-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Михаил Михайлович Пришвин
|
|  Кладовая солнца
 -------

   Михаил Михайлович Пришвин
   Кладовая солнца


   Кладовая солнца
   Сказка-быль

 //-- I --// 
   В одном селе, возле Блудова болота, в районе города Переславль-Залесского, осиротели двое детей. Их мать умерла от болезни, отец погиб на Отечественной войне.
   Мы жили в этом селе всего только через один дом от детей. И, конечно, мы тоже вместе с другими соседями старались помочь им, чем только могли. Они были очень милые. Настя была как Золотая Курочка на высоких ножках. Волосы у неё, ни тёмные, ни светлые, отливали золотом, веснушки по всему лицу были крупные, как золотые монетки, и частые, и тесно им было, и лезли они во все стороны. Только носик один был чистенький и глядел вверх.
   Митраша был моложе сестры на два года. Ему было всего только десять лет с хвостиком. Он был коротенький, но очень плотный, лобастый, затылок широкий. Это был мальчик упрямый и сильный.
   «Мужичок в мешочке», улыбаясь, называли его между собой учителя в школе.
   Мужичок в мешочке, как и Настя, был весь в золотых веснушках, а носик его, чистенький тоже, как у сестры, глядел вверх.
   После родителей всё их крестьянское хозяйство досталось детям: изба пятистенная, корова Зорька, телушка Дочка, коза Дереза, безымённые овцы, куры, золотой петух Петя и поросёнок Хрен.
   Вместе с этим богатством досталась, однако, детишкам бедным и большая забота о всех живых существах. Но с такой ли бедой справлялись наши дети в тяжкие годы Отечественной войны! Вначале, как мы уже говорили, к детям приходили помогать их дальние родственники и все мы, соседи. Но очень что-то скоро умненькие и дружные ребята сами всему научились и стали жить хорошо.
   И какие это были умные детишки! Если только возможно было, они присоединялись к общественной работе. Их носики можно было видеть на колхозных полях, на лугах, на скотном дворе, на собраниях, в противотанковых рвах: носики такие задорные.
   В этом селе мы, хотя и приезжие люди, знали хорошо жизнь каждого дома. И теперь можем сказать: не было ни одного дома, где бы жили и работали так дружно, как жили наши любимцы.
   Точно так же, как и покойная мать, Настя вставала далеко до солнца, в предрассветный час, по трубе пастуха. С хворостиной в руке выгоняла она своё любимое стадо и катилась обратно в избу. Не ложась уже больше спать, она растопляла печь, чистила картошку, заправляла обед и так хлопотала по хозяйству до ночи.
   Митраша выучился у отца делать деревянную посуду: бочонки, шайки, лохани. У него есть фуганок, ладило [1 - Ладило – бондарный инструмент. (Примеч. автора.)] длиной больше чем в два его роста. И этим ладилом он подгоняет дощечки одну к другой, складывает и обдерживает железными или деревянными обручами.
   При корове двум детям не было такой уж нужды, чтобы продавать на рынке деревянную посуду, но добрые люди просят, кому – шайку на умывальник, кому нужен под капели бочонок, кому – кадушечку солить огурцы или грибы, или даже простую посудинку с зубчиками – домашний цветок посадить.
   Сделает, и потом ему тоже отплатят добром. Но, кроме бондарства, на нём лежит и всё мужское хозяйство, и общественное дело. Он бывает на всех собраниях, старается понять общественные заботы и, наверно, что-то смекает.
   Очень хорошо, что Настя постарше брата на два года, а то бы он непременно зазнался и в дружбе у них не было бы, как теперь, прекрасного равенства. Бывает, и теперь Митраша вспомнит, как отец наставлял его мать, и вздумает, подражая отцу, тоже учить свою сестру Настю. Но сестрёнка мало слушается, стоит и улыбается… Тогда Мужичок в мешочке начинает злиться и хорохориться и всегда говорит, задрав нос:
   – Вот ещё!
   – Да чего ты хорохоришься? – возражает сестра.
   – Вот ещё! – сердится брат. – Ты, Настя, сама хорохоришься.
   – Нет, это ты!
   – Вот ещё!
   Так, помучив строптивого брата, Настя оглаживает его по затылку. И как только маленькая ручка сестры коснётся широкого затылка брата, отцовский задор покидает хозяина.
   – Давай-ка вместе полоть, – скажет сестра.
   И брат тоже начинает полоть огурцы, или свёклу мотыжить, или картошку полоть.
 //-- II --// 
   Кислая и очень полезная для здоровья ягода клюква растёт в болотах летом, а собирают её поздней осенью. Но не все знают, что самая-самая хорошая клюква, сладкая, как у нас говорят, бывает, когда она перележит зиму под снегом.
   Этой весной снег в густых ельниках ещё держался и в конце апреля, но в болотах всегда бывает много теплее: там в это время снега уже не было вовсе. Узнав об этом от людей, Митраша и Настя стали собираться за клюквой. Ещё до свету Настя задала корм всем своим животным. Митраша взял отцовское двуствольное ружьё «тулку», манки на рябчиков и не забыл тоже и компас. Никогда, бывало, отец его, направляясь в лес, не забудет этого компаса. Не раз Митраша спрашивал отца:
   – Всю жизнь ты ходишь по лесу, и тебе лес известен весь, как ладонь. Зачем же тебе ещё нужна эта стрелка?
   – Видишь, Дмитрий Павлович, – отвечал отец, – в лесу эта стрелка тебе добрей матери: бывает, небо закроется тучами и по солнцу в лесу ты определиться не можешь, пойдёшь наугад – ошибёшься, заблудишься, заголодаешь. Вот тогда взгляни только на стрелку – и она укажет тебе, где твой дом. Пойдёшь прямо по стрелке домой, и тебя там покормят. Стрелка эта тебе верней друга: бывает, друг твой изменит тебе, а стрелка неизменно всегда, как её ни верти, всё на север глядит.
   Осмотрев чудесную вещь, Митраша запер компас, чтобы стрелка в пути зря не дрожала. Он хорошо, по-отцовски, обернул вокруг ног портянки, вправил в сапоги, картузик надел такой старый, что козырёк его разделился надвое: верхняя корочка задралась выше солнца, а нижняя спускалась почти до самого носика. Оделся же Митраша в отцовскую старую куртку, вернее же, в воротник, соединяющий полосы когда-то хорошей домотканой материи. На животике своём мальчик связал эти полосы кушаком, и отцовская куртка села на нём, как пальто, до самой земли. Ещё сын охотника заткнул за пояс топор, сумку с компасом повесил на правое плечо, двуствольную «тулку» – на левое и так сделался ужасно страшным для всех птиц и зверей.
   Настя, начиная собираться, повесила себе через плечо на полотенце большую корзину.
   – Зачем тебе полотенце? – спросил Митраша.
   – А как же? – ответила Настя. – Ты разве не помнишь, как мама за грибами ходила?
   – За грибами! Много ты понимаешь: грибов бывает много, так плечо режет.
   – А клюквы, может быть, у нас ещё больше будет.
   И только хотел сказать Митраша своё «вот ещё!», вспомнилось ему, как отец о клюкве сказал, ещё когда собирали его на войну.
   – Ты это помнишь, – сказал Митраша сестре, – как отец нам говорил о клюкве, что есть палестинка [2 - Палестинкой называют в народе какое-нибудь отменно приятное местечко в лесу.] в лесу.
   – Помню, – ответила Настя, – о клюкве говорил, что знает местечко и клюква там осыпучая, но что он о какой-то палестинке говорил, я не знаю. Ещё помню, говорил про страшное место Слепую елань [3 - Елань – топкое место в болоте, всё равно что прорубь на льду.].
   – Вот там, возле елани, и есть палестинка, – сказал Митраша. – Отец говорил: идите на Высокую гриву, и после того держите на север, и, когда перевалите через Звонкую борину, держите всё прямо на север, и увидите – там придёт вам палестинка, вся красная, как кровь, от одной только клюквы. На этой палестинке ещё никто не бывал!
   Митраша говорил это уже в дверях. Настя во время рассказа вспомнила: у неё от вчерашнего дня остался целый, нетронутый чугунок варёной картошки. Забыв о палестинке, она тихонечко шмыгнула к загнетке и опрокинула в корзинку весь чугунок.
   «Может быть, ещё и заблудимся, – подумала она. – Хлеба у нас взято довольно, есть бутылка молока, и картошка, может быть, тоже пригодится».
   А брат в это время, думая, что сестра всё стоит за его спиной, рассказывал ей о чудесной палестинке и что, правда, на пути к ней Слепая елань, где много погибло и людей, и коров, и коней.
   – Ну, так что это за палестинка? – спросила Настя.
   – Так ты ничего не слыхала?! – схватился он.
   И терпеливо повторил ей уже на ходу всё, что слышал от отца о не известной никому палестинке, где растёт сладкая клюква.
 //-- III --// 
   Блудово болото, где и мы сами не раз тоже блуждали, начиналось, как почти всегда начинается большое болото, непроходимою зарослью ивы, ольхи и других кустарников. Первый человек прошёл эту приболотицу с топором в руке и вырубил проход для других людей. Под ногами человеческими после осели кочки, и тропа стала канавкой, по которой струилась вода. Дети без особого труда перешли эту приболотицу в предрассветной темноте. И когда кустарники перестали заслонять вид впереди, при первом утреннем свете им открылось болото, как море. А впрочем, оно же и было, это Блудово болото, дном древнего моря. И как там, в настоящем море, бывают острова, как в пустынях – оазисы, так и в болотах бывают холмы. У нас в Блудовом болоте эти холмы песчаные, покрытые высоким бором, называются боринами. Пройдя немного болотом, дети поднялись на первую борину, известную под названием Высокая грива. Отсюда, с высокой пролысинки, в серой дымке первого рассвета чуть виднелась борина Звонкая.
   Ещё не доходя до Звонкой борины, почти возле самой тропы, стали показываться отдельные кроваво-красные ягоды. Охотники за клюквой поначалу клали эти ягоды в рот. Кто не пробовал в жизни своей осеннюю клюкву и сразу бы хватил весенней, у него бы дух захватило от кислоты. Но деревенские сироты знали хорошо, что такое осенняя клюква, и оттого, когда теперь ели весеннюю, то повторяли:
   – Какая сладкая!
   Борина Звонкая охотно открыла детям свою широкую просеку, покрытую и теперь, в апреле, тёмно-зелёной брусничной травой. Среди этой зелени прошлого года кое-где виднелись новые цветочки белого подснежника и лиловые, мелкие, и частые, и ароматные цветочки волчьего лыка.
   – Они хорошо пахнут, попробуй, сорви цветочек волчьего лыка, – сказал Митраша.
   Настя попробовала надломить прутик стебелька и никак не могла.
   – А почему это лыко называется волчьим? – спросила она.
   – Отец говорил, – ответил брат, – волки из него себе корзинки плетут.
   И засмеялся.
   – А разве тут есть ещё волки?
   – Ну как же! Отец говорил, тут есть страшный волк Серый помещик.
   – Помню. Тот самый, что порезал перед войной наше стадо.
   – Отец говорил: он живёт на Сухой речке в завалах.
   – Нас с тобой он не тронет?
   – Пусть попробует, – ответил охотник с двойным козырьком.
   Пока дети так говорили и утро подвигалось все больше к рассвету, борина Звонкая наполнялась птичьими песнями, воем, стоном и криком зверьков. Не все они были тут, на борине, но с болота, сырого, глухого, все звуки собирались сюда. Борина с лесом, сосновым и звонким на суходоле, отзывалась всему.
   Но бедные птички и зверушки, как мучились все они, стараясь выговорить какое-то общее всем, единое прекрасное слово! И даже дети, такие простые, как Настя и Митраша, понимали их усилие. Им всем хотелось сказать одно только какое-то слово прекрасное.
   Видно, как птица поёт на сучке, и каждое пёрышко дрожит у неё от усилия. Но всё-таки слова, как мы, они сказать не могут, и им приходится выпевать, выкрикивать, выстукивать.
   – Тэк-тэк! – чуть слышно постукивает огромная птица Глухарь в тёмном лесу.
   – Шварк-шварк! – дикий Селезень в воздухе пролетел над речкой.
   – Кряк-кряк! – дикая утка Кряква на озере.
   – Гу-гу-гу… – красивая птичка Снегирь на берёзе.
   Бекас, небольшая серая птичка с носом длинным, как сплющенная шпилька, раскатывается в воздухе диким барашком. Вроде как бы «жив, жив!» кричит кулик Кроншнеп. Тетерев там где-то бормочет и чуфыркает. Белая Куропатка, как будто ведьма, хохочет.
   Мы, охотники, давно, с детства своего, и различаем, и радуемся, и хорошо понимаем, над каким словом все они трудятся и не могут сказать. Вот почему мы, когда придём в лес ранней весной на рассвете и услышим, так и скажем им, как людям, это слово:
   – Здравствуйте!
   И как будто они тогда тоже обрадуются, как будто они тогда тоже подхватят чудесное слово, слетевшее с языка человеческого.
   И закрякают в ответ, и зачуфыркают, и зашваркают, и затэтэкают, стараясь всеми голосами своими ответить нам:
   – Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте!
   Но вот среди всех этих звуков вырвался один – ни на что не похожий.
   – Ты слышишь? – спросил Митраша.
   – Как же не слышать! – ответила Настя. – Давно слышу, и как-то страшно.
   – Ничего нет страшного. Мне отец говорил и показывал: это так весной заяц кричит.
   – А зачем?
   – Отец говорил, он кричит: «Здравствуй, зайчиха!»
   – А это что ухает?
   – Отец говорил: это ухает выпь, бык водяной.
   – И чего он ухает?
   – Отец говорил, у него есть тоже своя подруга, и он ей по-своему тоже так говорит, как и все: «Здравствуй, выпиха».
   И вдруг стало свежо и бодро, как будто вся земля сразу умылась, и небо засветилось, и все деревья запахли корой своей и почками. Вот тогда как будто над всеми звуками вырвался, вылетел и всё покрыл особый, торжествующий крик, похожий, как если бы все люди радостно в стройном согласии могли закричать:
   – Победа, победа!
   – Что это? – спросила обрадованная Настя.
   – Отец говорил: это так журавли солнце встречают. Это значит, что скоро солнце взойдёт.
   Но солнце ещё не взошло, когда охотники за сладкой клюквой спустились в большое болото. Тут ещё совсем и не начиналось торжество встречи солнца. Над маленькими корявыми ёлочками и берёзками серой мглой висело ночное одеяло и глушило все чудесные звуки Звонкой борины. Только слышался тут тягостный, щемящий и нерадостный вой.
   – Что это, Митраша, – спросила Настенька, ёжась, – так страшно воет вдали?
   – Отец говорил, – ответил Митраша, – это воют на Сухой речке волки, и, наверно, сейчас это воет волк Серый помещик. Отец говорил, что все волки на Сухой речке убиты, но Серого убить невозможно.
   – Так отчего же он страшно воет теперь?
   – Отец говорил: волки воют весной оттого, что им есть теперь нечего. А Серый ещё остался один, вот и воет.
   Болотная сырость, казалось, проникала сквозь тело к костям и студила их. И так не хотелось ещё ниже спускаться в сырое, топкое болото.
   – Мы куда же пойдём? – спросила Настя.
   Митраша вынул компас, установил север и, указывая на более слабую тропу, идущую на север, сказал:
   – Мы пойдём на север по этой тропе.
   – Нет, – ответила Настя, – мы пойдём вот по этой большой тропе, куда все люди идут. Отец нам рассказывал, помнишь, какое это страшное место – Слепая елань, сколько погибло в нём людей и скота. Нет, нет, Митрашенька, не пойдём туда. Все идут в эту сторону, – значит, там и клюква растёт.
   – Много ты понимаешь! – оборвал её охотник. – Мы пойдём на север, как отец говорил, там есть палестинка, где ещё никто не бывал.
   Настя, заметив, что брат начинает сердиться, вдруг улыбнулась и погладила его по затылку. Митраша сразу успокоился, и друзья пошли по тропе, указанной стрелкой, теперь уже не рядом, как раньше, а друг за другом, гуськом.
 //-- IV --// 
   Лет двести тому назад ветер-сеятель принёс два семечка в Блудово болото: семя сосны и семя ели. Оба семечка легли в одну ямку возле большого плоского камня… С тех пор уже лет, может быть, двести эти ель и сосна вместе растут. Их корни с малолетства сплелись, их стволы тянулись вверх рядом к свету, стараясь обогнать друг друга. Деревья разных пород боролись между собой корнями за питание, сучьями – за воздух и свет. Поднимаясь всё выше, толстея стволами, они впивались сухими сучьями в живые стволы и местами насквозь прокололи друг друга. Злой ветер, устроив деревьям такую несчастную жизнь, прилетал сюда иногда покачать их. И тогда деревья так стонали и выли на все Блудово болото, как живые существа, что лисичка, свернувшаяся на моховой кочке в клубочек, поднимала вверх свою острую мордочку. До того близок был живым существам этот стон и вой сосны и ели, что одичавшая собака в Блудовом болоте, услыхав его, выла от тоски по человеку, а волк выл от неизбывной злобы к нему.
   Сюда, к Лежачему камню, пришли дети в то самое время, когда первые лучи солнца, пролетев над низенькими корявыми болотными ёлочками и берёзками, осветили Звонкую борину, и могучие стволы соснового бора стали как зажжённые свечи великого храма природы. Оттуда сюда, к этому плоскому камню, где сели отдохнуть дети, слабо долетело пение птиц, посвящённое восходу великого солнца.
   Было совсем тихо в природе, и дети, озябшие, до того были тихи, что тетерев Косач не обратил на них никакого внимания. Он сел на самом верху, где сук сосны и сук ели сложились как мостик между двумя деревьями. Устроившись на этом мостике, для него довольно широком, ближе к ели, Косач как будто стал расцветать в лучах восходящего солнца. На голове его гребешок загорелся огненным цветком. Синяя в глубине чёрного грудь его стала переливать из синего на зелёное. И особенно красив стал его радужный, раскинутый лирой хвост.
   Завидев солнце над болотными жалкими ёлочками, он вдруг подпрыгнул на своём высоком мостике, показал своё белое, чистейшее бельё подхвостья, подкрылья и крикнул:
   – Чуф, ши!
   По-тетеревиному «чуф» скорее всего значило «солнце», а «ши», вероятно, было у них наше «здравствуй».
   В ответ на это первое чуфыканье Косача-токовика далеко по всему болоту раздалось такое же чуфыканье с хлопаньем крыльев, и вскоре со всех сторон сюда стали прилетать и садиться вблизи Лежачего камня десятки больших птиц, как две капли воды похожих на Косача.
   Затаив дыхание, сидели дети на холодном камне, дожидаясь, когда и к ним придут лучи солнца и обогреют их хоть немного. И вот первый луч, скользнув по верхушкам ближайших, очень маленьких ёлочек, наконец-то заиграл на щеках у детей. Тогда верхний Косач, приветствуя солнце, перестал подпрыгивать и чуфыкать. Он присел низко на мостике у вершины ёлки, вытянул свою длинную шею вдоль сука и завёл долгую, похожую на журчание ручейка песню. В ответ ему тут где-то вблизи сидящие на земле десятки таких же птиц, – тоже каждый петух, – вытянув шею, затянули ту же самую песню. И тогда будто довольно уже большой ручей с бормотаньем побежал по невидимым камешкам.
   Сколько раз мы, охотники, выждав тёмное утро, на зябкой заре с трепетом слушали это пение, стараясь по-своему понять, о чём поют петухи. И когда мы по-своему повторяли их бормотанья, то у нас выходило:

     Круты перья,
     Ур-гур-гу,
     Круты перья
     Обор-ву, оборву.

