитишна Нарышкина.
На следующий день Храповицкий отмечает, как будто бы в эти дни ничего не произошло, и Екатерина по-прежнему спокойно занята государственными делами: «Собственноручное письмо к кн. Потёмкину-Таврическому: «Мой друг! До утверждения границы не разорять крепостного укрепления Очакова, нужно для закрытия Лимана и для оснастки наших кораблей»… И тут же прибавка у Храповицкого: «Захар подозревает караульного секунд-ротмистра Пл. Ал. Зубова и что дело идет через Анну Никитишну, которая и сегодня была с «3-х часов после обеда. В вечеру гуляли в саду».
Но вот 20-го июня сама императрица открывает свою тайну Храповицкому. «Сама со мною начать изволила: – «Слышал ли здешнюю историю?» – Слышал. – Не быв в короткой связи, и примечая, что месяцев 8 от всех отдалялся, стали подозревать, как завел свою карету. Да, придворная непокойна! C'etait toujours une oppression de poitrine… Сам на сих днях проговорился, что совесть мучает. C’est son amour, c’est sa duplicity qui l'etoufoit. Но когда не мог себя преодолеть, зачем не сказать откровенно? Год как влюблен. Буде бы сказал зимой, то полгода бы прежде сделалось то, что третьего дня. Нельзя вообразить, сколько я терпела». – «Всем на диво ваше величество изволили cиe кончить» (это ей Храповицкий). – «Бог с ними! Пусть будут счастливы. Я простила их и дозволила жениться. Ils devient étrе en extase, mais au contraire ils pleurent. Тут еще замешивается и ревность. Он больше недели беспрестанно за мною примечает, на кого гляжу, с кем говорю? Cela est etrange. Сперва, ты помнишь, имел до всего охоту et une grande faeilitc, а теперь мешается в речах, все ему скучно и все болит грудь. Мне князь зимой еще говорил: Матушка, плюнь на него, и намекал на княжну Щербатову, но я виновата, я сама его пред князем оправдать старалась».
Как это просто, семейственно! Тут же императрица приказываешь Храповицкому заготовить указ о пожаловании Мамонову деревень с 2250 душ крестьян. Затем приписано в дневнике: «Пред вечерним выходом сама её величество изволила обручить графа и княжну; они, стоя на коленях, просили прощения, и прощены…
На следующий день (21-го июня) в дневнике Храповицкого значится: «Сама мне сказывать изволила о обручении. Продолжали речь о его duplicité. [45 - Двуличии (итал.).] «Все его бранят. Представь сам, что бы ты сделал? On ne saurait repondre du premier moment. Нет, я давно уже себя к тому приготовила». Дальше дневник гласит: «Зубов сидел, через верх проведенный, после обеда, с Анной Никитишной; а к вечеру один до 11-ти часов».
22-го июня: «Указы о деревнях и о 100,000 положил на стол». Это – подарок отпускаемому фавориту. Дальше: «Зубов за малым столом и начал по вечерам ходить через верх».
23-го июня – новые, в высшей степени любопытные подробности. Храповицкий становится разговорчив в своем дневнике, потому что – событие крупное, да и сама императрица разговорчива с ним. «Подписали (пишет он) указы о деревнях и 100 т. из кабинета. Я носил. Он признателен, не находит слов к изъяснению благодарности, говорил сквозь слезы. Сама мне сказывать изволила: «Он пришел в понедельник (18 июня), стал жаловаться на холодность мою, и начал браниться. Я отвечала, что сам он не знает, каково мне с сентября месяца и сколько я терпела. Просил совета, что делать? Советов моих давно не слушаешь, а как отойти – подумаю. Потом послала к нему записку pour une retraite brillante: il m’est venue l’id£e du mariage avec la fille du comte de Brusse. Анна Никитишна здесь; Брюс будет дежурный, я дозволила ему привесть дочь; ей 13 лет, mais elle est déja forintfe, je sais cela. Вдруг отвечает дрожащей рукой, что он с год как влюблен в Щербатову и полгода как дал слово жениться. Jujez de moment. Послала за Анной Никитишной. Он пришел. Дозволила, досадуя, зачем ранее не решился. Il m’aurait epargné bien des désagrements; но Анна Никитишна его разругала. Он заведен. Права ли я?»
И тут же прибавка у Храповицкого: «Потребовали перстни и из кабинета 10 т. рублей». После увидим – на какое употребление.
24-го июня записано: «Сказывали, что вчера после обеда приходил со слезами благодарить. «Свадьбу хотела сделать в понедельник, чтоб не много людей было. Нет, в воскресенье – il est presse, ainsi d'aujourd'hui en huit». Затем Храповицкий пояснят, что он сделал с теми деньгами, что вынес из кабинета: «Десять тысяч я положил за подушку на диване. Отданы Зубову и перстень с портретом, а другой в 1000 р. он подарил Захару».
Затем 29-го июня Храповицкий отмечает: «Чрез меня отправлено князю письмо о комнатных обстоятельствах. Боборыкин приехал, и сказывал, что мать и отец затрепетали… Боборыкин – родственник Мамоновых; отец и мать отставленного фаворита «затрепетали», узнав новость о сыне.
Наконец, 1-го июля: «В 3 м часу вечера невесту нарядили и благословили образом, после чего пошли в церковь одни званые». 2-го июля: «Сказывать изволила, что Мамонов вчера был в вечеру без Анны Никитишны и не знал, что говорить… Когда они поедут? Зайцев сказывал, что сегодня в ночь. По возврате с вечернего гулянья в 10-м часу оставалась Анна Никитишна. Мамонов приходил прощаться и в полночь в путь отправился».
Этот краткий конспект, этот остов драмы, хотя набросанной небрежно, кое-как, второпях, однако, мастерски рисующий трагичность положения действующих лиц и освещающий симпатичным светом главное действующее лицо – Екатерину, в царственном величии которой проглядывает такая теплая, искренняя, всё искупающая женственность, – остов этот, повторяем, станет полною драмою, когда пополнится личными и живыми, так сказать, монологами другого действующего лица – самого Мамонова. Монологами этими являются его письма к императрице, тоже полученные нами от С. Н. Шубинского и нигде доселе не напечатанные.
Когда Екатерина предложила ему жениться на 13-летней девочке, «богатейшей в империи наследнице», и когда он увидел, что дилемма жизни задана и из неё нет выхода, он, воротившись домой, написал следующее отчаянное письмо, – письмо, бессвязность которого доказывает всю потерянность воли и смелости в человеке, еще недавно столь дерзком и самоуверенном. «У меня руки дрожат и я как вам и уже писал один, не имея кроме вас здесь никого. Вижу теперь всё и признаюсь вам с моей стороны должен во всем, меня бы Бог наказал есть ли бы не поступил искренно. Состояние мое и моей семьи вам известно, мы бедны, но не польщусь на богатство и одолженным кроме вас не только Брюсу, никому не намерен быть. Есть ли вы желаете основать мою жизнь, позвольте мне жениться на фрейлине княжне Щербатовой, которую мне Риб. и многие хвалили, она меня попрекать богатством не будет, а я не буду распутную жизнь вести и стану жить вместе с моими родителями. Бог судья тем, которые нас до сего довели. Уверять вас нечего, что все останется скрытно, вы меня довольно знаете. Целую ваши ручки и ножки и сам не вижу, что пишу» (№ 20).
Это именно то письмо, о котором сама императрица говорила Храповицкому, что написано «дрожащей рукой». После этого, как нам уже известно, у них было личное объяснение и Нарышкина его «разругала».
