-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Михаил Юрьевич Лермонтов
|
|  Последний сын вольности
 -------

   Михаил Лермонтов
   Последний сын вольности


   В оформлении обложки использована картина Льва Феликсовича Лагорио «В горах Кавказа».


   © ООО «Издательство АСТ», 2023


   <Вадим>


   Часть I-я


   ГЛАВА I

   День угасал; лиловые облака, протягиваясь по западу, едва пропускали красные лучи, которые отражались на черепицах башен и ярких главах монастыря. Звонили к вечерни; монахи и служки ходили взад и вперед по каменным плитам, ведущим от кельи архимандрита в храм; длинные, черные мантии с шорохом обметали пыль вслед за ними; и они толкали богомольцев с таким важным видом, как будто бы это была их главная должность. Под дымной пеленою ладана трепещущий огонь свечей казался тусклым и красным; богомольцы теснились вокруг сырых столбов, и глухой, торжественный шорох толпы, повторяемый сводами, показывал, что служба еще не началась.
   У ворот монастырских была другая картина. Несколько нищих и увечных ожидали милости богомольцев; они спорили, бранились, делили медные деньги, которые звенели в больших посконных мешках; это были люди, отвергнутые природой и обществом (только в этом случае общество согласно бывает с природой); это были люди, погибшие от недостатка или излишества надежд, олицетворенные упреки провидению; создания, лишенные права требовать сожаления, потому что они не имели ни одной добродетели, и не имеющие ни одной добродетели, потому что никогда не встречали сожаления.
   Их одежды были изображения их душ: черные, изорванные. Лучи заката останавливались на головах, плечах и согнутых костистых коленах; углубления в лицах казались чернее обыкновенного; у каждого на челе было написано вечными буквами нищета! – хотя бы малейший знак, малейший остаток гордости отделился в глазах или в улыбке!
   В толпе нищих был один – он не вмешивался в разговор их и неподвижно смотрел на расписанные святые врата; он был горбат и кривоног; но члены его казались крепкими и привыкшими к трудам этого позорного состояния; лицо его было длинно, смугло; прямой нос, курчавые волосы; широкий лоб его был желт как лоб ученого, мрачен как облако, покрывающее солнце в день бури; синяя жила пересекала его неправильные морщины; губы, тонкие, бледные, были растягиваемы и сжимаемы каким-то судорожным движением, и в глазах блистала целая будущность; его товарищи не знали, кто он таков; но сила души обнаруживается везде: они боялись его голоса и взгляда; они уважали в нем какой-то величайший порок, а не безграничное несчастие, демона – но не человека: – он был безобразен, отвратителен, но не это пугало их; в его глазах было столько огня и ума, столько неземного, что они, не смея верить их выражению, уважали в незнакомце чудесного обманщика. Ему казалось не больше 28 лет; на лице его постоянно отражалась насмешка, горькая, бесконечная; волшебный круг, заключавший вселенную; его душа еще не жила по-настоящему, но собирала все свои силы, чтобы переполнить жизнь и прежде времени вырваться в вечность; – нищий стоял сложа руки и рассматривал дьявола, изображенного поблекшими красками на св. вратах, и внутренно сожалел об нем; он думал: если б я был чорт, то не мучил бы людей, а презирал бы их; стоят ли они, чтоб их соблазнял изгнанник рая, соперник бога!.. другое дело человек; чтоб кончить презрением, он должен начать с ненависти!
   И глаза его блистали под беспокойными бровями, и худые щеки покрывались красными пятнами: всё было согласно в чертах нищего: одна страсть владела его сердцем или лучше он владел одною только страстью, – но зато совершенно!
   «Христа ради, барин, – погорелым, калекам, слепому… Христа ради копеечку!» – раздался крик его товарищей; он вздрогнул, обернулся – и в этот миг решилась его участь. – Что же увидал он? русского дворянина, Бориса Петровича Палицына. Не больше.


   [ГЛАВА II]

   Представьте себе мужчину лет 50, высокого, еще здорового, но с седыми волосами и потухшим взором, одетого в синее полукафтанье с анненским крестом в петлице; ноги его, запрятанные в огромные сапоги, производили неприятный звук, ступая на пыльные камни; он шел с важностью размахивая руками и наморщивал высокий лоб всякий раз, как докучливые нищие обступали его; – двое слуг следовали за ним с подобострастием. – Палицын положил серебряный рубль в кружку монастырскую и, оттолкнув нищих, воскликнул: «Прочь, вы! – лентяи. – Экие молодцы – а просят христа ради; что вы не работаете? дай бог, чтоб пришло время, когда этих бродяг без стыда будут морить с голоду. – Вот вам рубль на всю братию. – Только чур не перекусайтесь за него».
   Между тем горбатый нищий молча приблизился и устремил яркие черные глаза на великодушного господина; этот взор был остановившаяся молния, и человек, подверженный его таинственному влиянию, должен был содрогнуться и не мог отвечать ему тем же, как будто свинцовая печать тяготела на его веках; если магнетизм существует, то взгляд нищего был сильнейший магнетизм.
   Когда старый господин удалился от толпы, он поспешил догнать его.
   Палицын обернулся.
   – Что тебе надобно?
   – Очень мало! – я хочу работы…
   С язвительной усмешкой посмотрел старик на нищего, на его горб и безобразные ноги… но бедняк нимало не смутился и остался хладнокровен, как Сократ, когда жена вылила кувшин воды на его голову, но это не было хладнокровие мудреца – нищий был скорее похож на дуэлиста, который уверен в меткости руки своей.
   – Если ты, барин, думаешь, что я не могу перенесть труда, то я тебя успокою на этот счет. – Он поднял большой камень и начал им играть как мячиком; Палицын изумился.
   – Хочешь ли быть моим слугою?
   Нищий в одну минуту принял вид смирения и с жаром поцеловал руку своего нового покровителя… из вольного он согласился быть рабом – ужели даром? – и какая странная мысль принять имя раба за 2 месяца до Пугачева.
   – Клянусь головою отца моего, что исполню свою обязанность! – воскликнул нищий, – и адская радость вспыхнула на бледном лице.
   – Твое имя?
   – Вадим!
   – Прелестное имя для такого урода!
   Слуги подхватили шутку барина и захохотали; нищий взглянул на них с презрением, и неуместная веселость утихла; подлые души завидуют всему, даже обидам, которые показывают некоторое внимание со стороны их начальника.
   – Следуй за мной!.. – сказал Палицын, и все оставили монастырь. Часто Вадим оборачивался! на полусветлом небосклоне рисовались зубчатые стены, башни и церковь, плоскими черными городами, без всяких оттенок; но в этом зрелище было что<-то> величественное, заставляющее душу погружаться в себя и думать о вечности, и думать о величии земном и небесном, и тогда рождаются мысли мрачные и чудесные, как одинокий монастырь, неподвижный памятник слабости некоторых людей, которые не понимали, что где скрывается добродетель, там может скрываться и преступление.


   ГЛАВА III

   Поздно, поздно вечером приехал Борис Петрович домой; собаки встретили его громким лаем, и только по светящимся окнам можно было узнать строение; ветер шумя качал ветелки, насаженные вокруг господского двора, и когда топот конский раздался, то слуги вышли с фонарями навстречу, улыбаясь и внутренне проклиная барина, для которого они покинули свои теплые постели, а может быть, что-нибудь получше. Палицын взошел в дом; – в зале было темно; оконницы дрожали от ветра и сильного дождя; в гостиной стояла свеча; эта комната была совершенно отделана во вкусе 18-го века: разноцветные обои, три круглые стола; перед каждым небольшое канапе; глухая стена, находящаяся между двумя высокими печьми, на которых стояли безобразные статуйки, была вся измалевана; на ней изображался завядшими красками торжественный въезд Петра I в Москву после Полтавы: эту картину можно бы назвать рисованной программой.
   Перед ореховым гладким столом сидела толстая женщина, зевая по сторонам, добрая женщина!.. жиреть, зевать, бранить служанок, приказчика, старосту, мужа, когда он в духе… какая завидная жизнь! и всё это продолжается сорок лет, и продолжится еще столько же… и будут оплакивать ее кончину… и будут помнить ее, и хвалить ее ангельский нрав, и жалеть… чудо что за жизнь! особливо как сравнишь с нею наши бури, поглощающие целые годы, и что еще ужаснее – обрывающие чувства человека, как листы с дерева, одно за другим.
   На скамейке, у ног <Натальи> Сергевны (так я назову жену Палицына), сидела молодая девушка, ее воспитанница. – Это был ангел, изгнанный из рая за то, что слишком сожалел о человечестве. – Сальная свеча, горящая на столе, озаряла ее невинный открытый лоб и одну щеку, на которой, пристально вглядываясь, можно было бы различить мелкий золотой пушок; остальная часть лица ее была покрыта густой тенью; и только когда она поднимала большие глаза свои, то иногда две искры света отделялись в темноте; это лицо было одно из тех, какие мы видим во сне редко, а наяву почти никогда. – Ее грудь тихо колебалась, порой она нагибала голову, всматриваясь в свою работу, и длинные космы волос вырывались из-за ушей и падали на глаза; тогда выходила на свет белая рука с продолговатыми пальцами; одна такая рука могла бы быть целою картиной!
   Борис Петрович взошел; обе встали.
   – Я привез нового холопа, – сказал он. – Клад! – нищий, который захотел работать! – он не должен быть слишком боек – это видно по лицу – но зато будет послушен!.. – вот ты увидишь сама – эй! – Вадимка! – живо.
   Взошел безобразный нищий. Госпожа осмотрела его без внимания, как краденый товар… «Какой урод!» – воскликнула она. Но Вадим не слыхал – его душа была в глазах.
   Долго супруг разговаривал с супругой о жатве, льне и хозяйственных делах; и вовсе забыли о нищем; он целый битый час простоял в дверях; куда смотрел он? что думал? – он открыл новую струну в душе своей и новую цель своему существованию. Целый час он простоял; никто не заметил; <Наталья> Сергевна ушла в свою комнату, и тогда Палицын подошел к ее воспитаннице.
   – Как тебе нравится мой новый холоп?
   – Урод! – отвечала Ольга, и вдруг ей послышалось что-то похожее на скрежет зубов. – Охота привозить таких пугал, – продолжала она, – нам бедным пленным птичкам и без них худо!..
   – Оттого худо, что ты не хочешь согласиться, – возразил Борис Петрович и намеревался ее обнять.
   Ольга покраснела и оттолкнула его руку; это движение было слишком благородно для женщины обыкновенной.
   – Плутовка! если бы ты знала, как ты прекрасна: разве у стариков нет сердца, разве нет в нем уголка, где кровь кипит и клокочет? – а было бы тебе хорошо! – если бы – выслушай… у меня есть золотые серьги с крупным жемчугом, персидские платки, у меня есть деньги, деньги, деньги…
   – У вас нет стыда! – отвечала Ольга; Палицын посмотрел на нее – и вспыхнул; – но услыхав шорох в другой комнате, погрозившись ушел.
   – Боже!.. – это восклицание невольно вырвалось из ее груди; это была молитва и упрек.
   Безобразный нищий всё еще стоял в дверях, сложа руки, нем и недвижим – на его ресницах блеснула слеза: может быть первая слеза – и слеза отчаяния!.. Такие слезы истощают душу, отнимают несколько лет жизни, могут потопить в одну минуту миллион сладких надежд! они для одного человека – что был Наполеон для вселенной: в десять лет он подвинул нас целым веком вперед.
   – Знаешь ли ты своих родителей, Ольга? – сказал Вадим.
   – Странный вопрос! – отвечала она.
   – Знаешь ли ты их, – повторил он таким голосом, который заставил ее содрогнуться; она посмотрела ему пристально в глаза, как будто припоминая нечто давно, давно прошедшее.
   – Я сирота; – мой отец меня оставил, когда я была ребенком, – и отправился бог знает куда – верно очень далеко, потому что он не возвращался, – чело Вадима омрачилось, и горькая язвительная улыбка придала чертам его, слабо озаренным догорающей свечой, что-то демонское.
   – Хочешь ли знать куда?
   – Хочу!.. – и влажные глаза ее ярко заблистали.
   – Подумай, – я для тебя человек чужой – может быть, я шучу, насмехаюсь!.. подумай: есть тайны, на дне которых яд, тайны, которые неразрывно связывают две участи; есть люди, заражающие своим дыханием счастье других; всё, что их любит и ненавидит, обречено погибели… берегись того и другого – узнав мою тайну, ты отдашь судьбу свою в руки опасного человека: он не сумеет лелеять цветок этот: он изомнет его…
   – Хочу знать непременно… – воскликнула неопытная девушка.
   Она посмотрела вокруг – нищего уже не было в комнате.


   ГЛАВА IV

   Прошло двое суток – Вадим еще не объявлял своей тайны… Ужели он только хотел подстрекнуть женское любопытство? если так, то он вполне достиг своей цели. Под разными предлогами, пренебрегая гнев госпожи своей, Ольга отлучалась от скучной работы и старалась встретить где-нибудь в отдаленной пустой комнате Вадима; и странно! она почти всегда находила его там, где думала найти, – и тогда просьбы, ласки, все хитрости были употребляемы, чтобы выманить желанную тайну, – однако он был непреклонен; умел отвести разговор на другой предмет, занимал ее разными рассказами – но тайны не было; она дивилась его уму, его бурному нраву, начинала проникать в его сумрачную душу и заметила, что этот человек рожден не для рабства: – и это заставило ее иметь к нему доверенность; немудрено; – власть разлучает гордые души, а неволя соединяет их.
   Однажды она взяла его за руку.
   – Не правда ли я очень безобразен! – воскликнул Вадим. Она пустила его руку. – Да, – продолжал он. – Я это знаю сам. – Небо не хотело, чтоб меня кто-нибудь любил на свете, потому что оно создало меня для ненависти; – завтра ты всё узнаешь: – на что мне беречь тебя? – О, если б… не укоряй за долгое молчанье. – Быть может настанет время и ты подумаешь: зачем этот человек не родился немым, слепым и глухим – если он мог родиться кривобоким и горбатым?..
   Поведение Вадима с прочими слугами было непонятно, потому что его цели никто не знал; я объясню его, сколько можно, следующим разговором; на крыльце дома сидело двое слуг, один старый, другой лет двадцати; вот слова их:
   – Заметь, Федька, что, кто из грязи вышел, тот лезет в золото! – как этот Вадимка загордился – эдакой урод – мне никогда никакого уважения не делает – когда сам приказчик меня всегда отличает – да и к барину как умеет он подольститься: словно щенок! – Экой век стал нехристиянской.
   – Не скажу, дядя Ипат!.. он всегда со мной ласков – парень лихой; с ним держи ухо востро: тотчас на удочку подцепит – вот, например, вчера…
   – Что вчера?
   – Я тебе расскажу эту штуку, дядя… слушай… вчера барин разгневался на Олешку Шушерина и приказал ему влепить 25 палок; повели Олешку на конюшню – сам приказчик и стал его бить; 25 раз ударил да и говорит: это за барина – а вот за меня – и занес руку. Вадим всё это время стоял поодаль, в углу: брови его сходились и расходились. – В один миг он подскочил к приказчику и сшиб его на землю одним ударом. На губах его клубилась пена от бешенства, он хотел что-то вымолвить – и не мог.
   – Жаль! – возразил старик, – не доживет этот человек до седых волос. – Он жалел от души, как мог, как обыкновенно жалеют старики о юношах, умирающих преждевременно, во цвете жизни, которых смерть забирает вместо их, как буря чаще ломает тонкие высокие дерева и щадит пни столетние.
   Зачем Вадим старался приобрести любовь и доверенность молодых слуг? – на это отвечаю: происшествия, мною описываемые, случились за 2 месяца до бунта пугачевского.
   Умы предчувствовали переворот и волновались: каждая старинная и новая жестокость господина была записана его рабами в книгу мщения, и только кровь <его> могла смыть эти постыдные летописи. Люди, когда страдают, обыкновенно покорны; но если раз им удалось сбросить ношу свою, то ягненок превращается в тигра: притесненный делается притеснителем и платит сторицею – и тогда горе побежденным!..
   Русский народ, этот сторукий исполин, скорее перенесет жестокость и надменность своего повелителя, чем слабость его; он желает быть наказываем, но справедливо, он согласен служить – но хочет гордиться своим рабством, хочет поднимать голову, чтоб смотреть на своего господина, и простит в нем скорее излишество пороков, чем недостаток добродетелей! В 18 столетии дворянство, потеряв уже прежнюю неограниченную власть свою и способы ее поддерживать – не умело переменить поведения: вот одна из тайных причин, породивших пугачевский год!


   [ГЛАВА V]

   Но обратимся к нашему рассказу.
   Дом Бориса Петровича стоял на берегу Суры, на высокой горе, кончающейся к реке обрывом глинистого цвета; кругом двора и вдоль по берегу построены избы, дымные, черные, наклоненные, вытягивающиеся в две линии по краям дороги, как нищие, кланяющиеся прохожим; по ту сторону реки видны в отдалении березовые рощи и еще далее лесистые холмы с чернеющимися елями, налево низкий берег, усыпанный кустарником, тянется гладкою покатостью – и далеко, далеко синеют холмы как волны. Вечернее солнце порою играло на тесовой крыше и в стеклах золотыми переливами, раскрашенные резные ставни, колеблемые ветром, стучали и скрып<ели>, качаясь на ржавых петлях. Вокруг старинного дома обходит деревянная резной работы голодарейка, служащая вместо балкона; здесь, сидя за работой, Ольга часто забывала свое шитье и наблюдала синие странствующие воды и барки с белыми парусами и разноцветными флюгерями. Там люди вольны, счастливы! каждый день видят новый берег – и новые надежды! – Песни крестьян, идущих с сенокоса, отдаленный колокольчик часто развлекали ее внимание – кто едет, купец? барин? почта? – но на что ей!.. не всё ли равно… и всё-таки не худо бы узнать.
   Какая занимательная, полная жизнь, не правда ли?
   Теперь она попала из одной крайности в другую: теперь, завернувшись в черную бархатную шубейку, обшитую заячьим мехом, она трепеща отворяет дверь на голодарейку. – Чего тебе бояться, неопытная девушка: Борис Петрович уехал в город, его жена в монастырь, слушать поучения монахов и новости и<з> уст богомолок, не менее ею уважаемых.
   Кто идет ей навстречу. – Это Вадим. – Она вздрогнула; – она побледнела, потому что настала роковая минута.
   – Что с тобою, – сказал он.
   – Ничего…
   – А! понимаю! – он закусил губы: – ты меня испугалась…
   – Зачем мне бояться тебя, – отвечала гордо Ольга.
   – Тем лучше! – продолжал он… – это уже много значит – так я тебе не страшен! не отвратителен… о мой создатель! вот великое блаженство! право, мне кажется это первое… – он остановился…
   – Послушай, что если душа моя хуже моей наружности? но разве я виноват… я ничего не просил у людей, кроме хлеба – они прибавили к нему презрение и насмешки… я имел небо, землю и себя, я был богат всеми чувствами… видел солнце и был доволен… но постепенно всё исчезло: одна мысль, одно открытие, одна капля яда – берегись этой мысли, Ольга.
   – Для чего мы здесь, – спросила она с нетерпением.
   – Я здесь для того, чтобы тебя видеть.
   – А я совсем не для того…
   – Опять, опять! – воскликнул Вадим. – Послушай, если хочешь чего-нибудь добиться от меня, то не намекай о моем безобразии: я завистлив, я зол, я всё, что ты хочешь… но пощади меня. – Он закрыл лицо обеими руками. – Ей стало жалко: этот человек, одаренный величайшим самолюбием, просил у нее, слабой девушки, у нее, еще более, чем он, беззащитной, сожаления – или нет… меньше… он просил, чтоб она его не оскорбляла.
   Такие речи иногда трогают женское сердце.
   Она прервала неприятное молчание:
   – Ты говорил, Вадим, что знаешь, где мой отец?..
   Он задумался:
   – Обещай никогда не укорять меня за то, что я тебе открыл свою тайну.
   – Никогда.
   – Слушай же: твой отец был дворянин – богат – счастлив – и, подобно многим, кончил жизнь на соломе… ты вздрогнула… но это еще ничего!..
   – О, если это ничего – то не продолжай.
   – Нет слушай: у него был добрый сосед, его друг и приятель, занимавший первое место за столом его, товарищ на охоте, ласкавший детей его, – сосед искренний, простосердечный, который всегда стоял с ним рядом в церкви, снабжал его деньгами в случае нужды, ручался за него своею головою – что ж… разве этого не довольно для погибели человека? – погоди… не бледней… дай руку: огонь, текущий в моих жилах, перельется в тебя… слушай далее: однажды на охоте собака отца твоего обскакала собаку его друга; он посмеялся над ним: с этой минуты началась непримиримая вражда – 5 лет спустя твой отец уж не смеялся. – Горе тому, кто наказал смех этот слезами! Друг твоего отца отрыл старинную тяжбу о землях и выиграл ее и отнял у него всё имение; я видал отца твоего перед кончиной; его седая голова неподвижная, сухая, подобная белому камню, остановила на мне пронзительный взор, где горела последняя искра жизни и ненависти… и мне она осталась в наследство; а его проклятие живо, живо и каждый год пускает новые отрасли, и каждый год всё более окружает своею тенью семейство злодея… я не знаю, каким образом всё это сделалось… но кто, ты думаешь, кто этот нежный друг? – как, небо!.. в продолжении 17-ти лет ни один язык не шепнул ей: этот хлеб куплен ценою крови – твоей – его крови! и без меня, существа бедного, у которого вместо души есть одно только ненасытимое чувство мщения, без уродливого нищего, это невинное сердце билось бы для него одною благодарностью.
   – Вадим, что сказал ты.
   – Благодарность! – продолжал он с горьким смехом. – Благодарность! Слово, изобретенное для того, чтоб обманывать честных людей!.. слово, превращенное в чувство! – о, премудрость небесная!.. как легко тебе из ничего сделать святейшее чувство!.. нет, лучше издохнуть с голода и жажды в какой-нибудь пустыне, чем быть орудием безумца и лизать руку, кидающую мне остатки пира… – о, благодарность!..
   И он ходил взад и вперед скорыми шагами, сжав крестом руки, – и, казалось, забыл, что не сказал имени коварного злодея… и, казалось, не замечал в лице несчастной девушки страх неизвестности и ожидания… он был весь погребен сам в себе, в могиле, откуда также никто не выходит… в живой могиле, где также есть червь, грызущий вечно и вечно ненасытный.
   Безобразные черты Вадима чудесно оживились, гений блистал на челе его, – и глаза, если б остановились в эту минуту на человеке, то произвели бы действие глаз василиска: но они были обращены вверх!..
   – Я отгадала! – воскликнула молодая девушка, подойдя с твердостию к Вадиму… – я поняла тебя!.. это Борис Петрович…
   Она в самом деле отгадала: великие души имеют особенное преимущество понимать друг друга; они читают в сердце подобных себе, как в книге, им давно знакомой; у них есть приметы, им одним известные и темные для толпы; одно слово в устах их иногда целая повесть, целая страсть со всеми ее оттенками.
   Палицын был тот самый ложный друг, погубивший отца юной Ольги – и взявший к себе дочь, ребенка 3 лет, чтобы принудить к молчанию некоторых дворян, осуждавших его поступок; он воспитал ее как рабу, а хвалился своею благотворительностию; десять лет тому назад он играл ее кудрями, забавлялся ее ребячествами и теперь в мыслях готовил ее для постыдных удовольствий. Это было также мщение в своем роде… кто бы подумал!.. столько страданий за то, что одна собака обогнала другую… как ничтожны люди! как верить общему мнению! – Палицын слыл честнейшим человеком во всем околотке – и точно! он погубил только одно семейство.
   Я сказал, что великие души понимают друг друга, потому-то Вадим смотрел на нее, без удивления, но с тайным восторгом.
   Она схватила его за руку и повлекла в комнату, где хрустальная лампада горела перед образами, и луч ее сливался с лучом заходящего солнца на золотых окладах, усыпанных жемчугом и каменьями; – перед иконой богоматери упала Ольга на колени, спина и плечи ее отделяемы были бледнеющим светом зари от темных стен, а красноватый блеск дрожащей лампады озарял ее лицо, вдохновенное, прекрасное, слишком прекрасное для чувств, которые бунтовали в груди ее; Вадим не сводил глаз с этого неземного существа, как будто был счастлив.
   Ольга сорвала с шеи богатое ожерелье и бросила его на землю.
   – Так уничтожаю последний остаток признательности… боже! боже! я невиновна… ты, ты сам дал мне вольную душу, а он хотел сделать меня рабой, своей рабой!.. невозможно! невозможно женщине любить за такое благодеяние… терпеть, страдать я согласна… но не требуй более; боже! если б ты теперь мне приказал почитать его своим благодетелем – я и тебя перестала бы любить!.. моя жизнь, моя судьба принадлежат тебе, создатель, и кому ты хочешь – но сердце в моей власти!..
   Слезы покатились из глаз ее, она склонила голову, рука ее дрожала в руке Вадима…
   – Я твой брат! – воскликнул он вне себя.
   Она обернулась, встала… как будто не поняла… как будто ужаснулась… Руки ее опустились как руки умершей, и сомкнутые уста удерживали дыхание.
   – Я твой брат! – повторил он дрожащим, страшным голосом.
   Она молчала.
   Вадим взглянул на нее в последний раз, схватил себя за голову и вышел; и выходя остановился у двери… и в продолжение одной минуты он думал раздробить свою голову об косяк… но эта безумная мысль скоро пролетела… он вышел.
   – Брат! – сказала Ольга, смотря ему вослед. – Брат! – И без сил она упала на стул.


   ГЛАВА VI

   Борис Петрович был чрезвычайно доволен своим горбачом (так в доме называли Вадима). Горбач везде почти следовал за ним, на охоту, в поле, на пашню, – исполнял его малейшие желания, предугадывал их. Одним словом, делал всё, чем мог приобрести доверенность, – и если ему удавалось, то неизъяснимая радость процветала на этом суровом лице, которое выражало все чувства, все, – кроме одного, любимого сокровища, хранимого на черный день. Если Борис Петрович хотел наказать кого-нибудь из слуг, то Вадим намекал ему всегда, что есть наказания, которые жесточе, и что вина гораздо больше, нежели Палицын воображал; – а когда недосказанный совет его был исполнен, то хитрый советник старался возбудить неудовольствие дворни, взглядом, движеньями помогал им осуждать господина; но никогда ничего не говорил такого, что` бы могло быть пересказано ко вреду его – к неудовольствию рабов или помещика. Он был враждебный Гений этого дома…
   Однажды, не знаю зачем, Палицын велел его позвать; искали горбача – не нашли. Так это и осталось.
   День был жаркий, серебряные облака тяжелели ежечасно; и синие, покрытые туманом, уже показывались на дальнем небосклоне; на берегу реки была развалившаяся баня, врытая в гору и обсаженная высокими кустами кудрявой рябины; около нее валялись груды кирпичей, между коими вырастала высокая трава и желтые цветы на длинных стебельках. Тут сидел Вадим; один, облокотяся на свои колена и поддерживая голову обеими руками; он размышлял; тени рябиновых листьев рисовались на лице его непостоянными арабесками и придавали ему вид таинственный; золотой луч солнца, скользнув мимо соломенной крыши, упадал на его коленку, и Вадим, казалось, любовался воздушной пляской пылинок, которые кружились и подымались к солнцу.
   Вчера он открылся Ольге; – наконец он нашел ее, он встретился с сестрой, которую оставил в колыбели; наконец… о! чудна природа; далеко ли от брата до сестры? – а какое различие!.. эти ангельские черты, эта демонская наружность… Впрочем, разве ангел и демон произошли не от одного начала?..
   Однако Вадим заметил в ней семейственную гордость, сходство с его душой, которое обещало ему много… обещало со временем и любовь ее… эта надежда была для него нечто новое; он хотел ею завладеть, он боялся расстаться с нею на одно мгновение… – и вот зачем он удалился в уединенное место, где плеск волны не мог развлечь думы его; он не знал, что есть цветы, которые, чем более за ними ухаживают, тем менее отвечают стараниям садовника; он не знал, что, слишком привязавшись к мечте, мы теряем существенность; а в его существенности было одно мщение.
   Постепенно мысли его становились туманнее; и он полусонный лег на траву – и нечаянно взор его упал на лиловый колокольчик, над которым вились две бабочки, одна серая с черными крапинками, другая испещренная всеми красками радуги; как будто воздушный цветок или рубин с изумрудными крыльями, отделанный в золото и оживленный какою-нибудь волшебницей; оба мотылька старались сесть на лиловый колокольчик и мешали друг другу, и когда один был близко, то ветер относил его прочь; наконец разноцветный мотылек остался победителем; уселся и спрятался в лепестках; напрасно другой кружился над ним… он был принужден удалиться. У Вадима был прутик в руке; он ударил по цвету и убил счастливое насекомое… и с каким-то восторгом наблюдал его последний трепет!..
   И бог знает отчего в эту минуту он вспомнил свою молодость, и отца, и дом родной, и высокие качели, и пруд, обсаженный ветлами… всё, всё… и отец его представился его воображению, таков, каким он возвратился из Москвы, потеряв свое дело… и принужденный продать всё, что у него осталось, дабы заплатить стряпчим и суду. – И потом он видел его лежащего на жесткой постели в доме бедного соседа… казалось, слышал его тяжелое дыхание и слова: отомсти, сын мой, извергу… чтоб никто из его семьи не порадовался краденым куском… и вспомнил Вадим его похороны: необитый гроб, поставленный на телеге, качался при каждом толчке; он с образом шел вперед… дьячок и священник сзади; они пели дрожащим голосом… и прохожие снимали шляпы… вот стали опускать в могилу, канат заскрыпел, пыль взвилась…
   Кровь кинулась Вадиму в голову, он шопотом повторил роковую клятву и обдумывал исполнение; он готов был ждать… он готов был всё выносить… но сестра! если… о! тогда и она поможет ему… и без трепета он принял эту мысль; он решился завлечь ее в свои замыслы, сделать ее орудием… решился погубить невинное сердце, которое больше чувствовало, нежели понимало… странно! он любил ее; – или не почитал ли он ненависть добродетелью?..
   Вдруг над ним раздался свист арапника, и он почувствовал сильную боль во всей руке своей; – как тигр вскочил Вадим… перед ним стоял Борис Петрович и осыпал его ругательствами.
   Кланяясь слушал он и с покорным видом последовал за Палицыным в дом, где слуги встретили его с насмешливыми улыбками, которые говорили: пришел и твой черед.
   С этих пор Вадим ни разу не забывал своей должности.


   ГЛАВА VII

   По`д-вечер приехали гости к Палицыну; Наталья Сергевна разрядилась в фижмы и парчевое платье, распудрилась и разрумянилась; стол в гостиной уставили вареньями, ягодами сушеными и свежими; Генадий Василич Горинкин, богатый сосед, сидел на почетном месте, и хозяйка поминутно подносила ему тарелки с сластями; он брал из каждой понемножку и важно обтирал себе губы; он был высокого росту, белокур, и вообще довольно ловок для деревенского жителя того века; и это потому быть может, что он служил в лейб-кампанцах; 25<-и> лет вышед в отставку, он женился и нажил себе двух дочерей и одного сына; – Борис Петрович занимал его разговорами о хозяйстве, о Москве и проч., бранил новое, хвалил старое, как все старики, ибо вообще, если человек сам стал хуже, то всё ему хуже кажется; – поздно вечером, истощив разговор, они не знали, что начать; зевали в руку, вертелись на местах, смотрели по сторонам; но заботливый хозяин тотчас нашелся:
   – Малой! Египетского, – закричал он, в восторге от своей мысли; – принесли две фляги и две большие серебряные кружки; – начали пить, потом спорить, хохотать и целоваться; – щеки их разгорелись, и воображение, охлажденное годами, закипело.
   – Потешить ли тебя, сосед любезный! – воскликнул Палицын.
   – А что?
   – Да уж то, что твоей милости и в голову не придет; любишь ли ты пляску?.. а у меня есть девочка – чудо… а как пляшет!.. жжет, а не пляшет!.. я не монах, и ты не монах, Васильич…
   – Избави Христос…
   – И точно так!..
   – Ну что же?
   – Да уж то!.. мать моя, женушка, Наталья Сергевна, – вели Оленьке принарядиться в шелковый святошный сарафан да выдти поплясать; а других пришли петь, да песельников-то нам побольше, знаешь, чтоб лихо… – он захохотал, сам верно не зная чему; и начал потирать руки, заране наслаждаясь успехом своей выдумки; – этот человек, обыкновенно довольно угрюмый, теперь был совершенный ребенок.
   Наталья Сергевна приказала сбираться песельникам, а сама вышла искать Ольгу.
   Где была Ольга?..
   В темном углу своей комнаты, она лежала на сундуке, положив под голову свернутую шубу; она не спала; она еще не опомнилась от вчерашнего вечера; укоряла себя за то, что слишком неласково обошлась с своим братом… но Вадим так ужаснул ее в тот миг! – Она думала целый день идти к нему, сказать, что она точно достойна быть его сестрой и не обвиняет за излишнюю ненависть, что оправдывает его поступок и удивляется чудесной смелости его.
   Со свечой в руке взошла Наталья Сергевна в маленькую комнату, где лежала Ольга; стены озарились, увешанные платьями и шубами, и тень от толстой госпожи упала на столик, покрытый пестрым платком; в этой комнате протекала половина жизни молодой девушки, прекрасной, пылкой… здесь ей снились часто молодые мужчины, стройные, ласковые, снились большие города с каменными домами и златоглавыми церквями; – здесь, когда зимой шумела мятелица и снег белыми клоками упадал на тусклое окно и собирался перед ним в высокий сугроб, она любила смотреть, завернутая в теплую шубейку, на белые степи, серое небо и ветлы, обвешанные инеем и колеблемые взад и вперед; и тайные, неизъяснимые желания, какие бывают у девушки в семнадцать лет, волновали кровь ее; и досада заставляла плакать; вырывала иголку из рук.
   – Вставай, Ольга! – закричала Наталья Сергевна, сердито толкнув ее.
   Ольга вскочила и зажмурилась, встретив свечу прямо перед глазами.
   – Что спала, ленивая…
   – У меня голова болит!
   – Вздор! девчонка молодая… и смеет голова болеть! просто лень, уж так бы и говорила… а то еще лжет… отвечай: спала, лентяйка?
   – Я никогда не лгу.
   – Как! еще смеет отвечать, когда я говорю! спорить! ах грубиянка; да не я ли тебя выкормила и воспитала, да не я ли тебя от нищего отца-негодяя взяла на свои руки… неблагодарная! – нет! этот народ никогда не чувствует благодеяний! как волка ни корми, а всё в лес глядит… да не смей строить рож, когда я браню тебя!.. стой прямо и не морщись – ты забываешь, кто я?..
   Ольга хотела что-то сказать, но удержалась; презрение изобразилось на лице ее; мрачный пламень, пробужденный в глазах, потерялся в опущенных ресницах; она стояла, опустив руки, с колеблющеюся грудью и обнаженными плечами, и неподвижно внимала обидным изречениям, которые рассердили, испугали бы другую.
   – Поди надень шелковый сарафан и выходи плясать… чтоб голова не болела… слышишь… скорей же!.. да не больно финти перед Борисом Петровичем!.. а не то я тебе дам знать!.. ведь вы все ради заманить барскую милость… берегись…
   Ольга молчала – но вся вспыхнула… и если б Наталья Сергевна не удалилась, то она не вытерпела бы далее; слезы хотели брызнуть из глаз ее, но женщина иногда умеет остановить слезы… – Как! ее подозревают, упрекают? – и в чем! – о! где ее брат! пускай придет он и выслушает ее клятву помогать ему во всем, что дышит местию и разрушением; пускай посвятит он ее в это грозное таинство, – она готова!..
   Теперь она будет уметь отвечать Вадиму, теперь глаза ее вынесут его испытывающие взгляды, теперь горькая улыбка не уничтожит ее твердости; – эта улыбка имела в себе что-то неземное; она вырывала из души каждое благочестивое помышление, каждое желание, где таилась искра добра, искра любви к человечеству; встретив ее, невозможно было устоять в своем намереньи, какое бы оно не было; в ней было больше зла, чем люди понимать способны.
   Ольгу ждут в гостиной, Борис Петрович сердится; его гость поминутно наливает себе в кружку и затягивает плясовую песню… наконец она взошла: в малиновом сарафане, с богатой повязкой; ее темная коса упадала между плечьми до половины спины; круглота, белизна ее шеи были удивительны; а маленькая ножка, показываясь по временам, обещала тайные совершенства, которых ищут молодые люди, глядя на женщину как на орудие своих удовольствий; впрочем, маленькая ножка имеет еще другое значение, которое я бы открыл вам, если б не боялся слишком удалиться от своего рассказа.
   Она взошла… и встретила пьяные глаза, дерзко разбирающие ее прелести; но она не смутилась; не покраснела; – тусклая бледность ее лица изобличала совершенное отсутствие беспокойства, совершенную преданность судьбе; – в этот миг она жила половиною своей жизни; она походила на испорченный орган, который не играет ни начало ни конец прекрасной песни.
   Хор затянул плясовую. – Начинай же, Оленька! – закричал Палицын, – не стыдись!.. – она вздрогнула; ей пришло на мысль, что она будет плясать перед убийцею отца своего; – эта мысль как молния ворвалась в ее душу и озарила там следы минувшего; и все обиды, все несправедливости, унижения рабства, одним словом, жизнь ее встала перед ней, как остов из гроба своего; и она почувствовала его упрек…
   Если б можно было изобразить страдание этого нежного существа, то трудно было бы поверить, что она не лишилась рассудка!.. потому что ее ресницы были сухи, и сжатые дрожащие губы не пропустили ни одного вздоха. – «Что же! красотка моя, начинай!.. небось – ты так хороша сегодня!..» – кричали оба помещика; что за лестное поощрение! не правда ли.
   Ольга окинула взором всю комнату, надеясь уловить хотя одно сожаление… неуместная надежда; – подлая покорность, глупая улыбка встретили ее со всех сторон – рабы не сожалели об ней, – они завидовали! – пускай завидуют, подумала Ольга; это будет им наказание.
   Она начала плясать.
   Движения Ольги были плавны, небрежны; даже можно было заметить в них некоторую принужденность, ей несвойственную, но скоро она забылась; и тогда душевная буря вылилась наружу; как поэт, в минуту вдохновенного страданья бросая божественные стихи на бумагу, не чувствует, не помнит их, так и она не знала, что делала, не заботилась о приличии своих движений, и потому-то они обворожили всех зрителей; это было не искусство – но страсть.
   И вдруг она остановилась, опомнилась, опустила пылающие глаза, голова ее кружилась; все предметы прыгали перед нею, громкие напевы слились для нее в один звук, нестройный, но решительный, в один звук воспоминания…
   Она посмотрела вокруг, ужаснулась… махнула рукой и выбежала.
   Борис Петрович встал и, качаясь на ногах, последовал за нею; раскаленные щеки его обнаруживали преступное желание, и с дрожащих губ срывались несвязные слова, но слишком ясные для окружающих.
   Дверь в комнату Ольги была затворена; он дернул, и крючок расскочился; она стояла на коленах, закрыв лицо руками и положив голову на кровать; она не слыхала, как он взошел, потому что произнесла следующие слова: «отец мой! не вини меня…»
   – Теперь ты не вывернешься! – воскликнул захохотавши Борис Петрович; – я человек добрый – и ты человек добрый; следовательно…
   Она вскочила и, устремив на него мутный взор, казалось, не понимала этих слов; – он взял ее за руку; она хотела вырваться – не могла; сев на постель, он притянул ее <к> себе и начал целовать в шею и грудь; у нее не было сил защищаться; отвернув лицо, она предавалась его буйным ласкам, и еще несколько минут – она бы погибла.
   Но вдруг раздался шум, и вбежала хозяйка; между достойными супругами начался крик, спор… однако Наталье Сергевне, благодаря винным парам удалось вывести мужа; долго еще слышен был хриплый бас его и пронзительный дишкант Натальи Сергевны; наконец всё утихло – и Ольга тогда только уверилась, что все ее оставили.
   Она слышала, как стучало ее испуганное сердце и чувствовала странную боль в шее; бедная девушка! немного повыше круглого плеча ее виднелось красное пятно, оставленное губами пьяного старика… Сколько прелестей было измято его могильными руками! сколько ненависти родилось от его поцелуев!.. встал месяц; скользя вдоль стены, его луч пробрался в тесную комнату, и крестообразные рамы окна отделились на бледном полу… и этот луч упал на лицо Ольги – но ничего не прибавил к ее бледности, и красное пятно не могло утонуть в его сияньи… в это время на стенных часах в приемной пробило одиннадцать.


   ГЛАВА VIII

   Где скрывался Вадим весь этот вечер? – на темном чердаке, простертый на соломе, лицом кверху, сложив руки, он уносился мыслию в вечность, – ему снилось наяву давно желанное блаженство: свобода; он был дух, отчужденный от всего живущего, дух всемогущий, не желающий, не сожалеющий ни об чем, завладевший прошедшим и будущим, которое представлялось ему пестрой картиной, где он находил много смешного и ничего жалкого. – Его душа расширялась, хотела бы вырваться, обнять всю природу, и потом сокрушить ее, – если было желание безумца, то по крайней мере великого безумца; – что такое величайшее добро и зло? – два конца незримой цепи, которые сходятся, удаляясь друг от друга.
   Чудные звуки разрушили мечтания Вадима: то были отрывистые звуки плясовой песни, смешанные с порывами северного ветра; Вадим привстал; луна ударяла прямо в слуховое окно, и свет ее, захватывая несколько измятых соломинок, упадал на противную стену, так что Вадим легко мог рассмотреть на ней все скважины, каждый клочок моха, высунувшийся между брусьями; – долго он не сводил глаз с этой стены, долго внимал звукам отдаленной песни —…наконец они умолкли, облако набежало на полный месяц… Вадим упал на постель свою, и безотчетное страдание овладело им; он ломал руки, вздыхал, скрежетал зубами… неизвестный огонь бежал по его жилам, череп готов был треснуть… о! давно ли ему было довольно одной ненависти!..
   Маленькая дверь скрыпнула и отворилась; ему послышался легкий шум шагов.
   – Брат! – сказал кто-то очень тихо.
   Вадим затрепетал. – Между тем облако пробежало, и луна озарила одно плечо и половину лица Ольги; она стояла близь него на коленах.
   – Всё понимаю, – воскликнул он, прочитавши в ее взоре ужасное беспокойство.
   – Точно? – отвечала Ольга изменившимся голосом; – точно? – я пришла тебя обрадовать, друг мой!..
   Друг мой! впервые существо земное так называло Вадима; он не мог разом обнять всё это блаженство; как безумный схватил он себя за голову, чтобы увериться в том, что это не обман сновидения; улыбка остановилась на устах его – и душа его, обогащенная целым чувством, сделалась подобна временщику, который, получив миллион и не умея употребить его, прячет в железный сундук и стережет свое сокровище до конца за жизни.
   Эти два слова так сильно врезались в его душу, что несколько дней спустя, когда он говорил с самим собою, то помог удержаться, чтоб не сказать: друг мой…
   Если мне скажут, что нельзя любить сестру так пылко, вот мой ответ: любовь – везде любовь, то есть самозабвение, сумасшествие, назовите как вам угодно; – и человек, который ненавидит всё, и любит единое существо в мире, кто бы оно ни было, мать, сестра или дочь, его любовь сильней всех ваших произвольных страстей. Его любовь сама по себе в крови чужда всякого тщеславия… но если к ней приметается воображение, то горе несчастному! – по какой-то чудной противуположности, самое святое чувство ведет тогда к величайшим злодействам; это чувство наконец делается так велико, что сердце человека уместить в себе его не может и должно погибнуть, разорваться, или одним ударом сокрушить кумир свой; но часто самолюбие берет перевес, и божество падает перед смертным.
   – Брат! слушай, – продолжала Ольга, – я всё обдумала и решилась сделать первый шаг на пути, по которому ни тебе, ни мне не возвратиться. Всё равно… они все ведут к смерти; – но я не позволю низкому, бездушному человеку почитать меня за свою игрушку… ты или я сама должна это сделать; – сегодня я перенесла обиду, за которую хочу, должна отомстить… брат! не отвергай моей клятвы… если ты ее отвергнешь, то берегись… я сказала, что не перенесу этого… ты будешь добр для меня; ты примешь мою ненависть, как дитя мое; станешь лелеять его, пока оно вырастет и созреет и смоет мой позор страданьями и кровью… да, позор… он, убийца, обнимал, целовал меня… хотел… не правда ли, ты готовишь ему ужасную казнь?..
   Вадим дико захохотал и, стараясь умолкнуть, укусил нижнюю губу свою, так крепко, что кровь потекла; он похож был в это мгновенье на вампира, глядящего на издыхающую жертву.
   – Клянусь этим богом, который создал нас несчастными, клянусь его святыми таинствами, его крестом спасительным, – во всем, во всем тебе повиноваться – я знаю, Вадим, твой удар не будет слаб и неверен, если я сделаюсь орудием руки твоей! – о! ты великий человек!
   – Да – теперь, потому что ты меня любишь!..
   Она ничего не отвечала.
   – Успокойся, опомнись, – сказал Вадим… – ты меня еще не знаешь, но я тебе открою мои мысли, разверну всё мое существование, и ты его поймешь. Перед тобой я могу обнажить странную душу мою: ты не слабый челнок, неспособный переплыть это море; волны и бури его тебя не испугают; ты рождена посреди этой стихии; ты не утонешь в ее бесконечности!.. Помню, как после смерти отца я покидал тебя, ребенка в колыбели, тебя, не знавшую ни добра, ни зла, ни заботы, – а в моей груди уже бродила страсть пагубная, неусыпная; – ты протянула ко мне свои ручонки, улыбалась… будто просила о защите… а я не имел своего куска хлеба.
   Меня взяли в монастырь – из сострадания – кормили, потому что я был не собака, и нельзя было меня утопить; в стенах обители я провел мои лучшие годы; в душных стенах, оглушаемый звоном колоколов, пеньем людей, одетых в черное платье и потому думающих быть ближе к небесам, притесняемый за то, что я обижен природой… что я безобразен. Они заставляли меня благодарить бога за мое безобразие, будто бы он хотел этим средством удалить меня от шумного мира, от грехов… Молиться!.. у меня в сердце были одни проклятия! – часто вечером, когда розовые лучи заходящего солнца играли на главах церкви и медных колоколах, я выходил из святых врат, и с холма, где стояла развалившаяся часовня, любовался на тюрьму свою; – она издали была прекрасна. – Облака призывали мое воображение к себе на воздушные крылья, но насмешливый голос шептал мне: ты способен обнять своею мыслию всё сотворенное; ты мог бы силою души разрушить естественный порядок и восстановить новый, для того-то я тебя не выпущу отсюда; довольно тебе знать, что ты можешь это сделать!..
   Никто в монастыре не искал моей дружбы, моего сообщества; я был один, всегда один; когда я плакал – смеялись; потому что люди не могут сожалеть о том, что хуже или лучше их; – все монахи, которых я знал, были обыкновенные, полудобрые существа, глупые от рожденья или от старости, неспособные ни к чему, кроме соблюдения постов… Я желал возненавидеть человечество – и поневоле стал презирать его; душа ссыхалась; ей нужна была свобода, степь, открытое небо… ужасно сидеть в белой клетке из кирпичей и судить о зиме и весне по узкой тропинке, ведущей из келий в церковь; не видать ясное солнце иначе, как сквозь длинное решетчатое окно, и не сметь говорить о том, чего нет в такой-то книге…
   Можно придти в отчаянье!
   Однажды, Ольга, я заметил безногого нищего, который, не вмешиваясь в споры товарищей, сидел на земле у святых ворот и только постукивал камнем о камень, и когда вылетала искра, то чудная радость покрывала незначущее его лицо. – Я подошел к нему и сказал: «ты очень благоразумен, любезный, тем, что не мешаешься в их ссору».
   – Я без ног, – отвечал он с недовольным видом; – это меня поразило: я ошибся! – однако продолжал свои вопросы: – что был ты прежде, купец или крестьянин?
   – Нищий! – отвечал он; – рожден нищим и умру нищим; только разница в том, что я рожден с ногами, а умру безногий!
   – Отчего же?
   – Отчего! – тут он призадумался; потом продолжал равнодушно: – я был проводником одного слепого; нас было много; – когда слепой умер, то я стал лишним. Мне переломали руки и ноги, чтоб я не даром кормился и был полезен; теперь меня возят в тележке – и дают деньги.
   – Знал ли ты своих родителей? – спросил я поспешно.
   – Как же!
   – А кто были они?
   – Нищие! – тут он улыбнулся; не знаю, что было в его улыбке, насмешка над судьбой или надо мною, потому что я слушал его с видом полной доверенности.
   «Итак, есть состояние, в котором безобразие не порок», – подумал я. На другой день бежал из монастыря и сделался нищим.
   Вадим остановился.
   – Понимаю тебя! – воскликнула Ольга и пожала ему руку.
   – Я это знал!.. разве ты не сестра мне? – возразил Вадим.
   – Послушай, верно, само небо хочет, чтобы мы отомстили за бедного отца; как оно согласило все обстоятельства, как оно привело тебя к цели…
   – Небо или ад… а может быть, и не они; твердое намерение человека повелевает природе и случаю; – хотя с тех пор как я сделался нищим, какой-то бешеный демон поселился в меня, но он не имел влияния на поступки мои; он только терзал меня; воскрешая умершие надежды, жажду любви, – он странствовал со мною рядом по берегу мрачной пропасти, показывая мне целый рай в отдалении; но чтоб достигнуть рая, надобно было перешагнуть через бездну. Я не решился; кому завещать свое мщение? кому его уступить?
   Долго я бродил без крова и пристанища, преданный зимним мятелям, как южная птица, отставшая от подруг своих, долго жить – было целью моей жизни.
   Но судьба мне послала человека, который случайно открыл мне, что ты воспитываешься у Палицына, что он богат, доволен, счастлив – это меня взорвало!.. я не хотел, чтоб он был счастлив – и не будет отныне; в этот дом я принес с собою моего демона; его дыхание чума для счастливцев, чума… сестра, ты мне простишь… о! я преступник… вижу, и тобой завладел этот злой дух, и в тебе поселилась эта болезнь, которая портит жизнь и поддерживает ее. Ты, земной ангел, без меня не потеряла бы свою беспечность… теперь всё кончено… от моего прикосновения увяли твои надежды… махни рукой твоему спокойствию… цветы не растут посреди бунтующего моря, где есть демон, там нет бога…
   – Как! – воскликнула Ольга, – неужели ты раскаиваешься!.. правда, я женщина – но разве всякая женщина променяет печали и беспокойства на блистательный позор… блистательный! – о! быть любовницей старика, злодея моего семейства… ты желал этого, Вадим, не правда ли?
   – Нет – я тогда убил бы тебя…
   – А теперь, кто мешает?
   – Теперь? теперь… – он опустил глаза в землю и замолк; глубокое страданье было видно в следующих словах: – теперь, убить тебя! – теперь, когда у меня есть слезы, когда я могу плакать на твоих коленах… плакать! о! это величайшее наслажденье для того, чей смех мучительнее всякой пытки!.. нет, я еще не так дурен как ты полагаешь; – человек, для которого видеть тебя есть блаженство, не может быть совершенным злодеем.
   – Меня убить значит сделаться моим благодетелем, – отвечала Ольга, улыбаясь после нескольких минут глубокого молчания.
   – А кто скажет: он хорошо поступил, когда мое имя сделается на земле проклятием?
   – Я удивляюсь тебе, друг мой!..
   – Не хочу! люби меня.
   Она закрыла лицо обеими руками.


   ГЛАВА IX

   Кто из вас бывал на берегах светлой <Суры>? – кто из вас смотрелся в ее волны, бедные воспоминаньями, богатые природным, собственным блеском! – читатель! не они ли были свидетелями твоего счастия или кровавой гибели твоих прадедов!.. но нет!.. волна, окропленная слезами твоего восторга или их кровью, теперь далеко в море, странствует без цели и надежды или в минуту гнева расшиблась об утес гранитный! – Она потеряла доро`гой следы страстей человеческих, она смеется над переменами столетий, протекающих над нею безвредно, как женщина над пустыми вздохами глупых любовников; – она не боится ни ада, ни рая, вольна жить и умереть, когда ей угодно; – сделавшись могилой какого-нибудь несчастного сердца, она не теряет своей прелести, живого, беспокойного своего нрава; и в ее погребальном ропоте больше утешений, нежели жалости. Если можно завидовать чему-нибудь, то это синим, холодным волнам, подвластным одному закону природы, который для нас не годится с тех пор, как мы выдумали свои законы.
   Вадим стоял под густою липой, и упоительный запах разливался вокруг его головы, и чувства, окаменевшие от сильного напряжения души, растаяли постепенно, – и отвергнутый людьми, был готов кинуться в объятия природы; она одна могла бы утолить его пламенную жажду и, дав ему другую душу или новую наружность, поправить свою жестокую ошибку. Вадим с непонятным спокойствием рассматривал речные травы и густой хмель, который яркими, зелеными кудрями висел с глинистого берега. Вдали одетые туманом курганы, может быть, могилы татарских наездников, подымались, выходили из полосатой пашни: еловые, березовые рощи казались опрокинутыми в воде; и мрачный цвет первых приятно отделялся желтоватой зеленью и белыми корнями последних; летнее солнце с улыбкой золотило эту простую картину.
   В шуме родной реки есть что-то схожее с колыбельной песнью, с рассказами старой няни; Вадим это чувствовал, и память его невольно переселилась в прошедшее, как в дом, который некогда был нашим и где теперь мы должны пировать под именем гостя; на дне этого удовольствия шевелится неизъяснимая грусть, как ядовитый крокодил в глубине чистого, прозрачного американского колодца.
   Вдруг раздался в отдалении звон дорожного колокольчика, приносимый ветром… Вадим вздрогнул, не зная сам тому причины; – он обернулся в ту сторону, где деревянный мост показывался между кустов и где дорога желтея терялась за холмами; – там серая пыль клубилась вслед за простою кибиткой;.. «Не к нам ли? – подумал Вадим; – но этого не может быть! кому?» – …его тревожил колокольчик, и непонятное предчувствие как свинец упало на его душу. – Он побрел вдоль по реке и старался рассеяться… но не мог: проклятый колокольчик его преследовал…
   Что делалось в барском доме? Там также слышали колокольчик, но этот милый звук не произвел никакого неприятного влияния; Наталья Сергевна подбежала к окну, а Борис Петрович, который не говорил с женой со вчерашнего вечера, кинулся к другому. – Они ждали сына в отпуск – верно это он!..
   В тот век почты были очень дурны, или лучше сказать не существовали совсем; родные посылали ходока к детям, посвященным царской службе… но часто они не возвращались, пользуясь свободой; – таким образом однажды мать сосватала невесту для сына, давно убитого на войне. Долго ждала красавица своего суженого; наконец вышла замуж за другого; на первую ночь свадьбы явился призрак первого жениха и лег с новобрачными в постель; «она моя», говорил он – и слова его были ветер, гуляющий в пустом черепе; он прижал невесту к груди своей – где на месте сердца у него была кровавая рана; призвали попа со крестом и святой водою; и выгнали опоздавшего гостя; и, выходя, он заплакал, но вместо слез песок посыпался из открытых глаз его. Ровно через сорок дней невеста умерла чахоткою, а супруга ее нигде не могли сыскать.
   Таково предание народное; обратимся к повести нашей. Борис Петрович и жена его три года не получали известия от своего Юриньки!.. месяц тому назад он с богомольцем, которого встретил на дороге, прислал письмо, извещая о скором прибытии… это он!..
   Колокольчик звенел всё громче и громче… вот близко, топот, крик ямщика, шум колес… кибитка въехала в ворота… вся дворня столпилась… это он… в военном мундире… выскочил, – и кинулся на шею матери… отец стоял поодаль и плакал… это был их единственный сын!
   Впрочем, такие вещи не описываются…
   Вечером Вадим возвратился в дом… увидал кибитку, поймал некоторые отрывистые речи… И догадался; – с досадой смотрел он на веселую толпу и думал о будущем, рассчитывал дни, сквозь зубы бормотал какие-то упреки… и потом, обратившись к дому… сказал: так точно! слух этот не лжив… через несколько недель здесь будет кровь, и больше; почему они не заплотят за долголетнее веселье одним днем страдания, когда другие, после бесчисленных мук, не получают ни одной минуты счастья!.. для чего они любимцы неба, а не я! – о, создатель, если б ты меня любил – как сына, – нет, – как приемыша… половина моей благодарности перевесила бы все их молитвы… – но ты меня проклял в час рождения… и я прокляну твое владычество, в час моей кончины…
   Неподвижен стоял Вадим возле рогожной кибитки; толпа пестрела кругом; старухи, дети, всё теснилось, кричало, смеялось.
   – Куда какой красавчик молодой наш барин, – воскликнул кто-то… – Вадим покраснел… и с этой минуты имя Юрия Палицына стало ему ненавистным…
   Что делать! он не мог вырваться из демонской своей стихии.


