-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Сергей Александрович Снегов
|
| Умершие живут
-------
Сергей Снегов
Умершие живут
© Т.С. Ленская
© Е.С. Ленская
© ИП Воробьёв В.А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
Умершие живут
//-- 1 --//
Петр потерял нить спора. Рой и Генрих спорили всегда. В мире не было явления, которое братья оценили бы одинаково. Если один говорил: «да», другой сразу же откликался: «нет». Даже по виду они были не разные, а противоположные. Рой – два метра тридцать, голубоглазый, белокурый – был так обстоятелен, что отвечал речами на реплики. Генрих – всего метр девяносто восемь, черноволосый, непоседливый – даже на научных совещаниях ограничивался репликами вместо речей. Словоохотливость Роя раздражала Генриха, он насмехался над стремлением брата не упустить ни одной мелочи. Исследования по расшифровке слабых излучений человеческого мозга, уловленных приборами в межзвездном пространстве, они совершили совместно. Еще когда Генрих заканчивал школу – Рой был на семь лет старше, – братья стали работать вместе и с той поры не разлучались ни на день. Достаточно было одному чем-либо заинтересоваться, как другой тотчас загорался этим же. Трудно было найти столь же близких друзей, как эти два человека.
– Ты не желаешь слушать! – упрекнул Генрих Петра.
– …и потому надо переработать огромный фактический материал, фиксируя сразу десятки и тысячи объектов, – невозмутимо продолжал Рой какой-то сложно задуманный аргумент.
– Тумба! – с досадой продолжал Генрих. – Даже тумба – и та внимательнее тебя, Петр.
– …а на основе проделанного затем подсчета и отбора наиболее благоприятных случаев…
– Я отвлекся, – сказал Петр с раскаянием.
– …учитывая, конечно, индивидуальные особенности каждого объекта, ибо на расстояниях в сотни светолет искажения неизбежны, и, кроме общей для всех характеристики, они будут пронизаны своими неповторимыми особенностями…
– Твое мнение? – потребовал Генрих.
– У меня его нет, – сказал Петр. – Я наблюдатель, а не судья.
– …вывести общее правило поиска и применить его к расшифровке других объектов, которые, в свою очередь…
Генрих вскочил:
– Выводи общие правила, а я начну, как все люди, с самого простого.
Генрих вышел, хлопнув дверью. Рой замолчал, не закончив фразы. Петр засмеялся. Рой с укором посмотрел на него.
– Неужели вы рассчитывали, что с первого испытания все пойдет как по маслу? – спросил Петр.
– Вторая неделя, как механизмы запущены, – пожаловался Рой, – и ни одной отчетливой картины!
Петр сочувственно посмотрел на него. Братьям, конечно, не до веселья.
Сверхсветовые волны пространства, в считанные минуты уносясь за Сириус и Капеллу, фиксировали множество сфер излучения, удалявшихся от Земли, но расшифровать их не удавалось. На экране порой вспыхивало что-то туманное, нельзя было разобраться, где лица, а где деревья, где животные, а где здания, – посторонние шумы забивали голоса.
– Вы сумели разрешить самое важное: волны пространства оконтуривают все уносящиеся мозговые излучения, – сказал Петр. – Доказано, что человек оставляет после себя вечный памятник своей жизни. А что буквы на памятнике так сложны…
– На Земле уже двести лет отлично расшифровывают излучения мозга, возразил Рой. – Но что это может оказаться так трудно по отношению к волнам, давно путешествующим в космосе…
– Вот-вот! А теперь вы тщательно разберетесь в помехах и найдете способы преодолеть их.
В комнату вошел взволнованный Генрих.
– Все механизмы уже переведены на мою систему поиска, Рой! Советую тебе убедиться, что ничего от твоих предложений в программах не сохранено.
– Если все собрано точно по твоей схеме, то не сомневаюсь в провале. – Рой вышел.
– Устал! – сказал Генрих, опускаясь в кресло. – Две недели почти без сна… Тошнит от мысли о восстановительном душе. Рой обожает душ. А терять часы на сон жалко! Как вы обходились в своей дальней дороге?
– Мы спали, Генрих. У нас тоже имелся радиационный душ, и мы порой, особенно за Альдебараном, прибегали к нему. Но любить его – нет, это противоестественно! Когда была возможность, мы спали обычным замечательным земным сном.
– Я посплю, – пробормотал Генрих, закрывая глаза. – Минут десяток…
– Только не сейчас!.. – Петр потряс Генриха за плечо. – Когда вы запальчиво спорите, я никого из вас не понимаю. Объясни, пока Роя нет, чем твоя схема отличается от его.
– Схема? – сказал Генрих, открывая глаза. – У Роя нет схем. Рой педант.
Генрих вскочил и зашагал по комнате. Если приходилось объяснять, ему легче это было делать на ходу.
Петр наконец уяснил себе, что Рой настаивает на фиксации всех излучений мозга, обнаруженных в галактическом пространстве, а после изучения того, что объединяет их, хочет искать индивидуальную расшифровку. Генрих же настаивает, чтобы поиск начали с излучений выдающейся интенсивности, с резкой индивидуализацией – горных пиков своеобразия на плоской равнине схожестей.
– Во все времена существовали люди с особо мощной работой мозга. Пойми меня правильно, Петр, я не о признанных титанах умственного усилия… Нет, обычные люди, может, неграмотные мужики, а может, и гении, не зарекаюсь, – те, у кого мозг генерировал особо мощно…
– Мне кажется, резон в твоих рассуждениях есть.
– Скажи это Рою! Обязательно скажи!
Генрих снова опустился в кресло. Рой все не появлялся, и Петр осторожно спросил Генриха:
– Рой намекнул, что у тебя есть какие-то личные причины заниматься этой работой… Извини, если вторгся в интимное…
– Я не скрываю. Ты слыхал об Альбине?
– Знаю, что она была твоей невестой.
– И больше ничего?
– Я был в командировке на Проционе, когда она погибла при катастрофе с планетолетом. Нас всех потрясло это известие. Очаровательная, очень красивая женщина.
– К тому же – редкая умница… Гибель ее… в общем, я думал о ней ежеминутно, говорил с ней во сне и наяву. Мне захотелось возвратиться в ее жизнь, увидеть ее девочкой, подростком, девушкой… Так явилась мысль заняться волнами мозга, излученными в пространство. Механизмы разрабатывал Рой.
– А то, ради чего ты начал работу?
– С Альбиной пока не получается… Радиосфера ее мозга несется где-то между тридцатью двумя и восемью светогодами. Она умерла восемь лет назад, двадцати четырех лет от роду. Но на таком близком расстоянии – дикий хаос мозговых излучений. Слишком уж интенсивно думают наши дорогие современники…
В комнату быстро вошел Рой.
– В восьмистах пятидесяти светогодах от Земли, за Ригелем и Бетельгейзе, приемники зафиксировали мощное излучение мозга! Идемте смотреть.
//-- 2 --//
На стереоэкране вначале прыгали цветные блики, световорот крутящихся вспышек накладывался на круговорот предметов. Потом в хаосе внезапно наступил порядок. На экране выступили цифры, знаки и буквы, они выстраивались цифра за цифрой, буква за буквой, знак за знаком.
– Формулы! – воскликнул Генрих.
– Формулы! – подтвердил Петр. – Стариннейший способ, начало алгебры. Сколько помню, такие формулы применялись на заре науки.
– Похоже, мы уловили мыслительную работу какого-то математика, сказал через минуту Генрих. – Рой, ты все знаешь. Какие математики были в ту эпоху?
Расшифрованное излучение походило на доказательство теоремы. Неизвестный математик рассчитывал варианты, принимал одни, отвергал другие: некоторые буквы исчезали, словно стертые, другие выступали отчетливей – доказательство шло от посылок к следствиям.
– Нет, какая мощная мыслительная работа! – снова не выдержал Генрих. – Этот парень так погружен в вычисления, что не видит ни одного окружающего предме… Что это?
На экране возникло изображение старинной улицы – кривая, круто уходящая вверх мостовая, трехэтажные красные дома с балкончиками и флюгерами, в отдалении – крестьянская телега, запряженная быком. По улице шел толстый человек в берете и темном плаще, из-под плаща выступал кружевной воротник. У человека было обрюзгшее лицо, под глазами багровые мешки, губы зло кривились. В руке он держал суковатую палку.
– Вы так задумались, господин советник Ферма, что не видите, как наталкиваетесь на прохожих, – сказал человек в берете и стукнул палкой по булыжнику. Голос у него был под стать лицу – хриплый, сварливый. – Скажите спасибо, что столкнулись со мной, а не со стеной, а не то у вас появилась бы на лбу преогромнейшая шишка!
С экрана зазвучал другой голос, растерянный и добрый:
– Простите, господин президент парламента, я временами бываю… Поверьте, я очень смущен!..
– Рад за вас, что вы смущены своей бестактностью, Ферма, – продолжал человек в кружевном воротнике. – И что вы временами «бываете», я тоже знаю. Весь вопрос, где вы бываете. Бывать на службе вы не имеете времени. Ну-с, я слушаю. О чем вы размышляли?
– У меня сегодня счастливый день, господин президент. Я наконец осуществил давно задуманное!
– Вот как, счастливый день? Осуществили задуманное? А что вас так обрадовало, Ферма? Неужели вы задумали разобраться наконец в том ворохе дел, что накопился у вас в ратуше, и осуществили задуманное? Неужели теперь никто не будет тыкать в вас пальцем как в лентяя? Ферма, может быть, вы задумали взяться за ум, как этого требует ваше благородное происхождение и незаурядные знания, а также общие пожелания граждан нашего города, и осуществили это? О, если это так, Ферема, я вместе с вами воскликну: «Да, он имеет право быть счастливым!» Что же вы опустили голову?
– Господин президент… Я сегодня нашел доказательство одной замечательной теоремы, и какое доказательство!
Толстяк взял за локоть невидимого на экране Ферма.
– Сделаем шаг в сторону, господин советник. Вот цирюльня нашего уважаемого Пелисье, вот его реклама – уличное зеркало. Вглядитесь в зеркало, Ферма, и скажите, что вы видите?
– Странный вопрос, господин президент! Я вижу себя.
Теперь с экрана глядел второй собеседник – худое, удлиненное лицо, высокий, плитою, лоб, резко очерченный нос над крохотными, ниточкой, усиками, черные волнистые – свои, а не накладные – волосы, белый, платком, льняной воротничок.
– Я видел его портрет в музее, – прошептал Генрих. – Как похож!
– Какие лучистые глаза! – отозвался Петр. – И какое благородство и доброта в лице!
– Вы мешаете слушать! – пробормотал Рой. – Глаза как глаза – глядят!
А люди на экране продолжали беседу:
– Я скажу вам, что вы увидели в зеркале, Ферма. Вы увидели удивительного мужчину – не добившегося положения в обществе, теряющего любовь невесты, уважение окружающих… Вот кого вы увидели, Ферма! И после этого не твердите мне о дурацких доказательствах каких-то дурацких теорем. Я друг вам и как друг говорю: вы конченый человек, Ферма! Вся Тулуза издевается над вами! Арифметикой Диофанта в наше время не завоевать ни денег, ни положения, ни любви. Оставьте это старье древним грекам, которые находили в цифрах и чертежах противоестественное наслаждение, и станьте наконец в уровень с веком. До свиданья, Ферма!
– Одну минуточку, господин президент!.. Я ведь шел к вам, чтобы… Я третий месяц не получаю жалованья, господин президент!
Толстяк снова стукнул тростью о булыжник.
– И еще три месяца не получите! Жалованье! Вас не за что жаловать. Подумайте над моими словами, Ферма.
Толстяк медленно поднимался по крутой улице, а дома стояли неподвижно. Потом дома пришли в движение, теперь улица опускалась. Дома уходили вверх, их сменяли новые – Ферма шел вниз. Улица стала тускнеть, сквозь кирпич стен и булыжник мостовой проступили буквы и знаки – мозг Ферма снова заполнили формулы. Вскоре от внешнего мира не осталось и силуэтов – на экране светило лишь сызнова повторяемое вычисление.
А потом сквозь математические знаки проступила заставленная вещами комната – картины и гобелены на стенах, высокие резные шкафы по углам. В сумрачной комнате, освещенной одним узким окном, всюду виднелись книги заваливали диван, возвышались горками на полу. Одна, огромная, в кожаном переплете, лежала на столике – на экране руки Ферма перелистывали страницы фолианта.
На пороге комнаты стояла старуха в чепце.
– Отвлекитесь от Диофанта, господин Ферма, – говорила старуха. Удалось вам достать хоть немного денег? У меня не на что покупать провизию, господин Ферма. Вы меня слышите?
– Слышу, слышу, дорогая Элоиза, – донесся с экрана торопливый голос Ферма. – Я слышу тебя самым отличным… Что ты хочешь от меня?
– Я хочу вас накормить, а на это нужны деньги.
– К несчастью, Элоиза, поход был неудачен. Президент пригрозил, что не будет платить еще три месяца.
– Боже, что вы говорите! Еще три месяца без жалованья!
– Пустяки, Элоиза! Всего девяносто один день. Продай что-нибудь, и мы отлично проведем эти три месяца.
– А что продать? Самое ценное у вас – книги, но вы не разрешаете даже пыль с них стирать.
– И не разрешу, Элоиза! Книги святей икон.
– Не кощунствуйте! Может, продать шкаф?
– Правильно! На что нам так много шкафов?
– А куда вы будете класть свои книги? Я лучше предложу старьевщику господину Пежо наши гобелены.
– Ты умница, Элоиза! Гобелены давно мне надоели. Сейчас я их сниму со стен.
– Постойте, господин Ферма! Я вспомнила, что они закрывают места, где отлетела штукатурка. Лучше шкафы!
– Вот видишь, я первый сказал о шкафах. Зови Пежо, а пока, пожалуйста, оставь меня. У меня важное вычисление.
– У вас всегда важные вычисления. Я должна сказать еще кое-что.
– Говори, только поскорее.
– Вчера у Мари был день ангела. Вы забыли об этом?
– Что? Я забыл о дне ангела своей дорогой невесты? Как у тебя язык повернулся сказать такое! Неразумная Элоиза! Да я вчера только о Мари и думал! Весь день думал о ней.
– И не пошли ее поздравить! Вас пригласили к ней, но вы не явились.
– Ах, черт! Правильно, не пошел… Потому что именно вчера мне явилась великолепная идея, и я немедленно сел ее разрабатывать. Поздравь меня, Элоиза, я добился необыкновенного успеха!
– Все ваши успехи в арифметике не помогут мне сварить даже постного супа. И они не восстановят потерянных надежд на устройство семьи!
– Что ты каркаешь? Какие потерянные надежды?
– Я так хотела вашего счастья, я так любила Мари!..
– Элоиза, твои слезы разрывают мне сердце! Вытри глаза! Ты сказала что-то странное о Мари, я не понял.
– Она недавно приходила, ваша Мари. И она сказала, что по настоянию родителей и по решению своего сердца освобождает вас от вашего обещания… Она раздумала связывать свою жизнь с вашей… Что с вами, господин Ферма?
– Ты что-то спросила, Элоиза? Нет, я…
– Что вы собираетесь делать?
– А что я могу?.. Если вдуматься… Правда, я люблю ее… Но еще не было на свете женщин, которые довольствовались бы одной любовью!
– Много вы знаете о женщинах! Вы свою арифметику знаете, а не женщин. Слушайте меня, господин Ферма. Мари от нас ушла к вечерне. Вечерня кончается через час. Идите к собору, объяснитесь с ней. Дайте обещание зажить по-иному. Она любит вас, поверьте старухе!
– Это, пожалуй… Пообещать с завтрашнего дня зажить по-другому!.. Элоиза, ты возвращаешь меня к жизни! Так ты говоришь, вечерня кончается через час?
– Ровно через час, не опоздайте! А я пойду упрашивать господина Пежо раскошелиться на один из ваших шкафов.
Вещи пришли в движение, они перемещались – хозяин комнаты метался из угла в угол. Постепенно вещи стали замирать, а на экране, пока еще туманные, проступали математические знаки.
Теперь весь экран занимала книга, тот фолиант, что лежал на столе. Ферма перелистывал пергаментные страницы, потом схватил перо и пододвинул бумагу. Знаки и числа теснились друг к другу. Ферма заносил на бумагу вычисление, неотступно стоявшее в его мозгу. Только раз он отвлекся и, посмотрев на стенные часы, сказал:
– Я что-то должен был сделать? Ладно, придет Элоиза…
А затем, доведя вычисление до конца, он снова обратился к фолианту и торопливо, брызгая чернилами, стал писать на его полях. Это было уже не вычисление, а излияние. Ферма перекликался с великим математиком древности, умершим за полторы тысячи лет до него. Ферма сообщал ему и миру о событиях сегодняшнего дня.
«Я нашел поистине удивительное доказательство этой теоремы, записывал он и читал вслух свои записи, – но поля Диофанта слишком малы, и оно не уместится на них…»
Он взял листочек с вычислением, минуту любовался им – весь экран закрыли знаки, буквы и числа – и, свернув листочек, вложил его между страницами Диофанта. На экране появилось его лицо. Ферма подошел к зеркалу. В зеркале засияли огромные, чуть выпуклые, очень добрые глаза, они смеялись, все лицо смеялось.
– Ты счастливый человек, Пьер! – торжественно сказал Ферма. – Какой день! Нет, какой благословенный день! Я скажу тебе по чести, Пьер: вся прожитая тобой жизнь не стоит одного этого необыкновенного, этого восхитительного дня! Говорю тебе, истинно говорю тебе – нет сегодня счастливей тебя в целом мире!
Радость так и лучилась из Ферма, и потомки, через восемьсот пятьдесят лет ставшие свидетелями его торжества, радовались вместе с ним. А потом излучения мозга Ферма стали забиваться другими – на экране заплясали световые блики.
– Каково? – с торжеством сказал Генрих.
– Согласен, кое-что твоя схема дает, – признал Рой. – Но случай с Ферма пока единичен.
– Мы, очевидно, присутствовали при создании того знаменитого доказательства великой теоремы Ферма, которое впоследствии утеряли и которое, сколько помню, не сумели восстановить соединенные усилия математиков мира в течение многих столетий, – сказал Петр.
– Я наведу справку, доказана ли уже теорема Ферма! – крикнул Генрих и скрылся.
– Думаю, все записанное Ферма на том клочке бумаги будет теперь восстановлено полностью, – заметил Рой. Генрих вернулся сияющий.
– Нет! До сих пор – нет! Почти девять столетий протекло с того дня, и человечество не сумело повторить его удивительное доказательство! Естественно, что он так радовался! Но вот что интересно: работы Ферма после его смерти издал его сын Семюэль. Очевидно, Ферма все-таки женился.
– Не каждый день он доказывал по великой теореме, – возразил Рой. Нашлись свободные часы и для невесты. Важно другое: в тот знаменательный день мозг Ферма работал с такой интенсивностью, что далеко обогнал среднюю интенсивность мозга людей его поколения. Даже рассеянно оглядывая свою Тулузу и обстановку комнаты, он сохранил нам яркий рисунок домов и вещей, и лица, и голоса того президента и той старушки Эло…
На экране вспыхнула новая картина. Генрих нетерпеливо сказал:
– Рой, повремени с комментариями! Дешифраторы передали в зал, что на расстоянии в тысячу светолет от Земли приемники уловили еще одно излучение мозга такой четкости и силы, что оно сравнительно легко поддается переводу в образы и слова. – Тысячу лет назад! – воскликнул Генрих. – Кто бы это мог быть?
– Твои восторженные крики не лучше моих комментариев, – сказал обиженный Рой.
//-- 3 --//
Это была тюремная камера. На полу вповалку лежали заключенные, в квадратик окошка под потолком лился солнечный свет – сноп его не рассеивал, а лишь пронзал полумрак. Фигуры спящих людей, закутанных в рванье, были неразличимо схожи, и лишь один выделялся в сумрачной массе. Этот человек был так же скверно одет, так же скрючился на полу, чуть ли не подтягивал колени к подбородку – над спящими возносился белый парок дыхания, в углах камеры тускло поблескивала наледь, – так же тяжело дышал, сомкнув глаза, так же стонал не то во сне, не то в забытьи. И только единственное выделяло его среди товарищей: он выступал в полумраке отчетливо, с такими подробностями, словно кто-то со стороны пристально рассматривал его, все остальное охватывая лишь как фон.
Кого-то неизвестного, чьи мозговые излучения были расшифрованы через тысячу лет, интересовал только один из всех людей, лежащих на полу тюремной камеры, и он всматривался в этого заключенного со скорбью и жалостью.
Человек на полу лежал в стороне от проникшего в камеру солнечного луча, но голова его была освещена так ярко, словно свет падал на нее одну. Достаточно было взгляда на эту странную голову, чтобы выделить ее среди других и запомнить: круглый череп, лишенный волос, круглое безбровое лицо, очень острый тонкий нос, тонкие губы насмешника, остроконечный подбородок человека безвольного, гигантский лоб мыслителя над маленькими глазами, впалые щеки туберкулезника, окрашенные на скулах кирпичным румянцем. Человек, не открывая глаз и жалко морщась, кашлял и прижимал руку к груди – в груди болело. Так же, по-прежнему не открывая глаз, он внятно – и грустно и насмешливо – проговорил стихами («перевод с французского на современный международный», – доложили дешифраторы):
А я уже полумертвец,
Покрыт холодным смертным потом
И чую: близок мой конец,
И душит липкая мокрота…
– Послушайте, это он себя рассматривает! – зашептал Генрих. – Он словно бы рассматривает себя со стороны!
– Стихи Франсуа Вийона, – добавил Рой. – Был такой французский поэт, и жил он как раз тысячу лет назад.
На громко произнесенные стихи поднял голову один из лежавших на полу. И сейчас же картина переменилась. Камера сохранилась, но тот, кто читал стихи, пропал, лишь голос его слышался ясно, и все стало таким, как будто происходившее в камере рассматривалось теперь его глазами.
Человек, поднявший голову, был одноглаз и свиреп на вид.
– Плохо тебе, Франсуа? – прохрипел он. – Ну и слабенькое у тебя здоровье!
– Побыл бы ты с полгода в Менских подвалах проклятого епископа д’Оссиньи Тибо, посмотрел бы я на твое здоровье, Жак! – проворчал человек, читавший стихи. – Вот уж кому не прощу! – Он снова – и неожиданно весело заговорил стихами:
…церковь нам твердит,
Чтоб мы врагов своих прощали…
Что ж делать! Бог его простит!
Да только я прощу едва ли.
Их разговор заставил приподняться еще нескольких заключенных. Почесываясь и зевая, они приваливались один к другому плечами, чтоб сохранить тепло.
– Черта ему в твоем прощении! – продолжал одноглазый Жак. – д’Оссиньи живет в райском дворце, его моления прямехонько доставляются ангелами в руки всевышнему. А тебе доля – светить лысой башкой в камере. Отсюда не то что скромного моления – вопля на улице не услышишь.
– Все же я буду молить и проклинать, друг мой громила Жак! – возразил Франсуа. – И если я как следует, с хорошими рифмами, со слезой, не помолюсь за нас за всех, вам же хуже будет, отверженные! Или вы надеетесь, что за вас помолятся кюре и епископы? Святая братия занята жратвой и питьем, им не до вас! Теперь послушайте, как у меня получается моление.
Изменив голос на пронзительно-скорбный, Франсуа не то пропел, не то продекламировал:
О господи, открой нам двери рая!
Мы жили на земле, в аду сгорая.
В разговор вступил третий заключенный. Этот лежал в углу, где поблескивал на стене лед, – и даже голос его казался промерзшим:
– Зачем тебе молиться, Франсуа? Ровно через двое суток тебя благополучно вздернут на виселице, и ты, освобожденный от земных тягот, взмоешь на небеса. Побереги пыл для личного объяснения с господом, а в разговоре со всевышним походатайствуй и за нас. Если, конечно, тебя с виселицы не доставят в лапы Вельзевулу, что вероятней.
На это Вийон насмешливо откликнулся другими стихами:
Я – Франсуа, чему не рад.
Увы, ждет смерть злодея,
И сколько весит этот зад,
Узнает скоро шея.
Камера ответила хохотом.
Теперь проснулись все, и все смеялись. Заключенные глядели с экрана в зал на невидимого Франсуа и гоготали – очевидно, он скорчил очень уж умильную рожу. Лязгнули запоры, и на шум вошел сторож – высокий, как фонарный столб, и такой же худой. В довершение сходства удлиненная голова напоминала фонарь. На багровом, словно подожженном лице тюремщика топорщились седые усы в локоть длиной. Он с минуту укоризненно разглядывал Вийона.
– Опять шутовские куплетики? – проговорил он неодобрительно. – Разве вас заботливо засадили в лучшую тюрьму Парижа, чтобы вы хохотали? Ах, Франсуа, послезавтра тебе отдавать богу душу, а ты своим нечестивым весельем отвлекаешь добрых людей от благочестивых мыслей о предстоящей им горькой участи!
С экрана раздался дерзкий голос невидимого Франсуа:
Я не могу писать без шуток,
Иначе впору помереть.
– Именно впору, – подтвердил сторож. – Говорю тебе, послезавтра. По-христиански мне жаль тебя, ибо в аду за тебя возьмутся по-настоящему. Но по-человечески я рад, ибо с твоим уходом тюрьма снова станет хорошей тюрьмой – из того легкомысленного заведения, в которое ты ее превращаешь.
– Послушай, Этьен Гарнье, я согласен, что веду себя в тюрьме не слишком серьезно, – возразил Вийон. – Но ведь вы можете избавиться от меня, не прибегая к виселице. Я не буду возражать, если ты вытолкнешь меня на волю невежливым пинком в зад.
– На волю! – Сторож захохотал. – Из того, что ты мало подходишь для тюрьмы, еще не следует, что тебе будет хорошо на воле. Франсуа, ты должен вскрикивать от ужаса при мысли о воле. Воля на тебя действует плохо, мой мальчик.
– И ты берешься доказать это?
– Разумеется. Я не бакалавр искусств, как ты, но что мое, то мое. И общение с вашим братом, отпетыми, научило меня красноречию. Думаю, мне легко удастся переубедить тебя в трех твоих заблуждениях: в любви к воле, в ненависти к тюрьме и в противоестественном отвращении к виселице.
– Что же, начнем наш диспут, любезный магистр несвободных искусств заточения Этьен Гарнье.
– Начнем, Франсуа. Мой первый тезис таков… Впрочем, надо раньше выбрать судью, чтобы все было как в Сорбонне!
– Ты считаешь, что тюрьма подобна Сорбонне?
– Она выше, Франсуа. В Сорбонне ты был школяром, сюда явился бакалавром! Школяров мы держим мало, зато магистры и доктора встречаются нередко. И мы кормим своих обитателей, кормим, Франсуа, кормим, а кто вас кормит в Сорбонне?.. Как же будет насчет судьи?
Камера, сгрудившаяся вокруг Гарнье и Франсуа, дружно загомонила:
– Жака Одноглазого! Жака в судьи!
– Пусть будет Жак! – согласился сторож, и Одноглазый выдвинулся вперед. – Итак, мой первый тезис: воля плохо действует на тебя, Франсуа. Она убивает тебя, друг мой. Тебе тридцать два года, а ты похож на старика. Ты лыс, у тебя выпали зубы, руки дрожат, ноги подгибаются. Ты кашляешь кровью – это от излишества воли, Франсуа Вийон! Тебя сгубили вино и женщины. Я бы добавил к этому и рифмы, но рифмами ты балуешься и в тюрьме. Чего ты добился, проведя столько лет на воле? Ты имеешь меньше, чем имел в момент, когда явился в этот мир, ибо растерял здоровье и добрые начала, заложенные в тебя девятимесячным трудом твоей матери. У тебя нет ни жилья, ни одежды, ни денег, ни еды, ни службы. Что ждет тебя, если ты вырвешься на волю? Голод, одиночество и верная смерть через месяц или даже раньше мучительная смерть где-нибудь под забором или на лежанке какой-нибудь подружки, приютившей тебя из жалости. Я слушаю тебя, Франсуа.
– Гарнье, жестокий, бестолковый Гарнье, ты даже не подозреваешь, как прав! Все же я опровергну тебя. Да, конечно, я пострадал от излишеств воли, но я знал вволю излишеств! Не всегда, но часто, очень часто я бывал до усталости сыт. Меня любили женщины, Гарнье, тебе этого не понять, тебя никто не любил, ты сам себя не любишь! А друзья? Где еще есть такие верные друзья, как на воле? Кулак за кулак, нож за нож! И я согласен, что, выйдя на волю, через две недели умру. Но что это будут за две недели, Гарнье! Я напьюсь вдосталь вина, нажрусь жирных яств, набегаюсь по кривушкам Парижа, насплюсь у щедрых на ласку потаскух, пожарюсь у пылающих каминов и позабуду холод твоей камеры – вот что будет со мной в отпущенные на жизнь две недели! Таков мой ответ тебе, Гарнье. А скорой смерти, так щедро обещанной тобою, я не боюсь, нет!..
…судьба одна!
Я видел всё – всё в мире бренно,
И смерть мне больше не страшна!
– Ты губишь не одно тело, но и душу, Франсуа. Воля иссушает твою заблудшую душу, мой мальчик. А душа важнее тела, поверь мне, я много раз видел, как легко распадается тело. Сохрани свою бедную душу для длинной жизни, Франсуа!
– На это у меня есть готовый ответ:
Легко расстанусь я с душой,
Из глины сделан, стану глиной;
Кто сыт по горло нищетой,
Тот не стремится к жизни длинной!
– Что ж, и тезис убедителен, и возражение неплохо! – объявил Жак Одноглазый. – Будем считать, что ни один не взял верх.
– Слушай теперь мой второй тезис, Франсуа. Ты должен любить, а не ненавидеть тюрьму. Ни дома, ни в монастыре, ни в церкви ты не встретишь такого воистину христианского обращения, как в тюрьме. Здесь тебя по заслугам ценят и опекают, Франсуа. Тебе предоставили место для спанья, а всегда ли ты имел такое место на воле? Тебя регулярно кормят – не жирными каплунами, конечно, но знал ли ты каплунов на воле? За тобой следят, заботятся о твоем здоровье, дают вволю спать. А если ты позовешь на помощь, разве немедленно не появлюсь я? Разве наш добрый хирург мосье Бракке не пустит тебе кровь, если ты станешь задыхаться? Тюрьма единственное место в мире, где не примирятся с твоей болезнью, не допустят твоей преждевременной смерти. Господин судья сказал мне: «Гарнье, Вийон должен своими ногами взойти на эшафот». И можешь поверить, дорогой Франсуа, я недосплю ночей, но не допущу, чтобы болезнь осилила тебя. Такова тюрьма.
– На это я отвечу тебе: прелести воли не потускнели в моих глазах от того, что ты красноречиво расписал удобства тюрьмы.
– Тезис силен, а возражение неубедительно! – объявил Жак Одноглазый. – По второму пункту победил Гарнье.
– Тезис третий: ты должен стремиться на виселицу, а не увиливать от нее, – возгласил торжествующий Гарнье. – Нет большего счастья для тебя, чем добропорядочная виселица. Для тебя, Франсуа, виселица не кара, а избавление. Избавление от недуга, что гнетет тебя, от мук неизбежного умирания, от боли в костях и легких, от голода и холода, от неизбывных долгов, от нищеты, от коварных друзей, от всех напастей, от всего горя, что переполняет твое сердце. Виселица для тебя выход в истинную свободу из юдоли скорби и слез. Один шаг, всего полувздох – и ты в царстве вечного облегчения и радости. А если по заслугам твоим ты угодишь не в рай, а кое-куда пониже, то горших мук, чем твои земные, и там не узнаешь. Разве ты не орал полчаса назад в этой камере как оглашенный: «Мы жили на земле, в аду сгорая». И подумай еще о том, Франсуа, что в тех подземельях под раем тебе уже никогда не придется жаловаться на недостаток тепла, а здесь ты трясешься даже в солнечные дни. Говорю тебе, спеши на виселицу, спеши на виселицу, Франсуа!
– Перестань, проклятый Гарнье! Чума, чума на твое злое сердце! Не хочу умирать, слышишь, не хочу умирать, Гарнье! Боже мой, жить, только жить! Любая жизнь – в тысячу раз хуже этой, но жизнь, жизнь, жизнь!
– Еще минуту назад ты хвастался: смерть мне не страшна!
– Замолчи, Франсуа! – сказал Жак Одноглазый. – Не узнаю тебя. С чего ты разорался? Слушайте мое решение о споре. Восхваление виселицы меня не убедило. Истинный христианин не должен стремиться на виселицу. По этому пункту победа за Франсуа Вийоном, хоть он не удосужился подыскать дельные возражения. А в целом диспут окончен безрезультатно.
– Ты необъективен, Жак Одноглазый! – возразил уязвленный сторож. – В тебе заговорили личные антипатии, и ты заставил молчать внутренний голос справедливости. В скором времени и тебе придется подставить шею объятиям волосяных рук, и ты заранее ненавидишь виселицу. Так порядочные люди не поступают, поверь мне, Жак, я опекал в моих камерах многих порядочных людей.
– Выбирай выражения поосторожней, Гарнье! – зарычал Жак. – Меня обвиняли в разбое, грабежах, насилиях и убийствах, и я не опровергал обвинений. Но в непорядочности никто не смел меня упрекнуть, и я никому не позволю…
– Успокойся, Жак! – дружелюбно сказал Гарнье. – Никто больше меня не ценит твоих достоинств. Я знаю, что ты с честью носишь прозвище «Громила». Но выше всего для меня объективность и справедливость; эта неразлучная парочка понятий – мои фамильные святые, если хочешь знать. Сейчас я покажу вам, что такое настоящая объективность, друзья. Франсуа! – обратился он к Вийону. – Ты просил передать свой письменный протест на приговор парижского суда. Лично я считаю, как уже доказывал тебе, что виселица лучший для тебя исход. Но, скрепив свое сердце, я доставил твое обжалование по назначению. Жди скорого решения.
– Спасибо, Гарнье! – воскликнул обрадованный Франсуа. – За это я отблагодарю тебя по-королевски: я напишу балладу в твою честь, чтоб обессмертить твое имя!
– Лучше бы ты орал свои стихи не так громко, – проворчал сторож, открывая дверь. – Столько хлопот с тобой, Франсуа! В парижской тюрьме нет чиновника серьезнее меня, но и меня своими непотребными куплетами ты порою заставляешь хохотать, вот до чего ты меня доводишь, Франсуа!
Дверь захлопнулась, снаружи залязгали затворы. Солнечный сноп снова превратился в луч, луч тускнел. Один из заключенных с тоской смотрел в окошко. За окном густели тучи.
– Кажется, снег пойдет! – сказал он. – Только снега нам не хватало!
– Когда валит снег, морозы спадают, – возразил Жак. Он подошел к Вийону, положил ему руку на плечо. Половину экрана заняло его лицо, единственный глаз Жака смотрел зорко и сочувственно. – О чем задумался, Франсуа? Лучше прочти что-нибудь из Большого Завещания, что ты недавно написал.
– Прочти! Прочти, Франсуа! – раздались крики. – Что-нибудь позабористей, Франсуа!
– Я прочту балладу о дамах минувших времен, хорошо?
– Давай о минувших дамах, – согласился Жак. – Минувшие дамы – тоже неплохо.
Теперь снова был слышен один голос Вийона. Камера превратилась в нечто неопределенное и серое – Вийон, читая, закрывал глаза:
Где Элоиза, та, чьи дни
Прославил павший на колени
Пьер Абеляр из Сен-Дени?
Где Бланш, чей голос так сродни
Малиновке в кустах сирени?
Где Жанна, дева из Лорени,
В огне окончившая век?..
Мария! Где все эти тени?
Увы! Где прошлогодний снег?
– Изрядно! – сказал Жак. – Просто слеза прошибает, так жалко погибших дам. Но я просил стихов повеселее. Помнишь, ты издевался над офицерами полицейской стражи, ну, и о прекрасной оружейнице или о толстухе Марго. Что-нибудь поострее, Франсуа!..
– Тогда я прочитаю вам стихи, написанные во время поэтического состязания в Блуа при дворе герцога Карла Орлеанского. Он сам задал нам тему – доказывать недоказуемое, сам вместе с другими поэтами писал баллады, но я его переплюнул, и, кажется, ему это не понравилось.
От жажды умираю над ручьем.
Смеюсь сквозь слезы и тружусь, играя.
Куда бы ни пошел, везде мой дом,
Чужбина мне – страна моя родная.
Я знаю все, я ничего не знаю.
Мне из людей всего понятней тот,
Кто лебедицу вороном зовет.
Я сомневаюсь в явном, верю чуду.
Нагой, как червь, пышнее всех господ.
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
Голос Вийона сделал остановку. Камера ответила на остановку хохотом и восклицаниями:
– Вот это да! Ах же дает, стервец! Всеми принят, изгнан отовсюду слышал, Жак? Нет, ты послушай – лебедицу вороном!.. И над ручьем, над ручьем – от жажды, ха-ха-ха! Франсуа, нет, для тебя и виселицы слишком уж мало! Говорю вам, он может, братцы, он может!
Когда шум стал затихать, Франсуа продолжал:
Я скуп и расточителен во всем.
Я жду и ничего не ожидаю.
Я нищ, и я кичусь своим добром.
Трещит мороз – я вижу розы мая.
Долина слез мне радостнее рая.
Зажгут костер – и дрожь меня берет,
Мне сердце отогреет только лед.
Запомню шутку я и вдруг забуду,
И для меня презрение – почет.
Я всеми принят, изгнан отовсюду…
Внезапно чтение прервалось, послышалось рыдание. Экран заполнило растерянное, безобразное лицо Жака Одноглазого.
– Франсуа, что с тобой? Проклятый Гарнье, это он тебя расстроил! Да успокойся же, успокойся!
– Никто не понимает, никто! – лепетал голос Вийона. – Я так несчастен, Жак! И вы тоже, даже вы!..
– Перестань плакать! Кто тебя не понимает? О чем ты говоришь, Франсуа? Ты говоришь о виселице, к которой тебя…
– Я говорю об этих стихах, что я в Блуа… Это ведь правда, Жак, здесь каждое слово правда! Я плакал, когда писал их, ибо ничего более искреннего о себе… А все смеются, всем кажется, что я острю. Вы хохотали, будьте вы прокляты все!
Жак хотел что-то сказать, но его оборвал грохот дверных запоров. В камеру вошел Гарнье.
– Франсуа, – сказал он, – парижский суд помиловал тебя, лысый мальчик. Суд заменяет тебе виселицу десятилетним изгнанием из Парижа. Можешь уходить на волю. Но помни, что в душе я дружески скорблю о тебе, ибо выпускаю тебя не на радость, а в лапы мучительного умирания. Ты еще скажешь мне, Франсуа, я верю в твою честность, хоть ты пишешь неприличные стихи, которые не переживут тебя, ты еще воззовешь ко мне в сердце своем: «Друг мой Гарнье, ты прав, виселица была бы мне лучше жизни!..»
//-- 4 --//
Камера потускнела, страстные импульсы мозга Вийона, уже тысячу лет, постепенно ослабевая, мчавшиеся в галактическом пространстве, забивались шумами других излучений. На минуту показался древний Париж – темный переулочек, кривые дома, смыкавшиеся верхними этажами, золотарь с переполненной бочкой, распахнувший пасть в половину экрана: «Ах, Франсуа, ты ли это! Иди сюда, крошка, я тебя поцелую!» Еще на минуту запылали дрова в камине, пламя выхлестывалось наружу, оно то отдалялось, то близилось Вийон, озябший, лез к огню и, обжигаемый, отскакивал. Затем и эти видения пропали. На экране больше не возникало никаких картин. Рой выключил аппараты.
– Неужели мы не разрешим загадку его смерти? – сказал огорченный Генрих. – Сколько помню, гибель Вийона окутывает тайна.
– Давайте подведем итоги, – предложил Рой, игнорируя сетования брата. – Мне кажется, можно подискутировать и о результатах, и о новых задачах.
О чем говорили работники института, Петр слушал с пятого на десятое. Его томило удивительное ощущение, он хотел разобраться в нем и уже собирался уходить, когда Рой спросил:
– Разве тебя не интересуют наши предположения?
Петр заставил себя слушать внимательнее. Сотрудники института одобряли идею Генриха – искать излучения большой интенсивности, чтобы с их расшифровки начать знакомство с летописью давно умерших людей. Но этого мало. Надо усовершенствовать аппарат, чтобы читать любую волну, излученную любым человеческим мозгом. Выяснить и записать события жизни, мысли и чувства всех людей, живших когда-либо на Земле. Нет человека, от неандертальца до современника, чья жизнь не заслуживала бы изучения. То, что в прежние времена называлось наукой историей, пока лишь каталог действий и дат отдельных выдающихся людей: сильных интеллектом ученых, инженеров, мастеров искусств и важных должностью полководцев и монархов. Их институт ныне покончит с таким унизительным обращением с людьми, простые станут равны великим. За время существования человечества на Земле жило около двухсот миллиардов человек. Составить двести миллиардов биографий, разработать новую науку о человеческой истории – такова задача.
Петр вслушивался в споры и предложения, честно старался во всем разобраться, но мысль его, прихотливая и яркая, уходила в сторону… Он снова видел крутую улицу Тулузы, холодную камеру, грязные кривушки Парижа, с ним разговаривали президенты парламентов, тюремные сторожа, беспутные бродяги и воры. И Петру хотелось, оборвав споры, отчаянно крикнуть: «Послушайте, да понимаете ли вы, что это такое! Это же иной мир, совершенно иной мир, и он отдален от нас всего одной тысячей лет!»
Да, конечно, и он, и сотрудники института, и тот же Рой, и тот же Генрих, – они все учили историю; по книгам, по лекциям, по стереокартинам в музеях им известно прошлое человечества, так неожиданно зазвучавшее сегодня с экрана. Нового нет ничего, он знал все это и раньше… Все новое, все! Он раньше воспринимал ту эпоху спокойной мыслью, не чувством. Сегодня он ощутил ее, испытал потрясенной душой, сегодня он побывал в ней – и в ужасе отшатнулся!
И Петр подумал о том, что и ему, и работникам института, и всем людям его времени, вероятно, так до конца и не понять своих предков, горевавших и насмехавшихся сегодня на экране – и все дальше от Земли уносящих отлитое крепче, чем в бронзе, волновое воплощение своего горя и смеха. Три четверти их забот, девять десятых их страданий, почти все их напасти, да что таиться, и две трети их радостей чужды современному человеку. Нет уже ни советников, ни президентов парламентов, ни тюрем, ни тюремщиков, ни воров, ни бродяг, ни чахоток, ни потаскух, ни голода и холода, ни преждевременной старости, ни насилия над творчеством. Ничто, ничто теперь не объединяет людей с мучительно прозябавшими на Земле предками, незачем пылать их отпылавшим страданиям – о них нужно эрудированно рассуждать, больше ничего не требуется.
Так молчаливо твердил себе Петр, чтоб успокоиться. Но успокоение не наступало, смятение терзало все горше. Он стал сопричастен чужому страданию и боли – и сам содрогался от боли, и сам страдал за всех незнакомых, давно отстрадавших… Генрих толкнул друга рукой:
– У тебя такое лицо, словно собираешься плакать! Ответь Рою.
Петр поднялся.
– Боюсь, ничего интересного для вас не скажу. Разрешите мне уйти, я устал.
//-- 5 --//
Была ночь, и Петр один шагал по пустому бульвару. Он мог бы, конечно, вызвать авиетку, но домой не хотелось – ему вообще никуда сейчас не хотелось.
Он присел на скамью, отыскал в небе созвездие Стрельца. Отсюда, без приборов, созвездие было маленьким и тусклым. Петр закрыл глаза. К нему вдруг вернулись чувства, томившие его во время долгой экспедиции к центру Галактики.
– Пустота, – прошептал он, вспоминая пережитые и преодоленные страхи. – Боже мой, абсолютная бездна! И мы ее вытерпели!
Вытерпели? Все осталось позади, все совершалось сызнова. Он сидел с закрытыми глазами на скамейке ночного бульвара – и мчался в гигантское сгущение звезд. Светил было так много, что в страшном своем далеке они казались туманным облачком – сияющее расплывчатое пятно, чуть мерцающее сквозь космическую пыль… Нет, как они тогда говорили? В Галактике пылает звездный пожар, и пламя заволок дым. Да, кажется, так они говорили. Они подшучивали и трудились, надо было поддерживать себя шуткой и работой кругом была бездна! Машины звездолета уничтожали впереди пространство, корабль вырвался в сверхсветовую область, оставил за собой релятивистские эффекты повседневного мира, но, изменяя метрику космоса, он не отменил безмерности мирового простора: кругом по-прежнему была бездна, и они падали, все падали, все падали в бездну, в три тысячи раз обгоняя свет, бездне не было дна!