На другой день он вновь пишет императрице и просит не губить его: «Я верно не забуду завтрашний (т.-е. вчерашний) день, если б сто лет жил, что я претерпел, того изъяснить не в состоянии. Уведомьте матушка ради Бога, здоровы ли вы и как проводили ночь, я часа конечно не уснул, то жар, то лихорадку чувствовал и такие спазмы были, что почти дышать не мог. Сказанное мне два раза, что вы уже не чувствуете. того ко мне что прежде, такожде и приглашение жениться решило мне открыть вам вчерашнее. Бог один ведает, в каком я теперь положении и сколь приемлемое участие вами в несчастных обстоятельствах моих преисполнили сердце мое вечною к вам благодарностью, теперь посреди всех мучениев, которые терплю, утешением величайшим мне служить то, что не имею от вас теперь ни единой мысли тайной, а как меня cie прежде терзало, вас самих поставляю свидетелем. С теперешнего времени о судьбе своей уже не забочусь, все готов сделать, что вам угодно, и пробыть на теперешней ноге сколько вы заблагорассудите, шагу конечно без ведома вашего и дозволения не сделаю. Сохраните мне ту милость и доверенность, которую я по всем моим к вам чувствам осмелюсь сказать заслуживаю» (№ 24).
Поздно!
Судя по следующему письму (№ 26), Екатерина ему отвечала милостиво, но не так, однако, как бы он желал. «Письмо ваше (пишет он в этом третьем своем послании) хотя и не совсем соответствует той искренности, которой я от вас как милости просил, но преисполнен благодарностью за обнадеживание продолжать мне те, которые я три года от вас видел. Yous me souhaites d’etre lieureux; je ne puis l’etre parfaitement a l’avenir, je m’en rapporte a vous, je l’ai dis plusieurs fois que je dois m’attendre a une foule de desagremens et d’humiliations. Il me reste seulement a remettre mon sort entre les mains de celle qui s’y est interressée jusqu’a present ainsi qu’a celui de mes parents, pour qui vous connaisses asses mon tendre attachement. Ne vous attendes jamais a une scene chesagreable de та part, devrais-je mourir, je resterai maintenant tranquille. Терпеливо сносить буду всё, даже презрение тех людей, которые оного от всех заслужили, а вас не прогневлю и никакой, конечно, неприятности не сделаю. Как и чем бы не угодно вам судьбу мою решить, накажи меня Бог, если не останусь навек не по наружности, а душевно вам преданной человек. Je baise la plus puissante et la plus joli main du monde que je ne crains pas, parce que le coeur a qui elle obeit jusqu’a l’heure qu’il est, n’a jamais rendu malheureux personne» [46 - Я целую самую могучую и самую красивую руку в мире, но я её не боюсь, потому что сердце, которое ею руководит до сего времени, ещё никогда не сделало несчастным человека.].
Поздняя лесть!
Видя, что ничто не помогает, он просит уже об одном только – скорее решить его участь. «Для своего спокойствия, матушка, и для моего (пишет он в письме 30) сделайте мне ту милость, чтоб скорее решить судьбу мою и скажите по честности точное свое намерение; вы уже мне дали чувствовать, что настоящей любви ко мне теперь не имеете, я собою вам уже никакой тягости не сделаю и одна минута решит судьбу мою, семьи нашей и всех моих ближних. Накажи меня сейчас, Бог, если не только я, но все они не умрут вам душою преданными. Он же и в том свидетель, что я как на лицо и никого у себя здесь кроме, может быть, сильных злодеев не имею. Вы всегда твердили мне, знай одное меня, вы говорили по справедливости и, ни на что не смотря, я сему и следовал. Справедливость сию узнаете вы, может быть, уже тогда, как меня здесь не будет. Если прямо мне скажете, какие меры в рассуждении меня намерены взять, я вам буду обязан навек. Vous penses trop noblement pour ignorer qu’il servit inutile et petit a un souverain d’user d’artifice envers son sujet, il est, croyez moi, peut-etre le plus attache que vous ayez. Excuses je vous prie le desordre qui regne dans ma lettre, mon etat ne peut se pleindre. Je suis, Dieu m’est temoin, seulement vis-a-vis de moi et mon sort qui comme vous me l’aves assuré ne pouvait que vous interesser a jamais; je le remets en vos mains. Vous aves en la. generosite de pardonner a vos ennemis que ne dois je pas apres cela attendre de vous».
Наконец, Гарновский, со свойственным ему мастерством, воссоздаёт полную картину события, для нас, по-видимому, ничтожного, но в свое время имевшего не малое государственное значение.
Вот что он пишет от 21-го июня Попову для доклада Потёмкину: «Accidit in puncto quod non speratur in anno. Мое пророчество сбылось. На сих днях последовала с гр. Александром Матвеевичем странная и ни под каким видом неожиданная перемена, о которой донесу вам собственными его словами.
– Вам известно, что, по причине расстроенного моего здоровья, я еще зимою просился в Москву. Меня уговорили здесь остаться и после всего того, что мне тогда из разных уст сказано было, я почитал себя от прежней моей должности уволенным. Отвращение мое к придворной жизни, которое происходило от болезненных припадков и грустью стесненного духа, усиливаясь во мне со дня на день, видно, наконец, наскучило. Я получил вот какое письмо.
«Оное французское письмо дал он мне прочесть и, сколько я помню, было следующего содержания: «Желая всегда тебе и фамилии твоей благодетельствовать и видя сколько ты теперь состоянием своим скучаешь, я намерена иначе счастие тебе устроить. Дочь графа Брюса составляет в России первейшую, богатейшую и знатнейшую партию. Женись на. ней. На будущей неделе гр. Брюс будет дежурным. Я велю, чтобы и дочь его с ним была. Анна Никитишна употребить все силы свои привести дело cиe к желаемому концу. Я буду помогать, а при том ты в службе остаться можешь».
«Как я прочитал cиe письмо (продолжает Гарновский), то граф возобновил речь свою тако: – Я с графом Брюсом и его фамилиею не хотел иметь дела. Открывшись во всем государыне, я просил её императорское величество, чтоб мне позволено было жениться на княжне Щербатовой, в которую полтора года я влюблен смертельно. Опросили ее, и она меня любит, чего я до тех пор не знал. Для государыни все сии происшествия неприятны, но что делать? Советовала мне жениться… да и князю я более не надобен, сколько я мог приметить из её речей; что же мне оставалось? В противном случае, может быть, я бы и никогда не открыл своей страсти или по крайней мере долго бы оною мучился. Дай Бог, чтобы это не потревожило князя. Просите его светлость (тут он заплакал), чтоб он был навсегда моим отцом. Мне нужны его милость и покровительство, ибо со временем мне, конечно, будут мстить. Напишите о сем и к Василию Степановичу (Попову), я не в состоянии писать, и попросите его, чтоб и он князя обо мне просил».
Искренно ли говорил Мамонов или нет – трудно решить; как бы то ни было, слова его несколько противоречат тому, что сама Екатерина говорила Храповицкому и что само собой ясно из всего хода интриги. Мамонов старается дать понять (конечно, для Потёмкина, которого он боялся, будучи его креатурой), что он тут не виноват, что им наскучили и удаляют его под благовидным предлогом; тогда как из всего видно, что Екатерина очень страдала, хотя, конечно, не долго, расставаясь со своим любимцем, и у неё, как говорит Гарновский, «слезы лились потоками».
«Сим кончилась, – продолжает Гарновский, – графская речь, которую всю едва он успел пересказать в сутки, потому безостановочному продолжению её мешали приходы частые Захара с записками, хождения графа к государыне, откуда он приходил либо притворно весело, либо задумчив, и посещения государыни.
«Теперь донесу я, что касательно сей истории сам знаю. По отъезде его светлости, все то здесь употреблено было, что только могло служить к увеселению графа, и силы его были несравненно превосходнее первых. По сим обстоятельствам не только я, но и никто не мог приметить, что я солгал перед его светлостью, когда пророчествовал, что графу долго тут быть нельзя. Государыня, по претерпении многих по сей части беспокойств, внутренне ее терзавших, решилась написать вышеописанное письмо, поутру 10-го числа сего месяца. После обеда двери у графа заперты были для всех. Государыня была у него более четырех часов. Слезы текли тут и потом в своих комнатах потоками. После сего была у графа Анна Никитишна. Но ничто не могло его склонить ни здесь остаться, ни на женитьбу с графинею Брюсовой.«17-е число препровождено в беспокойствиях и хотя отправление к его светлости и было готово, но мне оное отдано 18-го числа, в 10-м часу в вечеру. Может быть, граф ожидал обстоятельнейшего письма, нежели то, которое, не заключая в себе ничего до сей истории касающегося, препровождается теперь в письме его к его светлости, и граф отнюдь того не знает, что секретно отдано Николаю Ивановичу (сей дежурным, а граф Безбородко в городе), другое – для доставления к его светлости, которое и препровождается в письме его высокопревосходительством к его светлости. Николай Иванович (Салтыков) мне ничего об оном не сказывал, а я узнал о том от Захара. Не могу понять, отчего вдруг с свадьбою заторопились, ибо сего же числа, в 8-м часу по вечеру, был сговор в комнатах графских. При этом были государыня, Анна Никитишна и Николай Иванович. Для всех прочих двери были заперты. Государыня при сем случае желала добра новой паре таковыми изречениями, коих нельзя было слышать без слез. Надобно, впрочем, знать, что молодые, несмотря на милостивое к ним снисхождение, были в превеличайшей трусости, ибо обоим приключился обморок. Говорят, что свадьба будет в Петров день или после оного вскоре.