   Так бормотали дружно тетерева, собираясь в то же время подраться. И когда они так бормотали, случилось небольшое событие в глубине еловой густой кроны. Там сидела на гнезде ворона и всё время таилась там от Косача, токующего почти возле самого гнёзда. Ворона очень бы желала прогнать Косача, но она боялась оставить гнездо и остудить на утреннем морозе яйца. Стерегущий гнездо ворона-самец в это время делал свой облёт и, наверно встретив что-нибудь подозрительное, задержался. Ворона в ожидании самца залегла в гнезде, была тише воды ниже травы. И вдруг, увидев летящего обратно самца, крикнула своё:
   – Кра!
   Это значило у неё:
   – Выручай!
   – Кра! – ответил самец в сторону тока в том смысле, что ещё неизвестно, кто кому оборвёт круты перья.
   Самец, сразу поняв, в чём тут дело, спустился и сел на тот же мостик, возле ёлки, у самого гнёзда, где Косач токовал, только поближе к сосне, и стал выжидать.
   Косач в это время, не обращая на самца вороны никакого внимания, выкликнул своё, известное всем охотникам:
   – Кар-кар-кекс!
   И это было сигналом ко всеобщей драке всех токующих петухов. Ну и полетели во все-то стороны круты перья! И тут, как будто по тому же сигналу, ворона-самец мелкими шагами по мостику незаметно стал подбираться к Косачу.
   Неподвижные, как изваяния, сидели на камне охотники за сладкой клюквой. Солнце, такое горячее и чистое, вышло против них над болотными ёлочками. Но случилось на небе в это время одно облако. Оно явилось как холодная синяя стрелка и пересекло собой пополам восходящее солнце. В то же время вдруг ветер рванул ещё раз, и тогда нажала сосна, и ель зарычала.
   В это время, отдохнув на камне и согревшись в лучах солнца, Настя с Митрашей встали, чтобы продолжать дальше свой путь. Но у самого камня довольно широкая болотная тропа расходилась вилкой: одна, хорошая, плотная тропа, шла направо, другая, слабенькая, – прямо.
   Проверив по компасу направление троп, Митраша, указывая слабую тропу, сказал:
   – Нам надо по этой на север.
   – Это не тропа! – ответила Настя.
   – Вот ещё! – рассердился Митраша. – Люди шли, – значит, тропа. Нам надо на север. Идём, и не разговаривай больше.
   Насте было обидно подчиниться младшему Митраше.
   – Кра! – крикнула в это время ворона в гнезде. И её самец мелкими шажками перебежал ближе к Косачу на полмостика.
   Вторая круто-синяя стрелка пересекла солнце, и сверху стала надвигаться серая хмарь.
   «Золотая Курочка» собралась с силами и попробовала уговорить своего друга.
   – Смотри, – сказала она, – какая плотная моя тропа, тут все люди ходят. Неужели мы умней всех?
   – Пусть ходят все люди, – решительно ответил упрямый Мужичок в мешочке. – Мы должны идти по стрелке, как отец нас учил, на север, к палестинке.
   – Отец нам сказки рассказывал, он шутил с нами, – сказала Настя. – И, наверно, на севере вовсе и нет никакой палестинки. Очень даже будет глупо нам по стрелке идти: как раз не на палестинку, а в самую Слепую елань угодим.
   – Ну ладно, – резко повернул Митраша. – Я с тобой больше спорить не буду: ты иди по своей тропе, куда все бабы ходят за клюквой, я же пойду сам по себе, по своей тропке, на север.
   И в самом деле пошёл туда, не подумав ни о корзине для клюквы, ни о пище.
   Насте бы надо было об этом напомнить ему, но она так сама рассердилась, что, вся красная, как кумач, плюнула вслед ему и пошла за клюквой по общей тропе.
   – Кра! – закричала ворона.
   И самец быстро перебежал по мостику остальной путь до Косача и со всей силой долбанул его. Как ошпаренный метнулся Косач к улетающим тетеревам, но разгневанный самец догнал его, вырвал, пустил по воздуху пучок белых и радужных пёрышек и погнал и погнал далеко.
   Тогда серая хмарь плотно надвинулась и закрыла всё солнце с его живительными лучами. Злой ветер очень резко рванул. Сплетённые корнями деревья, прокалывая друг друга сучьями, на всё Блудово болото зарычали, завыли, застонали.
 //-- V --// 
   Деревья так жалобно стонали, что из полуобвалившейся картофельной ямы возле сторожки Антипыча вылезла его гончая собака Травка и точно так же, в тон деревьям, жалобно завыла.
   Зачем же надо было вылезать собаке так рано из тёплого, налёжанного подвала и жалобно выть, отвечая деревьям?
   Среди звуков стона, рычания, ворчания, воя в это утро у деревьев иногда выходило так, будто где-то горько плакал в лесу потерянный или покинутый ребёнок.
   Вот этот плач и не могла выносить Травка и, заслышав его, вылезала из ямы в ночь и в полночь. Этот плач сплетённых навеки деревьев не могла выносить собака: деревья животному напоминали о его собственном горе.
   Уже целых два года прошло, как случилось ужасное несчастье в жизни Травки: умер обожаемый ею лесник, старый охотник Антипыч.
   Мы с давних лет ездили к этому Антипычу на охоту, и старик, думается, сам позабыл, сколько ему было лет, всё жил, жил в своей лесной сторожке, и казалось – он никогда не умрёт.
   – Сколько тебе лет, Антипыч? – спрашивали мы. – Восемьдесят?
   – Мало, – отвечал он.
   – Сто?
   – Много.
   Думая, что он это шутит с нами, а сам хорошо знает, мы спрашивали:
   – Антипыч, ну брось свои шутки, скажи нам по правде: сколько же тебе лет?
   – По правде, – отвечал старик, – я вам скажу, если вы вперёд скажете мне, что есть правда, какая она, где живёт и как её найти.
   Трудно было ответить нам.
   – Ты, Антипыч, старше нас, – говорили мы, – и ты, наверно, сам лучше нас знаешь, где правда.
   – Знаю, – усмехался Антипыч.
   – Ну скажи.
   – Нет, пока жив я, сказать не могу, вы сами ищите. Ну, а как умирать буду, приезжайте, я вам тогда на ушко перешепну всю правду. Приезжайте!
   – Хорошо, приедем. А вдруг не угадаем, когда надо, и ты без нас помрёшь?
   Дедушка прищурился по-своему, как он всегда щурился, когда хотел посмеяться и пошутить.
   – Деточки, вы, – сказал он, – не маленькие, пора бы самим знать, а вы всё спрашиваете. Ну, ладно уж, когда помирать соберусь и вас тут не будет, я Травке своей перешепну. Травка! – позвал он.
   В хату вошла большая рыжая собака с чёрным ремешком по всей спине. У неё под глазами были чёрные полоски с загибом вроде очков. И от этого глаза казались очень большими, и ими она спрашивала: «Зачем позвал меня, хозяин?»
   Антипыч как-то особенно поглядел на неё, и собака сразу поняла человека: он звал её по приятельству, по дружбе, ни для чего, а просто так, пошутить, поиграть. Травка замахала хвостом, стала снижаться на ногах всё ниже, ниже и, когда подползла так к коленям старика, легла на спину и повернула вверх светлый живот с шестью парами чёрных сосков. Антипыч только руку протянул было, чтобы погладить её, она как вдруг вскочит и лапами на плечи – и чмок и чмок его: и в нос, и в щёки, и в самые губы.
   – Ну, будет, будет, – сказал он, успокаивая собаку и вытирая лицо рукавом.
   Погладил её по голове и сказал:
   – Ну будет, теперь ступай к себе.
   Травка повернулась и вышла на двор.
   – То-то, ребята, – сказал Антипыч. – Вот Травка, собака гончая, с одного слова всё понимает, а вы, глупенькие, спрашиваете, где правда живёт. Ладно же, приезжайте. А упустите меня, Травке я всё перешепну.
   И вот умер Антипыч. Вскоре после этого началась Великая Отечественная война. Другого сторожа на место Антипыча не назначили, и сторожку его бросили. Очень ветхий был домик, старше много самого Антипыча, и держался уже на подпорках. Как-то раз без хозяина ветер поиграл с домиком, и он сразу весь развалился, как разваливается карточный домик от одного дыхания младенца. В один год высокая трава иван-чай проросла через брёвнышки, и от всей избушки остался на лесной поляне холмик, покрытый красными цветами. А Травка переселилась в картофельную яму и стала жить в лесу, как и всякий зверь.
   Только очень трудно было Травке привыкать к дикой жизни. Она гоняла зверей для Аптипыча, своего великого и милостивого хозяина, но не для себя. Много раз случалось ей на гону поймать зайца. Подмяв его под себя, она ложилась и ждала, когда Антипыч придёт, и, часто вовсе голодная, не позволяла себе есть зайца. Даже если Антипыч почему-нибудь не приходил, она брала зайца в зубы, высоко задирала голову, чтобы он не болтался, и тащила домой. Так она и работала на Антипыча, но не на себя: хозяин любил её, кормил и берёг от волков. А теперь, когда умер Антипыч, ей нужно было, как и всякому дикому зверю, жить для себя. Случалось, не один раз на жарком гону она забывала, что гонит зайца только для того, чтобы поймать его и съесть. До того забывалась Травка на такой охоте, что, поймав зайца, тащила его к Антипычу и тут иногда, услыхав стон деревьев, взбиралась на холм, бывший когда-то избушкой, и выла, и выла…
   К этому вою давно уже прислушивается волк Серый помещик…
 //-- VI --// 
   Сторожка Антипыча была вовсе не далеко от Сухой речки, куда несколько лет тому назад, по заявке местных крестьян, приезжала наша волчья команда. Местные охотники проведали, что большой волчий выводок жил где-то на Сухой речке. Мы приехали помочь крестьянам и приступили к делу по всем правилам борьбы с хищным зверем.
   Ночью, забравшись в Блудово болото, мы выли по-волчьи и вызвали ответный вой всех волков на Сухой речке. И так мы точно узнали, где они живут и сколько их. Они жили в самых непроходимых завалах Сухой речки. Тут давным-давно вода боролась с деревьями за свою свободу, а деревья должны были закреплять берега. Вода победила, деревья попадали, а после того и сама вода разбежалась в болоте. Многими ярусами были навалены деревья и гнили. Сквозь деревья пробилась трава, лианы плюща завили частые молодые осинки. И так создалось крепкое место, или даже, можно сказать по-нашему, по-охотничьи, волчья крепость.
   Определив место, где жили волки, мы обошли его на лыжах и по лыжнице, по кругу в три километра, развесили по кустикам на верёвочке флаги, красные и пахучие. Красный цвет пугает волков, и запах кумача страшит, и особенно боязливо им бывает, если ветерок, пробегая сквозь лес, там и тут шевелит этими флагами.
   Сколько у нас было стрелков, столько мы сделали ворот в непрерывном кругу этих флагов. Против каждых ворот становился где-нибудь за густой ёлочкой стрелок.
   Осторожно покрикивая и постукивая палками, загонщики взбудили волков, и они сначала тихонько пошли в свою сторону. Впереди шла сама волчица, за ней – молодые переярки, и сзади, в стороне, отдельно и самостоятельно, – огромный лобастый матёрый волк, известный крестьянам злодей, прозванный Серым помещиком.
   Волки шли очень осторожно. Загонщики нажали. Волчица пошла на рысях. И вдруг…
   Стоп! Флаги!
   Она повернула в другую сторону, и там тоже:
   Стоп! Флаги!
   Загонщики нажимали всё ближе и ближе. Старая волчица потеряла волчий смысл и, ткнувшись туда-сюда, как придётся, нашла себе выход и в самых воротцах была встречена выстрелом в голову всего в десятке шагов от охотника.
   Так погибли все волки, но Серый не раз бывал в таких переделках и, услыхав первые выстрелы, махнул через флаги. На прыжке в него было пущено два заряда: один оторвал ему левое ухо, другой – половину хвоста.
   Волки погибли, но Серый за одно лето порезал коров и овец не меньше, чем резала их раньше целая стая. Из-за кустика можжевельника он дожидался, когда отлучатся или уснут пастухи. И, определив нужный момент, врывался в стадо, и резал овец, и портил коров. После того, схватив себе одну овцу на спину, мчал её, прыгая с овцой через изгороди, к себе, в недоступное логовище на Сухой речке. Зимой, когда стада в поле не выходили, ему очень редко приходилось врываться в какой-нибудь скотный двор. Зимой он ловил больше собак в деревнях и питался почти только собаками. И до того обнаглел, что однажды, преследуя собаку, бегущую за санями хозяина, загнал её в сани и вырвал её прямо из рук хозяина.
   Серый помещик сделался грозой края, и опять крестьяне приехали за нашей волчьей командой. Пять раз мы пытались его зафлажить, и все пять раз он у нас махал через флаги. И вот теперь, ранней весной, пережив суровую зиму в страшном холоде и голоде, Серый в своём логове дожидался с нетерпением, когда же наконец придёт настоящая весна и затрубит деревенский пастух.
   В то утро, когда дети между собой поссорились и пошли по разным тропам, Серый лежал голодный и злой. Когда ветер замутил утро и завыли деревья возле Лежачего камня, он не выдержал и вылез из своего логова. Он стал над завалом, поднял голову, подобрал и так тощий живот, поставил единственное ухо на ветер, выпрямил половину хвоста и завыл.
   Какой это жалобный вой! Но ты, прохожий человек, если услышишь и у тебя поднимется ответное чувство, не верь жалости: воет не собака, вернейший друг человека, – это волк, злейший враг его, самой злобой своей обречённый на гибель. Ты, прохожий, побереги свою жалость не для того, кто о себе воет, как волк, а для того, кто, как собака, потерявшая хозяина, воет, не зная, кому же теперь, после него, ей послужить.
 //-- VII --// 
   Сухая речка большим полукругом огибает Блудово болото. На одной стороне полукруга воет собака, на другой – воет волк. А ветер нажимает на деревья и разносит их вой и стон, вовсе не зная, кому он служит. Ему всё равно, кто воет, дерево, собака – друг человека, или волк – злейший враг его, – лишь бы он выл. Ветер предательски доносит волку жалобный вой покинутой человеком собаки. И Серый, разобрав живой стон собаки от стона деревьев, тихонечко выбрался из завалов и с насторожённым единственным ухом и прямой половинкой хвоста поднялся на взлобок. Тут, определив место воя возле Антиповой сторожки, с холма прямо на широких махах пустился в том направлении.
   К счастью для Травки, сильный голод заставил её прекратить свой печальный плач или, может быть, призыв к себе нового человека. Может быть, для неё, в её собачьем понимании, Антипыч вовсе даже не умирал, а только отвернул от неё лицо своё. Может быть, она даже и так понимала, что весь человек – это и есть один Антипыч со множеством лиц. И если одно лицо его отвернулось, то, может быть, скоро её позовёт к себе опять тот же Антипыч, только с другим лицом, и она этому лицу будет так же верно служить, как тому…
   Так-то скорее всего и было: Травка воем своим призывала к себе Антипыча.
   И волк, услыхав эту ненавистную ему собачью «молитву» о человеке, пошёл туда на махах. Повой она ещё каких-нибудь минут пять, и Серый схватил бы её. Но, «помолившись» Антипычу, она почувствовала сильный голод, она перестала звать Антипыча и пошла для себя искать заячий след.
   Это было в то время года, когда ночное животное, заяц, не ложится при первом наступлении утра, чтобы весь день в страхе лежать с открытыми глазами. Весной заяц долго и при белом свете бродит открыто и смело по полям и дорогам. И вот один старый русак после ссоры детей пришёл туда, где они разошлись, и тоже, как они, сел отдохнуть и прислушаться на Лежачем камне. Внезапный порыв ветра с воем деревьев испугал его, и он, прыгнув с Лежачего камня, побежал своими заячьими прыжками, бросая задние ножки вперёд, прямо к месту страшной для человека Слепой елани. Он ещё хорошенько не вылинял и оставлял следы не только на земле, но ещё развешивал зимнюю шёрсточку на кустарнике и на старой, прошлогодней, высокой траве.
   С тех пор как заяц на камне посидел, прошло довольно времени, но Травка сразу причуяла след русака. Ей помешали погнаться за ним следы на камне двух маленьких людей и их корзины, пахнущей хлебом и варёной картошкой.
   Так вот и стала перед Травкой задача трудная – решить: идти ли ей по следу русака на Слепую елань, куда тоже пошёл след одного из маленьких людей, или же идти по человеческому следу, идущему вправо, в обход Слепой елани.
   Трудный вопрос решился бы очень просто, если бы можно было понять, который из двух человечков понёс с собой хлеб. Вот бы поесть этого хлебца немного и начать гон не для себя и принести зайца тому, кто даст хлеб.
   Куда же идти, в какую сторону?..
   У людей в таких случаях является раздумье, а про гончую собаку охотники говорят: собака скололась.
   Так и Травка скололась. И, как всякая гончая в таком случае, начала делать круги с высоко поднятой головой, с чутьём, направленным и вверх, и вниз, и в стороны, и с пытливым напряжением глаз.
   Вдруг порыв ветра с той стороны, куда пошла Настя, мгновенно остановил быстрый ход собаки по кругу. Травка, постояв немного, даже поднялась вверх на задние лапы, как заяц…
   С ней было так однажды ещё при жизни Антипыча. Была у лесника трудная работа в лесу по отпуску дров. Антипыч, чтобы не мешала ему Травка, привязал её у дома. Рано утром, на рассвете, лесник ушёл. Но только к обеду Травка догадалась, что цепь на другом конце привязана к железному крюку на толстой верёвке. Поняв это, она стала на завалинку, поднялась на задние лапы, передними подтянула себе верёвку и к вечеру перемяла её. Сейчас же после того с цепью на шее она пустилась на поиски Антипыча. Больше полусуток истекло времени с тех пор, как Антипыч прошёл, след его простыл и потом был смыт мелким моросливым дождиком, похожим на росу. Но тишина весь день в лесу была такая, что за день ни одна струйка воздуха не переместилась и тончайшие пахучие частицы табачного дыма из трубки Антипыча повисали в неподвижном воздухе с утра и до вечера. Поняв сразу, что по следам найти невозможно Антипыча, сделав круг с высоко поднятой головой, Травка вдруг попала на табачную струю воздуха и по табаку мало-помалу, то теряя воздушный след, то опять встречаясь с ним, добралась-таки до хозяина.
   Был такой случай. Теперь, когда ветер порывом сильным и резким принёс в её чутьё подозрительный запах, она окаменела, выждала. И когда ветер опять рванул, стала, как и тогда, на задние лапы по-заячьи и уверилась: хлеб или картошка были в той стороне, откуда ветер летел и куда ушёл один из маленьких человечков.
   Травка вернулась к Лежачему камню, проверила запах корзины на камне с тем, что ветер нанёс. Потом она проверила след другого маленького человечка и тоже заячий след. Можно догадываться, она так и подумала:
   «Заяц-русак пошёл прямым следом на дневную лёжку, он где-нибудь тут же, недалеко, возле Слепой елани, и лёг на весь день и никуда не уйдёт. А тот человечек с хлебом и картошкой может уйти. Да и какое же может быть сравнение – трудиться, надрываться, гоняя для себя зайца, чтобы разорвать его и сожрать самому, или же получить кусок хлеба и ласку от руки человека и, может быть, даже найти в нём Антипыча».
   Поглядев ещё раз внимательно в сторону прямого следа на Слепую елань, Травка окончательно повернулась в сторону тропы, обходящей Слепую елань с правой стороны, ещё раз поднялась на задние лапы, уверясь, вильнула хвостом и рысью побежала туда.
 //-- VIII --// 
   Слепая елань, куда повела Митрашу стрелка компаса, было место погибельное, и тут на веках немало затянуло в болото людей и ещё больше скота. И уж, конечно, всем, кто идёт в Блудово болото, надо хорошо знать, что это такое Слепая елань.
   Мы это так понимаем, что всё Блудово болото, со всеми огромными запасами горючего, торфа, есть кладовая солнца. Да, вот именно так и есть, что горячее солнце было матерью каждой травинки, каждого цветочка, каждого болотного кустика и ягодки. Всем им солнце отдавало своё тепло, и они, умирая, разлагаясь, в удобрении передавали его, как наследство, другим растениям, кустикам, ягодкам, цветам и травинкам. Но в болотах вода не даёт родителям-растениям передать всё своё добро детям. Тысячи лет это добро под водой сохраняется, болото становится кладовой солнца, и потом вся эта кладовая солнца, как торф, достаётся человеку в наследство.
   Блудово болото содержит огромные запасы горючего, но слой торфа не везде одинаковой толщины. Там, где сидели дети у Лежачего камня, растения слой за слоем ложились друг на друга тысячи лет. Тут был старейший пласт торфа, но дальше, чем ближе к Слепой елани, слой становился всё моложе и тоньше.
   Мало-помалу, по мере того как Митраша продвигался вперёд по указанию стрелки и тропы, кочки под его ногами становились не просто мягкими, как раньше, а полужидкими. Ступит ногой как будто на твёрдое, а нога уходит, и становится страшно: не совсем ли в пропасть уходит нога? Попадаются какие-то вертлявые кочки, приходится выбирать место, куда ногу поставить. А потом и так пошло, что ступишь, а у тебя под ногой от этого вдруг, как в животе, заурчит и побежит куда-то под болотом.
   Земля под ногой стала как гамак, подвешенный над тинистой бездной. На этой подвижной земле, на тонком слое сплетённых между собой корнями и стеблями растений, стоят редкие, маленькие, корявые и заплесневелые ёлочки. Кислая болотная почва не даёт им расти, и им, таким маленьким, лет уже по сто, а то и побольше… Елочки-старушки не как деревья в бору, все одинаковые: высокие, стройные, дерево к дереву, колонна к колонне, свеча к свече. Чем старше старушка на болоте, тем кажется чуднее. То вот одна голый сук подняла, как руку, чтобы обнять тебя на ходу, а у другой палка в руке и она ждёт тебя, чтобы хлопнуть, третья присела зачем-то, четвёртая стоя вяжет чулок, и так все: что ни ёлочка, то непременно на что-то похожа.
   Слой под ногами у Митраши становился всё тоньше и тоньше, но растения, наверно, очень крепко сплелись и хорошо держали человека, и, качаясь и покачивая всё далеко вокруг, он всё шёл и шёл вперёд. Митраше оставалось только верить тому человеку, кто шёл впереди него и оставил даже тропу после себя.
   Очень волновались старушки ёлки, пропуская между собой мальчика с длинным ружьём, в картузе с двумя козырьками. Бывает, одна вдруг поднимется, как будто хочет смельчака палкой ударить по голове, и закроет собой впереди всех других старушек. А потом опустится, и другая колдунья тянет к тропе костлявую руку. И ждёшь – вот-вот, как в сказке, полянка покажется, и на ней избушка колдуньи с мёртвыми головами на шестах.
   Чёрный ворон, стерегущий своё гнездо на борине, облетая по сторожевому кругу болото, заметил маленького охотника с двойным козырьком. Весной и у ворона тоже является особый крик, похожий на то, как если человек крикнет горлом и в нос: «Дрон-тон!» Есть непонятные и неуловимые нашим ухом оттенки в основном звуке, и оттого мы не можем понять разговор воронов, а только догадываемся, как глухонемые.
   – Дрон-тон! – крикнул сторожевой ворон в том смысле, что какой-то маленький человек с двойным козырьком и ружьём близится к Слепой елани и что, может быть, скоро будет пожива.
   – Дрон-тон! – ответила издали на гнезде ворон-самка.
   И это означало у неё:
   – Слышу и жду!
   Сороки, состоящие с воронами в близком родстве, заметили перекличку воронов и застрекотали. И даже лисичка после неудачной охоты за мышами навострила ушки на крик ворона.
   Митраша всё это слышал, но ничуть не трусил, – что ему было трусить, если под его ногами тропа человеческая: шёл такой же человек, как и он, – значит, и он сам, Митраша, мог по ней смело идти. И, услыхав ворона, он даже запел:

     Ты не вейся, чёрный ворон,
     Над моею головой.

   Пение подбодрило его ещё больше, и он даже смекнул, как ему сократить трудный путь по тропе. Поглядывая себе под ноги, он заметил, что нога его, опускаясь в грязь, сейчас же собирает туда, в ямку, воду. Так и каждый человек, проходя по тропе, спускал воду из мха пониже, и оттого на осушенной бровке, рядом с ручейком тропы, по ту и другую сторону, аллейкой вырастала высокая сладкая трава белоус. По этой, не жёлтого цвета, как всюду было теперь, ранней весной, а скорее цвета белого, траве можно было далеко впереди себя понять, где проходит тропа человеческая. Вот Митраша увидел: его тропа круто завёртывает влево, и туда идёт далеко, и там совсем исчезает. Он проверил по компасу, стрелка глядела на север, тропа уходила на запад.
   – Чьи вы? – закричал в это время чибис.
   – Жив, жив! – ответил кулик.
   – Дрон-тон! – ещё уверенней крикнул ворон.
   И кругом в ёлочках затрещали сороки.
   Оглядев местность, Митраша увидел прямо перед собой чистую, хорошую поляну, где кочки, постепенно снижаясь, переходили в совершенно ровное место. Но самое главное: он увидел, что совсем близко, по той стороне поляны, змеилась высокая трава белоус – неизменный спутник тропы человеческой. Узнавая по направлению белоуса тропу, идущую не прямо на север, Митраша подумал: «Зачем же я буду повёртывать налево, на кочки, если тропа – вот рукой подать – виднеется там, за полянкой?»
   И он смело пошёл вперёд, пересекая чистую полянку.

