-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Ричард Бротиган
|
| Лужайкина месть
-------
Ричард Бротиган
Лужайкина месть
Richard Brautigan
Revenge of The Lawn
The Abortion
So The Wind Won't Blow It All Away
REVENGE OF THE LAWN © 1964, 1964, 1965, 1966, 1967, 1969, 1970, 1971 by Richard Brautigan, Renewed © 1999 by Ianthe Brautigan
THE ABORTION © 2020 1970, 1971 by Richard Brautigan, Renewed © 1999 by Ianthe Brautigan
SO THE WIND WON'T BLOW IT ALL AWAY © 1982 by Richard Brautigan
© Перевод. Дмитрий Коваленин, 2000
© Перевод. Александр Гузман, 2000
© Перевод. Анастасия Грызунова, 2001, 2020
© Перевод. Максим Немцов, 2002, 2020
© Перевод. Фаина Гуревич, 2002, 2021
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
//-- * * * --//
Лужайкина месть. Рассказы 1962–1970 гг.
Эта книга – Дону Карпентеру [1 - Дон Карпентер (1931–1995) – американский писатель и киносценарист, друг и соратник Ричарда Бротигана, Шела Силверстина и др. Здесь и далее примечания переводчиков. Переводчики благодарят за поддержку Фаину Гуревич.]
Лужайкина месть
Моя бабушка – по-своему, разумеется, – сияет маяком в бурной ночи американского прошлого. Она была бутлегершей в одном захолустном округе штата Вашингтон. А кроме того – весьма представительной женщиной: ростом под шесть футов, и свои 190 фунтов веса носила так, как подобало оперным дивам начала 1900-х. Занималась она преимущественно бурбоном – тот выходил немного неочищенным, но здорово освежал во времена закона Волстеда [2 - Закон Волстеда был принят в октябре 1919 г. с целью принудительного проведения в жизнь положений 18-й поправки о «сухом законе» вопреки вето президента Вудро Уилсона. Вводил меры контроля за запретом на производство, продажу и перевозку алкогольных напитков. Назван по имени инициатора – конгрессмена-республиканца от штата Миннесота Эндрю Джозефа Волстеда (1860–1947). Отменен в 1933 г. после ряда поправок, вызванных трудностями применения закона на практике.].
Конечно, никаким Аль Капоне [3 - Альфонс Габриэль Капоне (точнее Кэпоун, 1899–1947) – американский гангстер и предприниматель, один из главарей преступного мира Америки в 1920–30-х гг.] в юбке она не была, но ее бутлегерские подвиги в тех краях, как говорится, служили просто рогом изобилия баек и россказней. Много лет она держала всю округу на коротком поводке. Бывало, каждое утро к ней заглядывал сам шериф – с отчетом о погоде и видах на кладку несушек.
Могу себе вообразить, как она с ним разговаривала:
– Что ж, шериф, надеюсь, вашей матушке скоро получшеет. Да я и сама на той неделе застудилась так, что горло болело. До сих пор вот носом шморгаю. Передавайте, мол, я велела кланяться – пускай в гости заходит, как следующий раз в наших местах окажется. А ежели вам вон тот ящик, так забирайте сразу, или я вам его сама пришлю, как только Джек с машиной вернется… Нет, даже не знаю, пойду я в этом году на бал пожарников или нет, но вы же знаете, что я к пожарникам завсегда со всей душой. Ежли вы меня там сегодня вечером не увидите, так мальчонкам и передайте. Нет, я, конечно, постараюсь, да вот простуда меня никак не хочет отпускать. Каждый вечер так и лезет, так и лезет…
Моя бабушка жила в трехэтажном доме, который даже по тем дням считался древним. Перед домом росла груша, уже сильно подмытая дождями. А все оттого, что много лет перед домом не было лужайки.
Штакетник, окружавший лужайку, тоже давно исчез, и люди подъезжали на своих машинах прямиком к крыльцу. Зимой весь двор перед домом превращался в трясину, а летом затвердевал, как скала.
Джек, бывало, материл этот двор, словно тот был живой тварью. Джек – это мужчина, проживший с моей бабушкой тридцать лет. Он не был мне дедом. Он был итальянцем, который однажды пришел к ней по дороге. Джек ходил от дома к дому и продавал участки во Флориде.
Он торговал мечтой о вечных апельсинах и солнышке в тех краях, где люди жевали яблоки и часто шли дожди.
Джек заглянул к моей бабушке, чтобы продать ей участок буквально в двух шагах от центра Майами, а через неделю уже развозил по округе ее виски. Задержался на тридцать лет, и Флорида продолжала цвести без него.
Двор перед домом Джек ненавидел, ибо считал, что двор лично против него что-то замышляет. Когда Джек пришел по дороге, перед домом была очень красивая лужайка, но он пустил ее псу под хвост. Не только поливать ее отказывался, но и вообще как бы то ни было за ней ухаживать.
И теперь земля там стала такой твердой, что летом у Джека моментально покрышки спускало. Двор всегда находил гвоздик, чтобы воткнуть ему в шину, а зимой, когда начинались дожди, машина постоянно тонула по самую крышу.
Лужайка принадлежала моему деду, который весь конец жизни провел в приюте для душевнобольных. Она была его гордостью и радостью. Про это место говорили, что от него у деда вся сила.
Мой дедушка был мелким вашингтонским мистиком, и в 1911 году предсказал точную дату начала Первой мировой войны: 28 июня 1914 года. Но это оказалось для него чересчур. Он так и не смог насладиться плодами своих трудов, поскольку в 1913-м его упрятали, и семнадцать лет он провел в психиатрической лечебнице штата Вашингтон, полагая, что сам он – еще ребенок, а на дворе – 3 мая 1872 года.
Он считал, что ему шесть лет, день стоит пасмурный, и скоро пойдет дождь, а его мама печет шоколадный торт. Для моего дедушки 3 мая 1872 года оставалось до самой его смерти в 1930 году. Шоколадный торт пекся семнадцать лет.
От дедушки осталась фотография. Я очень на него похож. Единственная разница – во мне больше шести футов росту, а он едва достигал пяти. Он смутно догадывался, что чем меньше он ростом, чем ближе будет к земле и своей лужайке и тем точнее сможет предсказать точную дату начала Первой мировой войны.
Жалко, что война началась без него. Если б он только мог растянуть свое детство еще на годик, если б не соблазнился шоколадным тортом, все мечты его сбылись бы.
На доме у бабушки всегда было две большие вмятины. Их так и не отремонтировали, и одна появилась вот как. Осенью груши на переднем дворе созревают, потом падают с дерева на землю и гниют, а пчелы собираются на них сотнями и сидят целыми роями.
В какой-то момент у пчел появилась гадкая привычка два или три раза в год жалить Джека. Они жалили его весьма изобретательно.
Однажды пчела забралась к нему в бумажник, а он отправился в лавку купить чего-то к ужину, ведать не ведая, какую пакость несет у себя в кармане.
Вытащил бумажник, чтобы расплатиться за покупки.
– Это будет 72 цента, – сказал лавочник.
– ААААААААААААААААААААААААААААААААААА! – ответил Джек, глядя, как пчела деловито жалит его в мизинец.
Первая крупная вмятина в доме появилась благодаря уже другой пчеле, которая приземлилась на сигару Джека, пока тот въезжал на машине во двор той грушевой осенью, когда рухнула фондовая биржа [4 - Имеется в виду «черный вторник» – 29 октября 1929 г., день биржевого краха на Уолл-стрит, ознаменовавший собой начало Великой депрессии, крупнейшего экономического кризиса США в XX в.].
Пчела спустилась по сигаре, пока Джек мог лишь косить на нее в ужасе глазами, и ужалила его в верхнюю губу. Джек отреагировал лишь тем, что немедленно въехал на машине в дом.
После того, как Джек запустил лужайку ко всем чертям, у двора перед домом началась довольно любопытная жизнь. Однажды в 1932 году Джек отправился выполнять какое-то бабушкино поручение или отвозить что-то клиентам. А ей нужно было выбросить старое сусло и поставить новое.
Поскольку Джека не было, она решила сделать все сама. Надела железнодорожную робу, в которой обычно работала у себя в винокурне, нагрузила суслом тачку и вывалила ее на передний двор.
А у нее вокруг дома бродила стайка белоснежных гусей. Жили они в гараже, где машину не держали с тех самых пор, как появился Джек, торговавший своими видами на будущее во Флориде.
У Джека имелось некое понятие о том, что машине очень неправильно иметь собственный дом. Думаю, он почерпнул это где-то в Старом Свете. Ответ излагался на итальянском – это был единственный язык, на котором Джек говорил о гараже. Обо всем остальном он говорил по-английски, а о гараже – только по-итальянски.
Вывалив сусло под грушу на переднем дворе, бабушка вернулась к своему перегонному кубу в подвале, а гуси собрались вокруг сусла и завели дискуссию.
Видимо, они пришли к общему приемлемому решению, поскольку все разом начали это сусло поедать. Они ели сусло, а глаза их все разгорались и разгорались, и голоса становились все громче и громче по мере того, как сусло получало все более высокую их оценку.
Через некоторое время один гусь сунул голову в сусло и забыл ее оттуда вытащить. Другой гусь неистово загоготал и попробовал встать на одну лапу, показывая, как У. К. Филдз [5 - Уильям Клод Дьюкенфилд (1880–1946) – американский комический актер.] изобразил бы аиста. В таком положении он продержался около минуты, после чего рухнул на собственное хвостовое оперение.
Бабушка обнаружила их вокруг сусла – они лежали в тех же позах, в каких попадали на землю. Похоже, их всех скосило пулеметным огнем. С высоты своего оперного великолепия бабушка решила, что они мертвы.
Отреагировала на это она просто – общипала всех, а лысые трупы сложила в тачку и укатила ту в подвал. Чтобы устроить всех поудобнее, пришлось совершить пять ходок.
Она сложила гусей возле куба, как дрова в поленницу, и стала дожидаться Джека, чтоб тот избавился от них, но при этом один гусь остался бы на ужин, а от продажи остальной стаи на городском рынке получилась хоть маленькая, но прибыль. Покончив с винокурением, бабушка отправилась наверх вздремнуть.
Примерно через час гуси стали приходить в себя. Похмелье их было сокрушительным. Они все уже как бы встали на ноги, хотя было незачем, когда кто-то один вдруг обнаружил, что на нем нет ни единого перышка. Он и остальным сообщил об их состоянии. Отчаянью их не было предела.
Нетвердым шагом, уныло свесив головы на грудь, вся компания выбралась из подвала. Когда Джек въехал во двор, гуси бестолково толпились под грушей.
Как только он увидел кучку облысевших гусей, вероятно, в его памяти снова ожил тот случай, когда пчела ужалила его в рот. Потому что Джек, как полоумный, немедленно выхватил изо рта сигару и отшвырнул от себя что было силы. По этой причине рука его была вынуждена пробить ветровое стекло. Такой поступок стоил ему тридцати двух швов.
А гуси стояли в сторонке под грушей и, точно беспомощная, примитивная американская реклама аспирина, таращились на то, как Джек таранит своей машиной бабушкин дом во второй и последний раз в двадцатом веке.
//-- * * * --//
Первое, что я помню в своей жизни, произошло на дворе перед бабушкиным домом. Год был 1936-й или 1937-й. Я помню, как какой-то мужчина – наверное, Джек, – спилил грушевое дерево и облил его керосином.
Даже для первого воспоминания в жизни это выглядело странно: смотреть, как человек выливает галлон за галлоном керосин на дерево, что растянулось по земле футов на тридцать, а потом поджигает его. Ведь на ветках еще висели зеленые груши.
Кинохроника про Коттона Мэзера [6 - Коттон Мэзер (1663–1728) – теолог, политик, фанатик-пуританин, глава Салемского суда, в 1692 г. инициировал многочисленные судебные процессы против ведьм.] в 1692 году
О ведьма Такомы, штат Вашингтон, 1939 год, где ты теперь, когда я до тебя дорастаю? Когда-то моему телу хватало детского пространства, а в дверях открывался большой смысл и они были почти как люди. В 1939 году открыть дверь кое-что значило, а дети насмехались над тобой, потому что ты была сумасшедшая и жила одна в мансарде – через дорогу от нас, сидевших в канаве, как два трущобных воробья.
Нам было по четыре года.
А тебе было почти столько же, сколько мне теперь, и дети вечно дразнили тебя и кричали вслед: «Чокнутая! Бежим! Бежим! Ведьма! Ведьма! Не смотри ей в глаза! Она на меня посмотрела! Бежим! Спасите! Бежим!»
Я со своим длинным хипповым хайром и странной одеждой скоро стану как ты. В 1967 году я на вид примерно так же безумен, как ты в 1939-м.
Маленькие дети визжат мне: «Эй, хиппи!» в утреннем Сан-Франциско, как мы визжали: «Эй, чокнутая!», когда ты брела сквозь такомские сумерки.
Наверное, ты привыкла, как привык я.
В детстве я всегда покупался на «слабо́». Скажи, что мне слабо́ сделать то или это, – и я сделаю. Бр-р! Чего я только не вытворял, лилипутским Дон Кихотом шагая по следу за призраком «слабо́».
Мы сидели в канаве и больше не делали ничего. Может, ждали, когда появится ведьма или еще что-нибудь и вызволит нас из канавы. Мы там просидели почти час – по детскому времени.
– Слабо́ тебе подняться к ведьме домой и помахать из окна, – сказал мой друг, и мир наконец завертелся.
Я посмотрел на ведьмин дом через дорогу. В ее мансарде было одно окно, и оно глядело на нас застывшим кадром из фильма ужасов.
– Ладно, – сказал я.
– Ну ты даешь, – сказал мой друг. Уже не помню, как его звали. Десятилетия выпилили имя из памяти, вместо него оставив дырочку.
Я вылез из канавы, перешел через дорогу и обогнул дом. В мансарду вела лестница у задней стены. Деревянная лестница, серая, будто старая мама-кошка, а до ведьминой двери – три марша.
У подножия лестницы стояли мусорные баки. Мне стало интересно, какой из них ведьмин. Я поднял крышку и заглянул внутрь – нет ли там ведьминского мусора.
Ведьминского мусора там не было.
Обычный мусор. Я поднял крышку другого бака, но и в нем ведьминского мусора не обнаружилось. Я проверил третий бак, но с ним было то же самое: никакого ведьминского мусора.
У лестницы стояли три мусорных бака, а в доме было три квартиры, включая мансарду, где жила она. В одном из баков должен быть ее мусор, но между ее мусором и мусором других людей – никакой разницы.
…и вот…
Я поднялся по лестнице в мансарду. Я шел очень осторожно, будто гладил старую серую маму-кошку, кормившую котят.
В конце концов я добрался до ведьминой двери. Я не знал, дома ведьма или нет. Могла быть дома. Я думал было постучать, но какой смысл? Если ведьма там, она просто хлопнет дверью у меня перед носом или спросит, чего мне надо, а я побегу по лестнице с криком: «Спасите! Спасите! Она на меня посмотрела!»
Дверь была высокая, молчаливая и человечная, как немолодая женщина. Я будто коснулся ее руки, открыв дверь бережно, точно в часовом механизме копался.
Вошел я в кухню, и ведьмы там не было, но стояли двадцать или тридцать ваз, банок и бутылок с цветами. На столе, на полках и на приступках. Одни цветы свежие, другие уже увяли.
Я вошел в следующую комнату – в гостиную, и там ведьмы тоже не было, но снова стояли двадцать или тридцать ваз, банок и бутылок с цветами.
От цветов у меня сильнее заколотилось сердце.
Мусор мне все наврал.
Я вошел в последнюю комнату, в спальню, и там ведьмы тоже не было, но снова стояли двадцать или тридцать ваз, банок и бутылок с цветами.
У кровати было окно – то окно, что смотрело на улицу. Латунная кровать накрыта лоскутным одеялом. Я подошел к окну и посмотрел на моего друга, который сидел в канаве и смотрел на окно.
Он глазам своим не поверил, что я стою в ведьмином окне, а я очень медленно ему помахал, и он очень медленно помахал мне в ответ. Мы как будто махали друг другу за тысячу миль, словно два человека машут из разных городов, из Такомы и Салема, например, а наши руки – эхо их рук, помахавших друг другу из далекой дали.
Я доказал, что мне не слабо́, и все изменилось в пустом саду этого дома, все мои страхи рухнули на меня цветочным обвалом, и я, вопя во все горло, выскочил наружу и помчался вниз по лестнице. Орал я так, будто наступил в дымящуюся кучу драконьего дерьма величиной с тачку.
Когда я с воплями выбежал из-за дома, мой друг выпрыгнул из канавы и тоже завопил. Наверное, решил, что за мной гонится ведьма. Вопя мы бежали по улицам Такомы, а наши голоса гнались за нами, как в кинохронике про Коттона Мэзера в 1692 году.
Это было за месяц или два до того, как немецкая армия вошла в Польшу.
1/3, 1/3, 1/3
Все было на троих. Мне причиталась 1/3 за перепечатку, ей – 1/3 за редактирование, а ему – 1/3 за сам роман.
Мы уговорились разделить гонорар на троих. Ударили по рукам, каждый знал, что должен делать, пред нами путь, в конце – ворота.
Меня взяли партнером, потому что у меня была пишмашинка.
Я жил в обитой картоном самопальной лачуге через дорогу от ветхого старого дома, который служба социального обеспечения сдавала ей и ее девятилетнему сыну Фредди.
Романист жил в трейлере, в миле от нас, возле запруды у лесопилки, и работал на лесопилке сторожем.
Мне было почти семнадцать, и на этом давнем Тихоокеанском Северо-Западе, в этом сумеречном, дождливом краю 1952 года я стал одинок и странен. Сейчас мне тридцать один, и я по сей день не понимаю, чем тогда думал, живя вот так.
Она была из таких вечно хрупких женщин под сорок, бывших красоток, что некогда пользовались большим успехом в придорожных забегаловках и пивных, а теперь сидят на пособии, и вся их жизнь вращается вокруг одного дня в месяц, когда приходят чеки.
«Чек» для них – единственное священное слово, и они ухитряются вставить его в каждый разговор минимум раза три или четыре. О чем разговор – не важно.
Романисту было под пятьдесят – высокий, рыжеватый, выглядел так, будто жизнь поставляла ему бесконечную череду неверных подружек, друзей пятый день как в запое и автомобилей со сломанной коробкой передач.
Он писал роман, поскольку хотел поведать историю, приключившуюся с ним много лет назад, когда он работал в лесах.
И еще он хотел заработать денег: 1/3.
Я вступил в долю примерно так: однажды я стоял перед своей лачугой, ел яблоко и смотрел в черное изодранное небо, что ныло, как зубы, и готовилось вот-вот пролиться дождем.
К занятию своему я подходил профессионально. Я очень увлеченно разглядывал небо и поедал яблоко. Если я пялился в небо подолгу, можно было подумать, что мне за это платят хорошую зарплату и обещают пенсию.
– ЭЙ, ТЫ! – услышал я чей-то крик.
Я посмотрел через слякотную лужу – а там стояла женщина. В какой-то зеленой клетчатой куртке, которую она носила всегда, кроме тех случаев, когда ходила в контору социального обеспечения в центре. Тогда она надевала мешковатое серо-пегое пальто.
В нашей бедной части города улиц не мостили. Улица – одна большая слякотная лужа, надо обходить. Автомобилям от этой улицы толку не было. Они ездили на другой частоте – там, где асфальт и гравий были к ним добрее.
На женщине были белые резиновые боты – она всегда носила их зимой и от этого смотрелась как-то по-детски. Она была так хрупка и так подсела на пособие департамента соцобеспечения, что часто смахивала на двенадцатилетнюю девочку.
– Вам чего? – спросил я.
– У тебя же есть пишущая машинка? – спросила она. – Я проходила мимо твоей лачуги и слышала, как ты печатаешь. Ты много печатаешь по ночам.
– Да, у меня есть пишущая машинка, – сказал я.
– Хорошо печатаешь? – спросила она.
– Вполне.
– У нас нет пишущей машинки. Хочешь с нами? – крикнула она через слякотную лужу. В этих своих белых ботах – вылитая двенадцатилетняя девчонка, милочка и дорогуша всех слякотных луж.
– В смысле – «с вами»?
– Ну, он пишет роман, – сказала она. – Хороший. Я редактирую. Я читала кучу популярных книжек и «Ридерз дайджестов». Нам нужен кто-нибудь с машинкой, все это напечатать. Получишь треть. Как тебе?
– Я бы хотел глянуть роман, – сказал я. Я не понимал, что происходит. Я знал, что у нее есть три или четыре ухажера, которые все время к ней наведываются.
– Еще бы! – крикнула она. – Как печатать-то не глядя? Пошли. Забежим к нему прямо сейчас, познакомитесь, посмотришь роман. Он хороший парень. Отличная книга.
– Ладно, – сказал я и пошел вокруг слякотной лужи к ней, а она, двенадцатилетняя девчонка, стояла перед своим домом злого дантиста милях в двух от конторы соцобеспечения.
– Пошли, – сказала она.
//-- * * * --//
Мы пошли к трассе, потом по трассе мимо слякотных луж, запруд лесопилки и залитых дождем полей, а потом добрались до грунтовки, что пересекала железнодорожную ветку и сворачивала у полудюжины мелких запруд, забитых черными зимними бревнами.
Говорили мы очень мало, да и то лишь о ее чеке, который опаздывал на два дня, а она позвонила в соцобеспечение, и ей сказали, что отправили чек и он должен прийти завтра, но позвоните еще завтра, если не придет, мы все подготовим и срочно переведем вам деньги.
– Ну, надеюсь, завтра он придет, – сказал я.
– Я тоже, а то придется тащиться в центр, – сказала она.
За последней запрудой стоял старый желтый трейлер на деревянных колодах. С первого взгляда было ясно: он больше никогда никуда не поедет, трасса осталась на далеких небесах, которым теперь только молиться. Очень грустный трейлер с кладбищенской трубой, что выкручивала в воздух рваный мертвый дым.
Какое-то существо, полукошка-полусобака, сидело на шероховатом дощатом крыльце перед дверью. Существо полугавкнуло-полумяукнуло нам: «Рряу!» – метнулось под трейлер и выглянуло из-за колод.
– Это здесь, – сказала женщина.
Дверь отворилась, и вышел мужчина. На крыльце под черным брезентом лежала груда дров.
Мужчина поднес ладонь к глазам, прикрывая их от воображаемого яркого солнца, хотя все вокруг потемнело в предвкушении дождя.
– Привет вам, – сказал он.
– Здрасте, – сказал я.
– Привет, милый, – сказала она.
Он потряс меня за руку, пригласил в трейлер, легонько поцеловал ее в губы, и мы все вошли.
Внутри было тесно, слякотно, пахло затхлым дождем и стояла большая разворошенная кровать – судя по всему, недавно ей пришлось пережить любовь, и то была печальнейшая любовь на свете.
Там стоял зеленый кустистый полустол, пара насекомоподобных стульев, маленькая раковина и крошечная печка, которую использовали для стряпни и обогрева.
В маленькой раковине лежали грязные тарелки. Тарелки, похоже, всю жизнь были грязными: родились грязными на века.
Где-то в трейлере по радио играло кантри, но приемника я не увидел. Я поозирался, но он не показывался. Может, спрятался под рубашкой, например.
– Вот пацан с пишущей машинкой, – сказала она. – Он напечатает и получит 1/3.
– Это по-честному, – сказал он. – Кто-то должен печатать. Я такого никогда не делал.
– Покажи ему, – сказала она. – Он хочет глянуть.
– Ладно. Но там не очень аккуратно, – сказал он мне. – Я только четыре класса отучился, так что она отредактирует, грамматику выправит, запятые, все такое.
На столе рядом с пепельницей, где было бычков, наверное, 600, лежал блокнот. На обложке блокнота – цветная фотография Хопалонга Кэссиди [7 - Билл «Хопалонг» Кэссиди – американский ковбой, герой рассказов и романов (c 1904) американского писателя Кларенса Э. Малфорда, а впоследствии и других авторов. В 1935–1948 гг. кинокомпания Paramount Pictures, а затем кинокомпания United Artists выпустили в прокат 66 фильмов о Хопалонге Кэссиди. Во всех фильмах в роли Хопалонга снимался Билл Бойд (в 1946–1948 гг. выступавший также продюсером), так что в конце концов его имя и имя его героя стали синонимами.].
Хопалонг выглядел утомленным, будто всю ночь бегал за старлетками по Голливуду и еле нашел в себе силы снова забраться в седло.
Двадцать пять или тридцать страниц блокнота были исписаны. Крупным почерком первоклашки: несчастливый брак между печатью и письменностью.
– Я еще не закончил, – сказал он.
– Ты напечатаешь. Я отредактирую. Он напишет, – сказала она.
То была история о молодом лесорубе, который влюбился в официантку. Роман начинался в 1935 году, в кафе Норт-Бенда, штат Орегон.
Молодой лесоруб сидел за столом, а официантка принимала у него заказ. Она была очень хорошенькой розовощекой блондинкой. Молодой лесоруб заказывал телячьи котлеты с картофельным пюре и деревенской подливкой.
– Я отредактирую, ага. Ты же сможешь напечатать? Неплохо, правда? – спросила она двенадцатилетним голосом, а из-за плеча у нее выглядывало пособие для бедных.
– Правда, – сказал я. – Запросто.
Внезапно за окном без всякого предупреждения хлынул дождь – просто вдруг огромные дождевые капли, от которых трейлер чуть не затрясся.
Вы я виж любити теляч катлеты да сказала Мэйбелл она -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
держала свой корондаш окало рта каторый был красивы и крастный как яблак!
Токо када вы пренемаете закас казал Карл он был нимног ропкий лисаруб но бальшой и сильный как ево овец влоделиц лисапилки!
Я папрашу штоп вам дали много подлифки!
Тут дверь кафе розпахнулас и вашел Ринс Адамс он был кросивый и злобный все в тех мистах его баялис но Карл нет и ево -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
отец они не боялис ево нет уш!
Мэйбл задрыжала када увидала что он стаит в своей клещатой куртке он улыбнулся ей и Карл почуствал как крофь пабижала в нем как абжигающие кофы и разазлился!
Приветик сказал Ринс Мэйбелл спыхнула как -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
цвитог, а мы сидели в этом дождливом трейлере и колотили в ворота американской литературы.
Сбор калифорнийцев
Как большинство калифорнийцев, я родом из совсем другого места – Калифорния призвала меня по какой-то своей надобности, точно поедающая металл росянка, что вбирает весь солнечный свет, все дожди, а затем тянет к автотрассе лепестки, впускает в себя автомобили, миллионы машин в один-единственный цветок, чей аромат перебивается заторами, но места хватит еще на миллионы.
Мы нужны Калифорнии, поэтому она собирает нас из других мест. Возьму тебя, тебя и тебя – и меня, с Тихоокеанского Северо-Запада: из затравленной призраками земли, где природа танцует с людьми менуэт, и со мной танцевала в те давно прошедшие времена.
Оттуда в Калифорнию я принес все, что знал: годы и годы иной жизни, к которой больше никогда не смогу вернуться, да и не хочу возвращаться, а порой кажется, что и не со мной вовсе это было, а с каким-то другим телом, лишь смутно напоминающим меня своими очертаниями и внешностью.
Странно, что Калифорнии нравится собирать своих людей отовсюду и отбрасывать все, что мы знали прежде, и вот на зов Калифорнии собрались мы, точно сама энергия, тень того поедающего металл цветка, оторвала нас от иной жизни, и теперь нам предстоит до самого конца строить Калифорнию, как Тадж-Махал в виде счетчика на парковке.
Рассказ о современной жизни в Калифорнии
Существуют тысячи рассказов с оригинальными началами. Этот не из них. Мне кажется, рассказ о современной жизни в Калифорнии можно начать только так, как Джек Лондон начал «Морского волка» [8 - Джек Лондон (1876–1916) – американский писатель, уроженец Сан-Франциско. Роман «The Sea-Wolf» написан в 1904 г. и начинается так: «Не знаю, право, с чего начать, хотя иногда, в шутку, я сваливаю всю вину на Чарли Фэрасета. У него была дача в Милл-Вэлли, под сенью горы Тамальпайс, но он жил там только зимой, когда ему хотелось отдохнуть и почитать на досуге Ницше или Шопенгауэра. С наступлением лета он предпочитал изнывать от жары и пыли в городе и работать не покладая рук. Не будь у меня привычки навещать его каждую субботу и оставаться до понедельника, мне не пришлось бы пересекать бухту Сан-Франциско в это памятное январское утро» (пер. Д. Горфинкеля, Л. Хвостенко).]. В такое начало я верю.
В 1904 году получилось, получится и в 1969-м. Я уверен, что начало может донестись и через десятки лет, и послужить этому рассказу так же хорошо, потому что здесь у нас – Калифорния, где можно делать все, что заблагорассудится, и богатый молодой литературный критик уже сел на паром из Сосалито в Сан-Франциско. Он только что провел несколько дней в хижине у друга в Милл-Вэлли. Друг зимой читает в этой хижине Шопенгауэра и Ницше. Вместе им очень здорово.
Плывя в тумане по заливу, он размышляет, не написать ли ему эссе под названием «Необходимость свободы: мольба о настоящем художнике».
Волк Ларсен, разумеется, торпедирует паром и берет богатого молодого литературного критика в плен, где тот немедленно превращается в юнгу-дневального и вынужден носить смешную одежду, им все помыкают, как хотят, а он ведет замечательно интеллектуальные беседы со старым Волком, ему дают поджопников, его хватают за глотку, повышают в чине до помощника капитана, он взрослеет, встречает свою единственную любовь Мод, сбегает от Волка, мотыляется по всему этому чертову Тихому океану в лохани чуть получше спасательной шлюпки, находит остров, строит на нем из камней хижину, глушит дубинкой тюленей, чинит разбившийся парусник, хоронит Волка в открытом море, получает поцелуи и т. д.: а все для того, чтобы шестьдесят пять лет спустя закончить этот рассказ о современной жизни в Калифорнии.
Слава Богу.
Пожар тихоокеанского радио
Крупнейший океан на свете начинается или заканчивается в Монтерее, Калифорния. Все зависит от языка, на котором вы говорите. От моего друга только что ушла жена. Просто вышла из дома и даже не попрощалась. Мы с ним сходили взяли две пинты портвейна и направились к Тихому океану.
Это старая песня – ее заиграли все музыкальные автоматы в Америке. Песня крутилась так долго, что записалась даже в американской пыли, а та осела на всё и превратила стулья, машины, игрушки, лампы и окна в миллиарды проигрывателей, и те воспроизводили эту песню ушам нашего разбитого сердца.
Мы устроились на маленьком пляже, похожем на уютный уголок, окруженный гранитными скалами и огромностью Тихого океана со всем многообразием его словарей.
По транзистору моего друга слушали рок-энд-ролл и мрачно пили портвейн. Мы оба пали духом. Я тоже не знал, что он собирается делать с остатком своей жизни.
Я еще отхлебнул портвейна. По радио «Пляжные мальчики» [9 - «The Beach Boys» (с 1961) – американская рок-группа, в начале карьеры особенно воспевавшая пляжный стиль жизни: море, пляжи, солнце, сёрф и спортивные автомобили.] пели песню о калифорнийских девушках. Они им нравились.
Глаза его были мокрыми ранеными ковриками.
Я пытался утешить его, словно какой-то странный пылесос. Читал ему те же остохреневшие ектеньи, которые принято читать людям, если хочешь помочь их разбитым сердцам, но никакие слова тут не помогут.
Вся разница только в звуке другого человеческого голоса. Что б ни собирался сказать, никакого счастья человеку не будет, если ему дерьмово оттого, что он потерял того, кого любит.
В конце концов мы подожгли радиоприемник. Друг обложил его бумажками. Чиркнул спичкой. Мы сидели и смотрели. Я никогда прежде не видел, чтобы кто-нибудь поджигал радио.
Пока приемник кротко догорал, языки пламени влияли на те песни, которые мы слушали. Песня, стоявшая номером 1 в «Лучших 40», вдруг сама в себе упала до № 13. № 9 стал № 27 посреди припева о том, как кого-то любить. Они спотыкались в популярности, как сломанные птицы на лету. А потом уже им всем стало слишком поздно.
Эльмира
Будто в грезе юного американского принца-охотника за утками, я возвращаюсь в Эльмиру и вновь стою на мосту через реку Лонг-Том. Здесь всегда конец декабря, вода высока и грязна, из холодных глубин своих шевелит темными безлистыми ветвями.
Иногда на мосту идет дождь, а я смотрю вниз по течению – туда, где река впадает в озеро. В моей грезе всегда есть топкое поле, окруженное старой черной деревянной изгородью, и ветхий сарай – сквозь стены и крышу пробивается свет.
Мне тепло и сухо под чистыми слоями королевского белья и непромокаемой одеждой.
Иногда там холодно и ясно, и я вижу свое дыхание, а на мосту иней, и я смотрю вверх по течению – в древесные заросли, что тянутся в горы на много миль, туда, где берет начало река Лонг-Том.
Иногда на заиндевевшем мосту я пишу свое имя. Выписываю его очень аккуратно, а иногда еще пишу по инею «Эльмира» – так же аккуратно.
У меня всегда с собой двуствольный дробовик шестнадцатого калибра и горсти патронов в карманах… патронов, пожалуй, слишком много, потому что я подросток, немудрено разволноваться, что их не хватит, и патроны тянут меня к земле.
Карманы набиты таким грузом свинца, что я почти как глубоководный ныряльщик. Иногда я даже хожу смешно, потому что в карманах слишком много патронов.
На мосту я всегда один, и всегда над мостом высоко-высоко летит к озеру стайка диких уток.
Иногда я смотрю на дорогу, не едет ли машина, и если машина не едет, стреляю в уток, но они слишком высоко, и мой выстрел ничего не сделает, разве что досадит им чуть-чуть.
Иногда едет машина, и я просто смотрю, как утки летят вдоль реки, а выстрел оставляю при себе. Вдруг едет помощник шерифа или егерь? Где-то у меня в голове сидит мысль, что с моста стрелять уток нельзя.
Интересно, правда ли.
Иногда я не смотрю, едет ли по дороге машина. Утки слишком высоко, до них не добьешь. Я знаю, что зря потрачу патрон, так что пусть себе летят.
Утки – всегда стая жирных крякв, только что из Канады.
Иногда я иду через крошечный городишко Эльмира, и он очень тих, потому что утро совсем раннее, и забыт Богом под дождем или на морозе.
Каждый раз, проходя через Эльмиру, я останавливаюсь и смотрю на местную среднюю школу. Классы всегда пусты, внутри темно. Кажется, там вообще не учатся, и темнота никогда не уходит, потому что нет причин зажигать свет.
Иногда я не иду в Эльмиру. Я перелезаю деревянную черную изгородь и иду по топкому полю, мимо просветленного ветхого сарая вдоль реки к озеру, надеясь на хорошую утиную охоту.
Всякий раз зря.
Эльмира очень красивая, но с охотой мне там не везет.
Я всегда еду в Эльмиру стопом миль двадцать. Стою на морозе или под дождем, с дробовиком, в королевском одеянии для утиной охоты, люди останавливаются и подбирают меня – так я и попадаю в Эльмиру.
– Куда едешь? – спрашивают они, когда я залезаю в машину. Я сижу рядом, дробовик скипетром балансирует между ног, и стволы целятся в крышу. Ружье наклонено, стволы целятся в крышу над пассажиром, а пассажир всегда я.
– В Эльмиру.
Кофе
Иногда жизнь сводится к банальному кофе – и к той степени близости, до которой чашка кофе позволяет дойти. Однажды я где-то читал о кофе. Дескать, полезен и стимулирует организм.
Сперва я подумал, что странно сводить все лишь к этому – странно и как-то невкусно; однако со временем стал замечать, что в каком-то, пускай не очень широком смысле, это действительно так. Сейчас объясню.
Вчера утром я отправился к одной девушке. Она мне нравится. Что бы ни связывало нас когда-то – всё теперь в прошлом. Ей наплевать на меня. Я упустил ее и теперь жалею об этом.
Я позвонил и в ожидании замер на лестнице. Было слышно, как она двигается там, наверху. Судя по звукам, только что встала. Я ее разбудил.
Потом она стала спускаться. Ее приближение я ощущал всем нутром. С каждым ее шагом мои кишки напрягались, притягивая ее все ближе к двери и заставляя-таки мне открыть. Она увидела меня, и это ее не обрадовало.
А когда-то давным-давно это обрадовало ее очень сильно. На прошлой неделе. А я все пытаюсь понять, куда это делось, притворяясь наивным.
– Как-то мне странно сейчас, – сказала она. – Я не хочу разговаривать.
– А я хочу кофе, – сказал я, потому что именно кофе хотел сейчас меньше всего на свете. Я сказал это так, словно зачитывал чужую телеграмму – от человека, который действительно хотел чашку кофе, а на остальное ему наплевать.
– Хорошо, – сказала она.
Я поднялся за ней по ступенькам. Все было нелепо. Она еле успела одеться, и одежда еще не приспособилась к ее телу. О ее заднице я рассказал бы отдельно. Мы прошли в кухню.
Она взяла с полки банку растворимого кофе и выставила на стол. Поместила рядом чашку и ложечку. Я поглядел на все это. Она водрузила на плиту кастрюлю с водой и разожгла под ней огонь.
За все это время она не сказала ни слова. Одежда приспособилась-таки к ее телу. Я – никогда. Она вышла из кухни.
Затем спустилась по лестнице и вышла наружу проверить, нет ли почты. Не помню, чтобы я заметил что-нибудь в ящике. Она поднялась обратно и ушла в соседнюю комнату. И закрыла за собой дверь. Я поглядел на кастрюлю с водой.
Я знал, что пройдет целый год прежде, чем вода закипит. Теперь стоял октябрь, и в кастрюле было слишком много воды. Вот в чем проблема. Я слил полкастрюли в раковину.
Теперь вода должна закипеть быстрее. Через каких-нибудь полгода. Дом молчал.
Я выглянул на задний двор. Там стояли пакеты с мусором. Я поглядел на мусор – и исследовал все упаковки, ошметки и прочий хлам, пытаясь вычислить, что она ела все это время. Я ничего не понял.
Наступил март. Вода начала закипать. Я обрадовался.
Я поглядел на стол. Банка растворимого кофе, пустая чашка и ложка напоминали набор инструментов могильщика. Все, что вам нужно для приготовления одной чашки кофе.
Десять минут спустя, уходя из этого дома с чашкой кофе, погребенного во мне, как в могиле, я сказал ей:
– Спасибо за кофе.
– Пожалуйста, – ответила она. Через закрытую дверь. Словно зачитывала ответную телеграмму. Мне действительно пора было уходить.
Больше в тот день я не готовил кофе. И ощущал себя очень легко. Пришел вечер, я поужинал в ресторане и отправился в бар. Что-то выпил, с кем-то поговорил.
Обычные ребята за стойкой, обычная болтовня в баре. Ничего не запомнилось, бар закрылся. Два часа ночи. Мне захотелось проветриться. В Сан-Франциско стояли колотун и туман. Я поражался туману и ощущал себя очень живым и раздетым.
Я решил навестить еще одну девушку. С ней мы не были друзьями вот уже больше года. А однажды были очень близки. Мне захотелось узнать, о чем она сейчас думает.
Я пришел к ее дому. Звонка на ее двери не было. Уже небольшая победа. Неплохое занятие – вести счет своих небольших побед. Я, по крайней мере, веду.
Она отворила. Еле прикрывшись спереди халатиком. Она увидела меня и не поверила, что это я.
– Что тебе нужно? – спросила она, поверив-таки, что это я. Я вошел.
Она посторонилась и закрыла дверь, повернувшись так, чтобы я увидел ее профиль. Даже не позаботилась завернуться в халатик полностью. Просто прикрывалась им спереди, и всё.
Я видел линию ее тела, ничем не прерываемую, от головы до пят. Выглядело как-то странно. Возможно, потому, что было уже слишком поздно.
– Чего ты хочешь? – спросила она.
– Я хочу кофе, – сказал я. Какой все-таки дурацкий ответ, если кофе – совсем не то, чего действительно хочешь.
Она посмотрела на меня и опять показала мне профиль. Мой приход ее вовсе не радовал. Пусть наша великая медицина доказывает, что время лечит. Я скользнул глазами по безупречной линии ее тела.
– Как насчет чашечки кофе? – спросил я. – Я хочу поговорить с тобой. Мы не разговаривали уже тысячу лет.
Она поглядела на меня и опять повернулась в профиль. Я все глядел на линию ее тела. Плохи дела.
– Слишком поздно, – сказала она. – Завтра мне рано вставать. Хочешь кофе – там растворимый на кухне. Я пошла спать.
Свет на кухне еще горел. Я заглянул через коридор на кухню. Мне больше не хотелось идти на очередную кухню и готовить очередной кофе для себя самого. Вообще расхотелось куда-то идти и просить кого-то о кофе.
Я понял, что прошедший день обернулся каким-то странным паломничеством – хотя я вовсе не это имел в виду. Слава богу, хоть на этом столе я не обнаружил банки кофе и пустой белой чашки с ложечкой.
Говорят, весной голова молодого мужчины заполняется фантазиями о любви. Останься у него чуть больше времени – кто знает, может, там хватило бы места и на чашку кофе?
Утраченные главы «Рыбалки в Америке». «Речушка Рембрандта» и «Сток Карфагена»
Две эти главы потерялись в конце зимы – начале весны 1961 года. Я их везде искал, но нигде не мог найти. Понятия не имею, почему не переписал их заново, как только понял, что они потерялись. Загадка, что и говорить, но я этого не сделал, и теперь, восемь лет спустя, решил вернуться в ту зиму, когда мне было двадцать шесть, я жил в Сан-Франциско на Гренич-стрит, был женат, у меня имелась малышка-дочь, а я написал эти две главы во имя ви́дения Америки и потом их потерял. Теперь я туда возвращаюсь – посмотрим, удастся ли мне их отыскать.
//-- Речушка Рембрандта --//
Речушка Рембрандта выглядела в точности как ее название и протекала в заброшенной местности, где зимы стояли очень гадкие. Речушка начиналась на высокогорном лугу, окруженном соснами. Настоящего света дня после этого она, пожалуй, и не видела, поскольку, собравшись в один поток из маленьких луговых ручейков, стекала среди сосен в темную чащобу каньона, тянувшегося по краю гор.
Речушку наполняла маленькая форель – такая дикая, что почти не боялась, если подходишь к воде, останавливаешься и смотришь на рыбок.
Я никогда не ловил ее – ни в классическом, ни даже в функциональном смысле. Да и вообще знаю про эту речушку только потому, что мы ставили на ней палатку, когда уходили охотиться на оленей.
Нет, для меня эта речка не была рыбной – мы лишь брали из нее воду для лагеря, а носил ее, кажется, в основном я. А также мыл в этой речке горы посуды, потому что был совсем подростком, и легче заставить это делать меня, чем мужиков, которые старше и мудрее: им требовалось время, чтобы пораскинуть мозгами о том, куда могут забрести олени, а также выпить виски – оно, кажется, помогало течь мыслям об охоте и других вещах.
– Эй, пацан, вытаскивай-ка голову из задницы да сходи сделай чего-нибудь с этими тарелками, – так говорил один из старейшин охоты. Голос его до сих пор раздается на тропах охотничьего мрамора, цветного от звуков.
Я часто вспоминаю речушку Рембрандта – она была похожа на картину, что висит в самом большом музее мира, чья крыша достает до звезд, а галереям ведомо мельтешенье комет.
Ловил рыбу я в ней всего один раз.
Снастей у меня не было – только «винчестер» 30:30, – поэтому я взял ржавый гнутый гвоздь, привязал к нему белую бечевку, точно призрак своего детства, и попробовал поймать на него форельку, насадив на гвоздь кусок оленины. Почти поймал – выхватил из воды, но она сорвалась с гвоздя и снова упала в картину, а та унесла ее прочь с моих глаз, снова вернула в Семнадцатый Век, где место ей – на мольберте человека по фамилии Рембрандт.
//-- Сток Карфагена --//
Река Карфаген с ревом вырывалась из-под земли: ее источник напоминал дикий колодец. После чего она заносчиво текла десяток миль по открытому каньону, а затем просто исчезала в земле. Это место называлось Сток Карфагена.
Река любила всем рассказывать (а все – это небо, ветер, несколько деревьев, что росли рядом, птицы, олени и даже звезды, как ни трудно в это поверить), до чего она великая.
– Я с ревом вырываюсь из-под земли и с ревом возвращаюсь под землю. Я – владычица собственных вод. Я себе и мать, и отец. Мне не нужна ни единая капля дождя. Поглядите на мои гладкие, сильные, белые мускулы. Я сама себе будущее!
Такие разговоры вела река Карфаген тысячи лет. Что и говорить: всем (а все – это небо и т. д.) она осточертела по самое не хочу.
Птицы и олени старались держаться от этих мест как можно дальше. Звездам пришлось занять выжидательную позицию, а ветра в этой местности стало заметно меньше; ветра́ испускала только река Карфаген.
Даже форель, что обитала в ней, стыдилась реки и всегда радовалась, что нужно умирать. Ничего нет хуже, чем жить в хвастливой реке.
А однажды река Карфаген, по обыкновению хвалясь своим величием, на полуслове пересохла:
– Я – владычица… – И просто остановилась.
Невероятно. Ни капли воды больше не выходило из земли, а сток ее вскоре превратился в струйку, сочившуюся, будто сопливый пацанячий нос.
По иронии воды вся гордыня реки Карфаген пропала и в каньон вернулось хорошее настроение. Сюда вдруг снова слетелись счастливые птицы – посмотреть, что стало с этим местом, – поднялся сильный ветер, и даже звезды, кажется, высыпали на небо раньше – кинуть взгляд вниз и блаженно улыбнуться.
В нескольких милях отсюда, в горах бушевала летняя гроза, и река Карфаген взмолилась, чтобы ливень прилетел и спас ее.
– Прошу тебя, – попросила река, хотя от ее голоса осталась лишь тень шепота. – Помоги. Мне нужна вода. Моя форель умирает. Посмотри только на этих бедных рыбок.
Гроза посмотрела на форель. Рыбки были очень довольны тем, что всё так обернулось, хотя скоро все они умрут.
Грозе пришлось сочинить какую-то невероятно запутанную историю о том, как ей нужно навестить чью-то бабушку, у которой сломался морозильник для мороженого, и, чтобы его починить, зачем-то требуется очень много дождей.
– Но, может быть, через несколько месяцев нам удастся встретиться. Перед тем, как прийти, я позвоню тебе по телефону.
А на следующий день, конечно, было 17 августа 1921 года, и на машинах съехалось множество народу из города и прочих мест. Они смотрели на бывшую реку и в изумлении качали головами. К тому же, с собою у них была масса корзинок с провизией.
В местной газете появилась статья с двумя фотографиями: на них изображались две пустые дыры в земле, которые раньше были источником и стоком реки Карфаген. Дыры выглядели, как ноздри.
Еще на одном снимке на лошади сидел ковбой. В одной руке у него был зонтик, а другой он показывал в глубины Стока Карфагена. Выглядел очень серьезно. Фотография должна была смешить людей, и у нее это прекрасно получалось.
Ну вот, теперь у вас есть утраченные главы «Рыбалки в Америке». По стилю они, наверное, немного отличаются, потому что и я сам сейчас изменился – мне тридцать четыре года. К тому же, в самом начале я, наверное, и написал их немного иначе. Интересно, что в 1961 году переписывать их я не стал, а дожидался 4 декабря 1969 года, почти десять лет спустя, чтобы вернуться и попробовать забрать их с собой.
Погода в Сан-Франциско
Стоял облачный день, и мясник-итальянец продавал фунт мяса очень старой женщине, только скажите на милость, на что такой старухе сдался фунт мяса?
Куда ей столько мяса – она же совсем старая? Может, она брала его для пчелиного роя, дома у нее этого мяса ждут пять сотен золотых пчел, набитых медом.
– Вам какого сегодня мяса? – спросил мясник. – У нас есть неплохой фарш. Постный.
– Не знаю, – ответила она. – Фарш – не совсем то.
– Ну да, постный. Сам рубил. И положил побольше постного мяса.
– Фарш – совсем не то, – сказала она.
– Ну да, – сказал мясник. – Фарш сегодня – самое оно. Вы в окно посмотрите. Облачно. У облаков внутри дождь. Я бы взял фарш, – сказал он.
– Нет, – сказала она. – Не хочу фарша и не думаю, что пойдет дождь. Я думаю, вылезет солнце, день будет прекрасный, а я хочу фунт печенки.
Мясника это потрясло. Продавать печенку старухам, считал он, никуда не годится. Как-то это его нервировало. Расхотелось с ней разговаривать.
Он неохотно отрезал фунт печенки от огромной красной глыбы, завернул его в белую бумагу и положил в коричневый пакет. Все это было ему крайне неприятно.
Потом он взял у старухи деньги, отсчитал сдачу и ретировался в отдел птицы, чтобы как-то взять себя в руки.
Шевеля своими костями, точно корабельными парусами, старуха вышла на улицу. Она победно несла печенку до подножия очень крутого холма.
Она взбиралась на холм с трудом – она же была очень стара. Уставала, приходилось останавливаться. Пока не добралась до вершины, отдыхала много раз.
На вершине холма стоял старухин дом: высокий, каких много в Сан-Франциско, с эркерами, отражавшими облачный день.
Она открыла сумочку, что была как осеннее поле, и вблизи от упавших веток старой яблони нашла ключи.
Затем открыла дверь. Дверь была ей любимым надежным другом. Старуха кивнула двери, вошла в дом и по длинному коридору направилась в комнату, полную пчел.
Пчелы были повсюду. Пчелы на стульях. Пчелы на фотографии покойных родителей. Пчелы на занавесках. Пчелы на допотопном радио, что когда-то слушало тридцатые годы. Пчелы на старухиной расческе и щетке, точно в сотах.
Пчелы бросились к старухе и преданно толпились вокруг, пока она разворачивала печенку и выкладывала ее на облачное серебряное блюдо, что вскоре прояснилось солнечным днем.
Сложные банковские загвоздки
У меня есть счет в банке, потому что я устал закапывать деньги на заднем дворе, а кроме того произошло кое-что еще. Несколько лет назад я закапывал там деньги и наткнулся на человеческий скелет.
У скелета в одной руке были остатки лопаты, а в другой – полурастворившаяся банка кофе. Банка была набита какой-то ржавой пылью – наверное, когда-то ею были деньги. Поэтому я завел себе банковский счет.
Но и с ним, по большей части, не очень хорошо получается. Когда я стою в очереди к окошечку, передо мной почти всегда оказываются люди со сложными банковскими загвоздками. И мне приходится стоять и терпеть эти карикатурные финансовые распятия Америки.
Происходит примерно вот как. Передо мною стоят три человека. Мне нужно обналичить небольшой чек. Банковское обслуживание меня займет не больше минуты. Чек уже подписан. Он у меня в руке и смотрит прямо на кассиршу.
А в этот миг обслуживают клиента – даму пятидесяти лет. На ней длинное черное пальто, хотя стоит жара. Похоже, в пальто ей очень удобно, к тому же от нее странно пахнет. Несколько секунд я думаю об этом, а потом понимаю, что это – первый признак сложной банковской загвоздки.
Затем она лезет в складки своего пальто и извлекает тень холодильника, набитого прокисшим молоком и морковкой, которой уже исполнился год. Она хочет положить эту тень на свой сберегательный счет. Бланк уже заполнила.
Я задираю голову к потолку банка и делаю вид, что это Сикстинская капелла.
Старушка изо всех сил вырывается, когда ее уволакивают. Весь пол в крови. Она откусила охраннику ухо.
Мужества ей не занимать, это уж точно.
Чек у меня в руке – на десять долларов.
Следующие два человека в очереди – на самом деле один. Это пара сиамских близнецов, но у каждого – своя банковская книжка.
Один кладет на сберегательный счет восемьдесят два доллара, а второй свой закрывает. Кассирша отсчитывает ему 3574 доллара, и он кладет деньги в карман штанов на свой половине.
На все это уходит время. Я снова смотрю на потолок банка, но уже не могу притворяться, что это Сикстинская капелла. Чек мой весь пропитался по́том, будто его выписали в 1929 году.
Последняя личность между мной и окошечком – совершенно безликая. Настолько безликая, что едва ли вообще там стоит.
Личность выкладывает на стойку 237 чеков и хочет положить их на текущий счет. Общая сумма на них – 489 000 долларов. Кроме того, у личности есть 611 чеков, которые она хочет положить на сберегательный счет. Эти – на сумму 1 754 961 доллар.
Его чеки застилают всю стойку, как особенно удачная вьюга. Кассирша начинает свои подсчеты так, будто готовится бежать на очень длинную дистанцию, а я стою и думаю, что скелет на заднем дворе, наверное, все-таки принял верное решение.
Высотка в Сингапуре
Только высотка в Сингапуре сообщает какую-то красоту этому дню в Сан-Франциско, где я иду по улице – мне кошмарно и я наблюдаю, как мой разум функционирует с коэффициентом полезного действия жидкого карандаша.
Мимо проходит молодая мамаша – она разговаривает с маленькой девочкой, которая, на самом деле, еще слишком мала для бесед, но все равно рассказывает о чем-то мамаше, причем весьма возбужденно. Я не могу разобрать, что она говорит, такая она маленькая.
То есть, совсем еще малышка.
А потом мамаша ей отвечает, и мой день взрывается дурковатым фейерверком.
– Это была высотка в Сингапуре, – говорит она маленькой девочке, а та отвечает ей с большим воодушевлением, точно ярко раскрашенная звуками монетка:
– Да, это была высотка в Сингапуре!
Неограниченный запас 35-миллиметровой пленки
Люди не могут понять, зачем он с ней. Не доходит. Он такой симпатичный, а она – никакая. «Что он в ней нашел?» – спрашивают они себя и окружающих. Они знают, что дело не в том, как она готовит, потому что стряпуха из нее неважная. Наверное, единственное, что она может, – сварганить более-менее достойный мясной рулет. Она готовит его по вечерам каждый вторник, поэтому в среду на обед у него – сэндвич с мясным рулетом. Проходят годы. Они остаются вместе, а все пары их друзей распадаются.
Начальный ответ, как это часто бывает, лежит в постели, где они предаются любви. Постель становится кинотеатром, где он показывает фильмы своих сексуальных грез. Ее тело – мягкие ряды живых кресел, что подводят к влагалищу – теплому экрану его воображения, на котором он предается любви со всеми женщинами, кого видит и хочет, точно мимолетное ртутное кино, но она-то об этом ничего не знает.
Она знает только, что очень любит его, что он всегда ее радует, и ей с ним хорошо. Она не находит себе места уже в четыре, поскольку знает, что в пять он будет дома.
Он любил в ней сотни разных женщин. Все его мечты сбываются, пока она лежит в его касаньях, как простой и довольный кинотеатр, думая только о нем.
«И что он в ней видит?» – продолжают люди спрашивать себя и окружающих. Можно было б догадаться. Окончательный ответ очень прост. Всё у него в голове.
Дуэль Скарлатти [10 - Скорее всего имеется в виду итальянский композитор и виртуоз клавесина Джузеппе Доменико Скарлатти (1685–1757), сын итальянского композитора Алессандро Скарлатти (1660–1725). Все сонаты Скарлатти-мл. очень коротки, а в своей исполнительской манере он впервые ввел множество элементов современной техники игры на клавишных инструментах: арпеджио, повторения одной ноты, игру скрещенными руками и т. д.]
– Очень трудно жить в Сан-Хосе, в ателье с мужчиной, который учится играть на скрипке. – Вот все, что сообщила она полиции, отдавая им револьвер с пустым барабаном.
Птицы поднебесные
Мне б лучше жить в дыре вонючей,
где даже солнцу стрём светить
и где птицам поднебесным
не слышно, как я буду выть.
Народная песня
Все правильно. Дети уже пару недель жаловались на телевизор. Картинка сдыхала, и смерть, о которой с такой нежностью говорил Джон Донн [11 - Джон Донн (1572–1631) – английский поэт-метафизик и мистик.], быстро надвигалась из-за края того, что показывали в тот вечер. Кроме того, по всей картинке пьяными кладбищами то и дело плясали полосы статики.
Мистер Хенли был простым американцем, но для деток эта соломинка оказалась последней. Он работал в страховой компании, не подпуская покойников к живым. Они хранились у него в разных ящиках. Все в конторе говорили, что у него большое будущее.
Однажды он вернулся с работы домой, а детки тут как тут, поджидают. В лоб ему все и выложили: либо он покупает новый телевизор, либо они пойдут в малолетние преступники.
И показали фотографию: пятеро малолетних преступников насилуют старушку. Один малолетний преступник лупил ее по голове велосипедной цепью.
Мистер Хенли немедленно принял ультиматум деток. Что угодно, только уберите эту кошмарную фотографию. Потом в комнату вошла жена и сказала ему самое приятное с тех пор, как у них родилось потомство:
– Купи детям новый телевизор. Ты человек или чудовище?
На следующий день мистер Хенли оказался перед универмагом «Фредерик Ворон». Вся витрина была заклеена огромной вывеской. Та поэтично гласила:
РАСПРОДАЖА ТЕЛЕВИЗОРОВ.
Он вошел и немедленно обнаружил видеососку с экраном в 42 дюйма и встроенными пуповинами кабелей. Продавец подошел к нему и продал ему телевизор, сказав просто:
– Здрасьте.
– Беру, – ответил мистер Хенли.
– Наличка или кредит?
– Кредит.
– У вас есть наша кредитная карта? – Продавец взглянул на ноги мистера Хенли. – Нет, у вас нет нашей кредитной карты. Оставьте мне свое имя и адрес, и телевизор будет ждать вас дома, когда вернетесь.
– А как же мой кредит? – спросил мистер Хенли.
– Это не составит труда, – ответил продавец. – В нашем кредитном отделе вас ждут.
– О, – сказал мистер Хенли.
Продавец показал, как пройти в кредитный отдел.
– Вас ждут.
И продавец был прав. За столом сидела прелестная девушка. Очень и очень симпатичная. Выглядела, как комбинация всех красивых девушек во всей рекламе сигарет и по телевизору в придачу.
Ух-х ты! Мистер Хенли вытащил пачку и закурил. Нет, он далеко не дурак.
Девушка улыбнулась и спросила:
– Могу ли я вам чем-то помочь?
– Да. Я желаю купить телевизор в кредит, и мне бы хотелось открыть в вашем магазине счет. У меня постоянная работа, трое детей, я покупаю дом и машину. У меня хорошая кредитная история, – добавил он. – Долг уже 25 000 долларов.
Мистер Хенли рассчитывал, что девушка позвонит и проверит его кредитную историю или как-то иначе проверит, не наврал ли он про 25 000 долларов.
Она не стала.
– Ни о чем не беспокойтесь, – сказала она. Голос у нее и в самом деле приятный. – Телевизор уже ваш. Только пройдите вот сюда.
Она показала на комнату с очень славной дверью. Сама дверь в эту комнату будила чувства. Тяжелая, деревянная, с фантастическими волокнами по всему дереву – будто трещины землетрясения бегут по восходу солнца в пустыне. Волокна излучали свет.
Ручка на ней была из чистого серебра. Такую дверь мистеру Хенли всегда хотелось открыть. Его рука грезила о ее форме, пока в океане проходили миллионы лет.
Над дверью висела табличка:
КУЗНЕЦ
Мистер Хенли открыл дверь и вошел. Внутри его ждал человек. Человек сказал:
– Снимите, пожалуйста, ботинки.
– Я просто хочу подписать все бумаги, – ответил мистер Хенли. – У меня постоянная работа. Я буду платить вовремя.
– Об этом не беспокойтесь, – сказал человек. – Просто снимите обувь.
Мистер Хенли снял ботинки.
– И носки тоже.
Он повиновался и вовсе не подумал, что это странно: в конце концов, денег на телевизор у него тоже нет. Пол был вовсе не холодный.
– Какой у вас рост? – спросил человек.
– 5–11.
Человек подошел к конторскому шкафчику и вытащил ящик, на котором было написано «5–11». Потом извлек оттуда целлофановый пакет и закрыл ящик. Мистер Хенли решил было рассказать человеку какой-нибудь хороший анекдот, но немедленно забыл об этом.
Человек открыл пакет и вытащил тень огромной птицы. Развернул ее, будто пару брюк.
– Это что?
– Это тень птицы, – ответил человек, подошел к стулу, на котором сидел мистер Хенли, и положил тень птицы на пол к его ногам.
Потом извлек странный на вид молоток и вытащил из тени мистера Хенли гвозди, которыми та крепилась к его телу. Тень он сложил очень аккуратно и положил ее на стул рядом с мистером Хенли.
– Что вы делаете? – спросил тот. Он не боялся. Ему было любопытно.
– Надеваю на вас тень, – сказал человек и приколотил тень птицы к его ногам. По крайней мере, больно не было. – Ну вот и всё, – сказал человек. – Чтобы расплатиться за телевизор, у вас есть 24 месяца. Когда все выплатите, тени мы заменим обратно. Она неплохо на вас смотрится.
Мистер Хенли посмотрел на тень птицы, что росла из его человеческого тела. И впрямь неплохо, подумал он.
Когда он вышел из комнаты, прелестная девушка за столом сказала:
– Ну и ну – как вы изменились.
Мистеру Хенли понравилось, как она с ним разговаривает. За много лет супружеской жизни он и забыл, в чем на самом деле смысл секса.
Он полез в карман за сигаретой и обнаружил, что выкурил все. Ему стало очень неловко. Девушка смотрела на него так, точно он – маленький ребенок, поступивший как-то неправильно.
Зимний коврик
Мои верительные грамоты? Извольте. Они у меня в кармане. Вот: у меня в Калифорнии умерло много друзей, и я по-своему скорблю о них. Я ездил в «Лесную лужайку» [12 - «Forest Lawn» – небольшое кладбище в Тропико (Глендэйле), Калифорния. В 1913 г. куплено металлургическим магнатом из Миссури Хьюбертом Итоном, превратившим его впоследствии в крупный мемориально-развлекательный парк с фонтанами, певчими птицами, мавзолеями и копиями известных церквей мира. Несколько отделений кладбища по всему штату занимают 1200 акров. Итон первым ввел практику предварительной продажи могильных участков заказчикам и запретил использование искусственных цветов.] и носился там по всей территории, как непоседливый ребенок. Я прочел «Возлюбленную», «Смерть по-американски», «Бумажники в саванах» и свою любимую «После многих весен умирает лебедь» [13 - «The Loved One» (1948) – роман британского писателя-сатирика сэра Ивлина Артура Сен-Джона Во (1903–1966), где высмеиваются погребальные обычаи Холливуда. «The American Way of Death» (1963) – разоблачающая похоронную индустрию США документальная книга американской писательницы Джессики Митфорд (1918–1996), принадлежавшей к школе «разгребателей грязи». «After Many a Summer Dies the Swan» (1939) – роман англо-американского писателя Олдоса Леонарда Хаксли (1894–1963), названный по строчке стихотворения «Титонус» (1860) английского поэта Алфреда лорда Теннисона (1809–1892).].
Я наблюдал за людьми, стоявшими у катафалков перед моргами и руководившими похоронами по рации, точно они были офицерами метафизической войны.
А, ну да: еще я как-то шел с другом мимо ночлежки в Сан-Франциско, и оттуда как раз выносили труп. Труп был со вкусом задрапирован белой простыней, а пять или шесть статистов-китайцев взирали на него. Еще перед ночлежкой стояла очень медленная карета «Скорой помощи» – закон ей запрещал включать сирену или ездить быстрее тридцати семи миль в час, а также проявлять какую бы то ни было агрессивность в потоке уличного движения.
Мой друг посмотрел на труп этой леди или джентльмена, проходивший мимо, и сказал:
– Смерть лишь на один шажок отличается от жизни в этой ночлежке.
Как видите, я в Калифорнии – знаток смерти. Мои верительные грамоты выдержат любую тщательнейшую проверку. Я квалифицирован пересказать вам другую историю – мне ее поведал друг, работающий садовником у очень состоятельной женщины в Приморском округе. У нее был девятнадцатилетний пес, которого она глубоко любила, и пес отвечал на эту любовь тем, что очень медленно умирал от старости.
Каждый день мой друг приходил на работу, и пес был еще чуточку мертвее. Все пристойные сроки смерти для пса уже давно прошли, но пес умирал так долго, что сбился с дороги к смерти.
В этой стране так происходит со многими стариками. Они становятся до того старыми и живут со смертью так долго, что сбиваются с пути, когда им настает срок умирать взаправду.
Иногда блуждают так годами. Видеть, как они всё живут и живут, ужасно. В конце концов, их сокрушает тяжесть собственной крови.
Как бы то ни было, женщина больше была не в силах наблюдать за сенильными страданиями своего пса и вызвала ветеринара, чтобы тот усыпил собаку.
Наказала моему другу сколотить для пса гробик. Он так и сделал, размыслив, что это, наверное, можно считать одной из побочных разновидностей калифорнийского садоводства.
Доктор смерти приехал к ней в поместье и вскоре оказался в доме, вместе с черным чемоданчиком. Это была ошибка. Нужно было взять с собой большую пастельную сумку. При виде черного чемоданчика старуха заметно побледнела. Ее испугала его ненужная реальность, и она отправила ветеринара восвояси со щедрым чеком в кармане.
Увы, отъезд ветеринара не решил основной незадачи пса: он был так стар, что смерть стала образом жизни, и от акта умирания он отбился.
На следующий день пес забрел в угол комнаты и не смог оттуда выйти. Простоял там много часов, пока не рухнул от изнеможения. По удачному стечению обстоятельств это случилось как раз в тот миг, когда в комнату вошла старуха – она искала ключи от своего «роллс-ройса».
Увидев, что пес растекся в углу по полу беспородной лужицей, она расплакалась. Его морда по-прежнему была прижата к стене, а глаза слезились как-то совсем по-человечьи – прожив с людьми слишком долго, собаки перенимают худшие их черты.
Старуха велела горничной отнести пса на коврик. У него имелся собственный китайский коврик, на котором он спал с тех самых пор, как был щенком в Китае еще до падения Чан Кайши [14 - Чан Кайши (1887–1975) – китайский военачальник и политический деятель, возглавивший националистическое восстание против коммунистического режима и изгнанный с материковой территории Китая на Тайвань в 1949 г.]. В то время коврик стоил тысячу американских долларов, поскольку пережил династию-другую.
Теперь же он стоил гораздо больше – он был в довольно превосходном состоянии, вытерся и истаскался не больше, чем если бы пару веков его держали в кладовой замка.
Старуха вновь пригласила ветеринара, и тот приехал со своим черным чемоданчиком чудес, чтобы помочь псу снова найти путь к смерти, потерянный столько лет назад, – лет, что лишь привели его в ловушку в самом углу комнаты.
– Где же ваш любимец? – спросил ветеринар.
– На своем коврике, – ответила старуха.
Пес без сил раскинулся на прекрасных китайских цветах и предметах из иного мира.
– Прошу вас, сделайте это на коврике, – сказала она. – Мне кажется, ему бы это понравилось.
– Разумеется, – ответил врач. – Не беспокойтесь. Он ничего не почувствует. Все безболезненно. Как будто засыпаешь.
– Прощай, Чарли, – сказала старуха. Пес ее, конечно, не услышал. Он был глух с 1959 года.
Попрощавшись с псом, старуха удалилась в постель. Вышла из комнаты, едва ветеринар открыл свой черный чемоданчик. Ему крайне требовалась помощь специалиста по связям с общественностью.
После этого мой друг внес гробик в дом, чтобы забрать пса. Горничная завернула его тело в коврик. Старуха настояла на том, чтобы пса похоронили вместе с ковриком, головой на запад, к Китаю, а могилу выкопали возле розария. Мой друг похоронил пса головой к Лос-Анджелесу.
Вынося гроб в сад, он не утерпел и заглянул внутрь – посмотреть на тысячедолларовый коврик. Прекрасный орнамент, сказал он себе. Немножко почистить пылесосом, и будет как новенький.
Вообще-то мой друг не относится к людям сентиментальным. «Тупая дохлая псина! – говорил он самому себе, подходя к могиле. – Проклятая дохлятина!»
– Но я это сделал, – рассказывал он мне. – Я похоронил пса вместе с ковриком, и даже сам не знаю почему. Этот вопрос буду задавать себе вечно. Иногда зимой, когда ночью льет как из ведра, я думаю о том коврике в могиле, в который завернут мертвый пес.
Машинистка Эрнеста Хемингуэя
Звучит, как церковная музыка. Мой друг только что вернулся из Нью-Йорка, где для него печатала машинистка Эрнеста Хемингуэя.
Писатель он успешный, подыскал себе абсолютно лучшую машинистку, и так вышло, что она печатала и для Эрнеста Хемингуэя. Как подумаешь – захватывает дух, легкие застывают безмолвным мрамором.
Машинистка Эрнеста Хемингуэя!
Сбывшаяся мечта любого молодого писателя: руки ее подобны клавесину, бесконечно пристальный взгляд, а затем веский грохот пишущей машинки.
Он платил ей пятнадцать долларов в час. Больше, чем получает водопроводчик или электрик.
$120 в день! машинистке!
Он говорил, что она делает всё. Отдаешь ей рукопись, и, о чудо, получаешь красивые правильные орфографию и пунктуацию, до того прекрасные, что слезы наворачиваются на глаза, и абзацы, подобные греческим храмам, и она даже заканчивает за тебя фразы.
Она – машинистка.
Она – машинистка Эрнеста Хемингуэя.
В знак почтения к ИМКА [15 - ИМКА (YMCA) – английская аббревиатура Юношеской христианской ассоциации, неполитической международной организации волонтеров, основанной в 1851 г.; занимается проектами в области образования, спорта, общественного здоровья, а также предоставляет недорогое жилье для уязвимых социальных групп.] В Сан-Франциско
Давным-давно в Сан-Франциско жил-был человек, который по-настоящему любил красоту, особенно поэзию. Любил хорошую строфу.
Он мог позволить себе потакать этой склонности, то есть не обязан был работать, поскольку получал щедрую ренту – плоды удачной инвестиции его деда, который в 1920-х годах вложил деньги в частный дурдом, весьма прибыльное предприятие в Южной Калифорнии.
Наваристый бизнес, что называется, и расположен в долине Сан-Фернандо, прямо под Тарзаной. Из тех заведений, что на вид – вообще не дурдом. На вид совсем другое, и повсюду цветы, в основном розы.
Чеки неизменно приходили 1-го и 15-го числа каждого месяца, даже если почту в эти дни не доставляли. У человека был чудесный дом в Пасифик-Хайтс, человек выходил в город и покупал еще и еще стихов. С живыми поэтами он, конечно, никогда не встречался. Это все же было бы немножко чересчур.
Однажды он решил, что его любовь к поэзии невозможно выразить, просто читая стихи или слушая, как их читают поэты на грампластинках. Он решил убрать из дома всю сантехнику и заменить ее поэзией. Так он и сделал.
Он отключил воду, убрал трубы и заменил их Джоном Донном. Трубы как-то не обрадовались. Вместо ванны он установил Уильяма Шекспира. Ванна вообще не поняла, что происходит.
Он снял кухонную раковину, а вместо нее прикрутил Эмили Дикинсон. Кухонная раковина в ответ только изумленно таращилась. Он убрал раковину в ванной и поставил туда Владимира Маяковского. Раковина из ванной разразилась слезами, хотя вода и была перекрыта.
Он убрал водонагреватель и заменил его стихами Майкла Макклюра [16 - Майкл Макклюр (1932–2020) – американский поэт-битник, писатель и драматург.]. Водонагреватель чуть не лишился рассудка. Наконец, человек снял унитаз и заменил его второстепенными поэтами. Унитаз решил эмигрировать.