«Со вчерашнего дня государыня сделалась повеселее. С Зубовым, конногвардейским офицером, при гвардейских караулах здесь находящемся, обошлись весьма ласково. И хотя сей совсем не видной человек, но думают, что он ко двору взят будет, что говорить и Захар, по одним только догадкам, но прямо никто ничего не знает, будет ли что из господина Зубова.
«Государыня досадует, для чего граф не говорил ей прежде ничего о своей любви к княжне Щербатовой и зачем её целый год мучил.
«По именному указу Ивану Степановичу (Рибопьеру) велено быть сюда, и с сим нарочный к нему послан. Кажется, как будто бы всех подозревать будут, кто только был вхож к Александру Матвеевичу. Бог знает, что будет»… («Рус. Стар.», 1876, VII, 399–402). После сама Екатерина, когда Рибопьеру велено было явиться ко двору и он представился, говорила Храповицкому: «Рибопьер про то знал, и, быв позван ко мне, сделался бледен, как платок».
В начале июля, когда Мамонов с женою уже выехал из Петербурга, Гарновский, говоря о положении дел при дворе, заключает свои рассуждения: «Бог знает, что будет впереди. Зубов… не заменит того, что был граф Александр Матвеевич – это доказывают слезы, пролитые в день свадьбы». Затем он говорит, что Мамонов «свел знакомство с нынешнею женою письменно и питал оное до женитьбы письменно же, при чем употреблялись камер-лакеи; были, как открылись, у молодых и свидания»… Свидания эти происходили отчасти в саду, как на это намекает Екатерина в письме к Потёмкину, отчасти же и во дворце. «Руководствовала, – говорит Гарновский, – по сим делам Марья Васильевна Шкурина, которую, однако же, государыня, из уважения к заслугам отца её, простила. (404).
Так, выражаясь языком прежних историков и романистов, закатилась блестящая звезда временщика Дмитриева-Мамонова, – звезда, надо сказать, не настоящая, а падучая, то, что называется аэролитом; но – продолжая метафору – след её еще оставался на небе.
//-- VIII. --//
Общее явление, что когда власть, сила и богатство ускользают из рук того, перед кем все ползали, то те именно, которые наиболее и наигаже ползали перед павшим, бросают его и даже топчут ногами – это явление повторилось и в данном случае. От Мамонова разом все отшатнулись, как от зачумленного. Сегюр с негодованием указывает на это обстоятельство. Едва состоялась свадьба Мамонова и княжны Щербатовой и «прежде чем молодые выехали из Царского Села, императрица возобновила свой веселый образ жизни (говорит Сегюр). Во дворце заметна была одна только перемена: придворные, pycские и иностранные, которые прежде каждый вечер толпились у Мамонова, совершенно его покинули, когда он впал в немилость. Так как и мне он не раз доказывал свое расположение, то я при этом случае счел долгом показать ему, что я это помню. Я пошел к нему, и в первый раз, во все наше знакомство, мне случилось быть с ним наедине. Императрица узнала об этом и, при всем дворе одобряя мой поступок, высказалась презрительно о подлости людей, удаляющихся от человека, которого еще недавно восхваляли и величали. Не должно ли, – замечает по этому случаю Сегюр, – снисходительно смотреть на некоторые недостатки этой женщины, которую де-Линь назвал Екатериною Великою, когда она выказывала столько гордости, доброты и великодушия?» («Зап.»; 366, 367).
Любопытно, как сама Екатерина сообщала об этом событии своему неизменному другу, Потёмкину. Сообщив сначала обо всех государственных делах своему «другу сердешному», она как бы мимоходом, точно в скобках, прибавляешь: «Граф Александр Матвеевич, женясь в воскресенье на княжне Щербатовой, отъехал в понедельник с своею супругою к своим родителям, и если тебе рассказать всё, что было и происходило чрез две недели, то ты скажешь, что он совершенно с ума сошел даже, да и друг его конфидент Рибопьер и тот говорит, что он аки сумасшедший и несообразное поведение, так что самые его ближние его не оправдывают» («Рус. Стар.», 1876, 29 – 30).
Это было писано 6-го июля – через три дня после выезда Мамоновых. 12-го августа Екатерина вновь, и опять вскользь, заговариваешь в своем письме к Потёмкину о прежнем. «О интриге, – говорит она, между прочим, – коя продолжалась целый год и кончилась свадьбою, уже упоминать нечего; я нарочно сберегла последние его письма о сей материи, где суд Божий кладет на людей, доведших его до того, и где он пишет, как в уме смешавшийся; да Бог с ним; жалею о том только, что не открылся ранее (там же, стр. 34).
Но это Потёмкин отвечает: «Матушка родная! Vous me nommes votre ami intime, c’est vrai dans toute l’etendu de terme: будь уверена, что тебе предан нелицемерно. Странным всем происшествиям я не дивлюсь, зная его лучше других, хотя и мало с ним бывал; mais par mа coutume d’aprecier les choses, je ne me suis jamais trompe en lui: c’est une melange d’indolence et d’egoisme. Par ce dernier il etoit Narcisse a l’outrance. Ne pensantqu’a lui, il exigait tout sans paier d’aucun retour; etant paresseux il oubliait tête les bienseances; n’importe que la chose n’a aucun prix, mais si-tot qu’ellelui plut, selon lui, elle doit avoir tout le prix du monde. Voila les droites е de le princesse Sczerbatof. Можно ли так глупо и столь странно себя показать всему свету? Как вещи открываются, тогда лучше следы видны; амуришка этот давний, я слышал прошлого году, что он из-за стола посылал ей фрукты, тотчас сметил, но не имея точных улик, не мог утверждать пред тобою, матушка. Однако ж, намекнул; мне жаль было тебя, кормилица, видеть, а паче несносны были его грубость и притворные болезни. Будьте уверены, что он наскучит с своею дульцинеею, и так уже тяжело ему было платить за неё долг тридцать тысяч, а он деньги очень жалует. Их шайка была наполнена фальши и сколько плели они разных притворств скрывать интригу. Ты, матушка, не мстительна, то я и советую без гнева отправить друга и ментора (Рибопьера?) хотя министром в Швейцарии; pourquoi le retenir ici avec sa femme qui est une execrable intrigante. Vous aves tres bien fait de l’espedier a Moscou, mais ne croyes pas, матушка, aux conjectures que vous faites: il n’y a rien de tout, pourquoi vous lui faites tant d’honneur?
«Я ему писал письмо коротенькое, но довольно сильное.
«Дай тебе Бог здоровья и спокойствия, которое столь нужно, а паче, чтобы иметь свежую голову для развязки столь многих хлопот» и т. д. («Рус. Арх.», 1865, 768 -770).
В другом письме он советует Екатерине поскорее выбросить из головы всю эту историю и успокоиться: «Матушка, всемилостивейшая государыня! (пишет он) всего нужнее ваш покой; а как он мне всего дороже, то я вам всегда говорил… намекал я вам и о склонности к Щербатовой, но вы о ней другое сказали; откроется со временем, как эта интрига шла. – Я у вас в милости, так что ни по каким обстоятельствам вреда себе не ожидаю, но пакостники мои неусыпны в злодействе, конечно, будут покушаться. Матушка родная, избавьте меня от досад: опричь спокойствия, нужно мне иметь свободную голову…» (там же, 770).