   ГЛАВА Х

   Смерклось; подали свеч; поставили на стол разные закуски и медный самовар; Борис Петрович был в восхищении, жена его не знала, как угостить милого приезжего; дверь в гостиную, до половины растворенная, пропускала яркую полосу света в соседнюю комнату, где по стенам чернели высокие шкафы, наполненные домашней посудой; в этой комнате, у дверей, на цыпочках стояла Ольга и смотрела на Юрия, и больше нежели пустое любопытство понудило ее к этому… Юрий был так хорош!.. – именно таковые лица нравятся женщинам: что-то доброе и вместе буйное, пылкость без упрямства, веселость без насмешки; – он не был напудрен по обычаю того века; длинные русые волосы вились вокруг шеи; и голубые глаза не отражали свет, но, казалось, изливали его на всё, что им встречалось.
   Он говорил о столице, о великой Екатерине, которую народ называл матушкой и которая каждому гвардейскому солдату дозволяла целовать свою руку… он говорил об ней, и щеки его горели; и голос его возвышался невольно. – Потом он рассказывал о городских весельствах, о красавицах, разряженных в дымные кружева и волнистые, бархатные платья…
   Ольга слушала, и что-то похожее на зависть встревожило ее; «если б обо мне так говорили, если б и на мне блистали б кружева и дорогие камни… о я была бы счастливей!..» – всякой 18-тилетней девушке на ее месте эти мысли пришли бы в голову. Наряды необходимы счастью женщины как цветы весне.
   И Ольга боялась, чтоб он не обернулся к дверям и не заметил ее любопытства; маленькая гордость дышала в этом опасении…
   Однако ж как уйти?.. Юрий говорит так приятно. – В звуках его голоса так ясно выражались благородные чувства, – что если б даже невозможно было разобрать слов его – то – ей казалось… она поняла бы смысл разговора!..
   Нельзя сомневаться, что есть люди, имеющие этот дар, но им воспользоваться может только существо избранное, существо, которого душа создана по образцу их души, которого судьба должна зависеть от их судьбы… и тогда эти два созданья, уже знакомые прежде рождения своего, читают свою участь в голосе друг друга; в глазах, в улыбке… и не могут обмануться… и горе им, если они не вполне доверятся этому святому таинственному влечению… оно существует, должно существовать вопреки всем умствованиям людей ничтожных, иначе душа брошена в наше тело для того только, чтоб оно питалось и двигалось – что такое были бы все цели, все труды человечества без любви? И разве нет иногда этого всемогущего сочувствия между народом и царем? Возьмите Наполеона и его войско! – долго ли они прожили друг без друга?
   О, как Ольга была прекрасна в эту первую минуту самопознания, сколько жизни, невинной, обещающей жизни, было в стесненном дыханьи этой полной груди; где билось сердце, обещанное мукам и созданное для райского блаженства…
   Надобно было камню упасть в гладкий источник.
   Она обернулась…
   Полоса яркого света, прокрадываясь в эту комнату, упадала на губы скривленные ужасной, оскорбительной улыбкой, – всё кругом покрывала темнота, но этого было ей довольно, чтобы тотчас узнать брата… на синих его губах сосредоточилась вся жизнь Вадима, и как нарочно они одни были освещены…
   Он приблизился: от него веяло холодом.
   – Поздравляю, Ольга…
   – С чем?
   – Не правда ли… как хорош собою молодой твой господин!..
   – И твой! – обидевшись возразила Ольга…
   – Нимало… я добровольно стал слугою… я не обязан им сохранением жизни, воспитанием… но ты!.. о, посмотри на него, что за ловкость, что за румянец…
   Она вздохнула…
   – И эта прекрасная голова упадет под рукою казни… – продолжал шопотом Вадим… – эти мягкие, шелковые кудри, напитанные кровью, разовьются… ты помнишь клятву… не слишком ли ты поторопилась… о мой отец! мой отец!.. скоро настанет минута, когда беспокойный дух твой, плавая над их телами, благословит детей твоих, – скоро, скоро…
   – Скоро!..
   – Я вижу твое восхищение! – холодно возразил ей брат; – скоро! мы довольно ждали… но зато не напрасно!.. Бог потрясает целый народ для нашего мщения; я тебе расскажу… слушай и благодари: на Дону родился дерзкий безумец, который выдает себя за государя… народ, радуясь тому, что их государь носит бороду, говорит как мужик, обратился к нему… дворяне гибнут, надобно же игрушку для народа… без этого и праздник не праздник!.. вино без крови для них стало слабо. Ты дрожишь от радости, Ольга…
   Она молча поникла головою и удалилась. У нее в сердце уж не было мщения: – теперь, теперь вполне постигла она весь ужас обещанья своего; хотела молиться… ни одна молитва не предстала ей ангелом-утешителем: каждая сделалась укоризною, звуком напрасного раскаянья… «какой красавец сын моего злодея», – думала Ольга; и эта простая мысль всю ночь являлась ей с разных сторон, под разными видами: она не могла прогнать других, только покрыла их полусветлой пеленою, – но пропасть, одетая утренним туманом, хотя не так черна, зато кажется вдвое обширнее бедному путнику.
   Между тем Вадим остался у дверей гостиной, устремляя тусклый взор на семейственную картину, оживленную радостью свидания… и в его душе была радость, но это был огонь пожара возле тихого луча месяца.
   Долго стоял он тут и любовался красотою молодого Палицына – и так забылся, что не слыхал, как Борис Петрович в первый раз закричал: «эй, малой… Вадимка!» – опомнясь, он взошел; – с сожалением посмотрел на него Юрий, но Вадим не смел поднять на него глаз, боясь, чтобы в них не изобразились слишком явно его чувства…
   – Как тебе нравится мой горбач!.. – сказал Борис Петрович, – преуморительный…
   – Каждый человек, батюшка, – отвечал Юрий, – имеет недостатки… он не виноват, что изувечен природой!..
   – Если ты будешь хорошо мне служить, – продолжал он, обратясь к мрачному Вадиму, – то будь уверен в моей милости!.. теперь ступай…
   – Пошел вон, – воскликнул отец, потому что Вадим не трогался с места: он был смущен добротою юноши, благосклонным выражением лица его; – и зависть возвратилась в его душу только тогда, как он подошел к дверям, но возвратилась, усиленная мгновенным отсутствием.
   Перешагнув через порог, он заметил на стене свою безобразную тень; мучительное чувство… как бешеный он выбежал из дома и пустился в поле; поутру явился он на дворе, таща за собою огромного волка… блуждая по лесам, он убил этого зверя длинным ножом, который неотлучно хранился у него за пазухой… вся дворня окружила Вадима, даже господа вышли подивиться его отважности… Наконец и он насладился минутой торжества! – «Ты будешь моим стремянным!» – сказал Борис Петрович.


   ГЛАВА XI

   Борис Петрович отправился в отъезжее поле, с новым своим стремянным и большою свитою, состоящей из собак и слуг низшего разряда; даже в старости Палицын любил охоту страстно и спешил, когда только мог, углубляться в непроходимые леса, жилища медведей, которые были его главными врагами.
   Что делать Юрию? – в деревне, в глуши? – следовать ли за отцом! – нет, он не находит удовольствия в войне с животными; – он остался дома, бродит по комнатам, ищет рассеянья, обрывает клочки раскрашенных обоев; чудные занятия для души и тела; – но что-то мелькнуло за углом… женское платье; – он идет в ту сторону и вступает в небольшую комнату, освещенную полуденным солнцем; ее воздух имел в себе что-то особенное, роскошное; он, казалось, был оживлен присутствием юной пламенной девушки.
   Кто часто бывал в комнате женщины, им любимой, тот, верно, поймет меня… он испытал влияние этого очарованного воздуха, который породнился с божеством его, который каждую ночь принимает в себя дыхание свежей девственной груди – этот уголок, украшенный одной постелью, не променял бы он за весь рай Магомета…
   – А, это ты, Ольга! – сказал засмеявшись молодой Палицын. – Вообрази, я думал, что гонюсь за тенью, – и как обманут!..
   – Вас огорчает эта ошибка? – о, если так, я могу вас утешить, стану с вами говорить как тень, то есть очень мало… и потом…
   – Ради бога – не мало, любезная Ольга! – я готов тебя слушать целый день; не можешь вообразить, какая тоска завладела мной; брожу везде… не с кем слова молвить… матушка хозяйничает, – …ради неба, говори, говори мне… брани меня… только не избегай!..
   – Как скоро вы забыли московских красавиц; думайте об них, это вас займет.
   – Думать об них – и говорить с тобою? Ольга, это нейдет вместе!..
   – А что я могу сказать вам, степная, простая девушка? – что я видела, что слышала? – я не хочу быть вашим лекарством от скуки; всякое лекарство, со всей своей пользой, очень неприятно.
   – Ты не в духе сегодня, – воскликнул Юрий, взяв ее за руку и принудив сесть. – Ты сердишься на меня или на матушку… если тебя кто-нибудь обидел, скажи мне; клянусь честию, этому человеку худо будет…
   – Не надо мне вашей защиты, вашего мщения… оставьте мою руку!.. вы хотите забавляться? привозите других, более покорных, чем я, более способных настроивать свое сердце и лицо по вашему приказу… мне грустно, скучно… – да сверх того я не раба ваша… и так…
   – Ольга, послушай, если хочешь упрекать… о! прости мне; разве мое поведение обнаружило такие мысли? разве я поступал с Ольгой как с рабой? – ты бедна, сирота, – но умна, прекрасна; – в моих словах нет лести; они идут прямо от души; чуждые лукавства мои мысли открыты перед тобою; – ты себе же повредишь, если захочешь убегать моего разговора, моего присутствия; тогда-то я тебя не оставлю в покое; – сжалься… я здесь один среди получеловеков, и вдруг в пустыне явился мне ангел, и хочет, чтоб я к нему не приближался, не смотрел на него, не внимал ему? – боже мой! – в минуту огненной жажды видеть перед собою благотворную влагу, которая, приближаясь к губам, засыхает.
   – Прекрасны ваши слова, Юрий Борисович, я не спорю, всё это очень ново для меня… со всем тем я прошу вас оставить девушку, несчастную с самой колыбели, и потому нимало не расположенную забавлять вас… поверьте слову: гибель вокруг меня…
   – Сто раз готов я погибнуть у ног твоих!..
   – Вы меня не поняли… я кажусь вам странною теперь, – быть может… но…
   – Ты мила по-своему…
   – Что за похвалы!.. – с насмешливым видом воскликнула Ольга.
   – Не сердись!.. – возразил Юрий; и улыбаясь он склонился над ней; потом взял в руки ее длинную темную косу, упадавшую на левое плечо, и прижал ее к губам своим; холод пробежал по его членам, как от прикосновения могучего талисмана; он взглянул на нее пристально, и на этот раз удивительная решимость блистала в его взоре; она не смутилась – но испугалась.
   – Перестаньте, – сказала Ольга с важностью, – мне надо быть одной.
   Напрасно он старался угадать в глазах ее намеренье кокетки – помучить; ему не удалось!..
   – Ты довольна будешь мною! – сказал он, медленно выходя из комнаты.
   Такие разговоры, занимательные только для них, повторялись довольно часто, и содержание и заключение почти всегда было одно и то же; и если б они читали эти разговоры в каком-нибудь романе 19-го века, то заснули бы от скуки, но в блаженном 18 и в год, описываемый мною, каждая жизнь была роман; теперь жизнь молодых людей более мысль, чем действие; героев нет, а наблюдателей чересчур много, и они похожи на сладострастного старика, который, вспоминая прежние шалости и присутствуя на буйных пирах, хочет пробудить погаснувшие силы. Этот галванизм кидает величайший стыд на человечество; – оно приближилось к кончине своей; пускай… но зачем прикрывать седины детскими гремушками? – зачем привскакивать на смертном одре, чтобы упасть и скончаться <на> полу?
   Но возвратимся к нашей повести и поторопимся окончить главу.
   Ольга старанием утаить свою любовь еще больше ее обнаруживала; Юрий был опытен, часто любил, чаще был любим, и, выучен привычкой, читал в ее глазах больше, чем она осмеливалась читать в собственной душе. – Она думала об нем и боялась думать о любви своей; ужас обнимал ее сердце, когда она осмеливалась вопрошать его, потому что прошедшее и будущее тогда являлись встревоженному воображению Ольги; таков был ужас Макбета, когда готовый сесть на королевский престол, при шумных звуках пира, он увидал на нем окровавленную тень Банкуо… но этот ужас не уменьшил его честолюбия, которое превратилось в болезненный бред; то же самое случилось с любовью Ольги.
   Юрий не мог любить так нежно, как она; он всё перечувствовал, и прелесть новизны не украшала его страсти; но в книге судьбы его было написано, что волшебная цепь скует до гроба его существование с участью этой женщины.
   Когда он не был с нею вместе, то скука и спокойствие не оставляли его; – но приближаясь к ней, он вступал в очарованный круг, где не узнавал себя, и благословлял свой плен, и верил, что никогда не любил сильней теперешнего, что до сих пор не понимал определения красоты; – пожалейте об нем.


   ГЛАВА XII

   Таинственные ответы Ольги, иногда ее притворная холодность всё более и более воспламеняли Юрия; он приписывал такое поведение то гордости, то лукавству; но чаще, по недоверчивости, свойственной всем почти любовникам, сомневался в ее любви… однажды после долгой душевной борьбы он решился вытребовать у нее полного признанья… или получить совершенный отказ!
   – Какое ребячество! – скажете вы; но в том-то и прелесть любви; она превращает нас в детей, дарит золотые сны как игрушки; и разбивать эти игрушки в минуту досады доставляет немало удовольствия; особливо когда мы надеемся получить другие.
   С мрачным лицом он взошел в комнату Ольги; молча сел возле нее и взял ее за руку. Она не противилась; не отвела глаз от шитья своего, не покраснела… не вздрогнула; она всё обдумала, всё… и не нашла спасения; она безропотно предалась своей участи, задернула будущее черным покрывалом и решилась любить… потому что не могла решиться на другое.
   – Ольга! – сказал Юрий неверным голосом; – я люблю тебя.
   – Знаю, – отвечала она.
   – Знаю, знаю! – только-то! и я больше от тебя не услышу!
   – Чего же вам больше!.. я слушаю, молчу…
   – О, разумеется, этого слишком много! – я недостоин даже приблизиться к тебе… я бы должен был любоваться тобою как солнцем и звездами; ты прекрасна! кто спорит, но разве это дает право не иметь сердца?
   – Я у бога ни того, ни другого не просила… если мое обращение вам не нравится, то оставьте меня; мы дурно сделали, что узнали друг друга; но всё на свете может поправиться…
   – Как легко, сделав человека несчастным, сказать ему: будь счастлив! – всё на свете может поправиться!.. Ольга, слушай, в последний раз говорю тебе; я люблю больше, чем ты можешь вообразить; это огонь… огонь… о, пойми меня… у меня нет слов… я люблю тебя! если ты не понимаешь этого, то всё остальное напрасно… отвечай; чего ты от меня требуешь? каких жертв?..
   – Забыть меня! – воскликнула Ольга с удивительною твердостию.
   – Нет! Никогда… я совершу невозможное, чтоб обладать тобою, – но забыть… нет власти…
   Он замолчал; ходил взад и вперед по комнате, потом остановился у окна, закрыл лицо руками. Так прошло несколько минут. Наконец он обернулся и сказал:
   – Я ошибался, признаюсь в том откровенно – я ошибался… ах! это была минута, но райская минута, это был сон – но сон божественный; теперь, теперь всё прошло… уничтожаю навеки все ложные надежды, уничтожаю одним дуновением все картины воображения моего; – прочь от меня вера в любовь и счастье; Ольга, прощай. Ты меня обманывала – обман всегда обман; не всё ли равно, глаза или язык? чего желала ты? не знаю… может быть… о, возьми мое презрение себе в наследство… я умер для тебя.
   И он сделал шаг, чтоб выйти, кидая на нее взор, свинцовый, отчаянный взор, один из тех, перед которыми, кажется, стены должны бы были рушиться; горькое негодованье дышало в последних словах Юрия; она не могла вынести долее, вскочила и рыдая упала к е<го> ногам. В восторге поднял он ее, прижал к груди своей и долго не мог выговорить двух слов; против его сердца билось другое, нежное, молодое, любящее со всем усердием первой любви. Они сели, смотрели в глаза друг другу, не плакали, не улыбались, не говорили, – это был хаос всех чувств земных и небесных, вихорь, упоение неопределенное, какое не всякий испытал, и никто изъяснить не может. Неконченные речи в беспорядке отрывались от их трепещущих губ, и каждое слово стоило поэмы… – само по себе незначущее, но одушевленное звуком голоса, невольным телодвижением – каждое слово было целое блаженство!
   – Я любим, любим, любим, – говорил Юрий… – я буду повторять это слово так громко, так часто, что ангелы услышат – и позавидуют…
   – Пускай же ангелы – только не люди!..
   – Отчего же, мой ангел!..
   – Тогда, может быть, они тебя отнимут у бедной Ольги…
   – Ты прекрасна! – что за пустой страх?.. ты моя – моя…
   – Не раба! надеюсь!
   – Больше, сокровище!
   – О мой милый… целуй, целуй меня… я не хочу быть сокровищем скупого… – пускай мне угрожают адские муки… надобно же заплатить судьбе… я счастлива! – не правда ли?
   – Ты счастлива! – позволь мне обнять тебя – крепче, крепче…
   – Почему же нет! отдав тебе душу, могу ли отказать в чем-нибудь.
   – Эти волосы… прочь их! – вот так… чтоб твой поцелуй и мой слились в один…
   – Боже, боже… теперь умереть… о! зачем не теперь?


   ГЛАВА XIII

   – Друг мой, Ольга, есть бог на небесах, – есть на земле счастье…
   – Дай бог тебе счастье, если ты веришь им обоим! – отвечала она, и рука ее играла густыми кудрями беспечного юноши; а их лодка скользила неприметно вдоль по реке, оставляя белый змеистый след за собою между темными волнами; весла, будто крылья черной птицы, махали по обеим сторонам их лодки; они оба сидели рядом, и по веслу было в руке каждого; студеная влага с легким шумом всплескивала, порою озаряясь фосфорическим блеском; и потом уступала, оставляя быстрые круги, которые постепенно исчезали в темноте; – на западе была еще красная черта, граница дня и ночи; зарница, как алмаз, отделялась на синем своде, и свежая роса уж падала на опустелый берег <Суры>; – мирные плаватели, посреди усыпленной природы, не думая о будущем, шутили меж собою; иногда Юрий каким-нибудь движением заставлял колебаться лодку, чтоб рассердить, испугать свою подругу; но она умела отомстить за это невинное коварство; неприметно гребла в противную сторону, так что все его усилия делались тщетны, и челнок останавливался, вертелся… смех, ласки, детские опасения, всё так отзывалось чистотой души, что если б демон захотел искушать их, то не выбрал бы эту минуту; – Ольга не считала свою любовь преступлением; она знала, хотя всячески старалась усыпить эту мысль, знала, что близок ужасный, кровавый день… и… небо должно было заплатить ей за будущее – в настоящем; она имела сильную душу, которая не заботилась о неизбежном, и по крайней мере хотела жить – пока жизнь светла; как она благодарила судьбу за то, что брат ее был далеко; один взор этого непонятного, грозного существа оледенил бы все ее блаженство; – где взял он эту власть?..
   – Будет ли конец нашей любви! – сказал Юрий, перестав грести и положив к ней на плечо голову; – нет, нет!.. – она продолжится в вечность, она переживет нашу земную жизнь, и если б наши души не были бессмертны, то она сделала бы их бессмертными; – клянусь тебе, ты одна заменишь мне все другие воспоминанья – дай руку… эта милая рука; – она так бела, что светит в темноте… смотри, береги же мой перстень, Ольга! – ты не слушаешь? не веришь моим клятвам?
   Вместо ответа она запела вполголоса следующую песню:

     Воет ветер,
     Светит месяц:
     Девушка плачет —
     Милый в чужбину скачет;
     Ни дева, ни ветер
     Не замолкнут:
     Месяц погаснет,
     Милый изменит!

   – Прочь эту песню, – воскликнул Юрий, – кто тебя ее выучил.
   – Никто, сама.
   – Не верю. – Разве ты во мне сомневаешься!..
   – Нет; – однако ты слишком обещаешь – мы скоро расстанемся… а там —… там…
   – О, если только это пугает тебя, то знай… я скоро не поеду… я пробуду здесь еще три месяца…
   – Три месяца! боже! – она содрогнулась; – ее сердце облилось холодом.
   – А потом, – сказал Юрий, стараясь ее утешить и не понимая значения этого: боже! – потом съезжу в полк, возьму отставку, и возвращусь опять к тебе… тогда ты будешь моею, вопреки всем ничтожным предрассудкам. – Если даже мой отец захочет разлучить нас, если… о – нет! – он дал мне жизнь, а ты меня даришь миллионом жизней в каждой улыбке…
   – Три месяца, три месяца, – и несколько дней, – повторяла не слушая Ольга… ее ум остановился на этой пагубной неизменной мысли.
   Они причалили к берегу… уж было очень темно; деревенская церковь с своей странной колокольней рисовалась на полусветлом небосклоне запада, подобно тени великана; и попеременно озаряемые окна дома одни были видны сквозь редкий ветельник.
   Они шли под руку; молча, – вдоль по узкой тропинке и, поровнявшись с разрушенной баней, вдруг услышали грубые голоса; – «посмотрим, что такое», – шепнул Юрий. Она машинально остановилась.
   – Да скоро ли? – спросил первый голос.
   – На-днях; уж в округе начинается кутерьма. Да будет ли у вас готово, – сказал другой.
   – Всё будет – уж это наше дело… одни только не смеем; и до вашего прихода будем молчать… воля твоя.
   – Ну пожалуй.
   – Да правда ли, что будут соль и хлеб давать даром…
   – Не ведаю – только будет больно хорошо… а вино будет даром, из барских погребов… – тут несколько слов Юрий не расслушал.
   – Да Вадим был у нас, – сказал первый голос…
   При этом имени Ольга с необыкновенной силой увлекла за собою Палицына.
   – Куда ты? – сказал он с удивлением: – что с тобою?..
   – Скорей! скорей! – больше она не могла выговорить.
   – Это должны быть воры! – подумал Юрий и перестал дивиться ее испугу.
   Пришедши домой, Ольга удалилась немедленно в свою комнату и заперлась.
   Наталья Сергевна встретила сына и с улыбкой намекнула о его ночной прогулке; что за радость этой доброй женщине; теперь муж ее верно не решится погрешить против сына и жены в одно время; – «впрочем, – думала она, – молодым людям простительно шалить; а как седому старику таким вещам придти в голову, – знает царь небесный!..»
   – Мы поедем завтра в монастырь, Юрьюшка, – сказала она вошедшему сыну; – Борис Петрович еще долго пропорскает… куда я рада, что ты не в него!..
   И точно: предпочитая своей Наталье Сергевне медведей и собак – почтенный помещик не слишком льстил ее самолюбию, хотя у женщин 18 столетия оно не было так взыскательно, как у наших столичных красавиц.

     Но век иной, иные нравы!



   ГЛАВА XIV

   В 8 верстах от деревни Палицына, у глубокого оврага, размытого дождями, окруженная лесом, была деревушка, бедная и мирная; построенная на холме, она господствовала, так сказать, над окрестностями; ее серый дым был виден издалека, и солнце утра золотило ее соломенные крыши, прежде нежели верхи многих лип и дубов. Здесь отдыхал в полдень Борис Петрович с толпою собак, лошадей и слуг; травля была неудачная, две лисы ушли от борзых и один волк отбился; в тороках у стремянного висело только два зайца… и три гончие собаки еще не возвращались из лесу на звук рогов и протяжный крик ловчего, который, лишив себя обеда из усердия, трусил по островам с тщетными надеждами, – Борис Петрович с горя побил двух охотников, выпил полграфина водки и лег спать в избе; – на дворе всё было живо и беспокойно: собаки, разделенные по сворам, лакали в длинных корытах, – лошади валялись на соломе, а бедные всадники поминутно находились принужденными оставлять котел с кашей, чтоб нагайками подымать их. День был ясен и свеж; северный ветер гнал отрывистые тучки по голубым сводам неба, и вершины лесов шумели, подобно водопаду, качаясь взад и вперед.
   Между тем слуги, расположась под навесом, шепотом сообщали друг другу разные известия о самозванце, о близких бунтах, о казни многих дворян – и тайно или явно почти каждый радовался… Это были люди, привыкшие жить в поле, гоняться за зверьми и неспособные к мирным чувствам, к сожалению и большой приверженности; вино, буйство, охота – их единственные занятия, не могли внушить им много набожных мыслей; и если между ними и был один верный, честный слуга, то из осторожности молчал или удалялся. Однажды дошли как-то эти слухи до Бориса Петровича: «вздор, – сказал он, – как это может быть?..» Такая беспечность погубила многих наших прадедов; они не могли вообразить, что народ осмелится требовать их крови: так они привыкли к русскому послушанию и верности!
   – Ты помнишь, недавно, когда барин тебя посылал на три дни в город, – здесь нам рассказывали, что какой-то удалец, которого казаки величают Красной шапкой, всё ставит вверх дном, что он кум сатане и сват дьяволу, ха-ха-ха! – что будто сам батюшка хотел с ним посоветаться! Видно хват, – так говорил Вадиму старый ловчий по прозванию Атуев, закручивая длинные рыжие усы.
   – Я его знаю, – отвечал Вадим с улыбкой, – и вы его скоро увидите! В этих словах было столько уверенности, столько убедительной твердости, что поневоле старый ловчий вздрогнул. «Ты чорт или Гуммель», – сказал Фильд, когда в первый раз услыхал этого славного артиста; Атуев не сказал, но подумал почти то же самое.
   – Когда! – воскликнули многие; и между тем глаза их недоверчиво устремлены были на горбача, который, с минуту помолчав, встал, оседлал свою лошадь, надел рог, – и выехал со двора.
   Удивленная толпа смотрела ему вслед, и по частому топоту они догадались, что Вадим пустился вскачь.
   Куда? зачем? – если б рассказывать все их мнения, то мне был бы нужен талант Вальтер-Скотта и терпение его читателей.
   Густым лесом ехал Вадим; направо и налево расстилались кусты ореховые и кленовые, меж ними возвышались иногда высокие полусухие дубы, с змеистыми сучьями, странные, темные – и в отдалении синели холмы, усыпанные сверху до низу лесом, пересекаемые оврагами, где покрытые мохом болота обманчивой, яркой зеленью манили неосторожного путника. Вадим ехал скоро, и глубокая, единственная дума, подобно коршуну Прометея, пробуждала и терзала его сердце; вдруг звучная, вольная песня привлекла его внимание; он остановился; прислушался… песня была дика и годилась для шума листьев и ветра пустыни; вот она:

     Моя мать родная —
     Кручинушка злая;
     Мой отец родной
     Назывался судьбой.
     Мои братья хоть люди
     Не хотят к этой груди
     Прижаться,
     Им стыдно со мною,
     С бедной сиротою,
     Обняться.
     Но мне богом дана
     Молодая жена,
     Вольность-волюшка,
     Воля милая,
     Несравненная,
     Неизменная;
     С ней нашлись другие у меня
     Мать, отец и семья;
     А моя мать – степь широкая,
     А мой отец – небо далекое,
     А братья мои в лесах
     Березы да сосны;
     Скачу ли я на коне,
     Степь отвечает мне,
     Брожу ли поздней порой,
     Небо светит луной;
     Мои братья в жаркий день,
     Призывая под тень,
     Машут издали руками,
     Кивают мне головами,
     А вольность мне гнездо свила
     Как мир необъятное!

   Так пел казак, шагом выезжая на гору по узкой дороге, беззаботно бросив повода и сложа руки. Конь привычный не требовал понуждения; и молодой казак на свободе предавался мечтам своим. Его голос был чист и полон, его сердце казалось таким же.
   Не песня, но вид казака сильно подействовал на Вадима; он ударил себя в лоб рукой, как обыкновенно делают, когда является неожиданная мысль.
   – Стой, – сказал он, устремив мрачный взор на подъехавшего казака; не знаю, что больше подействовало на последнего, голос или взор? но казак остановился и хотел ухватиться за саблю.
   – Не нужно! – продолжал Вадим: – поезжай скажи Белбородке, что послезавтра я его жду к себе в гости; – нынешнюю весну Палицын поставил на дворе новые качели… к двум веревкам не долго прибавить третью… итак послезавтра… скажи, что Красная шапка ему кланяется. – Ступай.
   При имени Красной шапки казак почтительно съехал с дороги и дал место Вадиму, который гордо и вместе ласково кивнул головой, ударил нагайкой лошадь… и ускакал.
   Надобно иметь слишком великую или слишком ничтожную, мелкую душу, чтоб так играть жизнью и смертию!.. одним словом, Вадим убил семейство! и что же он такое? – вчера нищий, сегодня раб, а завтра бунтовщик незаметный в пьяной, окровавленной толпе! – Не сам ли он создал свое могущество? какая слава, если б он избрал другое поприще, если б то, что сделал для своей личной мести, если б это терпение, геройское терпение, эту скорость мысли, эту решительность обратил в пользу какого-нибудь народа, угнетенного чуждым завоевателем… какая слава! если б, например, он родился в Греции, когда турки угнетали потомков Леонида… а теперь?.. имея в виду одну цель – смерть трех человек, из коих один только виновен, теперь он со всем своим гением должен потонуть в пучине неизвестности… ужели он родился только для их казни!.. разобрав эти мысли, он так мал сделался в собственных глазах, что готов был бы в один миг уничтожить плоды многих лет; и презрение к самому себе, горькое презрение обвилось как змея вокруг его сердца и вокруг вселенной, потому что для Вадима всё заключалось в его сердце!
   Теряясь в таких мыслях, он сбился с дороги и (был ли то случай) неприметно подъехал к тому самому монастырю, где в первый раз, прикрытый нищенским рубищем, пламенный обожатель собственной страсти, он предложил свои услуги Борису Петровичу… о, тот вечер неизгладимо остался в его памяти, со всеми своими красками земными и небесными, как пестрый мотылек, утонувший в янтаре. И теперь опять он здесь, теперь, когда, видя близкий конец своего ужасного предприятия, он едва может перенесть тягость одной насмешки самолюбия. Спрашиваю: случай ли привел его сюда!..
   Звонили ко всенощной, и протяжный дрожащий вой колокола раздавался в окрестности; солнце было низко, и одна половина стены ярко озарялась розовым блеском заката; народ из соседних деревень, в нарядных одеждах, толпился у святых врат, и Вадим издали узнал длинные дроги Палицына, покрытые узорчатым ковром. Кто же здесь? верно, Наталья Сергевна; он привязал свою лошадь к толстой березе и пошел в монастырь; – сердце его билось болезненным ожиданием, но скоро перестало – один любопытный взгляд толпы, одно насмешливое слово! и человек делается снова демон!..
   Тихо Вадим приближался к церкви; сквозь длинные окна сияли многочисленные свечи и на тусклых стеклах мелькали колеблющиеся тени богомольцев; но во дворе монастырском всё было тихо; в тени, окруженные высокою полынью и рябиновыми кустами, белели памятники усопших с надписями и крестами; свежая роса упадала на них, и вечерние мошки жужжали кругом; у колодца стоял павлин, распуша радужный хвост, неподвижен, как новый памятник; не знаю, с какою целью, но эта птица находится почти во всех монастырях!
   По обеим сторонам крыльца церковного сидели нищие, прежние его товарищи… они его не узнали или не смели узнать… но Вадим почувствовал неизъяснимое сострадание к этим существам, которые, подобно червям, ползают у ног богатства, которые, без родных и отечества, кажется, созданы только для того, чтобы упражнять в чувствительности проходящих!.. но люди ко всему привыкают, и если подумаешь, то ужаснешься; как знать? может быть, чувства святейшие одна привычка, и если б зло было так же редко, как добро, а последнее – наоборот, то наши преступления считались бы величайшими подвигами добродетели человеческой!
   Вадим, сказал я, почувствовал сострадание к нищим и остановился, чтобы дать им что-нибудь; вынув несколько грошей, он каждому бросал по одному; они благодарили нараспев, давно затверженными словами и даже не подняв глаз, чтобы рассмотреть подателя милостыни… это равнодушие напомнило Вадиму, где он и с кем; он хотел идти далее; но костистая рука вдруг остановила его за плечо; – «постой, постой, кормилец!» пропищал хриплый женский голос сзади его, и рука нищенки всё крепче сжимала свою добычу; он обернулся – и отвратительное зрелище представилось его глазам: старушка, низенькая, сухая, с большим брюхом, так сказать, повисла на нем: ее засученные рукава обнажали две руки, похожие на грабли, и полусиний сарафан, составленный из тысячи гадких лохмотьев, висел криво и косо на этом подвижном скелете; выражение ее лица поражало ум какой-то неизъяснимой низостью, какой-то гнилостью, свойственной мертвецам, долго стоявшим на воздухе; вздернутый нос, огромный рот, из которого вырывался голос резкий и странный, еще ничего не значили в сравнении с глазами нищенки! вообразите два серые кружка, прыгающие в узких щелях, обведенных красными каймами; ни ресниц, ни бровей!.. и при всем этом взгляд, тяготеющий на поверхности души; производящий во всех чувствах болезненное сжимание!.. Вадим не был суевер, но волосы у него встали дыбом. Он в один миг прочел в ее чертах целую повесть разврата и преступлений, – но не встретил ничего похожего на раскаянье; не мудрено, если он отгадал правду: есть существа, которые на высшей степени несчастия так умеют обрубить, обточить свою бедственную душу, что она теряет все способности кроме первой и последней: жить!
   – Ты позабыл меня, дорогой, позабыл – дай копеечку, – не для бога, для чорта… дай копеечку… али позабыл меня! не гордись, что ты холоп барской… чай недавно валялся вместе…
   Вадим вырвался из ее рук.
   – Проклят! проклят, проклят! – кричала в бешенстве старуха: – чтобы тебе сгнить живому, чтобы черви твой язык подточили, чтоб вороны глаза проклевали, – чтоб тебе ходить, спотыкаться, пить, захлебнуться… – горбатый, урод, холоп… проклят, проклят!..
   И снова она уцепилась за полу Вадима; он обернулся и с досады так сильно толкнул ее в грудь, что она упала навзничь на каменное крыльцо; голова ее стукнула как что-то пустое, и ноги протянулись; она ни слова не сказала больше, по крайней мере Вадим не слыхал, потому что он поспешно взошел в церковь, где толпа слушала с благоговением всенощную. Эти самые люди готовились проливать кровь завтра, нынче! и они, крестясь и кланяясь в землю, поталкивали друг друга, если замечали возле себя дворянина, и готовы были растерзать его на месте; – но еще не смели; еще ни один казак не привозил кровавых приказаний в окружные деревни.
   Вадим продрался сквозь толпу до самого клироса и, став на амвон, окинул взором всю церковь. Прямой, высокий, вызолоченный иконостас был уставлен образами в 5 рядов, а огромные паникадила, висящие среди церкви, бросали сквозь дым ладана таинственные лучи на блестящую резьбу и усыпанные жемчугом оклады; задняя часть храма была в глубокой темноте; одна лампада, как запоздалая звезда, не могла рассеять вокруг тяготеющие тени; у стены едва можно было различить бледное лицо старого схимника, лицо, которое вы приняли бы за восковое, если б голова порою не наклонялась и не шевелились губы; черная мантия и клобук увеличивали его бледность и руки, сложенные на груди крестом, подобились тем двум костям, которые обыкновенно рисуются под адамовой головой.
   Поближе, между столбами, и против царских дверей пестрела толпа. Перед Вадимом было волнующееся море голов, и он с возвышения свободно мог рассматривать каждую; тут мелькали уродливые лица, как странные китайские тени, которые поражали слиянием скотского с человеческим, уродливые черты, которых отвратительность определить невозможно было, но при взгляде на них рождались горькие мысли; тут являлись старые головы, исчерченные морщинами, красные, хранящие столько смешанных следов страстей унизительных и благородных, что сообразить их было бы трудней, чем исчислить; и между ними кое-где сиял молодой взор, и показывались щеки, полные, раскрашенные здоровьем, как цветы между серыми камнями.
   Имея эту картину пред глазами, вы без труда могли бы разобрать каждую часть ее; но целое произвело бы на вас впечатление смутное, неизъяснимое; и после, вспоминая, вы не сумели бы ясно представить себе ни одного из тех образов, которые поразили ваше воображение, подали вам какую-нибудь новую мысль и, оставив ее, сами потонули в тумане.
   Вадим для рассеянья старался угадывать внутреннее состояние каждого богомольца по его наружности, но ему не удалось; он потерял принятый порядок, и скоро всё слилось перед его глазами в пестрое собранье лохмотьев, в кучу носов, глаз, бород: и озаренные общим светом, они, казалось, принадлежали одному, живому, вечно движущемуся существу; – одним словом, это была – толпа: нечто смешное и вместе жалкое!
   Бродячий взгляд Вадима искал где-нибудь остановиться, но картина была слишком разнообразна, и к тому же все мысли его, сосредоточенные на один предмет, не отражали впечатлений внешних; одно мучительно-сладкое чувство ненависти, достигнув высшей своей степени, загородило весь мир, и душа поневоле смотрела сквозь этот черный занавес.
   Направо, между царскими и боковыми дверьми, был нерукотворенный образ спасителя, удивительной величины; позолоченный оклад, искусно выделанный, сиял как жар, и множество свечей, расставленных на висящем паникадиле, кидали красноватые лучи на возвышающиеся части мелкой резьбы или на круглые складки одежды; перед самым образом стояла железная кружка, – это была милость у ног спасителя, – и над ней внизу образа было написано крупными, выпуклыми буквами: приидите ко мне вcи труждающиеся и аз успокою вы!
   Многие приближались к образу и, приложившись после земляного поклона, кидали в кружку медные деньги, которые, упадая, отдавали глухой звук.
   Раз госпожа и крестьянка с грудным младенцем на руках подошли вместе; но первая с надменным видом оттолкнула последнюю и ушибенный ребенок громко закричал; – «не мудрено, что завтра, – подумал Вадим, – эта богатая женщина будет издыхать на виселице, тогда как бедная, хлопая в ладоши, станет указывать на нее детям своим»; – и отвернувшись он хотел идти прочь.
   Но третья женщина приблизилась к святой иконе, – и – он знал эту женщину!..
   Ее кровь – была его кровь, ее жизнь – была ему в тысячу раз дороже собственной жизни, но ее счастье – не было его счастьем; потому что она любила другого, прекрасного юношу; а он, безобразный, хромой, горбатый, не умел заслужить даже братской нежности; он, который любил ее одну в целом божьем мире, ее одну, – который за первое непритворное, искреннее: люблю – с восторгом бросил бы к ее ногам всё, что имел, свое сокровище, свой кумир – свою ненависть!.. Теперь было поздно.
   Он знал, твердо был уверен, что ее сердце отдано… и навеки… Итак она для него погибла… и со всем тем, чем более страдал, тем меньше мог расстаться с своей любовью… потому что эта любовь была последняя божественная часть его души и, угасив ее, он не мог бы остаться человеком.
   Не заметив брата, Ольга тихо стала перед образом, бледна и прекрасна; она была одета в черную бархатную шубейку, как в тот роковой вечер, когда Вадим ей открыл свою тайну; большие глаза ее были устремлены на лик спасителя, это была ее единственная молитва, и если б бог был человек, то подобные глаза никогда не молились бы напрасно.
   Перекрестясь, она приложилась; яркая риза на минуту потускнела от девственного дыханья.
   И когда Ольга вторично подняла взор, то в нем заметна была перемена, довольно странная; удивительный блеск заменил прежнюю томность; это были слезы… одна из них не держалась на густой реснице, блеснула, как алмаз, и упала.
   Конечно, новая надежда вытеснила из ее сердца эти слезы, и Ольга обернулась, чтоб удалиться… и перед ней стоял Вадим; его огненный взгляд в одну минуту высушил слезы, каждая жила ее сердца вздрогнула, дыханье остановилось.
   Горе, горе ему! она пришла сюда с верою в ду-ше, – а возвратилась с отчаяньем; (всё это время дьячок читал козлиным голосом послание апостола Павла, и кругом, ничего не заметив, толпа зевала в немом бездействии… что такое две страсти в целом мире равнодушия?).
   С горькой, горькой улыбкой Вадим вторично прочел под образом спасителя известный стих: приидите ко мне вси труждающиеся и аз успокою вы! что делать! – он верил в бога – но также и в дьявола!
   И выходя из храма, он еще раз взглянул на сестру; возле нее стоял Юрий, небрежно, чертя на песке разные узоры своей шпагой; и она, прислонясь к стене, не сводила с него очей, исполненных неизъяснимой муки… можно было подумать, что через минуту ей суждено с ним расстаться навсегда.
   Но разве несколько дней не короче минуты, когда смерть зовет и любовь потеряла надежду.
   – Итак, она точно его любит! – шептал Вадим, неподвижно остановясь в дверях. Одна его рука была за пазухой, а ногти его по какому-то судорожному движению так глубоко врезались в тело, что когда он вынул руку, то пальцы были в крови… он как безумный посмотрел на них, молча стряхнул кровавые капли на землю и вышел.
   На крыльце шумела куча нищих и богомольцев; они составляли кружок, и посреди их на холодных каменных плитах лежала протянувшись мертвая старуха.
   – Какой-то проходящий толкнул ее… мы думали, что он шутит… она упала, да и окачурилась… чорт ее знал! вольно ж было не закричать! – так говорил один нищий; другие повторяли его слова с шумом, оправдываясь в том, что не подали ей помощь, и плачевным голосом защищали свою невинность.
   Вадим слышал… но не вспомнил, что он толкнул старуху.
   – Итак, она его любит! – бормотал он сквозь зубы, садясь на нетерпеливого коня; – итак, она его любит!
   Вадим имел несчастную душу, над которой иногда единая мысль могла приобрести неограниченную власть. Он должен бы был родиться всемогущим или вовсе не родиться.


   ГЛАВА XV

   Между тем перед вратами монастырскими собиралась буйная толпа народа; кое-где показывались казацкие шапки, блистали копья и ружья; часто от общего ропота отделялись грозные речи, дышащие мятежом и убийством, – часто раздавались отрывистые песни и пьяный хохот, которые не предвещали ничего доброго, потому что веселость толпы в такую минуту – поцелуй Июды! – Что-то ужасное созревало под этой веселостию, подстрекаемой своеволием, возбужденной новыми пришельцами, уже привыкшими к кровавым зрелищам и грабежу свободному…
   И всё это происходило в виду церкви, где еще блистали свечи и раздавалось молитвенное пение.
   Скоро и в церкви пробежал зловещий шопот: понемногу мужики стали из нее выбираться, одни от нетерпения, другие из любопытства, а иные – так, потому что сосед сказал: пойдем, потому что… как не посмотреть, что там делается?
   Народ, столпившийся перед монастырем, был из ближней деревни, лежащей под горой; беспрестанно приходили новые помощники, беспрестанно частные возгласы сливались более и более в один общий гул, в один продолжительный, величественный рев, подобный беспрерывному грому в душную летнюю ночь… картина была ужасная, отвратительная… но взор хладнокровного наблюдателя мог бы ею насытиться вполне; тут он понял бы, что такое народ: камень, висящий на полугоре, который может быть сдвинут усилием ребенка, но несмотря на то сокрушает все, что ни встретит в своем безотчетном стремлении… тут он увидал бы, как мелкие самолюбивые страсти получают вес и силу оттого, что становятся общими; как народ, невежественный и не чувствующий себя, хочет увериться в истине своей минутной, поддельной власти, угрожая всему, что прежде он уважал или чего боялся, подобно ребенку, который говорит неблагопристойности, желая доказать этим, что он взрослый мужчина!
   Вокруг яркого огня, разведенного прямо против ворот монастырских, больше всех кричали и коверкались нищие. Их радость была исступление; озаренные трепетным, багровым отблеском огня, они составляли первый план картины; за ними всё было мрачнее и неопределительнее, люди двигались, как резкие, грубые тени; казалось, неизвестный живописец назначил этим нищим, этим отвратительным лохмотьям приличное место; казалось, он выставил их на свет как главную мысль, главную черту характера своей картины…
   Они были душа этого огромного тела – потому что нищета душа порока и преступлений; теперь настал час их торжества; теперь они могли в свою очередь насмеяться над богатством, теперь они превратили свои лохмотья в царские одежды и кровью смывали с них пятна грязи; это был пурпур в своем роде; чем менее они надеялись повелевать, тем ужаснее было их царствование; надобно же вознаградить целую жизнь страданий хотя одной минутой торжества; нанести хотя один удар тому, чье каждое слово было – обида, один – но смертельный.
   Когда служба в монастыре отошла и приезжие богомольцы толкаясь, кучею повалили на крыльцо, то шум на время замолк, и потом вдруг пробежал зловещий ропот по толпе мятежной, как ропот листьев, пробужденных внезапным вихрем. И неизвестная рука, неизвестный голос подал знак, не условный, но понятный всем, но для всех повелительный; это был бедный ребенок одиннадцати лет не более, который, заграждая путь какой-то толстой барыне, получил от нее удар в затылок и, громко заплакав, упал на землю… этого было довольно: толпа зашевелилась, зажужжала, двинулась – как будто она до сих пор ожидала только эту причину, этот незначущий предлог, чтобы наложить руки на свои жертвы, чтоб совершенно обнаружить свою ненависть! Народ, еще неопытный в таких волнениях, похож на актера, который, являясь впервые на сцену, так смущен новостию своего положения, что забывает начало роли, как бы твердо ее ни знал он; надобно непременно, чтоб суфлер, этот услужливый Протей, подсказал ему первое слово, – и тогда можно надеяться, что он не запнется на дороге.
   Между тем Юрий и Ольга, которые вышли из монастыря несколько прежде Натальи Сергевны, не захотев ее дожидаться у экипажа и желая воспользоваться душистой прохладой вечера, шли рука об руку по пыльной дороге; чувствуя теплоту девственного тела так близко от своего сердца, внимая шороху платья, Юрий невольно забылся, он обвил круглый стан Ольги одной рукою и другой отодвинул большой бумажный платок, покрывавший ее голову и плечи, напечатлел жаркий поцелуй на ее круглой шее; она запылала, крепче прижалась к нему и ускорила шаги, не говоря ни слова… в это время они находились на перекрестке двух дорог, возле большой засохшей от старости ветлы, коей черные сучья резко рисовались на полусветлом небосклоне, еще хранящем последний отблеск запада.
   Вдруг Ольга остановилась; странные звуки, подобные крикам отчаяния и воплю бешенства, поразили слух ее: они постепенно возрастали.
   – Что-то ужасное происходит у монастыря, – воскликнула Ольга; – моя душа предчувствует… о Юрий! Юрий!.. если б ты знал, мы гибнем… ты заметил ли зловещий шопот народа при выходе из церкви и заметил ли эти дикие лица нищих, которые радовались и веселились… – о, это дурной знак: святые плачут, когда демоны смеются.
   Юрий, мрачный, в нерешимости, бежать ли ему на помощь к матери, или остаться здесь, стоял, вперив глаза на монастырь, коего нижние части были ярко освещены огнями; вдруг глаза его сверкнули; он кинулся к дереву; в одну минуту вскарабкался до половины и вскоре с помощью толстых сучьев взобрался почти на самый верх.
   – Что видишь ты – спросила трепетная Ольга.
   Он не отвечал; была минута, в которую он так сильно вздрогнул, что Ольга вскрикнула, думая, что он сорвется; но рука Юрия как бы машинально впилась в бесчувственное дерево; наконец он слез, молча сел на траву близ дороги и закрыл лицо руками; «что видел ты, – говорила девушка, – отчего твои руки так холодны; и лицо так влажно…»
   – Это роса, – отвечал Юрий, отирая хладный пот с чела и вставая с земли.
   – Всё кончено… напрасно – я бессилен против этой толпы. Она погибла – о провидение, – что мне делать, что мне делать, отвечай мне, творец всемогущий! – воскликнул он, ломая руки и скрежеща зубами.
   Ночь делалась темнее и темнее; и Ольга, ухватясь за своего друга, с ужасом кидала взоры на дальний монастырь, внимая гулу и воплям, разносимым по полю возрастающим ветром; вдруг шум колес и топот лошадиный послышались по дороге; они постепенно приближались, и вскоре подъехал к нашим странникам мужик в пустой телеге; он ехал рысью, правил стоя и пел какую-то нескладную песню. Поровнявшись с Юрием, он приостановил свою буланую лошадь. – «Что, боярин, – сказал он насмешливо, поглаживая рыжую бороду; – аль там не пирогами кормят; что ты больно поторопился домой-то… да еще пешечком, сем-ка довезу!..»
   Юрий, не отвечая ни слова, схватил лошадь под уздцы; «что ты, что ты, боярин! – закричал грубо мужик, – уж не впрямь ли хочешь со мною съездить!.. эк всполошился!» – продолжал он ударив лошадь кнутом и присвиснув; добрый конь рванулся… но Юрий, коего силы удвоило отчаяние, так крепко вцепился в узду, что лошадь принуждена была кинуться в сторону; между тем колесо телеги сильно ударилось о камень, и она едва не опрокинулась; мужик, потерявший равновесие, упал, но не выпустил вожжи; он уж занес ногу, чтоб опять вскочить в телегу, когда неожиданный удар по голове поверг его на землю, и сильная рука вырвала вожжи… «Разбой!» – заревел мужик, опомнившись и стараясь приподняться; но Юрий уже успел схватить Ольгу, посадить ее в телегу, повернуть лошадь и ударить ее изо всей мочи; она кинулась со всех ног; мужик еще раз успел хриплым голосом закричать: «разбой!» Колесо переехало ему через грудь, и он замолк, вероятно навеки.
   Ужасна была эта ночь, – толпа шумела почти до рассвета и кровавые потешные огни встретили первый луч восходящего светила; множество нищих, обезображенных кровью, вином и грязью, валялось на поляне, иные из них уж собирались кучками и расходились; во многих местах опаленная трава и черный пепел показывали место угасшего костра; на некоторых деревьях висели трупы… два или три, не более… Один из них по всем приметам был некогда женщиной, но, обезображенный, он едва походил на бренные остатки человека; – и даже ближайшие родственники не могли бы в нем узнать добрую <Наталью> Сергевну.