   – Эх, вы! – бывало, говорил нам Антипыч, когда мы провалимся в болото, придём домой грязные, мокрые. – Ходите вы, ребята, одетые и обутые.
   – А то как же? – спрашивали мы.
   – Ходили бы, – отвечал он, – голенькие и разутые.
   – Зачем же голенькие и разутые?
   А он то-то над нами покатывался.
   Так мы ничего и не понимали, чему смеялся старик.
   Теперь только, через много лет, приходят в голову слова Антипыча, и всё становится понятным; обращал к нам Антипыч эти слова, когда мы, ребятишки, задорно и уверенно посвистывая, говорили о том, чего ещё вовсе не испытали.
   Антипыч, предлагая ходить нам голенькими и разутыми, только не договаривал: «Не знавши броду, не лезьте в воду».
   Так вот и Митраша. И благоразумная Настя предупреждала его. И трава белоус показывала направление обхода елани. Нет! Не знавши броду, оставил выбитую тропу человеческую и прямо полез в Слепую елань. А между тем тут-то вот именно, на этой полянке, вовсе прекращалось сплетение растений, тут была елань, то же самое, что зимой в пруду прорубь. В обыкновенной елани всегда бывает видна хоть чуть-чуть водица, прикрытая белыми прекрасными купавами, водяными лилиями. Вот за то эта елань называлась Слепою, что по виду её было невозможно узнать.
   Митраша по елани шёл вначале лучше, чем даже раньше по болоту. Постепенно, однако, нога его стала утопать всё глубже и глубже, и становилось всё труднее и труднее вытаскивать её обратно. Тут лосю хорошо, у него страшная сила в длинной ноге, и, главное, он не задумывается и мчится одинаково и в лесу и в болоте. Но Митраша, почуяв опасность, остановился и призадумался над своим положением. В один миг остановки он погрузился по колено, в другой миг ему стало выше колена. Он ещё мог бы, сделав усилие, вырваться из елани обратно. И надумал было он повернуться, положить ружьё на болото и, опираясь на него, выскочить. Но тут же, совсем недалеко от себя, впереди, увидел высокую белую траву на следу человеческом.
   – Перескочу, – сказал он.
   И рванулся.
   Но было уж поздно. Сгоряча, как раненый, – пропадать – так уж пропадать, – на авось, рванулся ещё, и ещё, и ещё. И почувствовал себя плотно охваченным со всех сторон по самую грудь. Теперь даже и сильно дыхнуть ему нельзя было: при малейшем движении его тянуло вниз, он мог сделать только одно: положить плашмя ружьё на болото и, опираясь на него двумя руками, не шевелиться и успокоить поскорее дыхание. Так он и сделал: снял с себя ружьё, положил его перед собой, опёрся на него той и другой рукой. Внезапный порыв ветра принёс ему пронзительный Настин крик:
   – Митраша!
   Он ей ответил.
   Но ветер был с той стороны, где Настя. И уносил его крик в другую сторону Блудова болота, на запад, где без конца были только ёлочки. Одни сороки отозвались ему и, перелетая с ёлочки на ёлочку с обычным их тревожным стрекотанием, мало-помалу окружили всю Слепую елань и, сидя на верхних пальчиках ёлок, тонкие, носатые, длиннохвостые, стали трещать, одни вроде:
   – Дри-ти-ти!
   Другие:
   – Дра-та-та!
   – Дрон-тон! – крикнул ворон сверху.
   И очень умные на всякое поганое дело сороки смекнули о полном бессилии погружённого в болото маленького человечка. Они соскочили с верхних пальчиков ёлок на землю и с разных сторон начали прыжками своё сорочье наступление.
   Маленький человечек с двойным козырьком кричать перестал. По его загорелому лицу, по щекам блестящими ручейками потекли слёзы.
 //-- IX --// 
   Кто никогда не видал, как растёт клюква, тот может очень долго идти по болоту и не замечать, что он по клюкве идёт. Вот взять ягоду чернику, – та растёт, и её видишь: стебелёчек тоненький тянется вверх, по стебельку, как крылышки, в разные стороны зелёные маленькие листики, и у листиков сидят мелким горошком чернички, чёрные ягодки с синим пушком. Так же брусника, кровяно-красная ягода, листики тёмно-зелёные, плотные, не желтеют даже под снегом, и так много бывает ягоды, что место, кажется, кровью полито. Ещё растёт в болоте голубика кустиком, ягода голубая, более крупная, но пройдёшь, не заметив. В глухих местах, где живёт огромная птица глухарь, встречается костяника, красно-рубиновая ягода кисточкой, и каждый рубинчик в зелёной оправе. Только у нас одна-единственная ягода клюква, особенно ранней весной, прячется в болотной кочке и почти невидима сверху. Только уж когда очень много её соберётся на одном месте, заметишь сверху и подумаешь: «Вот кто-то клюкву рассыпал». Наклонишься взять одну, попробовать и тянешь вместе с одной ягодинкой зелёную ниточку со многими клюквинками. Захочешь – и можешь вытянуть себе из кочки целое ожерелье крупных кровяно-красных ягод.
   То ли что клюква – ягода дорогая весной, то ли что полезная и целебная и что чай с ней хорошо пить, только жадность при сборе её развивается страшная. Одна старушка у нас раз набрала такую корзину, что и поднять не могла. И отсыпать ягоду или вовсе бросить корзину тоже не посмела. Да так и померла возле полной кор– зины.
   А то бывает, женщина нападёт на ягоду и, оглядев кругом – не видит ли кто, – приляжет к земле на болото и ползёт.
   Вначале Настя срывала с плети каждую ягодку отдельно, за каждой красненькой наклонялась к земле. Но скоро из-за одной ягодки наклоняться перестала: ей больше хотелось.
   Она стала уже теперь догадываться, где не одну-две ягодки можно взять, а целую горсточку, и стала наклоняться только за горсточкой. Так она ссыпает горсточку за горсточкой, всё чаще и чаще, а хочется всё больше и больше.
   Бывало, раньше дома часу не поработает Настенька, чтобы не вспомнился брат, чтобы не захотелось с ним перекликнуться. А вот теперь он ушёл один неизвестно куда, а она и не помнит, что ведь хлеб-то у неё, что любимый брат там где-то, в тёмном болоте, голодный идёт. Да она и о себе самой забыла и помнит только о клюкве, и ей хочется всё больше и больше.
   Из-за чего же ведь и весь сыр-бор загорелся у неё при споре с Митрашей: именно, что ей захотелось идти по набитой тропе. А теперь, следуя ощупью за клюквой, куда клюква ведёт, туда и она, Настя незаметно сошла с набитой тропы.
   Было только один раз вроде пробуждения: она вдруг поняла, что где-то сошла с тропы. Повернула туда, где, показалось, проходила тропа, но там тропы не было. Она бросилась было в другую сторону, где маячили два дерева сухие с голыми сучьями – там тоже тропы не было. Тут-то бы, к случаю, и вспомнить ей про компас, как о нём говорил Митраша, и своего-то брата, своего любимого, вспомнить, что он голодный идёт, и, вспомнив, перекликнуться с ним…
   И только-только бы вспомнить, как вдруг Настенька увидела такое, что не всякой клюквеннице достаётся хоть раз в жизни своей увидеть…
   В споре своём, по какой тропке идти, дети одного не знали, что большая тропа и малая, огибая Слепую елань, обе сходились на Сухой речке и там, за Сухой, больше уже не расходясь, в конце концов выводили на большую Переславскую дорогу. Большим полукругом Настина тропа огибала по суходолу Слепую елань. Митрашина тропа шла напрямик возле самого края елани. Не сплошай он, не упусти из виду траву белоус на тропе человеческой, он давным-давно бы уже был на том месте, куда пришла только теперь Настя. И это место, спрятанное между кустиками можжевельника, и было как раз той самой палестинкой, куда Митраша стремился по компасу.
   Приди сюда Митраша голодный и без корзины, что бы ему было тут делать, на этой палестинке кроваво-красного цвета?
   На палестинку пришла Настя с большой корзиной, с большим запасом продовольствия, забытым и покрытым кислой ягодой.
   И опять бы девочке, похожей на Золотую Курочку на высоких ножках, подумать при радостной встрече с палестинкой о брате своём и крикнуть ему:
   – Милый друг, мы пришли!
   Ах, ворон, ворон, вещая птица! Живёшь ты, может быть, сам триста лет, и кто породил тебя, тот в яичке своём пересказал всё, что он тоже узнал за свои триста лет жизни. И так от ворона к ворону переходила память обо всём, что было в этом болоте за тысячу лет. Сколько же ты, ворон, видел и знаешь, и отчего ты хоть один раз не выйдешь из своего вороньего круга и не перенесёшь на своих могучих крыльях весточку о погибающем брате?!
   Ты бы, ворон, сказал им…
   – Дрон-тон! – крикнул ворон, пролетая над самой головой погибающего человека.
   – Слышу, – тоже в таком же «дрон-тон» ответила ему на гнезде ворониха, – только успей, урви чего-нибудь, пока его совсем не затянуло болото.
   – Дрон-тон! – крикнул второй раз ворон-самец над девочкой, ползающей почти рядом с погибающим братом по мокрому болоту. И это «дрон-тон» у ворона значило, что от этой ползающей девочки вороновой семье, может быть, ещё больше достанется.
   На самой середине палестинки не было клюквы. Тут выдался холмистой куртинкой частый осинник, и в нём стоял рогатый великан лось. Посмотреть на него с одной стороны – покажется, он похож на быка, посмотреть с другой – лошадь и лошадь: и стройное тело, и стройные ноги, сухие, и мурло с тонкими ноздрями. Но как выгнуто это мурло, какие глаза и какие рога! Смотришь и думаешь: а может быть, и нет ничего – ни быка, ни коня, а так складывается что-то большое, серое, в частом сером осиннике. Но как же складывается из осинника, если вот ясно видно, как толстые губы чудовища пришлёпнулись к дереву и на нежной осинке остаётся узкая белая полоска: это чудовище так кормится. Да почти и на всех осинках виднеются такие загрызы. Нет, не видение в болоте эта громадина. Но как понять, что на осиновой корочке и лепестках болотного трилистника может вырасти такое большое тело? Откуда же у человека при его могуществе берётся жадность даже к кислой ягоде клюкве?
   Лось, обирая осинку, с высоты своей спокойно глядит на ползущую девочку.
   Ничего не видя, кроме своей клюквы, ползёт она и ползёт к большому чёрному пню. Еле передвигает за собой корзинку, вся мокрая и грязная, прежняя Золотая Курочка на высоких ножках.
   Лось её и за человека не считает: у неё все повадки обычных зверей, на каких он смотрит равнодушно, как мы на бездушные камни.
   А большой чёрный пень собирает в себя лучи солнца и сильно нагревается. Вот уже начинает вечереть, воздух и всё кругом охлаждается. Но пень, чёрный и большой, ещё сохраняет тепло. На него выползли из болота и припали к теплу шесть маленьких ящериц; четыре бабочки-лимонницы, сложив крылышки, припали усиками; большие чёрные мухи прилетели ночевать. Длинная клюквенная плеть, цепляясь за стебельки трав и неровности, оплела чёрный тёплый пень и, сделав на самом верху несколько оборотов, спустилась по ту сторону. Ядовитые змеи-гадюки в это время года стерегут тепло, и одна, громадная, в полметра длиной, вползла на пень и свернулась колечком на клюкве.
   А девочка тоже ползла по болоту, не поднимая вверх высоко головы. И так она приползла к горелому пню и дёрнула за самую плеть, где лежала змея. Гадина подняла голову и зашипела. И Настя тоже подняла голову.
   Тогда-то наконец Настя очнулась, вскочила, и лось, узнав в ней человека, прыгнул из осинника и, выбрасывая вперёд сильные, длинные ноги-ходули, помчался легко по вязкому болоту, как мчится по сухой тропинке заяц-русак.
   Испуганная лосем, Настенька изумлённо смотрела на змею: гадюка по-прежнему лежала, свернувшись колечком в тёплом луче солнца. Насте представилось, будто это она сама осталась там, на пне, и теперь вышла из шкуры змеиной и стоит, не понимая, где она.
   Совсем недалеко стояла и смотрела на неё большая рыжая собака с чёрными ремешками на спине. Собака эта была Травка. И Настя даже вспомнила её: Антипыч не раз приходил с ней в село. Но кличку собаки вспомнить она не могла верно и крикнула ей:
   – Муравка, Муравка, я дам тебе хлебца!
   И потянулась к корзине за хлебом. Доверху корзина была наполнена, и под клюквой был хлеб.
   Сколько же времени прошло, сколько клюквинок легло с утра до вечера, пока огромная корзина наполнилась? Где же был за это время брат голодный и как она забыла о нём, как она сама забыла себя и всё вокруг?
   Она опять поглядела на пень, где лежала змея, и вдруг пронзительно закричала:
   – Братец, Митраша!
   И, рыдая, упала возле корзины, наполненной клюквой.
   Вот этот пронзительный крик и долетел тогда до елани, и Митраша это слышал и ответил, но порыв ветра тогда унёс крик в другую сторону.
 //-- X --// 
   Тот сильный порыв ветра, когда крикнула бедная Настя, был ещё не последним перед тишиной вечерней зари. Солнце в это время проходило вниз через толстое облако и выбросило оттуда на землю золотые ножки своего трона.
   И тот порыв был ещё не последним, когда в ответ на крик Насти закричал Митраша.
   Последний порыв был, когда солнце погрузило как будто под землю золотые ножки своего трона и, большое, чистое, красное, нижним краешком своим коснулось земли. Тогда на суходоле запел свою милую песенку маленький певчий дрозд-белобровик. Несмело возле Лежачего камня на успокоенных деревьях затоковал Косач-токовик. И журавли прокричали три раза, не как утром – «победа», а вроде как бы:
   – Спите, но помните: мы вас всех скоро разбудим, разбудим, разбудим!
   День кончился не порывом ветра, а последним лёгким дыханием. Тогда наступила полная тишина, и везде стало всё слышно, даже как пересвистывались рябчики в зарослях Сухой речки.
   В это время, почуяв беду человеческую, Травка подошла к рыдающей Насте и лизнула её в солёную от слёз щёку. Настя подняла было голову, поглядела на собаку и так, ничего не сказав ей, опустила голову обратно и положила её прямо на ягоду. Сквозь клюкву Травка явственно чуяла хлеб, и ей ужасно хотелось есть, но позволить себе покопаться лапами в клюкве она никак не могла. Вместо этого, чуя беду человеческую, она подняла высоко голову и завыла.
   Мы как-то раз, помнится, давным-давно тоже так под вечер ехали, как в старину было, лесной дорогой на тройке с колокольчиком. И вдруг ямщик осадил тройку, колокольчик замолчал, и, вслушиваясь, ямщик нам сказал:
   – Беда!
   Мы сами что-то услыхали.
   – Что это?
   – Беда какая-то: собака воет в лесу.
   Мы тогда так и не узнали, какая была беда. Может быть, тоже где-то в болоте тонул человек, и, провожая его, выла собака, верный друг человека.
   В полной тишине, когда выла Травка, Серый сразу понял, что это было на палестинке, и скорей, скорей замахал туда напрямик.
   Только очень скоро Травка выть перестала. И Серый остановился переждать, когда вой снова начнётся.
   А Травка в это время сама услышала в стороне Лежачего камня знакомый тоненький и редкий голосок:
   – Тяв, тяв!
   И сразу поняла, конечно, что это тявкала лисица по зайцу. И то, конечно, она поняла – лисица нашла след того же самого зайца-русака, что и она понюхала там, на Лежачем камне. И то поняла, что лисице без хитрости никогда не догнать зайца и тявкает она, только чтобы он бежал и морился, а когда уморится и ляжет, тут-то она и схватит его на лёжке. С Травкой после Антипыча так не раз бывало при добывании зайца для пищи. Услыхав такую лисицу, Травка охотилась по волчьему способу: как волк на гону молча становится на круг и, выждав ревущую по зайцу собаку, ловит её, так и она, затаиваясь, из-под гона лисицы зайца ловила.
   Выслушав гон лисицы, Травка точно так же, как и мы, охотники, поняла круг пробега зайца: от Лежачего камня заяц бежал на Слепую елань и оттуда на Сухую речку, оттуда долго полукругом на палестинку и опять непременно к Лежачему камню. Поняв это, она прибежала к Лежачему камню и затаилась тут в густом кусту можжевельника.
   Недолго пришлось Травке ждать. Тонким слухом своим она услыхала недоступное человеческому слуху чвяканье заячьей лапы по лужицам на болотной тропе. Лужицы эти выступили на утренних следах Насти. Русак непременно должен был сейчас показаться у самого Лежачего камня.
   Травка за кустом можжевельника, присела и напружинила задние лапы для могучего броска и, когда увидела уши, бросилась.
   Как раз в это время заяц, большой, старый, матёрый русак, ковыляя еле-еле, вздумал внезапно остановиться и, даже привстав на задние ноги, послушать, далеко ли тявкает лисица.
   Так вот одновременно сошлись: Травка бросилась, а заяц остановился.
   И Травку перенесло через зайца.
   Пока собака выправлялась, заяц огромными скачками летел уже по Митрашиной тропе прямо на Слепую елань.
   Тогда волчий способ охоты не удался: до темноты нельзя было ждать возвращения зайца. И Травка своим собачьим способом бросилась вслед зайцу и, взвизгнув заливисто, мерным, ровным собачьим лаем наполнила всю вечернюю тишину.
   Услыхав собаку, лисичка, конечно, сейчас же бросила охоту за русаком и занялась повседневной охотой на мышей… А Серый, наконец-то услышав долгожданный лай собаки, понёсся на махах в направлении Слепой елани.
 //-- XI --// 
   Сороки на Слепой елани, услыхав приближение зайца, разделились на две партии: одни остались при маленьком человечке и кричали:
   – Дри-ти-ти!
   Другие кричали по зайцу:
   – Дра-та-та!
   Трудно разобраться и догадаться в этой сорочьей тревоге. Сказать, что они зовут на помощь, – какая тут помощь! Если на сорочий крик придёт человек или собака, сорокам же ничего не достанется. Сказать, что они созывают своим криком всё сорочье племя на кровавый пир? Разве что так…
   – Дри-ти-ти! – кричали сороки, подскакивая ближе и ближе к маленькому человечку.
   Но подскочить совсем не могли: руки у человечка были свободны. И вдруг сороки смешались, одна и та же сорока то дрикнет на «и», то дрикнет на «а».
   Это значило, что на Слепую елань заяц подходит.
   Этот русак уже не один раз увёртывался от Травки и хорошо знал, что гончая зайца догоняет и что, значит, надо действовать хитростью. Вот почему перед самой еланью, не доходя маленького человека, он остановился и возбудил всех сорок. Все они расселись по верхним пальчикам ёлок, и все закричали по зайцу:
   – Дра-та-та!
   Но зайцы почему-то этому крику не придают значения и выделывают свои скидки, не обращая на сорок никакого внимания. Вот почему и думается иной раз, что ни к чему это сорочье стрекотанье и так это они, вроде как и люди, иногда от скуки в болтовне просто время проводят.
   Заяц, чуть-чуть постояв, сделал свой первый огромный прыжок, или, как охотники говорят, свою скидку, – в одну сторону, постояв там, скинулся в другую и через десяток малых прыжков – в третью и там лёг глазами к своему следу на тот случай, что если Травка разберётся в скидках, придёт и к третьей скидке, так чтобы можно было вперёд увидеть её…
   Да, конечно, умён, умён заяц, но всё-таки эти скидки – опасное дело: умная гончая тоже понимает, что заяц всегда глядит в свой след, и так исхитряется взять направление на скидках, не по следам, а прямо по воздуху, верхним чутьём.
   И как же, значит, бьётся сердчишко у зайчишки, когда он слышит – лай собаки прекратился, собака скололась и начала делать у места скола молча свой страшный круг…
   Зайцу повезло на этот раз. Он понял: собака, начав делать свой круг по елани, с чем-то там встретилась, и вдруг там явственно послышался голос человека и поднялся страшный шум…
   Можно догадаться, – заяц, услыхав непонятный шум, сказал себе что-нибудь вроде нашего: «Подальше от греха» – и, ковыль-ковыль, тихонечко вышел на обратный след к Лежачему камню.
   А Травка, разлетевшись на елани по зайцу, вдруг в десяти шагах от себя глаза в глаза увидела маленького человечка и, забыв о зайце, остановилась как вкопанная.
   Что думала Травка, глядя на маленького человечка в елани, можно легко догадаться. Ведь это для нас все мы разные. Для Травки все люди были как два человека – один Антипыч с разными лицами и другой человек – это враг Антипыча. И вот почему хорошая, умная собака не подходит сразу к человеку, а становится и узнаёт, её это хозяин или враг его.
   Так вот и стояла Травка и глядела в лицо маленького человека, освещённого последним лучом заходящего солнца.
   Глаза у маленького человека были сначала тусклые, мёртвые, но вдруг в них загорелся огонёк, и вот это заметила Травка.
   «Скорее всего, это Антипыч», – подумала Травка.
   И чуть-чуть, еле заметно вильнула хвостом.
   Мы, конечно, не можем знать, как думала Травка, узнавая своего Антипыча, но догадываться, конечно, можно. Вы помните, бывало ли с вами так? Бывает, наклонишься в лесу к тихой заводи ручья и там, как в зеркале, увидишь – весь-то, весь человек, большой, прекрасный, как для Травки Антипыч, из-за твоей спины наклонился и тоже смотрится в заводь, как в зеркало. И так он прекрасен там, в зеркале, со всею природой, с облаками, лесами, и солнышко там внизу тоже садится, и молодой месяц показывается и частые звёздочки.
   Так вот точно, наверно, и Травке в каждом лице человека, как в зеркале, виделся весь человек Антипыч, и к каждому стремилась она броситься на шею, но по опыту своему она знала: есть враг Антипыча с точно таким же лицом.
   И она ждала.
   А лапы её между тем понемногу тоже засасывало; если так дальше стоять, то и собачьи лапы так засосёт, что и не вытащишь. Ждать больше нельзя.
   И вдруг…
   Ни гром, ни молния, ни солнечный восход со всеми победными звуками, ни закат с журавлиным обещанием нового прекрасного дня – ничто, никакое чудо природы не могло быть больше того, что случилось сейчас для Травки в болоте: она услышала слово человеческое – и какое слово!
   Антипыч, как большой, настоящий охотник, назвал свою собаку вначале, конечно, по-охотничьи – от слова травить, и наша Травка вначале у него называлась Затравка; но после охотничья кличка на языке оболталась, и вышло прекрасное имя Травка. В последний раз, когда приходил к нам Антипыч, собака его называлась ещё Затравка. И когда загорелся огонёк в глазах маленького человека, это значило, что Митраша вспомнил имя собаки. Потом омертвелые, синеющие губы маленького человека стали наливаться кровью, краснеть, зашевелились. Вот это движение губ Травка заметила и второй раз чуть-чуть вильнула хвостом. И тогда произошло настоящее чудо в понимании Травки. Точно так же, как старый Антипыч в самое старое время, новый молодой и маленький Антипыч сказал:
   – Затравка!
   Узнав Антипыча, Травка мгновенно легла.
   – Ну, ну! – сказал Антипыч. – Иди ко мне, умница!
   И Травка в ответ на слова человека тихонечко поползла.
   Но маленький человек звал её и манил сейчас не совсем от чистого сердца, как думала, наверно, сама Травка. У маленького человека в словах не только дружба и радость была, как думала Травка, а тоже таился и хитрый план своего спасения. Если бы он мог пересказать ей понятно свой план, с какой радостью бросилась бы она его спасать. Но он не мог сделать себя для неё понятным и должен был обманывать её ласковым словом. Ему даже надо было, чтобы она его боялась, а то если бы она его не боялась, не чувствовала хорошего страха перед могуществом великого Антипыча и по-собачьи со всех ног бросилась бы ему на шею, то неминуемо болото бы затащило в свои недра человека и его друга – собаку. Маленький человек просто не мог быть сейчас великим человеком, какой мерещился Травке. Маленький человек принуждён был хитрить.
   – Затравушка, милая Затравушка! – ласкал он её сладким голосом.
   А сам думал:
   «Ну, ползи, только ползи!»
   И собака, своей чистой душой подозревая что-то не совсем чистое в ясных словах Антипыча, ползла с остановками.
   – Ну, голубушка, ещё, ещё!
   А сам думал:
   «Ползи только, ползи».
   И вот понемногу она подползла. Он мог бы уже и теперь, опираясь на распластанное на болоте ружьё, наклониться немного вперёд, протянуть руку, погладить по голове. Но маленький хитрый человек знал, что от одного его малейшего прикосновения собака с визгом радости бросится на него и утопит.
   И маленький человек остановил в себе большое сердце. Он замер в точном расчёте движения, как боец в определяющем исход борьбы ударе: жить ему или умереть.
   Вот ещё бы маленький ползок по земле, и Травка бы бросилась на шею человека, но в расчёте своём маленький человек не ошибся: мгновенно он выбросил свою правую руку вперёд и схватил большую, сильную собаку за левую заднюю ногу.
   Так неужели же враг человека так мог обмануть?
   Травка с безумной силой рванулась, и она бы вырвалась из руки маленького человека, если бы тот, уже достаточно выволоченный, не схватил другой рукой её за другую ногу. Мгновенно вслед за тем он лёг животом на ружьё, выпустил собаку и на четвереньках сам, как собака, переставляя опору-ружьё всё вперёд и вперёд, подполз к тропе, где постоянно ходил человек и где от ног его по краям росла высокая трава белоус. Тут, на тропе, он поднялся, тут он отёр последние слёзы с лица, отряхнул грязь с лохмотьев своих и, как настоящий большой человек, властно приказал:
   – Иди же теперь ко мне, моя Затравка!
   Услыхав такой голос, такие слова, Травка бросила все свои колебания: перед ней стоял прежний, прекрасный Антипыч. С визгом радости, узнав хозяина, кинулась она ему на шею, и человек целовал своего друга и в нос, и в глаза, и в уши.
   Не пора ли сказать теперь уж, как мы сами думаем о загадочных словах нашего старого лесника Антипыча, когда он обещал перешепнуть свою правду собаке, если мы сами его не застанем живым? Мы думаем, Антипыч не совсем в шутку об этом сказал. Очень может быть, тот Антипыч, как Травка его понимает, или, по-нашему, весь человек в древнем прошлом его, перешепнул своему другу-собаке какую-то свою большую человеческую правду, и мы думаем: эта правда есть правда вековечной суровой борьбы людей за любовь.
 //-- XII --// 
   Нам теперь остаётся уже не много досказать о всех событиях этого большого дня в Блудовом болоте. День, как ни долог был, ещё не совсем кончился, когда Митраша выбрался из елани с помощью Травки. После бурной радости от встречи с Антипычем деловая Травка сейчас же вспомнила свой первый гон по зайцу. И понятно: Травка – гончая собака, и дело её – гонять для себя, но для хозяина Антипыча поймать зайца – это всё её счастье. Узнав теперь в Митраше Антипыча, она продолжала свой прерванный круг и вскоре попала на выходной след русака и по этому свежему следу сразу пошла с голосом.
   Голодный Митраша, еле живой, сразу понял, что всё спасение его будет в этом зайце, что если он убьёт зайца, то огонь добудет выстрелом, и, как не раз бывало при отце, испечёт зайца в горячей золе. Осмотрев ружьё, переменив подмокшие патроны, он вышел на круг и притаился в кусту можжевельника.
   Ещё хорошо можно было видеть на ружье мушку, когда Травка завернула зайца от Лежачего камня на большую Настину тропу, выгнала на палестинку, направила его отсюда на куст можжевельника, где таился охотник. Но тут случилось, что Серый, услыхав возобновлённый гон собаки, выбрал себе как раз тот самый куст можжевельника, где таился охотник, и два охотника, человек и злейший враг его, встретились. Увидев серую морду от себя в пяти каких-то шагах, Митраша забыл о зайце и выстрелил почти в упор.
   Серый помещик окончил жизнь свою без всяких мучений.
   Гон был, конечно, сбит этим выстрелом, но Травка дело своё продолжала. Самое же главное, самое счастливое был не заяц, не волк, а что Настя, услыхав близкий выстрел, закричала, Митраша узнал её голос, ответил, и она вмиг к нему прибежала. После того вскоре и Травка принесла русака своему новому, молодому Антипычу, и друзья стали греться у костра, готовить себе еду и ночлег.

   Настя и Митраша жили от нас через дом, и когда утром заревела у них на дворе голодная скотина, мы первые пришли посмотреть, не случилось ли какой беды у детей. Мы сразу поняли, что дети дома не ночевали и скорее всего заблудились в болоте. Собрались мало-помалу и другие соседи, стали думать, как нам выручить детей, если они ещё только живы. И только собрались было рассыпаться по болоту во все стороны – глядим: а охотники за сладкой клюквой идут из леса гуськом, и на плечах у них шест с тяжёлой корзиной, и рядом с ними Травка, собака Антипыча.
   Они рассказали нам во всех подробностях обо всём, что с ними случилось в Блудовом болоте. И всему у нас поверили: неслыханный сбор клюквы был налицо. Но не все могли поверить, что мальчик на одиннадцатом году жизни мог убить старого хитрого волка. Однако несколько человек из тех, кто поверил, с верёвкой и большими санками отправились на указанное место и вскоре привезли мёртвого Серого помещика. Тогда все в селе на время бросили свои дела и собрались, и даже не только из своего села, а даже из соседних деревень. Сколько тут было разговоров! И трудно сказать, на кого больше глядели – на волка или на охотника в картузе с двойным козырьком. Когда переводили глаза с волка, говорили:
   – А вот смеялись, дразнили: Мужичок в мешочке!
   – Был мужичок, – отвечали другие, – да сплыл, кто смел, тот два съел: не мужичок, а герой.
   И тогда незаметно для всех прежний Мужичок в мешочке правда стал переменяться и за следующие два года войны вытянулся, и какой из него парень вышел – высокий, стройный. И стать бы ему непременно героем Отечественной войны, да вот только война-то кончилась.
   А Золотая Курочка тоже всех удивила в селе. Никто её в жадности, как мы, не упрекал, напротив, все одобряли, и что она благоразумно звала брата на торную тропу, и что так много набрала клюквы. Но когда из детдома эвакуированных ленинградских детей обратились в село за посильной помощью больным детям, Настя отдала им всю свою целебную ягоду. Тут-то вот мы, войдя в доверие девочки, узнали от неё, как мучилась она про себя за свою жадность.
   Нам остаётся теперь сказать ещё несколько слов о себе: кто мы такие и зачем попали в Блудово болото. Мы – разведчики болотных богатств. Ещё с первых дней Отечественной войны работали над подготовкой болота для добывания в нём горючего – торфа. И мы дознались, что торфа в этом болоте хватит для работы большой фабрики лет на сто. Вот какие богатства скрыты в наших болотах! А многие до сих пор только и знают об этих великих кладовых солнца, что в них будто бы черти живут: всё это вздор, и никаких нет в болоте чертей.


   Рассказы


   Беличья память

   Сегодня, разглядывая на снегу следы зверушек и птиц, вот что я по этим следам прочитал: белка пробилась сквозь снег в мох, достала там с осени спрятанные два ореха, тут же их съела – я скорлупки нашёл. Потом отбежала десяток метров, опять нырнула, опять оставила на снегу скорлупу и через несколько метров сделала третью полазку.
   Что за чудо? Нельзя же подумать, чтобы она чуяла запах ореха через толстый слой снега и льда. Значит, помнила с осени о своих орехах и точное расстояние между ними.
   Но самое удивительное – она не могла отмеривать, как мы, сантиметры, а прямо на глаз с точностью определяла, ныряла и доставала. Ну как было не позавидовать беличьей памяти и смекалке!


   Лесной доктор

   Мы бродили весной в лесу и наблюдали жизнь дупляных птиц: дятлов, сов. Вдруг в той стороне, где у нас раньше было намечено интересное дерево, мы услышали звук пилы. То была, как нам говорили, заготовка дров из сухостойного леса для стеклянного завода. Мы побоялись за наше дерево, поспешили на звук пилы, но было уже поздно: наша осина лежала, и вокруг её пня было множество пустых еловых шишек. Это всё дятел отшелушил за долгую зиму, собирал, носил на эту осинку, закладывал между двумя суками своей мастерской и долбил. Около пня, на срезанной нашей осине, два паренька отдыхали. Эти два паренька только и занимались тем, что пили– ли лес.
   – Эх вы, проказники! – сказали мы и указали им на срезанную осину. – Вам велено резать сухостойные деревья, а вы что сделали?
   – Дятел дырки наделал, – ответили ребята. – Мы поглядели и, конечно, спилили. Всё равно пропадёт.
   Стали все вместе осматривать дерево. Оно было совсем свежее, и только на небольшом пространстве, не более метра в длину, внутри ствола прошёл червяк. Дятел, очевидно, выслушал осину, как доктор: выстукал её своим клювом, понял пустоту, оставляемую червём, и приступил к операции извлечения червя. И второй раз, и третий, и четвёртый… Нетолстый ствол осины походил на свирель с клапанами. Семь дырок сделал «хирург» и только на восьмой захватил червяка, вытащил и спас осину.
   Мы вырезали этот кусок, как замечательный экспонат для музея.
   – Видите, – сказали мы ребятам, – дятел – это лесной доктор, он спас осину, и она бы жила и жила, а вы её срезали.
   Пареньки подивились.