Настало время посмотреть, как это все работает, – насладиться плодами дивных трудов. По сравнению с ними несерьезная авантюра уплывшего на Запад Христофора Колумба – лишь безотрадная тень. Человек включил воду и узрел лик своей мечты, воплощенной в реальности. Он был счастлив.
– Пожалуй, приму ванну, – решил он, – надо же отпраздновать.
Он попытался подогреть Майкла Макклюра, чтобы принять ванну в Уильяме Шекспире, но случилось не совсем то, что он планировал.
– Ну, тогда можно вымыть посуду, – сказал он.
Он попытался помыть тарелки в «Я пью нерукотворный хмель» [17 - Цитируется стихотворение американской поэтессы Эмили Дикинсон (1830–1886) «I taste a liquor never brewed», перев. А. Величанского.] и обнаружил, что между этим хмелем и кухонной раковиной – большая разница. Отчаяние уже выступило в путь.
Он попробовал сходить в туалет, и второстепенные поэты категорически не справились. Пока он пытался посрать, они сплетничали о своих карьерах. Один написал 197 сонетов о пингвине, которого видел однажды в бродячем цирке. В этом своем материале он чуял Пулитцеровскую премию.
Внезапно человек сообразил, что поэзия не заменит сантехники. У него, что называется, открылись глаза. Он решил немедленно поубирать все стихи и вернуть на место трубы вместе с раковинами, ванной, водонагревателем и унитазом.
– План не выгорел, – сказал человек. – Верну сантехнику. Стихи уберу.
Что было разумно – он остался гол в абсолютном свете провала.
Но тут возникли новые проблемы, еще серьезнее. Поэзия убираться не желала. Ей очень понравилось занимать место бывшей сантехники.
– Мне очень идет быть кухонной раковиной, – сказала поэзия Эмили Дикинсон.
– Мы прекрасно смотримся унитазом, – сказали второстепенные поэты.
– Мы – великолепные трубы, – сказали стихи Джона Донна.
– Мы идеальный водонагреватель, – сказали стихи Майкла Макклюра.
Владимир Маяковский пропел из ванной новые вентили, это были вентили по ту сторону страданий, а стихи Уильяма Шекспира только улыбались.
– Это все мило и классно, – сказал человек. – Но мне нужна сантехника, реальная сантехника. Вы обратили внимание, что я подчеркнул слово «реальная»? Реальная! Стихи так не умеют! Посмотрите в глаза реальности, – сказал человек стихам.
Но стихи отказались уходить:
– Мы остаемся.
Человек сказал, что вызовет полицию.
– Валяй, упрячь нас в тюрьму, невежда, – в один голос сказали стихи.
– Я позвоню пожарным!
– Поджигатель книг! – завопила поэзия.
Тогда человек подрался со стихами. Дрался он впервые в жизни. Он дал по носу поэзии Эмили Дикинсон.
Разумеется, к нему подошли стихи Майкла Макклюра и Владимира Маяковского, сказали по-английски и по-русски: «Так не годится» и спустили человека с лестницы. Он все понял.
Было это два года назад. Теперь человек живет в ИМКА в Сан-Франциско и доволен. Он дольше всех сидит в ванной. Приходит туда по ночам и разговаривает сам с собой, не зажигая света.
Красивая контора
Когда я впервые проходил мимо, это была обыкновенная контора – столы, пишмашинки, картотеки, телефоны, которые звонят, и люди, которые снимают трубки. Работали там полдюжины женщин, но ничто не отличало их от миллионов конторских служащих Америки, и красавиц там не водилось.
Все мужчины в конторе успели дожить до плюс-минус средних лет и ничем не выдавали, что в юности были красавцами или хоть кем. Имена таких людей не запоминаешь.
Делали они то, что положено делать в конторах. На окне и над дверью не было вывесок, поэтому я так и не узнал, чем все эти люди занимались. Может, у них там был филиал большого предприятия, которое находилось еще где-нибудь.
Эти люди, похоже, знали, что делают, и я решил, что ну и ладно, просто дважды в день ходил мимо: по дороге на работу и с работы домой.
Прошел где-то год, контора не менялась. Те же люди и некая суета: один из множества уголков вселенной.
Но как-то раз я шел мимо по дороге на работу, а все обычные женщины из конторы исчезли – испарились, будто сам воздух предложил им новые должности.
Пропали без следа, а вместо них явились шесть очень красивых девушек: блондинки, брюнетки, и еще, и еще, всевозможные красивые лица и тела, восхитительная женственность того и этого, элегантная одежда как раз по фигурам.
Большие дружелюбные груди, и маленькие чудные грудки, и попки, соблазнительные все до одной. Куда ни посмотри, обнаруживалось нечто чудесное в форме женщины.
Что случилось? Куда делись прежние женщины? Откуда взялись эти? Все они были, похоже, не из Сан-Франциско. Кто это придумал? Это что же, таков на деле был замысел Франкенштейна? Боже мой, как мы все ошибались!
И вот уже год пять дней в неделю я хожу мимо конторы, пристально гляжу в окно на всех этих красавиц, чем-то там занятых, и недоумеваю.
Может, жена босса, – который из них босс, кто у них кто? – умерла, и все это – его месть за долгие пресные годы, сведение, что называется, счетов, или, может, ему просто надоело смотреть по вечерам телевизор?
Ну, или я не знаю, что у них там произошло.
Длинноволосая блондинка снимает телефонную трубку. Очаровательная брюнетка убирает что-то в картотеку. Девушка с безупречными зубами, типичная чирлидерша, трет что-то ластиком. Экзотическая брюнетка несет через контору книгу. Таинственная маленькая девушка с очень большой грудью закатывает лист бумаги в пишущую машинку. Высокая девушка с восхитительным ртом и великолепным задом приклеивает марку на конверт.
Красивая контора.
Требуются огороды
Когда я туда добрался, они снова хоронили льва на заднем дворе. Как всегда, могилу выкопали наспех, лев в ней все равно бы не поместился, и копали на редкость непрофессионально, а теперь в эту халтурную ямку пытались запихнуть льва.
Как всегда, лев сносил это вполне стоически. За последние два года льва хоронили по меньшей мере раз пятьдесят, так что к своим похоронам на заднем дворе он привык.
Я помню, как его хоронили впервые. Тогда он не понимал, что творится. Он был юным львом, пугался и нервничал, но теперь он понимал, что творится, потому что стал взрослым львом и хоронили его уже не раз.
Он рассеянно скучал, а они крест-накрест сложили ему передние лапы на груди и принялись забрасывать морду землей.
По правде говоря, дело было безнадежное. Лев ни за что не влез бы в яму. Он и раньше не помещался в яму на заднем дворе и никогда не поместится. Они просто не в состоянии выкопать яму, в которой можно похоронить этого льва.
– Привет, – сказал я. – Яма слишком маленькая.
– Салют, – ответили они. – Нормальная.
Так мы здоровались вот уже два года.
Где-то час я стоял и смотрел, как они отчаянно пытаются похоронить льва, но похоронить им удалось лишь 1/4 льва, а потом они в раздражении сдались и столпились, коря друг друга за то, что не выкопали яму побольше.
– Может, вам в следующем году разбить огород? – сказал я. – По-моему, тут отлично уродится морковь.
Их это не очень рассмешило.
Старый автобус
Я поступаю как все: живу в Сан-Франциско. Иногда Мать-Природа вынуждает меня садиться в автобус. К примеру, вчера. Направлялся я далеко, на Клей-стрит, ногам моим такая задача была не под силу, так что я ждал автобуса.
Не сказать, что я страдал: был чудесный теплый осенний день, неистово ясный. Еще автобуса ждала старуха. Как говорится, ничего такого. С большой сумкой и в белых перчатках, которые овощной шкуркой обтягивали ей руки.
На заднем сиденье мотоцикла проехал китаец. Я очень удивился. Я раньше никогда не думал о китайцах на мотоциклах. Порой реальность обнимает тебя ужасно крепко, как овощные шкурки – руки той старухи.
Я обрадовался, когда пришел автобус. Когда появляется твой автобус, наступает какое-то счастье. Очень крохотное и специфическое счастье, конечно, и великим счастьем ему не стать.
Я пропустил старуху вперед и вошел за ней в классической средневековой манере, и меня в автобус провожали этажи замка.
Я кинул пятнадцать центов и, как обычно, получил билет на пересадку, хотя он мне не нужен. Я всегда беру билет на пересадку. Он занимает мне руки, пока я еду в автобусе. Мне нужно чем-то заниматься.
Я сел, оглядел пассажиров и спустя примерно минуту понял: с автобусом что-то не то. Остальным пассажирам понадобилось примерно столько же, чтобы понять: с автобусом что-то не то, и это не то – я.
Я был молод. В автобусе ехало человек девятнадцать, и всем, мужчинам и женщинам, было за шестьдесят, за семьдесят, за восемьдесят, и только мне за двадцать. Они смотрели на меня, а я на них. Нам было неловко и неуютно.
Как это случилось? Почему мы вдруг оказались пешками жестокой судьбы и теперь не могли отвести друг от друга глаз?
Мужчина лет семидесяти восьми принялся отчаянно стискивать отворот плаща. Женщина лет шестидесяти трех начала белым носовым платком вытирать руки, палец за пальцем.
Было страшно неприятно так жестоко и необычайно напоминать им о потерянной юности, о том, что годы их изящества миновали. Зачем нас смешало в этот жуткий салат, сервированный на сиденьях проклятого автобуса?
Я вышел из автобуса на первой же остановке. Все были рады, что я ухожу, и я – больше всех.
Пока автобус не исчез из виду, я стоял и смотрел ему вслед, а он увозил свой странный груз в целости и сохранности все дальше и дальше по дороге времени.
Призраки детей Такомы
Дети Такомы, штат Вашингтон, пошли на войну в декабре 41-го. Казалось, это правильный поступок – пойти по стопам родителей и других взрослых, что вели себя так, будто знают, что происходит.
– Помните Пёрл-Харбор! – говорили они [18 - «Remember Pearl Harbor» – лозунг, популярный в США после японской атаки на военную базу Пёрл-Харбор; считается, что в оборот его ввел коммандер Льюис Престон Хэррис.].
– Фиг ли! – отвечали мы.
Я в то время был ребенком, хотя сейчас похож на кого-то другого. У нас в Такоме шла война. Дети могут убивать воображаемых врагов так же неплохо, как взрослые настоящих. Война тянулась много лет.
За период Второй мировой войны я лично убил 352 892 неприятельских солдат, не ранив ни одного. Детям во время войны нужно гораздо меньше госпиталей, чем взрослым. Дети больше смотрят на это с точки зрения смерти-без-пощады.
Я потопил 987 линкоров, 532 авианосца, 799 крейсеров, 2007 эсминцев и 161 транспорт. Транспортные суда были не очень интересной мишенью: маловато азарта.
Кроме того, я потопил 5465 торпедных катеров. Понятия не имею, зачем понадобилось столько их топить. Но так бывает. Четыре года подряд, стоило мне обернуться – и я топил торпедный катер. Непонятно мне до сих пор. 5465 торпедных катеров – это много.
Я потопил только три подводные лодки. Субмарины просто не по моей части. Первую свою подлодку я потопил весной 1942-го. В декабре и январе толпы пацанов выскакивали на улицу и топили субмарины налево и направо. Я выжидал.
Выжидал я до апреля, а потом однажды утром по дороге в школу – БАБАХ! – моя первая подлодка, прямо напротив бакалейной лавки. Вторую я пустил на дно в 1944-м. Я мог себе позволить ждать следующей два года.
Последнюю подводную лодку я потопил в феврале 45-го, через несколько дней после того, как мне исполнилось десять. Подарки в том году меня не очень сильно удовлетворили.
А было еще небо! Я взмывал в него в поисках неприятеля, а гора Рейнир высилась на моем фоне, как холодный белый генерал.
Я был асом, я летал на «пи-38», «груммане дикой кошке», «мустанге пи-51» [19 - «Lockheed P-38 Lightning» (1939) – американский тяжелый двухмоторный истребитель, в США состоял на вооружении с 1941 по 1949 г. «Grumman F4F Wildcat» (1937) – американский одноместный палубный истребитель-бомбардировщик, в США состоял на вооружении с 1940 по 1945 г. «North American P-51 Mustang» (1940) – американский одноместный истребитель дальнего радиуса действия, состоял на вооружении с 1942 по 1984 г.] и «мессершмитте». Да-да – на «мессере». Я захватил один и перекрасил в особый цвет, чтобы наши не пытались меня сбить по ошибке. Мой «мессершмитт» узнавали все, и враг большую цену платил за эти встречи.
Я сбил 8942 истребителя, 6420 бомбардировщиков и 51 дирижабль заграждения. Больше всего дирижаблей я сбил в самом начале военных действий. Позже, году в 43-м, перестал сбивать их вообще. Слишком медленные.
Кроме того, я уничтожил 1281 танк, 777 мостов и 109 нефтеперерабатывающих заводов, поскольку знал, что наше дело правое.
– Помните Пёрл-Харбор! – говорили нам.
– Ну еще бы! – отвечали мы.
Вражеские самолеты я сбивал, раскинув руки на бегу в стороны, а бежал я дьявольски быстро и орал во всю глотку: ТРА-таттаттаттаттаттаттаттаттаттатта!
Дети больше так не делают. Теперь дети ведут себя иначе, а поскольку они ведут себя иначе, у меня случаются целые дни, когда я чувствую себя призраком ребенка – изучаю воспоминания об игрушках, заигранных до того, что снова стали землей.
Раньше я делал еще одну штуку, очень здоровскую для юного самолета. Отыскивал пару фонариков и зажженными держал их ночью в вытянутых руках – я был ночным пилотом и проносился по улицам Такомы.
В самолет я играл и дома: брал из кухни четыре стула и составлял вместе. Два стула смотрели в одну сторону и были фюзеляжем, и по стулу на каждое крыло.
Дома я чаще играл в пикирующий бомбардировщик. У стульев это почему-то получалось лучше всего. Моя сестра сидела на стуле прямо за моей спиной и передавала по рации срочные сообщения на базу.
– У нас осталась всего одна бомба, но авианосец упускать нельзя. Придется бросать бомбу прицельно в дымовую трубу. Прием. Благодарю вас, капитан, удача нам потребуется.
А потом сестра говорила мне:
– Думаешь, сможешь?
И я отвечал:
– Еще бы, только держи покрепче фуражку.
Твоей Фуражки
Больше Нет Вот Уже
Двадцать Лет
1 января
1965 г.
Прямой эфир
Я слушаю прямой эфир по новому радиоприемнику, купленному несколько недель назад. Это транзисторный белый пластмассовый приемник с AM/FM. Я крайне редко покупаю новые вещи, так что мой бюджет немало удивился, когда в итальянском магазине электроприборов я купил это радио.
Очень любезный продавец рассказал мне, что продал больше четырехсот таких приемников итальянцам, которые хотели слушать по FM передачу на итальянском.
Не знаю почему, но это сильно меня поразило. Отчего мне захотелось купить радио – так я и удивил свой бюджет.
Радио стоило $29.95.
Теперь я слушаю прямой эфир, поскольку снаружи льет дождь и мне больше нечем занять уши. Я слушаю это новое радио и вспоминаю другое новое радио, что жило в прошлом.
Мне было, кажется, лет двенадцать, Тихоокеанский Северо-Запад, где зима – вечный дождь и вечная слякоть.
У нас был старый приемник 1930-х годов, в огромном корпусе, похожем на гроб, и я его боялся, потому что дети порой боятся старой мебели – она напоминает о мертвых людях.
Звучало это радио из рук вон плохо, и слушать мои любимые передачи было все сложнее и сложнее.
Починке оно не поддавалось. За жалкое подобие звуков цеплялось из последних сил шкалы.
Давным-давно пора было купить новое радио, но мы не могли, потому что были бедные. В конце концов скопили на первый взнос и по слякоти пошли в местный магазин радиотоваров.
Мы – это мама, я и сестра, и втроем мы слушали новехонькие радиоприемники, будто в раю очутились, пока не остановились на одном, который в итоге и купили.
Он был головокружительно прекрасен, в превосходном деревянном корпусе и пахнул небесной лесопилкой. Настольная модель, что тоже было просто замечательно.
Мы с радиоприемником шли домой по слякотным улицам без тротуаров. Радио лежало в картонной коробке, и мне доверили его нести. Я очень гордился.
То был один из счастливейших вечеров в моей жизни: я слушал любимые передачи по новехонькому радио, а дом сотрясала проливная зимняя гроза. Каждая передача звучала, как ограненный алмаз. Топот копыт лошади Малыша Циско [20 - Малыш Циско (The Cisco Kid, в рус. перев. И. Гуровой – Козленок Циско) – персонаж рассказа О’Генри «Как истый кабальеро» (The Caballero’s Way, 1907), а затем фильмов, комиксов, теле– и радиопостановок, изначально жестокий убийца, впоследствии – мексиканский герой. Радиосериал компании Mutual Broadcasting System, а затем Mutual – Don Lee Network выходил в эфир в 1942–1956 гг.; Малыша Циско в нем первоначально играл Джексон Бек, затем Джек Мэзер.] сверкал, точно кольцо.
Я сижу сейчас, лысеяжиреястареягодыспустя, слушаю прямой эфир по второму новому радио в своей жизни, а призраки той грозы сотрясают дом.
Я пытался рассказать кому-то о тебе
Я пытался рассказать кому-то о тебе несколько дней назад. Ты не похожа ни на одну девушку, какие прежде попадались мне на глаза.
Я не мог сказать:
– Ну что – она вылитая Джейн Фонда [21 - Джейн Симор Фонда (р. 1937) – американская киноактриса, секс-символ 60-х годов.], только волосы рыжие, другой рот и она, разумеется, не кинозвезда.
Я не мог этого сказать, поскольку ты совсем не похожа на Джейн Фонду.
В конце концов, я пересказал тебя, как фильм, который видел ребенком в Такоме, штат Вашингтон. Наверное, я смотрел его году в 41-м или 42-м: где-то тогда. Мне, видимо, было лет семь-восемь – или шесть. Фильм был о сельской электрификации – идеальное кино 1930-х годов с моралью «Нового курса» [22 - «New Deal» – система мероприятий администрации 32-го президента США (1933–1945) Фрэнклина Делано Рузевелта (1882–1945) в 1933–1939 гг., направленных на ликвидацию последствий Великой депрессии и решение социальных проблем.] для ребенка.
Кино рассказывало о фермерах, живших в деревне без электричества. Чтобы видеть ночью, они пользовались лампами – шили, читали. Никаких домашних приборов у них не было – ни тостеров, ни стиральных машинок; радио слушать они тоже не могли.
Потом они построили плотину с большими электрогенераторами, по всей округе расставили столбы и над полями и пастбищами протянули провода.
Оттого, что они просто ставили столбы, чтобы по ним бежали провода, веяло невероятным героизмом. Они выглядели древними и современными сразу.
Потом в кино показали Электричество – как молодого греческого бога, что пришел к фермеру и навсегда отнял у него его темную жизнь.
И фермер неожиданно, истово, просто нажав на выключатель, получил электрический свет, при котором ранним черным зимним утром можно доить корову.
Семья фермера начала слушать радио, у них появился тостер и много яркого света, чтобы шить платья и читать газеты.
Невероятное кино вообще-то: оно будоражило меня, как «Усеянное звездами знамя» [23 - «The Star-Spangled Banner» – государственный гимн США, утвержден Конгрессом в 1931 г. Слова написаны в 1814 г. Фрэнсисом Скоттом Ки в честь обороны форта Макхенри во время войны 1812 г., позднее положены на музыку «Песни к Анакреону» – гимна британского Анакреонтического общества, написанного ок. 1780 г. Джоном Стаффордом Смитом.], фотографии президента Рузвельта или его выступления по радио.
– …Президент Соединенных Штатов…
Мне хотелось, чтоб электричество стало во всем мире. Мне хотелось, чтобы все фермеры на свете могли слушать по радио президента Рузвельта.
Вот так ты на меня смотришь.
В Хеллоуин по домам на кораблях до самого моря
В детстве я на Хеллоуин играл, как будто я моряк и, выпрашивая по домам сласти, иду на кораблях до самого моря. Мешок с конфетами – штурвал, маска – паруса, рассекающие чудесную осеннюю ночь, а крылечные огни сияют, как порты захода.
Попрошай был капитаном нашего корабля, и он говорил: «Мы в этом порту ненадолго. Сойдите на берег, хорошо вам повеселиться. Только помните, мы отчалим на заре с отливом». Боже мой, он не соврал! Мы отчалили на заре с отливом.
Ежевичный автомобилист
Ежевичные кусты росли повсюду – зелеными драконьими хвостами взбирались на бока заброшенных складов в промзоне, знававшей иные времена. Кусты были такие мощные, что люди клали на них доски, как мосты, чтобы добраться до больших ягод посередке.
Мостов в кусты было много. Некоторые по пять или шесть досок длиной, и на них надо осторожно балансировать, потому что на пятнадцать футов вниз – одни сплошные ежевичные кусты, и если упадешь, колючками расцарапает очень сильно.
Туда не заглядывали мимоходом нарвать немножко ежевики для пирога или съесть с молоком и сахаром. Туда ходили собрать ежевики для варенья на зиму или чтобы продать, поскольку денег хотелось побольше, чем на билет в кино.
Не описать, сколько там было ежевики. Ежевичины громадные, как черные алмазы, но добираться до них – все равно что брать штурмом замок: в ход шла средневековая ежевичная инженерия, вырубка ходов и прокладка мостов.
– Замок пал!
Временами, когда надоедало собирать ежевику, я вглядывался в тенистую темницу в глубине кустов. Там виднелось что-то смутное, не разберешь что, и какие-то силуэты, текучие, как призраки.
Однажды мне стало так любопытно, что я припал к пятой доске моста, который построил в кустах, и стал смотреть вглубь, где колючки походили на шипы грозной булавы, пока глаза не привыкли к темноте и прямо под собой я не увидел седан «форда» модели А.
Я так долго лежал на доске, рассматривая машину, что свело ноги. Через два часа, разодрав одежду и исцарапавшись до крови, я проделал ход на переднее сиденье этой машины – руки на руле, одна нога на педали газа, другая на тормозе, а вокруг, будто в замке, пахнет обивкой, – и через ветровое стекло сквозь сумеречную тьму стал глядеть вверх, в зеленые солнечные тени.
Пришли другие сборщики и принялись собирать ежевику на досках прямо надо мной. Они ужасно радовались. Наверное, раньше никогда там не бывали и не видели такой ежевики. Я сидел под ними в машине и слушал, как они разговаривают.
– Эй, гляди, какая ежевичина!
Резинка Торо
Жизнь не сложнее поездки через Нью-Мексико в одолженном джипе, с девушкой на переднем сиденье, такой красивой, что мне становится хорошо во всех отношениях всякий раз, когда я на нее смотрю. Выпало много снега, и нам пришлось дать кругаля на сто пятьдесят миль, потому что снег забил нужную дорогу, точно склянку песочных часов.
Вообще-то я страшно рад, потому что мы едем в крошечный городок Торо, штат Нью-Мексико, узнать, открыто ли 56-е шоссе до каньона Чако. Мы хотим посмотреть там индейские руины.
Земля укутана снегом так плотно, словно только что получила государственную пенсию и теперь предвкушает долгую и приятную жизнь вдали от дел.
Мы замечаем кафе, умостившееся в снежной праздности. Мы тормозим, девушка остается в машине, а я иду в кафе выяснять про дорогу.
Официантка немолода. Она смотрит на меня, словно я – иностранный фильм, только что вышедший сюда из-под снега, с Жан-Полем Бельмондо и Катрин Денёв [24 - Французские актеры Жан-Поль Бельмондо (р. 1933) и Катрин Денёв (р. 1943) сыграли главные роли во франко-итальянской романтической драме «Сирена с “Миссисипи”» (La Sirène du Mississippi, 1969) французского режиссера новой волны Франсуа Трюффо по мотивам романа американского писателя Уильяма Айриша (Корнелла Вулрича) «Вальс в темноте» (Waltz into Darkness, 1947).] в главных ролях. Кафе пахнет завтраком длиной в полсотни футов. За ним сидят два индейца – жуют яичницу с ветчиной.
Они молчат, им любопытно. Смотрят на меня краем глаза. Я спрашиваю официантку про дорогу, и официантка говорит, что дорога закрыта. Сообщает об этом одной быстрой окончательной фразой. Ну, ничего не поделаешь.
Я шагаю было к двери, но один индеец поворачивается и говорит краем рта:
– Дорога открыта. Я утром по ней ехал.
– До самого Сорок четвертого шоссе открыта? Которое в Кубу? – спрашиваю я.
– Да.
Официантка вдруг переключает все свое внимание на кофе. Кофе нуждается в безотлагательной заботе, и официантка занята сейчас им во благо всех будущих поколений любителей кофе. Без ее преданного труда кофе в Торо, штат Нью-Мексико, может и вовсе исчезнуть.
44:40
Когда я познакомился с Кэмероном, он был глубоким стариком, не снимал теплые тапочки и уже не разговаривал. Только курил сигары и временами слушал пластинки Бёрла Айвза [25 - Бёрл Айвз (Бёрл Айкл Айвенхоу Айвз, 1909–1995) – американский кантри– и фолк-певец, радиоведущий, радио– и киноактер.]. Жил он с одним из своих сыновей, а тот и сам дотянул до средних лет и уже сетовал на старость:
– Черт возьми, как ни крути, годы мои уже не те.
У Кэмерона в гостиной было свое кресло. Накрытое шерстяным одеялом. В это кресло больше никто не садился – как будто Кэмерон всегда в нем сидел. Креслом командовал его дух. Старики умеют так делать с мебелью, на которой заканчивают свои дни.
Зимой он уже не выходил наружу, но летом порой сидел на веранде и глядел мимо розовых кустов на улицу, где жизнь расписывала свой календарь без него, словно и не было никогда никакого Кэмерона.
Хотя Кэмерон был. Был он прекрасным танцором и в 1890-х танцевал ночи напролет. Прославился своими танцами. Свел в могилу не одного скрипача, и с Кэмероном девушки всегда танцевали лучше, и все они любили его за это, и все они млели, краснели и хихикали, слыша его имя. От одного имени его или вида трепетали даже «серьезные» девушки.
Много сердец разбилось, когда в 1900 году он женился на самой юной дочери Синглтона.
– Не такая уж она красивая, – горестно твердили неудачницы и плакали на свадьбе.
Еще он чертовски хорошо играл в покер – а в тех краях люди играли в покер очень серьезно и с большими ставками. Однажды человека, сидевшего рядом с ним, поймали на шулерстве.
На карту были поставлены куча денег и лист бумаги, представлявший двенадцать голов скота, двух лошадей и повозку. Они были частью ставки.
О том, что человек жульничает, дал знать один из игроков: не говоря ни слова, он резко перегнулся через стол и перерезал тому человеку глотку.
Кэмерон машинально протянул руку и пальцем зажал человеку яремную вену, чтобы кровь не хлестала по всему столу. Он поддерживал умирающего человека на стуле, пока не закончилась партия и не выяснилось, кому достались двенадцать голов скота, две лошади и повозка.
Хотя Кэмерон больше не разговаривал, отблески таких вот событий читались в его глазах. Ревматизм превратил его руки в овощи, но в их неподвижности чувствовалось огромное достоинство. Сигару он поджигал так, будто вершил историю.
Как-то в 1889 году он целую зиму пас овец. Он был молодым человеком, совсем подростком. То была долгая одинокая зимняя работа в богом забытом краю, но Кэмерону нужны были деньги – отдать долг отцу. Один из тех сложных семейных долгов, в детали которых лучше не вдаваться.
Той зимой Кэмерону только и оставалось любоваться на овец, однако он нашел чем себя ободрить.
Над рекой всю зиму летали утки и гуси, а хозяин стада выдал Кэмерону и другим пастухам огромное, нереальное, можно сказать, количество боеприпасов для винчестера 44:40, чтобы отгонять волков, хотя в округе никаких волков не водилось.
Из-за волков хозяин стада переживал ужасно. До смешного прямо, судя по грудам боеприпасов для 44:40, которые он выдал своим пастухам.
В ту зиму Кэмерон со своим ружьем попользовался этими боеприпасами от души: он палил в уток и гусей со склона холма в двух сотнях ярдов от реки. 44:40 – не сказать чтобы лучшее в мире ружье для охоты на пернатую дичь. Оно стреляет огромными медленными пулями, словно толстый человек открывает дверь. Такого рода ставки были как раз для Кэмерона.
Длинные зимние месяцы этого семейно-долгового изгнания ползли день за днем, выстрел за выстрелом, пока в конце концов не настала весна, и к тому времени Кэмерон извел на этих гусей и уток несколько тысяч патронов и ни разу не попал.
Кэмерон любил рассказывать эту историю, считал, что это очень смешно, и сам всегда смеялся. Он рассказывал ее почти столько же раз, сколько успел пальнуть в этих птиц, много лет ниже по течению от моста 1900 года, и на мосту, и вверх по течению, по десятилетиям этого века, пока не перестал разговаривать вообще.
Чудный денек в Калифорнии
На День труда [26 - День труда – общенациональный праздник в США, отмечаемый в первый понедельник сентября. Впервые отмечался в штате Нью-Йорк в 1882 г. по инициативе первой массовой рабочей организации «Рыцари труда», а в 1894 г. стал официальным праздником.] в 1965 году я шел по железнодорожным путям на окраине Монтерея и смотрел на тихоокеанскую береговую линию Сьерры. Меня всегда поражало, до чего океан здесь похож на высокогорную реку: гранитный берег, неистово-ясная вода и зеленое постоянно сменяется голубым, а хрустальная, как люстра, пена поблескивает в скалах, точно река течет высоко в горах.
Здесь трудно поверить, что перед тобой океан, если не задирать голову. Иногда мне нравится думать, что этот берег – небольшая речушка, и старательно забывать, что до другого берега 11 000 миль.
Я обогнул излучину. Там на песчаной отмели среди гранитных валунов устроили пикник люди-лягушки. На всех аквалангистах были черные резиновые костюмы. Люди стояли кру́гом и ели большие ломти арбуза. Двое оказались хорошенькими девушками – поверх костюмов на них были мягкие фетровые шляпы.
Люди-лягушки, разумеется, разговаривали о своих лягушачьих делах. Часто они вели себя, как дети, и бризом до меня доносило летние диалоги головастиков. У некоторых на плечах и вдоль рук на костюмах были прочерчены жутковатые голубые линии, будто новенькие кровеносные системы.
Между людьми-лягушками резвились две немецкие овчарки. На собаках черных резиновых костюмов не было, да и на песке собачьей амуниции я не заметил. Наверное, их костюмы лежали за камнем.
Один человек-лягушка плавал на спине у берега и ел ломоть арбуза. Его кружило и мотыляло волнами.
Куча их оборудования громоздилась у огромной скалы, похожей на театр. Прометей при виде нее описался б от счастья. Под скалой лежали желтые кислородные баллоны. Похожие на цветы.
Люди-лягушки встали полукругом, двое побежали к морю и вернулись, швыряясь кусками арбуза в остальных, а еще двое принялись бороться в песке, и собаки лаяли и скакали вокруг них.
Девушки в покладистых клоунских шляпах, облитые своими черными резиновыми костюмами, были очень хорошенькими. Жуя арбуз, они сверкали, как алмазы в короне Калифорнии.
Почтамты Восточного Орегона
В дороге по Восточному Орегону: осень, ружья на заднем сиденье и патроны в перчаточном ящике или в бардачке, называйте как угодно.
Я был просто пацан, ехал охотиться на оленей в эту горную страну. Мы проделали длинный путь, стартовав до темноты. А потом всю ночь.
Теперь в машину светило солнце, жалило жарко, как насекомое, пчела какая-нибудь, что попалась и жужжит по лобовому стеклу.
Я клевал носом и расспрашивал дядю Джарва, втиснутого рядом со мной на переднем сиденье, об окрестностях и местном зверье. Я разглядывал дядю Джарва. Он рулил, и руль почти вжимался ему в живот. Дядя Джарв весил хорошо за две сотни фунтов. В машине ему едва хватало места.
В сумерках моего полусна был дядя Джарв, а во рту у него – щепотка табака «копенгаген». Она там всегда была. Люди раньше любили «копенгаген». Повсюду висели плакаты, предлагавшие его купить. Больше таких плакатов не увидишь.
В школе дядя Джарв был знаменитым спортсменом, а потом легендарным кутилой. Когда-то он снимал по четыре гостиничных номера разом, и в каждом по бутылке виски, но все они ушли. Он постарел.
Теперь дядя Джарв жил тихо, задумчиво, читал вестерны и каждое субботнее утро слушал оперу по радио. Во рту всегда щепоть «копенгагена». Четыре гостиничных номера и четыре бутылки виски испарились. Его уделом и неизменным состоянием стал «копенгаген».
Я был просто пацан, с удовольствием размышлявший о двух коробках патронов 30:30 в бардачке.
– А горные львы там есть? – спросил я.
– Пумы, что ли? – спросил дядя Джарв.
– Ага, пумы.
– Конечно, – сказал дядя Джарв.
Лицо его покраснело, а волосы поредели. Красавцем он никогда не был, но женщинам это не мешало – он им все равно нравился. Мы снова и снова пересекали один и тот же ручей.
Мы его пересекли по крайней мере раз десять, и каждый раз это было удивительно – снова увидеть ручей, потому что он был приятный: обмелел после долгих месяцев жары, только струйка течет по лесным вырубкам.
– А волки там есть?
– Встречаются. Скоро город будет, – сказал дядя Джарв.
Показалась ферма. Она была пуста. Заброшена, как музыкальный инструмент.
Возле дома стояла большая поленница. Интересно, привидения жгут дрова? Конечно, это их дело, но дрова были цвета прошедших лет.
– А дикие кошки? За них кучу денег можно огрести, да?
Мы проехали лесопилку. За ручьем была крошечная запруда. На бревнах стояли два мужика. У одного в руках коробка с обедом.
– Так, мелочь, – сказал дядя Джарв.
Мы уже въезжали в город. Крошечный городишко. Дома и магазины – развалюхи, выглядели так, будто над ними пронеслось немало ураганов.
– А медведи? – спросил я, как раз когда мы повернули и прямо перед нами возник пикап, а два мужика вытаскивали из него медведей.
– Медведи тут кишмя кишат, – сказал дядя Джарв. – Вон, например, парочка.
И точно… будто так и надо, мужики вытаскивали медведей, словно огромные тыквы, обросшие длинной черной шерстью. Мы остановили машину возле медведей и вылезли.
Вокруг стояли люди и смотрели на медведей. Все эти люди были старыми друзьями дяди Джарва. Все они сказали дяде Джарву «привет» и где же его носило?
Я никогда не слышал, чтобы столько людей говорили «привет» одновременно. Дядя Джарв уехал из городишки много лет назад. «Привет, Джарв, привет». Я ждал, что медведи тоже поздороваются.
– Привет, Джарв, старый пройдоха. Что это у тебя на пузе? Это что, покрышки?
– Хо-хо, вы на мишек поглядите.
Детеныши, пятьдесят-шестьдесят фунтов весом. Их подстрелили на ручье Старика Саммерса. Мать убежала. Когда медвежата погибли, она удрала в чащу и спряталась где-то неподалеку в обществе клещей.
Ручей Старика Саммерса! Мы же как раз туда и едем охотиться! Вверх по ручью Старика Саммерса! Я там никогда не был. Медведи!
– Во она злая будет, – сказал один мужик.
Мы должны были остановиться у него в доме. Он-то и подстрелил медведей. Добрый друг дяди Джарва. Во время Великой депрессии они в школе вместе играли в футбол.
Мимо прошла женщина. В руках она держала пакет с продуктами. Остановилась и посмотрела на медведей. Подошла очень близко и нагнулась к медведям, ткнув верхушками сельдерея им в морды.
Медведей положили на веранду старого двухэтажного дома. Углы дома покрыты деревянными узорами. Именинный пирог из прошлого столетия. А мы будем торчать там всю ночь праздничными свечками.
На решетках веранды росли какие-то странные лозы с цветами еще страннее. Я и раньше видел такие лозы и цветы, но на доме – никогда. Это был хмель.
Я впервые видел, чтобы хмель рос на доме. Странный выбор. Я к ним привык не сразу.
Солнце светило на веранду, и тени хмеля ложились на медведей, как на два стакана темного пива. Спинами они опирались на стену.
– Здравствуйте, джентльмены. Что будете пить?
– Пару пива «Медведь».
– Посмотрю в леднике, холодные ли. Я их туда как раз ставил… ага, холодные.
Мужик, подстреливший медведей, решил, что ему они не нужны, и кто-то сказал: «Может, отдашь мэру? Он любит медведей». Население городка – триста пятьдесят две души, считая мэра и медведей.
– Пойду скажу мэру, что тут для него парочка медведей, – объявил кто-то и ушел искать мэра.
О, какие будут вкусные медведи: запеченные, жареные, вареные или со спагетти – медвежьи спагетти, как готовят итальянцы.
Кто-то видел его у шерифа. Почти час назад. Может, он еще там. Мы с дядей Джарвом ушли в крошечный ресторанчик обедать. Дверь отчаянно нуждалась в ремонте – открывалась, как ржавый велосипед. Официантка спросила, что мы будем заказывать. У двери стояло несколько игральных автоматов. Вся округа настежь.
Мы заказали сэндвичи с ростбифом и картофельное пюре с подливкой. Там летали сотни мух. Одна достойная компания обнаружила ленты липкой бумаги, виселицами развешенные по всему ресторану, и нашла себе на них приют.
Вошел старик. Сказал, что хочет молока. Официантка принесла ему стакан. Он выпил и по дороге к двери сунул пятак в игральный автомат. Потом покачал головой.
После еды дяде Джарву понадобилось сходить на почтамт и послать открытку. Мы пошли – почтамт оказался маленький и больше всего походил на хижину. Мы открыли сетчатую дверь и зашли внутрь.
Там было полно почтамтовых штук: прилавок, старые часы с длинным понурым маятником, как подводные усы, – он тихо качался туда-сюда, вовремя догоняя время.
На стене висела огромная фотография голой Мэрилин Монро. Я впервые видел такую на почтамте. Мэрилин Монро лежала на чем-то большом и красном [27 - Имеется в виду один из снимков Мэрилин Монро (Норма Джин Мортенсон, 1926–1962) работы фотографа Тома Келли: в 1949 г. Мэрилин Монро позировала ему обнаженной на красном бархате; одна из фотографий появилась в первом номере журнала Playboy в 1953 г.]. Я подумал, что странно вешать это на стену почтамта, но, в конце концов, в этой стране я был чужеземцем.
Почтмейстершей была немолодая женщина, и она перерисовала себе на лицо такой рот, какие носили в 1920-х. Дядя Джарв купил открытку и заполнил на прилавке, точно стакан воды.
Это заняло пару секунд. На полпути через открытку дядя Джарв прервался и взглянул на Мэрилин Монро. Ничего похотливого в его взгляде не было. С тем же успехом на фотографии могли быть горы и деревья.
Не помню, кому он писал. Может, другу или родственнику. Я что было сил пялился на фотографию голой Мэрилин Монро. Дядя Джарв отправил открытку.
– Пошли, – сказал он.
Мы вернулись в дом с медведями, но те исчезли.
– А куда они делись? – спросил кто-то.
Собралась толпа, все только и говорили об исчезнувших медведях и вроде как повсюду их искали.
– Они же мертвые, – сказал кто-то, желая всех успокоить, и вскоре мы уже обшаривали дом, а одна женщина искала медведей в чуланах.
Через некоторое время пришел мэр и сказал:
– Я есть хочу. Где мои медведи?
Кто-то сказал мэру, что медведи испарились, а мэр ответил:
– Быть такого не может, – нагнулся и посмотрел под верандой. Медведей там не было.
Прошло около часа, все бросили искать медведей, а солнце село. Мы расположились на веранде, где когда-то давным-давно были медведи.
Мужчины беседовали о школьном футболе времен Великой депрессии и подшучивали над тем, какими старыми и толстыми они выросли. Кто-то спросил дядю Джарва про четыре гостиничных номера и четыре бутылки виски. Все засмеялись, кроме дяди Джарва. Он лишь улыбнулся. Только-только наступила ночь, и тут кто-то обнаружил медведей.
Они нашлись в переулке на переднем сиденье автомобиля. На одном медведе были штаны и клетчатая рубаха. На голове – красная охотничья шляпа, во рту трубка, а обе лапы на руле, будто он Барни Олдфилд [28 - Барни Олдфилд (Берна Илай Олдфилд, 1878–1946) – пионер автогонок, водил машины производства заводов Форда, первый человек, который достиг скорости миля в минуту (1903).].
На другом медведе был белый шелковый пеньюар, какие обычно встречаются в рекламе на последней странице мужских журналов, и войлочные шлепанцы на задних лапах. К голове привязана дамская шляпка, на коленях сумочка.
Кто-то открыл сумочку, но там было пусто. Не знаю, что они надеялись найти, но надежды не оправдались. И вообще, что может носить в сумочке мертвый медведь?
//-- * * * --//
Удивительно, что́ напомнило мне всю эту историю про медведей. Газетная фотография: Мэрилин Монро отравилась снотворным, молодая и красивая, целая жизнь, как говорится, впереди.
Вся газета об этом – статьи, фотографии, то-се: на носилках увозят тело – тело под унылым одеялом. Интересно, какой почтамт в Восточном Орегоне наденет на стену эту фотографию Мэрилин Монро.
Санитар выталкивает тележку из двери, и под тележку светит солнце. На фотографии – жалюзи и ветки дерева.
Бледномраморное кино
У комнаты были высокие викторианские потолки, мраморный камин, в окне росло авокадо, а она лежала рядом со мной и спала, как положено ладным блондинкам.
Я тоже спал, и сентябрьская заря только занималась.
1964 год.
Вдруг неожиданно, без всякого предупреждения она села на кровати, мгновенно меня разбудив, и начала вставать с постели. Настроена она была очень серьезно.
– Что ты делаешь? – спросил я.
Глаза ее были широко открыты.
– Встаю, – ответила она.
Они были сомнамбулически голубыми.
– Ложись опять, – сказал я.
– Зачем? – спросила она, одной блондинственной ногой уже касаясь пола.
– Потому что ты еще спишь, – ответил я.
– Охххх… Ну ладно, – сказала она. Она признала в этом какой-то смысл и снова улеглась, закуталась в покрывала и прижалась ко мне. Больше ни слова не сказала и даже не шевельнулась.
Она крепко спала – ее метания завершились, а мои только начинались. Я думаю о том простом случае уже много лет. Он все время со мной, прокручивает себя снова и снова, как бледномраморное кино.
Напарники
Мне нравится сидеть в дешевых кинотеатрах Америки, где люди живут и умирают с елизаветинскими манерами [29 - Эпохой английской королевы Елизаветы I принято считать период с 1558 по 1603 г.], пока смотрят фильмы. На Маркет-стрит есть одна киношка, в которой я могу посмотреть четыре фильма за доллар. Вообще-то мне даже все равно, хорошие они или нет. Я же не критик. Мне просто нравится смотреть кино. Его присутствия на экране мне достаточно.
В зале полно черных, хиппи, стариков, солдат, матросов и тех простаков, что разговаривают с фильмами, потому что кино для них так же реально, как и все остальное, что с ними происходит:
– Нет! Нет! Быстрее в машину, Клайд! О, господи, они же убивают Бонни! [30 - Персонажи фильма «Bonnie and Clyde» американского режиссера Артура Пенна (1967) о гангстерской паре Бонни Паркер (1910–1934) и Клайде Бэрроу (1909–1934), которые на протяжении четырех лет в 1930-х гг. грабили банки в Техасе, изображая «благородных разбойников». В фильме их сыграли Уоррен Битти и Фэй Данауэй.]
Я – придворный поэт этих кинотеатров, но на фонд Гуггенхайма [31 - Фонд поддержки изящных искусств, основан в 1925 г. Джоном Саймоном Гуггенхаймом (1867–1941), членом металлургического клана Гуггейнхаймов.] не рассчитываю.
Однажды я вошел в театр в шесть часов вечера и вышел из него в час ночи. В семь я положил одну ногу на другую – в такой позе они оставались до десяти, и я ни разу не встал с места.
Иными словами, я не поклонник высокохудожественных фильмов. Мне наплевать на эстетическую щекотку в каком-нибудь изысканном кинотеатре средь публики, облитой самоуверенными духа́ми культуры. Мне такое не по карману.
В прошлом месяце я сидел на Северном пляже в киношке под названием «Времена», где крутят два фильма за семьдесят пять центов. Показывали мультик про цыпленка и пса.
Пес пытался уснуть, а цыпленок ему не давал. За этим следовала череда приключений, которые всегда заканчиваются мультяшным бедламом.
Рядом со мной сидел человек.
Весь БЕЛЫЙБЕЛЫЙБЕЛЫЙ: толстый, лет пятидесяти, на голове как бы лысина, а на лице – полное отсутствие человеческих чувств.
Мешковатая одежда неопределенного покроя окутывала его, как знамена побежденной державы. Судя по внешности, всю жизнь по почте ему приходили только счета.
И в этот миг пес в мультике вдруг разразился огромнейшим зевком: цыпленок по-прежнему не давал ему спать. Не успел он закрыть пасть, как человек со мной рядом тоже зевнул. И так они зевали вместе – пес в мультике и этот мужчина, живой человек, напарники по Америке.
Будем знакомы
Она терпеть не может гостиничные номера. Это как в шекспировском сонете. В смысле – как женщина-дитя, такая себе Лолита. Форма – классическая:

Она терпеть не может гостиничные номера. Вообще-то ее достает утренний свет. Ей не нравится в таком свете просыпаться.
Утренний свет в гостиницах всегда синтетический, резкий и чистый, точно горничная проникла в номер тихой мышкой-хлопотуньей, и свет возник, когда она застелила призрачные кровати странными простынями, что висели в само́м воздухе.
Бывало, она лежала в постели и притворялась спящей, чтобы застать горничную, входящую со сложенной стопкой утреннего света на руках. Но поймать горничную не удалось ни разу, и она бросила это занятие.
Ее отец спит в соседней комнате с новой любовницей. Ее отец – знаменитый кинорежиссер, он приехал сюда рекламировать свою очередную картину.
В этот визит в Сан-Франциско он рекламирует фильм ужасов, который только что закончил снимать: «Нападение гигантских роз». Это кино про сбрендившего садовника и плоды его рук из теплицы, где он работал с экспериментальными удобрениями.
Ей кажется, что розы-гиганты – тоска смертная.
– Они похожи на букетик тухлых валентинок, – сообщила она недавно отцу.
– А не пойти ли тебе на хер? – последовал ответ.
Сегодня днем он будет обедать с Пейном Никербокером из «Летописи», в конце дня у него интервью Айхелбому из «Инспектора» [32 - Уильям Пейн Никербокер (1912–1985) – американский критик театра и кино, двадцать лет проработал в газете «San Francisco Chronicle» (с 1865). Стэнли Айхелбом (1934–2012) – американский критик театра и кино, ресторатор, 19 лет проработал в газете «San Francisco Examiner» (с 1863).], а несколько дней спустя осточертевшую отцовскую брехню опубликуют все газеты.
Вчера вечером он снял апартаменты в «Фэрмонте» [33 - «Fairmont» (c 1907) – историческая гостиница на вершине холма Ноб в центре Сан-Франциско.], а ей хотелось пожить в мотеле на Ломбарде.
– Ты спятила? Это же Сан-Франциско! – сказал он.
Мотели нравятся ей гораздо больше отелей, но она даже не знает почему. Может быть, все дело в утреннем свете. В мотелях свет естественнее. Не выглядит так, будто его там разложила горничная.
Она выбралась из постели. Хотелось посмотреть, с кем спит отец. Такая у нее была игра. Ей нравилось, если угадывала, кто в постели с отцом, хоть игра и была дурацкой, потому что все женщины, с которыми отец ложился в постель, всегда выглядели, как она сама.
Интересно, где отец их все время находит?
Некоторым ее друзьям да и другим людям нравилось над этим подшучивать. Они говорили, что его любовницы и его дочь всегда похожи на сестер. Иногда ей казалось, что она – член странной и постоянно меняющейся семьи сестер.
Рост у нее – 5 футов 7 дюймов, прямые светлые волосы, доходят чуть ли не до попы. Весит 113 фунтов. И очень синие глаза.
Ей пятнадцать лет, но возраст ее мог быть любым. Стоит лишь захотеть, и она будет выглядеть на сколько угодно – от тринадцати до тридцати пяти.
Иногда намеренно она делалась тридцатипятилетней – чтобы юноши чуть за двадцать тянулись к ней и считали ее опытной женщиной.
Роль все еще блистательной, но увядающей тридцатипятилетней женщины удавалась ей великолепно: она многих изучила в Холливуде, Нью-Йорке, Париже, Риме, Лондоне и т. д.
У нее уже было три романа с двадцатилетними молодыми людьми, и ни один не заподозрил, что ей всего пятнадцать.
Такое у нее появилось увлеченьице.
Она могла сочинить себе целую жизнь, и не одну – словно прожила их все как-то телескопически сонно. Могла стать тридцатичетырехлетней матроной с тремя детьми в Глендейле, замужем за евреем-стоматологом, а сейчас у нее просто романчик на стороне, в поисках утраченной юности; или же старой девой тридцати одного года, литературным редактором из Нью-Йорка, что пытается избежать лап обезумевшей любовницы-лесбиянки, для чего ей нужен молодой человек, который спасет ее от извращения; или тридцатилетней разведенкой с неизлечимой, но привлекательной болезнью, которой нужен просто еще один шанс на романтическую встречу, пока не…
Такое она обожала.
Она встала с постели и на цыпочках, без одежды прошла в гостиную, к двери отцовской спальни и остановилась, прислушиваясь, не проснулись ли они и не занимаются ли любовью.
Ее отец и его любовница спали крепким сном. Она ощущала это через дверь. В их спальне будто замерз кусок теплого пространства.
Она чуть приоткрыла дверь и в щелочку заметила светлые женские волосы, что переливались за край кровати, словно рукав желтой рубашки.
Она улыбнулась и закрыла дверь.
Здесь мы ее и оставим.
Мы уже кое-что знаем о ней.
А она знает нас вдоль и поперек.

Краткая история Орегона
Я проделывал такое, когда мне было шестнадцать. Пятьдесят миль ехал стопом под дождем, чтобы поохотиться в последние часы уходящего дня. Я стоял на обочине с 30:30-м, вытянув руку без всякий задней мысли: я рассчитывал, что меня кто-нибудь подберет, и меня всегда подбирали.
– Куда едешь?
– Охотиться на оленей.
Это означало – куда-то в Орегон.
– Залезай.
А когда я вылез из машины на перевале, с неба лило, как из преисподней. Водитель глазам своим не верил. Я увидел лощину, наполовину заросшую деревьями, – она спускалась в долину, затянутую пеленой дождя.
Я понятия не имел, куда ведет эта долина. Никогда здесь не был, да и наплевать.
– Куда ты собрался? – спросил водитель, не в состоянии понять, как это я выхожу из машины под проливной дождь.
– Вон туда, вниз.
Когда он отъехал, я остался один в горах. Этого мне и хотелось. Я был водонепроницаем с головы до пят, а в кармане у меня лежали шоколадные батончики.
Я стал спускаться между деревьями, стараясь спугнуть оленя из зарослей, но вообще-то разницы никакой, встречу я его или нет.
Мне просто хотелось чувства охоты. Мысль о том, что где-то тут – олень, была так же приятна, как и сам олень где-то тут.
В кустах ничего не шевелилось. Я не видел ни единого оленьего следа – признаков птиц, кроликов или чего бы то ни было другого тоже не наблюдалось.
Иногда я просто останавливался и стоял. С веток капало. Имелся только признак меня самого: я один. Поэтому я съел шоколадку.
У меня не было представления о времени. Все небо потемнело от зимнего дождя. Еще когда я вышел, мне оставалась всего пара часов, и теперь я чувствовал, что они почти на исходе, скоро наступит ночь.
Из зарослей я вышел на прогалину, утыканную пнями, и к трелевочной дороге, которая плавно спускалась в долину. Пни были свежими. Деревья свалили где-то в том же году. Может быть, весной. Дорога спускалась в долину.
Дождь ослаб, потом прекратился, на все опустилась странная тишина. Сумерки – и долго они не продержатся.
На дороге обозначился поворот, и неожиданно, без предупреждения, посреди моего личного нигде оказался дом. Мне такое не понравилось.
Дом больше походил на большую хижину, чем на что-нибудь еще. Его окружало множество старых машин, всякого мусора с лесоповала и таких вещей, что сначала нужны, а потом их бросаешь.
Не хотелось мне, чтоб там стоял дом. Завеса дождя рассеялась, и я оглянулся на гору. Я спустился где-то лишь на полмили, все время думая, что я тут один.
Оказалось – шутка.
Дом-хижина смотрел ко мне на дорогу одним окном. В окне я ничего не разглядел. Хотя ночь уже начиналась, свет в доме никто не зажег. Но я знал, что дома кто-то есть – из трубы валил черный дым.
Я подошел ближе, дверь распахнулась, и на грубо сколоченное крыльцо выбежал мальчишка. На нем не было ни башмаков, ни куртки. Лет девяти, светлые волосы растрепаны, как будто у него в голове все время дул ветер.
Выглядел он старше, чем на девять. За ним сразу же высыпали три его сестренки: три, пять и семь. На них никаких ботинок тоже не было – и курток не было. Сестры тоже выглядели старше своих лет.
Тихое волшебство сумерек внезапно раскололось, и снова пошел дождь, но дети в дом не вернулись. Лишь стояли на крыльце, мокли и смотрели на меня.
Надо признать, странное это зрелище: я спускаюсь по их грязной узкой дороге посреди забытой богом глухомани перед самой темнотой и прижимаю к себе 30:30 так, чтобы вода в ствол не затекла.
Когда проходил мимо, дети не сказали ни слова. У сестер все прически были взбаламучены, как у карликовых ведьмочек. Их родителей я так и не увидел. Света в доме не было.
Перед домом на боку лежал грузовичок модели А [34 - Имеется в виду пикап «Ford Model A» – автомобиль массового производства компании «Форд Мотор», который выпускался в 1928–1931 гг.]. Рядом – три пустых пятидесятигаллонных бензиновых бочки. Никакого смысла в них больше не было. Там и сям какие-то куски ржавого кабеля. Откуда-то вышла желтая собачонка и уставилась на меня.
Проходя, я ничего не сказал им. Дети уже промокли насквозь. Молча они жались друг к другу на крыльце. У меня не было причин полагать, что в жизни есть еще хоть что-то.
Давным-давно люди решили жить в Америке
Я брожу, размышляя о том, как охота трахнуть кого-нибудь новенького. Холодный зимний день, просто мыслишка, почти выскочила из головы, и тут…
Высокая, боже-как-я-люблю высоких, девушка идет по улице, небрежная, как молодое животное, в «ливайсах». В ней, пожалуй, 5 футов 9 дюймов, она в синем свитере. Груди под ним свободны и движутся в решительном течении юности.
На ней нет туфель.
Она хиппушка.
У нее длинные волосы.
Она не знает, до чего прекрасна. Мне это нравится. Заводит всегда, а сейчас это и вовсе нетрудно, поскольку я и так думаю о девушках.
И тут, когда мы уже почти разминулись, она поворачивается ко мне – вот это да! – и говорит:
– Мы, случайно, не знакомы?
Ух ты! Она стоит рядом. Еще какая высокая!
Я приглядываюсь. Может, и впрямь знакомы? Может, бывшая любовница, или сталкивались где-то, и я к ней клеился по пьяни. Я внимательно смотрю на нее, а она прекрасна, свежа и юна. У нее невообразимо красивые синие глаза, но я ее не знаю.
– Я уверена, что раньше вас видела, – говорит она, заглядывая мне в лицо. – Как вас зовут?
– Кларенс.
– Кларенс?
– Ага, Кларенс.
– Ой, тогда мы не знакомы, – говорит она.
Что-то она быстро.
Босым ногам холодно на тротуаре, и она горбится в мою сторону, будто мерзнет.
– Как вас зовут? – спрашиваю я: может, я ее подклею. Вот о чем надо думать. Собственно, с этим я опоздал уже секунд на тридцать.
– Ива, – говорит она. – Мне нужно в Хейт-Эшбери [35 - Хейт-Эшбери – район в центре Сан-Франциско, в 1960-е – хипповское гнездо.]. Только что приехала из Спокана.
– Не стоит, – говорю я. – Там очень неприятно.
– У меня друзья в Хейт-Эшбери, – говорит она.
– Неприятное место, – говорю.
Она пожимает плечами и беспомощно глядит вниз, на ноги. Потом поднимает голову – глаза дружелюбные и раненые.
– Это все, что у меня есть, – говорит она.
(В смысле то, что на ней.)
– И что в кармане, – говорит она.
(Украдкой косится на левый задний карман своих «ливайсов».)
– Когда доберусь, друзья меня выручат, – говорит она.
(Глянув в сторону Хейт-Эшбери в трех милях отсюда.)
Ей вдруг неловко. Она не понимает, что делать. Отступает на два шага. Вверх по улице.
– Я… – говорит она. – Я… – снова глядя на замерзшие ноги.
Еще полшага назад.
– Я. Я не хотела ныть, – говорит она.
Теперь все это сильно ее раздражает. Она вот-вот уйдет. Все вышло не так, как она хотела.
– Давайте я вам помогу, – говорю я.
И лезу в карман.
Она делает шаг ко мне, мгновенно успокоившись, будто случилось чудо.
Я даю ей доллар, совсем потеряв где-то клейкую ленту, которой собирался ее склеить.
Ей не верится, что это и впрямь доллар, она обхватывает меня руками и целует в щеку. Тело у нее теплое, дружелюбное и податливое.
Мы бы прекрасно смотрелись вместе. Я бы мог сказать нужные слова, и все бы сложилось, но я ничего не говорю, потому что клейкую ленту потерял и не знаю, куда она делась, а девушка блистательно отчаливает ко всем людям, которых еще встретит (я в лучшем случае останусь призрачным воспоминанием) и ко всем жизням, которые еще проживет.
Эту жизнь мы вместе уже прожили.
Исчезла.
Краткая история религии в Калифорнии
Есть лишь один способ приступить к делу: на лугу мы видели оленей. Олени встали в медленное кольцо, потом разбили его и ушли к деревьям.
На лугу было три оленя и трое нас. Я, мой друг и моя дочь трех с половиной лет.
– Гляди, олени, – сказал я, показывая к ним путь.
– Смотри, олени! Вон! Вон! – закричала она у меня на руках, на переднем сиденье, и накатила на меня волной. От оленей она получила крошечный удар током. Три маленькие серые электростанции ушли под деревья, славя копытное Управление ресурсами бассейна Теннесси [36 - Управление ресурсами бассейна Теннесси – независимая государственная корпорация, созданная в 1933 г. в рамках Нового курса президента Рузвельта; в частности, управляла сетью гидроэлектростанций в нескольких штатах.].
Когда мы ехали обратно к лагерю в Йосемити, она говорила об оленях.
– Олени отличные, – говорила она. – Хочу быть оленем.
Когда мы свернули на стоянку, три оленя стояли у въезда и смотрели на нас. Те же олени, а может, и другие.
– Смотри, олени! – И та же электрическая волна через меня: хватило бы, наверное, зажечь пару лампочек на рождественской елке, или минуту покрутить вентилятор, или поджарить половину хлебного ломтя.
Олени шли за машиной, а мы на оленьей скорости въезжали в лагерь. Когда мы выбрались из машины, олени остались с нами. Моя дочь рванула к ним. Ух ты! Олени!
Я ее притормозил.
– Подожди, – сказал я. – Дай папе руку.
Я боялся, как бы она их не испугала или они ее не затоптали, если запаникуют и побегут на нее, что почти невероятно.
Мы шли за оленями, чуть позади, а потом остановились посмотреть, как они переправляются через реку. Река была мелкая, олени остановились посередине и поглядели в три разные стороны.
Моя дочь смотрела на них, некоторое время ничего не говоря. Они были такие тихие и прекрасные, а потом она сказала:
– Папа, возьми оленью голову и приделай к моей голове. Возьми оленью ногу и приделай к моей ноге. И я буду олень.
Олени перестали глядеть в три разные стороны. Все разом поглядели на деревья на том берегу, а потом туда и направились.
Так вот, на следующее утро рядом с нами разбила туристический лагерь группа христиан, потому что было воскресенье. Человек двадцать или тридцать сидели за длинным деревянным столом. Пока мы складывали палатку, они пели гимны.
Моя дочь понаблюдала за ними очень внимательно, а потом подошла ближе и спряталась за деревом, чтобы посмотреть, как они поют. Ими командовал один человек. Он махал руками в воздухе. Наверное, их священник.
Моя дочь понаблюдала за ними очень внимательно, а потом вышла из-за дерева, медленно направилась к ним и остановилась за спиной их священника, задрав к нему голову. Он стоял один, и она стояла одна вместе с ним.
Я выдернул металлические колышки из земли и собрал их в аккуратную связку, потом свернул палатку и положил ее к колышкам.
Тут одна из христианских женщин встала из-за длинного стола и направилась к моей дочери. Я наблюдал. Женщина дала ей кусок пирога и спросила, не хочет ли она сесть и послушать пение. Они как раз увлеченно пели про Иисуса, который делает им что-то хорошее.
Моя дочь кивнула и уселась на землю. Кусок пирога положила на колени. Просидела так пять минут. Не откусила от пирога ни кусочка.
Теперь они пели о Марии и Иосифе, которые тоже что-то делали. В песне была зима, холодно и солома в хлеву. Пахучая.
Моя дочь слушала минут пять, потом встала, посреди «Мы три царя Востока» [37 - «Мы три царя Востока» («Three Kings of Orient», она же «We Three Kings of Orient Are», 1857) – рождественский гимн американского священника Джона Генри Хопкинса-мл.] помахала им на прощание и вернулась ко мне с куском пирога.
– Ну как? – спросил я.
– Поют, – сказала она, показывая, что они поют.
– Как пирог? – спросил я.
– Не знаю, – сказала она и бросила пирог на землю. – Я уже завтракала. – Там он и остался.
Я подумал о трех оленях и поющих христианах. Посмотрел на кусок пирога и на реку, за которую на сегодня ушли олени.
Пирог на земле казался очень маленьким. По камням текла вода. Птица или зверь съедят пирог, а потом спустятся к реке попить воды.
Один пустяк пришел мне в голову и не оставил выбора – я так ему обрадовался, что обхватил руками дерево, щека подплыла к душистой коре и покачивалась там несколько нежных мгновений покоя.
Черт побери апрель
В этом раннем черт побери апреле черт побери начинается с записки, что оставила одна юная леди на входной двери. Я читаю записку и думаю: что за черт?
Для такой фигни я слишком стар. Я не могу за всем уследить, а потому захожу за дочерью и на этом фронте делаю все, на что способен: веду ее играть в парк.
Вообще-то я не хочу вылезать из постели, но мне нужно в туалет. Возвращаясь из туалета, я замечаю записку или я уж не знаю что на стекле входной двери. От нее на стекле тень.
Да и черт бы с ней. Пусть другой кто-нибудь разбирается с этими сложностями в начале апреля. С меня довольно похода в туалет. Я ложусь в постель.
Мне снится, что некто неприятный гуляет с собакой. Сон длится несколько часов. Этот человек напевает своей собаке, но я не могу расслышать, что за песня, надо очень сильно вслушиваться, и я все равно не слышу.
Просыпаюсь в глубокой скуке. Что мне делать с остатком жизни? Мне двадцать девять лет. Я снимаю записку с двери и ложусь в постель.
Читаю записку, натянув на голову простыню. Не очень хорошее освещение, но оно лучше всего, с чем я сегодня сталкивался. Записка от девушки. Она тихо-тихо пришла с утра и оставила записку на двери.
В записке она просит прощения за сцену, которую недавно мне закатила. Записка в форме загадки. Ничего не понимаю. И вообще, ненавижу загадки. Да пошла она в жопу.
Я захожу за дочерью и веду ее на площадку на Портсмут-сквер. Смотрю за ней уже час. Время от времени отворачиваюсь, чтобы все это записать.
Что, если моя дочь однажды оставит записку на двери какого-нибудь мужчины в начале черт побери апреля, черт побери, и он прочтет ее в постели, с головой укрывшись простыней, а потом поведет свою дочь в парк, поднимет глаза, вот как я только что, и увидит, что она играет в песке с голубым ведерком?
Один день в 1939-м
Это вечная история, которую я все время рассказываю своей четырехлетней дочери. Что-то такое дочь в ней слышит и хочет слушать снова и снова.
Когда пора ложиться спать, она говорит:
– Папа, расскажи, как ты был маленький и залез в камень.
– Хорошо.
Она подтыкает вокруг себя одеяло, будто послушные облака, сует большой палец в рот и смотрит на меня внимательными голубыми глазами.
– Однажды, когда я был маленький, как ты сейчас, мои мама и папа взяли меня на пикник на гору Рэйнир. Мы приехали туда на старой машине и посреди дороги увидели оленя.
Мы пришли на луг, в тени деревьев был снег, и вообще он был там, куда не попадало солнце.
На лугу росли дикие цветы, очень красивые. Посреди луга лежал огромный круглый камень, папа подошел к нему, нашел в середине камня дырку и заглянул внутрь. Камень был пустой, как крошечная комнатка.
Папа заполз в камень, сел и стал глядеть наружу, на синее небо и дикие цветы. Папе очень понравился камень – он решил, что это будет дом, и играл внутри камня весь день.
В большой камень он принес камней поменьше. Он решил, что маленькие камни будут очагом и всякой мебелью, и готовил еду, а едой были цветы.
Это конец истории.
Тут она смотрит на меня своими темно-голубыми глазами и видит меня ребенком: я играю внутри камня, как будто дикие цветы – это гамбургеры, и готовлю их на маленьком камне, похожем на очаг.
Ей эта история никогда не надоедает. Она слышала ее раз тридцать или сорок и всегда просит рассказать снова.
Ей это очень важно.
Я думаю, для нее эта история – дверь Христофора Колумба, и за этой дверью ей открывается отец, такой же ребенок.
Капрал
Когда-то мне грезилось стать генералом. Было это в Такоме в самые первые годы Второй мировой, когда я был еще ребенком и ходил в начальную школу. Там объявили грандиозный сбор макулатуры, блистательно оформленный, как военная карьера.
Это было здорово и примерно вот так: приносишь пятьдесят фунтов бумаги и становишься рядовым, семьдесят пять фунтов стоят капральских лычек, сто фунтов – сержант, а потом фунты бумаги взлетают по спирали вверх, пока не становишься генералом.
Наверное, для генерала нужно было притащить тонну бумаги, а может, и сто фунтов. Не помню я точного количества, но в самом начале это казалось так просто: собери достаточно макулатуры – станешь генералом.
Я начал с того, что собрал всю бесхозную бумагу, что невинно валялась по дому. Получилось три или четыре фунта. Должен признаться, я был несколько разочарован. Не знаю, откуда у меня взялось представление, что наш дом просто ломится от макулатуры. Мне казалось, она повсюду. Интересный сюрприз: оказывается, бумага обманчива.
Но я не падал духом. Собрал всю волю в кулак и отправился по соседям, спрашивая, не валяются ли у них где-нибудь газеты или журналы, которые не жалко отдать на хорошее дело, чтоб мы выиграли войну и победили зло навсегда.
Одна старушка терпеливо выслушала всю мою речь и отдала один номер журнала «Жизнь» [38 - «Life» (1883–2000) – американский иллюстрированный общественно-политический еженедельный (впоследствии ежемесячный) журнал.], который только что закончила читать. Дверь она закрыла, пока я еще стоял перед ней, оторопело глядя на журнал в руке. Бумага была еще теплой.
В следующем доме никакой макулатуры не было – даже драного конверта. Меня опередил другой мальчишка.
В следующем дома никого не было.
Так продолжалось неделю – одна дверь за другой, дом за домом, квартал за кварталом, пока наконец бумаги у меня не скопилось достаточно для рядового.
Я приволок эту чертову нашивку домой на самом что ни на есть дне кармана. У нас в квартале уже были макулатурные офицеры – лейтенанты и капитаны. Я даже не стал заморачиваться и пришивать лычки себе на курточку. Просто закинул в ящик комода и прикрыл носками.
Следующие несколько дней я цинично охотился за макулатурой, и мне повезло: у кого-то в подвале оказалась средней величины кипа журналов «Колльер» [39 - «Collier’s» (1888–1957) – американский еженедельный журнал, предтеча изданий «разгребателей грязи».]. Ее хватило на капральские нашивки, немедленно попавшие к лычкам рядового под носки.
Те мальчишки, кто носил одежду получше, имел много карманных денег и каждый день обедал горячим, были уже генералами. Они знали, где есть много журналов, а у их родителей были машины. Они по-военному вышагивали на школьной площадке и по дороге домой.
Вскоре после этого – примерно, на следующий день – я положил конец своей славной военной карьере и вступил в макулатурные тени Америки, где уже не бывает иллюзий. Где облом – это неоплаченный чек, двойка в дневнике или письмо, которым заканчивается любовь, а также все слова, что ранят людей, когда те их читают.
Охлопья
Вечер, и меня слегка гнетут чувства, для которых нет слов, и события, которые лучше объяснять в измерении охлопьев из глубин кармана, а не слов.
Я разглядываю драные ошметки своего детства. Обрывки далекой жизни без формы и смысла. То, что просто случилось, – как охлопья в кармане.
Полная история Германии и Японии
Несколько лет назад (во Вторую мировую войну) я жил в мотеле по соседству со «Свифтом» [40 - «Свифт» (Swift & Company, с 1855) – американская компания, выпускавшая мясную гастрономию, молочные продукты и моющие средства; сейчас входит в состав JBS SA.], это был мясокомбинат – красивое слово, которое значит «скотобойня».
Там убивали свиней, час за часом, день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем, весна оборачивалась летом, лето – осенью, а свиньям резали глотки, и потом следовала пронзительная жалоба, будто в мусорном баке включили оперную пластинку.
Почему-то я думал, что убийства свиней как-то связаны с победой в войне. Видимо, потому, что с ней тогда было связано все.
Первую неделю или две в мотеле меня это страшно мучило. Вопли были невыносимы, но потом я привык, и они стали просто звуками, как пение птицы на дереве, дневной свисток, радио, проезжающие мимо грузовики, человеческие голоса или когда зовут на ужин…
– После ужина поиграешь!
Когда свиньи не визжали, тишина была такая, будто сломался механизм.
Аукцион
То был дождливый аукцион на Тихоокеанском Северо-Западе: дети носятся, повсюду суют нос, фермерских жен интересуют ящики с использованными стеклянными банками, ношеные платья и, может, какая-нибудь мебель в дом, а мужчин – седла, инвентарь и скот.
Аукцион проводили на складе, что ли, или в амбаре, и в субботний день повсюду разливалось подержанное волнение. Он пахнул как вся история Америки от начала времен.
Аукционист торговал так бойко, что можно было прикупить хлам, который продадут только в будущем году. У него были вставные зубы – они трещали, как будто в челюстях скелета скачут сверчки.
Каждый раз, когда на торги выставлялась коробка старых игрушек, дети всю душу выматывали своим родителям, пока те не начинали грозить ремнем, если дети не заткнутся: «Прекрати меня дергать, или неделю сидеть не сможешь».
Новых владельцев непременно ждали коровы и овцы, лошади и кролики, а некий фермер, сморкаясь, мрачно разглядывал каких-нибудь кур.
В дождливый зимний день было отлично, потому что аукцион проходил под жестяной крышей и возникало ощущение чудесной влажной близости ко всему внутри.
В старинном ящике из пыльного стекла и длинных желтых реек, похожих на усы первопроходца, лежали коробки черствых шоколадных батончиков. Пятьдесят центов за коробку – они и впрямь были очень черствые, но по какой-то детской причине я любил их грызть, мне бы раздобыть четвертак, найти того, кто войдет со мной в долю, и так в 1947 году я в конце концов получу дюжину черствых конфет.