На это письмо императрица отвечает Потёмкину (14-го июля): «На второе письмо твое, полученное через Н. И. Салтыкова, я тебе скажу, что я все твои слова и что ты мне говорил зимою и весною, приводила на память, но признаюсь, что тут есть многое несообразное. Рибопьер о всем знал; он и брат его жены (Бибиков) сосватали. Говорил он или нет о сем чистосердечно, не ведаю; но помню, что ты мае однажды говорил, что Рибопьер тебе сказал, что друг его достоин быть выгнан от меня, чему я дивилась. Если ж зимою тебе открылись, для чего ты мне не сказывал тогда: много б огорчений излишних тем прекратилось…» Далее: «Я ни чей тиран никогда не была, и принуждения ненавижу…» Потом, лично успокаивая его, чтоб не боялся за себя, говорить: «Утешь ты меня, приласкай нас. У нас сердце доброе нрав весьма приятный, без злобы и коварства. Четыре правила имеем, кои сохранить старание будет, а именно: быть верен, скромен, привязан и благодарен до крайности» (этим она намекает и на Зубова, находя в нем искомыя качества) («Русск. Арх.», 1864, 568 – 570).
Не так отнеслись к этому событию и к виновнику его враги Мамонова – партия Безбородко, Завадовского и Воронцова. По их мнению, он был зол и глуп. Безбородко в письме к своему другу, С. Р. Воронцову, так характеризует бывшего фаворита, что называется, по горячим следам (9-го июля, через несколько дней после исчезновения придворной падучей звезды): «Происшедшую у нас перемену не описываю пространно, считая, что граф Александр Романович об ней вас извещает. Она, конечно, была нечаянная, ибо Мамонов всем столько уже утвердившимся казался, что, исключая князя Потёмкина, все предместники его не имели подобной ему власти и силы, кои употреблял он на зло, а не на добро людям. Ланской, конечно, не хорошего был характера, но в сравнении сего был сущий ангел. Он имел друзей, не усиливался слишком вредить ближнему, а многим старался помогать; а сей ни самим приятелям, никому ни в чем не хотел. Я не забочусь о том зле, которое он мне наделал лично; но жалею безмерно о пакостях, от него в делах происшедших, в едином намерении, чтоб только мне причинить досады. Государыня видела с нами, что Рибопьер, его искренний, продавал и его и нас пруссакам и что Келлер (прусский посол в Петербурге) чрез него действовал на изгнание нас из министерства. Расшифрованные депеши прусские служили нам самым лучшим аттестатом, что нас купить нельзя; они тем наполнены были, что мы и одних мыслей с государынею, а ей тут-то все брани и непристойности приписаны. Всё cиe перенесено было великодушно, а мы только были жертвою усердия своего и страдали за то, что нас не любил Мамонов. Свадьба его совершалась в воскресенье, 1-го июля, в присутствии немногих. Невеста убрана была по обычаю у государыни, но сама её величество на браке не присутствовала. Третьего дня ночью они уехали в подмосковную. Об нем записан указ об отпуске на год. Всем он твердил, что еще служить и делами править возвратится; но не так, кажется, расстался. Здесь умел он уверить всю публику, что он все сам распоряжает; а я божуся, что он, кроме пакостей, ничего не делал; а я тот же труд, с тою только разностью, что без всякой благодарности и уважения, исправлял, перенося то для блага отечества в дурном его положении и имея твердое намерение, конча хлопоты настояния, на себя употребить остаток времени своего. Вице-канцлер доказал при сем, что он презлой скот: искал вкрасться в милость сего бывшего фаворита, жалуясь на меня, а иногда успевал; но то беда, что когда за руль брался, худо правил, и надобно было всегда ко мне обращаться. Он забывал, что он, по слову покойного Верженя, был «une têtе de paille» (голова из соломы). Верьте, что Вяземский, который на нас зол, не делал подобных исканий, как сей глупый человек. Переменою поражен он был один, можно сказать, изо всего города, который вообще не хвалами превозносит уехавшего. О вступившем на место его сказать ничего нельзя. Он мальчик почти. Поведения пристойного, ума недалекого, и я не думаю, чтоб был долговечен на своем месте. Но меня cиe не интересует» («Рус. Арх.», 1876, т. I).
Впрочем, и сам Мамонов был не лучшего мнения о своих врагах и платил им едва ли не более ценною монетою. Так, во время несогласий по поводу сношений с Пруссиею, когда Екатерина склонялась на сторону партии Безбородка и Воронцова, а Мамонов, поддерживая мнение Шувалова, не советовал употреблять резких выражений в сношениях с прусским двором, он при этом случае так охарактеризовал своих противников в разговоре с Гарновским: «Воронцов главная всему пружина, человек тот, которой во всех своих деяниях и предприятиях не имеет другой цели, кроме причинения вреда его светлости (Потёмкину), хотя бы cиe и с самою государства пагубою сопряжено было; человек, который дал императору (австрийскому) обет содержать здешний двор в таком расположении, чтоб мы всегда готовы были споспешествовать ему во всех его намерениях, хотя бы оныя пользе наших дел не всегда соответствовали; интересант, советник многих для Pocсии бесполезных коммерческих трактатов, от которых только он и товарищи его получили свои корысти и словом сказать, коварством преисполненной государственной злодей; Завадовский – первый ему друг и товарищ, потатчик, Маккиавели и исполнитель на бумаге умоначертаний Воронцовых. Безбородко – верховая лошадь Воронцова, человек, впрочем, добрый и полного понятия, но по связи своей опасный. Нет тайны в делах наших, которые бы не знали посол и вся канцелярия его; мудрено ли после сего, что дела наши в отношении к прочим державам европейским пришли до такого замешательства?» («Рус. Стар.», 1876, VI, 226).
Таков отзыв Мамонова о людях, которые правили государством, люди, которых партия Потёмкина называла «триумвиратом» и которые, отдавая должное Потёмкину, клеймили презрением собственно Мамонова, как ничтожество, называя его и злым, и глупым человеком.
Но, повторяем, след исчезнувшей за горизонтом Петербурга падучей звезды все еще оставался на придворном небе – Мамонова долго не могли забыть, и имя его не раз повторялось там, куда нога его не могла уже ступить. Так, в конце августа, когда Бибиков приехал ко двору с разными реляциями. Екатерина первым долгом спрашивает Храповицкого: «Не говорил ли ты с Бибиковым о свадьбе Мамонова?» – «Нет, не быв коротко знаком». В начале сентября, в письме к Потёмкину, императрица снова вспоминает о Мамонове: «О графе Мамонове слух носится, будто с отцом розно жить станет, и старики невесткою недовольны. На сих днях Марья Васильевна Шкурина отпросилась от двора и я ее отпустила; они, сказывают, ее пригласили жить с ними» («Рус. Стар.», 1876, IX, 37). У Храповицкого же под 12-го сентября записано: «О Мамонове (т.-е. говорили). Шкурина поехала. Ces deux commeres его уморят. Князь писал, что глупее и страннее сего дела он не знает». Это слова императрицы. Гарновский же говорит, что, когда Шкурина, перед отъездом к Мамоновым, испрашивала «а то разрешения императрицы, то последняя велела ей сказать через Соймонова:
– Услуги её давно мне ненадобны, и чем скорее оставит она дворец, тем приятнее для меня будет. Je vous prie, Петр Александрович, от слова до слова перескажи, как я приказывала [47 - Г. Карабанов, в интересном очерке своем – «Русский двор в XVIII столетии» («Рус. Стар.», 1871, IV, 386), перечисляя всех фрейлин и касаясь также Шкуриной, говорит, что она потому собственно вмешалась в интригу Мамонова с кн. Щербатовой, что фаворит для свиданий с княжной ходил через её комнаты. «За это при свадьбе Мамоновых, в Царском Селе, Шкурина была выслана из дворца и принуждена была ехать с ними в Москву». – Мы видели, что это было немножко не так.] («Рус. Стар.», 1876, YI, 421).