   Курица на столбах

   Весной соседи подарили нам четыре гусиных яйца, и мы подложили их в гнездо нашей чёрной курицы, прозванной Пиковой Дамой. Прошли положенные дни для высиживания, и Пиковая Дама вывела четырёх жёлтеньких гуськов. Они пищали, посвистывали совсем по-иному, чем цыплята, но Пиковая Дама, важная, нахохленная, не хотела ничего замечать и относилась к гусятам с той же материнской заботливостью, как к цыплятам.
   Прошла весна, настало лето, везде показались одуванчики. Молодые гуськи, если шеи вытянут, становятся чуть ли не выше матери, но всё ещё ходят за ней. Бывает, однако, мать раскапывает лапками землю и зовёт гуськов, а они занимаются одуванчиками, тукают их носами и пускают пушинки по ветру. Тогда Пиковая Дама начинает поглядывать в их сторону, как нам кажется, с некоторой долей подозрения. Бывает, часами распушённая, с квохтаньем, копает она, а им хоть бы что: только посвистывают и поклёвывают зелёную травку. Бывает, собака захочет пройти куда-нибудь мимо неё, – куда тут! Кинется на собаку и прогонит. А после и поглядит на гуськов, бывает, задумчиво поглядит…
   Мы стали следить за курицей и ждать такого события, – после которого наконец она догадается, что дети её вовсе даже на кур не похожи и не стоит из-за них, рискуя жизнью, бросаться на собак.
   И вот однажды у нас на дворе событие это случилось. Пришёл насыщенный ароматом цветов солнечный июньский день. Вдруг солнце померкло, и петух закричал.
   – Квох, квох! – ответила петуху курица, зазывая своих гусят под навес.
   – Батюшки, туча-то какая находит! – закричали хозяйки и бросились спасать развешенное бельё. Грянул гром, сверкнула молния.
   – Квох, квох! – настаивала курица Пиковая Дама.
   И молодые гуси, подняв высоко шеи свои, как четыре столба, пошли за курицей под навес. Удивительно нам было смотреть, как по приказанию курицы четыре порядочных, высоких, как сама курица, гусёнка сложились в маленькие штучки, подлезли под наседку и она, распушив перья, распластав крылья над ними, укрыла их и угрела своим материнским теплом.
   Но гроза была недолгая. Туча пролилась, ушла, и солнце снова засияло над нашим маленьким садом.
   Когда с крыш перестало литься и запели разные птички, это услыхали гусята под курицей, и им, молодым, конечно, захотелось на волю.
   – На волю, на волю! – засвистали они.
   – Квох, квох! – ответила курица. И это значило:
   – Посидите немного, ещё очень свежо.
   – Вот ещё! – свистели гусята. – На волю, на волю! И вдруг поднялись на ногах и подняли шеи, и курица поднялась, как на четырёх столбах, и закачалась в воздухе высоко от земли. Вот с этого раза всё и кончилось у Пиковой Дамы с гусятами: она стала ходить отдельно, и гуси отдельно; видно, тут только она всё поняла, и во второй раз ей уже не захотелось попасть на столбы.


   Ёж

   Этот тёплый дождь с грозой расшевелил и ёжика, спавшего всю зиму в кусту, под толстым слоем листвы. Ёж стал развёртываться, а листва над ним подниматься. Я раз это видел своими глазами, и мне даже немножко страшно стало: сама ведь поднимается листва.
   Вот он развернулся и мохнатенькую мордочку с чёрным собачьим носиком высунул. Только высунул, вдруг ветер шевельнул старыми дубовыми листьями, и вышло из этого шума явственно:
   – Е-ш-ш-ш! (Ёж.)
   Как тут не испугаться! В одно мгновение ёж свернулся клубочком и сколько-то времени пролежал так, будто нет его, серого, в серой листве. Когда же времени прошло довольно, ёж опять стал развёртываться, но опять, только поднялся на ноги и маленькой спинкой, густо уснащённой колючками, тронулся, вдруг из тех же дубовых сухих листьев шепнуло:
   – Ёж! Куда ты идёшь?
   И так было несколько раз, пока ёж привык и пошёл. Всё происходило в большой близости от нашего домика на колёсах, и немудрено, что ёж попал под машину, где на старой ватной кофте крепко спал наш Сват. Ёжику эта кофта очень понравилась: совсем сухо, тепло, и вот тут даже есть дырочка, куда можно залезть. Но только он стал туда залезать, вдруг Сват почуял ежа.
   – Ёж! Куда ты идёшь?
   И началось, и началось! А ёж, поддав колючками в нос Свату, залез в дырочку и скоро так глубоко продвинулся в рукаве, что дальше идти было некуда: рукав в конце был очень узок.
   – Ёж! Куда ты идёшь? – ревел Сват.
   А ежу – ни вперёд, ни назад: впереди узко, назади Сват.
   Разобрав, в чём дело, мы ватную кофту перенесли в наш дом, рассчитывая, что следующей ночью ёж уложит гладко свои колючки и как-нибудь выпятится. Может быть, кофта ему понравится и станет ежовым гнездом.
   Устроив своего нового жильца, мы тут же спели ему плясовую народную песенку:

     Ёж, ёж, куда ты идёшь?

   А он отвечает:

     К вам, девушки, гулять,
     Себе жену выбирать!



   Гости

   Сегодня с утра стали собираться к нам гости. Первая прибежала трясогузка, просто так, чтобы только на нас посмотреть. Прилетел к нам в гости журавль и сел на той стороне речки, в жёлтом болоте, среди кочек, и стал там разгуливать.
   Ещё скопа прилетела, рыбный хищник – нос крючком, глаза зоркие, светло-жёлтые, высматривала себе добычу сверху, останавливалась в воздухе для этого и пряла крыльями.
   Коршун с круглой выемкой на хвосте прилетел и парил высоко.
   Прилетел болотный лунь, большой любитель птичьих яиц. Тогда все трясогузки помчались за ним, как комары. К трясогузкам вскоре присоединились вороны и множество птиц, стерегущих свои гнёзда, где выводились птенцы. У громадного хищника был жалкий вид: этакая махина – и улепётывает от птичек во все лопатки.
   Неустанно куковала в бору кукушка.
   Цапля вымахнула из сухих старых тростников.
   Болотная овсянка пикала и раскачивалась на одной тоненькой тростянке.
   Землеройка пискнула в старой листве.
   И когда стало ещё теплее, то листья черёмухи, как птички с зелёными крылышками, тоже, как гости, прилетели и сели на голые веточки.
   Ранняя ива распушилась, и к ней прилетела пчела, и шмель загудел, и первая бабочка сложила крылышки.
   Гусь запускал свою длинную шею в заводь, доставал себе воду клювом, поплёскивал водой на себя, почёсывал что-то под каждым пером, шевелил подвижным, как на пружине, хвостом. А когда всё вымыл, всё вычистил, то поднял вверх к солнцу высоко свой серебряный, мокро сверкающий клюв и загоготал.
   Гадюка просыхала на камне, свернувшись в колечко.
   Лисица лохматая озабоченно мелькнула в тростниках.
   И когда мы сняли палатку, в которой у нас была кухня, то на место палатки прилетели овсянки и стали что-то клевать. И это были сегодня наши последние гости.


   Лисичкин хлеб

   Однажды я проходил в лесу целый день и под вечер вернулся домой с богатой добычей. Снял с плеч тяжёлую сумку и стал своё добро выкладывать на стол.
   – Это что за птица? – спросила Зиночка.
   – Терентий, – ответил я.
   И рассказал ей про тетерева: как он живёт в лесу, как бормочет весной, как берёзовые почки клюёт, ягодки осенью в болотах собирает, зимой греется от ветра под снегом. Рассказал ей тоже про рябчика, показал ей, что серенький, с хохолком, и посвистел в дудочку по-рябчиному и ей дал посвистеть. Ещё я высыпал на стол много белых грибов, и красных, и чёрных. Ещё у меня была в кармане кровавая ягодка костяника, и голубая черника, и красная брусника. Ещё я принёс с собой ароматный комочек сосновой смолы, дал понюхать девочке и сказал, что этой смолкой деревья лечатся.
   – Кто же их там лечит? – спросила Зиночка.
   – Сами лечатся, – ответил я. – Придёт, бывает, охотник, захочется ему отдохнуть, он и воткнёт топор в дерево и на топор сумку повесит, а сам ляжет под деревом. Поспит, отдохнёт. Вынет из дерева топор, сумку наденет, уйдёт. А из ранки от топора из дерева побежит эта ароматная смолка и ранку эту затянет.
   Тоже нарочно для Зиночки принёс я разных чудесных трав по листику, по корешку, по цветочку: кукушкины слёзки, валерьянка, петров крест, заячья капуста. И как раз под заячьей капустой лежал у меня кусок чёрного хлеба: со мной это постоянно бывает, что, когда не возьму хлеба в лес – голодно, а возьму – забуду съесть и назад принесу. А Зиночка, когда увидала у меня под заячьей капустой чёрный хлеб, так и обомлела:
   – Откуда же это в лесу взялся хлеб?
   – Что же тут удивительного? Ведь есть же там капуста!
   – Заячья…
   – А хлеб – лисичкин. Отведай. Осторожно попробовала и начала есть:
   – Хороший лисичкин хлеб!
   И съела весь мои чёрный хлеб дочиста. Так и пошло у нас: Зиночка, копуля такая, часто и белый-то хлеб не берёт, а как я из леса лисичкин хлеб принесу, съест всегда его весь и похвалит:
   – Лисичкин хлеб куда лучше нашего!


   Разговор птиц и зверей

   Занятна охота на лисиц с флагами. Обойдут лисицу, узнают её лёжку и по кустам на версту, на две вокруг спящей развесят верёвку с кумачовыми флагами. Лисица очень боится цветных флагов и запаха кумача, спугнутая ищет выхода из страшного круга. Выход ей оставляют, и около этого места под прикрытием ёлочки ждёт её охотник.
   Такая охота с флагами много добычливей, чем с гончими собаками. А эта зима была такая снежная, с таким рыхлым снегом, что собака тонула вся по уши и гонять лисиц с собакой стало невозможно. Однажды, измучив себя и собаку, я сказал егерю Михал Михалычу:
   – Бросим собак, заведём флаги, ведь с флагами можно каждую лисицу убить.
   – Как это каждую? – спросил Михал Михалыч.
   – Так просто, – ответил я. – После пороши возьмём свежий след, обойдём, затянем круг флагами, и лисица наша.
   – Это было в прежнее время, – сказал егерь, – бывало, лисица суток трое сидит и не смеет выйти за флаги. Что лисица! Волки сидели по двое суток. Теперь звери стали умнее, часто с гону прямо под флаги, и прощай.
   – Я понимаю, – ответил я, – что звери матёрые, не раз уже бывшие в переделке, поумнели и уходят под флаги, но ведь таких сравнительно немного, большинство, особенно молодёжь, флагов и не видывали.
   – Не видывали! Им и видеть не нужно. У них есть разговор.
   – Какой такой разговор?
   – Обыкновенный разговор. Бывает, ставишь капкан, зверь старый, умный побывает возле, не понравится ему, и отойдёт. А другие потом и далеко не подойдут. Ну вот, скажи, как же они узнают?
   – А как ты думаешь?
   – Я думаю, – ответил Михал Михалыч, – звери читают.
   – Читают?
   – Ну да, носом читают. Это можно и по собакам заметить. Известно, как они везде на столбиках, на кустиках оставляют свои заметки, другие потом идут и всё разбирают. Так лисица, волк постоянно читают; у нас глаза, у них нос. Второе у зверей и птиц, я считаю, голос. Летит ворон и кричит. Нам хоть бы что. А лисичка навострила ушки в кустах, спешит в поле. Ворон летит и кричит наверху, а внизу по крику ворона во весь дух мчится лисица. Ворон спускается на падаль, а лисица уж тут как тут. Да что лисица, а разве не случалось тебе о чём-нибудь догадываться по сорочьему крику?
   Мне, конечно, как всякому охотнику, приходилось пользоваться чекотанием сороки, но Михал Михалыч рассказал особенный случай. Раз у него на заячьем гону скололись собаки. Заяц вдруг будто провалился сквозь землю. Тогда, совсем в другой стороне, зачекотала сорока. Егерь, крадучись, идёт к сороке, чтобы она его не заметила. А это было зимой, когда все зайцы уже побелели, только снег весь растаял, и белые на земле стали далеко заметны.
   Егерь глянул под дерево, на котором чекотала сорока, и видит: белый просто лежит на зелёном мошку, и глазёнки чёрные, как две бобины, глядят.
   Сорока выдала зайца, но она и человека выдаёт зайцу и всякому зверю, только бы кого ей первого заметить.
   – А знаешь, – сказал Михал Михалыч, – есть маленькая жёлтая болотная овсянка. Когда входишь в болото за утками, начинаешь тихонько скрадывать, вдруг откуда ни возьмись эта самая жёлтая птичка садится на тростинку впереди тебя, качается на ней и попискивает. Идёшь дальше, и она перелетает на другую тростинку и всё пищит и пищит. Это она даёт знать всему болотному населению; глядишь – там утка не в меру вылетела, а там журавли замахали крыльями, там стали вырываться бекасы. И всё это она, всё она. Так по-разному сказывают птицы, а звери больше читают следы.


   Этажи леса

   У птиц и у зверьков в лесу есть свои этажи: мышки живут в корнях – в самом низу; разные птички вроде соловья вьют свои гнёздышки прямо на земле; дрозды – ещё повыше, на кустарниках; дупляные птицы – дятел, синички, совы – ещё повыше; на разной высоте по стволу дерева и на самом верху селятся хищники: ястреба и орлы.
   Мне пришлось однажды наблюдать в лесу, что у них, у зверушек и птиц, с этажами не как у нас в небоскрёбах: у нас всегда можно с кем-нибудь перемениться, у них каждая порода живёт непременно в своём этаже.
   Однажды на охоте мы пришли к полянке с погибшими берёзами. Это часто бывает, что берёзы дорастут до какого-то возраста и засохнут.
   Другое дерево, засохнув, роняет на землю кору, и оттого непокрытая древесина скоро гниёт и всё дерево падает; у берёзы же кора не падает; эта смолистая, белая снаружи кора – берёста – бывает непроницаемым футляром для дерева, и умершее дерево долго стоит, как живое.
   Даже когда и сгниёт дерево и древесина превратится в труху, отяжелённую влагой, с виду белая берёза стоит, как живая. Но стоит, однако, хорошенько толкнуть такое дерево, как вдруг оно разломится всё на тяжёлые куски и падает. Валить такие деревья – занятие очень весёлое, но и опасное: куском дерева, если не увернёшься, может здорово хватить тебя по голове. Но всё-таки мы, охотники, не очень боимся и когда попадаем к таким берёзам, то друг перед другом начинаем их рушить.
   Так пришли мы к полянке с такими берёзами и обрушили довольно высокую берёзу. Падая, в воздухе она разломилась на несколько кусков, и в одном из них было дупло с гнездом гаечки. Маленькие птенчики при падении дерева не пострадали, только вместе со своим гнёздышком вывалились из дупла. Голые птенцы, покрытые пенышками, раскрывали широкие красные рты и, принимая нас за родителей, пищали и просили у нас червячка. Мы раскопали землю, нашли червячков, дали им перекусить; они ели, глотали и опять пищали.
   Очень скоро прилетели родители, гаечки-синички, с белыми пухлыми щёчками и с червячками во ртах сели на рядом стоящих деревьях.
   – Здравствуйте, дорогие, – сказали мы им, – вышло несчастье: мы этого не хотели.
   Гаечки ничего не могли нам ответить, но, самое главное, не могли понять, что такое случилось, куда делось дерево, куда исчезли их дети.
   Нас они нисколько не боялись, порхали с ветки на ветку в большой тревоге.
   – Да вот же они! – показывали мы им гнездо на земле. – Вот они, прислушайтесь, как они пищат, как зовут вас!
   Гаечки ничего не слушали, суетились, беспокоились и не хотели спуститься вниз и выйти за пределы своего этажа.
   – А может быть, – сказали мы друг другу, – они нас боятся. Давай спрячемся! – И спрятались.
   Нет! Птенцы пищали, родители пищали, порхали, но вниз не спускались.
   Мы догадались тогда, что у птичек не как у нас в небоскрёбах, они не могут перемениться этажами: им теперь просто кажется, что весь этаж с их птенцами исчез.
   – Ой-ой-ой, – сказал мой спутник, – ну какие же вы дурачки!
   Жалко стало и смешно: такие славные и с крылышками, а понять ничего не хотят.
   Тогда мы взяли тот большой кусок, в котором находилось гнездо, сломили верх соседней берёзы и поставили на него наш кусок с гнездом как раз на такую высоту, на какой находился разрушенный этаж. Нам недолго пришлось ждать в засаде: через несколько минут счастливые родители встретили своих птенчиков.


   Лесной хозяин

   Расскажу, как было в лесу перед самым дождём. Наступила такая тишина, было такое напряжение в ожидании первых капель, что, казалось, каждый листик, каждая хвоинка силилась быть первой и поймать первую каплю дождя. И так стало в лесу, будто каждая мельчайшая сущность получила всё собственное, отдельное выражение.
   Так вхожу я к ним в это время, и мне кажется: они все, как люди, повернулись ко мне лицами и по глупости своей у меня, как у бога, просят дождя.
   – А ну-ка, старик, – приказал я дождю, – будет тебе всех нас томить, ехать так ехать, начинай!
   Но дождик в этот раз меня не послушался, и я вспомнил о своей новой соломенной шляпе: пойдёт дождь – и шляпа моя пропала. Но тут, думая о шляпе, увидел я необыкновенную ёлку. Росла она, конечно, в тени, и оттого сучья у неё когда-то были опущены вниз. Теперь же, после выборочной рубки, она очутилась на свету, и каждый сук её стал расти кверху. Наверно, и нижние суки со временем поднялись бы, но ветки эти, соприкоснувшись с землёй, выпустили корешки и прицепились… Так под ёлкой с поднятыми вверх сучьями внизу получился хороший шалашик. Нарубив лапнику, я уплотнил его, сделал вход, устелил внизу сиденье. И только уселся, чтобы начать новую беседу с дождём, как вижу – против меня совсем близко пылает большое дерево. Быстро схватил я с шалашника лапник, собрал его в веник и, стегая по горящему месту, мало-помалу пожар затушил раньше, чем пламя пережгло кору дерева кругом и тем сделало бы невозможным движение сока.
   Вокруг дерева место не было обожжено костром, коров тут не пасли, и не могло быть подпасков, на которых все валят вину за пожары. Вспомнив свои детские разбойничьи годы, я сообразил, что смолу на дереве поджёг скорей всего какой-нибудь мальчишка из озорства, из любопытства поглядеть, как будет гореть смола. Спустившись в свои детские годы, я представил себе, до чего же это приятно – взять чиркнуть спичкой и поджечь дерево.
   Мне стало ясно, что вредитель, когда загорелась смола, вдруг увидел меня и скрылся тут же где-нибудь в ближайших кустах. Тогда, сделав вид, будто я продолжаю свой путь, посвистывая, удалился я с места пожара и, сделав несколько десятков шагов вдоль просеки, прыгнул в кусты и возвратился на старое место и тоже затаился.
   Не долго пришлось мне ждать разбойника. Из куста вышел белокурый мальчик лет семи-восьми, с рыжеватым солнечным запёком, смелыми, открытыми глазами, полуголый и с отличным сложением. Он враждебно поглядел в сторону просеки, куда я ушёл, поднял еловую шишку и, желая пустить её куда-то в меня, так размахнулся, что перевернулся даже вокруг себя. Это его не смутило; напротив, он, как настоящий хозяин лесов, заложил обе руки в карманы, стал разглядывать место пожара и сказал:
   – Выходи, Зина, он ушёл!
   Вышла девочка, чуть постарше, чуть повыше и с большой корзинкой в руке.
   – Зина, – сказал мальчик, – знаешь что? Зина глянула на него большими спокойными глазами и ответила просто:
   – Нет, Вася, не знаю.
   – Где тебе! – вымолвил хозяин лесов. – Я хочу сказать тебе: не приди тот человек, не погаси он пожар, то, пожалуй, от этого дерева сгорел бы весь лес. Вот бы мы тогда поглядели!
   – Дурак ты! – сказала Зина.
   – Правда, Зина, – сказал я, – вздумал чем хвастаться, настоящий дурак!
   И как только я сказал эти слова, задорный хозяин лесов вдруг, как говорят, «улепетнул».
   А Зина, видимо, и не думала отвечать за разбойника, она спокойно глядела на меня, только бровки её поднимались чуть-чуть удивлённо.
   При виде такой разумной девочки мне захотелось обратить всю эту историю в шутку, расположить её к себе и потом вместе обработать хозяина лесов. Как раз в это время напряжение всех живых существ, ожидающих дождя, дошло до крайности.
   – Зина, – сказал я, – смотри, как все листики, все травинки ждут дождя. Вон заячья капуста даже на пень забралась, чтобы захватить первые капли.
   Девочке моя шутка понравилась, она милостиво мне улыбнулась.
   – Ну, старик, – сказал я дождю, – будет тебе всех нас томить, начинай, поехали!
   И в этот раз дождик послушался, пошёл. А девочка серьёзно, вдумчиво сосредоточилась на мне и губки поджала, как будто хотела сказать: «Шутки шутками, а всё-таки дождик пошёл».
   – Зина, – сказал я поспешно, – скажи, что у тебя в этой большой корзине?
   Она показала: там было два белых гриба. Мы уложили в корзинку мою новую шляпу, закрыли папоротником и направились от дождя в мой шалаш. Наломав ещё лапнику, мы укрыли его хорошо и залезли.
   – Вася! – крикнула девочка. – Будет дурить, выходи! И хозяин лесов, подгоняемый проливным дождём, не замедлил явиться.
   Как только мальчик уселся рядом с ними и захотел что-то сказать, я поднял вверх указательный палец и приказал хозяину:
   – Ни гугу!
   И все мы трое замерли.
   Невозможно передать прелести пребывания в лесу под ёлкой во время тёплого летнего дождя. Хохлатый рябчик, гонимый дождём, ворвался в середину нашей густой ёлки и уселся над самым шалашом. Совсем на виду под веточкой устроился зяблик. Ёжик пришёл. Проковылял мимо заяц. И долго дождик шептал и шептал что-то нашей ёлке. И мы долго сидели, и всё было так, будто настоящий хозяин лесов каждому из нас отдельно шептал, шептал, шептал…


   Деревья в плену

   Дерево верхней своей мутовкой, как ладонью, забирало падающий снег, и такой от этого вырос ком, что вершина берёзы стала гнуться. И случилось, в оттепель падал опять снег и прилипал к тому кому, и ветка верхняя с комом согнула аркой всё дерево, пока, наконец, вершина с тем огромным комом не погрузилась в снег на земле и этим не была закреплена до самой весны. Под этой аркой всю зиму проходили звери и люди изредка на лыжах. Рядом гордые ели смотрели сверху на согнутую берёзу, как смотрят люди, рождённые повелевать, на своих подчинённых.
   Весной берёза возвратилась к тем елям, и если бы в эту особенно снежную зиму она не согнулась, то потом и зимой и летом она оставалась бы среди елей, но раз уж согнулась, то теперь при самом малом снеге она наклонялась и в конце концов непременно каждый год аркой склонялась над тропинкой.
   Страшно бывает в снежную зиму войти в молодой лес: да ведь и невозможно войти. Там, где летом шёл по широкой дорожке, теперь через эту дорожку лежат согнутые деревья, и так низко, что только зайцу под ними и пробежать…


   Сухостойное дерево

   Когда дождик прошёл и всё вокруг засверкало, мы по тропе, пробитой ногами прохожих, вышли из леса. При самом выходе стояло огромное и когда-то могучее дерево, перевидевшее не одно поколение людей. Теперь оно стояло совершенно умершее, было, как говорят лесники, «сухостойное». Оглядев это дерево, я сказал детям:
   – Быть может, прохожий человек, желая здесь отдохнуть, воткнул топор в это дерево и на топор повесил свой тяжёлый мешок. Дерево после того заболело и стало залечивать ранку смолой. А может быть, спасаясь от охотника, в густой кроне этого дерева затаилась белка, и охотник, чтобы выгнать её из убежища, принялся тяжёлым поленом стучать по стволу. Бывает довольно одного только удара, чтобы дерево заболело.
   И много, много с деревом, как и с человеком и со всяким живым существом, может случиться такого, от чего возьмётся болезнь. Или, может быть, молния стукнула?
   С чего-то началось, и дерево стало заливать свою рану смолой. Когда же дерево стало хворать, об этом конечно, узнал червяк. Закорыш забрался под кору и стал там точить. По-своему как-то о червяке узнал дятел и в поисках закорыша стал долбить там и тут дерево. Скоро ли найдёшь? А то может быть и так, что, пока дятел долбит и раздолбит так, что можно бы ему и схватить, закорыш в это время продвинется, и лесному плотнику надо снова долбить. И не один же закорыш, и не один тоже дятел. Так долбят дерево дятлы, а дерево, ослабевая, всё заливает смолой.
   Теперь поглядите вокруг дерева на следы костров и понимайте: по этой тропе люди ходят, тут останавливаются на отдых и, несмотря на запрет в лесу костры разводить, собирают дрова и поджигают. А чтобы скорей разжигалось, стёсывают с дерева смолистую корку. Так мало-помалу от стёсывания образовалось вокруг дерева белое кольцо, движение соков вверх прекратилось, и дерево засохло. Теперь скажите, кто же виноват в гибели прекрасного дерева, простоявшего не меньше двух столетий на месте: болезнь, молния, закорыш, дятлы?
   – Закорыш! – быстро сказал Вася. И поглядев на Зину, поправился: – Дятлы!
   Дети были, наверно, очень дружны, и быстрый Вася привык читать правду с лица спокойной умницы Зины. Так, наверно, он слизнул бы с её лица и в этот раз правду, но я спросил её:
   – А ты, Зиночка, как ты, милая дочка моя, думаешь?
   Девочка обняла рукой ротик, умными глазами поглядела на меня, как в школе на учителя, и ответила:
   – Наверно, виноваты люди.
   – Люди, люди виноваты! – подхватил я за ней. И, как настоящий учитель, рассказал им обо всём, как я думаю сам для себя: что дятлы и закорыш не виноваты, потому что нет у них ни ума человеческого, ни совести, освещающей вину в человеке; что каждый из нас родился хозяином природы, но только должен много учиться понимать лес, чтобы получить право им распоряжаться и сделаться настоящим хозяином леса. Не забыл я рассказать и о себе, что до сих пор учусь постоянно и без какого-нибудь плана или замысла ни во что в лесу не вмешиваюсь. Тут не забыл я рассказать и о недавнем своём открытии огненных стрелок и о том, как пощадил даже одну паутинку.
   После того мы вышли из леса, и так со мною теперь постоянно бывает: в лесу веду себя как ученик, а из леса выхожу как учитель.