Броневик
Посвящается Дженис
Я жил в комнате, где имелись кровать и телефон. И всё. Однажды утром я лежал на кровати, а телефон зазвонил. Шторы были задернуты, снаружи шел дождь. Еще стояла темень.
– Алло? – сказал я.
– Кто изобрел револьвер? – спросил мужской голос.
Не успел я положить трубку, как мой собственный голос выскочил из меня, как анархист, и произнес:
– Сэмюэл Колт [41 - Сэмюэл Колт (1814–1862) – изобретатель стрелкового оружия. Его знаменитый револьвер с автоматической барабанной подачей патрона запатентован в 1835–1836 гг.].
– Вы только что выиграли корд дров [42 - Корд – мера объема дров, равная 128 куб. футам.], – сказал мужчина.
– Вы кто? – спросил я.
– Это викторина, – ответил он. – И вы только что выиграли корд дров.
– У меня нет печки, – сказал я. – Я снимаю комнату. Здесь нет отопления.
– А нужно ли вам что-нибудь еще, кроме корда дров? – спросил он.
– Ага. Авторучка.
– Хорошо, мы вам вышлем. Диктуйте адрес.
Я дал ему адрес, а потом спросил, кто финансирует викторину.
– Это не важно, – ответил он. – Авторучка будет у вас в почтовом ящике завтра утром. А, да, вот еще что – какой цвет вы предпочитаете? Чуть не забыл.
– Синий будет в самый раз.
– Синие у нас кончились. Может, какой-нибудь другой? Зеленый? У нас есть много зеленых авторучек.
– Ладно, тогда зеленую.
– Она будет у вас в почтовом ящике завтра утром, – сказал он.
Не было. Она так никогда и не пришла.
В жизни я выиграл только одно и действительно получил приз – броневик. Маленьким я доставлял газеты по маршруту, который тянулся на много-много миль вдоль самого ухабистого края города.
Приходилось скатываться на велике с горки, по обеим сторонам дороги – травяные поля, а в конце – старый сливовый сад. Часть деревьев срубили и построили четыре новых дома.
Перед одним стоял бронеавтомобиль. Городишко у нас был маленький, и водитель каждый день после работы забирал его с собой. И оставлял на ночь перед домом.
Я проезжал мимо, еще не было шести, и в домах все спали. Если в такую рань уже было светло, я мог рассмотреть бронеавтомобиль за четверть мили или около того.
Мне броневик нравился. Я слезал с велосипеда, подходил к нему, рассматривал, постукивал по тяжелому металлу, заглядывал в пуленепробиваемые окна, пинал покрышки.
Поскольку утром все спали, а я там был один, то через некоторое время начал считать его своим. Так я его и присвоил.
Однажды утром я влез в бронеавтомобиль и развез остаток газет на нем. Выглядело довольно странно: мальчишка развозит газеты на броневике.
Такое мне понравилось, и я стал проделывать это регулярно.
– Вон едет тот пацан на броневике, что газеты развозит, – говорили ранние пташки. – Да, у него не все дома.
Я больше никогда ничего не выигрывал.
Литературная жизнь в Калифорнии/1964
//-- 1 --//
Вчера вечером я сидел в баре и беседовал с другом, который время от времени оборачивался от стойки и глядел на свою жену. Они не жили вместе уже два года: безнадега.
Она активно подбивала клинья к какому-то мужику. На взгляд со стороны, им было очень весело.
Друг развернулся ко мне и спросил о двух книжках моих стихов. Я не особо известный поэт, но все равно иногда мне задают такие вопросы.
Он сказал, что раньше у него эти книжки были, а теперь нет. Куда-то задевались. Я сказал, что одна из них больше не переиздавалась, а другая спокойно продается в «Сити Лайтс» [43 - «Огни большого города» – книжный магазин и издательство поэта-битника Лоуренса Ферлингетти (р. 1919), назван в честь комедии (1931) Чарли Чаплина (1889–1977). Один из духовных центров бит-поколения.].
Он снова покосился на жену. Она смеялась какой-то шутке своего спутника, который выглядел очень довольным собой, ну и так далее.
– Мне надо кое в чем признаться, – сказал мой друг. – Помнишь, как-то раз я пришел вечером с работы, а ты и моя благоверная сидели на кухне и уговорили бутылку сладкого вермута?
Я помнил этот вечер, хотя ничего не произошло. Мы просто сидели на кухне, слушали пластинки и пили сладкий вермут. Может быть, таких, как мы, были тысячи по всей Америке.
– Так вот, когда ты ушел, я достал из шкафа эти две книжки, порвал в клочки и рассыпал по полу. Вся королевская конница, вся королевская рать не могли бы эти две книжки собрать.
– Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь, – сказал я.
– Чего? – спросил он.
Он был немного навеселе. На стойке перед ним стояли три пустых пивных бутылки с тщательно соскобленными этикетками.
– Я просто пишу стихи, – сказал я. – Разве сторож я страницам моим? Не могу же я всю жизнь их стеречь. Согласись, бред же.
Я тоже был немного навеселе.
– Все-таки, – сказал мой друг, – я хотел бы их иметь. Где мне их найти?
– Одна из них не переиздавалась уже пять лет. Вторая спокойно продается в «Сити Лайтс», – сказал я, лихорадочно прокручивая перед мысленным взором, что происходило на кухне после того, как я ушел в ночь, источая пары сладкого вермута.
Что он сказал ей, прежде чем снять книжки с полки и разорвать. Что сказала она, что сказал он, какая книжка пала первой, как он ее рвал. Ничего не сравнится с добрым выплеском здорового негодования – и ликвидацией последствий.
//-- 2 --//
Год назад я увидел в «Сити Лайтс», как кто-то смотрит мою книжку стихов. Книжка ему нравилась, но в удовольствии отмечалась определенная нерешительность.
Он снова поглядел на обложку и снова пролистал книжку. Остановил страницы, словно это были стрелки часов, и ему нравилось время, которое они показывают. Он прочел стихотворение, соответствовавшее семи часам. Потом вернулась нерешительность и затуманила циферблат.
Он поставил книгу обратно на полку, затем снова снял. Нерешительность его обратилась в форму нервной энергии.
В конце концов он сунул руку в карман и достал пенни. Прижал книгу локтем. Теперь книга была гнездом, а стихи – яйцами. Он подбросил монетку в воздух, поймал и пришлепнул на тыльной стороне ладони. Убрал другую ладонь.
Он поставил книгу на полку и вышел из магазина. По пути к дверям напряжение с каждым шагом оставляло его. Я подошел туда, где он стоял, и обнаружил на полу его нерешительность.
Та была похожа на глину – разве что нервно трепыхалась. Я положил ее в карман. Отнес ее домой и вот что из нее вылепил – все равно заняться больше было нечем.
Флаги, что я выберу сам
Трахнули пьяницу, не трахнули пьяницу, снова трахнули пьяницу – какая разница? Я возвращаюсь к этой истории, как человек, который уезжал, но навеки обречен возвращаться, хотя, может, оно и к лучшему.
Я не обнаружил ни статуй, ни букетов, ни любимой, что сказала бы: «Теперь мы поднимем над замком новые флаги, те, что ты выберешь сам», – и снова взяла бы меня за руку, мою руку взяла бы твоя рука.
Мне все это не светит.
Моя пишмашинка довольно быстра, как лошадь, только что сбежала из-под наркоза и рвется теперь сквозь тишину, слова стройно галопируют, а снаружи светит солнце.
Может, слова меня помнят.
Сегодня четвертый день марта 1964 года. Птицы поют на задней веранде, в вольере их целая куча, и я стараюсь спеть вместе с ними: трахнули пьяницу, не трахнули пьяницу, снова трахнули пьяницу, я вернулся в город.
Слава в Калифорнии/1964
//-- 1 --//
Все-таки здорово, когда слава, поддев ваш камень своей оперенной монтировкой, извлечет вас на свет божий – вместе с семью личинками и мокрицей.
И вот что происходит потом. Несколько месяцев назад подошел ко мне один друг и сказал:
– А я тебя в свой новый роман вставил.
Я тут же преисполнился гордости. Я увидел себя романтическим героем или главным злодеем: «Он положил руку ей на грудь, и его жаркое дыхание затуманило ей очки» или «Вторя смехом ее плачу, он спустил ее по лестнице, как мешок с грязным бельем».
– И что я там делаю в твоем романе? – спросил я. Мне не терпелось услышать великие слова.
– Открываешь дверь, – ответил он.
– А еще что?
– Больше ничего.
– Вот оно как, – сказал я, и моя слава заметно померкла. – А я больше ничего не мог там сделать? Еще одну дверь открыть? Поцеловать кого-нибудь?
– Да нет, хватит, – проговорил он. – Ты был неподражаем.
– А я что-нибудь сказал, когда открывал дверь? – еще на что-то надеясь, спросил я.
– Нет.
//-- 2 --//
На прошлой неделе я встретил приятеля-фотографа. Мы прошлись по местным барам. Он фотографировал. Он молод, старателен и прячет свой фотоаппарат под плащом, как пистолет.
Он не хочет, чтобы люди знали, что их снимают. Стремится запечатлеть правду жизни. Ему не нужно, чтобы люди нервничали и притворялись кинозвездами.
И вдруг он выхватывает камеру, как тот банковский грабитель, которому удалось скрыться: простой парень из Индианы, живет теперь в Швейцарии среди знати и воротил бизнеса, обзавелся иностранным акцентом.
Вчера я опять встретился с молодым фотографом. У него с собой были снимки большого формата, сделанные в тот вечер.
– Я и тебя снял, – сказал он. – Сейчас покажу.
Мы просмотрели целую пачку, и наконец он сказал: «Вот!» На фотографии была дама не первой свежести, с глуповатым видом пьющая мартини.
– А вот и ты, – произнес он.
– Где? – спросил я. – Что-то непохоже.
– Конечно, непохоже, – ответил он. – Вон на столе твоя рука.
Я как следует пригляделся – и действительно; но теперь я думаю, что же случилось с семью личинками и мокрицей.
Надеюсь, им повезло больше, чем мне, после того, как эта оперенная монтировка извлекла нас на свет божий. Может, у них теперь своя телепрограмма, они выпускают долгоиграющую пластинку, их романы печатает «Вайкинг», а интервьюер из «Тайма» спросит у них:
– Расскажите, как вы начинали. Своими словами.
Воспоминание о девушке
Всякий раз, глядя на здание Страховой компании пожарного фонда, я поневоле вспоминаю ее грудь. Здание находится на углу Пресидио и Калифорния-стрит в Сан-Франциско. Оно из красного кирпича, синевы и стекла и выглядит, как малоизвестная философская система, что плюхнулась на место одного из самых знаменитых калифорнийских кладбищ:
Кладбище Лорел-Хилл
1854–1946
Там были похоронены одиннадцать сенаторов Соединенных Штатов.
И они, и все остальные много лет назад оттуда переехали, но возле страховой компании по-прежнему стоят высокие кипарисы.
Когда-то эти деревья бросали тень на могилы. Они были причастны к дневному плачу, стенаниям и ночной тиши, когда воет только ветер.
Интересно, гадают ли они, например, куда делись все мертвецы? Куда их увезли? И где те, кто к ним приходил? Почему оставили нас?
Может, эти вопросы чересчур поэтичны. Может, лучше просто сказать: где-то в Калифорнии возле страховой компании стоят четыре дерева.
Сентябрьская Калифорния
22 сентября – значит, она в черном купальнике лежит на пляже и очень тщательно измеряет себе температуру.
Она прекрасна: высокая, белая, очевидно, секретарша с Монтгомери-стрит, три года училась в Университете штата в Сан-Хосе, и ей не впервой в черном купальнике измерять себе температуру на пляже.
Ей, судя по всему, хорошо, а я не могу отвести от нее глаз. За термометром по заливу Сан-Франциско проплывает судно – оно идет в города на другой стороне мира, в такие вот края.
У нее волосы цвета этого судна. Я почти вижу капитана. Он что-то говорит матросу.
Вот она вынимает термометр изо рта, смотрит, улыбается, все хорошо, и убирает его в маленький сиреневый футляр.
Матрос не понимает, что сказал капитан, и тому приходится повторить.
Этюд в калифорнийских цветах
Ой, по пути вдруг не на что смотреть, а по приезде шиш с маслом, и я сижу в кофейне, слушаю, как болтает женщина, на которой больше одежды, чем у меня денег во всем белом свете.
Она изукрашена чем-то желтым, чем-то ювелирным, а также языком, которого я не умею понять. Она говорит о чем-то совершенно не важном, причем – настаивает. Мне все это ясно, поскольку с мужчиной, который при ней, такие штучки не проходят, он рассеянно засмотрелся на вселенную.
Мужчина не произнес ни слова с тех пор, как они сели тут за столик, а чашечки эспрессо приплелись за ними, как черненькие собачонки. Наверное, ему вообще говорить больше не хочется. Мне кажется, это ее муж.
Неожиданно она срывается на английский. Говорит:
– А следовало знать. Это же его цветы, – на единственном языке, который я понимаю, и вслед за этим не раздается эхо никакого ответа до самого начала начал, где ничего и никогда не могло было быть иначе.
Я родился для того, чтобы вечно такое описывать: я не знаю этих людей, и они не мои цветы.
Проданное царство
Эта история любви случилась в последнюю весну бит-поколения. Ей, должно быть, сейчас далеко за тридцать: интересно, чем она занимается и ходит ли еще на вечеринки.
Ее имя как-то выскользнуло из памяти. Ушло ко всем остальным именам, которые я забыл, и они вихрем кружат у меня в голове, как водоворот бессвязных лиц и невидимых слогов.
Она жила в Беркли, и я часто встречал ее на вечеринках, куда сам ходил той весной.
Она являлась вся такая волнующая, оттягивалась по тяжелой, пила вино и флиртовала, пока не било полночь, а затем разводила мизансцену перед тем, кто пытался в тот вечер забраться ей в трусики. Обычно выходило, что это были какие-то мои друзья с машинами. И один за другим они отвечали на зов судьбы, которую она им готовила.
– Едет кто-нибудь в Беркли? Меня нужно подвезти в Беркли, – всегда эротично объявляла она. Она носила золотые часики, чтобы следить за полночью.
И кто-нибудь из моих друзей всегда отвечал да – после всего выпитого вина – и вез ее в Беркли, и она впускала его к себе в квартирку, а потом заявляла, что в постель она с ним не ляжет, она ни с кем не спит, но если этот друг хочет, то может переночевать у нее на полу. У нее есть лишнее шерстяное одеяло.
Друзья мои всегда бывали слишком пьяны и ехать назад в Сан-Франциско не могли, поэтому ночевали у нее на полу, свернувшись калачиками под этим зеленым армейским одеялом, и просыпались наутро, все одеревеневшие и злые, как койоты-ревматики. Им никогда не предлагалось ни кофе, ни завтрака, зато она еще разок бесплатно доехала до Беркли.
Пару недель спустя ее можно было увидеть на другой вечеринке, потом наступала полночь, и она заводила свою песенку:
– Кто-нибудь едет в Беркли? Меня нужно подвезти в Беркли. – И какой-нибудь несчастный сукин сын, обычно из числа моих друзей, клевал на это и оказывался на свидании с тем одеялом у нее на полу.
Само собой, я никогда не мог понять, почему всех к ней так тянет: мне она никогда ничего плохого не делала. Но и машины у меня не было. Наверное, вот где собака зарыта. Чтобы постичь ее чары, требовалась машина.
Помню, однажды вечером все пили вино, отлично проводили время, слушали музыку. О, те деньки бит-поколения! разговоры, вино и джаз!
Мисс Пол Беркли порхала по вечеринке, сея везде радость, если не считать тех моих друзей, которым уже выпало счастье воспользоваться ее гостеприимством.
И вот пробило полночь! и:
– Кто-нибудь едет в Беркли?
Она всегда произносила одни и те же слова. Наверное, потому что все так хорошо получалось – идеально.
Мой друг, рассказавший мне о своих с нею приключениях, посмотрел на меня и улыбнулся: наживку заглотил другой мой друг, девственник подобного опыта, к тому ж распаленный вечерним вином.
– Я отвезу тебя домой, – сказал он.
– Чудесно, – ответила она со сладострастной улыбкой.
– Надеюсь, ему нравится спать на полу, – шепнул друг мне на ухо, однако достаточно громко, чтобы услышала она, но не услышал он, ибо самим роком ему было предначертано познакомиться с полом в Беркли.
Иными словами, девушкина мизансцена стала очень интимной шуткой для избранного круга пострадавших. Их всегда забавляло, как кто-то другой ведется на эту карнавальную поездку в Беркли.
Она сходила за своим пальто, и парочка выволоклась наружу, однако девушка сама чуть-чуть перепила, и, когда они подошли к его машине, ей стало очень худо, и она облевала ему все переднее крыло.
С опустошенным желудком ей полегчало, и мой друг отвез ее в Беркли, и она отправила его спать на пол, завернувшись в это проклятое одеяло.
На следующее утро он вернулся в Сан-Франциско: весь деревянный, с похмелюги и такой, блядь, злой, что так и не смыл ее блевотину со своего крыла. Много месяцев он ездил по всему Сан-Франциско, а эта дрянь красовалась на его крыле проданным царством, пока сама не выветрилась.
Наверное, это была бы смешная история, если б не тот факт, что людям требуется чуточку любви, и господи, как же грустно от того, через сколько говна им нужно пройти, чтобы найти ее хоть немного.
Женщины, когда они одеваются утром
Поистине великолепный обмен смыслами – когда женщина одевается утром, и она совсем новая, и ты еще никогда не видел, как она одевается.
Вы были любовниками и спали вместе, и больше из этого ничего не выжмешь, так что ей пора одеваться.
Может, вы уже позавтракали, и она нырнула в свитер, чтобы приготовить тебе чудесный голозадый завтрак, полуголой отрадой шлепала по кухне, и вы в подробностях обсудили поэзию Рильке, о которой она, к твоему изумлению, кучу всего знает.
Но теперь ей пора одеваться, потому что вы оба выпили столько кофе, что больше не лезет, и ей пора домой, и ей пора на работу, а ты хочешь побыть один, тебе надо кое-что сделать дома, и вы вместе выходите на приятную прогулку, и тебе пора домой, и тебе пора на работу, а ей надо кое-что сделать дома.
Или… может, это даже любовь.
Но все равно: ей пора одеваться, и это так красиво. Ее тело медленно исчезает и чудесным образом появляется в одежде. Каким-то невинным. Она оделась, и начало завершено.
Хеллоуин в Денвере
Она не ждала малолетних хеллоуинских попрошаек и ничего для них не купила. Казалось бы, все просто, да? Ну, посмотрим, что из этого выйдет. Может получиться интересно.
Начнем с меня, который отозвался на ее оценку ситуации, сказав:
– Черт, да купи ты деткам что-нибудь. В конце концов, ты живешь на Телеграфном холме [44 - Телеграфный холм – одна из самых высоких точек и престижный район Сан-Франциско.], в округе полно детей, кто-нибудь точно забредет.
Я так это сказал, что она отправилась в магазин и через несколько минут вернулась с блоком жевательной резинки. Жевательная резинка, упакованная в крошечные коробочки, под названием «Элегантик», и в блоке их была целая куча.
– Доволен? – спросила она.
Она Овен.
– Да, – сказал я.
Я Водолей.
Еще у нас были две тыквы: обе Скорпионы.
И вот я сел за кухонный стол и вырезал тыкву. Первую тыкву за много лет. У моей тыквы был один круглый глаз, один треугольный и не-слишком-умная ведьмовская ухмылка.
Она приготовила отличный ужин: сладкая красная капуста, сосиски, а в духовке пеклись какие-то яблоки.
Потом, пока ужин великолепно доготавливался, она вырезала свою тыкву. Когда закончила, тыква выглядела очень модерново. Больше походила на электроприбор, чем на тыкву со свечкой.
За все время, пока мы вырезали тыквы, дверной звонок не звякнул ни разу. Полное отсутствие попрошаек, но я не паниковал, хотя в большой вазе беспокойно ждала целая куча «Элегантиков».
В 7:30 мы поужинали, и это было очень вкусно. Затем ужин был съеден, а попрошайки так и не появились, и был уже девятый час, и дело принимало малоприятный оборот. Я занервничал.
Я уже заподозрил, что сегодня какой угодно день, только не Хеллоуин.
Она, разумеется, взирала на развитие событий блаженно, в эдакой ауре буддийской невинности, и тактично не упоминала, что никакие попрошайки не заявились к нам на порог.
Лучше от этого не становилось.
В девять вечера мы пошли в спальню и легли на ее кровать, поговорили о том о сем, а я как-то обижался, что все попрошайки нас бросили, и сказал примерно так:
– Где эти паршивцы?
Я перенес вазу с «Элегантиками» в спальню, чтобы поскорее добраться до попрошаек, когда зазвонят в дверь. Ваза уныло стояла на столике у кровати. Очень одинокое зрелище.
В 9:30 мы начали трахаться.
Приблизительно через пятьдесят четыре секунды мы услышали, как по лестнице под лавину хеллоуинского визга мчится банда малолеток, а дверной звонок истерически трезвонит.
Я опустил взгляд на нее, она подняла взгляд на меня, и наши глаза встретились посреди хохота, но не очень громкого, потому что внезапно мы оказались не дома.
Мы были в Денвере, стояли на углу, держась за руки, дожидаясь зеленого сигнала светофора.
Атлантидбург
В глубине стояла пара столов для пула, а рядом – стол, полный пьянчуг. Я разговаривал с молодым человеком, которого только что уволили, чему он был очень рад, но его угнетали вечер и мысль о поиске новой работы на следующей неделе. Еще его сильно беспокоила ситуация дома, и о ней он рассказывал очень подробно.
Мы некоторое время проговорили, облокотившись на пинбол. В глубине играли в пул. Маленькая черная лесбиянка, сложенная как бычок, играла в пул с пожилым итальянцем, вроде бы рабочим. Может, в овощном магазине работал или еще где. Лесбиянка была матросом. Игра их целиком захватила.
Один пьянчуга расплескал свой стакан по всему столу и себе.
– Возьми в баре тряпку, – сказал другой пьянчуга.
Разливальщик нетвердо встал, направился к бару и попросил у бармена тряпку. Бармен перегнулся через стойку и что-то сказал – мы не расслышали. Пьянчуга вернулся и сел. Без тряпки.
– А тряпка где? – спросил другой пьянчуга.
– Он сказал, что я должен ему сорок пять долларов шестьдесят центов. Мой счет…
– Ну, а вот я никому не должен сорок пять долларов шестьдесят центов. Пойду возьму тряпку. На столе бардак, – и поднялся в доказательство того, что не должен бармену сорок пять долларов шестьдесят центов.
Стол пришел в норму. Они принялись обсуждать то, про что я знаю.
Наконец, мой друг сказал:
– Господи, какая тоска. Пойду погляжу, как лесба играет в пул.
– Я, пожалуй, останусь, послушаю пьянчуг, – сказал я.
Он ушел смотреть, как черная лесбиянка играет в пул с пожилым итальянцем. Я остался облокачиваться на пинбол и слушать, как пьянчуги говорят об утраченных городах.
Взгляд с собачьей колокольни
«…три щенка немецкой овчарки сбежали из дома и заблудились у границы округа».
«Газета Северного округа»
На службе гражданам Северного округа Санта-Крус
Я уже пару месяцев думаю об этой крошечной заметке, которую прочитал в «Газете Северного округа». В ней – контуры маленькой трагедии. Я знаю, в мире цветет столько ужаса (Вьетнам, голод, мятежи, страх, безнадега и т. д.), что три заблудившихся щенка – это мелочь, но я переживаю, и мне кажется, что это простое событие – оптический прицел, нацеленный на большое страдание.
«…три щенка немецкой овчарки сбежали из дома и заблудились у границы округа». Звучит, как строка из песни Боба Дилана.
Может, они, играя, гавкая и гоняясь друг за другом, скрылись в лесу, где блуждают по сей день, съежившись до собачьих огрызков, в поисках хоть какой-нибудь пищи, неспособные постичь умом, что с ними приключилось, поскольку мозги их приварены к желудкам.
Их голоса теперь только плачут от страха и голода, игривые дни закончились – закончились дни беззаботного блаженства, что привели их в кошмарные леса.
Боюсь, если не побережемся, эти несчастные заблудшие собаки окажутся тенью будущего странствия.
Станционная трагедия
Она хотела, чтобы жизнь ее была трагедией из киношного журнала, вроде смерти юной звезды – вереницы рыдающих людей и труп прекраснее великой живописи, – но так и не смогла уехать из крошечного орегонского городка, где родилась и выросла, не смогла отправиться в Голливуд и умереть.
Великая депрессия не коснулась ее и не нарушила уюта, поскольку отец ее был управляющим в местном универмаге «Пенни» и финансово сопереживал своей семье.
Кино было религией ее жизни, и она с пакетом попкорна приходила на каждую службу. Журналы про кино были Библией, которую она изучала с усердием доктора богословия. Наверняка она знала о кино больше, чем папа римский.
Годы проходили, как подписка на журналы: 1931, 1932, 1933, 1934, 1935, 1936, 1937, до 2 сентября 1938-го.
Наконец пришло время сделать шаг, если она вообще собирается в Голливуд. Один юноша хотел на ней жениться. Очень перспективный, радовались ее родители. Они его одобряли, потому что он был продавцом «фордов». «Компания с прекрасными традициями», – говорил ее отец. Для нее все оборачивалось неважно.
Месяцами она собиралась с духом, чтобы дойти до автостанции и узнать, сколько стоит билет до Голливуда. Порой за размышлениями об автостанции проходили целые дни. Иногда ей даже становилось дурно и нужно было присесть. Ни единожды ее не посетила мысль, что можно позвонить по телефону.
В эти нервные месяцы она взяла себе за правило никогда не ходить мимо автостанции. Все время думать о ней – одно, а увидеть воочию – совсем другое.
Однажды она ехала с матерью в центр, та свернула на улицу, где стояла автостанция, и она попросила мать пожалуйста свернуть на другую улицу, потому что она хочет на той улице что-то купить в магазине.
Туфли какие-то.
Мать толком не обратила на это внимания и свернула. Ей не пришло в голову спросить у дочери, почему та покраснела, но в этом как раз не было ничего такого: матери вообще редко приходило в голову о чем-то спрашивать дочь.
Однажды утром мать решила поговорить с дочерью насчет этих журналов про кино, что присылали по почте. Порой они забивали почтовый ящик, и почту приходилось выковыривать отверткой. Но к полудню мать забыла. Материна память никогда ничего не хранила до двенадцати. Обычно память выдыхалась около 11:30, однако мать была хорошей поварихой, если рецепты простые.
Время улетучивалось, как попкорн на фильме с Кларком Гейблом. Отец начал сыпать «намеками» – мол, она уже три года как закончила школу, не пора ли ей подумать о будущем?
Работа местным управляющим «Пенни» не прошла бесследно. В последнее время – собственно говоря, уже с год назад – отцу надоело смотреть, как дочь вечно торчит дома и читает журналы про кино, с глазами огромными, как чайные блюдца. Не дочь, а ноль без палочки.
Так случилось, что отцовские намеки совпали с четвертым предложением руки и сердца от молодого продавца «фордов». Она отклонила первые три, отговорившись необходимостью подумать, но на самом деле пыталась собраться с духом, чтобы дойти до автостанции и выяснить, сколько стоит билет до Голливуда.
В конце концов, под нажимом своих желаний и отцовских «намеков», уклонившись от мытья посуды после ужина, она вышла из дома в ранние теплые сумерки и медленно зашагала к автостанции. С 10 марта 1938-го до вечера 2 сентября 1938 года она гадала, сколько стоит автобусный билет в Голливуд.
Автостанция была пуста, неромантична и очень далека от киноэкрана. Два старика сидели на скамейке и ждали автобус. Старики устали. Они мечтали оказаться уже там, куда ехали. Их чемоданчик походил на перегоревшую лампочку.
Человек, продававший билеты, судя по виду, был готов продавать что угодно. Он прекрасно мог бы торговать стиральными машинами или дачной мебелью, а не билетами в другие города.
Она краснела и нервничала. Ее сердце на этой автостанции было не в своей тарелке. Делая вид, будто встречает кого-то с ближайшего автобуса, тетушку, например, она отчаянно собиралась с духом, чтобы подойти и спросить, сколько стоит проезд в Голливуд, но никому и дела не было до ее игр.
Никто на нее не смотрел, хотя она была как свекла в землетрясение. Всем было попросту безразлично. Дурацкий сентябрьский вечер, и ей так и не хватило духу выяснить, сколько стоит билет в Голливуд.
Она плакала всю дорогу домой сквозь теплую нежную орегонскую ночь, мечтая умереть каждый раз, когда ее нога касалась земли. Ветра не было, и тени ее утешали. Они ей были как родные, поэтому она вышла замуж за молодого продавца «фордов» и водила новую машину каждый год, с перерывом на Вторую мировую войну.
Она родила двух детей, назвала их Джин и Рудольф [45 - Детей назвали в честь голливудских кинозвезд и секс-символов – актрисы эпохи «золотого Голливуда» Джин Харлоу (Харлин Харлоу Карпентер, 1911–1937) и актера немого кино Рудольфа Валентино (1895–1926).] и на том постаралась выкинуть из головы свою прекрасную кинозвездную смерть, но и сейчас, тридцать один год спустя, она краснеет, проходя мимо автостанции.
Сбрендившие старухи ездят в автобусах сегодняшней Америки
Марсии Пако
Одна из них прямо сейчас сидит передо мной. На ней старая шляпа с пластмассовыми фруктами, а глаза плодовыми мушками мечутся туда-сюда по лицу.
Мужчина, который сидит рядом с ней, притворяется мертвым.
Сбрендившая старуха говорит с ним одним непрерывным звуковым выдохом, что испаряется у нее изо рта призраком гневных кегельбанов субботнего вечера, и миллионы кеглей грохочут о ее зубы.
Мужчина, который сидит рядом с ней, – старый, очень маленький китаец в подростковой одежде. Его плащ, штаны, туфли и кепка – на пятнадцатилетнего мальчика. Я видел много старых китайцев, которые носят одежду для подростков. Странно, должно быть, получается, когда они приходят в магазин ее покупать.
Китаец вдавил себя в окно – даже не поймешь, дышит ли он. Ей плевать, мертв он или жив.
Был жив перед тем, как она села рядом и завела историю о своих детях, у которых все не слава богу, и о муже-алкаше, и о дыре в крыше этой чертовой машины, которую он никак не залатает, поскольку вечно пьян, сукин сын, а она так устала, ни на что нет сил, все время работает в кафе, я, наверное, самая старая официантка в мире, а ноги больше не выдерживают, а сын в тюрьме, а дочь живет с шофером грузовика, алкашом, а у них по дому бегают три мелких ублюдка, и жалко, что у нее нет телевизора, потому что слушать радио она больше не может.
Она перестала слушать приемник десять лет назад, потому что не могла в нем найти ни одной программы. Там теперь сплошь музыка и новости, а я не люблю музыку и не понимаю новостей, и ей плевать, жив этот распроклятый китаец или нет.
Она ела китайскую еду двадцать три года назад в Сакраменто и потом пять дней непрерывно дристала, а теперь ей только ухо в рот уставилось.
Ухо похоже на крохотный желтый мертвый рожок.
Точное время
Я изо всех постараюсь, выдую самый лучший пузырь и, может, еще несколько. Не сказать, будто они страшно важны и что-то меняют, если не считать того пузыря, в который врезался автобус 30-Стоктон. Это другая история.
Моя подруга опоздала, и я отправился в парк в одиночестве. Я устал ждать, стоять в книжном магазине и читать роман о людях, которые в богатой обстановке непрерывно занимаются любовью. Она красивая, но я-то стал старше, пресыщеннее.
Стоял обычный летний день, какие в Сан-Франциско бывают только осенью. И в парке как обычно: дети играли в о-дни-моей-молодости, старики подставляли солнцу то, что скоро покроет могильная тень, тут и там затхлыми ковриками валялись на травке битники – ждали появления великого торговца хипповскими ковриками.
Прежде чем сесть, я обошел весь парк: длинный медленный круг мягко добрался до финиша. Затем сел, хотел было оглядеть окрестности, но тут какой-то старик спросил меня, сколько времени.
– Без четверти три, – сказал я, хотя не знал, сколько времени. Просто хотел быть полезным.
– Благодарю, – сказал он и вспыхнул древней улыбкой облегчения.
Без четверти три – точное время для старика, потому что такого времени он хотел, такому времени сильнее всего порадовался. Мне было приятно.
Я еще посидел и не увидел больше ничего, что запомнилось бы или забылось. Потом встал и пошел прочь, оставив счастливого старика.
Всему, что я знаю, меня научили бойскауты Америки, и на сегодня я свое доброе дело совершил. Для полноты идеала оставалось только найти одряхлевшую пожарную машину и перевести ее через дорогу.
– Спасибо, сынок. – От красной краски несет старческим артритом, вся выдвижная лестница поседела, а на сирене – небольшая катаракта.
Там, где я хотел выйти из парка, дети выдували мыльные пузыри. У них была банка с таинственным пузырным раствором и палочки с металлическими кольцами, чтобы выдувать пузыри, выпускать их в воздух.
Сам я парк не покинул, а стоял и смотрел, как покидают парк пузыри. Смертность у них была очень высокочастотная. Снова и снова я видел, как они внезапно умирают над тротуаром и над мостовой: как перестают существовать их радужные контуры.
Мне стало интересно, почему так, я пригляделся и увидел, что в воздухе они сталкиваются с насекомыми. Какая прекрасная мысль! И тут в один пузырь врезался автобус 30-Стоктон.
БАМ! будто столкновение вдохновенной трубы с великолепным концертом – он показал остальным пузырям, что значит уйти красиво.
Отпуск в Германии
Давайте сразу договоримся: в отпусках я не дока. У меня таких денег нет. Можно зайти еще дальше и сказать, что я беден. Я не обижусь, потому что это правда.
Мне тридцать, и последние десять лет мой средний доход составлял около $1400 в год. Америка – очень богатая страна, так что порой я чувствую себя антиамериканцем. Ну то есть я как будто тяну Америку назад, потому что зарабатываю мало и не оправдываю свое гражданство.
Короче, взять отпуск при $1400 в год непросто, и вчера я сел в «грейхаунд» на Монтерей, где проведу пару недель – своего рода изгнание из Сан-Франциско.
Не буду объяснять, почему так. Боюсь, избыток юмора развалит эту историю – вообще-то она почти не про меня. Я-то просто в автобус сел.
А история – про двух немецких парней в автобусе. Обоим было по двадцать с хвостом, сели прямо передо мной. На три недели приехали в Америку в отпуск. И теперь он почти закончился: жаль.
Они трепались об этом по-туристски и по-немецки, глазели в окно, тыча пальцем во все стороны, а автобус катил в Монтерей.
Кроме того, немецкий парень, сидевший у окна, сильно интересовался содержимым американских автомобилей – особенно женским содержимым. Каждый раз, высмотрев красивую девушку за рулем, он демонстрировал ее приятелю как достопримечательность из путеводителя по Америке.
Здоровые, нормальные сексуально озабоченные люди.
За окном появился седан «фольксваген», и немецкий парень тотчас ткнул пальцем в двух красивых молодых девушек в этом «фольксвагене». Теперь немецкие парни просто-таки вжимались лицами в стекло.
У девушки на пассажирском сиденье прямо под нами были короткие светлые волосы и нежная белая шея. «Фольксваген» и автобус ехали с одинаковой скоростью.
Немецкие парни разглядывали девушку, и она занервничала, смутилась, но не поняла почему, – нас она не видела. Теперь она перебирала волосы, как часто делают женщины в подобной ситуации, толком не понимая, что происходит.
Движение в ряду «фольксвагена» притормозилось, и наш автобус с ревом ушел в отрыв. Мы потеряли друг друга примерно на минуту, а затем «фольксваген» снова нас догнал.
Немецкие парни заметили его мигом: синдром «секс в витрине кондитерской», которому уже лет сто, опять прижал их лицами к стеклу.
На этот раз девушка взглянула вверх и увидела немецких парней – те таращились вниз, улыбались и строили глазки. Девушка в ответ неопределенно полуулыбнулась. Воплощенная Мона Лиза автострады.
Мы попали в новую автомобильную свалку, «фольксваген» подрезали, и он отстал, но вернулся к нам через пару минут. Мы двигались с одинаковой скоростью около шестидесяти миль в час.
На этот раз, когда дева со светлыми волосами и нежной белой шеей глянула вверх и увидела, как немецкие парни строят глазки, она улыбнулась до ушей и радостно помахала. Холодность ее разбилась вдребезги.
Немецкие парни махали, как целый съезд флагов, улыбаясь и строя глазки со скоростью миля в минуту. Страшно довольные: ах, Америка!
У девушки была чудесная улыбка. Ее подруга тоже помахала, ведя «фольксваген» одной рукой. И она была красивая: тоже блондинка, но длинноволосая.
Немецкие парни отлично провели отпуск в Америке. Плохо, что никак нельзя выйти из автобуса, сесть в «фольксваген» и познакомиться с девушками, но такого просто не бывает.
Вскоре девушки свернули на Пало-Альто и исчезли навсегда – если, конечно, в следующем году они не соберутся в отпуск в Германию и не поедут на автобусе по автобану.
Песчаные замки
Странные изгороди растут на полуострове Пойнт-Рейес, что затертым отпечатком пальца прижался к калифорнийскому побережью. Странные виды непрерывно испаряются из поля зрения или подходят вплотную здесь, где белые средневековые португальские маслобойни возникают внезапно в нежных объятиях кипарисов, а потом исчезают, будто на самом деле их и не было никогда.
Ястребы кружат в небе, как потерянные пружинки от старых железнодорожных часов, ищут точно идущие где-то внизу питательные белки, чтобы камнем упасть на них и хронологически сожрать.
Я нечасто приезжаю на полуостров Пойнт-Рейес, потому что, сказать по правде, мыслями обращаюсь к нему редко, но если приезжаю, мне там всегда хорошо. Если «хорошо» – правильное слово, когда едешь по дороге, очерченной изгородями, похожими на кладбища, что теряются в полурассеянной полуртутной призрачной плотности.
Обычно под конец я оказываюсь на конце полуострова – место называется пляж Макклюра. Там есть парковка, где можно оставить машину, а затем приятно прогуляться вниз по плавному каньону на пляж, вдоль маленького ручья.
В ручье растут роскошные водяные крессы.
Шаг за шагом исчезаешь за поворотами каньона, по пути встречая массу необычайных цветов, а потом наконец добираешься до Тихого океана и потрясающего пляжа – он как фотография, если бы во времена Христа были фотоаппараты, и ты теперь внутри этой фотографии, только иногда приходится щипать себя, чтобы убедиться, что ты и вправду там.
Помню, как-то днем, много лет назад, я поехал с другом на Пойнт-Рейес, и сознание мое подстроилось к этим местам, и пока я смотрел на изгороди, мы все больше углублялись в полуостров, который, само собой, слоями абстракции и близости разворачивался под ястребиными кругами.
Мы припарковались у пляжа Макклюра. Я очень ясно помню, с каким шумом парковалась машина. Она страшно ревела. Там стояли еще несколько машин. Даже когда наша машина припарковалась и совсем затихла, она по-прежнему ревела.
Мы постепенно спускались, и в каньоне извивался теплый туман. В сотне футов впереди все терялось в тумане, и в сотне футов позади все терялось в тумане. Мы шли в отсеке между двумя амнезиями.
Со всех сторон нас окружали притихшие цветы. Их как будто нарисовал неизвестный французский художник четырнадцатого века. Мы с другом долго не разговаривали. Может, наши языки вплелись в кисточки этого художника.
Я разглядывал водяной кресс в ручье. На вид он был богатый. Каждый раз, видя кресс – что бывает нечасто, – я думаю о богачах. По-моему, только они и могут позволить себе кресс, добавляют его в экзотические блюда, а рецепты прячут от бедняков в сундуках.
Внезапно каньон повернул, и мы увидели пятерых красивых мальчиков в купальных костюмах. Мальчики хоронили в песке пятерых хорошеньких девочек. Все они были выточены из классического калифорнийского телесного мрамора.
Девочки пребывали на разных стадиях захоронения. Одну похоронили целиком, и над песком осталась только голова. Она была очень красива, длинные черные волосы растянулись по песку, будто у нее из головы текла какая-то темная вода, может, нефритовая.
Девочкам очень нравилось, что их хоронят в песке, – как и мальчикам, которые этим занимались. Подростковая кладбищенская вечеринка – все остальные занятия им уже наскучили. Вокруг валялись полотенца, пивные банки, пляжные сумки, остатки пикника и т. д.
На нас они почти не обратили внимания, и мы пошли дальше, к Тихому океану, где я мысленно ущипнул себя, чтобы убедиться, что я все еще в этом фотоснимке на Христовом приводе.
Прощаю
Этот рассказ – близкий друг или даже любовник рассказа «Эльмира». Они оба имеют некоторое отношение к реке Лонг-Том и к временам моей юности, отрочества, когда река Лонг-Том каким-то образом была частью моей духовной ДНК.
Мне эта река была очень нужна. В моей жизни она стала началом ответов на некие очень сложные вопросы, которые я пытаюсь решить по сей день.
Я прекрасно знаю, что Ричард Бротиган написал роман под названием «Рыбалка в Америке», где подробно повествуется о рыбалке и калейдоскопе сопутствующих ей обстоятельств; и мне слегка неловко писать на ту же тему, но я все же продолжу, потому что эту историю я рассказать обязан.
Я рыбачил на Лонг-Том в горах, где река местами немногим шире журнального столика с умостившимся на нем бестселлером.
Форель – маленькие лезвия от шести до десяти дюймов длиной, их очень весело ловить. Я хорошо наловчился рыбачить на реке Лонг-Том и, если хоть чуть-чуть везло, вылавливал свой максимум в десять рыбок за час с небольшим.
До реки Лонг-Том было сорок миль. Обычно я туда ехал стопом далеко за полдень, в сумерках отправлялся обратно и сорок миль ехал стопом домой.
Несколько раз я добирался туда под дождем, и рыбу ловил под дождем, и возвращался под дождем. Восемьдесят мокрых миль туда-обратно.
Я вылезал у моста через Лонг-Том и ловил рыбу, проходя полмили вниз, к другому мосту. Деревянному, похожему на ангела. Река была какая-то пасмурная. Тихая рыбалка между мостами, вниз, сквозь ленивый текучий пейзаж.
За вторым мостом, походившим на белого деревянного ангела, река Лонг-Том текла крайне странно. Она призрачно темнела и текла как-то так: каждую сотню ярдов было большое топкое озерцо, вроде бочага, река выбиралась из него и текла быстрым мелководным потоком под густыми, низко склоненными деревьями, будто в тенистом плетеном тоннеле, до следующего топкого озерца, и редко-редко позволял я реке Лонг-Том позвать меня туда, вниз.
Но как-то в конце августовского дня я удил, двигаясь к ангельскому мосту, и рыбалка что-то не задалась. Я поймал всего четыре или пять форелей.
Шел дождь и там, в горах, было очень тепло, мы бочком подбирались к закату или, может, уже даже были сумерки. Из-за дождя я не знал точно, сколько времени.
Короче, по каким-то чокнутым детским соображениям мне приспичило порыбачить ниже моста, в этих плетеных речных тоннелях и больших топких озерцах.
Вообще-то поздно уже было туда спускаться, лучше бы развернуться, уйти и стопом проехать под дождем сорок миль до дома.
Не искать добра от добра.
Но нет, я взялся удить там рыбу. В тоннелях были тропики, и я ловил форель там, где тоннели перетекали в большие топкие озерца. Потом нужно было по глубокому теплому илу эти озерца обходить.
Я упустил форель дюймов тринадцать в длину, страшно завелся, все шел и шел, удил и удил, пока не оказался в шести топких озерцах от деревянного ангельского моста, и вдруг ни с того ни с сего свет взял и за несколько секунд выключился, испарился в кромешной ночи, а я остался стоять в темноте, до половины обойдя шестое озерцо, и впереди была лишь тьма и вода, и позади лишь тьма и вода.
Страннейший, черт бы его взял, страх сотряс меня. Словно бешеным землетрясением раскачало хрустальную адреналиновую люстру, и я развернулся и кинулся по реке вверх, аллигатором плюхая вокруг больших топких озерец и собакой мчась по мелким тоннелям.
Все ужасы мира неслись у меня за спиной, по бокам и прямо перед носом, и все они были безымянны и не имели очертаний, кроме ощущений.
Наконец я выскочил из последнего тоннеля, увидел в ночи смутный белый контур моста, и это зрелище спасения и убежища вернуло мою душу к жизни.
Мост был все ближе и ближе, белым деревянным ангелом расцветал под моим взглядом, и вот я уже сидел на мосту, запыхавшийся, мокрый, но совсем не замерзший, под затяжным дождем горного вечера.
Надеюсь, Ричард Бротиган простит меня за этот рассказ.
Переводная картинка с американским флагом
Этот рассказ начинается переводной картинкой с американским флагом на заднем стекле пикапа, но ее еле видно, потому что пикап далеко, а потом вообще сворачивает с трассы на съезд и пропадает, но мы почему-то начали заново.
Хорошо вернуться в Калифорнию после очень неприятного месяца на востоке: Нью-Йорк и все такое… слишком много пьянства, дни, полные холодного осеннего дождя и любовных увлечений, которые впору вместо зеркалец подносить ко рту моих горестей.
Теперь мы едем с другом по калифорнийской глубинке, и нужно нам одно – найти того, кто починит моему другу развалившуюся выгребную яму. Она в руинах. Нам срочно требуется человек, который зарабатывает тем, что знает и умеет укрощать выгребные ямы.
Мы едем по дороге, потом по другой дороге, разыскивая одного специалиста по выгребным ямам. Заезжаем туда, где он вроде бы живет, однако ошибаемся приблизительно на миллион миль. Там торгуют медом.
Мы не понимаем, как могли ошибиться. Между специалистом по выгребным ямам и женщинами за летней дверью, продающими мед, – долгий путь.
Мы считаем, что это занятно; они тоже. Мы смеемся над собой, а они смеются над нами. Мы, смешные люди, уезжаем, рассуждая о внутренних и внешних дорогах, по которым идет человек, чтобы стать владельцем бакалейной лавки, или врачом, или близко познакомиться с выгребными ямами, а еще бывает, что человек решает торговать медом, а потом его по ошибке принимают за специалиста по выгребным ямам.
Проехав короткое, комически эфемерное расстояние, мы находим специалиста по выгребным ямам – он сидит дома в окружении инструментов, необходимых для успешной дрессировки выгребных ям.
Трое мужчин ремонтируют сломанный грузовик. Они бросают работу и оборачиваются к нам. Они ужасно пригородно-повседневно серьезны.
– Нет, не сегодня. Надо починить грузовик, мы едем охотиться на медведя.
Вот и все, и больше ничего: они хотят починить грузовик, чтобы охотиться на медведя. Наша выгребная яма очевидна, как ребенок. Медведи важнее. Я рад вернуться в Калифорнию.
Лос-Анджелесский аэроплан времен Первой мировой
Его нашли мертвым на полу у телевизора в гостиной крошечного снятого внаем домика в Лос-Анджелесе. Моя жена ушла в магазин за мороженым. В такой ранненочной-в-нескольких-кварталах магазин. У нас было мороженое настроение. Зазвонил телефон. Ее брат сообщил, что сегодня умер их отец. Отцу было семьдесят. Я ждал ее с мороженым. Думал, как лучше сказать ей про смерть отца, чтобы поменьше боли, но смерть не замаскируешь словами. Как ни крути, на исходе слов кто-то мертв.
Из магазина она вернулась очень довольная.
– Что такое? – спросила она.
– Только что из Лос-Анджелеса звонил твой брат, – сказал я.
– Что случилось? – спросила она.
– Сегодня умер твой отец.
Это было в 1960 году, а сейчас осталось всего несколько недель до 1970-го. Он мертв уже почти десять лет, и я немало передумал о том, что такое для всех нас его смерть.
1. Он родился в немецкой семье и вырос на ферме в Южной Дакоте. Его дед, страшный деспот, совершенно уничтожил троих взрослых сыновей, всю жизнь обращаясь с ними так, будто они всё еще дети. Они так и не выросли в его глазах, да и в собственных так и не выросли. Уж он постарался. Они никогда не покидали ферму. Они, разумеется, женились, но он заправлял всеми их домашними делами, не считая производства внуков. Не давал сыновьям воспитывать собственных детей. Брал это на себя. Ее отец считал своего отца еще одним братом, который вечно старается укрыться от неизбывного дедова гнева.
2. Ее отец был умен, поэтому в восемнадцать стал школьным учителем и уехал с фермы, что было актом мятежа против деда, который с того дня считал внука умершим. А тот не хотел, как его отец, прожить жизнь, прячась за амбаром. Три года ее отец преподавал в школе на Среднем Западе, а потом на заре автомобильных продаж начал торговать автомобилями.
3. За ранней женитьбой последовал ранний развод, и остались чувства, из-за которых эта женитьба скелетом скрывалась в ее семейном шкафу, потому что он пытался держать ее в секрете. Он, наверное, был очень влюблен.
4. Перед Первой мировой случилась чудовищная автомобильная авария, в которой погибли все, кроме него. Одна из тех аварий, что оставляют глубокие шрамы, будто исторические межевые столбы, на родных и друзьях погибших.
5. В 1917 году, когда Америка вступила в Первую мировую, он решил, что хочет стать пилотом, хотя ему было уже под тридцать. Ему объяснили, что это невозможно, он слишком стар, но он был так упорен в этом своем желании, что его приняли на курсы, он отправился во Флориду и стал пилотом.
В 1918 году он уехал во Францию, летал на «де-хэвилленде» и бомбил французские железнодорожные станции, а однажды, когда летел над германскими войсками, вокруг него стали появляться облачка, и он подумал, что они очень красивые, и еще долго летел, прежде чем сообразил, что это его пытаются сбить германские зенитки.
В другой раз он летел над Францией, и за хвостом его аэроплана возникла радуга, и всякий раз, когда аэроплан поворачивал, радуга поворачивала туда же, и в 1918 году она полдня летела за ним по французским небесам.
6. Когда война закончилась, он получил капитана, ехал как-то на поезде по Техасу, и немолодой мужчина, сидевший рядом, – они беседовали уже миль триста – сказал: «Будь я молод, как вы, и водись у меня деньжата, я бы поехал в Айдахо и открыл банк. У банков в Айдахо неплохое будущее».
7. Так ее отец и сделал.
8. Поехал в Айдахо, открыл банк, и из этого банка вскоре получилось еще три банка и большое ранчо. Шел 1926 год, и все было прекрасно.
9. Он женился на школьной учительнице на шестнадцать лет моложе его, и в свадебное путешествие они поехали на поезде в Филадельфию, где провели неделю.
10. Когда в 1929 году грохнулся фондовый рынок, ее отца это сильно подкосило, пришлось отказаться от банков и бакалейной лавки, которую он подобрал где-то по ходу дела, но у него осталось ранчо, хоть и заложенное.
11. В 1931 году он решил разводить овец, купил большое стадо и был очень добр к пастухам. В тех краях о его доброте ходили сплетни. Овцы подхватили какую-то жуткую овечью болезнь и все издохли.
12. В 1933 году он опять купил большое стадо и подбросил дров в костер сплетен, потому что был все так же добр к своим людям. Овцы подхватили какую-то жуткую овечью болезнь и в 1934 году все издохли.
13. Он выдал своим людям большую премию и оставил овечий бизнес.
14. После продажи ранчо ему как раз хватило денег, чтобы выплатить долги и купить новехонький «шевроле», и он погрузил туда семью и отправился в Калифорнию, чтобы еще раз начать все заново.
15. Ему было сорок четыре, у него была двадцативосьмилетняя жена и маленькая дочка.
16. В Калифорнии он не знал никого, а тогда была Великая депрессия.
17. Его жена некоторое время поработала на сборе слив, а он парковал машины на стоянке в Голливуде.
18. Он получил должность бухгалтера в маленькой строительной компании.
19. Жена родила сына.
20. В 1940 году он ненадолго увлекся калифорнийской недвижимостью, но решил не продолжать и опять стал бухгалтером маленькой строительной компании.
21. Жена стала кассиршей в продуктовом, где проработала восемь лет, затем помощник управляющего уволился, открыл свой магазин, она перешла работать к нему и работает там по сей день.
22. Уже двадцать три года она в одном и том же магазине пробивает продукты на кассе.
23. До сорока лет она была очень красива.
24. Строительная компания его уволила. Мол, он слишком стар, чтобы копаться в гроссбухах. «Пора сдать вас в архив», – шутили они. Ему было пятьдесят девять.
25. Двадцать пять лет они арендовали дом, в котором жили, хотя могли бы враз купить его без начального взноса и не платить ежемесячно по пятьдесят долларов.
26. Когда его дочь перешла в девятый класс, он стал школьным сторожем. Она встречала его в коридорах. Работа сторожем – тема, которую крайне редко обсуждали дома.
27. Мать готовила обеды им обоим.
28. Он вышел на пенсию в шестьдесят пять и стал очень осторожным алкоголиком, пристрастившись к сладкому вину. Ему нравился виски, но на виски у них не было денег. В основном он сидел дома и начинал пить около десяти утра, через несколько часов после ухода жены на работу в продуктовый.
29. За день он тихо напивался. Он прятал винные бутылки в кухонном шкафу и отпивал из них потихоньку, хотя был один.
Он редко устраивал сцены, и когда жена возвращалась с работы, дома всегда было чисто. Впрочем, спустя некоторое время в его походке появилась тщательность, свойственная алкоголикам, когда те стараются двигаться очень осмотрительно, притворяясь трезвыми.
30. Он сменил жизнь на сладкое вино, потому что жизни у него больше не осталось.
31. Днем он смотрел телевизор.
32. Однажды он летел на аэроплане времен Первой мировой с грузом бомб и пулеметов, и за ним по небесам Франции летела радуга.
33. «Сегодня умер твой отец».
Аборт. Исторический роман 1966 года
Посвящение
Фрэнк [46 - Роман посвящен Фрэнку Кёртину, сан-францисскому художнику и собутыльнику Бротигана, и посвящение представляет собой настоящую записку на двери, так и оставшуюся непрочитанной.]:
заходи —
читай роман —
он на столе
в гостиной.
Я вернусь
часа через
2.
Ричард
Книга 1. Девчонки-пастушки, пошли погуляем? [47 - Традиционная американская мелодия для скрипки, также известная под названиями «Девчонки из Баффало», «Девчонки из Алабамы» и «Городские девчонки», с припевом «Девчонки-пастушки, пошли погуляем, потанцуем при свете луны». Стала очень популярной в 60-х гг. благодаря аранжировке и исполнению фолксингера Арло Гатри (р. 1947).]
Библиотека
Прекрасная библиотека, своевременная, соблазнительная, очень американская. Время – полночь, и библиотека глубока, таинственна, ее уносит во тьму этих страниц, точно уснувшее на руках дитя. Хотя она «закрыта», мне не нужно идти домой – вот уже много лет библиотека и есть мой дом, и я все время должен быть здесь. Это моя обязанность. Не хотелось бы казаться мелким чиновником, но я боюсь даже подумать, что случится, если кто-нибудь зайдет, а меня на месте не окажется.
Я сижу за этим столом уже несколько часов и смотрю на сумеречные полки с книгами. Мне очень нравится соседство книг, нравится, как они облагораживают доски, на которых нашли покой.
Я знаю – пойдет дождь.
Весь день тучки заигрывали с синим изяществом неба – развешивали по нему свои тяжелые черные наряды, но дождя пока не случилось.
Я «закрыл» библиотеку в девять, но если кто-то принесет книгу, на двери имеется колокольчик, и я открою, что бы ни делал: спал, готовил еду, ел или занимался любовью с Вайдой, которая скоро сюда придет.
Она заканчивает работу в 11:30.
Колокольчик привезли из Форт-Уорта, Техас. Человек, который его нам привез, уже умер, и никто никогда не узнал, как его зовут. Он просто принес колокольчик и поставил его на стол. Ему было неловко, и он сразу ушел – просто чужой человек, много лет назад. Колокольчик невелик, но он задушевно путешествует по серебряной тропинке, которой известна карта к нашему слуху.
Книги приносят поздно вечером и рано утром. И я должен их встречать. Такова моя работа.
Я «открываю» библиотеку в девять часов утра, а «закрываю» в девять вечера, но сам остаюсь внутри и круглые сутки, семь дней в неделю встречаю книги.
Пару дней назад одна старушка принесла книгу в три часа ночи. Во сне я услышал звон колокольчика, точно мне в ухо издали вылили небольшую автостраду.
Вайду он тоже разбудил.
– Что это? – спросила она.
– Колокольчик, – ответил я.
– Да нет же – книга.
Я сказал ей, чтоб лежала и спала дальше, я все сделаю сам. Встал и оделся, как подобает для встречи новой книги.
Одежда у меня недорогая, но приветливая, аккуратная, и внешний вид мой располагает. Людям становится лучше, когда они на меня смотрят.
Вайда снова уснула. Она красивая – длинные черные волосы разметались по подушке веером темных озер. Я не смог удержаться и приподнял покрывало – полюбоваться на нее.
Над этой невероятно странной штукой – ее телом, лежащим сейчас недвижно и драматично, – летучим садом воспарил цветочный аромат.
Я вышел и зажег свет в библиотеке. Стало довольно жизнерадостно, несмотря на три часа ночи.
Старушка дожидалась меня за толстым стеклом парадной двери. Библиотека у меня очень старомодная, и эта дверь вызывает у посетителей какое-то истовое почтение.
Женщина отчего-то волновалась. Она была очень стара, лет восьмидесяти, я бы сказал, и одета так, как обычно свойственно беднякам.
Но – неважно… богатые, бедные… принимаю я всех одинаково, иначе никогда и быть не может.
– Я только что закончила, – произнесла она через толстое стекло, не успел я открыть дверь. В ее голосе, хоть и сильно замедленном стеклом, бурлили веселье, фантазия, чуть ли не молодость.
– Я очень рад, – ответил я через дверь. Я еще не совсем ее отворил. Радость через стекло у нас была общей.
– Всё! – сказала она, войдя в библиотеку в сопровождении восьмидесятилетней старушки.
– Поздравляю! – сказал я. – Написать книгу – это так чудесно.
– Я всю дорогу пешком прошла, – сообщила старушка. – Вышла в полночь. Была б моложе – дошла бы и быстрее.
– Где вы живете? – спросил я.
– В гостинице «Кит Карсон» [48 - Кит Карсон (1809–1868) – охотник, проводник, агент по делам индейцев, военный, легендарная личность периода освоения Дикого Запада.], – ответила она. – И я написала книгу. – И она торжественно вручила ее мне, точно самую драгоценную вещь на свете. Так оно и было.
Тетрадь с отрывными листами – их в Америке можно найти повсюду. Нет такого места, где бы их не продавали.
К обложке была приклеена большая этикетка, и поперек нее толстым зеленым карандашом значилось:
МИССИС ЧАРЛЗ ФАЙН ЭДАМЗ
ЦВЕТОВОДСТВО ПРИ СВЕЧАХ
В НОМЕРАХ ГОСТИНИЦ
– Какое изумительное название, – сказал я. – Я уверен, во всей библиотеке у нас не найдется такой книги. Ваша – первая.
Широкая улыбка играла у нее на лице – оно состарилось лет сорок назад, его изъели испаренья и изгнанья юности.
– Я пять лет писала ее, – сказала она. – Я живу в гостинице «Кит Карсон» и вырастила в своем номере множество цветов. Номер у меня без окон, поэтому приходится жечь свечи. С ними получается лучше всего… Кроме этого, я выращивала цветы при лампаде и под увеличительным стеклом, но им не очень удается, особенно – тюльпанам и ландышам… Я даже пыталась разводить цветы при свете фонарика, но совершенно разочарована. Три или четыре фонарика истратила на ноготки, а ничего путного так и не вышло… Лучше всего свечи. Цветам, судя по всему, нравится запах тающего воска – понимаете, о чем я, да? Лишь покажите цветку свечу, и он начинает расти.
Я пролистал книгу. Этим здесь тоже приходится заниматься. Вообще-то больше никто ее листать не станет. Книга была написана от руки красным, зеленым и синим карандашами. Имелись в ней и рисунки: гостиничный номер и цветы, что там росли.
Номер у нее был очень маленький, а цветов – много. Они росли в жестяных банках, бутылках, кружках и все – среди горящих свечей.
Комнатка напоминала собор.
Еще там были рисунки гостиничного лифта и бывшего управляющего. Похоже, лифт в гостинице – очень унылое место.
На портрете управляющий выглядел несчастным, усталым, явно давно не брал себе отпуск. Кроме того, он как бы смотрел через плечо на то, что вот-вот появится в поле его зрения. Видеть ему это совсем не хотелось, но оно вот-вот должно было появиться. Под рисунком – надпись:
УПРАВЛЯЮЩИЙ ГОСТИНИЦЫ «КИТ КАРСОН»,
ПОКА ЕГО НЕ УВОЛИЛИ
ЗА РАСПИТИЕ СПИРТНОГО В ЛИФТЕ
И КРАЖУ ПРОСТЫНЕЙ
В книге было около сорока страниц. На вид – очень интересная, она станет ценным пополнением нашего собрания.
– Вероятно, вы устали, – сказал я. – Присядьте, а я сделаю вам чашечку растворимого кофе.
– Это было бы чудесно, – ответила старушка. – Я пять лет писала книгу о цветах. Очень старалась. Я люблю цветы. Жалко, конечно, что в комнате нет окон, но я обошлась и свечами. Тюльпаны сильно вытянулись.
Когда я вернулся к себе в комнату, Вайда крепко спала. Я включил свет, и он ее разбудил. Вайда заморгала, а в лице ее появилось что-то мягкое и мраморное – как у всех красивых женщин, если их неожиданно разбудить, а они еще не совсем проснутся.
– Что случилось? – спросила она. – Еще одна книга, – ответила она на свой же вопрос.
– Да, – подтвердил я.
– О чем? – машинально спросила она, словно нежный человек-фонограф.
– О том, как выращивать цветы в гостиничных номерах.
Я поставил воду для кофе и присел рядом с Вайдой, а она свернулась калачиком и положила голову мне на колени, омыв их потоками черных волос.
Выглянула грудь. Просто невероятно!
– Так и что там с цветоводством в гостиницах? – спросила Вайда. – Наверное, не очень просто. В чем суть истории?
– В свечах, – ответил я.
– Угу, – сказала Вайда. Лица ее я не видел, но все равно знал – она улыбается. Моя библиотека наводит ее на забавные мысли.
– Книгу написала одна старушка, – продолжал я. – Она очень любит цветы, но у нее в номере совсем нет окон, поэтому цветы она выращивает при свечах.
– Ох, мамочки, – сказала Вайда тем тоном, которым всегда говорит о библиотеке. Ей кажется, что здесь жутковато, и вообще это место ей не нравится.
Я не ответил. Вода закипела, а я черпнул ложкой растворимого кофе и высыпал в чашку.
– Растворимый кофе? – спросила Вайда.
– Да, – ответил я. – Нужно угостить женщину, которая только что принесла книгу. Она очень старая, и ей пришлось пройти пешком долгий путь. Мне кажется, ей нужно выпить чашечку растворимого кофе.
– А, тогда конечно. И, может быть, даже заесть амилнитратом [49 - Амилнитрат в медицине используется при сердечных приступах, эффективен лишь в ингаляциях. В качестве сильного наркотика имеет свойство продлевать оргазм.]. Шучу, шучу. Тебе помочь? Я сейчас встану.
– Не надо, милая, – ответил я. – Я сам справлюсь. А мы съели все печенье, которое ты испекла?
– Нет, – сказала она. – Печенье вон там, в пакете. – Она показала на белый бумажный пакет на столе. – Мне кажется, еще осталась пара шоколадных.
– Зачем ты положила их в пакет?
– Не знаю, – ответила она. – А зачем вообще кладут печенье в пакеты? Просто положила.
Вайда подперла голову рукой и наблюдала за мной. Она была невероятна: ее лицо, глаза, ее…
– Вернее не скажешь, – согласился я.
– Я права? – сонно спросила она.
– Ага, – ответил я.
Я поставил кофейную чашку на небольшой деревянный поднос вместе с сахаром, консервированным молоком и блюдцем для печенья.
Поднос мне подарила Вайда. Однажды она купила его мне как сюрприз в «Импорте для бережливых». Сюрпризы я люблю.
– Пока-пока, – сказал я. – Спи дальше.
– Ладно. – Она укрылась одеялом с головой. Прощай, моя прелесть [50 - Отсылка к роману американского писателя Реймонда Чандлера «Farewell, My Lovely» (1940), пер. А. Самаркина и А. Хаджимуратова.].
Я вынес старушке кофе с печеньем. Она сидела за столом, уткнувшись головой в согнутый локоть, и дремала. На ее лице проступило мечтательное выражение.
Мне очень не хотелось ее тревожить. Я знаю, сколько стоят сны, но, увы…
– Э-эй? – сказал я.
– Ой, здравствуйте, – ответила она, аккуратно разломив сон.
– Пора пить кофе, – сказал я.
– Как это мило, – сказала она. – Мне как раз нужно проснуться. Я немножко устала, так долго шла пешком. Наверное, можно было б и подождать до завтра, приехать на автобусе, но мне так хотелось принести вам книгу, ведь я дописала около полуночи, а работала над ней пять лет… Пять Лет, – повторила она, словно так называлась страна, где она была Президентом, а цветы, растущие при свечах в гостиничном номере, – кабинетом министров, я же – министром по делам библиотек.
– Наверно, я прямо сейчас и оформлю новое поступление, – сказал я.
– Чудесно, – ответила она. – Изумительное печенье. Сами испекли?
Вопрос показался мне довольно странным. Меня об этом раньше никогда не спрашивали. Я очень удивился. Смешно, что люди могут застать врасплох вопросом о печенье.
– Нет, – ответил я. – Это не я испек. Это мой друг.
– Ну, кто б его ни испек, этот человек знает, как нужно печь печенье. Шоколад на вкус изумителен. Такой шоколадный.
– Хорошо, – ответил я.
Пришло время регистрировать книгу. Мы записываем все поступления в Гроссбух Библиотечного Фонда. Это перечень всех книг, которые мы получаем – день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем, год за годом. Все они оказываются в Гроссбухе.
Мы не пользуемся ни десятичной системой классификации Дьюи [51 - Принятая во всем мире библиотечная система классификации книг, при которой все области знания делятся на 10 классов, а внутри каждого класса выделяются десятичные подклассы, разделы и подразделы. Изобретена в 1876 г. Мелвилом Дьюи (1851–1953).], ни какой бы то ни было другой системой учета. Просто вносим каждую книгу в Гроссбух Библиотечного Фонда, а потом возвращаем ее автору, и он уже волен поставить ее на ту полку библиотеки, какая ему больше нравится.
Совершенно неважно, где стоит книга, потому что их никто никогда не берет на руки и никто не приходит сюда их читать. Не такая у нас библиотека. У нас – другая библиотека.
– Мне очень понравилось ваше печенье, – сказала старушка, доедая последнее. – Очень хороший шоколадный вкус. В магазине такого печенья не купишь. Так их, значит, испек ваш друг?
– Да, – ответил я. – Мой очень хороший друг.
– Вот и молодец, – сказала старушка. – Такого сейчас уже не сыщешь, если вы меня понимаете.
– Понимаю, – ответил я. – Шоколадное печенье – это очень хорошо.
Их испекла Вайда.
Старушка допивала последние капли кофе, выцеживая их снова и снова, хотя в чашке ничего не осталось. Ей хотелось убедиться, что в чашке не задержалось ни капли – последнюю она выпила целых два раза.
Старушка наладилась вставать со стула, и я понял, что она хочет попрощаться и уйти. Я знал, что больше она сюда не вернется. Это ее единственный поход в библиотеку.
– Написать книгу – это так чудесно, – сказала она. – А теперь книга дописана, и можно снова вернуться в номер, к моим цветам. Я очень устала.
– Вот ваша книга, – произнес я, отдавая ей книгу. – Можете поставить ее на любую полку.
– Я так волнуюсь, – ответила она.
Старушка очень бережно понесла свою книгу к тому стеллажу, куда какой-то подсознательный след обычно приводит детей, когда те ставят на полки свои книжки.
Я не припомню, чтобы туда ставил книгу кто-нибудь старше пятидесяти лет, но она направилась именно к этой полке, точно ее вели за руку дети, и поставила свою книгу о цветоводстве при свечах в номерах гостиниц прямо между книгой об индейцах (в их защиту) и иллюстрированным, весьма благоприятным трактатом о клубничном варенье.
Она уходила из библиотеки счастливая – пешком назад, в гостиницу «Кит Карсон», к цветам, которые ее там ждали.
Я погасил в библиотеке свет и направился с подносом к себе в комнату. Библиотеку я знал как свои пять пальцев и мог ходить по ней в полной темноте. Обратный путь мне скрашивали мысли о цветах, Америке и Вайде, спавшей, точно фотография в библиотеке.
Автокатастрофа
Библиотека появилась на свет из-за неодолимого желания и потребности в таком месте. Подобная библиотека просто обязана была возникнуть. А из потребности выросло и это здание – не очень большое, – и постоянный штат, в нынешнее время состоящий из одного меня.
Само здание старое, выстроено в том же стиле, что и все желтые кирпичные здания, какие возводили в Сан-Франциско после землетрясения [52 - Первое землетрясение, ставшее своеобразной точкой отсчета в истории города, произошло 18 апреля 1906 г.: его сила составила 8,6 балла по шкале Рихтера. Весь город был практически полностью разрушен.]. Наш адрес: Калифорния, 94115, Сан-Франциско, улица Сакраменто, 3150, – хотя книг по почте мы не принимаем. Их следует приносить лично. Это одно из правил, на которых зиждется библиотека.
До меня здесь работало множество народу. Текучесть кадров довольно большая. Я, наверное, – 35-й или 36-й библиотекарь [53 - В 1966 г. у власти находился 36-й президент США (1963–1969) Линдон Бейнз Джонсон (1908–1973) – 35-й, если Гровера Кливленда, избиравшегося на два срока с перерывом, в 1885–1889 и 1893–1897 гг. считать одним президентом.]. Эта работа мне досталась потому, что больше не нашлось человека, который отвечал бы всем требованиям и был свободен.
Мне тридцать один год, и специального библиотечного образования у меня никогда не было. У меня совсем другое образование – его вполне достаточно, чтобы управлять библиотекой. Я понимаю людей, и мне нравится то, что я делаю.
Я, наверное, единственный человек во всей Америке, который сейчас может выполнять эту работу, – чем я и занимаюсь. После того, как работа закончится, я найду себе какое-нибудь другое занятие. Мне кажется, будущее для меня кое-что припасло.
Предыдущий библиотекарь проработал здесь три года и в конце концов был вынужден уйти, поскольку боялся детей. Ему казалось, что дети что-то замышляют. Теперь живет в доме престарелых. В прошлом месяце написал мне открытку. Очень неразборчивым почерком.
А до него библиотекарем был молодой человек – он взял отпуск на полгода в своей мотоциклетной банде, чтобы занять эту должность. После чего вернулся в банду и так и не сказал им, где провел эти полгода.
– Где ты шлялся последние полгода? – спрашивали его.
– Ухаживал за мамой, – отвечал он. – Она болела, и ей требовалось много куриного бульона. Есть еще вопросы?
Вопросов больше не было.
До него библиотекарь работал здесь два года, а потом вдруг взял и перебрался в австралийский буш. С тех пор о нем ничего не слышно. Слухи до меня доходили самые разные – о том, что он жив, и о том, что он мертв, – но, так или иначе, я уверен в одном: он по-прежнему в австралийском буше, потому что перед уходом он заявил, что никогда больше сюда не вернется, а если увидит в жизни еще хоть одну книгу, то перережет себе глотку.