Время идет, а Екатерина все не забывает о Мамонове. В октябре она пишет Потёмкину: «Здесь по городу слух идет, будто граф Мамонов с ума сошел на Москве; но я думаю, что солгано: дядя его о сём ничего не знает, у него спрашивали. Если это правда, то Бога благодарить надобно, что cиe не сделалось прошлого года; конфузии в речах я в самый день свадьбы приметила, но cиe я приписывала странной его тогдашней позиции. Извини меня, мой друг, что я тебя утруждаю чтением сих строк, при твоих прочих заботах, но рассуди сам, если б ты был здесь, то бы мы о сем поговорили же» («Рус. Ст.», 1876, X 207).
В ноябре Гарновский замечает: «Граф Мамонов не выходит из памяти; недавно поручено было Соймонову отправить к графу продолжение эрмитажных сочинений и несколько вновь вышедших эстампов». Мамонов благодарил за память особым письмом. Екатерина, показывая письмо новому любимцу, Зубову, заметила: «Слог письма оправдает сочинителя оного, что он еще не сошел с ума» (там же, VII, 420).
Интересно, какими мотивами сама Екатерина объясняла приближение к себе молодых любимцев. Мотивы эти она высказала Салтыкову по поводу приближения к себе Зубова:
– Я делаю и государству не малую пользу, воспитывая молодых людей.
«Из сего видно (поясняет Гарновский), что Зубова хотят втравить в государственные дела, подобно Мамонову, коего почитают за немалого в оных знатока, собственными трудами десницы ему благодеющей к сему приуготовленного» (там же, 406).
Настает и 1790, год, а Мамонова всё не забывают и при новом фаворите. Так, 12-го января, Гарновский доносит Потёмкину: «Фаворит лежит уже целую неделю в постели. Сначала обстоятельства болезни его казались быть очень опасны… но, – прибавляет зоркий наблюдатель, – болезнь сего не составляла и сотой доли тех забот, которые занимали нас во время болезни Мамонова, в припадках менее теперешнего опасности подверженных» (423). Неудивительно, что, оглядываясь назад своими старческими, но еще зоркими глазами, императрица видит вдали тени прошлого, и между этими тенями мелькает тень Мамонова. Так, заговорив однажды с Храповицким о последних событиях во Франции, она замечает: «qui diroit Boileau et son grand roi, etant ressuscites a Paris dans ce moment?» А потом, перейдя к своему любимому Эрмитажу, с которым у неё так много было связано воспоминаний – театральные представления, Мамонов, Сегюр и т. д. – Екатерина, не то с грустью, не то с иронией, прибавляет: «Segur parti, Mamonof marie, le perroquet bleu mort et le prince Chachowsky; les grands officiers de la cour veulent avoir la cravelles etc., mais il у a des nouveau venus, de nouveau nes»… и т. д. В другой раз, по поводу одного дела, производившегося в московском совестном суде, где заседал отец Мамонова, Матвей Васильевич, Екатерина заметила: «Матвей Васильевич, совестный человек, не таков, как сын»; но при этом все-таки «похвалила ум его и знания» (Храп., 329). 11-го июня, почти через год уже после удаления Мамонова, разбирая московскую почту, Екатерина снова вспоминает о Мамонове. Храповицкий замечает, что Шкурина воротилась. «Он не может быть счастлив (говорит Екатерина): разница ходить с кем в саду и видеться на четверть часа или жить вместе». Через день получается от Мамонова письмо с благодарностью за продолжение отпуска. «Il n’est pas heureux (снова замечает императрица). Сказывают, что ее бранит (т.-е. жену?) и доказательно отсылкою Шкуриной».
Проходит и 1790 год. Тень Мамонова всё более и более исчезает из памяти. Екатерина уже сочиняет сатирическую песню на своего бывшего любимца: «Параша и Саша» (Храповицкий, 353).
Наконец, Мамонов совсем исчезает из памяти Екатерины и – из дневника Храповицкого.
Но не исчезает Екатерина из памяти Мамонова. Напротив, чем дальше, тем сильнее заговаривает в нем тоска о потерянном счастье (с его точки зрения). Но, по-видимому, он крепится – не выдает себя. Через год после своего изгнания он пишет императрице письмо (22-го июня 1790 г.), в котором выражает свою к ней признательность и благодарность за продолжение отпуска. 11-го августа того же года он придирается к случаю и поздравляет Екатерину с шведским миром. 28-го августа сообщаешь ей об искренней привязанности к ней всей его семьи. 27-го декабря поздравляет с победами над турками и с новым годом. 9-го января 1791 г. поздравляет со взятием Измаила. 15-го сентября благодарит за память о нем и его ближних. 15-го января 1792 года поздравляет с заключением мира с Турцией.
Но годы проходят, а его все не призывают ко двору. Зубов всё вытеснил из сердца Екатерины. Мамонов окончательно забыт. Ему приходится умереть заживо – политически. И вот он решается на последнее средство. 27-го декабря 1792 года он пишет императрице: «Всемилостивейшая государыня! С наступающим новым годом, имею счастье принести вашему величеству всеподданнейшее и усердное мое поздравление. Дай Бог, чтоб неоцененное ваше здоровье и с ним и славное царствование ваше продолжил он на долгое время. Пользуйся сим случаем и чтоб не обеспокоить вас особым впредь письмом, приемлю дерзновение донести вам теперь о следующем: как срок, по которой я вашим императорским величеством уволен, истекаешь, то прежде нежели приступить со всеподданнейшею моею просьбою, дабы вы соблаговолили после решить судьбу мою – осмелюся войтить теперь в некоторые подробности.
«Случай, коим по молодости моей и тогдашнему моему легкомыслию удален я стал по несчастию от вашего величества, тем паче горестнее для меня, что сия минута совершенно переменить могла ваш образ мыслей в рассуждении меня. А одно cиe воображение признаюсь вам беспрестанно терзает мою душу. Теперешнее мое положение, будучи столь облагодетельствован вами, хотя было бы наисчастливейшее; но лишение истинного для меня благополучия вас видеть и та мысль, что ваше величество, может быть, совсем иначе изволите думать обо мне, нежели прежде, никогда из главы моей не выходит. Страшусь, чтоб пространным описанием о всем касающемся до меня вас всемилостивейшая государыня не обеспокоить, но позвольте уже мне открыть теперь вам прямо сердце мое и мое настоящее по сей день положение. Вашему величеству известнее всех бывшая моя преданность к покойному князю Григорию Александровичу; извольте знать и то, сколько у него было недоброжелателей. Многие знавши мою с ним связь и по cиe время меня от того ненавидят: то не имею той лестной надежды, что ваше величество, по особому своему милосердию, мне покровительствовать будете, чего остается с моей стороны ожидать? И со всем моим рвением, без того возможно ли, чтоб я нашел случай доказать вам, как бы я желал от всей искренности души моей ту привязанность к особе вашей, которая, верьте мне, с моею только жизнию кончится.
Отъезжая сюда я принял смелость вопросить вас, всемилостивейшая государыня, когда и каким образом угодно вам будет, чтоб я приехал в Петербург. На cиe благоволили вы мне сказать, что как я занимаю несколько знатных мест, а особливо, будучи вашим генерал-адъютантом, сии точные были слова вашего величества, мне можно со временем к должностям моим явиться и в оные вступить.
Первые годы моего здесь пребывания я был болен; теперь же хотя здоровье мое и поправилось, но есть ли возможность, без особого соизволения вашего, принять мне дерзновение пред вами предстать.
«В заключение сего приму смелость доложить вашему величеству и то, что как я, не безызвестно вам самим, не имею теперь в Петербурге не токмо друга, ниже какой с кем связи, а могу разве встретить людей мне недоброжелающих. Но сия причина меня остановить не может, есть ли я иметь только буду ту одобрительную для себя надежду, что вы изволите меня принять под свой щит: каковую милость я всеконечно стараться буду всеми мерами заслужить; ибо первейшим благополучием себе поставлю есть ли только представится мне случаи в глазах ваших показать вам мою приверженность и мое беспредельное к особе вашей усердие.
«С особливым благоговением во всю жизнь мою за счастье почту себе назвать вашего им. Вел.»… и т. д. (№ 31 из числа переданных нам г. Шубинским писем; это последнее, впрочем, было напечатано уже в «Русск. Арх.», 1865 г., в числе других десяти писем Мамонова к императрице).