   ГЛАВА XVI

   Я попрошу своего или своих любезных читателей перенестись воображением в ту малую лесную деревеньку, где Борис Петрович со своей охотой основал главную свою квартиру, находя ее центром своих операционных пунктов; накануне травля была удачная; поздно наш старый охотник возвратился на ночлег, досадуя на то, что его стремянный, Вадим, уехав бог знает зачем, не возвратился. В избе, где он ночевал, была одна хозяйка, вдова, солдатка лет 30, довольно белая, здоровая, большая, русая, черноглазая, полногрудая, опрятная – и потому вы легко отгадаете, что старый наш прелюбодей, несмотря на серебристую оттенку волос своих и на рождающиеся признаки будущей подагры, не смотрел на нее философическим взглядом, а старался всячески выиграть ее благосклонность, что и удалось ему довольно скоро и без больших убытков и хлопот. Уж давно лучина была погашена; уж петух, хлопая крыльями, сбирался в первый раз пропеть свою сиповатую арию, уж кони, сытые по горло, изредка только жевали остатки хрупкого овса, и в избе на полатях, рядом с полногрудой хозяйкою, Борис Петрович храпел непомилованно. Вероятно, утомленный трудами дня, и (вероятнее) упоенный сладкой водочкой и поцелуями полногрудой хозяйки и успокоенный чистой и непорочной совестью, он еще долго бы продолжал храпеть и переворачиваться со стороны на сторону, если б вдруг среди глубокой тишины сильная, неведомая рука не ударила три раза в ворота так, что они затрещали. Собаки жалобно залаяли, и хозяйка, вздрогнув, проснулась, перекрестилась и, протирая кулаками опухшие глаза и разбирая растрепанные волосы, молвила: «господи, боже мой! – да кто это там!.. наше место свято!.. да что это как стучат». Она слезла и подошла к окну; отворила его: ночной ветер пахнул ей на открытую потную грудь, и она, с досадой высунув голову на улицу, повторила свои вопросы; в самом деле, буланая лошадь в хомуте и шлее стояла у ворот и возле нее человек, незнакомый ей, но с виду не старый и не крестьянин.
   – Отопри проворнее!.. – закричал он громовым голосом.
   – Экой скорый! – пробормотала солдатка, захлопнув окно; – подождешь, не замерзнешь!.. Не спится, видно, тебе, так бродишь по лесу, как леший проклятый… – Она надела шубу, вышла, разбудила работника, и тот наконец отпер скрипучую калитку, браня приезжего; но сей последний, едва лишь ворвался на двор и узнал от работника, что Борис Петрович тут, как опрометью бросился в избу.
   – Батюшка! – сказал Юрий, которого вы, вероятно, узнали, приметно изменившимся голосом и в потемках ощупывая предметы, – проснитесь! где вы!.. проснитесь!.. дело идет о жизни и смерти!.. послушай, – продолжал он шопотом, обратясь к полусонной хозяйке и внезапно схватив ее за горло: – где мой отец? что вы с ним сделали?..
   – Помилуй, барин, что ты, рехнулся што ли… я закричу… да пусти, пусти меня, окаянный… да разве не слышишь, как он на полатях-то храпит… – И задыхаясь, она старалась вырваться из рук Юрия…
   – Что за шум! кто там развозился! Петрушка, Терешка, Фотька!.. ей вы… – закричал Борис Петрович, пробужденный шумом и холодным ветром, который рвался в полурастворенные двери, свистя и завывая, подобно лютому зверю.
   – Батюшка! – говорил Юрий, пустив обрадованную женщину, – сойдите скорее… жизнь и смерть, говорю я вам!.. сойдите, ради неба или ада…
   – Да что ты за человек, – бормотал Борис Петрович, сползая с печи…
   – Я! ваш сын… Юрий…
   – Юрий… что это значит… объясни… зачем ты здесь… и в это время!..
   Он в испуге схватил сына за руки и смотрел ему в глаза, стараясь убедиться, что это он, что это не лукавый призрак.
   – Батюшка! мы погибли!.. народ бунтует! да! и у нас… я видел, когда проскакал, на улице села и вокруг церкви толпились кучи народа… и некоторые восклицания, долетевшие до меня, показывают, что они ждут если не самого Пугачева, то казаков его… спасайтесь!..
   – А <Наталья> Сергевна!.. а вещи мои…
   – Матушка… не говорите об ней…
   – Она…
   – Спасайтесь! – сказал мрачно Юрий, крепко обняв отца своего; горячая слеза брызнула из глаз юноши и упала, как искра, на щеку старика и обожгла ее…
   – О!.. – завопил он. – Кто б мог подумать! поверить?.. кто ожидал, что эта туча доберется и до нас грешных! о господи! господи!.. – куда мне деваться!.. все против нас… бог и люди… и кто мог отгадать, что этот Пугачев будет губить кого же? – русское дворянство! – простой казак!.. боже мой! святые отцы!
   – Нет ли у вас с собою кого-нибудь, на чью верность вы можете надеяться! – сказал быстро Юрий.
   – Нет! нет! никого нет!..
   – Фотька Атуев?..
   – Я его сегодня прибил до полусмерти, каналью!
   – Терешка!..
   – Он давно желал бы мне нож в бок за жену свою… разбойники, антихристы!.. о спаси меня! сын мой…
   – Мы погибли! – молвил Юрий, сложив руки и подняв глаза к небу. – Один бог может сохранить нас!.. молитесь ему, если можете…
   Борис Петрович упал на колена; и слезы рекой полились из глаз его; малодушный старик! он ожидал, что целый хор ангелов спустится к нему на луче месяца и унесет его на серебряных крыльях за тридевять земель.
   Но не ангел, а бедная солдатка с состраданием подошла к нему и молвила: я спасу тебя.
   В важные эпохи жизни, иногда, в самом обыкновенном человеке разгорается искра геройства, неизвестно доселе тлевшая в груди его, и тогда он свершает дела, о коих до сего ему не случалось и грезить, которым даже после он сам едва верует. Есть простая пословица: Москва сгорела от копеешной свечки!
   Между тем хозяйка молча подала знак рукою, чтоб они оба за нею следовали, и вышла; на цыпочках они миновали темные сени, где спал стремянный Палицына, и осторожно спустились на двор по четырем скрыпучим и скользким ступеням; на дворе всё было тихо; собаки на сворах лежали под навесом и изредка лишь фыркали сытые кони, или охотник произносил во сне бессвязные слова, поворачиваясь на соломе под теплым полушубком. Когда они миновали анбар и подошли к задним воротам, соединявшим двор с обширным огородом, усеянным капустой, коноплями, редькой и подсолнечниками и оканчивающимся тесным гумном, где только две клади как будки, стоя по углам, казалось, сторожили высокий и пустой овин, то раздался чей-то голос, вероятно, одного из пробудившихся псарей: «кто там!» – спросил он. – «Разве не видишь, что хозяева», – отвечала солдатка; заметив, что псарь приближался к ней переваливаясь, как бы стараясь поддержать свою голову в равновесии с протчими частями тела, она указала своим спутникам большой куст репейника, за который они тотчас кинулись и хладнокровно остановилась у ворот.
   – А разве красавицам пристало гулять по ночам? – сказал, почесывая бока, пьяный псарь и тяжелой своей лапой с громким смехом ударил ее по плечу!..
   – И батюшка! что я за красавица! с нашей работки-то не больно разжиреешь!..
   – Уж не ломайся, знаем мы!.. Экая гладкая! у барина видно губа не дура… эк ты прижила себе старого чорта!.. да небось! не сдобровать ему, высчитаем мы ему наши слезки… дай срок! батюшка Пугачев ему рыло-то обтешет… пусть себе не верит… а ты, моя молодка… за это поцелуй меня.
   Он хотел обнять ее, но она увернулась и наш проворный рыцарь с пьяну наткнулся на оглоблю телеги… спотыкнулся, упал, проворчал несколько ругательств, и заснул он или нет, не знаю, по крайней мере не поднялся на ноги и остался в сладком самозабвении.
   Легко вообразить, с каким нетерпением отец и сын ожидали конца этой неприятной сцены… наконец они вышли в огород и удвоили шаги. Сильно бились сердца их, стесненные непонятным предчувствием, они шли, удерживая дыхание, скользя по росистой траве, продираясь между коноплей и вязких гряд, зацепляя поминутно ногами или за кирпич или за хворост; вороньи пугалы казались им людьми, и каждый раз, когда полевая крыса кидалась из-под ног их, они вздрагивали, Борис Петрович хватался за рукоятку охотничьего ножа, а Юрий за шпагу… но, к счастию, все их страхи были напрасны, и они благополучно приближились к темному овину; хозяйка вошла туда, за нею Борис Петрович и Юрий; она подвела их к одному темному углу, где находилось два сусека, один из них с хлебом, а другой до половины наваленный соломой.
   – Полезай сюда, барин, – сказала солдатка, указывая на второй, – да заройся хорошенько с головой в солому, и кто бы ни приходил, что бы тут ни делали… не вылезай без меня; а я, коли жива буду, тебя не выдам; что б ни было, а этого греха не возьму на свою душу!..
   Когда Борис Петрович влез, то Юрий, вместо того, чтобы следовать его примеру, взглянул на небо и сказал твердым голосом: «прощайте, батюшка, будьте живы… ваше благословение! может быть, мы больше не увидимся». Он повернулся и быстро пустился назад по той же дороге; взойдя на двор, он, не будучи никем замечен, отвязал лучшую лошадь, вскочил на нее и пустился снова через огород, проскакал гумно, махнул рукою удивленной хозяйке, которая еще стояла у дверей овина, и, перескочив через ветхий, обвалившийся забор, скрылся в поле как молния; несколько минут можно было различить мерный топот скачущего коня… он постепенно становился тише и тише, и наконец совершенно слился с шопотом листьев дубравы.
   «Куда этот верченый пустился! – подумала удивленная хозяйка, – видно голова крепка на плечах, а то кто бы ему велел таскаться – ну, не дай бог, наткнется на казаков и поминай как звали буйнова мо`лодца – ох! ох! ох! больно меня раздумье берет!.. спрятала-то я старого, спрятала, а как станут меня бить да мучить… ну, коли уж на то пошла, так берегись, баба!.. не давши слова держись, а давши крепись… только бы он сам не оплошал!»


   ГЛАВА XVII

   В эту же ночь, богатую событиями, Вадим, выехав из монастыря, пустился блуждать по лесу, но конь, устав продираться сквозь колючий кустарник, сам вывез его на дорогу в село Палицына.
   Задумавшись ехал мрачный горбач, сложа руки на груди и повеся голову; его охотничья плеть моталась на передней луке казацкого седла, и добрый степной конь его, горячий, щекотливый от природы, понемногу стал прибавлять ходу, сбился на рысь, потом, чувствуя, что повода висят покойно на его мохнатой шее, зафыркал, прыгнул и ударился скакать… Вадим опомнился, схватил поводья и так сильно осадил коня, что тот сразу присел на хвост, замотал головою, сделал еще два скачка вбок и остановился: теплый пар поднялся от хребта его, и пена, стекая по стальным удилам, клоками падала на землю.
   «Куда торопишься? чему обрадовался, лихой товарищ? – сказал Вадим… но тебя ждет покой и теплое стойло: ты не любишь, ты не понимаешь ненависти: ты не получил от благих небес этой чудной способности: находить блаженство в самых диких страданиях… о если б я мог вырвать из души своей эту страсть, вырвать с корнем, вот так! – и он наклонясь вырвал из земли высокий стебель полыни; – но нет! – продолжал он… одной капли яда довольно, чтоб отравить чашу, полную чистейшей влаги, и надо ее выплеснуть всю, чтобы вылить яд…» Он продолжал свой путь, но не шагом: неведомая сила влечет его: неутомимый конь летит, рассекает упорный воздух; волосы Вадима развеваются, два раза шапка чуть-чуть не слетела с головы; он придерживает ее рукою… и только изредка поталкивает ногами скакуна своего; вот уж и село… церковь… кругом огни… мужики толпятся на улице в праздничных кафтанах… кричат, поют песни… то вдруг замолкнут, то вдруг сильней и громче пробежит говор по пьяной толпе… Вадим привязывает коня к забору и неприметно вмешивается в толпу… Эти огни, эти песни – всё дышало тогда какой-то насильственной веселостью, принимало вид языческого празднества, и даже в песнях часто повторяемые имена диди и ладо могли бы ввести в это заблуждение неопытного чужестранца.
   – Ну! Вадимка! – сказал один толстый мужик с редкой бородою и огромной лысиной… – как слышно! скоро ли наш батюшка-то пожалует.
   – Завтра – в обед, – отвечал Вадим, стараясь отделаться.
   – Ой ли? – подхватил другой, – так, стало быть, не нонче, а завтра… – так… так!.. а что, как слышно?.. чай много с ним рати военной… чай, казаков-то видимо-невидимо… а что, у него серебряный кафтан-то?
   – Ах ты дурак, дурак, забубенная башка… – сказал третий, покачивая головой, – эко диво серебряный… чай не только кафтан да и сапоги-то золотые…
   – Да кто ему подносить станет хлеб с солью? – чай всё старики…
   – Вестимо… Послушай, брат Вадим, – продолжал четвертый, огромный детина, черномазый, с налитыми кровью глазами, – где наш барин-то!.. не удрал бы он… а жаль бы было упустить… уж я бы его попотчевал… он и в могилу бы у меня с оскоминою лег…
   «Нет, нет! – подумал Вадим, удаляясь от них, – это моя жертва… никто не наложит руки на него кроме меня. Никто не услышит последнего его вопля, никто не напечатлеет в своей памяти последнего его взгляда, последнего судорожного движения, – кроме меня… Он мой – я купил его у небес и ада: я заплатил за него кровавыми слезами; ужасными днями, в течение коих мысленно я пожирал все возможные чувства, чтоб под конец у меня в груди не осталось ни одного кроме злобы и мщения… о! я не таков, чтобы равнодушно выпустить из рук свою добычу и уступить ее вам… подлые рабы!..»
   Он быстрыми шагами спустился в овраг, где протекал небольшой гремучий ручей, который, прыгая через камни и пробираясь между сухими вербами, с журчанием терялся в густых камышах и безмолвно сливался с <Сурою>. Тут всё было тихо и пусто; на противной стороне возвышался позади небольшого сада господский дом с многочисленными службами… он был темен… ни в одном окне не мелькала свечка, как будто все его жители отправились в дальную дорогу… Вадим перебрался по доскам через ручей и подошел к ветхой бане, находящейся на полугоре и окруженной густыми рябиновыми кустами… ему показалось, что он заметил слабый свет сквозь замок двери; он остановился и на цыпочках подкрался к окну, плотно закрытому ставнем…
   В бане слышались невнятные голоса, и Вадим, припав под окном в густую траву, начал прилежно вслушиваться: его сердце, закаленное противу всех земных несчастий, в эту минуту сильно забилось, как орел в железной клетке при виде кровавой пищи… Вадим удивился, как удивился бы другой, если б среди зимней ночи ударил гром… он крепко прижал руку к груди своей и прошептал: «спи, безумное! спи… твоя пора прошла или еще не настала! – но к чему теперь! – разве есть близко тебя существо, которое ты ненавидишь?.. говори?..» – и он, задержав дыхание, снова приложил ухо к окну – и услышал:
   1 голос. Прощай, мой друг… навсегда…
   2 голос. Мне тебя покинуть? Нет, если б на этом пороге было написано судьбою: смерть, – то я перескочил бы… обнял тебя… и умер…
   1 голос. Но я в безопасности!.. я существо ничтожное; я останусь незамечена среди общего волнения…
   2 голос. Нет, невозможно… долг зовет меня к отцу… я спасу его и вернусь… мир без тебя? что такое!.. храм без божества… Зачем мне бежать от опасности… разве провидение не настигнет меня везде, если я должен погибнуть!..
   1 голос. Жестокий! так ты не хочешь… послушай! ради бога… беги…
   2 голос. Нет!.. Прощай… через несколько часов я снова буду с тобою.
   Голоса замолкли, и слышно было, как дверь бани скрыпнула отворяясь и как опять захлопнулась, и Вадим видел, как кто-то, подобно призраку, мелькнул в овраге, потом на горе, перескочил через плетень, перерезывающий овраг, и скрылся в ночном тумане…
   Вадим встал, подошел к двери и твердою рукою толкнул ее; защелка внутри сорвалась, и роковая дверь со скрыпом распахнулась… кто-то вскрикнул… и всё замолкло снова… Вадим взошел, торжественно запер за собою дверь и остановился… на полу стоял фонарь… и возле него сидела, приклонив бледную голову к дубовой скамье… Ольга!..
   Убийственная мысль как молния озарила ум бедного горбача; он отгадал в одно мгновение, кто был этот второй голос, о ком так нежно заботилась сестра его, как будто в нем одном были все надежды, вся любовь ее сердца…
   Неподвижно сидела Ольга, на лице ее была печать безмолвного отчаяния, и глаза изливали какой-то однообразный, холодный луч, и сжатые губки казались растянуты постоянной улыбкой, но в этой улыбке дышал упрек провидению… Фонарь стоял у ног ее, и догорающий пламень огарка сквозь зеленые стеклы слабо озарял нижние части лица бедной девушки; ее грудь была прикрыта черной душегрейкой, которая по временам приподымалась, и длинная полуразвитая коса упадала на правое плечо ее.
   Вадим стоял перед ней, как Мефистофель перед погибшею Маргаритой, с язвительным выражением очей, как раскаяние перед душою грешника; сложа руки, он ожидал, чтоб она к нему обернулась, но она осталась в прежнем положении, хотя молвила прерывающимся голосом:
   – Чего ты от меня еще хочешь…
   – Еще? – а что же я прежде от тебя требовал? каких жертв?.. говори, Ольга? – разве я силою заставил тебя произнести клятву… ты помнишь!.. разве я виноват, что роковая минута настала прежде, чем находишь это удобным?..
   – О… ты хищный зверь, а не человек!..
   – Ольга… твой отец был мой отец!
   – Не верю, не могу верить… чтобы он, в жилище святых, желал погибели этого семейства, желал сделать нас преступными… нет! ты не брат мой!.. прочь – я ненавижу… презираю тебя…
   – Ненавидишь: так… а презирать не можешь…
   – Презираю…
   – Ты боишься меня… – он дико засмеялся и подошел ближе.
   – Вадим… ради отца нашего… удались… от тебя веет смертным холодом…
   – Нет, Ольга… я останусь здесь целую ночь…
   – Боже! – прошептала вздрогнув несчастная девушка, сердце сжалось… и смутное подозрение пробудилось в нем; она встала; ноги ее подгибались… она хотела сделать шаг и упала на колени…
   – Послушай! – сказал Вадим, приподняв сестру; посадив ее на лавку, он взял ее влажную руку и, стараясь смягчить голос, продолжал: – послушай! Было время, когда я думал твоей любовью освятить мою душу… были минуты, когда, глядя на тебя, на твои небесные очи, я хотел разом разрушить свой ужасный замысел, когда я надеялся забыть на груди твоей всё прошедшее как волшебную сказку… Но ты не захотела, ты обманула меня – тебя пленил прекрасный юноша… и безобразный горбач остался один… один… как черная тучка, забытая на ясном небе, на которую ни люди, ни солнце не хотят и взглянуть… да, ты этого не можешь понять… ты прекрасна, ты ангел, тебя не любить – невозможно… я это знаю… о, да посмотри на меня; неужели для меня нет ни одного взгляда, ни одной улыбки… всё ему! всё ему!.. да знаешь ли, что он должен быть доволен и десятою долею твоей нежности, что он не отдаст, как я, за одно твое слово всю свою будущность… о, да это невозможно тебе постигнуть… если б я знал, что на моем сердце написано, как я тебя люблю, то я вырвал бы его сию минуту из груди и бросил бы к тебе на колена… о, одно слово, Ольга, чтоб я не проклял тебя… умирая…
   – Проклинай! – ответствовала она холодно…
   Вадим, неподвижный, подобный одному из тех безобразных кумиров, кои доныне иногда в степи заволжской на холме поражают нас удивлением, стоял перед ней, ломая себе руки, и глаза его, полузакрытые густыми бровями, выражали непобедимое страдание… всё было тихо, лишь ветер, по временам пробегая по крыше бани, взрывал гнилую солому и гудел в пустой трубе… Вадим продолжал:
   – Еще несколько слов, Ольга… и я тебя оставлю. Это мое последнее усилие… если ты теперь не сжалишься, то знай – между нами нет более никаких связей родства… – я освобождаю тебя от всех клятв, мне не нужно женской помощи; я безумец был, когда хотел поверить слабой девушке бич небесного правосудия… но довольно! довольно. Послушай: если б бедная собака, иссохшая, полуживая от голода и жажды, с визгом приползла к ногам твоим, и у тебя бы был кусок хлеба, один кусок хлеба… отвечай, что бы ты сделала?..
   – Сердце не кусок хлеба, оно не в моей власти…
   – А! не в твоей власти!.. А! но разве я это у тебя спрашивал?..
   – Ты хотел ответа… я отвечала.
   – В тебе нет жалости!
   – А в тебе есть жалость?
   – Так ты его очень, очень любишь?
   – Больше всего на свете…
   – А!.. – больше всего на свете… Но это напрасно!..
   – Да, я его люблю – люблю – и никакая власть не разлучит нас.
   – Ошибаешься, – воскликнул с горьким хохотом горбач… – он непременно должен умереть… и очень скоро!
   – Я умру вместе с ним…
   – О нет! ты не умрешь… не надейся!..
   – Я надеюсь на бога… он возьмет нас вместе к себе или спасет его, несмотря на всю твою злобу…
   – Не говори мне про бога!.. он меня не знает; он не захочет у меня вырвать обреченную жертву – ему всё равно… и не думаешь ли ты смягчить его слезами и просьбами?.. Ха, ха, ха!.. Ольга, Ольга – прощай – я иду от тебя… но помни последние слова мои: они сто`ят всех пророчеств… я говорю тебе: он погибнет, ты к мертвому праху прилепила сердце твое… его имя вычеркнуто уже этой рукою из списка живущих… да! – продолжал он после минутного молчания, – и если хочешь, я в доказательство принесу тебе его голову…
   Он отвернулся, хотел, по-видимому, что-то прибавить, – но голос замер на посиневших губах его, он закрыл лицо руками выбежал… быть может, желая утаить смущение или невольные слезы, или стремясь сильнейшим порывом бешенства исполнить немедленно свое ужасное обещание.
   Ольга осталась почти без чувств, в забытьи. Она едва видела, как брат ее скрылся, едва слышала удар захлопнувшейся двери…


   ГЛАВА XVIII

   До сих пор в густых лесах Нижегородской, Симбирской, Пензенской и Саратовской губернии, некогда непроходимых кроме для медведей, волков и самых бесстрашных их гонителей, любопытный может видеть пещеры, подземные ходы, изрытые нашими предками, кои в них искали некогда убежище от набегов татар, крымцев и впоследствии от киргизов и башкир, угрожавших мирным деревням даже в царствование им. Елизаветы Петровны; последний набег был в 1769 году, но тогда, встретив уже войска около сих мест, башкиры принуждены были удалиться, не дойдя несколько верст до Саратова и не причинив значительного вреда. Случалось даже, что целые деревни были уведены в плен и рассеяны; во времена, нами описываемые, эти пещеры не были еще, как теперь, завалены сухими листьями и хворостом и одна из них находилась не в большом расстоянии от деревни Палицына. Народ дал ей прозвание Чортова логовища, и суеверные предания населили ее страшными кикиморами и рогатыми лешими.
   Чтобы из села Палицына кратчайшим путем достигнуть этой уединенной пещеры, должно бы было переплыть реку и версты две идти болотистой долиной, усеянной кочками, ветловыми кустами и покрытой высоким камышом; только некоторые из окрестных жителей умели по разным приметам пробираться чрез это опасное место, где коварная зелень мхов обманывает неопытного путника и высокий тростник скрывает ямы и тину; болото оканчивается холмом, через который прежде вела тропинка и, спустясь с него, поворачивала по косогору в густой и мрачный лес; на опушке столетние липы как стражи, казалось, простирали огромные ветви, чтоб заслонить дорогу, казалось, на узорах их сморщенной коры был написан адскими буквами этот известный стих Данте: Lasciate ogni speranza voi ch’entrate!  [1 - Оставь надежду всяк сюда входящий! (итал.)] Тут тропинка снова постепенно ползла на отлогую длинную гору, извиваясь между дерев как змея, исчезая по временам под сухими хрупкими листьями и хворостом. Наконец лес начинал редеть, сквозь забор темных дерев начинало проглядывать голубое небо, и вдруг открывалась круглая луговина, обведенная лесом как волшебным очерком, блистающая светлою зеленью и пестрыми высокими цветами, как островок среди угрюмого моря, – на ней во время осени всегда являлся высокий стог сена, воздвигнутый трудолюбием какого-нибудь бедного мужика; грозно-молчаливо смотрели на нее друг из-за друга ели и березы, будто завидуя ее свежести, будто намереваясь толпой подвинуться вперед и злобно растоптать ее бархатную мураву. – От сей луговины еще 3 версты до Чортова логовища, но тропинки уже нет нигде… и должно идти всё на восток, стараясь как можно менее отклоняться от сего направления. Лес не так высок, но колючие кусты, хмель и другие растения переплетают неразрывною сеткою корни дерев, так что за 3 сажени нельзя почти различить стоящего человека; иногда встречаются глубокие ямы, гнезда бурею вырванных дерев, коих гнилые колоды, обросшие зеленью и плющем, с своими обнаженными сучьями, как крепостные рогатки, преграждают путь; под ними, выкопав себе широкое логовище, лежит зимой косматый медведь и сосет неистощимую лапу; дремучие ели как черный полог наклоняются над ним и убаюкивают его своим непонятным шопотом. Пройдя таким образом немного более двух верст, слышится что-то похожее на шум падающих вод, хотя человек, не привыкший к степной жизни, воспитанный на булеварах, не различил бы этот дальний ропот от говора листьев; – тогда, кинув глаза в ту сторону, откуда ветер принес сии новые звуки, можно заметить крутой и глубокий овраг; его берег обсажен наклонившимися березами, коих белые нагие корни, обмытые дождями весенними, висят над бездной длинными хвостами; глинистый скат оврага покрыт камнями и обвалившимися глыбами земли, увлекшими за собою различные кусты, которые беспечно принялись на новой почве; на дне оврага, если подойти к самому краю и наклониться придерживаясь за надёжные дерева, можно различить небольшой родник, но чрезвычайно быстро катящийся, покрывающийся по временам пеною, которая белее пуха лебяжьего останавливается клубами у берегов, держится несколько минут и вновь увлечена стремлением исчезает в камнях и рассыпается об них радужными брызгами. На самом краю сего оврага снова начинается едва приметная дорожка, будто выходящая из земли; она ведет между кустов вдоль по берегу рытвины и наконец, сделав еще несколько извилин, исчезает в глубокой яме, как уж в своей норе; но тут открывается маленькая поляна, уставленная несколькими высокими дубами; посередине возвышаются три кургана, образующие правильный треугольник; покрытые дерном и сухими листьями они похожи с первого взгляда на могилы каких-нибудь древних татарских князей или наездников, но, взойдя в середину между них, мнение наблюдателя переменяется при виде отверстий, ведущих под каждый курган, который служит как бы сводом для темной подземной галлереи; отверстия так малы, что едва на коленах может вползти человек, ко когда сделаешь так несколько шагов, то пещера начинает расширяться всё более и более, и наконец три человека могут идти рядом без труда, не задевая почти локтем до стены; все три хода ведут, по-видимому, в разные стороны, сначала довольно круто спускаясь вниз, потом по горизонтальной линии, но галерея, обращенная к оврагу, имеет особенное устройство: несколько сажен она идет отлогим скатом, потом вдруг поворачивает направо, и горе любопытному, который неосторожно пустится по этому новому направлению; она оканчивается обрывом или, лучше сказать, поворачивает вертикально вниз: должно надеяться на твердость ног своих, чтоб спрыгнуть туда; как ни говори, две сажени не шутка; но тут оканчиваются все искусственные препятствия; она идет назад, параллельно верхней своей части, и в одной с нею вертикальной плоскости, потом склоняется налево и впадает в широкую круглую залу, куда также примыкают две другие; эта зала устлана камнями, имеет в стенах своих четыре впадины в виде нишей (niches); посередине один четвероугольный столб поддерживает глиняный свод ее, довольно искусно образованный; возле столба заметна яма, быть может, служившая некогда вместо печи несчастным изгнанникам, которых судьба заставляла скрываться в сих подземных переходах; среди глубокого безмолвия этой залы слышно иногда журчание воды: то светлый, холодный, но маленький ключ, который, выходя из отверстия, сделанного, вероятно, с намерением, в стене, пробирается вдоль по ней и наконец, скрываясь в другом отверстии, обложенном камнями, исчезает; немолчный ропот беспокойных струй оживляет это мрачное жилище ночи, как песни узника оживляют безмолвие темницы; все эти признаки доказывают, что наши предки могли бы и намеревались выдержать здесь продолжительную осаду. Впрочем, камни и земля – всё поросло мохом, при свете фонаря можно различить в стене норы земляных крыс и других скромных зверков, любителей мрака и неизвестности; инде свод начал обсыпаться, и от прежней правильности и симметрии почти не осталось никаких следов.
   Борис Петрович знал это место, ибо раза два из любопытства, будучи на охоте, он подъезжал к нему, хотя ни разу не осмелился проникнуть в внутренность мрачных переходов: когда он опомнился от страха, то Чортово логовище, несмотря на это адское прозвание, представилось его мысли как единственное безопасное убежище… ибо остаться здесь, в старом овине, так близко от спящих палачей своих, было бы безрассудно… но как туда пробраться?
   Я должен вам признаться, милые слушатели, что Борис Петрович – боялся смерти!.. чувство, равно свойственное человеку и собаке, вообще всем животным… но дело в том, что смерть Борису Петровичу казалась ужаснее, чем она кажется другим животным, ибо в эти минуты тревожная душа его, обнимая все минувшее, была подобна преступнику, осужденному испанской инквизицией упасть в колючие объятия мадоны долорозы (madona dolorosa), этого искаженного, богохульного, страшного изображения святейшей святыни… О! я вам отвечаю, что Борис Петрович больше испугался, чем неопытный должник, который в первый раз, обшаривая пустые карманы, слышит за дверьми шаги и кашель чахоточного кредитора; бог знает, что прочел Палицын на замаранных листках своей совести, бог знает, какие образы теснились в его воспоминаниях – слово смерть, одно это слово, так ужаснуло его, что от одной этой кровавой мысли он раза три едва не обеспамятел, но его спасло именно отдаление всякой помощи: упав в обморок, он также боялся умереть. Смерть! смерть со всех сторон являлась мутным его очам, то грозная, высокая с распростертыми руками как виселица, то неожиданная, внезапная, как измена, как удар грома небесного… она была снаружи, внутри его, везде, везде… она дробилась вдруг на тысячу разных видов, она насмешливо прыгала по влажным его членам, подымала его седые волосы, стучала его зубами друг об друга… наконец Борис Петрович хотел прогнать эту нестерпимую мысль… и чем же? молитвой!.. но напрасно!.. уста его шептали затверженные слова, но на каждое из них у души один был отзыв, один ответ: смерть!.. Он старался придумать способ к бегству, средство, какое бы оно ни было… самое отчаянное казалось ему лучшим; так прошел час, прошел другой… эти два удара молотка времени сильно отозвались в его сердце; каждый свист неугомонного ветра заставлял его вздрогнуть, малейший шорох в соломе, произведенный торопливостию большой крысы или другого столь же мирного животного, казался ему топотом злодеев… он страдал, жестоко страдал! и то сказать: каждому свой черед; счастие – женщина: коли полюбит вдруг сначала, так разлюбит под конец; Борис Петрович также иногда вспоминал о своей толстой подруге… и волос его вставал дыбом: он понял молчание сына при ее имени, он объяснил себе его трепет… в его памяти пробегали картины прежнего счастья, не омраченного раскаянием и страхом, они пролетали, как легкое дуновение, как листы, сорванные вихрем с березы, мелькая мимо нас, обманывают взор золотым и багряным блеском и упадают… очарованы их волшебными красками, увлечены невероятною мечтой, мы поднимаем их, рассматриваем… и не находим ни красок, ни блеска: это простые, гнилые, мертвые листы!..
   Между тем дело подходило к рассвету, и Палицын более и более утверждался в своем намерении: спрятаться в мрачную пещеру, описанную нами; но кто ему будет носить пищу?.. где друзья? слуги? где рабы, низкие, послушные мановению руки, движению бровей? – никого! решительно никого!.. он плакал от бешенства!.. К тому же: кто его туда проводит? как выйдет он из этого душного овина, покуда его охотники не удалились?.. и не будет ли уже поздно, когда они удалятся…
   На рассвете ему послышался лай, топот конский, крик, брань и по временам призывный звон рогов; это продолжалось с полчаса; наконец всё умолкло; – прошло еще полчаса; вдруг он слышит над собою женский голос: «барин! – барин!.. вставай… да отвечай же? – не спишь ли ты?..»
   Вы можете вообразить, что он не спал, но молчание его происходило оттого, что сначала он не узнал этот голос, а потом хотя узнал, но оледенелый язык его не повиновался; он тихо приподнялся на ноги, как воскресший Лазарь из гроба, – и вылез из сусека.
   – Это ты, хозяйка! – пролепетал он невнятно…
   – Я, я! – да не бось… они все уехали; поискали тебя немножко, да и махнули рукой: туда-ста ему и дорога… говорят…
   – Хозяйка! – прервал Палицын, – уж светает; послушай: я придумал куда мне спрятаться… ты знаешь… отсюда недалеко есть место… говорят, недоброе… да это всё равно; ты знаешь Чортово логовище!..
   Хозяйка в ужасе три раза перекрестилась и посмотрела пристально на Палицына.
   – Ох! кормилец!.. беда! сатанинское это гнездо…
   – Нет другого! – возразил он в отчаянии…
   – Оно бы есть! да больно близко твоей деревни… и то правда, барин, ты хорошо придумал… что начала, то кончу; уж мне грех тебя оставить; вот тебе мужицкое платье: скинь-ка свой балахон… – а я тебе дам сына в проводники… он малый глупенек, да зато не болтлив, и уж против материнского слова не пойдет…
   Покуда Борис Петрович переодевался в смурый кафтан и обвязывал запачканные онучи вокруг ног своих, солдатка подошла к дверям овина, махнула рукой, явился малый лет 17-и глупой наружности, с рыжими волосами, но складом и ростом богатырь… он шел за матерью, которая шептала ему что-то на ухо; почесывая затылок и кивая головой, он зевал беспощадно и только по временам отвечал: «хорошо, мачка». Когда они приближились к Палицыну, то он уж был готов: – «с богом!» – прошептала им вслед хозяйка… они вышли в поле чрез задние ворота; Борис Петрович боялся говорить, Петруха не умел и не любил; это случайное сходство было очень кстати.
   Оставим их на узкой лесной тропинке, пробирающихся к грозному Чортову логовищу, обоих дрожащих как лист: один опасаясь погони, другой боясь духов и привидений… оставим их и посмотрим, куда девался Юрий, покинув своего чадолюбивого родителя.


   ГЛАВА XIX

   Юрий, выскакав на дорогу, ведущую в село Палицыно, приостановил усталую лошадь и поехал рысью; тысячу предприятий и еще более опасений теснилось в уме его; но спасти Ольгу или по крайней мере погибнуть возле нее было первым чувством, господствующею мыслию его; любовь, сначала очень обыкновенная, даже не заслуживавшая имя страсти, от нечаянного стечения обстоятельств возросла в его груди до необычайности: как в тени огромного дуба прячутся все окружающие его скромные кустарники, так все другие чувства склонялись перед этой новой властью, исчезали в его потоке.
   По гладкой, но узкой дороге ехал Юрий, его шпага, ударяясь об бока лошади, неприметно возбуждала ее благородное рвение… По обоим сторонам дороги начинали желтеть молодые нивы; как молодой народ, они волновались от легчайшего дуновения ветра; далее за ними тянулися налево холмы, покрытые кудрявым кустарником, а направо возвышался густой, старый, непроницаемый лес: казалось, мрак черными своими очами выглядывал из-под каждой ветви; казалось, возле каждого дерева стоял рогатый, кривоногий леший… всё молчало кругом; иногда долетал до путника нашего жалобный вой волков, иногда отвратительный крик филина, этого ночного сторожа, этого члена лесной полиции, который, засев в свою будку, гнилое дупло, окликает прохожих лучше всякого часового… – Но вдруг Юрий услышал другие звуки; это был конский топот, который неимоверно быстро приближался; Юрий хотел было своротить с дороги, следуя какому-то инстинкту… но гордость превозмогла; он остановился, вынул из кармана небольшой пистолет, взятый им из дому на всякий случай, осмотрел кремень, взвел курок и приготовился к храброму отпору; скоро он заметил за собою, но еще очень далеко, белеющую пыль, и наконец показался всадник, который мчался к нему во все лопатки.
   Подскакав на расстояние 50 шагов, незнакомец начал удерживать ретивого коня.
   – Стой! – закричал Юрий, – не приближайся!.. или я размозжу тебе голову. – Кто ты таков?
   – Или ты не узнал меня, барин, – отвечал хриплый голос. – Неужели ты хочешь убить верного своего раба?
   – Как, это ты, Федосей? – воскликнул удивленный юноша, приближаясь к нему и стараясь различить его черты; но зачем ты здесь? – продолжал он строго… – мне не нужно спутников… я знаю свою дорогу… разве я звал тебя?.. говори…
   – Эх, барин! барин!.. ты грешишь! я видел, как ты приезжал… и тотчас сел на лошадь и поскакал за тобой следом, чтоб совесть меня после не укоряла… я всё знаю, батюшка! времена тяжкие… да уж Федосей тебя не оставит; где ты, там и я сложу свою головушку; бог велел мне служить тебе, барин; он меня спросит на том свете: служил ли ты верой и правдой господам своим… а кабы я тебя оставил, что бы мне пришлось отвечать… Много нынче злодеев, дурной стал народ, да я не из них, Юрий Борисович… прикажи только, отец родной, и в воду и в огонь кинусь для тебя… уж таково дело холопское; ты меня поил и кормил до сей поры, теперь пришла моя очередь… сгибну, а господ не выдам.
   Юрий был растроган; он ударил его по плечу и сказал:
   – Если ты говоришь правду, Федосей, то бог наградит тебя и семью твою… но ты знаешь, что я теперь не имею этой власти.
   – Да куда ты едешь, барин… один-одинехонек…
   – Федосей, я исполнил долг свой, известил отца об опасности, помог ему скрыться… и еду… – Юрий призадумался, и наконец отворотясь, молвил отрывисто: – я хочу видеться с Ольгой…
   «Вот что! – подумал Федосей, поглаживая усы. – Время думать об девках, когда петля на шее!» – эй барин! – молвил он осмелившись; – брось ее!.. что теперь за свиданья… опасно показаться в селе… пожалуй, на грех мастера нет… ох! кабы ты знал, что болтает народ.
   – Я хочу ее видеть… возьму ее с собой… и только тогда буду заботиться об опасности… я хочу, я должен ее видеть.
   – Плохо! – пробормотал Федосей.
   Молча они ехали рядом несколько времени, ни тот, ни другой не умея или не желая возобновить разговора… В такие часы, когда решается судьба наша, мы не тратим лишних слов, потому что дорожим каждым мгновением, потому что все земные страсти кипят в уме и одного взгляда довольно, чтоб заставить понять себя…
   – Барин, – воскликнул вдруг Федосей… – посмотри-ка… кажись, наши гумна виднеются… так… так… Остановись-ка, барин… послушай, мне пришло на мысль вот что: ты мне скажи только, где найти Ольгу – я пойду и приведу ее… а ты подожди меня здесь у забора с лошадьми… – сделай милость, барин… не кидайся ты в петлю добровольно – береженого бог бережет… а ведь ей нечего бояться, она не дворянка…
   Это предложение поразило Юрия: он почувствовал некоторый стыд: «как! – думал он, – и я для нее побоюсь пожертвовать этой глупой жизнью…», но скоро, с помощию некоторых услужливых софизмов, он успокоил свою гордость, победил стыд неуместный – и, увы! – согласился, слез с коня и махнул рукою Федосею на прощанье.
   Я желал бы представить Юрия истинным героем, но что же мне делать, если он был таков же, как вы и я… против правды слов нет; я уж прежде сказал, что только в глазах Ольги он почерпал неистовый пламень, бурные желания, гордую волю, – что вне этого волшебного круга он был человек, как и другой – просто добрый, умный юноша. Что делать?
   Когда Федосей исчез за плетнем, окружавшим гумно, то Юрий привязал к сухой ветле усталых коней и прилег на сырую землю; напрасно он думал, что хладный ветер и влажность высокой травы, проникнув в его жилы, охладит кровь, успокоит волнующуюся грудь… все призраки, все невероятности, порождаемые сомнением ожидания, кружились вокруг него в несвязной пляске и невольно завлекали воображение всё далее и далее, как иногда блудящий огонек, обманчивый фонарь какого-нибудь зловредного гения, заводит путника к самому краю пропасти…
   Юрий, чтоб оторвать свою мысль от грозных картин будущего, обратил ее на прошедшее – так врачи в отчаянных случаях употребляют отчаянные средства – но всегда ли они удаются?
   И перед ним начал развиваться длинный свиток воспоминаний, и он в изумлении подумал: ужели их так много? отчего только теперь они все вдруг, как на праздник, являются ко мне?.. и он начал перебирать их одно по одному, как девушка иногда гадая перебирает листки цветка, и в каждом он находил или упрек или сожаление, и он мог по особенному преимуществу, дающемуся почти всем в минуты сильного беспокойства и страдания, исчислить все чувства, разбросанные, растерянные им на дороге жизни: но увы! эти чувства не принесли плода; одни, как семена притчи, были поклеваны хищными птицами, другие потоптаны странниками, иные упали на камень и сгнили от дождей бесполезно.
   Он сначала мысленно видел себя еще ребенком, белокурым, кудрявым, резвым, шаловливым мальчиком, любимцем-баловнем родителей, грозой слуг и особенно служанок; он видел себя невинным воспитанником природы, играющим на коленях няни, трепещущим при слове: бука – он невольно улыбался, думая о том, как недавно прошли эти годы, и как невероятно они погибли…
   Но вот настал возраст первых страстей, первых желаний… его отдают воспитываться к старой и богатой бабке. Анютка, простая дворовая девочка, привлекла его внимание; о, сколько ласк, сколько слов, взглядов, вздохов, обещаний – какие детские надежды, какие детские опасения! Как смешны и страшны, как беспечны и как таинственны были эти первые свидания в темном коридоре, в темной беседке, обсаженной густолиственной рябиной, в березовой роще у грязного ручья, в соломенном шалаше полесовщика!.. о, как сладки были эти первые, сначала непорочные, чистые и под конец преступные поцелуи; как разгорались глаза Анюты, как трепетали ее едва образовавшиеся перси, когда горячая рука Юрия смело обхватывала неперетянутый стан ее, едва прикрытый посконным клетчатым платьем, когда уста его впивались в ее грудь, опаленную солнечным зноем.
   Но ему говорят, что пора служить… он спрашивает зачем! ему грозно отвечают, что 15-ти лет его отец был сержантом гвардии; что ему уже 16-ть, итак… итак… заложили бричку, посадили с ним дядьку, дали 20 рублей на дорогу и большое письмо к какому-то правнучетному дядюшке… ударил бич, колокольчик зазвенел… прости воля, и рощи, и поля, прости счастие, прости Анюта!.. садясь в бричку, Юрий встретил ее глаза неподвижные, полные слезами; она из-за дверей долго на него смотрела… он не мог решиться подойти, поцеловать в последний раз ее бледные щечки, он как вихорь промчался мимо нее, вырвал свою руку из холодных рук Анюты, которая мечтала хоть на минуту остановить его… о! какой зверской холодности она приписала мой поступок, как смело она может теперь презирать меня! – думал он тогда… Но что же! он ее увидел 6 лет спустя… увы! она сделалась дюжей толстой бабою, он видел, как она колотила слюнявых ребят, мела избу, бранила пьяного мужа самыми отвратительными речами… очарование разлетелось как дым; настоящее отравило прелесть минувшего, с этих пор он не мог вообразить Анюту, иначе как рядом с этой отвратительной женщиной, он должен был изгладить из своей памяти как умершую эту живую, черноглазую, чернобровую девочку… и принес эту жертву своему самолюбию, почти безо всякого сожаления.
   Между тем заботы службы, новые лица, новые мысли победили в сердце Юрия первую любовь, изгладили в его сердце первое впечатление… слава! вот его кумир! – война вот его наслаждение!.. поход! – в Турцию… о, как он упитает кровью неверных свою острую шпагу, как гордо он станет попирать разрубленные низверженные чалмы поклонников корана!.. как счастлив он будет, когда сам Суворов ударит его по плечу и молвит: молодец! хват… лучше меня! помилуй бог!.. о, Суворов, верно, ему скажет что-нибудь в этом роде, когда он первый взлетит, сквозь огонь и град пуль турецких, на окровавленный вал и, колеблясь, истекая кровью от глубокой, хотя бездельной раны, водрузит на чуждую землю первое знамя с двуглавым орлом! – о, какие поздравления, какие объятия после битвы…
   Но войска перешли через границу русскую, пылают села неверных на берегу Дуная, который, подмывая берега свои, широкой зеленой волной катится через дикие поляны… О, как жадно вдыхал Юрий этот теплый ароматный воздух, как страстно он кидался в шумную стычку, с каким наслаждением погружал свою шпагу во внутренность безобразного турка, который, выворотив глаза, с судорожным движением кусал и грыз холодное железо!.. Но кто эта пленница, которую так бережливо скрывает он в шатре своем от взоров товарищей, любопытных и нескромных? кто она!.. О, это тайна! тайна, которую знает лишь он да бог, если богу есть какое-нибудь дело до сердца человеческого!..
   Он нашел ее полуживую, под пылающими угольями разрушенной хижины; неизъяснимая жалость зашевелилась в глубине души его, и он поднял Зару, – и с этих пор она жила в его палатке, незрима и прекрасна как ангел; в ее чертах всё дышало небесной гармонией, ее движения говорили, ее глаза ослепляли волшебным блеском, ее беленькая ножка, исчерченная лиловыми жилками, была восхитительна как фарфоровая игрушка, ее смугловатая твердая грудь воздымалась от малейшего вздоха… страсть блистала во всем: в слезах, в улыбке, в самой неподвижности – судя по ее наружности она не могла быть существом обыкновенным; она была или божество или демон, ее душа была или чиста и ясна как веселый луч солнца, отраженный слезою умиления, или черна как эти очи, как эти волосы, рассыпающиеся подобно водопаду по круглым бархатным плечам… так думал Юрий и предался прекрасной мусульманке, предался и телом и душою, не удостоив будущего ни единым вопросом.
   Прошли две недели… и он еще не был утомлен сладострастием, не был пресыщен поцелуями… о друзья мои, это не шутка: две недели!..
   Однажды… как живо теперь в его памяти представляется эта грозная ночь!.. Юрий спал на мягком ковре в своей палатке; походная лампада догорала в углу и по временам неверный блеск пробегал по полосатым стенам шатра, освещая серебряную отделку пистолетов и сабель, отбитых у врага и живописно развешанных над ложем юноши; Юрий спал… но вдруг, как ужаленный скорпионом, пробудился; на него были устремлены два черные глаза и светлый кинжал!.. ад и проклятие!.. еще вчера он ненасытно лобзал эти очи, еще вчера за эту маленькую ручку он бы отдал всё свое имущество!.. в одно мгновение вырвал он у Зары смертоносное орудие и кинул далеко от себя; но турчанка не испугалась, не смутилась… она тихо отошла, сложила руки, склонила голову на грудь, готовая принять заслуженную казнь, готовая слушать безмолвно все упреки, все обиды… о, в ней точно кипела южная кровь!..
   – Неблагодарная, змея! – воскликнул Юрий, – говори, разве смертью плотят у вас за жизнь? разве на все мои ласки ты не знала другого ответа, как удар кинжала?.. боже, создатель! такая наружность и такая душа! о если все твои ангелы похожи на нее, то какая разница между адом и раем?.. нет! Зара, нет! это не может быть… отвечай смело: я обманулся, это сон! я болен, я безумец… говори: чего ты хочешь?
   – Я хочу свободы! – отвечала Зара.
   – Свободы!.. а! я тебе наскучил… ты вспомнила о своих минаретах, о своей хижине – но они сгорели… с той поры моя палатка сделалась твоей отчизной… но ты хочешь свободы… ступай, Зара… божий мир велик. Найди себе дом, друзей… ты видишь: и без моей смерти можно получить свободу…
   Молча Зара вышла; он долго следовал за нею взором и мечтою; луна озаряла ее длинное покрывало, которое как белый туман обвивалось вокруг ее гибкого стана; она как призрак неслышно скользила по траве… вот скрылась вдали за палаткой, вот мелькнула, и снова скрылась… прощай, Зара! прощай, роза Гулистана! прощай навеки!
   На другой день рано утром, бледный, с мутным взором, беспокойный, как хищный зверь, рыскал Юрий по лагерю… всё было спокойно, солнце только что начинало разгораться и проникать одежду… вдруг в одном шатре Юрий слышит ропот поцелуев, вздохи, стон любви, смех и снова поцелуи; он прислушивается – он видит щель в разорванном полотне, непреодолимая сила приковала его к этой щели… его взоры погружаются во внутренность подозрительного шатра… боже правый! он узнает свою Зару в объятиях артиллерийского поручика!
   Он не был мстителен; не злоба, но глубокая печаль проникла в его душу… он много, много плакал, хотел умереть – и не умер, решился забыть Зару… и, друзья мои! – забыл ее!..
   Наконец кончилась война, знамена русские, пошумев над берегами Дуная, свернулись; возвратясь на родину, Юрий решился мстить изменой всем женщинам вместо одной – чрезвычайно покойная и умная выдумка!.. Не одна 30-летняя вдова рыдала у ног его, не одна богатая барыня сыпала золотом, чтоб получить одну его улыбку… в столице, на пышных праздниках, Юрий с злобною радостью старался ссорить своих красавиц, и потом, когда он замечал, что одна из них начинала изнемогать под бременем насмешек, он подходил, склонялся к ней с этой небрежной ловкостью самодовольного юноши, говорил, улыбался… и все ее соперницы бледнели… о, как Юрий забавлялся сею тайной, но убивственной войною! но что ему осталось от всего этого? – воспоминания? – да, но какие? горькие, обманчивые, подобно плодам, растущим на берегах Мертвого моря, которые, блистая румяной корою, таят под нею пепел, сухой горячий пепел! и ныне сердце Юрия всякий раз при мысли об Ольге, как трескучий факел, окропленный водою, с усилием и болью разгоралось; неровно, порывисто оно билось в груди его, как ягненок под ножом жертвоприносителя. Он смутно чувствовал, что это его последняя страсть, узел, который судьба, не умея расплесть, перерубит, подобно Александру.