До него библиотекарем работала одна девушка, но ушла из-за беременности: как-то раз вдруг заметила блеск в глазах молодого поэта. Теперь они живут в районе Миссии и уже немолоды. У нее очень красивая дочь, а он безработный. Они хотят съездить в Мексику.
Мне кажется, это ошибка. Я видел слишком много парочек, съездивших в Мексику, а после возвращения в Америку немедленно разбежавшихся. Думаю, если им хочется и дальше жить вместе, в Мексику ездить не стоит.
Библиотекарь до нее продержался год. Его убило в автокатастрофе. Машина потеряла управление и врезалась в библиотеку. Это его как-то и убило. Я так и не смог понять почему: библиотека сложена из кирпичей.
23
Ах – как хорошо сидеть здесь, в сумраке всех этих книг. Я нисколько не устал. Обычный вечер: 23 книги нашли свои долгожданные тропинки к нашим полкам.
В Гроссбух Библиотечного Фонда я занес их названия и имена авторов, а также несколько строк о том, как именно их к нам принесли. Первая книга появилась, кажется, около половины седьмого.
Чак. МОЙ ВЕЛИК. Автору исполнилось пять лет. На его лице словно отбушевал торнадо из веснушек. У книги не было ни названия на обложке, ни слов на страницах. Одни картинки.
– Как называется ваша книжка? – спросил я.
Малыш открыл книгу и показал мне рисунок трехколесного велосипеда. Тот, правда, больше походил на жирафа, стоящего вверх ногами в кабине лифта.
– Это мой велик, – сказал мальчик.
– Очень красивый, – сказал я. – А как вас зовут?
– Это мой велик.
– Да, – сказал я. – Это здорово, но вас самого как зовут?
– Чак.
Он дотянулся до стола и положил на него книжку, а потом сразу направился к двери со словами:
– Мне нужно идти. Меня мама с сестрой наружи ждут.
Я хотел сказать, что он может поставить книгу на любую полку, какая только понравится, но он уже по-малышовому ушел.
С. М. Юстиц. КОЖАНАЯ ОДЕЖДА И ИСТОРИЯ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА. Автор выглядел весьма мотоциклетно и был одет в невероятное количество кожи. Книга его тоже была кожаной, но тем не менее он ее ухитрился напечатать. Я никогда раньше не видел 290-страничную книгу, напечатанную на коже.
Сдавая книгу в библиотеку, автор сказал:
– Люблю тех, кто любит кожу.
Чарлз Грин. ЛЮБОВЬ, ПРЕКРАСНАЯ НАВЕКИ. Автору на вид было лет пятьдесят, и он сообщил, что пытается найти для книги издателя с семнадцати лет – когда он ее и написал.
– Эта книга поставила мировой рекорд по отказам, – сказал он. – Мне отказывали 459 раз, а теперь я старик.
Преподобный Линколн Линколн. СТЕРЕО И БОГ. Автор сказал, что Господь не сводит глаз с наших стереофонических фонографов. Не знаю, что он имел в виду, но книжкой по столу шваркнул будь здоров.
Барбара Джоунз. ПРЕЛЕСТНЕНЬКИЙ БЛИНЧИК. Автору – семь лет, в прелестном беленьком платьице.
– Эта книжка про блинчик, – сказала она.
Патриша Ивенз Саммерз. СЭМ СЭМ СЭМ.
– Это сборник литературной эссеистики, – сказала она. – Я всегда восхищалась Алфредом Кейзином и Эдмундом Уилсоном, в особенности – теориями Уилсона по поводу «Поворота винта» [54 - Алфред Кейзин (1915–1998) – американский литературный критик и писатель. Эдмунд Уилсон (1895–1972) – американский публицист, литературовед и прозаик. «The Turn of the Screw» (1898) – повесть классика американской литературы Хенри Джеймза-мл.].
Женщина под шестьдесят, очень похожая на самого Эдмунда Уилсона.
Клинтон Йорк. ИСТОРИЯ НЕБРАСКИ. Автором оказался господин лет сорока семи, который сказал, что в Небраске никогда не бывал, но сам штат его очень интересует.
– Я с детских лет болею Небраской. Другие дети радио слушали или велосипедами хвастались, а я читал все, что только мог найти о Небраске. Даже не знаю, с чего все началось. Но как бы там ни было, вот вам самая полная в мире история Небраски.
Книга была в семи томах, и в библиотеку он ее принес в авоське.
Сьюзен Маргар. ОН ЦЕЛОВАЛ ВСЮ НОЧЬ. Автор – женщина средних лет и невзрачной наружности. Похоже, ее саму никогда в жизни никто не целовал. Приходилось напрягать зрение, чтобы разглядеть, есть у нее вообще губы на лице или нет. Я с удивлением обнаружил, что рот ее почти целиком прячется под носом.
– О поцелуях, – сообщила женщина.
Для недомолвок, наверное, она уже была слишком стара.
Ричард Бротиган. ЛОСЬ. Автор был высок, светловолос и с длинными русыми усами, которые выглядели сущим анахронизмом. Похоже, он чувствовал бы себя уютнее в какой-нибудь другой эпохе.
Он приносил в библиотеку уже третью или четвертую книгу. И с каждой выглядел чуть-чуть старше, чуть-чуть утомленней. Он был довольно молод, когда принес нам первую книгу. Не помню, как она называлась, но на обложке было что-то про Америку.
– А эта о чем? – спросил я: вид у него был такой, точно он хотел, чтобы у него о чем-нибудь спросили.
– Просто еще одна книга, – ответил он.
Наверное, я ошибся, решив, будто ему хочется, чтобы я у него о чем-то спросил.
Род Кин. ЭТО КОРОЛЕВА ТЬМЫ, КОРЕШ. Автор был одет в рабочую робу и резиновые сапоги.
– Я работаю в городской канализации, – сказал он, отдавая мне книгу. – Это научная фантастика.
Лес Стайнмен. ВАША ОДЕЖДА МЕРТВА. Автор был похож на древнего портного-еврея. Он был очень стар – наверное, шил рубашки еще самому Дон Кихоту.
– Она в самом деле мертва, знаете, – заметил он, показывая мне книгу, точно кусок ткани – штанину, например.
Хилда Симпсон. ДЖЕК: ИСТОРИЯ КОТЕНКА. Автор – девочка лет двенадцати, только-только начинавшая созревать. Под зеленым свитером грудки у нее были размером с лимоны. Расцветала она восхитительно.
– И что у вас с собой сегодня? – спросил я.
До этого Хилда уже приносила мне пять или шесть книг.
– Книга про моего котенка Джека. Очень благородное животное. Я решила, что напишу про него книгу, принесу сюда, и тогда он прославится, – ответила она.
Джеймз Фэллон. КУЛИНАРНЫЙ ДОСТОЕВСКИЙ. Автор сообщил, что эта поваренная книга составлена из рецептов, которые он обнаружил в романах Достоевского.
– Причем некоторые блюда весьма вкусны, – добавил он. – Я перепробовал все, что Достоевский когда-либо готовил.
Билл Льюис. МОЙ ПЕС. Автору было семь лет, и он сказал спасибо, ставя книгу на полку.
Кантон Ли. ХОМБРЕ [55 - Hombre (исп.) – парень, мужчина, сорвиголова, бандит.]. Автор – китайский господин лет семидесяти.
– Это вестерн, – сказал он. – О конокраде. Вестерны – мое хобби, вот я и решил написать сам. А что? Я тридцать лет готовил еду в одном ресторане Феникса.
Эдвард Фокс. ВЬЕТНАМСКАЯ ПОБЕДА. Автором оказался очень серьезный молодой человек, который заявил, что победу во Вьетнаме можно одержать только одним способом – уничтожив всех, кто там есть. А после того, как мы уничтожим всех, кто там есть, посоветовал он, страну следует отдать Чан Кайши [56 - Чан Кайши (1887–1975) – китайский политический и военный лидер, возглавивший националистическое движение против коммунистов, что в 1949 г. привело к отсоединению Тайваня от материкового Китая.], чтобы он оттуда смог напасть на Красный Китай.
– Это лишь вопрос времени, – сказал автор.
Фред Булькнем. ТИПОГРАФСКАЯ КРАСКА. Автор – бывший журналист, вся его книга неразборчиво написана от руки – слова вьются вокруг бутылки виски.
– Всё, – объявил он, отдав мне книгу. – Двадцать лет. – Он нетвердо вышел из библиотеки, уже едва ли в собственной власти.
А я остался стоять и смотреть на двадцать лет его жизни.
Марша Пэтерсон. СМЕРТЬ БЕКОНА. Автором была девица, не примечательная ничем, если не считать страдальческого выражения лица. Она сунула мне эту потрясающе засаленную книгу и в ужасе выбежала из библиотеки. Книга и сама смахивала на фунт бекона. Я хотел было открыть и посмотреть, о чем она, но передумал. Может, не ставить ее на полку, а поджарить?
Библиотекарь – не такая уж легкая профессия.
Сьюзен Деуитт. НЛО ПРОТИВ КБС. Книгу написала пожилая женщина – она сообщила, что сочиняла ее в Санта-Барбаре, в доме сестры, и говорится в ней о том, как марсиане решили захватить телерадиокомпанию «Коламбия Бродкастинг Систем» [57 - «Columbia Broadcasting System» (CBS) – американская коммерческая радио– (с 1927) и теле– (с 1930) вещательная сеть.].
– Тут все написано, – сказала она. – Помните эти летающие тарелки прошлым летом?
– Припоминаю, – осторожно ответил я.
– Про них все там есть, – сказала она. Книжка выглядела очень симпатично, и я уверен, что там действительно есть про всё.
Беатрис Куинн Портер. ЯЙЦО, ОТЛОЖЕННОЕ ДВАЖДЫ. Писательница сказала, что это – поэтический сборник, в котором собрана вся мудрость, обретенная ею за двадцать шесть лет жизни на птицеводческой ферме под Сан-Хосе.
– Может, это, конечно, и не поэзия, – сказала она. – В колледжах я никогда не училась, но, черт побери, насчет курей уверена.
Сэмюэл Хамбер. СПЕРВА ЗАВТРАК. Автор сказал мне, что завтрак – первейшая необходимость путешествующих, а во многих путеводителях его досадно упускают из виду. Потому он и решил написать книгу о том, насколько важен завтрак для туриста.
Томас Фаннелл. БЫСТРЫЙ ЛЕС. Автору на вид можно было дать лет тридцать. Он смахивал на ученого, лысел и был явно не прочь поговорить о книге.
– Этот лес – быстрее обычного леса, – сказал он.
– А сколько времени вы ее писали? – спросил я, зная, что авторам такой вопрос нравится.
– Я ее не писал, – ответил он. – Я ее у матери спер. Так ей и надо. Сука она первостатейная.
Доктор О. НЕОБХОДИМОСТЬ ЛЕГАЛИЗАЦИИ АБОРТОВ. Автору было под сорок, и он нервничал. На обложке название не значилось. Книга была аккуратно отпечатана на машинке – почти 300 страниц.
– Это все, что я могу сделать, – сказал он.
– Хотите сами поставить на полку? – спросил я.
– Нет, – ответил он. – Позаботьтесь о ней сами. Я больше ничего сделать не могу. Позор какой, черт возьми.
На улице только что пошел дождь. Я слышу, как он плещет в стекла и эхом отдается среди книг. Похоже, в этом прекрасном сумраке жизней они знают, что снаружи идет дождь, а я жду Вайду.
Девчонки-пастушки, пошли погуляем?
Я сразу должен вам сказать, что почти всей библиотеки здесь нет. Здание невелико и не смогло бы вместить все книги, что несли сюда годами.
Библиотека существовала еще до того, как в конце 1870-х переехала в Сан-Франциско; при пожаре и землетрясении 1906 года она не потеряла ни единой книги. Пока все вокруг носились, как цыплята с отрубленными бошками, мы действовали продуманно: никакой паники.
Здание библиотеки расположено на покатом пустыре, занимающем весь квартал от Глиняной улицы до Сакраменто. Мы пользуемся лишь небольшим его участком, а остальная территория заросла высоченной травой, кустами, цветами, стеклотарой и свиданиями влюбленных.
Со стороны Глиняной сквозь всю эту деятельную зелень льется старая цементная лестница. Еще там есть древние электрические фонари, друзья Томаса Эдисона [58 - Томас Алва Эдисон (1847–1931) – американский изобретатель и предприниматель.], – они стоят на высоких железных стеблях спаржи.
Когда-то здесь была вторая площадка лестницы. Фонари больше не горят, и все так заросло, что трудно сказать, как и зачем оно тут было в самом начале.
Зады библиотеки почти полностью исчезают в зелени у подножия лестницы.
Тем не менее, парадный газон смотрится аккуратно. Нельзя, чтоб участок совсем превратился в джунгли. Людей это может отпугнуть.
Примерно раз в месяц маленький негритенок приходит стричь газон. У меня нет денег платить ему, но он и не требует платы. А стрижет газон потому, что я ему нравлюсь, к тому же он знает, что я обязан все время сидеть внутри и не могу выйти и постричь газон сам. Я постоянно должен находиться в библиотеке и быть готовым встретить новую книгу.
Сейчас на газоне полно одуванчиков, тут и там расползлись тысячи ромашек, и все вместе напоминает орнамент Роршаха на платье, сшитом Руди Гернрайхом [59 - Тест Роршаха, названный именем швейцарского психиатра Херманна Роршаха (1884–1922), позволяет определить эмоциональную и интеллектуальную целостность испытуемого на основе его интерпретации набора из десяти бесформенных клякс. Рудольф Гернрайх (1922–1985) – американский модельер-авангардист австрийского происхождения, самый новаторский художник моды 60-х годов, ставивший своей целью раскрепощение женского тела.].
Одуванчики – себе на уме, держатся обособленно, но ромашки эти, я вам скажу! Я смотрю на них через тяжелую стеклянную дверь библиотеки.
Промежуточный собачий лай непрерывно захлестывает наше здание – с раннего утра, когда собаки просыпаются, до поздней ночи, когда они снова ложатся спать, а иногда собаки гавкают и в неурочное время.
Совсем рядом с нами – ветеринарная клиника, и хотя отсюда ее не видно, я редко остаюсь без собачьего лая. Но я к нему уже привык.
Сначала это чертово гавканье я ненавидел. Есть у меня такой пунктик: не люблю собак. Но за три года приспособился к их лаю, он меня больше не беспокоит. Иногда мне даже нравится.
В библиотеке над стеллажами – высокие стрельчатые окна, снаружи в них заглядывают два огромных зеленых дерева, размазывая свои ветви по стеклу, как мастику.
Мне очень нравятся эти деревья.
Сквозь стеклянную дверь виден большой белый гараж через дорогу – из него в часы недуга и нужды выезжают машины и возвращаются обратно. На фасаде гаража синим написано одно большое слово: БУХТА.
Прежде чем переехать в Сан-Франциско, библиотека некоторое время располагалась в Сент-Луисе, а затем очень долго – в Нью-Йорке. Где-то в запасниках до сих пор хранится множество книг на голландском.
Наше здание очень маленькое, поэтому мы вынуждены хранить тысячи томов в другом месте. А в этот кирпичный особняк мы перебрались после заварушки 1906-го – на всякий случай, но тут оказалось очень тесно.
По умыслу ли, или волею судьбы, но у нас собирается немыслимое множество книг. Со времени основания библиотеки мы приняли сто четырнадцать томов о «форде» модели Т [60 - «Ford Model T» – первый в мире дешевый массовый автомобиль, разработанный в 1908–1910 гг. в нескольких модификациях, который компания «Форд Мотор» выпускала в 1913–1927 гг.], пятьдесят восемь – об истории банджо и девятнадцать книг о свежевании бизонов.
Здесь мы держим все гроссбухи, куда заносятся поступления, однако сами книги хранятся в наглухо запечатанных пещерах Северной Калифорнии.
Я не занимаюсь книгами в пещерах. Это работа Фостера. Он же привозит мне еду, потому что сам я не могу выходить из библиотеки. Фостер не появляется уже несколько месяцев – наверное, ушел в очередной запой.
Фостер любит пить и всегда умудряется найти, с кем выпить. Фостеру лет сорок, и в любую погоду он ходит в одной майке: дождь, солнце, холод или жара – майке безразлично, – она для Фостера одеяние вечное. Разлучить их может только смерть.
У Фостера тяжелая светлая шевелюра, точно бизонья грива, и я не помню, чтоб он не потел. Он очень дружелюбен и напорист; можно сказать, что этот весельчак-тяжеловес в состоянии обаять любого, совершенно незнакомого человека, да так, что тот немедленно примется угощать его выпивкой. В городках на лесоповалах возле пещер Фостер уходит в месячные запои, ставит на уши лесорубов и гоняется по лесам за девчонками-индеанками.
Сдается мне, что не сегодня завтра с виноватым видом здесь объявится его испитая багровая физиономия, а за спиной – большой зеленый фургон, готовый забрать новую партию пещерных книг.
Книга 2. Вайда
Вайда
Когда мы только познакомились с Вайдой, она считала, что родилась не в своем теле, с трудом смотрела на людей и мечтала об одном: уползти и спрятаться от той штуки, в какую заключена.
Это было в Сан-Франциско в конце прошлого года.
Однажды вечером, закончив работу, она пришла в библиотеку. Библиотека была «закрыта», а я у себя в комнате делал кофе и размышлял о книгах, что принесли мне в тот день.
Одна была о громадном осьминоге с кожистыми крыльями – ночами он летал по притихшим школьным дворам и требовал, чтобы его пустили в класс.
Я клал в кофе сахар и тут услышал, как звякнул колокольчик – совсем слабенько, но обычно хватает едва слышного звяка, чтоб я вышел в библиотеку и ответил на зов.
Я зажег свет: у дверей, за тяжелым истовым стеклом меня дожидалась девчонка.
Я вздрогнул.
Не считая невероятно нежного, очень красивого лица и длинных черных волос, падавших на плечи смерчем летучих мышей, чувствовалось в ней и что-то необычное: сначала я просто не понял, что именно, – таким идеальным лабиринтом оказалось это лицо, что я немедленно заблудился и потерял из виду очень тревожную штуку.
Пока я возился с замками, она смотрела в сторону. Под мышкой она что-то держала. Что-то в пакете из оберточной бумаги и напоминающее книгу.
Еще одну для пещер.
– Здравствуйте, – сказал я. – Входите, пожалуйста.
– Спасибо, – ответила она и робко переступила порог. Я удивился, до чего она неловкая. На меня она даже не взглянула, да и библиотеку осматривать не стала. Казалось, она смотрит на что-то другое. То, на что она смотрела, не стояло передо мной, не торчало у меня из-за спины и не маячило сбоку.
– Что у вас там? Книга? – спросил я, как подобает любезному библиотекарю, чтоб она себя не чувствовала скованной.
Какое нежное у нее лицо: губы, глаза, нос, подбородок, овал щек – все прекрасно. На нее было почти больно смотреть.
– Да, – ответила она. – Надеюсь, я вас не потревожила? Уже поздно.
– Нет, – сказал я. – Нет-нет, что вы. Нет. Прошу вас – сюда, к столу, я занесу ее в Гроссбух Библиотечного Фонда. У нас здесь так принято.
– А я все думала, как вы будете это делать, – сказала она.
– Вы пришли издалека? – спросил я.
– Нет, – ответила она. – Я только что с работы.
На себя она тоже не смотрела. Сам не знаю куда, но на что-то она смотрела очень пристально. Наверное, то, на что она смотрела, находилась у нее же внутри. Недоступное чужим взглядам.
Очень неловко она подступила к столу – потрясающе неловко, но нежная волна, набежавшая и схлынувшая с ее лица, вновь отвлекла меня от источника ее неловкости.
– Я очень надеюсь, что не потревожила вас. Я знаю, что уже поздно, – сказала она без особой надежды в голосе, а затем оторвала взгляд от того, на что смотрела, и со скоростью света перевела его на меня.
Она потревожила меня, но совсем в другом смысле. Что-то в ней динамически не совмещалось, но что – я все равно не мог отыскать. Лицо девушки, будто круг зеркал, уводило меня прочь от этого понимания.
– Да нет, что вы. Это моя работа, она мне нравится. Я не хотел бы оказаться ни в каком другом месте – только здесь.
– Что? – переспросила она.
– Я люблю свою работу, – сказал я.
– Хорошо, что вы счастливы. – Слово «счастливы» она произнесла так, точно разглядывала его с огромного расстояния в телескоп. Слово прозвучало небесно в ее устах, непреклонно, галилейски.
И тут я понял, что в ней казалось так невероятно странно. Лицо – нежное, изумительное, а тело, по сравнению с хрупкостью этого лица, развито просто фантастически.
У нее были крупные, полностью созревшие груди, до невозможности тонкая талия, а широкие округлые бедра сужались к длинным величавым ногам.
Очень чувственное тело подстрекало к похоти, боттичеллиево лицо заставляло разум воспарить в эмпиреях.
Она вдруг ощутила, что я распознал в ней тело. Вспыхнув от огорчения, сунула руку в пакет и вытащила книгу.
– Вот моя книга, – сказала она.
Она положила ее на стол и едва не отскочила. То есть собралась отскочить, но передумала. Снова глянула на меня, и я почувствовал, как кто-то выглядывает из нее, словно тело ее – за́мок, где живет принцесса.
Книга была в простой коричневой обложке, названия не значилось. Больше всего она походила на квадратик пустыря, пышущий морозным жаром.
– О чем она? – спросил я, держа книгу в руке; из-под обложки словно сочилась ненависть.
– Вот о чем, – ответила девушка и внезапно, чуть ли не истерично расстегнула пуговицы и распахнула плащ, точно тяжелую дверь в какие-то кошмарные казематы, набитые пыточным инструментом, болью и лихорадочными признаниями.
На ней были синий свитер, юбка и черные кожаные сапоги по моде времени. Тело, фантастически крепкое и развитое под этой одеждой, заставило бы кинозвезд и королев красоты истечь от зависти протухшим гримом.
Она представляла собой идеальное воплощение мечтаний современного западного человека о том, как женщине полагается выглядеть: большая грудь, крохотная талия, широкие бедра, длинные ножки всей этой мебели из «Повесы» [61 - «Playboy» (1953–2020) – американский мужской развлекательный журнал.].
Она была настолько красива, что спецы по рекламе превратили бы ее в национальный парк – если б только дотянулись до нее своими лапами.
В ее голубых глазах вдруг всколыхнулся прилив, и она разрыдалась.
– Это книга о моем теле, – сказала она. – Я его ненавижу. Оно для меня слишком велико. Это чужое тело. Не мое.
Я полез в карман, вытащил носовой платок и шоколадку. Если людям плохо, если что-то их тревожит, я всегда говорю им, что все будет в порядке, и даю шоколадку. Они удивляются. Шоколад вообще полезен для здоровья.
– Все будет хорошо, – сказал я.
Я дал ей батончик «Млечный путь» [62 - «Milky Way» (c 1923) – североамериканская марка шоколадных батончиков из нуги, покрытых карамелью и молочным шоколадом, отличается от европейских и австралийской версий.]. Потрясенной рукой она взяла шоколадку и уставилась на нее. Еще я дал ей платок.
– Вытрите глаза, – сказал я. – И съешьте шоколадку, а я пока налью вам хересу.
Пытаясь снять обертку, она рассеянно вертела в руках батончик, точно он был устройством из далекого будущего века, а я сходил за хересом. Мне показалось, что выпить не повредит обоим.
Когда я вернулся, она доедала шоколадку.
– Правда, вкусно? – произнес я, улыбнувшись.
Этот нелепый шоколадный батончик все же заставил улыбнуться и ее – и даже чуть было не посмотреть на меня.
– Прошу вас, присядьте, – сказал я, показав на стулья, расставленные вокруг стола. Она села так, словно тело ее было на шесть дюймов больше ее самой. Она уже сидела, а тело еще только садилось.
Я налил два стаканчика хереса «Галло» [63 - «E & J Gallo Winery» (с 1933) – крупнейший производитель и экспортер калифорнийских вин, компания основана братьями Эрнесто и Хулио Галло.] – это все, что может позволить себе библиотека, – и тут наступило неловкое молчание: мы просто сидели и глоточками тянули херес.
Я хотел сказать ей, что она очень красивая девушка, что не стоит так расстраиваться из-за тела, что она неправа, что нельзя так себя изводить, – но сразу же передумал.
Не это ей хотелось слышать, и не это на самом деле мне хотелось говорить. В конце концов, я кое-что соображаю. Ни ей, ни мне не хотелось слышать то, что я собирался сказать.
– Как вас зовут? – спросил я.
– Вайда. Вайда Крамар.
– А как вам больше нравится – Вай или Айда?
Тут она улыбнулась:
– Лучше просто Вайда.
– Сколько вам лет?
– Девятнадцать. Скоро исполнится двадцать. Десятого.
– Вы учитесь в университете?
– Нет, я работаю в вечернюю смену. Какое-то время ходила в университет Сан-Франциско, потом – в университет Калифорнии, но не знаю. Теперь я работаю по вечерам. Нормально.
Она почти на меня смотрела.
– Вы только что закончили свою книгу? – спросил я.
– Да, я дописала ее вчера. Мне хотелось рассказать, каково это – быть мной. Я поняла вдруг, что больше ничего не остается. В одиннадцать лет бюст у меня был тридцать шесть дюймов. А я училась в шестом классе… Последние восемь лет я была предметом пользования, объектом поклонения – и мишенью, как минимум, миллиона мерзких шуточек. В седьмом классе меня прозвали «очко». Мило, правда? Да и потом лучше не стало… Моя книга – о моем теле, о том, как ужасно, когда люди приползают, прижимаются, присасываются к чему-то, что не я сама. Моя старшая сестра выглядит так, как должна выглядеть я… Это кошмар… Много лет мне снился один и тот же сон: я встаю посреди ночи, захожу в спальню к сестре и меняюсь с ней телами. Снимаю свое и надеваю ее. И оно сидит на мне идеально… А потом просыпаюсь утром и вижу, что на мне – мое собственное тело, а на ней – этот кошмарный урод, который я таскаю на себе сейчас. Я знаю, что это не очень правильный сон, но он мне снился, еще когда я была подростком… Никто не понимает, каково мне. Я не могу выйти из дома, чтобы мне вслед не свистели, не хрюкали, не завывали, не улюлюкали, не осыпали мелкими и крупными сальностями. Каждый мужчина, которого я встречаю, немедленно хочет лечь со мной в постель. У меня не то тело.
Теперь она смотрела прямо на меня. Взгляд ее не дрожал, был прочен, как здание со множеством окон, что крепко стоит в этом мире.
Она продолжала:
– Жизнь моя все это время была сплошным мучением. Я… я не знаю. Я написала книгу, чтобы рассказать всем, насколько кошмарна физическая красота, рассказать обо всем ее ужасе… Три года назад из-за моего тела погиб человек – разбился на машине. Я шла по обочине трассы. Мы всей семьей поехали на пляж, и это оказалось чересчур… Родители потребовали, чтобы я надела купальник. «Не робей, – сказали они, – расслабься, наслаждайся солнышком». Мне было чудовищно оттого, что все обращают на меня внимание. Когда восьмидесятилетний старик уронил себе на ногу мороженое, я не выдержала и оделась. А потом пошла погулять вдоль трассы, которая вела с пляжа. Мне нужно было куда-то уйти… Мимо на машине проезжал человек. Он сбавил газ и уставился на меня. Я пыталась не обращать на него внимания, но он был сам не свой. Совсем забыл, куда ехал, зачем – и врезался на своей машине прямо в поезд… Когда я подбежала, он еще был жив. Он умер у меня на руках, не отводя от меня взгляда. Ужас. Я перемазалась его кровью, а он не спускал с меня глаз. Из его руки торчала сломанная кость, и спина на ощупь была странной. Умирая, он сказал: «Ты прекрасна». Именно этого мне не хватало, чтоб навсегда почувствовать себя совершенством… Когда мне было пятнадцать лет, один мальчик на уроке химии выпил соляную кислоту, потому что я не хотела с ним гулять. Он, конечно, был немного того, но мне-то от этого не легче. Директор запретил мне ходить в школу в свитере. Это все оно. – И Вайда обмахнула свое тело ладонью, словно дождиком. – Это не я. Я не могу отвечать за то, что оно делает. Я не пытаюсь этим телом чего-то от кого-то добиваться, – я никогда так не поступала… Я все время от него прячусь. Можете себе представить – всю жизнь прятаться от собственного тела, точно от чудовища из дешевой киношки, и все равно каждый день таскать его за собой – есть, спать, перемещаться из одного места в другое?.. В ванной я всякий раз боюсь, что меня стошнит. Я в чужой шкуре.
Все то время, пока Вайда говорила, она не спускала с меня глаз. Я чувствовал себя статуей в парке. Я налил ей еще хереса, потом добавил себе. У меня было такое чувство, что этой ночью хереса нам понадобится много.
– Я не знаю, что сказать, – сказал я. – Я просто библиотекарь. Я не могу притвориться, будто вы не прекрасны. Это все равно что делать вид, будто вы где-то совсем в другом месте, скажем, в Китае или Африке, или будто вы какой-то другой род материи, например, растение, запасное колесо, мороженый горошек или автобусная остановка. Понимаете?
– Не знаю, – ответила она.
– Это правда. Вы очень хорошенькая девушка, и вы не изменитесь. Может, попробуете успокоиться и привыкнуть?
Она вздохнула, потом неловко стащила с себя плащ и оставила его болтаться на спинке стула, будто шкурку овоща.
– Одно время я пыталась носить мешковатую и бесформенную одежду, просторные гавайские муму, но ничего не вышло – надоело выглядеть неряхой. Одно дело, когда тебя покрывает вот эта мясистая штука, и совсем другое – когда в то же самое время тебя называют битницей.
Тут она очень широко улыбнулась мне и сказала:
– Ладно, как бы там ни было, это моя беда. Что у нас по расписанию? Что дальше? У вас еще шоколадки есть?
Я сделал вид, будто лезу в карман, и она расхохоталась. Это было очень приятно.
Неожиданно она обратила все свое внимание на меня – очень пристально:
– А что вы здесь делаете, в этой смешной библиотеке? Ведь это такое место, куда всякие недотепы таскают свои книжки. Теперь мне про вас интересно послушать. Что скажете, господин библиотекарь?
Она улыбалась.
– Я здесь работаю, – ответил я.
– Это слишком просто. Откуда вы? Куда вы?
– Ну, я всяким занимался, – сказал я напускным стариковским тоном. – Работал на консервных фабриках, лесопилках, заводах… А теперь вот здесь.
– А где вы живете?
– Тут, – сказал я.
– Живете прямо здесь, в библиотеке?
– Да. У меня в глубине здания есть большая комната с кухней и туалетом.
– Покажите, – попросила она. – Мне вдруг все про вас стало интересно. Такой молодой старик работает в таком жутком месте – получается, в игре и вы не слишком преуспели.
– Как четко вы все разлиновали, – сказал я, потому что она попала в самое яблочко.
– Это я могу, – ответила она. – Может, я, конечно, больная на всю голову, но ведь не дурочка. Покажите мне свою комнату.
– Ну-у… – заартачился я. – На самом деле, так не полагается.
– Вы шутите, – сказала она. – Хотите сказать, что в таком заведении могут быть какие-то правила? Прямо не знаю, как вам сообщить эту новость, но у вас тут довольно шизанутое место. У этой библиотеки явно не все дома.
Она встала и неловко потянулась, а остальное описать довольно трудно. Я никогда в жизни не видел женщину, наделенную столь совершенным телом, и ее чары уже начинали на меня действовать. Разумеется, я повел ее посмотреть на комнату – с той же неизбежностью, с какой морские приливы стремятся к берегам.
– Я, пожалуй, захвачу плащ, – сказала она и перекинула его через руку. – После вас, господин библиотекарь.
– Я никогда раньше этого не делал, – произнес я словно бы издалека, словно бы ни к кому не обращаясь.
– Я тоже, – ответила она. – Мы первооткрыватели.
Я попытался было еще что-то сказать, но мой язык затуманило абстракциями, он стал неповоротлив и бесполезен.
– А сейчас библиотека вроде как не работает, правда? – спросила она. – То есть после полуночи она открыта только для особых книг, для опоздавших полуночников, вроде моей, да?
– Да, она «закрыта», но…
– Но что? – спросила она.
Сам не знаю, откуда взялось это «но», – но оно так же быстро испарилось, юркнуло назад в свое союзно-предложное забытье.
– Ничего, – сказал я.
– Тогда лучше погасите здесь свет, – сказала она. – Зачем зря жечь электричество?
– Да, – согласился я, на ощупь закрывая за собой дверь и чувствуя, как эта робкая, на первый взгляд несчастная девушка оборачивается, оборачивается чем-то сильным, и я не знаю, что мне с этим делать.
– Я лучше выключу свет, – сказал я.
– Да, – сказала она.
Я выключил свет в библиотеке и включил у себя в комнате. Но пока за нами дверь закрывалась, а перед нами открывалась, зажегся не только свет.
– У вас очень простая комната, – сказала она и положила плащ мне на кровать. – Мне нравится. Должно быть, вам тут очень одиноко со всеми этими недотепами и придурками, что носят сюда свои книги, – включая меня.
– Я называю это место домом, – ответил я.
– Грустно, – сказала она. – И давно вы здесь?
– Много лет, – ответил я. Да и черт с ним.
– Вы слишком молоды, чтоб жить здесь так долго, – сказала она. – Сколько вам?
– Тридцать один.
– Хороший возраст.
Она отвернулась и стала рассматривать буфет у меня в кухне.
– На меня можно смотреть, – не повернув головы ни на пядь, произнесла она. – Странно, но я почему-то не возражаю, чтоб вы на меня смотрели. Вообще-то мне это даже приятно, поэтому не стоит так по-бандитски таиться, когда меня рассматриваете.
В ответ я рассмеялся.
Неожиданно она развернулась и посмотрела на меня – сначала вполовину, потом целиком, а затем мягко улыбнулась.
– Мне действительно было очень непросто.
– Кажется, я почти понимаю, – сказал я.
– Вот и славно, – сказала она. Затем подняла руку и откинула назад длинные черные волосы. За ушами вихрем пронесся смерч летучих мышей.
– Я бы выпила кофе, – сказала она, глядя на меня.
– Сейчас поставлю, – ответил я.
– Нет, давайте я сама. Я умею варить хороший кофе. Это мое коронное блюдо. Зовите меня Королевой Кофеина.
– Вот же черт, – сказал я, несколько смутившись. – Простите, но у меня только растворимый.
– Тогда пусть будет растворимый, – проговорила она. – Мы знаем, на что идем. Может, и с растворимым справлюсь. Кто его знает? – И улыбнулась.
– Я сейчас вам все достану, – сказал я.
– Нет-нет, – отозвалась она. – Давайте я сама. Мне любопытно, что у вас за кухня. Я хочу узнать о вас как можно больше и лучше всего начать с этой маленькой кухни. Я уже вижу, что мы с вами похожи. Вы в этом мире не дома.
– Давайте я вам хотя бы кофе достану, – сказал я. – Он…
– Сядьте, – велела она. – Не суетитесь. Растворимый кофе может делать только один человек. Я сама все найду.
Я сел на кровать рядом с ее плащом.
Она нашла все и приготовила кофе так, будто у нас парадный обед. Я никогда не видел, чтобы к чашке растворимого кофе подходили с такой заботой и красноречием. Как будто кофе – балет, а она сама – балерина, описывает пируэты между ложкой, чашками, банкой и кастрюлькой с кипятком.
Она разгребла завалы на моем столе, но потом решила, что кофе нам следует пить на кровати, потому что там удобнее.
Мы уютно устроились на кровати, словно пара клопиков в матрасе, пили кофе и разговаривали о жизни. Она работала техником-лаборантом в маленьком институте, ставившем эксперименты на собаках в надежде разгадать более насущные тайны науки.
– Как вы нашли эту работу? – спросил я.
– По объявлению в «Летописи» [64 - «San Francisco Chronicle» (с 1865) – ежедневная газета района Залива и Северной Калифорнии.].
– А что случилось в университете Сан-Франциско?
– Надоело. В меня влюбился преподаватель английского. Я сказала, чтобы он проваливал, а он провалил меня. Я разозлилась и перевелась в университет Калифорнии.
– А там?
– Та же история. Прямо не знаю, что у нас с преподавателями английского. Стоит им меня увидеть, и они падают, как гильотины.
– Где вы родились?
– В Санта-Кларе. Ладно, я уже наотвечалась на ваши вопросы. Теперь вы мне расскажите, как нашли эту работу. Что скажете, господин библиотекарь?
– Я ею просто завладел.
– Я так понимаю, никакого объявления в газете не было?
– Не-а.
– И как же вы ею завладели?
– Тип, работавший здесь до меня, терпеть не мог детей. Он боялся, что они сопрут его ботинки. Я принес ему свою книгу, он стал записывать ее в Гроссбух Библиотечного Фонда, и тут прибегают двое детей – а этот тип заорал, как ненормальный, и я сказал, что лучше сам займусь библиотекой, а он пусть поищет место, где не бывает детей. Он ответил, что у него и так уже крыша едет, и я получил работу.
– А чем вы занимались до того, как пришли сюда?
– Дурака валял: консервные фабрики, лесопилки, заводы. Пару лет меня содержала одна женщина, но потом ей надоело, и она мне дала пинка под зад. Не знаю, – сказал я. – До того, как я пришел работать сюда, все было довольно запущенно.
– Что вы собираетесь делать, когда бросите эту работу, и собираетесь ли вы ее бросать?
– Не знаю, – ответил я. – Всплывет что-нибудь. Может, найду другую работу или другую женщину, чтобы меня содержала, а может, напишу роман и продам его киношникам.
Это ее позабавило.
Кофе мы допили. Смешно, потому что мы вдруг заметили, что пить нам больше нечего, а мы оба по-прежнему сидим на кровати.
– Что будем делать? – спросила она. – Кофе больше нет и уже поздно.
– Не знаю, – ответил я.
– Наверное, будет слишком банально – просто улечься вдвоем в постель, – сказала она. – Но я не могу придумать ничего лучшего. Я не хочу ехать домой и спать одна. Вы мне нравитесь. Я хочу остаться здесь с вами.
– Это странно, – сказал я.
– Вы хотите спать со мной? – сказала она, не глядя на меня, но не глядя и в сторону. Ее глаза застыли где-то между полувзглядом на меня и полумыслью о чем-то еще.
– Идти нам больше некуда, – сказал я. – Уйди вы сегодня, я б чувствовал себя преступником. Очень трудно спать с чужими. Я бросил это много лет назад, но мы ведь с вами не чужие. Правда?
Она обратила на меня 3/4 взгляда.
– Нет, мы не чужие.
– Вы хотите спать со мной? – спросил я.
– Не знаю, что в вас такое, – ответила она, – но с вами мне собой славно.
– Это все одежда. Она успокаивает. Такое у нее свойство. Я знаю, где брать одежду, от которой людям рядом со мной становится лучше.
– Я не хочу спать с вашей одеждой, – сказала она и улыбнулась.
– Вы хотите спать со мной? – спросил я.
– Я никогда не спала с библиотекарем, – ответила она, обернувшись ко мне на 99 %. Последний 1 % ждал своей очереди. Я заметил, как он начинает поворачиваться.
– Сегодня я принесла сюда книгу, в которой мое собственное тело отвергалось как абсурдное и слоновье, но теперь мне хочется взять эту неуклюжую машину и уложить рядом с вами, вот в этой странной библиотеке.
Отсчет к Тихуане
Что за абстракция – впервые раздеваться перед посторонним человеком. Не этим мы собирались заняться на самом деле. Тело чуть ли не отворачивается от себя – в этом мире оно чужое.
Почти всю жизнь мы скрываемся под своей одеждой – все, кроме Вайды, чье тело живет вне ее, как потерянный континент вместе со всеми динозаврами, которыми она его населила.
– Я выключу свет, – сказала она, садясь на кровать рядом со мной.
Меня поразила паника в ее голосе. Несколько секунд назад Вайда казалась почти спокойной. Ну и ну – как же быстро она в уме двигает мебель. На это я ответил твердо:
– Нет, не надо, пожалуйста.
Ее глаза застыли на несколько секунд. Разбились и неподвижно замерли, словно два голубых аэроплана.
– Да, – сказала она. – Это хорошая мысль. Очень трудно, но другого выхода у меня нет. Я так больше не могу.
И она показала на себя так, словно ее тело находилось в далекой пустой долине, а она рассматривает его с вершины горы. Ее глаза неожиданно затопило слезами. Голубые крылья аэропланов теперь вымокли от дождя.
Потом она перестала плакать, и в глазах не осталось ни слезинки. Я посмотрел еще раз – все слезы исчезли.
– Придется оставить свет, – сказала она. – Я плакать не буду. Честно.
Я протянул руку и впервые за два миллиарда лет коснулся ее. Коснулся ее руки. Мои пальцы бережно скользнули по ее пальцам. Рука была почти ледяной.
– Вы замерзли, – сказал я.
– Нет, – ответила она. – Только рука.
Она пошевелилась, неуклюже придвинулась ближе и положила голову мне на плечо. Когда ее волосы коснулись меня, я ощутил, как вся моя кровь рванулась вперед, нервы и мускулы призрачно вытянулись к будущему.
Плечо пропиталось гладкой белой кожей и длинными волосами – вспышкой летучих мышей. Я отпустил ее руку и дотронулся до лица. Там были тропики.
– Видите, – улыбнулась она. – Только рука замерзла.
Непостижимо – обходить ее тело, стараясь не спугнуть эту лань, не дать ей убежать от меня в лес.
Я поэтично повел плечом, как в последних строках шекспировского сонета («Любовь – дитя. Я был пред ней неправ, / Ребенка взрослой женщиной назвав» [65 - Уильям Шекспир, сонет 115, пер. С. Маршака.]), и одновременно опустил ее на постель.
Она лежала и смотрела на меня, а я медленно склонился над ней и поцеловал в губы, нежно, как только смог. Не хотелось, чтоб этот первый поцелуй сопровождался хоть малейшим жестом или даже цветком с мясного рынка.
Решенье
Непростое решение – начинать от вершины или подножия девушки. С Вайдой я просто не знал, откуда мне начать. Всем задачам задача.
Она неловко потянулась ко мне и, поместив мое лицо в аккуратную емкость своих ладошек, тихонько принялась меня целовать, так что я был просто обязан начать с чего-то.
Она не сводила с меня глаз, взгляд ее ни на миг не отрывался от меня, точно я был летным полем.
Я сменил емкость на другую, и ее лицо стало цветком в моих ладонях. Я медленно пустил руки по ее лицу, когда целовал ее, а затем еще дальше вниз, по шее и плечам.
Подступая к границам ее груди, я видел, как у нее в уме шевелится будущее. Под свитером груди были такими большими, такой идеальной формы, что когда я коснулся их в первый раз, желудок мой взобрался на стремянку и привстал на цыпочки.
Ее глаза не покидали меня – мое прикосновение к ее груди тоже в них отразилось. Как вспышка голубой молнии.
Я чуть было не засомневался, как это водится у нас, библиотекарей.
– Честно, – сказала она, вытянувшись ко мне и неловко прижимая мои руки к своей груди. Разумеется, она понятия не имела, как на меня это действует. Стремянку завертело вихрем.
Она снова поцеловала меня – теперь с языком. Ее язык скользнул мимо моего языка струйкой плавкого стекла.
Решенье продолжается
В общем, я принял решение начать с вершины, и решенье это нужно было выполнять, как только пришло время снимать с нее одежду.
Я знал заранее: ей вообще никак не хотелось с этим связываться. Она не собиралась мне помогать. Это дело мое.
Черт побери.
Я вовсе не этим собирался заниматься, когда начинал работать в библиотеке. Я хотел всего лишь присматривать за книгами, поскольку другой библиотекарь с этим уже не справлялся. Он боялся детей, но сейчас, конечно, бесполезно вспоминать о его страхах. У меня тут свои хлопоты.
Я не ограничился тем, чтобы всего лишь принять книгу у этой странной, неловкой, прекрасной девушки. Теперь мне предстояло принять ее тело – оно лежало передо мной, с него следовало снять одежду, чтобы мы смогли соединить наши тела, словно две половинки моста над пропастью.
– Помогите мне, – сказал я.
Она ничего не ответила. Только смотрела на меня и дальше. В ее глазах снова вспыхнула эта голубая молния, но с расслабленным изломом.
– Что мне сделать? – спросила она.
– Привстаньте, пожалуйста.
– Хорошо.
Она неловко поднялась и села.
– Поднимите, пожалуйста, руки, – сказал я.
– Все вот так просто, да? – сказала она.
Как бы оно ни называлось, я определенно начал это делать. Гораздо проще было б любезно принять книгу, а Вайду отправить восвояси, но теперь это уже история – или грамматика забытого языка.
– Так правильно? – спросила она и улыбнулась. – Я как кассирша в сан-францисском банке.
– Так хорошо, – ответил я. – Просто выполняйте то, что в записке. – Я начал нежно скатывать с нее свитер. Тот проскользил по ее животу, перевалил через груди, чуть зацепившись за одну, поэтому пришлось вытянуть руку и помочь ему, затем в свитере исчезли шея и лицо, а потом появились снова – свитер уже спадал с кончиков ее пальцев.
Выглядела она неимоверно. Я мог бы зависнуть очень надолго, но двинулся дальше – выхода не было. Теперь целью всей моей жизни было снять с нее лифчик.
– Я теперь как ребенок, – сказала она. Отвернулась от меня чуть в сторону, чтобы я достал у нее на спине застежку бюстгальтера. С застежкой пришлось повозиться. С бюстгальтерами мне никогда не везло.
– Вам помочь? – спросила она.
– Не надо, справлюсь, – сказал я. – Может пройти несколько дней, но я справлюсь. Не падайте духом. Сейчас-сейчас… АГА!
Вайда расхохоталась.
Ей совершенно не нужен был лифчик. Ее груди остались там же, где и были, когда он их покинул, словно лишняя крыша дома, и попал в компанию к свитеру. Тяжело далась мне эта кучка одежды. Каждый предмет в ней был выигран в странной войне.
Соски оказались маленькими и очень нежного оттенка по сравнению с полнотой и размахом грудей. Еще одно несоответствие, навешенное на Вайду, как дверь.
Тут мы одновременно опустили взгляд на ее сапоги – длинные, черные и кожаные, точно у ее ног сгрудилась туча зверья.
– Я сниму с вас сапоги, – сказал я.
С вершиной было покончено – пришло время заняться подножием. У девушек точно многовато разных частей.
Я стащил с нее сапоги, а потом и носки. Мне нравилось, как мои руки текут по ее ногам, словно вода по ручью. Милее гальки, чем пальчики у нее на ногах, я никогда не видел.
– Встаньте, пожалуйста, – сказал я. Мы набрали приличную скорость. Она неловко поднялась на ноги, и я расстегнул на ней юбку. Потом по бедрам спустил ее на пол, и она переступила через нее, а я положил юбку на кучу остальных побед.
Перед тем, как снять с нее трусики, я посмотрел ей в лицо. Оно было спокойно, и хотя в глазах по-прежнему мелькали голубые молнии, взгляд по краям оставался мягким и нежным, и края эти становились все шире.
Я снял с нее трусики. Дело сделано. Вайда – без одежды, обнаженная, вот она.
– Видите? – сказала она. – Это не я. Я не здесь. – Она вся вытянулась ко мне и обвила руками мою шею. – Но я постараюсь быть здесь для вас, господин библиотекарь.
Два (37–19–36) монолога
– Я просто не понимаю, зачем женщины желают такие тела. Какая нелепость – а они так стараются их себе заполучить, идут сквозь огонь, воду и медные трубы: диеты, операции, инъекции, непристойное белье – что угодно, лишь бы урвать себе эту мерзость, а когда перепробуют все, и ничего все равно не получится, эти тупые мокрощелки обзаводятся муляжами. А тут – вот оно, берите бесплатно. Приходите и забирайте, сучки… Просто не понимают, во что влипают, – или же им это нравится. Может, они все такие же свиньи, как те, кто своими телами регулируют денежные приливы и отливы: кинозвезды, модели, шлюхи… Ох ты ж, Господи!.. Я просто не понимаю, чем эти тела так фатально притягивают к себе мужчин и женщин. У моей сестры – мое тело, длинное и костлявое. Зачем все эти слои сверху, не понимаю. Это не мои груди. Это не мои бедра. Это не моя задница. Вы меня за ними видите? Присмотритесь внимательней. Я там, внутри этого хлама, господин библиотекарь.
Она вся вытянулась ко мне, обвила руками мою шею, а я положил руки ей на бедра. Мы стояли так и смотрели друг на дружку.
– Мне кажется, вы неправы, – сказал я. – Нравится вам это или нет, но вы очень красивая женщина, и сосуд, в котором хранитесь, роскошен. Может, вам не этого нужно, но это тело – ваше, и вы должны о нем хорошенько заботиться и к тому же – гордиться им. Я знаю, что это трудно, но не берите в голову, чего б там ни хотели другие люди и чего б ни получали. У вас есть нечто прекрасное – попробуйте жить с ним в мире… Черт возьми, труднее всего в этом мире понять красоту. Не ведитесь на подростковые половые позывы остального мира. Вы – умница, и голова для вас важнее, чем тело, так и должно быть… Рассчитывать на выигрыш тоже не стоит. Жизнь для этого коротковата. Это тело – вы, и лучше к нему привыкнуть, поскольку ничего другого вам не досталось, а от себя не спрячешься… Это вы… Пускай у вашей сестры остается ее тело, а вы учитесь ценить свое, привыкайте жить с ним. Мне кажется, вам понравится, вы только не напрягайтесь и не суйтесь умом в чужие клоаки. А то если будете зависать на чужих зависах, весь мир покажется одной большой виселицей.
Мы поцеловались.
Книга 3. Вызываем пещеры
Вызываем пещеры
К счастью, я смог связаться с Фостером в пещерах, когда Вайда обнаружила, что беременна. Мы с нею все обсудили. Решение делать аборт далось нам без горечи – к нему нас спокойно подвела нежная необходимость.
– Я не готова рожать, – сказала Вайда. – Да и ты тоже, пока работаешь в этой шарашкиной конторе. Может, как-нибудь позже – обязательно позже, только не сейчас. Я люблю детей, просто теперь не время. Если не можешь отдавать им всего себя, лучше подождать. На свете и так слишком много детей и слишком мало любви. Аборт – единственный выход.
– Пожалуй, ты права, – сказал я. – Не знаю, действительно ли эта библиотека – шарашкина контора, но к ребенку мы пока не готовы. Возможно, через несколько лет. Но после того, как сделаем аборт, лучше бы тебе пить таблетки.
– Да, – согласилась она. – Отныне и впредь – таблетки.
Затем она улыбнулась и сказала:
– Надо же, как наши тела нам удружили.
– И такое бывает, – сказал я.
– А ты что-нибудь знаешь про эти дела? – спросила Вайда. – Я почти ничего. Сестра в прошлом году делала аборт в Сакраменто, но перед тем ездила к врачу в Приморский округ, врач колол ей какие-то гормоны, но не помогли, потому что оказалось слишком поздно. Уколы помогают на ранних сроках, и они намного дешевле аборта.
– Нужно позвонить Фостеру, – сказал я. – С ним в прошлом году приключилась такая же история, одну из девчонок-индеанок пришлось везти в Тихуану.
– Кто такой Фостер? – спросила Вайда.
– Он отвечает за пещеры, – сказал я.
– Какие пещеры?
– Это здание – слишком маленькое, – сказал я.
– Какие пещеры? – спросила она.
Меня, видимо, слишком потрясли события, происходившие у Вайды в животе. Я сразу не сообразил. Потом немного успокоился и сказал:
– Да, у нас есть пещеры в Северной Калифорнии, где мы храним почти все книги, потому что здание у нас слишком маленькое, и все фонды в нем не помещаются… Библиотека очень старая. Фостер отвечает за пещеры. Каждые несколько месяцев приезжает сюда, загружает книги в фургон и отвозит в пещеры… Еще он привозит мне еду и всякие мелочи. Остальное время пьет и ухлестывает за местными женщинами, в основном – индеанками. Такой себе парняга. Просто взрывной… В прошлом году ему пришлось ехать в Тихуану. Потом он мне рассказывал. Там он знает одного очень хорошего врача. В пещерах есть телефон. Я ему позвоню. Я таким раньше не занимался. Никогда не приходилось. Здесь обычно спокойно. Можно хоть прямо сейчас. Ты присмотришь за библиотекой, пока я схожу позвоню?
– Да, – ответила Вайда. – Конечно. Это большая честь. Никогда не думала, что мне суждено стать библиотекарем, да еще в таком месте, хотя могла бы, наверно, и догадаться, раз уж пришла сюда с книгой под мышкой.
Она улыбалась, и на ней было короткое зеленое платье. Улыбку она носила поверх платья. Как цветок.
– Это займет всего несколько минут, – сказал я. – Кажется, на углу есть телефон-автомат. То есть, если он до сих пор там. Я отсюда так долго не выходил, что его могли куда-нибудь передвинуть.
– Нет, он по-прежнему там, – с улыбкой ответила Вайда. – Я тут присмотрю. Не волнуйся. Твоя библиотека в надежных руках.
Она протянула мне руки, и я их поцеловал.
– Видишь? – сказала она.
– Ты знаешь, как вносить книги в Гроссбух Библиотечного Фонда? – спросил я.
– Да, – ответила она. – Я знаю, как это делать, и тому, кто принесет книгу, я расстелю красный ковер, как королю. Не волнуйся. Все будет хорошо. Не извольте беспокоиться, господин библиотекарь. Мне кажется, ты просидел здесь слишком долго. Мне кажется, я тебя отсюда скоро умыкну.
– Или же попроси их подождать, – сказал я. – Я вернусь через несколько минут.
– Да иди уже, в конце концов! – сказала Вайда. – Расслабь немного свою бабушкину железу, притормози выделение кресло-качалкиных гормонов.
Снаружи (вкратце)
Ух, в самом деле долго. Я даже не представлял себе, что просидеть в этой библиотеке столько лет – это как оказаться вне времени. Точно в книжном аэроплане, летящем по страницам вечности.
На самом деле, оказаться снаружи – совсем не то, что смотреть наружу из окна или выглядывать в дверь. Я шел по улице и чувствовал себя на тротуаре очень неуклюже. Асфальт был слишком жестким, агрессивным – или это я слишком легкий, инертный.
Тут есть о чем задуматься.
Мне стоило большого труда открыть дверь телефонной будки, наконец я все-таки забрался внутрь и уже начал набирать пещерный номер Фостера, как вдруг понял, что у меня нет денег. Я обшарил все карманы – увы, ни цента. В библиотеке деньги не нужны.
– Уже? – спросила Вайда. Она выглядела очень хорошенькой за библиотечной стойкой – в зеленом платье и с головой-цветком.
– У меня нет денег, – сказал я.
Отсмеявшись – а это заняло у нее примерно пять минут, очень забавно, – она сходила за кошельком и высыпала мне в ладонь пригоршню мелочи.
– Ну ты даешь, – сказала она. – Ты не забыл, как обращаться с деньгами? Их держат вот так. – Она сжала в пальцах воображаемую монетку и снова расхохоталась.
Я ушел. Свой грошик я получил.
Фостер едет
Я позвонил Фостеру в пещеры. Было слышно, как звонит его телефон. Он звякнул семь или восемь раз, затем Фостер снял трубку.
– Что такое? – спросил Фостер. – Кто это? Чего ты задумал, сукин сын? Звонить в такое время! Не знаешь разве, что сейчас час дня? Ты что? Вампир?
– Это я, – сказал я. – Старый ты пьянчуга!
– Ой, – сказал он. – Малец. Вот черт, что ж ты сразу не сказал? Что там у тебя стряслось? Кто-то привел вместо книги исписанного слона? Так кинь ему сена, пока не пригоню фургон.
– Очень смешно, Фостер, – сказал я.
– Да, недурно, – согласился он. – В твоей шизарне возможно все. Что такое, малец?
– У меня незадача.
– У тебя? – переспросил он. – Ну откуда, к чертовой матери, у тебя незадача? Ты все время сидишь взаперти. Или тюремная бледность начала шелушиться?
– Нет, – ответил я. – Моя подруга беременна.
– ТРАХТИБИДОХ КУКУ! – сказал Фостер, и разговор на некоторое время прервался: Фостер хохотал так сильно, что в сотне миль от него затрясло мою телефонную будку.
В конце концов он прекратил ржать и произнес:
– Похоже, ты действительно пашешь в библиотеке, себя не помня, но с каких пор блуд входит в число наших услуг? Подруга, а? Беременна, а? Ку-ку, малец!
И он снова заржал. Просто какой-то день смеха у всех – кроме меня.
– Так чего тебе нужно? – спросил он. – Сгонять в Тихуану? Чутка погостить у моего кореша-абортмахера доктора Гарсии?
– Что-то вроде, – сказал я.
– Ладно, я пропущу пару стаканчиков на завтрак, – сказал он. – А потом залезу в фургон и вечерком, попозжа, буду у тебя.
– Хорошо, – сказал я. – Это как раз то, что мне нужно.
На пещерном конце линии возникла заминка.
– У тебя ведь денег нет, малец, – так? – сказал Фостер.
– Ты шутишь, да? – сказал я. – Откуда, интересно, я возьму деньги? Это самая дешевая работа на свете, потому что за нее вообще не платят. Я десять центов у подруги занял, чтобы позвонить тебе за твой счет.
– Я, видать, просто еще не отгоргонился, – сказал Фостер. – И о чем это, интересно, я думал? Наверное, что спустил все на пойло вчера вечером… или то было на прошлой неделе?.. и у меня не осталось ни цента. Полное ку-ку, скажу я тебе!
– А как же моя еда? – спросил я, осознавая, что деньги мне на еду он, видимо, тоже пропил.
– Она хоть симпотная? – ответил Фостер. – Схиляет в пыльную бурю, в полночь и со свечкой?
– Чего? – сказал я.
– Значит, я привезу деньги, – сказал он. – Добрый доктор, если его к стенке прижать, обойдется тебе в пару сотен. Иногда он и спекульнуть любит – это в нем предприниматель недобитый сидит, – но ты ему сразу вожжи придержишь, если дашь на лапу двести… Так, давай прикинем: вам нужны билеты на самолет, немного денег с собой, и может понадобиться гостиница, чтоб она отдохнула после доктора Гарсии… Сейчас схожу в бар, поставлю на уши парочку завсегдатаев, потрясу и поглядим, что у них высыпется из карманов. А ты держись там, малец, я сегодня вечером попозжа приеду – тут мы эту бодягу и раскочегарим… Никогда не думал, что в тебе такое есть, малец. Передай своей барышне от меня привет и что все будет в порядке. Фостер едет.
Мастурбация
Н-ну и Фостер! Я вернулся в библиотеку. Когда открывал дверь, кто-то как раз выходил. Совсем молоденький парнишка, лет шестнадцати. Выглядел ужасно усталым и нервным. Он пулей пронесся мимо меня.
– Слава богу, мой дорогой, ты не заблудился, – сказала Вайда. – Я волновалась, что ты не найдешь дорогу через весь квартал. Как здорово тебя видеть, милый.
Она выскочила из-за стола, не переводя дух, подлетела ко мне и одарила меня огромным долгим поцелуем. С того вечера в конце прошлого года, когда Вайда появилась в библиотеке, она растеряла 80 % всей своей неловкости. Оставшиеся 20 % выглядели очень заманчиво.
– Ну и как? – спросила она.
– Прекрасно, – ответил я. – Вот твои десять центов. Фостер уже едет. Будет поздно вечером.
– Хорошо, – сказала она. – Поскорей бы все это закончилось. Неприятно ждать аборта. Хорошо, что так быстро.
– Да, хорошо. Фостер знает замечательного врача, – сказал я. – Все будет в порядке. Фостер обо всем позаботится.
– Отлично, просто отлично, – сказала она. – А как же деньги? У меня…
– Нет-нет, – сказал я. – Фостер достанет денег.
– Ты уверен? Но ведь…
– Я уверен, – сказал я. – Что за мальчик так быстро отсюда убежал?
– Парнишка просто принес книгу, – ответила она. – Я приняла ее радушнее некуда и записала в Гроссбух Библиотечного Фонда самым красивым почерком.
– Ничего себе, – сказал я. – Первый раз за столько лет я не встретил в библиотеке книгу.
– Ох, миленький, – сказала Вайда. – Ты хочешь казаться таким старым, а ничего не получается, но если постараешься и будешь все время об этом думать, получится непременно.
И она снова меня поцеловала.
– Схожу взгляну на нее, – сказал я.
– На свою старость? – спросила она.
– Нет, на книгу.
Вайда улыбалась мне вслед, пока я обходил стол, открывал Гроссбух Библиотечного Фонда и читал:
Харлоу Блейд-мл. ОБРАТНАЯ СТОРОНА МОЕЙ РУКИ. Автору лет шестнадцать, и он выглядит печальней, чем полагалось бы в его-то годы. Со мной был весьма робок. Бедняжка. Постоянно косился на меня.
Наконец, он открыл рот:
– Это вы библиотекарь?
– Да, – ответила я.
– Я думал, тут будет мужчина.
– Он сейчас вышел, – сказала я. – Придется вам уж как-нибудь со мной. Я не кусаюсь.
– Вы не мужчина, – сказал он.
– Как вас зовут?
– Что?
– Ваше имя, будьте добры? Я должна записать его вот в этот гроссбух прежде, чем мы примем у вас книгу. У вас же есть имя, правда?
– Да. Харлоу Блейд-младший.
– А о чем ваша книга? Это мне тоже нужно записать. Просто скажите мне, о чем она, и я внесу это вот сюда, в гроссбух.
– Я-то думал, тут будет мужчина, – сказал он.
– О чем ваша книга? Тема, пожалуйста?
– Мастурбация. Знаете, я лучше пойду.
Я начала было его благодарить за то, что принес нам книгу, и еще хотела сказать, что он может поставить ее на любую полку, куда только захочет, но он ушел, не вымолвив больше ни слова. Бедный мальчуган.
Какое странное место – эта библиотека. Но, наверное, когда книга закончена, больше ее принести некуда. Я свою принесла, и я до сих пор здесь.
Зайдя мне за спину и обняв меня за плечи, Вайда перечитала вместе со мной свою запись.
– По-моему, неплохо, – сказала она.
Ух-х, передо мной на столе – почерк другого библиотекаря. Впервые за все эти годы не я встретил и принял книгу.
Какое-то мгновение я смотрел на Вайду. Должно быть, смотрел я на нее довольно странно, потому что она сказала:
– Ох, нет. Нет, нет, нет.
Фостер
Фостер прибыл в полночь. Мы пили кофе у меня в комнате и разговаривали о всяких случайных мелочах, которые потом ни за что не вспомнить, – разве что в сумеречный миг жизни.
Фостер никогда не утруждал себя звонком. Говорил, что колокольчик напоминает ему церковь, а этого добра ему хватило до конца жизни.
БАХ! БАХ! БАХ! Он просто таранил дверь кулаком – его было слышно по всей библиотеке, и я всегда боялся, что он разнесет стекло. Фостера невозможно было ни проглядеть, ни забыть.
– Что это? – Вайда испуганно вскочила с кровати.
– Фостер, – сказал я.
– Громыхает, как розовый слон.
– Ты что – он к этой дряни и не прикасается.
Мы вышли в библиотеку и зажгли свет – Фостер стоял по другую сторону двери и все так же колотил в нее кулачищем.
По его лицу гуляла широкая ухмылка, и он был одет в свою традиционную майку. Ни рубашек, ни курток, ни свитеров он не признавал. Как бы ни злобствовала погода. И в холод, и в ветер, и в дождь Фостер ходил в одной майке. Потел он при этом, как прохудившаяся плотина, а светлая бизонья шевелюра спускалась ему чуть ли не до плеч.
– Привет! – Голос громыхнул так, словно стеклянная дверь была сделана из бумажной салфетки. – Что тут у вас такое?
Я открыл дверь и увидел перед зданием фургон. Огромный, странный и похожий на заснувшего допотопного зверя.
– Ну, вот и я, – сказал Фостер, обхватил меня одной лапой и крепко прижал к себе. В другой его лапе находилась бутылка виски – половины содержимого в ней уже не было.
– Ну, как оно у тебя, малец? Держи хвост морковкой. Фостер приехал. Эй, вот вам и здравствуйте! – сказал он Вайде. – Ну, дела – а вы симпотная девица! Черт, я рад, что сюда добрался! Каждая миля того стоила. Господи боже мой, мэм, да вы такая красотуля, что я б десять миль по утреннему морозу босиком пробежал, лишь бы в ваших теплых какашках постоять.
Вайда не выдержала и разулыбалась. Я понял, что Фостер ей понравился с первого взгляда.
Подумать только, как успокоилось ее тело за те несколько месяцев, что мы провели вместе. Она все еще была немного неуклюжа, но теперь это выглядело не увечьем, а поэзией, и неимоверно очаровывало.
Вайда подошла и обняла Фостера. Он притиснул ее к себе и предложил глотнуть из бутылки.
– Тебе полезно, – сказал он.
– Ладно, попробую, – согласилась она.
Величественным жестом он обмахнул горлышко и протянул ей бутылку. Вайда сделала крохотный глоток.
– Эй, малец. Попробуй пойла. От него на твоих книгах шерсть вырастет.
Я тоже отпил.
Ни фига себе!
– Где ты нашел это виски? – спросил я.
– Купил у мертвого индейца.
Ничья от сего числа
– Веди нас, – сказал Фостер.
Одной рукой он обнимал Вайду. Они пристроились друг к дружке, словно две горошины в стручке. Я был очень рад, что они так хорошо поладили. Мы пошли ко мне в комнату – расслабиться и обсудить тихуанский план.
– Где же ты была всю мою жизнь? – спросил Фостер.
– Явно не в резервации, – ответила Вайда.
– Изумительно! – сказал Фостер. – Где ты нашел эту девушку?
– Сама пришла, – ответил я.
– Почему я не библиотекарь? – сказал Фостер. – Зачем мне пещеры? Я выбрал не тот край карты. Хей-хей, какая же ты хорошенькая – я таких в жизни не встречал. Господи боже мой, ты даже лучше, чем фото моей мамочки.
– Это от виски, – сказала Вайда. – Я всегда выгляжу лучше сквозь янтарную жидкость.
– Черт, действительно вискач. Твоя правда, на все сорок три градуса. Давайте, я возьму ненадолго библиотеку в свои руки, а вы, ребятки, поезжайте в пещеры, стряхните пыль с этих чертовых книжек. Там в самом деле славно. Только не проболтайтесь никому, что меня знаете. Иисус Христос и старина Фостер им надоели до чертиков одновременно. Меня только и спасает, что я симпатяга.
Тихуанский план
Мы вернулись ко мне в комнату, сели все вместе на кровать, немного попили виски и составили тихуанский план. Обычно я не пью, но сейчас прикинул, что нынешнее состояние нашей жизни заслуживает нескольких капель.
– Значит, у нас будет абортик, так? – сказал Фостер. – Вы твердо решили?
– Ага, – ответил я. – Мы все обсудили. Так нужно.
Фостер посмотрел на Вайду.
– Да, – сказала она. – Мы еще не настолько созрели, чтобы заводить ребенка. Совсем только запутаемся, а ребенку от этого никакой пользы. Рождаться на этот свет – и так господи не приведи, а что уж говорить, если у тебя незрелые и запутавшиеся родители. Да, я хочу аборт.
– Тогда ладно, – сказал Фостер. – Бояться тут совершенно нечего. Я знаю хорошего врача – доктора Гарсию. Он сделает не больно и без осложнений. Все будет хорошо.
– Я тебе верю, – сказала Вайда.
Она взяла меня за руку.
– Расклад очень простой, – сказал Фостер. – Сядете здесь на самолет. Вылетает завтра в четверть девятого утра до Сан-Диего. Я взял вам билеты в оба конца. И позвонил врачу – он будет вас ждать. В Тихуану прибудете до полудня, а немного погодя все уже и закончится… Вернуться можно в тот же вечер, если будете в силах, но если захотите переночевать в Сан-Диего, я вам забронировал номер в «Зеленом отеле». Я знаю тамошнего управляющего. Хороший парень. После аборта будет слегка покачивать, поэтому сами решите, останетесь там или вернетесь. Все зависит от того, как ты будешь себя чувствовать, но если станет дурно, не напрягайся – ночуйте в гостинице… Иногда доктор Гарсия пытается задирать цену, но я сказал, что у вас только двести долларов, а больше нет, поэтому он ответил: «Ладно, Фостер, сойдет». По-английски он говорит так себе, но очень добрый и очень хороший. Настоящий врач. В прошлом году сильно меня выручил с той индейской девчонкой. Вопросы есть – или еще чего-нибудь? Черт! Какая же ты симпотная!
И он трогательно обнял Вайду.
– Похоже, ты обо всем позаботился, – сказал я.
– Вайда? – сказал он.
– Нет, я тоже больше ничего не могу придумать.
– А как же библиотека? – спросил я.
– А что – библиотека? – сказал Фостер.
– Кто за ней присмотрит? Здесь же кто-то должен быть. Это важно – кто-то должен находиться в ней двадцать четыре часа в сутки, встречать и принимать книги. Это сама основа библиотеки. Мы не можем ее закрыть. Она должна работать.
– Ты про меня? – удивился Фостер. – О нет. Я человек пещерный. Придется подыскать другого мальчонку.
– Но здесь кто-то должен остаться, – сказал я, пристально глядя на него.
– Нет-нет, – замотал головой Фостер.
– Но, – проговорил я.
Вайду наша беседа очень забавляла. Я хорошо отдавал себе отчет, что она не разделяет моей привязанности к библиотеке. Но каким бы странным ни казалось это призвание, я обязан делать свое дело.
– Я – пещерный человек, – повторил Фостер.
– Это наша работа, – сказал я. – Для этого нас наняли. Мы должны заботиться о библиотеке и людях, которым она нужна.
– Знаешь, что я тебе скажу? – сказал Фостер. – Платят тут неторопливо. Я, например, уже два года ничего не получаю. А полагается двести девяносто пять с полтиной в месяц.
– Фостер! – сказал я.
– Я ж пошутил, – ответил Фостер. – Просто маленькая шуточка. На-ка, хлебни еще.
– Спасибо.
– Вайда? – предложил Фостер.
– Да, – ответила она. – Было б чудесно глотнуть еще. Успокаивает.
– Старый индейский транквилизатор, – сказал Фостер.
– Пригляди тут день-два, пока мы съездим в Мексику на аборт, – сказал я. – Да ладно тебе, от одного дня честного труда ноги не протянешь. Уж сколько лет груши околачиваешь.
– Да у меня в пещерах полно работы, – сказал Фостер. – Знаешь, какая ответственность – книги таскать, складывать, охранять, следить, чтобы грунтовыми водами не подмочило.
– Грунтовыми водами? – ужаснулся я.
– Забудь, я этого не говорил, – сказал Фостер. – Неохота сейчас во все это вдаваться, ладно – я присмотрю за библиотекой, пока не вернетесь. Мне не нравится, но ничего не попишешь.
– Грунтовые воды? – повторил я.
– Что тут нужно делать? – спросил Фостер. – Как обращаться с теми психами, что тащат сюда свои книжки? Ты сам-то что тут делаешь? Хлебни вискача. Давай, выкладывай.
Вайда развлекалась, глядя на нас. Конечно, она хорошенькая. Мы привольно развалились на моей кровати. Виски размазывал края наших тел и мозгов лужицами жидкой грязи.
– Восхитительно, – сказала Вайда.
Приемыш Фостера № 1
– А это еще что? – спросил Фостер, чуть шевельнувшись на кровати.
– Это колокольчик, – сказал я. – Кто-то принес новую книгу. Я покажу тебе, с какими почестями мы их тут принимаем. Обычно я говорю – «встречаем».