Но Мамонов не получил желаемого – звезда его, действительно, закатилась навсегда.
Правда, Екатерина тотчас отвечала ему на это письмо; но в Петербург не позвала. Видно, что она припомнила ему прежнее. Об этом можно догадаться по следующему письму, написанному Мамоновым тотчас по получении ответа Екатерины. «Всемилостивейшая государыня! (пишет он 12-го января 1793 г.). Дражайшее писание вашего величества от 3-го сего месяца вчерашний день я имел счастье получить. Невозможно изобразить все мои чувства при чтении оного. Вам только от Бога дан тот дар, чтоб наказывая, кто сего заслуживаете, в самое то же время и влить в сердце его некоторую отраду. Есть ли б я не имел тысячи прежде сего опытов особой вашей ко Мне малости, то одни только начертанные вами строки могли уже бы меня обязать вечною к вам благодарности. Ибо хотя с одной стороны безмерно мне и горестно видеть, что я еще целой год лишен буду благополучия вас видеть, с другой же, возможно ли не порадовану быть тою высочайшею монаршею милостью, с каковою вы изволите входить в благосостояние мое и всей нашей семьи.
«Касательно до оной осмелюсь, однако ж, вам всемилостивейшая государыня доложить, что сколь я к ней не привязан, а оставить её огорчением не почту, когда только со временем угодна будет вашему величеству моя служба, а сим подастся мне случай при оказании моего усердия и ревности (коими я пылаю) и загладить прежней мой проступок.
«Утешен особливо еще я и тем, что вы объявить изволили мне свое удостоверение о том, чтоб я в защите и милости вашей был бы надежен. По принесении за все cиe всеподданнейшего моего благодарения и препоруча себя оной, с истинным благоговением во всю жизнь мою пребуду»… и т. д. (№ 32).
Но и это письмо не помогло. Не помогло даже то странное заверение, что он «не почтет для себя огорчением оставить свою семью»,т.-е. любимую жену, лишь бы его вновь вызвали на прежний посте. Екатерина не вызвала его. Мамонов должен был понять, наконец, что все для него кончено – и он понял это. Ровно два года мы не находим его писем к Екатерине, и только в 1795 году он снова решается напомнить о себе, но уже и намека не делаете на то, чтобы возвратиться на потерянный посте.
«Всемилостивейшая государыня! (пишет он 19-го января). По cиe еще время продолжающаяся болезнь моя, стечение разных обстоятельств, а к сему и приближающийся уже срок, по которой уволен я был вашим императорским величеством впредь на год: ибо высочайшее о том соизволение ваше удостоился я получить от 22 февраля, влагают в меня смелость, ведая при том совершенно неограниченное ко всем милоceрдие вашего величества, всеподданнейше вас просить, о продолжении отпуска еще на год.
«Полет Российского орла, вами премудро направляемой, давно всех удивляет: но никогда кажется еще столь быстр не был, как при усмирении мятежников польских. Все что приносите безсмертную славу вам и отечеству моему, смею уверить вас всемилостивейшая государыня никогда не перестанете меня восхищать. Но не имея прежде случаю писать к вашему величеству и опасаясь излишне вас тем обеспокоить, принужден я был по сей час скрывать пред вами в сердце моем восторг п радость, коими оно было преисполнено; чувствования сии позвольте уже мне теперь обнаружить, а при том и принести вам, всемилостивейшая государыня, хотя других и позднее, но всеконечно не меньше искреннее, поздравление с сими весьма важными происшествиями» (№ (33).
Екатерина снова разрешает ему отпуск, и он снова и в последний раз пишет ей: «Вчерась удостоился я получить дражайшее писание вашего императорского величества, отправленное в 29-й день минувшего месяца. Как за оное, так и за высочайшее позволение остаться мне в отпуску еще на год, приношу вашему величеству всеподданнейшую и чувствительную благодарность, дерзая при сем случае нижайше просить вас, премилосердная монархиня, о продолжении покровительства и милость ко мне и ко всей нашей семье, до конца моей жизни пребуду»… и т. д. (5-го февраля 1795 г., № 34).
Мамонову так и не удалось возвратить потерянное. Через год и десять месяцев Екатерины не стало. Что заставляло ее так упрямо отказывать своему бывшему любимцу в дозволении возвратиться ко двору – остается неизвестным.
По смерти Екатерины, император Павел, 5-го апреля 1797 г., в день своей коронации, возвел Мамонова в графы Российской импери. Наконец, приказом от 8-го августа объявлено, что Мамонов, «по желанию», слагает с себя звание шефа Софийского мушкетерского полка («Русск. Стар.», 1873, VIII, 971).
Умер он в 1803 году – 45 лет от роду.
Всё вышеизложенное, надеемся, достаточно выясняет нравственный образ Мамонова, который, если можно так выразиться, историческим недоразумением вдвинуть был в пантеон исторических личностей и оттуда уже выброшен быть не может, как ни недостоин он этого места. В свое время, опять-таки по недоразумению, он считался российскою знаменитостью. Так, напр., в 1797 году, в тогдашних газетах печатались публикации: «У Клостермана, в Новоисаакиевской, продаются портреты: его императорского величества, их высочеств Александра Павловича и Константина Павловича, императрицы Екатерины II, князей – Безбородко, Зубова, Потёмкина, графов – Салтыкова, Суворова, Строгонова, Мамонова, адмирала Грейга, Ланского и проч. по 5 р., польского фельдмаршала Костюшки – по 1 р.» («Рус. Стар.», 1874, IX, 376). Впрочем, что ж тут удивительного, когда и теперь продаются портреты матушки Митрофании [48 - Игу́менья Митрофа́ния, в миру баронесса Праско́вья Григо́рьевна Ро́зен (15 ноября 1825, Москва – 12 августа 1899, Москва) – деятель Русской православной церкви, устроитель общин сестёр милосердия в Санкт-Петербурге, Пскове и Москве[1]. Баронесса Розен ушла в монастырь в 26 лет и спустя девять лет возглавила Введенский Владычный монастырь в Серпухове. В период игуменства Митрофании (1861–1874) монастырь расцвёл, а сама Митрофания стала влиятельной и почитаемой фигурой московского духовенства. В 1873 году Митрофания была обвинена в попытках мошеннически завладеть чужим имуществом. Прямого личного интереса Митрофании следствие не нашло: похищенное предназначались на поддержку монастыря и общины. В 1874 году суд присяжных признал Митрофанию виновной по основным эпизодам дела и приговорил её к четырнадцатилетней ссылке в Енисейскую губернию. На деле наказание свелось к «ссылке» в монастыри Ставрополья, Полтавщины и Нижегородской губернии. В конце жизни Митрофания невозбранно покидала страну и подолгу жила в Иерусалиме.]?
К характеристике Мамонова отчасти можешь прибавить нисколько штрихов: рассказ г. Кичеева, записанный со слов одного старого учителя. «Граф Александр Матвеевич, – говорить этот учитель, – имел характер очень гордый. Так, напр., из множества учителей при его детях он приглашал садиться в присутствии своем только моего отца да m-me Ришелье (гувернантка)… К гордости графа относили в то, что во время сельских праздников, в селе Дубровицах, граф надевал парадный мундир с бриллиантовыми эполетами и все имевшиеся у него регалии» («Рус. Арх.», 1868, 98).
Лучшие из современников Мамонова, каковы Потёмкин, Безбородко и Щербатов, достаточно оценили его, и к этой оценке история не может уже прибавить ничего, кроме полного с ними согласия. Переоценка же могла бы быть только не в пользу Мамонова.
//-- К о н е ц --//
Вечевой колокол и Марфа-посадница
В ряду исторических имен и исторических реликвий, которые оставила потомству история Русской земли, на долю двух из них, далеко не крупных, как имени, так и реликвии, бесспорно выпала довольно крупная известность.
Кто не знает того имени и той реликвии, которые я разумею? – Имя это – Марфа Борецкая, вдова одного из бывших новгородских посадников, известная более под именем Марфы-посадницы, а реликвия– вечевой колокол.