Да, в этом была главная мука, если уж говорить о муках. Ни один человек на Земле и окружающих Солнце звездах не способен понять те ощущения. Может, лишь первые космонавты, двигавшиеся с досветовыми скоростями, пережили это. Разве сытый поймет голодного? Кругом близкие звезды, экспрессы твои уже третье столетие далеко оставляют за собою свет; дни, недели пути – и ты на месте. Пустота лишь разделяет светящиеся шары с планетами вокруг них, она не сама по себе, она легко преодолима – таков этот район Вселенной, звездная родина человечества. Здесь не заболевают болезнью бездонности, такая болезнь здесь немыслима!
А их терзал непреходящий страх перед неизмеримостью пустоты – ужас вечной, без дна, бездны. Они голодали особым голодом – томлением по вещной материи, будь то звезда или пылевая туманность, планета или рой метеоритов, – только не зловещая пропасть. «Пустота для себя и в себе» так они острили о ней. Вот каково было их состояние во время многолетнего падения в той бездне!
Нет, больше эти ощущения не появятся в звездном просторе, как бы далеко ни умчался он в новой экспедиции.
Беспредельной бездны, неизмеримого провала во Вселенной отныне не существовало. Мировая пустота была не пуста.
Петр снова поднял голову к звездному небу. В космических просторах мчались волны новооткрытых излучений. Они пересекались и сталкивались в каждой точке мира, они неслись со всех направлений и во все направления. Двести миллиардов расширяющихся волновых сфер, творение и летопись жизни когда-то существовавших людей, миллиарды миллиардов волновых облаков, созданных иными разумными существами, может и не миллиарды миллиардов, а триллионы триллионов. Звезды рождаются и умирают, галактики образуются и распадаются, а в мировых просторах, сравнимые со звездами по долголетию, всюду несутся, слабея, но не уничтожаясь, волновые знаки жизни, что некогда народилась в мире. Нет, не безмерность зловещей пустоты, но радостное соприсутствие всего живого и разумного, что когда-либо существовало, – вот что суждено им отныне ощущать в межзвездных просторах!
И Петр испытал чувство еще удивительней того, в институте… Он словно посмотрел на себя со стороны и увидел: сквозь его тело мчатся – со всех направлений и во все направления – волны, порожденные давно и недавно погибшими разумными существами. Он словно стал фокусом, где переплеталась эти не открытые еще излучения. В маленьком его теле, жившем своей маленькой жизнью, бушевали миллионы иных, давно отгремевших существований.
Его пронзил озноб. Ему стало тесно от толкотни чужих жизней, наполнявших каждую клетку тела. Засмеявшись, он мотнул головой, отбрасывая видения. И в той далекой экспедиции к центру Галактики они встречались со многим таким, что трудно было изобразить вещной картиной, но что отлично поддавалось научному анализу. Важно понимать. То новое, что открылось ему, было просто, в основе его лежали вещественные законы.
Он шел, радуясь новому пониманию. Больше его никогда не настигнет страх одиночества. Всюду с ним будет безмерная, разнообразная, вечная, как материя, жизнь.
Стрела, летящая во тьме
//-- 1 --//
– Только вы можете распутать загадку! – Президент Академии наук перевел взгляд с Генриха на Роя. Генрих пожал плечами. Рой пристально посмотрел на губы Боячека, словно его занимало, как те двигаются.
Боячек продолжал с волнением:
– Мы все скорбим о гибели Редлиха, а я особенно: он был мне друг. Рука неведомого преступника…
– Вы все-таки считаете, что Редлих – жертва преступления? – сдержанно спросил Рой. – Но Альтона – покинутая планета, и где теперь ее бывшие жители, неизвестно. А что Редлих перед смертью назвал Аркадия Замойского, недоказательно, раз члены экспедиции обладают абсолютным алиби.
– Их алиби установили профессиональные детективы, обследовавшие Альтону, – сказал президент, – и они пришли к выводу, что преступления не было. Но Редлих погиб, и это факт. Мы считаем, что в созвездие Лиры нужно командировать ученых, а не сыщиков. После того как вы раскрыли тайну великой теоремы Ферма, загадка гибели Редлиха не будет для вас такой уж трудной.
Генриху нравилось, когда вспоминали об этом блистательном успехе его и Роя. Но, чтобы президенту не показалось, что он тщеславен, Генрих иронически заметил:
– Два космических детектива, специализирующихся на раскрытии мрачных тайн времени и пространства.
– Два ученых, – сухо повторил Боячек. Было ясно, что он не примет отговорок. Рой, раньше Генриха уяснивший себе ситуацию, больше не спорил. – Два исследователя, свободно ориентирующиеся в проблемах космоса и истории. В этой папке вы найдете доклад следственной комиссии, возвратившейся с Альтоны. Рейсовый звездолет в созвездие Лиры отбывает завтра в полночь. Вы, кажется, еще не бывали в окрестностях Веги? Уверен, что вам понравится.
//-- 2 --//
Генрих с досадой бросил на стол доклад следственной комиссии. Детективы Управления космоса были слишком обстоятельными людьми, чтобы читать их творения. Генрих с гримасой потрогал голову обеими руками.
– Не распухла, – успокоил его Рой. – Между прочим, я очень внимательно прочитал весь доклад – и, как видишь, все еще жив.
Они сидели в салоне грузового звездолета. На экране разбегались звезды, и созвездие Лиры постепенно заполняло всю полусферу. Сине-белая Вега сверкала так ослепительно, что без защитных очков смотреть на нее было трудно. Альтону, седьмую планету в системе Веги, наблюдать можно было лишь в оптические умножители, но две первые, самые крупные планеты уже мерцали на экране. Звездолет в триста раз обгонял свет – на заднем экране, затемняя далекое Солнце, разбрасывалась дымка вещественной плазмы, выброшенной аннигиляторами корабля взамен уничтоженного пространства. Рой и Генрих были единственными пассажирами, и капитан предоставил в их распоряжение почти всегда пустой салон: работать здесь было удобнее, чем в тесной каюте.
– Что ты живой, я вижу. Но нормален ли ты?
– Сейчас ты сам в этом убедишься. Я не сторонник древних методов записи буквами на бумагу, но у сыска свои традиции, и с этим приходится считаться. Все существенное мы перенесем на пленку, чтобы больше не возвращаться к докладу. – И Рой стал излагать содержание доклада своими словами.
Генрих сначала слушал со скукой, потом заинтересовался. Этого у Роя нельзя было отнять – в любой запутанной проблеме он безошибочно вскрывал самое существенное. Генрих часто выходил из себя, когда брат осаживал его, кричал в запальчивости, что Рой – машина, незнакомая с вдохновением. Но когда совместное исследование подходило к концу, право опубликовать результаты Генрих предоставлял Рою, у того выходило лучше.
Генрих, слушая, рассматривал брата. Невозмутимость была главным свойством Роя. О чем бы он ни говорил, какие бы чувства ни переполняли его, лицо Роя не менялось. Белокурый, с массивной головой, крупноносый, крупногубый, он медленно, почти бесстрастно диктовал хорошо подобранными словами. И Генрих с уважением отметил, что, сокращая раз в двадцать перенасыщенный фразами следственный доклад, Рой не упустил ничего важного.
– Будем пользоваться этим конспектом. – Рой пододвинул Генриху диктофон. – А доклад останется для справок.
Генрих прокрутил пленку. Прибор говорил голосом Роя, но вплетал свои интонации. Бесстрастность, свойственная Рою, превратилась в безличность. В таком изложении, отжатом от подробностей, трагедия на Альтоне становилась ясной. Ясной во всей своей загадочности, невесело подумал Генрих. Задание им досталось необычное.
Альтону, седьмую планету Веги, некогда населяли разумные существа, говорил прибор. Какого облика были альтонцы, каков уровень их культуры, куда они делись – тайна. Когда экспедиция Карпентера и Сидорова высадилась на планете, она обнаружила пустыни, остатки городов и непонятные металлические сооружения. Жители покинули планету по крайней мере миллион земных лет назад, и она теперь была совершенно безжизненной в земном смысле – ни животных, ни растений, ни бактерий… Карпентер предположил, что разумная цивилизация на Альтоне была не биологической, а какой-то иной природы. Он указывал, что в руинах городов, к тому же мало похожих на человеческие, не обнаружено ни плантаций, ни заводов, изготовляющих пищу, ни хозяйственной утвари. «Альтонцы не знали, что такое еда» – таков был вывод Карпентера. От них не осталось также ни библиотек, ни фильмотек, ни картин, ни статуй, ни иных свидетельств духовной деятельности. Вместе с тем загадочные металлические сооружения, прекрасно сохранившиеся на лишенной атмосферы планете, равно и развалины городов, свидетельствуют о разумности исчезнувших обитателей. Заместитель Карпентера Василий Сидоров не согласился с его выводами. Спор их доныне не разрешен.
Сейчас на Альтоне работает вторая экспедиция, возглавляемая тем же Василием Сидоровым. В составе ее – научные работники Анна Паркер, Аркадий Замойский, Анри Шарлюс, Фред Редлих. Год назад по земному счету Редлих вышел наружу, одетый для дальней прогулки. Связь с ним поддерживалась по радио. Приборы дистанционно записывали его жизненные параметры – дыхание, температуру, запасы биоэнергии, потенциалы мозга и сердца. Минут через двадцать все графики испытали неожиданный излом. Одновременно Редлих закричал в микрофон: «Аркадий, что ты?» Крик завершился воплем: «Меня убивает Замойский! Меня убивает…»
Все остальные члены экспедиции, включая и Замойского, находились в это время в операционном зале. Сидоров отдал приказ выходить наружу. Впереди бежали Замойский и Паркер. Редлих лежал километрах в двух от станции. Он был уже мертв – скафандр пробит чем-то острым… Возле трупа никого не было, в окрестностях не обнаружили ничьих следов, что и естественно, ибо планета необитаема, а все члены экспедиции, кроме самого Редлиха, находились на станции.
Следственная комиссия считала, что повреждения скафандра, вызвавшие гибель Редлиха, могли произойти от случайного удара о скалу или от метеорита, а предсмертный крик ученого порожден бредовым видением гаснущего мозга. Метеоритное вещество в районе гибели найдено, но давнее. Острых скал, падение на которые могло бы вызвать такое катастрофическое повреждение прочной ткани скафандра, комиссии обнаружить не удалось, а бесспорное алиби всех членов экспедиции доказывает отсутствие преступления.
– Заключение честное, – заметил Генрих, когда прибор умолк. – Искали, не нашли – и успокоились на том. Даже на след не напали, как говорили в старину.
На экране тускло засветились малые планеты Веги – самой слабой была точка, изображавшая Альтону. Когда Рой задумывался, его глаза теряли свою яркую голубизну. Сейчас они были водянисто-тусклыми. Рой медленно заговорил:
– Детективы Управления космоса исследовали происшествие по нормам земного бытия. И в этом их ошибка. Земные нормы поведения могут оказаться неприменимыми в условиях иных планет и иных цивилизаций. Они искали наиболее вероятное земное объяснение катастрофы, а событие совершилось на Альтоне.
– Ты предлагаешь, насколько я тебя понимаю, поискать самое невероятное объяснение?
– Раз вероятное бессильно, поищем невероятное, другого не остается.
– Самое невероятное – Редлих не погибал, на Землю привезли вовсе не его труп.
Рой игнорировал насмешку. Размышляя, он не возбуждался, как Генрих, а становился сдержанным.
– Самое невероятное в том, что Редлих прав и его убил Аркадий, который в момент убийства находился совсем в другом месте, в окружении своих товарищей. Вот эту гипотезу я и предлагаю в качестве отправной версии. Теперь слушаю возражения.
– А против чего возражать? Нормальное раздвоение личности! Одна ипостась Замойского мирно трудится у пульта, другая разбойничает на каменистых плоскогорьях Альтоны. – Генрих засмеялся. – Рой, в этой мысли что-то есть! Если принять твою версию, нам остается только дознаться, как физически возможно подобное раздвоение личности. Это значительно сужает круг поисков.
– Скорее значительно его расширяет, – задумчиво отозвался Рой.
//-- 3 --//
– Нет, – сказал Сидоров, – причин, объясняющих гибель Фреда, мы не открыли. Смерть его по-прежнему загадочна.
– Я говорю о метеоритах, выбросе газа из кислородного баллона… уточнил Рой.
– И о многом прочем той же природы, – сухо закончил начальник экспедиции. – Повторяю – нет! Опасных факторов на Альтоне не существует. А если бы они и появились, их немедленно бы зафиксировали наши автоматы.
Аркадий Замойский, энергетик станции, пояснил:
– Аппараты записывают даже космическую пыль. И крохотный метеорит не остался бы необнаруженным.
Сидоров, сухонький старичок с выцветшими глазами под густыми жесткими бровями, держался агрессивно – отвечал резко, подавал язвительные реплики: появление новой следственной комиссии для него было равнозначно оскорблению – он не верил, что люди с Земли сумеют разгадать то, чего не разгадал он с помощниками. Замойский, красивый парень с умным лицом, нервными тонкими руками, беспокойно вглядывался то в Роя, то в Генриха, голос его поминутно менялся: из спокойного становился напряженным, временами в нем слышалось смущение. Анри Шарлюс, астроном и физик, толстый, громко сопящий мужчина, не стесняясь показывал, что ему до смерти надоели выспрашивания: он чуть ли не зевал, отвечая. А всех настороженней была Анна Паркер, историк. Некрасивая, она сразу чем-то поражала. «В такую можно влюбиться», – подумал Генрих, с интересом наблюдая, как она то вспыхивает, то бледнеет. С трудом сдерживаемой порывистостью она напоминала Альбину, его невесту, погибшую пять лет назад. Рой хмуро возразил Замойскому:
– Смерть без причин не бывает. Если внешние случайности отпадают, остается одно: Редлих не лгал и убийца вы, Аркадий.
Замойский развел руками. Он все же не сдержал дрожи в голосе:
– Логично. Но тогда объясните: как я мог убить Фреда, если я находился здесь, а он – в двух километрах от меня?
– То есть одна загадка разъясняется путем создания второй загадки, не менее таинственной. – Сидоров раздраженно пожал плечами. – Между собой мы обсуждали и эту гипотезу: Аркадий – убийца. Он сам попросил, чтобы мы проанализировали ее.
– К какому же выводу вы пришли?
– К такому же, к какому вскоре придете и вы: чепуха! Между прочим, за месяц до гибели Фред спас Аркадия. Спасителей не убивают.
– Все же я ставлю гипотезу на обсуждение, – сказал Рой. – И прошу отнестись к ней не как к оскорблению, а как к исходному пункту, вероятность которого надо оценить. Подойдем к проблеме смерти Редлиха как к научной, а не криминалистической загадке.
Шарлюс опять зевнул и с тоской посмотрел на стену. Беседа происходила в салоне с обзорным экраном, заставленном приборами.
– Через час мой выход на планету, прошу первым допросить меня…
– Допросов больше не будет. Будем совместно рассуждать. И начнем с того, что в каждом преступлении необходимо различать мотивы и способ осуществления. Убийство в какой-то мере обоснованно, если убийца недолюбливал убитого – убивают все-таки врагов, а не друзей.
– Убивали, – быстро поправила Анна. – Этот древний способ сведения счетов…
– Мы расследуем возможность рецидива древнего явления и будем описывать его в древних терминах. Итак, вы враждовали с Фредом, Аркадий?
– Я не испытывал к нему приязни… Во всяком случае, пока он, рискуя собой, не выручил меня из беды.
– Вы с ним ссорились?
– Вообще – нет.
– Что значит «вообще»? А в частности?
– В частности – один раз поссорились.
– Расскажите подробней.
– Мне бы не хотелось вдаваться в подробности.
– Для анализа происшествия это важно.
– Это сугубо личное дело. И оно касается уже третьего человека…
– Третий человек – я! – вмешалась в допрос Анна. – И что неудобно говорить Аркадию, я могу рассказать спокойно. Фреду вздумалось поухаживать за мной. Я предупредила, что допущу лишь товарищеские отношения. Но Фред был настойчив, чтобы не сказать сильнее…
– Нахален?
– Да. Как-то вечером он особенно бесцеремонно… мы были с ним одни в этом салоне…
– Вам трудно рассказывать?
– Нет, почему же? Я расскажу. Я позвала на помощь Аркадия. Аркадий вбежал и накричал на Фреда. Аркадий в гневе часто говорит лишнее… А Фред слушал и усмехался. Меня всегда бесила его усмешка – он усмехался так, словно давал пощечину… Потом Фред сказал: «Рыцарь приходит на помощь своей возлюбленной. Это естественно. Но у рыцаря должны быть два качества…» Впрочем, неважно, что он сказал дальше. Я объясняла – Фред порой бывал бесцеремонен.
– Анна не хочет меня обижать, – сказал Аркадий. Он побледнел, но говорил спокойно. – «Два качества эти, – сказал Фред, – бесстрашие и физическая сила». После этого он вытолкнул меня из салона и предупредил, что, если я войду, измочалит меня. Он так и выразился: «измочалю»… Надо вам сказать, Фред был очень силен, а в гневе – необуздан. Я постоял у салона, Анна больше не звала… А вскоре вышел Фред и бросил: «Подслушиваешь? Вполне рыцарское занятие!»
– Больше у вас с Фредом недоразумений не было? – после короткого молчания спросил Рой у Анны.
– Встречались мы ежедневно. Он держался так, словно ничего и не произошло.
Рой обернулся к Аркадию:
– Что вы делали после ссоры?
– Возвратился к себе на энергостанцию, где шла проверка генераторов.
– Вы стали работать?
– Я не мог работать. Я задал генераторам программу малой мощности и размышлял о Фреде. На другой день внешне было все как обычно. На людях мы разговаривали, даже шутили.
– Больше ссор не было?
– Нет.
– Он не извинился перед вами за грубость?
– Нет, конечно.
– И вы не просили прощения за резкие слова в салоне?
– Разумеется, нет.
– Расскажите, как Фред выручил вас?
– Мы вышли вместе наружу. Я свалился в глубокую расщелину, а сверху на меня обрушилась глыба. Фред сбежал вниз и среди скал, которые могли свалиться на него, схватил меня и потащил наверх. Когда я очнулся, он лежал рядом и еле дышал от усталости. Один из больших камней ударил его по плечу, потом он недели две ходил с повязкой.
Рой закончил расспросы. Сидоров предложил гостям осмотреть планету и знакомство с ней начать с общего обзора на экране. Шарлюс удалился, за Шарлюсом ушли Анна и Аркадий. В салоне погас свет и озарился обзорный экран.
//-- 4 --//
Сперва были одни звезды, среди них далекое Солнце – крохотная звездочка, едва воспринимаемая взглядом. Вега закатилась. В темноте неясным пятном обрисовывалась Альтона, безжизненный каменный шар в космосе… Экран постепенно светлел, Альтона расширялась за пределы экрана. Сидоров сказал, что стереоизображения планеты получены со спутников, запущенных над ней.
– Большинство из них – двигающиеся. Но над некоторыми местами мы повесили неподвижные датчики. Цель – зафиксировать изменения, если они появятся в объекте. Сейчас я покажу ближайший из городов планеты. Все они, в общем-то, одинаковы.
Груды мрачных камней, появившиеся на экране, сохранили лишь некое подобие формы – полустертые параллелепипеды, полуразрушенные пирамиды, что-то отдаленно напоминающее шары…
Атмосферы на планете не было, предметы сохраняли первозданную угловатость, вечную свежесть изломов. Обширное нагромождение руин могло свидетельствовать о совершившейся некогда неведомой катастрофе или о непонятных коррозионных процессах. Рой поинтересовался, не потому ли Сидоров считает городами эти глыбы, что угадывает их прежнюю правильную геометрическую форму? Начальник экспедиции возразил, что всякий город обиталище живых существ, а внутри странных камней имеются пустоты столь совершенных пропорций, что иначе чем жилыми комнатами их не назвать.
– Вы нашли там мебель или предметы обихода?
– Я сказал – пустоты! – ответил Сидоров, нахмурясь. – Это означает, что, кроме пустоты, мы там ничего не обнаружили. Ни следа каких-либо изделий. Что до атмосферы, то если она на Альтоне когда-то и была, то полностью растеряна в космосе миллионы лет назад.
– И после этого вы утверждаете, что Альтону населяли живые и притом разумные существа?
– Да, утверждаю. И в этом суть моих расхождений с Карпентером. Карпентер – величайший из звездопроходцев, его призвание – наносить на карту планеты. Колумб звездных миров – вот что это за человек. Но такие мелкие объекты, как живые существа, его уже не интересовали. Если он сталкивался с жизнью на планетах, он добросовестно отмечал ее, и только. Можете мне поверить, я десять лет работал главным помощником этого великого астронавта. Мыслителем он, к сожалению, не был.
– Я все-таки не усматриваю доказательства…
– Подождите. Я не закончил о Карпентере. Он признавал жизнью лишь те ее формы, которые распространены в звездных окрестностях Солнца мышление, только схожее с нашим. Я же допускаю жизнь, отнюдь не аналогичную нашей, и разум, отличный от человеческого.
– Вы не отвечаете на мой…
Когда начальник экспедиции раздражался, его глаза уже нельзя было считать бесцветными. А он раздражался при малейшем несогласии с ним.
– Я сказал: подождите! То, что я назвал городами, носит явные черты искусственности. Даже эта размытость очертаний… Ведь все остальное на планете выпирает острыми гранями и углами! Города необычны для местного пейзажа, а жизнь, между прочим, везде творец необычайности. Посмотрите сами на эти сооружения, и если вы не признаете в них искусственные механизмы, то я объявлю вас слепыми.
На экране теперь громоздились сооружения, похожие на старинные машины, наполнявшие земные музеи. И их было много: гигантское кладбище машин, расставленных в каком-то своем порядке, – покинутый творцами, омертвевший завод…
– Металлический сплав, – ответил Сидоров на вопрос Роя о том, каков материал агрегатов. – Никель и еще восемнадцать элементов. Вот вам, кстати, новое доказательство искусственности. Альтона – каменная, а механизмы на ней – металлические. И компоненты сплава нигде не варьируются даже на миллионную долю процента. Земной металлургии такая точность плавки и поныне не снилась.
– По-моему, я вижу приемные антенны, – сказал Генрих, всматриваясь в экран. – А неподалеку – отражатель радиоволн…
Начальник экспедиции усмехнулся:
– А когда пошатаетесь среди этих механизмов, то обнаружите колеса, рычаги, емкости, сопротивления, токопроводы и еще тысячи известных вам элементов машин, а заодно и десятки тысяч неизвестных. И назначение их нам непонятно, и мертвые машины не могут продемонстрировать работу. Нам остается добросовестно все фотографировать и описывать и отсылать на Землю для размышления. Пусть они там строят гипотезы.
Генрих задумчиво сказал:
– Гипотезы строить можно. Допустим, механизмы созданы исчезнувшими разумными существами. Но для чего они могли служить на планете, лишенной воздуха и воды?
– Возможно, как-то обеспечивали жизнедеятельность альтонцев.
Сидоров погасил экран. Рой спросил, каковы взаимоотношения внутри экспедиции. Сидоров считал их нормальными. Когда пять человек ежедневно видятся, они порядком приедаются друг другу. Но ссора Фреда и Аркадия была единственной за годы изучения Альтоны. К тому же каждый сотрудник представляет собой особую отрасль науки – соперничество исключено. И, естественно, в своей области любой талантлив: людей, лишенных дарования, не послали бы в такую экспедицию.
//-- 5 --//
Генрих, просматривавший альбом снимков Редлиха, сказал, что, будь он женщиной, он бы влюбился в такого мужчину. Редлих был красив своеобразно: на худощавом, энергичном, почти суровом лице смеялись добрые глаза. Мужественность сочеталась в Редлихе с детскостью.
Рой диктовал в прибор сводку фактов и серию предположений. Перед этим братья посетили и города и завод. Городов было много, завод один. Непонятные машины казались новенькими, хотя они, несомненно, были созданы миллионы лет назад. Города, наоборот, выглядели полуразрушенными – если только это и вправду были города.
– Скажи что-нибудь, – попросил Рой, окончив диктовку. – Сейчас на Альтоне самая большая загадка – ты. В салоне ты всю беседу промолчал. Ослепи новой идеей. Я истосковался по несуразностям.
– Несуразность – в твоей сводке событий, – отозвался Генрих. – И в ней – разгадка тайны.
– А яснее?
– Аркадий мог желать беды Фреду сразу после ссоры – гнев, туманящий голову, ощущение своего унижения… Но в это время он не причинил Фреду никакого зла. Потом тот спас ему жизнь – враждебные действия против спасителя немыслимы, тут я согласен с Сидоровым. А погибает Редлих именно во время улучшения их отношений. Здесь парадокс, и я ломаю над ним голову.
– А если Аркадий такой человек, у которого обида лишь усилилась, когда соперник, спасая его, продемонстрировал превосходство?
– Ерунда, Рой. Посмотри на Аркадия – это же очаровательный парень: мнительный, вспыльчивый, самолюбивый и душевный. И права Анна – он живет не в древние времена, когда люди сводили счеты при помощи личной мести.
– У тебя есть свой вариант гибели Редлиха?
– Нет. И потому занимаюсь твоим – беру за исходный пункт самое невероятное. Ты сказал: надо различать в преступлении мотивы и способ. Способ – загадка. Но если Аркадий и вправду убийца, то не меньшая загадка – мотивы. Почему он убил Фреда тогда, когда испытывал к нему благодарность и дружба их вновь стала налаживаться? Фред ежедневно выходил на планету, то, что совершилось через три месяца после ссоры, могло совершиться раньше. Если бы убийство произошло до спасения Аркадия, мотивы были бы естественней.
– Очевидно, имеются причины, почему смерть Редлиха не могла совершиться раньше.
– Именно. Иначе говоря, появляется новая загадка: слишком, так сказать, поздней расправы с Редлихом.
– И получается по Сидорову: одна загадка разъясняется путем создания другой загадки.
– Даже двух других загадок, – хладнокровно заметил Генрих. – Я имею в виду, что убийцей был Аркадий, а это физически невозможно. И что он свел счеты с Фредом в тот миг, когда уже не мог желать ему вреда, ибо был ему обязан собственным спасением.
В дверь постучали. В комнату вошла Анна. Рой, поднявшись, предложил ей сесть. Она села, положив руки на колени. Бледное лицо и неровное дыхание показывали, что она волнуется. В салоне во время общего обсуждения она держалась гораздо спокойней. Она смотрела на одного Роя. Рой учтиво ждал.
– Я не помешала? Вы, вероятно…
Она говорила с таким смущением, что Рой пришел ей на помощь:
– Вы хотите сказать нам что-то важное, друг Анна?
Она справилась с голосом, но говорила медленней, чем в салоне:
– Не знаю, важное ли. Для меня это, конечно, важно. Я не сказала вам о моем отношении к Фреду… Я не хотела при всех говорить о своих чувствах.
Она опять замолчала, нервно сжав руки. Рой, немного подождав, заговорил сам:
– Мы с братом, кажется, догадываемся. Вы были влюблены в Редлиха?
Анна только молча кивнула.
– А Аркадий влюблен в вас? И он ревновал вас к Фреду?
– Он жалел меня, – сказала она глухо.
Рой переглянулся с Генрихом. Генрих, не вмешиваясь в разговор брата с Анной, наблюдал за ней. Рой стал задавать Анне вопросы. Он не собирается вторгаться в душу, его служебная обязанность – исследовать действия, а не чувства, но в непостижимом происшествии на Альтоне чувства, вероятно, диктовали действия…
– Я не хочу ничего скрывать, – прервала Анна. – Для того я и пришла сюда. Дело в том, что я – невеста Аркадия. И уже давно, еще до командировки на Альтону.
Теперь она говорила свободней. Был какой-то барьер, препятствовавший признанию, и она его преодолела. Она рассказывала, как познакомилась с Аркадием за месяц до отлета на Альтону, как он понравился ей, а она ему, как они колебались, объявить ли о своем решении пожениться и отказаться от интереснейшей командировки, так как на дальние планеты супружеские пары не берут, или воздержаться от близости на три года, до возвращения с Альтоны. Аркадий упрашивал ее остаться на Земле, решение лететь принадлежало ей. Они дали друг другу слово не переступать на Альтоне границ дружбы. Они держались этого слова. Никто бы не мог упрекнуть их, что они нарушают законы, установленные для дальних экспедиций.
А на второй год на Альтоне появился Фред Редлих, заменивший заболевшего пятого члена экспедиции…
Голос Анны снова стал глухим, она опять нервно сжимала руки. У нее попеременно вспыхивало и бледнело лицо. Фред Редлих был человеком с трудным характером. Репутация блестящего исследователя внеземных цивилизаций, вдумчивого и смелого ученого, к тому же – красивый, сильный… На Земле его избаловали, надо прямо сказать. Легкие победы над женщинами он рассматривал как что-то естественное. И, появившись на Альтоне, он дал понять, что далеко не со всеми экспедиционными запретами будет считаться. Просто дружеские отношения с Анной его не устраивали. Трудно даже назвать ухаживанием его поведение, правильней другое слово наступление. Она как-то пригрозила, что пожалуется Сидорову. Фред язвительно расхохотался: «Как вы думаете, это меня остановит, Анна?» Она ничего не ответила и вышла. Он догнал ее в коридоре, с силой схватил за руку и прошептал: «Идите к Сидорову, прошу вас. Надо же вам знать, насколько вы для меня важней всех Сидоровых на Альтоне и в мире!» В эту ночь Анна не спала. Она поняла что события идут к беде. Рой мягко сказал:
– Значит, он по-серьезному влюбился в вас, Анна, если так повел себя?
Она покачала головой:
– Он не влюбился, он увлекся. Фред был неспособен на серьезные чувства, он мог увлекаться. По-настоящему он был влюблен только в археологию. Каменным богиням, найденным на Зее-2, он отдал больше страсти и времени, чем всем своим возлюбленным, вместе взятым. Открытые им изделия древних цивилизаций навсегда сохранились в его памяти, он мог часами с восторгом говорить о них. Женщины же в его жизни появлялись и исчезали, он часто не мог правильно назвать имени той, в которую был когда-то влюблен, он смотрел на фотографии своих подруг и путал их имена. Любовь, накатывавшая на него временами, была стремительна, бурна, настойчива, но оскорбительна. Она мучила, ей было трудно противиться – радости в ней не было.
– Все это было до вас, – вдруг сказал Генрих. – Вы не допускаете мысли, что Фред переменился, встретив вас? Что чувство к вам – впервые в его жизни – было серьезным?
Анна повернулась к Генриху, долго всматривалась в него, словно не понимая вопроса. Она колебалась, это было явно. Генрих знал ответ и не сомневался, что она его тоже знает. Он хотел определить, какова мера искренности в ее словах, исчерпывающа ли ее честность перед собой. И когда она заговорила, Генрих, удовлетворенный, взглядом показал Рою, что больше вмешиваться в беседу брата с Анной не будет. Она сказала то, чего он ждал.
– Посмотрите на меня, – попросила она с горечью. – Разве я похожа на тех красавиц, которым он дурил голову? В сравнении с ними я дурнушка. У него был альбом – друзья, сотрудники по прежним экспедициям, возлюбленные… Он с охотой показывал его нам, я могла определить свое место в их ряду. Да и не в одной внешности дело. Духовно я тоже проигрывала… Он вращался среди блестящих людей, мужчин и женщин. Я сразу поняла, что лет через пять, показав на мою фотографию, если она займет место в его альбоме, он скажет: «А вот эта – Таня… Нет, кажется, Мэри… Не помню точно. Мы с ней провели отличные два года на Альтоне. Просто не могу понять, почему я так скоро охладел к ней!»
Она замолчала и перевела дух, стараясь усмирить поднявшееся волнение.
– Возвращаюсь к тому вечеру… Ну, когда Фред сказал, что он подождет… Аркадий вбежал в салон. Я рыдала, положив голову на стол, он стал на колени, успокаивал меня. Я была вне себя, не могла совладать с собой. И я наговорила лишнего. Я призналась Аркадию, что люблю Фреда, и что любовь Фреда ко мне ужасает и оскорбляет меня, и что у меня нет сил защищаться, и что, если он не оставит своих настояний, я не смогу устоять. «Недолго ждать ему, недолго!» – прокричала я со слезами. До сих пор не могу простить себе, что впала в истерику… В моей жизни не было человека, столь же великодушного и нежного, как Аркадий. Он мог бы мне простить все проступки и словом не упрекнуть, но разве это оправдывает, что я его так мучила? И я все говорила, все говорила, пока вдруг не взглянула на него и не испугалась того, что делаю. У него было ужасное лицо… нет, не ужасное, это не то слово, а какое-то отчаянно-отрешенное. Мне вдруг стало так страшно, что я начала оправдываться, стала умолять Аркадия о прощении. Он погладил мои волосы и сказал очень тихо: «Анна, уедем с Альтоны! Подадим рапорт и уедем. Иначе нас ждет большое горе!» Я ответила: «Подождем, Аркадий. Если ничего не изменится, подадим рапорт». Мы еще поговорили немного, и Аркадий ушел в генераторную, а я – в свою комнату.
– Рапорта вы не подавали? – уточнил Рой.
– Не было нужды. С того вечера и до своей смерти Фред вел себя безукоризненно. Мне кажется, начинались дружеские отношения. Налетевшая на него страсть ко мне оказалась недолговечной.
«Во всяком случае, меньшей, чем твоя страсть к нему», – подумал Генрих, услышав, как дрогнул ее голос от внутренней боли.
Анна встала.
– Не знаю, поможет ли вам мое признание, но во всяком случае я облегчила свою душу. Прошу вас: не надо рассказывать Аркадию о моем приходе. Я искренне его люблю, поверьте. Ему было бы очень больно, если бы он узнал, что я призналась вам в своем отношении к Фреду. Я не хочу огорчать Аркадия. И не хочу лгать вам.
– Аркадий ничего не узнает о нашем разговоре, – заверил Рой, провожая Анну до дверей.
Когда дверь закрылась, Генрих возбужденно воскликнул:
– Рой, пригласи Аркадия! С ним нужно поговорить!
– Нужно ли? – с сомнением переспросил Рой. – Мы дали Анне слово…
Генрих нетерпеливо махнул рукой.
– Все твои обещания будут выполнены! На этот раз я сам буду разговаривать с ним. И речь пойдет только о нем и его поступках, а не о чувствах Анны.
Рой вызвал Аркадия. Энергетик явился через минуту.
– Простите, что мы снова отрываем вас от дела, – начал Генрих. Нужно выяснить одно важное обстоятельство. Можете ли вы самым точным образом вспомнить, что вы делали, когда возвратились в генераторную после ссоры с Фредом?
Аркадий пожал плечами. Нет ничего проще, чем вспомнить, что он делал тогда. Он ничего не делал. Он сидел перед пультом такой обессиленный, что даже трудно было руку поднять. Он бессмысленно смотрел на схемы управления механизмами и размышлял о разных вещах. В мыслях он продолжал нападать на Фреда, даже завязал с ним драку, повалил его – в общем, расправился. Мстительные мечты вскоре угасли, ни одна не превратилась в поступок. И не потому, что он побаивался сдачи – с Фредом любая драка могла обернуться плохо, – нет, просто одно дело обидчивое воображение, другое – реальное действие.
– У меня с детства стремление рисовать себе всякие картины, признался энергетик. – Если мама меня наказывала, я воображал, что умер от горя, а мать, раскаиваясь, убивается надо мной. А если ссорился с другом, то в мыслях жестоко мстил, и картина воображаемой мести быстро успокаивала меня… К сожалению, я и сейчас не отделался от этой детской привычки.
– Итак, вы сидели у пульта? – уточнил Генрих.
– Тогда как раз начались пусковые испытания генераторов. Я уже говорил, что они шли на малой мощности. Мы проверяли предположение, что непонятный завод – энергетическое сооружение, и пытались воздействовать на него электрическими полями.
– А как работали генераторы спустя три месяца, в день, когда произошло несчастье с Фредом?
– В тот день мы запустили их на максимальную мощность. Для наблюдения за экспериментом мы и собрались в салоне, хотя обычно работаем в своих комнатах. Но и мощные электрические потоки не оживили ни одного из загадочных механизмов.
– Вы сказали: собрались в салоне все?..
– Фред тоже был с нами. Но ему надоело следить за приборами, он оделся и вышел на планету. Потом раздался крик о помощи и вопль, что я его убиваю… Я в это время сидел у экрана.
– Достаточно, спасибо, друг Аркадий, – сказал Генрих.
Аркадий ушел, Генрих весело объявил Рою:
– Как ты уже догадываешься, меня полоснула ослепительная идея. Из тех, что ты так жаждешь. И если она подтвердится, загадок больше не будет. Ты сказал Анне, что чувства диктовали действия. Если я прав, то на этой удивительной планете чувства и есть действия. Но потребуется опасный эксперимент…
– Раньше такие эксперименты называли следственными, – с удовлетворением объявил Рой, когда Генрих изложил свою идею. – Будь покоен, я сделаю все, что ты требуешь.
//-- 6 --//
Генрих, выходя, подбодрил Роя веселым взглядом. Генераторы работали в надежном режиме, случайностей быть не могло. Рой нервничал. В последнюю минуту он стал просить брата остаться в салоне, но Генрих отверг его домогательства: менять программу эксперимента было поздно, выход наружу Роя мог породить новые неожиданности, отнюдь не разъясняя старых.
С Роем осталась Анна. Она следила, чтобы генераторы не сбрасывали мощность. Сидоров, Замойский и Шарлюс сопровождали Генриха. Братья объяснили им, что сегодня надеются оживить машины и что увидеть их возвращение к деятельности лучше во тьме на планете, а не на экране.
Молящие глаза Аркадия Замойского и усердие, с каким он готовил генераторы к работе на максимальном режиме, яснее слов рассказывали, сколько надежд он связывает с удачей эксперимента.
Над Альтоной забушевала электрическая буря: заряды, выбрасываемые генераторами, насыщали поверхность планеты, накапливались на каменистых остриях и гранях. Четыре человеческие фигуры, двигавшиеся во тьме, превратились в своеобразные разрядники. «Жалко, что здесь нет атмосферы, думал Генрих, всматриваясь в черноту впереди, где размещалось кладбище странных машин, – вот была бы феерическая картина, если бы такая электрическая вакханалия разразилась в земном воздухе, ионизируя его молекулы!»
И Генрих, с нетерпением ожидавший именно этого, первым увидел, что от машин приближается новая человеческая фигура – в скафандре, с копьем в руке. Но двигался незнакомец быстрей, чем ожидалось. Он не шагал, а мчался, почти летел.
– Да это же Рой! – с изумлением закричал Сидоров в микрофон. – Как он сумел опередить нас? Он же остался в салоне.
– Оружие! – скомандовал Генрих и выхватил электрический пистолет.
Он не успел выстрелить, как незнакомец, выбросив вперед копье, ринулся на Генриха. И если бы Генрих не знал заранее, что произойдет, он не сумел бы увернуться от стремительного выпада. Генрих потом говорил, что был тот случай, когда секундное промедление могло стоить жизни. Незнакомец слишком походил на Роя, это была вторая неожиданность. Это был словно сам Рой, внезапно вынырнувший из темноты, – Генрих не осмелился разрядить пистолет.
Зато выстрелил начальник экспедиции, но промахнулся. Выстрелы Шарлюса и Замойского слились. Заряд взволнованного энергетика тоже промчался мимо, зато хладнокровный физик угодил в незнакомца. Тот пошатнулся, но, устояв, снова замахнулся копьем.
Все остальное совершилось в считанные секунды. Вдруг с той же стремительностью незнакомец стал удирать.
Сумрачный ореол уносился в сторону мертвого завода, быстро стираясь в вечной черноте планеты.
– За ним! – крикнул Сидоров и помчался за беглецом. Генрих нагнал его и остановил.
– Пустите! – Начальник станции яростно вырывался. – Преступника нужно схватить!
– Вы никого не схватите. Преступника нет. Он существовал всего несколько минут.
– Выгораживаете своего вероломного брата? Мы все видели, что это Рой!
– Рой мирно сидит около Анны и наблюдает, что совершается с нами на планете. Возвратимся на станцию, и сам Рой расскажет нам, в чем суть эксперимента.
//-- 7 --//
Рой любил такие минуты – увлеченные глаза, раскрасневшиеся от волнения щеки.
Сегодня он не мог пожаловаться на недостаток внимания у своих слушателей.
– Нам с самого начала было ясно, что нормы древней криминалистики не подходят, – говорил он в салоне. – Земные детективы установили, что убийства в обычном смысле не произошло, и были правы. Но Редлих погиб физически, и, стало быть, существовали физические причины его гибели. Мы были уверены, что столкнулись с еще не слыханным явлением, и поэтому искали лишь таких объяснений, которые самим представлялись невероятными. Самым невероятными было, согласитесь, что на Фреда совершил нападение Аркадий. Это стало бы достоверным, если бы удалось доказать, что на Альтоне возможно физическое раздвоение личности – появление некоего материального дубля Аркадия, способного хоть на короткий миг совершать самостоятельные действия, так сказать, от его лица.
– И вы предположили, что механизмы, оставленные на Альтоне неведомой цивилизацией, могут телесно воспроизвести любого из нас? – уточнил начальник экспедиции.
Рой кивнул.
– Идея эта появилась у Генриха. Человеческая техника способна создавать изображение любого существа и передавать это изображение на любое расстояние. Но наши изображения бестелесны, это всего лишь рисунки, только силуэты на экране, а не тела. Цивилизация, существенно обогнавшая человеческую, могла бы не только создавать оптические изображения, но и снаряжать их иными материальными характеристиками, например телесностью, подвижностью и так далее. Дубль – смесь рисунка и скульптуры, телесное изображение, запрограммированное на некое действие, короче роботизированная копия… Как она создается машинами Альтоны – это мы оставляем вам в качестве проблемы для исследования. Но то, что дело обстоит именно так, мы доказали экспериментом: я пожелал напасть на Генриха с копьем, а механизмы осуществили это мое желание, создав мою телесную копию. Главная трудность, кстати, была не в том, чтобы физически меня скопировать, коль скоро загадочные механизмы на Альтоне заработали, а в том, чтобы доказать, что они вообще могут работать. Была и еще одна трудность – мотивы преступления (я применяю этот термин условно, поскольку более точного нет). И если бы не откровенность Анны, рассказавшей нам о ссоре Аркадия с Фредом, и не искренность самого Аркадия, признавшегося, о чем он думал в те тяжелые минуты, у нас в руках никогда не очутилось бы путеводной нити к разгадке тайны.
– Я и понятия не имел, что мои озлобленные мечтания могут привести к таким страшным последствиям, – проговорил расстроенный Аркадий.
– Все мы привыкли думать, что разыгравшееся воображение – пустяк. Оно меньше значит, чем даже плохое слово, брошенное сгоряча. В мыслях мы зачастую позволяем себе то, чего никогда не выскажем словесно, тем более не осуществим. На Земле такой дуализм воображения и действия не опасен, но на Альтоне любая мечта – уже поступок. И если мечта нехороша, поступок превращается в проступок: воображение неотделимо от действия.
– Вы не объяснили, как разгадали тайну механизмов, – сказал Шарлюс. Толстого физика моральные проблемы интересовали меньше, чем инженерные.
– Разгадка пришла естественно. Аркадий, мечтая о мести Фреду, сидел у только что запущенных генераторов энергетических полей. Вполне можно было допустить, что эти поля, усилив как-то биоволны его мозга, передали его мечты механизмам на Альтоне в качестве вводной информации. Машины, восприняв сигналы, создали план осуществления мечты в образе дубликата Аркадия, нападающего во тьме на Фреда. Вероятно, среди картин, проносившихся в возбужденном мозгу Аркадия, была и похожая на эту. И если Редлих не погиб сразу после ссоры, то лишь потому, что механизмам, материализирующим воображение, не хватило энергии, притекающей со станции. Впервые генераторы заработали на полную мощность в день убийства. Мы обратили внимание и на это многозначительное совпадение. Оно свидетельствовало в пользу Аркадия, ибо за эти три месяца его раздражение против Фреда превратилось в благодарность за спасение. Запоздавшее убийство было вызвано внезапно усилившимся притоком энергии.
– Стрела, летящая во тьме, как говорили древние! – Побледневшая Анна передернула плечами. – Я буду теперь бояться ходить по планете. И каждого подозревать, что он плохо думал обо мне!
Начальник экспедиции взволнованно сказал:
– Нет, Анна, бояться планеты нам нечего, тем более не придется бояться самих себя. Будем знать, что на Альтоне нужно контролировать не только действия и слова, но и тайные свои мысли. Научимся и этому, как ребенок учится тому, что не все позволено делать и не всякие слова можно безнаказанно произнести. Да и Земля, отправляя новые экспедиции, будет отныне подбирать людей, воспитанных не только в смысле внешнего поведения, но и обладающих хорошо воспитанным воображением. Все это не такая уж тяжкая проблема. Я думаю о них, о загадочных создателях этих удивительных механизмов. Вы, друзья, распутав загадку, открыли нам поистине удивительные горизонты.