– Словечко из похоронной конторы, – сказал Фостер. – Черт, а сколько времени? – Фостер оглядел комнату. – Я слышу, где-то тикает.
Я посмотрел на часы. Фостер их с кровати не видел.
– Первый час.
– Поздновато для книжек, нет? Первый час? Значит – двенадцать уже есть?
– Мы открыты двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю. Мы никогда не закрываемся, – сказал я.
– Боже праведный! – сказал Фостер.
– Понимаешь, о чем я? – спросила Вайда.
– А то нет, – сказал Фостер. – Мальцу нужно отдохнуть.
И он посмотрел на Вайду. Он оценил ее классически, вычислительно, по-мужски, но не очевидно и не чувственно – и ему понравилось то, что он увидел.
Вайда смотрела на него, кротко улыбаясь и не тревожа своих губ. Улыбка их не изменила. Но я полагаю, об этом и раньше писали.
Она уже не была той девушкой, что много месяцев назад принесла сюда свою книжку. Она стала кем-то другим в том же теле.
– Да, – наконец произнес Фостер. – Да, наверное, нужно посмотреть, кто принес книгу. Нехорошо заставлять ее, то есть их ждать. На улице холодно.
Фостер за всю свою жизнь ни разу не осознавал холода – а сейчас выпил, и его воображение понеслось вскачь.
– А что ты там делаешь? – спросил Фостер. – Давайте я выйду и сам во всем разберусь? А вы, ребятки, посидите тут, отдохните. Если старина Фостер рядом, совершенно не нужно ломать свои уютные привычки. Я сам позабочусь об этой книге. Все равно нужно выяснить, что творится в этом дурдоме, раз уж я собрался рулить тут, пока вы в Тихуане.
Улыбка Вайды раскрылась настолько, что показались безупречные кромки зубов. В глазах у нее лениво посверкивала дружелюбная молния-невеличка.
Я тоже улыбался.
– Чего ты там делаешь? Записываешь в этот здоровый черный гроссбух название книги, фамилию писателя и чего-нибудь еще про книжку, да?
– Совершенно верно, – сказал я. – Кроме того, нужно быть приветливым. Это важно. Человек и его книга должны чувствовать себя нужными – вот основное предназначение нашей библиотеки; помимо этого, мы стремимся приветливо собирать у себя все нежеланные, все лирические, все затравленные тома, написанные американцами.
– Ты шутишь, – сказал Фостер. – Скажи, что ты пошутил.
– Хватит, Фостер, – сказал я. – А то я вспомню про «грунтовые воды». Ты ведь знаешь, что такое «грунтовые воды».
– Ладно. Ладно. Ладно, ку-ку, – сказал Фостер. – Покажусь в лучшем виде, а кроме того, кто знает: может, я и сам захочу показаться в лучшем виде. Я ведь не такой плохой парень. Сам подумай, у меня целая куча друзей. Может, они в этом и не признаются, но я занимаю изрядное место в их сердце.
Колокольчик еще звенел, но звон слабел и требовал немедленного внимания. Фостер уже поднялся с постели. Запустил пятерню в свою светлую бизонью шевелюру, точно решил причесаться перед тем, как выйти в библиотеку.
Пустая, как снег
Фостер ушел встречать свою первую книгу, а мы с Вайдой остались лежать на кровати, помаленьку отхлебывая виски из бутылки, которую он милостиво оставил нам. Через некоторое время мы успокоились до того, что нас можно было сдавать напрокат, как ромашковые поля.
Неожиданно – мы потеряли счет времени – в комнату с грохотом ворвался Фостер. Он был очень зол – как злятся люди тяжелые, в майках и потные.
– Надо закрывать этот дурдом, пока вы на юге, – рявкнул он, правой рукой требуя виски. – Раскиньте мозгами – эту чертову дыру вообще следует прикрыть. Навсегда. Все по домам. Пусть потуже затягивают болты в голове. Если, конечно, те еще остались.
По-индюшачьи кулдыкнув, Фостер всосал порцию виски, скривился и передернулся, когда глоток увесисто стукнулся о дно желудка.
– Так-то лучше, – сказал он, вытирая рот рукой.
– Что случилось? – спросила Вайда. – Библиотечная прививка не принялась?
– И не говори. Еще вискача! – сказал Фостер, обращаясь к бутылке так, словно она была ладонью целителя, полной бальзама.
– Надеюсь, ты никого не испугал, – сказал я. – Цель библиотеки же не в этом. Мы тут занимаемся обслуживанием, а не спросом.
– Испугал? Да ты шутишь, малец. Все, черт возьми, совсем наоборот. Проклятье, обычно я лажу с людьми.
– Что случилось? – повторила Вайда.
– Ну что – выхожу я туда, а там черт знает что. То есть стоит снаружи и…
– Кто? – спросила Вайда.
– Женщина? – безжалостно уточнил я.
– Неважно, – ответил Фостер. – Дайте досказать, черт бы вас побрал! Да, там женщина, и это слово подходит к ней с большой натяжкой. Звонит в колокольчик, под мышкой книга, поэтому я открыл дверь. Это была ошибка.
– Как она выглядела? – спросил я.
– Неважно, – сказал Фостер.
– Давай дальше, – сказала Вайда. – Рассказывай.
Не обращая на нас внимания, Фостер продолжал рассказ по-своему:
– Когда я открыл дверь, она в тот же миг открыла рот. «Кто вы такой?» А голос – как автомобильная авария. Что за хрень?
«Я Фостер», – говорю я.
«Никакой вы не Фостер, я Фостеров видала, – говорит она. – Не врите, вы кто-то другой, потому что вы – не Фостер».
«Это мое имя, – говорю. – Я всегда был Фостером».
«Х-ха! Но довольно о вас. Где моя мать?» Она еще чего-то требует.
«Что значит – ваша мать? Сколько вам лет, чтоб у вас была мать?» – Я уже устал подлизываться к этой ведьме.
«Что вам сделать с этой книгой?» – спрашиваю.
«Это не ваше собачье дело, самозванец Фостер. Где она?»
«Спокойной ночи», – отвечаю.
«Что значит – спокойной ночи? Я никуда отсюда не пойду. Я останусь прямо вот здесь, пока не выясню, где моя мать».
«Я не знаю, где ваша мать и, честно говоря, могу процитировать Кларка Гейбла [66 - Уильям Кларк Гейбл (1901–1960) – американский актер кино и театра, звезда Голливуда 30–40-х гг. В экранизации романа Маргарет Митчелл «Унесенные ветром» (1939) режиссера Виктора Флеминга сыграл Ретта Батлера.] из «Унесенных ветром»: «Мне глубоко плевать»».
«Он назвал мою мать Кларком Гейблом!» – заорала она и собралась дать мне пощечину. Но я уже все понял и перехватил руку в полете, развернул ее всем корпусом и хорошенько подтолкнул к выходу. Она выпорхнула из двери, точно летучий мусорный бак.
«Отпустите мою мать на свободу! – вопит. – Мою мать! Мою мать!»
Я начал было закрывать дверь. Тут на меня будто дремота навалилась. Я не знал, просыпаться мне или хорошенько дать этой стерве по мозгам… Она ринулась было к двери, поэтому пришлось выйти наружу и проводить ее вниз по ступенькам. По дороге мы немножко повздорили, но я приподнажал ей на руку, и она малость поостыла, а я одновременно, как истинный джентльмен, предложил сломать ее цыплячью шейку, если она сейчас же не припустит по дороге туда, куда ее только донесут эти платяные вешалки, которые у нее вместо ног воткнуты… Напоследок она еще орала: «До чего я дошла? Что я делаю? Что это со мной? Что я мелю?» И при этом выдирала из книжки страницы и раскидывала по сторонам, как невеста на свадебном пиру.
– Как невеста на свадьбе? – переспросила Вайда.
– Цветы, – пояснил Фостер.
– Ой, я не поняла, – сказала она.
– Я тоже не понял, – сказал Фостер. – Я спустился и подобрал несколько листов – посмотреть хоть, что это за книга, но на страницах не было написано ничего. Пустые, как снег.
– Бывает, – сказал я. – К нам заходят и авторы не в себе, но по большей части все спокойно. С ними нужно вести себя как можно терпеливее, записать фамилию автора, название книги, добавить небольшое описание в Гроссбух Библиотечного Фонда и предложить им поставить книгу на ту полку, которая им больше нравится.
– С этой-то книгой как раз просто, – сказал Фостер.
Я только открыл рот…
– Описание, – сказал Фостер.
Я только открыл рот…
– Пустая, как снег, – сказал Фостер.
Фургон
– Я пойду спать в фургон, – сказал Фостер.
– Нет, тебе здесь найдется место, – сказал я.
– Останься, пожалуйста, – сказала Вайда.
– Нет-нет, – сказал Фостер. – Мне в фургоне удобнее. Я в нем всегда сплю. У меня там есть спальник, и мне в нем уютно, как клопу в матрасе… Нет, все уже решено. Старине Фостеру – фургон. Вы, ребятки, выспитесь хорошенько, вам рано вставать. Я отвезу вас на летное поле.
– Не получится, – сказал я. – Мы поедем автобусом, а ты останешься здесь присматривать за библиотекой. Не забыл? Она должна быть открыта все время, пока нас не будет. Тебе надо оставаться здесь, пока мы не вернемся.
– Насчет этого не знаю, – сказал Фостер. – После тех переживаний, которые на меня свалились, я просто не знаю. А ты не можешь позвать кого-нибудь из агентства по временному найму, «девушку Келли» [67 - «Девушками Келли» называли служащих компании «Russell Kelly Office Service» (впоследствии «Kelly Girl Service, Inc.», в настоящее время «Kelly Services, Inc., с 1946), предоставлявшей временных сотрудников всех уровней различным предприятиям и организациям.] или кого-нибудь типа, а? Черт, да я заплачу из собственного кармана. Они присмотрят за библиотекой, а я пока смотаюсь на Северный пляж, стриптиза насмотрюсь вволю, пока я тут.
– Нет, Фостер, – ответил я. – Мы не можем вверять библиотеку первому встречному. Сиди здесь, пока нас не будет. Мы ненадолго.
– Не спорь с ним, Фостер, – сказала Вайда.
– Ладно. Интересно посмотреть на следующего психа с книжкой.
– Не беспокойся, – сказал я. – Это было исключение. Пока нас не будет, все пойдет гладко.
– Ну еще бы.
Фостер направился к выходу.
– Вот, глотните еще вискача, – сказал он. – Я заберу бутылку с собой.
– Во сколько вылет? – спросила Вайда.
– В восемь пятнадцать, – сказал Фостер. – Поскольку наш дружок не водит машину, вам, наверное, придется ехать автобусом, ведь Библиотечный Малец хочет, чтобы я остался и возделывал его садик шизиков.
– Я умею водить, – сказала Вайда, плавная, красивая и молодая.
– И фургон можешь? – спросил Фостер.
– Могу, наверное, – ответила Вайда. – Я как-то летом водила грузовики и пикапы, когда жила на ранчо в Монтане. У меня всегда с четырехколесными получалось – спортивные машины, что угодно. Однажды даже школьный автобус пришлось – детишек вывозила на пикник.
– Фургон – это другое, – сказал Фостер.
– Я водила фургон на конной тяге, – сказала Вайда.
– Этот фургон не на конной тяге, – слегка возмутился Фостер. – В мой фургон никогда не запрягали лошадь.
– Фостер, – сказала Вайда. – Не злись, дорогуша. Я просто пытаюсь тебе сказать, что смогу его водить. Я могу водить что угодно. Я ни разу не попадала в аварии. Я хороший водитель. Вот и все. У тебя прекрасный фургон.
– Да, неплохой, – умиротворенно сказал Фостер. – Ладно, большого вреда не будет, к тому ж на нем вы доедете гораздо быстрее, чем на автобусе, да и вернетесь быстрее. И поездка пройдет намного глаже. Автобусы – это ужас, а фургон можно оставить на стоянке прямо перед летным полем. Мне, понятное дело, в этом проклятом дурдоме фургон не понадобится. Хорошо, бери – только рули осторожней. На всем белом свете только один такой фургон, он мой, и я люблю его.
– Не волнуйся, – сказала Вайда. – Я его тоже полюблю.
– Договорились, – сказал Фостер. – Ладно, я, наверное, на улицу и спать. Вискач еще кто-нибудь будет?
– Нет, мне, кажется, уже хватит, – сказал я.
– Ладно.
– Тебя разбудить? – спросила Вайда.
– Не надо, сам встану, – сказал Фостер. – Я просыпаюсь, когда захочу, минута в минуту. У меня в голове будильник. Он меня всегда поднимает. О, чуть не забыл тебе кое-что сказать. Не ешь ничего на завтрак. Такое правило.
Джонни Кэш
Фостер ушел ночевать в фургон, а мы стали собираться в завтрашний путь. Утром, когда проснемся, лишнего времени у нас не будет.
У Вайды в библиотеке было достаточно одежды, поэтому ей не пришлось идти домой. Жила она всего в квартале от библиотеки, но я у нее, разумеется, не был ни разу. Иногда я расспрашивал ее, и она мне все рассказала.
– Там все очень просто, – рассказывала она. – У меня не много вещей. Несколько книг на полке, белый коврик, на полу – небольшой мраморный столик, несколько пластинок: «Битлз», Бах, «Роллинг Стоунз», «Бёрдз», Вивальди, Ванда Ландовска, Джонни Кэш [68 - «The Beatles» (1960–1970), «The Rolling Stones» (с 1962) – британские рок-группы. «The Byrds» (1964–1973, 1989–1991, 2000) – американская рок-группа. Ванда Александра Ландовска (1879–1959) – польско-французско-американская клавесинистка и пианистка, музыкальный педагог, ключевая фигура в возрождении клавесина в первой половине XX в. Джон Р. Кэш (1932–2003) – американский певец, музыкант, актер и автор песен.]. Я же не битница. Я просто всегда считала, что владеть таким телом, как мое, – это и так слишком много, поэтому все остальное должно быть просто.
В старую сумку с эмблемой «КЛМ» [69 - «Koninklijke Luchtvaart Maatschappij N. V.» (с 1919) – нидерландская авиакомпания.] она сложила кое-какую одежду, зубные щетки и мою бритву на тот случай, если придется заночевать в Сан-Диего.
– У меня никогда раньше не было аборта, – сказала Вайда. – Надеюсь, что в Сан-Диего ночевать не придется. Я как-то там была, и мне не понравилось. Слишком много недотраханных моряков, и всё сплошь голые камни или неоновая дешевка. Некрасивый город.
– Не беспокойся, – сказал я. – Сыграем на слух, и если все в порядке, вернемся завтра вечером.
– Разумно, – согласилась Вайда, закончив наши немудреные сборы.
– Давай я тебя поцелую, милая, и ляжем спать. Нам нужно выспаться, – сказал я. – Мы с тобой устали, а утром вставать очень рано.
– Мне еще нужно принять ванну и душ, – сказала Вайда. – И за ушами подушиться.
Я обнял Вайду, набрав целую охапку листвы и цвета ее близости, – она мне ответила, нежно, словно букет.
Затем мы разделись и легли в постель. Я выключил свет, а она спросила:
– Ты поставил будильник, милый?
– Ох, забыл, – ответил я. – Сейчас встану.
– Прости меня, – сказала она.
– Ничего, – ответил я. – Не нужно было забывать. Во сколько ты хочешь проснуться? В шесть?
– Нет, наверное, лучше поставить на полшестого. Я хочу разобраться со своими «женскими жалобами», пока не проснется Фостер, и успеть приготовить нам всем хороший завтрак. День будет долгий, и лучше хорошенько подкрепиться.
– Дама не завтракает, – сказал я. – Помнишь, что сказал Фостер?
– Ой. Ой, правильно. Я забыла, – сказала Вайда.
С минуту было трудно, а потом мы улыбнулись друг дружке во тьме – улыбнулись тому, что нам приходится делать. И хотя улыбок друг дружки не видели, мы знали, что они здесь, утешают нас, как уже тысячи лет улыбки темной ночи утешают страждущих всей земли.
Я встал и зажег свет. Вайда все еще улыбалась тихонько, когда я ставил будильник на 5:30. Уже совершенно поздно раскаиваться или сетовать на Богинь Судьбы. Нас крепко держали хирургические лапы Мексики.
«Гениально»
Когда Вайда забиралась в ванну, она совершенно не выглядела беременной. Живот по-прежнему был так невероятно и гениально ровен, что я не понимал, как умещавшиеся там внутренности переваривают пищу крупнее печенюшек или ягод.
Груди у нее были мощными, но изящными и влажными у сосков.
Перед тем, как зайти в ванную, она поставила кофейник, и я смотрел, как он бурлит, и одновременно сквозь открытую дверь наблюдал, как она моется в ванне.
Вайда подобрала волосы и сколола их. Они покоились в углублении ее затылка, и это было прекрасно.
Мы нисколько не отдохнули, но и не нервничали, что было б естественно в начале такого дня, нас охватило той мягкой волной потрясенья, когда легче делать одну маленькую вещь за другой, один хрупкий шаг за другим, пока большое и трудное дело, чем бы ни было оно, не завершится само собой.
Когда подступают трудности, которые во что бы то ни стало нужно преодолеть, нам обычно достает сил, чтобы наполнить свою жизнь новыми мимолетными ритуалами и просто их исполнять.
Мы превращаемся в театры.
Я переводил взгляд с бурлящего кофейника на Вайду в ванне. День будет очень длинным, но, к счастью, мы пройдем его – один миг за другим.
– Кофе уже готов? – спросила Вайда.
Я понюхал кофейные пары, поднимавшиеся из носика, будто погода. Они были темны и тяжелы от кофе. Вайда научила меня нюхать кофе. Она варила его именно так.
Раньше я был человеком растворимым, а она научила меня варить настоящий кофе и правильно сделала. Где я был все эти годы, когда считал кофе бурой пылью?
Пока кофейник бурлил, я немного подумал о кофе. Странно, как продолжается простая жизнь, а мы становимся все труднее.
– Милый, ты меня слышал? – спросила Вайда. – Кофе. Хватит ворон считать, дорогой, займись-ка лучше кофе. Он сварился?
– Я задумался о другом, – сказал я.
Колокольчик Фостера
Вайда надела простую, но довольно привлекательную белую блузку, синюю юбку выше колен, – а поверх блузки – какой-то маленький полусвитер. Мне никогда не удавалось описывать одежду так, чтобы другие понимали, о чем я.
Она не стала краситься – если не считать глаз. Глаза выглядели темными и синими – именно такими они нам и нравятся в эти последние годы седьмого десятилетия Двадцатого Века.
На двери библиотеки зазвонил колокольчик – быстро и как-то потрясенно. Колокольчик казался едва ли не испуганным, чуть ли не кричал о помощи.
То был Фостер.
Фостер все никак не мог свыкнуться с этим колокольчиком. Это не колокольчик, говорил он, а какой-то хлюздя, – и предлагал повесить свой. Пока я впускал Фостера, колоколец продолжал трезвон. Я уже открыл дверь, а Фостер еще стоял, держась за шнурок, хотя колокольчик больше не звонил.
Еще не рассвело, и на Фостере была его вечная майка, а светлая бизонья шевелюра спускалась на плечи.
– Послушай мудрого совета, – сказал он. – Выкинь этот проклятый колокольчик – давай я повешу тебе настоящий.
– Нам не нужен такой звонок, чтобы пугал людей, – ответил я.
– Чего ради – пугал? Как, к чертовой матери, звонок может пугать людей?
– Нам нужен такой звонок, чтобы гармонировал с нашей работой, был бы одним целым с библиотекой. Здесь нужен нежный звонок.
– Грубые и неотесанные звонки, значит, не нужны, да?
– Я б не стал так говорить.
– Дьявольщина, – сказал Фостер. – Этот звонок тренькает, будто какой-нибудь чертов педик на Рыночной улице. У тебя тут что вообще за контора?
– Ты об этом не беспокойся, – сказал я.
– О тебе ж забочусь. Вот и все, малец. – Фостер протянул руку и постукал колокольчик по попке.
– Фостер! – сказал я.
– Черт, малец, да из консервной банки с ложкой получится отличный колокольчик.
– А как насчет ножа с вилкой и миски супа в придачу, а, Фостер? Немного картофельного пюре с подливой и, может, индюшачья нога? Что скажешь? Разве из этого получится плохой колокольчик?
– Забудем, – сказал Фостер. Он протянул руку и еще раз постукал колокольчик по серебряной попке. – До свиданья, милочка.
Тихуанский инструктаж
Вайда приготовила нам с Фостером плотный завтрак, хотя сама ничего не ела, лишь выпила кофе.
– Ты сегодня очень хорошенькая, – сказал Фостер. – Похожа на сон, который мне никогда раньше не снился.
– Спорим, ты говоришь так всем девушкам, – сказала Вайда. – Сразу видно, тот еще дамский угодник.
– Была пара-тройка подружек, – признал Фостер.
– Еще кофе? – спросила Вайда.
– Да, еще чашечку было б отлично. Кофе хорош, это точно. Тут кто-то знает толк в кофейных зернах.
– А тебе, милый? – спросила Вайда.
– Конечно.
– Вот, пожалуйста.
– Спасибо.
Вайда снова села.
– В общем, вы знаете, что делать, – сказал Фостер после завтрака. – Беспокоиться не о чем. Доктор Гарсия – чудесный врач. Ни боли, ни суеты. Все состоится просто отлично. Как добраться туда – знаете. Несколько кварталов в сторону от главной улицы… Док, может, захочет выцыганить у вас несколько лишних долларов, так что держите оборону и говорите: «Доктор Гарсия, Фостер сказал, что это будет стоить двести долларов, и больше мы не взяли ни цента», – и тут вытаскивайте деньги из кармана… Он немного понервничает, но возьмет и положит их в карман не считая – и потом, он же лучший врач на всем белом свете. Верьте ему, делайте все, что он говорит, расслабьтесь, и все будет в полном порядке… Он чудесный врач. Очень многих людей избавляет от очень многих неприятностей.
Библиотечный инструктаж
– …, – сказал я.
– Обещаю, что не буду снимать этот ваш педоватый колокольчик в серебряных штанишках и вешать вместо него консервную банку с ложкой, которая была бы лучшим звонком для этого дурдома. Вы хоть слышали, как она звучит? – сказал Фостер.
– …, – сказал я.
– Очень жаль. Ужасно красивый звук. Прекрасно греет душу и отлично успокаивает нервы.
– …, – сказал я.
– Это очень плохо, – сказал Фостер.
– …, – сказал я.
– Я и не знал, что у вас все так серьезно, – сказал Фостер.
– …, – сказал я.
– Не беспокойся – ни единый кирпич не упадет с головы этой библиотеки. Я буду относиться к ней, как к детскому именинному торту в желтой коробочке, который носят из кондитерской на вытянутых руках, потому что вдруг веревочка не выдержит… Осторожно: впереди собака. Она может меня укусить, и тогда я его уроню. Ф-фу, прошла мимо. Хорошая собачка… Ой-ёй, навстречу старушка. С ней нужно осторожней. Вдруг у нее сердечный приступ прямо перед моим носом, и я споткнусь о тело. На всякий случай не сводить с нее глаз. Все, прошел. Все будет превосходно. Ваша библиотека – в надежных руках, – сказал Фостер.
– …, – смеясь, сказала Вайда.
– Спасибо, милая, – сказал Фостер.
– …, – сказал я.
– Обожаю это место, – сказал Фостер.
– …, – сказал я.
– Я буду относиться к вашим посетителям, как к святой яичной скорлупе. Не разобью ни одного, – сказал Фостер.
– …, – смеясь, сказала Вайда.
– Ох, милая, ты слишком добра ко мне, – сказал Фостер.
– …, – сказал я.
– Хватит волноваться, малец. Я знаю, что должен делать, и сделаю все в лучшем виде, а кроме этого больше ничего не обещаю, – сказал Фостер.
– …, – сказала Вайда.
– Да неужели? И вовсе он не старик, к тому же. Просто малец, – сказал Фостер.
– …, – сказал я.
– Я никогда так не ценил мира и спокойствия, уюта и домашности пещер, как теперь. Ты открыл мне целый новый мир, малец. Я должен пасть на коленки, на четвереньки и благодарить тебя от всего сердца.
– …, – сказал я.
– Ах, Калифорния! – сказал Фостер.
Сердце Фостера
Фостер настоял на том, чтобы донести нашу сумку до фургона. Рассветало, заря полусостоялась. Фостер, по обыкновению, потел в своей майке, хотя нам утро показалось довольно зябким.
За все годы нашего знакомства с Фостером я никогда не видел, чтоб он не потел. Видимо, оттого, что у него такое сердце. Я всегда был уверен, что сердце у него большое, как канталупа, а иногда перед сном даже размышлял о его размерах.
Однажды сердце Фостера явилось мне во сне. Оно ехало на лошади, лошадь входила в банк, а банк сталкивали с облака. Я не видел, что именно сталкивает банк с облака, но странно – что же может сталкивать банк с облака, когда внутри его сердце Фостера, и оно падает мимо всего неба.
– Что у вас в этой сумке? – спросил Фостер. – Она такая легкая, что там, наверно, вообще ничего нет.
Он шел за Вайдой, которая вела нас вперед с восхитительной неловкостью – такая совершенная и прекрасная, что место ей вообще не с нами, а одной, в каком-то ином созерцании духа или на верхушке стремянки, по которой звери карабкаются к богам.
– Не лезь в наши секреты, – сказала Вайда, не оборачиваясь.
– Хочешь как-нибудь навестить мой кроличий силок? – спросил Фостер.
– И стать твоею Зайкой [70 - «Зайками» (Bunnies) называли официанток в первоначальных клубах «Повеса» (Playboy Clubs) Хью Хефнера, действовавших с 1960 по 1988 г.]? – спросила Вайда.
– Ты это, наверное, уже слышала, – сказал Фостер.
– Я слышала все.
– Ну еще бы, – сказал Фостер, начисто промахиваясь мимо неба.
Вайда знакомится с фургоном
На тротуаре валялись клочки пустой белой бумаги – остатки вчерашней женщины. Выглядели они ужасно одиноко. Фостер поставил нашу маленькую сумку в фургон.
– Сумка – в фургоне. Ты точно знаешь, как им управлять? – сказал Фостер. – Это фургон.
– Да, я умею водить фургоны. Я умею водить все, у чего есть колеса. Я даже на аэроплане летала, – сказала Вайда.
– На аэроплане? – переспросил Фостер.
– Да, в Монтане несколько лет назад. Было здорово.
– Не похожа ты на летчицу, – сказал Фостер. – Черт, да несколько лет назад ты еще лежала в люльке. Может, ты летала на плюшевом медвежонке?
– Не волнуйся так за свой фургон, – сказала Вайда, возвращая разговор с небес на землю.
– Веди его осторожно, – сказал Фостер. – У этого фургона свой норов.
– Он в хороших руках, – сказала Вайда. – Господи, ты со своим фургоном почти такой же ненормальный, как он со своей библиотекой.
– Черт! Ну ладно, – сказал Фостер. – Так, я рассказал вам все, что нужно, а теперь поезжайте. Я остаюсь здесь и, пока вас не будет, смотрю за дурдомом. Воображаю, как будет весело, если тут все такие, как вчерашняя дамочка.
На земле белели клочки бумаги.
Заключив нас с Вайдой в кольцо своих лап, Фостер очень дружелюбно и утешительно притиснул нас к себе, словно пытаясь этими лапами сказать, что все будет в полном порядке, и до встречи, мол, вечером.
– Ладно, ребятки, удачи вам.
– Большое спасибо. – Вайда повернулась и чмокнула Фостера в щеку. Прижавшись щекой к щеке, они героически выглядели отцом и дочерью – в том классическом стиле, который довел нас до этих самых лет.
– Влезайте, – сказал Фостер.
Мы влезли в фургон. Мне вдруг стало ужасно странно снова находиться в машине – как в железном яйце. Я очень удивился – будто мне в известном смысле предстояло заново открывать для себя Двадцатый Век.
Фостер стоял на обочине, пристально глядя, как Вайда справляется с рычагами управления.
– Готов? – спросила она, обернувшись ко мне с полузаметной улыбкой.
– Ага, давно я в машину не садился, – сказал я. – Прямо машина времени.
– Я знаю, – сказала она. – Ты не волнуйся. Я знаю, что делать.
– Хорошо, – ответил я. – Поехали.
Вайда завела фургон, точно была рождена для приборной доски, руля и педалей.
– Хороший звук, – сказала она.
Фостеру понравилось, что ей все удалось, и он кивнул ей, как равной. Потом махнул – «путь свободен», Вайда выехала на этот путь, и мы отправились к доктору Гарсии, ждавшему нас в тот же день в Тихуане, Мексика.
Книга 4. Тихуана
Автострадники
Я уже забыл, как улицы Сан-Франциско добираются до автострады. На самом деле, я вообще забыл, как там и что в Сан-Франциско.
Удивительно было снова оказаться снаружи, снова ехать в машине. Прошло почти три года. Боже мой. Когда я пришел в библиотеку, мне было двадцать восемь, а теперь мне тридцать один.
– Что это за улица? – спросил я.
– Дивизадеро, – сказала Вайда.
– Ах да, – сказала я. – И впрямь Дивизадеро.
Вайда посмотрела на меня очень сочувственно. Мы остановились на красный свет рядом с заведением, где торговали летучими цыплятами и спагетти. Я и забыл, что существуют такие заведения.
Вайда отняла руку от руля и похлопала меня по колену.
– Мой бедный маленький отшельник, – сказала она.
Какой-то человек на Дивизадеро мыл из садового шланга окна в похоронной конторе. Струей воды он поливал окна на втором этаже. Ненормальное зрелище – в такую-то рань.
Затем Вайда свернула с Дивизадеро и поехала вокруг квартала.
– Дубовая улица, – произнесла она. – Помнишь Дубовую улицу? Она выведет нас на автостраду, а потом – до самого аэропорта. Ты же помнишь аэропорт, правда?
– Да, – ответил я. – Но я никогда не бывал внутри аэроплана. В аэропорт я ездил провожать друзей – это они улетали, но то было давным-давно. Аэропланы хоть как-то изменились?
– Ох, милый мой, – сказала Вайда. – Когда все это кончится, я вытащу тебя из библиотеки. Мне кажется, ты просидел там достаточно. Пусть поищут кого-нибудь другого.
– Не знаю, – сказал я, пытаясь сменить тему. Я заметил негритянку – она толкала по Дубовойпустую тележку из «Безопасного способа» [71 - «Safeway» (с 1912) – американская сеть супермаркетов, чье название отражало первоначальную революционную потребительскую идеологию: магазины не предлагали покупателям кредитов, тем самым не позволяя им увязать в долгах.]. Уличное движение вокруг нас было очень хорошим. Оно одновременно пугало и возбуждало. Мы ехали к автостраде.
– Кстати, – спросила Вайда. – На кого ты работаешь?
– В смысле? – сказал я.
– В смысле, кто оплачивает счета твоей библиотеки? – проговорила она. – Кто платит деньги за то, чтобы она работала? Кто несет расходы?
– Никто не знает, – сказал я, сделав вид, что это и есть ответ на вопрос.
– Как это – никто не знает? – спросила Вайда. Не сработало.
– Время от времени Фостеру присылают чек. Он никогда не знает, когда получит его и сколько денег там будет. Иногда присылают слишком мало.
– Кто? – Вайда не собиралась отступать.
Мы остановились на красный свет. Я попробовал зацепиться за что-нибудь взглядом. Мне не нравились разговоры о финансовой организации библиотеки. Я не любил думать о библиотеке и деньгах одновременно. Но увидел я только негра, который еще в одной тележке развозил газеты.
– О ком ты говоришь? – спросила Вайда. – Кто несет все расходы?
– Фонд. Мы не знаем, кто за ним стоит.
– Как называется этот фонд? – спросила Вайда.
Наверное, этого оказалось недостаточно.
– «Американское Навсегда Итд.».
– «Американское Навсегда Итд.», – повторила Вайда. – Ничего себе! Похоже на игры с налогами. Кажется, твоя библиотека – чей-то способ не платить налоги.
Теперь Вайда улыбалась.
– Не знаю, – сказал я. – Я знаю только то, что я должен там быть. Это моя работа. Я должен там находиться.
– Милый, я думаю, тебе следует найти себе другую работу. Ты же хоть что-то умеешь?
– Я много умею, – сказал я, слегка обидевшись.
В этот момент мы выломились на автостраду, мой желудок вспорхнул стаей птиц со змеями, обвившими им крылья, и мы влились в магистральный поток американского моторизованного сознания.
После стольких лет это было страшно. Я чувствовал себя динозавром, которого выдернули из могилы и заставили бегать наперегонки с автострадой и ее железными плодами.
– Если ты не хочешь работать, милый, – сказала Вайда, – я смогу содержать нас, пока тебе этого не захочется, но ты должен выкарабкаться из этой библиотеки как можно скорее. Это место тебе уже не подходит.
В окно я увидел знак: курица держит гигантское яйцо.
– Я сейчас совсем о другом думаю, – сказал я, пытаясь уклониться от темы. – Давай поговорим об этом через несколько дней.
– Неужели тебя беспокоит аборт, милый? – сказала Вайда. – Не волнуйся, пожалуйста. Я вполне доверяю Фостеру и его врачу. А кроме этого, сестра в прошлом году делала в Сакраменто аборт и на следующий день уже пошла на работу. Небольшая усталость и только, так что не волнуйся. Аборт – довольно простая штука.
Я повернулся и посмотрел на Вайду. После этих слов она не отрывала глаз от дороги, мы с ревом неслись по автостраде прочь из Сан-Франциско, мимо Потреро-Хилл, к самолету, который в 8:15 должен был поднять нас над Калифорнией и в 9:45 опустить на землю в Сан-Диего.
– Давай, когда вернемся, поедем и поживем некоторое время в пещерах, – сказала Вайда. – Скоро весна. Там должно быть красиво.
– Грунтовые воды, – сказал я.
– Что? – переспросила Вайда. – Я не расслышала. Я смотрела, что будет делать вон тот «шевроле» впереди. Что ты сказал, милый?
– Ничего, – ответил я.
– Как бы то ни было, – сказала она. – Нужно вытащить тебя из библиотеки. Может, лучше всего просто бросить все это, забыть о пещерах и начать заново на новом месте. Поехать в Нью-Йорк или поселиться в Милл-Вэлли, или снять квартиру на Бёрнэл-Хайтс, или я восстановлюсь в университете Калифорнии и получу степень, и найдем себе место в Беркли. Там славно. Ты будешь герой.
Казалось, Вайду гораздо больше волнует, как вытащить меня из библиотеки, чем аборт.
– Библиотека – это моя жизнь, – сказал я. – Не знаю, что бы я без нее делал.
– Мы сварганим тебе новую жизнь, – сказала Вайда.
Я посмотрел вдоль автотрассы туда, где нас поджидал международный аэропорт Сан-Франциско: раннее утро средневековья, за́мок скорости, попирающий космические кишки.
Международный аэропорт Сан-Франциско
Вайда оставила фургон неподалеку от статуи Мира Бенни Буфано [72 - Беньямино Бенвенуто Буфано (1898–1970) – американский скульптор-модернист. Его девятиметровая статуя «Мир» была установлена в международном аэропорту Сан-Франциско в 1939 г.; в 1969 г. перенесена к армянской церкви на Бразерхуд-уэй.] – та ждала нас, гигантской пулей возвышаясь над машинами. В море металла статуя выглядела покойно. Стальная штука с тонкой мозаикой и мраморными людьми сверху. Люди пытались нам что-то сказать. К сожалению, у нас не было времени слушать.
– Ну, вот мы и приехали, – сказала Вайда.
– Ага.
Я вытащил сумку, и мы оставили фургон на стоянке в такую рань, рассчитывая, что если все пойдет по плану, вечером мы его заберем. Рядом с другими машинами фургон выглядел одиноким бизоном.
Мы прошли к терминалу. Из самолетов входили и выходили сотни людей. Воздух был увешан сетями дорожного возбуждения, люди путались в них, и мы тоже попались в улов.
Терминал международного аэропорта Сан-Франциско невероятно огромен, похож на эскалатор, на мрамор, на кибернетику, он хочет сделать для нас то, к чему мы, кажется, пока не очень готовы. К тому же он сильно «Повесист».
Мы подошли – это оказалось очень большим расстоянием – и забрали билеты у стойки «Тихоокеанских Юго-западных Авиалиний» [73 - «Pacific Southwest Airlines» (1949–1988) – американская бюджетная авиакомпания.]. Молодые красивые мужчина и женщина за стойкой свое дело знали. Девушка хорошо смотрелась бы и без одежды. Вайда ей не понравилась. На груди у той парочки были приколоты полукрылышки, словно ястребы после ампутации. Я положил билеты в карман.
Мне захотелось в туалет.
– Подожди меня здесь, милая, – сказал я.
Туалет оказался настолько элегантен, что мне стало не по себе: чтобы отлить, следовало надеть смокинг.
Пока меня не было, к Вайде клеилось трое мужчин. Один хотел на ней жениться.
До вылета в Сан-Диего оставалось минут сорок, поэтому мы пошли выпить кофе. Странно снова оказаться среди людей. Я забыл, как это трудно, если их много.
Все, разумеется, глазели на Вайду. Я никогда раньше не видел, чтобы девушка привлекала столько внимания. Все было точно так, как она и говорила – и даже хуже.
Молодой симпатяга в желтой тужурке, точно чертов метрдотель, провел нас к столику под растением с большими зелеными листьями. Он неимоверно заинтересовался Вайдой, хотя старался не подавать виду.
Ресторанный интерьер был решен в красно-желтых тонах, а меня поразило количество молодежи и громкий лязг посуды. Я и забыл, что тарелки могут быть такими шумными.
Я посмотрел в меню, хотя не успел проголодаться. Я уже много лет не заглядывал в меню. Меню сказало мне «доброе утро», и я ему ответил:
– Доброе утро. – Вот так и жизнь может закончиться – разговорами с меню.
В ресторане все мгновенно обратили внимание на красоту Вайды – женщины тоже, но с изрядной долей ревности. Вокруг них парили зеленые ореолы.
Официантка в желтом платье и симпатичном белом фартуке приняла у нас заказ на пару чашек кофе и ушла выполнять его. Она была хорошенькой, но рядом с Вайдой бледнела.
Мы видели в окно, как прилетают и улетают самолеты, соединяя Сан-Франциско с миром, а затем снова отсоединяя его со скоростью 600 миль в час.
На кухне работали негры в белой форменной одежде и высоких белых колпаках, но за столиками не сидело ни одного. Наверное, негры не летают на самолетах в такую рань.
Официантка принесла кофе. Поставила на столик и ушла. У нее красивые светлые волосы, но все напрасно. Меню она забрала с собой: до свиданья, доброе утро.
Вайда догадалась, о чем я думаю, и сказала:
– Ты видишь все это впервые. Пока я не познакомилась с тобой, мне это здорово мешало. Ну, ты все знаешь.
– Ты когда-нибудь хотела сниматься в кино или работать тут, в аэропорту? – спросил я.
От этих слов Вайда расхохоталась, парнишка лет двадцати опрокинул на себя кофе, а хорошенькая официантка кинулась к нему с полотенцем. Он варился в собственном кофе.
Подошло время посадки, и мы направились к выходу из ресторана. У дверей я расплатился с хорошенькой кассиршей. Взяв у меня деньги, та улыбнулась. Потом посмотрела на Вайду и улыбаться перестала.
Работающие в аэропорту женщины не были обделены красотой, но Вайда гасила ее так, словно той никогда и не было. Вайдина красота, словно живое существо, была по-своему безжалостна.
Мы шли к самолету, а пары толкали друг дружку локтями, чтобы вторая половина тоже обратила внимание на Вайду. Красота ее стала причиной миллиона синяков: ах, де Сад, медовые соты подобных утех.
Двух четырехлетних карапузов, шедших следом за мамашей, парализовало от шеи до макушки, когда они с нами поравнялись. Они не сводили глаз с Вайды. Не могли.
Мы дошли до зала ТЮА, вызвав смятение среди всех мужчин, что попались нам по пути. Я обнимал Вайду за плечи, но это было необязательно. Она почти полностью преодолела ужас перед собственным телом.
Я никогда не видел ничего подобного. Человек средних лет, по виду коммивояжер, курил сигарету. Он бросил на Вайду взгляд и промахнулся сигаретой мимо рта.
Так и стоял, вылупившись, как идиот, не сводя с Вайды глаз и не обращая внимания на то, что красота заставила его утратить власть над миром.
ТЮА
Приземистый лайнер ухмылялся и хвостом напоминал акулу. Это мой первый самолетный опыт. Странно влезать внутрь этой штуки.
Когда мы садились на свои места, Вайда вызвала обычную панику среди мужской части пассажиров. Мы немедленно пристегнулись. Все, кто садится в аэроплан, вступают в братство нервозности.
Я выглянул в окно – мы сидели над крылом. Потом я с удивлением обнаружил на полу аэроплана ковер.
На стенах висели картинки с видами Калифорнии: трамваи, Холливуд, башня Койт, телескоп на горе Паломар, калифорнийская миссия, мост Золотые Ворота, зоопарк, яхта и т. д. – а также здание, которое я не узнал. Я очень пристально всматривался в это здание. Может, его построили, пока я был в библиотеке.
Мужчины продолжали таращиться на Вайду, хотя в самолете было полно симпатичных стюардесс. Вайда делала стюардесс невидимыми – наверное, для них это редкость.
– Я в самом деле не могу поверить, – сказал я.
– Пусть забирают, если так хочется. Я ничего не делаю специально, – сказала Вайда.
– Ты – настоящая награда, – сказал я.
– Только потому, что я с тобой, – ответила она.
Перед взлетом какой-то мужчина обратился к нам из динамиков. Он приветствовал нас на борту, потом долго рассказывал о погоде, температуре, облаках, солнце, ветре и о том, какая погода ждет нас на калифорнийской земле. Нам вовсе не хотелось столько слушать о погоде. Я надеялся, что это сам летчик.
За бортом было серо и холодно – и никакой надежды на солнце. Мы уже взлетали. Катились по взлетной полосе – сначала медленно, затем быстрее, быстрее, быстрее: господи боже мой!
Я смотрел на крыло. Заклепки в нем выглядели ужасно хрупкими – как они вообще могут что-то скреплять? Крыло время от времени подрагивало – очень мягко, но с весьма прозрачным намеком.
– Как тебе? – спросила Вайда. – Ты что-то позеленел по краям.
– Как-то странно, – сказал я.
Когда мы взлетали, с крыла свесилась пола средневековых лат – металлические кишки какой-то птицы, втягиваемые и воображаемые.
Мы пролетели над клубами тумана и вырвались на солнце. Просто фантастика. Белые прекрасные облака росли, как цветы, на верхушках холмов и гор, лепестками скрывая от нашего взора долины.
На своем крыле я разглядел что-то похожее на кофейное пятно – словно кто-то поставил на плоскость чашку. Круглый след от донышка, а потом – густая плотная клякса, точно чашка все-таки опрокинулась.
Я держал Вайду за руку.
Время от времени мы натыкались в воздухе на что-то невидимое, и самолет вставал на дыбы, будто призрачная лошадь.
Я снова взглянул на кофейное пятно, и так высоко над миром оно мне даже понравилось. Меньше чем через час мы приземлимся в Бёрбэнке, Лос-Анджелес, высадим пассажиров, возьмем новых и полетим дальше, в Сан-Диего.
Мы путешествовали так быстро, что через несколько мгновений нас не стало.
Кофейное пятно
Я просто полюбил это кофейное пятно у себя на крыле. Оно идеально подходило этому дню: словно талисман. Я начал было размышлять о Тихуане, но затем передумал и снова вернулся к кофейному пятну.
А в самолете что-то происходило со стюардессами. Они собирали билеты, предлагали кофе и вообще старались понравиться.
Стюардессы, похожие на красивых монахинь из «Повесы», прогуливались взад-вперед по коридорам, точно самолет был женским монастырем. Они носили короткие юбки, щеголяя симпатичными коленками и красивыми ногами, но их коленки и ноги становились невидимы рядом с Вайдой, которая спокойно сидела в соседнем кресле, держала меня за руку и думала о Тихуане – месте назначения своего тела.
Среди гор возник изумительный зеленый кармашек. Наверное, ранчо, поле или пастбище. Я полюбил этот зеленый кармашек навечно.
Таким чувствительным я вдруг стал от скорости нашего самолета.
Через какое-то время облака неохотно отказались от долин, теперь мы путешествовали над угрюмой землей, и даже облакам ее не хотелось. Под нами не было ничего человеческого – лишь несколько дорог извивались в горах длинными сухими червяками.
Вайда сидела тихая и прекрасная.
На моем крыле взад и вперед раскачивалось солнце. Я смотрел мимо кофейного пятна вниз на полупустынную долину, где аграрные планы человека размечены желтым и зеленым цветом. В горах деревьев не было – горы оставались бесплодными и покатыми, как древние хирургические инструменты.
Я посмотрел на средневековую кишечную полу крыла – она поднималась и поглощала сотни миль в час прямо перед моим кофейным пятном-талисманом.
Вайда была изумительна, хотя глаза ее грезили югом.
Люди у другого борта смотрели куда-то вниз. Мне стало интересно, и я тоже посмотрел туда со своей стороны: крошечный городок, ласковая земля, снова городки – уже наползают один на другой. Нежность земли превратилась в сплошные городки, раскорячилась Лос-Анджелесом, и я стал искать глазами автостраду.
Человек, который, как я надеялся, был летчиком или выполнял еще какие-то авиационные обязанности, сообщил, что идем на посадку через две минуты. Мы неожиданно влетели в облачную дымку, ставшую аэропортом Бёрбэнк. Солнце не светило, все было сумрачным. Этот сумрак был желтоват, серый остался в Сан-Франциско.
Самолет опустел и заполнился вновь. Пока все это происходило, Вайда оказалась под прицелом множества взглядов. Одна стюардесса замешкалась в нескольких рядах от нас и уставилась на Вайду, словно проверяя, действительно ли она там сидит.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил я.
– Отлично, – ответила Вайда.
Мимо нас вырулил на взлет крохотный авиалайнер величиной с «P-38» [74 - «Lockheed P-38 Lightning» (1939) – американский тяжелый двухмоторный истребитель, в США состоял на вооружении с 1941 по 1949 г.], с ржавыми на вид пропеллерами. К его иллюминаторам прилипли перепуганные пассажиры.
Перед нами теперь сидели какие-то предприниматели. Они разговаривали о девушке. Все ее хотели. Она была секретаршей в Фениксовском филиале. Они разговаривали о ней на языке предпринимателей:
– Хорошо бы получить доступ к ее счету! Ха-ха! Ха-ха! Ха-ха! Ха-ха-ха-ха!
«Летчик» приветствовал новых пассажиров на борту и снова долго говорил о погоде. Слушать его никому не хотелось.
– Мы приземлимся в Сан-Диего через двадцать одну минуту, – завершил он свой прогноз.
Когда взлетали над Бёрбэнком, параллельно нам неподалеку от аэропорта ехал поезд. Мы оставили его позади, точно его там и не было, как, впрочем, и Лос-Анджелеса.
Пробились через плотную желтую дымку, на крыле снова спокойно засияло солнце, и мое кофейное пятно расплылось в улыбке, как сёрфер, но скоро прошло и это.
Динь-дон до Сан-Диего
Динь-дон!
Почти весь путь до Сан-Диего прошел в облаках. Время от времени динамики разносили по самолету звон колокольчика. Я не знал, что это такое.
Динь-дон!
Стюардессы снова собирали билеты и нравились пассажирам. Улыбки не сходили с их лиц. Они улыбались, даже когда не улыбались.
Динь-дон!
Я подумал о Фостере и библиотеке, потом очень быстро сменил тему размышлений. Не хотел я думать о Фостере и библиотеке: гримаса.
Динь-дон!
Затем мы влетели в плотный туман, и самолет начал издавать потешные звуки. Звуки были довольно крепкими. Я даже подумал, что мы уже приземлились в Сан-Диего и катимся по взлетной полосе, но стюардесса сказала, что мы только собираемся приземляться, то есть пока еще мы в воздухе.
Хм-м-м-м-м-м-м-м-м…
Динь-дон!
Горячая вода
Мы удалялись от Сан-Франциско с поразительной скоростью. Без малейшего усилия покрыли сотни миль, будто на крыльях лирической поэзии. Неожиданно вырвались в просвет между облаками и поняли, что летим над океаном. Я видел, как внизу разбиваются о берег белые волны, – Сан-Диего. Увидел штуку, похожую на тающий парк, потом у меня заложило уши, и мы начали снижаться.
Самолет остановился – напротив аэропорта было пришвартовано множество военных кораблей: они стояли в низком сером тумане цвета их корпусов.
– Можешь перестать зеленеть, – сказала Вайда.
– Спасибо, – ответил я. – Впервые играю в дерево. Наверно, не мое призвание.
Мы вышли из самолета, и Вайда, как обычно, смущала пассажиров-мужчин и сердила пассажиров-женщин.
Когда мы входили в терминал, два моряка вытаращились на нее так, точно глаза им заклинило пинбольными автоматами. Аэровокзал был маленьким и старомодным.
И мне захотелось в туалет.
Чем отличается международный аэропорт Сан-Франциско от международного аэропорта Сан-Диего? Мужским туалетом.
В международном аэропорту Сан-Франциско горячая вода остается горячей все время, пока моешь под краном руки, а в международном аэропорту Сан-Диего – нет. Если нужна горячая вода, приходится постоянно жать на кран.
Пока я проводил свои наблюдения над горячей водой, к Вайде клеилось пятеро мужчин. Она отмахивалась от них, как от мух.
Мне захотелось выпить, что для меня весьма необычно, но в маленьком темном баре толпились моряки. Бармен мне тоже не понравился. Похоже, это не очень хороший бар.
Среди мужчин в зале поднялась какая-то суета и беспорядок. Один даже упал. Не знаю, как ему это удалось, но как-то удалось. Он лежал на полу и смотрел снизу на Вайду как раз в тот миг, когда я решил не выпивать в баре, а лучше сходить в кафе и выпить чашечку кофе.
– Мне кажется, ты повредила ему вестибулярный аппарат, – сказал я.
– Бедняга, – сказала Вайда.
Полет задом наперед
В кафе аэропорта Сан-Диего все было мелкое и невзрачное, какой уж там интерьер. Меня поразило огромное число молодежи и ящики, набитые восковыми цветами.
Кроме этого, в кафе было полно летающего народа – стюардесс, пилотов и прочих, которые говорили о самолетах и рейсах.
Вайда, как обычно, всех ошеломила, пока я заказывал две чашки кофе у официантки в белой форме. Женщина не была ни молодой, ни хорошенькой и к тому же еще не проснулась.
Тяжелые зеленые шторы на окнах кафе не пускали внутрь свет. Снаружи тоже ничего видно не было – даже крыла.
– Ну, вот мы и приехали, – сказал я.
– Это уж точно, – сказала Вайда.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил я.
– Скорей бы все кончилось, – сказала Вайда.
– Ага.
Два человека рядом с нами разговаривали о самолетах, ветре, снова и снова повторяя цифру восемьдесят. Они говорили о милях в час.
– Восемьдесят, – сказал один.
Потеряв нить их разговора, я задумался об аборте и Тихуане, а потом услышал, как один человек сказал:
– На восьмидесяти ты будешь лететь задом наперед.
Центр города
День в Сан-Диего выдался облачный, никакой. Мы сели в желтое такси до центра. Таксист пил кофе. Мы влезли в машину, и он, допивая кофе, долго и внимательно глядел на Вайду.
– Куда? – спросил он больше у Вайды, чем у меня.
– В «Зеленый отель», – сказал я. – Это…
– Я знаю, – сказал он Вайде.
И вывез нас на автостраду.
– Как вы думаете – выйдет солнце? – спросил я, не зная, что можно сказать еще. Конечно, можно было вообще ничего не говорить, но он таращился на Вайду в зеркальце заднего вида.
– Выскочит часиков в двенадцать, но мне и так нравится, – сказал он Вайде.
Поэтому я хорошенько рассмотрел его физиономию в зеркале. Похоже, его избили до смерти винной бутылкой – но не самой бутылкой, а содержимым.
– Вот, приехали, – сказал он Вайде, наконец остановившись у «Зеленого отеля».
На счетчике было доллар и десять центов, поэтому я дал ему на чай еще двадцать центов. Он очень расстроился. Разглядывал свою руку с деньгами, а мы выбрались из такси и пошли к «Зеленому отелю».
Он даже не попрощался с Вайдой.
«Зеленый отель»
«Зеленый отель» оказался четырехэтажной гостиницей из красного кирпича через дорогу от стоянки и рядом с книжным магазином. Я не удержался и бросил взгляд на витрину с книгами. Конечно, не то что у нас в библиотеке.
Когда мы вошли, портье поднял голову и посмотрел на нас. У окна стояло большое зеленое растение с громадными листьями.
– Здрасьте вам! – сказал портье и очень приветливо продемонстрировал нам полный рот искусственных зубов.
– Здравствуйте, – ответил я.
Вайда улыбнулась.
Это ему очень понравилось, поскольку он стал вдвое приветливее, что было очень сложно.
– Нас прислал Фостер, – сказал я.
– О, Фостер! – сказал он. – Да. Да. Фостер. Он позвонил и сказал, что вы приедете – и вот вы здесь! Мистер и миссис Смит. Фостер. Превосходный человек! Фостер, да.
Его улыбка достигла десяти баллов. Наверное, дочь его работает стюардессой.
– У меня есть для вас славная комната с ванной и видом, – сказал он. – Совсем как дома. Вам она очень понравится, – сказал он Вайде. – Совсем не похожа на гостиничный номер.
Ему почему-то не нравилась мысль о том, что Вайда остановится в гостиничном номере, хотя управлял он именно гостиницей, и это было только начало.
– Да, прекрасная комната, – сказал он. – Очень милая. В ней Сан-Диего станет для вам родным домом. Сколько вы здесь пробудете? Фостер по телефону почти ничего не говорил. Просто сказал, что вы приедете, и вот вы здесь!
– День или два, – сказал я.
– По делу или отдыхать? – спросил он.
– Мы приехали в гости к ее сестре, – сказал я.
– Ох, как же это мило. А у нее мало места, да?
– Я храплю, – сказал я.
– О, – сказал портье.
В регистрационной книге я расписался за мистера и миссис Смит из Сан-Франциско. Вайда смотрела, как я подписываюсь нашим новым мимолетным семейным именем. Она улыбалась. Господи! как же она прекрасна.
– Я покажу вам комнату, – сказал портье. – Прекрасная комната. Вам в ней будет хорошо. И стены толстые. Совсем как дома.
– Приятно слышать, – сказал я. – В прошлом этот мой недостаток причинил мне массу неудобств.
– В самом деле громко храпите? – осведомился он.
– Да, – сказал я. – Как лесопилка.
– Если вы согласитесь минутку подождать, – сказал портье, – я позвоню брату и попрошу его спуститься присмотреть тут за делами, пока я провожу вас наверх.
Он нажал кнопку безмолвного звонка, который через несколько секунд доставил к нам на лифте брата.
– У нас очаровательные гости. Мистер и миссис Смит. Друзья Фостера, – сказал портье. – Я дам им мамину комнату.
Заходя за конторку, брат-портье серьезно оглядел Вайду с ног до головы и принял штурвал у нашего портье, который из-за конторки вышел.
Обоим было под сорок.
– Это хорошо, – удовлетворенно произнес брат-портье. – Им понравится мамина комната.
– Там живет ваша мама? – спросил я, несколько сбитый с толку.
– Нет, она умерла, – ответил портье. – Но раньше это была ее комната. Отель принадлежит нашей семье уже больше полувека. Мамина комната осталась точно такой же, как и при ней, упокой Господи ее душу. Мы там ничего не трогали. Мы сдаем ее только приятным людям вроде вас.
Мы вступили в допотопный лифт-динозавр, и он поднял нас на четвертый этаж, к маминой комнате. Для покойной мамы комната действительно славная.
– Превосходно, не так ли? – сказал портье.
– Очень уютно, – сказал я.
– Славно, – сказала Вайда.
– С такой комнатой Сан-Диего понравится вам еще больше, – сказал портье.
Он отодвинул жалюзи и показал нам отличный вид на стоянку – впечатляет, если вы никогда раньше не видели стоянок.
– Я в этом не сомневаюсь, – сказал я.
– Если вам что-то потребуется, просто дайте мне знать, и мы обо всем позаботимся: разбудить вас утром, что угодно – только дайте знать. Мы здесь для того, чтобы сделать ваше пребывание в Сан-Диего как можно приятнее, хоть вы и не можете остановиться у вашей сестры, потому что храпите.
– Благодарю вас, – сказал я.
Он ушел, и мы с Вайдой остались в комнате одни.
– Зачем ты наплел ему про храп? – спросила Вайда, садясь на кровать.
Она улыбалась.
– Не знаю, – ответил я. – Просто подумал – это то, что надо.
– Ты странный, – сказала Вайда.
Потом немного привела себя в порядок, смыла дорожную пыль – и мы стали готовы к визиту в Тихуану, к доктору Гарсии.
– Наверное, нам пора, – сказал я.
– Я готова, – сказала Вайда.
Призрак покойной мамы смотрел, как мы уходим. Привидение сидело на кровати и вязало какую-то призрачную штуковину.
Автобус в Тихуану
Не нравится мне Сан-Диего. Мы прошли несколько кварталов до автостанции «борзых» [75 - «Greyhound Lines» (с 1914) – американская компания междугороднего автобусного сообщения.]. На уличных фонарях болтались корзинки с цветами.
В то утро Сан-Диего напоминал бы заштатный городок, если бы по улицам не бродили усталые моряки-полуночники и бодрые моряки-ранние-пташки.
Автостанция была под завязку набита людьми, игровыми автоматами, торговыми автоматами, тут было больше мексиканцев, чем на всех улицах Сан-Диего. Как будто автостанция – мексиканский квартал города.
Тело Вайды, ее идеальное лицо и длинные смерчи волос совершили свои обычные подвиги, вызвав у мужчин состояние, близкое к панике.
– М-да, – сказал я.
Вайда ответила молчанием.
Автобусы в Тихуану отходили каждые четверть часа, билет стоил шестьдесят центов. В очереди толклось множество мексиканцев в соломенных и ковбойских шляпах, лениво, врастяжечку направлявшихся в Тихуану.
Музыкальный автомат играл квадратные популярные наигрыши того времени, когда я ушел в библиотеку. Странно снова слышать эти старые песни.
Перед нами дожидалась автобуса молодая пара. Они были консервативно одеты, консервативно держались, сильно нервничали, о чем-то беспокоились, но старались не потерять лица.
В очереди стоял человек с «Беговым формуляром» [76 - «Daily Racing Form» (с 1894) – таблоидная газета, публикующая статистическую информацию о конных бегах.] под мышкой. Он был стар, на лацканах и плечах его куртки и на газете лежала перхоть.
Я никогда раньше не был в Тихуане, но пару раз бывал в других пограничных городках – Ногалесе и Хуаресе. Нельзя сказать, чтоб я с нетерпением ждал встречи с Тихуаной.
Пограничные городки – не очень приятные места. Они высвечивают худшее в обеих странах, и все американское торчит там неоновой болячкой.
Я заметил пожилых людей, почти стариков: их всегда видно на переполненных автостанциях, но никогда не видно в пустых. Они существуют, лишь когда их много, и, кажется, так и живут в автобусной толпе. Похоже, им нравились допотопные пластинки в музыкальном автомате.
Один мексиканец держал какое-то месиво пожитков в коробке из-под томатного соуса «Хант» [77 - «Hunt's» (с 1888) – американская марка продуктов из помидоров, компания была основана в Калифорнии братьями Джозефом и Уильямом Хантами.] и целлофановом хлебном пакете. Судя по всему, это были все его сокровища, и он возвращался с ними домой, в Тихуану.
Диапозитивы
Хотя до Тихуаны недалеко, путешествие оказалось не очень приятным. Я посмотрел в окно и понял, что у автобуса нет крыла, а значит, нет и кофейного пятна. Мне его не хватало.
Сан-Диего стал совсем нищим, пока мы выезжали на автостраду. Местность по пути довольно-таки никакая, не стоит и описывать.
Мы с Вайдой держались за руки. Наши руки были вместе у нас в руках, и наша судьба придвигалась к нам все ближе. Идеально плоский живот Вайды таким и останется.
Вайда смотрела в окно на то, что не стоит и описывать, тем более, что оно уже описано холодным бетонным языком автострады. Вайда ничего не говорила.
Молодая консервативная парочка сидела в креслах перед нами, как две замороженные фасолины. Им действительно было паршиво. Я догадывался, зачем они едут в Тихуану.
Мужчина шептал что-то женщине. Та кивала, ничего не отвечая. Казалось, вот-вот расплачется. Она закусила нижнюю губу.
Из окна автобуса я разглядывал всякое на задних сиденьях машин. Очень старался не смотреть на людей, только на вещи на задних сиденьях. Бумажный пакет, три вешалки, какие-то цветы, свитер, куртка, апельсин, бумажный пакет, коробка, собака.
– Мы на конвейере, – сказала Вайда.
– Так легче, – сказал я. – Все будет хорошо. Не волнуйся.
– Я знаю, что все будет хорошо, – сказала она. – Но скорей бы уже приехать. Эти люди впереди – гораздо хуже, чем сам мысленный образ аборта.
Мужчина зашептал что-то женщине, та смотрела прямо перед собой, а Вайда отвернулась и стала смотреть в окно, на ничто, ведущее к Тихуане.
Человек из Гвадалахары
Граница представляла собой массу въезжающих и выезжающих машин, которые возбужденно толклись под героической аркой, ведущей в Мексику. Там висел знак, гласивший нечто вроде: ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ТИХУАНУ, САМЫЙ ПОСЕЩАЕМЫЙ ГОРОД В МИРЕ.
Тут я немного не понял.
Мы просто перешагнули границу в Мексику. Американцы даже не попрощались, а мы вдруг очутились там, где всё по-другому.
Перво-наперво мексиканские пограничники с автоматическими пистолетами 45-го калибра, так популярными у мексиканцев, проверяли все машины, въезжающие в Мексику.
Затем другие люди, похожие на детективов, стояли вдоль пешеходной дорожки в Мексику. Нам они не сказали ни слова, но остановили шедшую следом пару – молодого человека и девушку – и спросили, какой они национальности. Те ответили, что итальянцы.
– Мы итальянцы.
Наверное, мы с Вайдой выглядели американцами.
Арка, помимо того, что была героической, выглядела очень красиво и современно на фоне приятного садика с множеством прекрасных речных валунов, но нас больше интересовало такси, потому мы и направились туда, где стояло много такси.
Я узнал ту знаменитую сладкую резкую пыль, что покрывает всю Северную Мексику. Точно снова встретился со старым загадочным другом.
– ТАКСИ!
– ТАКСИ!
– ТАКСИ!
Таксисты вопили и подзывали к себе свежие партии гринго.
– ТАКСИ!
– ТАКСИ!
– ТАКСИ!
Такси были типично мексиканскими, и водители лупили по ним, как по кускам свежего мяса. Мне не нравится, когда мне что-то пытаются жестко впарить. Я к такому не приспособлен.
Подошла молодая консервативная пара, очень испуганные. Забрались в такси и исчезли в сторону Тихуаны, плоско простиравшейся перед нами, а затем покато уходившей наверх, в смутно-желтые, нищие на вид холмы, усыпанные домиками.
Вокруг царила давка за американским долларом и его библейским посланием, воздух уже искрил от напряжения. Таксисты казались нескончаемыми – как мухи, они тащили нас к своему мясу, а с ним – к Тихуане и ее прелестям.
– Эй, кр-ра-сот-ка и БИ-итл! Залезайте! – вопил нам один таксист.
– Битл? – спросил я у Вайды. – У меня что, такие длинные волосы?
– Длинноваты, – улыбнувшись, ответила та.
– Эй, БИ-итл, и эй, красотка! – завопил другой таксист.
В воздухе неумолчно жужжало: «ТАКСИ! ТАКСИ! ТАКСИ!» Неожиданно в Мексике для нас все пришпорилось. Мы оказались в другой стране, которая видела только наши деньги.
– ТАКСИ!
– ТАКСИ!
(Посвист.)
– БИ-итл!
– ТАКСИ!
– ЭЙ! ЭЙ ВЫ!
– ТАКСИ!
– ТИХУАНА!
– КАКАЯ ЛАПУСЯ!
– ТАКСИ!
(Посвист.)
– ТАКСИ!
– ТАКСИ!
– СЕНЬОРИТА! СЕНЬОРИТА! СЕНЬОРИТА!
– ЭЙ, БИТЛ! ТАКСИ!
И тут к нам спокойно подошел мексиканец. Казалось, он несколько смущен. В деловом костюме, на вид – лет сорок.
– У меня есть машина, – сказал он. – Вас довезти до центра? Машина вон там, недалеко.
Машина оказалась «бьюиком» десятилетней давности, пыльная, но ухоженная – казалось, ей хочется, чтоб мы в нее сели.
– Спасибо, – сказал я. – Это было бы замечательно.
Человек выглядел нормально – просто хотел нам помочь, судя по всему. Непохоже, чтобы он что-то продавал.
– Это вон там, недалеко, – повторил он, давая понять, что гордится своей машиной.
– Спасибо, – сказал я.
Мы подошли к машине. Он открыл нам дверцу, потом обошел машину кругом и сел за руль.
– Здесь шумно, – сказал он, когда мы тронулись в Тихуану, до которой оставалась примерно миля. – Слишком шумно.
– Да, шумновато, – сказал я.
Чуть отъехав от границы, мужчина как бы расслабился, повернулся к нам и спросил:
– Вы на эту сторону просто день провести?
– Да, решили посмотреть Тихуану, пока гостим у ее сестры в Сан-Диего, – сказал я.
– Здесь есть на что посмотреть, это правда, – сказал он. Но при этом, казалось, был чем-то недоволен.
– А вы здесь живете? – спросил я.
– Я родился в Гвадалахаре, – сказал он. – Это прекрасный город. Это мой дом. Вы когда-нибудь бывали? Там очень красиво.
– Да, – ответил я. – Я был там лет пять или шесть назад. Очень славный город.
Я выглянул в окно: у дороги разлеглась небольшая брошенная ярмарка. Плоская и застоявшаяся, как грязь в луже.
– А вы были раньше в Мексике, сеньора? – отечески спросил он.
– Нет, – ответила Вайда. – Я здесь впервые.
– Не судите о Мексике вот по этому городку, – сказал человек. – Мексика отличается от Тихуаны. Я работаю здесь уже год, и через несколько месяцев вернусь домой в Гвадалахару, теперь уж навсегда. Глупо, что вообще уехал.
– Чем вы занимаетесь? – спросил я.
– Работаю на правительство, – ответил он. – Опрашиваю мексиканцев, которые переходят границу в вашу страну и обратно.
– Узнали что-нибудь интересное? – спросила Вайда.
– Нет, – сказал он. – Всё одно и то же. Никакой разницы.
Телефонный звонок из «Вулуорта»
Госслужащий, чьего имени мы так и не узнали, высадил нас на Главной улице Тихуаны и показал здание Государственного Туристического Бюро – места, где нам расскажут, чем можно заняться в Тихуане.
Государственное Туристическое Бюро было маленьким, стеклянным, очень модерновым, и перед ним стояла статуя. Высеченной из серого камня фигуре было явно не по себе. Она возвышалась над самим зданием. Изображала доколумбова бога или какого-то другого парня, занимавшегося тем, что не доставляло ему никакой радости.
Здание было довольно привлекательным на вид, но обитатели этого домика не могли для нас ничего сделать. От мексиканского народа нам требовалась иная услуга.
Народ лез к нам за долларами, стараясь продать то, чего нам не требовалось: ребятня со жвачкой, торговцы приграничным сувенирным хламом, очередные таксисты орали, что отвезут нас обратно к границе, хотя мы только что сюда приехали, а можно и в другие места, где мы здорово повеселимся.
– ТАКСИ!
– КРАСОТКА!
– ТАКСИ!
– БИТЛ!
(Посвист.)
Таксисты Тихуаны оставались нам верны. Я даже не представлял себе, что у меня такие длинные волосы, но и Вайда, разумеется, действовала на таксистов своим обычным образом.
Мы подошли к большому современному зданию универмага «Вулуорт» на Главной улице Тихуаны, надеясь найти там телефон. Это было здание пастельного оттенка с большой красной вывеской «Вулуорт», фасадом из красного кирпича и здоровенными витринами, забитыми пасхальной ерундой: кучи, кучи, кучи зайчиков и желтых цыплят, жизнерадостно проклевывающихся из огромных яиц.
«Вулуорт» был так чист и стерилен, так аккуратен по сравнению с тем, что творилось в нескольких футах снаружи – или даже не снаружи, если смотреть сквозь витрину над всеми этими зайчиками.
Продавщицами работали хорошенькие девушки – смуглые, юные, умело и очень привлекательно стрелявшие глазками. Похоже, место им было в банке, а не в «Вулуорте».
У одной такой девушки я спросил, где телефон, и она показала, куда идти.
– Вон там, – сказала она на пристойном английском.
Я подошел к телефону вместе с Вайдой, которая размазывала эротическое смятение по мужчинам в универмаге, словно баллистическое желе. Хорошенькие мексиканочки Вайде и в мишени не годились. Она сбивала их наземь, даже не задумываясь.
Телефон находился рядом со справочной будкой, недалеко от туалета, витрины с кожаными ремнями, витрины с пряжей и витрины секции женских блузок.
Вот ведь лезет всякий мусор в голову; почему-то я это запомнил и теперь с нетерпением жду, когда забуду снова.
Телефон работал на американские деньги: никель, как в старые добрые времена, как в детстве.
Трубку снял мужчина.
У него был врачебный голос.
– Алло, доктор Гарсия? – спросил я.
– Да.
– Вчера вам звонил человек по имени Фостер – по поводу нашего дела. Ну вот, мы уже здесь, – сказал я.
– Хорошо. Где вы?
– Мы в «Вулуорте», – сказал я.
– Прошу, простите мой английский. Он нехороший. Я позову девочку. Ее английский… лучше. Она скажет, как сюда прийти. Буду ждать. Все в порядке.
Трубку взяла девушка. Судя по голосу – очень юная. Она сказала:
– Вы в «Вулуорте».
– Да, – ответил я.
– Вы не очень далеко, – сказала она.
Это мне показалось ужасно странным.
– Когда выйдете из «Вулуорта», сверните направо и пройдите три квартала, а затем сверните налево по Четвертой улице, пройдите четыре квартала и затем снова сверните налево с Четвертой улицы, – сказала она. – Мы в зеленом доме в середине квартала. Не пропу́стите. Вы все поняли?
– Да, – ответил я. – Когда выйдем из «Вулуорта», свернем направо и пройдем три квартала до Четвертой улицы, затем свернем налево по Четвертой улице и пройдем четыре квартала, а после этого свернем снова налево с Четвертой улицы, и там будет зеленый дом в середине квартала – там вы и будете.
Вайда все это слушала.
– Ваша жена не ела, да?
– Да, – сказал я.
– Хорошо, мы будем вас ждать. Если заблудитесь, позвони́те опять.
Мы вышли из «Вулуорта» и последовали девочкиным инструкциям, проталкиваясь сквозь торговцев сувенирным хламом, таксистов и жвачных пацанов Тихуаны, в туче посвистов, машин-машин-машин, воплей животного ужаса и ЭЙ, БИТЛ!
Четвертая улица ждала нашего прихода вечно, нам суждено было появиться на ней, Вайде и мне, и вот мы пришли – сюда нас вел путь, начавшийся сегодня утром в Сан-Франциско, сюда вели нас жизни, начавшиеся много лет назад.