   Разговор деревьев

   Почки раскрываются, шоколадные, с зелёными хвостиками, и на каждом зелёном клювике висит большая прозрачная капля.
   Возьмёшь одну почку, разотрёшь между пальцами, и потом долго всё пахнет тебе ароматной смолой берёзы, тополя или черёмухи.
   Понюхаешь черёмуховую почку и сразу вспомнишь, как, бывало, забирался наверх по дереву за ягодами, блестящими, чёрно-лаковыми. Ел горстями прямо с косточками, но ничего от этого, кроме хорошего, не бывало.
   Вечер тёплый, и такая тишина, словно должно что-то в такой тишине случиться. И вот начинают шептаться между собой деревья: берёза с другой берёзой белой издали перекликаются; осинка молодая вышла на поляну, как зелёная свечка, и зовёт к себе такую же зелёную свечку – осинку, помахивая веточкой; черёмуха черёмухе подаёт ветку с раскрытыми почками.
   Если с нами сравнить – мы звуками перекликаемся, а у них – аромат.


   Старый гриб

   Была у нас революция тысяча девятьсот пятого года. Тогда мой друг был в расцвете молодых сил и сражался на баррикадах на Пресне. Незнакомые люди, встречаясь с ним, называли его братом.
   – Скажи, брат, – спросят его, – где… Назову улицу, и «брат» ответит, где эта улица. Пришла Первая мировая война тысяча девятьсот четырнадцатого года, и, слышу, ему говорят:
   – Отец, скажи…
   Стали не братом звать, а отцом.
   Пришла последняя большая революция. У моего друга в бороде и на голове показались белые, серебряные волосы. Те, кто его знал до революции, встречались теперь, смотрели на бело-серебряные волосы и говорили:
   – Ты что же, отец, стал мукой торговать?
   – Нет, – отвечал он, – серебром. Но дело не в этом. Его настоящее дело было – служить обществу, и ещё он был врач и лечил людей, и ещё он был очень добрый человек и всем, кто к нему обращался за советом, во всём помогал. И так, работая с утра и до поздней ночи, он прожил лет пятнадцать при Советской власти. Слышу, однажды на улице кто-то его останавливает.
   – Дедушка, а дедушка, скажи…
   И стал мой друг, прежний мальчик, с кем мы в старинной гимназии на одной скамейке сидели, дедушкой.
   Так всё время проходит, просто летит время, оглянуться не успеешь…
   Ну хорошо, я продолжаю о друге. Белеет и белеет наш дедушка, и так наступает, наконец, день великого праздника нашей победы над немцами. И дедушка, получив почётный пригласительный билет на Красную площадь, идёт под зонтиком и дождя не боится. Так проходим мы к площади Свердлова и видим там за цепью милиционеров вокруг всей площади войска – молодец к молодцу. Сырость вокруг от дождя, а глянешь на них, как они стоят, и сделается, будто погода стоит очень хорошая.
   Стали мы предъявлять свои пропуска, и тут, откуда ни возьмись, мальчишка какой-то, озорник, наверно, задумал как-нибудь на парад прошмыгнуть. Увидел этот озорник моего старого друга под зонтиком и говорит ему:
   – А ты зачем идёшь, старый гриб?
   Обидно мне стало, признаюсь, очень я тут рассердился и цап этого мальчишку за шиворот. Он же вырвался, прыгнул, как заяц, на прыжке оглянулся и удрал.
   Парад на Красной площади вытеснил на время из моей памяти и мальчишку и «старый гриб». Но когда я пришёл домой и прилёг отдохнуть, «старый гриб» мне опять вспомнился. И я так сказал невидимому озорнику:
   – Чем же молодой-то гриб лучше старого? Молодой просится на сковородку, а старый сеет споры будущего и живёт для других, новых грибов.
   И вспомнилась мне одна сыроежка в лесу, где я постоянно грибы собираю. Было это под осень, когда берёзки и осинки начинают сыпать на молодые ёлочки вниз золотые и красные пятачки.
   День был тёплый и даже паркий, когда грибы лезут из влажной, тёплой земли. В такой день, бывает, ты всё дочиста выберешь, а вскоре за тобой пойдёт другой грибник и тут же, с того самого места, опять собирает, ты берёшь, а грибы всё лезут и лезут.
   Вот такой и был теперь грибной, паркий день. Но в этот раз мне с грибами не везло. Набрал я себе в корзину всякую дрянь: сыроежки, красноголовики, подберёзники, – а белых грибов нашлось только два. Будь бы боровики, настоящие грибы, стал бы я, старый человек, наклоняться за чёрным грибом! Но что делать, по нужде поклонишься и сыроежке.
   Очень парко было, и от поклонов моих загорелось у меня все внутри и до смерти пить захотелось. Но не идти же в такой день домой с одними чёрными грибами! Времени было впереди довольно поискать белых.
   Бывают ручейки в наших лесах, от ручейков расходятся лапки, от лапок мочажинки или просто даже потные места. До того мне пить хотелось, что, пожалуй бы, даже и мокрой землицы попробовал. Но ручей был очень далеко, а дождевая туча ещё дальше: до ручья ноги не доведут, до тучи не хватит рук.
   И слышу я, где-то за частым ельничком серенькая птичка пищит:
   «Пить, пить!»
   Это, бывает, перед дождиком серенькая птичка – дождевик – пить просит:
   «Пить, пить!»
   – Дурочка, – сказал я, – так вот тебя тучка-то и послушается!
   Поглядел на небо, и где тут дождаться дождя: чистое небо над нами и от земли пар, как в бане.
   Что тут делать, как быть?
   А птичка тоже по-своему всё пищит:
   «Пить, пить!»
   Усмехнулся я тут сам себе, что вот какой я старый человек, столько жил, столько видел всего на свете, столько узнал, а тут просто птичка, и у нас с ней одно желание.
   – Дай-ка, – сказал я себе, – погляжу на товарища.
   Продвинулся я осторожно, бесшумно в частом ельнике, приподнял одну веточку: ну, вот и здравствуйте!
   Через это лесное оконце мне открылась поляна в лесу, посредине её две берёзы, под берёзами – пень и рядом с пнём в зелёном брусничнике красная сыроежка, такая огромная, каких в жизни своей я ещё никогда не видел. Она была такая старая, что края её, как это бывает только у сыроежек, завернулись вверх.
   И от этого вся сыроежка была в точности как большая глубокая тарелка, притом наполненная водой. Повеселело у меня на душе.
   Вдруг вижу: слетает с берёзы серая птичка, садится на край сыроежки и носиком – тюк! – в воду. И головку вверх, чтобы капля в горло прошла.
   «Пить, пить!» – пищит ей другая птичка с берёзы.
   Листик там был на воде в тарелке – маленький, сухой, жёлтый. Вот птичка клюнет, вода дрогнет, и листик загуляет. А я-то из оконца вижу всё и радуюсь и не спешу: много ли птичке надо, пусть себе напьётся, нам хватит!
   Одна напилась, полетела на берёзу. Другая спустилась и тоже села на край сыроежки. И та, что напилась, сверху ей:
   «Пить, пить!»
   Вышел я из ельника так тихо, что птички не очень меня испугались, а только перелетели с одной берёзы на другую.
   Но пищать они стали не спокойно, как раньше, а с тревогой, и я их так понимал, что одна спрашивала:
   «Выпьет?»
   Другая отвечала:
   «Не выпьет!»
   Я так понимал, что они обо мне говорили и о тарелке с лесной водой: одна загадывала – «выпьет», другая спорила – «не выпьет».
   – Выпью, выпью! – сказал я им вслух.
   Они ещё чаще запищали своё: «Выпьет-выпьет».
   Но не так-то легко было мне выпить эту тарелку лесной воды.
   Конечно, можно бы очень просто сделать, как делают все, кто не понимает лесной жизни и в лес приходит только, чтобы себе взять чего-нибудь. Такой своим грибным ножиком осторожно подрезал бы сыроежку, поднял к себе, выпил бы воду, а ненужную ему шляпку от старого гриба шмякнул бы тут же о дерево.
   Удаль какая!
   А по-моему, это просто неумно. Подумайте сами, как мог бы я это сделать, если из старого гриба на моих глазах напились две птички, и мало ли кто пил без меня, и вот я сам, умирая от жажды, сейчас напьюсь, а после меня опять дождик нальёт, и опять все станут пить. А там дальше созреют в грибе семена – споры, ветер подхватит их, рассеет по лесу для будущего…
   Видно, делать нечего. Покряхтел я, покряхтел, опустился на свои старые колени и лёг на живот. По нужде, говорю, поклонился я сыроежке.
   А птички-то! Птички играют своё:
   «Выпьет – не выпьет?»
   – Нет уж, товарищи, – сказал я им, – теперь больше не спорьте: теперь я добрался и выпью.
   Так это ладно пришлось, когда я лёг на живот, то мои запёкшиеся губы сошлись как раз с холодными губами гриба. Но только бы хлебнуть, вижу перед собой в золотом кораблике из берёзового листа на тонкой своей паутинке спускается в гибкое блюдце паучок. То ли он это поплавать захотел, то ли ему надо напиться.
   – Сколько же вас тут, желающих! – сказал я ему. – Ну тебя…
   И в один дух выпил всю лесную чашу до дна.
   Возможно, я это от жалости к своему другу вспомнил о старом грибе и вам рассказал.
   Но рассказ о старом грибе – это только начало моего большого рассказа о лесе. Дальше будет о том, что случилось со мною, когда я напился живой воды.
   Это будут чудеса не как в сказке о живой воде и мёртвой, а настоящие, как они совершаются везде и всюду и во всякую минуту нашей жизни, но только часто мы, имея глаза, их не видим, имея уши – не слышим.


   Как распускаются разные деревья

   Листики липы выходят сморщенные и висят, а над ними розовыми рожками торчат заключавшие их створки почек.
   Дуб сурово развёртывается, утверждая свой лист, пусть маленький, но и в самом младенчестве своём какой-то дубовый.
   Осинка начинается не в зелёной краске, а в коричневой, и в самом младенчестве своём монетками, и качается.
   Клён распускается жёлтый, ладонки листа сжатые, смущённо и крупно висят подарками.
   Сосны открывают будущее тесно сжатыми смолисто-жёлтыми пальчиками. Когда пальчики разожмутся и вытянутся вверх, то станут совершенно как свечи.
   Внизу на земле вся лиственная мелочь показывает, что и у неё такие же почки, как у больших, и в красоте своей они внизу ничуть не хуже, чем там, наверху, и что вся разница для них во времени: придёт моё время – и я поднимусь.
   Когда дерево распускается в лесу, тут-то и бывает видно всё, как ему живётся и что ему надо: там лист покраснел в затенении, там к веточке наверху сок не дошёл, и она стоит голая…


   Тёплая поляна

   Как всё затихает, когда удаляешься в лес, и вот, наконец, солнце на защищённой от ветра полянке посылает лучи, размягчая снег. А вокруг берёзки волосатые и каштановые, и сквозь них новое чистое голубое небо, и по небу бирюзовому проносятся белые прозрачные облачка, одно за другим, будто кто-то курит, стараясь пускать дым колечками, и у него колечки всё не удаются.


   Берёзовый сок

   Вечер тёплый и тихий, но вальдшнепов не было. Заря была звукоёмкая. Вот теперь больше не нужно резать берёзку, чтобы узнать, началось ли движение сока. Лягушки прыгают – значит, и сок есть в берёзе. Тонет нога в земле, как в снегу, – есть сок в берёзе. Зяблики поют, жаворонки и все певчие дрозды и скворцы – есть сок в берёзе. Мысли мои старые все разбежались, как лёд на реке, – есть сок в берёзе.


   Красные шишки

   Росы холодные и свежий ветер днём умеряют летний жар. И только потому ещё можно ходить в лесу, а то бы теперь видимо-невидимо было слепней днём, а по утрам и по вечерам комаров. По-настоящему теперь бы время мчаться обезумевшим от слепней лошадям в поле прямо с повозками.
   В свежее солнечное утро иду я в лес полями. Рабочие люди спокойно отдыхают, окутываясь паром своего дыхания. Лесная лужайка вся насыщена росой холодной, насекомые спят, многие цветы ещё не раскрывали венчиков. Шевелятся только листья осины, с гладкой верхней стороны листья уже обсохли, на нижней бархатная роса держится мелким бисером.
   – Здравствуйте, знакомые ёлочки, как поживаете, что нового?
   И они отвечают, что всё благополучно, что за это время молодые красные шишки дошли до половины настоящей величины. Это правда, это можно проверить: старые пустые рядом с молодыми висят на деревьях.
   Из еловых пропастей я поднимаюсь к солнечной опушке, по пути в глуши встречается ландыш, он ещё сохранил всю свою форму, но слегка пожелтел и больше не пахнет.


   У старого пня

   Пусто никогда не бывает в лесу, и если кажется пусто, то сам виноват.
   Старые умершие деревья, их огромные старые пни окружаются в лесу полным покоем, сквозь ветви падают на их темноту горячие лучи, от тёплого пня вокруг всё согревается, всё растёт, движется, пень прорастает всякой зеленью, покрывается всякими цветами. На одном только светлом солнечном пятнышке на горячем месте расположились десять кузнечиков, две ящерицы, шесть больших мух, две жужелицы… Вокруг высокие папортники собрались, как гости, редко ворвётся к ним самое нежное дыхание где-то шумящего ветра, и вот в гостинной у старого пня один папортник наклонился к другому, шепнёт что-то, и тот шепнёт третьему, и все гости обменяются мыслями.


   Около гнезда

   Сарыч, когда низко летит над лесом, никогда в это время почему-то не свистит, как обыкновенно, а кряхтит. Этот звук у него, наверно, связан с кормлением детей, это он приближается к своему гнезду.
   Почти каждая птица, появляясь с червём в носу, несмотря на это, пищит. Сегодня я наблюдал, как гаечка, не выпуская червяка, присела на сучок отдохнуть и почесала в одно мгновенье о сучок попеременно обе щёки.
   Рябчики выпорхнули и расселись по ёлкам и берёзкам, маленькие, с воробья, а уже отлично лётные и сторожкие, совсем как большие. Мать близко сидит на берёзе, очень сдержанно и глухо даёт им знать о себе, и, когда издаёт звук, хвостик у неё покачивается.


   Лесной шатёр

   Столетние усилия дерева сделали своё: верхние ветки свои эта ель вынесла к свету, но нижние ветки-детки, сколько ни тащила их наверх матушка, остались внизу, сложились шатром, поросли зелёными бородами, и под этим непроницаемым для дождя и света шатром поселился…
   Кто там поселился?
   Мы возвращались с охоты мимо этой ёлки. Лада что-то почуяла внутри дерева и стала. Мы думали: выскочит или вылетит?
   – Наверно, вылетит тетерев, – шепнул Петя.
   И стал смотреть вверх.
   – А я думаю, – шепнул я, – заяц выбежит.
   И стал смотреть вниз.
   Лада стояла.
   – Вперёд! – приказал я.
   Но она вперёд не шла. И это значило, что дальше нельзя двигаться, что зверь или птица сидит тут же, за первой еловой лапкой.
   – Я ударю ногой по этой лапке, – сказал Петя, – а ты стреляй.
   «Выскочит или вылетит?» – думал я.
   И перекидывал глаза то вниз, то вверх.
   Петя ударил по лапке ногой – ничего не выбежало и ничего не вылетело, но зашипело и затукало, как маленький мотоцикл.
   Лада ткнулась и заорала: она себе наколола нос о колючки ежа.
   Так ничего не выбежало и не вылетело: это был ёж.


   Осинкам холодно

   В солнечный день осенью на опушке леса собрались молодые разноцветные осинки, густо одна к другой, как будто им там в лесу стало холодно и они вышли погреться на солнышко, на опушку.
   Так иногда в деревнях выходят люди посидеть на завалинке, отдохнуть, поговорить после трудового дня.


   Дедушкин валенок

   Хорошо помню – дед Михей в своих валенках проходил лет десять. А сколько лет в них он до меня ходил, сказать не могу. Поглядит, бывало, себе на ноги и скажет:
   – Валенки опять проходились, надо подшить.
   И принесёт с базара кусок войлока, вырежет из него подошву, подошьёт, и опять валенки идут, как новенькие.
   Так много лет прошло, и стал я думать, что на свете всё имеет конец, всё умирает и только одни дедушкины валенки вечные.
   Случилось, у деда началась сильная ломота в ногах.
   Никогда дед у нас не хворал, а тут стал жаловаться, позвал даже фельдшера.
   – Это у тебя от холодной воды, – сказал фельдшер, – тебе надо бросить рыбу ловить.
   – Я только и живу рыбой, – ответил дед, – ногу в воде мне нельзя не мочить.
   – Нельзя не мочить, – посоветовал фельдшер, – надевай, когда в воду лезешь, валенки.
   Этот совет вышел деду на пользу: ломота в ногах прошла. Но только после дед избаловался, в реку стал лазить только в валенках и, конечно, тёр их беспощадно о придонные камешки. Сильно подрались от этого валенки, и не только в подошвах, а и выше, на месте изгиба подошвы, показались трещинки.
   «Верно, это правда, – подумал я, – что всему на свете конец бывает, не могут и валенки деду служить без конца: валенкам приходит конец».
   Люди стали деду указывать на валенки:
   – Пора, дед, валенкам твоим дать покой, пора их отдать воронам на гнёзда.
   Не тут-то было! Дед Михей, чтобы снег в трещинки не забивался, окунул их в воду – и на мороз. Конечно, на морозе вода в трещинках валенка замёрзла и лёд заделал трещинки. А дед после того валенки ещё раз окунул в воду, и весь валенок от этого покрылся льдом. Вот какие валенки после этого стали тёплые и прочные: мне самому в дедушкиных валенках приходилось незамерзающее болото зимой переходить, и хоть бы что…
   И я опять вернулся к той мысли, что, пожалуй, дедушкиным валенкам никогда и не будет конца.
   Но случилось, однажды дед наш захворал. Когда пришлось ему по нужде выйти, надел в сенях валенки, а когда вернулся, забыл их снять в сенях и оставить на холоду. Так в обледенелых валенках и залез на горячую печку.
   Не то, конечно, беда, что вода от растаявших валенок с печки натекла в ведро с молоком, – это что! А вот беда, что валенки бессмертные в этот раз кончились. Да иначе и быть не могло. Если налить в бутылку воды и поставить на мороз, вода обратится в лёд, льду будет тесно, и бутылку он разорвёт. Так и этот лёд в трещинках валенка, конечно, шерсть везде разрыхлил и порвал, и когда всё растаяло, всё стало трухой…
   Наш упрямый дед, как только поправился, попробовал валенки ещё раз заморозить и походил даже немного, но вскоре весна пришла, валенки в сенцах растаяли и вдруг расползлись.
   – Верно, правда, – сказал дед в сердцах, – пришла пора отдыхать в вороньих гнёздах.
   И в сердцах швырнул валенок с высокого берега в репейники, где я в то время ловил щеглов и разных птичек.
   – Почему же валенки только воронам? – сказал я. – Всякая птичка весною тащит в гнездо шерстинку, пушинку, соломинку.
   Я спросил об этом деда как раз в то время, как он замахнулся было вторым валенком.
   – Всяким птичкам, – согласился дед, – нужна шерсть на гнездо – и зверькам всяким, мышкам, белочкам, всем это нужно, для всех полезная вещь.
   И тут вспомнил дед про нашего охотника, что давно ему охотник напоминал о валенках: пора, мол, их отдать ему на пыжи. И второй валенок не стал швырять и велел мне отнести его охотнику.
   Тут вскоре началась птичья пора. Вниз к реке на репейники полетели всякие весенние птички и, поклёвывая головки репейников, обратили своё внимание на валенок. Каждая птичка его заметила, и, когда пришла пора вить гнёзда, с утра до ночи стали разбирать на клочки дедушкин валенок. За одну какую-то неделю весь валенок по клочку растащили птички на гнёзда, устроились, сели на яйца и высиживали, а самцы пели. На тепле валенка вывелись и выросли птички, когда стало холодно, тучами улетели в тёплые края. Весною они опять вернутся, и многие в дуплах своих, в старых гнёздах найдут опять остатки дедушкина валенка. Те же гнёздышки, что на земле были сделаны и на кустах, тоже не пропадут: с кустов все лягут на землю, а на земле их мышки найдут и растащат остатки валенка на свои подземные гнёзда.
   Много в моей жизни походил я по лесам и, когда приходилось найти птичье гнёздышко с подстилом из войлока, думал, как маленький:
   «Всё на свете имеет конец, всё умирает, и только одни дедушкины валенки вечные».


   Запоздалый ручей

   В лесу тепло. Зеленеет трава: такая яркая среди серых кустов! Какие тропинки! Какая задумчивость, тишина! Кукушка начала первого мая и теперь осмелела. Бормочет тетерев и на вечерней заре. Звёзды, как вербочки, распухают в прозрачных облаках. В темноте белеют берёзки. Растут сморчки. Осины выбросили червяки свои серые.
   Весенний ручей запоздал, не успел совсем сбежать и теперь Струится по зелёной траве, и в ручей капает сок из поломанной ветки берёзы.


   Под дождём

   С трёх утра шёл окладной дождь, и пришло серое утро, и вот моросит дождь, хотя и не тёплый. Жульке надо выйти до ветру, просится, стонет, очень надо! Выпускаю. Она стоит на пороге и не хочет спускаться, попадать под дождь.
   Однако стоит она по двум причинам: и что дождь, и что видит ворону на огороде. Знаю, что стоять по вороне она будет, пока та не поднимется на крыло, а как поднимется – побежит, – по вороне бежать ей разрешается. Так чего же лучше! Я поднимаю ворону на крыло, и Жулька мчится теперь, на дождь не обращая никакого внимания: Жульке теперь не дождь, а самая хорошая погода.
   А разве мы тоже не так? Всё неловко, всё не хочется, всего боишься, а как коснётся души – так всё это и забыл.


   Черёмуха

   Почему это у черёмухи почки выходят острыми пиками? Мне кажется, черёмуха зимой спала и во сне, вспоминая, как ломали её, твердила про себя: «Не забыть, как ломали меня люди прошлой весной, не простить!»
   Теперь весной даже птичка какая-то по-своему всё твердит, всё напоминает ей: «Не забыть! Не простить!»
   Вот почему, может быть, просыпаясь от зимней спячки, черёмуха взялась за дело и вострила и вострила миллионы злых пик на людей. После вчерашнего дождика пики позеленели.
   «Пики-пики!» – предупреждала людей милая птичка.
   Но пики белые, зеленея, мало-помалу становились больше и больше тупыми. Дальше мы уже знаем по прошлому, как у черёмухи из пик выйдут бутончики, из бутончиков ароматные цветы.
   Ранняя птичка сядет на яйца, замолчит.
   Потом прилетит соловей, запоёт. Вот из-за этого-то молодчика, наверно, черёмуха забудет своё обещанье: «Не забыть, не простить». И за мягкое сердце опять её будут ломать.


   Летающие цветы

   Над цветущим картофелем всегда летают белые бабочки, как будто некоторые цветы довольно нацвелись, им захотелось полетать, и это теперь не бабочки, а тоже цветки летают над цветами картофеля.


   Лесное зеркало

   В лесной луже на дороге более холодные частицы воды при остывании поднимались на поверхность, и мороз сколотил из них белую плёнку и наузорил на ней какие-то нам неведомые тропические цветы.
   Разве поймёшь, для чего у мороза цветы? А по себе если судить, так всё понятно: мороз замечтался о далёкой тропической стране, и, пока занимался узорами, тёплая вода убежала под землю.
   Так и осталась от всей лужи тонкая, белая хрусткая плёночка с узорами тропических водорослей.
   Есть поздняя осень, когда ветер даже с ёлок снесёт опавшие на них листья берёз и осин. Но есть ещё более поздняя осень, когда на ёлках останутся вилочки сосновых хвоинок, сидящие верхом на сучках. Этих уже и ветер не снесёт, и только весной, когда снег будет с веток сползать, он захватит с собой и сосновые вилочки.