Какие же были особенные причины, вследствие которых на этих двух, далеко не самых крупных исторических величинах отразилось, почти одинаково и нераздельно, историческое бессмертие? Почему эти величины так ярко врезались в общую нашу память?
События, с которыми связаны эти исторические величины, принадлежат к XV столетию, очень отдаленному от нас и далеко не яркому в истории Русской земли. Всё это столетие было довольно бесцветное, без исторических рельефов, за которые легко зацепляется человеческая память и несет их с собою к бессмертию; XIV столетие дало нам более выдающееся исторические рельефы; XVI тоже, и даже очень яркие. В XIV столетии ярко выступают такие исторические события, как Куликовская битва, нашествие Тохтамыша, Тамерлана. В XVI столетии рельефно выделяются на общем фоне истории Русской земли: покорение Астраханского царства, взятие Казани – этих последних свидетелей господства над Русскою землею татарского ига, появление на Русской земле типографского станка, легендарное покорение Сибирского царства такими же легендарными историческими деятелями (Ермак, Кольцо).
Ничего подобнаго, невидимому, не представляет XV век, столь громкий в истории всего мира (мученичество Гусса, сожжение Жанны д’Арк, начало печатного дела, открытие Америки, морской путь Васко да Гамы; а сколько ярких имен!). В истории Русской земли этот век – полная бесцветность.
Но из этой бесцветности ярко выступаешь одно только событие – покорение Новгорода, и в фокусе этого события стоят, как яркие точки, те две исторические величины, которые я назвал выше. Едва ли кто станешь оспаривать, что эти две, сравнительно мелкие, даже ничтожные, величины в воображении нашем заслоняют собою такую, бесспорно, очень крупную в истории Русской земли величину, как московский великий князь Иван Васильевич III, покоритель Новгорода, выдвинувшей на высоту исторического бессмертия и эту самую Марфу, и этот ничтожный колокол, который бы ныне казался жалким в любом русском селе.
Но все же для нас до сих пор остается неясною причина этой яркости. В чем она? Она в нашем воображении, в наших исторических рефлексах. Но почему воображение наше не останавливается над покорением Пскова? Ведь, судьба его была не менее трагична, как и судьба Господина Великого Новгорода. Разве не глубоко-трогателен этот плачь летописца о гибели своего города? – «О славнейший граде Пскове Великий! Почто убо сетуеши и плачеши? И отвеща прекрасный град Псков: како ми не сетовати, како ми не плакати и не скорбети своего опустения? Прилетел бо на мя многокрыльный орел, исполн крыле львовых когтей, и взять от мене три кедра Ливанова – и красоту мою, и богачество, и чада моя восхити. Богу попустившу за грехи наша, и землю пусту сотвориша, и град наш разориша, и люди моя плениша, и торжища моя раскопаша, а иные торжища коневым калом заметаша, а отец и братию нашу разведоша, где не бывали отцы и деды и прадеды наша, и тамо отцы и брат нашу и други наша заведоша, и матери и сестры наша в поругаше даша. А иные во граде многи постригахуся в чернцы, а жены в черницы, и в монастыри поидоша, не хотяще в полон пойти от своего града во иные грады» (Псков. лет. 1, 287).
И, между тем, этот трагический момент остается в тумане, а такой же момент в жизни Новгорода влечет к себе и наше воображение, и наши симпатии.
Почему именно над последним останавливается воображение художника, и карандаш его рисует эту седую Марфу жалкую старуху, и этот жалкий колокол, везомый на дровнях? Почему кисть художника не воспроизводит сурового образа самого триумфатора, в победном шествии которого, в хвосте этого торжественного шествия, волокли и эту седую старуху, и этот опальный колокол, превращенный в позорное сиденье московского возницы?
Я не ошибусь, мне кажется, если позволю себе утверждать, что в ранней юности все мы плакали и над участью этой бедной старухи, и этого опозоренного колокола, а если не плакали, то глубоко сочувствовали все-таки им.
Кто в свое время не читал «Марфы-посадницы» Карамзина? – Вот где, по нашему мнению, источник популярности и несчастной посадницы, и колокола – «вечного колокола», как его называет летописец.
Бесспорно, в обширных монументальных познаниях истории Русской земли и её исторически-бытового колорита никто не посмеет отказать Карамзину. Кто вынес из мрака архивов на свет Божий всё наше историческое прошлое, кто десятки лет имел своими собеседниками вылинявшие от времени листы летописей и архивные свитки, тот не мог не проникнуться духом той отдаленной жизни и не впитать в себя её живую, для нас мертвую, речь.
И, между тем, он заставляет Марфу-посадницу говорить такое ораторское слово: «Скоро ударит последний час нашей вольности, и вечевый колокол, древний глас её, падёт с башни Ярославовой и навсегда умолкнет!.. Тогда, тогда мы позавидуем счастью народов, которые никогда не знали свободы. Её грозная тень будет являться нам, подобно мертвецу бледному, и терзать сердце наше бесполезным раскаянием!.. Но знай, о, Новгород! что с утратою вольности иссохнет и самый источник твоего богатства; она оживляет трудолюбие, изощряет серпы и златит нивы: она привлекает иностранцев в наши стены с сокровищами торговли; она же окрыляет суда новгородская, когда они с богатым грузом по волнам несутся… Бедность, бедность накажет недостойных граждан, не сумевших сохранить наследия отцов своих! Померкнет слава твоя, град Великий, опустеют многолюдные концы твои; широкие улицы зарастут травою, и великолепие твое, исчезнув навеки, будет баснею народов. Напрасно любопытный странник среди печальных развалин захочет искать того места, где собиралось вече, где стоял дом Ярославов и мраморный образ Вадима: никто ему не укажет их. Он задумается горестно и скажет только: здесь был Новгород!..»
В другом месте, во время похорон новгородцев, павших в Шелонской битве, Карамзин влагает в уста Марфы-посадницы такую витиеватую речь:
«Честь и слава храбрым! Стыд и поношение робким! Здесь лежать знаменитые витязи; совершились их подвиги; они успокоились в могиле и ничем уже не должны отечеству, но отечество должно им вечною благодарностью. О воины новгородские! кто из вас не позавидует сему жребию? Храбрые и малодушные умирают; блажен, о ком жалеют верные сограждане и чьею смертью они гордятся! Взгляните на сего старца, родителя Михайлова: согбенный летами и болезнями, бесчадный при конце жизни, он благодарит небо, ибо Новгород погребает великого сына его. Взгляните на сию вдовицу юную: брачное пение соединилось для неё с гимнами смерти; но она тверда и великодушна, ибо её супруг умер за отечество… Народ! Если Всевышнему угодно сохранить бытие твое; если грозная туча рассеется над нами и солнце озарит еще торжество свободы в Новгороде, то сие место да будет для тебя священно! Жены знаменитые да украшают его цветами, как я теперь украшаю ими могилу любезнейшего из сынов моих… (Марфа рассыпает цветы)… и витязя храброго, некогда врага Борецких; но тень, его примирилась со мною: мы оба любили отечество!.. Старцы, мужи и юноши да славят здесь кончину героев и да клянут память изменника Димитрия!..»
Как ни сентиментально всё это и как ни фальшиво, в смысла колорита времени, в которое совершалось описываемое, однако, быть может, вследствие этого именно, и речи Марфы-посадницы, отдающие романтизмом, и трагическая судьба вечевого колокола неизгладимо врезывались в душу юных читателей, и оттого Марфа-посадница и вечевой колокол сделались, можно сказать, достоянием общественных симпатий более, быть может, чем исторические события и лица гораздо высшего разряда.
Я считаю лишним вызывать в памяти читателя все перипетии трагической борьбы Новгорода за свою автономию. Я напомню только исход этой борьбы.
Конечная цель желаний великого князя Ивана Васильевича III, «собирателя Русской земли», была – уничтожение последних остатков местных автономий, которые в то время держались еще в Новгороде и Пскова.
И он ловко повёл это дело. Воспользовавшись личной враждой двух знатных новгородцев, Захара Овинова и подвойскаго Назара, приезжавших в Москву судиться, Иван Васильевич показал вид, что считает их послами от всего Новгорода. Новгород протестовал. Тогда великий князь выслал против него войско, но, чтобы не быть заподозренным в насилии, в нарушении вековечных прав могущественной республики, – он ловко вынудил у Новгорода то, чего хотел.