Машины, люди и фантастическое возбуждение переполняли улицы. Перед домами не было газонов – только та знаменитая пыль. Дома служили нам проводниками к доктору Гарсии.
Перед зеленым зданием стояла новехонькая американская машина. На ней были калифорнийские номера. Не требовалось особой сообразительности, чтобы придумать ответ. Я взглянул на заднее сиденье. Там лежал девичий свитер. Он выглядел беспомощным.
Перед клиникой доктора играли детишки. Они были бедны и одеты в несчастную одежду. Когда мы входили в дом, они бросили играть и посмотрели на нас.
Без сомнения, привыкли к такому зрелищу. Вероятно, часто видели гринго в этом районе города – тех, кто входит в этот зеленый саманный домик, гринго, выглядевших не очень счастливыми. Мы их не разочаровали.
Книга 5. Мои три аборта
Мебельные этюды
В дверь здесь тоже требовалось звонить. Звонок не походил на серебряный колокольчик моей библиотеки, теперь такой далекой. В этот звонок нужно было звонить, нажимая пальцем на кнопку. Что я и сделал.
Пришлось ждать, пока кто-нибудь ответит. Детишки не отвлекались на игру и смотрели на нас. Маленькие, грязные и оборванные. У них были странные истощенные тела и лица, по которым трудно определить, сколько мексиканским детям лет.
Ребенок, которому на вид пять, оказывается восьмилетним. Ребенку, которому на вид семь, оказывается, десять. Ужас.
Прошли мексиканские мамаши. И тоже посмотрели на нас. Глаза были совсем невыразительными, но именно так говорили нам: женщины знают, что мы – abortionistas.
Затем дверь в клинику доктора плавно распахнулась, словно собиралась открыться точно в это время, – нас встретил сам доктор Гарсия. Я не знал, как он выглядит, но понял, что это он.
– Прошу, – сказал он, жестом приглашая нас внутрь.
– Спасибо, – сказал я. – Я только что звонил вам по телефону. Я друг Фостера.
– Знаю, – спокойно ответил он. – За мной, прошу.
Врач был маленького роста, средних лет и одет врачом. Клиника у него была просторная, прохладная, много кабинетов, лабиринтом уводивших в глубину, о которой мы ничего не знали.
Доктор привел нас в маленькую приемную. В ней было чисто – современный линолеум и современная врачебная мебель: неудобная кушетка и три стула, на которых никак не устроиться.
Обстановка здесь такая же, как и в кабинетах американских врачей. В углу – высокое растение с большими плоскими и холодными зелеными листьями. Листья не делали ничего.
В приемной уже сидели люди: отец, мать и молоденькая дочь-подросток. Очевидно, она имела отношение к новенькому автомобилю, стоявшему у входа.
– Прошу. – Врач показал на два незанятых стула. – Скоро, – мягко улыбнулся он. – Подождите, прошу. Скоро.
Он ушел по коридору в другую комнату, которой нам не было видно, оставив нас с этими тремя людьми. Они не разговаривали, и во всем здании стояла странная тишина.
Все нервно посматривали друг на друга – так бывает, когда время и обстоятельства доводят нас до незаконных операций в Мексике.
Отец был похож на банкира из крохотного городишки в долине Сан-Хоакин, а мать – на женщину, увлеченную общественной деятельностью.
Хорошенькая и очевидно неглупая дочь ждала аборта и не знала, что делать со своим лицом, поэтому все время улыбалась в пустоту – быстро и резко, словно сверкала лезвием ножа.
Отец выглядел сурово – будто собирается отказать кому-то в кредите, а мать – смутно возмущенно, словно кто-то взял и рискованно пошутил на званом чае Общества друзей де Моле [78 - Имеется в виду «DeMolay International» (с 1919) – американская парамасонская инициатическая организация для молодых людей от 12 до 21 года, чьи отцы состоят в братстве вольных каменщиков. Организация носит имя последнего великого магистра ордена тамплиеров Жака де Моле (ок. 1240/1250–1314).].
Дочь, несмотря на тугое расцветающее женское тело, была слишком молода для аборта. Ей бы заниматься чем-то другим.
Я перевел взгляд на Вайду. Она тоже выглядела слишком юной для аборта. Что мы все здесь делаем? Ее лицо все больше бледнело.
Увы, невинность любви – просто нарастающее физическое состояние, ее не формируют наши поцелуи.
Мой первый аборт
Прошла то ли вечность, то ли десять минут, врач вернулся и поманил нас с Вайдой за собой, хотя другие ждали дольше. Наверное, как-то связано с Фостером.
– Прошу, – тихо сказал доктор Гарсия.
Мы пошли за ним через вестибюль в маленький кабинет. Там стоял столик и на нем – пишущая машинка. В темном прохладном кабинете с опущенными жалюзи располагалось кожаное кресло, на стенах и на столе – фотографии доктора с семьей.
Еще там висели различные аттестаты – они показывали, какие медицинские степени получил доктор и какие университеты окончил.
Дверь из кабинета вела прямо в операционную. Девочка-подросток наводила там порядок, ей помогал мальчик, тоже подросток.
На подносе с хирургическими инструментами запрыгало голубое пламя. Мальчик стерилизовал их огнем. Нам с Вайдой стало страшно. В операционной стоял стол с металлическими штуками – придерживать ноги, – и к ним прилагались кожаные ремни.
– Без боли, – сказал врач Вайде, а потом мне. – Без боли и чисто, все чисто, без боли. Не волнуйтесь. Без боли и чисто. Ничего не останется. Я доктор, – сказал он.
Я не знал, что ему ответить. Я так волновался, что почти обалдел. С лица Вайды исчезли краски, а глаза будто ничего больше не видели.
– Двести пятьдесят долларов, – сказал врач. – Прошу.
– Фостер говорил – двести. У нас больше нету, – услышал я собственный голос. – Двести. Так вы сами сказали Фостеру.
– Двести. Больше нету? – повторил врач.
Вайда стояла и слушала, как мы торгуемся о цене ее живота. Ее лицо было бледнее летнего облака.
– Да, – сказал я. – У нас больше ничего нет.
Я вытащил из кармана деньги и отдал врачу. Протянул деньги, и он взял их из моей руки. Положил к себе в карман, не пересчитывая, и снова стал врачом – на все время, что мы там пробыли.
Он не был врачом всего один миг. Как-то странно. Не знаю, чего я ожидал. Но хорошо, что он был врачом все остальное время.
Фостер, конечно, оказался прав.
Став врачом, он повернулся к Вайде, улыбнулся и сказал:
– Не будет больно и все будет чисто. Ничего не остается и без боли, милая. Поверьте. Я доктор.
Вайда улыбнулась половинчато.
– Сколько уже? – спросил врач у меня, начав показывать на ее живот, но не закончив, поэтому жест выглядел бесцельным.
– Недель пять или шесть, – сказал я.
Вайда теперь улыбалась на четвертинку.
Врач помолчал и посмотрел на календарь у себя в голове, затем ласково кивнул ему. Вероятно, календарь ему был хорошо знаком. Они были старыми друзьями.
– Не завтракала? – спросил он, снова начав показывать на живот Вайды, но опять ему это не удалось.
– Не завтракала, – ответил я.
– Хорошая девочка, – сказал врач.
Вайда теперь улыбалась на одну тридцать седьмую.
Мальчик закончил стерилизовать хирургические инструменты и вынес небольшое ведерко в другую большую комнату, соседнюю с операционной.
В другой комнате, кажется, стояли кровати. Я наклонил голову и сумел разглядеть в ней койку – на ней спала девушка, а рядом на стуле сидел мужчина. Похоже, в комнате было очень тихо.
В тот момент, когда мальчик вышел из операционной, я услышал, как в туалете спустили воду, потом вода полилась из крана, потом вода полилась в туалет, потом снова спустили воду, и мальчик вернулся с ведерком.
Ведерко было пустым.
На запястье у мальчика были большие золотые часы.
– Все в порядке, – сказал врач.
Девочка-подросток, смуглая и хорошенькая, и тоже с симпатичными часиками, вошла в кабинет и улыбнулась Вайде. Такой улыбкой, что говорила: «Уже пора; пойдемте, пожалуйста, со мной».
– Без боли, без боли, без боли, – повторял врач, точно нервную детскую считалку.
Без боли, подумал я, как странно.
– Хотите смотреть? – спросил у меня врач, показав на смотровую кушетку в операционной, где я мог сесть, если мне захочется посмотреть на аборт.
Я перевел взгляд на Вайду. Она не желала, чтоб я смотрел, и я не желал смотреть сам.
– Нет, – ответил я. – Я останусь здесь.
– Пойдемте, прошу, милая, – сказал врач.
Девочка тронула Вайду за руку, Вайда зашла с ней в операционную, и врач закрыл дверь, но та не совсем закрылась. Оставалась щель примерно в дюйм.
– Больно не будет, – сказала девочка. Она делала Вайде укол.
Затем врач сказал мальчику что-то по-испански, тот ответил:
– О’кей, – и что-то сделал.
– Снимите одежду, – сказала девочка. – И наденьте это.
Затем врач сказал что-то по-испански, мальчик ответил по-испански, а девочка сказала:
– Пожалуйста. Теперь поднимите ноги. Вот так. Хорошо. Спасибо.
– Все правильно, милая, – сказал врач. – Совсем не больно, правда? Все будет в полном порядке. Хорошая девочка.
Затем он сказал мальчику что-то по-испански, девочка сказала врачу что-то по-испански, а тот сказал что-то по-испански им обоим.
На миг в операционной стало очень тихо. Я чувствовал прохладный сумрак докторского кабинета у себя на теле, словно руку какого-то совершенно иного врача.
– Милая? – сказал доктор. – Милая?
Ответа не было.
Затем врач сказал что-то по-испански мальчику, и мальчик ответил чем-то металлическим, хирургическим. Врач сделал что-то этой штукой, металлической и хирургической, и вернул ее мальчику, а тот дал ему еще что-то, металлическое и хирургическое.
Некоторое время там все было либо тихо, либо металлически и хирургически.
Потом девочка сказала мальчику что-то по-испански, а он ответил ей по-английски.
– Знаю, – сказал он.
Врач сказал что-то по-испански.
Девочка ответила ему по-испански.
Прошло несколько мгновений – хирургические звуки в операционной больше не раздавались. Теперь оттуда доносились звуки уборки, а врач, девочка и мальчик, разговаривали по-испански, завершая дела.
Их испанский больше не был хирургическим. Обычный повседневный испанский, как при уборке.
– Сколько времени? – спросила девочка. Ей не хотелось смотреть на свои часики.
– Около часу, – ответил мальчик.
Врач тоже заговорил по-английски.
– Много еще? – спросил он.
– Двое, – ответила девочка.
– ¿Dos? – переспросил врач по-испански.
– Одна едет, – сказала девочка.
Врач сказал что-то по-испански.
Девочка ответила ему по-испански.
– Лучше было б три, – сказал мальчик по-английски.
– Хватит думать о девочках, – шутливо сказал врач.
Затем врач и девочка отрывисто и быстро заговорили по-испански.
За этим последовало шумное молчанье, а потом, судя по звуку, врач вынес из операционной что-то тяжелое и бессознательное. Положил это в соседней комнате и вернулся секунду спустя.
Девочка подошла к двери в кабинет, где сидел я, и распахнула ее во всю ширь. Мой темный прохладный кабинет вдруг затопило светом из операционной. Мальчик делал уборку.
– Здравствуйте, – улыбнулась девочка. – Пойдемте, пожалуйста, со мной.
Небрежно поманила меня через операционную, точно та была розовым садом. Врач стерилизовал хирургические инструменты голубым пламенем.
Поднял голову от горящих инструментов и сказал:
– Все прошло отлично. Обещал без боли, все чисто. Как обычно. – Он улыбался. – Идеально.
Девочка ввела меня в другую комнату, где на кровати без сознания лежала Вайда. Она была тепло укрыта. А выглядела так, словно видела сны другого столетия.
– Отличная операция, – сказала девочка. – Никаких осложнений, прошла гладко, как только можно. Она скоро проснется. Красивая, правда?
– Да.
Девочка принесла стул и поставила его рядом с Вайдой. Я сел и стал смотреть на Вайду. Она была так одинока в этой постели. Я протянул руку и коснулся ее щеки. На ощупь – словно бы только что появилась без сознания из операционной.
Небольшой газовый обогреватель в углу горел себе тихонько и горел. В комнате стояли две кровати, и та, на которой недавно лежала девушка, сейчас была пуста, рядом с ней стоял пустой стул, так и эта кровать вскоре опустеет, и стул, на котором сейчас сидел я, тоже.
Дверь в операционную была открыта, но оттуда, где я сидел, мне не было видно стола.
Мой второй аборт
Дверь в операционную была открыта, но оттуда, где я сидел, мне не было видно стола. Через минуту они привели девушку-подростка из приемной.
– Все будет в порядке, милая, – сказал врач. – Совсем не больно. – Он сделал ей укол сам.
– Снимите, пожалуйста, одежду, – сказала девочка.
На несколько секунд повисло ошеломленное молчание, а затем кровью протекло в неловкий смущенный шорох – девушка-подросток снимала одежду.
Когда она разделась, девочка-помощница – сама не старше пациентки – сказала:
– Наденьте вот это.
Девушка надела.
Я посмотрел на спящую Вайду. На ней было то же самое.
Одежда Вайды была аккуратно сложена на стуле, а туфли стояли рядом на полу. Они выглядели очень грустными, потому что она утратила над ними всякую власть. А сама лежала рядом без сознания.
– Теперь поднимите ноги, милая, – сказал врач. – Немного выше, прошу вас. Вот хорошая девочка.
Затем он сказал что-то по-испански девочке-мексиканке, и та ответила ему тоже по-испански.
– Я полгода учила испанский, – сказала девушка-подросток с задранными вверх ногами, привязанными к металлическим стременам этой бездетной лошадки.
Врач сказал что-то по-испански девочке-мексиканке, и та ответила ему тоже по-испански.
– О, – несколько рассеянно произнес он, ни к кому не обращаясь. Наверное, в тот день он сделал много абортов. Потом сказал девушке-подростку:
– Это хорошо. Поучи́те еще.
Мальчик сказал что-то очень быстро по-испански.
Девочка-мексиканка сказала что-то очень быстро по-испански.
Врач сказал что-то очень быстро по-испански, а потом обратился к девушке-подростку:
– Как чувствуете, милая?
– Никак, – улыбнувшись, ответила она. – Я ничего не чувствую. Я должна сейчас что-то чувствовать?
Врач сказал мальчику что-то очень быстро по-испански. Мальчик не ответил.
– Хочу, чтоб расслабилась, – сказал врач девушке-подростку. – Прошу, не волнуйтесь.
Все они очень быстро заговорили по-испански. Казалось, у них что-то не ладится, а затем врач сказал что-то очень быстро по-испански девочке-мексиканке. Закончил он фразой:
– ¿Como se dice treinta? [79 - Как сказать «тридцать»? (исп.)]
– Тридцать, – ответила девочка-мексиканка.
– Милая, – сказал врач. Он склонился над девушкой-подростком. – Хочу, чтоб нам посчитала до тридцати, прошу, милая.
– Ладно, – ответила та, улыбнувшись, но голос ее впервые прозвучал устало.
Начало действовать.
– 1, 2, 3, 4, 5, 6… – Тут наступила пауза. – 7, 8, 9… – Тут наступила еще одна пауза, длиннее первой.
– Считай до тридцати, милая, – сказал врач.
– 10, 11, 12.
Все прекратилось.
– Считай до тридцати, милая, – сказал мальчик. Голос его звучал мягко и нежно, как у самого врача. Их голоса были сторонами одной медали.
– Что после 12? – хихикнула девушка-подросток. – Я знаю! 13. – Она была очень довольна, что после 12 идет 13. – 14, 15, 15, 15.
– Ты уже сказала 15, – сказал врач.
– 15, – произнесла девочка-подросток.
– А дальше, милая? – спросил мальчик.
– 15, – очень медленно и торжествующе ответила девушка-подросток.
– Дальше, милая? – спросил врач.
– 15, – ответила девушка. – 15.
– Хватит, милая, – сказал врач.
– Что дальше? – спросил мальчик.
– Что дальше? – спросил врач.
Девушка ничего не отвечала.
Они тоже больше не говорили. В операционной стало очень тихо. Я посмотрел на Вайду. И она была очень тихой.
Неожиданно молчание в операционной нарушила девочка-мексиканка.
– 16, – сказала она.
– Что? – спросил врач.
– Ничего, – ответила девочка-мексиканка, и зазвучал безмолвный язык аборта.
Этюды грифельной доски
Вайда лежала нежно и неподвижно, словно мраморная пыль на постели. Она не выказывала ни малейших признаков сознания, но я не волновался: дыхание у нее было ровным.
Поэтому я просто сидел, слушал, как в соседней комнате проходит аборт, и смотрел на Вайду и на то, где я очутился: в этом мексиканском доме, таком далеком от моей библиотеки в Сан-Франциско.
Маленький газовый обогреватель занимался своим делом, поскольку в саманных стенах докторской клиники было прохладно.
Наша комната находилась в середине лабиринта.
По одну сторону комнаты тянулся небольшой коридор – мимо открытой двери в туалет и заканчивался на кухне.
Кухня располагалась футах в двадцати от того места, где без сознания лежала Вайда – с выскобленным, как грифельная доска, животом. Я видел в кухне холодильник и раковину, а также плиту и на ней – какие-то кастрюльки.
По другую сторону была дверь в огромную комнату, почти маленький спортзал, за которым я видел еще одну комнату.
Сквозь открытую дверь в комнате виднелась темная абстракция еще одной кровати – точно большого, плоского спящего животного.
Я смотрел на Вайду, по-прежнему погруженную в вакуум анестезии, и слушал, как в операционной заканчивается аборт.
Раздался мягкий симфонический лязг хирургических инструментов, а после этого звуки уборки – вытирали еще одну грифельную доску.
Мой третий аборт
В комнату вошел врач с девушкой-подростком на руках. Он был маленьким, но очень сильным, и девушку нес без труда.
Та выглядела очень тихой и бессознательной. Светлая путаница ее волос странно свисала поверх его руки. Он пронес девушку через маленький спортзал в соседнюю комнату, где положил на темную кровать, напоминающую животное.
Затем вернулся, закрыл дверь в нашу комнату, ушел в переднюю часть лабиринта и привел родителей девушки.
– Все прошло чудесно, – сказал он. – Без боли, все чисто.
Они ничего ему не сказали, и он вернулся в нашу комнату. Когда открывал дверь, люди смотрели на него – они увидели лежащую там Вайду и меня рядом с ней.
Я посмотрел на них, а они посмотрели на меня, пока дверь не успела закрыться. Лица у них были голым и мерзлым пейзажем.
В комнату вошел мальчик с ведерком, прошел в туалет, смыл плод и остатки аборта в канализацию.
Как только отшумела вода в туалете, я услышал вспышку инструментов, стерилизуемых пламенем.
Древний ритуал огня и воды – снова и снова повторялся он, снова и снова сегодня в Мексике.
Вайда лежала без сознания. Вошла девочка-мексиканка и посмотрела на нее.
– Она спит, – сказала девочка. – Все прошло прекрасно.
Она вернулась в операционную, а потом туда вошла следующая женщина. Та «одна», что ехала, – о ней девочка-мексиканка говорила раньше. Не знаю, как она выглядела, потому что приехала она уже после нас.
– Сегодня ела? – спросил врач.
– Нет, – жестко ответил мужчина – так, будто говорил о том, чтобы сбросить водородную бомбу на того, кто ему не нравится.
Мужчина был ее мужем. Он тоже зашел в операционную. Он решил, что желает посмотреть, как будут делать аборт. Они были очень напряженными людьми, и за все время женщина произнесла только три слова. После укола он помог ей раздеться.
Он сел, а ее ноги развели на операционном столе в стороны и пристегнули. Она отключилась, едва ей придали нужное для аборта положение, поскольку приступили они почти сразу же.
Этот аборт делали автоматически, как машины. Врач и его помощники почти не разговаривали.
Я чувствовал присутствие мужчины в операционной. Словно скульптура – сидел и смотрел, ждал, пока музей утащит их с женой к себе. Женщину я так и не увидел.
Аборт закончился, врач устал, а Вайда по-прежнему лежала без сознания. Врач вошел в комнату. Посмотрел на Вайду.
– Еще рано, – ответил он на собственный вопрос.
Я сказал «да», потому что не знал, что еще мне сделать со своим ртом.
– Нормально, – сказал врач. – Иногда так бывает.
Врач выглядел ужасно уставшим человеком. Бог знает, сколько абортов пришлось ему сделать в этот день.
Он присел на кровать. Взял Вайду за руку и пощупал пульс. Потом дотянулся и приоткрыл ей один глаз. Глаз взглянул на него из-за тысячи миль.
– Все в порядке, – сказал врач. – Она очнется через несколько минут.
Он зашел в туалет и вымыл руки. Когда закончил, в туалет вошел мальчик с ведерком и привычно распорядился тем, что в нем было.
Девочка убирала операционную. Врач оставил женщину на смотровой кушетке в операционной.
С одними телами разбираться – еще та задачка.
– OXXXXXXXXXXX! – донесся голос из-за двери спортзала, куда врач унес девушку-подростка. – OXXXXXXXXXX! – Сентиментальный пьяный голос. Голос девушки. – OXXXXXXXXXXX!.. – 16! – сказала она. – Я-OXXXXXXXXXXXXX!
Ее родители разговаривали с ней серьезно и приглушенно. Они держались ужасно прилично.
– OXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXX!
Они вели себя так, точно она напилась на семейном торжестве, а они пытаются это скрыть.
– OXXXXXXXXXXXXXX! Мне так странно!
От пары в операционной доносилось абсолютное молчание. Звучала только девочка-мексиканка. Через нашу комнату снова прошел мальчик и исчез где-то в здании. Больше не вернулся.
Закончив уборку операционной, девочка вышла в кухню и принялась готовить врачу большой бифштекс.
Из холодильника она достала бутылку «Миллера» [80 - «Miller’s» – марка пива производства американской компании «Miller Brewing Company» (с 1855).] и налила врачу большой стакан. Он сел в кухне за стол. Пока пил пиво, мне его почти не было видно.
Тут Вайда зашевелилась. Открыла глаза. Какой-то миг она не видела ничего, а потом увидела меня.
– Привет, – сказала она далеким голосом.
– Привет, – улыбнулся я.
– У меня голова кружится, – сказала она, становясь ближе.
– Не волнуйся, – сказал я. – Все прекрасно.
– О, это хорошо, – сказала она. И вот она здесь.
– Лежи спокойно и ни о чем не думай, – сказал я.
Из-за стола в кухне поднялся врач и вошел к нам. В руке он держал стакан пива.
– Она приходит в себя, – сказал он.
– Да, – сказал я.
– Хорошо, – сказал он. – Хорошо.
Он забрал свой стакан пива и снова ушел на кухню, и снова сел за стол. Он очень устал.
Потом я услышал, как люди в комнате за спортзалом одевают свою дочь. Они торопились уехать. Звуки раздавались такие, точно одевали пьяную.
– Руки не поднимаются, – сказала девушка.
Родители что-то сурово ей сказали, и она подняла руки в воздух, но на нее так и не смогли надеть маленький лифчик, поэтому бросили эти попытки, а мать положила его к себе в сумочку.
– OXXXXXXXXXXX! Мне так дурно, – сказала девушка, пока родители полунесли-полувыволакивали ее оттуда.
Я услышал, как захлопнулась пара дверей, а потом настала тишина, если не считать того, что в кухне готовился обед врача. Бифштекс жарился на очень горячей сковородке и громко шипел.
– Что это? – спросила Вайда. Я не понял, о чем она спрашивает – об уходящей девушке или о жарящемся бифштексе.
– Это врач обедает, – сказал я.
– Уже так поздно? – спросила она.
– Да, – ответил я.
– Я надолго отключилась, – сказала она.
– Да, – сказал я. – Нам скоро уходить, но мы подождем, пока ты не окрепнешь.
– Посмотрим, – сказала Вайда.
В комнату вернулся врач. Он нервничал, поскольку проголодался, устал и собирался закрыть на некоторое время клинику, чтобы расслабиться и отдохнуть.
Вайда посмотрела на него снизу, а он улыбнулся и сказал:
– Видишь, без боли, милая. Все чудесно. Хорошая девочка.
Вайда улыбнулась очень слабо, и врач снова ушел на кухню, к своему уже готовому бифштексу.
Пока врач обедал, Вайда медленно приподнялась, и я помог ей одеться. Она попробовала встать, но это было слишком трудно, поэтому я ненадолго усадил ее снова.
Сидя она причесалась, а потом снова попробовала встать, но сил еще не было, и она опять села на койку.
– Меня еще покачивает, – сказала она.
– Это ничего.
Женщина в соседней комнате пришла в себя, и муж почти сразу начал ее одевать, повторяя:
– Ну вот. Ну вот. Ну вот. Ну вот, – со спотыкающимся оклахомским акцентом.
– Я устала, – произнесла женщина, использовав -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
/ -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
своего словарного запаса.
– Ну вот, – сказал мужчина, натягивая на нее что-то еще.
Одев ее, он вошел к нам в комнату и остановился – ему нужен был врач. Он очень смутился, увидев, как Вайда сидит на кровати и расчесывает волосы.
– Доктор? – спросил он.
Врач оторвался от своего бифштекса, встал и остановился в кухонных дверях. Мужчина пошел навстречу, но, сделав несколько шагов, остановился.
Врач вошел к нам в комнату.
– Да, – сказал он.
– Я не помню, где оставил машину, – сказал мужчина. – Вы можете вызвать такси?
– Потеряли авто? – спросил врач.
– Я оставил его возле «Вулуорта», но не помню, где «Вулуорт», – сказал мужчина. – Я найду «Вулуорт», если доберусь до центра. Я не знаю, куда идти.
– Мальчик вернется, – сказал врач. – Отвезет вас в своем авто.
– Спасибо, – сказал мужчина, возвращаясь в другую комнату к жене. – Ты слышала? – спросил он ее.
– Да, – ответила она, и все слова у нее закончились.
– Подождем, – сказал он.
Вайда посмотрела на меня, я улыбнулся, поднес ее руку к губам и поцеловал.
– Давай попробуем еще раз, – сказала она.
– Хорошо, – сказал я.
Она попробовала встать снова, и на этот раз все получилось. Несколько мгновений постояла на месте, потом сказала:
– Держусь. Пошли.
– Ты уверена, что держишься? – спросил я.
– Да.
Я помог Вайде надеть свитер. Врач смотрел на нас из кухни. Улыбнулся, но ничего не сказал. Он сделал все, что от него требовалось, а теперь мы делали то, что требовалось от нас. Мы вышли.
Из комнаты мы выбрались в спортзал и добрели до передней части дома, пройдя по пути к выходу сквозь разные слои прохлады.
Хотя день оставался серым и пасмурным, нас оглушило светом, и все вдруг стало шумным, машинным, суматошным, нищим, убогим и мексиканским.
Будто просидели в машине времени, а теперь нас снова выпустили на свет.
Перед клиникой по-прежнему играли детишки – они снова бросили играть в жизнь, чтобы посмотреть на двух сощурившихся гринго, что держались друг за дружку, цепляясь что есть сил, и выходили на улицу, в мир без них.
Книга 6. Герой
Снова «Вулуорт»
Мы медленно, осторожно и бесплодно брели обратно в центр Тихуаны, в окружении и под обстрелом людей, пытавшихся продать нам то, чего мы не хотели покупать.
Мы уже получили все, за чем приехали в Тихуану. Я обнимал Вайду. Та себя чувствовала нормально – просто немного ослабла.
– Как тебе, милая? – спросил я.
– Хорошо, – ответила она. – Только слабовато.
Мы увидели старика – будто маленький комок смерти, похожий на жвачку, он сидел на корточках у обветшавшей бензоколонки.
– ЭЙ, красотка, красотуля!
Мексиканцы продолжали реагировать на теперь уже побледневшую красоту Вайды.
Она слабо улыбнулась мне, когда таксист театрально тормознул перед нами свой мотор, высунулся в окно, оглушительно присвистнул и заорал:
– УАААХХ! Тебе надо такси, дорогуша!
Добрались до Главной улицы Тихуаны и снова очутились перед «Вулуортом» и зайками в витринах.
– Я проголодалась, – сказала Вайда. Она устала. – Сильно.
– Тебе нужно что-то съесть, – сказал я. – Давай зайдем – может, у них найдется тарелка супа.
– Было бы хорошо, – сказала она. – Нужно что-то съесть.
После суматошной и грязной Главной улицы Тихуаны мы попали в чистую модерновую неуместность «Вулуорта». Очень симпатичная мексиканка за стойкой приняла у нас заказ. Спросила, чего мы хотим.
– Чего бы вам хотелось? – спросила она.
– Ей бы хотелось супа, – ответил я. – Какой-нибудь похлебки с моллюсками.
– Да, – сказала Вайда.
– А вам бы чего хотелось? – спросила официантка на очень хорошем вулуортском английском.
– Наверно, полбанана с мороженым, – сказал я.
Пока официантка ходила за нашим заказом, я держал Вайду за руку. Она положила голову мне на плечо. Потом улыбнулась и сказала:
– Ты смотришь на будущего величайшего на свете поклонника Пилюли.
– Как тебе? – спросил я.
– Как только что после аборта.
Официантка принесла нам еду. Пока Вайда медленно трудилась над супом, я трудился над половиной банана. Мои первые полбанана за много лет.
Странное меню для целого дня, но не страннее всего, что с нами произошло с тех пор, как мы прибыли в Царство Тихуаны, дабы посетить здешние развлекательные заведения.
По дороге в Америку таксист не спускал с Вайды глаз. Его глаза смотрели на нас из зеркала заднего вида так, словно это зеркало стало его вторым лицом.
– Хорошо провели время в Тихуане? – спросил он.
– Прелестно, – ответил я.
– Чем занимались? – спросил он.
– Делали аборт, – сказал я.
– ХАХАХАХАХАХАХАХАХАХАОЧЕНЬСМЕШНАЯШУТКА! – расхохотался таксист.
Вайда улыбнулась.
Прощай, Тихуана.
Царство Огня и Воды.
Снова «Зеленый отель»
Портье ждал нас, сгорая от улыбок и вопросов. Мне пришло в голову, что на работе он закладывает за воротник. Иначе с чего он такой приветливый?
– Видели сестру? – спросил он у Вайды с огромной зубопротезной ухмылкой.
– Что? – сказала Вайда. Она устала.
– Да, мы ее видели, – сказал я. – С прошлого раза ничуть не изменилась.
– Только стала еще лучше, – подыграла мне Вайда.
– Это хорошо, – сказал портье. – Люди не должны меняться. Всегда должны оставаться самими собой. Так они счастливее.
Я примерил это на себя и с трудом сохранил невозмутимое лицо. День был очень длинным.
– Моя жена немного устала, – сказал я. – Мы, наверное, пойдем к себе в комнату.
– Родня утомляет. Все это возбуждение. Укрепление семейных уз, – сказал портье.
– Да, – сказал я.
Он дал нам ключи от маминой комнаты.
– Могу проводить, если не помните дорогу, – предложил он.
– Не нужно, – сказал я. – Я помню. – И я отвлек его: – Такая прекрасная комната.
– Прекрасная, правда же? – просиял он.
– Очень милая комната, – подтвердила Вайда.
– Мама была в ней так счастлива, – сказал он.
Мы поднялись на старом лифте, и я ключом отпер дверь.
– Брысь с кровати, – сказал я, когда мы вошли в комнату. – Брысь, – повторил я.
– Что? – спросила Вайда.
– Призрак Мамочки, – сказал я.
– А-а.
Вайда легла на кровать и закрыла глаза. Я снял с нее туфли, чтоб ей стало удобнее.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил я.
– Немного устала.
– Давай поспим, – сказал я, укрыл ее одеялом и устроился рядышком.
Мы проспали около часа, потом я проснулся. Призрак Мамы чистил зубы, и я велел ей залезть в шкаф и сидеть там, пока не уйдем. Она залезла в шкаф и закрыла за собой дверцу.
– Эй, малышка, – сказал я. Вайда пошевелилась во сне и открыла глаза.
– Который час? – спросила она.
– Примерно полдня после полудня, – ответил я.
– Во сколько самолет? – спросила она.
– В шесть двадцать пять, – сказал я. – Сможешь лететь? Потому что если нет, переночуем здесь.
– Нет, все нормально, – проговорила она. – Поехали в Сан-Франциско. Мне не нравится Сан-Диего. Хочу убраться отсюда подальше и поскорее все забыть.
Мы встали, Вайда умылась, и ей стало намного лучше, хотя она все равно была еще слабенькой.
Я попрощался с гостиничным призраком мамы в шкафу, Вайда тоже.
– До свиданья, призрак, – сказала она.
Мы спустились на лифте к поджидавшему нас портье, которого я подозревал в пьянстве на работе.
Он испугался, увидев меня с сумкой «КЛМ» в руках, – я возвращал ему ключ от номера.
– Так вы не останетесь ночевать? – спросил он.
– Нет, – ответил я. – Мы решили переночевать у ее сестры.
– А как же храп? – спросил он.
– По поводу храпа я обращусь к врачу, – сказал я. – Не могу же я так всю жизнь от него увиливать. Сколько можно. Я решил бороться, как подобает мужчине.
Вайда слегка подтолкнула меня взглядом, давая понять, что меня занесло, и я сдал назад:
– У вас очень приятный отель, и я буду рекомендовать его всем друзьям, если они поедут в Сан-Диего. Сколько с меня?
– Спасибо, – сказал он. – Нисколько. Вы друг Фостера. И вы даже не остались переночевать.
– Что поделаешь, – ответил я. – Вы были очень любезны. Спасибо и до свидания.
– До свидания, – сказал портье. – Приезжайте еще, когда сможете остаться на ночь.
– Обязательно, – сказал я.
– До свидания, – сказала Вайда.
Он вдруг стал слезливым и подозрительным:
– Но с комнатой же все в порядке, правда? – спросил он. – Это бывшая комната моей мамы.
– Все в порядке, – ответил я. – Комната превосходна.
– Чудесный отель, – сказала Вайда. – Прекрасная комната. Действительно прекрасный номер.
Видимо, Вайда его успокоила, потому что, когда мы уже выходили, он сказал:
– Передавайте от меня привет сестре.
Это дало нам пищу для раздумий на то время, пока ехали в аэропорт Сан-Диего, прижавшись друг к дружке на заднем сиденье такси, водитель которого – на сей раз американец – не спускал с Вайды глаз в зеркальце заднего вида.
Едва мы сели в такси, он спросил:
– Куда?
Я подумал, что сравнительно просто будет ответить:
– Международный аэропорт, пожалуйста.
Дудки.
– То есть международный аэропорт Сан-Диего, правильно? Вы туда хотите ехать, а?
– Да, – сказал я, подозревая: что-то тут не так.
– Я просто хотел лишний раз убедиться, – сказал таксист. – Потому что вчера у меня был пассажир, которому тоже хотелось попасть в международный аэропорт, но ему нужен был международный аэропорт Лос-Анджелеса. Потому и переспрашиваю.
Ну да, еще бы.
– И вы его отвезли? – спросил я. Мне больше нечего было сказать, а мои отношения с таксистом и так, очевидно, уже перестали мне подчиняться.
– Да, – сказал он.
– Наверное, он боится летать, – сказал я.
Таксист не понял шутки, потому что наблюдал за Вайдой в зеркальце заднего вида, а Вайда после этой шутки наблюдала за мной.
Таксист продолжал разглядывать Вайду. На дорогу он обращал очень мало внимания. С Вайдой опасно ездить в такси.
Я сделал себе в уме заметку на будущее: чтобы из-за красоты Вайды не рисковать жизнью.
Пучина чаевых международного аэропорта Сан-Диего (не Лос-Анджелеса)
К сожалению, таксист остался очень недоволен теми чаевыми, которые я ему дал. По счетчику снова выпал доллар и десять центов, и, помня о приключении, в которое мы попали с первым таксистом, я повысил ставку чаевых до тридцати центов.
Он поразился тридцатицентовым чаевым и не захотел иметь с нами больше ничего общего. Даже Вайда стала ему безразлична, когда он увидел эти тридцать центов.
Так за сколько же чаевых можно доехать до аэропорта Сан-Диего?
Самолет наш вылетал только через час. Вайда опять проголодалась, и мы зашли в кафе. Было около половины шестого.
Съели по гамбургеру. Я ел гамбургер впервые за много лет, и он не очень мне понравился. Плоский.
А Вайда сказала, что у нее гамбургер очень аппетитный.
– Ты забыл, каким должен быть гамбургер, – сказала Вайда. – Засиделся у себя в монастыре, вот голос рассудка и смолк совсем.
Поблизости сидели две женщины. У одной, средних лет, были платиновые волосы и норковая шуба. Она разговаривала с молоденькой, вкрадчиво симпатичной девушкой, а та, в свою очередь, говорила о предстоящей свадьбе и шляпках, которые заказали у мастера для подружек невесты.
С точки зрения ног девушка была хороша, но по линии бюста – мелковата, или это я такой испорченный? Они вышли из-за стола, не оставив чаевых.
Официантка от такого рассвирепела.
Вероятно, она была близкой родственницей двух таксистов, которые в тот день возили нас по Сан-Диего.
Она смотрела на пустой столик так, точно он был половым маньяком. Наверное, она их мама.
Прощай, Сан-Диего
Я поближе присмотрелся к аэропорту Сан-Диего. Миниатюрный, без изысков и вообще ничего «повесистого». Люди приходили сюда работать, а не красоваться.
Там висела табличка, гласившая что-то вроде: «Животных, прибывающих багажом, можно получить в отделе воздушных грузоперевозок с тыльной стороны здания».
Чем угодно клянусь – таких табличек в международном аэропорту Сан-Франциско не увидишь.
Мы отправились дожидаться посадки и чуть не столкнулись с молодым человеком на костылях в сопровождении трех стариков. Все они уставились на Вайду, а молодой человек уставился пристальнее всех.
Какой контраст между прекрасным залом ожидания ТЮА в Сан-Франциско и тем, как в Сан-Диего просто приходилось стоять у проволочной ограды и ждать посадки в самолет, похожий на акулу: он пронзительно свистел, будто выпуская пар, – ему не терпелось лететь.
Холодный серый вечер спускался на нас с верхушек пальм у автотрассы. От пальм почему-то становилось еще холоднее. На холоде они казались неуместными.
Рядом с самолетом, стоявшим на поле, играл военный оркестр – но слишком далеко и непонятно зачем. Наверное, прилетала или улетала какая-то большая шишка. Звучали они, как мой гамбургер.
Мой тайный талисман навеки
Мы снова заняли те же места над крылом, и снова я сидел у окна. Вдруг за двенадцать секунд стало темно. Вайда сидела тихо, устало. На кончике крыла мигал огонек. Я привязался к нему в темноте – словно к маяку, горящему в двадцати трех милях, – и сделал его навеки своим тайным талисманом.
Через проход от нас сидел молодой священник. Весь короткий путь до Лос-Анджелеса он просидел, пораженный Вайдой, как громом.
Сначала пытался не подавать виду, но скоро сдался и в какой-то миг даже перегнулся через проход, собираясь что-то сказать Вайде. Он действительно собирался ей что-то сказать, но потом передумал.
Вероятно, я еще очень долго буду размышлять, что же он собирался сказать дорогой моей бедной, измученной абортом девочке: несмотря на слабость и усталость после тихуанских передряг, она оставалась самой красивой девочкой в небесах над Калифорнией, в небесах, быстро летящих к Лос-Анджелесу.
От Вайды и священника я перешел к размышлениям о Фостере и библиотеке: как он обращается с книгами, поступившими к нам за этот день.
Я надеялся, что он встречает их как полагается, а авторам с ним так же уютно и желанно, как и со мной.
– Что ж, скоро будем дома, – сказала Вайда после долгого молчания, наполненного шумом мыслей. Когда Вайда заговорила, все самообладание священника затрепетало.
– Да, – сказал я. – Я как раз об этом думал.
– Знаю, – сказала она. – Мне слышно, как у тебя мысли в голове шуршат. Не волнуйся, в библиотеке все в порядке. Фостер старается.
– Ты и сама стараешься, – сказал я.
– Спасибо, – сказала она. – Скорее бы добраться до дома. Сразу в библиотеку – и спать.
Я был очень доволен, что она считает библиотеку своим домом. Я выглянул в окно и посмотрел на талисман. Я любил его так же сильно, как кофейное пятно по пути туда.
Возможно и одиннадцать
По ночам все иначе. Дома и городки далеко внизу требуют красоты и получают ее в виде крошечных огоньков, мерцающих с невероятной страстью. Мы опустились в Лос-Анджелес, словно в кольцо с брильянтами.
Священнику не хотелось выходить в Лос-Анджелесе, но пришлось, потому что именно сюда он и летел. Возможно, Вайда ему кого-то напоминала. Возможно, красавицей была его мама, он не знал, как к этому относиться, и ушел в духовенство, а теперь красота Вайды будто вихрем унесла его назад сквозь зеркала времени.
Возможно, он думал о чем-то совершенно не похожем на то, о чем в своей жизни мог подумать я, и мысли его были самые что ни на есть возвышенные, из них следовало отлить статую… возможно. Как говорит Фостер, «на свете слишком много “возможно”, а людей не хватает».
Я снова стал думать о библиотеке и пропустил тот миг, когда священник поднялся и ушел, чтобы влиться в Лос-Анджелес, добавить к его размерам свою долю и забрать воспоминания о Вайде в свое что бы там ни было.
– Видел? – спросила Вайда.
– Да, – сказал я.
– И вот так с тех пор, как мне исполнилось одиннадцать, – сказала она.
Фресно, затем 3 -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
/ -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
минуты до Салинаса
Стюардессы в этом рейсе были фантастически поверхностны – на свет их родила полуженщина, – совершенно безликие, если не считать хромированных улыбок. И все они, разумеется, были очень красивы.
Одна толкала по проходу тележку, предлагая коктейли. У нее был нечеловеческий певучий голосок – я больше чем уверен, его создал автомат.
– Покупайте коктейль.
– Покупайте коктейль.
– Покупайте коктейль.
Толкая тележку по небу.
– Покупайте коктейль.
– Покупайте коктейль.
– Покупайте коктейль.
Огней внизу не было.
Сияй, о талисман!
Я прижался лицом к окну, вгляделся очень пристально и рассмотрел звезду, и загадал желание, но не скажу какое. Чего ради? Купите коктейль у хорошенькой мисс Ничтожество и найдите собственную звезду. В вечернем небе звезд на всех хватит.
Две женщины за нами разговаривали о лаке для ногтей все тридцать девять минут до Сан-Франциско. Одна считала, что ногти без лака следует погребать под камнями.
У Вайды на ногтях не было лака, но ей на это наплевать, и она не обращала внимания на женский разговор.
Время от времени самолет подбрасывала в небеса невидимая лошадка, но меня это не волновало: я влюблялся в 727-й авиалайнер [81 - Имеется в виду «Boeing 727» (1962–1984) – американский узкофюзеляжный среднемагистральный пассажирский самолет.], мой небесный дом, мою воздушную любовь.
Летчик или какой-то другой мужской голос сообщил, что, если посмотрим в окно – увидим огни Фресно, а через 3 -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
/ -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
минуты начнутся огни Салинаса.
Я уже ждал Салинаса, но в самолете что-то произошло. Десять лет назад одна женщина опрокинула свой лак для ногтей на кошку, так что я отвлекся, и на миг оторвался от окна, и пропустил Салинас, поэтому решил для себя, что мой талисман – это и есть Салинас.
Покровитель абортов
Мы уже заходили на посадку в Сан-Франциско, когда женщины закончили свою беседу о лаке для ногтей.
– Да я лучше умру, чем выйду из дома с нелакированными ногтями, – сказала одна.
– Ты права, – сказала другая.
До посадки оставалось три мили, и я не мог разглядеть крыла, что черным шоссе вело к моему талисману. Казалось, мы будем садиться без крыла – с одним талисманом.
Ах – крыло, как по волшебству, возникло снова, едва мы коснулись земли.
Повсюду в терминале были солдаты. Будто здесь встала на постой целая армия. Увидев Вайду, все посходили с ума. Пока мы шли через аэропорт к оставленному на стоянке фургону, армия Соединенных Штатов выработала три тонны спермы.
Гражданское население тоже не осталось в стороне – похожий на банкира человек столкнулся с женщиной восточной наружности и уронил ее на пол. Та довольно сильно удивилась – она только что прилетела из Сайгона и никак не ожидала в Америке таких приключений.
Увы, еще одна жертва Вайды.
– Выдержишь? – спросила Вайда.
– Надо загнать твои чары в бутылку, – сказал я.
– Шипучка Вайды, – сказала она.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил я, обняв ее.
– Хорошо, что мы уже дома, – ответила она.
Международный аэропорт Сан-Франциско изображал автоматизированный дворец «Повесы», которому хотелось делать для нас то, к чему мы еще были не совсем готовы, в тот миг я почувствовал, что международный аэропорт – наш первый дом после Тихуаны.
Кроме того, я рвался в библиотеку, к Фостеру.
Статуя Буфано мирно ждала нас, но мы все равно не могли понять, зачем к огромной пуле, как боеголовки, прицепили таких странных людей.
Когда мы сели в фургон, я подумал, что хорошо бы поставить статую Покровителю Абортов, кем бы он ни был, – где-нибудь на автостоянке, чтоб ее видели тысячи женщин, отправляющихся в то же путешествие, из которого только что вернулись мы с Вайдой: в Царство Огня и Воды, в расчетливые руки доктора Гарсии и его мексиканских помощников.
Слава богу, фургон отнесся к нам очень лично и по-человечески. Запахами и привычками фургон копировал Фостера. После путешествия по калифорнийской истории вновь оказаться в фургоне – очень здорово.
Я положил руку Вайде на колено – там она и оставалась все время, пока ехала за красными огоньками машин, розами сиявших нам по дороге в Сан-Франциско.
Новая жизнь
Мы доехали до библиотеки и первым увидели в ней Фостера – он сидел на ступеньках в своей традиционной майке, несмотря на холод и темноту.
В библиотеке горел свет, и я не понял, чего ради Фостер сидит на ступеньках. Мне показалось, что это неправильный способ присматривать за библиотекой.
Фостер встал и помахал нам своей крупной дружелюбной лапой.
– Привет вам, странники, – сказал он. – Как дела?
– Прекрасно, – ответил я, выбираясь из фургона. – Что ты здесь делаешь?
– Как моя малышка? – спросил Фостер у Вайды.
– Здо́рово, – ответила та.
– Почему ты не в библиотеке? – спросил я.
– Устала, милая? – спросил Фостер у Вайды. Он нежно обхватил ее рукой.
– Немного, – ответила она.
– Ну, так и должно быть, это ненадолго.
– Библиотека? – спросил я.
– Хорошая девочка, – сказал Фостер Вайде. – Как же я рад тебя видеть! Смотришься на миллион долларов мелкой монетой. Какое зрелище! – И он чмокнул ее в щеку.
– Библиотека? – сказал я.
Фостер повернулся ко мне.
– Извини, – сказал он и повернулся к Вайде. – О, какая девочка!
– За что ты извиняешься? – спросил я.
– Не беспокойся, – сказал Фостер. – Все к лучшему. Тебе нужно отдохнуть, поменять обстановку. Так будет даже лучше.
– При чем здесь лучше? Что происходит?
– Н-ну, – сказал Фостер. Он обнимал Вайду, а та смотрела снизу вверх, пока он пытался объяснить, что происходит.
На его лице появилась легкая улыбка и, пока Фостер рассказывал, становилась все шире и шире:
– Ну, стало быть, так. Сижу я, присматриваю за твоим дурдомом, и тут с книжкой заходит эта дама, и она…
Я перевел взгляд с Фостера на библиотеку, откуда светил дружелюбный свет, и через стеклянную дверь увидел, что за столом сидит женщина.
Лица я не разглядел, но понял, что и сама женщина, и силуэт ее выглядят совсем как дома. Сердце и живот начали творить у меня в теле какие-то странные штуки.
– Ты имеешь в виду?.. – спросил я, не в состоянии подобрать слова.
– Именно, – ответил Фостер. – Она сказала, что то, как я обращаюсь с библиотекой, – стыд и позор, что я неряха, и отныне она берет дело в свои руки: большое спасибо… Я рассказал ей про тебя, что ты провел здесь много лет, что ты с библиотекой обращался замечательно, а я тут просто присматриваю, потому что возник непредвиденный случай. Она ответила, что нет никакой разницы: если ты доверил мне библиотеку даже на день, то не имеешь права больше ею управлять… Я рассказал ей, что сам работаю в пещерах, а она сказала, что я там больше не работаю, отныне пещерами будет заниматься ее брат, а мне следует подумать и заняться чем-нибудь другим – например, поискать себе работу… Потом спросила, где квартира библиотекаря, я ей показал, она зашла и упаковала все твои вещи. А когда нашла там вещи Вайды, то сказала: «Я вовремя!» Заставила меня все вынести на улицу, и вот с тех пор я здесь и сижу.
Я посмотрел на свои скудные пожитки, сваленные на ступеньках. Сначала я их даже не заметил.
– Невероятно, – сказал я. – Я объясню ей, что все это – ошибка, что…
И тут женщина встала из-за стола, очень агрессивно прошагала к двери, открыла ее и заорала на меня, не выходя наружу:
– Забирай свое проклятое барахло отсюда немедленно и больше не возвращайся, если у тебя под мышкой не будет книги!
– Это ошибка, – сказал я.
– Да, – ответила она. – И эта ошибка – ты сам. Прощай, жутик!
Она повернулась, и дверь закрылась сама, словно выполнив ее приказ.
Я стоял, как жена Лота в не самый удачный для нее день.
Вайда хохотала, как ненормальная, Фостер – тоже. Они танцевали вокруг меня на тротуаре.
– Это, должно быть, ошибка, – возопил я в пустоту.
– Ты слышал, что дама сказала, – сказал Фостер. – Черт! Черт! Черт! как я рад, что выбрался из этих пещер. Я уж думал, что подхвачу там ТБ.
– Ох, миленький, – сказала Вайда, прекратив танцевать и обнимая меня, а Фостер меж тем принялся грузить наши пожитки в фургон. – Тебя только что уволили. Теперь ты начнешь жить, как нормальный человек.
– Невероятно, – вздохнул я. После чего они погрузили в фургон и меня.
– Ну, что будем делать? – спросил Фостер.
– Поехали ко мне, – сказала Вайда. – Это всего через квартал отсюда, на Львиной улице.
– Я всегда могу спать в фургоне, – сказал Фостер.
– Не нужно, у меня на всех места хватит, – сказала Вайда.
Почему-то оказалось, что фургон ведет Вайда, а потом она остановилась перед большим домом под красной черепицей, окруженным древней чугунной оградой. Выглядела та довольно безобидно. Время сточило с нее свирепость, а Вайда жила в мансарде.
Квартирка оказалась простой и славной. Там практически не было мебели, а стены выкрашены белым, и на них ничего не висело.
Мы сидели на полу, на толстом белом ковре, посередине которого стоял мраморный столик.
– Хотите выпить? – спросила Вайда. – Кажется, нам всем не помешает выпить.
Фостер улыбнулся.
Она сделала нам очень сухие водки-мартини в полных льда стаканах. Без вермута. Стаканы украшали спиральки лимонной кожуры. Они лежали там, как цветы на льду.
– Я поставлю какую-нибудь музыку, – сказала Вайда. – А потом начну готовить ужин.
Меня потрясло, что я потерял свою библиотеку, и удивило, что я снова в настоящем доме. Чувства расходились во мне бортами, как корабли в ночном море.
– Черт, а какая водка хорошая! – сказал Фостер.
– Нет, милая, – сказал я. – Пожалуй, тебе лучше отдохнуть. Я сам что-нибудь приготовлю.
– Нет, – сказал Фостер. – Маленький завтрак лесоруба – вот что нам нужно. Жареная картошка с луком и яйцами – все жарится вместе, а сверху – галлон кетчупа. У тебя есть компоненты?
– Нету, – сказала Вайда. – Но на углу Калифорнии и Дивизадеро открыт магазин.
– Ладно, – сказал Фостер.
И влил себе в рот еще немного водки.
– А-а… У вас, ребятишки, деньги остались? Я без гроша.
Я дал Фостеру пару долларов, какие еще оставались у меня, и он отправился в магазин.
Вайда поставила на проигрыватель пластинку. «Резиновую душу» «Битлз» [82 - «Rubber Soul» (1965) – шестой студийный альбом «The Beatles». Песня Джона Леннона «Никудышный человек» (Nowhere Man) с него тематически близка этому роману Бротигана.]. Я никогда раньше не слышал «Битлз». Вот как долго я просидел в библиотеке.
– Послушай сначала вот эту, – сказала Вайда.
Мы тихо слушали пластинку.
– Кто это спел? – спросил я.
– Джон Леннон.
Вернулся Фостер с продуктами и стал готовить нам свой завтракужин. На всю мансарду запахло жареным луком.
Случилось это много месяцев назад.
Нынче же последний день мая, и мы все живем в маленьком домике в Беркли. За домом у нас есть небольшой дворик. Вайда работает в гологрудом месте на Северном пляже, и осенью у нее будут деньги вернуться в университет. Она еще раз попробует заняться английским. У Фостера есть подружка – студентка из Пакистана. Ей двадцать лет, и она пишет диплом по социологии.
Сейчас она в соседней комнате готовит плотный пакистанский ужин, а Фостер с банкой пива в руке на нее смотрит. Он работает по ночам в компании «Вифлеемская сталь» [83 - «Bethlehem Steel Corporation» (1857–2003) – американская сталеплавильная и судостроительная корпорация.] в Сан-Франциско – ремонтирует авианосец, стоящий в сухом доке. Сегодня у Фостера выходной.
Вайда ушла по каким-то своим делам и скоро вернется. Сегодня вечером она тоже не работает. Я провел весь день за столиком напротив Спраул-Холла, откуда в 1964-м отправили в тюрьму сотни этих ребят, что выступали за Свободу Слова [84 - Имеется в виду Спраул-плаза – популярное место студенческих протестов в Университете Калифорнии в Беркли, выстроенное в 1962 г. по проекту архитектора Лоренса Хэлприна. 2 декабря 1964 г. здесь состоялся митинг студенческого движения «Свободное слово» (1964–1965) – первое из подобных событий, на котором выступала фолк-певица Джоан Баэз.]. Я собирал средства для фонда «Американское Навсегда Итд.».
В обеденный перерыв я люблю раскладывать столик у фонтана, чтобы видно было, как тысячи студентов высыпают через ворота Сэзер-гейт, словно лепестки тысячекрасочного цветка. Мне нравится их радостный башковитый аромат и политические митинги, что они устраивают в полдень на ступеньках Спраул-Холла.
Около фонтана славно – вокруг зеленые деревья, кирпичные стены и люди, которым я нужен. Есть даже собаки – они шляются по всей площади. Собаки всех форм и расцветок. Очень важно, что в университете Калифорнии можно такое найти.
Вайда была права, когда говорила, что в Беркли я стану героем.
Чтоб ветер не унес все это прочь
Эта книга – Поршии Крокетт и Мэриан Ренкен.
В тот день я не знал, что земля ждет, готовая через несколько коротких дней подняться новой могилой. И никакая сила на свете не остановит в воздухе пулю, не вернет ее в ружье 22-го калибра, и не станет крутить, замедляя, по стволу, пока пуля не успокоится в гильзе – словно ею никогда не стреляли и никогда не заряжали ружье.
Как бы я хотел, чтобы вместе с 49-ю своими сестрами пуля смирно лежала в коробке, а та – на полке оружейной лавки, мимо которой я должен был пройти дождливым февральским днем, даже не подумав заглянуть внутрь.
Почему мне тогда захотелось патронов, а не гамбургера? Кафе стояло рядом с оружейной лавкой. В нем жарили отличные гамбургеры, но в тот день я не хотел есть.
Об этом гамбургере мне предстоит думать до конца жизни. Я буду сидеть за стойкой, держать его в руке, и по щекам у меня будут течь слезы. Официантка отведет взгляд – ей не нравятся ревущие мальчишки с гамбургерами, но она не хочет меня смущать.
В кафе больше никого нет.
Оно ей надо?
У нее полно своих проблем.
Неделю назад ее бросил парень – из-за чикагской рыжей. И так уже второй раз за последний год. Официантка не может поверить. Наверняка это не простое совпадение. Сколько всего в Чикаго рыжих?
Она елозит тряпкой по воображаемому пятну на другом конце стойки, стирая грязь, которой нет. А я продолжаю свою историю:
Чтоб ветер не унес все это прочь
Пыль… в Америке… пыль
После Второй мировой войны прошло почти два года, и старый дребезжащий грузовик с рыболовной мебелью в кузове тащился к пруду по укатанной в грязи колее. Стояло лето 1947-го; они появлялись каждый день примерно в 7 часов вечера и, затормозив у воды, выгружали из кузова мебель.
Сперва они стаскивали диван. Большой тяжелый диван не доставлял им хлопот, ведь сами они тоже были большие и тяжелые. Женщина ненамного меньше мужчины. Диван они ставили на траву у самой воды, чтобы, сидя на нем, ловить рыбу.
Они всегда начинали с дивана, и только потом расставляли другую мебель. Это занимало совсем немного времени. Работу они выполняли слаженно и наверняка занимались ею не один год до того, как я, впервые увидав эту странную пару, стал каждый вечер ждать их появления у пруда и постепенно превратился в часть их жизни.
Иногда я приходил слишком рано.
Так и сегодня, 1 августа 1979-го, я уже на месте и прижимаюсь к прошлому ухом – словно к стене дома, которого давно нет на свете.
Я слышу песни краснокрылых дроздов и вой ветра, треплющего сухие головки камыша. Они шуршат на ветру, словно шпаги в битве привидений; волны плещутся о берег пруда, у которого я и остался – вместе со своим воображением.
Песни дроздов – словно меланхолические восклицательные знаки на строках этого вялого летнего вечера, наполненного дыханием жаркого южного ветра. Ветер действует мне на нервы и нагоняет усталость.
Толстая доска, ненадежно установленная одним концом на бревне, а другим – на некоем подобии деревянной сваи, образует самый тоскливый в мире рыболовный пирс.
Я топчусь в двенадцати футах от берега на краю этой нелепой конструкции – я разработал и построил ее сам, претензии предъявлять некому. Доска пробивает в камышах узкий коридор, по которому можно добраться до открытой воды. В середине доска провисает, уходя на три дюйма вглубь, и не настолько прочна, чтобы по ней прыгать.
Мой клоунский пирс наверняка бы треснул, если бы я вдруг начал по нему скакать, поэтому к дальнему сухому краю, с которого так удобно ловить рыбу, приходится идти по воде.
К счастью, промокшие кеды не заботят двенадцатилетнего мальчика. Ничего им не сделается. Это мелочи – я переминаюсь на мокрых ногах, ловлю на южном ветру рыбу, слушаю дроздов, шпажный шорох камыша и плеск волн о кромку берега там, где кончается пруд и начинается мир.
Я ловлю рыбу точно напротив места, куда через несколько часов они привезут свою мебель.
Я жду, глядя, как вверх-вниз качается поплавок, точно странный плавучий метроном, и на медленного тонущего червяка, чьи вялые посулы совсем не привлекают рыб.
Рыба не клюет, но это неважно.
Я просто жду, а ждать можно как угодно, потому что все ожидания в мире похожи одно на другое.
Солнце сияет в воде прямо передо мной, так что приходится смотреть в сторону. Когда бы я ни взглянул на солнце, оно бросает мне в лицо свое отражение, словно слепящее одеяло, покрытое узором из сотен ветряных американских горок.
Солнце не оригинальничает.
Но к вечеру оно устало, как это часто бывает с детьми, заскучало и попросту вышло из моды, подобно одежде, сшитой плохо и без вдохновения. Пожалуй, Ему следовало бы хорошенько над этим подумать.
Солнце слегка обожгло мне кожу, но это неважно тоже. Я чувствовал, как горит лицо. На голове у меня не было шляпы. В детстве я их вообще почти не носил. Шляпы займут свое место позже.
У меня были очень светлые волосы, почти как у альбиноса.
Дети звали меня Белый.
Я простоял здесь так долго, что кеды почти высохли. Они прожили половину своей жизни и сейчас находились в лучшем штиблетном возрасте. Я сносил их до того, что кеды стали частью меня, продолжением моих ног. Прижились у меня на ступнях.
Плохо, когда кеды изнашивались совсем, а у нас не было денег на новые. Я тогда начинал думать, будто в чем-то провинился и теперь наказан.
Я был не самым хорошим мальчиком на свете.
Так меня наказывал Бог – заставляя носить кеды такие старые и драные, что стыдно смотреть на собственные ноги.
Я был слишком мал и глуп, чтобы связать эти нелепые полуразложившиеся трупы на своих ногах, с тем реальным обстоятельством, что мы сидели на вэлфере [85 - Социальная программа помощи неимущим.], который придуман вовсе не для того, чтобы поддерживать в детях чувство собственного достоинства.
Однако, стоило мне получить новую пару штиблет, как взгляд на жизнь тут же менялся. Я чувствовал себя новым человеком, гордо шагал по земле и благодарил в молитвах Творца за то, что помог мне обрести кеды.
Но сейчас стояло лето 1947-го; мне наскучило ждать, когда же они наконец приедут со своей мебелью, и я решил навестить старика, работавшего неподалеку ночным сторожем на маленькой лесопилке.
Он жил в крошечном домике при лесопилке и пил пиво. Присматривая, чтобы никто ничего оттуда не вынес, он выпивал неимоверное количество пива. Рабочие расходились по домам, и становилось очень, очень тихо. Старик караулил свою территорию, сжимая в руке бутылку. Наверняка можно было утащить лесопилку целиком, он бы все равно не заметил.
Время от времени я навещал его, забирал пустые бутылки и сдавал их в лавку по пенни за штуку.
Неплохая мысль.
Всяко лучше, чем смотреть на солнце.
Я прошел по доске, и кеды вновь промокли. Всего через пару секунд в них захлюпала вода так, словно кеды никогда и не высыхали, но меня это не волновало.
Нужно было решать, спрятать удочки в кустах или взять с собой – дорога шла мимо заводи с лягушками. Не двигаясь с места, я секунд десять размышлял над этим вопросом.
Потом спрятал удочки в кустах.
Лягушки надоели мне почти так же, как солнце.
Заберу удочки, когда вернусь – к мужчине, женщине и их открытому рыболовному дому на противоположном берегу пруда. Я обогнал их во времени, и теперь им оставалось примерно два часа, чтобы до меня добраться.
Кроме неловли рыбы существовало еще несколько дел, которыми я мог заняться до появления этих людей, и одно из них – пивные бутылки ночного сторожа.
До лесопилки было около четверти мили, и всю дорогу я мечтал о пустых бутылках. Вдруг старик собрал две полных коробки, или даже три. Я не навещал его целую неделю, и он вполне мог выпить за это время больше обычного. Я очень на это рассчитывал. Затем мне пришла в голову трезвая мысль: какой-нибудь другой мальчик вполне мог прийти к старику и забрать бутылки, по праву принадлежавшие мне одному.
Плохая мысль.
Я дал себе клятву сделать визиты к старику частью своей жизни и появляться у него не реже, чем раз в четыре дня, чтобы все пивные бутылки доставались мне.
Потеря такого заработка могла стать делом отнюдь не шуточным, особенно если почти всю жизнь приходится носить такие дерьмовые кеды.
За те два года, что прошли после Второй мировой войны, я мог бы стать самым знатным сборщиком пивных бутылок в окру́ге, если бы только занялся этим всерьез. Они стоили: маленькая – пенни и два цента – четвертинка.
Иногда под серьезное бутылочное настроение я брал с собой старую детскую коляску. Из прутьев, с высоким опускающимся верхом. В нее помещалась целая прорва бутылок.
Я мог весь день катать ее по округе, собирая брошенные пивные бутылки. В миле от нашего жилья для молодого бутылочного предпринимателя открывались широкие возможности – если только не лениться и подольше катать старую детскую коляску.
Там проходила автотрасса. Людям нравилось пить в машинах пиво и швырять через окно бутылки, чтобы неделю спустя они приземлялись прямо в мою детскую коляску.
Трасса тянулась от города к городу через весь штат, но лишь одна ее миля принадлежала моей бутылочной империи.
Эта миля проходила по краю города рядом с мотелем для автомобилистов; мы жили в нем с матерью и сестрами, хотя никакого автомобиля у нас не было. Вообще никогда. Безмашинные постояльцы вэлферного департамента – вот кем мы тогда были. Я с некоторым удивлением смотрел, как люди откуда-то появляются и куда-то уезжают, а мы сами не двигались с места.
Я не буду больше говорить о матери и сестрах, раз они не имеют отношения к моей истории. Конечно, это неправда. Я о них еще вспомню. Зачем соврал – сам не знаю. Глупо и бессмысленно, но люди сплошь и рядом совершают глупые и бессмысленные поступки. Они иначе не могут. Они слишком часто оказываются во власти неведомых векторов.
Впрочем, я уже поправил себя и теперь продолжу свою историю, почти не потеряв, надеюсь, вашего доверия; только будьте добры, не забывайте, что я мог изменить рассказ так, чтобы скрыть эту ложь, и на самом деле не говорить больше о матери и сестрах, поставив на их место тетю и двух кузин.
Так что, пожалуйста, примите мои извинения и будьте готовы к тому, что мать с сестрами появятся вновь на 289-й странице.
Автотрасса проходила совсем рядом с мотелем, и я катил вдоль нее свою коляску в противоположную от города сторону. Когда-то раньше коляска принадлежала старой женщине, которая как-то сказала, что даст мне кое-что, если я схожу для нее в магазин. Я согласился, она вручила мне список покупок и деньги.
– А тебе можно доверять? – спросила женщина, задерживая очень старую руку на застежке тоже очень старого черного кожаного кошелька.
– Да, – ответил я, сжимая в руках список. Наши переговоры зашли достаточно далеко, и старуха хваталась за последние проблески сомнений, которые никак не могли сорвать уже почти заключенную сделку. Мне нужны были только деньги. И я, и она это прекрасно понимали. Она со вздохом открыла кошелек:
– Был бы жив муж…
– От чего он умер? – Мне это было совсем неинтересно – просто полагалось о чем-то спросить. Подобные замечания нельзя оставлять без подходящих комментариев, так я в то время думал.
– Сердечный приступ. Он умер в постели. Он был уже старый.
Она протянула мне два доллара.
– Когда? – чирикнул я, словно маленький воробей смерти.
Деньги были такими же старыми и сморщенными, как и сама женщина. Наверное, они лежали у нее очень давно. Вполне возможно, она спала на них и ей снился умерший муж. Старикам так положено – спать на своих деньгах, похрапывая над тысячами Джорджей Вашингтонов и Авраамов Линкольнов.
– 3 марта 1916 года.
Я проделал в уме простейшие вычисления, хотя не был особенно силен в арифметике, потом сказал:
– Это же очень давно.
– Слишком давно, – ответила она, – я уже почти не помню, как это.
Тогда я не понимал смысла ее слов.
Сейчас понимаю.
Я принес ей полный мешок продуктов, и женщина повела меня к детской коляске. Для этого пришлось отпирать набитый барахлом гараж рядом с покосившимся от непогоды домом, в котором она и жила. Краска слезла с его стен много лет назад, и дом трудно было разглядеть среди других строений.
Гараж выглядел очень затейливо под 15-ваттным шариком на желтом шнурке вроде тех, которыми обматывают мумии.
Там стояли длинные ряды аккуратно упакованных ящиков с прошлым и сотней вещей, давно ставших тенями. Они жили воспоминаниями о детях, что когда-то выросли из этой коляски.
– Забирай, – сказала старуха.
Я очень осторожно приблизился к коляске. Я боялся споткнуться о прошлое, сломать вполне настоящую ногу и попасть в будущее калекой.
Взявшись за ручку детской коляски, я выкатил ее из 1900 года в 1947-й.
Я пробыл в гараже совсем недолго, но когда наконец оттуда выбрался, толкая перед собой коляску, день показался мне неправдоподобно ярким. На самом деле было облачно, но для меня солнце светило в полную силу.
Я помог женщине закрыть гараж. Она была слишком стара, и не могла сделать это сама. Наверное потом, когда женщина состарилась еще больше и уже совсем не могла закрывать гараж, она переселилась в специальный дом для людей, которые слишком стары, чтобы самим закрывать свои гаражи.
Старуха повесила на дверь старый проржавевший замок. Всего лишь символ неприкосновенности, но в те дни это кое-что значило. Сегодня любой воришка запросто дунул бы на такой замок, и тот бы мгновенно рассыпался.
– Может, вам еще что-нибудь сделать? – спросил я.
– Нет, – ответила она.
Я пожал плечами и укатил коляску в свою жизнь, где, словно в крытом фургоне, катал в ней сестер [86 - Я сдержал слово. См. стр. 287. – Прим. автора.] и соседских детей. Я воображал, что вернулись времена первопроходцев и я еду впереди каравана из детских колясок по Великим Равнинам к новым землям Орегона.
Впереди нас поджидали опасности: набеги индейцев, обжигающее солнце, безводные пустыни и нежданные снегопады; мы сбивались с пути и находили его вновь.
Неделю спустя романтика Дикого Запада иссякла, фантазия пересохла, и я увлекся пивнобутылочной карьерой.
Детская коляска обладала невиданной мобильностью и вместительностью, что обещало превратить меня в пивнобутылочного миллионера.
До появления коляски я транспортировал бутылки в дерюжном мешке. Но теперь с коляской я намеревался наступить на пятки Джону Д. Рокфеллеру [87 - Джон Д. Рокфеллер (1839–1937) – знаменитый американский промышленник и филантроп.].
Наверное, об этом я думал по дороге на лесопилку, где собирался проверить, достаточно ли у ночного сторожа пивной вместительности, чтобы я мог посмотреть кино с Джоном Уэйном [88 - Джон Уэйн (1907–1979) – американский киноактер, игравший сильных молчаливых ковбоев и солдат.] или испытать удивительное счастье, облизав в жаркий летний день стаканчик с мороженым. Дерьмовые кеды меня в то время не волновали.
Неподалеку от пруда, к которому по вечерам приезжали эти люди с мебелью, располагалось еще два водоема и полдюжины лесопилок – каждая у бревенного бассейна.
Между ними шел мост, вливавшийся потом в автотрассу.
Под мостом на юг и на север уходила железная дорога, по которой лесопилки снабжали домами всю Америку. Угольные локомотивы таскали по ней взад-вперед вагоны. Я часто воображал, что сыпавшиеся время от времени из тендеров куски угля на самом деле были огромными черными бриллиантами, и я, самый богатый пацан в мире, покупал на них все, что может привидеться мальчишке в куске угля, выпавшем из поезда.
Кроме лесопилок в округе имелись поля и несколько пастбищ с лошадьми, коровами и овцами. И еще два сада – разбитых когда-то давно, но сейчас почему-то заброшенных и совершенно одичавших; там росло неимоверное количество яблок, груш, слив и черешен самых разных сортов. Родные сестры тех фруктов, что продавались в магазинах.
Неразведанные земли начинались прямо за порогом нашего мотеля, но я так и не успел их как следует изучить – они сохранили свои секреты до тех пор, пока мое детство не кончилось – в двенадцать лет, 17 февраля 1948 года в другом заброшенном саду в пяти милях и противоположном направлении от моих обычных маршрутов, но тогда я об этом еще не знал.
Сейчас стояло лето 1947-го, я ушел с пруда и брел теперь вдоль железнодорожных путей за зыбкими пивнобутылочными сокровищами изнуренного старика, караулившего по ночам лесопилку, чтобы к ней не подкрался грузовик с потушенными фарами и не утащил бы весь нарубленный лес, а наутро, когда работяги придут его пилить, не поднялся бы переполох.
– Где лес и пилы?