Сидоров помолчал, собираясь с мыслями.
– Вы доказали, что механизмы, найденные на Альтоне, для действия нуждаются лишь в притоке энергии извне. Вы установили, что они способны материализовать смутные мысли, проносящиеся в нашем мозгу. Вероятно, вскоре мы установим и многие другие функции этих механизмов. Но уже и сегодня ясно, что обитатели Альтоны пользовались ими для осуществления своих мысленных пожеланий. Люди на Земле придумали машины, производящие материальную продукцию, и роботов, оказывающих услуги непосредственно человеку. Как неизмеримо дальше ушли жители Альтоны! Армия слуг, возникающих, когда в них появляется надобность, и бесследно потом исчезающих! Ни ремонтировать, ни смазывать! Никакого прислужничества, в то время как люди так много времени тратят на уход за машинами… Я не могу отделаться от мысли, что цивилизация альтонцев могла бы многому нас научить – не только в материальной культуре, но и морально. Когда механизмы заработают полностью, нам придется деспотически следить за собой, чтобы неосторожная мысль, внезапная опасная фантазия снова не привели к катастрофе. И это при условии, что мы сидим взаперти на станции, лишь изредка выбираясь наружу. А альтонцы жили среди своих механизмов, непосредственно общались с ними! Мне бы хотелось познакомиться с этими удивительными существами – не так позаимствовать инженерные достижения, как завоевать сердечное доверие, стать им другом.
Рой с улыбкой глядел на раскрасневшегося от волнения седенького начальника экспедиции.
Сидоров продолжал:
– Но для этого нам необходимо решить другую загадку: куда они все-таки могли подеваться?
– Раскрытие тайны механизмов бросает свет и на тайну исчезновения альтонцев, – заметил Аркадий. – Механизмы работают лишь при притоке энергии извне. Органических источников энергии на Альтоне нет, а лучистая энергия Веги слишком мала. Надо поискать на планете атомные установки. Если здесь имелись энергетические руды и если запасы их истощились, то альтонцам пришлось или погибнуть, или переселиться на иные планеты.
– Мы попросим Землю послать специальные экспедиции на поиск альтонцев, – пообещал Рой.
В разговор вступил молчавший Генрих. Он не любил публичных выступлений и, если в них возникала необходимость, предоставлял их Рою.
– Разреши теперь и мое недоумение, Рой. Почему твой призрачный дубль вдруг так проворно удрал?
– Ах, это! – сказал Рой. – На экране нам с Анной было видно, что вы там замешкались с отпором и от волнения плохо целитесь. Вот я и послал механизмам мысленную команду, чтоб дубль мой провалился в тартарары. Исполнители они первоклассные, это вне сомнения.
Машина счастья
//-- 1 --//
После расследования трагической гибели Фреда Редлиха Генрих стал жаловаться, что его с Роем превращают из физиков в космических детективов. Рой попробовал было опровергнуть брата. Он рассудительно доказывал, что детективы ищут преступников, совершивших убийства или иные крупные нарушения человеческих законов, а они исследуют загадочные явления в космосе и обществе, которые представляют опасность для человека.
Доказательства не убеждали, а раздражали Генриха. Генрих временами становился глух к любому разумному доводу, если тот, по словам Роя, «не попадал в жилу» настроению. Разговоры кончались тем, что Генрих начинал кричать на брата, или убегал из лаборатории, или – и это казалось Рою хуже всего – в полной прострации заваливался в кресло и часами не откликался. Наконец Рой потерял терпение.
– Что ты хочешь? – спросил он. – Объясни по-человечески, чего тебе надо?
«По-человечески» Генрих объясняться не умел. Ему что-то не нравилось в их новой специализации, он неспособен точно сформулировать – что, пусть к нему не пристают с педантическими вопросами. У него скверно на душе, это он знает. И еще он знает, что физику не пристало наклоняться над трупами, искать на теле следы насилия и потом рысью бежать по горячему следу; ему, Генриху, безразлично, чей именно это след – злоумышленника на двух ногах или зловещего, никому еще пока не известного космического явления.
У других работа как работа, открытия и находки совершаются на стендах с приборами, а не на операционных столах и в моргах. Он хочет вычислять, а не копаться в следственных докладах. Ему надоело отталкиваться от изуродованных тел как от основы для теоретических изысканий. Он будет основываться на формулах и интегралах, отталкиваться от формул. И все, что не имеет отношения к письменному или лабораторному столу, может безмятежно ухнуть в преисподнюю.
Рой обладал способностью быстро облекать смутные ощущения Генриха в одежды точных формулировок.
– Понимаю, – сказал он спокойно. – Ты хочешь разработать прибор, который автоматически разыскивал бы укрывающихся преступников и сам обнаруживал неведомые опасные явления.
Генрих, развалившийся в кресле, даже привскочил от удивления.
– Знаешь, Рой, в этой мысли что-то есть, – сказал он.
– Конечно, – подтвердил брат. – Это ведь твоя мысль, а на глупости ты не способен.
Рой любил изображать их отношения так, будто все значительное в их работе придумано Генрихом, он же лишь помогал превратить блестящие идеи брата в практическое действие.
Генрих забегал по комнате. Он должен был выплеснуть в движении охвативший его восторг. В нем клокотал и пенился проект новых изысканий.
– Так, так, – радостно бормотал он. – Совершенно верно! Не руками, а электроникой хватать за шиворот преступников. Испытывать опасные ситуации не на живом теле, а на модели. Моделировать опасность. Создать электронную схему уголовного деяния. Но как? Вот он, вопрос вопросов: как?
Через минуту Генрих остановился перед братом, хладнокровно наблюдавшим за его метаниями, и сообщил, что у него все разработано. Уже давно открыт способ физически измерять уровень общественного счастья. Любое преступление и несчастье понижают этот уровень. Им остается отыскивать случаи падения общественного благополучия, все крохотные ямки и впадины на плавной кривой и определять, кто и что вызвало их. В чем причина таких падений – в преступлении или в непредвиденной беде. А созданный ими прибор сам отыщет места падений, сам обнаружит причины, сам укажет, кто преступник или в чем состоит неизвестная опасность.
– Отлично, – одобрил Рой. – Я предлагаю назвать наш новый аппарат розыскным прибором.
– Согласен! – Если криминалистика превращалась в электронный процесс, Генрих ничего не имел против нее.
Два месяца братья с увлечением работали над розыскным прибором. На испытании он показал неплохие результаты – удалось отыскать пропавшие несколько лет назад индукционные эталоны тихой радости, психической удовлетворенности и хорошего физического самочувствия. Исчезновение эталонов в свое время наделало много шума. Их изготовили для колонии на планете Сигма-3, с планеты долго поступали запросы и жалобы на невыполнение заказа. Институту космических проблем пришлось срочно изготавливать дубликаты уникальных катушек. Теперь они нашлись в собачьей будке в саду. Розыскной прибор указал и виновника – веселую овчарку Приму. Собака, по-видимому, проникла в лабораторию через открытое окно, изящные катушки ей понравились, и она утащила их к себе.
Розыск эталонов, скорее забавный, чем серьезный – катушки, основательно изгрызенные, в дело уже не годились, – показал, что прибор надежен. Генрих, однако, досадовал, что не пришлось испытать его на крупном деле. Он несколько успокоился, когда братьям сообщили, что прибор затребован на контрольную проверку в Управление общественного благополучия. Рой, наоборот, разнервничался, что с ним бывало не часто. Все испытания в Управлении общественного благополучия происходили в присутствии членов Большого совета. Это означало, что любая неудача становилась катастрофическим провалом. Правда, и любой успех превращался в триумф.
//-- 2 --//
Братья привезли прибор в управление и установили его в операционном зале.
Это было одно из немногих мест, где педантично хранились традиции старины. Все здесь поражало древней примитивностью – и самосветящиеся стены, и щиты со схемами, и стереоэкраны связи с городами на других солнечных планетах, и допотопные пластиковые диваны.
Порывистый Генрих, забывший, что здесь нет силовых стульев, появлявшихся в момент, когда в них возникала нужда, немедленно растянулся на полу. Он поворчал, что не понимает, как жили предки; они были, очевидно, рабами вещей и не то что лечь, но и сесть не могли, если поблизости не имелось специальных приспособлений.
Точно в назначенное время явилась проверочная комиссия – почти все были членами Большого совета. И возглавлял ее Альберт Боячек. У Роя несколько отлегло от души. Президент Академии наук хорошо относился к братьям. О Генрихе можно было даже сказать, что он – любимец Боячека.
– Начнем, друзья! – предложил Боячек.
Розыскной прибор подключили к третьему щиту. Всего щитов было пять, они полукругом охватывали центральный пульт, тоже древнее устройство. Первый щит вмещал интеграторы общественного здоровья, на втором размещались уровнемеры наличного общественного счастья, третий показывал развитие человеческого благополучия с начала истории человечества, а четвертый суммировал положение на других планетах, заселенных людьми и звездными их друзьями. Этот щит был поновее, и показатели можно было бы изображать не такими архаическими приборами, как самописцы и автоматические интеграторы, но Большой совет и тут не пожелал нарушать традиции.
А на пятом щите красовался экран общественного пси-поля, это был регистратор суммарного творческого потенциала общества, механизм, разработанный самим Боячеком. Генрих подошел было к этому щиту, но Боячек показал на второй и третий.
– Нас прежде всего интересует, что мешает подъему общественного благополучия, – сказал президент. – Подъем и падение творческого духа явления столь сложные, что пока нет нужды вручать их исследование приборам.
У третьего щита розыскной прибор вел себя отлично. Ему задали первобытную историю, период Древнего Рима по всем годам римской истории. Прибор с большой точностью перечислил причины, препятствовавшие в те годы общественному благополучию: малую экономическую эффективность рабовладельческого строя, войны с соседями Рима, борьбу за власть в правящей верхушке, религиозные суеверия, неурожаи, болезни, стихийные бедствия… Члены комиссии только кивали головами, когда розыскной прибор выпечатывал на выходной ленте свои комментарии для каждого года римской истории.
Боячек сделал знак, чтобы прибор передвинули ко второму щиту.
Рой вздохнул. Регистраторы наличного общественного счастья показывали такой ровный уровень, что поисковым лучам прибора не за что было уцепиться. И он был сконструирован вовсе не для таких случаев. Он, по расчету, исследовал особые события, нарушения и выпадения из норм, поэтому братья и назвали его розыскным, а не оценочным. Рой в унынии уже предвидел провал.
Но Боячек неожиданно остался доволен и теми маловразумительными пояснениями, какими прибор сопроводил кривую имеющегося общественного благополучия.
– Великолепный механизм! – сердечно сказал Боячек братьям. – Меня просто взволновала показанная им высокая энтропичность общественного счастья.
– Высокая энтропичность? Я правильно понял? – с опаской переспросил Рой.
– Именно высокая энтропичность. Счастье в современном обществе категория сугубо энтропическая. Ибо счастье, как и энтропия, не может уменьшаться, но только расти. Сумма человечности и благополучия, этих главных компонентов нашего социального счастья, непрерывно увеличивается. Наша эпоха полностью исключает такие антигуманистические энтропии, как голод, эпидемии, войны, которые столь часты были в прошлом. И этому основному требованию энтропичности счастья ваше изобретение удовлетворяет полностью.
– Вот как? Я очень рад, – ошеломленно сказал Генрих.
Остальные члены комиссии единодушно присоединились к поздравлению президента Академии наук.
– Можно ли считать, что розыскной прибор экзамен выдержал? осторожно поинтересовался Рой.
– Можно, – ответил Боячек. – В связи с этим поговорим о практическом применении вашего аппарата. Вы назвали его розыскным? И предназначаете для обнаружения преступлений?
– И явлений, нарушающих общественное и личное благополучие, поспешно добавил Рой. Ему не понравилось сомнение, вдруг зазвучавшее в вопросе президента.
– Второе лучше, – сказал Боячек. – Дело в том, что преступления в нашем обществе давно уже не совершаются. Мы хотим предложить вам иную специализацию изобретения. Мы хотели бы, чтобы вы занялись обратной проблемой – разысканием возможностей увеличивать счастье. Это осуществимо?
Рой быстро взглянул на Генриха. Генрих молчаливо развел руками. Рой уверенно сказал:
– Ничего трудного нет. Переменим знак минус на знак плюс в программах, только и всего.
– Тогда мы присваиваем вашему аппарату официальное название – Машина Счастья. И просим немедленно приступить к практической работе. Задание будет такое. На планете Дельта-2 в системе Капеллы нарушены социальные энтропические законы. Нас тревожит, что в человеческой колонии на этой планете уже два поколения не растет сумма счастья. Подъем благосостояния и душевного довольства вызывается там исключительно притоком переселенцев и командированных с Земли, а сами аборигены застыли на раз достигнутом уровне.
– А каков этот уровень? – осторожно поинтересовался Рой. – Я хочу сказать, не подошел ли он к максимальному?..
Боячек не дал Рою договорить:
– Предела для счастья, как и для горя, не существует. Пути совершенствования беспредельны, как и дороги деградации. Таков основной закон социальной энтропии. Разница лишь в том, что в прогрессивном обществе энтропично счастье, а в гибнущем в образе общественной энтропии выступает горе. Вы уловили разницу? Завтра на специальном сверхсветовом звездолете ваш аппарат и вы будете направлены на Дельту-2, чтобы восстановить там здоровую энтропичность счастья. Желаю успеха.
Когда братья возвратились в свой институт, Генрих долго ходил по лаборатории. Рой молчал.
– В кого они нас превращают? – сказал Генрих, останавливаясь перед братом. – На какую дорогу мы вступили?
– Дороги изобретательства темны, – задумчиво сказал Рой. – Пошагаем немного и по этой тропке.
//-- 3 --//
– Планетка, однако! – проворчал Рой. – Я и не подозревал, что существуют люди, столь всеобъемлюще упоенные собой, как некоторые местные жители.
– Не бубни! – устало попросил Генрих. – Что за скверная манера говорить под руку одно плохое! Я отказываюсь признать этого Пьера Невилля обыкновенным человеком. Второй раз машина возводит его в ранг небожителя.
– Раз он не кодируется, проверь, нет ли у него на спине ангельских крылышек, – посоветовал Рой. – Это будет лучше, чем перегружать машину непосильным заданием.
Генрих в отчаянии пробормотал:
– Такие душевные добродетели, что плавятся предохранители и пробивает конденсаторы! Куда ему еще повышать уровень своего счастья?
Вскочив, он вышел наружу. Домик Хранителя Туманов, отведенный для работы Машины Счастья, располагался на вершине холма. Отсюда открывался великолепный обзор города и долины. Из каменистой почвы били фонтаны тумана, город сверкал золотыми крышами домов.
Генрих присел на камень. Все шло плохо, надо было успокоиться. Рядом с Роем, упрямо добивавшимся невозможного, Генрих раздражался. Только хорошая порция тумана могла возвратить утраченную ясность духа. Так недолго и пристраститься, невесело подумал Генрих.
Он посмотрел вверх. По сине-фиолетовому небу катились два светила. Капелла-А была подобна Солнцу, Капелла-Б, такая же оранжево-желтая, была чуть поменьше. Генрих расстегнул рубашку. Планета Дельта-2 находилась от звезд-близнецов раза в четыре дальше, чем Земля от Солнца, но и на полюсе здесь пекло, как в Сахаре.
– Пойду, – вслух сказал Генрих и торопливо, чтобы не передумать, заскользил вниз по крутому склону.
Вскоре около него взметнулся первый гейзер цветного ароматного тумана. С каждым шагом дымов становилось все больше, они были ярче и благоуханней. У Генриха кружилась голова. Так всегда происходило, когда он начинал вдыхать этот удивительный воздух, вырывавшийся из недр планеты.
Генрих постоял около одного гейзера. Голова понемногу прояснялась, постепенно возвращалось хорошее настроение, тело становилось легким. Минут через пять захочется петь и танцевать, с веселым удивлением определил свое состояние Генрих.
– Здравствуй, друг! – услышал он из цветного сумрака голос Хранителя Туманов.
Генрих зашагал навстречу, стараясь обходить молодые гейзеры, неосторожный шаг мог непоправимо попортить эти слабенькие создания.
Хранитель Туманов был рослым молодым мужчиной, сдержанным, внутренне словно бы отсутствующим: он разговаривал, не глядя на собеседника, часто отвечал невпопад, глаза его постоянно обрыскивали окрестности, словно отыскивая гейзерок, нуждающийся в срочной помощи. В руке у него была небольшая электролопата, он держал ее клинком вперед, как боевое оружие.
– Не наглатывайся, для землян наши туманы небезопасны, – поглядев на Генриха, сказал Хранитель Туманов.
– Обойдется, – ответил Генрих. – Я человек здоровый.
Хранитель Туманов, не дослушав, отошел. Генрих последовал за ним.
Изогнувшись, Хранитель не то вглядывался, не то вслушивался во что-то на почве. Местечко было как местечко: камень, густо пронизанный нитями золота, – обычный здешний грунт. Генрих прошел бы мимо, не обратив внимания. Хранитель осторожно коснулся почвы острием лопаты и стал медленно передвигать клинок. Лопата вибрировала, вибрация то усиливалась, то уменьшалась, и там, где она показалась максимальной, Хранитель вонзил острие в почву. Клинок запрыгал, загрохотал, в воздух полетели осколки камня и крупинки золота. Генрих заслонил ладонью лицо, чтобы шальная золотинка не вонзилась в глаз.
Почва быстро разрыхлилась. Хранитель нажатием рукоятки превратил клинок в совок и стал выбирать землю. Вскоре образовалась лунка диаметром и глубиной с полметра. Хранитель вторым нажатием превратил совок в метлу и подмел дно и бока лунки.
– Скоро народится, – предсказал он.
Новорожденный гейзерок сообщил о своем появлении на свет тонким свистом, потом вырвался язычок синего пламени. Пламя устремилось вверх, разрастаясь, из синего становилось зеленым и оранжевым, теряло пронзительную яркость – туманный султан заколебался над головами людей, края его размывались. Генрих шагнул вперед и жадно ухватил ртом гейзерок в том месте, где пламя было еще пламенем, а не теряющим цвет и форму туманом.
Но и здесь, в фокусе огня, это был воздух, только воздух; правда, великолепно выделанный – ароматный, легкий, – он словно сладостно звучал, наполняя легкие: Генрих понимал, что сравнение выспренне, но оно было единственно точным.
– Не наглатывайся! – повторил Хранитель. – Переедать тумана нехорошо.
– Отличный фонтанчик! – похвалил Генрих. – И много тут нарождается таких детишек?
– Пять-шесть в сутки. Столько же иссякает старых. Горожане не жалуются на плохой воздух.
– Я их вообще здесь не вижу.
– Им хватает и того, что доносится ветром. Однако, друг, выйдем из леса.
Хранитель шел впереди, осторожно выбирая дорогу между гейзерами. Генрих честно впечатывал шаги в его следы.
Приспособиться к условиям странной планеты было нелегко. Необыкновенны были и два одинаковых солнца на фиолетовом небе, и недра каменистого шарика, порождавшие питательный воздух, – если здесь разок в два дня приходилось прибавлять еды к калориям и витаминам, вводившимся в тело при дыхании, то это уже было много. Генрих не ел здесь по неделе; он ворчал, что Рой обжора, когда тот, скорее по привычке, чем по необходимости, вскрывал консервы. Но всего странней были дельтяне рослые, неторопливые, рассудительно-уравновешенные.
– Скажи, друг, тебе ничего не хочется? – спросил Генрих, когда они поднялись над лесом цветного тумана. – Я говорю о больших стремлениях и целях, а не о желании делать каждодневную работу получше.
– Нет, ничего, – отвечал Хранитель, подумав.
Не подумавши, здесь никто не отвечал, даже если спрашивали, какая погода на дворе или день сейчас или ночь. Рой утверждал, что местные беседы на три четверти состоят из взаимного молчания и лишь на четверть из слов.
– Но значит ли это, что ты полностью счастлив? – допытывался Генрих. – Понимаешь, друг? Абсолютно счастлив!
Хранитель с удивлением взглянул на Генриха.
– Счастлив, конечно. – Он подумал с полминуты. – А насчет абсолютно… Я не уверен, что знаю, что это за штука – абсолютное счастье.
Генрих со вздохом отвернулся. Над головой жарко сияли два солнца, вдали сверкал золотыми крышами город, в долине клубились цветные султаны гейзеров.
– Я пойду, друг, – сказал Хранитель. – Вечером прибывает звездолет с Земли, надо подготовиться.
– А тебе-то что? Автоматы сами погрузят золото в трюмы.
Хранитель раздумывал больше минуты.
– Надо провести экипаж в Долину Туманов. Земляне любят принимать воздух в местах его выделения.
Генрих постоял перед домиком, потом рванул дверь. Успокоение не пришло, хоть он до дурной сытости наглотался тумана. «Поссоримся с Роем, подумал Генрих – обязательно поссоримся. Удивительный это человек, Рой! Обязательно он к чему-нибудь придерется, а я не выдержу, обязательно не выдержу, это уж точно!»
Рой задумчиво шагал по комнате.
– Все в порядке, Генрих, – сказал он. – Единственная возможность усовершенствования таится в этом треклятом беспорочном Пьере. Теперь-то швырнем в горние высоты счастья всех этих местных ангелочков без крылышек… Чего ты молчишь, как истукан?
«Нельзя нам не поссориться, – думал Генрих – обязательно начнем сейчас ссориться».
А вслух он сказал:
– Я не молчу, а размышляю! Итак, ты что-то открыл?
Рой долго глядел на него. «Не хочет ссориться, – подумал Генрих. Вот же человек – ни за что не хочет ссориться!»
– Ладно, – сказал Рой. – Ты ведь ищешь ссоры, я это вижу. Так вот условие: никаких ссор, даже если тебе не понравятся мои расчеты. Хотя до такой дури, чтоб опровергать математику, ты не дойдешь, надеюсь.
//-- 4 --//
Рой по своему обыкновению начал с начала. Он просто не мог не быть обстоятельным. Они второй месяц по местному счету, то есть земных полгода, торчат на планете Дельта-2. Первую неделю они знакомились с бытом дельтян, помогали грузить на звездолет добытое здесь золото и удивлялись, зачем так много золота понадобилось на Земле, там этого строительного материала и своего хватает.
– Удивлялись, – подтвердил Генрих. – Не понимаю, к чему ты клонишь.
– Ты обещал сдерживаться, – напомнил Рой.
Вторую неделю они налаживали Машину Счастья и испытывали ее на холостом ходу. Лишь после этого они начали вводить в приемное устройство характеристики дельтян, запрошенные у местной МУМ, серийной малой универсальной машины, впрочем достаточно точной. В объективности ее данных ни разу не возникло сомнения.
– Если ты собираешься клепать на МУМ, Рой…
– Успокойся! Я уважаю МУМ не меньше твоего. Дело не в МУМ, а в дельтянах.
Итак, они стали работать с дельтянами. Дельтяне – неудачный материал для машин: счастье здесь на таком высоком энергетическом уровне, что не хватает емкостей и сопротивлений для его закодирования в физические величины. Похоже, что на Дельте-2 не действует основной закон социальной энтропии, столь четко сформулированный Боячеком: пути совершенствования беспредельны, верхнего предела счастья не существует. На Дельте существует верхний предел счастья, и он уже достигнут – пути совершенствования перекрыты. Так им в унынии казалось, когда они занялись Пьером Невиллем. Парадоксально, что Пьер был не только последним, но и самым трудным объектом исследования. Этот странный человек не поддавался цифровой зашифровке, все добродетели у него были лишь в превосходной степени. Но сейчас его характеристика проработана, и выяснилось, что он, единственный среди дельтян, может быстро повысить свое счастье, хотя и не подозревает о том.
– Короче! – не выдержал Генрих. – Что за натура – или отвлекаешься на пустяки, или мямлишь!
– Короче так: Пьер должен встретиться со Стеллой.
Генрих изумленно воззрился на Роя:
– Стелла? Это еще что за существо?
– Дельтянка. Двадцать три года, рост сто восемьдесят четыре, волосы подобраны под цвет глаз, окраску глаз меняет раз в три месяца, сейчас они салатно-зеленые. Живет в Южном полушарии, оператор на втором южном руднике, увлекается теннисом, обожает маслины – их, ты знаешь, привозят с Земли, здесь они не привились, – отличный альпинист… Что еще? Хорошо танцует. В общем, одна из трех тысяч восьмисот сорока четырех дельтянок, которые не являются женами Пьера.
– Естественно, ибо его жена – некая красивая ведьма по имени Мира, что, кажется, означает «удивительная». Ты это хотел сказать?
– Нет, другое. Если женой Пьера вместо Миры станет Стелла, не только индивидуальному счастью Пьера будет дан толчок вверх, мы ведь с тобой здесь не для того, чтобы устраивать счастливые альянсы, нет, общий уровень дельтянского общественного счастья испытает подъем, которого здесь не было уже примерно полтора столетия.
– Ты это берешься доказать?
– Я это уже доказал.
Рой подал выходное отверстие Машины Счастья на экран, висевший между окон.
На экране вспыхнули две кривые: оранжевая, кривая общественного счастья дельтян, и над ней зеленая, личная кривая Пьера. Оранжевая шла параллельно абсциссе, это был график монотонной повторяемости, уровень счастья не рос и не падал, сегодня было так же хорошо, как и вчера, как и сто лет назад, ни на атом хуже, но и не лучше. Кривая индивидуального счастья Пьера тоже шла параллельно абсциссе и тоже монотонно возобновлялась от дня ко дню, но уровень ее был так высок, она так близко подобралась под верхний край экрана, что вид ее изумлял. Генрих почувствовал возмущение. Рой безобразно подшучивал. Повысить личное счастье у этого невообразимо счастливого человека было невозможно не только морально, но и физически.
– Подожди! – невозмутимо сказал Рой. – Посмотри, что получится, когда я задам программу встречи Пьера со Стеллой.
Он проворно вложил в приемное устройство карточку с расчетом свидания Пьера и девушки с салатными глазами и такими же волосами. То, что произошло вслед за этим, заставило Генриха вскочить. Обе кривые, и зеленую и оранжевую, свела внезапная судорога. Концы их заплясали, изогнулись, глубокое потрясение взорвало размеренную жизнь дельтянского общества: кривая Пьера полетела вниз, с высот достигнутого счастья в низины горя и отчаяния, общественная оранжевая кривая тоже испытала падение, но не такое сильное.
– Помолчи! – закричал Рой. – Молчи и смотри!
Генрих медленно опустился в кресло. После кратковременного падения обе кривые устремились вверх. Если и прежде кривая Пьера изумляла своим уровнем, то теперешний ее рост ошеломлял. Кривая его счастья унеслась за пределы экрана. Рой изменил координатную сетку, но и в новом масштабе, уменьшенное вдвое, счастье Пьера ошалело росло, безудержно распухало. Этот удивительный человек и раньше, с Мирой, был счастливей любого другого, теперь, со Стеллой, он был безмерно, невероятно, нечеловечески блажен.
Но главным, что заставило Генриха промолчать, был ход общественной кривой. Она тоже устремилась вверх – с запаздыванием против кривой Пьера, не так круто, с двумя остановочками, даже крохотным падением, но в целом на новый, куда более высокий уровень. И лишь достигнув его, кривая общественного счастья стабилизировалась, теперь она опять шла параллельно оси абсцисс, ни на миллиметр не сбрасывая степени достигнутого общественного довольства.
– Надеюсь, ты не проглотил язык, Генрих? – насмешливо поинтересовался Рой.
– Все ясно, – восторженно заговорил Генрих. – Этот Пьер повстречал Стеллу и влюбился в нее без памяти. Вначале помучился, что приходится бросать нелюбимую жену Миру…
– Ужасно сварливая особа, между прочим. Ведьма, как ты справедливо заметил!
– …ради любимой Стеллы. Колебания и муки Пьера, естественно, понизили уровень общественного довольства, к тому же колония дельтян была возмущена неэтичным – так им, видимо, показалось вначале – поступком Пьера, и это придало кривой те зигзаги и всплески. А потом Пьер успокоился, и счастье его стало бурно расти, дельтянское общество тоже утихомирилось, и к его обычному удовлетворению добавилось новое блаженство Пьера. Соответственно умножению личного счастья Пьера повысилась и сумма общественного счастья. Так это рисуется мне в первом приближении.
– Самого важного ты не указал, Генрих.
– Правильно. Самое важное состоит в том, что взлет общественного счастья значительно превышает ту долю, что вносит в него личное блаженство Пьера. Чем-то соединение Пьера и Стеллы полезно обществу, настолько полезно, что революционизирует устоявшийся уклад дельтян. По-твоему, что может тут таиться?
– Могу лишь гадать. Возможно, у них родится ребенок, который все перевернет какими-нибудь изобретениями, либо Пьер со Стеллой сотворят что-то полезное…
– Скажи мне вот что: комбинацию Стелла-Пьер придумала машина?
– Неужели же я? Когда она обсчитала Пьера, я снова задал программу усовершенствования, которая до сих пор не удавалась с другими дельтянами, и машина указала на Стеллу.
– Остается одно: осуществить рекомендацию машины.
– Сделаем это так. Вызываем под любым предлогом Пьера и Стеллу и устраиваем им свидание, а машине задаем излучение, создающее в них взаимное притяжение. Просто, правда?
– Та самая простота, которая хуже воровства, Рой.
– Ты разработал проект получше?
– Никаких проектов я не разрабатывал. Надо бы посмотреть в отдельности на Пьера и Стеллу, прежде чем порождать у них взаимное притяжение.
Рой думал ровно столько, сколько было нужно, чтобы обойти опасные рифы в предложении брата.
– В тебе чувствуется непонятный холодок, – объявил он. – Не спорь, я вижу тебя насквозь. К Пьеру и Стелле пойдешь ты сам. Кстати, машина указала на одну опасность. За Стеллой ухаживает превосходный парень, тоже из южных дельтян. Если мы в ближайшие дни не познакомим Стеллу с Пьером, она выйдет за того парня, и радикальное усовершенствование дельтян не осуществится. Я пробовал энергетически заблокировать парня, но он, понимаешь, слишком ее добивается. Надо заблаговременно создать у Пьера со Стеллой взаимную неосознанную тоску друг по другу. – Рой протянул Генриху карманный передатчик. – Если они тебе понравятся, дай сигнал включения машины. А я пока настрою ее на их взаимную тоску, и тогда предотвратить их соединение в любящую пару не удастся самым расчудесным южным паренькам.
//-- 5 --//
Мира оправдывала свое имя – она была удивительна.
Среди медлительных плотных дельтянок эта стройная быстрая женщина казалась чужеродной ветвью. Чем-то она напоминала древних земных цыганок, какими они сохранились в стереофильмах. Вероятно, она лихо плясала, возможно, умела и петь. Еще лучше она, несомненно, при необходимости ругалась. Бой-баба или, по-научному, баба-яга, подумал Генрих, представляясь Мире.
Она небрежно, полуоткинувшись, сидела на почти невидимом силовом диване в пустой – по последней земной моде – комнате.
На Дельте-2 земные интерьерные поля были уже внедрены: Генрих уверенно присел, зная, что под ним развернется удобное кресло. Он положил руки на радужные прозрачные подлокотники, полуприкрыл веки. У Миры был острый взгляд, она слишком пристально вглядывалась. Неприятное лицо, размышлял Генрих, красивое, но неприятное, – сочетание, конечно, нетривиальное. Вслух он сказал:
– Да. Некоторые земные дела. Проблемы экспорта.
– Я не люблю, когда Пьера отрывают даже ради дел. Для экспортных дел я не делаю исключения.
Генрих снисходительно усмехнулся:
– Сколько я знаю, друг Мира, Земля не давала гарантии, что будет делать лишь то, что вы любите.
Мира порывисто поднялась, подошла к окну. Генрих спокойно глядел на место, где недавно проступал силуэт силового дивана. Он слышал сзади шуршание длинного платья – Мира одевалась с изысканностью, давно позабытой на Земле, это было единственное немодное в ней. Женщина, жертвующая модой ради красоты, уже одним этим была необычайна. Шуршание платья раздавалось то справа, то слева. Мира, как пленная тигрица, ходила за спиной Генриха. Он безмятежно покоился в кресле, снова прикрыв веки. Он и не подумает поворачиваться вслед за каждым движением сумасбродной женщины. Молчание разорвал резкий голос Миры:
– Я не хочу вашего свидания с Пьером. Я прошу вас уйти.
Генрих медленно приподнялся. Кресло исчезло, чуть он оторвался от него. Интерьерное поле работало безупречно.
– Попросить меня уйти вы можете, но не допустить моей встречи с Пьером не в ваших силах. Мы встретимся с ним завтра на космодроме, если свидание в вашем доме исключается.
Мира боролась с собой. В ее черных глазах появились растерянность и мольба.
– Почему Пьер? Он не занимается экспортом золота. В его ведении погрузка нерудных ископаемых.
– Именно нерудные ископаемые меня и интересуют. Золотые крыши на домах давно уже не в моде на Земле и других планетах. Лишь у вас еще увлекаются этими архитектурными излишествами.
Мира сделала жест, и в комнате появился диван.
– Садитесь. Лучше вам встретиться с Пьером в моем присутствии, чем у него на работе. Не выношу, когда он делает что-либо без меня!
Генрих присел и со скукой посмотрел на Миру. Она была очень хороша. Генрих и не подозревал, что глаза, настороженные и тоскующие, вдруг могут так увеличиваться. Красота этой женщины тяготила.
– Мне кажется, друг Мира, что вы и тут ошибаетесь. Да, я действительно собираюсь встретиться с Пьером у вас на квартире, но вовсе не в вашем присутствии.
Только теперь, растерянная и негодующая, Мира стала похожа на дельтянку.
– Почему вы так неприязненны ко мне, друг Генрих? Я вижу вас впервые, но знаю, что вы пришли с недоброй целью…
– Ничего вы не знаете! У вас скверный характер, Мира. На Земле, между прочим, различают обязанности жен и нянек. Не кажется ли вам, что на Дельте-2 такого различия не делают?
Женщина так напряженно раздумывала над словами Генриха, что ему стало ее жалко. Чувство неведомой опасности у нее было развито отлично.
Вообще эта Мира предстала неучтенным фактором. И Машина Счастья, и Генрих с Роем сосредоточились на Пьере со Стеллой, Мира же осталась в стороне. Ей придется несладко, думал Генрих, те падения общественной кривой, очевидно, вызваны ее реакцией на потерю мужа. Хорошо, что они крохотные, всего лишь маленькое личное горе. Мира сказала очень медленно:
– Не знаю, что вы подразумеваете, когда говорите о жене и няньках. Я, возможно, с земной точки зрения плохая жена, тем более нянька, но, смею надеяться, Пьер мной доволен…
– Не говори неправды! – раздался громкий мужской голос.
В комнату вкатился веселый краснолицый человечек, до того округлый, коротконогий, короткорукий, что он походил скорее на шарик, чем на дельтянина. Безбровый, почти безволосый, на голову ниже Миры, к тому же с уродливо несимметричным лицом, он разительно отличался от красавицы жены.
– Что за нелепое слово: доволен! Я не доволен – я восхищен, я очарован, я околдован!
Лицо Миры вспыхнуло, потом побледнело. Прилила и отлила кровь, деловито оценил ее состояние Генрих.
– Ты опоздал на сорок семь минут, – сказала она. Голос ее дрожал. Ты опоздал на целых сорок семь минут, Пьер!
– Я опоздал на сорок семь минут! – пропел мужчина фальцетом. Он схватил жену за руки и закружился с ней по комнате. – Я опоздал на сорок семь минут! – Он отпустил ее руки и заплясал вокруг нее.
– Ты бы мог предупредить, Пьер. Ты ведь знаешь, что мой индивидуальный приемник настроен только на твое излучение! – Она кружилась с охотой, временами обгоняя мужа, тогда он смешно топотал, догоняя ее.
– Я ничего не излучал! Я ничего не излучал! – пропел мужчина еще веселее. Он катился по большому кругу возле жены. – Я погружал, я разгружал, я автоматы снаряжал! Я ничего не излучал! – Внезапно лицо его из веселого превратилось в озабоченное. – Постой! – сказал он, останавливаясь. – Ты опять не обедала? – Он грозно насупился. – Сколько говорить, что не надо ждать, если я запаздываю на обед! – Он опять повеселел, закружился и запел, запрокинув голову: – Меня не надо ждать к обеду! Меня не надо ждать к обеду!
– Перестань! – сказала жена. – У тебя ни голоса, ни слуха, Пьер. Я не могу больше слушать твое пение. Лучше уж танцуй. Только не упади, пожалуйста.
– Я слушать не могу, как ты поешь! – громко пропел мужчина и еще усердней заплясал по комнате. – Я слушать не могу, как ты поешь! – пел он с упоением.
И при каждом обороте вокруг жены взгляд его падал на Генриха.
Но Генрих знал, что Пьер только глядит, но не видит его. Генрих вначале опасался, что Пьер в самозабвенном кружении налетит на стоящее посреди комнаты кресло, но Мира осмотрительно держалась подальше от гостя, а Пьер хоть и не сознавал, что в комнате кто-то третий, физически все же ощущал неведомое препятствие.
– Есть! – закричал Пьер, останавливаясь. – Хорошую порцию тумана. Ты, я и туман! Живо, Мира, живо!
– Мы не одни, – сказала Мира. – У нас в гостях землянин.
Только сейчас Пьер увидел Генриха.
– Прошу прощения за невнимательность! – сказал он непринужденно. – Мы с Мирой, когда танцуем, забываем все на свете. – Он плюхнулся на тускло мерцающий диван и обернул к Генриху радостное лицо. – Счастлив познакомиться, друг! Пообедаем и поговорим.
– Раньше поговорим, – предложил Генрих.
– Можно и так, – быстро для дельтянина согласился Пьер.
– И разговор в моем присутствии, – предупредила Мира, садясь рядом с Пьером.
Генрих долгую минуту молча смотрел на них.
На Земле такая пауза была бы сочтена за вызов. Здесь можно было молчать и дольше, не рискуя вызвать недоумение и обиду. В Генрихе мутно клубилась злость на эту красивую и неприятную женщину, так ревниво оберегающую своего безобразного и веселого мужа.
Генрих нащупал в кармане передатчик. Пусковая кнопка торчала сбоку, на нее можно было незаметно надавить пальцем. «Надавлю – и кончится твоя тирания, – думал он. – С лица твоего Пьера мигом исчезнет улыбка. Пронзенный непонятной тоской, он отвратит от тебя лицо, твои заигрывания станут ему противны, твои настояния – омерзительны. Вот как оно будет, стоит мне нажать кнопку. И я ее нажму, можешь не сомневаться в этом!»
– Я, однако, настаиваю на разговоре наедине.
– Ничего не выйдет, раз Мира не хочет, – добродушно разъяснил Пьер. Ужасная женщина моя Мира, вы такой еще не встречали.
«Я и такого, как ты, пожалуй, еще не встречал, – подумал Генрих. Недаром машина так долго билась с твоей зашифровкой. У тебя, собственно, и зашифровывать нечего, ты весь на виду».
Пьер продолжал, шумно засмеявшись:
– Я открою вам страшную тайну: без меня Мира худеет за сутки на килограмм.
– А ты без меня за сутки на килограмм толстеешь, – заметила Мира.
– Худеет? – переспросил Генрих мрачно. Он недоверчиво поглядел на Пьера. – Толстеете?
– Худеем и толстеем! – воскликнул толстяк. – Она без меня ничего не ест от тоски, а я объедаюсь веселящимся туманом, чтобы заглушить скорбь. Так что не заставляйте нас уединяться друг от друга, а говорите спокойно.
«Ничего я говорить не буду, – размышлял Генрих. – Вот нажму на кнопку – и оборвется наша говорильня, и не понадобятся объяснения. Все равно я не скажу, какую роль ты можешь сыграть в общественном подъеме дельтян, даже о Стелле я не скажу, к Стелле ты устремишься всей душой, еще не зная ее, а узнаешь – полюбишь без памяти, куда сильнее влюбишься, чем в эту Миру, и не будет больше в твоей жизни Миры, а будет предназначенная тебе высшей справедливостью Стелла…»
Он вынул из кармана передатчик и положил на колени кнопкой вверх.
Всего одно нажатие пальца – и будет поставлена желанная точка в затянувшемся разговоре.
– Дело в том, что мое предложение секретное, – начал Генрих.
Начало было неудачное: секретов Генрих не имел.
Пьер, подумав, опроверг Генриха:
– У вас, возможно, есть секреты от меня, но тогда зачем ими делиться со мной? А у меня секретов от Миры нет.
– И не будет, – добавила Мира с вызовом.
«Нажму кнопку – и точка на объяснении», – вяло думал Генрих, падая духом.
На уродливом лице Пьера играла беззаботная улыбка, черные глаза Миры впивались в Генриха. Интересно, думал Генрих, как она почувствовала, что над ее головой собралась гроза? Вот же дьявольская настройка души – и без специальных излучений ощущает таинственную опасность!
– Я собирался пригласить вас на Землю в командировку, – сказал Генрих. – Но одного…
– Исключено! – одинаковыми голосами воскликнули Пьер и Мира.
– Теперь-то я и сам вижу, что исключено, – согласился Генрих.
Он встал, и передатчик со стуком ударился о пол. Прежде чем он успел схватить его, передатчиком завладела Мира. Вскрикнув, Генрих вырвал коробочку из ее рук.
– Что с вами? – спросила Мира с испугом. – Вы так побледнели, друг!
– Вы не нажали на эту кнопочку? – волнуясь, спросил Генрих. – Вот эту кнопочку – видите? Вы случайно не нажали на нее? Только не скрывайте правды!
– Нет, не нажала! – быстро ответила Мира. Ужас Генриха мгновенно передался ей. – Даже не дотронулась, уверяю вас!
– А на кнопочку надо нажать? – поинтересовался Пьер. – Дайте-ка эту штучку мне, я отлично нажму.
Генрих с грустной улыбкой спрятал передатчик в карман.
– Именно этого и не надо делать. Разрешите пожелать вам долгой жизни, друзья. Счастья вам не желаю, у вас его, судя по всему, хватает.
//-- 6 --//
– Не мог я этого сделать, – оправдывался через час Генрих перед братом. – Она так на меня смотрела… Поищем других путей. Впрочем, можешь назвать меня дураком…
Рой молча переливал из бутылки в стаканы плотный цветной туман. Когда синеватый дым заклубился у краев, Рой протянул свой стакан Генриху.
– Выпьем за дураков! – сказал Рой. – Я имею в виду хороших дураков, добавил он педантично.
– Все-таки лучше было бы специализировать нашу машину для розыска преступников и опасностей. Напрасно мы уступили Боячеку, – запоздало посетовал Генрих после того, как осушил стакан.
Сверхцентр бессмертия
//-- 1 --//
– Я пригласил тебя, Генрих, чтобы ты спас меня от ужасной опасности! – так Франц начал то, что за минуту перед тем назвал «это будет моей исповедью». – На мою жизнь замышляется покушение.
– Ты лежи, лежи спокойно, – ласково сказал Генрих. – Ты слишком ворочаешься. Я медик плохой, но мне кажется, так размахивать руками вредно.
– Ах, мне все сейчас вредно! – простонал Франц. – Ты и представить не можешь, до чего сузился спектр возможностей моего существования. Тонкий желобок жизненных допустимостей, тонкий желобок! И шаг в сторону, маленькое отклонение от желобка – неотвратимая гибель. Опусти, пожалуйста, штору – на улице светит солнце, для меня это опасно.
– Да, трудно тебе стало, Франци, – с сочувствием проговорил Генрих, возвращаясь от окна к постели больного. – Что, кстати, врачи говорят о твоей болезни?
– Они ничего не говорят. Они разводят руками. Самому гениальному и в голову не может прийти, чем я болен. Только я один знаю свою болезнь, потому что сам сотворил ее. И она даже не болезнь, если по-серьезному… Ох, Генрих, пожалуйста, немного приоткрой штору, этот полумрак так убийствен!.. Не сильно, не сильно… вот так, спасибо. Я ничего от тебя не скрою, будет настоящая исповедь. Дело в том, Генрих, что я захворал бессмертием. Ты понимаешь? Моя болезнь – бессмертие!
– Ты все-таки не отчаивайся, – осторожно сказал Генрих и легонько поправил сползшее одеяло. – Теперь и не с такими заболеваниями научились справляться. Сама смерть отступает перед современными лекарствами и оздоровительными приемами, что же там толковать о бессмертии. Уверяю тебя, через месяц ты будешь здоров, как тяжеловес, вырывающий на штанге рекорд.
– Пожалуйста, не говори так быстро, Генрих. У меня молоты бьют в мозгу, когда я слышу торопливую речь. И медленно тоже не надо, это еще хуже. Ах, Генрих, мне так трудно стало разговаривать с людьми! Только с тобой я еще могу: ты мой старый, мой добрый друг, тебе одному я способен довериться. И только ты можешь спасти меня.