   Ребята и утята

   Маленькая дикая уточка чирок-свистунок решилась наконец-то перевести своих утят из леса, в обход деревни, в озеро на свободу. Весной это озеро далеко разливалось и прочное место для гнёзда можно было найти только версты за три, на кочке, в болотистом лесу. А когда вода спала, пришлось все три версты путешествовать к озеру.
   В местах, открытых для глаз человека, лисицы и ястреба, мать шла позади, чтобы не выпускать утят ни на минуту из виду. И около кузницы, при переходе через дорогу, она, конечно, пустила их вперёд. Вот тут и увидели ребята и зашвыряли шапками. Всё время, пока они ловили утят, мать бегала за ними с раскрытым клювом или перелётывала в разные стороны на несколько шагов в величайшем волнении. Ребята только было собрались закидать шапками мать и поймать её, как утят, но тут я подошёл.
   – Что вы будете делать с утятами? – строго спросил я ребят.
   Они струсили и ответили:
   – Пустим.
   – Вот то-то «пустим»! – сказал я очень сердито. – Зачем вам надо было их ловить? Где теперь мать?
   – А вон сидит! – хором ответили ребята. И указали мне на близкий холмик парового поля, где уточка действительно сидела с раскрытым от волнения ртом.
   – Живо, – приказал я ребятам, – идите и возвратите ей всех утят!
   Они как будто даже и обрадовались моему приказанию, прямо и побежали с утятами на холм. Мать отлетела немного и, когда ребята ушли, бросилась спасать своих сыновей и дочерей. По-своему она им что-то быстро сказала и побежала к овсяному полю. За ней побежали утята – пять штук, и так по овсяному полю, в обход деревни, семья продолжала своё путешествие к озеру.
   Радостно снял я шапку и, помахав ею, крикнул:
   – Счастливого пути, утята!
   Ребята надо мной засмеялись.
   – Что вы смеётесь, глупыши? – сказал я ребятам. – Думаете, так-то легко попасть утятам в озеро? Снимайте живо все шапки, кричите «до свиданья»!
   И те же самые шапки, запылённые на дороге при ловле утят, поднялись в воздух, все разом закричали ребята:
   – До свиданья, утята!


   «Изобретатель»

   В одном болоте на кочке под ивой вывелись дикие кряковые утята. Вскоре после этого мать повела их к озеру по коровьей тропе. Я заметил их издали, спрятался за дерево, и утята подошли к самым моим ногам. Трёх из них я взял себе на воспитание, остальные шестнадцать пошли себе дальше по коровьей тропе.
   Подержал я у себя этих чёрных утят, и стали они вскоре все серыми. После из серых один вышел красавец разноцветный селезень и две уточки, Дуся и Муся. Мы им крылья подрезали, чтобы не улетели, и жили они у нас на дворе вместе с домашними птицами: куры были у нас и гуси.
   С наступлением новой весны устроили мы своим дикарям из всякого хлама в подвале кочки, как на болоте, и на них гнёзда. Дуся положила себе в гнездо шестнадцать яиц и стала высиживать утят. Муся положила четырнадцать, но сидеть на них не захотела. Как мы ни бились, пустая голова не захотела быть матерью. И мы посадили на утиные яйца нашу важную чёрную курицу – Пиковую Даму.
   Пришло время, вывелись наши утята. Мы их некоторое время подержали на кухне, в тепле, крошили им яйца, ухаживали.
   Через несколько дней наступила очень хорошая, тёплая погода, и Дуся повела своих чёрненьких к пруду, и Пиковая Дама своих – в огород за червями.
   – Свись-свись! – утята в пруду.
   – Кряк-кряк! – отвечает им утка.
   – Свись-свись! – утята в огороде.
   – Квох-квох! – отвечает им курица.
   Утята, конечно, не могут понять, что значит «квох-квох», а что слышится с пруда, это им хорошо известно.
   «Свись-свись» – это значит: «свои к своим».
   А «кряк-кряк» – значит: «вы – утки, вы – кряквы, скорей плывите!»
   И они, конечно, глядят туда, к пруду.
   – Свои к своим!
   И бегут.
   – Плывите, плывите!
   И плывут.
   – Квох-квох! – упирается важная курица на берегу.
   Они все плывут и плывут. Сосвистались, сплылись, радостно приняла их в свою семью Дуся; по Мусе они были ей родные племянники.
   Весь день большая сборная утиная семья плавала на прудике, и весь день Пиковая Дама, распушённая, сердитая, квохтала, ворчала, копала ногой червей на берегу, старалась привлечь червями утят и квохтала им о том, что уж очень-то много червей, таких хороших червей!
   – Дрянь-дрянь! – отвечала ей кряква.
   А вечером она всех своих утят провела одной длинной верёвочкой по сухой тропинке. Под самым носом важной птицы, прошли они, чёрненькие, с большими утиными носами; ни один даже на такую мать и не поглядел.
   Мы всех их собрали в одну высокую корзинку и оставили ночевать в тёплой кухне возле плиты.
   Утром, когда мы ещё спали, Дуся вылезла из корзины, ходила вокруг по полу, кричала, вызывала к себе утят. В тридцать голосов ей на крик отвечали свистуны.
   На утиный крик стены нашего дома, сделанного из звонкого соснового леса, отзывались по-своему. И всё-таки в этой кутерьме мы расслышали отдельно голос одного утёнка.
   – Слышите? – спросил я своих ребят. Они прислушались.
   – Слышим! – закричали.
   И пошли в кухню.
   Там, оказалось, Дуся была не одна на полу. С ней рядом бегал один утёнок, очень беспокоился и непрерывно свистел. Этот утёнок, как и все другие, был ростом с небольшой огурец. Как же мог такой-то воин перелезть стену корзины высотой сантиметров в тридцать?
   Стали мы об этом догадываться, и тут явился новый вопрос: сам утёнок придумал себе какой-нибудь способ выбраться из корзины вслед за матерью или же она случайно задела его как-нибудь своим крылом и выбросила? Я перевязал ножку этого утёнка ленточкой и пустил в общее стадо.
   Переспали мы ночь, и утром, как только раздался в доме утиный утренний крик, мы – в кухню.
   На полу вместе с Дусей бегал утёнок с перевязанной лапкой.
   Все утята, заключённые в корзине, свистели, рвались на волю и не могли ничего сделать. Этот выбрался. Я сказал:
   – Он что-то придумал.
   – Он изобретатель! – крикнул Лёва.
   Тогда я задумал посмотреть, каким же способом этот «изобретатель» решает труднейшую задачу: на своих утиных перепончатых лапках подняться по отвесной стене. Я встал на следующее утро до свету, когда и ребята мои и утята спали непробудным сном. В кухне я сел возле выключателя, чтобы сразу, когда надо будет, дать свет и рассмотреть события в глубине корзины.
   И вот побелело окно. Стало светать.
   – Кряк-кряк! – проговорила Дуся.
   – Свись-свись! – ответил единственный утёнок. И всё замерло. Спали ребята, спали утята. Раздался гудок на фабрике. Свету прибавилось.
   – Кряк-кряк! – повторила Дуся.
   Никто не ответил. Я понял: «изобретателю» сейчас некогда – сейчас, наверно, он и решает свою труднейшую задачу. И я включил свет.
   Ну, так вот я и знал! Утка ещё не встала, и голова её ещё была вровень с краем корзины. Все утята спали в тепле под матерью, только один, с перевязанной лапкой, вылез и по перьям матери, как по кирпичикам, взбирался вверх, к ней на спину. Когда Дуся встала, она подняла его высоко, на уровень с краем корзины. По её спине утёнок, как мышь, пробежал до края – и кувырк вниз! Вслед за ним мать тоже вывалилась на пол, и началась обычная утренняя кутерьма: крик, свист на весь дом.
   Дня через два после этого утром на полу появилось сразу три утёнка, потом пять, и пошло, и пошло: чуть только крякнет утром Дуся, все утята к ней на спину и потом валятся вниз.
   А первого утёнка, проложившего путь для других, мои дети так и прозвали Изобретателем.


   Утиное купание

   Сел прохожий человек и задумался. Вдруг из дупла высокого дерева вылетает пёстрая, белая с чёрным, утка и выносит на воду из дупляного гнёзда одного маленького утёночка.
   Эта дупляная утка, гоголь, перетаскала всех своих двенадцать утят на воду, собрала всех тесно возле себя и вдруг – прощайте! – исчезла под водой. Тогда все её сыночки и дочки тоже вниз под воду – искать мать, и что было так удивительно сидящему на берегу человеку: довольно долго никого из-под воды не показывалось.
   Конечно, долго показалось человеку: он судил по себе и свою добрую человеческую душу по-своему как-то переселял в бедных утят в поисках под водой родной матери. У них же самих выходило бодро и весело: в своё утиное время мать показалась и все утята по одному в разных местах. Все увидели, узнали друг друга, мать подала сигнал по-утиному, ребятишки засвистели, все сплылись. А потом, окунув всех ещё раз, мать всех перетаскала обратно в дупло.
   – Хорошо тут! – вслух сказал человек.


   Пиковая Дама

   Курица непобедима, когда она, пренебрегая опасностью, бросается защищать своего птенца. Моему Трубачу стоило только слегка нажать челюстями, чтобы уничтожить её, но громадный гонец, умеющий постоять за себя в борьбе и с волками, поджав хвост, бежит в свою конуру от обыкновенной курицы.
   Мы зовём нашу чёрную наседку за необычайную её родительскую злобу при защите детей, за её клюв – пику на голове – Пиковой Дамой. Каждую весну мы сажаем её на яйца диких уток (охотничьих), и она высиживает и выхаживает нам утят вместо цыплят. В нынешнем году, случилось, мы недосмотрели: выведенные утята преждевременно попали на холодную росу, подмочили пупки и погибли, кроме единственного. Все наши заметили, что в нынешнем году Пиковая Дама была во сто раз злей, чем всегда.
   Как это понять?
   Не думаю, что курица способна обидеться на то, что получились утята вместо цыплят. И раз уж села курица на яйца, недоглядев, то ей приходится сидеть, и надо высидеть, и надо потом выхаживать птенцов, надо защищать от врагов, и надо всё довести до конца. Так она и водит их и не позволяет себе их даже разглядывать с сомнением: «Да цыплята ли это?»
   Нет, я думаю, этой весной Пиковая Дама была раздражена не обманом, а гибелью утят, и особенно беспокойство её за жизнь единственного утёнка понятно: везде родители беспокоятся о ребёнке больше, когда он единственный…
   Но бедный, бедный мой Грашка!
   Это – грач. С отломанным крылом он пришёл ко мне на огород и стал привыкать к этой ужасной для птицы бескрылой жизни на земле и уже стал подбегать на мой зов «Грашка», как вдруг однажды в моё отсутствие Пиковая Дама заподозрила его в покушении на своего утёнка и прогнала за пределы моего огорода, и он больше ко мне после того не пришёл.
   Что грач! Добродушная, уже пожилая теперь, моя легавая Лада часами выглядывает из дверей, выбирает местечко, где ей можно было бы безопасно от курицы до ветру сходить. А Трубач, умеющий бороться с волками! Никогда он не выйдет из конуры, не проверив острым глазом своим, свободен ли путь, нет ли вблизи где-нибудь страшной чёрной курицы.
   Но что тут говорить о собаках – хорош и я сам! На днях вывел из дому погулять своего шестимесячного щенка Травку и, только завернул за овин, гляжу: передо мною утёнок стоит. Курицы возле не было, но я себе её вообразил и в ужасе, что она выклюнет прекраснейший глаз у Травки, бросился бежать, и как потом радовался – подумать только! – я радовался, что спасся от курицы!
   Было вот тоже в прошлом году замечательное происшествие с этой сердитой курицей. В то время, когда у нас прохладными, светло-сумеречными ночами стали сено косить на лугах, я вздумал немного промять своего Трубача и дать погонять ему лисичку или зайца в лесу. В густом ельнике, на перекрёстке двух зелёных дорожек, я дал волю Трубачу, и он сразу же ткнулся в куст, вытурил молодого русака и с ужасным рёвом погнал его по зелёной дорожке. В это время зайцев нельзя убивать, я был без ружья и готовился на несколько часов отдаться наслаждению любезнейшей для охотника музыкой. Но вдруг где-то около деревни собака скололась, гон прекратился, и очень скоро возвратился Трубач, очень смущённый, с опущенным хвостом, и на светлых пятнах его была кровь (масти он жёлто-пегой в румянах).
   Всякий знает, что волк не будет трогать собаку, когда можно всюду в поле подхватить овцу. А если не волк, то почему же Трубач в крови и в таком необычайном смущении?
   Смешная мысль мне пришла в голову. Мне представилось, что из всех зайцев, столь робких всюду, нашёлся единственный в мире настоящий и действительно храбрый, которому стыдно стало бежать от собаки. «Лучше умру!» – подумал мой заяц. И, завернув себе прямо в пяту, бросился на Трубача. И когда огромный пёс увидал, что заяц бежит на него, то в ужасе бросился назад и бежал, не помня себя, чащей и обдирал до крови спину. Так заяц и пригнал ко мне Трубача.
   Возможно ли это?
   Нет! С человеком так могло случиться.
   У зайцев так не бывает.
   По той самой зелёной дорожке, где бежал русак от Трубача, я спустился из лесу на луг и тут увидел, что косцы, смеясь, оживлённо беседовали и, завидев меня, стали звать скорее к себе, как все люди зовут, когда душа переполнена и хочется облегчить её.
   – Ну и дела!
   – Да какие же такие дела?
   – Ой-ой-ой!
   И пошло, и пошло в двадцать голосов, одна и та же история, ничего не поймёшь, и только вылетает из гомона колхозного:
   – Ну и дела! Ну и дела!
   И вот какие это вышли дела. Молодой русак, вылетев из лесу, покатил по дороге к овинам, и вслед за ним вылетел и помчался врастяжку Трубач. Случалось, на чистом месте Трубач у нас догонял и старого зайца, а молодого-то догнать ему было очень легко. Русаки любят от гончих укрываться возле деревень, в омётах соломы, в овинах. И Трубач настиг русака возле овина. Косцы видели, как на повороте к овину Трубач раскрыл уже и пасть свою, чтобы схватить зайчика…
   Трубачу бы только хватить, но вдруг на него из овина вылетает большая чёрная курица – и прямо в глаза ему. И он повёртывается назад и бежит. А Пиковая Дама ему на спину – и клюёт и клюёт его своей пикой.
   Ну и дела!
   И вот отчего у жёлто-пегого в румянах на светлых пятнах была кровь: гонца расклевала обыкновенная курица.


   Говорящий грач

   Расскажу случай, какой был со мной в голодном году.
   Повадился ко мне на подоконник летать желторотый молодой грачонок. Видно, сирота был. А у меня в это время хранился целый мешок гречневой крупы, – я и питался всё время гречневой кашей. Вот бывало прилетит грачонок, я посыплю ему крупы и спрашиваю:
   – Кашки хочешь, дурашка?
   Поклюёт и улетит. И так каждый день, весь месяц. Хочу я добиться, чтобы на вопрос мой. «Кашки хочешь, дурашка?» он сказал бы: «Хочу».
   А он только жёлтый нос откроет и красный язык показывает.
   – Ну, ладно, – рассердился я и забросил ученье.
   К осени случилась со мной беда: полез я за крупой в сундук, а там нет ничего. Вот как воры обчистили – половина огурца была на тарелке, и ту унесли!
   Лёг я спать голодный. Всю ночь вертелся. Утром в зеркало посмотрел – лицо всё зелёное стало.
   Стук, стук! – кто-то в окошко.
   На подоконнике грач долбит в стекло.
   «Вот и мясо!» – явилась у меня мысль.
   Открываю окно и хвать его. А он прыг от меня на дерево. Я в окно за ним, к сучку. Он повыше. Я лезу. Он выше – и на самую макушку. Я туда не могу – очень качается.
   Он же, шельмец, смотрит на меня сверху и говорит:
   – Хочешь кашки, дурашка?


   Журка

   Раз было у нас – поймали мы молодого журавля и дали ему лягушку. Он её проглотил. Дали другую – проглотил. Третью, четвёртую, пятую, а больше тогда лягушек у нас под рукой не было.
   – Умница! – сказала моя жена и спросила меня: – А сколько он может съесть их? Десять может?
   – Десять, – говорю, – может.
   – А ежели двадцать?
   – Двадцать, – говорю, – едва ли…

   Подрезали мы этому журавлю крылья, и стал он за женой всюду ходить. Она корову доить – и Журка с ней, она в огород – и Журке там надо, и тоже на полевые, колхозные работы ходит с ней, и за водой. Привыкла к нему жена, как к своему собственному ребёнку, и без него ей уже скучно, без него никуда. Но только ежели случится – нет его, крикнет только одно: «Фру-фру!», и он к ней бежит. Такой умница! Так живёт у нас журавль, а подрезанные крылья его всё растут и растут.
   Раз пошла жена за водой вниз, к болоту, и Журка за ней. Лягушонок небольшой сидел у колодца и прыг от Журки в болото. Журка за ним, а вода глубокая, и с берега до лягушонка не дотянешься. Мах-мах крыльями Журка и вдруг полетел. Жена ахнула – и за ним. Мах-мах руками, а подняться не может. И в слёзы, и к нам.
   «Ах, ах, горе какое! Ах, ах!»
   Мы все прибежали к колодцу. Видим – Журка далеко, на середине нашего болота сидит.
   – Фру-фру! – кричу я.
   И все ребята за мной тоже кричат:
   – Фру-фру!
   И такой умница! Как только услыхал он это наше «фру-фру», сейчас мах-мах крыльями и прилетел. Тут уж жена себя не помнит от радости, велит ребятам бежать скорее за лягушками. В этот год лягушек было множество, ребята скоро набрали два картуза. Принесли ребята лягушек, стали давать и считать. Дали пять – проглотил, дали десять – проглотил, двадцать и тридцать, да так вот и проглотил за один раз сорок три лягушки.


   Лоси

   Как-то вечером к нашему костру пришёл дед из ближайшей деревни и стал нам рассказывать о лосях разные охотничьи истории.
   – Да какие они, лоси-то? – спросил кто-то из нас.
   – Хорошенькие, – ответил дед.
   – Ну какие же они хорошенькие! – сказал я. – Огромные, а ножки тонкие, голова носатая, рога как лопаты – скорее, безобразные.
   – Очень хорошенькие, – настаивает дед. – Раз было, по убылой воде, вижу, лосиха плывёт с двумя лосятками. А я за кустом. Хотел было бить в неё из ружья, да подумал: деться ей некуда, пусть выходит на берег. Ну вот, она плывёт, а дети за ней не поспевают, а возле берега мелко: она идёт по грязи, а они тонут, отстали. Мне стало забавно. Возьму-ка, думаю, покажусь ей: что, убежит она или нет, кинет детей?
   – Да ведь ты же убить её хотел?
   – Вот вспомнил! – удивился дед. – Я в то время забыл, всё забыл, только одно помню: убежит она от детей или то же и у них, как у нас. Ну, как вы думаете?
   – Думаю, – сказал я, вспоминая разные случаи, – она отбежит к лесу и оттуда, из-за деревьев или с холма, будет наблюдать или дожидаться…
   – Нет, – перебил меня дед. – Оказалось, у них, как и у нас. Мать так яро на меня поглядела, а я на неё острогой махнул. Думал – убежит, а лосёнков я себе захвачу. А ей хоть бы что – и прямо на меня идёт, и яро глядит. Лосята ещё вытаскивают ножонки из грязи. И что же вы подумаете? Что они делать стали, когда вышли на берег?
   – Мать сосать?
   – Нет, как вышли на берег – прямо играть. Шагов я на пять подъехал к ним на ботничке и гляжу, и гляжу – чисто дети. Один был особенно хорош. Долго играли, а когда наигрались, то к матке, и она их повела, и пошли они покойно, пошли и пошли…
   – И ты их не тронул?
   – Так вот и забыл, как всё равно мне руки связали. А в руке острога. Стоило бы только двинуть рукой…
   – Студень-то какой! – сказал я.
   Дед с уважением поглядел на меня и ответил:
   – Студень из лосёнков правда хорош. Только уж такие они хорошенькие… Забыл и про студень!


   Силач

   Муравьи разрыхлили землю, сверху она поросла брусникой, а под ягодой зародился гриб. Мало-помалу, напирая своей упругой шляпкой, он поднял вверх над собой целый свод с брусникой и сам, совершенно белый, показался на свет.


   Старый скворец

   Скворцы вывелись и улетели, и давно уже их место в скворечнике занято воробьями. Но до сих пор на ту же яблоню в хорошее росистое утро прилетает старый скворец и поёт.
   Вот странно! Казалось бы, всё уже кончено, самка давно вывела птенцов, детёныши выросли и улетели… Для чего же старый скворец прилетает каждое утро на яблоню, где прошла его весна, и поёт?


   Хромка

   Плыву на лодочке, а за мной по воде плывёт Хромка – моя подсадная охотничья уточка. Эта уточка вышла из диких уток, а теперь она служит мне, человеку, и своим утиным криком подманивает в мой охотничий шалаш диких селезней.
   Куда я ни поплыву, всюду за мной плывёт Хромка. Займётся чем-нибудь в заводи, скроюсь я за поворотом от неё, крикну:
   «Хромка!» – и она бросит всё и подлетает опять к моей лодочке. И опять: куда я, туда и она.
   Горе нам было с этой Хромкой! Когда вывелись утята, мы первое время держали их в кухне. Это пронюхала крыса, прогрызла дырку в углу и ворвалась. На утиный крик мы прибежали как раз в то время, когда крыса тащила утёнка за лапку в свою дырку. Утёнок застрял, крыса убежала, дырку забили, но только лапка у нашего утёнка осталась сломанная.
   Много трудов положили мы, чтобы вылечить лапку: связывали, бинтовали, примачивали, присыпали – ничего не помогло: утёнок остался хромым навсегда.
   Горе хромому в мире всяких зверушек и птиц: у них что-то вроде закона – больных не лечить, слабого не жалеть, а убивать. Свои же утки, свои же куры, индюшки, гуси – все норовят тюкнуть Хромку. Особенно страшны были гуси. И что ему, кажется, великану, такая безделушка – утёнок, – нет, и гусь с высоты своей норовит обрушиться на каплюшку и сплюснуть, как паровой молот.
   Какой умишко может быть у маленького хромого утёнка? Но всё-таки и он своей головёнкой величиной с лесной орех сообразил, что единственное спасение его – в человеке. И нам по-человечески было жалко его: эти беспощадные птицы всех пород хотят лишить его жизни, а чем он виноват, если крыса вывернула ему лапку?
   И мы по-человечески полюбили маленькую Хромку.
   Мы взяли её под защиту, и она стала ходить за нами и только за нами. И когда выросла она большая, нам не нужно было ей, как другим уткам, подстригать крылья. Другие утки – дикари – считали дикую природу своей родиной и всегда стремились туда улететь. Хромке некуда было улетать от нас. Дом человека стал её домом.
   Так Хромка в люди вышла.
   Вот почему теперь, когда я плыву на лодочке своей на утиную охоту, моя уточка сама плывёт за мной. Отстанет, снимется с воды и подлетает. Займётся рыбкой в заводи, заверну я за кусты, скроюсь и только крикну:
   «Хромка!», вижу – летит моя птица ко мне.