За мостом вдоль полотна располагалось целых три лесопилки, ночной сторож жил у последней. Когда я добрался до него, рабочий день уже кончился. Сторожка стояла у самого края лесопилки. У ее стен наросла чертова прорва высоченных колючек. В округе вообще было ужасно много колючек, но тут они вымахали такими высокими, что сразу бросались в глаза, хотя другие заросли никто не замечал. Те были особого сорта – неприметными.
Старик сидел на переднем крыльце в окружении колючек. В руке он держал бутылку пива. Хороший знак. Рядом с креслом валялась другая бутылка – пустая. Еще лучший знак. Старик не подозревал, что, приближаясь к нему, я видел на самом деле только два цента.
– Привет, пацан, – сказал он. – Решил меня навестить?
Серое рассохшееся кресло, в котором сидел ночной сторож, напоминало еще один куст колючек. Иногда я над этим задумывался. Интересно, можно ли делать из колючек кресла. Если да, то как раз в таком он и сидел.
– Точно, сэр, – ответил я.
– Девятнадцать, – сказал он.
– Что? – спросил я.
– У тебя на лбу написано про пустые бутылки, – ответил старик и повторил: – Девятнадцать.
– А, – сказал я, разглядывая землю у себя под ногами, которая вдруг стала уплывать далеко вниз. Я и не подозревал, что это настолько заметно. Стал думать, что делать, но потом решил, что сделать ничего нельзя. Такова была правда, такой она останется навсегда, и я поднял глаза от очень далекой земли.
– Сегодня хорошая погода, – сказал я, силясь отстоять свою двенадцатилетнюю независимость.
– На заднем крыльце в мешке, – ответил старик, – забирай, а я пока обдумаю твою хорошую погоду. Иди через дом – когда вернешься, узнаешь, что я решил.
– Спасибо, – сказал я.
– Нечего меня благодарить, – проворчал он. – Скажи лучше спасибо, что я алкоголик.
Я понял, что ответа не требуется, и, отражая атаки колючек, двинулся к переднему крыльцу, где на уже завоеванном колючками кресле сидел старик и осторожно по очень прямой линии нес ко рту бутылку с пивом. Рембрандт и тот не провел бы эту линию точнее.
Но прежде чем открыть дверь и шагнуть внутрь сторожки, я сделаю небольшое отступление. Лесопильного сторожа-алкоголика я все время называю «стариком». Но, оглядываясь в то далекое прошлое с высоты августовского дня 1979 года, я понимаю, что «старик» был тогда моложе меня теперешнего. Ему исполнилось, наверное, лет тридцать пять – на девять лет меньше, чем сейчас мне. Моему сопливому жизненному опыту он казался очень пожилым – примерно такими видятся мне теперь восьмидесятилетние старцы.
Пиво тоже ему не прибавляло молодости.
Я почти ничего о нем не знал. Только то, что, отвертевшись каким-то образом от армии, он всю войну просидел в Мобиле, Алабама, где пил пиво и был женат на женщине, которая бросила его через два года, потому что не захотела жить с человеком, который пил столько пива.
Она решила, что в жизни есть вещи поинтереснее, и подала на развод. Он очень сильно ее любил, и после развода стал пить еще больше.
Однажды, когда ночной сторож с неизменной бутылкой пива в руках рассказывал о своей жене, я вдруг подумал, что он ни разу не упомянул ее имени, и тут же спросил, как звали эту женщину. Прежде чем ответить, он надолго приложился к бутылке. Потом, когда прошло, как мне показалось, не меньше часа, наконец сообщил, что имя не имеет никакого значения и что мне полагается знать об этой женщине только то, что она разбила ему сердце.
На это я ему тоже ничего не сказал.
Я знал, что ничего говорить не нужно.
Я открыл дверь и вошел в крошечный однокомнатный домик – как ни странно, чисто прибранный. Ночной сторож был постоянно пьян, но пьяницей был аккуратным.
Кроме обычных деревяшек, служивших хозяину мебелью, в домике было слишком мало вещей, чтобы судить по ним, какой он человек. Картинка с изображением Иисуса на стене – явно не на своем месте, но это было его и Его дело, а не мое. Иисус висел криво: вряд ли ночной сторож был прилежным христианином.
Вполне возможно, Иисус закрывал собой трещину в стене.
На столе лежали письма. Всегда два одни и те же конверта. Оба аккуратно вскрыты. Одно письмо пришло из Пенсаколы, Флорида, и на штемпеле стояло 1 сентября 1939 года. Наверняка, если бы сторож пил поменьше пива, ему писали бы чаще.
Счетов на столе не было.
Он так четко организовал свою жизнь, что в ней не осталось даже намека на возможность предъявления счета.
Я ни разу не прикоснулся к его почте. Я был не из тех ребят, которые занимаются подобными вещами. То есть, конечно, я любил подглядывать, но не так, как другие. Я подглядывал за воображением.
Я очень медленно и очень близко проходил мимо стола и бросал на конверты безразличный взгляд. Так, словно сам же их принес. Второе письмо прибыло из Литтл-Рока, Арканзас, на нем стоял штамп 4 апреля 1942 года.
Письмо прислал человек по имени Эдгар Питерс. Все эти годы его имя зачем-то сидит у меня в голове. Я успел забыть множество гораздо более важных вещей. Я забыл даже то, о чем не знаю сейчас – было оно или нет. Все ушло, но Эдгар Питерс горит у меня в мозгу, словно неоновые огни Лас-Вегаса.
Над кухонной раковиной рядом с дверью, за которой меня ждали пустые пивные бутылки, висела на гвозде открытка.
Эта карточка ужасно меня интриговала, и я с нетерпением ждал повода лишний раз на нее взглянуть. Открытка была повернута текстом к стене, и я не знал, кто ее прислал, но ясно видел почтовый штамп, на котором значилось: 12 июля 1938 года, Новый Орлеан; хотя по правилам штампу тоже полагалось стоять на обороте карточки.
Цветная фотография на открытке значила для меня, пожалуй, больше, чем само существование «старика» и даже его способность снабжать меня деньгами, заливая себе в глотку пиво.
Там был грузовик с опущенными бортами, весь кузов которого занимал громадный сом. Размером с хорошего кита. Вспомните Моби Дика, посмотрите на него двенадцатилетними глазами, и тогда вы, может быть, приблизитесь к истине. Это наверняка был фотомонтаж, но 50 % меня верили в реальность громадной рыбины.
Однажды, когда эти 50 % вдруг целиком завладели моим сознанием, я спросил ночного сторожа, настоящий ли это сом. Наверное, в тот день я слишком долго ловил на солнце рыбу.
– Смеешься? – ответил он.
– Да так, – сказал я. – Как они это сделали?
– Откуда я знаю, – ответил сторож. – Знал бы, так наверное, не караулил бы у черта на рогах эту говняную лесопилку.
Ответа не требовалось.
Я вновь оглядываюсь назад, и мне приходит в голову еще один вопрос насчет этого человека, так что я сделаю паузу и подумаю – недолго, совсем чуть-чуть: то немногое, что хоть как-то могло рассказать историю его жизни, обязательно относилось к Югу.
Войну он провел в Мобиле, Алабама.
Открытка с сомом пришла из Нового Орлеана.
Он был женат на южной женщине.
Одно из писем он получил из Пенсаколы, Флорида, а другое из Литтл-Рока, Арканзас.
Все это указывало на Юг, но говорил он без малейшего намека на южный акцент. Звук собственного голоса уносил его за миллиард миль от Роберта Э. Ли [89 - Роберт Эдвард Ли (1807–1870) – генерал, участник Гражданской войны, главнокомандующий Армии Конфедерации с февраля по апрель 1865 г. Вынужден был сдаться армии северян под командованием генерала Улисса Гранта.].
Я задумывался над этим, но не слишком часто. Когда у меня находилось о чем подумать, кроме глупой загадки, почему «старый» пьяница ночной сторож лесопилки разговаривает без южного акцента, я предпочитал размышлять об этих, всяко более интересных вещах.
Я открыл дверь на заднее крыльцо и шагнул навстречу новой армии колючек, готовых ворваться в сторожку и выяснить наконец, почему «старик» говорит без южного акцента, а заодно, как звали жену, бросившую его в 1944 году, потому что он пил слишком много пива, а она не хотела лежать рядом с уродом-алкоголиком душными мобилскими ночами, когда воздух даже не колышется.
Я взял мешок с пустыми бутылками и отправился через весь дом к «старику», который ждал меня на переднем крыльце, очевидно намереваясь съязвить насчет «хорошей погоды», но мне уже было все равно: я получил свои пивные бутылки, посмотрел на открытку с сомом и на письмо от Эдгара Питерса, сообщавшего ночному сторожу нечто, навсегда оставшееся для меня тайной. Возможно, он уговаривал «старика» не пить столько пива, иначе друзья от него отвернутся.
Когда, волоча за собой бутылки, я добрался до противоположного крыльца домика, «старик», к огромному моему удивлению, объявил:
– Ты прав. Сегодня хорошая погода, и тебе досталось девятнадцать отличных бутылок. На прошлой неделе было больше. Почти три коробки. Зря не пришел. Катался бы, как сыр в масле.
Он еще улыбался.
Три коробки! – подумал я.
– Их забрал один мальчик, – сказал он.
– Кто? – Я старался говорить как можно спокойнее, одновременно прокручивая в голове список своих врагов. Иногда мальчишкам удавалось раньше меня забрать у «старика» пивные бутылки. Все, кто этим занимался, не числились среди моих друзей.
Интересно, что «старик» никогда не сдавал бутылки сам, притом что был, насколько я знал, отнюдь не богат. Он просто шел в магазин, покупал пиво, нес его к себе на лесопилку, садился и выпивал, дожидаясь, пока не придет кто-нибудь из мальчишек и не заглотит эти отбросы, словно пивнобутылочный шакал.
– Ты его не знаешь, – сказал ночной сторож, погасив мое любопытство. – Он живет в другой стороне. Кажется, около «Мелоди-рэнч».
«Мелоди-рэнчем» назывался дешевый придорожный танцзал; по воскресеньям там разгорались кулачные бои между пьяными мужиками, что никогда не сядут в кресло Гарри Трумэна [90 - Гарри С. Трумэн (1884–1972) – 33-й (1945–1953) президент США.]. Танцзал находился за границей моей территории, поэтому пацан так и остался для меня неизвестным конкурентом – просто одним из тех стервятников, что описывали круги над спивавшимся «старым» ночным сторожем.
Иногда я задумывался, что он станет делать, если на лесопилку действительно кто-то залезет. У него было истонченное пивом тело. Некоторые люди от пива толстеют. Другие, наоборот, худеют до тех пор, пока кости не становятся похожими на высохшие колючки. Ночной сторож был из последних.
Еще одну вещь я забыл рассказать. «Старик» обожал модную одежду, и весь его гардероб был безукоризненно чист и опрятен.
Иногда он отправлялся сторожить лесопилку в костюме, галстуке и с неизменной бутылкой пива в руке. Он больше походил на страхового агента, чем на ночного сторожа. Я сильно сомневался в его способности защитить лесопилку от лесопильных воров – если судить по виду, он вряд ли защитил бы шоколадку от трехлетнего ребенка.
Может, у него есть ружье?
Как-то я его об этом спросил.
– Зачем мне ружье? – был ответ.
Я не стал развивать эту тему, но позже поинтересовался, что он будет делать, если кто-нибудь действительно попытается что-то стащить.
– Да пусть уносят хоть всю эту паршивую лесопилку. Но помогать я им не буду. Незачем пачкать одежду. За эту забытую богом дыру мне платят пятьдесят долларов в месяц, плюс дом и коммунальные услуги.
Он засмеялся, когда произнес «коммунальные услуги». Потом повторил эти слова опять, на этот раз намного громче:
– Коммунальные услуги! – и захохотал во весь голос. Я старался понять, что же здесь смешного, но все равно ничего не понял – и ушел.
Так или иначе, этот разговор происходил два месяца назад, а сейчас с мешком пустых пивных бутылок я собирался в путь. Пора было возвращаться к пруду.
Люди, возившие на рыбалку мебель, должны были появиться совсем скоро – в то время они интересовали меня куда больше, чем этот разодетый «старый» пьяница ночной сторож, которому было до фонаря, если воры заберут у него все: лес, пилы, пруд, бревна; останутся только он и пиво, а вокруг ничего, кроме маленькой сторожки и кресла-колючки на переднем крыльце.
– Я пошел, – сказал я, делая шаг назад и исчезая из его мира.
– Только не в Мобил, Алабама, – ответил он и засмеялся.
Второй мой шаг оказался немного шире.
– Мобил, Алабама! – повторил он:
Чтоб ветер не унес все это прочь
Пыль… в Америке… пыль
Послеполуденное солнце, как ему и положено, опускалось к краю неба, ветер стихал – после долгого и горячего летнего дня наступал вечер, неся с собою свежесть и возрожденные надежды.
Еще четверть мили я буду волочить за спиной мешок с пивными бутылками, но по пути расскажу вам о чем-нибудь поинтереснее, чем шпалы и затоптанные дорожки, выходящие потом к последней тропе, которая кончается, а может, начинается у самого пруда.
Когда я был мал, у меня вызывала огромное любопытство смерть других детей. Интерес, вне всякого сомнения, нездоровый, и каждый новый случай только сильнее раздувал его греховное пламя.
Позже, в феврале 1948 года, любопытство стало реальностью, всосало в себя мою жизнь, перевернуло ее с ног на голову и вывернуло наизнанку – как будто на кладбище вдруг разыграли «Алису в Стране чудес» с гробовщиком вместо кролика и Алисой, одетой для этого представления в погребальный саван.
Но в жизни, которой я жил до того, как это случилось, детская смерть тянула меня к себе, а вместе с нею все, что происходило после. Видимо, это началось в 1940 году, когда мы переехали в квартиру рядом с похоронным бюро.
Когда-то она была частью этой конторы. Не знаю точно, какой именно частью – хозяин в надежде побольше заработать превратил место для мертвых в комнаты, где в конце весны 1940 года мы и прожили несколько месяцев.
По утрам я смотрел из окна на похороны. Приходилось взбираться на стул, ведь мне было только пять лет, и, стоя на полу, я ничего бы не увидел.
Я хорошо помню, что похороны проходили рано утром – все в доме еще спали, а на мне была надета пижама.
Чтобы добраться до похоронного зрелища, приходилось заворачивать вверх жалюзи – при моей тогдашней сноровке это было трудно, но как-то я с ними справлялся, затем пододвигал к окну стул и взбирался на сиденье.
Мы переехали в эту квартиру под вечер, а на следующее утро, когда все еще спали, я зачем-то встал и принялся бродить по комнате. Я сонно заглянул за жалюзи и там увидал свои первые похороны – большие, как сама смерть.
Катафалк стоял футах в тридцати от моего окна. Представляете размеры катафалка? Тридцать футов – слишком близко для пятилетнего ребенка. Мне он показался размером с кинотеатр, который зачем-то выкрасили в черный цвет.
Тогда-то после долгой борьбы с жалюзи я впервые закатал их наверх, и, вскарабкавшись на придвинутый стул, занял у окна удобное место.
Все это я проделал очень тихо, чтобы не разбудить никого в доме. Чем бы ни занимались дети, взрослые ни за что не упустят возможности им помешать – кроме случаев, когда дети заняты тем, что им не нравится. Если ребенок не любит какое-то дело, взрослые заставят его заниматься им всю жизнь, если же, наоборот, любят…
Катафалк был завален цветами.
Их было столько, что от цветов мне до сих пор не по себе. Мне нравятся цветы, но рядом с ними мне почему-то неуютно. Я не выпускаю это ощущение наружу, но оно всегда со мной – с того утра 1940 года, когда я смотрел на первые в своей жизни похороны.
Несколько минут катафалк и цветы стояли в одиночестве, если не считать двух мужчин в черном, которые явно никуда не торопились, а просто чего-то ждали. Мужчины и сами стали похожи на цветы – что-то вроде черных нарциссов.
Один курил сигарету. Он дотянул ее до самого конца, и окурок должен был вот-вот прожечь ему руку. Другой поглаживал длинные усы – такие черные, что можно было подумать, они прыгнули с катафалка прямо мужчине под нос, но его это, кажется, не волновало.
Вы, наверное, захотите узнать, как я сообразил, что наблюдаю именно за похоронами, – ведь мне было всего пять лет, никогда раньше я не видел ничего подобного, и некому было объяснить, что же именно происходит за окном. Ответ прост: всего за неделю до того я видел похороны в кино и догадался обо всем сам.
Некоторое время спустя стоявшие у катафалка мужчины скрылись в похоронном бюро, а во дворе стали собираться люди. У всех был траурный вид, и передвигались они соответственно. Очень медленно. Я со своим стулом находился совсем близко, но почти не слышал, о чем они говорили.
Все это становилось очень интересным.
Я не мог дождаться, что же будет дальше.
Опять появились мужчины в черном, теперь их было трое – все вместе они несли гроб. Мужчины опустили его на катафалк. Фактически им пришлось впихивать гроб в гору цветов, но они как-то с этим справились и двинулись к переднему сиденью – туда, где ездят живые.
Очень медленно люди расходились по машинам. К лобовым стеклам были прилеплены таблички с каким-то словом, но тогда я не знал, что оно означает. Прошло несколько лет, прежде чем я смог это выяснить.
Все постепенно разъехались, и во дворе после их исчезновения стало совсем тихо. Было слышно, как прямо под окном чирикает воробей.
Я слез со стула и лег в кровать. Потом долго глядел в потолок, перебирая в памяти все, что недавно видел. И не вылезал из кровати, пока все не встали.
Когда в кухне раздались шаги, я поднялся. Сонные взрослые варили кофе, с которого начиналась битва нового дня.
Меня спросили, хорошо ли я спал.
Почему-то я задумался над этим вопросом, хотя никто не ждал от меня ответа. То есть я мог буркнуть любую ерунду, и было бы достаточно, но вместо этого застыл на месте и всерьез задумался, что бы такое сказать.
Взрослые продолжали свои дела, забыв, как секунду назад о чем-то меня спрашивали. Люди не могут слишком долго интересоваться, хорошо ли спал пятилетний мальчик.
– Да, – сказал я наконец.
– Что «да»? – спросили меня.
– Я хорошо спал.
– А, – сказали они, с любопытством глядя на меня и явно забыв свой вопрос. Взрослые всегда так относятся к детям.
Как бы то ни было, с тех пор я каждый день вставал спозаранку и смотрел на похороны. Нужно сказать, они проходили не каждое утро, и в такие неудачные дни я чувствовал ужасное разочарование. Приходилось вновь укладываться в кровать с надеждой, что завтра мне повезет больше.
Похороны бывали и днем тоже, но эти церемонии меня не интересовали.
Определенно, я был дитя утренних похорон.
Первые две недели вся квартира по утрам спала. Но однажды кто-то из взрослых встал раньше обычного и обнаружил, как я торчу в пижаме перед окном и что-то там разглядываю.
Человек тихо встал у меня за спиной, видимо решив выяснить, чем это можно увлечься настолько, чтобы даже не заметить его появления.
Наверное, я представлял собой странное зрелище.
– Что ты делаешь? – прозвучал вопрос, хотя человек прекрасно видел, что я делаю, и вопрос, соответственно, прозвучал бессмысленно.
– Смотрю в окно, – сказал я.
– Смотришь в окно на похороны? Что за странный ребенок!
Должен согласиться, замечание было на редкость точным.
Мне сообщили, что со мной серьезно поговорят, но потом забыли, и серьезный разговор так никогда и не состоялся.
У хозяина похоронной конторы имелись жена и маленькая дочка. Они жили в похоронном бюро вместе с мертвецами. Дочка была на год старше меня. Ей исполнилось шесть лет, и у нее всегда были очень холодные руки. Наверное, такие холодные руки бывают у всех, кто живет в похоронных конторах.
Я часто задумывался, как это: жить, когда вокруг тебя, словно мрачный траурный ветер, то появляются, то исчезают мертвецы. Мы играли с ней в разные игры, но только на улице. Я не звал ее в гости, потому что боялся, вдруг она тоже позовет меня к себе.
Однажды я спросил, не страшно ли ей жить среди мертвецов.
– С чего это? – ответила девочка. – Они же мертвые. Что они могут сделать?
Своеобразный взгляд на вещи, но мне он не подходил.
В другой раз я спросил, слушает ли она по радио «Голоса духов». Я подумал, это, наверное, очень жутко – «Голоса духов» в похоронной конторе. Пожалуй, самое страшное, что вообще может случиться с человеком – «Голоса духов» и так кого угодно напугают до смерти, но в похоронной конторе! Как удержаться и не закричать, как потом заснуть?
– Конечно, – ответила она, – но мне больше нравится «Центральный вокзал». Там здорово стучит поезд, и слышно, как люди ходят по вагонам. Они рассказывают разные истории.
– А как же «Голоса духов»? – спросил я, возвращаясь к теме, сильнее всего меня тогда занимавшей. Не было мне дела до «Центрального вокзала».
– «Голоса духов» слишком… – Она задумалась. – …Слишком обыкновенные.
ОБЫКНОВЕННЫЕ! «ГОЛОСА ДУХОВ» ОБЫКНОВЕННЫЕ!
Я был убит.
– Обыкновенные, – повторила она, на этот раз шепотом – для пущего эффекта.
Если «Голоса духов» для нее обыкновенные, то почему, черт побери, у нее такие холодные руки? Где она их взяла? Это же не сюрприз из коробки с печеньем! Я старался играть с ней только в те игры, во время которых не нужно держаться за руки.
У дочки похоронщика были длинные светлые волосы, при этом вовсе не холодные – холодными оставались только руки, и я шарахался от них, как от чумы. Однажды ей захотелось поиграть в «кольцо вокруг розы» – мы должны были зацепиться пальцами. Я объявил, что у меня заболела мать и мне нужно принести ей стакан воды.
– У тебя мать болеет? – удивилась девочка. – Ты про это не говорил. Почему? – Дочка похоронщика слишком хорошо соображала.
Требовалось срочно что-то придумать.
Если бы у меня действительно болела мать, то я, как любой нормальный ребенок, сообщил бы об этом в первую очередь. Больная мать – самая главная новость. Я стал быстро перебирать в голове варианты. Одновременно я засовывал руки в карманы, чтобы дочка похоронщика не дотронулась до них своими холодными пальцами, и пятился к дому.
Но, черт побери, я не мог ничего придумать.
Я топтался на месте, как последний идиот, не зная, что делать с этой воображаемой больной матерью, которой на самом деле никакого ухода не требовалось.
– Я пойду принесу ей стакан воды, – выговорил я наконец в полном отчаянии и побежал домой.
Скоро мне тоже будет шесть лет, и вот тогда я научусь придумывать ответы на какие угодно вопросы.
– Что тебе надо? – удивилась мать, когда я влетел в квартиру. – Такая хорошая погода. Иди гуляй.
– Я хочу в туалет, – объявил я.
– А, – сказала мать, теряя ко мне всякий интерес. – После туалета иди на улицу. Такая хорошая погода.
Я и не собирался сидеть дома. Просто это был последний бастион, за которым я мог спрятаться от холодных рук похоронщиковой дочки. Я шагнул к абсолютно ненужному мне туалету, и в эту минуту раздался стук в дверь.
Мать пошла открывать.
Я понятия не имел, кто там мог быть, но почему-то сразу понял, что ничего хорошего меня не ждет.
Мать открыла дверь.
Наполовину спрятавшись в туалете, я наблюдал за тем, что происходило в передней. Возможно, мне только казалось, что я прячусь. Может, я лишь стоял, не пытаясь замаскировать свое присутствие.
То была жена похоронщика.
Увидав, что моя мать вполне здорова, она очень удивилась.
– Дочь сказала, что вы больны, – объяснила она. – И я пришла спросить, не могу ли вам чем-то помочь.
– Вы очень добры, – ответила мать, – но я не больна. – Я прекрасно знал, какой у нее сейчас изумленный вид, несмотря на то, что не видел ее лица.
Жена похоронщика посмотрела прямо на меня, хотя я стоял за материнской спиной и очень старался спрятаться. Выражение ее лица не прибавило мне хорошего настроения.
– Дочь сказала, что ваш сын сказал, что вы больны, вот я и пришла. Но, как вижу, вы здоровы. Простите за беспокойство.
Жена похоронщика отступила назад.
– Что вы, спасибо за заботу, я правда не больна. Может быть, выпьете чашечку кофе? – спросила мать.
– Спасибо, не могу, – ответила жена похоронщика, – у меня там включена духовка.
В тот момент я чувствовал себя тонущим кораблем, и все-таки у меня хватило любопытства задуматься, что же она там печет в похоронной конторе.
Я никогда не интересовался, что они едят, но, ясное дело, они должны были чем-то питаться, а для этого нужно варить еду – вот она и готовила завтраки, обеды и ужины рядом с мертвецами, сложенными рядом временно, пока им не подыщут постоянное место.
Интересно, какой в похоронной конторе вкус у яичницы с беконом? И можно ли там есть мороженое? Наверное, оно никогда не тает, даже в самый жаркий день.
– Что ж, простите за беспокойство, – сказала мать. – Придется разобраться и спустить кое с кого штаны.
Разбираться было особенно не в чем.
Я и так стоял у нее за спиной.
Матери оставалось всего-навсего повернуться.
На следующее утро в моем кинозале показывали похороны ребенка. Я, как обычно, проснулся спозаранку и залез на стул.
Похороны раскрывались, словно цветочный бутон, и последним его лепестком стал маленький гробик, отправившийся в путь из дверей похоронной конторы – сперва к катафалку, а затем к последнему пристанищу, откуда катафалк вернется пустым и где никаким детям уже не нужны игрушки.
Понятно, что до тех пор, пока не вынесли маленький гроб, я не подозревал, что умер именно ребенок – кроме редких случаев я почти никогда не знал, кого именно сегодня хоронят. У меня не было способа определить, кому на этот раз не повезло – мужчине, женщине, юноше, старику или человеку посередке.
Гробы всегда были закрыты, и я не видел лица того, кто в нем находится. Знал только, что там мертвец.
Именно поэтому меня так поразил маленький гроб. Чтобы его вынести, хватило двух человек. Эти двое держали гроб так, словно он – перышко смерти. Мне вдруг стало жутко – он был такого же размера, как я. Кто там внутри, я не знал – мертвая девочка или мертвый мальчик. Это, конечно, ужасно, но мне очень хотелось, чтобы там лежала мертвая девочка, потому что мертвый мальчик оказался бы ко мне слишком близко.
Первое потрясение прошло и сменилось нездоровым любопытством, меня вдруг заинтересовали детали, и я стал выискивать среди пришедших на похороны тех, кто был бы такого же возраста, как я, и такого же размера, как гроб. Никого. Ни единого ребенка.
Это показалось мне очень странным. Неужели у мальчика или девочки не было друзей? Господи, несчастный ребенок, думал я, – ни одного друга. Я представил, как это ужасно, когда не с кем играть. Я содрогнулся дважды: сначала оттого, что ребенок умер, и второй раз потому, что он был таким одиноким.
Человек тридцать наблюдали, как маленький украшенный цветами гроб совершает свой короткий путь к катафалку, взявшему на себя заботу о ребенке, у которого когда-нибудь потом все же могли появиться друзья.
Мне стало очень грустно – выходит, он никогда не играл в прятки, пятнашки или в «умри-замри-воскресни». Ему были доступны только те игры, в которые играют в одиночку, – например куклы, или эта маленькая настольная игра, где нужно держать в одной руке голову зверя с дырками вместо глаз, а другой катать и катать крошечные серебряные шарики до тех пор, пока не сообразишь, что можно сойти с ума раньше, чем из них получатся глаза для зверя; а может, мальчику или девочке оставалось только крутить в одиночестве педали трехколесного велосипеда, проезжая мимо детей, что играли вместе, но с этим мертвым ребенком почему-то не хотели водиться.
Я не знал какой именно жребий ему выпал, но даже если бы знал, не поменялся бы с этим ребенком судьбами даже за весь чай Китая – так часто говорили в 40-е годы, теперь, в 1979-м, этого выражения почти не услышишь.
Если вы скажете «даже за весь чай Китая» сейчас, то ответом вам будут лишь удивленно поднятые брови, но в то время эти слова кое-что значили. Вас бы поняли.
Я по-настоящему расстроился из-за того, что на похоронах не было детей. Я поклялся, что отныне буду внимательным ко всем, особенно к детям. Сделаю все, чтобы у меня появились новые приятели, возобновлю и укреплю старую дружбу.
Ни при каких условиях я не желал кончить свою жизнь, как этот несчастный беспомощный ребенок, которого хоронили только взрослые. С сегодняшнего дня я перестану ссориться с дочкой похоронщика.
Я даже… я даже возьму ее за руку. Если я вдруг умру и она не придет ко мне на похороны, это будет самое ужасное, что может случиться на свете. Это станет для меня последним ударом. Жаль, что сейчас не зима, а то бы я надел варежки. Нет, так нельзя. Я твердо обещал себе взять ее за руку, чтобы она пришла потом на мои похороны.
Маленький гроб поставили на катафалк, сверху уложили венки, букеты, и они словно поглотили его целиком. Если бы живым вдруг захотелось поиграть в прятки, лучше места, чем этот катафалк, трудно было придумать. Среди стольких цветов тебя в жизни никто не найдет.
ГДЕ ДОЧКА ПОХОРОНЩИКА? – эта мысль вдруг хлопнула у меня в голове, точно первый удар ремня по заднице. Она не пришла на похороны; но потом я подумал: значит, она тоже не дружила с умершим ребенком, иначе стояла бы здесь в коротком черном платье, прижимая к глазам белый, как луна, платок.
Катафалк двинулся с места, процессия тенью последовала за ним, словно хвост черного воздушного змея, а я стал думать о дочке похоронщика и о ребенке, направлявшемся сейчас к кладбищу, где он останется один, когда все остальные вернутся назад. О размерах «навсегда» я знал тогда только то, что оно дольше, чем ждать Рождества.
Я верил, что «навсегда» тянется гораздо медленнее, чем 39 дней перед Рождеством, когда люди покупают подарки.
Вчера, пока я играл с дочкой похоронщика, а потом убегал, испугавшись, что придется брать ее за руку, мертвый ребенок лежал у них в конторе, и его готовили к сегодняшним похоронам. Мы играли на улице, а из него в это время выкачивали кровь и заменяли ее бальзамирующей жидкостью.
Интересно, видела ли дочка похоронщика, как к ним в контору привезли мертвого ребенка – если это была девочка, дочка похоронщика, наверное, подумала: ну что ж, мы никогда не будем играть с нею в куклы; а может, она знала, что с нею никто не дружил, и вообще не думала ни о каких играх.
Что за жуткие мысли, скажете вы, – но именно об этом я думал, стоя на своем насесте и таращась в пустоту, которая только что была похоронами ребенка.
Я удивлялся, как дочка похоронщика не боится мертвецов, но потом решил, что человек, предпочитающий «Центральный вокзал» «Голосам духов», способен на все.
Чуть позже, услыхав, как по квартире кто-то ходит, я опустил жалюзи и слез со стула. Поставил стул на место. Сегодня я не хотел, чтобы меня ругали.
Я направился к кровати, собираясь хорошенько обдумать все, что видел, но потом вспомнил о мертвом ребенке, лежавшем сейчас в заваленном цветами гробу и направлявшемся на кладбище, и мне вдруг резко расхотелось ложиться. Я решил, насколько это будет возможно, провести весь день на ногах – хотя бы для того, чтобы как следует их потренировать.
Прошло несколько месяцев, мы уехали из этой квартиры, и с тех пор я не встречал дочку похоронщика. Наверняка она выросла, поступила в колледж, вышла замуж, нарожала детей и так далее. Может даже, у нее потеплели руки.
Мне бы следовало думать о ней чаще. За последние годы я вспоминал ее лишь три или четыре раза, а может, и того меньше.
Время, когда я жил рядом с похоронной конторой и, словно незваный гость за вечеринкой в саду, подглядывал за похоронами, представляется мне теперь туманным сном.
Дочка похоронщика стала персонажем этого сна. Неужели я действительно стоял в пижаме на стуле и с таким удовольствием таращился на похороны? Неужели мы действительно жили когда-то в квартире, которая прежде была частью похоронного бюро? Неужели мне снились по ночам руки похоронщиковой дочки, выраставшие из земли, словно белые маргаритки на Эвересте? Неужели я действительно прятался от них до тех пор, пока не застал однажды утром похороны мертвого ребенка, у которого совсем не было друзей, и, не желая себе такой судьбы, бросился добиваться этих рук, точно они стали для меня не менее притягательными, чем теплые рукавицы в морозный зимний день?
Да, я помню:
Чтоб ветер не унес все это прочь
Пыль… в Америке… пыль
Вот и все о дочке похоронного агента, а я с мешком пивных бутылок на плече так и бреду в сторону пруда, у которого эти люди, стащив с кузова мебель, скоро начнут обустраивать свой невероятный дом.
Детские мысли о ранней смерти разматываются у меня в голове – очищаются от шелухи, вот более точные слова – подобно тому, как в пелене набухающих слез очищается от шелухи лук, распадаясь на все меньшие и меньшие кружки до тех пор, пока весь не превратится в шелуху, а я не перестану плакать.
Прошло пять лет, мы давно уехали из приснившейся мне квартиры рядом с похоронной конторой и поселились совсем в другом месте. Вторая мировая война продолжалась. Она цеплялась за людей беззубыми деснами, хотя все чувствовали, что конец близок.
Войну можно было считать практически несуществующей, если только забыть, что каждый день гибли люди – и будут гибнуть до тех пор, пока она не завершится на самом деле.
Дни вытекали из Японской империи и из моего детства – каждый новый шаг приближал меня к 17 февраля 1948 года и к заброшенному саду, где мое детство рухнет, подобно древним римским развалинам; на этом мы и остановимся – Японская империя и мое детство прислушиваются к умирающему дыханию друг друга.
Дом, где я тогда жил, находился всего в двух адресах от этого пруда. Первый адрес унес меня за сотню миль в ядовито-желтую квартиру, где через несколько дней после переезда сгорел радиоприемник – самая важная и дорогая ее часть; на новый не было денег, поэтому вечерами нашему маленькому вэлферному семейству оставалось только сидеть и смотреть друг на друга, пока не приходило время ложиться спать.
У меня нет слов, чтобы описать, как важно было в те дни слушать радио.
Следом за квартирой без радио идет мотель, от дверей которого начинается дорога к моему милому пруду и его рыболовной мебели.
И все же вернемся на два адреса назад; историю о тишине и мертвых игрушках я расскажу вам потом. Наше жилье представляло собой очень старый дом, за который мы платили всего двадцать пять долларов в месяц. Спасибо тебе, вэлфер! Мы прожили там довольно долго – успело смениться четыре времени года.
Перед домом росли ореховые деревья. Во дворе имелось несколько яблонь, вишен и большое строение – одновременно гараж, склад для инструментов и дровяной сарай.
Гараж не в счет – мы были слишком бедны для машины, но достаточно богаты для дров. Мать готовила на дровяной плите, ими же отапливался дом.
Я терпеть не мог колоть дрова.
Еще там росла высокая трава, которую полагалось косить, и это занятие я тоже терпеть не мог. Весной мы посадили огород, где после долгих уговоров я полол сорняки. Это было время между двумя отчимами, и всю работу в огороде матери приходилось делать самой.
Примите как данность: я был из тех мальчиков, которые очень не любят домашние дела. От любой работы я старался держаться как можно дальше. Нельзя сказать, что я был так уж ленив: я занимался множеством разных дел, но всегда – тем, что мне нравилось, от поручений же я уворачивался, как мог.
Я любил стариков и проводил с ними много времени. Они тянули меня к себе, подобно паукам, к которым я тоже питал необъяснимую симпатию. Я мог часами сосредоточенно наблюдать за паутиной, но при взгляде на огородные сорняки, которые требовалось срочно извести, я испускал длинный, как рекламный щит на автотрассе, тоскливый вздох.
Поздней весной 1945 года в доме рядом с «нашим» появился мальчик. Он был старше меня и при этом – по-настоящему хороший пацан. Из тех, на кого другие мальчишки смотрят снизу вверх и с кем все вокруг мечтают подружиться.
Кажется, ему уже исполнилось двенадцать лет; он был бойскаутом, и через некоторое время после того, как переехал в этот дом, нанялся развозить газеты – у мальчишки имелись велосипед и честолюбие. Он готовил себя к жизни, полной славы и достижений.
Благодаря его стараниям, купленный еще до войны велосипед сверкал как новенький. Два года спустя, когда у меня тоже наконец появился велосипед, вид у него постоянно был замызганным, но меня это нисколько не волновало. Мой велосипед начинал свою жизнь ярко-синим, но быстро заляпался грязью так, что невозможно стало различить, какого он цвета, да и вряд ли кому-нибудь пришло бы в голову этим интересоваться. В списке того, чем интересуются люди, цвет детского велосипеда вряд ли оказался бы на первых местах.
Соседский мальчик был всегда аккуратно одет. По моим костюмам невозможно было определить, надел я их недавно или собираюсь снять. Чаще они находились где-то посередине.
Родители его очень любили.
Это было видно по тому, как они разговаривали.
Моя мать всего лишь мирилась с моим существованием. Она могла думать обо мне, а могла и забыть. Иногда, правда, наступал период, когда она окружала меня усиленной заботой. Меня это раздражало: я радовался, когда приступ проходил и мать опять начинала всего лишь мириться с моим существованием.
Вам придется простить мне эту карикатурную эдипову интерлюдию – отношения с матерью никак не связаны с моей историей.
Мальчик был старше, поэтому наши отношения выстраивал он, а не я. Старшие обычно сами определяют ту роль, которую играют в их дружбе младшие.
Он стал для меня кем-то вроде абстрактного старшего брата. Он хорошо ко мне относился, все понимал, но сохранял дистанцию. Я бы с радостью встречался с ним по несколько раз в день, но вместо этого мы виделись три-четыре раза в неделю, не чаще. Так он решил. Он отмерял время, которое делил со мной, и сам держал его под контролем.
Я спокойно с этим мирился, только иногда жалел, что родился слишком поздно. Будь мы ровесниками, может, все было бы иначе – а может, и нет. Наши интересы не совпадали. Ему нравилась тяжелая работа, плоды и удовлетворение, которые он после нее получал.
Я же любил разглядывать паутину, слушать рассказы стариков о временах, когда Тедди Рузвельт [91 - Теодор Рузвельт (1858–1919) – 26-й (1901–1909) президент США.] был президентом, и смотреть, как марширует по улицам города колонна солдат «Великой Армии Республики» [92 - «Великая Армия Республики» – организация ветеранов американской Гражданской войны.], уменьшаясь числом в двадцатом столетии.
Из рассказов стариков нельзя извлечь материальной пользы – этим они отличаются от развоза утренних газет. Я был хорошим слушателем.
При любых намеках на дождь соседский мальчик закатывал велосипед на крыльцо, а в хорошую погоду он оставлял его под свисавшими до земли ветвями вишневого дерева – сорт назывался «Королева Анна».
В день, когда мальчик погиб в автокатастрофе, велосипед стоял под вишней. Ночью пошел дождь. Он бы наверняка закатил велосипед на крыльцо, если был бы жив. Его родители попали в ту же катастрофу, но не получили ни царапины.
Они вернулись домой, когда наступили сумерки.
Они приехали на машине, в которой в тот день погиб мальчик. Машина почти не помялась. Вероятность смертельного исхода в таких авариях меньше чем 1 к 1 000 000. Травмы и переломы в них тоже очень редки.
Мальчик погиб.
Родители вышли из машины.
На них смотрел весь квартал. Все уже знали о происшедшем – передали в новостях по радио.
Кто-то выглядывал из-за занавески, другие, разинув рот, стояли на крыльце.
Когда подъехала машина, я сидел на яблоне. Примерно в двадцати футах над землей. Я залез на дерево просто потому, что не знал, что еще можно сделать. Сидел на ветке и думал о том, что мальчик мертв. Перед этим я прятался в сарае и долго плакал. Сидел на поленнице и ревел во весь голос.
Когда они подъехали и вышли из машины, я уже не плакал. Получилось так, что я оказался от них очень близко, но они меня не видели. Густая листва превратила дерево в настоящую комнату, в зеленой стене я проделал окно и смотрел через него на то, как родители мальчика выходят из машины.
Сначала она.
Потом он.
Она захлопнула дверцу, он оставил так.
Он стоял, не двигаясь, рядом с открытой дверцей.
Они стояли по разные стороны от машины и смотрели на свой дом. Они молчали, потом он медленно закрыл дверцу, и они вошли в дом.
В прихожей зажегся свет. Другие комнаты остались темными. Наша соседка, очень добрая женщина, спустилась с крыльца и, перейдя через дорогу, постучала к ним в дверь.
Прошло много времени, прежде чем ей открыли.
– Может, вам чем-то помочь? – спросила женщина.
– Нет, – ответила мать мальчика.
– Я не знаю, что сказать, – сказала женщина.
– Я понимаю, – сказала мать мальчика.
– Если вам что-нибудь будет нужно, я живу через дорогу, – сказала женщина.
– Спасибо, – сказала мать мальчика. – Мы, наверное, ляжем спать. Мы устали.
На них смотрел весь квартал. В тот день больше никто к ним не заходил. Через несколько минут окно в доме погасло.
Я медленно слез с яблони.
Ночью пошел дождь.
Велосипед промок.
На следующее утро отец мальчика выкатил мокрый велосипед из-под длинных усыпанных вишнями ветвей «Королевы Анны» и закатил в дом.
Через месяц они уехали.
Соседи молча следили за их сборами. Никто не пришел прощаться – даже женщина, что навещала их в тот день, когда погиб их сын. Я смотрел за ее домом, но ее там не было. Вообще нигде не видно.
Среди вещей не было велосипеда. В кузов машины они его не ставили. Видимо, его кому-то отдали, просто я этого не заметил.
Дом стоял пустой и темный как будто целую вечность, хотя в действительности прошла всего неделя. Новые жильцы оказались веселыми и приветливыми людьми. Даже слишком веселыми и приветливыми. По субботам они устраивали вечеринки, и улица перед их домом разливалась машинами, словно весенний ручей из довоенного железа.
От вида этих машин становилось неловко, точно от грубого несмешного анекдота, хотя, возможно, мне так только казалось. Почему бы людям не веселиться? Война почти закончилась. Все от нее устали. Иногда я залезал на яблоню и тихо плакал:
Чтоб ветер не унес все это прочь
Пыль… в Америке… пыль
И последняя остановка на пути к пруду – тускло-желтая вэлферная квартира, где сгоревший радиоприемник оставил нас наедине с ночной тишиной, слишком далекой от рождественских песнопений.
В кухне стояла газовая плита.
Все панически боялись газа, особенно мать. Ее голова, словно мрачная библиотека, была битком набита смертельными историями об утечках газа.
Плита зажигалась спичками, и мы каждый раз ужасно боялись взлететь на воздух. Обеды и ужины превратились в настоящий кошмар – перед тем, как заняться стряпней, мать призывала на помощь все свое мужество. Обычно мы ужинали часов в шесть, но теперь из-за газовой плиты еда появлялась на столе не раньше полуночи.
Изматывающая процедура готовки высушивала нас до костей, вытягивала из них костный мозг и размалывала его в пыль жерновами газа.
Дошло до того, что мать вообще перестала подходить к плите, и неделю подряд мы ели на завтрак кукурузные хлопья, а на обед и ужин – сэндвичи.
Денег, естественно, не было, и в эту квартиру нас запихнул вэлфер. Мы прожили в ней три месяца, радио так и оставалось сломанным, и все вечера мы просиживали кружком, молча дожидаясь, когда нас угробит газ.
Мать просыпалась по три-четыре раза каждую ночь и шла проверять, нет ли в плите утечек. В школе я расспрашивал ребят, что передают по радио.
Они не могли поверить, как это я не слушаю по вечерам приемник. У них просто не укладывалось в голове, как вообще можно жить без радио.
Иногда вечером я садился перед сгоревшим ящиком и делал вид, будто слушаю свои любимые передачи. Мать делала вид, будто читает «Ридерз Дайджест», но я знал, что журнал ее нисколько не интересует. Она слушала, не вытекает ли газ.
Стены квартиры походили на тускло-желтые розы – еще и поэтому я ее так ненавидел. Они напоминали мне о похоронных цветах, на которые я таращился пять лет назад – или это было двадцать лет назад? – до моего рождения.
Война, казалось, была всегда – поэтому 1940 год и уплыл в такую невероятную даль; но стоило подольше посмотреть на стены, как 1940 год начинал вдруг придвигаться все ближе, ближе, и я вновь видел похоронную процессию, ползущую медленно, словно пожилая пара, танцевавшая вальс в каком-то довоенном фильме.
У меня было совсем мало друзей – страх перед газовой смертью выматывал так, что ни на что другое не хватало сил, даже на то, чтобы завести приятелей.
Так и получалось: дети рассказывали мне о радиопередачах, а я лишь смотрел на них и слушал. Ничего больше я сделать не мог. Однажды ночью я проснулся оттого, что плакала мать. Я встал с кровати. В квартире было темно, только из-под дверей туалета пробивалась светлая полоска. Внутри плакала мать. Временами рыдания стихали, и тогда она просто сидела, повторяя снова и снова:
– Газ, газ, газ, газ, – потом опять начинала плакать.
Я вернулся в постель и подумал, что тоже должен заплакать. Я размышлял об этом довольно долго, но после решил, что лучше не надо. Мать наплакалась за нас обоих.
Пока мы жили в желтой квартире, по соседству умерла девочка. Одна из трех сестер – ей было восемь лет; их дом стоял в полуквартале от нашего, и во дворе там валялось неимоверное количество игрушек. Хватило бы на армаду детей.
Можете мне поверить – там было не меньше девяти мячей и целый конвой из велосипедов и самокатов. Поломанных или искалеченных игрушек, а также тех, что должны были вот-вот сломаться, хватило бы на десяток рождественских елок. Для более-менее целых игрушек подобная судьба была всего лишь вопросом времени, и время работало против них.
Я удивлялся, как ни одна из этих девочек до сих пор не свалилась с горы поломанных игрушек, не свернула себе шею и не разбила голову.
Но все шло благополучно, пока одна сестра не умерла. Как ни странно, она умерла не от игрушечных ран. Ее убила пневмония – в моем тогдашнем представлении страшная и таинственная болезнь. Стоило услышать слово «пневмония», и я мгновенно навострял уши. Для меня оно означало самую ужасную смерть. Я боялся даже подумать о том, как мои легкие будут сначала медленно наполняться водой, а потом я умру, захлебнувшись – не в реке, не в озере, а в себе самом. Я почему-то был уверен, что от пневмонии умирают, только если рядом никого нет. Человек кричит, зовет на помощь, но никто не слышит, а когда наконец приходят люди, все уже кончено: утонул!
Когда я слышал, что кто-то умер от пневмонии – неважно, старый это был человек или молодой, – я ужасно волновался. Я решил для себя, что если вдруг заболею, обязательно привяжу длинную нитку одним концом к своему пальцу, а вторым к чьей-нибудь руке: если человек уйдет, а я вдруг почувствую, что умираю, то просто потяну за нитку, и он вернется обратно.
Я не умру в одиночестве, если между нами будет длинная нить.
Как бы то ни было, девочка умерла от пневмонии, и – слава богу – это был не я. В тот день, когда мне сказали о ее смерти, я всерьез и очень искренне прочел перед сном молитву. Я обещал стать таким хорошим, что любой святой рядом со мной покажется чернее угольного мешка.
Через день после похорон со двора исчезли все игрушки – позже им на смену появились новые и совсем другие, но почти неделю двор стоял голый, как безыгрушечная пустыня. Я долго раздумывал, почему так вышло, пока мне кто-то не объяснил.
Живые сестры умершей девочки боялись игрушек – не знали, какие кому принадлежали раньше, и не хотели играть с тем, что теперь стало собственностью мертвеца. Девочки так легко и часто менялись друг с другом, что не было никакой возможности отделить игрушки мертвых от игрушек живых.
Родительские уговоры не помогали, и тогда взрослые решили отдать все игрушки в Армию спасения, где они превратились в рождественские подарки для ничего не подозревающих бедняков.
У сестер были одинакового цвета волосы – желтые, как стены нашей квартиры. До сих пор, видя женщин с такими волосами, я сразу вспоминаю эту давнюю квартиру, что в любую минуту могла взлететь вместе с нами на воздух или отравить нас газом.
Интересно, почему я не рассказываю о своих собственных сестрах?
Наверное, эта история не про них.
Однажды мать ушла на свидание к безработному кровельщику. Я сидел дома и ждал, когда она вернется. Листал тот самый «Ридерз Дайджест», который она только притворялась, что читает. Мне больше нечем было заняться в этой жизни. Я не видел рядом с собой ни единой вещи, которая напоминала бы мне о моем существовании.
Вполне возможно, есть на свете люди, живущие так, как описано в «Ридерз Дайджест», но в то время я ни разу их не встречал и был уверен, что никогда не встречу.
Материнское свидание оказалось недолгим.
Она пришла домой часов в десять, а может, и раньше.
Я слышал, как у крыльца затормозил грузовик безработного кровельщика. Наверное, четыре фута, одиннадцать дюймов – вполне подходящий для кровельщика рост, но ему это не помогло, ведь работы у него все равно не было. По тому, как мать захлопнула дверцу машины, я сразу понял: тут что-то не так.
– Ты еще не спишь? – открыв дверь, сердито спросила мать.
Мне хотелось ее порадовать, и я сказал, что читаю «Ридерз Дайджест». Почему-то я решил, что это поднимет меня в ее глазах.
Я был странным мальчиком.
Пожалуй, к этому определению можно спокойно добавить слово «очень».
Когда я сказал, что читаю «Ридерз Дайджест», мать лишь безразлично на меня посмотрела. Значит, не сработало. Я решил, что пора ложиться спать, и быстро забрался в кровать.
Несколько минут спустя я услышал из передней, как мать повторяет свистящим шепотом снова и снова:
– Газ, газ, газ, газ.
Оглядываясь сейчас назад: сорок четвертый год жизни моей матери – вот что утекало тогда в той квартире.
На следующее утро я встал очень рано, оделся быстро, словно та мышь, что закутывается в мягкую салфетку, и побежал к дому, в котором, прежде чем умереть от пневмонии, жила девочка.
Во дворе у них не было игрушек.
Два дня назад в ответ на категорическое требование ее живых сестер все игрушки унесли.
Я смотрел на их пустоту.
Я смотрел на их тишину:
Чтоб ветер не унес все это прочь
Пыль… в Америке… пыль
Солнце в небе отвернулось от собственной скуки, и теперь с явным интересом спускалось к уже готовым распахнуться дверям наступающей ночи; ветер унялся, пруд лежал ровно и тихо, словно спящее стекло.
Я добрался до своего рыболовного пирса, поставил на землю мешок с пивными бутылками и в ту же секунду услыхал шум мотора – у противоположного берега пруда ехал по дороге грузовик.
Начинался мой вечер.
Я забросил мешок с бутылками за спину, достал из кустов удочки и, держа их в одной руке, а другой прижимая мешок, двинулся вокруг пруда – предстояло пройти по окружности три четверти мили.
Наверное, пруд образовался после того, как в этом месте вынули грунт для моста, под которым теперь проезжали поезда. Когда-то этот грунт был простым полем, зато сейчас превратился в мост, пруд, где я ловил рыбу, и в открытую гостиную для их мебели.
Я шел вокруг пруда в сторону, противоположную той дороге, что вела к пивнобутылочным сокровищам ночного сторожа лесопилки.
Мне пришлось обойти оттопыренный водяной палец в сорок ярдов длиной и двадцать шириной. Он был неглубок, и это место облюбовала для нереста плотва. Здесь всегда хорошо клевало, но от рыболовов, решивших половить в этом пальце рыбу, требовалось немалое мужество, поскольку у самого края бухты выстроил себе хижину очень странный старик.
Знакомые пацаны не решались рыбачить в бухте – они боялись старика. У него были длинные седые волосы, словно у генерала Кастера [93 - Джордж Армстронг Кастер (1839–1876) – герой Гражданской войны, прославившийся храбростью и невероятным везением, которое изменило ему во время схватки с индейцами уже после того, как Гражданская война завершилась.], если бы тот жил в доме престарелых, отказавшись от звания и почетной встречи с тысячами индейцев на Литтл-Биг-Хорн.
Борода у старика была такой же белой, только посередине желтела дорожка – из-за струй жевательного табака, постоянно извергавшихся из его рта.
Судя по внешности, он был из тех стариков, которые едят маленьких детей, но я нисколько его не боялся. Мы познакомились, когда я вместе с новым приятелем впервые пришел к пруду ловить рыбу. Я тогда сразу обратил внимание на бухту-палец и на хижину.
И на человека, стоявшего перед ней.
Издалека я не мог как следует его рассмотреть.
Человек выстроил себе маленький, но прочный на вид причал, у которого телепалась на веревке лодка. Человек прошагал от хижины к краю причала и стоял теперь, разглядывая воду. На нас он не смотрел.
– Кто это? – спросил я.
– Старый сумасшедший, – объяснил новый друг. – Не подходи к нему близко. Он ненавидит детей. Он вообще всех ненавидит. У него громадный нож. Настоящая сабля. С виду как будто ржавая, но на самом деле она такая от детской крови… Знаешь, сколько там рыбы, только никто туда не ходит. Попадешь старику в лапы – я тогда вообще не знаю, что будет, – добавил пацан.
– Я через минуту вернусь, – сказал я.
Эта короткая фраза принесла мне репутацию храбреца, но также и ненормального. Как вы можете догадаться, я не возражал ни против того, ни против другого. Почтительное отношение новых приятелей делало из меня сумасшедшего героя – только все это кончилось в февральском саду.
Старик немало удивился, когда я подошел к нему и, нимало не боясь, приветливо сказал:
– Здравствуйте.
Он удивился настолько, что ответ прозвучал обратной стороной благовоспитанной монеты:
– Здравствуйте.
– Клев хороший? – спросил я.
– Хороший, – сказал он. – Только я не ловлю рыбу.
Я вгляделся в воду и увидел, что там собралась на нерест плотва. Дно бухты превратилось в балетную сцену для флиртующих рыбок. Их было несколько сотен. Никогда раньше я не видел в одном месте столько рыбы.
Я ужасно обрадовался.
– Вы здесь живете? – спросил я, прекрасно понимая и без вопросов, что он здесь живет, – но также зная и то, как важно старику сказать об этом самому, определив тем самым территорию, на которой я играл роль молодого и совершенно безопасного гостя.
– Да, – сказал он, – с самой Депрессии.
Как только он произнес «с самой Депрессии», я понял, что все будет в порядке.
Свою хижину старик построил из фанерных ящиков. Площадью она была примерно шесть на восемь футов, из боковой стенки торчала труба. Сейчас, летом, дверной проем закрывала сетка, чтобы внутрь не летели комары. Я не видел, что делалось в хижине, – сетка почти не пропускала слабый свет заходящего солнца.
Перед хижиной стоял небольшой стол с привинченной к нему скамейкой. Сделаны они были из упаковочного дерева и обрезков досок.
Все вокруг чисто и аккуратно.
Неподалеку старик соорудил себе грядку с кукурузой – сорок стеблей, не больше; там же у него росли картошка и зеленый горошек. Рядом высилась дюжина помидорных кустов, покрытых маленькими, но очень вкусными на вид плодами.
К стене хижины он прибил доску, вырезал в ней круглую дыру и поставил туда ведро – получился умывальник. Когда нужно было умыться, старик просто снимал ведро с доски и черпал им из пруда воду.
Плоскую крышу он застелил толем.
Наш разговор занял всего несколько секунд.
Думаю, старику понравилось, что я ничуть его не боюсь. В то время я вообще нравился старикам. Что-то их во мне привлекало. Возможно, они догадывались, что мне интересны и они сами, и их рассказы. Все очень просто.
Я спросил старика, можно ли когда-нибудь еще заглянуть к нему в гости. Вместо ответа он сорвал на огороде очень красивый помидор и протянул мне.
– Спасибо, – сказал я, надкусывая помидорную кожицу.
– Подожди, – остановил меня старик и открыл дверь хижины. Я успел бросить быстрый взгляд на внутренности его жилища. Мебель явно была еще одной вариацией на все ту же фанерно-упаковочную тему.
Старик появился в дверях хижины, держа в руках самую большую перечницу из всех, которые я видел в жизни.
– Помидоры гораздо вкуснее с перцем, – сказал он и протянул ее мне. – Не боишься, что в ней яд, а? – спросил старик.
– Нет, – сказал я, посыпая помидор перцем.
– Приходи, когда захочешь, – был его ответ.
Я надкусил помидор.
– Ну и как тебе помидор с перцем? – спросил старик.
С тех пор я только так их и ем.
Старик сорвал в огороде помидор для себя.
Очень скоро томатный сок смешался на его бороде с табачным, и она стала похожа на радугу бедняка.
Вернувшись на то место, где меня должен был ждать новый приятель, я, конечно же, его не нашел. Вечером он пришел к мотелю проверить, жив я или нет. Приятель ужасно удивился, когда я открыл дверь.
– Господи! – воскликнул он. – Ты еще живой.
Потом он спросил, не видел ли я саблю, покрытую высохшей кровью тысяч зарезанных на мясо детей, чьи кости жуткий старик закопал у себя под хижиной, как миллионы поломанных зубочисток.
– Это не сабля, – сказал я. – Это такая огромная перечница.
Пацан ничего не понял, но мой поступок произвел на него впечатление.
Потом я еще не раз навещал старика, мысленно разбирал и вновь собирал головоломку его жизни, внимательно рассматривая каждый кусочек по отдельности и всю картину вместе.
В Первую мировую войну старик попал под газовую атаку германцев. Нет нужды говорить, что, когда он впервые произнес слово «газ», я ничего не понял, и старику пришлось объяснять, что речь идет не о той ерунде, что течет по трубам в кухне, а об отравляющем газе, который сукины дети германцы напустили на него во время войны так, что теперь у него осталось только одно легкое, и ему больше нечего делать со своей жизнью, кроме как торчать у пруда до тех пор, пока в один прекрасный день не заявится шериф, не прикажет убраться, и тогда старику придется искать для жизни какой-нибудь другой пруд.
За потерянное на Первой мировой легкое он получал от правительства небольшую пенсию – на нее и жил. Кроме этого, я больше ничего о нем не знал. Старик ни разу не заговорил о семье, о том, был ли женат, о настоящих или прежних друзьях. Я не знал, где он родился, да и вообще ничего о нем не знал. В маленькой фанерной хижине не нашлось ни одного предмета, что хоть как-то указывал бы на его прошлое.
Старик держал у себя только то, чем пользовался каждый день: одежду, кухонную утварь, тарелки, ложки, банки с продуктами и несколько инструментов. Больше у него ничего не было.
Не было старых писем и открытки с огромным сомом, демонстрировавшей возможности фотографии. Всю мебель, кроме печки, старик сделал своими руками из упаковочных ящиков и обрезков досок.
Убранство его жилища было настолько простым и честным, что домик можно было принять за кукольный. Старик вел жизнь отшельника – в точности такую, о которой мечтают мальчишки. Древний ходячий памятник Гекльберри Финну.
Старик тщательно отмерял каждое свое движение. Он не тратил понапрасну даже жестов. Наверное, таким предусмотрительным его сделало потерянное легкое. Он, казалось, не мог даже моргнуть, не обдумав прежде, так ли уж это необходимо.
Иногда, по неясной для меня самого причине, я жалел, что у старика нет календаря. Мне почему-то казалось, что он не знает, какой сейчас день, месяц и даже год. Был бы календарь, стало бы понятнее хотя бы с годом.
Что в этом плохого?
Он бы не расстроился, узнав, что сейчас 1947 год.
И лишь две вещи, к которым старик относился с трогательной любовью, приоткрывали завесу над историей, приведшей его в конце концов к игрушечной бухте у маленького мрачного пруда, – пирс и лодка.
Наверное, он когда-то имел дело с морем.
Я этого так и не узнал – старик ни разу не заговорил на эту тему.
Пирс был прекрасен настолько, что его можно было только созерцать. Изящен, как клавесин, и отполирован, словно серебряное блюдо. Он был примерно девяти футов длиной и ярд шириной. Над водой его держали тщательно выструганные деревянные сваи. Я бы сказал, что над каждой старик трудился не меньше года. Всего шесть свай. Получалось, что старик начал работу в 1941 году – так мне, по крайней мере, представлялось, когда я разглядывал это сооружение.
Сам причал состоял из трех десятидюймовых досок, в два дюйма толщиной каждая. Доски были выструганы не менее тщательно и отполированы до такого блеска, что вполне подошли бы для королевского обеденного стола. Интересно было бы посмотреть, как король обедает прямо за этим пирсом.
По моим расчетам, чтобы выстругать и отполировать каждую доску, старик должен был потратить не меньше двух лет – значит, добавляем еще шесть, и начало строительства пирса отодвигается в 1935 год – то есть в год, когда родился я.
Может даже, он начал работу точно в день моего рождения.
Однажды я спросил старика, как давно он живет у пруда, но он так и не смог сказать точно.
– Наверное, очень долго. С самой Депрессии, – произнес он наконец, и этот ответ почему-то укрепил меня в мысли, что старик начал строить свой причал в день моего рождения.
Я спросил, когда он начал строить пирс.
После не менее долгой паузы старик сказал:
– Примерно тогда же.
Точно, все сходится!
С тех пор, всякий раз, когда я смотрел на этот пирс, у меня теплело на душе – будто старик подарил мне его на день рождения; правда, я никогда не говорил об этом вслух.
Теперь о лодке.
Она доводилась младшей сестренкой причалу. Любовно выточенная из первоклассного дерева и покрытая лаком, она сияла, словно осколок солнечного света. Очень маленькая лодка. Не больше 4 футов в длину и, как я уже говорил, младшая сестра пирсу.
Иногда я думал, что старик слишком велик для такой маленькой лодки, но то были всего лишь теоретические умозаключения, поскольку я ни разу не видел, чтобы он в ней сидел или стоял.
Лодка была привязана к причалу тщательно выверенным узлом. Старик создал рукотворную идею лодки, которой вовсе не требовалось реально двигаться. Он построил лодку для того, чтобы смотреть и наслаждаться – чем я и занимался, воображая, будто это еще один стариковский подарок на мой день рождения.
Фоном для причала и лодки служили сколоченная из посылочных ящиков хижина, а также маленькие грядки с кукурузой, зеленым горошком и помидорами.
Такой была его жизнь и его земное время.
Старик жевал слишком много табака – единственная слабость, которую он себе позволял. Табак оставил следы на его длинной белой бороде, похожие на клумбы с миллионом крошечных неразличимых на глаз одуванчиков.
Часто, глядя на календарь, я думал о заблудившемся в географическом времени старике, но не задерживался на этой мысли надолго. И меньше всего я мог предположить, что совсем скоро то же самое ждет и меня:
Чтоб ветер не унес все это прочь
Пыль… в Америке… пыль
И вот теперь, несколько месяцев спустя, я шел мимо старика, держа в одной руке удочку, а в другой – мешок с пивными бутылками. Старик сидел за маленьким фанерно-ящичным столиком и доедал ужин. Пирс и лодка пребывали в мире и покое в нескольких футах от него. Если бы стариковский ужин сопровождала тихая музыка, вряд ли она бы принесла больше покоя и умиротворения, чем этот пирс и эта лодка.
Насколько я мог судить, старик ел некую вариацию на тему рагу.
– Эй, привет, – крикнул он весело. – Пришел ловить моих плотвичек? – Старик прекрасно знал, что лучшее место для рыбалки – у него в бухте.
– Нет, – ответил я, – мне надо на тот берег.
Он поднял голову от железной миски и вгляделся в противоположный край пруда, куда еще не приехал грузовик с мебелью. Тому еще несколько минут предстояло добираться до берега: по разбитой дороге грузовик двигался очень медленно – эти люди боялись сломать или потерять по пути свою мебель.
В одном месте колея превращалась в миниатюрный Большой каньон – перебираться через него приходилось не меньше пяти минут; грузовик с невероятным трудом преодолевал препятствие, но они вели его настолько осторожно, что ни разу не уронили ни одной лампы.
Благодаря колее я успею дойти до их рыболовного края пруда и посмотреть с самого начала, как эти люди будут вытаскивать из грузовика мебель. Сперва они установят на берегу диван, и я не хотел пропустить такое зрелище.
– Уже едут, – сказал старик сквозь непрожеванный кусок рагу. Он очень удачно расположил этот кусок за зубами, так что сразу стало понятно, что он хочет сказать.
– Ага, – ответил я, – едут.
– В этом году они приезжают каждый вечер, – сказал старик. – В прошлом – только четыре раза, а раньше вообще не показывались. Прошлый год был первый.
Я удивился, когда старик заговорил о годах.
Интересно, знает ли он, что прошлый год был 1946-м?
– В прошлом году, – продолжал старик, – они не возили с собой мебель. Так приезжали. Зря они расставляют свое добро у того берега – сом там почти не ловится. И вообще, зачем им это?
Старик отвел взгляд от дороги, где должны были появиться эти люди, и набрал полную ложку рагу – в ней поместилось несколько кусков картошки, отличная морковь, горох и еще какие-то штуки, которые с того места, где я стоял, казались чем-то вроде мелко нарезанных сосисок – в рагу они явно играли второстепенную роль. В центре миски плавало здоровое пятно кетчупа.
Старик отъедал от пятна выступы, оттаскивая их к краю железной миски, кетчуп при этом медленно погружался в рагу, словно таинственный красный остров в не менее таинственное море.
Проглотив очередной кусок и излив, точно лаву из вулкана, хорошую порцию рагу себе на бороду, старик вновь вгляделся в противоположный берег.
Несколько секунд он помолчал, потом сказал:
– Никогда не видел, чтобы люди возили на рыбалку мебель. Складные стулья видел, но чтобы такую мебель – никогда.
В его словах не было ни грамма осуждения. Просто замечание, за которым последовал новый кусок фильма в тарелке под названием «Старик и рагу».
– Может, им так удобнее рыбачить, – сказал я.
– Может быть, – сказал старик. – Иначе какой смысл возить с собой на рыбалку столько мебели.
Он снова погрузился в рагу. На этот раз он зачерпнул невероятно полную ложку. Излишки полились на бороду, словно из жерла Кракатау [94 - Вулкан в Индонезии. Его извержение в 1883 году было одним из самых сильных в мировой истории.].
– Ладно, я пошел. – Мне хотелось добраться до места раньше, чем подъедут эти люди. Мне нравилось смотреть с самого начала, как они выгружают из грузовика мебель и расставляют ее на берегу. Я чувствовал себя так, будто на моих глазах разворачивается сказочное действо.
Такие вещи нечасто удается подсмотреть, и я не хотел упускать ничего, ни одной лампы. У мужчины с женщиной их было три штуки. С виду они ничем не отличались от обычных ламп в обычных домах, но эти люди переделали свои лампы из электрических в керосиновые. Интересно было бы поглядеть, как они их переделывали. И как им пришла в голову такая мысль.
Просто так до этого ни за что не додумаешься.
Кто-то другой на их месте – я бы даже сказал, любой нормальный человек, кроме них самих, – купил бы в магазине обычные керосиновые лампы, но этим людям столь простое решение явно не подходило.
Я гадал, кто из них первым заговорил про лампы, какое выражение лица стало у второго, и что было сказано следом. Я пытался вообразить себе эти слова, но у меня ничего не получалось – я просто не представлял себе их звучания.
А вы представляете?
Но что бы ни сказал второй в ответ на предложение первого, решение получилось правильным, одобрительным и мудрым.
Старик со своим рагу перевернулся в моей жизни, как страница, и исчез вместе с последними своими словами, звучавшими у меня в ушах все то время, пока я шел к краю пруда, куда мне нужно добраться раньше, чем приедут эти люди и начнут расставлять свою мебель.
– Если они хотят ловить сомов, – эхом отдавался во мне голос старика, – пусть устраивают себе гостиную на пятьдесят ярдов левее, около сухого дерева. Там лучшие сомы во всем пруду.
– Им и так хорошо, – ответил я.
– Но сомам лучше, когда гостиная под деревом.
Что?
Сейчас, треть века спустя, я по-прежнему слышу последние слова старика, и они мне кажутся не менее странными, чем тогда.
– Я передам, – пообещал я, но, конечно, ничего не стал им говорить. Эти люди думали, будто нашли самое подходящее для мебели место, ловили свою долю рыбы, и кто я такой, чтобы раскачивать лодку.
Впрочем, я не сомневался, что они меня слушать не станут, и меньше всего мне хотелось их сердить – ведь, если говорить честно, эти люди и то, что они вокруг себя устраивали, стало самым интересным в моей жизни.
Интереснее, чем радиопрограммы, которые я слушал, и фильмы, которые смотрел.
Иногда мне хотелось, чтобы они превратились в набор игрушек, я играл бы с ними дома: миниатюрные деревянные фигурки мужчины и женщины, их мебель, грузовик (его лучше сделать из жести) и кусок зеленой материи, который стал бы прудом и всем, что вокруг, совсем как в жизни.
Я играл бы с миниатюрными фигурками старика, хижины, в которой он жил, огорода и, конечно, пирса и лодки.
Какая интересная получилась бы игра.
Иногда перед сном я придумывал ей название, но ничего хорошего в голову не приходило, названия терялись в снах, а я никак не мог их удержать.
На берег пруда, где должна была расположиться гостиная, я пришел за минуту до их появления.
Но в эту минуту, что истечет до приезда людей с мебелью, суждено произойти СОБЫТИЮ – огромному, как черная влажная телеграмма с «Титаника», как телефонный звонок, что звучит визгом электропилы посреди ночного кладбища, как грубая выходка самой смерти; для всех, включая меня, наступит конец детства, трагедией обернется невинная драма, начинавшаяся дождливым февральским вечером 1948 года, когда я прошел мимо кафе вместо того, чтобы войти в него, съесть гамбургер и запить кока-колой. Я ведь хотел тогда есть. И как бы обрадовалось гамбургеру с кока-колой все мое существо.
В целом свете не существовало ни малейшей причины, которая заставила меня тогда пройти мимо кафе и остановиться у витрины оружейной лавки. Но я сделал то, что сделал, и жребий был брошен.
В витрине лежало отличное ружье 22-го калибра. У меня такое уже было. Глядя на это ружье, я вспомнил о своем, а после того, как вспомнил о своем, подумал, что у меня не осталось ни одного патрона. Вот уже две недели, как я размышлял, что пора бы ими разжиться.
Если у меня будут патроны, я пойду стрелять.
Можно отправиться на свалку и пулять там по бутылкам, консервным банкам и чему угодно еще, что попадется на глаза; или в заброшенный сад с гнилыми яблоками, что болтаются там на голых ветвях. По гнилым яблокам стрелять ужасно интересно. Они взрываются, когда в них попадает пуля. Подобный эффект нравится агрессивным мальчишкам, которые на что-то злы – они выплескивают кровожадность на невинные объекты, вроде гнилых яблок.
Мой друг тоже любил стрелять по яблокам, свалка плохо удовлетворяла мальчишескую страсть к разрушению. Но без патронов это все равно невозможно – ни в саду, ни на свалке.
Патроны………………………………………………… или гамбургер, гамбургер ………………………………………… или патроны …………………………………………………… прыгали взад-вперед у меня в голове, словно шарик от пинг-понга.
Открылась дверь кафе, и оттуда со счастливой гамбургерной улыбкой на лице вышел человек. Гамбургерное благоухание ударило сквозь распахнутую дверь прямо мне в нос.
Я сделал шаг в сторону кафе, но в этот момент в голове раздался звук, с которым пуля 22-го калибра превращает гнилое яблоко в гнилое яблочное пюре. В этом чпоканье было куда больше драматизма, чем в поедании гамбургера. Дверь кафе закрылась, по-привратницки проводив запах жареных гамбургеров в ресторанный зал.