   ГЛАВА XX

   Федосей, не быв никем замечен, пробрался через гумна и наконец спустился в знакомый нам овражек, перелез через плетень и приблизился к бане; но что же? в эту решительную минуту внезапный туман покрыл его мысли, казалось, незримая рука отталкивала его от низенькой двери, – и вместе с этим он не имел силы удалиться, как боязливая птица, очарованная магнетическим взором змеи! С минуту он оставался неподвижим, но вдруг опомнился, толкнул дверь – и взошел… Но переступая через порог, он оглянулся – и ему показалось, что черная тень мелькнула за рябиновым кустом; он не успел различить ее формы; но тайное предчувствие говорило ему, что или злой дух или злой человек. Когда Федосей, пройдя через сени, вступил в баню, то остановился пораженный смутным сожалением; его дикое и грубое сердце сжалось при виде таких прелестей и такого страдания: на полу сидела, или лучше сказать, лежала Ольга, преклонив голову на нижнюю ступень полка` и поддерживая ее правою рукою; ее небесные очи, полузакрытые длинными шелковыми ресницами, были неподвижны, как очи мертвой, полны этой мрачной и таинственной поэзии, которую так нестройно, так обильно изливают взоры безумных; можно было тотчас заметить, что с давних пор ни одна алмазная слеза не прокатилась под этими атласными веками, окруженными легкой коришневатой тенью: все ее слезы превратились в яд, который неумолимо грыз ее сердце; ржавчина грызет железо, а сердце 18-летней девушки так мягко, так нежно, так чисто, что каждое дыхание досады туманит его как стекло, каждое прикосновение судьбы оставляет на нем глубокие следы, как бедный пешеход оставляет свой след на золотистом дне ручья; ручей – это надежда; покуда она светла и жива, то в несколько мгновений следы изглажены; но если однажды надежда испарилась, вода утекла… то кому нужда до этих ничтожных следов, до этих незримых ран, покрытых одеждою приличий.
   Холодна, равнодушна лежала Ольга на сыром полу и даже не пошевелилась, не приподняла взоров, когда взошел Федосей; фонарь с умирающей своей свечою стоял на лавке, и дрожащий луч, прорываясь сквозь грязные зеленые стекла, увеличивал бледность ее лица; бледные губы казались зеленоватыми; полураспущенная коса бросала зеленоватую тень на круглое, гладкое плечо, которое, освободясь из плена, призывало поцелуй; душегрейка, смятая под нею, не прикрывала более высокой, роскошной груди; два мягкие шара, белые и хладные как снег, почти совсем обнаженные, не волновались как прежде: взор мужчины беспрепятственно покоился на них, и ни малейшая краска не пробегала ни по шее, ни по ланитам: женщина, только потеряв надежду, может потерять стыд, это непонятное, врожденное чувство, это невольное сознание женщины в неприкосновенности, в святости своих тайных прелестей.
   Спрятав ноги под длинное платье, лежала Ольга, и в недоумении перед нею стоял уполномоченный посланник Юрия; наконец он нетерпеливо дернул ее за рукав:
   – Вставай, вставай – время дорого!..
   – Ты опять здесь! – простонала она, не приподнимая головы.
   – Какой чорт! опять… да ты меня не узнала, што ли! вставай, время дорого!.. Юрий Борисыч ждет за гумнами… неравно без меня что с <ним> случится…
   – О, не называй его! ты хочешь меня обмануть… это какая-нибудь адская западня… о Вадим: дай мне по крайней мере умереть в покое… тебе судьба за меня отплотит!
   – Что ты, матушка, бредишь? помилуй! – какой тут Вадим? – я Федосей – чай, меня не забыла… да вставай… барин остался один… а время опасное…
   Как пробужденная от сна, вскочила Ольга, не веруя глазам своим; с минуту пристально вглядывалась в лицо седого ловчего и наконец воскликнула с внезапным восторгом: «так он меня не забыл? так он меня любит? любит! он хочет бежать со мною, далеко, далеко…» – и она прыгала и едва не целовала шершавые руки охотника, – и смеялась и плакала… «нет, – продолжала она, немного успокоившись, – нет! бог не потерпит, чтоб люди нас разлучили, нет, он мой, мой на земле и в могиле, везде мой, я купила его слезами кровавыми, мольбами, тоскою, – он создан для меня, – нет, он не мог забыть свои клятвы, свои ласки…»
   – Я этого ничего не знаю, – прервал хладнокровно Федосей, – уж вы там с барином согласитесь, как хотите, купить или не купить, а я знаю только то, что нам пора… если уж не поздно!..
   – Но, куда, как?
   – Уж это мое дело!.. провал побери! разве не веришь?
   – Федосей, если ты обманываешь!
   – Оборони боже! что я за бусурман; – да скорее! Юрий Борисович ждет нас за гумнами, на дороге, – чай, глазыньки проглядел!..
   – Я готова.
   Федосей, подав ей знак молчать, приближился к двери, отворил ее до половины и высунул голову с намерением осмотреть, всё ли кругом пусто и тихо; довольный своим обзором, он покашляв проворчал что-то про себя и уж готовился совершенно расхлопнуть дверь, как вдруг он охнул, схватил рукой за шею, вытянулся и в судорогах упал на землю; что-то мокрое брызнуло на руки и на грудь Ольги. Она затряслась всем телом, хотела кричать – не могла… Перед нею Федосей плавал в крови своей, грыз землю и скреб ее ногтями; а над ним с топором в руке на самом пороге стоял некто еще ужаснее, чем умирающий: он стоял неподвижно, смотрел на Ольгу глазами коршуна и указывал пальцем на окровавленную землю: он торжествовал, как Геркулес, победивший змея: улыбка, ядовито-сладкая улыбка набегала на его красные губы: в ней дышала то гордость, то презрение, то сожаленье – да, сожаленье палача, который не из собственной воли, но по повелению высшей власти наносит смертный удар.
   – Ты видишь! – сказал наконец Вадим с глухим смехом, – я сдержал свое обещание!.. Это он! Не бойся взглянуть на искаженные черты некогда молодого светлого лица; это он! Тот самый, чья голова покоилась на груди твоей, кто на губах твоих замирал в упоении, кто за один твой нежный взгляд оставил долг, отца и мать, – для кого и ты бы их покинула, если б имела… это он! Бедный, глупый юноша! Который так гордился своим дворянским происхождением, который с таким самодовольством носил свой зеленый раззолоченный мундир, который окруженный лестию сыпал деньги своим льстецам, не требуя даже благодарности, которому стоило только мигнуть, чтоб женщина кинулась в его объятия – да! что же он теперь!.. окровавленный прах! бездушный чурбан, не чувствующий даже обиды… и Вадим толкнул ногою охладевший труп и продолжал: – Как отвратителен теперь он должен быть… но смотри, Ольга! я не хочу смягчать душу этим зрелищем: посмотри, как хороши его закатившиеся белые глаза… Творец небесный! И кто же всё это сделал? кто превратил прекрасное создание бога в глыбу грязи?.. кто напитал эти кудри багряным напитком? кто разбрызгал по стене этот белый, чистый мозг… кто? – я, я! – ха, ха, ха! ха! презренный нищий, бессильный раб, безобразный горбач!.. да, да! – неужели это так удивительно?.. Я говорил тебе, Ольга: не люби его!.. ты не послушалась, ты, как обыкновенная женщина, прельстилась на золото, красоту и пышные обещания… ты мне не поверила: он обещал тебе счастие – мечту – а я обещал: месть и верную месть; ты выбрала первое; ты смела помыслить, что люди могут противиться судьбе; будто бы я уж так давно отвергнут богом, что он захочет мне отказать в первом, последнем, единственном удовольствии!.. Я твой брат, Ольга, брат! господин, повелитель, царь твой. Нас только двое на свете из всего семейства; мой путь должен быть твоим; напрасно ты мечтала разорвать слабой рукой то, что связала природа; где бушует моя ненависть, там не цвесть любви твоей… – Он на минуту замолк, его волосы стояли дыбом, глаза разгорались как уголья, и рука, простертая к Ольге, дрожала на воздухе; он поставил ногу на грудь мертвецу так крепко, что слышно было, как захрустели кости, и, приняв торжественный вид жреца, произнес: – Свершилось первое мое желание! он пал; вот он – убийца моих надежд, вот он, губитель моего первого блаженства; ненавижу тебя, и в могиле, и берегись, если мы когда-нибудь встретимся на том свете! А ты, Ольга – ты, ступай, куда хочешь; между нами все счеты кончены; я тебе заплатил – живи, умри – мне всё равно. Прощай, сестра – прощай и ты, бедный юноша!
   И Вадим, пожав плечами, приподнял голову мертвеца за волосы, обернул ее к фонарю – взглянул на позеленевшее лицо – вздрогнул – взглянул еще ближе и пристальней – вдруг закричал, – и отскочил как бешеный; голова, выпущенная из рук, ударилась о землю, как камень; это было мгновение – но в сем мгновении заключалась целая ужасная драма. Вадим, обманутый в последней надежде, потерялся; он не мог держаться на ногах, бледный, страшный, он присел на скамью – и как вы думаете, что он делал? плакал!.. – да, плакал, как ребенок, горькими слезами!
   Он сидел и рыдал, не обращая внимания ни на сестру, ни на мертвого: бог один знает, что тогда происходило в груди горбача, потому что, закрыв лицо руками, он не произнес ни одного слова более… он, казалось, понял, что теперь боролся уже не с людьми, но с провидением и смутно предчувствовал, что если даже останется победителем, то слишком дорого купит победу: но непоколебимая железная воля составляла всё существо его, она не знала ни преград, ни остановок, стремясь к своей цели. Так неугомонная волна день и ночь без устали хлещет и лижет гранитный берег: то старается вспрыгнуть на него, то снизу подмыть и опрокинуть; долго она трудится напрасно, каждый раз отброшена в дальнее море… но ничто ее не может успокоить: и вот проходят годы, и подмытая скала срывается с берега и с гулом погружается в бездну, и радостные волны пляшут и шумят над ее могилой.
   И в самом деле, что может противустоять твердой воле человека? – воля – заключает в себе всю душу; хотеть – значит ненавидеть, любить, сожалеть, радоваться, – жить, одним словом; воля есть нравственная сила каждого существа, свободное стремление к созданию или разрушению чего-нибудь, отпечаток божества, творческая власть, которая из ничего созидает чудеса… о, если б волю можно было разложить на цифры и выразить в углах и градусах, как всемогущи и всезнающи были бы мы!..
   Не знаю, сколько часов сидел в забытьи Вадим, но когда он поднял голову, то не нашел возле себя сестры; свежий ветер утра, прорываясь в дверь, шевелил платьем убитого, и по временам казалось, что он потрясал головой, так высоко взвевались рыжие волосы на челе его, увлажненном густой, полузапекшейся кровью. Вадим холодно взглянул на Федосея, покачал головой с сожалением, перешагнул через протянутые ноги и пошел скорыми шагами вдоль по оврагу. Восток белел приметно, и розовый блеск обрисовал нижние части большого серого облака, который, имея вид коршуна с растянутыми крылами, державшего змею в когтях своих, покрывал всю восточную часть небосклона; фантастически отделялись предметы на дальнем небосклоне, и высокие сосны и березы окрестных лесов чернели, как часовые на рубеже земли; природа была тиха и торжественна, и холмы начинали озаряться сквозь белый туман, как иногда озаряется лицо невесты сквозь брачное покрывало, всё было свято и чисто – а в груди Вадима какая буря!


   ГЛАВА XXI

   Было около 2-х часов пополудни; солнце медленно катилось по жарким небесам, и гибкие верхи дерев едва колебались, перешептываясь друг с другом; в густом лесу изредка попевали странствующие птицы, изредка вещая кукушка повторяла свой унылый напев, мерный, как бой часов в сырой готической зале. На мураве, под огромным дубом, окруженные часто сплетенным кустарником, сидели два человека: мужчина и женщина; их руки были исцарапаны колючими ветвями и платья изорваны в долгом странствии сквозь чащу; усталость и печаль изображались на их лицах, молодых, прекрасных.
   Молодая женщина, скинув обувь, измокшую от росы, обтирала концом большого платка розовую, маленькую ножку, едва разрисованную лиловыми тонкими жилками, украшенную нежными прозрачными ноготками; она по временам поднимала голову, отряхнув волосы, ниспадающие на лицо, и улыбалась своему спутнику, который, облокотясь на руку, кидал рассеянные взгляды, то на нее, то на небо, то в чащу леса; по временам он наморщивал брови, когда мрачная мысль прокрадывалась в уме его, по временам неожиданная влажность покрывала его голубые глаза, и если в это время они встречали радужную улыбку подруги, то быстро опускались, как будто бы пораженные ярким лучом солнца.
   – Ты задумчив! – сказала она. – Но отчего? – опасность прошла; я с тобою… Ничто не противится нашей любви… Небо ясно, бог милостив… зачем грустить, Юрий!.. это правда, мы скитаемся в лесу как дикие звери, но зато, как они, свободны. Пустыня будет нашим отечеством, Юрий, – а лесные птицы нашими наставниками: посмотри, как они счастливы в своих открытых, тесных гнездах…
   – Да, – отвечал Юрий… – счастливы!.. и я возле тебя счастлив!.. но твои шутки иногда для меня мучительны!..
   – Разве лучше, если я буду плакать!..
   – Ольга, ты мой ангел-утешитель!.. о, если б ты знала, какие грозные предчувствия теснятся в душе моей!.. и как было не отгадать, что это случится, когда самые ужасные слухи так нагло разливались в народе?.. Отчего они тогда казались нам невероятны?.. а теперь! – русские дворяне гибнут и скрываются в лесах от простого казака, подлого самозванца, и толпы кровожадных разбойников!.. все, которые доселе готовы были целовать наши подошвы, теперь поднялись на нас… о змеи! змеи! Если б я знал, я бы раздавил вас… и вдруг, в одну ночь всё погибло… мать… отец… имущество, – родная кровля… всё отнято… здесь ждет голод, холод, жизнь нищего – а там виселица, пытки, позор… боже! что мы сделали? – о, казни меня сам, но зачем поручить орудье казни этой грязной подлой толпе рабов?..
   – Юрий, успокойся… видишь, я равнодушно смотрю на потерю всего, кроме твоей нежности… я видела кровь, видела ужасные вещи, слышала слова, которых бы ангелы испугались… но на груди твоей всё забыто: когда мы переплывали реку на коне и ты держал меня в своих объятиях так крепко, так страстно, я не позавидовала бы ни царице, ни райскому херувиму… я не чувствовала усталости, следуя за тобой сквозь колючий кустарник, перелезая поминутно через опрокинутые рогатые пни… это правда, у меня нет ни отца, ни матери… – При сих словах, произнесенных без умысла, она побледнела и замолкла, как будто сама испугалась их… Юрий обхватил ее мягкий стан, приклонил к себе и поцеловал ее в шею: девственные груди облились румянцем и заволновались, стараясь вырваться из-под упрямой одежды… о, сколько сладострастия дышало в ее полураскрытых пурпуровых устах! он жадно прилепился к ним, лихорадочная дрожь пробежала по его телу, томный вздох вырвался из груди…
   – Ты права! – говорил он, – чего мне желать теперь? – пускай придут убийцы… я был счастлив!.. чего же более для меня? – я видал смерть близко на ратном поле, и не боялся… и теперь не испугаюсь: я мужчина, я тверд душой и телом, и до конца не потеряю надежды спастись вместе с тобою… но если надобно умереть, я умру, не вздрогнув, не простонав… клянусь, никто под небесами не скажет, что твой друг склонил колена перед низкими палачами!..
   В таких разговорах пролетел час: они встали и пошли на восток, углубляясь в лес более и более… вот подошли к оврагу, и Юрий заметил изломанные ветви и следы человека на сухих и гнилых листьях, коими усеяна была земля:
   – Пойдем по этому следу, Ольга, – сказал он, подумав немного: – он приведет нас куда-нибудь; быть может, к месту спасения. Чего бояться! пойдем… умереть с голоду хуже, а если бог сохранил нас доселе, то это значит, что он хочет быть нашим спасителем и далее… перекрестись, и пойдем.
   Несколько времени они шли, прилежно разбирая следы, местами засыпанные свежими листьями и забросанные сухим валежником; наконец, после долгих и утомительных разысканий, они выбрались на небольшую поляну, на которой между несколькими деревами возвышались три нам уже знакомые кургана…
   – Что это значит, – воскликнул Юрий, заметив чернеющиеся выходы пещер.
   – Постой, постой, Юрий… так точно… благодари провидение – мы спасены…
   – Но что такое? – я не понимаю тебя!
   – Я слышала много рассказов про эти пещеры, Юрий. Под курганами таятся глубокие подземные ходы, куда только самые смелые охотники прокрадывались… но нам чего бояться!.. это место безопаснее самого крепкого терема.
   – В самом деле, – отвечал Юрий, осматривая место, – если все эти рассказы справедливы, то мы спасены; остается только знать, не прячется ли в них дикий медведь… или другой негостеприимный пустынник.
   Подойдя к одному из отверстий Чортова логовища, Юрию показалось, что слышит запах дыма, он всунул туда голову; точно! но что это значит? уж не занята ли их квартира? Он сообщил свое замечание Ольге: она испугалась; схватила его за руку и, как будто в этой пещере скрывалось грозное чудовище, с трепетом воскликнула: «пойдем – отсюда – пойдем… не медли ни минуты…»
   – Идти… но куда же? – ты забыла, что у нас, кроме синего неба и темного леса, нет ни кровли, ни пристанища… и чего бояться… это явно, что в пещере есть жители… кто они таковы?.. что нам за дело… если они разбойники, то им нечего с нас взять, если изгнанники, подобно нам – то еще менее причин к боязни… К тому же в теперешние времена злодеи и убийцы не боятся смотреть на красное солнце, не стыдятся показывать свои лица в народе…
   – Но я боюсь, Юрий, твои убеждения ничтожны, я боюсь, – и она, как пугливое дитя, уцепилась за его руку и, устремив на него умоляющий взгляд, то улыбалась, то готова была заплакать.
   – Ты ребенок! стыдись…
   – Я не знаю ни стыда, ничего… ради любви моей, не ходи в пещеру – пойдем далее… это западня… как там темно, как страшно…
   – Послушай… если мы пойдем далее, то, не зная окрестностей, забредем бог знает куда и попадемся в руки казаков: тогда я неизбежно погиб – разве ты хочешь моей смерти!..
   – Юрий… и ты смеешь делать такие вопросы!..
   – Итак, пусти меня… или лучше пойдем вместе в это подземелье, и пусть будет, что суждено!..
   С сими словами, вынув шпагу, он на коленах вполз в одно из отверстий, держа перед собою смертоносное оружие, и, ощупью подвигаясь вперед, дошел до того места, где можно было идти прямо; сырой воздух могилы проник в его члены, отдаленный ропот начал поражать его слух, постепенно увеличиваясь; порою дым валил ему навстречу, и вскоре перед собою, хотя в отдалении, он различил слабый свет огня, который то вспыхивал, то замирал. Сердце его забилось ожиданием; он начал подвигаться тише, стараясь произвесть как можно менее шуму и готовясь к отчаянному сопротивлению в случае неожиданного нападения хозяев этого мрачного жилища; даже если бы то были существа бесплотные, духи зла и обмана!..
   Когда Юрий взошел в круглую залу, неровно освещенную трескучим огоньком, разложенным у подошвы четвероугольного столба, то сначала он ничего не мог различить; пожирая несколько сухих смолистых ветвей, огонь ярко вспыхивал, бросая красные искры вокруг себя; и дым слоями расстилался по всему подземелью; Юрий остановился на минуту, чтоб хорошенько осмотреться, и когда глаза его привыкли немного к этой смрадной и туманной атмосфере, то он заметил в одной из впадин стены что-то похожее на лицо человека, который, прижавшись к земле, казалось, не обращал на него внимания; Юрий решился подойти поближе и, приготовившись к защите, закричал громовым голосом:
   – Кто здесь?.. вставай! что ты за человек?.. друг или недруг!.. отвечай сию минуту или будет худо!..
   Неизвестный приподнялся, вздрогнул, потер глаза и, схватив огромную дубину, лежавшую у ног его, размахнулся, не отвечая ни слова; окруженный дымом, который, как известно, имеет свойство увеличивать предметы, и озаренный неровным светом огня, житель пещеры казался, вероятно, несравненно страшнее и огромнее, нежели был в самом деле.
   Юрий, видя неравенство борьбы и не надеясь отразить удар дубины тонкой стальною шпагой, отскочил проворно назад. Дубина упала на огонь: красные уголья и дымные головешки с треском полетели во все стороны.
   – Остановись, – сказал Юрий, – или я тебя пронжу насквозь.
   Незнакомец, как будто пораженный его голосом, остановился, начал всматриваться и произнес довольно невнятно: «кто ты?»
   В эту минуту яркий луч догорающего огня озарил лицо Юрия: незнакомец, не дождавшись ответа, кинулся к нему и заревел хриплым голосом: «сын мой, сын мой!..»
   Они упали друг другу в объятия; они плакали от радости и от горя; и волчица прыгает и воет и мотает пушистым хвостом, когда найдет потерянного волчонка; а Борис Петрович был человек, как вам это известно, то есть животное, которое ничем не хуже волка; по крайней мере так утверждают натуралисты и филозофы… а эти господа знают природу человека столь же твердо, как мы, грешные, наши утренние и вечерние молитвы; – сравнение чрезвычайно справедливое!..
   Между тем отец и сын со слезами обнимали, целовали друг друга и не замечали, что недалеко от них стояло существо, им совершенно чуждое, существо забытое, но прекрасное, нежное, женщина с огненной душой, с душой чистой и светлой как алмаз; не замечали они, что каждая их ласка или слеза были для нее убивственней, чем яд и кинжал; она также плакала, – но одна, – одна – как плачет изгнанный херувим, взирая на блаженство своих братьев сквозь решетку райской двери.
   Когда Борис Петрович рассказал сыну, каким образом с помощью бедной и гостеприимной солдатки он был отведен в это уединенное убежище, то прибавил:
   – Я решился здесь оставаться, пока всё не утихнет, войска разобьют бунтовщиков в пух и в прах, это необходимо… но что можем мы сделать вдвоем, без оружия, без друзей… окруженные рабами, которые рады отдать всё, чтоб посмотреть, как труп их прежнего господина мотается на виселице… ад и проклятие! кто бы ожидал!..
   – Помилуйте, батюшка! невозможно, что до вас не доходили слухи, разлитые так изобильно в нашем глупом народе!
   – Слухи! слухи! а кто им верил? напасть божия на нас грешных, да и только!.. Живи теперь, как красный зверь в зимней берлоге, и не смей носа высунуть… сиди, не пей, не ешь, а чужой мальчишка, очень ненадежный, не принесет тебe куска хлеба… вот он сказал, что будет сегодня поутру, а всё нет, как нет!.. чай, солнце уж закатилось, Юрий?.. Юрий?
   Юрий не слыхал, не слушал; он держал белую руку Ольги в руках своих, поцелуями осушал слезы, висящие на ее ресницах… но напрасно он старался ее успокоить, обнадежить: она отвернулась от него, не отвечала, не шевелилась; как восковая кукла, неподвижно прислонившись к стене, она старалась вдохнуть в себя ее холодную влажность; отчего это с нею сделалось?.. как объяснить сердце молодой девушки: миллион чувствований теснится, кипит в ее душе; и нередко лицо и глаза отражают их, как зеркало отражает буквы письма – наоборот!..
   – Здравствуй, Оленька, – сказал Борис Петрович, подойдя к ним… – ты в пору зачванилась, не поклонилась мне, не поздоровалась… правда, я теперь, как ты сама, без крова, без имущества.
   – Разве я тогда была с вами ласковее, – отвечала она отрывисто.
   – А разве нет? – ох! много воды утекло с тех пор, как мы с тобой в последний раз поцеловались… ты переменилась, побледнела… а всё еще красавица, хоть куда!
   Он слегка ударил ее по плечу и хотел взять за подбородок, но Юрий, покраснев, схватил его за руку… опомнясь в ту же минуту, он тихо отвел руку отца и, отойдя с ним немного в сторону, сказал глухим, но внятным голосом:
   – Если хотите быть моим отцом, иметь во мне покорного сына, то вообразите себе, что эта девушка такая неприкосновенная святыня, на которой самое ваше дыхание оставит вечные пятна. Вы меня поняли… простите меня: моя кровь кипит при одной мысли – я не меряю слова на аршин приличий… вы согласились на мое предложение? в противном случае… всё, всё забыто! уважение имеет границы, а любовь – никаких!


   ГЛАВА XXII

   Что же делал Вадим? о, Вадим не любил праздности! С восходом солнца он отправился искать сестру, на барском дворе, в деревне, в саду – везде, где только мог предположить, что она проходила или спряталась, – неудача за неудачей!.. досадуя на себя, он задумчиво пошел по дороге, ведущей в лес мимо крестьянских гумен: поровнявшись с ними и случайно подняв глаза, он видит буланую лошадь, в шлее и хомуте, привязанную к забору; он приближается… и замечает, что трава измята у подошвы забора! и вдруг взор его упал на что-то пестрое, похожее на кушак, повисший между цепких репейников… точно! это кушак!.. точно! он узнал, узнал! это цветной шелковый кушак его Ольги! Какой внезапный луч истины озарил ум печального горбача! она бежала: это ясно – но с кем? – с кем!.. разве нужно спрашивать… о, при одной мысли об нем, при одном имени Юрия, вся кровь Вадима превращается в желчь! «Нечего делать! – думал горбач, скрежеща зубами, – тебе удалось меня поддеть, ты из рук моих вырвал добычу, ты посмеялся над уродливым нищим, дерзкий безумец – но будет и на нашей улице… праздник!..» Он вскочил на лошадь и ударами принудил измученного коня скакать по дороге в селение… в его голове уже развились новые планы, новые замыслы гибели и разрушения.
   На широкой и единственной улице деревни толпился народ в праздничных кафтанах, с буйными криками веселья и злобы, вокруг казаков, которые, держа коней в поводу, гордо принимали подарки мужиков и тянули ковшами густую брагу, передавая друг другу ведро, в которое староста по временам подливал хмельного напитка. Девки и молодки в красных и синих кумачных сарафанах, по четыре и более, держа друг друга за руки, ходили взад и вперед по улице, ухмыляясь и запевая веселые песни; а молодые парни, следуя за ними, перешептывались и порою громко отпускали лихие шутки на счет дородности и румянца красавиц. Вино и брага приметно распоряжали их словами и мыслями; они приметно позволяли себе больше вольностей, чем обыкновенно, и женщины были приметно снисходительней; но оставим буйную молодежь и послушаем об чем говорили воинственные пришельцы с седобородыми старшинами? – отгадать не трудно!.. они требовали выдачи господ; а крестьяне утверждали и клялись, что господа скрылись, бежали; увы! к несчастию, казаки были об них слишком хорошего мнения! они не хотели даже слышать этого, и урядник уже поднимал свою толстую плеть над головою старосты, и его товарищи уж произносили слово пытка; между тем некоторые из них отправились на барский двор и вскоре возвратились, таща приказчика на аркане. Урядник, по прозванию Орленко, мужчина в полном значении сего слова, высокий, крепкий сложением, усастый, с черною бородкой и румяными щеками, кинул презрительный взгляд на бледного приказчика, который, произнося несвязные слова и возгласы, стоял перед ним на коленах, с руками, связанными на спине; конец веревки был в руке одного маленького рябого казака, который, злобно улыбаясь, поминутно ее подергивал.
   – Что это за птица, Грицко`? – сказал урядник маленькому казаку, – что это за кликуша?.. отчего ревет как вол?.. уж не он ли здешний господин?..
   – А бис его знает! – отвечал Грицко`. – Говорит, шчо приказчик… ведь от этих москалей без плетки толку не добьешься… я его нашел под лавкой в кухне и насилу выкурил оттуда головешкой!..
   Улыбка показалась на устах урядника, когда он заметил опаленные волосы и брови несчастного пленника, который, не спуская с него глаз и перестав кричать, казалось, старался на лице казака прочесть свой приговор.
   – Так ты приказчик? – спросил Орленко, обратясь к нему грозно.
   Несчастный задрожал, хотел что-то вымолвить и заикнулся.
   – Что ж ты молчишь, собачий сын! – я тебе этим кинжалом расцеплю зубы!..
   – Виноват! я приказчик!..
   – А! так ты виноват! – сказал Орленко, наморщив брови и желая над ним позабавиться, – в чем же ты виноват? сейчас признавайся… а не то, видишь! – он пальцем указал на свои пистолеты!..
   – Батюшка!.. нет, я ни в чем не виноват! ваше ж благородие! помилуй!
   – Ты у меня запираться!..
   – Виноват! – опять заревел приказчик… – сжальтесь! Я от страху не знаю, что говорю… я приказчик… если б я знал, где господа, так я бы сам их выдал нашему батюшке!.. я бы сам полюбовался на их виселицу… я бы сам их сжег на костре, сам бы своими руками с них кожу содрал с живых!..
   – Будто бы! – точно ли?..
   – Да убей меня бог! если я бы хоть один волосок за них отдал, злодеев!..
   – Ну, а скажи-ка! отчего у тебя борода обрита?..
   – Борода! – да так… а что, родимый!..
   – Эй, ребята! – я замечаю, что это плут большой руки!..
   – Ваше превосходительство! – сказал приказчик, привстав с бо`льшею уверенностью, – извольте спросить у всех мирян, любил ли я господ своих…
   – Эй, вы! правду ли он говорит?..
   Мужики переминались, почесывали затылок, кашляли.
   – Видишь, молчат! – сказал насмешливо Орленко… – да я подозреваю… уж не сам ли ты Палицын!.. борода-то мне подозрительна!.. эй, мужички!.. как вы думаете! ха, ха, ха!
   Увы, народ молчал.
   Приказчик бросил отчаянный взгляд кругом – но, не встретив нигде сожаления, прикусил губу и не зная, что делать, закричал: «ах вы нехристы, бусурманы… что вы молчите, разве я не приказчик, Матвей Соколов; разве в первый раз вы меня видите… что это вы морочите честных людей. Ах вы каналии – разве забыли, как я вас порол… или еще хочется?»
   Лукавые мужики покашливали; наконец, один из них, покачав головой, молвил: «пороть-то ты нас, брат, порол… грешно сказать, лучшего мы от тебя ничего не видали… да теперь-то ты нас этим, любезный, не настращаешь!.. всему свое время, выше лба уши не растут… а теперь, не хочешь ли теперь на себе примерить!..»
   – Что же! ты его признаешь за барина своего? – спросил Орленко…
   – Барин-то он не совсем барин, – сказал мужик, – да яблоко от яблони не далеко падает; куды поп, туда и попова собака…
   – Что ж я буду с ним делать?..
   – А что хочешь, кормилец! нам всё равно!.. как присудишь!.. – заговорило несколько голосов.
   Приказчик упал в ноги уряднику и заревел: «смилуйся, отец родной, золотой ты мой, серебряный, что я тебе сделал… неужто наш батюшка велит губить верных слуг своих».
   – А на что ему таких трусов, таких баб, как ты! – вашей братьею только улицы мостить. – Эй, мужички, возьмите его себе… я вам его дарю на живот и на смерть! делайте из него, что хотите…
   В одно мгновение мужики его окружили с шумом и проклятьями; слова смерть, виселица, отделяли<сь> по временам от общего говора, как в бурю отделяются удары грома от шума листьев и визга пронзительных ветров; все глаза налились кровью, все кулаки сжались… все сердца забились одним желанием мести; сколько обид припомнил каждый! сколько способов придумал каждый заплатить за них сторицею…
   Вдруг толпа раздалась, расхлынулась, как некогда море, тронутое жезлом Моисея… и человек уродливой наружности, небольшого роста, запыленный, весь в поту, с изорванными одеждами, явился перед казаками… Когда урядник его увидал, то снял шапку и поклонился, как старому знакомому, но Вадим, ибо это был он, не заметив его, обратился к мужикам и сказал: «отойдите подальше, мне надо поговорить о важном деле с этими молодцами»… мужики посмотрели друг на друга и, не заметив ни на чьем лице желания противиться этому неожиданному приказу, и побежденные решительным видом страшного горбача, отодвинулись, разошлись и в нескольких шагах собрались снова в кучку.
   Тогда Вадим обернулся к уряднику:
   – Здравствуй, Орленко, – сказал он отрывисто… – зверя я соследил, а поймать ваше дело…
   – Уж ты молодец, Красная шапка… знаем мы тебя… – с этими словами Орленко ударил его по плечу…
   Едва приметная тень неудовольствия пробежала по лицу Вадима, но обиженная гордость повиновалась необходимости… как быть! этим ли еще одним он пожертвовал для своей грозной цели?..
   – Если хотите, я вас наведу на след Палицына: пожива будет, за это отвечаю, – только с условием… и чорт даром не трудится…
   – Только укажи след, – сказал улыбаясь Орленко, – а уж за наградой дело не станет; сколько бы денег на нем ни нашли, – вот тебе крест, – десятую долю тебе!..
   – Денег!.. нет, я не хочу денег…
   – Чего ж ты хочешь… крови?..
   – Да, крови! – с диким хохотом отвечал горбач.
   – Что ж, и за этим дело не станет…
   – О, я вас знаю! вы сами захотите потешиться его смертью… а что мне толку в этом! Что я буду? стоять и смотреть!.. нет, отдайте мне его тело и душу, чтоб я мог в один час двадцать раз их разлучить и соединить снова; чтоб я насытился его мученьями, один, слышите ли, один, чтоб ничье сердце, ничьи глаза не разделяли со мною этого блаженства… о, я не дурак… я вам не игрушка… слышите ли…
   Некоторые казаки были поражены его ужасными словами и мрачным выражением этого лица, на котором так недавно стали отражаться его чувства во всей полноте своей!.. другие, перемигиваясь, смеялись над странными его телодвижениями.
   – Ах ты урод, – сказал урядник, – ну кто бы ожидал от тебя такую прыть! ха! ха! ха!
   Вадим побледнел, бросил на казака тот взгляд, который был его главным оружием; топнул ногою, заскрежетал, отвернулся, чтоб не могли прочитать его бешенства в багровых ланитах. Все смотрели на него с изумлением.
   – Коня! – закричал он вдруг, будто пробудившись от сна. – Дайте мне коня… я вас проведу, ребята, мы потешимся вместе… вам вся честь и слава, – мне же… – он вскочил на коня, предложенного ему одним из казаков и, махнув рукою прочим, пустился рысью по дороге; мигом вся ватага повскакала на коней, раздался топот, пыль взвилась, и след простыл…
   С отчаянием в груди смотрел связанный приказчик на удаляющуюся толпу казаков, умоляя взглядом неумолимых палачей своих; с дреколием теснились они около несчастной жертвы и холодно рассуждали о том, повесить его или засечь, или уморить с голоду в холодном анбаре; последнее средство показалось самым удобным, и его с торжеством, хохотом и песнями отвели к пустому анбару, выстроенному на самом краю оврага, втолкнули в узкую дверь и заперли на замок. Потом народ рассыпался частью по избам, частью по улице; все сии происшествия заняли гораздо более времени, нежели нам нужно было, чтоб описать их, и уж солнце начинало приближаться к западу, когда волнение в деревне утихло; девки и бабы собрались на заваленках и запели праздничные песни!.. вскоре стада с топотом, пылью и блеянием, возвращая<сь> с паствы, рассыпались по улице, и ребятишки с обычным криком стали гоняться за отсталыми овцами… и никто бы не отгадал, что час или два тому назад, на этом самом месте, произнесен смертный приговор целому дворянскому семейству!..


   ГЛАВА XXIII

   Вадим ехал перед казаками по дороге, ведущей в ту небольшую деревеньку, где накануне ночевал Борис Петрович. Он безмолвствовал; он мечтал о сестре, о родной кровле… он прощался с этими мечтами – навеки!
   Казалось, его задумчивость как облако тяготела над веселыми казаками: они также молчали; иногда вырывалось шутливое замечание, за ним появлялись три-четыре улыбки – и только! вдруг один из казаков закричал: «стой, братцы! – кто это нам едет навстречу? слышите топот… видите пыль, там за изволоком!.. уж не наши ли это из села Красного?.. то-то, я думаю, была пожива, – не то, что мы, – чай, пальчики у них облизать, так сыт будешь… Э! да посмотрите… ведь точно видно они!.. ах разбойники, черти их душу возьми… Эк сколько телег за собой везут, целый обоз!..»
   И точно, толпа, надвигающаяся к ним навстречу, более походила на караван, нежели на отряд вольных жителей Урала. Впереди ехало человек 50 казаков, предводительствуемых одним старым, седым наездником, на серой борзой лошади. За ними шло человек десять мужиков с связанными назад руками, с поникшими головами, без шапок, в одних рубашках; потом следовало несколько телег, нагруженных поклажею, вином, вещами, деньгами, и, наконец, две кибитки, покрытые рогожей, так что нельзя было, не приподняв оную, рассмотреть, что в них находилось; несколько верховых казаков окружало сии кибитки; когда Орленко с своими казаками приблизился к ним сажен на 50, то, велев спутникам остановиться и подождать, приударил коня нагайкой и подскакал к каравану. «Здравствуй! молодец, – сказал ему седой наездник с приветливой улыбкой, – откуда и куда путь держишь? – А мы из села Красного, разбивали панский двор… и везем этих собак к Белбородке!.. он им совьет пеньковое ожерелье, не будут в другой раз бунтовать…»
   – Я отгадал, старый, что ты, верно, в Красном пировал… да, кажется, и теперь не с пустыми руками!..
   – Да, нельзя пожаловаться на судьбу!.. бочки три вина везем к Белбородке!..
   – К Белбородке!.. всё ему! а зачем!.. у него и без нас много! эх, молодцы, кабы вместо того, чем везти туда, мы его роспили за здравье родной земли!.. что бы вам моих казачков не попотчевать? у них горло засохло как Уральская степь… ведь мы с утра только по чарке браги выпили, а теперь едем искать Палицына, и бог знает, когда с вами опять увидимся…
   Старый обратился к своим и молвил: «эй! ребята! как вы думаете? ведь нам до вечера не добраться к месту!.. аль сделать привал… своих обделять не надо… мы попируем, отдохнем, а там, что будет, то будет: утро вечера мудренее!..»
   – Стой, – раздалось по всему каравану.
   Стой! – скрыпучие колесы замолкли, пыль улеглась; казаки Орленки смешались с своими земляками и, окружив телеги, с завистью слушали рассказы последних про богатые добычи и про упрямых господ села Красного, которые осмелились оружием защищать свою собственность; между тем некоторые отправились к роще, возле которой пробегал небольшой ручей, чтоб выбрать место, удобное для привала; вслед за ними скоро тронулись туда телеги и кибитки, и, наконец, остальные казаки, ведя в поводу лошадей своих…
   Когда Вадим заметил, что его помощники вовсе не расположены следовать за ним без отдыха для отыскания неверной добычи, особенно имея перед глазами две миловидные бочки вина, то, подъехав к Орленке, он взял его за руку и молвил: «итак сегодня нет надежды!»
   – Да, брат… навряд, да признаюсь; мне самому надоело гоняться за этими крысами!.. сколько уж я их перевешал, право, и счет потерял; скорее сочту волосы в хвосте моего коня!..
   Вадим круто повернул в сторону, отъехал прочь, слез, привязал коня к толстой березе и сел на землю; прислонясь к березе, сложа руки на груди, он смотрел на приготовления казаков, на их беззаботную веселость; вдруг его взор упал на одну из кибиток: рогожа была откинута, и он увидел… о если б вы знали, что он увидал? Во-первых, из нее показалась седая, лысая, желтая, исчерченная морщинами, угрюмая голова старика, лет 60, или более; его взгляд был мрачен, но благороден, исполнен этой холодной гордости, которая иногда родится с нами, но чаще дается воспитанием, образуется от продолжительной привычки повелевать себе подобными. Одежда старика была изорвана и местами запятнана кровью – да, кровью… потому что он не хотел молча отдать наследие своих предков пошлым разбойникам, не хотел видеть бесчестие детей своих, не подняв меча за право собственности… но рок изменил! он уже перешагнул две ступени к гибели: сопротивление, плен, – теперь осталась третья – виселица!..
   И Вадим пристально, с участием всматривался в эти черты, отлитые в какую-то особенную форму величия и благородства, исчерченные когтями времени и страданий, старинных страданий, слившихся с его жизнью, как сливаются две однородные жидкости; но последние, самые жестокие удары судьбы не оставили никакого следа на челе старика; его большие серые глаза, осененные тяжелыми веками, медленно, строго пробегали картину, развернутую перед ними случайно; ни близость смерти, ни досада, ни ненависть, ничто не могло, казалось, отуманить этого спокойного, всепроникающего взгляда; но вот он обратил их в внутренность кибитки, – и что же, две крупные слезы, засверкав, невольно выбежали на седые ресницы и чуть-чуть не упали на поднявшуюся грудь его; Вадим стал всматриваться с большим вниманием.
   Вот показалась из-за рогожи другая голова, женская, розовая, фантастическая головка, достойная кисти Рафаэля, с детской полусонной, полупечальной, полурадостной, невыразимой улыбкой на устах; она прилегла на плечо старика так беспечно и доверчиво, как ложится капля росы небесной на листок, иссушенный полднем, измятый грозою и стопами прохожего, и с первого взгляда можно было отгадать, что это отец и дочь, ибо в их взаимных ласках дышала одна печаль близкой разлуки, без малейших оттенок страсти, святая печаль, попечительное сожаление отца, опасения балованной, любимой дочери.
   Тяжко было Вадиму смотреть на них, он вскочил и пошел к другой кибитке: она была совершенно раскрыта, и в ней были две девушки, две старшие дочери несчастного боярина. Первая сидела и поддерживала голову сестры, которая лежала у ней на коленах; их волосы были растрепаны, перси обнажены, одежды изорваны… толпа веселых казаков осыпала их обидными похвалами, обидными насмешками… они однако не смели подойти к старику: его строгий, пронзительный взор поражал их дикие сердца непонятным страхом.
   Между тем казаки разложили у берега речки несколько ярких огней и расположились вокруг; прикатили первую бочку, – началась пирушка… Сначала веселый говор пробежал по толпе, смех, песни, шутки, рассказы, всё сливалось в одну нестройную, неполную музыку, но скоро шум начал возрастать, возрастать, как грозное крещендо оркестра; хор сделался согласнее, сильнее, выразительнее; о, какие песни, какие речи, какие взоры, лица, телодвижения, буйные, вольные! Какие разноцветные группы! яркое пламя костров, согласно с догорающим западом, озаряло картину пира, когда Вадим решился подойти к ним, замешаться в их веселие.
   – За здравие пана Белбородки! – говорил один, выпивая разом полный ковшик. – Он первый выдумал этот золотой поход!..
   – Чорт его побери! – отвечал другой, покачиваясь; – славный малый!.. пьет как бочка, дерется как зверь… и умнее монаха!..
   – Ребята!.. у кого из вас не замечен нынешний день на теле зарубкою, тот поди ко мне, я сослужу ему службу!..
   – Ах ты хвастун, лях проклятый!.. ты во всё время сидел с винтовкой за амбаром… ха! ха! ха!..
   – А ты, рыжий, где спрятался, признайся, когда старик-то заперся в светелке да начал отстреливаться…
   – Я, а где бишь! да я тут же был с вами!.. да кто же, если не я, подстрелил того длинного молодца, что с топором высунулся из окна.
   – Да это было прежде… ну, а если ты был тут, то скажи, что сделал старый боярин, когда наш Грицко` удалый повалил его сына?..
   – Что? ничего!..
   – Так врешь! – он положил его поперек окна и, прислонив к нему ружье, выстрелил в десятского… вот повалил-то! как сноп! уж я целил, целил в его меньшую дочь… ведь разбойница! стоит за простенком себе да заряжает ружья… по крайней мере две другие лежали без памяти у себя на постелях…
   – А много ваших легло?..
   – Да человек десяток есть!.. зато уж мы, как ворвались в дом, всех покрошили, кроме господ… да этим суждено умереть не молодецкой смертью…
   – Чего же вы ждете?.. осины есть… веревки есть…
   – Да власти нет… старшина велит вести их к Белбородке!..
   – Эх, кабы я был старшина!..
   Тут ковш еще раз пропутешествовал по рукам, и сухой вернулся к своему источнику!.. умы заклокотали сильнее, и лица разгорелись кровавым заревом.
   – Кто вам мешает их убить! разве боитесь своих старшин? – сказал Вадим с коварной улыбкой.
   Это была искра, брошенная на кучу пороха!.. «Кто мешает! – заревели пьяные казаки. – Кто смеет нам мешать!.. мы делаем, что хотим, мы не рабы, чорт возьми!.. убить, да, убить! отомстим за наших братьев… пойдемте, ребята»… и толпа с воем ринулась к кибиткам; несчастный старик спал на груди своей дочери; он вскочил… высунулся… и всё понял!..
   – Чего вы хотите! – сказал он твердым голосом…
   – А! старый ворон! старый филин!.. мы тебя выучим воздушной пляске… пожалуй-ка сюда… да выходи же! – сказал один, подтверждая приказание ударом плетью…
   Старик медленно вышел из кибитки, дочь выпрыгнула вслед за ним, уцепилась обеими руками за его платье, – «не бойся! – шепнул он ей, обняв одной рукою, – не бойся… если бог не захочет, они ничего не могут нам сделать, если же»… он отвернулся… о, как изобразить выражение лица бедной девушки!.. сколько прелестей, сколько отчаяния!..
   – Разнимите их! – закричал один кривой исполин, приготавливая петлю. – Что они лижутся!..
   Их хотели растащить… но девушка в бешенстве укусила жестокую руку… «перестань! – сказал отец твердым голосом! ты этим не поможешь, если мне суждено погибнуть от злодейских рук, без покаяния, как бусурману…»
   – Не может быть! не может быть, батюшка… ты не умрешь!
   – Отчего же, дочь! не может быть?.. и Христос умер!.. молись…
   Она отрывисто качнула головой – и заплакала…
   Боже! какие слезы!..
   Несмотря на это, их растащили; но вдруг она вскрикнула и упала; отец кинулся к ней, с удивительной силой оттолкнул двух казаков – прижал руку к ее сердцу… она была мертва, бледна, холодна как сырая земля, на которой лежало ее молодое непорочное тело.
   – Теперь пойдемте, – сказал старик; его глаза заблистали мрачным пламенем… он махнул рукою… ему надели на шею петлю, перекинули конец веревки через толстый сук и… раздался громкий хохот, потом вдруг молчание, молчание смерти!..
   Но увы! еще не кончились его муки; пьяные безумцы прежде времени пустили конец веревки, который взвился кверху; мученик сорвался, ударился о-земь, – и нога его хрустнула… он застонал и повалился возле трупа своей дочери. «Убийцы! – прохрипел он… – вот вам мое проклятье! проклятье!..» – «Заткни ему горло!» – сказал Орленко… это было сожаленье…
   Два ножа в минуту воткнулись в горло старика, и он умолк.
   Когда казаки, захотев увериться в его кончине, стали приподнимать его за руки, то заметили, что в последних судорогах он крепко ухватил ногу своей дочери, впился в нее костяными пальцами, которые замерли на нежном теле… О, это было ужасно… они смеялись!..
   Божественная, милая девушка! и ты погибла, погибла без возврата… один удар – и свежий цветок склонил голову!.. твое слабое сердце, как нить истлевшая – разорвалось… Ни одно рыдание, ни одно слово мира и любви не усладило отлета души твоей, резвой, чистой, как радужный мотылек, невинной, как первый вздох младенца… грозные лица окружали твое сырое смертное ложе, проклятие было твоим надгробным словом!.. какая будущность! какое прошедшее! и всё в один миг разлетелось; так иногда вечером облака дымные, багряные, лиловые гурьбой собираются на западе, свиваются в столпы огненные, сплетаются в фантастические хороводы, и замок с башнями и зубцами, чудный, как мечта поэта, растет на голубом пространстве… но дунул северный ветер… и разлетелись облака, и упадают росою на бесчувственную землю!.. Мир с тобою, дева красоты, да ангел твой хранитель споет над твоим прахом песнь мира, любви и прощанья…
   А между тем Вадим стоял неподвижно, смотрел на нее и на старика так же равнодушно и любопытно, как бы мы смотрели на какой-нибудь физический опыт! он, чье неуместное слово было всему виною…
   Погодите, это легко объяснить вам.
   Во-первых, он хотел узнать, какое чувство волнует душу при виде такой казни, при виде самых ужасных мук человеческих – и нашел, что душу ничего не волнует;
   Во-вторых, он хотел узнать, до какой степени может дойти непоколебимость человека… и нашел, что есть испытания, которых перенесть никто не в силах… это ему подало надежду увидать слезы, раскаяние Палицына – увидать его у ног своих, грызущего землю в бешенстве, целующего его руки от страха… надежда усладительная, нет никакого сомнения.
   Уж было темно; огни догорали, толпа постепенно умолкала, и многие уж спали беззаботно…
   Луна, всплывая на синее небо, осеребрила струи виющейся речки и туманную отдаленность; черные облака медленно проходили мимо нее, как ночной сторож ходит взад и вперед мимо пылающего маяка…
   Вадим сидел на своем прежнем месте, под толстой березой, сложа руки и угрюмо глядя на небо. К нему подошел Орленко:
   – Посмотри, как весело! отчего ты один сердит, задумчив, горбач? – сказал он, ударив его по плечу.
   – Ты видишь это облако, которое как медвежья косматая шуба висит над месяцем?.. – отвечал Вадим, приподняв голову с презрительной усмешкой.
   – Вижу!
   – Ну а как ты думаешь, что таится в глубине его?..
   – Что?.. по-моему, гром и молния – вишь как насупилось…
   – И ты спрашиваешь, зачем я угрюм и молчалив?..
   Орленко, не поняв горбача, пожал плечами и отошел прочь…


   ГЛАВА XXIV

   Теперь оставим пирующую и сонную ватагу казаков и перенесемся в знакомую нам деревеньку, в избу бедной солдатки; дело подходило к рассвету, луна спокойно озаряла соломенные кровли дворов, и всё казалось погруженным в глубокий мирный сон; только в избе солдатки светилась тусклая лучина и по временам раздавался резкий грубый голос солдатки, коему отвечал другой, черезвычайно жалобный и плаксивый – и это покажется черезвычайно обыкновенным, когда я скажу, что солдатка била своего сына! Я бы с великим удовольствием пропустил эту неприятную, пошлую сцену, если б она не служила необходимым изъяснением всего следующего; а так как я предполагаю в своих читателях должную степень любопытства, то не почитаю за необходимость долее извиняться.
   – Ах ты лентяй! чтоб тебе сдохнуть… собачий сын!.. – говорила мать, таская за волосы своего детища.
   – Матушки, батюшки! помилуй!.. золотая, серебряная… не буду! – ревел длинный балбес, утирая глаза кулаками!.. – я вчера вишь понес им хлеба да квасу в кувшине… вот, слышь, мачка, я шел… шел… да меня леший и обошел… а я устал да и лег спать в кусты, мачка… вот, когда я проснулся… мне больно есть захотелось… я всё и съел…
   – Ах ты разбойник… экого болвана вырастила, запорю тебя до смерти… – и удары снова градом посыпались ему на голову. «Чай, он, мой голубчик, – продолжала солдатка, – там либо с голоду помер, либо вышел да попался в руки душегубам… а ты, нечесаная голова, и не подумал об этом!.. да знаешь ли, что за это тебя черти на том свете живого зажарят… вот родила я какого негодяя, на свою голову… уж кабы знала, не видать бы твоему отцу от меня ни к….а!» – и снова тяжкие кулаки ее застучали о спину и зубы несчастного, который, прижавшись к печи, закрывал голову руками и только по временам испускал стоны почти нечеловеческие.
   И за дело! бедные изгнанники по милости негодяя более суток оставались без пищи, и отчаяние уже начинало вкрадываться в их души!.. и в самом деле, как выйти, где искать помощи, когда по всем признакам последние покровители их покинули на произвол судьбы?
   Между тем, пока солдатка била своего парня, кто-то перелез через частокол, ощупью пробрался через двор, заставленный дровнями и колодами, и взошел в темные сени неверными шагами; усталость говорила во всех его движениях; он прислонился к стене и тяжело вздохнул; потом тихо пошел к двери избы, приложил к ней ухо и, узнав голос солдатки, отворил дверь – и взошел; догорающая лучина слабо озарила его бледное исхудавшее лицо… не говоря ни слова, он в изнеможении присел на скамью и закрыл лицо руками…
   Хозяйка вскрикнула при виде незваного гостя, но вскоре, вероятно узнав его и опасаясь свидетелей, поспешно притворила дверь и подошла к нему с видом простодушного участия.
   – Что с тобою, мой кормилец!.. ах, матерь божия!.. да как ты зашел сюда… слава богу! я думала, что тебя злодеи-то давным-давно извели!..
   – Случайно я нашел батюшку в Чортовом логовище, – отвечал он слабым голосом… – ты его спасла! благодарю… я пришел за хлебом.
   – Ах я проклятая! ах я безумная! – а вы там, чай, родимые, голодали, голодали… нет, я себе этого не прощу… а ты, болван неотесанный, – закричала она, обратясь к сыну, – все это по твоей милости! собачий сын… и снова удары посыпались на бедняка.
   – Дай мне чего-нибудь! – сказал Юрий…
   Эти слова напомнили ей дело более важное! Она вынула из печи хлеба, поставила перед ним горшок снятого молока, и он с жадностью кинулся на предлагаемую пищу… в эту минуту он забыл всё: долг, любовь, отца, Ольгу, всё, что не касалось до этого благодатного молока и хлеба. Если б в эту минуту закричали ему на ухо, что сам грозный Пугачев в 30 шагах, то несчастный еще подумал бы: оставить ли этот неоцененный ужин и спастись – или утолить голод и погибнуть!.. у него не было уже ни ума, ни сердца – он имел один только желудок!
   Пока он ел и отдыхал, прошел час, драгоценный час; восток белел неприметно; и уже дальние края туманных облаков начинали одеваться в утреннюю свою парчевую одежду, когда Юрий, обремененный ношею съестных припасов, собирался выдти из гостеприимной хаты; вдруг раздался на улице конский топот, и кто-то проскакал мимо окон; Юрий побледнел, уронил мешок и значительно взглянул на остолбеневшую хозяйку… она подбежала к окну, всплеснула руками, и простодушное загорелое лицо ее изобразило ужас.
   – Делать нечего! – сказал Юрий, призвав на помощь всю свою твердость… – не правда ли! я погиб. Говори скорее, потому что я не люблю неизвестности!..
   Но хозяйка не отвечала; она приподняла половицу возле печи и указала на отверстие пальцем; Юрий понял сей выразительный знак и поспешно спустился в небольшой холодный погреб, уставленный домашней утварью!
   – Что бы ты ни слыхал, что бы в избе ни творили со мной, барин, – не выходи отсюда прежде двух ден, боже тебя сохрани, здесь есть молоко, квас и хлеб, на два дни станет! и тяжелая доска, как гробовая крышка, хлопнула над его головою!..
   Хозяйка, чтоб не возбудить подозрений, стала возиться у печи, как будто ни в чем не бывало.
   Скоро дверь распахнулась с треском, и вошли казаки, предводительствуемые Вадимом.
   – Здесь был Борис Петрович Палицын с охотниками, – спросил Вадим у солдатки, – где они?..
   – На заре, чем свет, уехали, кормилец!
   – Лжешь; охотники уехали – а он здесь!..
   – И, помилуйте, отцы родные, да что мне его прятать! ведь он, чай, не мой барин…
   – В том-то и сила, что не твой! – подхватил Орленко… и, ударив ее плетью, продолжал:
   – Ну, живо поворачивайся, укажи, где он у тебя сидит… а не то…
   – Делайте со мною, что угодно, – сказала хозяйка, повесив голову, – а я знать не знаю, вот вам Христос и святая богородица!.. ищите, батюшки, а коли не найдете, не пеняйте на меня грешную.
   Несколько казаков по знаку атамана отправились на двор за поисками и через / -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


часа возвратились, объявив, что ничего не нашли!..
   Орленко недоверчиво посмотрел на Вадима, который, прислонясь к печи и приставив палец ко лбу, казался погружен в глубокое размышление; наконец как будто пробудившись, он сказал почти про себя: «он здесь, непременно здесь!..»
   – Отчего же ты в том уверен? – сказал Орленко.
   – Отчего! боже мой! отчего? – я вам говорю, что он здесь, я это чувствую… я отдаю вам свою голову, если его здесь и нет!..
   – Хорош подарок, – заметил кто-то сзади.
   – Но какие доказательства! и как его найти? – спросил Орленко.
   Грицко осмелился подать голос и советовал употребить пытку над хозяйкой.
   При грозном слове пытка она приметно побледнела, но ни тени нерешимости или страха не показалось на лице ее, оживленном, быть может, новыми для нее, но не менее того благородными чувствами.
   – Пытать так пытать, – подхватили казаки и обступили хозяйку; она неподвижно стояла перед ними, и только иногда губы ее шептали неслышно какую-то молитву. К каждой ее руке привязали толстую веревку и, перекинув концы их через брус, поддерживающий полати, стали понемногу их натягивать; пятки ее отделились от полу, и скоро она едва могла прикасаться до земли концами пальцев. Тогда палачи остановились и с улыбкою взглянули на ее надувшиеся на руках жилы и на покрасневшее от боли лицо.
   – Что, разбойница, – сказал Орленко… теперь скажешь ли, где у тебя спрятан Палицын?
   Глубокий вздох был ему ответом.
   Он подтвердил свой вопрос ударом нагайки.
   – Хоть зарежьте, не знаю, – отвечала несчастная женщина.
   – Тащи выше! – было приказание Орленки, и в две минуты она поднялась от земли на аршин… глаза ее налились кровью, стиснув зубы, она старалась удерживать невольные крики… палачи опять остановились, и Вадим сделал знак Орленке, который его тотчас понял. Солдатку разули; под ногами ее разложили кучку горячих угольев… от жару и боли в ногах ее начались судороги – и она громко застонала, моля о пощаде.
   – Ага, так наконец разжала зубы, проклятая… небось, как начнем жарить, так не только язык, сами пятки заговорят… ну, отвечай же скорее, где он?
   – Да, где он? – повторил горбач.
   – Ox!.. ох! батюшки… голубчики… дайте дух перевести… опустите на землю…
   – Нет, прежде скажи, а потом пустим…
   – Воля ваша… не могу слова вымолвить… ох!.. ох, господи… спаси… батюшки…
   – Спустите ее, – сказал Орленко.
   Когда ноги невинной жертвы коснулись до земли, когда грудь ее вздохнула свободно, то казак повторил прежние свои вопросы.
   – Он убежал! – сказала она… – в ту же ночь… вон по той тропинке, что идет по оврагу… больше, вот вам Христос, я ничего не знаю.
   В эту минуту два казака ввели в избу рыжего, замасленного болвана, ее сына. Она бросила ему взгляд, который всякий бы понял, кроме его.
   – Кто ты таков? – спросил Орленко.
   – Петруха, – отвечал парень…
   – Да, дурачина, кто ты таков?
   – А почем я знаю… говорят, что мачкин сын…
   – Хорош! – сказал захохотав Орленко… – да где вы его нашли?..
   – Зарылся в соломе по уши около анбара; мы идем, ан, глядь, две ноги торчат из соломы… вот мы его оттуда за ноги… уж тащили… тащили… словно лодку с отмели…
   – Послушай, Орленко, – прервал Вадим, – мы от этого дурака можем больше узнать, чем от упрямой ведьмы, его матери!..
   Казак кивнул головой в знак согласия.
   – Только его надо вывести, иначе она нам помешает.
   – И то правда, – выведи-ка его на двор, – сказал Орленко, – а эту чертовку мы запрем здесь…
   Услышав это, хозяйка вспыхнула, глаза ее засверкали…
   – Послушай, Петруха, – закричала она звонким голосом, – если скажешь хоть единое словцо, я тебя прокляну, сгоню со двора, заморю, убью!..
   Он затрепетал при звуках знакомого ему голоса; онемение, произведенное в нем присутствием стольких незнакомых лиц, еще удвоилось; он боялся матери больше, чем всех казаков на свете, ибо привык ее бояться; сопроводив свои угрозы значительным движением руки, она впала в задумчивость и казалась спокойною.
   Прошло около десяти ужасных минут; вдруг раздались на дворе удары плети, ругательства казаков и крик несчастного. Ее материнское сердце сжалось, но вскоре мысль, что он не вытерпит мучений до конца и выскажет ее тайну, овладела всем ее существом… она и молилась, и плакала, и бегала по избе, в нерешимости, что ей делать, даже было мгновенье, когда она почти покушалась на предательство… но вот сперва утихли крики; потом удары… потом брань… и наконец она увидала из окна, как казаки выходили один за одним за ворота, и на улице, собравшись в кружок, стали советоваться между собою. Лица их были пасмурны, омрачены обманутой надеждой; рыжий Петруха, избитый, полуживой, остался на дворе; он, охая и стоная, лежал на земле; мать содрогаясь подошла к нему, но в глазах ее сияла какая-то высокая, неизъяснимая радость: он не высказал, не выдал своей тайны душегубцам.