Генрих хотел было сказать, что постарается спасти от любой опасности, даже от бессмертия, но вовремя сообразил, что больной может не понять шутки. Он еще раз молча поправил одеяло.
Франц болезненно покривился. Вероятно, и молчать надо было как-то по-особому, но Генрих побоялся расспрашивать.
– Итак, ты теперь знаешь, что я хвораю бессмертием, – продолжал больной. – О, это сладостная болезнь, но такая беспокойная, такая беспокойная! Так мало возможностей жизни оставляет бессмертие, если бы ты знал! И если бы я это раньше знал! Возможно, я никогда бы не начал работ, создавших у меня бессмертие, представь я себе заранее, что оно с собой несет. И не давал бы Лоренцо углублять его исследования, вместо того чтобы подзадоривать его, как делал все эти три года с такой губительной неосторожностью… Нет, все равно бы продолжал исследования! Ах, мне так трудно говорить, Генрих!
Он в изнеможении замолчал. Генрих, стараясь не беспокоить пристальным взглядом, украдкой рассматривал его. Они с Францем не виделись два года. Франц и раньше не отличался ни железным здоровьем, ни физической силой, ни особенной общительностью: худенький, замедленный в движениях, застенчивый человек – таким он был в школе, таким остался в университете, таким являлся перед студентами и сотрудниками, когда приобрел известность как крупнейший исследователь жизнедеятельности нервных клеток. В дружеском кругу о нем шутили: «Франц потому и занимается синтезом жизни, что ему самому природой отпущено мало жизни».
За те два года, что Генрих не встречался с ним, Франц прямо-таки зловеще переменился. Если бы кому-нибудь понадобилось продемонстрировать человека, вконец измученного болезнью, Франц бы подошел отлично. Его природная худоба превратилась в ужасающую костлявость, неизменная бледноватость стала мертвенной бледностью, а щеки и лоб так сжались, что как-то и не воспринимались при первом взгляде. Когда больной поворачивался на бок, голова топориком-профилем выставлялась перед грудью. Но болезненно блестящие глаза глядели разумно, это Генрих отметил сразу и с некоторым недоумением: умный взгляд мало вязался с путаной речью.
Франц догадался, с каким чувством Генрих поглядывает на него, и постарался, чтобы слабо наметившаяся на губах улыбка выглядела насмешливой. Он прошептал:
– Да, конечно… Я упустил из виду, что мои слова кажутся тебе бредом. Через несколько минут ты убедишься, что такое впечатление ошибочно. Дай мне немного собраться с силами.
– Может быть, лучше поговорить потом? – Генрих придал голосу тон беззаботного равнодушия. – И вправду, Франци, ты немного поправишься, подкрепишься… Нам не к спеху.
Больной покачал головой:
– Мне к спеху. И я просил тебя не говорить так быстро. Это ужасно, как ты выбрасываешь слово за словом! – Он страдальчески прикрыл веками глаза, снова раскрыл их, сказал с упреком: – Не хочешь понять, Генрих… или не веришь. От бессмертия не поправляются, от бессмертия не выздоравливают. Пойми наконец! Бессмертия можно только лишиться – и лишь с жизнью, лишь с жизнью! Бессмертие и жизнь во мне неразрываемы, Генрих, вот где источник ополчившихся на меня несчастий. Очень прошу тебя, выслушай меня со всем вниманием.
– Я слушаю тебя со всем вниманием, – покорно повторил Генрих.
Франц в университете, несмотря на свою болезненность, числился в десятке лучших профессоров. У него был прирожденный лекторский дар. Не прошло и минуты, как бессвязная речь превратилась в аргументированную лекцию. Генрих вскоре поймал себя на том, что слушает с интересом. Он намеревался усердно демонстрировать внимание, чтобы не волновать обидчивого друга. Усилий не понадобилось, внимание пришло само. Если Франц серьезно задумал исповедоваться, то он позаботился облечь свою исповедь в добротные логические одежды. Будь рядом доска, он чертил бы на ней схемы. Но доски не было, это одно сковывало больного.
Все началось с того, что года три назад Франца Мравинского посетил Лоренцо Нгага, уроженец Южной Африки, блестящий знаток и исследователь хромосом. Он приехал в Столицу докладывать о своих работах по физике клеточного деления. Франц запальчиво поспорил с Лоренцо, вспыльчивый Лоренцо назвал Франца завершенным образцом научного идиота! Франц презрительно бросил ему «бездаря». Обмен оценками происходил не в зале, а в лаборатории Франца, куда Лоренцо завернул перед официальным диспутом. Выговорившись в лаборатории, оба вели себя на диспуте с яростной вежливостью. Они так словесно расшаркивались один перед другим, что на них поглядывали с недоумением. После диспута Лоренцо снова явился к Францу.
– Вы обскурант, друг Мравинский, – сказал Лоренцо с почти дружеской откровенностью. – Из-за того, что вы не понимаете физических явлений, происходящих при делении хромосом, вы отрицаете их значимость вообще. Разве это достойно настоящего экспериментатора?
– А вы, друг Лоренцо, открыв малозначительную зависимость деления хромосом от магнитных полей, гиперболизируете ее, – отпарировал Франц. Вы похожи на человека, изучавшего свечение лампочки, но забывшего, что имеется рука, включающая и выключающая свет. Я уже объяснил вам, что не встречал столь совершенного пня, как вы. Надеюсь, вы не заставите меня повторяться?
– Я открыл способ сделать клетку бессмертной! – настаивал Лоренцо. Почему вы так страстно нападаете на меня, Франц?
– Кому нужна ваша бессмертная клетка, если умирает управляющий ею мозг? Она бессмертна лишь в колбе, но не в теле.
– По-вашему, мозг нельзя заставить так же управлять делением собственных клеток, как это делает изобретенный мной прибор?
– Для этого нужно создать в мозгу наряду со множеством центров, заведующих функциями организма, еще один центр, специально ответственный за абсолютную регенерацию всех тканей. Некий сверхцентр, обеспечивающий бессмертие. Когда-нибудь, возможно, его создадут – и тогда человек обретет вечность. Но пока никакого сверхцентра в мозгу нет.
– Послушайте, Франц, а почему бы нам не вырастить такой сверхцентр? вдруг предложил Лоренцо. – В мире не существует человека, так блестяще разбирающегося в физиологии мозга, как вы. Надеюсь, вы не будете отрицать, что сегодня ни один не сравнится со мной в понимании процессов клеточного деления? Давайте объединим усилия!
– Мы еще немного поспорили, – вспоминал Франц с неожиданной нежностью, на миг преобразившей его измученное лицо, – и кончилось тем, что Лоренцо перевел свою лабораторию в Столицу. Теперь я должен сказать о самом Лоренцо, чтобы ты понял последующую трагедию. Я не буду говорить о нем как об ученом. Он гениален… был гениален… так точней. Равных ему по творческой силе интеллекта я просто не знал. Я уж не говорю о том, чтобы кто-то мог превзойти его. Но он был гениален не только в своей специфической области, нет, он был уникально, сверхвозможно одарен способностями вообще, разнонаправленными способностями, он лишь сконцентрировал их в одной области, лишь нацелил их на одно направление. С таким же успехом он мог бы стать величайшим математиком, или астрономом, или историком, или лингвистом. Но он пожелал стать биологом, таков один из важнейших факторов всей истории человечества, и это уже не переделать.
– Мы, кажется, немного отвлеклись, Франци, – мягко заметил Генрих. Может, все-таки…
Франц нетерпеливым жестом остановил Генриха. Он и не думает отвлекаться. Ему видней, о чем говорить, пусть Генрих помолчит. Нет, не надо так вызывающе молчать. Генрих слишком сжимает губы, это ужасно раздражает! Итак, Лоренцо. Лоренцо разместил свою лабораторию неподалеку. Он часто забегал к Францу, они столько разговаривали и так захватывали все области знания, все уголки жизни, просто удивительно, как этого человека, Лоренцо Нгага, на все хватало. А на дружную работу его не хватило. Он оказался неспособным сотрудничать, он мог только руководить. Он изрекал, а не доказывал. Вскоре стало ясно, что совместные исследования не пойдут, дело шло к ссоре. Ссора, возможно, и не произошла бы, если бы исследование уперлось в тупик. Но успех обозначился сразу – и такой огромный, такой ошеломляющий успех, что голова кружилась. Успеха Лоренцо не вынес. Есть много людей, которые терпеливо сносят неудачи, но мало, очень мало таких, что выдерживают торжество. Природа не снабдила Лоренцо тормозным устройством, обеспечивающим ясность мысли при крупном успехе.
– Вы, стало быть, открыли в мозгу сверхцентр бессмертия? – с удивлением спросил Генрих. Понемногу, захваченный странным рассказом, он позабыл, что обещал Францу хранить молчание.
Нет, сверхцентра бессмертия они не открыли. Нельзя открыть то, что реально не существует. Они изобрели, а не открыли сверхцентр, они сотворили его. В человеческом мозгу сконцентрировано пятнадцать миллиардов клеток, сколько-нибудь активна из них лишь тысячная часть, остальные резервные. И без особого труда удалось изъять из резерва сто миллионов незагруженных клеток и поручить им новую функцию – функцию обеспечения бессмертия в организме.
Выделением этих клеток занимался Франц – структуру мозга он изучил гораздо глубже, чем Лоренцо. А переконструирование отобранных клеток на новую функцию взял на себя Лоренцо – этот человек орудовал внутри клеток лучше, чем садовник на грядке, тут ничего не скажешь.
Вначале они экспериментировали с бабочками и мухами, потом с кроликами и курами. И каждый раз, без единого исключения, все удавалось. И у Лоренцо, и у Франца в лаборатории имеются мухи, пережившие своих прапраправнуков, столь же старые куры – те, возможно, переживут весь свой род, такие в них вконструированы возможности.
И тогда на очереди встал вопрос о сотворении сверхцентра бессмертия в человеческом мозгу.
– Ты согласился поставить эксперимент на себе, так? – высказал догадку Генрих. – Ты разрешил Лоренцо поэкспериментировать с тобой?
Нет, все было по-иному. Оба решили одновременно стать объектами эксперимента. И каждый переконструировал себя сам, не прибегая к помощи другого. На этом настаивал Лоренцо. Франц согласился, ибо исследование так продвинулось, что они, не вскрывая черепной коробки, могли самостоятельно прооперировать свой мозг. Ох, пусть Генрих не делает удивленного лица, нет ничего столь раздражающего, как неумеренное удивление вместо внимания! И пусть он задернет штору, ужасно, как светит солнце в саду! Сюда оно не проникает, но одна мысль, что там оно такое яркое, может свести с ума. Техника самой операции в мозгу слишком сложна, он не может на ней остановиться, он сделает это завтра, на сессии Академии наук, Генриху надо набраться терпения. И не в ней суть, в операции, а суть в том, что операций не одна, а две, и одна из них, рациональная и дальновидная, полностью разработана Францем, а вторая, искаженная, уродливая, содержит усовершенствования Лоренцо – он именно так, усовершенствованием, провозглашает свое чудовищное творение.
– Иначе говоря, его операция в мозгу неудачна, то есть не создает сверхцентра бессмертия? – деловито уточнил Генрих.
Лицо Франца перекосилось от возмущения. До чего примитивны иные люди, даже считающиеся разумными! Операция, разработанная Лоренцо, неудачна, конечно, – именно поэтому Франц и не принял ее, – но о том, что она не творит сверхцентра в мозгу, не может быть и речи; так же просто и надежно творит, как и первая операция. Но только какое обеспечивает бессмертие, вот о чем спор!
– Генрих, прошу тебя, не взмахивай руками, это так ужасно, когда ни с того ни с сего размахивают руками! И не егози в кресле, неужто нельзя сидеть безмятежно, я же лежу спокойно, не вскакиваю, не действую другим на нервы своей суетливостью, почему же мои друзья не могут вести себя так же невозмутимо?
– Прости, жест вырвался случайно. Итак, две операции, создающие сверхцентры? И соответственно два разных типа бессмертия?
Да, да, наконец-то Генрих разобрался! Два сверхцентра и два типа бессмертного существования – и настолько разные, что даже мысленно их не соединить! Еще при работе с мухами они обнаружили, что существует не один, а два способа консервирования жизни. И каждый их этих способов создания бессмертия приводил к быстрой гибели подопытного организма.
В этом месте Генрих снова не удержался от жеста удивления. Бессмертие приводит к гибели? Как понять такой парадокс? Франц не видел никакого парадокса. Бессмертие осуществляется, но порождает свои особые требования к внешней среде. В одном случае сильно сужается область внешних условий, при которых бессмертие, так сказать, действенно. И смертная жизнь не функционирует при высоких и низких температурах, больших давлениях и в вакууме, в сильных электрических и гравитационных полях, при полной недвижимости, при огромной скорости… Бессмертное существование еще придирчивей к внешним условиям. Бессмертие осуществляется лишь в безмерно суженном спектре жизненных условий.
– Взгляни на меня. Пойми меня, – потребовал Франц. – Вдумайся в меня, Генрих! Я ныне в принципе бессмертен. Я могу существовать, не меняясь, тысячелетия, десятки тысяч лет. Этого я достиг. Но бессмертие мое реально лишь тогда, когда температура воздуха не больше чем на два градуса отличается от двадцати, давление не падает и не поднимается больше чем на два процента, никто меня не толкает, не заставляет бегать, не ослепляет чрезмерным светом, не терзает темнотой… Ох, как много «если» требуется для жизнедеятельности бессмертного организма! Мне требуются особые условия, но если их обеспечить, я буду жить вечно. И это главное – я буду жить вечно!
– Живым экспонатом бессмертного организма, существующего лишь в тепличной обстановке! – не удержался Генрих, потрясенный. – Как это ужасно!
Замечание его произвело на Франца меньшее впечатление, чем Генрих мог ожидать. Франц усмехнулся. Улыбка казалась неумело нарисованной гримасой, не вязавшейся с истерзанным лицом. Он остановился на этом возражении. Что значат формулы «тепличные условия», «искусственный мир»? Вся история человечества сводится к созданию в естественном мире своего, искусственного мирка, внедрению в быт тепличной обстановки. Огонь, дар Прометея, одежда, дома, скафандры, корабли – разве все это не обеспечивает нам условий, не существующих в натуральном мире? А наши книги, музыка, стихи, танцы, картины, фильмы? Ведь это же искусственно созданный мир, и без него мы давно не можем жить! Кто осмелится утверждать, что в природе, самой по себе, существуют симфонии Бетховена, драмы Шекспира, стихи Пушкина? Нет, подбери возражение убедительней, это слабовато, Генрих! Я лишь продолжаю тенденцию создания искусственного мирка, характерную для всего человечества. Да, правда, я довожу до высокой остроты, до пронзительной узости спектр жизнеобеспечивающих условий, но зато дарую людям бессмертие! Что труднее – обеспечить постоянство температуры в жилом помещении или сделать существование вечным? И что важнее? На иных планетах люди не снимают с себя скафандров, но зато они в других, пусть неудобных для житья, мирах, а не на своей праматери Земле, такой удобной и такой недостаточной. Непросто, непросто бессмертному среди смертных людей! Он всегда должен быть в каком-то скафандре, в коконе специально подобранных жизненных условий. Но зато он бессмертен! Но зато он бессмертен!
Франц закончил страстную тираду ликующим возгласом. Генрих некоторое время молчал, затем сказал:
– Кажется, понимаю. Бессмертие в узком желобке жизнеобеспечиваюших условий. А что сделал Лоренцо?
Лицо Франца страдальчески искривилось. Генриху показалось, что друг разрыдался.
Лоренцо восстал против сужения спектра условий, обеспечивающих жизнедеятельность. Он, как и Генрих, обругал полученное в экспериментах над курами существование тепличным. Он потребовал расширения, а не сужения возможностей. Он хотел просторного, как саванна, беспредельного, как море, существования, узенькие желобки его не устраивали. И он добился своего, глупец!
Две недели назад он три часа просидел на обрыве Этны, вдыхая сернистые испарения вулкана, и даже насморка не схватил. А перед тем подверг себя месячной голодовке, неделю не утолял жажды – и все ему как с гуся вода. Он и не такое делал! Он размозжил камнем палец на левой руке через час рана затянулась, через день палец полностью зажил. Он хвастает, что может вынуть глаз и вставить его обратно – и глаз будет видеть. А если не вставит глаза, то вскоре вырастет новый! Правда, такого эксперимента он на себе еще не ставил, но на курах они удались, отрицать это невозможно.
– Но ведь это великолепно! – Генрих не сумел удержаться от восторженного восклицания.
Франц смотрел на него с безмерной скорбью. Вот оно, суждение невежды, – великолепно! Что великолепно? Какой ценой достигается великолепие? Может быть, стоимость так чудовищно велика, что перекрывает все мелкие выгоды? Не приводят ли крохотные приобретения жизнеустойчивости к потерям иного рода, гораздо более важным? И если подойти с этой стороны, то не окажется ли жизнеустойчивое бессмертие Франца выше, неизмеримо выше тупого всесуществования Лоренцо? Дело в том, что он добился своих на поверхностный взгляд столь поразительных успехов ценой прогрессирующего разжижения интеллекта!
Да, да, события разворачиваются именно такой драмой, продолжал Франц, выдержав минуту, чтобы до Генриха дошло значение его слов. Лоренцо великий мастер операций над клеткой, но плохо разбирается в общей структуре мозга.
До него не доходит высшая гармония, подчиняющая себе это величественное соединение пятнадцати миллиардов клеток. Мозг для Лоренцо не более чем одна из тканей организма, орган, равноценный десяткам других. И, безмерно укрепляя центры мозга, ведающие защитой организма, он одновременно ослаблял интеллектуальное поле. Он нарушил равновесие в том самом, что составляет высшую функцию мозга: его способность порождать мысль. Бессмертный идиот – вот венец творения Лоренцо. Нечто всюду существующее, всеядное, всеустойчивое, но лишенное разума!
– Ты тоже не остановился перед нарушением жизненного равновесия, деликатно заметил Генрих. – Очевидно, при создании бессмертия без нарушения возможностей существования не обойтись. Ты только выбрал иной путь жизненной диспропорции, если можно так выразиться.
Да, так выразиться можно! Иной тип жизненной диспропорции, совершенно правильно! У Франца в лаборатории, под стеклянным колпаком, в условиях, которые иначе чем тепличными не назвать, проживает бессмертный петух Кешка. Кешка будет жить тысячелетия, если хоть на часок не выйдут из строя калориферы, кондиционеры и пекарни, поставляющие белый хлеб. Зато интеллект Кешки пронзительно остер. Он уже сегодня свободно ориентируется в четырех действиях арифметики, отлично вычитает и множит и с особым наслаждением, прямо-таки плотским наслаждением, делит. Деление – хобби бессмертного петуха Кешки. В программу обучения, составленную для Кешки, вставлены теория многоугольников, логарифмы и бином Ньютона, но это дело будущего. Лет через сто петух Кешка станет выдающимся математиком, до которого будет далеко прославленным Декартам, Гауссам и Нгоро. Так обостряет интеллект бессмертие, создаваемое по методу сужения спектра жизнеобеспечивающих условий.
– Я предвидел, что ты мне не поверишь, Генрих, – говорил Франц, все более возбуждаясь. – И я придумал эксперимент, который сможет тебя убедить. Дело в том, что не только у петуха Кешки, но и у самого себя я безмерно обострил умственные способности. Ты отлично знаешь, что математику я не терпел.
– Мало занимался ею – скажем так.
– Будем говорить точно – ненавидел. А ненавидел потому, что не имел к ней способностей. И вот, готовясь к разговору с тобой, я просмотрел твой с Роем отчет о вашей последней работе. Вы под руководством академика Томсона разрабатываете аккумулятор гравитационной энергии, так? У вас решена проблема концентрации тяготеющего поля, но вы не можете найти способы постепенного, а не взрывного ее высвобождения, правильно? Постепенно раскрывающийся кран из гравитационного бассейна – вот что нужно найти, по вашим словам. Читая вашу статью, я мигом нашел решение. Запиши его. Пиши, пиши.
Чтобы не спорить с больным, Генрих послушно достал записную книжку.
– Я высокого мнения о тебе и твоем интеллекте, – сказал Франц, когда Генрих рассматривал сделанную запись, – но все же он у тебя не таков, чтобы ты сразу разобрался в моем решении. Потрудишь над ним мозги позже. Дай мне отдохнуть, я устал. И раскрой немного шторы, солнце наконец ушло в тучи. Я чувствую себя хорошо только в первые минуты после заката, это так непривычно, Генрих. Посиди и помолчи, пожалуйста.
Франц закрыл глаза и минуты три лежал не шевелясь. Генрих без шума раздвинул шторы, на цыпочках возвратился в кресло. Только теперь он разглядел, что комната, в которой лежал Франц, была овальная, без острых граней и углов: полы переходили в стены плавными изгибами, такими же изгибами со стенами смыкался потолок, а перехода от стены к стене вообще нельзя было заметить, настолько они были мягко вычерчены. Мебель соответствовала комнате – округлая, зализанная, мягких кривых линий. Франц, несомненно, не выносил теперь никакой прямолинейности. В рассуждениях его, впрочем, особой округлости нет, с удивлением подумал Генрих. В мыслях он разрешает себе резкость, ставшую ему отвратительной в вещах.
– Ты не забыл, для чего я пригласил тебя? – спросил Франц, открывая глаза.
– Нет, конечно, – поспешно сказал Генрих. – На твое существование замышляется покушение, и ты просишь спасти тебя. Догадываюсь, что опасность исходит от Лоренцо.
Франц слабо кивнул. В неярком свете, лившемся от единственного в комнате окна, сходство профиля Франца с топориком, установленным на шее, сделалось сильней. Франц раскрыл еще не все тайны, он переходит к последней. Расхождение методов творения бессмертия не исчерпывается проблемами устойчивости телесного бытия и остроты интеллекта. Расхождение трагически шагнуло дальше. Бессмертные по методу Франца физически несовместимы с бессмертными по методу Лоренцо!
Верней, не физически, а химически. Сама структура их клеток претерпела такие удивительные изменения, что при малейшем соприкосновении они вступают в бурные реакции, как натрий с водой или порох с огнем.
– Это кажется невероятным, но это так, – с волнением продолжал Франц. – Впервые это стало ясным, когда Лоренцо захотелось получить потомство от своего бессмертного петуха Васьки при сочетании его браком с бессмертной курочкой Катенькой, выведенной Францем. Васька был дикарь, горлопан и забияка, Катенька – тоненькая, нежная бессмертница (такой у них в лаборатории прижился термин для выведенных насекомых и птиц: «бессмертник» и «бессмертница»). Васька, только его впустили в прозрачный баллон, где хранила свое бессмертие Катенька, ринулся прямо к ней и мигом вскочил ей на спину. Раздался взрыв, взвился столб пламени, баллон разлетелся вдребезги, а на Франца с Лоренцо просыпалось облачко горячей пыли – ничего другого не осталось от испепеленной бессмертной пары. Они погибли от простого соприкосновения.
– Ты уверен, Франци, что нет других причин, объясняющих взаимное сожжение твоих бессмертников?
– Абсолютно! Лоренцо с его слабеющим интеллектом не способен понять эту трагическую истину, но для меня она очевидна. Я бы подтвердил ее новыми опытами, взяв для этого еще одного-двух бессмертников у Лоренцо, но, скажу откровенно, я боюсь прикоснуться к ним.
– Надо бояться, если вы химически несовместимы, благодаря… благодаря…
– Благодаря разной структуре нашего бессмертия. Теперь я могу наконец сформулировать свою просьбу. Завтра я выступаю на сессии Академии наук с докладом о наших работах. После меня докладывает Лоренцо – если он сумеет: говорю тебе, интеллект его с каждым днем деградирует. Он, дубина, не понимает, насколько опасно для него самого прикосновение ко мне. Я ужасно боюсь, что он полезет здороваться рукопожатием или похлопает по плечу, он страшно любит такие вульгарные жесты. Охрани меня от него, Генрих! Не позволяй касаться меня! Оттесни, если он станет приближаться ко мне. Сможешь это сделать?
– О, несомненно! – сказал Генрих. – Можешь быть уверенным, Франци, я раньше всех завтра приду в академию и постараюсь защитить тебя от Лоренцо.
– «Постараюсь»… Не надо такого слова! Оно угловатое, такие резкие грани… Просто защити, Генрих! Так круглей…
//-- 2 --//
– Я с самого начала был уверен, что Франц не в своем уме, – задумчиво сказал Рой. – Между прочим, все, кто общался с ним в последнее время, замечали прогрессирующую ненормальность. О Лоренцо Нгага и говорить не приходится. Мне охарактеризовали его как сумасброда и грубияна, не лишенного некоторого таланта экспериментатора, но и не больше. Таким образом, расспросы подтвердили первоначальное впечатление. Но, видишь ли, имеется одно смущающее меня обстоятельство.
– Оно связано с решением гравитационной загадки?
– Да, Генрих. Я показал Томсону формулу «гравитационного крана», принесенную тобой от Франца. Томсон ошеломлен. Именно так он охарактеризовал свое состояние.
– Иван очень увлекающийся человек.
– Но преувеличения его не превосходят определенных границ. Он назвал решение Франца гениальным. Он считает, что нам с тобой нужно немедленно поискать конструктивное оформление идеи Франца. Согласись, такое отношение многозначительно.
– Ты будешь завтра на сессии?
– Я опоздаю к открытию. Но доклада Франца не пропущу.
Генрих пришел даже раньше, чем обещал. Приглашенных было мало. Он прогуливался по залу Истории цивилизации, это был его любимый зал, наполненный статуями и картинами. Генрих словно бы здоровался со всеми этими знаменитыми людьми, реально существовавшими и вымечтанными так рельефно, что они стали реальней множества существовавших. В уголке великих путешественников он постоял перед статуями Одиссея, Колумба и Дон-Кихота. Колумб властно показывал вдаль. Одиссей с испугом и радостью озирался, он словно бы увидел что-то восхитительное и страшное. Дон-Кихот дружественно протягивал освобожденную от железной перчатки руку. Обычай требовал, чтобы посетители пожали руку благородного рыцаря, Генрих выполнил обычай.
Мимо несся Томсон, он всегда мчался как на пожар, но, разглядев Генриха, академик притормозил.
– Это же черт знает что! – крикнул он возбужденно. – Что до меня, то я ночь не спал! Такие открытия, такие открытия!.. Ожидаю и сегодня сногсшибательных сообщений!
Генрих догадался, что Томсон не спал ночью из-за тех открытий, какие углядел в гравитационных формулах Франца.
– Сегодня нас ожидает… – заговорил было Генрих. Но Томсон умчался: он больше любил высказываться, чем прислушиваться к чужим высказываниям.
Встреча с Томсоном напомнила Генриху, что он может пропустить приезд Франца. Он поспешил к выходу. На площади одна за другой садились авиетки, из кабин вылезали академики и приглашенные. В толпе, поднимавшейся по наружной лестнице, показался президент академии Альберт Боячек. Генрих постарался, чтобы старый ученый его не заметил. Боячек мог и подозвать Генриха, он с охотой разговаривал с ним, но разговоры могли помешать наблюдению за входом.
Франц приехал в старинном электромобиле с давно вышедшими из моды удобствами – просторная кабина древней машины имела фильтры воздуха и кондиционеры. Автошофер подкатил электромобиль к самому входу, распахнул дверцы, услужливо протянул рычаги, чтобы помочь Францу выбраться. Франц кутался в странный костюм, непостижимо объединявший в себе шубу со скафандром. Из-под шляпы наружу высовывался лишь острый нос, щеки прикрывали прозрачные щитки. Франц простонал, подавая Генриху руку:
– Ох, как трудно было ехать! Ты не заметил, какая температура в зале? Я просил держать ровно двадцать.
– Ровно двадцать и держат, – успокоил его Генрих.
Он помог Францу раздеться, проводил в зал, уселся рядом. Температура Франца устраивала, все остальное раздражало. Он жаловался, что его ранят и невыносимая угловатость помещения, и еще более нестерпимая угловатость мебели: всюду ужасающие прямые линии, которые к тому же пересекаются, образуя острые грани. Мучил его и цвет, слишком разнообразный: в одной комнате стены были зеленые при белом потолке, желтом поле и кремовых дверях, в других обнаруживалось еще более хаотическое сочетание красок, а в конференц-зале к той сумятице добавлялись малиновые гардины и золотые светильники.
Генрих, с сочувствием слушая жалобы, видел, что больше всего Франц страдал от яркого света, заливавшего зал. Франц надел темные очки, теперь он мог свободней смотреть по сторонам и здороваться со знакомыми, но облегчения не пришло.
– Я понимаю, тебе смешно, – с безнадежным смирением сказал он, и в голосе зазвучало такое отчаяние, что Генриху до боли в сердце стало жаль его. – Но меня сводит с ума мысль, что если я сниму очки, то меня снова ослепит беспощадный свет. Так тяжко сознавать, что всюду подстерегает это терзающее сияние!
На возвышении, за столом президиума, появился Боячек. Президент поднял руку, призывая гомонящий зал к тишине.
– Много удивительных сообщений нам довелось слышать в этом зале, начал президент традиционную вступительную речь, – но сегодня вы услышите об открытии, которое поразит вас всех. Мечта о бессмертии всегда являлась одной из самых пленительных фантазий человека. Сейчас мы узнаем, каким образом можно претворить мечту о вечной жизни в реальную действительность. О своих работах по созданию бессмертия нам будут докладывать два известных наших ученых – Франц Мравинский и Лоренцо Нгага. Почему-то Нгага задерживается, но друг Мравинский может занимать трибуну.
– Проводи меня до трибуны и останься поблизости, – шепнул Франц, вставая.
Генрих заботливо поддерживал его под руку, пока они шли к столу президиума. В раскрытую дверь торопливо вошел Рой и приветливо кивнул Францу. За спиной Роя показался Лоренцо. Франц страдальчески охнул и судорожно прижался к Генриху. В тупом лице второго бессмертного не было ни мысли, ни чувства, ошалело-веселые, пронзительно-светлые глаза яростно уставились на собрание.
– Здорово, ребята! – оглушительно гаркнул Лоренцо. Взгляд его упал на съежившегося от страха Франца. Лоренцо заревел еще восторженней и свирепей: – Привет, дружище!
– Держи его, Рой, держи! – крикнул Генрих.
Рой кинулся между Лоренцо и Францем, но тут же отлетел к стене, таким мощным был ответный толчок Лоренцо. Генрих попытался увести Франца, у Франца подогнулись ноги, он схватился за спинку кресла, чтобы не упасть. Генрих выскочил вперед, заслоняя его, но попал под кулак Лоренцо и рухнул на пол.
– Слабаки! – ликующе орал Лоренцо. – Куда вам против бессмертного! Давай поцелуемся, Франци!
Генрих успел вскочить на ноги, когда Лоренцо соприкоснулся с Францем. Нгага лишь протянул руку, чтоб поздороваться, но Франц сумел отшатнуться, и Лоренцо ухватил друга за плечо. Надрывный вопль Франца и удивленный рев Лоренцо потонули в грохоте столба пламени, взметнувшегося на том месте, где они стояли. Перепуганные ученые кинулись кто куда, а на них падали быстро гаснущие огненные языки и сыпался пепел. Обоих бессмертных уже не существовало, а людям в зале все казалось, что отчаянные голоса, вырвавшиеся из пламени, звучат и звучат.
Взрывная волна снова опрокинула Генриха. Рой подскочил к брату и помог ему подняться. Генрих метнулся к месту катастрофы. Облачко пепла, взвившееся к потолку, понемногу оседало. К братьям, с ужасом взиравшим на угасающий костер, приблизился Боячек. Старый ученый был страшно бледен, руки его тряслись, губы еле шевелились. Следом за ним подскочил бледный Томсон.
– Какой финал! – едва прошептал Боячек. – Какой ужасный финал!
Он наклонился, осторожно тронул кусок несгоревшей одежды, снова выпрямился, с отчаянием поглядел на подавленных братьев и насупленного Томсона.
– Бессмертные погибли на наших глазах! – горестно сказал президент Томсону. – И мы, смертные, не могли им помочь, ничем не смогли помочь! Такие надежды возлагали мы с вами на их исследования! И вот финал!
Принуждение к гениальности
//-- 1 --//
Дом был как дом – трехэтажное здание в саду. Генрих включил экран карманного телеискателя. На экране появился фасад, украшенный колоннами, балкон, опоясывавший весь второй этаж, башенка, ощетинившаяся антеннами. «Особняк», – сказал себе Генрих. Он называл этим старинным словом все здания особой архитектуры. На современные дома строение в саду ни с какой стороны не походило, если не принимать во внимание частокола антенн на башенке. К тому же оно и стояло особняком.
Кто-то тронул Генриха за плечо. Генрих обернулся. Над ним возвышался насупленный верзила.
– Что вы здесь делаете? – спросил гигант, пронзая Генриха недобрым взглядом.
Генрих знал, что особняк в саду – вероятно, единственное здание в Столице – охраняется специальными людьми, для которых недавно ввели в употребление позабытое было древнее словечко «сторож». Генрих, однако, сделал вид, что не догадывается, кто этот незнакомец.
– Не понимаю, почему вы меня об этом спрашиваете! – Как ему казалось, он отлично разыграл удивление.
Провести сторожа не удалось.
– Отлично понимаете, друг Генрих!
На этот раз Генрих удивился искренне:
– Разве вы знаете меня?
– Неужели я похож на дикаря? – отпарировал сторож. – По-вашему, на Земле имеются люди, которые не посещают Музей космоса и не смотрят стереопередач? Вам с братом не приходится жаловаться на недостаток внимания к себе.
Генрих сдался.
– Я, конечно, знаю, что Институт специальных проблем получил свою, тоже специальную, охрану. Но я думал, что рассматривать особняк издали можно, друг… друг…
– Дженнисон. Джеймс Василий Дженнисон, если не возражаете. Рассматривать, разумеется, не возбраняется, но не при помощи ближнего телеискателя марки ТИБ-812, модель 13, специальный выпуск для работников следственного отдела Управления космоса. Лишь в том единственном случае, если вы позаботились получить разрешение на пользование телеискателем этой модели и выпуска и там нет оговорок по пунктам 14 и 15, касающимся как раз нашего института…
Генрих рассмеялся и спрятал телеискатель в карман. Сторож Джеймс Василий Дженнисон оказался орешком не по зубам.
– Телеискатель мне дал во временное пользование следователь названного вами отдела в Управлении космоса. Я еще не работал с такими приборами, и мне было интересно…
– Фамилия вашего друга, если не секрет?
– Почему же секрет? Прохоров. Александр Платон Прохоров. Одолжив мне прибор, разрешением он меня не снабдил.
– И не снабдит, – важно уточнил Дженнисон. – Сомневаюсь, что у него самого есть разрешение. Я говорю лишь о пунктах 14 и 15, остальные меня не касаются. Эти два пункта подписывает один президент Всемирной Академии наук Боячек.
– Я в хороших отношениях с Боячеком, – заявил Генрих.
Дженнисон величественным жестом остановил его:
– Попробуйте. Но сомневаюсь. Президент, сколько знаю, не раб дружеских чувств. Он сказал директору нашего института Павлу Эдгару Домье, что станет мощной преградой на пути всех любопытных и даже сам не будет нас излишне беспокоить. Только в том случае, если вы понадобитесь нам для работы…
Сторож, несомненно, отлично ориентировался во всех проблемах Института специальных проблем. Бесполезный разговор надо было прекращать. Генрих сделал последнюю попытку добиться хоть какого-то результата.
– Не буду скрывать, друг Дженнисон, пока никто в вашем институте мной не интересовался. Но зато я очень интересуюсь одним из ваших сотрудников. Вы не могли бы передать ему маленькое сообщение от меня?
Генрих вытащил из кармана блокнот, чтобы нашептать на листок несколько слов. Дженнисон протянул руку:
– Только для вас, друг Генрих. Такому знаменитому ученому совестно отказывать. Можете быть спокойны. Через десять минут ваша словечня, – он со вкусом употребил жаргонное название для записанной на пленке речи, ляжет на стол Домье, а через час ее услышит ваш друг.
– Я бы хотел, чтобы адресат получил мою запись без посредничества директора института.
– Отпадает, – с сожалением сказал Дженнисон. – Разве вы не знаете, что наши сотрудники находятся на казарменном положении? Я не имею с ними прямого контакта. Я вижу только директора и его заместителей.
– На казарменном положении? – переспросил Генрих. – Что означает это странное выражение?
В первый раз Дженнисон был в затруднении.
– Нам объясняли… Столько диковинных старинных словечек – всех не запомнишь! Если разрешите, я посмотрю в своем служебном словарике. – Он вытащил пластинку с клавиатурой и набрал какое-то слово. – Казарма, казарма, – повторил он, приставив к уху пластинку, нашептывающую объяснение. – Казарма – это казенное здание, общежитие для сотрудников служащих и рабочих, живущих в условиях особого режима, обязательного для каждого жильца. Какое удивительное название – казенное здание! Вам что-либо понятно, друг Генрих?
– Всё и вполне, – объявил Генрих и удалился.
//-- 2 --//
– Вы уверены, что он в том особняке? – с сомнением спросил Генрих. Отсутствие его мозгового излучения еще ничего не доказывает. Может быть, сейчас Джок Вагнер спокойно летит на Нептун, где энцефалопаспорта принципиально не фиксируются и каждый работник может назвать любую фамилию вместо родной и объявить любую легенду вместо реальной биографии. Я уж не говорю о том, что он мог просто умереть.
Александр Прохоров, молодой следователь Управления космоса, последовательно опроверг все предположения Генриха. Звездолет на Нептун отправился восемь дней назад, на нем было сто семнадцать мужчин и шестьдесят девять женщин, пожелавших остаться неизвестными. Но Джока Вагнера среди них не было. Дело в том, что его мозговые излучения прекратились за сутки до отлета корабля на Нептун.
Он мог оказаться на звездолете в качестве мертвого груза, то есть трупа. Подозрительных грузов корабль не принимал.
– Вы не допускаете, что Джок мог быть доставлен на звездолет без сознания? Усыплен или оглушен… Или в анабиозе…
– Невероятно. Пока человек жив, мозг хоть и слабо, но работает. Мощные анализаторы космопорта уловили бы жизнедеятельность мозга в любом грузе, опускаемом в трюмы. Без такого контроля грузы не принимаются. И не для предотвращения преступлений, а по гораздо более элементарной причине: чтобы на другие планеты тайно не вывезли животных, на экспорт которых нет лицензии.
– Вы ничего не сказали о гипотезе, что Джок мертв?
– Я не могу ни подтвердить, ни опровергнуть ее. Тела Джока Вагнера нет, никто не сообщал о несчастье с ним.
– Кроме него самого.
– Да, кроме него самого. И это его показание – важнейшее свидетельство в пользу версии, что он экранирован и находится в лабораториях Института специальных проблем. Во-первых, он упоминает Домье, а Домье – директор института. И во-вторых, институт Домье – единственное на Земле учреждение, где разрешено экранирование. Дженнисон сказал вам, что сотрудники института на казарменном положении. Его сообщение совпадает с моими данными. Работники института, входя в него, обрывают все личные связи с Землей. Они пропадают для нас. Нет, друг Генрих, нет, Джок Вагнер у Домье!
Генрих задумчиво проговорил:
– Версия, конечно, убедительная, хоть и удивительная. Мне бы хотелось еще раз услышать обращение Джока, которое вызвало необходимость расследования.
– Необходимость расследования порождена исчезновением Джока, а не его письмом, – возразил следователь. – Письмо является лишь стартовой площадкой нашего розыска.
Прохоров положил вырванный из блокнота листок в свой настольный дешифратор.
«Риччи, важные новости, помоги, если не хочешь меня потерять, доносился из приборчика тонкий голосок Джока. Генрих часто слышал его, когда работал с Вагнером на Марсе, голос с совершенной точностью обрисовывал самого Вагнера, такого же нервного, подвижного, неуравновешенного, вспыльчивого и очень доброго. – Меня преследуют агенты Домье. Они пристают с такой чепухой, я уже хотел жаловаться, но они предупредили, что раскрытие тайны… Нет, никого, мне показалось, что вошли! Так глупо прервался отпуск, лучше бы не прилетать на Землю. В конце концов, я мог отдохнуть и в тамошних санаториях, нет, дернул же черт помчаться сюда! Риччи, дорогой, они сейчас придут, я брошу незаметно записку. Я мог бы позвонить тебе, но боюсь, что мои разговоры блокированы, и сам я блокирован, у этих негодяев такие совершенные механизмы, какие нам с тобой не снились. Выручай, выручай, иначе погибну, это уж как пить дать! В такую неприятность влип, ты даже представить не можешь… Какое у них требование, просто дурацкие намерения, при встрече расскажу. Риччи, милый, поубедительней стукни кулаком по столу, только это поможет, но скорей, иначе полная крышка. Говорю тебе, эти сукины дети ни перед чем не остановятся. Позови на помощь братьев Васильевых, это мои друзья, и они вызволят меня, они сумеют доказать, что другие гораздо больше, чем я… Идут, идут! Риччи, помоги, кулаком покрепче…»
Запись обрывалась воплем. Генрих улыбнулся.
– Воображаю, в каком неистовстве Джок выкрикивал свое послание. Вы поставили в известность Риччи Варавию?
– Вчера послали радиограмму вслед планетолету «Изумруд», на котором Риччи улетел на Марс. Вряд ли это разъяснит ему происшествие с Джоком.
– Риччи очень взволновался, когда увидел, что Джока нет на планетолете?
– Он просто известил нас, что один из его сотрудников задерживается на Земле без объяснения причин. О каком-либо несчастье с Вагнером он и помыслить не мог. Он с досадой сказал мне по видеофону: «Напрасно вы всех красивых девушек стараетесь задержать на Земле, это мешает планомерно осваивать планеты». Он считает Вагнера человеком влюбчивым. Юбочником, так это, кажется, называлось в старину.
Генрих засмеялся:
– И не ошибается, если так считает. Но в данном случае вряд ли замешана девушка.
– Я тоже так думаю. Записка Вагнера, как я уже вам говорил, была доставлена нам после отлета «Изумруда». Джок бросил ее в ящик в такой спешке, что не успел наговорить адрес, и вначале не знали, что с ней делать. А когда я ознакомился с содержанием записки и узнал, что мозговые излучения Вагнера внезапно выпали из регистрации в Оперативном архиве, то сразу попросил, чтобы вы с Роем пришли…
– Очень жаль, что вы опоздали на день. Рой, наверно, не улетел бы на Меркурий, если бы знал, что с Джоком какая-то передряга. Поговорим теперь об Институте специальных проблем. Что вы предлагаете делать?
– Что бы предложили вы, друг Генрих?
– По-моему, ситуация ясна. Я бы потребовал свидания с директором института.
– Я уже говорил вам, что это было первой моей мыслью. Мне ответили, что директор никого не принимает и никаких разговоров ни по каким темам не ведет, что других объяснений я требовать не должен. А как можно проникнуть на территорию института, вы сегодня сами проверили.
– В таком случае надо добиться ордера на обыск в институте и его казармах, как назвал Дженнисон жилые помещения.
Прохоров мрачно глядел в пол.
– Пробовал и это. Неделю назад я напросился к Боячеку на прием.
– Боячек разговаривал с вами?
– В кабинете Боячека сидел один из его заместителей – толстый старичок…
– Хромин. Личность довольно неприятная. Что он сказал?
– Он на третьем слове заорал на весь этаж: «Нечего совать нос к Домье! Дела этого института вас не касаются. Преступлений там не совершают. Уходите, да поживей!» Редкий грубиян.
– Хромин способен на резкость. Но, может быть, он прав и действительно нелепо видеть в происшествии с Джоком преступление?
Прохоров нахмурился. Его лицо вдруг приняло упрямое выражение. Генрих понял, что с этим человеком спорить не надо, можно лишь подсказывать ему пути розыска, отвечать на вопросы, но не критиковать его действия.
Генрих ошибся в характере следователя. При первом знакомстве Прохоров показался добродушным парнем, изнывающим в своем отделе, где давно ничем серьезным не занимались, потому что ни на Земле, ни на планетах не случалось серьезных происшествий. Округлое, румяное лицо Прохорова, пухлые губы, крохотный подбородок, носик кнопкой внушили Генриху убеждение, что перед ним легкомысленный юноша, вызвавший его к себе для выполнения обязательной формальности: братья Васильевы упоминались в записке Вагнера, не поговорить с ними было нельзя. А Прохоров был фанатик, один из тех энтузиастов следственного искусства, которые могут и равнину заподозрить, что она неспроста ровная, и горы обвинить, что они с намерением высятся.
Генриху изредка встречались такие люди, общаться с ними было непросто. Генрих удивился происшествию с Джоком, но и помыслить не мог, что в институте Домье совершаются преступления. Прохоров в преступление уверовал сразу и с несгибаемой последовательностью нагромождал одно доказательство на другое.