Думая, что повинная отвлечет от них грозу, новгородцы вину Назара и Захара перенесли на весь Новгород.
«Мы винимся в том, – говорили новгородские послы с владыкою Феофилом во главе, – что посылали Назара да Захара.
– А коли вы, владыка и вся отчина моя, Великий Новгород, пред нами, великими князьями, виноватыми сказались, – отвечал Иван Васильевич, – и сами на себя теперь свидетельствуете, и спрашиваете: какого государства мы хотим, то мы хотим такого государства в нашей отчине, Великом Новгороде, как у нас в Москве.
Ни о каком государстве новгородцы не спрашивали!
Вече посылает новое посольство – умилостивить великого князя усиленною данью. Но Ивану Васильевичу не того нужно: дань от него не уйдёт. А ему нужно, чтобы новгородцы назвали его «государем своим», вместо «господина», как они титуловали его доселе.
– Я сказал вам, – повторил он новому посольству, – что хотим такого государства, какое в нашей низовской земле – на Москве.
Новгородцы всё ещё не хотели понять, чего от них требуют. Тогда Иван Васильевич заговорил уже прямо:
– Вы мне бьете челом, чтоб я вам явил, как нашему государству быть в нашей отчине (т.-е. в Новгороде). Так знайте! – наше государство таково: вечу и колоколу в Новегороде не быть, посаднику– не быть! И земли, что за вами, – отдать нам, чтобы всё это наше было.
Тогда в Новгороде раздался последний крик отчаяния:
– Идём биться! Умрем за Святую Софию!
Но было уже поздно. Истомленный голодом и осадою, Новгород сдался. 15-го января 1478 года новгородцы присягали великому князю, а скоро начались аресты более видных представителей новгородского общества. Все они в оковах отвозились в Москву.
Вечевой колокол был снят с вечевой башни, а скоро взята была и Марфа-посадница.
Что особенно поражает в этом событии, это – необыкновенно суровый тон, с которым современники-москвичи относились к Новгороду и к его бессильным попыткам удержать хотя бы слабую тень прежней автономии. Читая Новгородские и Софийские летописи, заменявшие тогда собою общественное мнение и печать, тогда еще не существовавшую, – летописи, страницы которых так и пестрят беспощадным обвинением новгородцев в «измене», в «латынстве», в «безбожии», – не веришь, чтобы это писали благочестивые иноки, и невольно удивляешься, зачем эти жёлчные филиппики названы «Новгородскими» и «Софийскими» летописями. По всему тону видно, что пером летописца водили и московская рука, и московское сердце. Кое-где только в московский текст летописей как бы нечаянно попадали робкие вставки из летописей, действительно, писанных в Новгороде, и писанных не жёлчью, подобно московским, а слезами. В одном месте Софийской I-й летописи эти слезы как бы невольно вылились из глаз новгородца и только по недосмотру московского летописца оставлены не стертыми: «И поеха (великий князь) прочь, и поимал новгородских бояр с собою, и Марфу Исакову (это – Марфу-посадницу) со внуком её повел на Москву, и плени Новгородскую землю… а иное бы что писал и не имею что писати от многие жалобы» (Софийск. I, 19).
Бессмертный Карамзин, изучая летописи для своего бессмертного труда, чутьем художника угадал, на чьей стороне правда, – и потому все свои симпатии отдал Новгороду в своей тоже бессмертной повести– «Марфа-посадница».
В сущности, в чем же тогда обвиняли москвичи Новгород вообще и Марфу Борецкую в частности? Если мы переведём летописный язык на современный, то окажется, что Москва обвиняла тогда Новгород в том, в чем теперь обвиняет она Киев – в сепаратизме. Но если это и было в действительности, то беспристрастие обязывает утверждать, что Новгород вынужден был к этому именно Москвою и при том с нескрываемым, хотя и замаскированным ею, умыслом. Что московски обвинения были неискренни, это гораздо раньше Карамзина было высказано людьми, почти современниками событий, о которых идет речь, – людьми, для которых не было никакого расчёта ни льстить, Новгороду, давно уже переставшему существовать политически, ни клеветать на Москву и на её народ, с которым они лично и обстоятельно ознакомились. В этом случае свидетельство Герберштейна получает значение исторической важности крупного размера. Он говорит: «Novagardia gentem quoque humanissimam ас lionestam habebat; sed quae nunc, procul dubio peste moscovitica, quam eo commeantes mosci secum invexerunt, corruptissima est». «Московская зараза, которую москвичи внесли в Новгородскую землю, превратила этот гуманнейший и честнейший народ в самый развращенный», – это очень сильно сказано.
Повторяю, – как ни много трагизма в истории последних лет существования вечевого Новгорода, однако, эти трагические годы, без сомнения, остались бы одною темною, бесцветною страницею в истории собирания Русской земли, если бы не художественный гений Карамзина.
В самом деле, что нам дают летописи об этих годах агонии одной из блестящих республик славянского Севера? – Очень немного, особенно местные летописи. В них сама Марфа Борецкая является личностью совершенно бесцветною. Об ней как будто боятся говорить или же, если не боятся, то мало говорят, потому что считали излишним говорить о личности, слишком хорошо всем известной. Так, о самом пленении знаменитой новгородской гражданки летописцы говорят как бы вскользь. Один:… «и Марфу Исакову со внуком её повел (великий князь) на Москву.» Это говорит I-я Софийская летопись. Летописец II-й Софийской обмолвился немногим больше: «Того же дни (2-го февраля), в понедельник, в Новгороде князь великий велел поимати боярыню новугородскую Марфу Исакову» (II Соф., 220). Точно определен был только день ареста Борецкой – понедельник; истинно тяжёл был этот понедельник для Марфы.
Зато московский обличитель не пожалел красок, чтобы очернить несчастную женщину, в борьбе за священные права родины потерявшую двух взрослых сыновей-героев и оставшуюся с одним только внучком. Он относит к её лицу самые бранные эпитеты: по его словам, это была бес-баба, которая будто бы вертела всем Новгородом, ему на пагубу, а бесу (вероятно московскому) на утеху, которая будто бы склоняла всех к латинству, мало того, – хотела выйти замуж – старуха-то! – за князя Михаила Олельковича, чтобы княжить в Новгороде и в Киеве разом, так как после смерти киевского князя Симеона Олельковича киевский престол доставался брату его Михаилу.
Следовательно, летописи дают вам только отрицательную или, скорее, порицательную оценку знаменитой русской женщины. И несмотря на все филиппики московского Демосфена, личность Марфы перешла в память потомства самою симпатичною; даже больше – она одна скрасила собою неприглядные страницы истории XV века Русской земли.
О вечевом колоколе летописцы также говорят немного, но в этом немногом было так много трогательного.
… «и веле (великий князь), – говорит один летописец, – колокол вечный спустити и, вече разорити»… (Соф. I, 33).
… «не быти в Новегороде, – говорит другой летописец, – ни посадником, ни тысяцким, ни вечу, и вечной колокол сняли долой и на Москву свезоша»… (Соф., I, 19).
Но особенно трогательно упоминание о дальнейшей участи этой святыни Господина Великого Новгорода:
… «и привезен бысть (это колокол) на Москву, и вознесоша его на колокольницу, на площади, с прочими колоколы звонити»…
«С прочими колоколы!» – Да ведь таких «прочих колоколов» много было и в Новгороде; но их не взяли и не с ними повесили звонить вечевой колокол, а с московскими. Вот над чем кровью обливается новгородское сердце, а за слезами летописец писать не может – «от многия жалобы».
Надеюсь, что теперь более доказательною становится мысль, высказанная мною выше, – мысль, что упрочению в нашей общественной памяти исторических событий и лиц очень помогает не одна история, но и её «незаконное дитя» – исторический роман.
Даровитейший из русских историков – Карамзин блистательно доказал это своею «Марфою-посадницею» и неразлучным с её именем вечевым колоколом. Оно и неудивительно: «незаконное дитя истории» есть дитя любви прекрасной Клио.