   Черкесы

 //-- I --// 

     Уж в горах солнце исчезает,
     В долинах всюду мертвый сон,
     Заря блистая угасает,
     Вдали гудит протяжный звон,
     Покрыто мглой туманно поле,
     Зарница блещет в небесах,
     В долинах стад не видно боле,
     Лишь серны скачут на холмах.
     И серый волк бежит чрез горы;
     Его свирепо блещут взоры.
     В тени развесистых дубов
     Влезает он в свою берлогу.
     За ним бежит через дорогу
     С ружьем охотник, пара псов
     На сворах рвутся с нетерпенья;
     Всё тихо; и в глуши лесов
     Не слышно жалобного пенья
     Пустынной иволги; лишь там
     Весенний ветерок играет,
     Перелетая по кустам;
     В глуши кукушка занывает;
     И на дупле как тень сидит
     Полночный ворон и кричит.
     Меж диких скал крутит, сверкает
     Подале Терек за горой;
     Высокий берег подмывает,
     Крутяся, пеною седой.

 //-- II --// 

     Одето небо черной мглою,
     В тумане месяц чуть блестит;
     Лишь на сухих скалах травою
     Полночный ветер шевелит.
     На холмах маяки блистают;
     Там стражи русские стоят;
     Их копья острые блестят;
     Друг друга громко окликают:
     «Не спи, казак, во тьме ночной;
     Чеченцы ходят за рекой!»
     Но вот они стрелу пускают,
     Взвилась! и падает казак
     С окровавленного кургана;
     В очах его смертельный мрак:
     Ему не зреть родного Дона,
     Ни милых сердцу, ни семью:
     Он жизнь окончил здесь свою.

 //-- III --// 

     В густом лесу видна поляна,
     Чуть освещенная луной,
     Мелькают, будто из тумана,
     Огни на крепости большой.
     Вдруг слышен шорох за кустами,
     Въезжают несколько людей;
     Обкинув всё кругом очами,
     Они слезают с лошадей.
     На каждом шашка, за плечами
     Ружье заряжено висит,
     Два пистолета, борзы кони;
     По бурке на седле лежит.
     Огонь черкесы зажигают.
     И все садятся тут кругом;
     Привязанные к деревам,
     В лесу кони траву щипают,
     Клубится дым, огонь трещит,
     Кругом поляна вся блестит.

 //-- IV --// 

     Один черкес одет в кольчугу,
     Из серебра его наряд,
     Уздени вкруг него сидят;
     Другие ж все лежат по лугу.
     Иные чистят шашки остры,
     Иль навостряют стрелы быстры.
     Кругом всё тихо, всё молчит.
     Восстал вдруг князь и говорит:
     «Черкесы, мой народ военный,
     Готовы будьте всякий час,
     На жертву смерти – смерти славной
     Не всяк достоин здесь из вас.
     Взгляните: в крепости высокой
     В цепях, в тюрьме мой брат сидит,
     В печали, в скорби, одинокой,
     Его спасу, иль мне не жить.

 //-- V --// 

     «Вчера я спал под хладной мглой,
     И вдруг увидел будто брата,
     Что он стоял передо мной —
     И мне сказал: минуты трата,
     И я погиб, – спаси меня;
     Но призрак легкий вдруг сокрылся;
     С сырой земли поднялся я;
     Его спасти я устремился;
     И вот ищу и ночь и день;
     И призрак легкий не являлся
     С тех пор, как брата бледна тень
     Меня звала, и я старался
     Его избавить от оков;
     И я на смерть всегда готов!
     Теперь клянуся Магометом,
     Клянусь, клянуся целым светом!..
     Настал неизбежимый час,
     Для русских смерть или мученье,
     Иль мне взглянуть последний раз
     На ярко солнца восхожденье».
     Умолкнул князь. И все трикратно
     Повторили его слова:
     «Погибнуть русским невозвратно,
     Иль с тела свалится глава».

 //-- VI --// 

     Восток алея пламенеет,
     И день заботливый светлеет.
     Уже в селах кричит петух;
     Уж месяц в облаке потух.
     Денница, тихо поднимаясь,
     Златит холмы и тихий бор;
     И юный луч, со тьмой сражаясь,
     Вдруг показался из-за гор.
     Колосья в поле под серпами
     Ложатся желтыми рядами.
     Всё утром дышит; ветерок
     Играет в Тереке на волнах,
     Вздымает зыблемый песок.
     Свод неба синий тих и чист;
     Прохлада с речки повевает,
     Прелестный запах юный лист
     С весенней свежестью сливает.
     Везде, кругом сгустился лес,
     Повсюду тихое молчанье;
     Струей, сквозь темный свод древес
     Прокравшись, дневное сиянье
     Верхи и корни золотит.
     Лишь ветра тихим дуновеньем
     Сорван листок летит, блестит,
     Смущая тишину паденьем.


     Но вот приметя свет дневной,
     Черкесы на коней садятся,
     Быстрее стрел по лесу мчатся,
     Как пчел неутомимый рой,
     Сокрылися в тени густой.

 //-- VII --// 

     О, если б ты, прекрасный день,
     Гнал так же горесть, страх, смятенья,
     Как гонишь ты ночную тень
     И снов обманчивых виденья!
     Заутрень в граде дальний звон
     По роще ветром разнесен;
     И на горе стоит высокой
     Прекрасный град, там слышен громкой
     Стук барабанов, и войска,
     Закинув ружья на плеча,
     Стоят на площаде. И в параде
     Народ весь в праздничном наряде
     Идет из церкви. Стук карет,
     Колясок, дрожек раздается;
     На небе стая галок вьется;
     Всяк в дом свой завтракать идет;
     Там тихо ставни растворяют;
     Там по улице гуляют
     Иль идут войско посмотреть
     В большую крепость. – Но чернеть
     Уж стали тучи за горами,
     И только яркими лучами
     Блистало солнце с высоты;
     И ветр бежал через кусты.

 //-- VIII --// 

     Уж войско хочет расходиться
     В большую крепость на горе;
     Но топот слышен в тишине.
     Вдали густая пыль клубится.
     И видят, кто-то на коне
     С оглядкой боязливой мчится.
     Но вот он здесь уж, вот слезает;
     К начальнику он подбегает
     И говорит: «Погибель нам!
     Вели готовиться войскам;
     Черкесы мчатся за горами,
     Нас было двое, и за нами
     Они пустились на конях.
     Меня объял внезапный страх;
     Насилу я от них умчался;
     Да конь хорош, а то б попался».

 //-- IX --// 

     Начальник всем полкам велел
     Сбираться к бою, зазвенел
     Набатный колокол; толпятся,
     Мятутся, строятся, делятся;
     Вороты крепости сперлись.
     Иные вихрем понеслись
     Остановить черкесску силу,
     Иль с славою вкусить могилу.
     И видно зарево кругом;
     Черкесы поле покрывают;
     Ряды как львы перебегают;
     Со звоном сшибся меч с мечом;
     И разом храброго не стало.
     Ядро во мраке прожужжало,
     И целый ряд бесстрашных пал;
     Но все смешались в дыме черном.
     Здесь бурный конь с копьем вонзенным,
     Вскочивши на дыбы, заржал;
     Сквозь русские ряды несется;
     Упал на землю, сильно рвется,
     Покрывши всадника собой,
     Повсюду слышен стон и вой.

 //-- Х --// 

     Пушек гром везде грохочет;
     А здесь изрубленный герой
     Воззвать к дружине верной хочет;
     И голос замер на устах.
     Другой бежит на поле ратном;
     Бежит, глотая пыль и прах;
     Трикрат сверкнул мечом булатным,
     И в воздухе недвижим меч;
     Звеня, падет кольчуга с плеч;
     Копье рамена прободает,
     И хлещет кровь из них рекой.
     Несчастный раны зажимает
     Холодной, трепетной рукой.
     Еще ружье свое он ищет;
     Повсюду стук, и пули свищут;
     Повсюду слышен пушек вой;
     Повсюду смерть и ужас мещет
     В горах, и в долах, и в лесах;
     Во граде жители трепещут;
     И гул несется в небесах.
     Иный черкеса поражает;
     Бесплодно меч его сверкает.
     Махнул еще; его рука,
     Подъята вверх, окостенела.
     Бежать хотел. Его нога
     Дрожит недвижима, замлела;
     Встает и пал. Но вот несется
     На лошади черкес лихой
     Сквозь ряд штыков; он сильно рвется
     И держит меч над головой;
     Он с казаком вступает в бой;
     Их сабли остры ярко блещут;
     Уж лук звенит, стрела трепещет;
     Удар несется роковой.
     Стрела блестит, свистит, мелькает,
     И в миг казака убивает.
     Но вдруг толпою окружен,
     Копьями острыми пронзен,
     Князь сам от раны издыхает;
     Падет с коня – и все бегут,
     И бранно поле оставляют.
     Лишь ядры русские ревут
     Над их, ужасно, головой.
     По-малу тихнет шумный бой.
     Лишь под горами пыль клубится.
     Черкесы побежденны мчатся,
     Преследоваемы толпой
     Сынов неустрашимых Дона,
     Которых Рейн, Лоар и Рона
     Видали на своих брегах,
     Несут за ними смерть и страх.

 //-- XI --// 

     Утихло всё: лишь изредка́
     Услышишь выстрел за горою;
     Редко видно казака,
     Несущегося прямо к бою,
     И в стане русском уж покой.
     Спасен и град, и над рекой
     Маяк блестит, и сторож бродит;
     В окружность быстрым оком смотрит;
     И на плече ружье несет.
     Лишь только слышно: кто идет,
     Лишь громко слушай раздается;
     Лишь только редко пронесется
     Лихой казак чрез русский стан.
     Лишь редко крикнет черный вран
     Голодный, трупы пожирая;
     Лишь изредка мелькнет, блистая,
     Огонь в палатке у солдат.
     И редко чуть блеснет булат,
     Заржавый от крови в сраженьи,
     Иль крикнет вдруг в уединеньи
     Близ стана русский часовой;
     Везде господствует покой.



   Преступник
   Повесть


     «Скажи нам, атаман честной,
     Как жил ты в стороне родной,
     Чай, прежний жар в тебе и ныне
     Не остывает от годов.
     Здесь под дубочком ты в пустыне
     Потешишь добрых молодцов!»


     «Отец мой, век свой доживая,
     Был на второй жене женат;
     Она красотка молодая,
     Он был и знатен и богат…
     Перетерпевши лет удары,
     Когда захочет сокол старый
     Подругу молодую взять,
     Так он не думает, не чует,
     Что после будет проклинать.
     Он всё голубит, всё милует;
     К нему ласкается она,
     Его хранит в минуту сна.
     Но вдруг увидела другого,
     Не старого, а молодого.
     Лишь первая приходит ночь,
     Она без всякого зазренья
     Клевком лишит супруга зренья
     И от гнезда уж мчится прочь!
     . . . . . .


     «Пиры, веселья забывая
     И златоструйное вино,
     И дом, где, чашу наполняя,
     Палило кровь мою оно,
     Как часто я чело покоил
     В коленах мачехи моей,
     И с нею вместе козни строил
     Против отца, среди ночей.
     Ее пронзительных лобзаний
     Огонь впивал я в грудь свою.
     Я помню ночь страстей, желаний,
     Мольбы, угроз и заклинаний,
     Но слезы злобы только лью!..
     Бог весть: меня она любила,
     Иль это был притворный жар?
     И мысль печально утаила,
     Чтобы верней свершить удар?
     Иль мнила, что она любима,
     Порочной страстию дыша?
     Кто знает: женская душа,
     Как океан, неисследима!..


     «И дни летели. Час настал!
     Уж греховодник в дни младые,
     Я, как пред казнию, дрожал.
     Гремят проклятья роковые.
     Я принужден, как некий тать,
     Из дому о́тчего бежать.
     О сколько мук! потеря чести!
     Любовь, и стыд, и нищета!
     Вражда непримиримой мести
     И гнев отца!.. за ворота
     Бежал <я> сирый, одинокий,
     И обратившись бросил взор
     С проклятием на дом высокий,
     На тот пустой, унылый двор,
     На пруд заглохший, сад широкий!..
     В безумьи мрачном и немом
     Желал, чтоб сжег небесный гром
     И стол, за коим я с друзьями
     Пил чашу радости и нег,
     И речки безымянной брег,
     Всегда покрытый табунами,
     Где принял он удар свинца,
     И возвышенные стремнины,
     И те коварные седины
     Неумолимого отца;
     И очи, очи неземные,
     И грудь и плечи молодые,
     И сладость тайную отрад,
     И уст неизлечимый яд;
     И ту зеленую аллею,
     Где я в лобзаньях утопал;
     И ложе то, где я… и с нею,
     И с этой мачехой лежал!..


     «В лесах, изгнанник своевольный,
     Двумя жидами принят я:
     Один властями недовольный,
     Купец, обманщик и судья;
     Другой служитель Аарона,
     Ревнитель древнего закона;
     Алмазы прежде продавал,
     Как я, изгнанник, беден стал.
     Как я, искал по миру счастья,
     Бродяга пасмурный, скупой
     На деньги, на удар лихой,
     На поцелуи сладострастья.
     Но скрытен, недоверчив, глух
     Для всяких просьб, как адский дух!..


     «Придет ли ночи мрак печальный,
     Идем к дороге столбовой;
     Там из страны проезжий дальный
     Летит на тройке почтовой.
     Раздастся выстрел. С быстротой
     Свинец промчался непомерной.
     Удар губительный и верный!..
     С обезображенным лицом
     Упал ямщик! Помчались кони!..
     И редко лишь удар погони
     Их не застигнет за леском.


     «Раз – подозрительна, бледна,
     Катилась на небе луна.
     Вблизи дороги, перед нами,
     Лежал застреленный прошлец;
     О, как ужасен был мертвец,
     С окровавленными глазами!
     Смотрю… лицо знакомо мне —
     Кого ж при трепетной луне
     Я узнаю?.. Великий боже!
     Я узнаю его… кого же? —
     Кто сей погубленный прошлец?
     Кому же роется могила?
     На чьих сединах кровь застыла? —
     О!.. други!..
     Это мой отец!..
     Я ослабел, упал на землю;
     Когда ж потом очнулся, внемлю:
     Стучат… Жидовский разговор.
     Гляжу: сырой еще бугор,
     Над ним лежит топор с лопатой,
     И конь привязан под дубком,
     И два жида считают злато
     Перед разложенным костром!..
     . . . . . . .
     . . . . . . .


     «Промчались дни. На дно речное
     Один товарищ мой нырнул.
     С тех пор, как этот утонул,
     Пошло житье-бытье плохое:
     Приему не было в корчмах,
     Жить было негде. Отовсюду
     Гоняли наглого Иуду.
     В далеких дебрях и лесах
     Мы укрывалися. Без страха
     Не мог я спать, мечтались мне:
     Остроги, пытки в черном сне,
     То петля гладная, то плаха!..


     «Исчезли средства прокормленья,
     Одно осталось: зажигать
     Дома господские, селенья,
     И в суматохе пировать.
     В заре снедающих пожаров
     И дом родимый запылал;
     Я весь горел и трепетал,
     Как в шуме громовых ударов!
     Вдруг вижу, раздраженный жид
     Младую женщину тащит.
     Ее ланиты обгорели
     И шелк каштановых волос;
     И очи полны, полны слез
     На похитителя смотрели.
     Я не слыхал его угроз,
     Я не слыхал ее молений;
     И уж в груди ее торчал —
     Кинжал, друзья мои, кинжал!..
     Увы! дрожат ее колени,
     Она бледнее стала тени,
     И перси кровью облились,
     И недосказанные пени
     С уст посинелых пронеслись.


     «Пришло Иуде наказанье:
     Он в ту же самую весну
     Повешен мною на сосну,
     На пищу вранам. Состраданья
     Последний год меня лишил.
     Когда ж я снова посетил
     Родные, мрачные стремнины,
     Леса и речки и долины,
     Столь крепко ведомые мне,
     То я увидел на сосне:
     Висит скелет полуистлевший,
     Из глаз посыпался песок,
     И коршун, тут же отлетевший,
     Тащил руки его кусок…

 //-- * * * --// 

     «Бегут года, умчалась младость —
     Остыли чувства, сердца радость
     Прошла. Молчит в груди моей
     Порыв болезненных страстей.
     Одни холодные остатки:
     Несчастной жизни отпечатки,
     Любовь к свободе золотой
     Мне сохранил мой жребий чудный.
     Старик преступный, безрассудный,
     Я всем далек, я всем чужой.
     Но жар подавленный очнется,
     Когда за волюшку мою
     В кругу удалых приведется,
     Что чашу полную налью,
     Поминки юности забвенной
     Прославлю я и шум крамол;
     И нож мой, нож окровавленный
     Воткну смеясь в дубовый стол!..»



   Олег


   

 //-- 1 --// 

     Во мгле языческой дубравы,
     В года забытой старины
     Когда-то жертвенник кровавый
     Дымился божеству войны.
     Там возносился дуб высокой,
     Священный древностью глубокой.
     Как неподвижный царь лесов,
     Чело до самых облаков
     Он подымал. На нем висели
     Кольчуги, сабли и щиты,
     Вокруг сожженные кусты
     И черепа убитых тлели…
     И песня Лады никогда
     Не приносилася сюда!..

 //-- 2 --// 

     Поставлен веры теплым чувством,
     Блестел кумир в тени ветвей,
     И лик, расписанный искусством,
     Был смыт усилием дождей.
     Вдали лесистые равнины
     И неприступные вершины
     Гранитных скал туман одел,
     И Волхов за лесом шумел.
     Склонен невольно к удивленью,
     Пришелец чуждый, в наши дни
     Не презирай сих мест: они
     Знакомы были вдохновенью!..
     И скальдов северных не раз
     Здесь раздавался смелый глас…



   


     Утихло озеро. С стремниной
     Молчат туманные скалы,
     И вьются дикие орлы,
     Крича над зеркальной пучиной.
     Уж челнока с давнишних пор
     Волна глухая не лелеет,
     Кольцом вокруг угрюмый бор,
     Подняв вершины, зеленеет,
     Скрываясь за хребтами гор.


     Давно ни пес, ни всадник смелый
     Страны глухой и опустелой
     Не посещал. Окрестный зверь
     Забыл знакомый шум ловитвы.
     Но кто и для какой молитвы
     На берегу стоит теперь?..
     С какою здесь он мыслью странной?
     С мечом, в кольчуге, за спиной
     Колчан и лук. Шишак стальной
     Блестит насечкой иностранной…
     Он тихо красный плащ рукой
     На землю бросил, не спуская
     Недвижных с озера очей,
     И кольцы русые кудрей
     Бегут, на плечи ниспадая.
     В герое повести моей
     Следы являлись кратких дней,
     Но не приметно впечатлений:
     Ни удовольствий, ни волнений,
     Ни упоительных страстей.


     И став у пенистого брега,
     Он к духу озера воззвал:
     «Стрибог! я вновь к тебе предстал;
     Не мог ты позабыть Олега.
     Он приносил к тебе врагов,
     Сверша опасные набеги.
     Он в честь тебе их пролил кровь,
     И тот опять средь сих лесов,
     Пред кем дрожали печенеги.
     Как в день разлуки роковой,
     Явись опять передо мной!»


     И шумно взволновались воды,
     Растут свинцовые валы,
     Как в час суровой непогоды
     Покрылись пеною скалы.
     Восстал в средине столб туманный…
     Тихонько вид меняя странный,
     Ясней, ясней, ясней… и вот
     Стрибог по озеру идет.
     Глаза открытые сияли,
     Подъялась влажная рука,
     И мокрые власы бежали
     По голым персям старика.



   


     Ах, было время, время боев
     На милой нашей стороне.
     Где ж те года? прошли оне
     С мгновенной славою героев.
     Но тени сильных я видал
     И громкий голос их слыхал:
     В часы суровой непогоды,
     Когда бушуя плещут воды,
     И вихрь, клубя седую пыль,
     Волнует по полям ковыль,
     Они на темно-сизых тучах
     Разнообразною толпой
     Летят. Щиты в руках могучих,
     Их тешит бурь знакомый вой.
     Сплетаясь цепию воздушной,
     Они вступают в грозный бой.
     Я зрел их смутною душой,
     Я им внимал неравнодушно.
     На мне была тоски печать,
     Бездействием терзалась совесть,
     И я решился начертать
     Времен былых простую повесть.


     Жил-был когда-то князь Олег,
     Владетель русского народа,
     Варяг, боец (тогда свобода
     Не начинала свой побег).
     Его рушительный набег
     Почти от Пскова до Онеги
     Поля и веси покорил…
     Он всем соседям страшен был:
     Пред ним дрожали печенеги,
     С ним от Каспийских берегов
     Казары дружества искали,
     Его дружины побеждали
     Свирепых жителей дубров;
     И он искал на греков мести,
     Презреньем гордых раздражен…
     Царь Византии был смущен
     Молвой ужасной этой вести…
     Но что замедлил князь Олег
     Свой разрушительный набег?..




   Две невольницы

   Beware, my Lord, of jealousy.
 Othello.W. Shakespeare [2 - О генерал, пусть БогВас сохранит от ревности…Шекспир В. Отелло / перевод с англ. П. Вейнберга.].

 //-- I --// 

     «Люблю тебя, моя Заира!
     Гречанка нежная моя! —
     У ног твоих богатства мира
     И правоверная земля.
     Когда глазами голубыми
     Ты водишь медленно кругом,
     Я молча следую за ними,
     Как раб с мечтами неземными
     За неземным своим вождем.
     Пусть пляшет бойкая Гюльнара,
     Пускай под белою рукой
     Звенит испанская гитара:
     О не завидуй, ангел мой!
     Все песни пламенной Гюльнары,
     Все звуки трепетной гитары,
     Всех роз восточных аромат,
     Топазы, жемчуг и рубины
     Султан Ахмет оставить рад
     За поцелуя звук единый,
     И за один твой страстный взгляд!»
     «Султан! я в дикой, бедной доле,
     Но с гордым духом рождена;
     И в униженьи, и в неволе
     Я презирать тебя вольна!
     Старик, забудь свои желанья:
     Другой уж пил мои лобзанья —
     И первой страсти я верна!
     Конечно, грозному султану
     Сопротивляться я не стану;
     Но знай: ни пыткой, ни мольбой
     Любви из сердца ледяного
     Ты не исторгнешь: я готова!
     Скажи, палач готов ли твой?»

 //-- II --// 

     Тиха, душиста и светла
     Настала ночь. Она была
     Роскошнее, чем ночь Эдема.
     Заснул обширный Цареград,
     Лишь волны дальные шумят
     У стен крутых. Окно гарема
     Отворено, и свет луны,
     Скользя, мелькает вдоль стены;
     И блещут стекла расписные
     Холодным, радужным огнем;
     И блещут стены парчовые,
     И блещут кисти золотые,
     Диваны мягкие кругом.
     Дыша прохладою ночною,
     Сложивши ноги под собою,
     Облокотившись на окно,
     Сидела смуглая Гюльнара.
     В молчанье всё погружено,
     Из белых рук ее гитара
     Упала тихо на диван;
     И взор чрез шумный океан
     Летит: туда ль, где в кущах мира
     Она ловила жизни сон?
     Где зреет персик и лимон
     На берегу Гвадалкивира?
     Нет! Он боязненно склонен
     К подножью стен, где пена дремлет!
     Едва дыша, испанка внемлет,
     И светит ей в лицо луна:
     Не оттого ль она бледна?


     Чу! томный крик… волной плеснуло…
     И на кристалле той волны
     Заколебалась тень стены…
     И что-то белое мелькнуло —
     И скрылось! – Снова тишина.
     Гюльнары нет уж у окна;
     С улыбкой гордости ревнивой
     Она гитару вновь берет,
     И песнь Испании счастливой
     С какой-то дикостью поет;
     И часто, часто слово мщенье
     Звучит за томною струной,
     И злобной радости волненье
     Во взорах девы молодой!



   Джюлио
   (Повесть. 1830 год)

 //-- Вступление --// 

     Осенний день тихонько угасал
     На высоте гранитных шведских скал.
     Туман облек поверхности озер,
     Так что едва заметить мог бы взор
     Бегущий белый парус рыбака.
     Я выходил тогда из рудника,
     Где золото, земных трудов предмет,
     Там люди достают уж много лет;
     Здесь обратились страсти все в одну,
     И вечный стук тревожит тишину;
     Между столпов гранитных и аркад
     Блестит огонь трепещущих лампад,
     Как мысль в уме, подавленном тоской,
     Кидая свет бессильный и пустой!..


     Но если очи, в бесприветной мгле
     Угасшие, морщины на челе,
     Но если бледный вялый цвет ланит
     И равнодушный молчаливый вид,
     Но если вздох, потерянный в тиши,
     Являют грусть глубокую души, —
     О! не завидуйте судьбе такой.
     Печальна жизнь в могиле золотой.
     Поверьте мне, немногие из них
     Могли собрать плоды трудов своих.


     Не нахожу достаточных речей,
     Чтоб описать восторг души моей,
     Когда я вновь взглянул на небеса,
     И освежила голову роса.
     Тянулись цепью острые скалы
     Передо мной; пустынные орлы
     Носилися, крича средь высоты.
     Я зрел вдали кудрявые кусты
     У озера спокойных берегов
     И стебли черные сухих дубов.
     От рудника вился желтея путь…
     Как я желал скорей в себя вдохнуть
     Прохладный воздух, вольный, как народ
     Тех гор, куда сей узкий путь ведет.


     Вожатому подарок я вручил,
     Но, признаюсь, меня он удивил,
     Когда не принял денег. Я не мог
     Понять, зачем, и снова в кошелек
     Не смел их положить… Его черты
     (Развалины минувшей красоты,
     Хоть не являли старости оне),
     Казалося, знакомы были мне.


     И подойдя, взяв за руку меня:
     «Напрасно б, – он сказал, – скрывался я!
     Так, Джюлио пред вами, но не тот,
     Кто по струям венецианских вод
     В украшенной гондоле пролетал.
     Я жил, я жил и много испытал;
     Не для корысти я в стране чужой:
     Могилы тьма сходна с моей душой,
     В которой страсти, лета и мечты
     Изрыли бездну вечной пустоты…
     Но я молю вас только об одном,
     Молю: возьмите этот свиток. В нем,
     В нем мир всю жизнь души моей найдет —
     И, может быть, он вас остережет!»
     Тут скрылся быстро пасмурный чудак,
     И посмеялся я над ним; бедняк,
     Я полагал, рассудок потеряв,
     Не потерял еще свой пылкий нрав;
     Но, пробегая свиток (видит бог),
     Я много слез остановить не мог.

 //-- * * * --// 

     Есть край: его Италией зовут;
     Как божьи птицы, мнится, там живут
     Покойно, вольно и беспечно. И прошлец,
     Германии иль Англии жилец,
     Дивится часто счастию людей,
     Скрывающих улыбкою очей
     Безумный пыл и тайный яд страстей.
     Вам, жителям холодной стороны,
     Не перенять сей ложной тишины,
     Хотя ни месть, ни ревность, ни любовь
     Не могут в вас зажечь так сильно кровь,
     Как в том, кто близ Неаполя рожден:
     Для крайностей ваш дух не сотворен!..
     Спокойны вы!.. на ваш унылый край
     Навек я променял сей южный рай,
     Где тополи, обвитые лозой,
     Хотят шатер достигнуть голубой,
     Где любят моря синие валы
     Баюкать тень береговой скалы…


     Вблизи Неаполя мой пышный дом
     Белеется на берегу морском,
     И вкруг него веселые сады;
     Мосты, фонтаны, бюсты и пруды
     Я не могу на память перечесть;
     И там у вод, в лимонной роще, есть
     Беседка; всех других она милей,
     Однако вспомнить я боюсь об ней.
     Она душистым запахом полна,
     Уединенна и всегда темна.
     Ах! здесь любовь моя погребена;
     Здесь крест, нагнутый временем, торчит
     Над холмиком, где Лоры труп сокрыт.


     При верной помощи теней ночных,
     Бывало, мы, укрывшись от родных,
     Туманною озарены луной,
     Спешили с ней туда рука с рукой;
     И Лора, лютню взяв, певала мне…
     Ее плечо горело как в огне,
     Когда к нему я голову склонял
     И пойманные кудри целовал…
     Как гордо волновалась грудь твоя,
     Коль очи в очи томно устремя,
     Твой Джюлио слова любви твердил;
     Лукаво милый пальчик мне грозил,
     Когда я, у твоих склоняясь ног,
     Восторг в душе остановить не мог…


     Случалось, после я любил сильней,
     Чем в этот раз; но жалость лишь о сей
     Любви живет, горит в груди моей.
     Она прошла, таков судьбы закон,
     Неумолим и непреклонен он,
     Хотя щадит луны любезной свет,
     Как памятник всего, чего уж нет.


     О, тень священная! простишь ли ты
     Тому, кто обманул твои мечты,
     Кто обольстил невинную тебя
     И навсегда оставил не скорбя?
     Я страсть твою употребил во зло,
     Но ты взгляни на бледное чело,
     Которое изрыли не труды, —
     На нем раскаянья и мук следы;
     Взгляни на степь, куда я убежал,
     На снежные вершины шведских скал,
     На эту бездну смрадной темноты,
     Где носятся, как дым, твои черты,
     На ложе, где с рыданием, с тоской
     Кляну себя с минуты роковой…
     И сжалься, сжалься, сжалься надо мной!..
     . . . . . . . . .
     . . . . . . . . .


     Когда мы женщину обманем, тайный страх
     Живет для нас в младых ее очах;
     Как в зеркале, вину во взоре том
     Мы различив, укор себе прочтем.
     Вот отчего, оставя отчий дом,
     Я поспешил, бессмысленный, бежать,
     Чтоб где-нибудь рассеянье сыскать!
     Но с Лорой я проститься захотел.
     Я объявил, что мне в чужой предел
     Отправиться на много должно лет,
     Чтоб осмотреть великий божий свет.
     «Зачем тебе! – воскликнула она, —
     Что даст тебе чужая сторона,
     Когда ты здесь не хочешь быть счастлив?..
     Подумай, Джюлио!» Тут, взор склонив,
     Она меня рукою обняла, —
     «Ах, я почти уверена была,
     Что не откажешь в просьбе мне одной:
     Не покидай меня, возьми с собой,
     Не преступи вторично свой обет…
     Теперь… ты должен знать!..» – «Нет,
     Лора, нет! —
     Воскликнул я, – оставь меня, забудь;
     Привязанность былую не вдохнуть
     В холодную к тебе отныне грудь;
     Как странники на небе, облака,
     Свободно сердце и любовь легка».
     И, побледнев как будто бы сквозь сна,
     В ответ сказала тихо мне она:
     «Итак, прости навек, любезный мой;
     Жестокий друг, обманщик дорогой;
     Когда бы знал, что оставляешь ты…
     Однако, прочь, безумные мечты,
     Надежда! сердце это не смущай…
     Ты более не мой… прощай!.. прощай!..
     Желаю, чтоб тебя в чужой стране
     Не мучила бы память обо мне…»
     То был глубокий вещий скорби глас.
     Так мы расстались. Кто жалчей из нас,
     Пускай в своем уме рассудит тот,
     Кто некогда сии листы прочтет.


     Зачем цену утраты на земле
     Мы познаем, когда уж в вечной мгле
     Сокровище потонет, и никак
     Нельзя разгнать его покрывший мрак?
     Любовь младых, прелестных женских глаз,
     По редкости, сокровище для нас
     (Так мало дев, умеющих любить);
     Мы день и ночь должны его хранить;
     И горе! если скроется оно:
     Навек блаженства сердце лишено.
     Мы только раз один в кругу земном
     Горим взаимной нежности огнем.


     Пять целых лет провел в Париже я.
     Шалил, именье с временем губя;
     Первоначальной страсти жар святой
     Я называл младенческой мечтой.
     Дорога славы, заманив мой взор,
     Наскучила мне. Совести укор
     Убить любовью новой захотев,
     Я стал искать беседы юных дев;
     Когда же охладел к ним наконец,
     Представила мне дружба свой венец;
     Повеселив меня немного дней,
     Распался он на голове моей…
     Я стал бродить печален и один;
     Меня уверили, что это сплин;
     Когда же надоели доктора,
     Я хладнокровно их согнал с двора.
     Душа моя была пуста, жестка.
     Я походил тогда на бедняка:
     Надеясь клад найти, глубокий ров
     Он ископал среди своих садов,
     Испортить не страшась гряды цветов,
     Рыл, рыл – вдруг что-то застучало – он
     Вздрогнул… предмет трудов его найден —
     Приблизился… торопится… глядит:
     Что ж? – перед ним гнилой скелет лежит!


     «Заботы вьются в сумраке ночей
     Вкруг ложа мягкого, златых кистей;
     У изголовья совесть-скорпион
     От вежд засохших гонит сладкий сон;
     Как ветр преследует по небу вдаль
     Оторванные тучки, так печаль,
     В одну и ту же с нами сев ладью,
     Не отстает ни в куще, ни в бою»;
     Так римский говорит поэт-мудрец.
     Ах! это испытал я наконец,
     Отправившись, не зная сам куда,
     И с Сеною простившись навсегда!..
     Ни диких гор Швейцарии снега,
     Ни Рейна вдохновенные брега,
     Ничем мне ум наполнить не могли,
     И сердцу ничего не принесли.
     . . . . . . .
     . . . . . . .


     Венеция! о, как прекрасна ты,
     Когда, как звезды спавши с высоты,
     Огни по влажным улицам твоим
     Скользят; и с блеском синим, золотым,
     То затрепещут и погаснут вдруг,
     То вновь зажгутся; там далекий звук,
     Как благодарность в злой душе, порой
     Раздастся и умрет во тьме ночной:
     То песнь красавицы, с ней друг ея;
     Они поют, и мчится их ладья.
     Народ, теснясь на берегу, кипит.
     Оттуда любопытный взор следит
     Какой-нибудь красивый павильон,
     Который бегло в волнах отражен.
     Разнообразный плеск и весел шум
     Приводят много чувств и много дум;
     И много чудных случаев рождал
     Ничем не нарушимый карнавал.


     Я прихожу в гремящий маскерад,
     Нарядов блеск там ослепляет взгляд;
     Здесь не узнает муж жены своей.
     Какой-нибудь лукавый чичисбей,
     Под маской, близ него проходит с ней;
     И муж готов божиться, что жена
     Лежит в дому отчаянно больна…
     Но если всё проник ревнивый взор —
     Тотчас кинжал решит недолгий спор,
     Хотя ненужно пролитая кровь
     Уж не воротит женскую любовь!..
     Так мысля, в зале тихо я блуждал
     И разных лиц движенья наблюдал;
     Но, как пустые грезы снов пустых,
     Чтоб рассказать, я не запомню их.
     И вижу маску: мне грозит она.
     Огонь паров застольного вина
     Смутил мой ум, волнуя кровь мою.
     Я домино окутался, встаю,
     Открыл лицо, за тайным чудаком
     Стремлюсь и покидаю шумный дом.
     Быстрее ног преследуют его
     Мои глаза, не помня ничего;
     Вослед за ним, хотя и не хотел,
     На лестницу крутую я взлетел!..


     Огромные покои предо мной,
     Отделаны с искусственной красой;
     Сияли свечи яркие в углах,
     И живопись дышала на стенах.
     Ни блеск, ни сладкий аромат цветов
     Желаньем ускоряемых шагов
     Остановить в то время не могли:
     Они меня с предчувствием несли
     Туда, где, на диване опустясь,
     Мой незнакомец, бегом утомясь,
     Сидел; уже я близко у дверей —
     Вдруг – (изумление души моей
     Чьи краски на земле изобразят?)
     С него упал обманчивый наряд —
     И женщина единственной красы
     Стояла близ меня. Ее власы
     Катились на волнуемую грудь
     С восточной негой… я не смел дохнуть,
     Покуда взор, весь слитый из огня,
     На землю томно не упал с меня.
     Ах! он стрелой во глубь мою проник!
     Не выразил бы чувств моих в сей миг
     Ни ангельский, ни демонский язык!..
     Средь гор кавказских есть, слыхал я, грот,
     Откуда Терек молодой течет,
     О скалы неприступные дробясь;
     С Казбека в пропасть иногда скатясь,
     Отверстие лавина завалит,
     Как мертвый, он на время замолчит…
     Но лишь враждебный снег промоет он,
     Быстрей его не будет Аквилон;
     Беги сайгак от берега в тот час
     И жаждущий табун – умчит он вас,
     Сей ток, покрытый пеною густой,
     Свободный, как чеченец удалой:
     Так и любовь, покрыта скуки льдом,
     Прорвется и мучительным огнем
     Должна свою разрушить колыбель,
     Достигнет или не достигнет цель!..
     И беден тот, кому судьбина, дав
     И влюбчивый и своевольный нрав,
     Позволила узнать подробно мир,
     Где человек всегда гоним и сир,
     Где жизнь – измен взаимных вечный ряд,
     Где память о добре и зле – всё яд,
     И где они, покорствуя страстям,
     Приносят только сожаленье нам!


     Я был любим, сам страстию пылал
     И много дней Мелиной обладал,
     Летучих наслаждений властелин.
     Из этих дён я не забыл один:
     Златило утро дальний небосклон,
     И запах роз с брегов был разнесен
     Далеко в море; свежая волна,
     Играющим лучом пробуждена,
     Отзывы песни рыбаков несла…
     В ладье при верной помощи весла
     Неслися мы с Мелиною сам-друг,
     Внимая сладкий и небрежный звук;
     За нами в блеске утренних лучей
     Венеция, как пышный мавзолей
     Среди песков Египта золотых,
     Из волн поднявшись, озирала их.
     В восторге я твердил любви слова
     Подруге пламенной; моя глава,
     Когда я спорить уставал с водой,
     В колена ей склонялася порой.
     Я счастлив был; неведомый никем,
     Казалось, я покоен был совсем,
     И в первый раз лишь мог о том забыть,
     О чем грустил, не зная возвратить.
     Но дьявол, сокрушитель благ земных,
     Блаженство нам дарит на краткий миг,
     Чтобы удар судьбы сразил сильней;
     Чтобы с жестокой тягостью своей
     Несчастье унесло от жадных глаз
     Всё, что ему еще завидно в нас.


     Однажды (ночь на город уж легла,
     Луна, как в дыме, без лучей плыла
     Между сырых туманов; ветр ночной,
     Багровый запад с тусклою луной —
     Всё предвещало бури; но во мне
     Уснули, мнилось, навсегда оне)
     Я ехал к милой; радость и любовь
     Мою младую волновали кровь;
     Я был любим Мелиной, был богат,
     Всё вкруг мне веселило слух и взгляд:
     Роптанье струй, мельканье челноков,
     Сквозь окна освещение домов,
     И баркаролла мирных рыбаков.
     К красавице взошел я; целый дом
     Был пуст и тих, как завоеван сном;
     Вот – проникаю в комнаты – и вдруг
     Я роковой вблизи услышал звук,
     Звук поцелуя… праведный творец,
     Зачем в сей миг мне не послал конец?
     Зачем, затрепетав как средь огня,
     Не выскочило сердце из меня?
     Зачем, окаменевший, я опять
     Движенье жизни должен был принять?..


     Бегу, стремлюсь, трещит – и настежь дверь!..
     Кидаюся, как разъяренный зверь,
     В ту комнату, и быстрый шум шагов
     Мой слух мгновенно поразил – без слов,
     Схватив свечу, я в темный коридор,
     Где, ревностью пылая, встретил взор
     Скользящую как некий дух ночной
     По стенам тень. Дрожащею рукой
     Схватив кинжал, машу перед собой!
     И вот настиг; в минуту удержу —
     Рука… рука… хочу схватить – гляжу:
     Недвижная, как мертвая, бледна,
     Мне преграждает дерзкий путь она!
     Подъемлю злобно очи… страшный вид!..
     Качая головой, призрак стоит —
     Кого ж я в нем встревоженный узнал?
     Мою обманутую Лору!..
     …Я упал!
     Печален степи вид, где без препон
     Скитается летучий Аквилон
     И где кругом, как зорко ни смотри,
     Встречаете березы две иль три,
     Которые под синеватой мглой
     Чернеют вечером в дали пустой:
     Так жизнь скучна, когда боренья нет;
     В ней мало дел мы можем в цвете лет,
     В минувшее проникнув, различить,
     Она души не будет веселить;
     Но жребий я узнал совсем иной;
     Убит я не был раннею тоской…
     Страстей огонь, неизлечимый яд,
     Еще теперь в душе моей кипят…
     И их следы узнал я в этот раз.
     В беспамятстве, не открывая глаз,
     Лежал я долго; кто принес меня
     Домой, не мог узнать я. День от дня
     Рассудок мой свежей и тверже был;
     Как вновь меня внезапно посетил
     Томительный и пламенный недуг.
     Я был при смерти. Ни единый друг
     Не приходил проведать о больном…
     Как часто в душном сумраке ночном
     Со страхом пробегал я жизнь мою,
     Готовяся предстать пред судию;
     Как часто, мучим жаждой огневой,
     Я утолить ее не мог водой,
     Задохшейся и теплой и гнилой;
     Как часто хлеб перед лишенным сил
     Черствел, хотя еще не тронут был;
     И скольких слез, стараясь мужем быть,
     Я должен был всю горечь проглотить!..
     И долго я томился. Наконец,
     Родных полей блуждающий беглец,
     Я возвратился к ним. В большом саду
     Однажды я задумавшись иду,
     И вдруг пред мной беседка. Узнаю
     Зеленый свод, где я сказал: «люблю»
     Невинной Лоре (я еще об ней
     Не спрашивал соседственных людей),
     Но страх пустой мой ум преодолел.
     Вхожу, и что ж бродящий взгляд узрел?
     – Могилу! – свежий, летний ветерок
     Порою нес увялый к ней листок,
     И незабудками испещрена
     Дышала сыростью и мглой она.
     Не ужасом, но пасмурной тоской
     Я был подавлен в миг сей роковой!
     Презренье, гордость в этой тишине
     Старались жалость победить во мне.
     Так вот что я любил!.. так вот о ком
     Я столько дум питал в уме моем!..
     И стоило ль любить и покидать,
     Чтобы странам чужим нести казать
     Испорченное сердце (плод страстей),
     В чем недостатка нет между людей?..
     Так вот что я любил! клянусь, мой бог,
     Ты лучшую ей участь дать не мог;
     Пресечь должна кончина бытие:
     Чем раньше, тем и лучше для нее!


     И блещут, дева, незабудки над тобой,
     Хотя забвенья стали пеленой;
     Сплела из них земля тебе венец…
     Их вырастили матерь и отец,
     На дерн роняя слезы каждый день,
     Пока туманная ложася тень
     С холодной сладкою росой ночей,
     Не освежала старых их очей…
     . . . . . . .
     И я умру! – но только ветр степей
     Восплачет над могилою моей!..


     Преодолеть стараясь дум борьбу,
     Так я предчувствовал свою судьбу…
     . . . . . . .
     . . . . . . .


     И я оставил прихотливый свет,
     В котором для меня веселья нет
     И где раскаянье бежит от нас,
     Покуда юность не оставит глаз.
     Но я был стар, я многое свершил!
     Поверьте: не одно лишенье сил,
     Последствие толпой протекших дней,
     Браздит чело и гасит жизнь очей!..
     Я потому с досадой их кидал
     На мир, что сам себя в нем презирал!
     Я мнил: в моем лице легко прочесть,
     Что в сей груди такое чувство есть.
     Я горд был, и не снес бы, как позор,
     Пытающий, нескромный, хитрый взор.


     Как мог бы я за чашей хохотать
     И яркий дар похмелья выпивать,
     Когда всечасно мстительный металл
     В больного сердца струны ударял?
     Они меня будили в тьме ночной,
     Когда и ум, как взгляд, подернут мглой,
     Чтобы нагнать еще ужасней сон;
     Не уходил с зарей багровой он.
     Чем боле улыбалось счастье мне,
     Тем больше я терзался в глубине,
     Я счастие, казалося, привлек,
     Когда его навеки отнял рок,
     Когда любил в огне мучений злых
     Я женщин мертвых более живых.


     Есть сумерки души во цвете лет,
     Меж радостью и горем полусвет;
     Жмет сердце безотчетная тоска;
     Жизнь ненавистна, но и смерть тяжка.
     Чтобы спастись от этой пустоты,
     Воспоминаньем иль игрой мечты
     Умножь одну или другую ты.
     Последнее мне было легче! я
     Опять бежал в далекие края;
     И здесь, в сей бездне, в северных горах,
     Зароют мой изгнаннический прах.
     Без имени в земле он должен гнить,
     Чтоб никого не мог остановить.
     Так я живу. Подземный мрак и хлад,
     Однообразный стук, огни лампад
     Мне нравятся. Товарищей толпу
     Презреннее себя всегда я чту,
     И самолюбье веселит мой нрав:
     Так рад кривой, слепого увидав!
     . . . . . . .
     . . . . . . .
     И я люблю, когда немая грусть
     Меня кольнет, на воздух выйти. Пусть,
     Пусть укорит меня обширный свод,
     За коим в славе восседает тот,
     Кто был и есть и вечно не прейдет;
     Задумавшись, нередко я сижу
     Над дикою стремниной и гляжу
     В туманные поля передо мной,
     Отдохшие под свежею росой.
     <. . . . . . >
     Тогда, как я, воскликнешь к небесам,
     Ломая руки: дайте прежним дням
     Воскреснуть! но ничто их не найдет,
     И молодость вторично не придет!..

 //-- * * * --// 

     Ах! много чувств и мрачных и живых
     Открыть хотел бы Джюлио. Но их
     Пускай обнимет ночь, как и меня!..
     Уже в лампаде нет почти огня,
     Страница кончена – и (хоть чудна)
     С ней повесть жизни, прежде чем она…



   Каллы [3 - По-черкесски: убийца. – Примеч. Лермонтова.]
   Черкесская повесть


     ‘T is the clime of the East; ‘t is the land of the Sun —
     Can he smile on such deeds as his children
     have done?
     Oh! wild as the accents of lovers’ farewell
     Are the hearts which they bear, and the tales
     which they tell.

 The Bride of Abydos. Byron. [4 - Тот край – Восток, то солнца сторона!В ней дышит все божественной красою,Но люди там с безжалостной душою;Земля как рай. Увы! Зачем она —Прекрасная – злодеям предана!В их сердце месть; их повести печальны,Как стон любви, как поцелуй прощальный.Байрон. Абидосская невеста / перевод с англ. И. Козлова.]

 //-- I --// 

     «Теперь настал урочный час,
     И тайну я тебе открою.
     Мои советы – божий глас;
     Клянись им следовать душою.
     Узнай: ты чудом сохранен
     От рук убийц окровавленных,
     Чтоб неба оправдать закон
     И отомстить за побежденных;
     И не тебе принадлежат
     Твои часы, твои мгновенья;
     Ты на земле орудье мщенья,
     Палач, – а жертва Акбулат!
     Отец твой, мать твоя и брат,
     От рук злодея погибая,
     Молили небо об одном:
     Чтоб хоть одна рука родная
     За них разведалась с врагом!
     Старайся быть суров и мрачен,
     Забудь о жалости пустой;
     На грозный подвиг ты назначен
     Законом, клятвой и судьбой.
     За все минувшие злодейства
     Из обреченного семейства
     Ты никого не пощади;
     Ударил час их истребленья!
     Возьми ж мои благословенья,
     Кинжал булатный – и поди!»
     Так говорил мулла жестокий,
     И кабардинец черноокий
     Безмолвно, чистя свой кинжал,
     Уроку мщения внимал.
     Он молод сердцем и годами,
     Но, чуждый страха, он готов
     Обычай дедов и отцов
     Исполнить свято над врагами;
     Он поклялся – своей рукой
     Их погубить во тьме ночной.

 //-- II --// 

     Уж день погас. Угрюмо бродит
     Аджи вкруг сакли… и давно
     В горах всё тихо и темно;
     Луна как желтое пятно
     Из тучки в тучку переходит,
     И ветер свищет и гудёт.
     Как призрак, юноша идет
     Теперь к заветному порогу;
     Кинжал из кожаных ножен
     Уж вынимает понемногу…
     И вдруг дыханье слышит он!
     Аджи недолго рассуждает;
     Врагу заснувшему он в грудь
     Кинжал без промаха вонзает
     И в ней спешит перевернуть.
     Кому убийцей быть судьбина
     Велит – тот будь им до конца;
     Один погиб; но с кровью сына
     Смешать он должен кровь отца.
     Пред ним старик: власы седые!
     Черты открытого лица
     Спокойны, и усы большие
     Уста закрыли бахромой!
     И для молитвы сжаты руки!
     Зачем ты взор потупил свой,
     Аджи? ты мщенья слышишь звуки!
     Ты слышишь!.. то отец родной!
     И с ложа вниз, окровавленный,
     Свалился медленно старик,
     И стал ужасен бледный лик,
     Лобзаньем смерти искаженный.
     Взглянул убийца молодой…
     И жертвы ищет он другой!
     Обшарил стены он, чуть дышит,
     Но не встре<чает> ничего —
     И только сердца своего
     Биенье трепетное слышит.
     Ужели все погибли? нет!
     Ведь дочь была у Акбулата!
     И ждет ее в семнадцать лет
     Судьба отца и участь брата…
     И вот луны дрожащий свет
     Проникнул в саклю, озаряя
     Два трупа на полу сыром
     И ложе, где роскошным сном
     Спала девица молодая.

 //-- III --// 

     Мила, как сонный херувим,
     Перед убийцею своим
     Она, раскинувшись небрежно,
     Лежала; только сон мятежный,
     Волнуя девственную грудь,
     Мешал свободно ей вздохнуть.
     Однажды, полные томленья,
     Открылись черные глаза,
     И, тайный признак упоенья,
     Блистала ярко в них слеза;
     Но испугавшись мрака ночи,
     Мгновенно вновь закрылись очи…
     Увы! их радость и любовь
     И слезы не откроют вновь!
     И он смотрел. И в думах тонет
     Его душа. Проходит час…
     Чей это стон? Кто так простонет,
     И не последний в жизни раз?
     Кто, услыхав такие звуки,
     До гроба может их забыть?
     О, как не трудно различить
     От крика смерти – голос муки!

 //-- IV --// 

     Сидит мулла среди ковров,
     Добытых в Персии счастливой;
     В дыму табачных облаков
     Кальян свой курит он лениво;
     Вдруг слышен быстрый шум шагов,
     В крови, с зловещими очами,
     Аджи вбегает молодой;
     В одной руке кинжал, в другой…
     Зачем он с женскими власами
     Пришел? и что тебе, мулла,
     Подарок с женского чела?
     «О, как верны мои удары! —
     Ужасным голосом сказал
     Аджи, – смотри! узнал ли, старый?»
     – «Ну что же?» – «Вот что!» – и кинжал
     В груди бесчувственной торчал…

 //-- V --// 

     На вышине горы священной,

   Вечерним солнцем озаренной,
   Как одинокий часовой,
   Белеет памятник простой:
   Какой-то столбик округленный!
   Чалмы подобие на нем;
   Шиповник стелется кругом.
   Оттуда синие пустыни
   И гребни самых дальних гор, —
   Свободы вечные твердыни, —
   Пришельца открывает взор.
   Забывши мир, и им забытый,
   Рукою дружеской зарытый,
   Под этим камнем спит мулла,
   И вместе с ним его дела.
   Другого любит без боязни
   Его любимая жена,
   И не боится тайной казни
   От злобной ревности она!..
 //-- VI --// 

     И в это время слух промчался
     (Гласит преданье), что в горах
     Безвестный странник показался,
     Опасный в мире и боях;
     Как дикий зверь, людей чуждался;
     И женщин он ласкать не мог!
     <. . . . . . >
     Хранил он вечное молчанье,
     Но не затем, чтоб подстрекнуть
     Толпы болтливое вниманье;
     И он лишь знает, почему
     Каллы́ ужасное прозванье
     В горах осталося ему.



   Последний сын вольности
   (Повесть)

   Посвящается (Н. С. Шеншину)


 //-- 1 --// 

     Бывало, для забавы я писал,
     Тревожимый младенческой мечтой;
     Бывало, я любовию страдал,
     И, с бурною пылающей душой,
     Я в ветренных стихах изображал
     Таинственных видений милый рой.
     Но дни надежд ко мне не придут вновь,
     Но изменила первая любовь!..

 //-- 2 --// 

     И я один, один был брошен в свет,
     Искал друзей – и не нашел людей;
     Но ты явился: нежный твой привет
     Завязку снял с обманутых очей.
     Прими ж, товарищ, дружеский обет,
     Прими же песню родины моей,
     Хоть эта песнь, быть может, милый друг, —
     Оборванной струны последний звук!..



   When shall such hero live again?
 The Giaour. Byron [5 - Родится ль вновь защитник смелый?..Байрон. Гяур / перевод с англ. С. Ильина.].