И даже в том, что ответил он с подчеркнутой сдержанностью, чувствовалось, как раздражают его сомнения Генриха:
– Человек исчез. Он предупреждал, что какие-то мерзавцы и сукины дети – это его слова, Генрих, – что они ни перед чем не остановятся, подразумевается – ни перед чем скверным… И напоминаю вам, что на мой официальный запрос, не находится ли Джок Вагнер в институте, мне так же официально – и бесцеремонно – ответили, что никаких объяснений от них я требовать не должен.
Генрих понимал, что нужно посочувствовать стараниям следователя.
– Думаю, что имеется управа и на руководителей института и даже на руководителей Академии наук.
– Я тоже уповал на это. Я обратился в Управление общественного порядка.
– Неудачно?
– Из Управления ответили, что, пока я не представлю доказательств, что над Вагнером совершено насилие, и совершено именно на территории института, я допуска туда не получу.
Генрих пожал плечами. В Управлении общественного порядка, по всему, разделяли его сомнения. Сознавая, что возмущает Прохорова, он все же рискнул повторить вопрос.
– Вы не ответили: следует ли ожидать преступления?
– Как вы думаете, почему существуют законы, гарантирующие общественный порядок? – сердито ответил Прохоров вопросом на вопрос.
– Вероятно, именно для того, чтобы гарантировать порядок.
– Совершенно верно: чтобы не допускать нарушения порядка. Нет закона, обязывающего нас ходить ногами, а не руками. Вы ходите ногами и без предписания о том. Когда нарушения порядка отомрут, люди позабудут и о законах, регулирующих нашу жизнь. И моя профессия следователя станет отжившей. Но при моей жизни этого еще не будет.
Генрих молчал, размышляя. Нахмуренный Прохоров не прерывал молчания. Генрих сказал:
– Вы, между прочим, не интересовались, чем занимается институт Домье?
– Интересовался, конечно. Тематика института могла пролить определенный свет на происшествие с Вагнером.
– Что же вы узнали?
– Только то, что ничего не вправе знать. Тематика работ института имеет гриф «Особая засекреченность».
– «Особая, особая»! – Генрих с удивлением смотрел на Прохорова. – При такой всесторонней особости, отличающей институт, я начинаю думать, что там и вправду могут твориться странные дела.
– Я в этом ни секунды не сомневаюсь!
– У вас возник какой-нибудь новый план розыска? Или вы согласны примириться с пропажей Джока?
Вспыхнувшее гневом лицо Прохорова показывало лучше слов, каковы его намерения. И опять он постарался, чтобы его раздражение не очень прорывалось.
– Я хочу проникнуть в институт к Домье и вблизи посмотреть на его сотрудников.
– Без официального разрешения?
– Я не собираюсь вникать в существо работ института – они засекречены. Но нельзя засекретить существование человека. Домье смешивает разные понятия.
– И ему, кажется, разрешают смешивать засекречивание работ с засекречиванием людей, – напомнил Генрих.
– По отсутствию опыта. Не забывайте, что засекречивание, столь обычное в древности, с момента образования мирового правительства и прекращения межгосударственной вражды быстро отмерло. Домье почему-то возродил этот отживший обычай. Я ничего не имел бы против, если бы не подозревал, что он использует засекречивание для неблаговидных действий, а может быть, и прямого преступления. Я не могу превратить мои подозрения в убедительное доказательство для тех, кого Домье чем-то очаровал, но я привык верить своей интуиции, она меня пока не обманывала. Домье творит грязные дела! Я выведу его на чистую воду. И вызволю бедного Вагнера.
– Если он жив.
– Уверен, что он жив, только попал в беду. Будете ли вы и дальше мне помогать, друг Генрих?
– А что вы задумали? – осторожно спросил Генрих.
– Моя профессия дает право на личное экранирование. Без этого, вы понимаете, было бы трудно вести иные розыски. Правда, это не оптическое экранирование – разрешение на невидимость у нас тоже не выдается без специального ходатайства, – но, во всяком случае, гарантированная недоступность для различных поисковых лучей. В частности – защита от инфракрасных искателей. Это дает возможность спокойно передвигаться ночью. Я могу дать вам второй костюм.
Генрих заколебался. У него сейчас так много дел в лаборатории… Возможно, через неделю, когда Рой вернется из командировки.
– Сегодня ночью, – непреклонно сказал следователь. – Я не вправе медлить, когда речь идет о спасении человека.
//-- 3 --//
Ночь выдалась как по заказу. Тучи еще днем заволокли небо, а с десяти часов вечера возник туман. К полуночи он так сгустился, что в пяти шагах уже не было ничего видно. Экранирующие костюмы походили на обычные спортивные, только были значительно тяжелей и теплы не по сезону. Прохоров предупредил Генриха, чтобы тот ничего не пил. Генрих для гарантии и не пообедал, но тем не менее обливался потом. Следователь с тревогой попросил почаще вытирать лицо: испарения не экранировались – охранные автоматы института могли засечь струйки пара.
– Туман нам, конечно, на руку, это тоже пар, – сказал он, – но все же, друг Генрих…
Улица, на которой располагался институт, была освещена как все улицы Столицы, но туман поглощал свет. Прохоров все же побоялся перелезать через ограду институтского сада перед зданием, а выбрал местечко сбоку, где сад почти вплотную подходил к темному озеру. Ограда была высотой метра в два, но Прохоров легко подтянулся, без шума перепрыгнул ее и подал обе руки Генриху. Генрих спортивными дарованиями не блистал. Несмотря на помощь Прохорова, он свалился на землю. Следователь минуты две напряженно вслушивался. Высокие лиственницы и липы стояли так тихо, словно уснули, в большие туманы деревья как бы цепенели. Из сада не доносилось никаких звуков.
– Теперь главное – идти тихо, – шепнул Прохоров и нажатием кнопки на поясе переменил синевато-туманный защитный цвет костюма на темный, больше соответствующий сумраку сада. – Предупреждаю: звук шагов не экранируется.
Он чуть-чуть высветил экран телеискателя. На экране появились стволы деревьев. Следователь погасил их и повел луч телеискателя дальше. Когда в глубине засветился трехэтажный особняк, Прохоров определил направление и расстояние и спрятал телеискатель.
Прохоров шел впереди и ступал так тихо, что Генрих не слышал его шагов. Генрих тоже старался не производить шума, но ему это удавалось гораздо хуже: шагая по дорожке, он слышал скрип гравия под подошвами, а когда сбивался в сторону, влажно шелестела потревоженная ногами трава. Генрих с тревогой думал о том, что человеческое ухо вряд ли услышит, как он крадется, но звукоискатели могут засечь. И когда они выбрались на полянку перед зданием, он облегченно вздохнул, хотя только здесь начинались настоящие опасности.
Два нижних этажа института были темны, вверху светилось несколько окон. Прохоров извлек из кармана ручной бесшумный стеклорез. Генрих усмехнулся. В незапамятные времена этот нехитрый электронный приборчик был любимым инструментом громил, сейчас им собирался орудовать следователь.
Прохоров сделал Генриху знак, чтобы он оставался на месте, и новым нажатием кнопки сменил темный цвет костюма на лунно-желтый – именно так светились дорожки у здания.
Полной невидимости смена окраски не давала, но примитивную мимикрию обеспечивала.
Генрих, притаившись в кустах, лишь восхищенно покачал головой, когда Прохоров лег на землю и пополз к зданию. Следователь полз, как плыл, легко и бесшумно. Он так проворно пересек освещенное пространство и тело его так совершенно сливалось с дорожкой, что Генрих видел лишь что-то неясно колеблющееся и передвигающееся, а не человеческую фигуру.
Следователь исчез за изгибом здания. Генрих выдвинулся из кустов.
В это мгновение его схватили. Чьи-то могучие руки с такой силой закрыли лицо и сдавили голову, что, полуослепленный и полузадушенный, Генрих не успел ни вскрикнуть, ни вырваться. Он лишь судорожно вцепился в схватившие его руки, сделал отчаянный рывок в сторону. Вторая пара рук сдавила мертвым узлом икры, Генрих вдруг потерял почву под ногами и понял, что его подняли и несут.
Он еще пытался вырваться, но на лицо вдруг подуло что-то влажное и удушающее. «Одурманивают, ловкачи!» – мелькнула мысль, перед тем как он потерял сознание.
Очнулся он на диване в большой светлой комнате. В кресле напротив Генриха сидел ухмыляющийся Дженнисон, а рядом стояли двое, вряд ли уступающие ему в росте. Генрих с гримасой ощупал ребра.
– Вы не пробовали бороться с медведями в цирке, друг Джеймс? Успех будет обеспечен.
– В цирке не боролся, а в зоопарках приходилось, – с охотой ответил Дженнисон. – Говорят, в древности медведи считались могучими зверями. По-моему, легенда.
– Я не иду в сравнение даже с современными слабосильными медведями, не так ли? – Генрих старался не показать, что ему больно.
– Хороший медведь обычно держится против меня две минуты. Вам о таком времени и не мечтать, друг Генрих. Между прочим, в троеборье на штанге мое лучшее достижение – семьсот двадцать килограммов. Не чемпион, но все же…
– Ваши рекорды штангиста еще не являются достаточным основанием, чтобы внезапно хватать меня и тащить как полено! – раздраженно заметил Генрих.
– А что я должен был сделать, если вы внезапно проникли на охраняемую мной территорию? Я и мои друзья, ночные сторожа, – он показал на радостно, как и он, посмеивающихся помощников, – ужасно не любим, когда нас критикуют за просчеты. От нас ждут работы по способностям. Мы способны и не на такое, будьте покойны, друг Генрих! А подробней основания вашего ареста вам разъяснит директор института Павел Домье.
– В таком случае позовите его! Я протестую против ареста!
– Он появится в институте утром. Вы сможете неплохо отдохнуть до его прихода.
Два новых сторожа ввели под руки еле передвигавшегося Прохорова. Истерзанный вид показывал, что захватить его врасплох, как Генриха, не удалось. Охранники заботливо подвели Прохорова ко второму дивану и помогли ему лечь. Дженнисон поднялся.
– Теперь мы на время покинем вас. Не вздумайте выпрыгивать в окно. Пустой номер. Из этой комнаты не бегут.
– Разговаривать можно? – слабым голосом поинтересовался Прохоров.
– Разговоры записываются, – честно предостерег Дженнисон. – Но если о погоде или кому какая девушка нравится…
Прохоров окатил его ненавидящим взглядом.
– Преступление, организованное по всем правилам науки!
Дженнисон пожал плечами:
– Я до сих пор думал, что преступники – те, кто нарушают запреты, лезут непрошеными на охраняемые территории, со взломом проникают в закрытые помещения… Впрочем, о философии преступления вам лучше поговорить с нашим директором, он хорошо разбирается в этом деле, как, впрочем, и во всех остальных.
Дженнисон с охранниками удалился. Генрих спросил Прохорова, что теперь надо делать. Следователь устало опустил веки.
– Я посплю. Итак, Домье примет нас утром? Что ж, хоть этого результата достигли. Без попытки насильственно проникнуть в его загадочный институт он, конечно, нас бы не принял. Когда-то говорили о подобных случаях: не было бы счастья, да несчастье помогло.
//-- 4 --//
О том, что наступило утро, Генрих узнал, когда в комнате появился Дженнисон.
Сторож приветствовал пленников легким взмахом руки.
– Надеюсь, вы хорошо себя чувствуете, друг Генрих? – добродушно осведомился он.
– Я чувствую себя как медведь, продержавшийся против вас не две, а три минуты, – проворчал Генрих. – С такими, кажется, вы не церемонитесь.
– И мы будем жаловаться на вас, – строго добавил Прохоров. – Я потребую, чтобы вас наказали за возмутительное нападение.
– Я дам вам возможность пожаловаться, – бодро пообещал Дженнисон. – Я проведу вас к Домье. Наш директор ждет вас, друзья.
Когда они шли по коридору, Генрих старался побольше увидеть и запомнить, но делал это не показывая чрезмерного внимания. Прохоров, не стесняясь, поворачивал голову вправо и влево, оглядывался, останавливался, чтобы лучше разглядеть. Разглядывать, впрочем, было нечего. Генрих плохо знал архитектуру старинных зданий, но впечатление, что они находятся в особняке, подтвердилось, он только отнес этот особняк к разряду гостиниц или общежитий – он вспомнил, что подобные здания строились по-особому и главным их признаком были длинные коридоры на каждом этаже и комнаты справа и слева.
Они как раз шли по такому коридору с комнатами справа и слева. «Особняк с коридорной системой, типа общаги, так их, кажется, называли», окончательно определил Генрих архитектуру здания. Он был не очень силен в древних терминах.
Около двери, ничем не выделявшейся среди других, Дженнисон остановился.
– Здесь. Прошу.
В глубине комнаты сидел за столом невысокий человек лет сорока. Он знаком показал вошедшим на кресла и кивнул Дженнисону:
– Вы свободны, Джеймс. Я доволен вами, отличная работа.
– Рад стараться! – гаркнул Дженнисон и прикрыл за собой дверь.
Домье обратился к пленникам:
– У меня к вам вопросов нет. С вами все ясно – пытались без разрешения проникнуть на охраняемую территорию, вас задержали. Но, вероятно, у вас имеются вопросы ко мне? Наверно, вас интересует, почему наша территория охраняется? Почему мы вынуждены задержать вас? И какова ваша дальнейшая судьба? Я правильно сформулировал ваши вопросы?
Прохоров сухо сказал:
– Добавьте еще один: почему мы вообще должны были проникать к вам таким путем?
Домье высоко поднял брови.
– Вероятно, вам лучше известно, почему вы избрали такой способ.
– Нет! – сердито сказал Прохоров. – Почему мы выбрали именно этот способ, нам ясно. Но почему мы были должны выбрать его? – Он подчеркнул голосом слово «должны». – Почему не оказалось иного пути проникнуть к вам?
– Это все тот же вопрос: почему территория охраняется? – возразил Домье. – На все вопросы я дам исчерпывающие ответы. Но должен начать издалека – с работ, которые в нашем институте были начаты ровно два года назад. Эти работы…
Следователь упрямо прервал его:
– Может быть, начнем с событий более близких, чем позапрошлогодние работы? Снова формулирую основной вопрос: какие обстоятельства вынудили нас тайно проникать к вам?
– Сколько я понимаю, – учтиво сказал Домье, – вас интересует Джок Вагнер, астрозоолог с Марса?
– Совершенно верно! Этот человек пропал при загадочных обстоятельствах. Мы хотим знать, где он и что с ним произошло. И мы подозреваем, что если он не погиб, то находится где-то у вас! Вот на этот главный вопрос, пожалуйста, и отвечайте.
Генрих, не вклиниваясь в перепалку между директором института и следователем, молча рассматривал Домье. Давно ему не приходилось встречать столь красочно уродливого человека, именно такими словами Генрих охарактеризовал про себя внешность директора. Домье был из тех, кто в ширину захватывает больше пространства, чем в высоту. На тонких ногах что они болезненно тощи, стало видно, когда Домье привстал, приветствуя вошедших, – массивно покоилось трапецеобразное туловище; ширине плеч директора мог позавидовать сам Дженнисон, хотя сторож был выше по крайней мере на полметра. А на гигантских плечах взметывалась крохотная лохматая голова с такими огромными глазами и таким исполинским, хищно изогнутым носом, что казалось, будто голова состоит из этих трех частей: копны жестких седых волос, пронзительных, черно сияющих глаз и носа, похожего на небольшой хобот, – кончик его почти доходил до нижней губы.
Домье посмеивался, слушая раздраженные требования следователя. Смеялся он столь же удивительно – не раскрывающимся ртом, не суживающимися глазами, не расплывающимися щеками, как другие люди, а изменением блеска глаз и тем, что нос, вдруг становясь подвижным, начинал шевелиться. Улыбка и смех директора не порождали ответного веселья. «Когда он хохочет, собеседников, наверно, пронзает ужас», – с любопытством подумал Генрих. Он любил своеобразие, даже если оно исчерпывалось одним безобразием. Директор ему нравился. От человека с такой незаурядной внешностью можно было ожидать необыкновенных поступков. Генрих вспомнил, что президент Академии высоко ценит Домье. Альберт Боячек посредственностей не жаловал.
– Нет ничего проще, чем удовлетворить ваше любопытство, – сказал Домье. – Вы не ошиблись, друг Александр… так, кажется, вас зовут? Джок у нас.
– Он здоров?
– Абсолютно. Никогда еще Джок Вагнер не был в таком отличном физическом состоянии.
– Как он попал к вам?
– Мы его похитили. Собственно, не мы, а я. Операция похищения Джока была поручена мне одному.
Следователь долго смотрел на Домье. Директор института спокойно вынес его взгляд. Кончик носа Домье шевелился.
«Улыбается носом», – констатировал Генрих. Прохоров снова заговорил:
– Вы похитили Вагнера? Я не ослышался?
– Нет, не ослышались. Именно так мы и назвали операцию: насильственное похищение Джока.
– Лишнее словечко «насильственное», – тоном эксперта возразил Прохоров, – добровольных похищений не бывает. Но сама операция похищения в двадцать пятом веке?
– Вы считаете, что в этом смысле наш двадцать пятый век хуже пятнадцатого, когда похищения были повседневностью? – язвительно поинтересовался Домье.
– Я считаю наш век лучше пятнадцатого! – Прохоров еще усилил свою гневную отповедь. – И потому для меня формула «похищение» – нелепость, анахронизм, дикая чушь.
– Тем не менее мы его похитили, – вежливо сказал директор. – К сожалению, только эта формула точно определяет совершившееся событие. Вероятно, мы просто не знали, что она считается анахронизмом и дикой чушью.
Мысли следователя пошли по иному направлению. Он явственно примирился с анахронической формулой.
– Вы сказали: «Мне поручили операцию похищения». Кто поручал вам операцию? Итак, ваше преступление является плодом коллективного замысла, хотя непосредственным исполнителем и были вы один. Я верно вас понял?
– Послушайте, друзья, – ласково сказал директор, – вы не знаете сути проблемы, поэтому все ваши вопросы – вокруг да около, а две трети их вообще излишни. Дайте наконец рассказать, что у нас происходит. Раз уж пропажа Джока породила волнение и вы применили типичные для древности методы проникновения в чужие дома, что я тоже считаю анахронизмом, если и не дикой чушью, то скрывать, чем мы занимаемся и почему нам понадобился Джок, нет решительно никакого смысла.
Прохоров вопросительно посмотрел на Генриха. Генрих молча кивнул. Домье одобрительно улыбнулся Генриху – в своей манере: изменением блеска глаз и пошевеливанием кончика носа.
– Итак, наши позапрошлогодние работы, – лекторским тоном начал Домье. – Мы тогда решали астронавигационную задачу, связанную с прохождением звездолета около коллапсирующего светила… Впрочем, тематика той работы значения не имеет. Нас было тогда в лаборатории всего восемнадцать человек, в основном математики, и кого-то поразило, что когда мы сидим в старом здании, вот в этом самом, то расчеты идут быстрей, чем в новых корпусах Института космических проблем. Мы захотели проверить наблюдение. Оно подтвердилось при решении следующей задачи. Задача сводилась к разработке логики нелогичностей с математическим обоснованием возможности невозможного и достоверности невероятного. Как вы сами понимаете, проблема не из простых. И то, что она в старом здании шла легче, чем в новом, уже не могло не стать объектом нашего внимания. Мы поставили себе вопрос, и я ставлю тот же вопрос вам: чем помещения нового корпуса отличаются от наших здешних комнат?
Он смотрел на Генриха, и ему ответил Генрих:
– Я тоже работаю в Институте космических проблем. – Домье кивком подтвердил, что этот факт ему известен. – В наших помещениях предусмотрены все удобства для научного исследования. В частности, каждый кабинет и лаборатория экранированы, чтобы соседи не мешали друг другу ни шумом, ни излучением своих механизмов.
– Вот-вот – экранирование! – воскликнул Домье. – Вы уловили суть загадки, друг Генрих! Кабинеты Института космических проблем обеспечивают каждому полный покой – чересчур полный, как мы установили. Вы хорошо знаете, что существуют методы определения творческих способностей, вы сами проверялись этими методами и получали оценки. Но все это для индивидуальных исследований. А мы разработали метод определения творческих способностей коллектива, такой же точный, как и для индивидуума. И оценили наш коллективный творческий потенциал числом 9,4. Вам это что-нибудь говорит, друзья?
– Четвертая степень таланта большого, – со смесью уважения и удивления сказал Генрих. Ему еще не доводилось слышать, чтобы творческая способность, явление сугубо индивидуальное, рассматривалась в качестве коллективного свойства.
– Верно! Теперь заметьте две поразившие нас особенности. Первая такова. Среди нас имелось трое людей с индивидуальными оценками выше 9,4. В частности, ваш покорный слуга, как говаривали в старину, оценен баллом 9,8. Но среднеарифметическая оценка коллектива – я имею в виду простое сложение наших творческих баллов – давала лишь цифру 8,9. Иначе говоря, в целом мы вроде бы не должны были выходить за пределы высшей степени таланта простого, а мы вышли из простого таланта в талант большой. Нас это удивило.
– Очевидно, коллектив ваш подобрался так, что вы одухотворяете один другого, – заметил Генрих, все с большим интересом следивший за объяснением Домье.
– И мы так считали. И специальным экспериментом подтвердили эту гипотезу. Мы пригласили к себе известного… впрочем, называть его не буду, дело не в личности, а в явлении. Короче, этот ученый был оценен баллом 10,6 – гигантская величина, не правда ли?
– Шестая степень таланта уникального! На всей Земле имеется едва ли десяток ученых, характеризуемых такими баллами. Мне кажется, я догадываюсь, кто это.
– Не сомневаюсь, что он хорошо вам известен. Важно другое. С его приходом творческий потенциал нашего коллектива должен был, казалось бы, повыситься, а не понизиться, а он понизился. Теперь выше 9,1 мы не вытягивали. Человек этот был талант уникальный, о чем свидетельствует его балл, а нас он не зажигал, а тушил. Он подавлял нас. Он был вреден для коллектива. И когда мы избавились от него, отпустив в прежнее индивидульное существование, наш творческий потенциал снова поднялся до 9,4.
– Не понимаю, зачем вы нам рассказываете все это! – воскликнул следователь. – Речь о Вагнере, которого вы насильственно…
– Именно о Вагнере! Все, что я говорю, имеет к Джоку непосредственное отношение. Итак, вторая поразившая нас особенность. Она вам известна: различие экранированного и неэкранированного корпусов. В новом здании наш творческий потенциал был 9,4, а в старом, вот в этом самом, но еще не перестроенном, – 10,1. Мы становились здесь почему-то из таланта большого талантом уникальным. Здесь взаимное одухотворение делалось интенсивней. Мы объяснили это так. Не только наши беседы и споры, но и само наше соприсутствие увеличивает творческий потенциал. Мы воздействуем друг на друга мозговыми излучениями. Мы составляем в целом единое умственное поле, каждый непроизвольно генерирует в него свои лучи. Мы экспериментально проверили и этот вывод. Мы, перестроив, экранировали здание – не кабинеты, отгораживающие каждого сотрудника от других, а всех нас в целом – от остального мира. И что же? Творческий потенциал подскочил до 10,7.
– Приближение к гениальности! – заметил Генрих, усмехнувшись.
– Да, если принять, как обычно, что степени гениальности лежат между одиннадцатью и двенадцатью баллами. Еще мы открыли, что выпадение одного из работников во время разработки какой-либо проблемы – скажем, прогулка его в город, уход в отпуск – болезненно отзывается на величине творческого потенциала. Мы добровольно согласились на время работы над особо важными проблемами ввести для себя также и особый режим жизни.
– Перевели институт на казарменное положение, – насмешливо уточнил следователь.
– В словаре имелось древнее слово «казарма», мы воспользовались им. Думаем, впрочем, что придали и ему иной смысл. У нас оно означает интенсивное духовное общение, не прерываемое внешними факторами. Защита от внешнего воздействия – посещений, встреч с другими людьми и прочего становится для нас в период формирования коллектива абсолютно необходимой. Это и вызвало тот режим, который характеризуется древним термином «система секретности». Кстати, могу порадовать вас, друг Александр: вскоре мы закончим создание полноценного творческого коллектива и откажемся от секретности. У нас, так сказать, пусковой период, он не может длиться долго. Смешно было бы засекречивать содержание наших научных работ, не правда ли? Сама по себе тематика наша открыта, как и во всех других институтах… Но я отвлекся от рассказа о подборе сотрудников. Продолжая само исследование, мы установили, что наш творческий потенциал – величина векторная. Он был разным при решении разных проблем. Мы – почти гениальность при решении одной задачи, но лишь собрание способностей при переходе к другой. Мы вычислили общую формулу творческого потенциала и назвали ее матрицей гениальности. И вскоре обнаружили, что для решения любых проблем, если не хотим понижения творческого потенциала, нужно выводить из коллектива те или иные умы и вводить новые. И ум, порождающий в одном случае особую остроту коллективной мысли, то есть гениальность, в случае другом искусственно отупляет коллектив, как я вам показал на примере того знаменитого ученого, фамилию которого не называю. У нас имеется один сотрудник. Он доводит свою группу до инженерной гениальности, но стимулирует у нее в целом поэтическую бездарность. Матрица гениальности требовала частой перестановки членов при перемене изучаемых задач.
– Вот мы и переходим к бедному Джоку, – заметил Генрих. – Он, сколько понимаю, оказался полезным членом для вашей матрицы?
– Еще несколько слов, перед тем как займемся Джоком Вагнером. Мы обследовали многих ученых на предмет их пригодности для нашего коллектива. Разумеется, обследование шло негласно, результаты, если они неудачны, способны ударить по самолюбию… Необходимость щадить спокойствие талантливых ученых тоже явилась одной из причин, почему мы выхлопотали для себя «особую секретность». Между прочим, среди проверенных были и вы с братом, друг Генрих. Не краснейте, мы вас не попросили к себе не потому, что вы понижали наш потенциал. Просто вы с братом и своими сотрудниками составляете такое гармоничное целое, что прибыль от перевода вас к нам не покрывала ущерба от развала ваших собственных работ. Сам Боячек рекомендовал мне обследовать вас и брата и утвердил наш вывод, что вас можно оставить в покое.
– Я очень рад, что он утвердил такой вывод, – с облегчением сказал Генрих. – Мне, знаете ли, почему-то совсем не улыбается перспектива дополнять кого-то до гениальности.
– Не кого-то, а также и себя как члена коллектива, ставшего гениальным. Теперь о Джоке. Мы натолкнулись на него случайно. У нас в лаборатории имеется прибор, суммирующий отдельные мозговые излучения и рассчитывающий степень их совместимости с коллективными. Прибор показал гигантскую пригодность Джока для нас и нас для Джока. Мы, так сказать, созданы друг для друга. Но убедить в этом Джока мы не сумели. Он был, наоборот, убежден, что создан для астрозоологии. Он объявил нам, что мечтал о Марсе с детства и не собирается менять милые марсианские пустыни на осточертевшие ему земные сады. Он послал нас к дьяволу и пригрозил размозжить голову каждому, кто станет уверять, что его голова годится еще на что-нибудь, кроме наблюдения за хлевами марсианских свиней. Вы знаете Джока и можете вообразить себе, какие он подбирал выражения.
– И тогда вы решили похитить Вагнера? – деловито осведомился следователь.
Домье пожал плечами.
– Что нам оставалось делать? Он улетал на Марс. Это была последняя возможность приобщить его к коллективу. Боюсь, вы неясно представляете себе, чем дорог для нас Джок Вагнер. Он весь как бы струя внимания к неизвестному. Там, где для других – тусклый шум неопределенностей, для него – арена остро звучащих загадок. Шум обычно усыпляет пытливость, у Джока же обостряет ее. Введение его творческих способностей в нашу коллективную матрицу повысило наш потенциал до 11,3. Сам он, как вы, вероятно, знаете, выше 8,9 никогда не поднимался. Как член нашего коллектива он почти равновелик Ньютону, вот что мы, в свою очередь, значим для него.
– Это не оправдание. Он сам, добровольным решением, должен присоединиться к вам. Никакая софистика не может оправдать такого возмутительного самоуправства: свободного человека схватывают, возможно, и связывают, отрывают от близких, друзей, насильно и навсегда переводят на какое-то выдуманное казарменное положение.
– Не навсегда, друг Прохоров, отнюдь не навсегда. На определенный, точно оговоренный срок, достаточный для его самопроверки.
– Когда кончится оговоренный срок? Мы хотим увидеть похищенного Джока Вагнера.
– Срок самопроверки уже кончился. – Домье вскочил. – Идите за мной. Вы будете разговаривать с самим Джоком.
//-- 5 --//
Домье так проворно уносил на тонких ногах свое массивное тело, что следователь и Генрих отстали. У одной из дверей Домье подождал их, затем пригласил внутрь.
В комнате, заставленной аппаратами, сидел Джок Вагнер.
Он вскочил при виде вошедших, шагнул к Генриху, восторженно обнял его.
– Я знал, что ты придешь вызволять меня! – воскликнул он с благодарностью. – Только вы с братом могли!.. Тебе Риччи сообщил о моем исчезновении?
Домье сидел в сторонке и со странной своей улыбкой – оживленно пошевеливая носом – наблюдал за встречей друзей. Прохоров церемонно протянул руку Вагнеру:
– Следователь экспедиционного отдела Управления космоса Александр Платон Прохоров. Можете звать меня просто Александром, Джок. Дело о вашем похищении веду я, поскольку Марс в компетенции моего отдела. У нас только что был весьма тяжелый разговор с директором Института специальных проблем другом Павлом…
Джок нетерпеливым нервным жестом прервал следователя:
– Ваша беседа транслировалась во все лаборатории. Можете представить себе, как сотрудники в других комнатах надрывали животики от смеха. Они сплошь негодяи, им дай только повод посмеяться!
– Рад, что вижу тебя в добром здравии и хорошем настроении, Джок, сердечно сказал Генрих.
Следователь проговорил с предостерегающей холодностью:
– Могу ли я толковать ваше высказывание, что сотрудники института все сплошь негодяи, в том смысле…
– Именно в том! Отличнейшие ребята, Генрих, я был такой идиот, что отказывался от работы в институте! Теперь я отсюда никогда не уйду. Такие проблемы, такие поиски! Жаль, что ты не подошел при тайном обследовании, ты был бы так рад – самым нахальным образом счастлив! А Риччи я передам, чтобы он со своим Марсом убирался ко всем чертям! Ко всем чертям!
– Негодяи – и отличнейшие ребята! – Прохоров пожал плечами. – Надо сказать, у вас своеобразный способ доносить до других правдивую информацию.
– Она в характере Джока, – весело возразил Домье. – Зато к тем, кого недолюбливает, он относится с изысканной вежливостью. Можно ли считать наши разногласия исчерпанными, друг Александр?
– Если не возражаете, я сделаю официальную запись, мы скрепим ее нашими голосами и поставим точку на деле о похищении астрозоолога Джока Вагнера.
Джок вдруг схватил следователя за руку и объявил, охваченный внезапным вдохновением:
– Павел, нужно испытать Александра! Вы не смотрите, что он держится дурачком, я угадываю в нем такого умницу!.. И потом, нам нужен железный тормоз против сумятицы, эдакий ледяной пресекатель пустого взлета! Короче, мыслитель с горячим внутренним накалом педантизма. Столько хаоса в наших озарениях! Ставлю свою голову против кочана капусты, что Сашка именно тот, кого нам сегодня не хватает.
Домье вопросительно посмотрел на следователя. Тот сказал, колеблясь:
– Если я и вправду окажусь полезным… Работа следователя, по-честному, мне приелась, такая все однообразица!.. В общем – пожалуйста, я согласен обследоваться!
Сквозь стены скользящий
//-- 1 --//
Известие о гибели академика Ивана Томсона передали, когда Генрих с Роем находились в институтской столовой. Рой побледнел и на минуту потерял голос, Генрих уронил ложку. Обширный зал, всегда полный гула разговоров, мгновенно окостенила тишина. Испуганные лица дружно повернулись к репродуктору, из которого зазвучал печальный голос президента Академии наук Альберта Боячека.
Президент извещал институты, что сегодня ночью во время сложного опыта взорвался главный агрегат лаборатории нестационарных полей. Дежурный оператор Арутюнян получил тяжелые повреждения черепа. Томсона, работавшего в экспериментальной камере, пронизало короткофокусное гравитационное поле. Смерть наступила мгновенно. Расследование обстоятельств аварии ведет специальная комиссия.
– Невозможно поверить! – сказал потрясенный Генрих. – Кого угодно мог представить внезапно умершим, только не Томсона. И так страшно умереть – в тисках короткофокусного поля!
– Да, – сказал Рой. Бледность все не отпускала его. – Ты прав, представление о гибели не вязалось с образом Томсона.
К их столику подсел Арман. Он видел Томсона вчера. Академик проконсультировал их вариант аккумулятора гравитации и отверг его. Он сперва иронизировал, указывая на просчеты, потом набросал новый вариант механизма, более надежный, чем разработанный Роем и Арманом, и, вручая Арману эскиз, нетерпеливо потребовал, чтобы братья с сотрудниками перестали отвлекаться на расследования бытовых загадок, а сконцентрировались наконец на серьезных проектах. Он хлопнул рукой по чертежу и сердито сказал, что заждался аккумулятора гравитации. Чепуховский же механизм, а нужен позарез, вот так, и полоснул себя рукой по горлу.
– Уверен, он и вправду в это время думал, что гравитационные аккумуляторы – конструкция элементарная и только ленивый ее не разработает, – грустно делился впечатлениями Арман. – Не сомневаюсь, что, вручая мне эскиз, он тут же забыл, что это его разработка, и впоследствии вспоминал бы об аккумуляторе лишь как о нашем самостоятельном творении. Поразительна щедрость, с какой он дарил идеи и потом искренне хвалил за умные мысли тех, кому сам их подсказал!
– В нем совмещались противоположности, – задумчиво сказал Рой. – Он сочетал в себе трезвого инженера с сумасбродом, аналитика – с романтиком, стремительность – с глубиной, душевную деликатность – с резкостью. Он был всякий. Вероятно, потому так расходились мнения о нем.
– Научные его дарования никто не оспаривал, – заметил Арман. – Он был избран в Академию наук в двадцать лет – случай беспрецедентный.
– Я говорю о его характере, а не о научных работах.
Сотрудники Института космических проблем расходились по своим секторам, продолжая взволнованно обсуждать страшное происшествие. Рой возвратился к себе, попытался сосредоточиться, но не смог. К нему пришли Генрих и Арман, работа у них тоже не шла. Кроме боли, вызванной гибелью близкого человека, Роя мучила мысль, что теперь некому будет квалифицированно консультировать гравитационные исследования в их лаборатории.
А Генрих, молча сидя на диване, вспоминал самого Томсона. Они были одногодки, он и Томсон, их связывала давняя дружба. И хоть жизнь их сложилась по-разному – Ваня Томсон рано стал знаменитым, быстро поднимался по лестнице научной славы, а Генрих медленно зарабатывал свой негромкий авторитет, – приязнь друг к другу оставалась неизменной. Рой мог рассудительно говорить о теориях Томсона и о том, какое они окажут влияние на последующие поколения ученых, на их собственные работы, – Генрих думал о потерянном друге: из жизни вырвали большой кусок, рана кровоточила. Арман обратил внимание на упорное молчание Генриха.
– Генрих, сумеем ли мы теперь завершить к сроку гравитационный аккумулятор? Если сконцентрируем все силы лаборатории и ты сам ни на что другое не будешь отвлекаться… Ты думаешь об этом?
Генрих хмуро усмехнулся:
– Я вспоминал первый полет Ивана над Столицей.
Его ответ придал разговору новое направление. Арман лишь слышал об этом событии, а Рой был очевидцем нашумевшего испытательного полета Томсона на первой модели антигравитационной машины. Томсон, за шесть месяцев до того избранный в Академию, сконструировал гравилет в форме помела. Над Столицей, в черном трико, с развевающимися длинными волосами, носился на помеле самый молодой академик мира, а позади, с прутьев гравитационной антенны, срывались длинные искры: Томсон постарался, чтобы и этот побочный эффект выглядел впечатляющим.
В Академии наук испытание гравилета породило сумятицу: кто смеялся, кто возмущался. Президент академии был из тех, кто вначале смеялся. Потом Боячек вспомнил, что обязан поддерживать мир среди светил науки, и строго потребовал, чтобы Томсон переделал легкомысленную конструкцию гравилета.
Томсон пообещал сделать вторую модель совсем иной. Она и была иной. Теперь Томсон летал в гигантской ступе, управляя ею при помощи метлы. Хохочущим зрителям, заполнившим площади Столицы, особенно нравилось то, что метла гасит искры, ярким шлейфом тянущиеся за ступой. Впечатление было такое, будто метла в энергичных руках академика сметает сияющий сор.
Выступая по стереовидению, Томсон сказал, что вполне доволен испытанием: вторая модель помогла установить новые важные закономерности. Академик Леонидов придерживался диаметрально противоположной точки зрения и высказал ее в той же передаче. Он пообещал доказать на ближайшей сессии Академии наук, что нельзя отождествлять озорство с глубиной настоящего научного поиска.
– На сессии я был и хорошо помню триумф Томсона, – сказал Генрих. Ты провел меня по своему пригласительному билету, Рой. Помнишь, как Иван опроверг старого педанта?
Рой не успел ответить, его вызвали к президенту Академии. Генрих продолжал предаваться воспоминаниям об успехе друга на сессии. Томсон доказал, что озорство не мешает глубине. Весь зал бил в ладоши, когда Томсон разъяснил, какие простые уравнения нестационарного поля управляли движением его моделей. Но и в этом торжественном зале он не изменил себе.
Леонидов доказывал с кафедры, что уравнения выведены не строго, а схемы гравилета некорректны, поэтому антигравитационный импульс не может иметь места в хулиганском полете его многоуважаемого друга Ивана Томсона. Именно этот патетический момент речи Леонидова Томсон и выбрал для того, чтобы взметнуть оппонента в воздух.
Старый академик, раскинув руки, жалко перекосив лицо, тихо парил над кафедрой, а с его седых волос, вдруг превратившихся в проволочный частокол, лилось дымное сияние. Через минуту, обретя под ногами твердую почву, Леонидов закричал среди всеобщего смятения: «Не было! Не будет! Это не антигравитация! Вы нашли какое-то иное поле! Требую, чтобы вы извинились передо мной за то, что выдвигаете в качестве серьезных аргументов наспех придуманные цирковые трюки!»
Томсон, добившись молчания в развеселившемся зале, в свою очередь потребовал, чтобы его друг Чарльз Леонидов извинился перед ним, ибо многоуважаемый оппонент нанес Томсону тяжкое оскорбление, обвинив в придумывании наспех цирковых трюков. Ученому собранию был продемонстрирован не развлекательный трюк, а решающий опыт, подлинный «экспериментум круцис». И разрабатывался он не наспех, а в течение четырех месяцев. «Я могу засвидетельствовать это рабочими записями! – объявил Томсон. – Ровно сто девятнадцать дней назад в лабораторный журнал были внесены отправные данные эксперимента – ваш рост, вес, объем туловища, обычная одежда, даже то…» Конец фразы потонул в общем хохоте.
Рой возвратился, когда Генрих и Арман перешли от давних воспоминаний к впечатлениям совместной работы с Томсоном, проводившейся в течение последних двух месяцев. Генрих с испугом посмотрел на брата: Рой ушел расстроенным, вернулся подавленным. Он умел сдерживать свои настроения. Очевидно, Боячек сообщил нечто такое, что Рой не мог совладать с собой.
– Ужас! – сказал он, тяжело опускаясь на диван. – Всего можно было ожидать, только не того, что произошло!
– Новые данные об аварии? – спросил Арман.
Рой покачал головой.
– Новые данные, да. Но только не об аварии, потому что аварии не было. Было преступление.
– Преступление? – Генрих вскочил. – Ты хочешь сказать, что Иван стал жертвой злого умысла?
– Его убили!
– Убийство? – недоверчиво переспросил Арман. – В наше время? На Земле? И кого? Знаменитого ученого!
– И тем не менее, совершилось убийство!
– Но кто же убийца, Рой?
– Его ассистент Роберт Арутюнян.
Генрих изумленно вскрикнул:
– Рорик? Этот тихоня? Это живое собрание всех школьных добродетелей? Этот сосуд вежливых фраз и приторной обходительности? Невероятно, Рой, невероятно!
Рой сердито возразил:
– Я передаю то, о чем узнал у Боячека. Рорик пришел в себя и признался в убийстве Томсона.
– Но мотивы, Рой? Не мог же он ни с чего…
– Похоже, что Томсон отбил у своего ассистента его невесту Агнессу Антонелли. В час аварии Томсон направлялся на свидание к Агнессе, а Рорик улучил момент, чтобы беспощадно расправиться…
– Позволь, Рой, – сказал Арман. – Томсон ведь погиб в испытательной камере, а не у Агнессы. Что она по этому поводу говорит?
– Она, как и Рорик, в больнице. У нее тяжелейшее нервное потрясение.
Арман развел руками.
– Я плохо понимаю твое объяснение, Рой.
– Я и сам мало что понимаю, – признался Рой. – Рорик, придя в себя, пробормотал то, о чем я вам сказал, и снова потерял сознание. Я слушал его показание, записанное на ленту. Он путался, не договаривал фраз.
Генрих гневно ходил по комнате.
– Вот уж кого я не любил! Я раньше стеснялся своей недоброжелательности к Арутюняну, старался ее не показывать. А это было не пристрастие, а прозрение! – Он с мстительным выражением лица остановился перед Роем. – Ты знаешь, я не злой человек. Если меня вызовут в качестве свидетеля, знавшего Томсона, я расскажу обо всем, что чувствовал, когда встречался с Арутюняном.
– Ты сам будешь вызывать кого захочешь. Боячек пригласил меня, чтобы поручить нам расследование технических обстоятельств катастрофы. – Он сердито добавил, заметив протестующий жест Генриха: – Я не мог отказаться. Томсон был нашим руководителем, твоим другом. Мы не имеем морального права стоять в стороне. Но если ты все-таки не пожелаешь участвовать в расследовании, объясни мотивы самому Боячеку. Я посредником между вами быть не хочу, тем более что его любимец ты, а не я.
– Я буду участвовать в расследовании, – хмуро ответил Генрих. – Я только поставлю единственное условие: чтобы ты не говорил мне своих привычных фраз о беспристрастности и объективности! Я пристрастен и субъективен, знай это заранее. Вины обелять не буду, смягчающие обстоятельства выискивать не стану. И сделаю все, чтобы виновник преступления получил максимальное наказание!
– Ты будешь не один, мы с Арманом тоже имеем право голоса. – Рой обратился к задумавшемуся Арману: – Я, впрочем, не спросил, согласен ли ты участвовать…
– И спрашивать не надо! – Арман грустно улыбнулся. – Знаешь, о чем я думал? Убийство из ревности, конечно, отвратительный пережиток… Но если бы мы жили во времена Шекспира или Пушкина… В общем, в те доисторические эпохи, когда соперники сводили счеты при помощи оружия… Такая девушка!
– Агнесса, конечно, красавица, – согласился Рой. – Она могла бы позировать для статуи античной богини, если говорить о ее внешности. И с ней всегда интересно разговаривать. Но это не оправдывает Рорика.
//-- 2 --//
Генрих знал, что предстоит увидеть ужасное зрелище, и настраивал себя не волноваться. Он и не взволновался, когда их троих впустили в лабораторию нестационарных полей. Он был так подавлен, что уже не мог волноваться. Трупа не было. Сгущение гравитационного поля произошло внутри Томсона. Он был сжат, а не раздавлен, но сжат с такой силой, что на какой-то миг превратился в шарик не больше футбольного мяча. А когда губительное поле отхлынуло, ни одна клетка тела не смогла возвратиться в прежнее состояние.
– Только такой механизм аварии способен объяснить клиническую картину смерти, – сказал медицинский эксперт. – А как могло появиться подобное поле, почему произошел взрыв гравитационных сил, нам должны объяснить вы.
Рой долго стоял перед пультом. Генрих с Арманом влезли в испытательную камеру. И пульт с его контурами управления и мнемоническими схемами, и сферообразная камера были хорошо знакомы по прежним посещениям лаборатории Томсона. Рой закрыл глаза. Он вообразил себя Робертом Арутюняном в момент гравитационного взрыва. Рорик должен был положить правую руку на тот, дальний разрешающий контур, левая рука в это время лихорадочно вращала вентиль, управляющий гравитационными конденсаторами, чудовищное поле сгущалось в центре камеры, а в камере – Томсон. Догадался ли он в этот последний миг, какая участь ему уготована? Какие исполинские тиски сожмут его мозг и сердце? Во Вселенной нередки случаи, когда коллапсирует утратившая равновесие звезда. В течение нескольких минут гигантское светило диаметром в миллионы километров превращается в крохотный, невообразимо плотный шарик: чудовищное – взрывом – сжатие, катастрофическое падение в себя. В лаборатории нестационарных полей сколлапсировали человека – руководителя, академика, умницу и озорника, одного из талантливейших ученых современности! Зачем совершилось такое преступление? Как его сумели совершить?