Что делать?
Мне было всего двенадцать лет, а решение предстояло огромное, как Большой каньон. Мне бы уйти на нейтральную территорию и как следует подумать, а не стоять одному на поле битвы соблазнов.
Я мог перейти через дорогу, заглянуть в книжный магазин и там, рассматривая комиксы, серьезно взвесить, чего я хочу больше – коробку патронов для гнилых яблок или вкуснейший в мире гамбургер с горкой лука.
Размышляя об этом, я листал бы комикс, пока хозяин магазина не начал бы бросать на меня сердитые взгляды – в те времена я мало походил на покупателя книг. Простой мальчишка, застрявший между Суперменом и Бэтменом, которому нужно срочно привести в порядок мозги.
И может, даже Супермен подсказал бы мне тогда, что делать.
СУПЕРМЕН: Иди ешь гамбургер, парень.
Я: Есть, сэр!
СУПЕРМЕН: И не забудь про лук.
Я: Откуда вы знаете, что я люблю лук?
СУПЕРМЕН: Для того, кто быстрее пули, сильнее локомотива и способен одним прыжком перенестись через небоскреб, лук – сущая ерунда.
Я: Так точно, сэр!
СУПЕРМЕН (улетая прочь): И не обижай своего котенка! (Это нужно обдумать, потому что у меня тогда не было никакого котенка. По крайней мере, я его не помню. Может, Супермен знал то, о чем я еще не догадывался. Ну конечно!)
Я: Не буду, Супермен! Честное слово!
Что я терял?
Да, все было бы иначе, прикажи мне Супермен отправляться за гамбургером. Вместо этого я вошел в оружейную лавку на противоположной от книжного магазина стороне улицы и купил коробку патронов 22-го калибра. Гамбургер проиграл. Выиграло чпоканье гнилого яблочного пюре.
Я проматываю этот день снова и снова, будто фильм, в котором я сам себе продюсер, режиссер, монтажер, сценарист, актеры, музыка и все остальное.
В моем распоряжении – гигантская воображаемая киностудия, где с 17 февраля 1948 года я снимаю одну-единственную картину. Вот уже 31 год подряд. Наверное, это рекорд. Наверное, я никогда ее не закончу.
У меня отснято примерно 3 983 422 часа этого фильма.
Теперь уже поздно.
Мне так и не удалось придумать имя для игры с прудом и человечками, но я с первого дня знаю, как называется фильм, начавшийся в ту минуту, когда вместо гамбургера я купил патроны. Кладбище «Гамбургер».
После патронов у меня не осталось денег на гамбургер, и я пошел домой. Коробка приятно оттягивала карман. Дома я покажу патронам свое ружье. Я заряжу и перезаряжу его несколько раз. Ружье будет счастливо – оружие любит патроны. Без патронов оно ничто. Ружье не может жить без патронов, как верблюд без пустыни.
Ружье хранит в памяти интересную историю о том, как оно появилось в моей жизни. Я водился с мальчиком, которого не любили родители – за то, что он вечно попадал в передряги. Ему было четырнадцать лет, он курил, считался злостным онанистом, раз десять попадал в полицию, однако до суда дело так и не дошло. Родители каждый раз его отмазывали.
У отца этого парня имелись кое-какие связи среди местного начальства – жалкое воплощение блестящего политического будущего, которое ему прочили десять лет назад. Будущее растаяло в тот момент, когда политика арестовали – уже во второй раз – за то, что, напившись, он сел за руль и переехал пожилую леди; старушка треснула, как спичечный коробок под слоновьей ногой. Она пролежала в больнице так долго, что, выписавшись, решила, будто уже наступил двадцать первый век.
Но отец мальчика все же обладал неким политическим капиталом – до того, как он переехал старушку, в верхах поговаривали, что этот человек должен стать мэром города, – и пускал этот капитал в ход всякий раз, когда требовалось вытащить сына из тюрьмы.
Так или иначе, родители не любили мальчишку и после очередного ареста сказали, что не разрешают ему больше спать у них в доме. Отныне и навсегда ему отводилось место в гараже. В доме позволялось принимать пищу, пользоваться душем и туалетом, но в другое время его не желали там видеть.
Чтобы еще больше подчеркнуть глубину своего презрения, родители отправили сына в гаражное изгнание, не разрешив взять с собой кровать. И вот тут появляюсь я и оружие.
У мальчика было пневматическое ружье 22-го калибра. А у меня – сейчас уже не помню откуда – лишний матрас.
На следующий день после того, как родители устроили сыну сибирскую ссылку, этот несчастный пришел ко мне. До сих пор не знаю, почему именно ко мне – мы никогда не были особенно близкими друзьями. Дружба не складывалась, в основном, из-за того, что меня слабо привлекала его репутация выдающегося онаниста. Понятное дело, я и сам время от времени дрочил, однако вовсе не стремился строить на этом карьеру.
Плюс ко всему, глаза пацана слишком хорошо высматривали, что и где плохо лежит. Конечно, мне тоже доводилось тырить разные мелочи, но я никогда не стремился красть все подряд. Наконец, мне не нравилось, что он постоянно курил и заставлял курить меня. Я не стремился к табаку, но пацан не отставал.
Ему было четырнадцать лет, а мне только двенадцать, он был выше ростом, но вопреки всему и по совершенно непонятной причине этот мальчишка меня побаивался. Я культивировал в нем страх, сочиняя кровавые легенды о своих славных победах в кулачных боях над другими двенадцатилетними противниками. Как-то я даже рассказал ему о битве с семнадцатилетним парнем. Пацан принял информацию к сведению.
– Неважно, какого человек роста. Бьешь его в нужное место, и он готов. Надо только знать куда. – Этими словами я завершил рассказ, превращавший меня в героя под стать Джеку Демпси [95 - Джек Демпси (1895–1983) – чемпион мира по боксу в тяжелом весе.], а его – в ничтожного труса; я страшно этому радовался, но не собирался дружить с ним ради того, чтобы было кого чморить.
Как я уже говорил, за ним водилось слишком много не делавших ему чести грехов.
И вот однажды он явился ко мне с историей об отвергнутом сыне, которому приходится спать в гараже, притом, что спать там совершенно не на чем.
На цементном полу холодно.
– Я не знаю, что делать, – сказал пацан.
Зато я знал, что ему делать. Слова еще не успели вылететь у него изо рта, как у меня в голове сложился план. Который привел его, в результате, к окончательному разрыву с родителями, трем годам тюрьмы за угнанную машину, женитьбе на женщине с пятью детьми и на десять лет его старше, затем, как следствие, к дружной семейной ненависти, заставившей мужа и отца сначала искать, а потом найти единственную и ничем не заменимую отраду своей жизни – телескоп, превративший его в абсолютно невежественного, но усердного астронома: слабое, на мой взгляд, утешение.
– Мамочка, а где папа?
– Смотрит на звезды.
– Мамочка, правда ты тоже ненавидишь папу?
– Да, сынок, я его тоже ненавижу.
– Мамочка, я тебя так люблю. А знаешь, почему?
– Почему?
– Потому что ты ненавидишь папу. Правда здорово?
– Да, сынок.
– Мамочка, а почему папа все время смотрит на звезды?
– Потому что он мудак.
– Значит, все мудаки смотрят на звезды?
– Нет, только твой отец.
Телескоп он держал на чердаке и вечно путал созвездия. Он так и не научился определять, где находится Орион, а где Большая Медведица. Труднее всего ему было примириться с тем, что Большая Медведица ничуть не похожа на большую медведицу, но все-таки это лучше, чем сидеть в тюрьме за угнанную машину.
Он много работал и всю получку отдавал жене, та же при каждом удобном случае укладывалась в постель с почтальоном. Такое существование трудно назвать жизнью, но путаница с Большой Медведицей придавала ей толику связности и смысла. Вопрос «Как это может быть, чтобы Большая Медведица не была похожа на большую медведицу?» примирял его с действительностью.
Но все это в далеком будущем, а сейчас передо мной стоял бескроватный пацан и выкладывал подробности.
Круто поменяв тему разговора, я привел свой план в действие и спросил, не отдал ли он кому-нибудь свое ружье 22-го калибра.
– Нет, – ответил пацан, слегка обалдев от такого резкого перехода. – При чем тут ружье? Что мне теперь делать? Я ж заработаю пневмонию в этом гараже.
Я с трудом, но все-таки скрыл ужас, мгновенно накативший на меня, когда он произнес слово «пневмония». У меня было чем занять голову вместо того, чтобы ужасаться пневмонии.
– Не заработаешь, – сказал я.
– Откуда ты знаешь? – спросил он.
– У меня есть матрас.
Он внимательно на меня посмотрел.
– У меня тоже есть матрас, – сказал пацан. – Только предки не дают постелить его в гараже.
Отлично! – подумал я: план становился реальностью.
– У меня есть запасной матрас, – сказал я, нажимая на слово ЗАПАСНОЙ. Фраза произвела на мальчика впечатление, но он понимал, что за ней скрывается ловушка. И ждал.
Я тонко и осторожно доводил до его ума нужную мысль, работая английским языком, словно нейрохирург, разделяющий скальпелем нервные волокна.
– Я меняю свой матрас на твое ружье.
Выражение лица ясно показывало, что идея не пришлась пацану по душе. Он достал из кармана перекрученный горбатый чинарик. Вид у окурка был такой, словно его выудили из романа Гюго.
Еще до того, как пацан успел закурить, я сказал:
– Где-то я недавно читал, что в этом году обещают ……………… очень ……………. холодную ……………… зиму. – Я тянул ключевые слова до тех пор, пока они не стали длинными, как декабрь.
– Херово, – сказал пацан.
Так мне досталось ружье, и оно же привело меня потом к фатальному решению, когда вместо гамбургера я купил коробку с патронами.
Если бы родители не выгнали мальчишку в гараж, я никогда бы не поменял свой матрас на его ружье. Если бы они отправили его в гараж, но дали с собой матрас, ружье бы мне тоже не досталось. Я получил его в октябре 1947 года – в тот месяц послушная времени природа только готовилась закрыть на зиму пруд.
Все изменилось, когда над прудом подул дождливый ветер – первый вестник осенних штормов, но сейчас до них еще далеко.
Это в будущем.
В настоящем я смотрю, как их груженная мебелью машина с громким рычанием ползет по дороге, почему-то не приближаясь ко мне ни на сантиметр.
Этот мираж не желает отвечать за реальность. Он стоит на месте и насмехается над всем, что происходит в действительности. Я хочу превратить мираж в настоящее, но он сопротивляется. Он не становится ближе.
Эти люди и их грузовик застряли в прошлом, словно детский рисунок в четвертом измерении. Я хочу, чтобы они приехали, но они не едут, и меня перебрасывает в будущее – в ноябрь 1948 года, когда 17 февраля и яблоневый сад уже стали историей. Суд признал меня невиновным в преступной небрежности при обращении с огнестрельным оружием.
Многим хотелось, чтобы я отправился в колонию, но меня оправдали. Разразившийся скандал вынудил нас уехать, и я живу теперь в другом городе, где никто не знает, что произошло в том февральском саду.
Я хожу в школу.
Я учусь в седьмом классе, мы проходим американскую революцию, но американская революция нисколько меня не интересует. Меня интересует все, что хоть как-то связано с гамбургерами.
Почему-то я уверен, что только абсолютное знание о гамбургерах может спасти мою душу. Если бы в тот февральский день вместо патронов я купил гамбургер, все было бы иначе, а значит, теперь я просто обязан знать о гамбургерах все.
Я хожу в библиотеку и, обливаясь от усердия потом, точно интеллектуальным кетчупом, добываю из книг информацию о гамбургерах.
Жажда гамбургерных знаний поразительным образом приобщает меня к чтению. Одна из учительниц не на шутку встревожена. Она звонит матери и долго выясняет, в чем причина моего столь гигантского интеллектуального прорыва.
Мать говорит, что я просто люблю читать.
Учительницу это не удовлетворяет.
Она просит меня остаться после уроков. Учительнице не дают покоя мои так сильно выросшие способности к чтению.
– Ты слишком много читаешь, – говорит она. – Зачем?
– Люблю читать, – отвечаю я.
– Этого недостаточно, – говорит учительница, и глаза ее вспыхивают. Все это мне не нравится.
– Я разговаривала с твоей матерью. Она сказала мне то же самое, – говорит учительница. – Но неужели ты думаешь, я поверю?
Предыдущая моя училка была помешана на дисциплине и, особо не раздумывая, лупила учеников, но эта прямо у меня на глазах превращалась в опасного врага.
– Что здесь плохого? – спрашиваю я. – Мне просто нравится читать.
– Что ты себе думаешь? – кричит учительница так громко, что появляется испуганный завуч и уводит ее к себе в кабинет переживать истерику.
За нервным срывом последовал восстановительный период, месяц на больничном, полный покой и перевод в другую школу. После серии замен в классе, наконец, появилась новая учительница, которой нет дела до того, зачем я так много читаю, и я могу спокойно продолжать свои исследования гамбургеров в надежде достичь просветления через абсолютное знание об их происхождении, повадках и основах функционирования.
Оглядываясь сейчас назад, я понимаю, что гамбургеры были для меня чем-то вроде ментальной терапии, иначе я бы просто сошел с ума – происшествие в яблоневом саду не относится к разряду событий, способных воспитать в детях позитивное отношение к жизни. Вызов был брошен самой сути моей натуры, и я вцепился в гамбургер, как в первую линию обороны.
Достаточно взрослая наружность – мне было тогда тринадцать лет, но, слишком высокий для своего возраста, я вполне мог сойти за пятнадцатилетнего – позволяла мне прикидываться старшеклассником и корреспондентом школьной газеты, которому нужно написать статью о гамбургерах.
Легенда давала доступ почти ко всем поварам городка, в который нам пришлось переехать. Под предлогом интервью я расспрашивал их о работе, неизменно сводя разговор к гамбургерам. С чего бы ни начиналось интервью, заканчивалось оно всегда гамбургерами.
Юный талантливый репортер школьной газеты (я): Когда вы приготовили свой первый гамбургер?
Повар-мексиканец лет примерно сорока, слегка потрепанный: Вы имеете в виду, как профессионал?
Репортер: Да, как профессионал, но можно и как любитель.
Повар-мексиканец: Дайте вспомнить. Я был еще совсем мал, когда жарил свой первый гамбургер.
Репортер: Где это происходило?
Повар-мексиканец: В Альбукерке.
Репортер: Сколько вам было лет?
Повар-мексиканец: Десять.
Репортер: Вам нравилось это занятие?
Повар-мексиканец: Простите, не понял?
Репортер: Испытывали вы душевный подъем, когда жарили свой первый гамбургер?
Повар-мексиканец: О чем вы собираетесь писать статью?
Репортер: О поварах нашего города.
Повар-мексиканец: Вы слишком много спрашиваете о гамбургерах.
Репортер: Вы ведь часто готовите гамбургеры, не правда ли?
Повар-мексиканец: Да, но я готовлю и другие блюда тоже. Почему вы не спрашиваете о горячих сэндвичах с сыром?
Репортер: Позвольте мне сначала закончить с гамбургерами. Затем мы перейдем к другим блюдам – в том числе, и к горячим сэндвичам с сыром или к чили.
Повар-мексиканец: У меня еще ни разу не брали интервью. Я бы с удовольствием поговорил о чили.
Репортер: Не волнуйтесь. Мы обязательно поговорим о чили. Я ни минуты не сомневаюсь, что моим читателям будет интересно узнать как можно больше о чили, но сперва нужно закончить с гамбургерами. Значит, тот гамбургер, который вы приготовили в десятилетнем возрасте, был любительским?
Повар-мексиканец: Кажется, да. Мне за него не платили.
Репортер: А когда вы приготовили свой первый профессиональный гамбургер?
Повар-мексиканец: Вы имеете в виду, когда мне впервые заплатили за гамбургер?
Репортер: Да.
Повар-мексиканец: Это была моя первая работа. 1927 год, Денвер. Я приехал помогать дяде в гараже, но мне с машинами возиться не нравилось, а у двоюродного брата было маленькое кафе рядом с автовокзалом; я к нему пошел, стал работать у него на кухне, и скоро получил отдельную смену.
Мне тогда было семнадцать лет.
С тех пор я повар, но я умею готовить много других блюд, а не только гамбургеры. Например…
Репортер: Давайте сначала закончим с гамбургерами, а потом перейдем к другим блюдам. Можете ли вы рассказать о каких-то интересных случаях, связанных с приготовлением гамбургеров?
Повар-мексиканец (понемногу выказывая беспокойство): Какие могут быть случаи с гамбургерами? Бросаешь котлету на гриль и жаришь. Потом переворачиваешь и укладываешь на хлеб. Вот вам и гамбургер. Что еще с ним можно делать? Ничего особенного.
Репортер: Какое максимальное количество гамбургеров вы когда-либо готовили за день?
Повар-мексиканец: Чего я только не считал в своей жизни, но только не гамбургеры. Люди заказывают, я жарю. Остальное меня не касается. То есть, бывают дни, когда особенно много работы, и бывают дни, когда заказывают много гамбургеров, но я никогда их не считал. Мне и в голову не приходило считать гамбургеры. Да и зачем?
Репортер (невозмутимо): Приходилось ли вам готовить гамбургер для какой-либо знаменитости?
Повар-мексиканец: Как называется ваша газета?
Репортер: «Вечерняя газета средней школы города Джонсона». У нас солидный тираж. Многие, и не только в школе, читают нашу газету вместо «Джонсон-Геральд».
Повар-мексиканец: Ваших читателей действительно так сильно интересуют гамбургеры? Я могу рассказать много интересного – например, как во время войны работал поваром в Тихом океане. Однажды на Кваджелине [96 - Кваджелин – остров в Тихом океане.] я готовил завтрак, и тут японский бомбардировщик…
Репортер (перебивая): Это, безусловно, очень интересно, но давайте, прежде чем перейти к другой теме, закончим с гамбургерами. Я понимаю, что для вас, как профессионала, разговор о гамбургерах не представляет особого интереса, но мои читатели по-настоящему увлечены гамбургерами. Редактор советовал расспросить вас как можно подробнее именно о гамбургерах. Наши читатели постоянно едят гамбургеры. Некоторые даже по три или четыре гамбургера в день.
Повар-мексиканец (изумленно): Так много?
Репортер: В своей статье я обязательно упомяну ваш ресторан, и это привлечет к нему новых посетителей. Я не удивлюсь, если заведение прославится на весь город. Кто знает. Благодаря интервью вы, возможно, станете совладельцем.
Повар-мексиканец: Вы правильно записали мою фамилию?
Репортер: Г-О-М-Е-С.
Повар-мексиканец: Правильно. Что вам еще рассказать о гамбургерах? Черт побери! Если людям интересно читать про гамбургеры, то какого черта я буду мешать?
Репортер: Бывало ли вам грустно, когда вы готовили гамбургер?
Повар-мексиканец: Только если я спускал все деньги на какую-нибудь девчонку, или если девчонка меня бросала. Тогда мне бывает грустно, даже если я пеку оладьи. Все зло в этом мире у меня от баб. Они вечно раскручивают меня на деньги, оттого мне потом и грустно – но я все ж надеюсь когда-нибудь найти себе хорошую подружку. А пока – да, я сильно переживаю из-за баб, и мне бывает грустно, когда я готовлю – гамбургеры тоже.
Я сейчас встречаюсь с одной косметичкой. Ей только и надо, чтоб я водил ее по модным кабакам и ночным клубам. Из-за этих забегаловок приходится работать в две смены – здесь она не согласится есть никогда в жизни.
Как-то я спросил: хочешь поужинать у меня в ресторане? Конечно, я в тот день не работал. Это была не моя смена, но она сказала: «Ты что, смеешься?» За три следующих часа в модном кабаке она слопала столько креветок, что назавтра я пошел закладывать часы. Тут она не станет есть, даже если на земле больше вообще не останется других ресторанов.
Я делал вид, что фиксирую в блокноте подробности интимной жизни, о которых с таким увлечением рассказывал повар-мексиканец, но на страницах не оставалось ни слова. Там возникали непонятные символы и бессмысленные аббревиатуры. Толку от них было ни на грош, но стоило повару произнести слово «гамбургер», как абракадабра превращалась в строчки – четкие и ясные, словно лучи прожекторов.
Репортер (которому надоело слушать скучную трагедию жизни повара. Он был далеко не красавец. Женщин мог заинтересовать разве только тем, что по шестнадцать часов в день работал и тратил на них все деньги): Вам приходилось ощущать душевный подъем во время приготовления гамбургера?
Повар-мексиканец: Если это последний гамбургер за смену и если после работы я иду на свидание – я иногда ощущаю душевный подъем, потому что работе конец и, может быть, мне повезет с девчонкой.
Я ловко завершил интервью, оставив нетронутым завтрак на Кваджелине во время войны и японских бомбардировщиков, чили тоже остывало в одиночестве. Когда я был уже в дверях, повару вдруг пришла в голову вторая по счету мысль за все это интервью:
– Когда выйдет статья?
– Скоро, – ответил я.
– Вы уверены, что людей так интересуют гамбургеры? – спросил он.
– Это последний крик моды, – ответил я.
– А я и не знал, – сказал повар.
– Вот напечатаем про гамбургеры, – пообещал я, – и вы прославитесь.
– Из-за гамбургеров?
– Про Чарльза Линдберга [97 - Чарльз А. Линдберг (1902–1974) – американский летчик. В 1927 г. на самолете «Дух Сент-Луиса» совершил первый беспосадочный перелет через Атлантический океан.] тоже никто не знал, пока он не перелетел через Атлантику.
– Ну, – сказал повар, – это же совсем другое дело.
– Не совсем другое, – возразил я. – Подумайте сами.
– Хорошо, – согласился повар, – подумаю, но я все равно не понимаю, какое отношение имеют гамбургеры к Чарльзу Линдбергу. Не вижу ничего общего.
– Посмотрим с другой стороны, – сказал я, поспешно ретируясь к двери. – Когда Линдберг летел через океан, он брал с собой сэндвичи, так?
– Наверное, – согласился повар, – кажется, я что-то такое припоминаю.
– И ни одного гамбургера, – сказал я. – Только сэндвичи с сыром.
– С сыром? – переспросил повар.
– Ни одного гамбургера. – Я с серьезным видом покачал головой. – Все могло обернуться иначе, если бы он взял с собой три гамбургера.
– Но это же невозможно, – объявил повар-мексиканец. – Гамбургеры бы просто остыли, их надо есть горячими, холодные совсем невкусные.
– Если бы Чарльз Линдберг взял с собой в «Дух Сент-Луиса» три холодных гамбургера, – объяснил я, – он бы прославился благодаря холодным гамбургерам, а не полету над Атлантикой, понятно, да?
И прежде чем повар успел что-либо на это сказать, я захлопнул за собой дверь кафе. Подозреваю, что с какой бы девушкой он ни встречался в тот вечер, и сколько бы креветок она ни съела, настроение у него было хорошим.
В поисках гамбургерного сатори [98 - Сатори – в дзен-буддизме внутреннее внечувственное и внерациональное знание.] я взял интервью у двух дюжин поваров. Я разыскивал на рынке мясников, расспрашивал их о разновидностях фарша, а также о личных ощущениях, воспоминаниях, необычных случаях – обо всем, что связано с гамбургерами.
Я шел в пекарни, где готовили для гамбургеров булки, и брал у работников интервью в надежде узнать все секреты гамбургерных булок и послушать истории, с ними происходившие.
Один старый пекарь, у которого шалило сердце, признался, что перед тем, как сунуть гамбургерные булки в печь, он всегда читает молитву. Я спросил, молится ли он, когда вытаскивает их из печи. Пекарь сказал: нет.
Я жаждал невероятных историй о гамбургерных булках!
Сверху и донизу, из всех углов я добывал гамбургерную информацию.
Я выловил на улице в общей сложности штук пятьдесят случайных жертв и потребовал от них рассказов про съеденные гамбургеры. Мне нужны были экзотические гамбургерные происшествия. Я записывал гамбургерные анекдоты и смешные байки из жизни гамбургеров.
Я не боялся гамбургерных ужасов.
Я собрал целую картотеку гамбургерных отравлений. Одна женщина рассказала, как однажды после съеденного гамбургера ей стало так плохо, что она упала с крыльца.
Охота за гамбургерными легендами не знала преград.
Я выискивал гамбургерные ссылки в Библии. Я был уверен, что непременно найду скрытые для других намеки на гамбургеры в «Откровении Иоанна Богослова». Может, четыре всадника Апокалипсиса любили гамбургеры?
Дни и ночи моей жизни заполняли одни только гамбургерные изыскания – месяц за месяцем с того дня, когда мы уехали от 17 февраля, ружья и яблоневого сада.
Ну что ж, грузовик с мебелью прилип к прошлому, словно поздравительная открытка к миражу, тоже прошлому. Нужно их подтолкнуть и отправить по назначению – на берег пруда.
Они в ста ярдах, и надо всего лишь дать им спокойно доехать до места, где я сейчас сижу.
Но мне почему-то не хочется, чтобы треть века назад эти люди останавливались у пруда, выгружали из машины свою мебель и садились ловить свою вечернюю рыбу.
Сейчас их уже наверняка нет в живых.
В то время им было под сорок – оба высокие, грузные, и очень похоже, в пятьдесят с небольшим два десятилетия назад их ждала смерть от инфаркта.
Для будущих пятидесятилетних инфарктников они выглядели вполне подходяще.
Сначала умер он, потом она, или наоборот: таким будет их конец, если не считать слов, что я пишу сейчас, пытаясь рассказать вам странную и трудную историю, которая становится только труднее оттого, что я до сих пор ищу в ней хоть какой-то смысл, какой угодно ответ на вопросы собственной жизни – но чем ближе я подхожу к смерти, тем дальше и дальше уходят от меня ответы.
Мысленно я вижу две большие могилы, затерянные в неизвестности, и никакой рыболовной мебели вокруг – нигде, насколько хватает глаз.
Для них теперь все кончено: нет больше грузовика, нет друг друга, и нет дивана на берегу пруда, где они сидели и ловили в темноте рыбу, довольствуясь светом трех электрических ламп, переделанных в керосиновые, да еще огня в маленькой дровяной плите без трубы, потому что зачем труба, если нет ни крыши, ни дома, ни комнаты, один только воздух, пруд и полная гармония мыслей.
Вместе с движущимся против реальности грузовиком я оставлю их ненадолго в прошлом. Они едут к пруду слишком медленно, но не знают об этом, потому что умерли много лет назад.
Они подождут – два американских чудака, застывшие в рамке черно-белого зернистого заката – тридцать два года назад:
Чтоб ветер не унес все это прочь
Пыль… в Америке… пыль
Дэвид не любил стрелять на свалке. Говорил, это скучно. Мой тайный друг был старше меня на два года. В школе я считался почти изгоем – из-за очевидных признаков нищеты и странностей характера, которым одноклассники не находили объяснений. Сам же я был уверен, что обязан своей репутацией тому, как совершенно безбоязненно ходил в гости к жившему у пруда старику.
Нелепая слава накладывала свои ограничения.
Никогда дети не назовут самым популярным в классе мальчика, который не боится старика с одним легким, живущего в хижине из упаковочных ящиков на берегу безымянного пруда.
Но я неплохо соображал и учился на класс старше, чем полагалось по возрасту.
Мы с Дэвидом проводили вместе довольно много времени, но об этом никто не знал. Я не был принят в его компанию. Меня не звали на вечеринки, которые он устраивал, да и просто в гости. Наши встречи мы держали в тайне.
Дэвид был невероятно популярен: выдающийся школьный спортсмен и президент класса. Когда кого-нибудь куда-то выбирали, выбирали его. Учился он только на «отлично».
Высокий, стройный, светловолосый – девчонки сходили по нему с ума. Родители благословляли землю, по которой он ступал. Из передряг, в которых наверняка бы запутался любой другой мальчишка, Дэвид выходил с честью и славой. Ему везло. Перед ним открывалось блестящее будущее.
Я играл в его жизни особую и скрытую от других роль.
Дэвиду нравились тайные тропы моего воображения.
Он делился со мной тем, в чем никогда бы не признался другим. Говорил, что далеко не так силен и уверен в себе, как считают окружающие, и что временами его мучает страх, но он сам не понимает, чего боится.
– Мне страшно, но я не знаю почему, – сказал он однажды. – Это здорово действует на нервы. Иногда кажется: вот, совсем близко, еще немного – и я пойму, что же это такое, но в тот момент, когда я его почти вижу, это что-то расплывается, и я остаюсь один.
Он был лучшим танцором во всей школе, а на вечеринках пел «Голубую луну» [99 - «Голубая луна» – популярная лирическая песня, сочиненная композитором Ричардом Роджерсом (1902–1979) и поэтом Ларри Хартом (1895–1943).], заставляя девичьи сердца замирать и трепетать, словно восторженных котят.
Дэвид дружил с девочкой – капитаном болельщиков и президентом школьного драмкружка, где ей доставались главные роли во всех спектаклях. По любым стандартам подружку Дэвида можно было считать самой красивой девочкой в школе.
Я восхищался ею издали, твердо веря, что она даже не подозревает о нашем с ней существовании на одной планете. Их роман был главной темой школьных разговоров, но Дэвид никогда не говорил об этом со мной.
Мы встречались часто, но почти всегда случайно. Виделись два-три раза в неделю, но очень редко договаривались об этом заранее.
Так получалось.
На следующий день после того, как вместо гамбургера я купил патроны, мы столкнулись с Дэвидом у стояка для велосипедов.
Естественно, он был один. Я заметил издалека, как он разговаривал с другими ребятами, но когда подошел ближе, он уже покинул их общество.
Так мы опять оказались только вдвоем.
– Привет, – сказал он. – Поехали кататься.
У него был отличный велосипед. Спицы и цепь сверкали, словно столовые приборы. Мой покрывали грязь и ржавчина. Краска на его велосипеде сияла, как новенькая. На моем – едва угадывалась.
Он поехал вперед, и скоро мы оказались на улице, где не жил почти никто из школьных знакомых и мало кто ездил на велосипедах. Такая внешкольная зона.
Сначала мы двигались молча, потом Дэвид заговорил. Я всегда оставлял за ним право начать разговор. В нашей дружбе он был королем, а я – его вассалом. Я не возражал. У меня было о чем подумать. Несмотря на то, что все вокруг считали Дэвида идеальным воплощением нормальности, мне он виделся почти таким же странным, как и я сам.
И вот он заговорил:
– Вчера опять снилось.
– Ты его видел? – спросил я.
– Нет, уже почти разглядел, но эта чертова штука исчезла, а я проснулся – очень странно и неприятно. И так целую неделю, – сказал он. – Хоть бы раз посмотреть. Больше ничего не нужно.
– Может, когда-нибудь увидишь, – сказал я.
– Надеюсь, – согласился он.
Мы проехали мимо кошки.
Она не обратила на нас внимания.
Здоровенная серая кошка с огромными зелеными глазами. Как два озера.
– Я купил патроны для ружья, – сказал я. – Поехали завтра стрелять.
– Только не на свалку, – сказал Дэвид.
– В сад, – предложил я, – по гнилым яблокам.
– Нормально, – согласился он. – После этих снов мне так фигово, что самое время стрелять по яблокам.
Он улыбнулся.
– Точно – буду лупить по гнилым яблокам и поднимать настроение.
– Лучше, чем ничего, – согласился я.
Мы проехали еще один квартал и встретили еще одну кошку. Она оказалась гораздо меньше первой, но тоже серая. На самом деле, новая кошка была точной копией предыдущей во всем, кроме размера – с такими же огромными глазами-озерами.
– Видел кошку? – спросил он.
– Ага, – сказал я.
Я знал, какой будет его следующая фраза, но решил подождать, пока он ее не произнесет.
– Похожа на ту другую, только меньше, – сказал Дэвид.
Точно такими словами, как я и предполагал.
– Может, они родственники, – сказал я.
– Ага, наверное, – согласился Дэвид. – Большая кошка – мать, а маленькая – дочка.
– Вполне возможно, – сказал я.
– Почему-то эти кошки напомнили мне людей, которые летом возили к пруду мебель, – проговорил он. – Помнишь, ты мне показывал?
– Ага.
– Очень странные люди. Только непонятно, при чем здесь кошки, – добавил Дэвид.
Мне тоже было непонятно.
Я расположил обеих кошек у себя в голове, но так и не смог разобраться, почему они заставили Дэвида вспомнить пруд и рыболовов с мебелью. Глаза кошек походили на озера или на пруды – но дальше этого дело не шло.
– Ты тогда их хорошо изучил, – сказал Дэвид. – Не знаешь, зачем они таскали с собой мебель?
– Наверное, им так удобнее ловить рыбу, – ответил я.
– Они приезжали каждый день, так? – спросил он. – Что они потом делали с рыбой? Нет, они, конечно, здоровые, но столько рыбы все равно никому не съесть. В тот день – помнишь – эти люди поймали штук тридцать и все увезли с собой. Не съедали же они каждую ночь по тридцать рыб. Получается пятнадцать штук на брата.
То, о чем говорил сейчас Дэвид, никогда раньше не приходило мне в голову. Что эти люди делали с рыбой? – ведь они увозили с собой весь улов. Всех рыб, даже самых маленьких. Они цепляли их на длинную леску в воде и привязывали ее к воткнутому в землю железнодорожному костылю. У них имелся специальный тяжелый молоток, чтобы вбивать костыль в берег.
Это входило в ритуал.
Получается, за неделю они съедали не меньше, чем по 105 рыб каждый – при этом попадались большие сомы, а иногда и пятифунтовые окуни.
Эти люди готовили себе у пруда ужин на дровяной кухонной плите без трубы – зачем труба, если кухня без потолка.
Крутя сейчас педали, я вспомнил: они ели на ужин все, что угодно, только не рыбу. Они жарили гамбургеры, свиные котлеты, печенку с луком, картошку разных видов; иногда женщина пекла кукурузные лепешки, изредка пироги, но я ни разу не видел, чтобы она жарила или варила рыбу.
Каждая пойманная рыбина насаживалась на леску, привязывалась к железнодорожному костылю и возвращалась на время в пруд.
Что они делали со всей этой рыбой?
Съедали на завтрак?
Получается пятнадцать рыбин на человека на завтрак или на обед, но даже если они делили ежедневный улов между завтраком и обедом, получалось по семь штук на человека за один раз. Это же черт знает сколько рыбы, кто может съесть такую прорву?
Может, раздавали друзьям? Я отмел это предположение, поскольку рыболовы не походили на людей, у которых вообще есть друзья. Стоп, это не совсем верно. Я вспомнил, как они говорили о друзьях, которых они знали когда-то давно; но нельзя же отдавать свежую рыбу тому, кого не видел много лет.
Если они кормили рыбой кота, то это был лев, а не кот. Но и на любителей кошек они тоже не походили.
С подачи Дэвида на меня, как гром среди ясного неба или, точнее, среди дождливых февральских сумерек, свалилась новая загадка и новый взгляд на людей пруда.
Что, черт возьми, они делали с рыбой? Теперь этого уже не узнать: зима и плохая погода закрыли пруд еще в октябре.
Так возникла тайна, и тайной она останется навсегда, потому что я никогда их больше не видел.
Между тем, Дэвиду наскучила тема «много рыбы и мало едоков», и он заговорил о другом.
– Так когда мы пойдем в сад стрелять по гнилым яблокам?
Дело было в пятницу.
Завтра суббота: школы нет.
– Давай завтра, – предложил я.
– Отлично, может, забуду про эти дурацкие сны, – согласился Дэвид. – Почему-то ужасно хочется посмотреть. Я его почти вижу, но очень размыто.
– Постреляешь по яблокам и забудешь, – сказал я, старательно вкладывая в слова сочувствие.
– Ага, – сказал Дэвид, но, судя по голосу, он не особо в это верил. – Встречаемся на заправке «Перекресток». Завтра в двенадцать. Сколько у тебя патронов?
– Целая коробка, – ответил я. – Дыроносы.
– Я тоже принесу коробку, – сказал Дэвид. – Тоже дыроносы. Чтоб одинаково.
Бензоколонка «Перекресток» была нашим обычным местом встреч. Эта мелкая потрепанная станция принадлежала старику, которого почти не интересовал бензин. Летом он продавал червей проезжавшим мимо рыбакам и шипучку детям.
Как я уже говорил, мы с Дэвидом почти всегда встречались только вдвоем и никого больше не звали. Дружба была тайной:
Чтоб ветер не унес все это прочь
Пыль… в Америке… пыль
Назавтра я остановился у «Перекрестка» с ружьем и коробкой патронов, которая была бы гамбургером, обладай я хоть каплей везения.
Я приехал первым, и, прислонив велосипед к стене, пошел за бутылкой шипучки. Ружье держал в руке. Мне было всего двенадцать лет, но никто не обратил внимания на мальчишку, стоявшего у дверей заправки с ружьем и бутылкой безалкогольного пива в руках.
Нет нужды говорить о том, как изменилась Америка после 1948 года. Если сейчас у дверей бензоколонки будет стоять мальчишка с ружьем, вы тут же вызовете Национальную Гвардию, и, вполне возможно, у вас будут к тому все основания. Пацан может стоять посреди кучи трупов.
– Зачем ты убил всех этих людей? – спросят другие люди, как только пацана разоружат.
– Ненавижу физкультуру, – будет ответ.
– Ты хочешь сказать, что расстрелял этих людей только потому, что тебе не нравятся уроки физкультуры?
– Не только.
– Что значит – не только? Что ты хочешь этим сказать? Убито двенадцать человек.
– В «Макдоналдсе» мне не долили на бигмак соус.
– Ты хочешь сказать, что убил двенадцать человек из-за того, что тебе не нравится физкультура? И потому, что в гамбургере оказалось мало соуса?
Пацан смутится – впервые после начала бойни – потом спросит:
– А что – по-вашему, этого мало? А если бы вам так? Поставьте себя на мое место, – будет долдонить мальчишка, устраиваясь на заднем сиденье полицейской машины и направляясь к вполне вероятному досрочному освобождению из колонии через восемь лет и семь месяцев.
Он выйдет из тюрьмы в двадцать один год – мужчина с младенческой физиономией и задним проходом в три дюйма диаметром.
– Стрелять собрался? – В дверях бензоколонки появился старик. От холода он потирал руки – день стоял сырой и облачный. Всю ночь шел дождь, но поздним утром часов около девяти перестал.
Все вокруг пропахло дождливой зимой.
– Ага, – сказал я. – Надо учиться не мазать.
– Сегодня подходящий день, – ответил старик.
Я плохо понял, что он имел в виду, но, чтобы порадовать старика, сказал «да». Порадованный старик вернулся к себе в конторку и уселся у пузатой печки – может, до темноты он и продаст еще пару галлонов бензина.
Летом здесь шла бойкая торговля червяками и шипучкой, но сейчас стоял февраль, до жары и рыболовного сезона оставалось еще три месяца.
Почему-то люди неохотно покупали у старика бензин. Несмотря на то, что колонка располагалась на перекрестке дорог. На свете очень много загадок, которые так и остаются неразгаданными.
Старика это, похоже, не волновало – его устраивало такое положение дел. Вполне возможно, заправочная станция служила ему лишь ширмой для торговли червяками. Каждое лето он продавал несметное количество червей – в десяти милях от перекрестка находилось озеро, и дорога к нему шла как раз мимо этой заправки. В округе водились крупные червяки, которых все называли ночными ползунами, и старик скупал их у нас, пацанов, по центу за штуку.
По ночам мы, подсвечивая себе фонариками, собирали червей на газонах. Трава должна быть мокрой, без этого ночные ползуны не появлялись. Лучше всего, если вечером шел дождь, но неплохо выходило и если газоны просто поливали из шлангов.
Я тоже собирал ночных ползунов и носил старику. Я вываливал перед ним корзину червей, старик тщательно их пересчитывал и давал за каждого цент. Он никогда не расплачивался ни четвертаками, ни пяти– или десятицентовыми монетами. Только пенни. Медь он пересчитывал не менее старательно, чем ночных ползунов.
Каждый день весной и летом дети приносили на бензоколонку червей для пересчета и получали за них пенни для своих нужд. Простейший ранний капитализм: выползавшее из земли вскоре превращалось в стаканчик мороженого. При этом старик никогда не отказывался от червяков, даже если рыба на озере ловилась плохо. У него всегда находилось место для сосчитанных ползунов и запас монет для новых подсчетов; но нужда в этом возникала редко – червячная торговля шла хорошо.
Другое дело бензин.
Подсчеты старика часто прерывали приезжавшие за червями рыболовы. Он продавал им ползунов в пинтовых картонках, добавляя туда для свежести мокрую землю и мох. По дюжине в каждой картонке.
Перед тем, как оторваться от подсчета червяков или центов, старик доставал блокнот и записывал туда наши имена вместе с количеством доставленных червей. Делалось это для того, чтобы потом досчитать червей и отдать за них все полагающиеся пенни.
Если какой-нибудь рыбак приезжал за своей дюжиной во время подсчета червей, старик писал в блокнот: Джек 18. Это означало, что он отсчитал 18 червяков и процедура еще не закончена.
Старик уходил, продавал червей, возвращался обратно и продолжал считать, начиная с 19. Если к появлению покупателя он пересчитал уже всех червей, предположим, их получилось 175, то в блокноте появлялась запись: «Джек Итого 175» – в этом случае, вернувшись, старик начинал отсчитывать пенни.
Если же его отвлекали от выкладывания центов, старик писал в блокнот: «Джек Итого 175, уплачено 61», после чего выходил, продавал червей, возвращался и продолжал отсчет с 62.
Постепенно наши руки наполнялись одноцентовыми монетами. Всегда новенькими. Старик специально ходил за ними в банк. Старыми центами он не расплачивался никогда.
Я не знаю.
По-моему, бензоколонка существовала лишь потому, что старик слишком любил считать червей и центы. Другой причины я придумать не могу.
А вы как думаете?
Червячный обмен происходил в той части заправки, где полагалось быть гаражу. Вместо того, чтобы поднимать домкратом машины, выяснять, что в них не так с тормозами, коробкой передач или развалом колес, менять покрышки и делать другую полезную для машин работу, старик считал в гараже червяков и монеты.
Там, где должны были стоять рядами колеса, вытянулись длинные деревянные ящики, заполненные тысячами ночных ползунов, а место канистр с машинным маслом занимали в ожидании червей пирамиды пинтовых картонок.
В маленькой конторке стоял холодильник, в котором старик хранил готовые для продажи ящики с червями. Температуру он регулировал так, чтобы червяки оставались свежими – не замерзали и не задыхались от жары. Он называл эти ящики червячниками. Старик слишком много времени проводил в гараже за подсчетами, поэтому рядом с конторкой он поставил колокольчик. А около него – табличку: ЗВОНОК ДЛЯ ЧЕРВЕЙ.
Может, потому почти никто и не покупал на заправке бензин.
Если человеку нужен бензин, он без труда найдет место без ЗВОНКОВ ДЛЯ ЧЕРВЕЙ.
Большинство автомобилистов именно так и поступало – судя по тому, что старик продавал не больше двадцати галлонов, да и то не каждый день.
У входа в конторку стоял большой ящик, в котором старик держал шипучку. Летом он каждое утро сваливал туда по несколько кирпичей льда, и бутылки просто плавали в обломках – самая холодная и самая вкусная шипучка в мире. В жаркие дни этот ящик превращался для пацанов в настоящую Мекку. Когда жара становилась нестерпимой, на помощь приходила бутылка холодной шипучки. Старик доверял пацанам. Рядом с ледяным ящиком стояла консервная банка, куда мы опускали пятицентовые монеты или пенни.
Хотел бы я сейчас выпить той шипучки.
К бензоколонке подъехал на велосипеде Дэвид. У руля он придерживал ружье 22-го калибра. На всякий случай повторю: в то время сразу после войны никто не удивлялся, увидев у мальчишки оружие.
– Хочешь шипучки? – спросил старик, выглядывая из дверей конторки.
– Подожду до лета, – ответил Дэвид.
– Ладно, – сказал старик, – как хочешь.
И ушел к себе на заправку ждать лета.
Мы покатили к заброшенному яблоневому саду – ехать предстояло около трех миль. Тучи сгустились почти до темноты, но ветра не было. Наполненный сыростью воздух не шевелился. Повсюду чувствовался слабый влажный запах гнили. Такая в западном Орегоне зима: все время дождь – день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем все время дождь.
– Как спалось? – спросил я.
– Опять тот же сон, – сказал Дэвид. – Но уже лучше. Совсем не страшно. Оно просто появилось и исчезло. Я его опять не рассмотрел, но теперь это неважно.
– А мне приснился Джон Уэйн, – сказал я.
– И что он делал? – спросил Дэвид.
– Ничего особенного, – сказал я. – Что обычно делает Джон Уэйн?
– Ты сам был у себя во сне? – снова спросил Дэвид.
– Нет.
– А я у себя был, – сказал он.
– Везет, – сказал я. – Свой сон я смотрел просто как кино. Тоже хотел туда попасть, но не мог встать со стула. Пришлось сидеть и смотреть. Даже без попкорна.
Дорога к саду шла мимо домов бедняков. Их построили – так кажется – сразу после Первой мировой войны, но дома почему-то не подошли для жилья, и люди, их заселившие, постепенно разъехались – остались только самые бедные.
У дверей ржавело много сломанных машин, которые больше никогда и никуда не поедут. От них отвинчивали детали в надежде собрать из нескольких машин одну так, чтобы она некоторое время могла кататься. Но и это мало кому удавалось.
Зимние ветры сломали во дворах деревья, растрепали и измотали кукурузу на грядках.
Собаки, когда мы проезжали мимо их владений, принимались лаять, но выглядели эти шавки настолько убого, что никто их не боялся. Рядом с домами играли дети. Вид у них был тоже растрепанный и измотанный. Словно их не рожали, а бросили, как початки после сбора урожая.
Из труб выползал низкий плотный серый дым. Он с таким трудом перемещался в воздухе, что, в конце концов, просто повисал нелепой и никому не нужной простыней, словно болтался на случайной веревке.
Завидев нас, на дорогу выбежал пацан лет десяти и поднял крик.
– Эй, вы, козлы на великах! – орал он. – У меня тоже будет велосипед!
Мы оставили его голос позади, словно голос из дорожного сна; я оглядывался на этот сон, видел, как пацан кричит, но не слышал ни звука. Еще один несчастный мальчишка, сходящий с ума из-за нищеты и отца-алкоголика, который постоянно его бьет, повторяя, что из мальчишки не получится ничего путного и он кончит так же, как его отец, – в этом папаша окажется прав.
Старый сад рос на склоне холма примерно в полумиле от главной дороги. Чтобы туда добраться, мы свернули на грунтовку. Ехать по узкой колее было тяжело, колеса вязли в грязи. Дома кончились. На обочине валялись обломки фермерских железяк и остатки заборов, которые никто никогда не починит.
Бурую траву разъели бесконечные грозы – наша осенняя и зимняя судьба.
Тучи постепенно снижались – в любой момент мог пойти дождь, но нас, как истинных детей Тихоокеанского Запада, это не волновало: мы давно привыкли к сырости. Дождь нам не мешал. На этот случай имелись накидки и резиновые сапоги.
Мы продолжали крутить педали, и от колес во все стороны летела грязь. Ехали мы очень медленно. Иногда приходилось слезать с велосипедов и толкать их руками.
По дороге давно никто не ездил – наверное, с тех пор как закрылся охотничий сезон. Осенью здесь часто бродили любители пострелять фазанов, но сезон кончился несколько месяцев назад, и дорога опустела.
Колея уперлась в сгоревшую ферму и в половину амбара. То есть одна половина амбара еще стояла, а другая рухнула – он был слишком стар и не мог держать себя целиком.
– Я всегда бываю в своих снах, – сказал Дэвид.
Может, наша дружба держалась только на том, что Дэвид мог пересказывать мне свои сны, причем постоянно. Сны были нашей главной темой, и заводил эти разговоры всегда он.
Об этом я думал, с натугой крутя педали. Мы познакомились с Дэвидом в июле, и с тех пор я только и слушал его сны – особенно кошмар, который он никак не мог разглядеть.
Вряд ли он пересказывал их одноклассникам или родителям. Я был почти уверен, что, кроме меня, о его снах не знал ни один человек на свете. Вряд ли он говорил о них со своей красивой подружкой.
Если бы у меня была такая девчонка, я бы пересказал ей все свои сны, но, вполне возможно, именно потому, что мне снилась по ночам всякая ерунда, у меня и не было такой девчонки.
Дэвид не говорил с ней о снах – сейчас я в этом уверен. Их отношения держались на чем угодно, только не на снах – хотя, как я уже сказал, мы с ним никогда о ней не вспоминали.
Как-то я спросил у Дэвида что-то про эту девочку – вместо ответа он заговорил о том, сколько в среднем мячей выбивает Джо Димаджио. Больше я не заводил таких разговоров, потому что меня ничуть не интересовало, сколько в среднем мячей выбивает Джо Димаджио. Я болел за Теда Уильямса [100 - Джо Димаджио (1914–1999) и Тед Уильямс (1918–2002) – профессиональные американские бейсболисты.].
– Значит, себя ты во сне не видишь? – спросил Дэвид, когда мы подъехали к сгоревшей ферме.
– Хочу, но не получается, – ответил я.
– А мне и хотеть не надо, – сказал он. – Я там всегда. По-другому не бывает.
Мы слезли с велосипедов.
Упали тяжелые капли – пока еще редко и через долгие промежутки. Они снижались медленно – так, что при желании каждую каплю можно было обойти вокруг.
Деревья в старом яблоневом саду были усыпаны гнилыми яблоками. Мы зарядили ружья и принялись их сбивать. Колоссальное удовольствие – смотреть, что вытворяет пуля, впиваясь в гнилое яблоко. Оно разлетается на части, а злобная пуля летит дальше, выстругивая по дороге белые желобки на пока еще живых яблоневых ветках.
Две коробки наших дыроносов должны были показать яблокам, кто здесь хозяин. Мы расстреляли штук по двадцать каждый, потом Дэвид решил сходить на другой конец сада, где в густых кустах обычно прятались фазаны. Наверное, он потому и не любил стрелять на свалке – здесь, в старом саду был шанс подстрелить фазана, хоть это еще ни разу Дэвиду не удавалось.
Так он и ушел на другой конец сада – смотреть, нельзя ли там кого-нибудь подстрелить. Я сел на упавший с дерева огромный яблоневый сук и стал ждать, когда он вернется. Сидел и думал о том, почему одичал этот сад и почему никому не было до него дела.
Может, когда сгорел дом, хозяева решили здесь больше не жить – место напоминало им о беде, и сад был частью этих воспоминаний.
Яблочная торговля их больше не интересовала. Иногда в жизни происходят события, о которых хочется поскорее забыть, вот они и поселились там, где можно забыть о сгоревшем доме, и, начав сначала, выстроили себе новые приятные воспоминания.
Вокруг падали большие капли холодного серого дождя, а небо опускалось все ниже и ниже. Как будто ему хотелось достать до верхушек деревьев и накрыть их серым зонтом.
Я чувствовал, как промокает одежда, но не обращал на это внимания.
Я сидел и все так же думал о Дэвиде и о нашей сонной дружбе.
Я старался вспомнить, как она начиналась. Не такое это обычное дело: дружба двоих держится на снах, которые один человек пересказывает другому, и тем не менее, именно сны были сутью наших отношений, особенно тот странный кошмар, который сильнее всего мучил Дэвида – где он пытался рассмотреть что-то страшное, но не мог.
Что-то в его голове прятало от него это страшное. Дэвид не мог к нему прикоснуться, несмотря на все старания, оттого и все время рассказывал мне об этом невидимом.
Меня это интересовало, но не сильно. Я больше притворялся, поскольку дорожил нашей дружбой, несмотря на то, что она держалась только на его снах.
И тут раздался выстрел.
Я вздрогнул и услыхал, как сквозь заросли прорывается фазан. Птица тарахтела, словно ржавый самолет. Птица неслась прямо на меня. Я видел, как она скользит у самой травы.
Не задумываясь над тем, что делаю, я схватил ружье, выстрелил и, конечно, промазал – поднявшись в воздух перед самым моим носом, птица полетела к сгоревшей ферме и рухнувшему амбару.
Примерно секунда понадобилась звуку выстрела, чтобы исчезнуть вслед за фазаном. Стало тихо, и я опять услыхал, как падает дождь – большие февральские капли, похожие на маленькие закрытые пруды.
Через пару месяцев эти всплески дождя вызовут к жизни прекрасную зеленую весну, но меня здесь уже не будет. Перед тем, как выстрелить из ружья, я даже не встал с коряги. Я нажал на курок, но лишь спугнул птицу – это было настолько очевидно, что я не стал стрелять второй раз. Только смотрел, повернув голову, как она улетает к рухнувшему амбару.
Потом до меня дошло, что и птица, и первый выстрел появились с той стороны, куда ушел Дэвид; я вскочил и закричал на весь сад:
– Мимо! – Вряд ли он знал, что птица улетела, ведь он наверняка слышал мой выстрел.
Но куда девался Дэвид? Почему его до сих пор нет? Он никогда не упускал случая лишний раз выстрелить по фазану, а для этого нужно его догнать.
Где Дэвид?
– Дэвид! – кричал я. – Он улетел! Он полетел к амбару!
Дэвид не отвечал.
Обычно он с большим азартом бросался в погоню и стрельбу по фазанам из своего ружья – не помню, чтобы Дэвид хоть раз подстрелил какую-нибудь птицу, но он не терял надежды. Так же, как он не терял надежды рассмотреть свой сон.
– Дэвид!
Молчание.
Я вглядывался в тяжелую мокрую траву. Он должен быть в ста ярдах отсюда, не больше.
– Дэвид!
Снова молчание.
– Дэвид!
Молчание долгое, тяжелое.
– Ты меня слышишь?
Я был уже почти рядом.
– Дэвид! – и вот я здесь. Дэвид сидел на земле, зажимая обеими руками правую ногу, сквозь пальцы через равные промежутки фонтаном била кровь.
Он был очень бледен, а на лице застыло сонное выражение – словно его только что разбудили или, наоборот, он вот-вот уснет.
Кровь казалась слишком красной и все время пульсировала. Как будто в нем было бесконечно много крови.
– Что случилось? – Я нагнулся, чтобы разглядеть эту кровь, покрывавшую теперь землю. За всю свою жизнь я не видел столько крови, и никогда не думал, что кровь может быть такой красной. Как будто его ногу кто-то завернул в странный текучий флаг.
– Ты попал в меня, – сказал Дэвид.
Голос звучал откуда-то издалека.
– Плохо.
Я хотел что-то сказать, но у меня пересохло во рту так, словно его натерли изнутри песком.
– Если бы болело, – сказал он. – Ведь совсем не больно. О, господи, хоть бы болело.
Пуля задела бедренную артерию на правой ноге.
– Если не заболит, я умру, – сказал Дэвид. Он стал как-то странно валиться на бок, словно падал с самого медлительного в мире стула. Он все так же держался за ногу, ставшую теперь морем садовой февральской крови. Он смотрел на меня снизу вверх, и глаза его исчезали. Через минуту их не станет.
– Я попал в фазана? – спросил он.
– Нет. – Мой голос был ветром в пустыне Сахаре. И он все дул. – Прости. Я тебя не видел. Фазан летел прямо на меня, вот я и выстрелил. Я не знал, что ты здесь.
– Значит, не попал?
– Нет.
– Ну и ладно, – сказал Дэвид. – Мертвые не едят фазанов. Нехорошо, – сказал он. – Нехорошо. – Он выпустил ногу и потер окровавленной рукой глаза, словно пытаясь что-то разглядеть в надвигающемся тумане. Из-за размазанной по лицу крови он стал похож на индейца.
О, ГОСПОДИ!
– Я сейчас кого-нибудь позову. Все будет хорошо, – проговорил я. Потом бросился бежать, но Дэвид меня остановил:
– Теперь ты знаешь, что мне снилось?
– Да, – сказал я.
– Я его больше не увижу, – сказал Дэвид:
Чтоб ветер не унес все это прочь
Пыль… в Америке… пыль
Меня судили за преступную небрежность при обращении с оружием, но оправдали. Я рассказал всю правду, и мне поверили. У меня не было причин его убивать. Я просто слушал, что ему снилось.
Через три дня во вторник Дэвида похоронили, и вся школа перестала со мной разговаривать.
Его очень любили – спортивную форму, в которой он играл в баскетбол, превратили в музейный экспонат. У входа в гимнастический зал стоял стеклянный шкаф со спортивными кубками – туда же за стекло положили спортивную форму, развесили фотографии и поставили медную табличку, на которой написали имя и фамилию Дэвида, а также, каким он был замечательным спортсменом и отличным учеником. Табличка сообщала, что он родился 12 марта 1933 года и умер 17 февраля 1948-го.
Через месяц Дэвиду исполнилось бы пятнадцать лет.
Мы к этому времени ушли с вэлфера, и мать работала официанткой. Город был маленький, ей перестали давать чаевые, так что…
Нас ничего здесь не держало. В школе я несколько раз подрался. Моей вины в том не было. Моя вина была в том, что я не купил гамбургер. Если бы в тот день мне захотелось гамбургера, все было бы совсем по-другому. На планете жило бы одним человеком больше, и этот человек рассказывал бы мне о своих снах.
Изо дня в день мать твердила, что я не виноват.
– Надо было купить гамбургер, – отвечал я.
Она была терпеливой женщиной и не спрашивала, что я хочу этим сказать.
Один и тот же разговор много раз.
Наконец она сказала:
– Я не понимаю, о чем ты.
– Это не имеет значения, – ответил я.
Позже, но в том же году, когда мы перебрались в другой город и я, как за соломинку, ухватился за свои нелепые исследования всего, что относилось к гамбургерам, мать вдруг сказала ни с того, ни с сего – здорово меня при этом испугав, ведь я уже успел привыкнуть к тому, как она словно бы не замечала моих гамбургерных изысканий, хотя прекрасно понимала, что происходит.
– Может, ты купишь себе гамбургер?
Я никогда ей не говорил о том гамбургерном решении, которое привело меня к коробке с патронами – потому и удивился так сильно, когда она сказала, чтобы я купил себе гамбургер.
– Сейчас уже поздно, – ответил я.
Ничего не сказав, она вышла из комнаты.
На следующий день я подвел черту под исследованиями гамбургеров. Я отнес заметки, интервью и все другие документы на берег реки, что текла по городу нашего изгнания, и сжег их в жаровне для пикников неподалеку от тоскливого орегонского зоопарка – малочисленные звери там были вечно мокры от дождя, такая уж этой земле выпала доля.
На убогой площадке, огороженной сетчатым забором, стоял тощий насквозь промокший койот и глядел, как я жгу неимоверное количество бумаг, посвященных происхождению, секретам приготовления и разновидностям гамбургеров.
Как только догорела последняя бумага и пепел перемешался с забвением, койот ушел.
На обратном пути я остановился у клетки с черным медведем. У него была жалобная морда. Медведь не отрываясь смотрел на мокрый цементный пол. И даже не взглянул в мою сторону. Прошло столько лет, а я по-прежнему его помню. Сейчас он уже, наверное, умер. Медведи не вечны, но я его помню:
Чтоб ветер не унес все это прочь
Пыль… в Америке… пыль
Теперь, когда вы все знаете, я могу наконец выпустить этих людей из застывшей на 32 года фотографии, и вот их грузовик с мебелью уже катится по дороге к пруду.
Мотор взвыл, грузовик остановился, мужчина и женщина вышли из кабины. Увидав меня, они ничуть не удивились: почти каждый вечер я был у них незваным гостем.
– Привет, – сказали они медленно, голоса прозвучали в унисон и немного по-оклахомски. Привет получился не особенно приветливым, но и не сердитым. Я ответил таким же обыкновенным приветом. Кажется, они еще не решили, что обо мне думать.
Они назначили мне что-то вроде испытательного срока, и все же я чувствовал, что здесь, на берегу пруда, у нас потихоньку завязывается осторожная рыболовно-товарищеская дружба. Впереди у меня было все лето, я еще успею как следует их изучить. И, может, переупрямить.
Неделю назад они предложили мне посидеть на диване; это оказалось нелегко: мужчина и женщина были такими огромными, что вдвоем занимали его почти целиком. Но я все же протиснулся между ними, словно последняя капля зубной пасты из тюбика.
Им было под сорок, ростом больше шести футов; они весили по 250 фунтов каждый, носили комбинезоны с нагрудниками и кеды. Понятия не имею, чем они занимались и на что жили – я ни разу не слышал, чтобы они говорили о работе.
Но чем бы эти люди ни занимались в жизни, они делали это вместе – почему-то я уверен. Таких людей невозможно представить по отдельности. Наверняка они вместе приходили на работу, вместе работали и вместе обедали в перерыве, всегда одетые в одну и ту же одежду. Что бы ни делали они, к этому занятию прилагались комбинезоны с нагрудниками и кеды.
Я почти видел, как они заполняют анкету для приема на работу.
В графе «опыт» они пишут «комбинезон с нагрудником и кеды».
Еще мне думалось: чем бы ни занимались эти люди, сразу после работы они садятся в машину и едут к пруду. Наверное, даже не переодеваются, поскольку весь их гардероб составлен из разных по цвету и фасону, но похожих друг на друга комбинезонов с нагрудниками и кед.
Вполне возможно, что и для воскресного утра у них имелись специальные комбинезоны и кеды; они надевали их в церковь, не обращая внимания на то, что другие прихожане стараются сесть от них подальше.
И еще: чем бы эти люди ни занимались в жизни, это не принесло им богатства; свидетельство тому – изрядно потертая мебель в кузове грузовика, которая с самого начала была не из дорогих. Обычная старая мебель – подобной рухлядью набиты дешевые меблированные квартиры.
Эта мебель была почти точной копией обстановки, среди которой я прожил все свои двенадцать лет. У новой мебели обычно нет характера, зато у старой есть прошлое. Новая мебель всегда молчит, старая – всегда разговаривает. Прислушавшись, можно узнать много интересного о славных или тяжелых временах, которые ей довелось пережить. Есть, кажется, даже кантри-вестерн-песня о говорящей мебели, только я забыл название.
Послав мне беглый привет, мужчина и женщина принялись выгружать из кузова диван. Они работали настолько умело и слаженно, что диван выскочил из грузовика, как банан из кожуры. Они донесли его до пруда и поставили у самой воды так, чтобы можно было сидя ловить рыбу, но при этом оставалась узкая полоска земли, не дававшая промокнуть кедам.
Затем они вернулись к грузовику и стащили оттуда большое кресло. С диваном цвета обмоток египетской мумии оно сочеталось плохо. Кресло было красным, как засохшая кровь.
Женщина сама вытащила его из кузова, мужчина в это время стоял рядом и ждал, когда она отойдет, чтобы достать что-нибудь другое. Кресло поплыло к пруду занимать свое место, а мужчина вытащил из кузова два журнальных столика и поставил их с разных боков дивана. Женщина за это время вернулась к грузовику и принесла оттуда кресло-качалку.
Затем они достали из кузова небольшую дровяную плиту и стали сооружать в углу гостиной маленькую кухню.
Солнце садилось, и пруд был абсолютно тих. На противоположном берегу у лодочного причала стоял старик и смотрел в нашу сторону. Пока люди выгружали свою мебель, он ни разу не пошевелился. Его берег прятался в тени, и старик тоже казался тенью, почти неразличимой среди тысяч других теней.
Мужчина и женщина выгрузили из кузова коробку с продуктами, утварь и маленький кухонный столик – все, что нужно для готовки. Мужчина разжег в плите огонь. Они привезли с собой даже дрова. Мужчина очень ловко управился с плитой: та моментально разогрелась и можно было готовить.
Краснокрылые дрозды расселись на верхушках камышей и обзванивали теперь других птиц, сообщая, что сейчас уже поздно, и они продолжат разговор на рассвете.
Чиркнул первый сверчок.
Звук получился таким громким и чистым, словно сверчок был кинозвездой из фильма Уолта Диснея. На месте Диснея я послал бы к этому сверчку агента подписывать контракт.
Мужчина принялся жарить гамбургеры.
Они вкусно пахли, но я не обращал внимания – еще не наступил февраль и долгие месяцы вслед за ним, когда после того выстрела я не мог думать ни о чем, кроме упущенных гамбургеров. Сейчас я совершенно спокойно вдыхал аромат жареного мяса.
Женщина достала из машины три когда-то электрических, а теперь керосиновых лампы. Керосин отлично справлялся со своим делом, хотя от электричества лампы наверняка горели бы ярче.
У ламп была еще одна интересная особенность. Эти люди не позаботились отрезать провода, оставив их просто болтаться до земли. Нельзя сказать, чтобы провода выглядели нелепо, но и уместными их назвать тоже трудно. Интересно, почему они их не отрезали?
Женщина поставила высокие торшеры рядом с журнальными столиками и зажгла фитили. Свет теперь падал на столики.
Она принесла картонную коробку и достала оттуда две фотографии в высоких резных рамках. Судя по всему, на одной фотографии были изображены ее родители, на другой – его. Очень старые снимки, тонированные в манере начала века. Женщина поставила их на один столик.
На другой она водрузила часы, и над прудом теперь разносилось их тяжелое мрачное тиканье. Звук был таким, словно сама вечность, если б даже захотела, не смогла бы обмануть эти часы. Рядом расположилась медная собачья фигурка. Если бы часы были слепыми, эта – тоже очень старая – собака могла бы служить им компаньоном или поводырем.
Я, кажется, забыл сказать, что перед тем, как поставить на столик часы и собаку, женщина постелила кружевную салфетку.
Да, забыл, значит, говорю сейчас; такая же кружевная салфетка лежала на столике с фотографиями их родителей. Нужно добавить, что родители не носили комбинезоны с нагрудниками и кеды. Они были одеты в выходные костюмы – очевидно, по моде 1890-х годов.
Еще одна керосиновая лампа освещала кухонный стол и плиту, где жарились гамбургеры, но эта лампа была вполне обыкновенной. Я хочу сказать, что она ничем не отличалась от простой керосиновой лампы.
В кастрюле закипала вода для «крафта» [101 - «Крафт» – фирма, изготавливающая удобные пищевые полуфабрикаты.], а на столике стояла банка с консервированными грушами.
Таким был сегодня вечером их ужин – 32 года назад.
Дым, выбравшись из плиты, сначала судорожно искал трубу, но не найдя, успокаивался и медленно полз по земле, как потерянный калека.
Гостиная готова – только об одной вещи я забыл упомянуть: о журналах «Нэшнл Джиогрэфик», разложенных на столиках у дивана. Иногда, если клев был слабым, мужчина и женщина в ожидании рыб читали «Нэшнл Джиогрэфик».
Они варили кофе в огромном железном кофейнике, воду в него набрав из пруда. Готовый кофе разливался в железные кружки. Они сыпали туда неимоверное количество сахара. За один вечер у них уходил фунтовый пакет. По этому кофе, наверное, можно было ходить. Муравьи, достанься им глоток такого кофе, были бы на седьмом небе.
Сидя в траве, я молча наблюдал за тем, как эти люди устанавливают на берегу пруда свои ритуальные декорации жизни.
Они тоже почти не разговаривали, а редкие фразы касались каких-то далеких от них людей.
– Биллу бы здесь понравилось, правда, Отец? – спросила она.
Они всегда называли друг друга Отец и Мать – в тех случаях, когда вообще хоть как-то друг друга называли. Они не тратили много времени на разговоры. Эти люди так долго пробыли вместе, что им больше не о чем стало говорить.
– Да, Мать, он был бы доволен. Хороший пруд.
– Не знаю, зачем вообще переезжать с места на место, правда, Отец?
– И я не знаю, Мать.
Он перевернул на сковородке гамбургер.
– Бетти Энн уехала в 30-м, – сказал он.
– Значит, Билл – или в 29-м, или в 31-м, я помню, между ними был год, – сказала она.
– Не понимаю, зачем им понадобилось уезжать, – сказал он.
– Не забывай, мы ведь тоже уехали, – сказала она.
– Это совсем другое дело. Нам было нужно, – сказал он. – А им нет. Вполне могли остаться. Захотели бы – жили б там до сих пор, – сказал он.
Она ничего ему на это не ответила.
Она бестолково засуетилась по гостиной, как обычно поступают женщины, когда хотят что-то обдумать.
К первому сверчку присоединились другие, но до кинозвезд их голосам было далеко. Самые обыкновенные сверчки. Голливудский агент не поехал бы в Орегон подписывать с ними контракт.
С трудом я еще мог рассмотреть на противоположном берегу старика, глядевшего на нас со своего причала, но он быстро растворялся в темноте. Начав свой путь, ночь не останавливается.
– Как тебе «крафт»? – рассеянно спросила женщина.
Перьевой метелкой она смахивала с мебели пыль, севшую за время долгого пути по грязной развороченной дороге, которая и привела их к орегонскому пруду в июле 1947-го – второго года с тех пор, как небо перестало разрываться от грохота бомбардировщиков и истребителей, прежде валившегося людям на головы, словно пластинка с хит-парадом Второй мировой войны из музыкального автомата, который включили на полную мощь и отправили к звездам.
Я был ужасно рад, что война кончилась.
Я таращился в молчаливое небо, прежде полное военных самолетов.
– Нормально, – сказал он. – Крафтовцы молодцы, что придумали эти ужины, их совсем легко готовить. Побольше бы такого. Приятно и легко. Мой девиз: легко и приятно.
– Зря мы так часто вспоминаем Билла и Бетти Энн, – ответила на его рассуждения о крафтовских ужинах она. – Вряд ли мы их еще когда увидим. Помнишь ту открытку в 35-м? Я так радовалась, что они поженились. И с тех пор ни слова. Наверное, в войну они работали на заводе. Где-то они сейчас, но здесь бы им, пожалуй, понравилось.
Мужчина раскладывал по тарелкам крафтовский ужин и гамбургеры. Сейчас они поедят и начнут ловить рыбу. Они едят из дешевых тарелок, прямо на диване. Начав ужин, они не скажут друг другу ни слова, пока тарелки не опустеют.
– Может, они уже и не ловят рыбу, – сказал мужчина, с тарелками в руках подходя к дивану, на котором уже сидела женщина. – Люди меняются. Забросили рыбалку. Сейчас в моде мини-гольф. Наверное, Билл и Бетти Энн больше не ездят на рыбалку.
– Может, и так, – сказала она. – Но мы с тобой слишком большие для мини-гольфа. Разве только кто-то будет гонять мячики по нашим спинам, Отец.
Они посмеялись и в полной тишине принялись за гамбургеры и крафтовский ужин.
Сжавшись в траве, я сидел так тихо, что стал совершенно невидим и почти исчез. Скорее всего, они вообще обо мне забыли. Я молча смотрел, как сияет в темноте пруда их гостиная. Она была похожа на волшебную сказку со счастливым финалом – милая послевоенная американская готика, когда телевизор еще не успел искалечить американское воображение и не научился прятать людей в домах, удерживая от фантазий – во всем их величии.
В те времена люди творили свое воображение, подобно домашним пирогам. Теперь наши мечты – стандартная американская улица с рядом одинаковых ресторанов. Иногда мне кажется, что даже пищеварение у нас – это саундтрек, записанный телевизионщиками в Голливуде.
Но как бы то ни было – там, у пруда, я становился все меньше и меньше; все больше и больше растворялся в темноте летней травы, пока не исчез совсем – в 32-х годах, что прошли с того дня и выбросили меня здесь и сейчас.
Эти люди никогда не разговаривали за ужином, поэтому – так я думаю – только минут через десять они перекинулись несколькими словами о моем исчезновении.
– Куда пропал этот мальчик, Мать?
– Не знаю, Отец.
Они размотали удочки и, налив в чашки кофе, откинулись поудобнее на спинку дивана – рыболовные лески мирно качались над водой, а гостиную освещал мягкий свет керосиновых электроламп.
– Я его нигде не вижу.
– Наверное, ушел.
– Может, он пошел домой.