     Приходит осень, золотит
     Венцы дубов. Трава полей
     От продолжительных дождей
     К земле прижалась; и бежит
     Ловец напрасно по холмам:
     Ему не встретить зверя там.
     А если даже он найдет,
     То ветер стрелы разнесет.
     На льдинах ветер тот рожден,
     Порывисто качает он
     Сухой шиповник на брегах
     Ильменя. В сизых облаках
     Станицы белых журавлей
     Летят на юг до лучших дней;
     И чайки озера кричат
     Им вслед, и вьются над водой,
     И звезды ночью не блестят,
     Одетые сырою мглой.


     Приходит осень! уж стада
     Бегут в гостеприимну сень;
     Краснея догорает день
     В тумане. Пусть он никогда
     Не озарит лучом своим
     Густой новогородский дым,
     Пусть не надуется вовек
     Дыханьем теплым ветерка
     Летучий парус рыбака
     Над волнами славянских рек!
     Увы! пред властию чужой
     Склонилась гордая страна,
     И песня вольности святой
     (Какая б ни была она)
     Уже забвенью предана.
     Свершилось! дерзостный варяг
     Богов славянских победил;
     Один неосторожный шаг
     Свободный край поработил!
     Но есть поныне горсть людей,
     В дичи лесов, в дичи степей;
     Они, увидев падший гром,
     Не перестали помышлять
     В изгнаньи дальном и глухом,
     Как вольность пробудить опять;
     Отчизны верные сыны
     Еще надеждою полны:
     Так, меж грядами темных туч,
     Сквозь слезы бури, солнца луч
     Увеселяет утром взор
     И золотит туманы гор.


     На небо дым валит столбом!
     Откуда он? Там, где шумит
     Поток сердитый, над холмом,
     Треща, большой огонь горит,
     Пестреет частый лес кругом.
     На волчьих кожах, без щитов,
     Сидят недвижно у огня,
     Молчанье мрачное храня,
     Как тени грусти, семь бойцов:
     Шесть юношей – один старик.
     Они славяне! – бранный клик
     Своих дружин им не слыхать,
     И долго, долго не видать
     Им милых ближних… но они
     Простились с озером родным,
     Чтоб не промчалися их дни
     Под самовластием чужим,
     Чтоб не склоняться вечно в прах,
     Чтоб тени предков, из земли
     Восстав, с упреком на устах,
     Тревожить сон их не пришли!..
     О! если б только Чернобог
     Удару мщения помог!..
     Не равная была борьба…
     И вот война! и вот судьба!..


     «Зачем я меч свой вынимал,
     И душу веселила кровь? —
     Один из юношей сказал. —
     Победы мы не встретим вновь,
     И наши имена покрыть
     Должно забвенье, может быть;
     И несвершенный подвиг наш
     Изгладится в умах людей:
     Так недостроенный шалаш
     Разносит буйный вихрь степей!»
     «О! Горе нам, – сказал другой, —
     Велик, ужасен гнев богов!
     Но пусть и на главу врагов
     Спадет он гибельной звездой,
     Пусть в битве страх обымет их,
     Пускай падут от стрел своих!»
     Так говорили меж собой
     Изгнанники. Вот встал один…
     С руками, сжатыми крестом,
     И с бледным пасмурным челом
     На мглу волнистую долин
     Он посмотрел, и, наконец,
     Так молвил старику боец:
     «Подобно ласке женских рук,
     Смягчает горе песни звук,
     Так спой же, добрый Ингелот,
     О чем-нибудь! о чем-нибудь
     Ты спой, чтоб облегчилась грудь,
     Которую тоска гнетет.
     Пой для других! моя же месть
     Их детской жалобы сильней:
     Что было, будет и что есть,
     Всё упадает перед ней!»
     «Вадим! – старик ему в ответ, —
     Зачем не для тебя?.. иль нет!
     Не надо! что́ ты вверил мне,
     Уснет в сердечной глубине!
     Другую песню я спою:
     Садись и слушай песнь мою!»


     И в белых кудрях старика
     Играли крылья ветерка,
     И вдохновенный взор блеснул,
     И песня громко раздалась.
     Прерывисто она неслась,
     Как битвы отдаленный гул.
     Поток, вблизи холма катясь,
     Срывая мох с камней и пней,
     Согласовал свой ропот с ней,
     И даже призраки бойцов,
     Склонясь из дымных облаков,
     Внимали с высоты порой
     Сей песни дикой и простой!

   Песнь Ингелота
 //-- 1 --// 

     Собралися люди мудрые
     Вкруг постели Гостомысловой.
     Смерть над ним летает коршуном!
     Но, махнувши слабою рукой,
     Говорит он речь друзьям своим:

 //-- 2 --// 

     «Ax, вы люди новгородские!
     Между вас змея-раздор шипит.
     Призовите князя чуждого,
     Чтоб владел он краем родины!» —
     Так сказал и умер Гостомысл.

 //-- 3 --// 

     Кривичи, славяне, весь и чудь
     Шлют послов за море синее,
     Чтобы звать князей варяжских стран.
     «Край наш славен – но порядка нет!» —
     Говорят послы князьям чужим.

 //-- 4 --// 

     Рурик, Трувор и Синав клялись
     Не вести дружины за собой;
     Но с зарей блеснуло множество
     Острых копий, белых парусов
     Сквозь синеющий туман морской!..

 //-- 5 --// 

     Обманулись вы, сыны славян!
     Чей белеет стан под городом?
     Завтра, завтра дерзостный варяг
     Будет князем Новагорода,
     Завтра будете рабами вы!..

 //-- 6 --// 

     Тридцать юношей сбираются,
     Месть в душе, в глазах отчаянье…
     Ночи мгла спустилась на холмы,
     Полный месяц встал, и юноши
     В спящий стан врагов являются!

 //-- 7 --// 

     На щиты склонясь, варяги спят,
     Луч луны играет по кудрям.
     Вот струею потекла их кровь,
     Гибнет враг – но что за громкий звук?
     Чье копье ударилось о щит?

 //-- 8 --// 

     И вскочили пробужденные,
     Злоба в крике и движениях!
     Долго защищались юноши.
     Много пало… только шесть осталось…
     Мир костям убитых в поле том!

 //-- 9 --// 

     Княжит Рурик в Новегороде,
     В диких дебрях бродят юноши;
     С ними есть один старик седой —
     Он поет о родине святой,
     Он поет о милой вольности!

 //-- * * * --// 

     «Ужель мы только будем петь,
     Иль с безнадежием немым
     На стыд отечества глядеть,
     Друзья мои? – спросил Вадим. —
     Клянусь, великий Чернобог,
     И в первый и в последний раз:
     Не буду у варяжских ног.
     Иль он, иль я: один из нас
     Падет! в пример другим падет!..
     Молва об нем из рода в род
     Пускай передает рассказ;
     Но до конца вражда!» – Сказал,
     И на колена он упал,
     И руки сжал, и поднял взор,
     И страшно взгляд его блестел,
     И темнокрасный метеор
     Из тучи в тучу пролетел!


     И встали, и пошли они
     Пустынной узкою тропой.
     Курился долго дым густой
     На том холме, и долго пни
     Трещали в медленном огне,
     Маня беспечных пастухов,
     Пугая кроликов и сов
     И ласточек на вышине!..


     Скользнув между вечерних туч,
     На море лег кровавый луч;
     И солнце пламенным щитом
     Нисходит в свой подводный дом.
     Одни варяжские струи,
     Поднявши головы свои,
     Любуясь на его закат,
     Теснятся, шепчут и шумят;
     И серна на крутой скале,
     Чернея в отдаленной мгле,
     Как дух недвижима, глядит
     Туда, где небосклон горит.


     Сегодня с этих берегов
     В ладью ступило семь бойцов:
     Один старик, шесть молодых! —
     Вадим отважный был меж них.
     И белый парус понесло
     Порывом ветра, и весло
     Ударилось о синий вал.
     И в той ладье Вадим стоял
     Между изгнанников-друзей,
     Подобный призраку морей!
     Что думал он, о чем грустил,
     Он даже старцу не открыл.
     В прощальном, мутном взоре том
     Изобразилось то, о чем
     Пересказать почти нельзя.
     Так удалялася ладья,
     Оставя пены белый след;
     Всё мрачен в ней стоял Вадим;
     Воспоминаньем прежних лет,
     Быть может, витязь был томим…
     В какой далекий край они
     Отправились, чего искать?
     Кто может это рассказать?
     Их нет. – Бегут толпою дни!..


     На вышине скалы крутой
     Растет порой цветок младой:
     И в сердце грозного бойца
     Любви есть место. До конца
     Он верен чувству одному,
     Как верен слову своему.
     Вадим любил. Кто не любил?
     Кто, вечно следуя уму,
     Врожденный голос заглушил?
     Как моря вид, как вид степей,
     Любовь дика в стране моей…


     Прекрасна Леда, как звезда
     На небе утреннем. Она
     Свежа, как южная весна,
     И, как пустынный цвет, горда.
     Как песня юности, жива,
     Как птица вольности, резва,
     Как вспоминание детей,
     Мила и грустию своей
     Младая Леда. И Вадим
     Любил. Но был ли он любим?..
     Нет! равнодушной Леды взор
     Презренья холод оковал:
     Отвергнут витязь; но с тех пор
     Он всё любил, он всё страдал.
     До униженья, до мольбы
     Он не хотел себя склонить;
     Мог презирать удар судьбы
     И мог об нем не говорить.
     Желал он на другой предмет
     Излить огонь страстей своих;
     Но память, слезы многих лет!..
     Кто устоит противу них?
     И рана, легкая сперва,
     Была всё глубже день со днем,
     И утешения слова
     Встречал он с пасмурным челом.
     Свобода, мщенье и любовь,
     Всё вдруг в нем волновало кровь;
     Старался часто Ингелот
     Тревожить пыл его страстей
     И полагал, что в них найдет
     Он пользу родины своей.
     Я не виню тебя, старик!
     Ты славянин: суров и дик,
     Но и под этой пеленой
     Ты воспитал огонь святой!..
     Когда на челноке Вадим
     Помчался по волнам морским,
     То показал во взоре он
     Души глубокую тоску,
     Но ни один прощальный стон
     Он не поверил ветерку,
     И ни единая слеза
     Не отуманила глаза.
     И он покинул край родной,
     Где игры детства, как могли,
     Ему веселье принесли
     И где лукавою толпой
     Его надежды обошли,
     И в мире может только месть
     Опять назад его привесть!

 //-- * * * --// 

     Зима сребристой пеленой
     Одела горы и луга.
     Князь Рурик с силой боевой
     Пошел недавно на врага.
     Глубоки ранние снега;
     На сучьях иней. Звучный лед
     Сковал поверхность гладких вод.
     Стадами волки по ночам
     Подходят к тихим деревням:
     Трещит мороз. Шумит метель:
     Вершиною качает ель.
     С полнеба день на степь глядит
     И за туман уйти спешит,
     И путник посреди полей
     Неверный тщетно ищет путь;
     Ему не зреть своих друзей,
     Ему холодным сном заснуть,
     И должен сгнить в чужих снегах
     Его непогребенный прах!..


     Откуда зарево блестит?
     Не град враждебный ли горит?
     Тот город Руриком зажжен.
     Но скоро ль возвратится он
     С богатой данью? скоро ль меч
     Князь вложит в мирные ножны?
     И не пора ль ему пресечь
     Зловещий, буйный клик войны?


     Ночь. Темен зимний небосклон.
     В Новгороде глубокий сон,
     И всё объято тишиной;
     Лишь лай домашних псов порой
     Набегом ветра принесен.
     И только в хижине одной
     Лучина поздняя горит;
     И Леда перед ней сидит
     Одна; немолчное давно
     Прядет, гудёт веретено
     В ее руке. Старуха мать
     Над снегом вышла погадать.
     И, наконец, она вошла:
     Морщины бледного чела
     И скорый, хитрый взгляд очей,
     Всё ужасом дышало в ней.
     В движеньи судорожном рук
     Видна душевная борьба.
     Ужель бедой грозит судьба?
     Ужели ряд жестоких мук
     Искусством тайным эту ночь
     В грядущем видела она?
     Трепещет и не смеет дочь
     Спросить. Волшебница мрачна,
     Сама в себя погружена.
     Пока петух не прокричал,
     Старухи бред и чудный стон
     Дремоту Леды прерывал,
     И краткий сон был ей не в сон!..
     И поутру перед окном
     Приметили широкий круг,
     И снег был весь истоптан в нем,
     И долго в городе о том
     Ходил тогда недобрый слух.
     . . . . . .
     . . . . . .


     Шесть раз менялася луна;
     Давно окончена война.
     Князь Рурик и его вожди
     Спокойно ждут, когда весна
     Свое дыханье и дожди
     Пошлет на белые снега,
     Когда печальные луга
     Покроют пестрые цветы,
     Когда над озером кусты
     Позеленеют, и струи
     Заблещут пеной молодой,
     И в роще Лады в час ночной
     Затянут песню соловьи.
     Тогда опять поднимут меч,
     И кровь соседей станет течь,
     И зарево, как метеор,
     На тучах испугает взор.


     Надеждою обольщена,
     Вотще душа славян ждала
     Возврата вольности: весна
     Пришла, но вольность не пришла.
     Их заговоры, их слова
     Варяг-властитель презирал;
     Все их законы, все права,
     Казалось, он пренебрегал.
     Своей дружиной окружен,
     Перед народ являлся он;
     Свои победы исчислял,
     Лукавой речью убеждал!
     Рука искусного льстеца
     Играла глупою толпой;
     И благородные сердца
     Томились тайною тоской…


     И праздник Лады настает:
     Повсюду радость! как весной
     Из улья мчится шумный рой,
     Так в рощу близкую народ
     Из Новагорода идет.
     Пришли. Из ветвей и цветов
     Видны венки на головах,
     И звучно песни в честь богов
     Уж раздались на берегах
     Ильменя синего. Любовь
     Под тенью липовых ветвей
     Скрывается от глаз людей.
     С досадою, нахмуря бровь,
     На игры юношей глядеть
     Старик не смеет. Седина
     Ему не запрещает петь
     Про Диди-Ладо. Вот луна
     Явилась, будто шар златой,
     Над рощей темной и густой;
     Она была тиха, ясна,
     Как сердце Леды в этот час…
     Но отчего в четвертый раз
     Князь Рурик, к липе прислонен,
     С нее не сводит светлых глаз?
     Какою думой занят он?
     Зачем лишь этот хоровод
     Его внимание влечет?..


     Страшись, невинная душа!
     Страшися! Пылкий этот взор,
     Желаньем, страстию дыша,
     Тебя погубит; и позор
     Подавит голову твою;
     Страшись, как гибели своей,
     Чтобы не молвил он: «люблю!»
     Опасен яд его речей.
     Нет сожаленья у князей:
     Их ненависть, как их любовь,
     Бедою вечною грозит;
     Насытит первую лишь кровь,
     Вторую лишь девичий стыд.


     У закоптелого окна
     Сидит волшебница одна
     И ждет молоденькую дочь.
     Но Леды нет. Как быть? – Уж ночь;
     Сияет в облаках луна!..
     Толпа проходит за толпой
     Перед окном. Недвижный взгляд
     Старухи полон тишиной,
     И беспокойства не горят
     На ледяных ее чертах;
     Но тайны чудной налегло
     Клеймо на бледное чело,
     И вид ее вселяет страх.
     Она с луны не сводит глаз.
     Бежит за часом скучный час!..


     И вот у двери слышен стук,
     И быстро Леда входит вдруг
     И падает к ее ногам:
     Власы катятся по плечам,
     Испугом взор ее блестит.
     «Погибла! – дева говорит, —
     Он вырвал у меня любовь;
     Блаженства не найду я вновь…
     Проклятье на него! злодей…
     Наш князь!.. Мои мольбы, мой стон
     Презрительно отвергнул он!
     О! ты о мне хоть пожалей,
     Мать! мать!.. убей меня!.. убей!..»


     «Закон судьбы несокрушим;
     Мы все ничтожны перед ним», —
     Старуха отвечает ей.
     И встала бедная, и тих
     Отчаянный казался взор,
     И удалилась. И с тех пор
     Не вылетал из уст младых
     Печальный ропот иль укор.


     Всегда с поникшей головой,
     Стыдом томима и тоской,
     На отуманенный Ильмень
     Смотрела Леда целый день
     С береговых высоких скал.
     Никто ее не узнавал:
     Надеждой не дышала грудь,
     Улыбки гордой больше нет,
     На щеки страшно и взглянуть:
     Бледны, как утра первый свет.
     Она увяла в цвете лет!..


     С жестокой радостью детей
     Смеются девушки над ней,
     И мать сердито гонит прочь;
     Она одна и день и ночь.
     Так колос на́ поле пустом,
     Забыт неопытным жнецом,
     Стоит под бурей одинок,
     И буря гнет мой колосок!..


     И раз в туманный, серый день
     Пропала дева. Ночи тень
     Прошла; еще заря пришла —
     Но что ж? заря не привела
     Домой красавицу мою.
     Никто не знал во всем краю,
     Куда сокрылася она;
     И смерть, как жизнь ее, темна!..


     Жалели юноши об ней,
     Проклятья тайные неслись
     К властителю; ах! не нашлись
     В их душах чувства прежних дней,
     Когда за отнятую честь
     Мечом бойца платила месть.
     Но на земле еще была
     Одна рука, чтоб отомстить,
     И было сердце, где убить
     Любви чужбина не могла!..


     Пока надежды слабой свет
     Не вовсе тучами одет,
     Пока невольная слеза
     Еще пытается глаза
     Коварной влагой омочить,
     Пока мы можем позабыть
     Хоть в половину, хоть на миг
     Измены, страсти лет былых,
     Как мы любили в те года,
     Как сердце билося тогда,
     Пока мы можем как-нибудь
     От страшной цели отвернуть
     Не вовсе углубленный ум,
     Как много ядовитых дум
     Боятся потревожить нас! —
     Но есть неизбежимый час…
     И поздно или рано он
     Разрушит жизни сладкий сон,
     Завесу с прошлого стащит
     И всё в грядущем отравит;
     Осветит бездну пустоты,
     И нас (хоть будет тяжело)
     Презреть заставит, нам на зло,
     Правдоподобные мечты;
     И с этих пор иной обман
     Душевных не излечит ран!
     Высокий дуб, краса холмов,
     Перед явлением снегов
     Роняет лист, но вновь весной
     Покрыт короной листовой,
     И зеленея в жаркий день
     Прохладную он стелет тень,
     И буря вкруг него шумит,
     Но великана не свалит;
     Когда же пламень громовой
     Могучий корень опалит,
     То листьев свежею толпой
     Он не оденется вовек…
     Ему подобен человек!..

 //-- * * * --// 

     Светает – побелел восход
     И озарил вершины гор,
     И стал синеть безмолвный бор.
     На зеркало недвижных вод
     Ложится тень от берегов;
     И над болотом, меж кустов,
     Огни блудящие спешат
     Укрыться от дневных огней;
     И птицы озера шумят
     Между приютных камышей.
     Летит в пустыню черный вран,
     И в чащу кроется теперь
     С каким-то страхом дикий зверь.
     Грядой волнистою туман
     Встает между зубчатых скал,
     Куда никто не проникал,
     Где камни темной пеленой
     Уныло кроет мох сырой!..
     Взошла заря – зачем? зачем?
     Она одно осветит всем:
     Она осветит бездну тьмы,
     Где гибнем невозвратно мы;
     Потери новые людей
     Она лукаво озарит,
     И сердце каждое лишит
     Всех удовольствий прежних дней,
     И сожаленья не возьмет,
     И вспоминанья не убьет!..


     Два путника лесной тропой
     Идут под утреннею мглой
     К ущелиям славянских гор:
     Заря их привлекает взор,
     Играя меж ветвей густых
     Берез и сосен вековых.
     Один еще во цвете лет,
     Другой, старик, и худ и сед.
     На них одежды чуждых стран.
     На младшем с стрелами колчан
     И лук, и ржавчиной покрыт
     Его шишак, и меч звенит
     На нем, тяжелых мук бразды
     И битв давнишние следы
     Хранит его чело, но взгляд
     И все движенья говорят,
     Что не погас огонь святой
     Под сей кольчугой боевой…
     Их вид суров, и шаг их скор,
     И полон грусти разговор:


     «Прошу тебя, не уменьшай
     Восторг души моей! Опять
     Я здесь, опять родимый край
     Сужден изгнанника принять;
     Опять, как алая заря,
     Надежда веселит меня;
     И я увижу милый кров,
     Где длился пир моих отцов,
     Где я мечом играть любил,
     Хоть меч был свыше детских сил.
     Там вырос я, там защищал
     Своих богов, свои права,
     Там за свободу я бы пал,
     Когда бы не твои слова.
     Старик! где ж замыслы твои?
     Ты зрел ли, как легли в крови
     Сыны свободные славян
     На берегу далеких стран?
     Чужой народ нам не помог,
     Он принял правду за предлог,
     Гостей врагами почитал.
     Старик! старик! кто б отгадал,
     Что прах друзей моих уснет
     В земле безвестной и чужой,
     Что под небесной синевой
     Один Вадим да Ингелот
     На сердце будут сохранять
     Старинной вольности любовь,
     Что им одним лишь увидать
     Дано свою отчизну вновь?..
     Но что ж?.. быть может, наша весть
     Не извлечет слезы из глаз,
     Которые увидят нас,
     Быть может, праведную месть
     Судьба обманет в третий раз!..» —
     Так юный воин говорил,
     И влажный взор его бродил
     По диким соснам и камням
     И по туманным небесам.
     «Пусть так! – старик ему в ответ, —
     Но через много, много лет
     Всё будет славиться Вадим;
     И грозным именем твоим
     Народы устрашат князей,
     Как тенью вольности своей.
     И скажут: он за милый край
     Не размышляя пролил кровь,
     Он презрел счастье и любовь…
     Дивись ему – и подражай!»
     С улыбкой горькою боец
     Спешил от старца отвернуть
     Свои глаза: младую грудь
     Печаль давила как свинец;
     Он вспомнил о любви своей,
     Невольно сердце потряслось,
     И всё волнение страстей
     Из бледных уст бы излилось,
     Когда бы не боялся он,
     Что вместо речи только стон
     Молчанье возмутит кругом;
     И он, поникнувши челом,
     Шаги приметно ускорял
     И спутнику не отвечал.


     Идут – и видят вдруг курган
     Сквозь синий утренний туман;
     Шиповник и репей кругом,
     И что-то белое на нем
     Недвижимо в траве лежит.
     И дикий коршун тут сидит,
     Как дух лесов, на пне большом —
     То отлетит, то подлетит;
     И вдруг, приметив меж дерев
     Вдали нежданых пришлецов,
     Он приподнялся на ногах,
     Махнул крылом и полетел,
     И, уменьшаясь в облаках,
     Как лодка на́ море, чернел!..


     На том холме в траве густой
     Бездушный, хладный труп лежал,
     Одетый белой пеленой;
     Пустыни ветр ее срывал,
     Кудрями длинными играл,
     И даже не боялся дуть
     На эту девственную грудь,
     Которая была белей,
     Была нежней и холодней,
     Чем снег зимы. Закрытый взгляд
     Жестокой смертию объят,
     И несравненная рука
     Уж посинела и жестка…


     И к мертвой подошел Вадим…
     Но что за перемена с ним? —
     Затрясся, побледнел, упал…
     И раздался меж ближних скал
     Какой-то длинный крик иль стон…
     Похож был на последний он!
     И кто бы крик сей услыхал,
     Наверно б сам в себе сказал,
     Что сердца лучшая струна
     В минуту эту порвана!..
     О! если бы одна любовь
     В душе у витязя жила,
     То он бы не очнулся вновь;
     Но месть любовь превозмогла.
     Он долго на земле лежал
     И странные слова шептал,
     И только мог понять старик,
     Что то родной его язык.
     И наконец страдалец встал.
     «Не всё ль я вынес? – он сказал, —
     О, Ингелот! любил ли ты?
     Взгляни на бледные черты
     Умершей Леды… посмотри…
     Скажи… иль нет! не говори…
     Свершилось! я на месть иду,
     Я в мире ничего не жду:
     Здесь я нашел, здесь погубил
     Всё, что искал, всё, что любил!..»
     И меч спешит он обнажить
     И начал им могилу рыть.
     Старик невольно испустил
     Тяжелый сожаленья вздох,
     И безнадежному помог.
     Готов уж смерти тесный дом,
     И дерн готов, и камень тут;
     И бедной Леды труп кладут
     В сырую яму… И потом
     Ее засыпали землей,
     И дерн покрыл ее сырой,
     И камень положен над ним.
     Без дум, без трепета, без слез
     Последний долг свершил Вадим,
     И этот день, как легкий дым,
     Надежду и любовь унес.
     Он стал на свете сирота.
     Душа его была пуста.
     Он сел на камень гробовой
     И по челу провел рукой;
     Но грусть – ужасный властелин:
     С чела не сгладил он морщин!
     Но сердце билося опять —
     И он не мог его унять!..


     «Девица! мир твоим костям! —
     Промолвил тихо Ингелот, —
     Одна лишь цель богами нам
     Дана – и каждый к ней придет,
     И жалок, и безумец тот,
     Кто ропщет на закон судьбы:
     К чему? – мы все его рабы!»


     И оба встали и пошли,
     И скрылись в голубой дали!..
     . . . . . .


     Горит на небе ясный день,
     Бегут златые облака,
     Синеет быстрая река,
     И ровен как стекло Ильмень.
     Из Новагорода народ
     Тесняся на берег идет.
     Там есть возвышенный курган;
     На нем священный истукан,
     Изображая бога битв,
     Белеет издали. Предмет
     Благодарений и молитв,
     Стоит он здесь уж много лет;
     Но лишь недавно князь пред ним
     Склонен с почтением немым.
     Толпой варягов окружен,
     На жертву предлагает он
     Добычу счастливой войны.
     Песнь раздалася в честь богов;
     И груды пышные даров
     На холм святой положены!..


     Рассыпались толпы людей;
     Зажглися пни, и пир шумит,
     И Рурик весело сидит
     Между седых своих вождей!..
     Но что за крик? откуда он?
     Кто этот воин молодой?
     Кто Рурика зовет на бой?
     Кто для погибели рожден?..
     В своем заржавом шишаке
     Предстал Вадим – булат в руке,
     Как змеи кудри на плечах,
     Отчаянье и месть в очах.
     «Варяг! – сказал он, – выходи!
     Свободное в моей груди
     Трепещет сердце… испытай,
     Сверши злодейство до конца;
     Паденье одного бойца
     Не может погубить мой край:
     И так уж он у ног чужих,
     Забыв победы дней былых!..
     Новогородцы! обо мне
     Не плачьте… я родной стране
     И жизнь и счастие принес…
     Не требует свобода слез!»


     И он мечом своим взмахнул, —
     И меч как молния сверкнул;
     И речь все души потрясла,
     Но пробудить их не могла!..
     Вскочил надменный буйный князь
     И мрачно также вынул меч,
     Известный в буре грозных сеч;
     Вскочил – и битва началась.
     Кипя, с оружием своим,
     На князя кинулся Вадим;
     Так, над пучиной бурных вод
     На легкий чёлн бежит волна —
     И – сразу лодку разобьет
     Или сама раздроблена.


     И долго билися они,
     И долго ожиданья страх
     Блестел у зрителей в глазах, —
     Но витязя младого дни
     Уж сочтены на небесах!..


     Дружины радостно шумят,
     И бросил князь довольный взгляд:
     Над непреклонной головой
     Удар спустился роковой.
     Вадим на землю тихо пал,
     Не посмотрел, не простонал.
     Он пал в крови, и пал один —
     Последний вольный славянин!




     Когда росистой ночи мгла
     На холмы темные легла,
     Когда на небе чередой
     Являлись звезды, и луной
     Сребрилась в озере струя,
     Через туманные поля
     Охотник поздний проходил
     И вот что после говорил,
     Сидя с женой, между друзей,
     Перед лачугою своей:
     «Мне чудилось, что за холмом
     Согнувшись человек стоял,
     С трудом кого-то поднимал:
     Власы белели над челом;
     И, что-то на плеча взвалив,
     Пошел – и показалось мне,
     Что труп чернелся на спине
     У старика. Поворотив
     С своей дороги, при луне
     Я видел: в недалекий лес
     Спешил с своею ношей он,
     И наконец совсем исчез,
     Как перед утром лживый сон!..»


     Над озером видал ли ты,
     Жилец простой окрестных сел,
     Скалу огромной высоты,
     У ног ее зеленый дол?
     Уныло желтые цветы
     Да можжевельника кусты,
     Забыты ветрами, растут
     В тени сырой. Два камня тут,
     Увязши в землю, из травы
     Являют серые главы:
     Под ними спит последним сном,
     С своим мечом, с своим щитом,
     Забыт славянскою страной,
     Свободы витязь молодой.

 //-- * * * --// 

     A tale of the times of old!..
     The deeds of days of other years!.. [6 - Сказание седых времен!..Деянья прежних лет и дней!.. (англ.)]




   <Азраил>

   (Речка, кругом широкие долины, курган, на берегу издохший конь лежит близ кургана, и вороны летают над ним. Всё дико)

   Азраил
   (сидит на кургане)

     Дождуся здесь; мне не жестка
     Земля кургана. Ветер дует,
     Серебряный ковыль волнует
     И быстро гонит облака.
     Кругом всё дико и бесплодно.
     Издохший конь передо мной
     Лежит, и коршуны свободно
     Добычу делят меж собой.
     Уж хладные белеют кости,
     И скоро пир кровавый свой
     Незваные оставят гости.
     Так точно и в душе моей:
     Всё пусто, лишь одно мученье
     Грызет ее с давнишних дней
     И гонит прочь отдохновенье;
     Но никогда не устает
     Его отчаянная злоба,
     И в темной, темной келье гроба
     Оно вовеки не уснет.
     Всё умирает, всё проходит.
     Гляжу, за веком век уводит
     Толпы народов и миров
     И с ними вместе исчезает.
     Но дух мой гибели не знает;
     Живу один средь мертвецов,
     Законом общим позабытый,
     С своими чувствами в борьбе,
     С душой, страданьями облитой,
     Не зная равного себе.
     Полуземной, полунебесный,
     Гонимый участью чудесной,
     Я всё мгновенное люблю,
     Утрата мучит грудь мою.
     И я бессмертен, и за что же!
     Чем, чем возможно заслужить
     Такую пытку? Боже, боже!
     Хотя бы мог я не любить!


     Она придет сюда, я обниму
     Красавицу и грудь к груди прижму,
     У сердца сердце будет горячей;
     Уста к устам чем ближе, тем сильней
     Немая речь любви. Я расскажу
     Ей всё и мир и вечность покажу;
     Она слезу уронит надо мной,
     Смягчит творца молитвой молодой,
     Поймет меня, поймет мои мечты
     И скажет: как велик, как жалок ты.
     Сей речи звук мне будет жизни звук,
     И этот час последний долгих мук.
     Клянусь воспоминание об нем
     Глубоко в сердце схоронить моем,
     Хотя бы на меня восстал весь ад.
     Тот угол, где я спрячу этот клад,
     Не осквернит ни ропот, ни упрек,
     Ни месть, ни зависть; пусть свирепый рок
     Сбирает тучи, пусть моя звезда
     В тумане вечном тонет навсегда,
     Я не боюсь; есть сердце у меня
     Надменное и полное огня,
     Есть в нем любви ее святой залог,
     Последнего ж не отнимает бог.


     Но слышен звук шагов, она, она.
     Но для чего печальна и бледна?
     Венок пестреет над ее челом,
     Играет солнце медленным лучом
     На белых персях, на ее кудрях —
     Идет. Ужель меня тревожит страх?

   (Дева входит, цветы в руках и на голове, в белом платье, крест на груди у нее).
   Дева

     Ветер гудёт,
     Месяц плывет,
     Девушка плачет,
     Милый в чужбину скачет.
     Ни дева, ни ветер
     Не замолкнут;
     Месяц погаснет,
     Милый изменит.

   Прочь печальная песня. Я опоздала, Азраил. Так ли тебя зовут, мой друг? (Садится рядом).
   Азраил. Что до названия? Зови меня твоим любезным, пускай твоя любовь заменит мне имя, я никогда не желал бы иметь другого. Зови, как хочешь, смерть – уничтожением, гибелью, покоем, тлением, сном – она всё равно поглотит свои жертвы.
   Дева. Полно с такими черными мыслями.
   Азраил. Так, моя любовь чиста, как голубь, но она хранится в мрачном месте, которое темнеет с вечностью.
   Дева. Кто ты?
   Азраил. Изгнанник, существо сильное и побежденное. Зачем ты хочешь знать?
   Дева. Что с тобою? Ты побледнел; приметно дрожь пробежала по твоим членам, твои веки опустились к земле. Милый, ты становишься страшен.
   Азраил. Не бойся, всё опять прошло.
   Дева. О, я тебя люблю, люблю больше блаженства. Ты помнишь, когда мы встретились, я покраснела; ты прижал меня к себе, мне было так хорошо, так тепло у груди твоей. С тех пор моя душа с твоей одно. Ты несчастлив, вверь мне свою печаль, кто ты? откуда? ангел? демон?
   Азраил. Ни то, ни другое.
   Дева. Расскажи мне твою повесть; если ты потребуешь слез, у меня они есть; если потребуешь ласки, то я удушу тебя моими; если потребуешь помощи, о возьми всё, что я имею, возьми мое сердце и приложи его к язве, терзающей твою душу; моя любовь сожжет этого червя, который гнездится в ней. Расскажи мне твою повесть!
   Азраил. Слушай, не ужасайся, склонись к моему плечу, сбрось эти цветы, твои губы душистее. Пускай эти гвоздики, фиалки унесет ближний поток, как некогда время унесет твою собственную красоту. Как, ужели эта мысль ужасна, ужели в столько столетий люди не могли к ней привыкнуть, ужели никто не может пользоваться всею опытностию предшественников? О люди! вы жалки, но со всем тем я сменял бы мое вечное существованье на мгновенную искру жизни человеческой, чтобы чувствовать хотя всё то же, что теперь чувствую, но иметь надежду когда-нибудь позабыть, что я жил и мыслил. Слушай же мою повесть.

   Рассказ Азраила

     Когда еще ряды светил
     Земли не знали меж собой,
     В те годы я уж в мире был,
     Смотрел очами и душой,
     Молился, действовал, любил.
     И не один я сотворен,
     Нас было много; чудный край
     Мы населяли, только он,
     Как ваш давно забытый рай,
     Был преступленьем осквернен.
     Я власть великую имел,
     Летал, как мысль, куда хотел,
     Мог звезды навещать порой
     И любоваться их красой
     Вблизи, не утомляя взор,
     Как перелетный метеор,
     Я мог исчезнуть и блеснуть.
     Везде мне был свободный путь.


     Я часто ангелов видал
     И громким песням их внимал,
     Когда в багряных облаках
     Они, качаясь на крылах,
     Все вместе славили творца,
     И не было хвалам конца.
     Я им завидовал: они
     Беспечно проводили дни,
     Не знали тайных беспокойств,
     Душевных болей и расстройств,
     Волнения враждебных дум
     И горьких слез; их светлый ум
     Безвестной цели не искал,
     Любовью грешной не страдал,
     Не знал пристрастия к вещам,
     Он весь был отдан небесам.
     Но я, блуждая много лет,
     Искал чего, быть может, нет:
     Творенье, сходное со мной,
     Хотя бы мукою одной.
     И начал громко я роптать,
     Мое рожденье проклинать,
     И говорил: всесильный бог,
     Ты знать про будущее мог,
     Зачем же сотворил меня?
     Желанье глупое храня,
     Везде искать мне суждено
     Призрак, видение одно.
     Ужели мил тебе мой стон?
     И если я уж сотворен,
     Чтобы игрушкою служить,
     Душой бессмертной, может быть,
     Зачем меня ты одарил?
     Зачем я верил и любил?


     И наказание в ответ
     Упало на главу мою.
     О, не скажу какое, нет!
     Твою беспечность не убью,
     Не дам понятия о том,
     Что лишь с возвышенным умом
     И с непреклонною душой
     Изведать велено судьбой.
     Чем дольше мука тяготит,
     Тем глубже рана от нее;
     Обливши смертью бытие,
     Она опять его живит.
     И эта жизнь пуста, мрачна,
     Как пропасть, где не знают дна:
     Глотая всё, добро и зло,
     Не наполняется она.
     Взгляни на бледное чело,
     Приметь морщин печальный ряд,
     Неровный ход моих речей,
     Мой горький смех, мой дикий взгляд
     При вспоминаньи прошлых дней,
     И если тотчас не прочтешь
     Ты ясно всех моих страстей,
     То вечно, вечно не поймешь
     Того, кто за безумный сон,
     За миг столетьями казнен.


     Я пережил звезду свою;
     Как дым рассыпалась она,
     Рукой творца раздроблена;
     Но смерти верной на краю,
     Взирая на погибший мир,
     Я жил один, забыт и сир.
     По беспредельности небес
     Блуждал я много, много лет
     И зрел, как старый мир исчез
     И как родился новый свет;
     И страсти первые людей
     Не скрылись от моих очей.
     И ныне я живу меж вас,
     Бессмертный смертную люблю,
     И с трепетом свиданья час,
     Как пылкий юноша, ловлю.
     Когда же род людей пройдет
     И землю вечность разобьет,
     Услышав грозную трубу,
     Я в новый удалюся мир
     И стану там, как прежде сир,
     Свою оплакивать судьбу.


     Вот повесть чудная моя;
     Поверь иль нет, мне всё равно —
     Доверчивое сердце я
     Привык не находить давно;
     Однако ж я молю: поверь
     И тем тоску мою умерь.
     Никто не мог тебя любить
     Так пламенно, как я теперь.
     Что сердце попусту язвить,
     Зачем вдвойне его казнить?
     Но нет, ты плачешь. Я любим,
     Хоть только существом одним,
     Хоть в первый и последний раз.
     Мой ум светлей отныне стал,
     И, признаюсь, лишь в этот час
     Я умереть бы не желал.

 //-- * * * --// 
   Дева. Я тебя не понимаю, Азраил, ты говоришь так темно. Ты видел другой мир, где ж он? В нашем законе ничего не сказано о людях, живших прежде нас.
   Азраил. Потому что закон Моисея не существовал прежде земли.
   Дева. Полно, ты меня хочешь только испугать.
   Азраил (бледнеет).
   Дева. Я пришла сюда, чтобы с тобой проститься, мой милый. Моя мать говорит, что покамест это должно, я иду замуж. Мой жених славный воин, его шлем блестит, как жар, и меч его опаснее молнии.
   Азраил. Вот женщина! Она обнимает одного и отдает свое сердце другому!
   Дева. Что сказал ты? О, не сердись.
   Азраил. Я не сержусь, (горько) и за что сердиться?


   Ангел смерти
   Восточная повесть

   Посвящается А. М. В***й


     Тебе – тебе мой дар смиренный,
     Мой труд безвестный и простой,
     Но пламенный, но вдохновенный
     Воспоминаньем и – тобой!


     Я дни мои влачу тоскуя
     И в сердце образ твой храня,
     Но об одном тебя прошу я:
     Будь ангел смерти для меня.


     Явись мне в грозный час страданья,
     И поцелуй пусть будет твой
     Залогом близкого свиданья
     В стране любви, в стране другой!


     Златой Восток, страна чудес,
     Страна любви и сладострастья,
     Где блещет роза – дочь небес,
     Где всё обильно, кроме счастья;
     Где чище катится река,
     Вольнее мчатся облака,
     Пышнее вечер догорает,
     И мир всю прелесть сохраняет
     Тех дней, когда печатью зла
     Душа людей, по воле рока,
     Не обесславлена была,
     Люблю тебя, страна Востока!
     Кто знал тебя, тот забывал
     Свою отчизну; кто видал
     Твоих красавиц, не забудет
     Надменный пламень их очей,
     И без сомненья верить будет
     Печальной повести моей.


     Есть ангел смерти; в грозный час
     Последних мук и расставанья
     Он крепко обнимает нас,
     Но холодны его лобзанья,
     И страшен вид его для глаз
     Бессильной жертвы; и невольно
     Он заставляет трепетать,
     И часто сердцу больно, больно
     Последний вздох ему отдать.
     Но прежде людям эти встречи
     Казались – сладостный удел.
     Он знал таинственные речи,
     Он взором утешать умел,
     И бурные смирял он страсти,
     И было у него во власти
     Больную душу как-нибудь
     На миг надеждой обмануть!


     Равно во все края вселенной
     Являлся ангел молодой;
     На всё, что только прах земной,
     Глядел с презрением нетленный;
     Его приход благословенный
     Дышал небесной тишиной;
     Лучами тихими блистая,
     Как полуночная звезда,
     Манил он смертных иногда,
     И провожал он к дверям рая
     Толпы освобожденных душ,
     И сам был счастлив. – Почему ж
     Теперь томит его объятье,
     И поцелуй его – проклятье?
     . . . . . .


     Недалеко от берегов
     И волн ревущих океана,
     Под жарким небом Индостана,
     Синеет длинный ряд холмов.
     Последний холм высок и страшен,
     Скалами серыми украшен,
     И вдался в море; и на нем
     Орлы да коршуны гнездятся,
     И рыбаки к нему боятся
     Подъехать в сумраке ночном.
     Прикрыта дикими кустами
     На нем пещера есть одна —
     Жилище змей – хладна, темна,
     Как ум, обманутый мечтами,
     Как жизнь, которой цели нет,
     Как недосказанный очами
     Убийцы хитрого привет.
     Ее лампада – месяц полный,
     С ней говорят морские волны,
     И у отверстия стоят
     Сторожевые пальмы в ряд.
     Давным-давно в ней жил изгнанник,
     Пришелец, юный Зораим.
     Он на земле был только странник,
     Людьми и небом был гоним.
     Он мог быть счастлив, но блаженства
     Искал в забавах он пустых,
     Искал он в людях совершенства,
     А сам – сам не был лучше их;
     Искал великого в ничтожном,
     Страшась надеяться, жалел
     О том, что было счастьем ложным,
     И, став без пользы осторожным,
     Поверить никому не смел.
     Любил он ночь, свободу, горы,
     И всё в природе – и людей, —
     Но избегал их. С ранних дней
     К презренью приучил он взоры,
     Но сердца пылкого не мог
     Заставить так же охладиться:
     Любовь насильства не боится,
     Она – хоть презрена – всё бог.
     Одно сокровище – святыню
     Имел под небесами он;
     С ним раем почитал пустыню…
     Но что ж? всегда ли верен сон? …


     На гордых высотах Ливана
     Растет могильный кипарис,
     И ветви плюща обвились
     Вокруг его прямого стана;
     Пусть вихорь мчится и шумит
     И сломит кипарис высокой, —
     Вкруг кипариса плющ обвит:
     Он не погибнет одиноко!..
     Так, миру чуждый, Зораим
     Не вовсе беден – Ада с ним!
     Она резва, как лань степная,
     Мила, как цвет душистый рая;
     Всё страстно в ней: и грудь и стан,
     Глаза – два солнца южных стран.
     И деве было всё забавой,
     Покуда не явился ей
     Изгнанник бледный, величавый,
     С холодной дерзостью очей;
     И ей пришло тогда желанье —
     Огонь в очах его родить
     И в мертвом сердце возбудить
     Любви безумное страданье,
     И удалось ей. – Зораим
     Любил – с тех пор, как был любим;
     Судьбина их соединила,
     А разлучит – одна могила!


     На синих небесах луна
     С звездами дальними сияет,
     Лучом в пещеру ударяет;
     И беспокойная волна,
     Ночной прохладою полна,
     Утес, белея, обнимает.
     Я помню – в этот самый час
     Обыкновенно нежный глас,
     Сопровождаемый игрою,
     Звучал, теряясь за горою:
     Он из пещеры выходил.
     Какой же демон эти звуки
     Волшебной властью усыпил?..
     Почти без чувств, без дум, без сил,
     Лежит на ложе смертной муки
     Младая Ада. Ветерок
     Не освежит ее ланиты,
     И томный взор полуоткрытый
     Напрасно смотрит на восток,
     И утра ждет она напрасно:
     Ей не видать зари прекрасной,
     Она до утра будет там,
     Где солнца уж не нужно нам.
     У изголовья, пораженный
     Боязнью тайной, Зораим
     Стоит – коленопреклоненный,
     Тоской отчаянья томим.
     В руке изгнанника белеет
     Девицы хладная рука,
     И жизни жар ее не греет.
     «Но смерть, – он мыслит, – не близка!
     Рука – не жизнь; болезнь простая —
     Всё не кончина роковая!»
     Так иногда надежды свет
     Являет то, чего уж нет;
     И нам хотя не остается
     Для утешенья ничего,
     Она над сердцем всё смеется,
     Не исчезая из него.


     В то время смерти ангел нежный
     Летел чрез южный небосклон;
     Вдруг слышит ропот он мятежный,
     И плач любви – и слабый стон,
     И, быстрый как полет мгновенья,
     К пещере подлетает он.
     Тоску последнего мученья
     Дух смерти усладить хотел,
     И на устах покорной Ады
     Свой поцелуй напечатлел:
     Он дать не мог другой отрады!
     Или, быть может, Зораим
     Еще замечен не был им…
     Но скоро при огне лампады
     Недвижный, мутный встретив взор,
     Он в нем прочел себе укор;
     И ангел смерти сожаленье
     В душе почувствовал святой.
     Скажу ли? – даже в преступленье
     Он обвинял себя порой.
     Он отнял всё у Зораима:
     Одна была лишь им любима,
     Его любовь была сильней
     Всех дум и всех других страстей.
     И он не плакал, – но понятно
     По цвету бледному чела,
     Что мука смерть превозмогла,
     Хоть потерял он невозвратно.
     И ангел знал, – и как не знать?
     Что безнадежности печать
     В спокойном холоде молчанья,
     Что легче плакать, чем страдать
     Без всяких признаков страданья.


     И ангел мыслью поражен
     Достойною небес: желает
     Вознаградить страдальца он.
     Ужель создатель запрещает
     Несчастных утешать людей?
     И девы труп он оживляет
     Душою ангельской своей.
     И, чудо! кровь в груди остылой
     Опять волнуется, кипит;
     И взор, волшебной полон силой,
     В тени ресниц ее горит.
     Так ангел смерти съединился
     Со всем, чем только жизнь мила;
     Но ум границам подчинился,
     И власть – не та уж, как была,
     И только в памяти туманной
     Хранит он думы прежних лет;
     Их появленье Аде странно,
     Как ночью метеора свет,
     И ей смешна ее беспечность
     И ей грядущее темно,
     И чувства, вечные как вечность,
     Соединились все в одно.
     Желаньям друга посвятила
     Она все радости свои,
     Как будто смерть и не гасила
     В невинном сердце жар любви!..


     Однажды на скале прибрежной,
     Внимая плеск волны морской,
     Задумчив, рядом с Адой нежной,
     Сидел изгнанник молодой.
     Лучи вечерние златили
     Широкий синий океан,
     И видно было сквозь туман,
     Как паруса вдали бродили.
     Большие черные глаза
     На друга дева устремляла,
     Но в диком сердце бушевала,
     Казалось, тайная гроза.
     Порой рассеянные взгляды
     На красный запад он кидал,
     И вдруг, взяв тихо руку Ады,
     И обратившись к ней, сказал:
     «Нет! не могу в пустыне доле
     Однообразно дни влачить;
     Я волен – но душа в неволе:
     Ей должно цепи раздробить…
     Что жизнь? – давай мне чашу славы,
     Хотя бы в ней был смертный яд,
     Я не вздрогну – я выпить рад:
     Не все ль блаженства – лишь отравы?
     Когда-нибудь всё должен я
     Оставить ношу бытия…
     Скажи, ужель одна могила
     Ничтожный в мире будет след
     Того, чье сердце столько лет
     Мысль о ничтожестве томила?
     И мне покойну быть? – о нет!..
     Взгляни: за этими горами
     С могучим войском под шатрами
     Стоят два грозные царя;
     И завтра, только что заря
     Успеет в облаках проснуться,
     Труба войны и звук мечей
     В пустыне нашей раздадутся.
     И к одному из тех царей
     Идти как воин я решился,
     Но ты не жди, чтоб возвратился
     Я побежденным. Нет, скорей
     Волна, гонимая волнами
     По бесконечности морей,
     В приют родимых камышей
     Воротится. Но если с нами
     Победа будет, я принесть
     Клянусь тебе жемчуг и злато,
     Себе одну оставлю честь…
     И буду счастлив, и тогда-то
     Мы заживем с тобой богато…
     Я знаю: никогда любовь
     Геройский меч не презирала,
     Но если б даже ты желала…
     Мой друг, я должен видеть кровь!
     Верь: для меня ничто угрозы
     Судьбы коварной и слепой.
     Как? ты бледнеешь?.. слезы, слезы?
     Об чем же плакать, ангел мой?»
     И ангел-дева отвечает:
     «Видал ли ты, как отражает
     Ручей склонившийся цветок?
     Когда вода не шевелится,
     Он неподвижно в ней глядится,
     Но если свежий ветерок
     Волну зеленую встревожит,
     И всколебается волна,
     Ужели тень цветочка может
     Не колебаться, как она?
     Мою судьбу с твоей судьбою
     Соединил так точно рок,
     Волна – твой образ, мой – цветок.
     Ты грустен, – я грустна с тобою.
     Как знать? – быть может, этот час
     Последний счастливый для нас!..»
     Зачем в долине сокровенной
     От миртов дышит аромат?
     Зачем?.. Властители вселенной,
     Природу люди осквернят.
     Цветок измятый обагрится
     Их кровью, и стрела промчится
     На место птицы в небесах,
     И солнце отуманит прах.
     Крик победивших, стон сраженных
     Принудят мирных соловьев
     Искать в пределах отдаленных
     Иных долин, других кустов,
     Где красный день, как ночь, спокоен,
     Где их царицу, их любовь,
     Не стопчет розу мрачный воин
     И обагрить не может кровь.


     Чу!.. топот… пыль клубится тучей,
     И вот звучит труба войны,
     И первый свист стрелы летучей
     Раздался с каждой стороны!
     Новорожденное светило
     С лазурной неба вышины
     Кровавым блеском озарило
     Доспехи ратные бойцов.
     Меж тем войска еще сходились
     Всё ближе, ближе, – и сразились;
     И треску копий и щитов,
     Казалось, сами удивились.
     Но мщенье – царь в душах людей
     И удивления сильней.


     Была ужасна эта встреча,
     Подобно встрече двух громов
     В грозу меж дымных облаков.
     С успехом равным длилась сеча,
     И всё теснилось. Кровь рекой
     Лилась везде, мечи блистали,
     Как тени знамена блуждали
     Над каждой темною толпой,
     И с криком смерти роковой
     На трупы трупы упадали…
     Но отступает наконец
     Одна толпа; и побежденный
     Уж не противится боец;
     И по траве окровавленной
     Скользит испуганный беглец.
     Один лишь воин, окруженный
     Враждебным войском, не хотел
     Еще бежать. Из мертвых тел
     Вокруг него была ограда…
     И тут остался он один.
     Он не был царь иль царский сын,
     Хоть одарен был силой взгляда
     И гордой важностью чела.
     Но вдруг коварная стрела
     Пронзила витязя младого,
     И шумно навзничь он упал,
     И кровь струилась… и ни слова
     Он, упадая, не сказал,
     Когда победный крик раздался,
     Как погребальный крик над ним,
     И мимо смелый враг промчался,
     Огнем пылая боевым.


     На битву издали взирая
     С горы кремнистой и крутой,
     Стояла Ада молодая
     Одна, волнуема тоской,
     Высоко перси подымая,
     Боязнью сердце билось в ней,
     Всечасно слезы набегали
     На очи, полные печали…
     О боже! – Для таких очей
     Кто не пожертвовал бы славой?
     Но Зораиму был милей
     Девичьей ласки путь кровавый!
     Безумец! ты цены не знал
     Всему, всему, чем обладал,
     Не ведал ты, что ангел нежный
     Оставил рай свой безмятежный,
     Чтоб сердце Ады оживить;
     Что многих он лишил отрады
     В последний миг, чтоб усладить
     Твое страданье. Бедной Ады
     Мольбу отвергнул хладно ты;
     Возможно ль? ангел красоты
     Тебе, изгнанник, не дороже
     Надменной и пустой мечты?..
     Она глядит и ждет… но что же?
     Давно уж в поле тишина,
     Враги умчались за врагами,
     Лишь искаженными телами
     Долина битвы устлана…
     Увы! где ангел утешенья?
     Где вестник рая молодой?
     Он мучим страстию земной
     И не услышит их моленья…
     Уж солнце низко – Ада ждет…
     Всё тихо вкруг… он всё нейдет!..
     Она спускается в долину
     И видит страшную картину.
     Идет меж трупов чуть дыша;
     Как у невинного пред казнью
     Надеждой, смешанной с боязнью,
     Ее волнуется душа.
     Она предчувствовать страшится,
     И с каждым шагом воротиться
     Она желала б; но любовь
     Превозмогла в ней ужас вновь;
     Бледны ланиты девы милой,
     На грудь склонилась голова…
     И вот недвижна! – Такова
     Была б лилея над могилой!
     Где Зораим? – Что, если он
     Убит? – но чей раздался стон?
     Кто этот раненый стрелою
     У ног красавицы? Чей глас
     Так сильно душу в ней потряс?
     Он мертвых окружен грядою,
     Но час кончины и над ним…
     Кто ж он? – Свершилось! – Зораим.


     «Ты здесь? теперь? – и ты ли, Ада?
     О! твой приход мне не отрада!
     Зачем? – Для ужасов войны
     Твои глаза не созданы,
     Смерть не должна быть их предметом;
     Тебя излишняя любовь
     Вела сюда – что пользы в этом?..
     Лишь я хотел увидеть кровь
     И вижу… и приход мгновенья,
     Когда усну, без сновиденья.
     Никто – я сам тому виной…
     Я гибну! – Первою звездой
     Нам возвестит судьба разлуку.
     Не бойся крови, дай мне руку:
     Я виноват перед тобой…
     Прости! Ты будешь сиротой,
     Ты не найдешь родных, ни крова,
     И даже – на груди другого
     Не будешь счастлива опять:
     Кто может дважды счастье знать?