Рой внимательно посмотрел на Генриха и Армана, вылезавших из камеры.
– Стенки не повреждены, – сказал Арман. – Гравитационный взрыв был сфокусирован в центр камеры. И, очевидно, он был мгновенно погашен защитными гравитационными емкостями агрегата. Выпустили на микросекунду джинна из бутылки и мигом засосали обратно.
Рой хмуро возразил:
– Рорик позаботился о том, чтобы не погибнуть вместе со своим руководителем. Гравитационные джинны куда опасней мифических.
– Повреждение черепа Рорик все же получил, – заметил Арман. – Между прочим, в схеме катастрофы, которая рисуется мне после осмотра, нет места для ранения Рорика.
– Он мог намеренно поранить себя, чтобы запутать дело, – предположил Генрих.
Рой сразу же отвел эту версию.
– Я согласился бы, если бы Рорик отрицал свою вину. Но он признался сразу. Человек, который после преступления отдает себя в руки правосудия, не будет запутывать следы.
Арман добавил:
– Тем более, что удар в голову был такой силы, что вполне мог завершиться гибелью. Думаю, что все было гораздо сложней, чем нам сейчас воображается.
Армян стал собирать ленты рабочих журналов, хранившихся в сейфе Томсона.
Генрих, отойдя в сторонку, долго глядел на сферическую камеру, в которой погиб его друг.
– Придумалось что-нибудь новое? – поинтересовался Рой.
Генрих медленно покачал головой.
– Я сейчас проинформирую Боячека о нашем первом впечатлении от осмотра лаборатории, а ты помоги Арману, – попросил Рой.
Рой отсутствовал достаточно долго, Арман с Генрихом успели собрать все, что им показалось нужным.
– Боячек сказал тебе что-то новое, – догадался Арман, поглядев на Роя.
Рой кивнул:
– Не просто новое, а важное новое. Имеются записи бреда Агнессы. И Агнесса заговорила.
– Она подтверждает признание Рорика? – спросил Генрих.
– Она повторяет лишь одну фразу: «Я убила Томсона!»
Арман удивленно присвистнул.
– Еще один преступник! Зачем же ей понадобилось его убивать? Девушка расправляется со своим поклонником! Даже в древние эпохи на любовь могли не обращать внимания, на нее могли не отвечать, но за любовь к себе не мстили. Не тот повод!
Генрих недобро усмехнулся:
– Ты, конечно, большой эрудит в делах любви. Но замечу тебе, Агнесса была не просто объектом поклонения Ивана, а еще и невестой Рорика. Тебе не приходит в голову мысль, что Агнесса и ее жених попросту соучастники преступления?
– Она тогда бы сказала «мы», а не «я». И он сказал бы «мы».
Но Генрих опроверг возражения Армана. Если человек влюблен, он даже ценой самообвинения будет выгораживать того, кого любит. Рорик спасает Агнессу, Агнесса спасает Рорика – что может быть естественней?
Рой прервал их спор. Он не возражает против создания любых рабочих гипотез, но их надо высказывать, а не навязывать. Ему не нравится запальчивый тон Генриха. Когда Генрих отмалчивается, его позиция убедительней, чем когда он зло нападает на несогласных.
– Буду впредь доказывать свою правоту молчанием! – сердито сказал Генрих.
//-- 3 --//
То было не признание, а вопль, исторгнутый в приступе отчаяния. Генрих три раза прокручивал запись. У постели Агнессы склонялись врачи, она вырывалась из их рук и кричала: «Это я! Это я убила его! Я убила!» К ее голове поспешно прикладывали вибратор. Под действием излучения она успокаивалась, замолкала, закрывала глаза. Вибратор осторожно отводили от головы, Агнесса некоторое время лежала в беспамятстве, потом сознание возвращалось, она поднимала веки, осматривалась, что-то вспоминала и впадала в ту же истерику: рыдала, металась в постели, хотела вскочить и куда-то бежать: «Это я, я!»
Рой выразительно посмотрел на Генриха.
– Прокрути теперь ее бред, – попросил Генрих. Бред был однообразен, как и вопль, в нем повторялось одно и то же. Около стены, украшенной картиной, изображавшей лес, стоял Томсон. Его голова пропадала среди тесно сгрудившихся древесных стволов, а ноги были в комнате. Он надвигался, выпятив грудь и откинув назад голову, отделялся от стены, медленно, печатая шаг, шел в комнату. Он хохотал. В зале, где сидели братья с Арманом, возникал его голос, Томсон ликующе восклицал: «Теперь ты видишь? Теперь ты веришь?» Он падал на колени. Он стоял на полу на коленях и протягивал руки, весь экран был заполнен его двумя руками, двумя властными, настойчивыми, радостно простертыми вперед руками… И вдруг все пропадало в темноте, а потом темнота рассеивалась – и Томсон стоял у стены, как бы наполовину в стене, и медленно отделялся от нее, и снова надвигался, ликующе хохоча…
– Ничего ни до, ни после этой одной сцены, – подвел Генрих итог повторному просмотру бреда. – Есть ли смысл в такой фрагментарности видения?
– Несомненно, есть, – уверенно заявил Рой. – Запоминаются самые поразительные события. Очевидно, сцена, с такой силой врубившаяся в память Агнессы, и есть самое поразительное воспоминание.
Арман не согласился с Роем:
– В любой сцене, даже в простом пейзаже, имеется свой сюжет, какое-то свое важное содержание. Но нам совершенно неизвестно, для чего появился Иван у Агнессы, что между ними произошло. Мы видим, что он возникает в ее комнате, но как он вел себя там? А это, мне кажется, самое важное.
Генрих спросил Армана:
– Ты осматривал комнату Агнессы. Стена нормальная?
– Плотные стеновые блоки. Картина – авторский экземпляр тропического пейзажа Нормана Макмиллана, художника из средних. И, как я узнал, картина находится в комнате лет десять, Агнесса к ней, несомненно, пригляделась. Почему же с такой жуткой отчетливостью воспроизводится в ее бреду каждая деталь каждого дерева?
– Я настаиваю, что Агнесса запомнила самое важное, – продолжал Рой. Значит, приход к ней Томсона был важней, чем то, что он потом у нее делал. Почему это так, а не иначе, не имею представления. Ты ничего не хочешь сказать, Генрих?
Генрих нервно дернулся, как будто вопрос брата застал его врасплох, и неохотно ответил:
– Что я могу сказать? Мы расследуем обстоятельства гибели Ивана Томсона. И хорошо знаем, что она совершилась в камере короткофокусного гравитационного агрегата. А бред Агнессы, обвиняющей себя в убийстве Томсона, показывает нам странные сценки в ее будуаре. Связать эти два события я пока не могу.
Арман обратил внимание братьев на то, что развертка бреда во времени показывает примерно тот же час, когда в лаборатории совершился гравитационный взрыв. К сожалению, анализ видений больного мозга далек от совершенства и погрешность в десять – пятнадцать минут лежит в пределах точности измерений. Но при любых неточностях несомненно, что оба события появление Томсона у Агнессы и его гибель – по времени близки одно к другому. Его предположение: Томсон своим приходом вызвал гнев у Агнессы, она пожаловалась жениху, и Рорик, разозленный, расправился с академиком, едва тот вошел в испытательную камеру. При такой версии понятно, почему Рорик и его невеста оба признаются в преступлении.
– Версии, версии! – с досадой сказал Рой. – Мы сидим в кабинете и строим гипотезы, которые могут быть опровергнуты первым же словом Арутюняна или Агнессы.
– Можно попросить врачей привести больных в сознание хотя бы на краткий срок, – сказал Арман. – Что до Агнессы, то это довольно просто – у нее, кроме нервного потрясения, другого заболевания нет. С Рориком сложней, но жизнь его вне опасности, значит, можно надеяться и на возвращение сознания.
– Давайте разделимся, – предложил Рой. – Арман продолжит выяснение технических обстоятельств аварии, а я с Генрихом попробую получить от Рорика и Агнессы объяснения более внятные, чем покаянное бормотание и истерические вопли.
Генрих поморщился:
– Ты превращаешь меня в настоящего криминалиста, Рой! Я все-таки физик, а не следователь. Предпочитаю помогать Арману.
– Боюсь, что физика гибели Томсона тесно связана с психологией, если не прямо определяется ею, – холодно сказал Рой. – Распутать психологические загадки трудней, чем выяснить просчеты в конструкции гравитационного агрегата. Один я тоже не хочу браться за такое дело.
//-- 4 --//
Она молча смотрела на братьев, сидевших перед ее кроватью. Поверх одеяла лежали обнаженные, похудевшие руки, бледное лицо с впавшими щеками было повернуто к посетителям. Болезнь очень изменила Агнессу. Но даже такая – похудевшая, посеревшая – она была красива. Генрих вдруг почувствовал себя виноватым перед этой женщиной, в душу которой они собирались бесцеремонно вторгаться. Он молчаливо выругал себя и Роя. Рой должен был идти один.
Но и Рой испытывал смущение. Он закашлялся и заговорил без обычной спокойной уверенности:
– Вы знаете, Агнесса, зачем мы просили привести вас в сознание?
– Да. – У нее был низкий, звучный голос.
– Вам не трудно говорить?
У Агнессы был слишком понимающий взгляд. Она печально усмехнулась и тихо ответила:
– Мне трудно жить. Можете задавать вопросы.
Рой снова прокашлялся. Задавать вопросы было далеко не так просто, как ему представлялось, когда он настаивал на свидании с Агнессой. Генрих, стараясь не беспокоить больную, украдкой рассматривал ее. У нее были серые глаза, опушенные длинными ресницами, очень большие; на похудевшем лице они казались неправдоподобно огромными. Генрих не сумел бы объяснить себе, что поражает в Агнессе, но знал, что не смог бы держаться с ней как с другими красивыми женщинами. И раньше он чувствовал себя напряженно, когда встречался с Агнессой, – с ней нельзя было обходиться по-приятельски просто. Она внешне напоминала Альбину, погибшую при катастрофе звездолета невесту Генриха, но Альбина, милая и остроумная, порой резкая, была из тех, о которых говорят: «Она отличный парень». Агнессу невозможно было так назвать даже мысленно.
– Как вы понимаете, мы пришли в связи…
Агнесса остановила Роя слабым жестом:
– Лучше я сама начну. Вы спросите, если что останется неясным. Дайте мне только собраться с мыслями.
Врачи выполнили свое обещание: она говорила свободно, лишь часто останавливалась, отдыхая. И она ничего не таила, это было ясно. Генриха угнетала мысль, что они идут устраивать больной женщине придирчивый допрос. Допроса не было, была исповедь.
И мало-помалу, захваченный, он незаметно отдалился от самого себя, перестал быть только слушателем, обязанным оценивать меру истинности и лживости каждого слова, вины и невиновности каждого поступка.
Он шел с ней по улице, сидел с ней в театре, видел то, что видела она, думал ее мыслями, говорил ее словами. Оно было удивительным, такое слияние; он хотел одернуть себя, смести магию уговора, он сердито так и определил про себя действие ее слов – уговор. «Смешно, – сказал он себе с досадой, – я же другой, я просто не способен жить чувствами женщины, не говоря уж о том, чтобы жить ее, Агнессы, чувствами». Протест этот возник, когда она заговорила о Роберте. Он не был для нее тем Рориком, какого видели они все, – увалень, скромник, тихоня, во всем до того примерный, что тошно становится. Он был хороший, внимательный, отзывчивый, даже красивый, лучшего и желать нельзя, таким она навязывала его Генриху. Он не знал его таким, но должен был верить ей, если хотел ее понять. Влюбленная девушка, все ясно, попробовал он объяснить себе ее отношение, но не было ясно главное – почему ее любовь так слепа. Агнесса была умна, среди астроархеологов считалась крупной специалисткой; это была профессия, особенно развивающая критические способности, – по одной косточке, по отпечатку лапы нужно было воссоздать облик и поведение давно вымершего существа, – как могла Агнесса так ошибаться в близком человеке, которого воспринимала не по внешнему облику, не по отпечатку ног на земле, даже не по льстивым словам, а по делам, по всей его жизни в течение многих лет знакомства?
Рой молча кивал, ему все было понятно, он не собирался вступать в спор. «Ладно, – вяло думал Генрих, – верь во все, что она скажет, потом мы с Арманом опровергнем твою веру в каждом пункте». Он начинал утрачивать интерес к объяснениям Агнессы. Они уводили в сторону от реальности, так он их воспринимал. Они не разъясняли, а запутывали.
– Роберт сказал, что пригласит на нашу свадьбу Томсона, – говорила Агнесса. – Мне было все равно, я ведь его не знала. Роберт решил познакомить нас заранее, чтобы для меня в этот день не было чужих. Я очень жалею, что согласилась: может быть, все было бы лучше, если бы не было этого знакомства и свадьба состоялась без гостей, мы ведь могли бы и уехать в свадебное путешествие на другие планеты, я часто улетала на Марс, на Плутон… Томсон мне не понравился: некрасивый, маленький, такой быстрый, на месте не усидит, все разговаривает – интересно, конечно, но только о своих работах. Нет, он показался мне утомительным, я устала от его разговоров.
– Вы сказали Роберту о впечатлении, произведенном на вас Томсоном? спросил Рой.
– Да. Мы друг от друга ничего не скрывали. Томсону я тоже сказала, что он мне не нравится. Это было позже, когда он влюбился. Впрочем, он влюбился сразу, с первой встречи, так он всегда говорил. Я сказала ему, что он мне неприятен, он клялся тогда, что без меня ему жизнь не в жизнь, я ответила, что он поступает плохо по отношению к своему помощнику, что это возмущает меня, что все в нем возмущает меня.
– Он оставил мысль завоевать вас после такого отпора?
– Нет, он вообще не был способен отступаться. Если вы его знаете… Он считал, что для больших желаний не существует ничего непреодолимого. Он сказал: Агнесса, хотите, ударю себя ножом в грудь, чтобы увидели мою кровь, кипящую страстью к вам, она будет пениться от любви, вам понравится…
– Вы, конечно, посмеялись и протянули ему ножик?
– Я испугалась. Нет, вы не знаете Томсона! Один Роберт понимал его, потом и я стала… Роберт говорил, что Томсон сделает все, что обещает, абсолютно все, он такой, раньше все взвесит, а потом пообещает. Если бы я дала ему нож, он ударил бы себя, Роберт тоже так считал и хвалил меня за осторожность.
– Странные у Томсона создались взаимоотношения с помощником.
– Его не останавливало, что есть Роберт. Он говорил, что Роберт влюбился в меня, потому что я появилась в поле зрения, а не было бы меня, спокойно женился бы на другой. А он остался бы навек одиноким, если бы не встретил меня, я та часть его души, которой ему единственно недостает, одна среди миллионов, среди миллиардов… Он умел говорить!
– Чем же кончились ваши странные отношения?
– Он пришел как-то вечером. Я сказала, что буду женой Роберта, так я обещала и выполню обещание. Томсон поклялся, что уговорит Роберта отступиться. Я показала на дверь. Я сказала, что дверь моей комнаты навеки закрыта для него.
– Он рассердился?
– Он со смехом закричал: «А стены? Неужели вы их тоже замкнете от моей любви? А что значит для нее какой-то камень? Стены раздвинутся, только их коснется моя любовь!»
– Объяснение в духе развязных пареньков двадцатого века.
– Ох, как мне хотелось ударить его! Я сказала, что проучу его. «Хвастун, пустомеля, идите сквозь стены, – сказала я, – проскользните сквозь камень, сквозь вот эту стену, наружную». Я ткнула в нее рукой. Ох, какая я была безумная!.. Никогда не прощу себе!
– Ты плохо слушаешь, Генрих, – тихо сказал Рой и снова обратился к Агнессе: – Томсон продолжал дразнить вас? Я очень уважаю его научный талант, может быть даже гений, но в обыденной жизни он вел себя не очень заботясь о такте.
Агнесса прикрыла веки, по щеке скатилась слеза. Рой замолчал. Прошла долгая минута, прежде чем Агнесса снова заговорила:
– Он уже не хохотал, когда я осыпала его насмешками, он страшно побледнел… У него срывался голос и так блестели глаза… Он медленно сказал: «Значит, договариваемся: я проскользну к вам сквозь стену, чтобы вы уверились в силе моей любви, но тогда и вы скажете, что любите меня, и согласитесь быть моей женой». Я крикнула: «Во всяком случае, я скажу это не раньше, чем вы превратитесь в призрак, для которого стены не преграды, а теперь уходите!» Он быстро ушел.
Рой обменялся с братом взглядом.
– И он осуществил обещанное? Сколько понимаю, именно проникновение сквозь стену мы видели в записи вашего бреда?
– Я не знаю, о чем я бредила и что вы открыли в записи, – устало сказала Агнесса. – Прошло около месяца, я его все это время не видела, Роберта тоже, он был занят в лаборатории. Он очень огорчился, когда я рассказала о последней встрече с Томсоном. Роберт молчал и грустно качал головой… Я тогда не понимала…
– Томсон проник к вам в день своей гибели?
– Да, он выпрыгнул из картины. Я страшно перепугалась.
– Можно себе представить! Он засмеялся, упал на колени, протянул к вам руки – так запечатлелось в вашем бреде.
– Да. Еще он сказал: «У меня две минуты, иначе я погибну! Скажи: люблю!»
– Что сделали вы?
– Уже не помню. Кажется, подтолкнула его обратно к стене… Да, так это было. Я умоляла скорее уйти. А он твердил, что погибнет, если я не потороплюсь с ответом, и что без признания в любви не уйдет. И тут я услышала крик Роберта…
– Он тоже появился в комнате?
– Нет, нет! Он кричал на Томсона, он зазвучал из него, изнутри. Это было непостижимо! Я смотрела на Томсона. Он вдруг замолчал, а в нем раздавался отчаянный крик Роберта: «Возвращайтесь, ресурсы выработаны! Скорей! Скорей!»
– Что произошло потом?
– Томсон крикнул Роберту: «Не паникуй, еще половина осталась! Держи меня в луче, держи в луче», а мне быстро сказал: «Еще минута вашего молчания – и меня не станет!» И тогда я…
– И тогда вы?..
– Да. Я обняла его, крикнула: «Люблю! Люблю!» Он в ту же секунду пропал в стене. И в ту же секунду… нет, в то же мгновение… Это было так ужасно!
– Успокойтесь, Агнесса. К сожалению, прошлого не поправить. Если вам тяжело, не говорите.
– Я хочу досказать. Я услышала одновременно два крика, они были такие…
– Пронзительные? Отчаянные?..
– Нет… Хуже всего, что можно вообразить! Они были совершенно одинаковые. Но я знала, что кричали оба, Роберт и Томсон, только кричали одинаковыми голосами! Абсолютно, абсолютно неразличимыми… И я поняла, что оба погибли! Больше ничего не помню!
– Вам уже известно, что Роберт будет жить? – сказал Рой после краткого молчания. – Правда, ему долго придется лечиться.
Агнесса ничего не ответила, по щеке ее поползла слеза.
Рой долго молчал, когда они вышли из больницы, и Генрих не мешал ему размышлять.
Когда они подходили к зданию Института космических проблем, Рой сказал:
– Боюсь, что твоя версия заранее обдуманного Рориком и Агнессой злоумышления на жизнь Томсона подтверждения не получила. Впрочем, если ты не веришь Агнессе…
– Я верю ей, – сказал Генрих.
Уже в коридоре он хмуро добавил:
– Но обвинения против Рорика не снимаю. То, что Агнесса слышала два совершенно одинаковых крика, еще ничего не доказывает. Мало ли какими ей могли померещиться их крики в эту ужасную минуту! Будем проверять. Будем придирчиво проверять.
– Да, ты прав, – отозвался брат. – Будем проверять. И прежде всего нужно проверить самое важное из того, о чем мы сегодня узнали: что Томсон разработал способ безопасного проникновения сквозь плотные тела. Не слишком, впрочем, безопасного, как показали последующие события, педантично поправил себя Рой.
– Между прочим, я подозревал, что в лаборатории нестационарных полей занимаются чем-то в этом роде, – задумчиво сказал Генрих. – Иван любил поражать воображение. Научное открытие без озорства было для него что суп без соли.
//-- 5 --//
Арман не удивился, когда узнал о рассказе Агнессы. Ему удалось выяснить, что в лаборатории Томсона были созданы особые поля. В рабочем журнале их называли по-разному: охранные, экранирующие, антипараллельные, скользящие.
– Название, видимо, варьировалось в зависимости от частной служебной функции полей, – объяснил Арман. – А суть их в том, что они экранируют каждую материальную частицу от внешних сил, как-то сохраняя внутренние связи. Я читал удивительнейшую запись, сделанную за месяц до объяснения Томсона с Агнессой… Ну, то ее требование насчет стены. Так вот, в лаборатории кусок золота свободно прошел сквозь стальную плиту, не испытав даже микроскопической деформации.
– После этого ему захотелось самому выступить в роли такого проникающего куска золота, – сказал Рой. – Эффектно, конечно. Галактика свободно проходит сквозь галактику, а относительное расстояние между звездами меньше, чем между атомами и внутри атомов. Он захотел использовать этот удивительный факт.
– В одном из журналов записано определение: материальное тело – это точки вещества, разделенные гигантскими объемами пустоты и скрепленные слабыми полями, – продолжал Арман. – Здесь дана суть задуманного Томсоном опыта. Агнесса подсказала в качестве неосуществимого условия то самое действие, которое он уже разрабатывал. Заявление, что стены не устоят перед его любовью, показалось ей пошлым хвастовством, а это был увлеченный рассказ об уже совершенном открытии. Она напрасно признавалась в убийстве.
Рой пожал плечами:
– Убийство, возможно, и было, но признания Агнессы силы не имеют. Мало ли что наговорит на себя потрясенная женщина! В древности некоторые женщины сознавались, что они ведьмы и летают на помеле. Думаю, что до самого Томсона никто таких полетов реально не совершал.
– Можно мне идти с вами к Рорику? – спросил Арман.
Рой вопросительно посмотрел на Генриха, Генрих утвердительно кивнул. Арман охотней возился с механизмами, чем выспрашивал людей. Он с удовлетворением объявил, что после расшифровки принципа действия гравитационного агрегата займется выяснением природы того луча, удержать себя в котором требовал от Рорика Томсон.
Арман сказал:
– Не сомневаюсь, что этот луч создавался в фокусе испытательной камеры и обеспечивал Томсону всепроникновение. И, очевидно, луч имел ограниченное время существования. Я имею в виду крик Рорика, что ресурс выработан.
– Рорик сам скажет, о чем кричал и почему кричал. – Рой взглянул на часы. – Нам пора, Генрих.
Врачи предупредили братьев, что больной к моменту разговора будет в сознании, но физически очень слаб. Говорить с ним можно о чем угодно, но вопросы формулировать надо так, чтобы ответы могли быть короткими.
Роберт лежал в полутемной палате. Голова его была окутана повязками, восстанавливающими поврежденные ткани и кости. Он безучастно посмотрел на братьев, не ответил на приветствие. Рой ласково коснулся руки, бессильно лежавшей на одеяле. Генрих не смог заставить себя сделать то же. Старая неприязнь – Генрих стыдился ее и скрывал, так она была беспричинна, нахлынула с новой силой. Роберт, черноволосый, темнолицый, с неизменно скорбным взглядом, всегда напоминал Генриху образы мучеников на картинах древних мастеров; уже одно это тревожило и раздражало.
– Да, я готов отвечать, – бесстрастно произнес Роберт. – Но ведь я все сказал. Могу повторить, что я…
Рой поспешно остановил его. Они знают о самообвинении Роберта, и оно, естественно, очень волнует их. Но раньше всего они хотели бы выяснить природу эксперимента, поставленного Томсоном. Правда ли, что в их лаборатории открыты или изобретены особые поля, экранирующие материальные частицы от внешних воздействий?
– Канализирующие внешние воздействия… – сказал Роберт. – Мы назвали их скользящими…
Да, канализующие, или скользящие, или охранные, или экранирующие, они познакомились со всеми этими определениями в журнальных записях. Физическую природу экранирующих полей они пока выяснять не намерены, вопрос этот слишком сложен. Итак, Томсон вошел в испытательную камеру, короткофокусные генераторы облучили его, он стал всепроникающим и двинулся в свое необыкновенное путешествие, а Роберт, сидя у пульта, держал академика в луче, то есть не выпускал из фокуса излучения генераторов. Так ведь?
Роберт сказал с той же безучастностью:
– И так и не так. Я тоже был в фокусе.
Рой кивнул и мягко сказал:
– Хорошо, диполь. Своеобразная растягивающаяся палка, один конец которой легко протыкает стены, а другой восседает в кресле перед пультом. Долго мог существовать такой диполь?
– По расчету – пятнадцать минут. Мы могли ошибиться на минуту. Но ошиблись гораздо больше.
– Мы к этому тоже еще вернемся, Рорик. Я хочу поговорить о самом путешествии Томсона, если позволите. Он отправился на свидание к Агнессе, и вы знали, куда он собрался. Зачем вы разрешили ему идти к Агнессе?
Печальная улыбка слабо обрисовалась на обрамленном повязками лице Арутюняна.
– Как я мог что-либо ему запрещать?
– Она – ваша невеста!
– Он полюбил ее, Рой.
– Вы ее тоже любили. И она вас любила, иначе не была бы вашей невестой. Почему вы разрешили ему отбивать Агнессу?
Роберт с застывшей на лице грустной улыбкой молча глядел куда-то в пространство.
– Томсон, – сказал он тихо, – был удивительный человек. Другого такого не существовало.
– Вы сказали – он любил Агнессу. Но мало ли кого он мог любить в своей жизни.
– Он никого не любил. Она была первой. И – последней.
– Он говорил это ей. Вы считаете его слова правдой?
– Он никогда не лгал.
– Признаться, его экстравагантные выходки…
– Он проказничал, да, но не лгал. Он не умел лгать.
– Простите, что я так настаиваю на трудном для вас объяснении, Рорик. Но ведь тогда правдиво и то, что он говорил Агнессе о вас. Я имею в виду, что вы влюбились в нее лишь потому, что она появилась в поле вашего зрения, а не было бы ее, была бы другая?
– Не знаю. Вероятно, так. Одиноким бы я не остался, если бы и не познакомился с Агнессой. Не успел проверить…
– Томсон в этом смысле был иной?
– Уверен, он не женился бы, если бы не встретил Агнессу.
– Если бы вы не познакомили их, так точнее. Итак, она единственная среди всех женщин мира являлась недостающей половинкой его души. Так он сказал, и вы, сколько понимаю, согласились с ним. На этом основании вы решились отречься от нее в его пользу?
– Я не отрекался.
– Но ваши действия, Рорик…
– Нет. Вы неправильно толкуете мои действия, Рой. Мне надо было отречься…
– Надо?
– Надо, да. Я не нашел в себе такого великодушия… Я значительно хуже, чем вы все думали обо мне…
– Не понимаю вас, Рорик.
– Я предоставил решение Агнессе. Она должна была выбрать между нами.
– И вы смирились бы, если бы она ушла от вас? Но ведь вы любили ее, Рорик!
Роберт медленно повернул лицо к братьям. Генрих в смущении отвел глаза. Он вдруг почувствовал, что напрасно всегда с раздражением посмеивался над этим странным человеком.
– И люблю, Рой.
Рой продолжал настойчиво ставить трудные вопросы:
– Надеялись, что она выберет вас? Ставили эксперимент по проверке силы ее любви? Я правильно понял, Рорик?
Роберт долго смотрел на Роя, и такая тоска засветилась в его глазах, что Генриху захотелось схватить брата за ворот и поскорее увести из этой комнаты.
Больной сказал шепотом:
– Ах, как же вы все… Неужели нельзя не поверхностно?..
– Я как раз хочу доискаться глубины, – осторожно возразил Рой. – И это так непросто, Рорик.
– Это так просто, Рой! Но говорить об этом! Хорошо, я скажу… Я люблю Агнессу – значит, хочу ее счастья. Ее счастье – это также и мое счастье. И если бы она выбрала меня, значит, мне быть рядом с ней, всегда рядом с ней, заботиться о ней… Что здесь непонятного, что?
– Лежите, лежите, Рорик! – с испугом сказал Рой. Роберт с усилием приподнялся, схватил Роя за руку. Рой хотел уложить больного в постель, но Арутюнян не дался.
Он говорил все быстрей и быстрей – и Рой больше не осмеливался прерывать его.
– А если бы она выбрала его… Насколько же крепче она полюбила его, если решилась нанести мне такой удар!.. Вдумайтесь, Рой, – насколько крепче? И неужели мне мешать? Ему мешать? Ей мешать? Я мог быть счастлив с ней, да, Рой, да. Но препятствовать ее счастью – нет. Вы понимаете меня?
Он откинулся на подушку, обессиленный. Генрих шепнул Рою, что больному нужно дать время прийти в себя после вспышки. Минуты две в палате тянулось молчание.
– Спрашивайте, – сказал наконец слабым голосом Роберт. – Я уже в состоянии вам отвечать.
Рой заговорил о трагедии в испытательной камере. Как Томсон отправился в свой удивительный рейс сквозь стену, они себе представляют. Но почему произошла катастрофа? Он кричал у Агнессы, что у генераторов сохранился половинный ресурс. Очевидно, он ошибся?
– Мы оба ошиблись. Нас подвели какие-то погрешности расчета.
– Как вы узнали об ошибках расчета?
– Я вдруг почувствовал, что устойчивость нашего диполя нарушилась. Нужно было немедленно отзывать Томсона.
– Вы и отозвали его. А он не пошел. Он, очевидно, слишком верил в расчет, который оказался ошибочным. Вы могли насильственно вызволить его из опасного отдаления?
– Мог.
– И не сделали этого?
– Не сделал.
– Почему? Хотели, чтобы объяснение между ними завершилось?
– Да. Нужна была ясность…
– Но вы представляли себе опасность промедления?
– Не знаю. Не помню, на что я надеялся… Хотя я старался…
– Что – старались?
– Старался сфокусировать разрыв диполя на себе. Схема это позволяет. Один страхует другого ценой собственной безопасности. Если бы я на секунду раньше вырвал Томсона из комнаты Агнессы!.. Во мне произошел разряд, это на мгновение оттянуло гибель Томсона, но он все-таки не успел вырваться из камеры!..
Рой положил руку на плечо Роберта, с волнением сказал:
– Больше мы вас не будем расспрашивать, Рорик. От всего сердца желаем быстрого выздоровления!
Когда они вышли из палаты, Рой спросил брата:
– Ты по-прежнему настаиваешь на виновности Рорика?
Генрих ответил не сразу:
– Нет. Он невиновен в подлости, которую я приписал ему. Но мне кажется, он и сейчас не очень ясно отдает себе отчет в том, что реально произошло в их лаборатории.
– Значит, именно об этом ты так напряженно размышлял, когда я расспрашивал Рорика?
– И об этом тоже, – ответил Генрих.
– В палате ты не проронил ни одного слова. Боюсь, Рорик истолкует твое молчание превратно.
– Я постараюсь потом оправдаться перед ним. А за одно извиниться и за прежнее недружелюбие.
– Ты бы все же сказал о своих новых идеях, Генрих.
Генрих усмехнулся.
– Идей нет. Разные туманные соображения. Узнаем, что нового разузнал Арман, и побеседуем о тех возможностях, которые почему-то не предвидели Иван со своим ассистентом.
//-- 6 --//
– Вы, несомненно, ждете от меня сенсационного сообщения, – сказал Арман. – Так вот, есть! И такое, что вы и помыслить о нем не могли.
– Если оно не о том, что энергетический ресурс агрегата вовсе не был исчерпан, то я и вправду не знаю, что и думать, – спокойно сказал Генрих.
– Именно это я и обнаружил! В общем, Томсон был прав, генераторы не исчерпали своего ресурса и наполовину. Произошел пробой экранного поля по какой-то внешней причине.
Рой сказал Генриху:
– Можешь огласить туманные соображения, которые занимали тебя в палате Рорика.
– Они оглашены Арманом. Я думал именно о том, что какая-то внешняя сила спутала расчеты Ивана. Я мог допустить что угодно, только не ошибку в его вычислениях. Небрежность в экспериментах Ивана – самая невероятная версия. И если Рорику явилась мысль о таком просчете, то это объясняется лишь его смятением.
Рой согласился, что гипотеза о внешней причине аварии весьма вероятна. Но что это за причина? Где ее искать? Может быть, она в душевном состоянии Рорика? Если человек превращает себя в полюс гигантского всепроникающего диполя, разряды нервных потенциалов в его мозгу становятся своего рода командными сигналами, а что Рорик нервничал, сомнений нет.
– Не берусь оспаривать, – сказал Генрих. – Возможно, состояние психики экспериментаторов как-то связано с равновесием поля, создающего всепроникаемость. Но только вряд ли. Иван теоретически исследовал бы такую возможность, он ведь знал, что и он и Рорик являются физическими элементами эксперимента.
– Тогда остается действие каких-то непредвиденных факторов извне. Скажем, блуждающие в космосе неизвестные нам частицы.
– Да, это вполне допустимо.
Арман тоже присоединился к такой мысли.
Томсон не просто открыл неизвестные до него поля. Физические процессы, протекающие вокруг нас, отлично изучены, среди них нет «томсоновских», так бы их следовало назвать, полей. Томсон изобрел новые виды сил. И как они связываются с другими полями и частицами, нужно еще изучать. Какая-нибудь шальная космическая частица пронеслась сквозь сконструированную короткофокусную камеру и внесла трагическую поправку в его, казалось бы, безукоризненные расчеты.
– Все это и надо будет исследовать, – подытожил Рой обсуждение. – Но это уже не наша забота. Наш вывод – замечательное, но грозное открытие Ивана Томсона надо временно прикрыть, пока у нас не появится гарантия полной безопасности. Нужно сообщить Агнессе о результатах расследования. Кто пойдет снимать с ее души ощущение собственной вины и вины Рорика?
– Ты, конечно, – поспешно сказал Генрих. – Ты ее расстраивал своими вопросами, ты теперь и успокой.
– Пойдешь ты, – строго сказал Рой. – Я ее расстраивал, верно, но вины на мне перед нею и Рориком нет. А ты подозревал их заранее, до проверки запальчиво доказывал их вину. Пусть твое объяснение будет твоим извинением.
Когда брат разговаривал таким тоном, спорить с ним было бесполезно.
…Генриха ввели в палату, когда Агнесса спала. Врач хотел ее разбудить, Генрих попросил не делать этого. Он молчаливо сидел в кресле перед кроватью и терпеливо ждал, пока больная проснется.
В истории болезни – Генрих просмотрел ее – было отмечено быстро прогрессирующее выздоровление после тяжелого нервного потрясения. Генрих думал о том, до чего прогнозы расходятся с впечатлением. Болезнь так изменила девушку, что он не узнал бы ее, встретив на улице или в институте. За несколько дней, что он не видел ее, она еще похудела, у нее обнажились скулы, заострился нос, кожу на лбу, прежде очень гладкую, прочерчивали морщины, новорожденные морщинки разбегались от глаз. Прогноз был утешительный, вид – страшный.
И еще Генрих с удивлением думал о том, что, несмотря на все изменения, одно в Агнессе сохранилось: ее красота. Это было странно, почти непредставимо. Прежняя красота Агнессы складывалась из черт, гармонично сочетавшихся между собой, в ней все было прекрасно: глаза и губы, лоб, волосы, шея, руки, фигура… Сейчас все было искажено, каждая черта казалась в отдельности почти уродливой. Всего уродливей были исхудавшая шея и истончившиеся руки; тело, скрытое одеялом, Генрих не сомневался, тоже потеряло прежнюю гибкость и стройность. Но все это, такое некрасивое в отдельности, складывалось в образ иной, чем прежде, но не менее совершенной красоты.
Генриху стало страшно, у него гулко забилось сердце. «А ведь Иван видел ее, вероятно, такой, он предугадывал такую Агнессу в той, прежней, подумал Генрих. – Недаром она представлялась ему единственной в целом мире…»
Веки Агнессы дрогнули. Она повернула голову к Генриху, всмотрелась в него.
– Вы опять? – прошептала она. – Для чего?
– Мне поручено информировать вас об итогах расследования, заторопился Генрих. – И прежде всего хочу с радостью сообщить, что вам незачем винить себя в гибели Томсона. И Рорик тоже не виноват, все было иначе, чем вам вообразилось!
Он рассказал об итогах расследования. Она стала плакать. Рыдания все сильней сотрясали ее тело, она отвернула голову, уткнулась лицом в подушку. Растерянный, Генрих замолчал.
– Зачем мне это все это знать? Зачем?.. Зачем?.. – повторяла она сквозь слезы.
Подождав, пока она немного успокоилась, он грустно сказал:
– Мне показалось, вам будет легче, если вы узнаете…
Она с болью прервала его:
– Как мне может быть легче? Неужели вы думаете, что я лгала, когда сказала Томсону, что люблю его? А его нет! И уже никогда не будет! Не надо, не надо!
Тяжелая капля тщеславия
//-- 1 --//
Рой, конечно, не согласился бы заняться распутыванием загадочной смерти Ричарда Плачека, если бы не был другом Армана. В Столице функционировали идеально оснащенные лаборатории Охраны общественного порядка, установление обстоятельств гибели любого человека являлось их прямой обязанностью. Иногда Рой с Генрихом помогали следственным лабораториям, но лишь когда имело место какое-то странное физическое явление, в природе которого работники охраны не могли разобраться. Самоубийство Плачека, как считал Рой, к таким случаям не относилось.
Но Арман, три дня дежуривший у постели Плачека, когда медики боролись за его жизнь, был так подавлен, что Рою захотелось утешить помощника. Арман сидел у пульта, не начиная подготовленного эксперимента – в лаборатории братьев в эти дни изучался гравитационный пробой пространства, – и вяло просматривал запись вчерашнего опыта. Рой понимал, что Арман не видит ни одной цифры.
– Поговорим, – сказал Рой. – Я не собираюсь тебя утешать. Смерть есть смерть. Ричард сам захотел уйти из жизни.
Арман покачал головой:
– Он не хотел уходить из жизни, Рой. Я хорошо знал Ричарда. Среди моих друзей не существовало большего жизнелюба.
– Сколько я знаю, он сказал своему ассистенту: «Меня больше не будет!», – капнул в ухо какое-то снадобье и умер.
– Впал в беспамятство, Рой.
– Да, я знаю, он несколько дней бредил. Яд оказался из медленно действующих.
– Был ли это яд? – задумчиво сказал Арман. – Все дни я мучаю себя вопросом: был ли это яд?
Рой пожал плечами:
– Но ведь определить это проще простого. Снадобье, которым он отравился, сохранилось?
– Целая ампула.
– Надо сделать анализ.
– Сделали, конечно.
– И результат?
– Безвреднейшее химическое вещество! Правда, структура молекулы очень сложная, но это второстепенно, раз доказано, что токсического действия препарат Ричарда не имеет.
– На ком производились контрольные опыты?
– На животных. Собаки, кролики, обезьяны…
– То, что безвредно для животного, может оказаться смертельным для человека.
Арман странно посмотрел на Роя:
– На человеке препарат тоже опробовали.
– На ком? Неужели ассистент Плачека решился…
– Нет. Решился я. Вчера вечером я влил себе в ухо каплю препарата Ричарда.
– Ты сумасшедший. Когда ты разучишься считать себя полигоном для диких экспериментов? Ну, и каков результат?
– Как видишь, я жив.
– Полужив. Еще не видел тебя таким вялым.
– Во всяком случае, это не следствие моего поступка. Препарат совершенно безвредный. Для меня, по крайней мере.
– Но для Ричарда он стал причиной смерти. Этого ты не будешь отрицать?
– Не буду. И вот здесь загадка. Почему безвредный для других препарат мог погубить Ричарда? Для чего он принял его? Чего хотел добиться?
Рой задумался.
– Насколько я понимаю, ты не веришь в самоубийство Ричарда?
– Я просто знаю, что самоубийства не было.
– Смелая гипотеза! Она противоречит медицинскому заключению.
– Медицинское заключение основывается на схеме поступков Ричарда: то-то сказал, то-то сделал, то-то получилось. Но это внешность. Меня занимает суть.
– Суть далеко не всегда противоречит внешности.
– В случае с Ричардом противоречит. Все во мне протестует против мысли, что Ричард покончил с собой. Самоубийство несовместимо с его характером.
– Ты уже говорил: жизнелюб и все такое. Бывают трагические ситуации, когда и жизнелюбы накладывают на себя руки.
– Такой ситуации не было. Я тебе расскажу о последней встрече с Ричардом. Я гулял с Линой в парке, когда мимо нас пронесся Ричард. Ты знаешь, он всегда торопился. Я окликнул его, и он подошел. Он был в страшном возбуждении.
– Я плохо его знал, но не помню, чтобы он бывал невозбужденным. Удивительно неуравновешенная натура.
– В тот день он был в совершенно особом состоянии. Он ликовал. Он с восторгом объявил, что поставит в ближайшие дни опыт, который опрокинет все представления об интеллектуальных возможностях человека. Я спросил, не собирается ли он поразить нас каким-либо новым своим талантом. Я имел в виду то его замечательное достижение, когда после трех месяцев затворничества он вдруг показал себя полиглотом. Это, конечно, было ошеломляюще.
– За три месяца упорной работы при известных способностях можно изучить несколько языков.
– Я знаю Ричарда с детства. Никто не замечал в нем выдающихся лингвистических способностей. И он изучил не несколько, а ровно десять языков, и не просто изучил, а стал знатоком их. Слишком уж неожиданным и крупным был успех.
– Он не рассказывал, какой собирается ставить опыт?
– Он не любил рассказывать о своих экспериментах. Он терял интерес к исследованиям, когда узнавали, чем он занимается. Вероятно, это объяснялось тем, что он был страшно тщеславен. Он хотел поражать, блистать, занимать первые места. «Вот он я! Каков?» – по этой формуле строились все его рассказы, даже официальные отчеты. Он считал себя научным гением и очень расстраивался, когда убеждался, что не все в это верят.
– Знакомые, вероятно, недолюбливали его?
– Мало кого так любили, как его. Он с увлечением помогал каждому, кто просил о помощи, с радостью одаривал интересными мыслями, шумно ликовал, если у друга получалась работа. И делался совершенно счастливым, если его благодарили за помощь словами: «Если бы не ты, то…» Тщеславие его было странно: огромно, но не эгоистично; я бы даже сказал – великодушно и щедро.
– Он исследовал микроизлучения мозга, если не ошибаюсь?
– Да, эту странную радиацию клеток мозга. Он занялся микроизлучениями, когда они только были обнаружены. И очень досадовал, что не он автор открытия экранирующего действия черепа. Он запальчиво утверждал, что по справедливости это его открытие, он лишь замешкался с опубликованием, а в Институте мозга нашлись исследователи попроворней.
Рой некоторое время размышлял, потом задал новый вопрос:
– Ты, значит, считаешь, что самоубийства не было, а был…
– Да, Рой. Ричард поставил на себе опыт. И опыт оказался смертельным.
– Неудачный опыт, неудачный опыт… Давно не слыхал, чтобы в наших лабораториях производили опасные эксперименты над собой. И еще одно, Арман! Ведь перед смертью Ричард должен был понять, что произошло несчастье, и хотя бы предостеречь от повторения неудачного опыта.
– Видишь ли, Рой, ты коснулся того, что меня самого волнует. Ричард бредил. Но бред его был радостным. Он ликовал, умирая. Ему воображалось, что он добился того, чего хотел. Он повторял: «Как удалось! Как удалось!» Он и не подозревал, что совершилась катастрофа.
– Весь его бред и состоял в подобном бессмысленном ликовании?
– Ричард воображал себя математиком. Он развивал в бреду какие-то математические теории. Видения его мозга записаны, но математики не нашли в них ничего интересного. Математический бред прерывался хриплыми выкриками: «Как удалось!» И столько в них было восторга, Рой!
– Интересно. Даже очень интересно! Ты меня убедил: в гибели Плачека таится загадка. Может быть, нам заняться ею?
Арман с благодарностью посмотрел на Роя.
– Генриха мы тоже привлечем?
– Зачем? Он не способен разрываться между двумя проблемами. Пусть он возится с аккумуляторами гравитационной энергии. Запроси, пожалуйста, все материалы о работе и обстоятельствах гибели Плачека.
//-- 2 --//
Анализ предсмертного бреда Плачека не показался Рою интересным: хаотичные видения – сплетения кривых, фрагменты формул, геометрические фигуры и тела, вернее – обломки фигур и тел, валящихся одно на другое в диком беспорядке. Эксперты, расшифровавшие сумбурные картины, указывали, что больной пытался разобраться в некоторых вопросах геометрии, но знания его были скудны и решения школярски примитивны. Типичный болезненный бред, указывали эксперты.