   Ярик

   Однажды я лишился своей легавой собаки, и я охотился по бродкам, значит, росистым утром находил следы птиц на траве и по ним добирал, как собака, и не могу наверно сказать, но мне кажется, я немного и чуял.
   В то время вёрст за тридцать от нас ветеринарному фельдшеру удалось повязать свою замечательную ирландскую суку с кобелём той же породы, та и другая собаки были из одного разгромленного богатого имения. И вот однажды в тот самый момент, когда жить стало особенно трудно, один мой приятель доставил мне шестинедельного щенка-ирландца. Я не отказался от подарка и выходил себе друга. Натаска без ружья мне доставляет иногда наслаждение не меньшее, чем настоящая охота с ружьём.
   Помню, раз было… На вырубке вокруг старых чёрных пней было множество высоких, ёлочкой, красных цветов, и от них вся вырубка казалась красной, хотя гораздо больше тут было Иван-да-Марьи, цветов наполовину синих, наполовину жёлтых, во множестве тут были тоже и белые ромашки с жёлтой пуговкой в сердце, звонцы, синие колокольчики, лиловое кукушкино платье, – каких, каких цветов не было, но от красных ёлочек, казалось, вся вырубка была красная. А возле чёрных пней ещё можно было найти переспелую и очень сладкую землянику. Летним временем дождик совсем не мешает, я пересидел его под ёлкой, сюда же, в сухое место, собрались от дождя комары, и как ни дымил я на них из своей трубки – собаку мою, Ярика, они очень мучили. Пришлось развести грудок, как у нас называют костёр, дым от еловых шишек повалил очень густой, и скоро мы выжили комаров и выгнали их на дождик. Но не успели мы с комарами расправиться, дождик перестал. Летний дождик – одно только удовольствие.
   Пришлось всё-таки под ёлкой просидеть ещё с полчаса и дождаться, пока птицы выйдут кормиться и дадут по росе свежие следы. Когда по расчёту это время прошло, мы вышли на красную вырубку, и, сказав:
   – Ищи, друг! – я пустил своего Ярика.
   Ярику теперь пошло третье поле. Он проходит под моим руководством высший курс ирландского сеттера, третье поле – конец ученью, и если всё будет благополучно, в конце этого лета у меня будет лучшая в мире охотничья собака, выученный мной ирландский сеттер, неутомимый и с чутьём на громадное расстояние.
   Часто я с завистью смотрю на нос своего Ярика и думаю: «Вот, если бы мне такой аппарат, вот побежал бы я на ветерок по цветущей красной вырубке и ловил бы и ловил интересные мне запахи».
   Но не чуткие мы и лишены громадного удовольствия. Мы постоянно спрашиваем: «Как ваше зрение, хорошо ли вы слышите?», но никто из нас не спросит: «Как вы чуете, как у вас дела с носом?» Много лет я учу охотничьих собак. Всегда, если собака причует дичь и поведёт, испытываю большое радостное волнение и часто думаю: «Что же это было бы, если бы не Ярик, а я сам чуял дичь?»
   – Ну, ищи, гражданин! – повторил я своему другу.
   И он пустился кругами по красной вырубке.
   Скоро на опушке Ярик остановился под деревьями, крепко обнюхал место, искоса, очень серьёзно посмотрев на меня, пригласил следовать: мы понимаем друг друга без слов. Он повёл меня за собой очень медленно, сам же уменьшился на ногах и очень стал похож на лисицу.
   Так мы пришли к густой заросли, в которую пролезть мог только Ярик, но одного его пустить туда я бы не решился: один он мог увлечься птицами, кинуться на них, мокрых от дождя, и погубить все мои труды по обучению. С сожалением хотел было я его отозвать, но вдруг он вильнул своим великолепным, похожим на крыло, хвостом, взглянул на меня; я понял, он говорил:
   – Они тут ночевали, а кормились на поляне с красными цветами.
   – Как же быть? – спросил я.
   Он понюхал цветы: следов не было. И всё стало понятно: дождик смыл все следы, а те, по которым мы шли, сохранились, потому что были под деревьями.
   Оставалось сделать новый круг по вырубке до встречи с новыми следами после дождя. Но Ярик и полукруга не сделал, остановился возле небольшого, но очень густого куста. Запах тетеревов пахнул ему на всём ходу, и потому он стал в очень странной позе, весь кольцом изогнулся и, если бы хотел, мог во всё удовольствие любоваться своим великолепным хвостом. Я поспешил к нему, огладил и шёпотом сказал:
   – Иди, если можно!
   Он распрямился, попробовал шагнуть вперёд, и это оказалось возможно, только очень тихо. Так, обойдя весь куст кругом, он дал мне понять: «Они тут были во время дождя».
   И уже по самому свежему следу, по роске, по видимому глазом зелёному бродку на седой от капель дождя траве повёл, касаясь своим длинным пером на хвосте самой земли.
   Вероятно, они услышали нас и тоже пошли вперёд, я это понял по Ярику, он мне по-своему доложил:
   – Идут впереди нас, и очень близко.
   Они все вошли в большой куст можжевельника, и тут Ярик сделал свою последнюю мёртвую стойку. До сих пор ему ещё можно было время от времени раскрывать рот и хахать, выпуская свой длинный розовый язык, теперь же челюсти были крепко стиснуты, и только маленький кончик языка, не успевший вовремя вобраться в рот, торчал из-под губы, как розовый лепесток. Комар сел на розовый кончик, впился, стал наливаться, и видно было, как тёмно-коричневая, словно клеёнчатая, тюпка на носу Ярика волновалась от боли и танцевала от запаха, но убрать язык было невозможно: если открыть рот, то оттуда может сильно хахнуть и птиц испугать.
   Но я не так волновался, как Ярик, осторожно подошёл, ловким щелчком скинул комара и полюбовался на Ярика сбоку: как изваянный, стоял он с вытянутым в линию спины хвостом-крылом, а зато в глазах собралась в двух точках вся жизнь.
   Тихонько я обошёл куст и стал против Ярика, чтобы птицы не улетели за куст невидимо, а поднялись вверх.
   Мы так довольно долго стояли, и, конечно, они в кусту хорошо знали, что мы стоим с двух сторон.
   Я сделал шаг к кусту и услышал голос тетеревиной матки, она квохнула и этим сказала детям.
   – Лечу, посмотрю, а вы пока посидите.
   И со страшным треском вылетела.
   Если бы на меня она полетела, то Ярик бы не тронулся, и если бы даже просто полетела над ним, он не забыл бы, что главная добыча сидит в кусту, и какое это страшное преступление бежать за взлетевшей птицей. Но большая серая, почти в курицу, птица вдруг кувыркнулась в воздухе, подлетела почти к самому Ярикову носу и над самой землёй тихонько полетела, маня его криком:
   – Догоняй же, я летать не умею!
   И, как убитая, в десяти шагах упала на траву и по ней побежала, шевеля высокие красные цветы.
   Этого Ярик не выдержал и, забыв годы моей науки, ринулся.
   Фокус удался, она отманила зверя от выводка и, крикнув в кусты детям.
   – Летите, летите все в разные стороны, – сама вдруг взмыла над лесом и была такова.
   Молодые тетерева разлетелись в разные стороны, и как будто слышалось издали Ярику:
   – Дурак, дурак!
   – Назад! – крикнул я своему одураченному другу.
   Он опомнился и, виноватый, медленно стал подходить.
   Особенным, жалким голосом я спрашиваю:
   – Что ты сделал?
   Он лёг.
   – Ну, иди же, иди!
   Ползёт виноватый, кладёт мне на коленку голову, очень просит простить.
   – Ладно, – говорю я, усаживаясь в куст, – лезь за мной, смирно сиди, не хахай: мы сейчас с тобой одурачим всю эту публику.
   Минут через десять я тихонько свищу, как тетеревята:
   – Фиу, фиу!
   Значит:
   – Где ты, мама?
   – Квох, квох, – отвечает она, и это значит:
   – Иду!
   Тогда с разных сторон засвистело, как я:
   – Где ты, мама?
   – Иду, иду, – всем отвечает она.
   Один цыплёнок свистит очень близко от меня, я ему отвечаю, он бежит, и вот я вижу у меня возле самой коленки шевелится трава.
   Посмотрев Ярику в глаза, погрозив ему кулаком, я быстро накрываю ладонью шевелящееся место и вытаскиваю серого, величиною с голубя, цыплёнка.
   – Ну, понюхай, – тихонько говорю Ярику.
   Он отвёртывает нос: боится хамкнуть.
   – Нет, брат, нет, – жалким голосом прошу я, – понюхай-ка!
   Нюхает, а сам, как паровоз.
   Самое сильное наказание.
   Вот теперь я уже смело свищу и знаю, непременно прибежит ко мне матка: всех соберёт, одного не хватит – и прибежит за последним.
   Их всех, кроме моего, семь; слышу, как один за другим, отыскав мать, смолкают, и когда все семь смолкли, я, восьмой, спрашиваю:
   – Где ты, мама?
   – Иди к нам, – отвечает она.
   – Фиу, фиу: нет, ты веди всех ко мне.
   Идёт, бежит, вижу, как из травы то тут, то там, как горлышко бутылки, высунется её шея, а за ней везде шевелит траву и весь её выводок.
   Все они сидят от меня в двух шагах, теперь я говорю Ярику глазами:
   – Ну, не будь дураком!
   И пускаю своего тетеревёнка.
   Он хлопает крыльями о куст, и все хлопают, все вздымаются. А мы из куста с Яриком смотрим вслед улетающим, смеёмся:
   – Вот как мы вас одурачили, граждане!


   Предательская колбаса

   Ярик очень подружился с молодым Рябчиком и целый день с ним играл. Так, в игре, он провёл неделю, а потом я переехал с ним из этого города в пустынный домик в лесу, в шести верстах от Рябчика. Не успел я устроиться и как следует осмотреться на новом месте, как вдруг у меня пропадает Ярик. Весь день я искал его, всю ночь не спал, каждый час выходил на терраску и свистел. Утром, только собрался было идти в город, в милицию, являются мои дети с Яриком: он, оказалось, был в гостях у Рябчика. Я ничего не имею против дружбы собак, но нельзя же допустить, чтобы Ярик без разрешения оставлял службу у меня!
   – Так не годится, – сказал я строгим голосом. – Это, брат, не служба. А кроме того, ты ушёл без намордника, значит, каждый встречный имеет право тебя застрелить. Безобразный ты пёс!
   Я всё высказал суровым голосом, и он выслушал меня, лёжа на траве, виноватый, смущённый, не Ярик – золотистый гордый ирландец, а какая-то рыжая, ничтожная, сплющенная черепаха.
   – Не будешь больше ходить к Рябчику? – спросил я более добрым голосом.
   Он прыгнул ко мне на грудь. Это у него значило:
   «Никогда не буду, добрый хозяин».
   – Перестань лапиться! – сказал я строго.
   И простил.
   Он покатался в траве, встряхнулся и стал обыкновенным хорошим Яриком.
   Мы жили в дружбе недолго, всего только неделю, а потом он снова куда-то исчез. Вскоре дети, зная, как я тревожусь о нём, привели беглеца: он опять сделал Рябчику незаконный визит. В этот раз я не стал с ним разговаривать и отправил в тёмный подвал, а детей просил, чтобы в следующий раз они только известили меня, но не приводили и не давали там ему пищи. Мне хотелось, чтобы он вернулся по доброй воле.
   В тёмном подвале путешественник пробыл у меня сутки. Потом, как обыкновенно, я серьёзно поговорил с ним и простил. Наказание подвалом подействовало только на две недели. Дети прибежали ко мне из города:
   – Ярик у нас!
   – Так ничего же ему не давайте, – велел я. – Пусть проголодается и придёт сам, а я подготовлю ему хорошую встречу.
   Прошёл день. Наступила ночь. Я зажёг лампу, сел на диван, стал читать книгу. Налетело на огонь множество бабочек, жуков, всё это стало кружиться возле лампы, валиться на книгу, на шею, путаться в волосах. Но закрыть дверь на террасу было нельзя, потому что это был единственный вход, через который мог явиться ожидаемый Ярик. Я, впрочем, не обращал внимания на бабочек и жуков, книга была увлекательной, и шёлковый ветерок, долетая из леса, приятно шумел. Я и читал и слушал музыку леса.
   Но вдруг мне что-то показалось в уголку глаза. Я быстро поднял голову, и это исчезло. Теперь я стал прилаживаться так читать, чтобы, не поднимая головы, можно было наблюдать порог. Вскоре там показалось нечто рыжее, стало красться в обход стола, и, я думаю, мышь слышней пробежала бы, чем как это большое подползало под диван. Только знакомое неровное дыхание подсказало мне, что Ярик был под диваном и лежал как раз подо мной. Некоторое время я читаю и жду, но терпения у меня хватило ненадолго. Встаю, выхожу на террасу и начинаю звать Ярика строгим голосом и ласковым, громко и тихо, свистать и даже трубить. Так уверил я лежащего под диваном, что ничего не знаю о его возвращении. Потом я закрыл дверь от бабочек и говорю вслух:
   – Верно, Ярик уже не придёт, пора ужинать.
   Слово «ужинать» Ярик знает отлично. Но мне показалось, что после моих слов под диваном прекратилось даже дыхание.
   В моём охотничьем столе лежит запас копчёной колбасы, которая чем больше сохнет, тем становится вкуснее. Я очень люблю сухую охотничью колбасу и всегда ем её вместе с Яриком. Бывало, мне довольно только ящиком шевельнуть, чтобы Ярик, спящий колечком, развернулся, как стальная пружина, и подбежал к столу, сверкая огненным взглядом.
   Я выдвинул ящик – из-под дивана ни звука. Раздвигаю колени, смотрю вниз – нет ли там на полу рыжего носа. Нет, носа не видно. Режу кусочек, громко жую, заглядываю – нет, хвост не молотит. Начинаю опасаться, не показалась ли мне рыжая тень от сильного ожидания и Ярика вовсе и нет под диваном. Трудно думать, чтобы он, виноватый, не соблазнился даже колбасой – ведь он так любит её. Если я, бывало, возьму кусочек, надрежу, задеру шкурку, чтобы можно было за кончик её держаться пальцами и кусочек бы висел, как на нитке, то Ярик задерёт нос вверх, стережёт долго и вдруг прыгнет. Но мало того: если я успею во время прыжка отдёрнуть вверх руку с колбасой, то Ярик так и остаётся на задних ногах, как человек. Я иду с колбасой, и Ярик идёт за мной на двух ногах, опустив передние лапы, как руки, и так мы обходим комнату и раз, и два, и даже больше. Я надеюсь в будущем посредством колбасы вообще приучить ходить его по-человечески и когда-нибудь во время городского гулянья появиться там под руку с рыжим хвостатым товарищем.
   И так вот, зная, как Ярик любит колбасу, я не могу допустить, чтобы он был под диваном. Делаю последний опыт, бросаю вниз не кусочек, а только шкурку и наблюдаю. Но как внимательно я ни смотрю, ничего не могу заметить: шкурка исчезла как будто сама по себе. В другой раз я всё-таки добился: видел, как мелькнул язычок.
   Ярик тут, под диваном.
   Теперь я отрезаю от колбасы круглый конец с носиком, привязываю нитку за носик и тихонечко спускаю вниз между коленками. Язык показался. Я потянул за нитку – язык скрылся. Переждав немного, спускаю опять – теперь показался нос, потом лапы.
   Больше нечего в прятки играть: я вижу его и он меня видит. Поднимаю выше кусочек, Ярик поднимается на задние лапы, идёт за мной, как человек, на двух ногах, на террасу, спускается по лесенке на четырёх по-собачьи, опять поднимается, и так мы подходим к подвалу. Ну, вот теперь он понимает мою страшную затею и ложится на землю пластом, как черепаха. А я отворяю подвальную дверь и говорю:
   – Пожалуйте, молодой человек!


   Первая стойка

   Мой легавый щенок называется Ромул, но я больше зову его Ромой, или просто Ромкой, а изредка величаю его Романом Василичем.
   У этого Ромки скорее всего растут лапы и уши. Такие длинные у него выросли угли, что когда вниз посмотрит, так и глаза закрывают, а лапами он часто что-нибудь задевает и сам кувыркается.
   Сегодня был такой случай: поднимался он по каменной лестнице из подвала, зацепил своей лапиной полкирпича, и тот покатился вниз, считая ступеньки. Ромушка этому очень удивился и стоял наверху, спустив уши на глаза. Долго он смотрел вниз, повёртывая голову то на один бок, то на другой, чтобы ухо отклонилось от глаза и можно было смотреть.
   – Вот штука-то, Роман Василич! – сказал я. – Кирпич-то вроде как живой, ведь скачет!
   Рома поглядел на меня умно.
   – Не очень-то заглядывайся на меня, – сказал я, – не считай галок, а то он соберётся с духом, да вверх поскачет, да тебе даст прямо в нос.
   Рома перевёл глаза. Ему, наверное, очень хотелось побежать и проверить, отчего это мёртвый кирпич вдруг ожил и покатился. Но спуститься туда было очень опасно: что если там кирпич схватит его и утянет вниз навсегда в тёмный подвал?
   – Что же делать-то, – спросил я, – разве удрать?
   Рома взглянул на меня только на одно мгновение, и я хорошо его понял, он хотел мне сказать.
   «Я и сам подумываю, как бы удрать, а ну как я повернусь, а он меня схватит за прутик (Хвост у пойнтера называется по-охотничьи прутом.)?»
   Нет, и это оказывается невозможным. И так Рома долго стоял, и это была его первая стойка по мёртвому кирпичу, как большие собаки постоянно делают, когда носом почуют в траве живую дичь.
   Чем больше стоял Ромка, тем ему становилось опасней и страшней: по собачьим чувствам выходит так, что чем мертвее затаится враг, тем ужаснее будет, когда он вдруг оживёт и прыгнет.
   «Перестою», – твердит про себя Ромка.
   И чудится ему, будто кирпич шепчет:
   «Перележу».
   Но кирпичу можно хоть и сто лет лежать, а живому пёсику трудно, устал и дрожит.
   Я спрашиваю:
   – Что же делать-то, Роман Василич?
   Рома ответил по-своему:
   – Разве брехнуть?
   – Вали, – говорю, – лай!
   Ромка брехнул и отпрыгнул. Верно, со страху ему показалось, будто он разбудил кирпич и тот чуть-чуть шевельнулся.
   Стоит, смотрит издали – нет, не вылезает кирпич. Тихонечко подкрадывается, глядит осторожно вниз: лежит.
   – Разве ещё раз брехнуть?
   Брехнул и отпрыгнул.
   Тогда на лай прибежала Кэт, Ромина мать, впилась глазами в то место, куда лаял сын, и медленно, с лесенки на лесенку стала спускаться. На это время Ромка, конечно, перестал лаять, доверил это дело матери и сам глядел вниз много смелее.
   Кэт узнала по запаху Роминой лапы след на страшном кирпиче, понюхала его: кирпич был совершенно мёртвый и безопасный. Потом, на случай, она постепенно обнюхала всё, ничего не нашла подозрительного и, повернув голову вверх, глазами сказала сыну:
   «Мне кажется, здесь все благополучно».
   После того Ромул успокоился и завилял прутиком. Кэт стала подыматься, он нагнал мать и принялся теребить её за ухо.


   Игра с Ромкой

   Я подхожу к окну и стучу по стеклу пальцами. Ромка знает по стуку, что я у окна, и в несколько скачков взлетает на всю высоту штабеля лесных материалов против моего окна: он хорошо знает, что только с этой высоты он может видеть моё лицо у окна.
   Несколько мгновений он вглядывается, насторожив уши, потом узнает, и голова становится гладкой, хвост вильнул несколько раз и остановился: Ромка ждёт от меня какого-нибудь действия. Я молчу и не двигаюсь. Ему это невтерпёж, он вызывает меня:
   – Гам!
   И, насторожив уши, ждёт ответа. И как только я в ответ на его «гам!» кричу своё «гам!» – стремглав бросается со всей высоты штабеля, мгновенно исчезая из поля моего зрения. Но я знаю, что он делает: он бросается к стене дома под моим окном, потом становится на задние лапы и – такой дурень! – пробует передними лапами дотянуться на всю высоту до окна, превосходящую высоту его прыжка раз в десять.
   Его останавливает, однако, не высота: будь лицо моё видимо, он не посмотрел бы на высоту и во что бы то ни стало попробовал бы допрыгнуть до моего носа. Его останавливает от прыжка только то, что лицо моё снизу не видно, останавливает, что исчезла самая цель действия, полученная от зрительного впечатления с высоты штабеля лесных заготовок.
   А если исчезло лицо, то надо его скорей увидеть, проверить, всё ли я ещё стою у окна.
   И он в три прыжка взлетает на высоту, всматривается, узнаёт, опускает уши, опять вызывает меня.
   Я кричу ему: «Гам!» – и он снова бросается вниз, и опять исчезает, и опять появляется.


   Как Ромка переходил ручей

   Мы собрались переходить ручей и пустили Ромку вперёд. Он подошёл к струящейся воде и вдруг отпрыгнул назад. Потом крайне осторожно подошёл опять и, когда убедился, что вода течёт, струится, значит, вода живая, снова отпрыгнул, раз, и два, и пошёл потрясать воздух своим басом.
   – Ромка, Ромка! – убеждали мы. – Не будь дураком, иди, иди.
   Он послушался, подкрался. Ручей струился по камушкам только посредине, а по сторонам застойная вода его была подёрнута слоем зеленоватой тины. Ветер подогнал края этой тины к берегу и развесил на прутиках, как большую зелёную тряпку.
   Вот Рома, подумав, что всё дело в этой тряпке, схватил за край тины и потянул. Он рвал траву и, не успевая проглатывать, выбрасывал, и зелёная тина мокрыми усами свисала из его пасти.
   Но вот обнажился в воде какой-то чёрный ком, и тут Ромка, решив, что не в тряпке дело, а что ком во всём виноват, схватился зубами за ком и потащил. Но ком был только началом затопленной коряги, и когда она, большая, чёрная из воды показалась, Ромка бросил ком и со всего маху в страшном испуге шарахнулся назад на берег и там уже так забрехал, так забрехал!
   И даже когда я на глазах его перешёл ручей, он не сразу пошёл за мной: он увидел меня на том берегу, завизжал сначала, потом набрался храбрости и скакнул таким быстрым гигантским скачком, что живая вода не успела схватить его за ногу.
   После того мы перешли в жидкое, топкое болото, и Ромка тут работал безукоризненно. Правда, он ходил по воде несколько бурно, но как только причуивал след, начинал тихо подкрадываться, и бекасы иногда его подпускали совсем близко.


   Кот

   Когда я вижу из окна, как пробирается в саду Васька, я кричу ему самым нежным голосом:
   – Ва-сень-ка!
   И он в ответ, я знаю, тоже мне кричит, но я немного на ухо туг и не слышу, а только вижу, как после моего крика на его белой мордочке открывается розовый рот.
   – Ва-сень-ка! – кричу ему.
   И догадываюсь, – он кричит мне: «Сейчас я иду!»
   И твёрдым прямым тигровым шагом направляется в дом.
   Утром, когда свет из столовой через приоткрытую дверь виднеется ещё только бледной щёлкой, я знаю, что у самой двери в темноте сидит и дожидается меня кот Васька. Он знает, что столовая без меня пуста, и боится: в другом месте он может продремать мой вход в столовую. Он давно сидит тут, и, как только я вношу чайник, с добрым криком он бросается ко мне.
   Когда я сажусь за чай, он садится мне на левую коленку и следит за всем: как я колю сахар щипчиками, как режу хлеб, как намазываю масло. Мне известно, что солёное масло он не ест, а принимает только маленький кусочек хлеба, если ночью не поймал мышь.
   Когда он уверится, что ничего вкусного нет на столе – корочки сыра или кусочка колбасы, – то он опускается на моей коленке, потопчется немного и засыпает.
   После чая, когда встаю, он просыпается и отправляется на окно. Там он повёртывается головой во все стороны, вверх и вниз, считая пролетающих в этот ранний утренний час плотными стаями галок и ворон. Из всего сложного мира жизни большого города он выбирает себе только птиц и устремляется весь целиком только к ним.
   Днём – птицы, а ночью – мыши, и так весь мир у него: днём при свете чёрные узкие щёлки его глаз, пересекающие мутный зелёный круг, видят только птиц, ночью открывается весь чёрный светящийся глаз и видит только мышей.
   Сегодня радиаторы тёплые, и оттого окно сильно запотело, и коту очень плохо стало галок считать. Так что же выдумал мой кот! Поднялся на задние лапы, передние на стёкла, и ну протирать, ну протирать! Когда же протёр и стало яснее, то опять спокойно уселся, как фарфоровый, и опять, считая галок, принялся головой водить вверх, и вниз, и в стороны.
   Днём – птицы, ночью – мыши, и это весь Васькин мир.


   Друг человека

   Обезьяна не тем нам дурна, что некрасива, а что судит о нас по себе и всё, что нам дорого, отличающее человека от животного, принимает за свои обезьяньи естественные потребности.
   Напротив, собака видит в нас высшее существо и старается заслужить нашу любовь и уважение.
   Бывает, собака-щенок, играя с бумажкой, привязанной на ниточку, вдруг что-то заметит, может быть даже разгадает секрет игры, и глазами, как будто освещёнными настоящим светом разума, заглянет в глаза самому человеку.
   Если собака поглядела на меня человеческим взглядом, то, значит, был же человек на свете, передавший собаке этот свой человеческий глаз.
   Я понимаю, если собака моя ложится на пол и прижимается непременно к моей ноге, это для того, чтобы во время её сна я не ушёл. Понимаю её, как собаку. Но если ночью, когда идти некуда, она проснулась, ей стало не по себе почему-то, и она, взяв зубами свой тюфячок, подтащила к моей кровати на другой стороне комнаты, и уснула, и была довольна, что спала не с печкой, а рядом с человеком, – это у ней человеческое чувство одиночества и жажды близости, и это от человека у неё.
   Вот и надо бы изучить так собаку, чтобы можно было отделить от неё звериное основание, а в остальном, как в зеркале, увидеть человека чисто в человеческих чувствах, направляемых им веками к собаке.
   Жулька засыпает на голом полу под кроватью. Ночью ей становится неудобно на жёсткой постели. Тогда она встаёт и начинает драть пол когтями, и так сильно, так звучно, что все просыпаются.
   Дерёт же она пол, как драли её древние предки землю, чтобы поудобней устроить спаньё.
   Наверно, во многом и мы тоже, как собаки, по-древнему ведём себя в культурных условиях.
   Все собаки в народе разделяются на умных и глупых: умные собаки, злые, любят одного только хозяина, а других людей к себе не подпускают. Глупая собака любит всех людей, всем доверяет и предпочитает хозяина другим только потому, что она ему отдана, как Татьяна своему генералу.
   Подбор таких собак, по-моему, происходит не случайно, а потому что я таких предпочитаю, как Цезарь предпочитал возле себя только воинов. И у меня есть основание, почему я предпочитаю собаку, любящую не одного меня, а всего человека: я сам точно так веду себя в отношении моих близких глупо и требую тоже от них, чтобы моя персона не заслоняла собой всего человека и они бы тоже не застилали мне свет солнца.
   Мало того, только в таких отношениях я понимаю свободу, а эгоистов с их злыми собаками считаю убийцами духа.
   Вот почему я бессознательно подбираю себе собак благороднейших, способных возвышаться над собачьими инстинктами, и не обращаю никакого внимания на то, что их считают шалавыми. И наша дружба с такими собаками вообще является как следствие общего великого душевного переживания, радости не дома, а в полях и в лесах.
   И потому всех собак я разделяю не на умных и глупых, а на домашних злых и чисто охотничьих, с раскрытой душой ко всему человеку.


   Жулька и бабочка

   Жулька, моя молодая мраморного цвета собака – сеттер, носится как угорелая за птичками, за бабочками, даже за крупными мухами до тех пор, пока горячее дыхание не выбросит из её пасти язык. Но и это её не останавливает.
   Вот нынче была у всех у нас на виду такая история.
   Жёлтая бабочка-капустница привлекла внимание. Жизель бросилась за ней, подпрыгнула и промахнулась. Бабочка замотыляла дальше. Жулька за ней – хап! Бабочке хоть бы что: летит, мотыляет, как будто смеётся.
   Хап! – нет. Хап, хап – нет и нет.
   Хап, хап! – и нет бабочки в воздухе.
   Тогда среди наших детей началось волнение. «Ах, ах!» – только и слышалось.
   Бабочки нет в воздухе, капустница исчезла. Сама Жизель стоит неподвижная, как восковая, повёртывая удивлённо голову то вверх, то вниз, то вбок.
   В это время горячие пары стали нажимать внутри Жулькиной пасти, – у собак ведь нет потовых желёз. Пасть открылась, язык вывалился, пар вырвался, и вместе с паром вылетела бабочка и, как будто совсем ничего с ней не было, замотыляла себе по-над лугом.
   До того измаялась с этой бабочкой Жулька, до того, наверно, ей трудно было сдерживать дыхание с бабочкой во рту, что теперь, увидев бабочку, вдруг сдалась. Вывалив язык, длинный, розовый, она стояла, хахала и глядела на летящую бабочку узенькими и глупыми глазами.
   Дети приставали к нам с вопросом:
   – Ну, почему это нет у собаки потовых желёз?
   И другие им отвечали:
   – Если бы у них были железы и не надо было бы им хахать, так они бы всех бабочек переловили и скушали.