     «Мой друг! к чему твои лобзанья
     Теперь столь полные огня?
     Они не оживят меня
     И увеличат лишь страданья,
     Напомнив, как я счастлив был;
     О если б, если б я забыл
     Что в мире есть воспоминанья!
     Я чувствую, к груди моей
     Всё ближе, ближе смертный холод.
     О, кто б подумал, как я молод!
     Как много я провел бы дней
     С тобою, в тишине глубокой,
     Под тенью пальм береговых,
     Когда б сегодня рок жестокой
     Не обманул надежд моих!..
     Еще в стране моей родимой
     Гадатель мудрый, всеми чтимый,
     Мне предсказал, что час придет —
     И громкий подвиг совершу я,
     И глас молвы произнесет
     Мое названье торжествуя,
     Но…» Тут, как арфы дальней звон,
     Его слова невнятны стали,
     Глаза всю яркость потеряли
     И ослабел приметно он…


     Страдальцу Ада не внимала,
     Лишь молча крепко обнимала,
     Забыв, что у нее уж нет
     Чудесной власти прежних лет;
     Что поцелуй ее бессильный,
     Ничтожный, как ничтожный звук,
     Не озаряет тьмы могильной,
     Не облегчит последних мук.
     Меж тем на своде отдаленном
     Одна алмазная звезда
     Явилась в блеске неизменном,
     Чиста, прекрасна, как всегда,
     И мнилось: луч ее не знает,
     Что́ на земле он озаряет:
     Так он игриво нисходил
     На жертву тленья и могил.
     И Зораим хотел напрасно
     Последним ласкам отвечать;
     Всё, всё, что может он сказать —
     Уныло, мрачно – но не страстно!
     Уж пламень слез ее не жжет
     Ланиты хладные как лед,
     Уж тихо каплет кровь из раны;
     И с криком, точно дух ночной,
     Над ослабевшей головой
     Летает коршун, гость незваный.
     И грустно юноша взглянул
     На отдаленное светило,
     Взглянул он в очи деве милой,
     Привстал – и вздрогнул – и вздохнул —
     И умер. С синими губами
     И с побелевшими глазами,
     Лик – прежде нежный – был страшней
     Всего, что страшно для людей.


     Чья тень прозрачной мглой одета,
     Как заблудившийся луч света,
     С земли возносится туда,
     Где блещет первая звезда?
     Венец играет серебристый
     Над мирным, радостным челом,
     И долго виден след огнистый
     За нею в сумраке ночном…
     То ангел смерти, смертью тленной
     От уз земных освобожденный!..
     Он тело девы бросил в прах:
     Его отчизна в небесах.
     Там всё, что он любил земного,
     Он встретит и полюбит снова!..


     Всё тот же он, и власть его
     Не изменилась ничего;
     Прошло печали в нем волненье,
     Как улетает призрак сна,
     И только хладное презренье
     К земле оставила она:
     За гибель друга в нем осталось
     Желанье миру мстить всему;
     И ненависть к другим, казалось,
     Была любовию к нему.
     Всё тот же он – и бесконечность
     Как мысль он может пролетать,
     И может взором измерять
     Лета, века и даже вечность.
     Но Ангел смерти молодой
     Простился с прежней добротой;
     Людей узнал он: «состраданья
     Они не могут заслужить;
     Не награжденье – наказанье
     Последний миг их должен быть.
     Они коварны и жестоки,
     Их добродетели – пороки,
     И жизнь им в тягость с юных лет…»
     Так думал он – зачем же нет?..


     Его неизбежимой встречи
     Боится каждый с этих пор;
     Как меч – его пронзает взор;
     Его приветственные речи
     Тревожат нас, как злой укор,
     И льда хладней его объятье,
     И поцелуй его – проклятье!..



   Моряк
   Отрывок


     О’er the glad waters of the dark blue sea,
     Our thoughts as boundless, and our souls as free,
     Far as the breeze can bear, the billows foam,
     Survey our empire, and behold our home.

 The Corsair. L. Byron [7 - Наш вольный дух вьет вольный свой полетНад радостною ширью синих вод:Везде, где ветры пенный вал ведут, —Владенья наши, дом наш и приют.Байрон. Корсар / перевод с англ. Г. Шенгели.].


     В семье безвестной я родился
     Под небом северной страны,
     И рано, рано приучился
     Смирять усилия волны!
     О детстве говорить не стану.
     Я подарен был океану,
     Как лишний в мире, в те года
     Беспечной смелости, когда
     Нам всё равно, земля иль море,
     Родимый или чуждый дом;
     Когда без радости поём,
     И, как раба, мы топчем горе,
     Когда мы рады всё отдать,
     Чтоб вольным воздухом дышать!


     Я волен был в моей темнице,
     В полуживой тюрьме моей;
     Я всё имел, что надо птице:
     Гнездо на мачте меж снастей!
     Как я могущ себе казался,
     Когда на воздухе качался,
     Держась упругою рукой
     За парус иль канат сырой;
     Я был меж небом и волнами,
     На облака и вниз глядел,
     И не смущался, не робел,
     И, всё окинувши очами,
     Я мчался выше – о! тогда
     Я счастлив был, да, счастлив, да!


     Найдите счастье мне другое!
     Родными был оставлен я;
     Мой кров стал – небо голубое,
     Корабль – стал родина моя:
     Я с ним тогда не расставался,
     Я, как цепей, земли боялся;
     Не ведал счету я друзьям:
     Они всегда теснились к нам,
     Катились следом, забегали,
     Шумя, толкаяся, вперед,
     И нам нестись по лону вод,
     Казалось, запретить желали;
     Но это шутка лишь была,
     Они не делали нам зла.


     Я их угадывал движенья,
     Я понимал их разговор,
     Живой и полный выраженья;
     В нем были ласки и укор,
     И был звучней тот звук чудесный,
     Чем ветра вой и шум древесный!
     И каждый вечер предо мной
     Они в одежде парчевой,
     Как люди, гордые являлись;
     Обворожен, я начал им
     Молиться, как богам морским,
     И чувства прежние умчались
     С непостижимой быстротой
     Пред этой новою мечтой!..
     Мир обольстительный и странный,
     Мир небывалый, но живой,
     Блестящий вместе и туманный,
     Тогда открылся предо мной;
     Всё оживилось: без значенья
     Меж тучек не было движенья,
     И в море каждая волна
     Была душой одарена;
     Безумны были эти лета!
     Но что ж? ужели был смешней
     Я тех неопытных людей,
     Которые, в пустыне света
     Блуждая, думают найти
     Любовь и душу на пути?


     Все чувства тайной мукой полны;
     И всякий плакал, кто любил:
     Любил ли он морские волны
     Иль сердце женщинам дарил!
     Покрывшись пеною рядами,
     Как серебром и жемчугами,
     Несется гордая волна,
     Толпою слуг окружена;
     Так точно дева молодая,
     Идет, гордясь, между рабов,
     Их скромных просьб, их нежных слов
     Не слушая, не понимая!
     Но вянут девы в тишине,
     А волны, волны всё одне.


     Я обожатель их свободы! —
     Как я в душе любил всегда
     Их бесконечные походы
     Бог весть откуда и куда;
     И в час заката молчаливый
     Их раззолоченные гривы,
     И бесполезный этот шум,
     И эту жизнь без дел и дум,
     Без родины и без могилы,
     Без наслажденья и без мук;
     Однообразный этот звук,
     И, наконец, все эти силы,
     Употребленные на то,
     Чтоб малость обращать в ничто!


     Как я люблю их дерзкий шопот
     Перед летучим кораблем;
     Их дикий плеск, упрямый ропот,
     Когда утес, склонясь челом,
     Все их усилья презирает,
     Не им грозит, не им внимает;
     Люблю их рев и тишину,
     И эту вечную войну
     С другой стихией, с облаками,
     С дождем и вихрем! Сколько раз
     На корабле, в опасный час,
     Когда летала смерть над нами,
     Я в ужасе творца молил,
     Чтоб океан мой победил!



   Измаил-Бей
   Восточная повесть



     Опять явилось вдохновенье
     Душе безжизненной моей
     И превращает в песнопенье
     Тоску, развалину страстей.
     Так, посреди чужих степей,
     Подруг внимательных не зная,
     Прекрасный путник, птичка рая
     Сидит на дереве сухом,
     Блестя лазоревым крылом;
     Пускай ревет, бушует вьюга…
     Она поет лишь об одном,
     Она поет о солнце юга!..



   Часть первая


     So moved on earth Circassia’s daughter
     The loveliest bird of Franguestan!

 Byron. The Giaour [8 - Так двигалась по земле дочь ЧеркесииПрелестнейшая птица Франгистана.Байрон. Гяур / перевод с англ.].

 //-- 1 --// 

     Приветствую тебя, Кавказ седой!
     Твоим горам я путник не чужой:
     Они меня в младенчестве носили
     И к небесам пустыни приучили.
     И долго мне мечталось с этих пор
     Всё небо юга да утесы гор.
     Прекрасен ты, суровый край свободы,
     И вы, престолы вечные природы,
     Когда, как дым синея, облака
     Под вечер к вам летят издалека,
     Над вами вьются, шепчутся, как тени,
     Как над главой огромных привидений
     Колеблемые перья, – и луна
     По синим сводам странствует одна.

 //-- 2 --// 

     Как я любил, Кавказ мой величавый,
     Твоих сынов воинственные нравы,
     Твоих небес прозрачную лазурь
     И чудный вой мгновенных, громких бурь,
     Когда пещеры и холмы крутые
     Как стражи окликаются ночные;
     И вдруг проглянет солнце, и поток
     Озолотится, и степной цветок,
     Душистую головку поднимая,
     Блистает, как цветы небес и рая…
     В вечерний час дождливых облаков
     Я наблюдал разодранный покров;
     Лиловые, с багряными краями,
     Одни еще грозят, и над скалами
     Волшебный замок, чудо древних дней,
     Растет в минуту; но еще скорей
     Его рассеет ветра дуновенье!
     Так прерывает резкий звук цепей
     Преступного страдальца сновиденье,
     Когда он зрит холмы своих полей…
     Меж тем белей, чем горы снеговые,
     Идут на запад облака другие
     И, проводивши день, теснятся в ряд,
     Друг через друга светлые глядят
     Так весело, так пышно и беспечно,
     Как будто жить и нравиться им вечно!..

 //-- 3 --// 

     И дики тех ущелий племена,
     Им бог – свобода, их закон – война,
     Они растут среди разбоев тайных,
     Жестоких дел и дел необычайных;
     Там в колыбели песни матерей
     Пугают русским именем детей;
     Там поразить врага не преступленье;
     Верна там дружба, но вернее мщенье;
     Там за добро – добро, и кровь – за кровь,
     И ненависть безмерна, как любовь.

 //-- 4 --// 

     Темны преданья их. Старик-чеченец,
     Хребтов Казбека бедный уроженец,
     Когда меня чрез горы провожал,
     Про старину мне повесть рассказал.
     Хвалил людей минувшего он века,
     Водил меня под камень Росламбека,
     Повисший над извилистым путем,
     Как будто бы удержанный аллою
     На воздухе в падении своем,
     Он весь оброс зеленою травою;
     И не боясь, что камень упадет,
     В его тени, храним от непогод,
     Пленительней, чем голубые очи
     У нежных дев ледяной полуночи,
     Склоняясь в жар на длинный стебелек,
     Растет воспоминания цветок!..
     И под столетней, мшистою скалою
     Сидел чечен однажды предо мною;
     Как серая скала, седой старик,
     Задумавшись, главой своей поник…
     Быть может, он о родине молился!
     И, странник чуждый, я прервать страшился
     Его молчанье и молчанье скал:
     Я их в тот час почти не различал!

 //-- 5 --// 

     Его рассказ, то буйный, то печальный,
     Я вздумал перенесть на север дальный:
     Пусть будет странен в нашем он краю,
     Как слышал, так его передаю!
     Я не хочу, незнаемый толпою,
     Чтобы как тайна он погиб со мною;
     Пускай ему не внемлют, до конца
     Я доскажу! Кто с гордою душою
     Родился, тот не требует венца;
     Любовь и песни – вот вся жизнь певца;
     Без них она пуста, бедна, уныла,
     Как небеса без туч и без светила!..

 //-- 6 --// 

     Давным-давно, у чистых вод,
     Где по кремням Подкумок мчится,
     Где за Машуком день встает,
     А за крутым Бешту садится [9 - Две главные горы. – Примеч. Лермонтова.],
     Близ рубежа чужой земли
     Аулы мирные цвели,
     Гордились дружбою взаимной;
     Там каждый путник находил
     Ночлег и пир гостеприимный;
     Черкес счастлив и волен был.
     Красою чудной за горами
     Известны были девы их,
     И старцы с белыми власами
     Судили распри молодых,
     Весельем песни их дышали!
     Они тогда еще не знали
     Ни золота, ни русской стали!

 //-- 7 --// 

     Не всё судьба голубит нас,
     Всему свой день, всему свой час.
     Однажды, – солнце закатилось,
     Туман белел уж под горой,
     Но в эту ночь аулы, мнилось,
     Не знали тишины ночной.
     Стада теснились и шумели,
     Арбы тяжелые скрыпели,
     Трепеща, жены близ мужей
     Держали плачущих детей,
     Отцы их, бурками одеты,
     Садились молча на коней
     И заряжали пистолеты,
     И на костре высоком жгли,
     Что взять с собою не могли!
     Когда же день новорожденный
     Заветный озарил курган,
     И мокрый утренний туман
     Рассеял ветер пробужденный,
     Он обнажил подошвы гор,
     Пустой аул, пустое поле,
     Едва дымящийся костер
     И свежий след колес – не боле.

 //-- 8 --// 

     Но что могло заставить их
     Покинуть прах отцов своих
     И добровольное изгнанье
     Искать среди пустынь чужих?
     Гнев Магомета? Прорицанье?
     О нет! Примчалась как-то весть,
     Что к ним подходит враг опасный,
     Неумолимый и ужасный,
     Что всё громам его подвластно,
     Что сил его нельзя и счесть.
     Черкес удалый в битве правой
     Умеет умереть со славой,
     И у жены его младой
     Спаситель есть – кинжал двойной;
     И страх насильства и могилы
     Не мог бы из родных степей
     Их удалить: позор цепей
     Несли к ним вражеские силы!
     Мила черкесу тишина,
     Мила родная сторона,
     Но вольность, вольность для героя
     Милей отчизны и покоя.
     «В насмешку русским и в укор
     Оставим мы утесы гор;
     Пусть на тебя, Бешту суровый,
     Попробуют надеть оковы»,
     Так думал каждый; и Бешту
     Теперь их мысли понимает,
     На русских злобно он взирает,
     Иль облаками одевает
     Вершин кудрявых красоту.

 //-- 9 --// 

     Меж тем летят за годом годы,
     Готовят мщение народы,
     И пятый год уж настает,
     А кровь джяуров не течет.
     В необитаемой пустыне
     Черкес бродящий отдохнул,
     Построен новый был аул
     (Его следов не видно ныне).
     Старик и воин молодой
     Кипят отвагой и враждой.
     Уж Росламбек с брегов Кубани
     Князей союзных поджидал;
     Лезгинец, слыша голос брани,
     Готовит стрелы и кинжал;
     Скопилась месть их роковая
     В тиши над дремлющим врагом:
     Так летом глыба снеговая,
     Цветами радуги блистая,
     Висит, прохладу обещая,
     Над беззаботным табуном…

 //-- 10 --// 

     В тот самый год, осенним днем,
     Между Железной и Змеиной [10 - Две горы, находящиеся рядом с Бешту. – Примеч. Лермонтова.],
     Где чуть приметный путь лежал,
     Цветущей, узкою долиной
     Тихонько всадник проезжал.
     Кругом, налево и направо,
     Как бы остатки пирамид,
     Подъемлясь к небу величаво,
     Гора из-за горы глядит;
     И дале царь их пятиглавый,
     Туманный, сизо-голубой,
     Пугает чудной вышиной.

 //-- 11 --// 

     Еще небесное светило
     Росистый луг не обсушило.
     Со скал гранитных над путем
     Склонился дикий виноградник,
     Его серебряным дождем
     Осыпан часто конь и всадник.
     Но вот остановился он.
     Как новой мыслью поражен,
     Смущенный взгляд кругом обводит,
     Чего-то, мнится, не находит;
     То пустит он коня стремглав,
     То остановит и, привстав
     На стремена, дрожит, пылает.
     Всё пусто! Он с коня слезает,
     К земле сырой главу склоняет
     И слышит только шелест трав.
     Всё одичало, онемело.
     Тоскою грудь его полна…
     Скажу ль? – За кровлю сакли белой
     За близкий топот табуна
     Тогда он мир бы отдал целый!..

 //-- 12 --// 

     Кто ж этот путник? русский? нет.
     На нем чекмень, простой бешмет,
     Чело под шапкою косматой;
     Ножны кинжала, пистолет
     Блестят насечкой небогатой;
     И перетянут он ремнем,
     И шашка чуть звенит на нем;
     Ружье, мотаясь за плечами,
     Белеет в шерстяном чехле;
     И как же горца на седле
     Не различить мне с казаками?
     Я не ошибся – он черкес!
     Но смуглый цвет почти исчез
     С его ланит; снега и вьюга
     И холод северных небес,
     Конечно, смыли краску юга,
     Но видно всё, что он черкес!
     Густые брови, взгляд орлиный,
     Ресницы длинны и черны,
     Движенья быстры и вольны;
     Отвергнул он обряд чужбины,
     Не сбрил бородки и усов,
     И блещет белый ряд зубов,
     Как брызги пены у брегов;
     Он, сколько мог, привычек, правил
     Своей отчизны не оставил…
     Но горе, горе, если он,
     Храня людей суровых мненья,
     Развратом, ядом просвещенья
     В Европе душной заражен!
     Старик для чувств и наслажденья,
     Без седины между волос,
     Зачем в страну, где всё так живо,
     Так неспокойно, так игриво,
     Он сердце мертвое принес?..

 //-- 13 --// 

     Как наши юноши, он молод,
     И хладен блеск его очей.
     Поверхность темную морей
     Так покрывает ранний холод
     Корой ледяною своей
     До первой бури. – Чувства, страсти,
     В очах навеки догорев,
     Таятся, как в пещере лев,
     Глубоко в сердце; но их власти
     Оно никак не избежит.
     Пусть будет это сердце камень —
     Их пробужденный адский пламень
     И камень углем раскалит!

 //-- 14 --// 

     И всё прошедшее явилось,
     Как тень умершего, ему;
     Всё с этих пор переменилось,
     Бог весть, и как и почему!
     Он в поле выехал пустое,
     Вдруг слышит выстрел – что такое?
     Как будто на смех, звук один,
     Жилец ущелий и стремнин,
     Трикраты отзыв повторяет.
     Кинжал свой путник вынимает,
     И вот, с винтовкой без штыка
     В кустах он видит казака;
     Пред ним фазан окровавленный,
     Росою с листьев окропленный,
     Блистая радужным хвостом,
     Лежал в траве пробит свинцом.
     И ближе путник подъезжает
     И чистым русским языком:
     «Казак, скажи мне, – вопрошает, —
     Давно ли пусто здесь кругом?»
     – «С тех пор, как русских устрашился
     Неустрашимый твой народ!
     В чужих горах от нас он скрылся.
     Тому сегодня пятый год».

 //-- 15 --// 

     Казак умолк, но что с тобою,
     Черкес? зачем твоя рука
     Подъята с шашкой роковою?
     Прости улыбку казака!
     Увы! свершилось наказанье…
     В крови, без чувства, без дыханья
     Лежит насмешливый казак.
     Черкес глядит на лик холодный,
     В нем пробудился дух природный —
     Он пощадить не мог никак,
     Он удержать не мог удара.
     Как в тучах зарево пожара,
     Как лавы Этны по полям,
     Больной румянец по щекам
     Его разлился; и блистали
     Как лезвеё кровавой стали
     Глаза его – и в этот миг
     Душа и ад – всё было в них.
     Оборотясь, с улыбкой злобной
     Черкес на север кинул взгляд;
     Ничто, ничто смертельный яд
     Перед улыбкою подобной!
     Волною поднялася грудь,
     Хотел он и не мог вздохнуть,
     Холодный пот с чела крутого
     Катился, – но из уст ни слова!

 //-- 16 --// 

     И вдруг очнулся он, вздрогнул,
     К луке припал, коня толкнул.
     Одно мгновенье на кургане
     Он черной птицею мелькнул,
     И скоро скрылся весь в тумане.
     Чрез камни конь его несет,
     Он не глядит и не боится;
     Так быстро скачет только тот,
     За кем раскаяние мчится!..

 //-- 17 --// 

     Куда черкес направил путь?
     Где отдохнет младая грудь,
     И усмирится дум волненье?
     Черкес не хочет отдохнуть —
     Ужели отдыхает мщенье?
     Аул, где детство он провел,
     Мечети, кровы мирных сел —
     Всё уничтожил русский воин.
     Нет, нет, не будет он спокоен,
     Пока из белых их костей
     Векам грядущим в поученье
     Он не воздвигнет мавзолей
     И так отмстит за униженье
     Любезной родины своей.
     «Я знаю вас, – он шепчет, – знаю,
     И вы узнаете меня;
     Давно уж вас я презираю;
     Но вашу кровь пролить желаю
     Я только с нынешнего дня!»
     Он бьет и дергает коня,
     И конь летит, как ветер степи;
     Надулись ноздри, блещет взор,
     И уж в виду зубчаты цепи
     Кремнистых бесконечных гор,
     И Шат подъемлется за ними
     С двумя главами снеговыми,
     И путник мнит: «Недалеко,
     В час прискачу я к ним легко!»

 //-- 18 --// 

     Пред ним, с оттенкой голубою,
     Полувоздушною стеною
     Нагие тянутся хребты;
     Неверны, странны, как мечты,
     То разойдутся – то сольются…
     Уж час прошел, и двух уж нет!
     Они над путником смеются,
     Они едва меняют цвет!
     Бледнеет путник от досады,
     Конь непривычный устает;
     Уж солнце к западу идет,
     И больше в воздухе прохлады,
     А всё пустынные громады,
     Хотя и выше и темней,
     Еще загадка для очей.

 //-- 19 --// 

     Но вот его, подобно туче,
     Встречает крайняя гора;
     Пестрей восточного ковра
     Холмы кругом, всё выше, круче;
     Покрытый пеной до ушей,
     Здесь начал конь дышать вольней.
     И детских лет воспоминанья
     Перед черкесом пронеслись,
     В груди проснулися желанья,
     Во взорах слезы родились.
     Погасла ненависть на время,
     И дум неотразимых бремя
     От сердца, мнилось, отлегло;
     Он поднял светлое чело,
     Смотрел и внутренно гордился,
     Что он черкес, что здесь родился!
     Меж скал незыблемых один,
     Забыл он жизни скоротечность,
     Он, в мыслях мира властелин,
     Присвоить бы желал их вечность
     Забыл он всё, что испытал,
     Друзей, врагов, тоску изгнанья
     И, как невесту в час свиданья,
     Душой природу обнимал!..

 //-- 20 --// 

     Краснеют сизые вершины,
     Лучом зари освещены;
     Давно расселины темны;
     Катясь чрез узкие долины,
     Туманы сонные легли,
     И только топот лошадиный
     Звуча теряется вдали.
     Погас бледнея день осенний;
     Свернув душистые листы,
     Вкушают сон без сновидений
     Полузавядшие цветы;
     И в час урочный молчаливо
     Из-под камней ползет змея,
     Играет, нежится лениво,
     И серебрится чешуя
     Над перегибистой спиною:
     Так сталь кольчуги иль копья
     (Когда забыты после бою
     Они на поле роковом),
     В кустах найденная луною,
     Блистает в сумраке ночном.

 //-- 21 --// 

     Уж поздно, путник одинокой
     Оделся буркою широкой.
     За дубом низким и густым
     Дорога скрылась, ветер дует;
     Конь спотыкается под ним,
     Храпит, как будто гибель чует,
     И встал!.. – Дивится, слез седок
     И видит пропасть пред собою,
     А там, на дне ее, поток
     Во мраке бешеной волною
     Шумит. – (Слыхал я этот шум,
     В пустыне ветром разнесенный,
     И много пробуждал он дум
     В груди, тоской опустошенной.)
     В недоуменьи над скалой
     Остался странник утомленный;
     Вдруг видит он, в дали пустой
     Трепещет огонек, и снова
     Садится на коня лихого;
     И через силу скачет конь
     Туда, где светится огонь.

   22

     Не дух коварства и обмана
     Манил трепещущим огнем,
     Не очи злобного шайтана
     Светилися в ущельи том:
     Две сакли белые, простые,
     Таятся мирно за холмом,
     Чернеют крыши земляные,
     С краев ряды травы густой
     Висят зеленой бахромой,
     А ветер осени сырой
     Поет им песни неземные;
     Широкий окружает двор
     Из кольев и ветвей забор,
     Уже нагнутый, обветшалый;
     Всё в мертвый сон погружено —
     Одно лишь светится окно!..
     Заржал черкеса конь усталый,
     Ударил о землю ногой,
     И отвечал ему другой…
     Из сакли кто-то выбегает,
     Идет: «Великий Магомет
     К нам гостя, верно, посылает.
     Кто здесь?» – «Я странник!» – был ответ.
     И больше спрашивать не хочет,
     Обычай прадедов храня,
     Хозяин скромный. Вкруг коня
     Он сам заботится, хлопочет,
     Он сам снимает весь прибор
     И сам ведет его на двор.

 //-- 23 --// 

     Меж тем приветно в сакле дымной
     Приезжий встречен стариком;
     Сажая гостя пред огнем,
     Он руку жмет гостеприимно.
     Блистает по стенам кругом
     Богатство горца: ружья, стрелы,
     Кинжалы с набожным стихом,
     В углу башлык убийцы белый
     И плеть меж буркой и седлом.
     Они заводят речь – о воле,
     О прежних днях, о бранном поле;
     Кипит, кипит беседа их,
     И носятся в мечтах живых
     Они к грядущему, к былому;
     Проходит неприметно час —
     Они сидят! и в первый раз,
     Внимая странника рассказ,
     Старик дивится молодому.

 //-- 24 --// 

     Он сам лезгинец; уж давно
     (Так было небом суждено)
     Не зрел отечества. Три сына
     И дочь младая с ним живут.
     При них молчит еще кручина,
     И бедный мил ему приют.
     Когда горят ночные звезды,
     Тогда пускаются в разъезды
     Его лихие сыновья:
     Живет добычей вся семья!
     Они повсюду страх приносят:
     Украсть, отнять – им всё равно;
     Чихирь и мед кинжалом просят
     И пулей платят за пшено,
     Из табуна ли, из станицы
     Любого уведут коня;
     Они боятся только дня,
     И их владеньям нет границы!
     Сегодня дома лишь один
     Его любимый старший сын.
     Но слов хозяина не слышит
     Пришелец! он почти не дышит,
     Остановился быстрый взор,
     Как в миг паденья метеор:
     Пред ним, под видом девы гор,
     Создание земли и рая,
     Стояла пери молодая!

 //-- 25 --// 

     И кто б, ее увидев, молвил: нет!
     Кто прелести небес иль даже след
     Небесного, рассеянный лучами
     В улыбке уст, в движеньи черных глаз,
     Всё, что так дружно с первыми мечтами,
     Всё, что встречаем в жизни только раз,
     Не отличит от красоты ничтожной,
     От красоты земной, нередко ложной?
     И кто, кто скажет, совесть заглуша:
     Прелестный лик, но хладная душа!
     Когда он вдруг увидит пред собою
     То, что сперва почел бы он душою,
     Освобожденной от земных цепей,
     Слетевшей в мир, чтоб утешать людей!
     Пусть, подойдя, лезгинку он узнает:
     В ее чертах земная жизнь играет,
     Восточная видна в ланитах кровь;
     Но только удалится образ милый —
     Он станет сомневаться в том, что было,
     И заблужденью он поверит вновь!

 //-- 26 --// 

     Нежна – как пери молодая,
     Создание земли и рая,
     Мила – как нам в краю чужом
     Меж звуков языка чужого
     Знакомый звук, родных два слова!
     Так утешительно-мила,
     Как древле узнику была
     На сумрачном окне темницы
     Простая песня вольной птицы,
     Стояла Зара у огня!
     Чело немножко наклоня,
     Она стояла гордо, ловко;
     В ее наряде простота —
     Но также вкус! Ее головка
     Платком прилежно обвита;
     Из-под него до груди нежной
     Две косы темные небрежно
     Бегут; – уж, верно, час она
     Их расплетала, заплетала!
     Она понравиться желала:
     Как в этом женщина видна!

 //-- 27 --// 

     Рукой дрожащей, торопливой
     Она поставила стыдливо
     Смиренный ужин пред отцом,
     И улыбнулась; и потом
     Уйти хотела; и не знала
     Идти ли? – Грудь ее порой
     Покров приметно поднимала;
     Она послушать бы желала,
     Что скажет путник молодой.
     Но он молчит, блуждают взоры:
     Их привлекает лезвеё
     Кинжала, ратные уборы;
     Но взгляд последний на нее
     Был устремлен! – Смутилась дева,
     Но, не боясь отцова гнева,
     Она осталась, – и опять
     Решилась путнику внимать…
     И что-то ум его тревожит;
     Своих неконченных речей
     Он оторвать от уст не может,
     Смеется – но больших очей
     Давно не обращает к ней;
     Смеется, шутит он, – но хладный,
     Печальный смех нейдет к нему.
     Замолкнет он? – ей вновь досадно,
     Сама не знает почему.
     Черкес ловил сначала жадно
     Движенье глаз ее живых;
     И наконец остановились
     Глаза, которые резвились,
     Ответа ждут, к нему склонились,
     А он забыл, забыл о них!
     Довольно! этого удара
     Вторично дева не снесет:
     Ему мешает, видно, Зара?
     Она уйдет! Она уйдет!..

 //-- 28 --// 

     Кто много странствовал по свету,
     Кто наблюдать его привык,
     Кто затвердил страстей примету,
     Кому известен их язык,
     Кто рано брошен был судьбою
     Меж образованных людей
     И, как они, с своей рукою
     Не отдавал души своей,
     Тот пылкой женщины пристрастье
     Не почитает уж за счастье,
     Тот с сердцем диким и простым
     И с чувством некогда святым
     Шутить боится. Он улыбкой
     Слезу старается встречать,
     Улыбке хладно отвечать;
     Коль обласкает, – так ошибкой!
     Притворством вечным утомлен,
     Уж и себе не верит он;
     Душе высокой не довольно
     Остатков юности своей.
     Вообразить еще ей больно,
     Что для огня нет пищи в ней.
     Такие люди в жизни светской
     Почти всегда причина зла,
     Какой-то робостию детской
     Их отзываются дела:
     И обольстить они не смеют,
     И вовсе кинуть не умеют!
     И часто думают они,
     Что их излечит край далекой,
     Пустыня, вид горы высокой
     Иль тень долины одинокой,
     Где юности промчались дни;
     Но ожиданье их напрасно:
     Душе всё внешнее подвластно!

 //-- 29 --// 

     Уж милой Зары в сакле нет.
     Черкес глядит ей долго вслед
     И мыслит: «Нежное созданье!
     Едва из детских вышла лет,
     А есть уж слезы и желанья!
     Бессильный, светлый луч зари
     На темной туче не гори:
     На ней твой блеск лишь помрачится,
     Ей ждать нельзя, она умчится!

 //-- 30 --// 

     «Еще не знаешь ты, кто я.
     Утешься! нет, не мирной доле,
     Но битвам, родине и воле
     Обречена судьба моя.
     Я б мог нежнейшею любовью
     Тебя любить; но над тобой
     Хранитель, верно, неземной:
     Рука, обрызганная кровью,
     Должна твою ли руку жать?
     Тебя ли греть моим объятьям?
     Тебя ли станут целовать
     Уста, привыкшие к проклятьям?»
     . . . . . . .

 //-- 31 --// 

     Пора! – Яснеет уж восток,
     Черкес проснулся, в путь готовый.
     На пепелище огонек
     Еще синел. Старик суровый
     Его раздул, пшено сварил,
     Сказал, где лучшая дорога,
     И сам до ветхого порога
     Радушно гостя проводил.
     И странник медленно выходит,
     Печалью тайной угнетен;
     О юной деве мыслит он…
     И кто ж коня ему подводит?

 //-- 32 --// 

     Уныло Зара перед ним
     Коня походного держала
     И тихим голосом своим,
     Подняв глаза к нему, сказала:
     «Твой конь готов! моей рукой
     Надета бранная уздечка,
     И серебристой чешуей
     Блестит кубанская насечка,
     И бурку черную ремнем
     Я привязала за седлом;
     Мне это дело ведь не ново;
     Любезный странник, всё готово!
     Твой конь прекрасен; не страшна
     Ему утесов крутизна,
     Хоть вырос он в краю далеком;
     В нем дикость гордая видна,
     И лоснится его спина,
     Как камень, сглаженный потоком;
     Как уголь взор его блестит,
     Лишь наклонись – он полетит;
     Его я гладила, ласкала,
     Чтобы тебя он, путник, спас
     От вражей шашки и кинжала
     В степи глухой, в недобрый час!

 //-- 33 --// 

     «Но погоди в стальное стремя
     Ступать поспешною ногой;
     Послушай, странник молодой,
     Как знать? быть может, будет время,
     И ты на милой стороне
     Случайно вспомнишь обо мне;
     И если чаша пированья
     Кипит, блестит в руке твоей,
     То не ласкай воспоминанья,
     Гони от сердца поскорей;
     Но если эта мысль родится,
     Но если образ мой приснится
     Тебе в страдальческую ночь:
     Услышь, услышь мое моленье!
     Не презирай то сновиденье,
     Не отгоняй те мысли прочь!

 //-- 34 --// 

     «Приют наш мал, зато спокоен;
     Его не тронет русский воин, —
     И что им взять? – пять-шесть коней
     Да наши грубые одежды?
     Поверь ты скромности моей,
     Откройся мне: куда надежды
     Тебя коварные влекут?
     Чего искать? – останься тут,
     Останься с нами, добрый странник!
     Я вижу ясно – ты изгнанник,
     Ты от земли своей отвык,
     Ты позабыл ее язык.
     Зачем спешишь к родному краю,
     И что там ждет тебя? – не знаю.
     Пусть мой отец твердит порой,
     Что без малейшей укоризны
     Должны мы жертвовать собой
     Для непризнательной отчизны:
     По мне отчизна только там,
     Где любят нас, где верят нам!

 //-- 35 --// 

     «Еще туман белеет в поле,
     Опасен ранний хлад вершин…
     Хоть день один, хоть час один,
     Послушай, час один, не боле,
     Пробудь, жестокий, близ меня!
     Я покормлю еще коня,
     Моя рука его отвяжет,
     Он отдохнет, напьется, ляжет,
     А ты у сакли здесь, в тени,
     Главу мне на руку склони;
     Твоих речей услышать звуки
     Еще желала б я хоть раз:
     Не удержу ведь счастья час,
     Не прогоню ведь час разлуки?..»
     И Зара с трепетом в ответ
     Ждала напрасно два-три слова;
     Скрывать печали силы нет,
     Слеза с ресниц упасть готова,
     Увы! молчание храня,
     Садится путник на коня.
     Уж ехать он приготовлялся,
     Но обернулся, – испугался,
     И, состраданьем увлечен,
     Хотел ее утешить он:

 //-- 36 --// 

     «Не обвиняй меня так строго!
     Скажи, чего ты хочешь? – слез?
     Я их имел когда-то много:
     Их мир из зависти унес!
     Но не решусь судьбы мятежной
     Я разделять с душою нежной;
     Свободный, раб иль властелин,
     Пускай погибну я один.
     Всё, что меня хоть малость любит,
     За мною вслед увлечено;
     Мое дыханье радость губит,
     Щадить – мне власти не дано!
     И не простого человека
     (Хотя в одежде я простой),
     Утешься! Зара! пред собой
     Ты видишь брата Росламбека!
     Я в жертву счастье должен принести…
     О! не жалей о том! – прости, прости!..»

 //-- 37 --// 

     Сказал, махнул рукой, и звук подков
     Раздался, в отдаленьи умирая.
     Едва дыша, без слез, без дум, без слов
     Она стоит, бесчувственно внимая,
     Как будто этот дальний звук подков
     Всю будущность ее унес с собою.
     О, Зара, Зара! краткою мечтою
     Ты дорожила; – где ж твоя мечта?
     Как очи полны, как душа пуста!
     Одно мгновенье тяжелей другого,
     Всё, что прошло, ты оживляешь снова!..
     По целым дням она глядит туда,
     Где скрылася любви ее звезда,
     Везде, везде она его находит:
     В вечерних тучах милый образ бродит;
     Услышав ночью топот, с ложа сна
     Вскочив, дрожит, и ждет его она,
     И постепенно ветром разносимый
     Всё ближе, ближе топот – и всё мимо!
     Так метеор порой летит на нас,
     И ждешь – и близок он – и вдруг погас!..



   Часть вторая


     High minds, of native pride and force,
     Most deeply feel thy pangs, Remorse!
     Fear, tor their scourge, mean villains lave,
     Thou art the torturer of the brave!

 Marmion. S. Walter-Scott [11 - О, совесть, болью горьких думТерзаешь ты высокий ум!Страх душит низкие сердца,А ты – мучитель храбреца.Скотт В. Мармион / перевод с англ. В. Бетаки.].

 //-- 1 --// 

     Шумит Аргуна мутною волной;
     Она коры не знает ледяной,
     Цепей зимы и хлада не боится;
     Серебряной покрыта пеленой,
     Она сама между снегов родится,
     И там, где даже серна не промчится,
     Дитя природы, с детской простотой,
     Она, резвясь, играет и катится!
     Порою, как согнутое стекло,
     Меж длинных трав прозрачно и светло
     По гладким камням в бездну ниспадая,
     Теряется во мраке, и над ней
     С прощальным воркованьем вьется стая
     Пугливых, сизых, вольных голубей…
     Зеленым можжевельником покрыты
     Над мрачной бездной гробовые плиты
     Висят и ждут, когда замолкнет вой,
     Чтобы упасть и всё покрыть собой.
     Напрасно ждут они! волна не дремлет.
     Пусть темнота кругом ее объемлет,
     Прорвет Аргуна землю где-нибудь
     И снова полетит в далекий путь!

 //-- 2 --// 

     На берегу ее кипучих вод
     Недавно новый изгнанный народ
     Аул построил свой, – и ждал мгновенье,
     Когда свершить придуманное мщенье;
     Черкес готовил дерзостный набег,
     Союзники сбирались потаенно,
     И умный князь, лукавый Росламбек,
     Склонялся перед русскими смиренно,
     А между тем с отважною толпой
     Станицы разорял во тьме ночной;
     И, возвратясь в аул, на пир кровавый
     Он пленников дрожащих приводил,
     И уверял их в дружбе, и шутил,
     И головы рубил им для забавы.

 //-- 3 --// 

     Легко народом править, если он
     Одною общей страстью увлечен;
     Не должно только слишком завлекаться,
     Пред ним гордиться или с ним равняться;
     Не должно мыслей открывать своих,
     Иль спрашивать у подданных совета,
     И забывать, что лучше гор златых
     Иному ласка и слова привета!
     Старайся первым быть везде, всегда;
     Не забывайся, будь в пирах умерен,
     Не трогай суеверий никогда
     И сам с толпой умей быть суеверен;
     Страшись сначала много успевать,
     Страшись народ к победам приучать,
     Чтоб в слабости своей он признавался,
     Чтоб каждый миг в спасителе нуждался,
     Чтоб он тебя не сравнивал ни с кем
     И почитал нуждою – принужденья;
     Умей отважно пользоваться всем,
     И не проси никак вознагражденья!
     Народ, ребенок: он не хочет дать,
     Не покушайся вырвать, – но украдь!

 //-- 4 --// 

     У Росламбека брат когда-то был:
     О нем жалеют шайки удалые;
     Отцом в Россию послан Измаил,
     И их надежду отняла Россия.
     Четырнадцати лет оставил он
     Края, где был воспитан и рожден,
     Чтоб знать законы и права чужие!
     Не под персидским шелковым ковром
     Родился Измаил; не песнью нежной
     Он усыплен был в сумраке ночном:
     Его баюкал бури вой мятежный!
     Когда он в первый раз открыл глаза,
     Его улыбку встретила гроза!
     В пещере темной, где, гонимый братом,
     Убийцею коварным, Бей-Булатом,
     Его отец таился много лет,
     Изгнанник новый, он увидел свет!

 //-- 5 --// 

     Как лишний меж людьми, своим рожденьем
     Он душу не обрадовал ничью,
     И, хоть невинный, начал жизнь свою,
     Как многие кончают, преступленьем.
     Он материнской ласки не знавал:
     Не у груди, под буркою согретый,
     Один провел младенческие леты;
     И ветер колыбель его качал,
     И месяц полуночи с ним играл!
     Он вырос меж землей и небесами,
     Не зная принужденья и забот;
     Привык он тучи видеть под ногами,
     А над собой один лазурный свод;
     И лишь орлы да скалы величавы
     С ним разделяли юные забавы.
     Он для великих создан был страстей,
     Он обладал пылающей душою,
     И бури юга отразились в ней
     Со всей своей ужасной красотою!..
     Но к русским послан он своим отцом,
     И с той поры известья нет об нем…

 //-- 6 --// 

     Горой от солнца заслоненный,
     Приют изгнанников смиренный,
     Между кизиловых дерев
     Аул рассыпан над рекою;
     Стоит отдельно каждый кров,
     В тени под дымной пеленою.
     Здесь в летний день, в полдневный жар,
     Когда с камней восходит пар,
     Толпа детей в траве играет,
     Черкес усталый отдыхает;
     Меж тем сидит его жена
     С работой в сакле одиноко,
     И песню грустную она
     Поет о родине далекой:
     И облака родных небес
     В мечтаньях видит уж черкес!
     Там луг душистей, день светлее!
     Роса перловая свежее;
     Там разноцветною дугой,
     Развеселясь, нередко дивы
     На тучах строят мост красивый,
     Чтоб от одной скалы к другой
     Пройти воздушною тропой;
     Там в первый раз, еще несмелый,
     На лук накладывал он стрелы…

 //-- 7 --// 

     Дни мчатся. Начался байран.
     Везде веселье, ликованья;
     Мулла оставил алкоран,
     И не слыхать его призванья;
     Мечеть кругом освещена;
     Всю ночь над хладными скалами
     Огни краснеют за огнями,
     Как над земными облаками
     Земные звезды; – но луна,
     Когда на землю взор наводит,
     Себе соперниц не находит,
     И, одинокая, она
     По небесам в сияньи бродит!

 //-- 8 --// 

     Уж скачка кончена давно;
     Стрельба затихнула: – темно.
     Вокруг огня, певцу внимая,
     Столпилась юность удалая,
     И старики седые в ряд
     С немым вниманием стоят.
     На сером камне, безоружен,
     Сидит неведомый пришлец.
     Наряд войны ему не нужен;
     Он горд и беден: – он певец!
     Дитя степей, любимец неба,
     Без злата он, но не без хлеба.
     Вот начинает: три струны
     Уж забренчали под рукою,
     И, живо, с дикой простотою
     Запел он песню старины.

 //-- 9 --// 
   Черкесская песня

     Много дев у нас в горах;
     Ночь и звезды в их очах;
     С ними жить завидна доля,
     Но еще милее воля!


     Не женися, молодец,
     Слушайся меня:
     На те деньги, молодец,
     Ты купи коня!

 //-- * * * --// 

     Кто жениться захотел,
     Тот худой избрал удел,
     С русским в бой он не поскачет:
     Отчего? – жена заплачет!


     Не женися, молодец,
     Слушайся меня:
     На те деньги, молодец,
     Ты купи коня!

 //-- * * * --// 

     Не изменит добрый конь:
     С ним – и в воду и в огонь;
     Он, как вихрь, в степи широкой,
     С ним – всё близко, что далеко.


     Не женися, молодец,
     Слушайся меня:
     На те деньги, молодец,
     Ты купи коня!

 //-- 10 --// 

     Откуда шум? Кто эти двое?
     Толпа в молчаньи раздалась.
     Нахмуря бровь, подходит князь.
     И рядом с ним лицо чужое.
     Три узденя за ними вслед.
     «Велик Алла и Магомет! —
     Воскликнул князь. – Сама могила
     Покорна им! в стране чужой
     Мой брат храним был их рукой:
     Вы узнаете ль Измаила?
     Между врагами он возрос,
     Но не признал он их святыни,
     И в наши синие пустыни
     Одну лишь ненависть принес!»

 //-- 11 --// 

     И по долине восклицанья
     Восторга дикого гремят;
     Благословляя час свиданья,
     Вкруг Измаила стар и млад
     Теснятся, шепчут; поднимая
     На плечи маленьких ребят,
     Их жены смуглые, зевая,
     На князя нового глядят.
     Где ж Росламбек, кумир народа?
     Где тот, кем славится свобода?
     Один, забыт, перед огнем,
     Поодаль, с пасмурным челом,
     Стоял он, жертва злой досады.
     Давно ли привлекал он сам
     Все помышления, все взгляды?
     Давно ли по его следам
     Вся эта чернь шумя бежала?
     Давно ль, дивясь его делам,
     Их мать ребенку повторяла?
     И что же вышло? – Измаил,
     Врагов отечества служитель,
     Всю эту славу погубил
     Своим приездом? – и властитель,
     Вчерашний гордый полубог,
     Вниманья черни бестолковой
     К себе привлечь уже не мог!
     Ей всё пленительно, что ново!
     «Простынет!» – мыслит Росламбек.
     Но если злобный человек
     Узнал уж зависть, то не может
     Совсем забыть ее никак;
     Ее насмешливый призрак
     И днем и ночью дух тревожит.

 //-- 12 --// 

     Война!.. знакомый людям звук
     С тех пор, как брат от братних рук
     Пред алтарем погиб невинно…
     Гремя, через Кавказ пустынный
     Промчался клик: война! война!
     И пробудились племена.
     На смерть идут они охотно.
     Умолк аул, где беззаботно
     Недавно слушали певца;
     Оружья звон, движенье стана:
     Вот ныне песни молодца,
     Вот удовольствия байрана!..
     «Смотри, как всякий биться рад
     За дело чести и свободы!..
     Так точно было в наши годы,
     Когда нас вел Ахмат-Булат!» —
     С улыбкой гордою шептали
     Между собою старики,
     Когда дорогой наблюдали
     Отважных юношей полки;
     Пора! кипят они досадой, —
     Что русских нет? – им крови надо!

 //-- 13 --// 

     Зима проходит; облака
     Светлей летят по дальним сводам,
     В реке глядятся мимоходом;
     Но с гордым бешенством река,
     Крутясь, как змей, не отвечает
     Улыбке неба своего;
     И белых путников его
     Меж тем упорно обгоняет.
     И ровны, прямы, как стена,
     По берегам темнеют горы;
     Их крутизна, их вышина
     Пленяют ум, пугают взоры.
     К вершинам их прицеплена
     Нагими красными корнями,
     Кой-где кудрявая сосна
     Стоит печальна и одна,
     И часто мрачными мечтами
     Тревожит сердце: так порой
     Властитель, полубог земной,
     На пышном троне, окруженный
     Льстецов толпою униженной,
     Грустит о том, что одному
     На свете равных нет ему!

 //-- 14 --// 

     Завоевателю преграда
     Положена в долине той;
     Из камней и дерев громада
     Аргуну давит под собой.
     К аулу нет пути иного;
     И мыслят горцы: «Враг лихой!
     Тебе могила уж готова!»
     Но прямо враг идет на них,
     И блеск орудий громовых
     Далеко сквозь туман играет.
     И Росламбек совет сзывает;
     Он говорит: «В тиши ночной
     Мы нападем на их отряды,
     Как упадают водопады
     В долину сонную весной…
     Погибнут молча наши гости,
     И их разбросанные кости,
     Добыча вранов и волков,
     Сгниют лишенные гробов.
     Меж тем с боязнию лукавой
     Начнем о мире договор,
     И в тайне местию кровавой
     Омоем долгий наш позор».

 //-- 15 --// 

     Согласны все на подвиг ратный,
     Но не согласен Измаил.
     Взмахнул он шашкою булатной
     И шумно с места он вскочил;
     Окинул вмиг летучим взглядом
     Он узденей, сидевших рядом,
     И, опустивши свой булат,
     Так отвечает брату брат:
     «Я не разбойник потаенный;
     Я видеть, видеть кровь люблю;
     Хочу, чтоб мною пораженный
     Знал руку грозную мою!
     Как ты, я русских ненавижу,
     И даже более, чем ты;
     Но под покровом темноты
     Я чести князя не унижу!
     Иную месть родной стране,
     Иную славу надо мне!..»
     И поединка ожидали
     Меж братьев молча уздени;
     Не смели тронуться они.
     Он вышел – все еще молчали!..

 //-- 16 --// 

     Ужасна ты, гора Шайтан,
     Пустыни старый великан;
     Тебя злой дух, гласит преданье,
     Построил дерзостной рукой,
     Чтоб хоть на миг свое изгнанье
     Забыть меж небом и землей.
     Здесь три столетья очарован,
     Он тяжкой цепью был прикован,
     Когда надменный с новых скал
     Стрелой пророку угрожал.
     Как буркой, ельником покрыта,
     Соседних гор она черней.
     Тропинка желтая прорыта
     Слезой отчаянья по ней;
     Она ни мохом, ни кустами
     Не зарастает никогда;
     Пестрея чудными следами,
     Она ведет… бог весть куда?
     Олень с ветвистыми рогами,
     Между высокими цветами,
     Одетый хмелем и плющом,
     Лежит полуобъятый сном;
     И вдруг знакомый лай он слышит
     И чует близкого врага:
     Поднявши медленно рога,
     Минуту свежестью подышит,
     Росу с могучих плеч стряхнет,
     И вдруг одним прыжком махнет
     Через утес; и вот он мчится,
     Тернов колючих не боится
     И хмель коварный грудью рвет:
     Но, вольный путь пересекая,
     Пред ним тропинка роковая…
     Никем незримая рука
     Царя лесов остановляет,
     И он, как гибель ни близка,
     Свой прежний путь не продолжает!..

 //-- 17 --// 

     Кто ж под ужасною горой
     Зажег огонь сторожевой?
     Треща, краснея и сверкая,
     Кусты вокруг он озарил.
     На камень голову склоняя,
     Лежит поодаль Измаил:
     Его приверженцы хотели
     Идти за ним – но не посмели!

 //-- 18 --// 

     Вот что ему родной готовил край?
     Сбылись мечты! увидел он свой рай,
     Где мир так юн, природа так богата,
     Но люди, люди… что природа им?
     Едва успел обнять изгнанник брата,
     Уж клевета и зависть – всё над ним!
     Друзей улыбка, нежное свиданье,
     За что б другой творца благодарил,
     Всё то ему дается в наказанье;
     Но для терпенья ль создан Измаил?
     Бывают люди: чувства – им страданья;
     Причуда злой судьбы – их бытие;
     Чтоб самовластье показать свое,
     Она порой кидает их меж нами;
     Так, древле, в море кинул царь алмаз,
     Но гордый камень в свой урочный час
     Ему обратно отдан был волнами!
     И детям рока места в мире нет;
     Они его пугают жизнью новой,
     Они блеснут – и сгладится их след,
     Как в темной туче след стрелы громовой.
     Толпа дивится часто их уму,
     Но чаще обвиняет, потому,
     Что в море бед, как вихри их ни носят,
     Они пособий от рабов не просят;
     Хотят их превзойти в добре и зле,
     И власти знак на гордом их челе.

 //-- 19 --// 

     «Бессмысленный! зачем отвергнул ты
     Слова любви, моленья красоты?
     Зачем, когда так долго с ней сражался,
     Своей судьбы ты детски испугался?
     Всё прежнее, незнаемый молвой,
     Ты б мог забыть близ Зары молодой,
     Забыть людей близ ангела в пустыне,
     Ты б мог любить, но не хотел! – и ныне
     Картины счастья живо пред тобой
     Проходят укоряющей толпой;
     Ты жмешь ей руку, грудь ее <и> плечи
     Целуешь в упоеньи; ласки, речи,
     Исполненные счастья и любви,
     Ты чувствуешь, ты слышишь; образ милый,
     Волшебный взор – всё пред тобой, как было
     Еще недавно; все мечты твои
     Так вероятны, что душа боится,
     Не веря им, вторично ошибиться!
     А чем ты это счастье заменил?»
     Перед огнем так думал Измаил.
     Вдруг выстрел, два и много! – он вскочил,
     И слушает, – но всё утихло снова.
     И говорит он: «Это сон больного!»

 //-- 20 --// 

     Души волненьем утомлен,
     Опять на землю князь ложится;
     Трещит огонь, и дым клубится, —
     И что же? – призрак видит он!
     Перед огнем стоит спокоен,
     На саблю опершись рукой,
     В фуражке белой русский воин,
     Печальный, бледный и худой.
     Спросить хотелось Измаилу,
     Зачем оставил он могилу!
     И свет дрожащего огня,
     Упав на смуглые ланиты,
     Черкесу придал вид сердитый:
     «Чего ты хочешь от меня?» —
     «Гостеприимства и защиты! —
     Пришлец бесстрашно отвечал, —
     Свой путь в горах я потерял,
     Черкесы вслед за мной спешили
     И казаков моих убили,
     И верный конь под мною пал!
     Спасти, убить врага ночного
     Равно ты можешь! не боюсь
     Я смерти: грудь моя готова.
     Твоей я чести предаюсь!» —
     «Ты прав; на честь мою надейся!
     Вот мой огонь: садись и грейся».

 //-- 21 --// 

     Тиха, прозрачна ночь была,
     Светила на небе блистали,
     Луна за облаком спала,
     Но люди ей не подражали.
     Перед огнем враги сидят,
     Хранят молчанье и не спят.
     Черты пришельца возбуждали
     У князя новые мечты,
     Они ему напоминали
     Давно знакомые черты;
     То не игра воображенья.
     Он должен разрешить сомненья…
     И так пришельцу говорил
     Нетерпеливый Измаил:
     «Ты молод, вижу я! за славой
     Привыкнув гнаться, ты забыл,
     Что славы нет в войне кровавой
     С необразованной толпой!
     За что завистливой рукой
     Вы возмутили нашу долю?
     За то, что бедны мы, и волю
     И степь свою не отдадим
     За злато роскоши нарядной;
     За то, что мы боготворим,
     Что презираете вы хладно!
     Не бойся, говори смелей:
     Зачем ты нас возненавидел,
     Какою грубостью своей
     Простой народ тебя обидел?»