Рой согласился с ними, когда посмотрел записи видений. Он лишь отметил для себя, что в картинах бреда удивительно одно: именно то, что все они без исключения имели математический характер.
– Бред Плачека напоминает мне говорящую лошадь, – сказал Рой Арману. – Самым поразительным у говорящей лошади является не содержание ее слов, а тот факт, что она разговаривает. Сколько я знаю, Ричард ведь никогда не интересовался математикой?
– Не терпел математики, – подтвердил Арман. – Он говорил, что математика внушает ему отвращение. Он, конечно, знал ее в объеме, какой необходим нейрофизиологу, но этим и ограничивался.
Значительно больше заинтересовали Роя отчеты Плачека о работах его лаборатории. Они все касались микроизлучений мозговых клеток. Экранирующее действие черепа открыл не Плачек, это сделали до него, но он подробно изучил, какие именно лучи отражаются от внутренней поверхности черепной коробки и как создаются те суммарные волны, генератором которых является мозг и которые свободно уносятся в пространство. Мозг в отчетах Плачека представал хаосом излучений, клубком переплетенных волн, а череп был вроде фильтра, выпускающего наружу нечто упорядоченное.
Рою особенно понравилась теория глаз, подробно развитая Плачеком. Ричард считал их не столько органами зрения, сколько каналами, по которым мозговое излучение исторгается наружу, почти не испытывая упорядочивающего влияния черепного фильтра. Глаза – и уши тоже, но в меньшей степени описывались как отдушины для давящих мозг излучений, как окна, сквозь которые открывается внутреннее кипение мысли. Плачек доказывал, что при помощи глаз можно обмениваться любой информацией, особенно если разговаривающих взглядами снабдить специальными усилителями.
В одном из отчетов была описана схема прибора, по глазам определяющего не только о чем думает человек, но и в какой области он специализируется, и каков объем и характер его знаний, и велики ли его возможности в избранной отрасли работы. В приложении к отчету Плачек указал, что экспертная комиссия отвергла его прибор как ненадежный. Рой покачал головой. Эксперты сразу требовали полного совершенства. Живая мысль в предложении Плачека имелась, и она характеризовала самого Плачека, его научные интересы и методы работы, а сейчас это было для Роя главным.
– Будем разговаривать с ассистентом Плачека, – сказал Рой, изучив доставленные ему материалы. – Как его зовут?
– Карл Клаусен, – ответил Арман и предупредил: – Карл человек тяжелый, несловоохотливый. Объяснения из него надо вытягивать клещами. Ричард, впрочем, говорил, что ни с кем другим ему так легко не работалось. Я не пойду с тобой. Мне тяжело в лаборатории Ричарда.
Уже после десятиминутной беседы с Клаусеном Рой понял, почему Плачеку легко работалось с ассистентом. Полный, рыхлый, неторопливый, он был из тех, кого при рождении забыли одарить железой любопытства. Он был, по-видимому, идеальным исполнителем – и не более того. Он равнодушно заверил Роя, что заботился лишь о том, чтобы точней выполнить задания Плачека, а смысла их не доискивался.
– Ричард сердился, когда его спрашивали: зачем, почему? Он мог и накричать. Очень не люблю, когда кричат.
Со стены лаборатории, над столом, глядел с портрета Плачек – весело ухмыляющаяся молодая рожица, хитрые маленькие глаза, нос такой крохотный, что даже и не замечался на лице, округлый подбородок, массивные оттопыренные уши, до того несоразмерные голове, что казались приделанными, а не своими. Плачек был уродлив, но особым, жизнерадостным, дружелюбным уродством. Одного взгляда на портрет было достаточно, чтобы понять: этот человек не скорбит о своем физическом несовершенстве. У потенциальных самоубийц, подумал Рой, лица иные.
Под портретом висел небольшой прибор – указывающая шкала с делениями от одного до ста, валик регистрирующей ленты, стрелка, бегающая по шкале, перо, небольшой экран, клавиатура настройки.
– Что это за аппарат? – спросил Рой.
– Высокочастотный измеритель таланта, – равнодушно сказал Клаусен.
Рой с удивлением обернулся к нему.
– Я не ослышался? Вы сказали – таланта?
Клаусен пожал плечами:
– Что вас удивляет? Схема элементарная. Подходите и смотрите на экран. А в это время аппарат записывает вашу энцефалохарактеристику: область интересов, глубину, широту, интенсивность…
– …мыслительных способностей?
– Чего же еще? После анализа, записанного на ленте, стрелка укажет, кто вы. Ричард применял десятибалльную систему классификации, десять оценок по десять ступенек в каждой.
На шкале Рой прочитал названия над каждым из десяти интервалов:
Дурак элементарный
Дурак самодовольный
Бездарь ординарная
Бездарь агрессивная
Середняк рядовой смирный
Способность векториальная
Способность общая
Дарование
Талант
Гений
Рой засмеялся и покачал головой.
– Интересная классификация! И многие соглашались подвергнуть себя исследованию? Уже одни названия внушают страх. Слишком обширную область на шкале занимают дураки и бездари.
Клаусен невозмутимо возразил:
– Дураки к нам не ходили. Любой считал себя талантом, а то и гением. И ведь обычно не знают, что анализ уже идет, пока рассматривают прибор.
– А когда узнают результат анализа?
– Анализ сразу не раскрывается. Вас, например, уже проанализировали, а стрелка не шелохнется, пока я не включу резюмирующее устройство. В первой модели резюматора, правда, не было, от этого возникали неприятности. К Ричарду как-то пришел приятель из Института косможурналистики и пожелал проанализироваться. Мы два дня потом собирали осколки прибора. Во второй модели Ричард конструктивно учел недостатки человеческого характера.
Рой пожелал узнать свою оценку. Стрелка указала на восьмую ступень способности общей. Рой высказал полное удовлетворение. У Клаусена была вторая ступень способности векториальной, он считал свою классификацию вполне справедливой. Рой спросил, может ли он взять измеритель таланта к себе в лабораторию, чтобы познакомиться с ним обстоятельней. Против обследования прибора Клаусен не возражал и вручил Рою подробную схему измерителя, составленную самим Плачеком. Рой поинтересовался, пользовался ли Плачек измерителем таланта для самоанализа. Клаусен ответил, что ничто так не занимало Плачека, как этот прибор. Не было дня, чтобы он не провозился с измерителем час-полтора.
– Он знал свою оценку?
– Конечно.
– Она его удовлетворяла?
– Не она, а они. У него было много оценок.
– Как это понимать?
– Он исследовал каждый вектор своих способностей. Вы ведь знаете, что он все опыты ставил на себе. И каждый эксперимент должен был что-то в нем изменить. После опыта он мог весь день просидеть перед измерителем.
– Как измеритель классифицировал Ричарда?
– Обычно он не поднимался выше девятой ступени даровитости и ни разу не попадал в середняки. Возможно, такая оценка его и огорчала, но он старался не показывать этого. Он говорил, что упреки нужно адресовать отцу и матери, которые не постарались снабдить его гениальностью. Он не унывал. Он хвалился, что прыгнет выше собственных ушей. Он разрабатывал единственно правильную теорию гениальности, это его собственные слова. Я в его теории не вникал, хватало своих дел.
– Вы сказали: «обычно не поднимался выше девятой ступени даровитости». А необычно?
– Однажды он достиг седьмой степени таланта. Он выглядел очень подавленным в тот день.
– Подавленным? Так крупно повысить способности – и огорчаться!
– Видите ли, он надеялся, что достигнет хотя бы первой ступеньки гениальности. Он говорил, что эксперимент поставлен безукоризненно, гениальность обязательно должна получиться. А она не получилась. Он так расстроился, что взял двухнедельный отпуск. Я тоже отлично отдохнул в эти две недели.
– В чем заключался эксперимент?
– В конкретное содержание его работ я не вникал. Даже когда он сам рассказывал о них, я старался запоминать поменьше. Так было спокойней. А отчеты он составлял лишь по завершении исследований. Он не терпел рабочих журналов. Они фиксировали бы его ошибки. Он считал это унижением для себя.
– Неужели ничего не запомнили?
– Помню, что он тогда создавал в себе полиглотство. Арабский, английский, китайский, суахили, хинди… Разные были языки. Он трещал на них на всех со скоростью водомета. А выше таланта не вытянул. Я бы на его месте тоже огорчался. Препараты мои, впрочем, были синтезированы добросовестно, я не позволял себе никаких отклонений от заказа. Ричард сказал тогда: «Ты не виноват, дело во мне!» Он чуть не плакал.
– Какие препараты вы ему синтезировали?
– Все, какие он заказывал. У меня сохранились рабочие журналы. В отличие от него, я все записывал. Если хотите ознакомиться…
– Да, пожалуйста. Итак, вы синтезировали химические препараты, какие он заказывал. А чем определялись его заказы? Почему он хотел того, а не иного?
– Не знаю. Он бы страшно рассердился, если бы я вздумал допрашивать, почему он нуждается в данном, а не в другом препарате. Знаю лишь, что выдаче каждого заказа предшествовали месяцы работы. Он вычислял, чертил, анализировал кривые… Девять десятых его времени занимала разработка заказа на новый препарат. Проверка препарата обычно была кратковременной.
– В чем состояла проверка?
– Сначала Ричард при помощи анализаторов устанавливал, что препарат соответствует заказу. Приходилось повторять синтезирование по пять – шесть раз, прежде чем он оставался доволен. Это были тяжелые дни. Зато когда проверка заканчивалась и он садился за расчет нового препарата, я мог отдохнуть. Он не возражал, чтобы я в эти дни повалялся на диване. Он только требовал, чтобы я лежал тихо. Лежать тихо я любил.
– Возвратимся к препаратам. Допустим, синтезированное химическое соединение его удовлетворило. Что он делал с ним?
– Как – что делал? Принимал!
– Что значит – принимал?
– Вводил себе в мозг. Впрыскивал в ухо или закапывал в глаз.
– То самое, что он сделал в последнем, гибельном эксперименте?
– Методика использования препаратов была одна. Не помню, чтоб он ее менял.
– Значит, ничего экстраординарного в последнем эксперименте не было? Попытку самоубийства вы отвергаете?
– Какое самоубийство! Нормальный эксперимент.
– Вряд ли нормальные эксперименты заканчиваются смертью экспериментатора. Вы знаете вывод медиков? Плачек ввел себе в мозг яд! Яд синтезировали вы.
Клаусен хмуро смотрел в угол лаборатории.
– Яда я не синтезировал. Ричард и не думал о ядах.
– Экспертиза приводит его фразу: «Меня больше не будет», сказанную вам перед введением себе яда.
– Препарата, а не яда! Слова его, это верно.
– Их считают своеобразным уведомленим о самоубийстве.
– Чепуха! Он всегда что-нибудь такое говорил. Когда принимал лингвистический препарат, он сказал: «Ты меня теперь не узнаешь. Я вторично рождаюсь – но уже другим». Перед испытанием ему все рисовалось в радужном свете. Когда получалось не по расчету, он сокрушенно бормотал: «Опять я, опять я!» Один раз сказал со вздохом: «Знания – еще не талант».
– Слова «опять я» можно толковать как желание переделать себя и разочарование, что он остался тем же?
– Тем же он не оставался. В чем-нибудь да менялся. Он ставил опыты, чтобы изменить себя. Он производил в себе гениальность.
– Производил в себе гениальность! Отлично сказано. А препараты, синтезированные вами, должны были перестроить связи клеток его мозга, стимулировать за черепной коробкой иные, более интенсивные излучения. Не так ли?
Клаусен подумал.
– Возможно, и так. Я раньше думал, что препараты мои являются резервуарами полезной информации. Ну, что Ричард разработал метод записи целых наук на молекулярном уровне. Я так и называл свою работу: синтезирование информационных капель. Однажды я сказал Ричарду о своих догадках. Он сперва высмеял меня – а потом рассердился. Он кричал: «Вы тупица, Карл! Не могу понять, почему измеритель приписал вам какие-то способности. Вы средство рассматриваете как цель!»
Рой пожал Клаусену руку.
– Спасибо, Карл. Арман почему-то считает, что вы необщительны. У меня другое впечатление. Вы хорошо разъяснили все существенное, что связано с гибелью Ричарда Плачека.
//-- 3 --//
Рой передал Арману прибор, измеряющий способности, и два препарата, полученные от Клаусена. Арман поинтересовался, какое мнение составил себе Рой о смерти Плачека. Рой сказал, что о самоубийстве и вправду не может быть и речи. Похоже, что Плачек изобрел новый способ усвоения знаний при помощи инъекций специальных химических соединений. Изобретение его не удовлетворило. Он, несомненно, поставил перед собой цель гораздо более трудную, чем простая замена долголетнего пребывания в школе впрыскиванием в мозг сразу целых наук. Он стремился усовершенствовать интеллектуальные способности человека. И раньше всего – свои собственные. И не просто усовершенствовать, а сотворить совершенство.
– Он исчерпывающе сформулировал свое намерение: прыгнуть выше собственных ушей, – сказал Рой, усмехнувшись. – На меньшем, чем гениальность, он мириться не собирался. Нам нужно выяснить, чего он достиг на этом пути и какие допустил просчеты. Отчета он за смертью не написал, а рабочих журналов не вел.
– Им, конечно, руководило тщеславие, – согласился Арман. – Но, с другой стороны, он ведь был осторожнейший экспериментатор. Без идеальной предусмотрительности нельзя и помыслить о том, чтобы превратить свой организм в испытательный полигон. Столько раз проводил на себе опыты – и ни разу не ошибался!
– Один раз все же ошибся. Думаю, Арман, тебе надо на время отключиться от других работ нашей лаборатории.
…Арман с неделю возился с прибором Плачека и препаратами Клаусена. Когда он закончил исследование, Рой позвал Генриха. Другом Ричарда Генрих не был, но странные обстоятельства смерти Плачека не могли его не взволновать.
– Предположения подтверждаются, – доложил Арман. – Ричарду и вправду удалось разработать метод записи научной информации на молекулярном уровне. Структура молекулы первого препарата разработана так хитроумно, что хранит в переплетениях своих атомов целую библиотеку лингвистических сведений.
Он положил на стол две схемы. На одной были показаны связи атомов молекулы препарата и характеристические колебания клеток мозга самого Плачека. Каждая связь выражала в особом коде какой-либо основной элемент языка. Колебания атомов вокруг положения равновесия образовывали слова, сочетания отдельных колебаний – фразы. Плачеку удалось записать в молекулах основной словарный фонд десяти языков, так огромно было число вариантов состояний каждой молекулы. Арман обратил внимание братьев на то, что характеристики колебаний молекул препарата и клеток мозга Плачека совпадали.
– Это-то понятно, – сказал Рой. – Если бы совпадения не было, то не произошло бы и обогащения мозга новыми знаниями. Вся соль в этом совпадении.
– Ему с дьявольской тщательностью пришлось изучить свой мозг, чтобы разработать столь совершенно резонирующий с ним препарат, – продолжал Арман. – Еще больше поражает, что Клаусену удалось синтезировать столь сложное химическое соединение.
В разговор вступил Генрих:
– В интересной идее Плачека содержится внутренний дефект. Во-первых, прибавка знаний не равнозначна появлению таланта, что, впрочем, и сам он признал в разговоре с Клаусеном. А во-вторых, введенные в мозг посторонние вещества рано или поздно должны быть выведены из него. Это равнозначно превращению скороспелого эрудита в прежнего невежду.
– Он мог предусмотреть такой оборот событий и принять меры против него, – заметил Рой. – Медленное школьное обучение образует в мозгу долго сохраняющиеся связи, которые мы называем памятью о полученной информации. Плачек мог предполагать, что вещества, введенные в мозг, сотворят такие же связи. Тогда эрудиция, созданная простой капельницей, сохранилась бы навсегда.
Генрих скептически покачал головой.
Арман продолжал:
– Между прочим, трудность, указанная Генрихом, самого Ричарда очень тревожила. Он вовсе не собирался ограничиться созданием краткосрочных эрудитов, хотя сам попал в их разряд, так как его лингвистические знания довольно быстро исчезали. Основную задачу он видел в том самом, о чем говорил Рой: в переконструировании себя в гения. Посмотрите материалы, связанные со вторым препаратом.
На молекулах второго препарата Плачеку удалось записать энциклопедию математических наук. И так как он пользовался справочниками, а не специальной схемой выборок, то было видно, с какой наивной тщательностью он переносит во внутримолекулярные связи все понятия и формулы, начиная с самых простых.
Зато кривые колебаний молекул так идеально совпадали с кривыми колебаний клеток мозга, что временами нельзя было различить их.
– Резонанс совершенный, – оценил Рой находку Армана. – Мозг Плачека должен был впасть в унисон с препаратом и не только проглотить введенную ему научную пищу, но и продуцировать ее дальше. Не знаю, как с гениальностью, но если бы Ричард не стал математическим талантом, то я просто отказался бы понимать, что такое талант. Капля такой жидкости, введенная в мозг, должна была полностью удовлетворить его тщеславие.
– Она слишком тяжела для него, эта капля. Он перекалил клетки своего мозга, – сказал Генрих. – Он просто-напросто сжег свою голову. Он проглотил пищу, которая у него не переварилась.
– Кривые резонанса говорят о другом, – возразил Арман. – Я согласен с Роем – совпадение совершенное…
– Ну и что? – сказал Генрих с досадой. – Вы забываете о крепости материала, в данном случае мозга. Детская задача: при резонансе, вызываемом шагом полка, колебания моста через реку усиливаются так, что мост обрушивается. Не всякое усиление своих колебаний мозг выдерживает.
Рой, подумав, сказал:
– Но усилие до огромной эрудиции в области языкознания мозг Плачека все же выдержал без повреждений.
– В этом и суть! – воскликнул Генрих. – К языкам у Плачека были потенциальные способности. Он, возможно, стал бы выдающимся лингвистом, если бы с детства изучал языки. А к математике была идиосинкразия. Обширная математическая информация превзошла возможности его мозга. Усилением математических акций мозговых клеток он разорвал их внутренние связи, так как именно в этой области интеллектуальная прочность мозга была всего меньше. Где тонко, там и рвется. Препарат, возможно для другого безвредный, Ричарду обернулся губительным ядом.
– Жаль, – со вздохом сказал Арман. – Жаль самого Ричарда. Жаль, что из его изобретения мы извлечем мало пользы.
Рой рассудительно возразил:
– Почему мало? Он оставил нам измеритель творческих способностей. Думаю, прибор можно доработать, чтобы ввести в употребление – скажем, для экзаменов научных работников. И если наши химики смогут усовершенствовать придуманные им информационные капли, они тоже пригодятся. Есть множество ситуаций, когда даже краткосрочная эрудиция полезна. Вместо того чтобы привлекать к исследованию справочные машины, введи в мозг одну-две капли, содержащие в себе целые науки, – и разбирайся в сложнейшей проблеме, требующей бездны знаний.
– Особенно это может пригодиться в дальних путешествиях, – сказал Арман. – Не на все планеты потащишь с собой Большую академическую машину.
Бритва в холодильнике
Глава 1
– Эрвин Кузьменко – жулик, – заявил Михаил Хонда, руководитель цеха аккумуляторов энергии. – Ты, конечно, не согласен, Эдуард?
Эдуард Анадырин, директор энергозавода, только грустно улыбнулся.
– Я всегда считал Эрвина гениальным. И даже авария в твоей лаборатории не переубедила меня.
Рой поглядел на третьего собеседника, главного инженера завода Клавдия Стоковского – тот еще не высказал своего мнения. Клавдий иронически пожал плечами и негромко сказал:
– Вероятно, вы оба правы. В Эрвине совмещаются крупный ученый и мелкий жулик. И от того, какое свойство берет верх, зависит успех в твердом консервировании энергии.
– Зависел, – с горечью поправил Хонда. – О возобновлении работ еще долго не говорить. Боюсь, друг Рой, ваш заказ на ядерные конденсаторы в этом году не будет выполнен. После гибели Карла Ванина и выхода из строя самого Эрвина некому продолжить их работу. Только они разбирались в твердом консервировании энергии.
– Как здоровье Кузьменко? – спросил Рой.
– Кузьменко жив! И, вероятно, от гибели ускользнет. Такие, как он, и в огне не горят, и в воде не тонут. Единственный выход для вас, по-моему, переориентироваться на лучевые аккумуляторы, они гораздо мощней.
– Они и гораздо крупней, друг Михаил, – возразил Рой. – А в нашей с Генрихом конструкции плазмохода габариты – важнейший параметр. Вы хотели мне показать место, где совершилась авария, не так ли?
– Пойдемте, Рой. – Анадырин встал первым. В отличие от раздраженного Михаила Хонды, руководитель энергозавода старался сохранить спокойствие – во всяком случае, не хотел создавать у представителя Академии наук плохого впечатления о себе.
Клавдий Стоковский тоже не навязывал своих оценок, только усмехался, когда Хонда очень уж выходил из себя – усмешка была выразительней слов. Этот человек понравился Рою еще при знакомстве на космодроме, в его спокойствии, в его светлых веселых глазах, ровном разговоре, пронизанном легкой иронией, была привлекательность непростоты – Рой любил людей, сразу не открывающихся: странности события лучше обсуждать с немногословным Клавдием, а не с импульсивным Хондой, не с дипломатично-вежливым Анадыриным.
Сектор конденсации энергии размещался в стороне от остальных цехов, это было самое опасное местечко на заводе, считавшемся и без него самым опасным предприятием на Меркурии. Роя еще на космодроме предупредили, что на Меркурии вообще, а на заводе в особенности, все подчинено строжайшей регламентации, люди, привыкшие на Земле держать себя вольно, здесь не задерживались и часа. Услышав, что ходить надо только по охлажденным дорожкам, носить только жаронепроницаемые костюмы, по сторонам не глазеть, на небо не засматриваться даже в светофильтрах, Рой поинтересовался: «А можно ли у вас плевать?», на что получил немедленный ответ: «Лучше воздерживаться – бывали несчастья и от неосторожных плевков!» Ответ даже не звучал иронически.
– Садитесь в капсулу. Можно идти по туннелю, но это довольно далеко, – сказал Анадырин, открывая дверь сигаровидного электровагона: передвижение на Меркурии, это Рой знал, обычно совершалось в таких снарядах, мчавшихся в трубах.
Сектор конденсации энергии, по земным понятиям, мог сойти за немалый завод. Хонда спросил, не хочет ли Рой осмотреть все помещения, их тридцать восемь, в том числе четырнадцать лабораторий. Рой пообещал первое же свободное время отдать экскурсионному любопытству, но сейчас его интересует та единственная лаборатория, где выполнялись его заказы на твердую энергию и где погиб во время непонятной аварии ее руководитель Карл Ванин. Рой вежливо уточнил:
– Я верно сформулировал причину аварии: непонятная?
– Непонятная, конечно, это все мы понимаем, – проворчал Хонда и, внезапно вспыхнув, сердито добавил: – А еще больше – безобразная, возмутительно безобразная!
Он с таким негодованием поглядел на Роя, словно тот был виновником непонятной безобразной аварии. Рой подумал: «Этот человек, Михаил Хонда, не разберется в сути несчастья, у таких раздражение заменяет понимание». Вслух он сказал с учтивой многозначительностью – привычка заставлять собеседников взвешивать свои слова, когда разговаривают с ним:
– Я попрошу во время осмотра подробней объяснить, в чем вы находите то, что назвали возмутительным безобразием несчастья. Мне кажется, определения подобного, скорей психологического, чем физического, свойства весьма интересны, если обоснованны, конечно.
По тому, как покраснел Хонда, Рой понял, что удар попал в цель: Хонда больше не будет навязывать ему описание своих чувств! Повеселевшие глаза Стоковского показывали, что главный инженер внутренне расхохотался. Анадырин что-то учуял, но не разобрался – сперва с недоумением посмотрел на разозленного Хонду, потом на Роя. Рой отвлек директора от посторонних мыслей:
– Стало быть, взрыва энергопластинки не было. Именно так вы написали в докладе на Землю.
– Совершенно верно, друг Рой. Если бы взорвалась хоть одна пластинка, от цеха не осталось бы и кучки пыли. В лаборатории твердого конденсирования не пострадал ни один аппарат. Карл Ванин был испепелен молнией лучевого генератора, включенного по страшной ошибке несколько раньше, чем следовало по программе.
– И по другой страшной ошибке – нацеленного на Карла, а не в горнило консервирующей печи, – добавил Хонда.
Лаборатория твердого конденсирования энергии (Рой не сразу дознался, что термин «твердое консервирование» – местный жаргон, укоренившийся так прочно, что стал проникать и в документы) мало отличалась от других индустриальных лабораторий. Узкое и длинное помещение заполняли громоздкие механизмы и установки.
– Накопители энергии, – Анадырин широким жестом обвел один ряд установок. – Преобразователи энергии, – показал он на второй ряд механизмов и остановился в торце помещения, здесь выстроились приземистые аппараты, похожие на громадные сундуки. – Последняя стадия переработки энергии – твердое консервирование, – сказал он торжественно. – Можете посмотреть, друг Рой на нашу товарную продукцию – к сожалению, экземпляр недоделан, но представление о нем получить можно.
Он вынул из последнего аппарата продолговатую пластинку и подал Рою. Тот еле удержал ее в руках, так она была тяжела – в восемь раз плотнее железа, в три раза тяжелее самого тяжелого естественного металла осьмия. Уже это одно – тяжесть – внушало почтение. Еще больше внушало почтение то, что Рой знал из теории твердых энергетических конденсаторов: одна сторона пластинки была зеленой, другая красной, их можно было хоть сотни раз класть красной стороной на красную, зеленой на зеленую. Но если складывались разноцветные стороны, две сомкнувшиеся пластинки становились генератором энергии – и мощность его определялась силой прижатия одной пластинки к другой.
– Посмотрите на генератор в сборке, друг Рой, – Анадырин подал Рою нечто вроде чемоданчика с гибкими шлангами отвода энергии. – Вот этот движок сбоку управляет пружинами сжатия, а величина сжатия – выдачей энергии. В минимуме – энергии не больше, чем от электрической лампочки, а в максимуме она равна той, что развивает двигатель межпланетного лайнера.
– Анадырин вздохнул. – Сколько, знаете, мы связывали надежд с этим уникальным аккумулятором энергии, такие двигатели планировали создать на его основе… И даже не завершили опытного образца!
Рою давно следовало отложить в сторону недоделанный аппарат, похожий на ручной чемоданчик, и приступить к делам более важным. А он все гладил пальцами шероховатые черные бока, все крутил регулятор настройки, все вслушивался в сухой скрип пружин, сжимавших одна другую, вместо того чтобы сжимать чудодейственные конденсаторы – две небольшие, сомкнувшиеся разноцветными сторонами пластинки. Именно о таком двигателе, компактном и мощном, сердцем которого должен был стать этот ящичек, и мечталось ему с Генрихом, когда брату явилась идея торпедообразного аппарата, способного невредимо прорезать толщи плазмы, нагретой до звездных температур. Какой шальной поначалу показалась идея, как он высмеивал тогда сумасбродные фантазии брата – и как все обрело реальность, когда на Меркурии приняли заказ на твердые энергоконденсаторы! И Генрих и он сжились с мыслью, что плазмоход будет изготовлен не поздней будущего года и тогда же отсюда, с Меркурия, нырнет в бушующее озеро плазмы, именуемое солнечным пятном; именно в будущем году ожидают самое интенсивное в столетии пятнообразование. Уже и обещания такие были даны Боячеку, уже отбоя не стало от смельчаков, просящихся в экипаж плазмохода. Вины его и Генриха в том, что фантазия так и останется фантазией, нет – но огорчение от этого не меньше. Рой повернулся к Хонде.
– Вы сказали, что первым прибыли на место трагедии и успели поговорить с умирающим Карлом. Я бы хотел узнать, как все происходило.
Хонда переходил с места на место, показывая, кто где стоял и что делал.
Вот на этой подставке покоился лучевой генератор, он и сейчас здесь стоит, этот ящик с дулом, похожим на пушечное, – великое творение лаборатории твердого конденсирования, он даже сильней выразится: величайшее из созданий Карла Ванина, несравненного экспериментатора, и его помощника, бессовестного Эрвина Кузьменко, устроившего аварию.
Карл наклонился над столом, он вкладывал пластинку в конденсаторную печь на доконденсацию, он собирался щелкнуть затвором и отойти, после этого Эрвин должен был сфокусировать лучевой генератор в горнило печи и включить конденсацию. А Эрвин включил генератор раньше. Карл еще не отошел. Карла всего охватило пламенем, Эрвин тоже попал в огонь, сигнализация оповестила все уголки цеха о несчастье в лаборатории, все сразу же ринулись сюда, он, Михаил Хонда, примчался первым, он уже говорил об этом, но спасти Ванина не удалось, он прожил всего несколько минут.
Эрвин пострадал меньше, но тоже с неделю боролся со смертью, врачи теперь выздоровление гарантируют, жулики всегда выворачиваются из беды, а честные люди всегда страдают. Рой сердито прервал Хонду:
– Вы не находите, что слово «жулик», непрерывно вами произносимое, не соответствует сути события? Если Эрвин Кузьменко сознательно направил генератор на Карла Ванина, то Эрвин преступник. А если это произошло неумышленно, то Эрвин тоже пострадавший. Не вижу жульничества в том, что человек неделю боролся со смертью.
Второе напоминание о том, что надо сдерживаться в оценках, подействовало сильней, чем первое. Руководитель цеха аккумуляторов энергии смешался. Теперь он говорил извиняющимся тоном, почти оправдывался:
– Что вы, какое преступление! И мысли такой не было. Несчастье, конечно, и расхлябанность, граничащая с безответственностью. Эрвин любит демонстрировать свое пренебрежение к людям. Вы в этом убедитесь при первом же разговоре с ним. Если он согласится разговаривать с вами, впрочем…
– Он так плох, что не может разговаривать?
Как ни старался Хонда сдержать злость, она прорывалась:
– Простите, друг Рой, вы не совсем ясно представляете себе, что у Эрвина термин «может» отличен от термина «хочет». Мы уже привыкли считаться с этой его особенностью, а вам еще с ней знакомиться. И вряд ли она вас порадует, особенно если Эрвин пожелает поиздеваться над вашими мыслями.
– Михаил, не стоит… – дипломатично сказал директор энергозавода, а Стоковский снова беззвучно засмеялся.
– Я постараюсь не высказывать мыслей, способных дать повод для издевательства, – холодно отпарировал Рой.
– Буду рад, если вам это удастся, – буркнул Хонда и снова заговорил о том, как пытались спасти Карла, какие разрушения вызвал пожар и почему лабораторию твердого конденсирования энергии быстро не восстановить.
– В катастрофе погибли все рабочие журналы, все записи обсуждений – словом, весь набор пленок. Они были сложены в сейфе, вот здесь, возле конденсаторной печи, – Хонда нервно водил рукой по стене, усеянной пятнами ожогов. – Когда я ворвался в лабораторию, сейф пылал костром на ветру, но мы все, вы понимаете, пытались спасти Карла… И Эрвина, естественно, он рвал на себе пылающую одежду. В общем, когда обратились к сейфу, было поздно, архив лаборатории погиб. Вряд ли можно его восстановить, даже если Эрвин возвратится в сознание и захочет это сделать. Остатки сейфа вынесены. Вообще в лаборатории мало что уцелело.
– А это что? – Рой показал на шкаф в противоположном углу.
– Это холодильник. Нашей особой конструкции, на Меркурии они совмещены с кондиционерами. Некоторые хранят в них разные вещи, даже одежду, холод здесь – самая ценимая вещь.
Рой раскрыл холодильник. На нижних полках лежали детали скафандра, над ними лабораторные инструменты, выше – съестные припасы. На самой верхней полке покоилась электрическая бритва. Рой повертел ее, но оледенелый корпус обжигал пальцы. Рой положил бритву на место.
– Имущество Эрвина, – сказал Хонда. – Одно из его чудачеств. Он брился, надевая теплые перчатки. Теплые перчатки на солнечной стороне Меркурия! Он говорил, что только ледяной металл приятен его щекам.
Рой отвернулся от холодильника. В лаборатории, чисто прибранной, все носило следы недавней катастрофы, но осматривать было нечего. Да и не затем он сюда приехал, чтобы разыгрывать детектива.
– Так что успел вам сказать умиравший Карл Ванин, друг Михаил?
– Ну, что он мог сказать? Что Эрвин включил генератор раньше времени… Вот, собственно, и все. Он быстро потерял сознание… А Эрвин молчит. У него обожжены губы, руки плохо двигаются – вряд ли он скоро заговорит.
– Пойдемте отсюда, – сказал Рой. – Единственное, что меня по-настоящему интересует, – сможет ли завод выполнить наш заказ на батарею твердых конденсаторов энергии?
– Надежды нет, во всяком случае, в текущем году, – повторил Хонда. – Лаборатория твердой конденсации разрушена, вы это видите. Возможно – где-нибудь, другая лаборатория…
Рой усмехнулся.
– Иначе говоря, в собственной неспособности выполнить обещанное вы уверены. А что до остального человечества, то гарантировать его неспособность отказываетесь. Я правильно вас понял, друг Михаил?
– Совершенно правильно! – с вызовом отозвался Хонда. Теперь он сам явно хотел поставить Роя на место. Рой первым вышел из лаборатории.
Глава 2
Он стоял у окна и рассеянно глядел на простиравшиеся вдаль солнечные поля. Если что и заслуживало внимания на раскаленной яростным Солнцем планете, то, пожалуй, только эти бескрайние равнины, покрытые, как кустами, термоэлементами, преобразовывающими солнечную энергию в электричество. «На Меркурии выращиваются термоэлектрические сады», – твердили в стереопередачах, посвященных переоборудованию планеты в главную энергостанцию человечества. Сколько говорилось о том, что тысячи квадратных километров «термосадов» превратят в неиссякающий поток электричества разницу между температурами на разных сторонах Меркурия: солнечной, раскаленной, – и ночной, погруженной в вечный космический холод и мрак! Рой вспомнил, как глава Меркурианского проекта Альберт Бычахов восторженно описывал будущее этой самой маленькой и самой близкой к Солнцу планеты.
– Человечество получит источник энергии, действующий непрерывно и вечно, во всяком случае до тех пор, пока солнце пылает, а в мировом пространстве космическая стужа, – говорил он, вдохновенно сияя на стереоэкранах круглым добрым лицом. – А Меркурий превратится в райский уголок, ибо оборудуем на нем заводы, создающие вполне приличную атмосферу. Тогда и на солнечной, и на ночной стороне будут гулять в теннисках и с непокрытой головой, термоэлементные сады поглотят и неистовую жару одной половины планеты и столь же неистовый мороз второй ее половины. И я приглашаю тех, кто сегодня ходит в детские сады, начать свою трудовую жизнь на благословенных равнинах еще недавно столь страшного Меркурия. Приглашаю от всей души, со всей ответственностью – работы хватит не на одно человеческое поколение.
Да, именно так вещал на всю Солнечную систему Альберт Бычахов, главный инженер Меркурианского проекта. Сколько раз с замиранием сердца слушал Рой его прекрасные речи. Тридцать лет прошло с того времени, многое осуществилось, многое так и не стало реальностью. Обещанная энергия получена, и на равнинах – и на раскаленных солнечных, и на погруженных в абсолютный холод ночных – раскинулись похожие на сиреневые кусты термоэлектроды.
Но только никто не назовет эти чудовищные чащи пластин, прутьев и проволок прекрасными садами, и прогуливаться в них никто не решится не только в летней одежде, но и в теплопрочных – для огня и мороза – скафандрах: Меркурий – планета рабочая, не для веселого времяпрепровождения. Да, солнечные термоэлектрические поля единственное, что на Меркурии еще можно посмотреть: бросить на них взгляд, промчаться над ними в планетолете…
Поездка на Меркурий – неудачна, размышлял Рой. Генрих предупреждал, что она ничего не даст, кроме досады. Отложим конструирование плазмохода, говорил он. Мы ведь не виноваты, что твердых энергоконденсаторов нам не дадут, а без них мы бессильны. Мало ли у нас других интересных тем, убеждал он Роя. Генрих ошибался чаще брата, но в данном случае он не ошибся. Надо возвращаться на Землю.
В комнате прозвенел сигнал вызова. Рой обернулся. С экрана смотрел Стоковский. Он негромко сказал:
– Позвольте вас посетить, друг Рой. Мне кажется, вы собираетесь нас покинуть. Мне хотелось бы поговорить с вами. Я буду через минуту.
Рой молча показал рукой на кресло, сам сел напротив. Стоковский, похоже, знал, что его улыбка вызывает приязнь, он не убирал ее с лица. Рою часто встречались люди, превращавшие свое лицо в подобие визитной карточки, – демонстрировали себя улыбающимися, хмурящимися, сосредоточенными, озабоченными, веселыми, каждая мина культивировалась и, подобранная заранее, служебно закреплялась. Вероятно, и у Стоковского было так же, к его улыбке нужно было отнестись как к представлению себя – вежливо и равнодушно. Но этот человек нравился Рою, в нем угадывалась умная душевность, а не служебность демонстрируемого настроения. Рой ответно заулыбался, хотя улыбаться было нечему. И Стоковский первыми же словами подтвердил, что Рой не ошибается в его характере.
– Нам не радоваться, а печалиться надо. Сам не понимаю, чему мы с вами смеемся. Скажите, что вы собираетесь предпринять?
– Вы угадали мои намерения: отбываю на Землю.
– Вы не хотели бы сначала посетить Эрвина Кузьменко?
– Выспрашивать, как произошла авария? Что это даст? Я приехал как заказчик оборудования.
Стоковский перестал улыбаться.
– Мы вас, конечно, подвели. Но неужели вы вообще прекращаете разработку плазмохода?
– Именно это. У нас с братом нет второстепенных тем, которые могли бы заполнить простой в полгода или год. Если мы отложим плазмоход, то отложим его надолго, возможно, к нему уже не вернемся.
– Я догадывался об этом, – задумчиво сказал Стоковский. – Эдуард боится, что вы потребуете срочного восстановления лаборатории Карла, Миша заранее выходит из себя, потому что понадобится всячески обхаживать Эрвина, когда он встанет. Вы сами могли заметить: Миша Хонда Эрвина недолюбливает, это самое мягкое, что можно сказать об их отношениях. А мне показались важными ваши слова, что вас не интересует, как мы теперь будем выполнять ваш заказ.
– Просто я сразу понял, что выполнять его вы не будете. Вы об этом хотели спросить?
– Да, спросить… А еще больше – попросить.
– Просите. Если смогу, выполню.
– Уберите Эрвина Кузьменко.
– Убрать Эрвина? – Рой уставился на Стоковского. Что разговор будет необычный, Рой знал заранее, – обычные разговоры не надо вести наедине. Но просьба звучала странно. – В каком смысле убрать, друг Клавдий?
– Не убивать, конечно. – Стоковский любовался недоумением Роя. – Хотя некоторые порадовались бы… Не убийству, а если бы, скажем, Эрвин и Карл в день аварии поменялись судьбами – и не Эрвин, а Карл готовился сегодня к выздоровлению. Нет, просьба моя не столь ужасна, пусть Эрвин живет. Но почему его не отправить на Землю? Он там довершил бы выздоровление. И лабораторию твердой консервации можно разместить на Земле, в твердых конденсаторах энергия дана в высочайшем сгущении, но запасы ее в них вовсе не так исполински велики, чтобы производство их можно было вести только на Меркурии. Вам тоже было бы удобней, если бы нужная лаборатория находилась от вас неподалеку.
– А какое же было бы в этом удобство для вас?
– Я уже сказал: рядом с нами не будет Эрвина. Сами мы воротить его на Землю не можем, нет убедительных оснований. А вам потребовать его возвращения – проще простого.
Стоковский, судя по всему, не находил в своей просьбе ничего предосудительного. И он, казалось, не сомневался, что Рой не найдет возражений.
– Понятно, Эрвина рядом с вами не будет, – медленно заговорил Рой. – Его отсутствие на Меркурии желанно, но не может быть обосновано убедительно. А какие основания – из разряда тех, что вы считаете неубедительными – заставляют вас ждать его отъезда?
– Мы не любим Эрвина Кузьменко, друг Рой. Даже наш директор Эдуард Анадырин, искренне считающий Эрвина гением… Даже он будет рад уходу Эрвина. У Кузьменко дурной характер.
– Не любим, дурной характер… Аргументы неубедительные, верно.
– Только в служебном смысле, – спокойно поправил Стоковский. – В психологическом они представляются нам очень вескими. Вы понимаете, Меркурий – не Земля с ее миллиардами жителей. Мы – маленький коллектив, работников энергозавода и сотни не наберется, каждый на виду. Эрвин – как заноза в теле. Он ненавидит нас – всех вместе, каждого особо. По-моему, это достаточное основание, чтобы и мы его недолюбливали.
– Я все-таки не понимаю. Никакое штатное расписание не требует взаимной любви сотрудников. И Меркурий не звездолет, а планета, здесь не требуется экзамена на психологическую совместимость.
– О чем и речь! Мы не можем требовать от Эрвина, чтобы он нам всем нравился. Но и работать с человеком, который всем неприятен, трудно. Может быть, подробней рассказать вам, друг Рой, каким видится нам Эрвин Кузьменко?
– Вероятно, так будет лучше.
– Эрвин Кузьменко появился на Меркурии восемь лет назад и сразу определился в экспериментальные цехи, прошел стажировку, начал самостоятельные исследования, – рассказывал главный инженер энергозавода.
– Тогда это был молодой милый парень, красивый, энергичный, словоохотливый, работоспособный, – в общем, ничем не выделяющийся, таковы все, кто добровольно меняет прекрасную Землю на трудное существование в адской жаре и адском холоде Меркурия. Таким он был, пока не попал в лабораторию Карла Ванина. Не проработав у Карла и года, Эрвин стал совершенно иным. В нем развилось то, что Эдуард Анадырин называет гениальностью, а Михаил Хонда – жульничеством.
– Сочетание нетривиальное. Помнится, вы признали обе оценки справедливыми.
Стоковский подтвердил – да, именно так, и гениальность, и жульничество. Гениальность выразилась в том, что Эрвин вдруг стал генератором интереснейших идей. И не только тех, что относились к его делу, нет, он превратился в знатока всех работ во всех лабораториях и цехах, он словно бы сотрудничал со всеми – и каждому давал очень дельные, порой настолько глубокие советы, что все поражались. Эдуард считает, что вмешательство Эрвина в чужие функции стало важнейшим стимулятором, очень многое у очень многих шло бы гораздо хуже, если бы не Эрвин.
– Вы считаете это недостатком?
– Я уже сказал: та особенность ума, что Эдуард называет гениальностью, у Эрвина неоспорима. К сожалению, она не единственная.
Наряду со способностью предлагать замечательные идеи, у Эрвина появилось и пренебрежение к товарищам, продолжал Стоковский. Он высмеивал тех, кому предлагал мысли и планы: сами они ни на что значительное не способны без его помощи – так он показывал всем своим видом. Впрочем, это можно бы стерпеть, да и отпор не труден: на усмешку ответить резкостью, на пренебрежение – презрением. Все было хуже и сложней. Очень скоро выяснилось, что идеи и проекты, объявляемые Эрвином, вовсе не его единоличные. У каждого рождались те самые идеи, что он предлагал, это были их собственные идеи, только недоработанные, необъявленные, в правильности их еще были сомнения. «Да я и сам об этом думал! – с удивлением говорил то один, то другой. – И вот надо же – Эрвин высказал раньше, а ведь это вовсе не его область!»
– Вероятно, ваш Кузьменко – телепат.
Стоковский покачал головой.
– Слишком примитивное решение, Рой. Оно способно быть только первым подходом к пониманию. Каждый, естественно, допускал, – кто с удивлением, кто с негодованием, – что Эрвин научился проникать в чужие мысли. Чтобы выяснить это, я поставил тайный эксперимент, о нем знал один Эдуард. Я пытался донести до Эрвина некоторые мысли, очень неприятные для него, они сказались бы на его поведении, узнай он их. Результат – ничего! Он неспособен читать мысли, неспособен даже постигать, что испытывает говорящий с ним, если тот не хочет показать своих чувств. В этом смысле он менее проницателен, чем любой из нас, он, я бы сказал, даже туповат. А одну мою великолепную идею Эрвин объявил в тот же день, как она у меня возникла, – и, поверьте, она была совершенней, чем моя. Я не могу считать, что он каким-то способом заимствовал ее у меня. Она своим появлением у меня возбудила такую же идею у него, вряд ли наоборот, ибо это была все же моя область работы. И посмотрели бы вы, с каким издевательством он кинул ее мне, как он презирал меня за то, что я не способен сам так дорабатывать свои мысли. Мне надо было испытать радость от подарка, а я испытывал унижение от собственного ничтожества. Нет, Эрвин Кузьменко не телепат. А если это телепатия, то неизвестной еще природы, избирательная, чувствительная только на значительные мысли – и не простое их чтение в головах знакомых, а совершенствование, доведение до конца. Выражусь вашими словами, Рой: случай нетривиальный.