   Жулька и кот

   Жулька не может отвыкнуть, чтобы при всём своём уважении к Ваське за ним не погоняться по комнатам. Он залезает на шкаф, а она замирает и часами глядит на него в положении стойки. Наконец она устаёт, глаза мутнеют и устремляются куда-нибудь на муху.
   Вот тогда только Васька начинает оживать. Он много терпеливее и настойчивее собаки. Как только Жулька на муху, кот спускается пониже и, вытянув лапку, грациознейшим в мире и самым кокетливым образом даёт своими бархатными пальчиками с острейшими коготками Жульке по морде.
   После того он даже и не пытается бежать, а, обратив на себя внимание Жульки, делает перед носом у неё знаменитую фигуру: спина кренделем, глаза становятся мутно-злыми, уши заглажены, усы трясутся, изо рта шип.
   Если же Жулька, не пугаясь страшным видом кота, всё-таки сунется, то он даёт ей лапой по-настоящему, сам же вдруг прыгнет через неё в коридор и пустится, а она за ним и настигает его на верху уже книжного шкафа, и тут начинается повторение той же игры.


   Мечта Жульки

   Жулька сначала идёт по следу, а когда потеряет, ведёт по мечте. И всё поле переходит в мечте.
   Метель в поле страшная, наст, однако, в лесу от собаки не проваливается. Сквозь метель Жулька увидела летящую птичку и со всех ног во все тяжкие бросилась за ней по насту. Она догнала, схватила, но это не птичка, а старый сухой дубовый лист. Но ничего! Вот другой летит, и собака уже не бежит за ним.
   Так и мы тоже за мечтой своей, как за птичкой, а потом научаемся тоже мечтой своей управлять и свою птичку не смешивать с каким-нибудь сухим листиком.


   Норка и Жулька

   Норка до того ревнует меня к Жульке, что когда я позову к себе Жульку – бежит с большой быстротой, а Жулька, само собой, ревнует Норку и тоже спешит, если я позову Норку.
   Теперь у них так и пошло:
   – Норка! – кричу я.
   Появляется Жулька.
   – Жулька!
   Появляется Норка.


   Как поссорились кошка с собакой

   Был вот тоже такой день, как сейчас. В марте месяце свет обнял всю Москву, и у нас на полу в комнате тоже вот такое светлое горячее пятно.
   Принесли к нам щенка спаниеля, величиной со среднюю крысу.
   Домна Ивановна, кошка наша, на шкафу стала готовиться к прыжку. Ей, конечно, было немного непонятно: крыса настоящая, но люди около неё, и как будто от этого тоже и не крыса.
   А мы посадили щенка на пол и стали думать, как бы сто назвать: сидит и сидит на месте, неуклюжий такой…
   – Давайте Мишкой назовём, – сказала жена. – Мишка, давай походим!
   Погладили его, и он встал на четыре ноги, наметился и прямо-прямо пошёл. Домна Ивановна вся собралась на прыжке и повела глазом за ним.
   – Смотри это у меня! – погрозил я ей.
   – Смотри за кошкой, – сказала жена, – как бы она его не того!
   – Ни его, ни того, – ответил я, – не знаешь ты спаниелей.
   А Мишка дошёл до светлого пятна на полу, осветил себе головёнку, и в тепле остановился, и никуда не хотел больше идти.
   Чтобы развлечь его, я принёс из кухни кость и положил ему под нос. Мишка нос свой отвёл от кости и ещё поудобнее замер в тепле.
   А Домна Ивановна, увидев кость, сообразила: «Какая же это крыса!» И, заметив, что Мишка отвёл нос от кости, прыгнула со шкафа на пол и стала тихонько подбираться, чтобы стащить ненужную щенку кость. Она отчасти была и права: согласно собачьим и кошачьим законам, у них если есть собственность, то надо её беречь, а если отвернулся, – значит, и право на неё потерял.
   Но Мишка не от собственности отвернулся: он хорошо помнил про кость. Он отвернулся к этому чудесному свету мартовского солнца над Москвой. Может быть, Мишка был тоже немного по-своему поэтом и горячий луч солнца на носу ему был дороже, чем вкусная кость.
   И, значит же, твёрдо держал он в душе свои права на кость, если в тот самый момент, когда Домна Ивановна подобралась к кости, он ринулся на неё с такой силой, с таким рёвом, что успел ещё нетвёрдыми и неострыми зубами вырвать клок шерсти из хвоста. Домна Ивановна неслась от него из комнаты в комнату, перепрыгивая стулья, кресла, диваны, и, в конце концов, забралась на высокий шкаф и оттуда рычала, а Мишка внизу лаял, высоко подняв кверху голову.
   Наверно, с этого и началась когда-нибудь жизнь кошки с собакой: кошка убегает, собака догоняет. Тоже когда-нибудь вышел спор из-за собственности, и тоже так часто бывает, что мы, люди, у них это останавливаем. Теперь Домна Ивановна и Мишка в дружбе живут и, когда холодно, спят, прижавшись друг к другу, на одном коврике.


   Кадо

   У всякой собаки есть своя особенная, только ей одной свойственная причуда. У Кадо, огромного пойнтера кобеля – броситься на звук пролетающего комара, мухи, осы, пчелы или шершня.
   В особенности страшно бывает, когда в комнату залетит шершень, громадная оса, и Кадо хватает его. Но теперь – хап! И, не успев укусить, шершень исчезает в животе у Кадо.
   Слюна ли собаки действует на яд насекомого, или ужас парализует их способность жалить, но только случая не было, чтобы кто-нибудь из них его укусил.
   Раз было, Кадо на охоте пропал, и я стал его искать в надежде, что застану на стойке по тетеревам. Долго я искал и вдруг увидел его белую рубашку между тёмными ёлочками. Среди густой щетинистой заросли этих ёлок была старая ёлка, и внизу между её нижними лапами была дырочка: Кадо стоял против дырочки и поджидал ос. Как только вылетит одна – он хап! и всё кончено. Я даже весь вспотел в поисках Кадо – столько я бегал! И сколько же он за это время нахапал ос! И ничего ему потом от этого плохого не было.
   Главное, что раздражает его, я заметил, – это звук крыльев насекомого. Было однажды со мной, напал на меня сильный кашель и так осложнился, что не переставая шипело и свистело в гортани: уснуть от этого звука было невозможно, и всё-таки в конце концов научился я засыпать, и перед сном мне казалось, будто хриплю и свищу не я, а Кадо. И как только подумаешь, что Кадо, так является блаженное чувство спокойствия, и я засыпаю.
   Однако, вероятно, в этих звуках моих было и подобие жужжанию насекомых, и тогда Кадо срывался и мчался к завешенному окну…
   Раз я успел осветить комнату фонарём и увидел, что Кадо стоит против окна, где он ловит мух, в полном недоумении: слышит ясно – гудит и гудит, а где – не может понять.
   Я же всё понял: это у меня так в горле свистит. И ещё понял я, что звук для Кадо является первой побудительной причиной лететь на врага. Второе, более глубокое побуждение у Кадо, я думаю, это удовлетворение, когда он достигнет цели и проглотит врага – так он счастлив, так хвостит, так облизывается!..
   Приходит время осени. Всё меньше и меньше насекомых и всё больше и больше паучьих сетей. Чистота везде, прозрачность.
   Кадо выходит на крыльцо довольный: ни одного комарика!
   Он счастлив и горд: это он всех съел.


   Лада

   Три года тому назад был я в Завидове, в хозяйстве Военно-охотничьего общества. Егерь Николай Камолов предложил мне посмотреть у своего племянника в лесной сторожке его годовалую сучку, пойнтера Ладу.
   Как раз в то время собачку себе я приискивал. Пошли мы наутро к племяннику. Осмотрел я Ладу: чуть-чуть она была мелковата, чуть-чуть нос для сучки был короток, а прут толстоват. Рубашка у неё вышла в мать, жёлто-пегого пойнтера, а чутьё и глаза – в отца, чёрного пойнтера. И так это было занятно смотреть: вся собака в общем светлая, даже просто белая с бледно-жёлтыми пятнами, а три точки на голове, глаза и чутьё, как угольки. Головка, в общем, была очаровательная, весёлая. Я взял хорошенькую собачку себе на колени, дунул ей в нос – она сморщилась, вроде как бы улыбнулась, я ещё раз дунул – она сделала попытку меня за нос схватить.
   – Осторожней! – предупредил меня старый егерь Камолов.
   И рассказал мне, что у его свата случай был: тоже вот так дунул на собаку, а она его за нос, и так человек на всю жизнь остался без носа!
   Хозяин Лады очень обрадовался, что собака нам понравилась: он не понимал охоты и рад был продать ненужную собаку.
   – Какие умные глаза! – обратил моё внимание Камолов.
   – Умница! – подтвердил племянник. – Ты, дядя Николай, главное, хлещи её, хвощи как ни можно сильней, она всё поймёт.
   Мы посмеялись с егерем этому совету, взяли Ладу и отправились в лес пробовать её поиск, чутьё. Конечно, мы действовали исключительно лаской, давали по кусочку сала за хорошую работу, за плохую – самое большее пальцем грозили.
   В один день умная собака поняла всю нашу премудрость, а чутьё, наверно, ей досталось от деда, Камбиза: чутьё небывалое!
   Весело было возвращаться на хутор: не так-то легко ведь найти собаку такую прекрасную.
   – Не Ладой бы её звать, а Находкой: настоящая находка! – повторял Камолов.
   Итак, мы оба очень радостные приходим в сторожку.
   – А где же Лада? – спросил нас удивлённо хозяин.
   Глянули мы – и видим: действительно с нами нет Лады. Всё время шла с нами, а как вот к дому подошла, как провалилась сквозь землю. Звали, манили, ласково и грозно: нет и нет. Так вот и ушли с одним горем. А хозяину тоже не сладко. Так нехорошо вышло. Хотели хоть что-нибудь хозяину дать – нет, не берёт.
   – Только собрались Находкой назвать, – сказал Камолов.
   – Не иначе как леший увёл! – посмеялся на прощание племянник.
   И только мы без хозяина прошли шагов двести по лесу, вдруг из кустика выходит Лада. Какая радость! Мы, конечно, назад, к хозяину. И только повернули, вдруг опять Лады нет, опять – как сквозь землю. Но в этот раз мы больше её не искали, мы, конечно, поняли: хозяин колотил её, а мы ласкали и охотились, вот она и пряталась, вот и всё… И как только мы повернули домой, Лада, конечно, из куста явилась. По пути домой мы много смеялись, вспоминая слова хозяина: «Хлещи, дядя Николай, хвощи как ни можно сильней, она всё поймёт!»
   И поняла!


   Как я научил своих собак горох есть

   Лада, старый пойнтер десяти лет, – белая с жёлтыми пятнами. Травка – рыжая, лохматая, ирландский сеттер, и ей всего только десять месяцев. Лада – спокойная и умная. Травка – бешеная и не сразу меня понимает. Если я, выйдя из дому, крикну: «Травка!» – она на одно мгновение обалдеет. И в это время Лада успевает повернуть к ней голову и только не скажет словами: «Глупенькая, разве ты не слышишь, хозяин зовёт».
   Сегодня я вышел из дому и крикнул:
   – Лада, Травка, горох поспел, идёмте скорей горох есть!
   Лада уже лет восемь знает это и теперь даже любит горох. Горох ли, малина, клубника, черника, даже редиска, даже репа и огурец, только не лук. Я, бывало, ем, а она, умница, вдумывается, глядишь, и себе начинает рвать стручок за стручком. Полный рот, бывало, наберёт гороху и жуёт, а горох с обеих сторон изо рта сыплется, как из веялки. Потом выплюнет шелуху, а самый горох с земли языком соберёт весь до зёрнышка.
   Вот и теперь я беру толстый зелёный стручок и предлагаю его Травке Ладе, старухе уж конечно, это не очень нравится, что я предпочитаю ей молодую Травку. Лохмушка берёт в рот стручок и выплёвывает. Второй даю – и второй выплёвывает. Третий стручок даю Ладе. Берёт. После Лады опять Травке даю. Берёт. И так пошло скоро один стручок Ладе, другой – Травке. Дал по десять стручков.
   – Жуйте, работайте!
   И пошли жернова молоть горох, как на мельнице. Так и хлещет горох в разные стороны у той и другой. Наконец, Лада выплюнула шелуху, и вслед за ней Травка тоже выплюнула. Лада стала языком зёрна собирать. Травка попробовала и вдруг поняла и стала есть горох с таким же удовольствием, как и Лада. Она стала есть потом и малину, и клубнику, и огурцы. И всему этому я научил Травку из-за большой любви ко мне Лады. Лада ревнует ко мне Травку и ест, Травка Ладу ревнует и ест. Мне кажется, если я устрою между ними соревнование, то они, пожалуй, скоро у меня и лук будут есть.
   Щенка назвали Робик. Он уже начинает играть с хвостом матери – Жульки. Сегодня утром я дал Жульке кусок хлеба, а Робик был занят хвостом. Поняв, что мать не свободна, он принялся её сосать. А когда насытился, то заинтересовался, чем это она занята и так долго? Когда же он приблизился к её носу, она зарычала. И человеческий смысл её рыка был такой: «Хочешь играть – играй с хвостом, сосать – соси! Но куска моего не смей трогать, ты не дорос».


   Рождение Кастрюльки

   Мы были в питомнике пятнистых оленей на Дальнем Востоке. Эти олени так красивы, что по-китайски называются «олень-цветок».
   Каждый олень имеет свою кличку. Пискунья и Манька со своими оленятами совершенно ручные оленухи, но, конечно, из оленух всех добрее Кастрюлька. С этой Кастрюлькой может такое случиться, что придёт под окошко и, если вы не обращаете на неё внимания, положит голову на подоконник и будет дожидаться ласки. Очень любит, если её почешут между ушами. А между тем она вышла не от домашних, а от диких оленей.
   Кастрюлька оттого, оказывается, особенно ласковая, что взята от своей дикой матери в тайге в первый же день своего рождения. Если бы удалось поймать её только на второй день, то она далеко не была бы такая добрая, или, как говорят, легкобычная. А взятый на третий день оленёнок и дальше навсегда останется буковатым.
   Было это в первой половине июня. Сергей Фёдорович взял свою Тайгу, немецкую овчарку, приученную к оленям, и отправился в горы. Разглядывая в бинокль горы, долины, ручьи, он нашёл в одной долине жёлтое пятно и понял в нём оленей. После того, пользуясь ветром в ущельях, долго подкрадывался к ним, и они не чуяли и не слышали его приближения. Подкрался он к ним из-под горы совсем близко, и, наблюдая в бинокль одну оленуху, заметил, что она отбилась от стада и скрылась в кустах, где бежит горный ручей. Сергей Фёдорович сделал предположение, что оленуха скоро в кустах должна растелиться.
   Так оно и было. Оленуха вошла в густые дубовые заросли и родила жёлтого телёночка с белыми, отчётливыми на рыжем, пятнами, совершенно похожими на пятна солнечных лучей – «зайчики». Телёнок сначала не мог подняться, и она сама легла к нему, стараясь подвинуть к его губам вымя. Тронул телёнок вымя губами, попробовал сосать. Она встала, и он стоя начал сосать, но был ещё очень слаб и опять лёг. Она опять легла к нему и опять подвинула вымя. Попив молочка, он поднялся, стал твёрдо, но тут послышался шум в кустах, и ветер донёс запах собаки. Тайга приближалась…
   Мать поняла, что надо бежать, и свистнула. Но он ещё не понимал или был слаб. Она попробовала подтолкнуть его в спину губами. Он покачнулся. Она решила обмануть собаку, чтобы та за ней погналась, а телёнка уложить и спрятать в траве. Так он и замер в траве, весь осыпанный и солнечными и своими «зайчиками». Мать отбежала в сторону, встала на камень, увидела Тайгу. Чтобы обратить на себя внимание, она громко свистнула, топнула ногой и бросилась бежать. Не чувствуя, однако, за собой погони, она опять остановилась на высоком месте и разглядела, что Тайга и не думает за ней бежать, а всё ближе и ближе подбирается к корню дерева, возле которого свернулся её оленёнок. Не помогли ни свист, ни топанье. Тайга всё ближе и ближе подходила к кусту. Быть может, оленуха-мать пошла бы выручать своё дитя, но тут рядом с Тайгой показался Сергей Фёдорович, и она опрометью бросилась в далёкие горы.
   За Тайгой пришёл Сергей Фёдорович. И вот только что чёрненькие глазки блестят и только что тельце тёпленькое, а то бы и на руки взять, и всё равно сочтёшь за неживое: до того притворяются каменными.
   Обыкновенно таких пойманных телят приучают пить молоко коровье из бутылки: сунут в рот горлышко и булькают, а там хочешь – глотай, хочешь – нет, всё равно есть захочется, рано или поздно глотнёшь. Но эта оленушка, к удивлению всех, начала пить прямо из кастрюльки. Вот за это сама была названа Кастрюлькой.
   Ухаживать за этим телёнком Сергей Фёдорович назначил свою дочку Люсю, и она её всё поила, поила из той самой кастрюльки, а потом стала давать веники из прутьев молодого кустарника. И так её выходила.


   Медведь

   Многие думают, будто пойти только в лес, где много медведей, и так они вот и набросятся, и съедят тебя, и останутся от козлика ножки да рожки. Такая это неправда!
   Медведи, как и всякий зверь, ходят по лесу с великой осторожностью а, зачуяв человека, так удирают от него, что не только всего зверя, а не увидишь даже и мелькнувшего хвостика.
   Однажды на севере мне указали место, где много медведей. Это место было в верховьях реки Коды, впадающей в Пинегу, Убивать медведя мне вовсе не хотелось, и охотиться за ним было не время: охотятся зимой, я же пришёл на Коду ранней весной, когда медведи уже вышли из берлог.
   Мне очень хотелось застать медведя за едой, где-нибудь на полянке, или на рыбной ловле на берегу реки, или на отдыхе. Имея на всякий случай оружие, я старался ходить по лесу так же осторожно, как звери, затаивался возле тёплых следов; не раз мне казалось, будто мне даже и пахло медведем… Но самого медведя, сколько я ни ходил, встретить мне и тот раз так и не удалось.
   Случилось, наконец, терпение моё кончилось, и время пришло мне уезжать. Я направился к тому месту, где была у меня спрятана лодка и продовольствие. Вдруг вижу: большая еловая лапка передо мной дрогнула и закачалась сама. «Зверушка какая-нибудь», – подумал я.
   Забрав свои мешки, сел я в лодку и поплыл. А как раз против места, где я сел в лодку, на том берегу, очень крутом и высоком, в маленькой избушке жил один промысловый охотник. Через какой-нибудь час или два этот охотник поехал на своей лодке вниз по Коде, нагнал меня и застал в той избушке на полпути, где все останавливаются.
   Он-то вот и рассказал мне, что со своего берега видел медведя, как он вымахнул из тайги как раз против того места, откуда я вышел к своей лодке. Тут-то вот я и вспомнил, как при полном безветрии закачались впереди меня еловые лапки.
   Досадно мне стало на себя, что я подшумел медведя. Но охотник мне ещё рассказал, что медведь не только ускользнул от моего глаза, но ещё и надо мной посмеялся… Он, оказывается, очень недалеко от меня отбежал, спрятался за выворотень и оттуда, стоя на задних лапах, наблюдал меня: и как я вышел из леса, и как садился в лодку и поплыл. А после, когда я для него закрылся, влез на дерево и долго следил за мной, как я спускаюсь по Коде.
   – Так долго, – сказал охотник, – что мне надоело смотреть и я ушёл чай пить в избушку.
   Досадно мне было, что медведь надо мной посмеялся. Но ещё досадней бывает, когда болтуны разные пугают детей лесными зверями и так представляют их, что покажись будто бы только в лес без оружия – и они оставят от тебя только рожки да ножки.


   Белый ожерелок

   Слышал я в Сибири, около озера Байкал, от одного гражданина про медведя и, признаюсь, не поверил. Но он меня уверял, что об этом случае в старое время даже в сибирском журнале было напечатано под заглавием: «Человек с медведем против волков».
   Жил на берегу Байкала один сторож, рыбу ловил, белок стрелял. И вот раз будто бы видит в окошко этот сторож – бежит прямо к избе большой медведь, а за ним гонится стая волков. Вот-вот бы и конец медведю. Он, мишка этот, не будь плох, в сени, дверь за ним сама закрылась, а он ещё на неё лапу и сам привалился. Старик, поняв это дело, снял винтовку со стены и говорит:
   – Миша, Миша, подержи!
   Волки лезут на дверь, а старик выцеливает волка в окно и повторяет:
   – Миша, Миша, подержи!
   Так убил одного волка, и другого, и третьего, всё время приговаривая:
   – Миша, Миша, подержи!
   После третьего стая разбежалась, а медведь остался в избе зимовать под охраной старика. Весной же, когда медведи выходят из своих берлог, старик будто бы надел на этого медведя белый ожерелок и всем охотникам наказал, чтобы медведя этого – с белым ожерелком – никто не стрелял: этот медведь – его друг.


   Терентий

   Многие думают, что до крайности трудно вырастить у себя тетерева. Раньше у меня тоже ничего не выходило, и пойманные тетеревята хирели. Но теперь я научился и вырастить у себя тетерева считаю для себя делом не очень трудным. Сильно росистым июльским утром я пускаю собаку на то место, где водятся тетеревиные выводки. Мокрый от росы тетеревёнок боится взлететь и бежит в траве, а собака за ним потихоньку идёт. Так мы доходим до кочки. Тетеревёнок прячется за кочку, собака станет в упор.
   Раздвинешь осторожно траву, заметишь пёрышки… Цап! – и в шляпу. У меня таковская шляпа.
   В деревне пойманному лесному гражданину прежде всего надо найти подходящую квартиру. Ныне живущий у меня Терентий, о котором я и рассказываю, вырос в подполье у милой хозяюшки нашей, Домны Ивановны. Самое главное, я считаю, на первых порах – надо бояться застудить тетеревёнка: они в это время очень зябкие и квёлые. Корм начинают есть без всяких хлопот, только надо, конечно, знать, что дать. Если совсем маленьким взять, то надо кормить муравьиными личинками. Но я таких маленьких тетеревят не брал – незачем это: с собакой я всегда могу поймать в росу и хорошо летающего, окрепшего тетеревёнка. В неволе он очень скоро привыкает к голосу. Бывало, кричишь ему:
   – Терентий, Терентий! Терёха, Терёха!..
   Он и бежит. Голову вытянет и ждёт. Червячка ему – он и глотнёт, – другого, третьего… Чем надо кормить, знаешь по времени: я приношу с охоты тетерева и смотрю, что у него в зобу. Бывают ягоды можжевельника, брусника, черника, клюква. Зимой к корму, запасённому летом – клюква, брусника, – прибавляешь немного овса, потом больше, больше и так приучишь к этому обыкновенному корму, и тетерев живёт без всяких хлопот.
   Потешно было с нынешним моим Терентием, когда я поймал его и принёс к Домне Ивановне. Мы на летнее житьё издавна уж ездим к этой Домне Ивановне, и я так приучил её к своему охотничьему языку, к охотничьим своим птицам, что, бывало, когда соседский петух станет забивать её петуха, она бросается на вражеского петуха с прутом и ругает его:
   – У, бекас, длинноносый, страшный!
   Пойманного Терентия эта Домна Ивановна устроила в подполье, и в первый день он там всё молчал. Рано утром на следующий день, когда только что стало светать, слышно мне было наверху, как он там, в подполье, забегал и стал по-своему свистать:
   – Фиу, фиу!
   Или по-нашему:
   – Где ты, мама?
   Сильней и сильней свистит:
   – Фиу, фиу! (Да где же ты, наконец?)
   Слышу, Домна Ивановна из кухни – как мать отвечает сквозь сон человеческим детям:
   – Милый ты мой…
   И так пошло у них. Тетеревёнок внизу:
   – Фиу! (Где ты, мама?)
   Домна Ивановна сверху сквозь сон:
   – Милый ты мой…
   Потом, видимо, тетеревёнок нашёл нашу ягоду и замолчал. А я отлично умею по-тетеревиному. Я просвистел:
   – Фиу, фиу! (Где ты, мама?)
   И Домна Ивановна сейчас же ответила:
   – Милый ты мой…
   Осенью этого Терентия, в полном чёрном пере, с хвостовыми косицами лирой и красненькими бровями, я перевёз к себе в город, пустил на чердак и всю зиму кормил овсом. Весной у меня на чердаке начался настоящий тетеревиный ток, и это так непривычно, так невероятно – в городе токующий тетерев, – что мой сосед, слесарь Павел Иванович, долго верить не хотел и думал, что это я сам, охотник, потешаю себя и бормочу по-тетеревиному.
   Однажды я зазвал к себе его, велел снять сапоги. На цыпочках, босые, поднялись мы совершенно бесшумно на чердак.
   Смотрите, Павел Иванович! – прошептал я.
   И позволил ему из-за моей спины посмотреть. Сам, конечно, пригнулся. Терентий, хорошо освещённый из слухового окна, ходил по чердаку кругом; на пригнутой к полу его голове горели брови ярко-красным цветком, хвост раскинулся лирой, и по-своему он пел. Эту песню свою он взял у весенней воды, когда она, переливаясь, журчит в камешках, – так хорошо! Время от времени, однако, эта прекрасная, но однообразная песня ему как бы прискучивала. Он останавливался, высоко поднимал вверх свой пурпуровый цветок на голове – прислушивался, воображая врага, и с особенным, лесным звуком «фу-фы» подпрыгивал вверх, как бы поражая невидимого противника. Слесарь Павел Иванович не мог долго оторваться от этого дивного зрелища, и когда наконец я напомнил ему о работе, мы спустились, и на прощанье он мне сказал:
   – Спасибо, спасибо, Михаил Михайлович, очень пришёлся мне по сердцу ваш Терентий.