– Теперь я понимаю, почему вы так опасаетесь дальнейшего общения с ним. Эрвин вам полезен, но психологически непереносим.
– Вы исполните нашу просьбу, Рой? – с надеждой осведомился главный инженер энергозавода.
– Пока не обещаю. Но ваш странный гений меня заинтересовал. Я хочу с ним побеседовать.
Глава 3
Рой молча глядел на Эрвина Кузьменко, тот отвечал таким же молчаливым взглядом. Эрвин лежал в отдельной палате – наглухо закрытый ящик, куда не мог проникнуть даже отраженный луч яростного меркурианского солнца. Врач предупредил Роя, что больной разговаривает с трудом, его лучше не беспокоить долгими расспросами.
Рой пообещал, что долгих расспросов не будет, вошел, сел у кровати, Эрвин повернулся к нему лицом. Ни один не сказал ни слова, так прошло несколько минут – оба молча смотрели друг на друга.
Если Эрвин когда-то казался милым, красивым, молодым парнем, то от облика той поры мало что осталось: он не был ни мил, ни красив, ни молод. На Роя глядел худой, поседевший мужчина с исполосованным морщинами желтым лицом. Лицо было хмурое, маловыразительное, неприязненное. В небольших тусклых глазах не светились ни острая мысль, ни живое чувство. И видно было, что Рой его не заинтересовал – он глядел на посетителя как на пустое место, равнодушно, почти безучастно. Неприятный тип, подумал Рой, и опасливой мыслью одернул себя: может, Эрвин все-таки телепат и поймет, какое чувство вызывает в госте.
– Здравствуйте, друг Эрвин! – вежливо сказал Рой.
Приветствие не сразу дошло до больного. Он подумал, тусклые глаза стали еще тусклей, потом хрипло отозвался:
– Не здравствую, как видите. – И снова подумав, добавил: – До здравствования нескоро.
– Я заказчик твердых конденсаторов, – сообщил Рой. – Вы их делали для плазмоходов, которые разрабатываются в моей лаборатории.
– Знаю, вы прилетели с Земли. Как вас зовут?
– Рой Васильев. По профессии физик.
Кривая улыбка медленно выступила на хмуром лице Эрвина.
– А по призванию – детектив. Не так ли? Кто не слышал о вас! – Он отдыхал после каждой фразы. В глазах понемногу появилось что-то похожее на интерес. Рой догадался, о чем Эрвин спросит, и терпеливо ждал. Эрвин снова заговорил: – И сейчас с этим? Расследование, да?
– Нет, не с этим. Выполнение заказа – единственное, что меня интересует. И когда нас уведомили, что на энергозаводе авария, я решил слетать на Меркурий, чтобы воочию увидеть, каковы перспективы.
– И увидели? – Рою почудилась насмешка в бесстрастном голосе больного.
– Увидел, что перспектив никаких. И с тем возвращаюсь.
Рой не сомневался, что Эрвину остается равнодушно поблагодарить гостя за посещение и пожелать доброго пути. Разговор пошел примитивный – общие фразы, ни одной нетривиальной мысли. Все люди, с какими знакомились они с Генрихом, немедленно сообщали, что знают, какие братья знаменитые дознаватели загадок. Генрих в таких случаях нервничал и сердился. Рой холодно пожимал плечами, хотя и ему было бы приятней, если бы новые знакомые показывали знание их научных работ, а не вспоминали, как они распутывали чужие неприятности.
Эрвин мог бы отойти от шаблона, ведь если Рой явился расследовать трагедию на энергозаводе, то главной фигурой дознания станет он, Эрвин Кузьменко; и ему не следовало бы забывать о личной своей заинтересованности в том, как будет официально изображено несчастье в лаборатории твердых конденсаторов энергии. Он попросту слишком болен, сказал себе Рой, в его состоянии все, кроме болезни, представляется второстепенным.
Следующая фраза больного показала Рою, что он ошибается.
– Итак, вы возвращаетесь, – сказал Эрвин. – И плазмоход оставляете. Чем же вы теперь займетесь, Рой Васильев?
– Тем у нас много, – заверил Рой. – Пусть это вас не беспокоит, друг Эрвин. Подберем что-нибудь стоящее.
– Может быть, гравитационный генератор проникающих полей? Разве вы не собираетесь доработать это великое изобретение академика Ивана Томсона? Я слышал, Томсон был вашим другом. Верно?
Хотя Стоковский и предупреждал, что Эрвин способен узнавать чужие мысли, и сам Рой готовился познакомиться с незаурядным телепатом, неожиданность была слишком велика. Даже малейшего воспоминания о Томсоне не явилось Рою, пока он сидел у постели Эрвина. И никому на Меркурии он не говорил, что среди тем его лаборатории есть и такая: пригласив Роберта Арутюняна, ассистента Томсона, довершить последнее исследование Ивана, ставшее причиной его смерти. Об этом плане знал один Генрих, они вдвоем прикидывали, на чем сосредоточиться, если плазмоход придется бросить на полусвершении. Но то было на Земле, а не здесь.
– Почему вы молчите? – бесстрастно спросил Эрвин.
– Думаю, – сказал Рой. – Вы столь проницательны… Да, академик Томсон был наш друг, мой и брата.
– Значит, генератор проникающих полей? Они же скользящие, антипараллельные, экранирующие, охранные… Рекомендую остановиться на термине экранирующие, он всего точней описывает физическую суть проблемы.
– И я того же мнения. И признаться, это меня удивляет…
На безжизненно желтых щеках Эрвина появилась живая краска, глаза приобретали блеск. Он даже сделал попытку приподняться, но не сумел, только выше поднял голову на подушке. И он говорил свободней, не запинался на каждом слове – он явно начинал интересоваться разговором. Он сказал:
– Что удивляет? Что наши мнения совпадают? Они и должны совпадать, раз мы без ошибок говорим об одном предмете.
Рой взял себя в руки. Неожиданность была все же не так велика, чтобы показывать Эрвину свою растерянность.
– Я неправильно выразился. Я не говорил с вами о Томсоне и его изобретениях. Следовательно, у нас не может быть ни совпадающих, ни разных мнений на эту тему. Вот это меня и удивляет.
Впервые на лице Эрвина появилась улыбка.
– Вас информировали, что я телепат? Все только об этом и твердят. Считайте, что я прочитал ваши мысли, Рой.
Рой наклонился к постели больного. Загадка была серьезней, чем ее рисовал Эрвин.
– Вы не можете прочитать то, чего нет. Никакой телепат не проникнет в мысли, которые не появились. Я не думал о Томсоне. Если вы телепат, то вы это знаете.
Слабая улыбка Эрвина превратилась в злую ухмылку. Если он с такой миной на лице разговаривает со всеми, подумал Рой, то понятно, почему его дружно не терпят.
– Какой же вы делаете вывод из своего открытия, Рой?
– Открытия? Я, кажется, ничего не открывал.
– Разве? А то, что вы нашли у меня способность читать мысли, которые у вас не появлялись? Психологи заинтересуются таким феноменом.
– Поражен, не скрою. Но и только. Для выводов этого мало.
Эрвин прикрыл глаза. В его голосе появилась неуверенность.
– Значит, я ошибся: вы не собираетесь дорабатывать изобретение Томсона?
– Вы не ошиблись. Я именно это и буду делать, вернувшись на Землю. Вы не прочитали мои мысли, а предугадали мои действия. И сделали это, не зная ни меня, ни брата, не имея и представления о наших научных работах, в этом нет сомнений. Не могли бы вы объяснить, как достигаете таких результатов?
Ответ звучал насмешкой:
– Просто вижу по вашему лицу, что вы предпримете по возвращении домой. Что до существа дела, то могу лишь одобрить его. Гибель Ивана Томсона не должна задержать реализацию его великого открытия. Когда к науке примешивается любовь мужчины и женщины, хорошего не получится. Томсон спутал любовь с наукой, спутал, не довершив ни любви, ни науки, – отсюда и трагедия. Раньше увещевали: не смешивайте божий дар с яичницей. Не знаю, впрочем, что отнести к божьему дару, а что к яичнице. Теперь о самом изобретении. В построениях Томсона имеется существенная недоработка, вам она тоже будет мешать. Хотите знать ее?
– Очень хочу.
– Гравитационные поля Томсона легко меняет постороннее гравитационное воздействие. Скажем, воздушный грузовик, пролетевший в эту минуту над вашей лабораторией, – вполне достаточная причина для взрыва. Нужно экранирующие поля экранировать, если не собираетесь погибать, как Томсон. Теперь вы скажете мне, что у вас была точно такая же идея.
– Похожая. Вы изложили ее гораздо определенней. Пользуюсь случаем поблагодарить вас за великолепную подсказку.
Кратковременный подъем энергии у Эрвина истощился. Он снова закрыл глаза, вяло пробормотал:
– Чихать мне на вашу благодарность!
Рой не хотел заканчивать беседу на такой грубой ноте.
– Эрвин, мне говорили, что вы высказываете идеи, похожие на те, что появляются у других, только ваши, как и в моем случае, ясней и убедительней. И когда вас искренне хотят поблагодарить за ценную помощь, вы отвечаете чуть не издевкой. Впечатление, будто вы помогаете не с радушием, а с недоброжелательством. Почему такое странное поведение?
Новая вспышка энергии дала Эрвину силы приподняться. Полулежа, он уставил на Роя злые глаза. Он ненавидел гостя, которого впервые видел.
– Радушие? А вы не подумали, что радушие происходит от слова «радоваться»? Почему я должен радоваться с вами? И чему? Вашему будущему успеху? Тому, с чем он связан для вас лично? Ах, как прекрасно – поставить свой памятник погибшему другу! Слышать всюду лесть: «Вы с братом сделали то, чего не сумел сам Томсон, вы талантом не уступаете Томсону». И золотая медаль Томсона, ее недавно утвердили, как она украсит вашу грудь, вашу и брата! Вы заранее воображаете сцены на всех стереоэкранах мира: вы с братом свободно проходите сквозь стены, проникаете в гранитную гору, как в воду, величественно выходите с другой стороны скалы. А помощники в три погибели гнутся у пульта, чтобы, не дай бог, шальной гравитационный толчок не погубил руководителей. Какая великолепная картинка! Какая пища тщеславию! Этому радоваться, да? Что вы так всматриваетесь в меня? Углядели что-нибудь страшное?
Рой встал.
– Что я углядел, оставлю пока при себе. Разрешите пожелать вам скорого выздоровления.
Эрвин крикнул:
– К черту выздоровление! Оно ни меня, ни вас не тревожит. Лучше скажите, не разочарованы ли? С тем ли уходите, с чем намеревались? Ведь вас интересовало, почему и как погиб Карл Ванин, мой великолепный и недостойный руководитель. Не лицемерьте, именно это и готовились выяснять! И ни слова не проронили о его смерти. Исчезаете, так и не узнав ничего важного об аварии в нашей лаборатории.
Рой обернулся.
– Я вернусь, Эрвин Кузьменко. И тогда поговорим и об аварии в лаборатории, и о гибели вашего руководителя.
Эрвин, откинувшись на подушку, глубоко вздохнул. Рой еще слышал, как он не то со смехом, не то со стоном пробормотал:
– Чертов гость! Меня хотел обмануть, меня!
Глава 4
Немного было в жизни Роя случаев, когда он чувствовал себя столь взволнованным. Разговор с Эрвином не только поставил загадку – Рой распутывал десятки загадок, многие были, он чувствовал это, посложней, – но и нанес оскорбление. И это тоже было загадочным – почему незнакомому больному человеку понадобилось издеваться над ним, изображать его мелким честолюбцем, приписывать ему низменные мотивы? Никто еще не бросал Рою в лицо таких обвинений!
На экране вспыхивали сигналы вызова – с Роем хотели встретиться и Анадырин, и Стоковский, Хонда просил зайти к нему, диспетчер космопорта интересовался, бронировать ли билет на ближайший планетолет. Первым трем Рой кратко ответил, что занят, диспетчеру объявил, что задерживается на Меркурии. Рой возбужденно ходил из угла в угол своей комнаты, движение давало какое-то облегчение. Лучше всего было бы вызвать авиетку и помчаться на ту узкую полоску планеты, где царит вечное утро или вечный вечер, там можно бы и погулять среди настоящих растений, а не похожих на кусты термоэлектродов, там можно бы не опасаться ни солнечного жара, ни космического оледенения.
Рой представил себе, сколько времени займет вызов авиетки, выход наружу, сам полет, пригрунтовка машины – и махнул рукой. Он не мог отрывать себя от размышлений надолго, это было сейчас самое важное – размышлять о непонятном и удивительном в беседе с Эрвином. И он продолжал шагать из угла в угол гостиничной комнаты. Раздражение стихало, мысли, поначалу беспорядочно прыгавшие, становились последовательными, негодование наконец превращалось в размышление: эмоции уступали место логике.
– Итак, логика, – вслух сказал Рой. – Уверен, разгадка проще всего, что навоображали на Меркурии об этом типе. Нужно только звено за звеном добраться до нее. Это я и должен сделать. И первое: телепат ли Эрвин Кузьменко?
Рой пожал плечами. Чушь! Эрвин прикрывается телепатией, чтобы замаскировать что-то иное. Рой уже сказал ему, что о телепатии и речи не может быть, ибо нельзя прочитать в чужой голове мысли, которые в ней не появлялись. И Эрвин промолчал. Впрочем, нет, именно когда Рой отверг телепатию, Эрвин стал издеваться. Важно это или не важно? Останавливаться на этом или идти дальше? Остановка ничего не дает, идем дальше.
Итак, никакой телепатии. Телепатия – слишком сложное объяснение, оно нагромождает новые загадки, а не проясняет старые. Следующий вопрос: врал ли Эрвин, когда описывал, что собирается делать Рой на Земле? Нет, все верно… Они, Генрих и Рой, год назад колебались, что разрабатывать: плазмоход или генератор экранирующих полей. Они остановились тогда на плазмоходе, он показался легче. И, естественно, они возвратятся к генератору, раз плазмоход отпадает. Никакая не телепатия, простая логика.
Да, но логика здесь только для меня, вовсе не для Эрвина, размышлял Рой. Эрвин не мог знать о наших с Генрихом работах. Догадался о них? Чепуха! Каким интеллектом надо обладать для такого проникновения в чужую душу! Сверхъестественное озарение, раскрывающее не мысли, те хоть дают о себе знать какими-то излучениями, а замыслы, которые, раз принятые, сохраняются в мозгу как в складе, никакими волнами их потом не оконтурить.
Рой вспомнил невыразительное лицо Эрвина и усмехнулся. Неподходящий объект для сверхъестественных озарений! Туповат, дубоват, грубоват – такие характеристики куда точней, чем слова об остром интеллекте, способности к сверхглубокому психологическому анализу. Проще, проще, сложные решения не годятся, истина будет элементарна как блин, ясна как солнечный день, – непросто лишь добраться до нее.
Итак, догадаться о том, чем будем заниматься, Эрвин не мог. Я сам подсказал ему наши планы. Каким образом они стали ведомы Эрвину? Ни с кем на Меркурии я ими не делился, во время встречи с Эрвином о них не думал. А Эрвин безошибочно их описал. Снова возвращаемся к отвергнутой телепатии. Я ведь думал о работе, только не в больнице, а в гостинице и при осмотре лаборатории. Гостиницу оставим в стороне, несущественность, отрывочные мысли. А лаборатория интересней, там я понял окончательно, что с конструкцией плазмохода нужно распроститься. Осматривая поврежденное оборудование, я думал о дальнейших планах. Пищу для прорицаний Эрвина могли дать только те размышления. Что-то донесло их до Эрвина.
Рой остановился у окна. За окном уходили к горизонту дикие кущи термоэлектрических кустов. Рой смотрел на них и не видел их. Он снова ходил – мысленно – по лаборатории, осматривал полусожженную конденсаторную печь, место, где стоял сейф с архивными материалами, клал ладонь на лучевой конденсатор, брал в руки электрическую бритву, выслушивал путаные объяснения Хонды, морщился от его вскриков… Да, все верно, именно тогда, никому этого не высказывая, я размышлял о том, что надо доделывать изобретение Ивана Томсона, и с печалью подумал, что золотая медаль Томсона украсит грудь Генриха и мою, и в этом будет и скорбь и справедливость, ибо нам бесконечно дорога память о погибшем друге и мы сделаем все, чтобы достойно довершить его открытие. И стоя у холодильника с бритвой в руке, я увидел в окне холм, гранитную скалу, единственное местечко, не утыканное термоэлектродами, и грустно вообразил себе, что сделаю то, что хотел сделать Иван, – свободно войду в гранитную глыбу с одной стороны, свободно выйду из нее с другой!
Рой засмеялся, снова зашагал по комнате. Вот откуда ваши непостижимые озарения, Эрвин Кузьменко! Это, конечно, много сложней обыденной телепатии, тут Стоковский, пожалуй, прав – если говорить о смысле загадочного явления. И куда примитивней, если посмотреть на средства, какими оно достигалось. Вы раскрыты, Эрвин Кузьменко! Найдете ли оправдания? Погибший Карл Ванин – барьер, которого не преодолеть никакими хитрыми, никакими лживыми оправданиями!
Рой послал вызов Стоковскому.
– Друг Клавдий, – сказал он возникшему на экране главному инженеру, – я хочу еще раз посетить лабораторию Карла Ванина. Может быть, вы с Анадыриным и Хондой тоже туда прибудете?
Трое руководителей завода встретили Роя у лаборатории. Рой прошел к холодильнику и вынул бритву.
– Вот вам разгадка многих ваших тайн, – сказал он. – Этим аппаратом можно, конечно, и побриться. Эрвин не раз демонстрировал и такую его функцию. Но функцию камуфлирующую, а не основную. Перед вами приемник и дешифратор ваших мыслей. С его помощью Эрвин узнавал, над чем вы размышляете, и пользовался своим воровским знанием, чтобы удивить вас и поиздеваться над вами. Больше он этого делать не будет. Дайте отвертку.
Рой развинтил крышку бритвы. На стол посыпались освобожденные детали. Одну из них Рой сунул в карман, беспорядочную кучку других положил обратно в холодильник.
– Вы нам, конечно, расскажете, как дошли до истинной роли этого замороженного приборчика, – сказал Хонда. – Признаться, всех удивляло, почему Эрвин держит его в холодильнике, место для бритвы неподходящее. Но даже подумать о том, что вы открыли!..
– По-вашему, все загадки разъяснены с находкой дешифратора чужих мыслей? – спросил Стоковский, проницательно глядя на Роя.
– Нет, конечно! Тысячи непонятностей остаются. Ну, хотя бы зачем держать дешифратор в холодильнике, а не в ящике стола, не носить в кармане, это ведь удобней? Каким образом Кузьменко узнает расшифрованные мысли – вероятно, существует специальный приемник, с которым Эрвин не расстается даже в больнице? И зачем вообще сконструирован дешифратор? Но все эти второстепенные загадки бледнеют перед основной, отнюдь еще не просветленной!
– Что вы подразумеваете, Рой?
– Почему Эрвин всех ненавидит? – с волнением сказал Рой. – Я испытал это на себе. Он возненавидел меня с первого взгляда, даже до того, как кинул на меня первый взгляд. Что вызвало такое отношение к людям? Вот, по-моему, главная тайна – но я раскрою и этот секрет, обещаю вам.
Глава 5
Врач сказал, что сегодня больному лучше, ограничения на продолжительность посещения снимаются, если, разумеется, Рой не станет этим злоупотреблять. Рой заверил, что злоупотреблений не будет, и вошел в палату. Эрвин скосил хмурые глаза и не ответил на приветствие. Рой спокойно положил на столик вынутую из бритвы деталь и уселся у кровати. Эрвин усмехнулся. Улыбка признавала вину и поражение. В ней было больше горечи, чем злости. Он как бы оправдывался улыбкой, а не издевался ею, как прежде. И холодное возмущение, не отпускавшее Роя со вчерашнего дня, стало смягчаться. Рой был чувствителен к улыбкам, он не раз говорил брату: «Генрих, улыбка – визитная карточка души, у плохого человека не будет хорошей улыбки, у таких только гримасы: усмешки и ухмылки». Вчера на лице Эрвина была такая гримаса – злобная усмешка, язвительная ухмылка.
– Дознались, – сказал он тихо.
– Догадался, – поправил Рой. – И это было не так трудно, как, возможно, вам представлялось. Идея, в сущности, примитивная, ее обсуждали когда-то в научных кругах. Но исполнение – мастерское, не отрицаю. Еще никто не создавал такого хитрого аппарата-шпиона. Говорят, ваш шеф был великим экспериментатором. Его золотые руки не участвовали в изготовлении приборчика?
– Карл своими золотыми руками проломил бы мне голову, если бы узнал, чем я занимаюсь, когда остаюсь один. И для него это было бы лучше. Да и для вас тоже: он остался бы жив, а вы получили свои твердые конденсаторы энергии.
– Его гибель и этот ваш механический телепат связаны какой-то общей связью?
– Я убил Карла, – спокойно сказал Эрвин. – И намеревался убить себя, помешали ворвавшиеся в лабораторию. Прибор, который вы назвали механическим телепатом, имел к происшествию непосредственное отношение. – Он приподнялся и внимательно посмотрел на Роя. – Вы растерянны, Рой Васильев, физик и сыщик? Вы ведь явились сюда принуждать меня к тяжким признаниям. Я признаюсь без принуждения в убийстве своего руководителя. Почему же вы молчите? Продолжайте задавать уличающие вопросы. Начнем классическую борьбу преступника и стража законности. Ведите свое очередное удачное дознание. Уверяю вас, Рой, вас ждет успех.
Все было, казалось бы, как Рой заранее представлял себе: он припрет Эрвина к стене неотвергаемыми фактами, обезоружит неопровергаемой логикой, Эрвину некуда будет деться, он признается – никаких непредвиденностей. Была одна непредвиденность – отчаяние, зазвучавшее в таком спокойном внешне голосе человека, лежавшего на постели. Отчаяния Рой не ждал, не таков был его вчерашний собеседник, чтобы подозревать у него что-либо похожее. С тем, вчерашним, надо было бороться, отражать его враждебность, его ненависть. Этого, сегодняшнего, хотелось пожалеть. Рою нужно было время, чтобы хоть немного привыкнуть к новому обличью Эрвина Кузьменко.
– Жду ваших вопросов, следователь, – с горечью повторил Эрвин. – Может быть, помочь? Вероятно, вы захотите узнать, зачем мне вообще понадобилось изобретать этот дьявольский приборчик?
– Да, мне хотелось бы это знать, – сказал Рой. Эрвин прикрыл глаза, помолчал – выстраивая мысли – потом заговорил. Рой слушал, изредка врывался репликами в речь, снова молчал, снова слушал. Эрвин сказал, что идет дознание, он будет отвечать на уличающие вопросы – классическая борьба преступника со стражем законности. Не было такой борьбы, да и дознания не было, была исповедь – Эрвин раскрывал душу. И Рой молчаливо удивлялся, сочувствовал, сострадал, негодовал, возмущался: сколько же лишних мук вносил в свою душу Эрвин, скольким ненужным страданиям подвергал себя!
Он начал с того, что еще в университете у него открылся странный талант: он легко усваивал чужие идеи и быстро совершенствовал их. Эту особенность впервые обнаружил в Эрвине профессор химии. Профессор на курсовом экзамене рассердился: «Коллега, вы перевираете все, что прочитали в учебнике!» Эрвин обиделся: «Ничего не перевираю, проверьте сами!» Профессор взял учебник, стал проверять, тогда и выяснилось, что Эрвин передает прочитанные факты и методы со своими поправками и что поправки улучшают, а не путают то, о чем он читал. Раздражение профессора сменилось восторгом: «Коллега, вы гений усовершенствований!» И он предложил Кузьменко поработать вместе над улучшением некоторых химических процессов, у профессора есть парочка замечательных идей, только никак до реализации не доходит. Эрвин без труда нашел путь их реализации, идеи профессора, точно, были из незаурядных, профессор ликовал: «Коллега, теперь меня выберут в академики, вам обеспечена ученая степень по ядерно-лучевой химии, чего еще желать, не правда ли?» Все совершилось по профессорскому хотению: он стал академиком, Эрвину присвоили ученую степень. Профессор мечтал о дальнейшей плодотворной работе со своим бывшим студентом, Эрвин постарался поскорей распроститься с ним: тот хотел из любой своей работы извлечь пользу для себя, не только для науки, его честолюбие стало непереносимо. Эрвину предложили перебраться на Меркурий, он согласился. Он вырвался из лаборатории профессора, как из духоты на чистый воздух. Теперь он поработает для науки, не для своекорыстной выгоды – так ему тогда воображалось.
На Меркурии он определился к Карлу Ванину, тот начинал разработку твердых конденсаторов энергии. С жидкими конденсаторами в других лабораториях шло отлично, то одна, то другая извещали о выпуске своих моделей. У Карла не получалось. Карл нервничал. Карл ворчал: «Насытили цистерну энергоемкими веществами, вот и вся проблема. У меня каждый молекулярный слой на пластинке должен таить в себе больше энергии, чем эшелон с углем, тут есть над чем поломать голову». И он ломал голову так, что временами ощупывал ее руками: не распухла ли? – а все выдавливаемые решения не давали эффекта. Карл, уставая от неудач, подбадривал себя хвастовством: «Есть один проектик, доработаю – весь Меркурий удивится». Никто не умел так точно, так всесторонне, так глубоко провести лабораторный опыт, испытание, точное измерение, недаром его считали мастером эксперимента, он и был таким. Но это все была работа руками, инженерные расчеты, конструктивное оформление готовых проектов. А на идеи его не хватало. И даже не то чтобы не хватало, они непрерывно рождались в его мозгу, но он был лишен того, чем в избытке обладал Эрвин – способностью превратить туманную мысль в осуществимый проект. И ревнивый к своим идеям, он не желал ими делиться. «Что мое, то мое, – твердил он, – вот доведу мыслишку до блеска, всех потрясу! А пока не торопись, делай свое маленькое дело!» Эрвин делал свое маленькое дело. Карл хватался то за одну, то за другую из своих «мыслишек», ничего толком не разъяснял, никаких ясных заданий не выдавал – три четверти дня Эрвин скучал, притворяясь, что трудится. И вот тогда ему и явилась мысль самому доведаться, какие идеи обуревает руководитель лаборатории. В это время работники завода проходили энцефалопаспортизацию – у каждого перепроверялось мозговое излучение: на Меркурии часты патологические изменения, вызванные усталостью мозга, их надо своевременно обнаруживать и посылать захворавших на Землю. Эрвин быстро установил, что не только само мозговое излучение может легко записываться аппаратурой, имевшейся в их лаборатории, такие записи давно известны, – но и мысли, вызвавшие излучение, поддаются расшифровке. Он сконструировал приемник и дешифратор собственных мыслей, эта первая модель удовлетворительно наносила на пленку, о чем Эрвин думает, он слушал себя словно дважды: размышляя и потом – как бы со стороны – выслушивая свои размышления. При комнатной температуре иногда возникали шумы, записанная мысль не всегда отчетливо пробивалась сквозь фоновую неразбериху.
– Вот для чего вы морозили дешифратор, – догадался Рой.
Эрвин кивнул. В холодильник он поместил последний вариант дешифратора, придав ему вид бритвы. Бороды на Меркурии растут раз в пять быстрее, чем на Земле, вероятно, виновата дьявольская радиация Солнца, – кто хочет щеголять гладкими щеками, должен бриться два или три раза в день. Правда, некоторых удивляло, почему Эрвин хранит бритву в холодильнике, но к этому привыкли, у каждого свои чудачества: Эрвин объяснял, что ему приятно, когда кожи касается холод. Чтобы узнать, о чем думает собеседник, достаточно было вынуть бритву, подкрутить регулятор резкости, сделать вид, что бреешься, – и все, что в ту минуту рождалось в голове, записывалось.
– Вам не казалось, что проникновение в чужие мысли равноценно подслушиванию у дверей чужих разговоров? – не удержался Рой.
– Я признался в убийстве Карла Ванина, Рой, это хуже вышпионивания чужих мыслей, – огрызнулся Эрвин.
Он помолчал, снова заговорил. Итак, прибор был настроен на мысли Карла. И тут полезла такая дрянь, что Эрвин разбесился на себя за никчемное изобретение. В мозгу Карла толклись тысячи разнокалиберных мыслей – сущая каша, к тому же неудобоваримая. То он вспоминал, что жмет ботинок; то мысленно сетовал, что болит живот, надо бы кое-куда сбегать, но лучше подождать, может, пройдет; то вдруг вспыхивала ослепительная идея перевести лучевой генератор на сверхжесткое излучение, оно одно способно энергоемко трамбовать молекулярные слои пластинок; тут же возникала мысль, не прожжет ли сверхжесткое излучение саму пластинку, и ослепительная идея – именно ее потом и доработал Эрвин – тускнела и погасала; и снова все забивали пустые мысли о каких-то отчетах, докладах, встречах, еде, питье, одежде, наградах, выговорах… Невероятно густо трудились мозговые полушария Карла Ванина, но пустячным трудом: девять десятых всех мыслей годились лишь на то, чтобы тут же отбросить их как шелуху. Эрвин уже готовился разбить дешифратор, но нашел иное решение: встроить в приборчик сепаратор важного и неважного, некий фильтр, пропускавший только мысли большого накала, высокого энергетического потенциала. Теперь мыслительная малоценка отсеивалась, дешифровывались лишь мысли крупные, мысли важные, мысли повышенной затраты мозговой энергии.
И сразу же обнаружилось, что только два класса мыслей обладают у Ванина высоким энергетическим потенциалом: попытки внести что-то новое в свою работу и стремление извлечь личную выгоду из лабораторных удач. И мысли второго класса забивали мысли класса первого: второсортные замыслы перешумливали первоклассные идеи.
Как только у Карла появлялась стоящая мысль о том, как дальше вести эксперимент, тут же разворачивался мыслительный бал, какая-то праздничная вакханалия преждевременного торжества – Карл упивался, как все будут поражены его успехом, как он вознесется надо всеми, какие хорошие слова скажут Анадырин и Стоковский, как Михаил Хонда будет внешне радоваться, а про себя досадовать, что ему такая удача не выпала, и какие прекрасные телеграммы пришлет президент Академии Боячек, и какую гордость почувствует оставшаяся с детьми на Земле жена Екатерина, когда узнает об успехе мужа… И вся эта мыслительная толкотня и трепотня полностью заглушала сверкнувшую хорошую идею – вот почему ни одной из них Карл не мог додумать до конца, ни одной не был способен довести до конструктивного оформления…
– И когда я доработал сам одну из его сверкнувших и погасших идей, – рассказывал усталым голосом Эрвин, – Карл безмерно удивился, но, конечно, ничего не понял: «Вы знаете, я сам думал о чем-то похожем. Как хорошо, что мы с вами приходим к одним и тем же мыслям. Но у вас разработано куда детальней, можно прямо приступать к осуществлению, поздравляю вас, Эрвин». Я не удержался от насмешки: «Теперь вы получите академическую награду, сам Боячек поздравит вас, Карл, с научным достижением». Посмотрели бы вы, как он покраснел. Будто пойман на преступлении! Он забормотал, что работает не для славы и наград, ради науки, ради пользы людей и всякое такое. Но я-то знал его тайные мысли, я молча стерпел его лицемерие и только выразительно посмотрел. Он не выдержал: «Вы словно презираете меня, Эрвин, что это значит?» Я не мог объяснить ему, что это значит, но именно в тот момент начал ненавидеть его, вот что это значило. Он был недостойным лицемером, мне все трудней становилось проводить дни с человеком, у которого так двойственна личность.
– Вы могли перестать пользоваться дешифратором – и раздвоение личности вашего руководителя перестало бы вас раздражать, Эрвин.
– Я не мог этого сделать, мы продолжали трудное исследование, без непрерывно возникающих идей, переделок и усовершенствований оно не шло. Идеи генерировал Карл, и с каждой следующей они были все туманней. Я превращал их в осуществимые, выдирал из хаоса фантазий здоровое семечко реальности и выращивал из семени дерево, так это всего лучше назвать. И все сильней ненавидел этого честолюбца. Мне скоро стала противна и работа, которую мы вели.
– Вам скоро стали отвратительны и все сотрудники энергозавода, с которыми приходилось встречаться. Возвратись вы с вашим приборчиком на Землю, вы вскоре возненавидели бы все человечество.
Да, именно так, Эрвин не опровергал обвинений. Он лежал, отвернувшись от Роя, уставя глаза в потолок, тихо говорил – не оправдывал себя, не скрывал проступков, не утаивал сомнений и мук. Собственно, он потому и надумал шпионить за мыслями других, что надеялся на исключительность Карла Ванина. Остальные – люди как люди, никаких предосудительных стремлений за ширмой добропорядочности, дешифратор покажет это убедительно, так говорил он себе. А что получилось? Никакой исключительностью Карл не обладал, точно такими были и другие. У всех честолюбие, себялюбие, властолюбие шло на том же энергетическом уровне, что и творческое начало. Фильтр отсекал все мелочное, вторичное, случайное, а тщеславия с себялюбием не мог отсечь, это было коренное, на эти свойства натуры тратилось не меньше мозговой энергии, чем на научные усилия, и ведь это все люди выдающиеся, крупные специалисты, незаурядные характеры – иных на Меркурий и не посылают. И таких людей любить? Уважать их? Доброжелательствовать им? Не будет ли это формой того же двуличия? Не превратится ли в примирение со скверной?
– И вы стали показывать окружающим, что они вам отвратительны? И они благодушно терпели такое непостижимое для них отношение?
Эрвин усмехнулся с хмурой иронией.
– Благодушия не было. Но вы забываете, как сложились обстоятельства. Я ведь не издеваться приходил, я приносил ценные предложения, мне были благодарны за них – и никто не догадывался, что это его собственные идеи, только доведенные до завершения. А я посмеивался: вот вы думали, ничего не выдумали, а все так просто, получайте и пользуйтесь. Я унижал тем, что благодетельствовал, без облагодетельствования не было бы и унижения. И поверьте, после каждой моей неожиданной помощи, у людей на время пропадало самовосхищение. Другой сделал то, чего не смогли они: это впечатляло каждого.
– Расскажите, как погиб Карл Ванин.
– Что еще рассказывать: погиб – и все тут. Не отрицаю убийства – разве не достаточно?
– Убийство убийству рознь. Хочу знать подробности.
– Подробности? Ладно, пусть подробности. В тот день мне хотелось лезть на стену. Бывают состояния, когда бить себя кулаками по лицу – успокаивает. Вот такой выдался денек: от любого слова душу воротит. А Карл вдруг впал в экстаз и уже не мысленно, а вслух расписывает, как удалась работа, как нас вознесут за технические находки. Я вытащил аппарат – в мыслях та же восторженная бормотня, только гуще. В общем, я крикнул Карлу: «Убирайтесь от печи, я сейчас ее сожгу!». Он стал белым, весь задрожал, руку протянул: «Эрвин, опомнись, Эрвин, прошу тебя!». Я навел лучевой генератор на корпус печи. А Карл не ко мне бросился, а к печи – и попал под луч. Что еще сказать? Отчаянье было такое, что сам кинулся под луч. А в это время – люди. Не знаю, как и выключил генератор, а не успел бы, и вбежавшим пришлось бы худо. Помню, что на мне тушили пламя, сам я срывал с себя одежду… Вот и все вам подробности. Какой вы сделаете вывод из моих признаний?
– Что вы идиот, Эрвин! Вы мнили себя проницательным, все знающим обо всех, проникшим в тайное тайных каждого человека, – таким вас рисовало ваше тщеславное воображение. А были идиотом: нарушили элементарные законы морали и получили искаженную картину поведения людей. Ну может быть, не идиотом, идиотизм – болезнь, а вы не больны. Глупцом, наивным глупцом, так точнее! Глупцом, неспособным понять людей, даже когда под рукой прибор для инструментального шпионажа за мыслями, – и главным образом потому, что имелся такой преступный, все искажающий в людях прибор. Я не буду говорить об ответственности за действия, наказания – не моя область, этим займутся другие. Я оцениваю ваш характер, вашу житейскую философию – и вот мой вердикт: глупец!
Эрвин явно ожидал другой оценки. И его, вероятно, меньше удивили бы обвинения в преступности, угрозы жестокого наказания – он предвидел их. Но то, что сказал Рой, было неожиданно и, наверно, обидней, чем обещания кары. Обида отчетливо прозвучала в дрогнувшем голосе Эрвина:
– Вы беретесь доказать, что я глупец, Рой?
– Докажу! – пообещал Рой. – Убедительно докажу, Эрвин Кузьменко, человек, пожелавший стать самым проницательным в мире и превратившийся в тупого, ограниченного, полуслепого глупца. Снова повторяю, это объективная, хладнокровная, квалифицированная оценка вашего поведения, а не запальчивость ругани. Слушайте меня внимательно и старайтесь поменьше прерывать, даже если будет трудно молчать.
Глава 6
Впоследствии, уже на Земле, Рой рассказывал Генриху, какие сложные чувства одолевали его во время последней беседы с Эрвином. Сильней всего было негодование, но была и жалость. Я помнил, говорил он брату, что моральное падение Эрвина началось с того, что его потрясло тщеславие профессора химии, не скрывавшего, что научные успехи помогут ему пройти в академики. Видимо, Эрвин был лопухом, воображавшим, что люди вроде дистиллированной воды, что в их душах никакие примеси не мутят сплошную прозрачность. В конечном итоге он возненавидел людей за то, что они не ангелы. Он стал делать зло из добрых побуждений – пытался по-своему исправить недостатки натуры. Впрочем, и дорога в ад вымощена благими намерениями – истина, выстраданная человечеством и потому неопровержимая. Мне было порой бесконечно жаль этого наивного, не очень умного, запутавшегося парня. Эрвину Рой описывал свое отношение несколько по-иному.
– Одна из главных ваших ошибок, Эрвин, была в том, что вы пристроили к своему преступному приборчику фильтр, отсекающий все мысли и чувства невысокого энергетического уровня, как вы их квалифицируете. Вы вообразили, что избавляетесь от помех, от шума, забивающего остроту главных мыслей и переживаний. Но реально вы избавились от фона, на котором только и возникают эти высокие мысли и переживания, а фон чувств и мыслей то же, что тон в музыке. Вы ведь учили, что тон создает музыку? Вы улавливали отдельные громкие звуки, но музыка исчезла: картина мыслей и чувств людей неузнаваемо искажалась. Я приведу такой пример, чтобы вам стало ясней. Вы не раз пролетали над Землей, не раз любовались прекрасными пейзажами рек, лугов, лесов, городов, гор. Теперь вообразите, что вы подлетаете к Земле, когда ее затянуло туманом высотой с полкилометра. Что вы увидите тогда? Унылую площадь синеватой мглы и над нею пики отдельных гор, вершины особо высоких небоскребов. Будет ли такая картина Земли правдивым ее изображением?
– Пример – не доказательство, – желчно возразил Эрвин. – Удивительно, что вы забыли об этой прописи логики.
– Подождите. Я приведу и прямое доказательство. В лаборатории я вынул из холодильника бритву, повертел ее в руках, и приборчик донес до вас, лежавшего вот на этой кровати, не окрашенную эмоциями суть мыслей: что доработкой изобретения Томсона мы с братом поставим памятник погибшему другу, что нас наградят недавно утвержденной медалью Томсона, что я пройду сквозь такую гору, как та, что увиделась в окне, и Арман с Робертом будут надежно страховать меня, никакие гравитационные толчки, погубившие Томсона, мне отныне не страшны… Я правильно излагаю информацию о моих мыслях? Вы соглашаетесь, вы не можете не согласиться! Но теперь посмотрите на другое. Приборчик не донес до вас фона – тех чувств, которые были чуть пониже энергетического потенциала самих мыслей и через фильтр не прошли. Вы не узнали о печали, с какой я думал о Томсоне, о радости, что дело его не погибнет, как погиб он, что для нас с братом будет великим утешением довершить его изобретение, что медаль, какую мы получим, станет наградой его гению, славой его творению и что, пройдя сквозь гранит горы, я с гордостью скажу: «Возможность этого придумал Томсон, вот на что он был способен». Все эти человеческие, все эти добрые, грустные мысли приборчик отсек, вы получили мои рассуждения без фона, скелет, а не живое тело чувств. Что же вы сделали тогда? Вы сами добавили недостающий фон. Вы присочинили мне тщеславие, себялюбие, вы заставили меня не с грустью, а в упоении мечтать, как совершу то, чего Томсон не сумел, как я в глазах всех, и в своих глазах особенно, буду выше, буду глубже, буду талантливей гениального Ивана Томсона. Вы оболгали меня, Эрвин, вы чудовищно исказили мой характер. И возненавидели меня – не того Роя Васильева, который сидит у вашей кровати, нет, другого Роя, несуществующего, карикатуру на меня, какую сами придумали. Возненавидели за карикатурность, за несоответствие реальности, короче – за вами же придуманную ложь обо мне.
– Вы хотите сказать, что так было со всеми людьми, чьи мысли мне стали открыты? – глухо спросил Эрвин. Щеки его посерели, в глазах было смятение. Слова Роя падали как глыбы: он не был забронирован от силы доказательств. И приборчика, коварно все искажавшего, больше не существовало: истина представала в суровой подлинности.
– Да! – гневно сказал Рой. – Вы всех искажали, лгали на всех. Все люди представали перед вами в кривом зеркале. И ваша ненависть к ним за то, что они столь кривы, была, в сущности, ненавистью к самому себе, сделавшему их кривыми. Вот кого вы должны презирать, кого ненавидеть – себя. Ибо вы – главный виновник того, что люди виделись вам мелкими и порочными. Но это еще не все, я только подхожу к главной вашей ошибке.
Жалкая гримаса исказила все больше бледневшее лицо больного.
– Еще ошибки?
– Эрвин! Ошибки ваши к одной не свести, их много. Наберитесь терпения, я буду говорить об очень сложных понятиях. Я назвал вас наивным, но в том, что вы искажали людей, присутствует не наивность, а злонамеренность, скверный характер. Теперь послушайте и о наивности. Вы почему-то вообразили, что люди – автоматы, заряженные программой одних высоких стремлений. Но люди есть люди, им свойственно все, что принято называть человеческим. Один философ назвал свою книгу «Человеческое, слишком человеческое».
Под словечком «слишком человеческое» он подразумевал: «плохое человеческое». Что же, существуют и плохие чувства: себялюбие, эгоизм, неумеренное честолюбие, властолюбие и прочее – много таких чувств, у одних людей одни, у других другие, у одних сильней, у других слабей. Люди – не ангелы, ни один не таскает на спине крылышек. Но в наше с вами время, Эрвин Кузьменко, ни один человек не позволит скверным мыслям и чувствам стать главным двигателем своих действий. Они подавляются, им не позволяют проникнуть наружу. Люди стыдятся их, как дурного запаха. Вы бросили в лицо Карлу Ванину, что он стремится к академическим наградам. Вы сами сказали: Карл покраснел, словно вы поймали его на преступлении. И стал уверять, что это не так. Вы выкрали из его мозга мысль о награде, а он отрекся от нее, как от плохого поступка. Вам это ничего не говорит, Эрвин? А ведь это значит, что люди не позволяют мелким, обывательским мыслям, всяческому мусору своей мыслительной работы, всяким отходам своих чувствований вознестись до роли главенствующих… Вы совершили отвратительный поступок, Эрвин. Вы изобрели аппарат не для узнавания человеческой природы и подлинного стимула человеческих действий, нет, аппарат для ворошения грязного белья, для проникновения в отхожие места. Кто же вы такой сами, Эрвин Кузьменко? Все, к чему прикасается ваша рука, приобретает мерзкий запах гнилья…
– Перестаньте! – простонал больной. – Я больше не могу вас слушать, не могу, не могу! – Крупные слезы катились по его желтым щекам.
И снова Рой почувствовал жалость к человеку, которого так беспощадно казнил правдой о нем. Рой остановил себя: зачем добивать уже поверженного?
– Я ухожу, Эрвин. Надеюсь, мы больше не увидимся. Не знаю, как сложится ваша дальнейшая жизнь. Думаю, вам следует рассчитывать на доброту людей. Впрочем, это ваше дело, не хочу ничего предсказывать.
– Уберите эту штуку, – сказал больной, показывая на принесенную Роем деталь дешифратора. – Мне страшно глядеть на нее…
В гостинице Рой вызвал Стоковского.
– Друг Клавдий, обеспечьте мне место в ближайшем планетолете на Землю. И выбросьте в помойку остатки дешифратора мыслей, изобретенного Эрвином. Это его собственное желание.
1981 г.