 //-- 22 --// 

     «Ты ошибаешься, черкес! —
     С улыбкой русский отвечает, —
     Поверь: меня, как вас, пленяет
     И водопад, и темный лес;
     С восторгом ваши льды я вижу,
     Встречая пышную зарю,
     И ваше племя я люблю:
     Но одного я ненавижу!
     Черкес он родом, не душой,
     Ни в чем, ни в чем не схож с тобой!
     Себе иль князю Измаилу
     Клялся я здесь найти могилу…
     К чему опять ты мрачный взор
     Мохнатой шапкой закрываешь?
     Твое молчанье мне укор;
     Но выслушай, ты всё узнаешь…
     И сам досадой запылаешь…

 //-- 23 --// 

     «Ты знаешь, верно, что служил
     В российском войске Измаил;
     Но, образованный, меж нами
     Родными бредил он полями,
     И всё черкес в нем виден был.
     В пирах и битвах отличался
     Он перед всеми! томный взгляд
     Восточной негой отзывался:
     Для наших женщин он был яд!
     Воспламенив их вображенье,
     Повелевал он без труда,
     И за проступок наслажденье
     Не почитал он никогда;
     Не знаю – было то презренье
     К законам стороны чужой
     Или испорченные чувства!..
     Любовью женщин, их тоской
     Он веселился как игрой;
     Но избежать его искусства
     Не удалося ни одной.

 //-- 24 --// 

     «Черкес! видал я здесь прекрасных
     Свободы нежных дочерей,
     Но не сравню их взоров страстных
     С приветом северных очей.
     Ты не любил! – ни слов опасных,
     Ни уст волшебных не знавал;
     Кудрями девы золотыми
     Ты в упоеньи не играл,
     Ты клятвам страсти не внимал,
     И не был ты обманут ими!
     Но я любил! Судьба меня
     Блестящей радугой манила,
     Невольно к бездне подводила…
     И ждал я счастливого дня!
     Своей невестой дорогою
     Я смел уж ангела назвать,
     Невинным ласкам отвечать
     И с райской девой забывать,
     Что рая нет уж под луною.
     И вдруг ударил страшный час,
     Причина долголетней муки;
     Призыв войны, отчизны глас,
     Раздался вестником разлуки.
     Как дым рассеялись мечты!
     Тот день я буду помнить вечно…
     Черкес! черкес! ни с кем, конечно,
     Ни с кем не расставался ты!

 //-- 25 --// 

     «В то время Измаил случайно
     Невесту увидал мою
     И страстью запылал он тайно!
     Меж тем как в дальнем я краю
     Искал в боях конца иль славы,
     Сластолюбивый и лукавый,
     Он сердце девы молодой
     Опутал сетью роковой.
     Как он умел слезой притворной
     К себе доверенность вселять!
     Насмешкой – скромность побеждать
     И, побеждая, вид покорный
     Хранить; иль весь огонь страстей
     Мгновенно открывать пред ней!
     Он очертил волшебным кругом
     Ее желанья; ведал он,
     Что быть не мог ее супругом,
     Что разделял их наш закон,
     И обольщенная упала
     На грудь убийцы своего!
     Кроме любви, она не знала,
     Она не знала ничего…

 //-- 26 --// 

     «Но скоро скуку пресыщенья
     Постиг виновный Измаил!
     Таиться не было терпенья,
     Когда погас минутный пыл.
     Оставил жертву обольститель
     И удалился в край родной,
     Забыл, что есть на небе мститель,
     А на земле еще другой!
     Моя рука его отыщет
     В толпе, в лесах, в степи пустой,
     И казни грозный меч просвищет
     Над непреклонной головой;
     Пусть лик одежда изменяет:
     Не взор – душа врага узнает!

 //-- 27 --// 

     «Черкес, ты понял, вижу я,
     Как справедлива месть моя!
     Уж на устах твоих проклятья!
     Ты, внемля, вздрагивал не раз…
     О, если б мог пересказать я,
     Изобразить ужасный час,
     Когда прелестное созданье
     Я в униженьи увидал
     И безотчетное страданье
     В глазах увядших прочитал!
     Она рассудок потеряла;
     Рядилась, пела <и> плясала,
     Иль сидя молча у окна,
     По целым дням, как бы не зная,
     Что изменил он ей, вздыхая,
     Ждала изменника она.
     Вся жизнь погибшей девы милой
     Остановилась на былом;
     Её безумье даже было
     Любовь к нему и мысль об нем…
     Какой душе не знал он цену!..» —
     И долго русский говорил
     Про месть, про счастье, про измену:
     Его не слушал Измаил.
     Лишь знает он да бог единый,
     Что под спокойною личиной
     Тогда происходило в нем.
     Стеснив дыханье, вверх лицом
     (Хоть сердце гордое и взгляды
     Не ждали от небес отрады)
     Лежал он на земле сырой,
     Как та земля, и мрачный и немой!

 //-- 28 --// 

     Видали ль вы, как хищные и злые,
     К оставленному трупу в тихий дол
     Слетаются наследники земные,
     Могильный ворон, коршун и орел?
     Так есть мгновенья, краткие мгновенья,
     Когда, столпясь, все адские мученья
     Слетаются на сердце – и грызут!
     Века печали стоят тех минут.
     Лишь дунет вихрь – и сломится лилея;
     Таков с душой кто слабою рожден,
     Не вынесет минут подобных он;
     Но мощный ум, крепясь и каменея,
     Их превращает в пытку Прометея!
     Не сгладит время их глубокий след:
     Все в мире есть – забвенья только нет!

 //-- 29 --// 

     Светает. Горы снеговые
     На небосклоне голубом
     Зубцы подъемлют золотые;
     Слилися с утренним лучом
     Края волнистого тумана,
     И на верху горы Шайтана
     Огонь, стыдясь перед зарей,
     Бледнеет – тихо приподнялся,
     Как перед смертию больной,
     Угрюмый князь с земли сырой.
     Казалось, вспомнить он старался
     Рассказ ужасный и желал
     Себя уверить он, что спал;
     Желал бы счесть он всё мечтою…
     И по челу провел рукою;
     Но грусть жестокий властелин!
     С чела не сгладил он морщин.

 //-- 30 --// 

     Он встал, он хочет непременно
     Пришельцу быть проводником.
     Не зная думать что о нем,
     Согласен юноша смущенный.
     Идут они глухим путем,
     Но их тревожит всё: то птица
     Из-под ноги у них вспорхнет,
     То краснобокая лисица
     В кусты цветущие нырнет.
     Они всё ниже, ниже сходят
     И рук от сабель не отводят.
     Через опасный переход
     Спешат нагнувшись, без оглядки;
     И вновь на холм крутой взошли,
     И цепью русские палатки,
     Как на ночлеге журавли,
     Белеют смутно уж вдали!
     Тогда черкес остановился,
     За руку путника схватил,
     И кто бы, кто не удивился?
     По-русски с ним заговорил.

 //-- 31 --// 

     «Прощай! ты можешь безопасно
     Теперь идти в шатры свои;
     Но, если веришь мне, напрасно
     Ты хочешь потопить в крови
     Свою печаль! страшись, быть может,
     Раскаянье прибавишь к ней.
     Болезни этой не поможет
     Ни кровь врага, ни речь друзей!
     Напрасно здесь, в краю далеком,
     Ты губишь прелесть юных дней;
     Нет, не достать вражде твоей
     Главы, постигнутой уж роком!
     Он палачам судей земных
     Не уступает жертв своих!
     Твоя б рука не устрашила
     Того, кто борется с судьбой:
     Ты худо знаешь Измаила;
     Смотри ж, он здесь перед тобой!»
     И с видом гордого презренья
     Ответа князь не ожидал;
     Он скрылся меж уступов скал —
     И долго русский без движенья,
     Один, как вкопанный, стоял.

 //-- 32 --// 

     Меж тем, перед горой Шайтаном
     Расположась военным станом,
     Толпа черкесов удалых
     Сидела вкруг огней своих;
     Они любили Измаила,
     С ним вместе слава иль могила,
     Им всё равно! лишь только б с ним!
     Но не могла б судьба одним
     И нежным чувством меж собою
     Сковать людей с умом простым
     И с беспокойною душою:
     Их всех обидел Росламбек!
     (Таков повсюду человек.)

 //-- 33 --// 

     Сидят наездники беспечно,
     Курят турецкий свой табак
     И князя ждут они: «Конечно,
     Когда исчезнет ночи мрак,
     Он к нам сойдет; и взор орлиный
     Смирит враждебные дружины,
     И вздрогнут перед ним они,
     Как Росламбек и уздени!»
     Так, песню воли напевая,
     Шептала шайка удалая.

 //-- 34 --// 

     Безмолвно, грустно, в стороне,
     Подняв глаза свои к луне,
     Подруге дум любви мятежной,
     Прекрасный юноша стоял, —
     Цветок для смерти слишком нежный!
     Он также Измаила ждал,
     Но не беспечно. Трепет тайный
     Порывам сердца изменял,
     И вздох тяжелый, не случайный,
     Не раз из груди вылетал;
     И он явился к Измаилу,
     Чтоб разделить с ним – хоть могилу!
     Увы! такая ли рука
     В куски изрубит казака?
     Такой ли взор, стыдливый, скромный,
     Глядит на мир, чтоб видеть кровь?
     Зачем он здесь, и ночью темной,
     Лицом прелестный, как любовь,
     Один в кругу черкесов праздных,
     Жестоких, буйных, безобразных?
     Хотя страшился он сказать,
     Нетрудно было б отгадать,
     Когда б… но сердце, чем моложе,
     Тем боязливее, тем строже
     Хранит причину от людей
     Своих надежд, своих страстей.
     И тайна юного Селима,
     Чуждаясь уст, ланит, очей,
     От любопытных, как от змей,
     В груди сокрылась невредима!



   Часть третья

   She told nor whence, nor why she left behind
   Her all for one who seem’d but little kind.
   Why did she love him? Curious fool! – be still —
   Is human love the growth of human will?..
 Lara. – L. Byron [12 - Вплоть до конца, скрыв – где и почемуВсе отдала столь мрачному, – тому…За что он ею был любим? – Глупец!Любовь сама растет в глуби сердец…Байрон. Лара / перевод с англ. Г. Шенгели.].

 //-- 1 --// 

     Какие степи, горы и моря
     Оружию славян сопротивлялись?
     И где веленью русского царя
     Измена и вражда не покорялись?
     Смирись, черкес! и запад и восток,
     Быть может, скоро твой разделит рок.
     Настанет час – и скажешь сам надменно:
     Пускай я раб, но раб царя вселенной!
     Настанет час – и новый грозный Рим
     Украсит Север Августом другим!

 //-- 2 --// 

     Горят аулы; нет у них защиты,
     Врагом сыны отечества разбиты,
     И зарево, как вечный метеор,
     Играя в облаках, пугает взор.
     Как хищный зверь, в смиренную обитель
     Врывается штыками победитель;
     Он убивает старцев и детей,
     Невинных дев и юных матерей
     Ласкает он кровавою рукою,
     Но жены гор не с женскою душою!
     За поцелуем вслед звучит кинжал,
     Отпрянул русский, – захрипел, – и пал!
     «Отмсти, товарищ!» – и в одно мгновенье
     (Достойное за смерть убийцы мщенье!)
     Простая сакля, веселя их взор,
     Горит, – черкесской вольности костер!..

 //-- 3 --// 

     В ауле дальнем Росламбек угрюмый
     Сокрылся вновь, не ужасом объят;
     Но у него коварные есть думы,
     Им помешать теперь не может брат.
     Где ж Измаил? – безвестными горами
     Блуждает он, дерется с казаками,
     И, заманив полки их за собой,
     Пустыню усыпает их костями,
     И манит новых по дороге той.
     За ним устали русские гоняться,
     На крепости природные взбираться;
     Но отдохнуть черкесы не дают;
     То скроются, то снова нападут.
     Они, как тень, как дымное виденье,
     И далеко и близко в то ж мгновенье.

 //-- 4 --// 

     Но в бурях битв не думал Измаил
     Сыскать самозабвенья и покоя.
     Не за отчизну, за друзей он мстил, —
     И не пленялся именем героя;
     Он ведал цену почестей и слов,
     Изобретенных только для глупцов!
     Недолгий жар погас! душой усталый,
     Его бы не желал он воскресить;
     И не родной аул, – родные скалы
     Решился он от русских защитить!

 //-- 5 --// 

     Садится день, одетый мглою,
     Как за прозрачной пеленою…
     Ни ветра на земле, ни туч
     На бледном своде! чуть приметно
     Орла на вышине бесцветной;
     Меж скал блуждая, желтый луч
     В пещеру дикую прокрался
     И гладкий череп озарил,
     И сам на жителе могил
     Перед кончиной разыгрался,
     И по разбросанным костям,
     Травой поросшим, здесь и там
     Скользнул огнистой полосою,
     Дивясь их вечному покою.
     Но прежде встретил он двоих
     Недвижных также, – но живых…
     И, как немые жертвы гроба,
     Они беспечны были оба!

 //-- 6 --// 

     Один… так точно! – Измаил!
     Безвестной думой угнетаем,
     Он солнце тусклое следил,
     Как мы нередко провождаем
     Гостей докучливых; на нем
     Черкесский панцырь и шелом,
     И пятна крови омрачали
     Местами блеск военной стали.
     Младую голову Селим
     Вождю склоняет на колени;
     Он всюду следует за ним,
     Хранительной подобно тени;
     Никто ни ропота, ни пени
     Не слышал на его устах…
     Боится он или устанет,
     На Измаила только взглянет —
     И весел труд ему и страх!

 //-- 7 --// 

     Он спит, – и длинные ресницы
     Закрыли очи под собой;
     В ланитах кровь, как у девицы,
     Играет розовой струей;
     И на кольчуге боевой
     Ему не жестко. С сожаленьем
     На эти нежные черты
     Взирает витязь, и мечты
     Его исполнены мученьем:
     «Так светлой каплею роса,
     Оставя край свой, небеса,
     На лист увядший упадает;
     Блистая райским жемчугом,
     Она покоится на нем,
     И, беззаботная, не знает,
     Что скоро лист увядший тот
     Пожнет коса иль конь сомнет!»

 //-- 8 --// 

     С полуоткрытыми устами,
     Прохладой вечера дыша,
     Он спит; но мирная душа
     Взволнована! полусловами
     Он с кем-то говорит во сне!
     Услышал князь и удивился;
     К устам Селима в тишине
     Прилежным ухом он склонился:
     Быть может, через этот сон
     Его судьбу узнает он…
     «Ты мог забыть? – любви не нужно
     Одной лишь нежности наружной…
     Оставь же!» – сонный говорил.
     «Кого оставить?» – князь спросил.
     Селим умолк, но на мгновенье;
     Он продолжал: «К чему сомненье?
     На всем лежит его презренье…
     Увы! что значат перед ним
     Простая дева иль Селим?
     Так будет вечно между нами…
     Зачем бесценными устами
     Он это имя освятил?»
     «Не я ль?» – подумал Измаил.
     И, погодя, он слышит снова:
     «Ужасно, боже! для детей
     Проклятие отца родного,
     Когда на склоне поздних дней
     Оставлен ими… но страшней
     Его слеза!..» Еще два слова
     Селим сказал, и слабый стон
     Вдруг поднял грудь, как стон прощанья,
     И улетел. – Из состраданья
     Князь прерывает тяжкий сон.

 //-- 9 --// 

     И, вздрогнув, юноша проснулся,
     Взглянул вокруг и улыбнулся,
     Когда он ясно увидал,
     Что на коленях друга спал.
     Но, покрасневши, сновиденье
     Пересказать стыдился он,
     Как будто бы лукавый сон
     Имел с судьбой его сношенье.
     Не отвечая на вопрос
     (Примета явная печали),
     Щипал он листья диких роз,
     И, наконец, две капли слез
     В очах склоненных заблистали;
     И, с быстротой отворотясь,
     Он слезы осушил рукою…
     Всё примечал, всё видел князь;
     Но не смутился он душою
     И приписал он простоте,
     Затеям детским слезы те.
     Конечно, сам давно не знал он
     Печалей сладостных любви?
     И сам давно не предавал он
     Слезам страдания свои?

 //-- 10 --// 

     Не знаю!.. но в других он чувства
     Судить отвык уж по своим.
     Не раз, личиною искусства,
     Слезой и сердцем ледяным,
     Когда обманов сам чуждался,
     Обманут был он; – и боялся
     Он верить, только потому,
     Что верил некогда всему!
     И презирал он этот мир ничтожный,
     Где жизнь – измен взаимных вечный ряд;
     Где радость и печаль – всё призрак ложный!
     Где память о добре и зле – всё яд!
     Где льстит нам зло, но более тревожит;
     Где сердца утешать добро не может;
     И где они, покорствуя страстям,
     Раскаянье одно приносят нам…

 //-- 11 --// 

     Селим встает, на гору всходит.
     Сребристый стелется ковыль
     Вокруг пещеры; сумрак бродит
     Вдали… вот топот! вот и пыль,
     Желтея, поднялась в лощине!
     И крик черкесов по заре
     Гудит, теряяся в пустыне!
     Селим всё слышал на горе;
     Стремглав, в пещеру он вбегает:
     «Они! они!» – он восклицает,
     И князя нежною рукой
     Влечет он быстро за собой.
     Вот первый всадник показался;
     Он, мнилось, из земли рождался,
     Когда въезжал на холм крутой;
     За ним другой, еще другой,
     И вереницею тянулись
     Они по узкому пути:
     Там, если б два коня столкнулись,
     Назад бы оба не вернулись
     И не могли б вперед идти.

 //-- 12 --// 

     Толпа джигитов [13 - Наездники. – Примеч. Лермонтова.] удалая,
     Перед горой остановясь,
     С коней измученных слезая,
     Шумит. – Но к ним подходит князь,
     И всё утихло! уваженье
     В их выразительных чертах;
     Но уважение – не страх;
     Не власть его основа – мненье!
     «Какие вести?» – Русский стан
     Пришел к Осаевскому Полю,
     Им льстит и бедность наших стран!
     Их много! – «Кто не любит волю?»
     Молчат. – «Так дайте ж отдохнуть
     Своим коням; с зарею в путь.
     В бою мы ради лечь костями;
     Чего <же> лучшего нам ждать?
     Но в цвете жизни умирать…
     Селим, ты не поедешь с нами!..»

 //-- 13 --// 

     Бледнеет юноша, и взор
     Понятно выразил укор: —
     «Нет, – говорит он, – я повсюду,
     В изгнанье, в битве спутник твой;
     Нет, клятвы я не позабуду —
     Угаснуть или жить с тобой!
     Не робок я под свистом пули,
     Ты видел это, Измаил;
     Меня враги не ужаснули,
     Когда ты, князь, со мною был!
     И с твоего чела не я ли
     Смывал так часто пыль и кровь?
     Когда друзья твои бежали,
     Чьи речи, ласки прогоняли
     Суровый мрак твоей печали?
     Мои слова! моя любовь!
     Возьми, возьми меня с собою!
     Ты знаешь, я владеть стрелою
     Могу… И что мне смерть? – о нет!
     Красой и счастьем юных лет
     Моя душа не дорожила;
     Всё, всё оставлю, жизнь и свет,
     Но не оставлю Измаила!»

 //-- 14 --// 

     Взглянул на небо молча князь,
     И, наконец, отворотясь,
     Он протянул Селиму руку;
     И крепко тот ее пожал
     За то, что смерть, а не разлуку
     Печальный знак сей обещал!
     И долго витязь так стоял;
     И под нависшими бровями
     Блеснуло что-то; и слезами
     Я мог бы этот блеск назвать,
     Когда б не скрылся он опять!..

 //-- 15 --// 

     По косогору ходят кони;
     Колчаны, ружья, седла, брони
     В пещеру на ночь снесены;
     Огни у входа зажжены;
     На князе яркая кольчуга
     Блестит краснея; погружен
     В мечтанье горестное он;
     И от страстей, как от недуга,
     Бежит спокойствие и сон.
     И говорит Селим: «Наверно,
     Тебя терзает дух пещерный!
     Дай песню я тебе спою;
     Нередко дева молодая
     Ее поет в моем краю,
     На битву друга отпуская!
     Она печальна; но другой
     Я не слыхал в стране родной.
     Ее певала мать родная
     Над колыбелию моей,
     Ты, слушая, забудешь муки,
     И на глаза навеют звуки
     Все сновиденья детских дней!»
     Селим запел, и ночь кругом внимает,
     И песню ей пустыня повторяет:

   Песня Селима

     Месяц плывет
     И тих и спокоен;
     А юноша-воин
     На битву идет.
     Ружье заряжает джигит,
     И дева ему говорит:


     «Мой милый, смелее
     Вверяйся ты року,
     Молися востоку,
     Будь верен пророку,
     Любви будь вернее!


     «Всегда награжден,
     Кто любит до гроба,
     Ни зависть, ни злоба
     Ему не закон;
     Пускай его смерть и погубит;
     Один не погибнет, кто любит!


     «Любви изменивший
     Изменой кровавой,
     Врага не сразивши,
     Погибнет без славы;
     Дожди его ран не обмоют,
     И звери костей не зароют!»


     Месяц плывет
     И тих и спокоен;
     А юноша-воин
     На битву идет!


     «Прочь эту песню! – как безумный
     Воскликнул князь, – зачем упрек?..
     Тебя ль послушает пророк?..
     Там, облит кровью, в битве шумной
     Твои слова я заглушу,
     И разорву ее оковы.
     И память в сердце удушу!..
     Вставайте! – как? – вы не готовы?..
     Прочь песни! – крови мне!.. пора!..
     Друзья! коней!.. вы не слыхали…
     Удары, топот, визг ядра,
     И крик, и треск разбитой стали?..
     Я слышал!.. О, не пой, не пой!
     Тронь сердце, как дрожит, и что же?
     Ты недовольна?.. боже! боже!..
     Зачем казнить ее рукой?..»
     Так речь его оторвалася
     От бледных уст и пронеслася
     Невнятно, как далекий гром.
     Неровным, трепетным огнем
     До половины освещенный,
     Ужасен, с шашкой обнаженной
     Стоял недвижим Измаил,
     Как призрак злой, от сна могил
     Волшебным словом пробужденный;
     Он взор всей силой устремил
     В пустую степь, грозил рукою,
     Чему-то страшному грозил:
     Иначе, как бы Измаил
     Смутиться твердой мог душою?
     И понял наконец Селим,
     Что витязь говорил не с ним!
     Неосторожный! он коснулся
     Душевных струн, – и звук проснулся,
     Расторгнув хладную тюрьму…
     И сам искусству своему
     Селим невольно ужаснулся!

 //-- 16 --// 

     Толпа садится на коней;
     При свете гаснущих огней
     Мелькают сумрачные лица.
     Так опоздавшая станица
     Пустынных белых журавлей
     Вдруг поднимается с полей…
     Смех, клики, ропот, стук и ржанье!
     Всё дышит буйством и войной!
     Во всем приличия незнанье,
     Отвага дерзости слепой.

 //-- 17 --// 

     Светлеет небо полосами;
     Заря меж синими рядами
     Ревнивых туч уж занялась.
     Вдоль по лощине едет князь,
     За ним черкесы цепью длинной.
     Признаться: конь по седоку!
     Бежит, и будто ветр пустынный,
     Скользящий шумно по песку,
     Крутится, вьется на скаку;
     Он бел, как снег: во мраке ночи
     Его заметить могут очи.
     С колчаном звонким за спиной,
     Отягощен своим нарядом,
     Селим проворный едет рядом
     На кобылице вороной.
     Так белый облак, в полдень знойный,
     Плывет отважно и спокойно,
     И вдруг по тверди голубой
     Отрывок тучи громовой,
     Грозы дыханием гонимый,
     Как черный лоскут, мчится мимо;
     Но как ни бейся, в вышине
     Он с тем не станет наравне!

 //-- 18 --// 

     Уж близко роковое поле.
     Кому-то пасть решит судьба?
     Вдруг им послышалась стрельба;
     И каждый миг всё боле, боле,
     И пушки голос громовой
     Раздался скоро за горой.
     И вспыхнул князь, махнул рукою:
     «Вперед! – воскликнул он, – за мною!»
     Сказал и бросил повода.
     Нет! так прекрасен никогда
     Он не казался! повелитель,
     Герой по взорам и речам,
     Летел к опасным он врагам,
     Летел, как ангел-истребитель;
     И в этот миг, скажи, Селим,
     Кто б не последовал за ним?

 //-- 19 --// 

     Меж тем с беспечною отвагой
     Отряд могучих казаков
     Гнался за малою ватагой
     Неустрашимых удальцов;
     Всю эту ночь они блуждали
     Вкруг неприязненных шатров;
     Их часовые увидали,
     И пушка грянула по ним,
     И казаки спешат навстречу!
     Едва с отчаяньем немым
     Они поддерживали сечу,
     Стыдясь и в бегстве показать,
     Что смерть их может испугать.
     Их круг тесней уж становился;
     Один под саблею свалился,
     Другой, пробитый в грудь свинцом,
     Был в поле унесен конем,
     И, мертвый, на седле всё бился!..
     Оружье брось, надежды нет,
     Черкес! читай свои молитвы!
     В крови твой шелковый бешмет,
     Тебе другой не видеть битвы!
     Вдруг пыль! и крик! – он им знаком:
     То крик родной, не бесполезный!
     Глядят и видят: над холмом
     Стоит их князь в броне железной!..

 //-- 20 --// 

     Недолго Измаил стоял:
     Вздохнуть коню он только дал,
     Взглянул, и ринулся, и смял
     Врагов, и путь за ним кровавый
     Меж их рядами виден стал!
     Везде, налево и направо,
     Чертя по воздуху круги,
     Удары шашки упадают;
     Не видят блеск ее враги
     И беззащитно умирают!
     Как юный лев, разгорячась,
     В средину их врубился князь;
     Кругом свистят и реют пули;
     Но что ж? его хранит пророк!
     Шелом удары не согнули,
     И худо метится стрелок.
     За ним, погибель рассыпая,
     Вломилась шайка удалая,
     И чрез минуту шумный бой
     Рассыпался в долине той…

 //-- 21 --// 

     Далеко от сраженья, меж кустов,
     Питомец смелый трамских табунов,
     Расседланный, хладея постепенно,
     Лежал издохший конь; и перед ним,
     Участием исполненный живым,
     Стоял черкес, соратника лишенный;
     Крестом сжав руки и кидая взгляд
     Завистливый туда, на поле боя,
     Он проклинать судьбу свою был рад;
     Его печаль – была печаль героя!
     И весь в поту, усталостью томим,
     К нему в испуге подскакал Селим
     (Он лук не напрягал еще, и стрелы
     Все до одной в колчане были целы).

 //-- 22 --// 

     «Беда! – сказал он, – князя не видать!
     Куда он скрылся?» – «Если хочешь знать,
     Взгляни туда, где бранный дым краснее,
     Где гуще пыль и смерти крик сильнее,
     Где кровью облит мертвый и живой,
     Где в бегстве нет надежды никакой:
     Он там! – смотри: летит как с неба пламя;
     Его шишак и конь – вот наше знамя!
     Он там! – как дух, разит и невредим,
     И всё бежит иль падает пред ним!»
     Так отвечал Селиму сын природы —
     А лесть была чужда степей свободы!..

 //-- 23 --// 

     Кто этот русский? с саблею в руке,
     В фуражке белой? страха он не знает!
     Он между всех отличен вдалеке,
     И казаков примером ободряет;
     Он ищет Измаила – и нашел,
     И вынул пистолет свой, и навел,
     И выстрелил! – напрасно! – обманулся
     Его свинец! – но выстрел роковой
     Услышал князь, и мигом обернулся,
     И задрожал: «Ты вновь передо мной!
     Свидетель бог: не я тому виной!..» —
     Воскликнул он, и шашка зазвенела,
     И, отделясь от трепетного тела,
     Как зрелый плод от ветки молодой,
     Скатилась голова; – и конь ретивый,
     Встав на дыбы, заржал, мотая гривой,
     И скоро обезглавленный седок
     Свалился на растоптанный песок.
     Не долго это сердце увядало,
     И мир ему! – в единый миг оно
     Любить и ненавидеть перестало:
     Не всем такое счастье суждено!

 //-- 24 --// 

     Всё жарче бой; главы валятся
     Под взмахом княжеской руки;
     Спасая дни свои, теснятся,
     Бегут в расстройстве казаки!
     Как злые духи, горцы мчатся
     С победным воем им вослед,
     И никому пощады нет!
     Но что ж? победа изменила!
     Раздался вдруг нежданый гром,
     Всё в дыме скрылося густом;
     И пред глазами Измаила
     На землю с бешеных коней
     Кровавой грудою костей
     Свалился ряд его друзей.
     Как град посыпалась картеча;
     Пальбу услышав издалеча,
     Направя синие штыки,
     Спешат ширванские полки.
     Навстречу гибельному строю
     Один, с отчаянной душою,
     Хотел пуститься Измаил;
     Но за повод коня схватил
     Черкес, и в горы за собою,
     Как ни противился седок,
     Коня могучего увлек.
     И ни малейшего движенья
     Среди всеобщего смятенья
     Не упустил младой Селим;
     Он бегство князя примечает!
     Удар судьбы благословляет,
     И быстро следует за ним.
     Не стыд, – но горькая досада
     Героя медленно грызет:
     Жизнь побежденным не награда!
     Он на друзей не кинул взгляда,
     И, мнится, их не узнает.

 //-- 25 --// 

     Чем реже нас балует счастье,
     Тем слаще предаваться нам
     Предположеньям и мечтам.
     Родится ль тайное пристрастье
     К другому миру, хоть и там
     Судьбы приметно самовластье,
     Мы всё свободнее дарим
     Ему надежды и желанья;
     И украшаем, как хотим,
     Свои воздушные созданья!
     Когда забота и печаль
     Покой душевный возмущают,
     Мы забываем свет, и вдаль
     Душа и мысли улетают,
     И ловят сны, в которых нет
     Следов и теней прежних лет.
     Но ум, сомненьем охлажденный
     И спорить с роком приученный,
     Не усладить, не позабыть
     Свои страдания желает;
     И если иногда мечтает,
     То он мечтает победить!
     И, зная собственную силу,
     Пока не сбросит прах в могилу,
     Он не оставит гордых дум…
     Такой непобедимый ум
     Природой дан был Измаилу!

 //-- 26 --// 

     Он ранен, кровь его течет;
     А он не чувствует, не слышит;
     В опасный путь его несет
     Ретивый конь, храпит и пышет!
     Один Селим не отстает.
     За гриву ухватясь руками,
     Едва сидит он на седле;
     Боязни бледность на челе;
     Он очи, полные слезами,
     Порой кидает на того,
     Кто всё на свете для него,
     Кому надежду жизни милой
     Готов он в жертву принести,
     И чье последнее «прости»
     Его бы с жизнью разлучило!
     Будь перед миром он злодей,
     Что для любви слова людей?
     Что ей небес определенье?
     Нет! охладить любовь гоненье
     Еще ни разу не могло;
     Она сама свое добро и зло!

 //-- 27 --// 

     Умолк докучный крик погони;
     Дымясь и в пене скачут кони
     Между провалом и горой,
     Кремнистой, тесною тропой;
     Они дорогу знают сами
     И презирают седока,
     И бесполезная рука
     Уж не владеет поводами.
     Направо темные кусты
     Висят, за шапки задевая,
     И с неприступной высоты
     На новых путников взирая;
     Чернеет серна молодая;
     Налево – пропасть; по краям
     Ряд красных камней, здесь и там
     Всегда обрушиться готовый.
     Никем неведомый поток
     Внизу, свиреп и одинок,
     Как тигр Америки суровой,
     Бежит гремучею волной;
     То блещет бахромой перловой,
     То изумрудною каймой;
     Как две семьи – враждебный гений,
     Два гребня разделяет он.
     Вдали на синий небосклон
     Нагих, бесплодных гор ступени
     Ведут желание и взгляд
     Сквозь облака, которых тени
     По ним мелькают и спешат;
     Сменяя в зависти друг друга,
     Они бегут вперед, назад,
     И мнится, что под солнцем юга
     В них страсти южные кипят!

 //-- 28 --// 

     Уж полдень. Измаил слабеет;
     Пылает солнце высоко.
     Но есть надежда! дым синеет,
     Родной аул недалеко…
     Там, где, кустарником покрыты,
     Встают красивые граниты
     Каким-то пасмурным венцом,
     Есть поворот и путь, прорытый
     Арбы скрипучим колесом.
     Оттуда кровы земляные,
     Мечеть, белеющий забор,
     Аргуны воды голубые,
     Как под ногами, встретит взор!
     Достигнут поворот желанный;
     Вот и венец горы туманной;
     Вот слышен речки рев глухой;
     И белый конь сильней рванулся…
     Но вдруг переднею ногой
     Он оступился, спотыкнулся,
     И на скаку, между камней,
     Упал всей тягостью своей.

 //-- 29 --// 

     И всадник, кровью истекая,
     Лежал без чувства на земле;
     В устах недвижность гробовая,
     И бледность муки на челе;
     Казалось, час его кончины
     Ждал знак условный в небесах,
     Чтобы слететь, и в миг единый
     Из человека сделать – прах!
     Ужель степная лишь могила
     Ничтожный в мире будет след
     Того, чье сердце столько лет
     Мысль о ничтожестве томила?
     Нет! нет! ведь здесь еще Селим…
     Склонясь в отчаяньи над ним,
     Как в бурю ива молодая
     Над падшим гнется алтарем,
     Снимал он панцырь и шелом;
     Но сердце к сердцу прижимая,
     Не слышит жизни ни в одном!
     И если б страшное мгновенье
     Все мысли не убило в нем,
     Судиться стал бы он с творцом
     И проклинал бы провиденье!..

 //-- 30 --// 

     Встает, глядит кругом Селим:
     Всё неподвижно перед ним!
     Зовет: – и тучка дождевая
     Летит на зов его одна,
     По ветру крылья простирая,
     Как смерть, темна и холодна.
     Вот наконец сырым покровом
     Одела путников она,
     И юноша в испуге новом!
     Прижавшись к другу с быстротой:
     «О, пощади его!.. Постой! —
     Воскликнул он, – я вижу ясно,
     Что ты пришла меня лишить
     Того, кого люблю так страстно,
     Кого слабей нельзя любить!
     Ступай! Ищи других по свету…
     Все жертвы бога твоего!..
     Ужель меня несчастней нету?
     И нет виновнее его?»

 //-- 31 --// 

     Меж тем, подобно дымной тени,
     Хотя не понял он молений,
     Угрюмый облак пролетел.
     Когда ж Селим взглянуть посмел,
     Он был далеко! Освеженный
     Его прохладою мгновенной,
     Очнулся бледный Измаил,
     Вздохнул, потом глаза открыл.
     Он слаб: другую ищет руку
     Его дрожащая рука;
     И, каждому внимая звуку,
     Он пьет дыханье ветерка,
     И всё, что близко, отдаленно,
     Пред ним яснеет постепенно…
     Где ж друг последний? Где Селим?
     Глядит! – и что же перед ним?
     Глядит – уста оледенели,
     И мысли зреньем овладели…
     Не мог бы описать подобный миг
     Ни ангельский, ни демонский язык!

 //-- 32 --// 

     Селим… и кто теперь не отгадает?
     На нем мохнатой шапки больше нет,
     Раскрылась грудь; на шелковый бешмет
     Волна кудрей, чернея, ниспадает,
     В печали женщин лучший их убор!
     Молитва стихла на устах!.. а взор…
     О небо! небо! Есть ли в кущах рая
     Глаза, где слезы, робость и печаль
     Оставить страшно, уничтожить жаль?
     Скажи мне, есть ли Зара молодая
     Меж дев твоих? и плачет ли она,
     И любит ли? но понял я молчанье!
     Не встретить мне подобное созданье;
     На небе неуместно подражанье,
     А Зара на земле была одна…

 //-- 33 --// 

     Узнал, узнал он образ позабытый
     Среди душевных бурь и бурь войны;
     Поцеловал он нежные ланиты —
     И краски жизни им возвращены.
     Она чело на грудь ему склонила,
     Смущают Зару ласки Измаила,
     Но сердцу как ума не соблазнить?
     И как любви стыда не победить?
     Их речи – пламень! вечная пустыня
     Восторгом и блаженством их полна.
     Любовь для неба и земли святыня,
     И только для людей порок она!
     Во всей природе дышит сладострастье;
     И только люди покупают счастье!

 //-- * * * --// 

     Прошло два года, всё кипит война;
     Бесплодного Кавказа племена
     Питаются разбоем и обманом;
     И в знойный день, и под ночным туманом
     Отважность их для русского страшна.
     Казалося, двух братьев помирила
     Слепая месть и к родине любовь;
     Везде, где враг бежит и льется кровь,
     Видна рука и шашка Измаила.
     Но отчего ни Зара, ни Селим
     Теперь уже не следует за ним?
     Куда лезгинка нежная сокрылась?
     Какой удар ту грудь оледенил,
     Где для любви такое сердце билось,
     Каким владеть он недостоин был?
     Измена ли причина их разлуки?
     Жива ль она иль спит последним сном?
     Родные ль в гроб ее сложили руки?
     Последнее «прости» с слезами муки
     Сказали ль ей на языке родном?
     И если смерть щадит ее поныне —
     Между каких людей, в какой пустыне?
     Кто б Измаила смел спросить о том?


     Однажды, в час, когда лучи заката
     По облакам кидали искры злата,
     Задумчив на кургане Измаил
     Сидел: еще ребенком он любил
     Природы дикой пышные картины,
     Разлив зари и льдистые вершины,
     Блестящие на небе голубом;
     Не изменилось только это в нем!
     Четыре горца близ него стояли,
     И мысли по лицу узнать желали;
     Но кто проникнет в глубину морей
     И в сердце, где тоска, – но нет страстей?
     О чем бы он ни думал, – запад дальный
     Не привлекал мечты его печальной;
     Другие вспоминанья и другой,
     Другой предмет владел его душой.


     Но что за выстрел? – дым взвился, белея.
     Верна рука, и верен глаз злодея!
     С свинцом в груди, простертый на земле,
     С печатью смерти на крутом челе,
     Друзьями окружен, любимец брани
     Лежал, навеки нем для их призваний!
     Последний луч зари еще играл
     На пасмурных чертах и придавал
     Его лицу румянец; и казалось,
     Что в нем от жизни что-то оставалось,
     Что мысль, которой угнетен был ум,
     Последняя его тяжелых дум,
     Когда душа отторгнулась от тела,
     Его лица оставить не успела!
     Небесный суд да будет над тобой,
     Жестокий брат, завистник вероломный!
     Ты сам наметил выстрел роковой,
     Ты не нашел в горах руки наемной!


     Гремучий ключ катился невдали.
     К его струям черкесы принесли
     Кровавый труп; расстегнут их рукою
     Чекмень, пробитый пулей роковою;
     И грудь обмыть они уже хотят…
     Но почему их омрачился взгляд?
     Чего они так явно ужаснулись?
     Зачем, вскочив, так хладно отвернулись?
     Зачем? – какой-то локон золотой
     (Конечно, талисман земли чужой),
     Под грубою одеждою измятый,
     И белый крест на ленте полосатой
     Блистали на груди у мертвеца!..
     «И кто бы отгадал? – Джяур проклятый!
     Нет, ты не стоил лучшего конца;
     Нет, мусульманин верный Измаилу
     Отступнику не выроет могилу!
     Того, кто презирал людей и рок,
     Кто смертию играл так своенравно,
     Лишь ты низвергнуть смел, святой пророк!
     Пусть, не оплакан, он сгниет бесславно,
     Пусть кончит жизнь, как начал – одинок».




   Аул Бастунджи


   Посвященье

 //-- 1 --// 

     Тебе, Кавказ, – суровый царь земли —
     Я снова посвящаю стих небрежный:
     Как сына ты его благослови
     И осени вершиной белоснежной!
     От ранних лет кипит в моей крови
     Твой жар и бурь твоих порыв мятежный;
     На севере в стране тебе чужой
     Я сердцем твой, – всегда и всюду твой!..

 //-- 2 --// 

     Твоих вершин зубчатые хребты
     Меня носили в царстве урагана,
     И принимал меня лелея ты
     В объятия из синего тумана.
     И я глядел в восторге с высоты,
     И подо мной, как остов великана,
     В степи обросший мохом и травой,
     Лежали горы грудой вековой.

 //-- 3 --// 

     Над детской головой моей венцом
     Свивались облака твои седые;
     Когда по ним гремя катался гром,
     И пробудясь от сна, как часовые,
     Пещеры окликалися кругом,
     Я понимал их звуки роковые,
     Я в край надзвездный пылкою душой
     Летал на колеснице громовой!..

 //-- 4 --// 

     Моей души не понял мир. Ему
     Души не надо. Мрак ее глубокой
     Как вечности таинственную тьму
     Ничье живое не проникнет око.
     И в ней-то, недоступные уму,
     Живут воспоминанья о далекой
     Святой земле… ни свет, ни шум земной
     Их не убьет… я твой! я всюду твой!..



   Глава первая

 //-- I --// 

     Между Машуком и Бешту, назад
     Тому лет тридцать, был аул, горами
     Закрыт от бурь и вольностью богат.
     Его уж нет. Кудрявыми кустами
     Покрыто поле: дикий виноград
     Цепляясь вьется длинными хвостами
     Вокруг камней, покрытых сединой,
     С вершин соседних сброшенных грозой!..

 //-- II --// 

     Ни бранный шум, ни песня молодой
     Черкешенки уж там не слышны боле;
     И в знойный, летний день табун степной
     Без стражи ходит там, один, по воле;
     И без оглядки с пикой за спиной
     Донской казак въезжает в это поле;
     И безопасно в небесах орел,
     Чертя круги, глядит на тихий дол.

 //-- III --// 

     И там, когда вечерняя заря
     Бледнеющим румянцем одевает
     Вершины гор, – пустынная змея
     Из-под камней резвяся выползает;
     На ней рябая блещет чешуя
     Серебряным отливом, как блистает
     Разбитый меч, оставленный бойцом
     В густой траве на поле роковом.

 //-- IV --// 

     Сгорел аул – и слух об нем исчез.
     Его сыны рассыпаны в чужбине…
     Лишь пред огнем, в туманный день, черкес
     Порой об нем рассказывает ныне
     При малых детях. – И чужих небес
     Питомец, проезжая по пустыне,
     Напрасно молвит казаку: «Скажи,
     Не знаешь ли аула Бастунджи?»

 //-- V --// 

     В ауле том без ближних и друзей
     Когда-то жили два родные брата,
     И в Пятигорье не было грозней
     И не было отважней Акбулата.
     Меньшой был слаб и нежен с юных дней,
     Как цвет весенний под лучом заката!
     Чуждался битв и крови он и зла,
     Но искра в нем таилась… и ждала…

 //-- VI --// 

     Отец их был убит в чужом краю.
     А мать Селим убил своим рожденьем,
     И, хоть невинный, начал жизнь свою,
     Как многие кончают, – преступленьем!
     Он душу не обрадовал ничью,
     Он никому не мог быть утешеньем;
     Когда он в первый раз открыл глаза,
     Его улыбку встретила гроза!..

 //-- VII --// 

     Он рос один… по воле, без забот,
     Как птичка, меж землей и небесами!
     Блуждая с детства средь родных высот,
     Привык он тучи видеть под ногами,
     А над собой один безбрежный свод;
     Порой в степи застигнутый мечтами
     Один сидел до поздней ночи он,
     И вкруг него летал чудесный сон.

 //-- VIII --// 

     И земляки – зачем? то знает бог —
     Чуждались их беседы; особливо
     Паслись их кони… и за их порог
     Переступали люди боязливо;
     И даже молодой Селим не мог,
     Свой тонкий стан высокий и красивый
     В бешмет шелко́вый праздничный одев,
     Привлечь одной улыбки гордых дев.

 //-- IX --// 

     Сбиралась ли ватага удальцов
     Отбить табун, иль бранною забавой
     Потешиться… оставя бедный кров,
     Им вслед, с усмешкой горькой и лукавой,
     Смотрели братья, сумрачны, без слов,
     Как смотрит облак иногда двуглавый,
     Засев меж скал, на светлый бег луны,
     Один, исполнен грозной тишины.

 //-- X --// 

     Дивились все взаимной их любви,
     И не любил никто их… оттого ли,
     Что никому они дела свои
     Не поверяли, и надменной воли
     Склонить пред чуждой волей не могли?
     Не знаю, – тайна их угрюмой доли
     Темнее строк, начертанных рукой
     Прохожего на плите гробовой…

 //-- XI --// 

     Была их сакля меньше всех других,
     И с плоской кровли мох висел зеленый.
     Рядком блистали на стенах простых
     Аркан, седло с насечкой вороненой,
     Два башлыка, две шашки боевых,
     Да два ружья, которых ствол граненый,
     Едва прикрытый шерстяным чехлом,
     Был закопчен в дыму пороховом.

 //-- XII --// 

     Однажды… Акбулата ждал Селим
     С охоты. Было поздно. На долину
     Туман ложился как прозрачный дым;
     И сквозь него, прорезав половину
     Косматых скал, как буркою, густым
     Одетых мраком, дикую картину
     Родной земли и неба красоту
     Обозревал задумчивый Бешту.

 //-- XIII --// 

     Вдали тянулись розовой стеной,
     Прощаясь с солнцем, горы снеговые;
     Машук, склоняся лысой головой,
     Через струи Подкумка голубые,
     Казалось, думал тяжкою стопой
     Перешагнуть в поместия чужие.
     С мечети слез мулла; аул дремал…
     Лишь в крайней сакле огонек блистал.

 //-- XIV --// 

     И ждет Селим – сидит он час и два,
     Гуляя в поле, горный ветер плачет,
     И под окном колышется трава.
     Но чу! далекий топот… кто-то скачет…
     Примчался; фыркнул конь, заржал… Сперва
     Спрыгнул один, потом другой… что это значит?
     То не сайгак, не волк, не зверь лесной!
     Он прискакал с добычею иной.

 //-- XV --// 

     И в саклю молча входит Акбулат,
     Самодовольно взорами сверкая.
     Селим к нему: «Ты загулялся, брат!
     Я чай, с тобой не дичь одна лесная».
     И любопытно он взглянул назад,
     И видит он: черкешенка младая
     Стоит в дверях, мила как херувим;
     И побледнел невольно мой Селим.

 //-- XVI --// 

     И в нем, как будто пробудясь от сна,
     Зашевелилось сладостное что-то.
     «Люби ее! она моя жена! —
     Сказал тогда Селиму брат. – Охотой
     Родной аул покинула она.
     Наш бедный дом храним ее заботой
     Отныне будет. Зара! вот моя
     Отчизна, всё богатство, вся семья!..»

 //-- XVII --// 

     И Зара улыбнулась, и уста
     Хотели вымолвить слова привета,
     Но замерли. – Вдоль по челу мечта
     Промчалась тенью. По словам поэта,
     Казалось, вся она была слита,
     Как гурии, из сумрака и света;
     Белей и чище ранних облаков
     Являлась грудь, поднявшая покров;

 //-- XVIII --// 

     Черны глаза у серны молодой,
     Но у нее глаза чернее были;
     Сквозь тень ресниц, исполнены душой,
     Они блаженством сердцу говорили!
     Высокий стан искусною рукой
     Был стройно перетянут без усилий;
     Сквозь черный шелк витого кушака
     Блистало серебро исподтишка.

 //-- XIX --// 

     Змеились косы на плечах младых,
     Оплетены тесемкой золотою;
     И мрамор плеч, белея из-под них,
     Был разрисован жилкой голубою.
     Она была прекрасна в этот миг,
     Прекрасна вольной дикой простотою,
     Как южный плод румяный, золотой,
     Обрызганный душистою росой.

 //-- XX --// 

     Селим смотрел. Высоко билось в нем
     Встревоженное сердце чем-то новым.
     Как сладко, страстно пламенным челом
     Прилег бы он к грудям ее перловым!
     Он вздрогнул, вышел… сумрачен лицом,
     Кинжал рукою стиснув. – На шелковом
     Ковре лениво Акбулат лежал,
     Курил и думал… О! когда б он знал!..

 //-- XXI --// 

     Промчался день, другой… и много дней;
     Они живут, как прежде, нелюдимо.
     Но раз… шумела буря. Всё черней
     Утесы становились. С воем мимо,
     Подобно стае скачущих зверей,
     Толпою резвых жадных псов гонимой,
     Неслися друг за другом облака,
     Косматые, как перья шишака.

 //-- XXII --// 

     Очами Акбулат их провожал
     Задумчиво с порога сакли бедной.
     Вдруг шорох: он глядит… пред ним стоял
     Селим, без шапки, пасмурный и бледный;
     На поясе звеня висел кинжал,
     Рука блуждала по оправе медной;
     Слова кипели смутно на устах,
     Как бьется пена в тесных берегах.

 //-- XXIII --// 

     И юноше с участием живым
     Он молвил: «Что с тобой? – не понимаю!
     Скажи!» – «Я гибну! – отвечал Селим,
     Сверкая мутным взором, – я страдаю!..
     Одною думой день и ночь томим!
     Я гибну!.. ты ревнив, ты вспыльчив: знаю!
     Безумца не захочешь ты спасти…
     Так, я виновен… но, прости!.. прости!..»

 //-- XXIV --// 

     «Скажи, тебя обидел кто-нибудь? —
     Обиду злобы кровью смыть могу я!
     Иль конь пропал? – Забудь об нем, забудь,
     В горах коня красивее найду я!..
     Иль от любви твоя пылает грудь?
     И чуждой девы хочешь поцелуя?..
     Ее увезть легко во тьме ночной,
     Она твоя!.. но молви: что с тобой?»

 //-- XXV --// 

     «Легко спросить… но тяжко рассказать
     И чувствовать!.. Молился я пророку,
     Чтоб ангелам велел он ниспослать
     Хоть каплю влаги пламенному оку!..
     Ты видишь: есть ли слезы?.. О! не трать
     Молитв напрасных… к яркому востоку
     И западу взывал я… но в моей
     Душе всё шевелится грусть, как змей!..

 //-- XXVI --// 

     «Я проклял небо – оседлал коня;
     Пустился в степь. Без цели мы блуждали,
     Не различал ни ночи я, ни дня…
     Но вслед за мной мечты мои скакали!
     Я гибну, брат!.. пойми, спаси меня!
     Твоя душа не крепче бранной стали;
     Когда я был ребенком, ты любил
     Ребенка… помнишь это? иль забыл?..

 //-- XXVII --// 

     «Послушай!.. бурно молодость во мне
     Кипит, как жаркий ключ в скалах Машука!
     Но ты, – в твоей суровой седине
     Видна усталость жизни, лень и скука.
     Пускай летать ты можешь на коне,
     Звенящую стрелу бросать из лука,
     Догнать оленя и врага сразить…
     Но… так, как я, не можешь ты любить!..

 //-- XXVIII --// 

     «Не можешь ты безмолвно целый час
     Смотреть на взор живой, но безответный,
     И утопать в сияньи милых глаз,
     Тая в груди, как месть, огонь заветный!
     Обнявши Зару, я видал не раз,
     Как ты томился скукою приметной…
     Я б отдал жизнь за поцелуй такой,
     И… если б мог, не пожалел другой!..»

 //-- XXIX --// 

     Как облака, висящие над ним,
     Стал мрачен лик суровый Акбулата;
     Дрожь пробежала по усам седым,
     Взор покраснел, как зарево заката.
     «Что произнесть решился ты, Селим!» —
     Воскликнул он. Селим не слушал брата.
     Как бедный раб он пал к его ногам,
     И волю дал страданью и мольбам.

 //-- XXX --// 

     «Ты видишь: я погиб!.. спасенья нет…
     Отчаянье, любовь… везде! повсюду!..
     О! ради прежней дружбы… прежних лет…
     Отдай мне Зару!.. уступи!.. я буду
     Твоим рабом… послушай: сжалься!.. нет,
     Нет!.. ты меня, как ветхую посуду,
     С презреньем гордым кинешь за порог…
     Но, видишь: вот кинжал! – а там: есть бог!..

 //-- XXXI --// 

     «Когда б хотел, я б мог давно, поверь,
     Упиться счастьем, презреть всё святое!
     Но я подумал: нет! как лютый зверь
     Он растерзает сердце молодое! —
     И вот пришло раскаянье теперь,
     Пришло – но поздно! я ошибся вдвое,
     Я, как глупец, остался на земли,
     Один, один… без дружбы и любви!..

 //-- XXXII --// 

     «Что медлить: я готов – не размышляй!
     Один удар – и мы спокойны оба.
     Увы! минута с ней – небесный рай!
     Жизнь без нее – скучней, страшнее гроба!
     Я здесь, у ног твоих… решись иль знай:
     Любовь хитрей, чем ревность или злоба;
     Я вырву Зару из твоих когтей;
     Она моя – и быть должна моей!»

 //-- XXXIII --// 

     Умолк. Бледней снегов был нежный лик,
     В очах дрожали слезы исступленья;
     Меж губ слова слились в невнятный крик,
     Мучительный, ужасный… сожаленье
     Угрюмый брат почувствовал на миг:
     «Пройдет, – сказал он, – время заблужденья!
     Есть много звезд: одна другой светлей;
     Красавиц много без жены моей!..

 //-- XXXIV --// 

     «Что дал мне бог, того не уступлю;
     А что сказал я, то исполню свято.
     Пророк зрит мысль и слышит речь мою!
     Меня не тронут ни мольбы, ни злато!..
     Прощай… но если! если…» – «Я люблю,
     Люблю ее! – сказал Селим, объятый
     Тоской и злобой, – я просил, скорбел…
     Ты не хотел!.. так помни ж: не хотел!»

 //-- XXXV --// 

     Его уста скривил холодный смех;
     Он продолжал: «Всё кончено отныне!
     Нет для меня ни дружбы, ни утех!..
     Благодарю тебя!.. ты, как об сыне,
     Об юности моей пекся: сказать не грех…
     По воле нежил ты цветок в пустыне,
     По воле оборвал его листы…
     Я буду помнить – помни только ты!..»

 //-- XXXVI --// 

     Он отвернулся и исчез, как тень.
     Стоял недвижим Акбулат смущенный,
     Мрачней, чем громом опаленный пень.
     Шумела буря. Ветром наклоненный,
     Скрипел полуразрушенный плетень;
     Да иногда, грозою заглушенный,
     Из бедной сакли раздавался вдруг
     Беспечной, нежной, вольной песни звук!..

 //-- XXXVII --// 

     Так, иногда, одна в степи чужой
     Залетная певица, птичка юга,
     Поет на ветке дикой и сухой,
     Когда вокруг шумит, бушует вьюга.
     И путник внемлет с тайною тоской,
     И думает: то верно голос друга!
     Его душа, живущая в раю,
     Сошла печаль приветствовать мою!..

 //-- XXXVIII --// 

     Селим седлает верного коня,
     Гребенкой медной гриву разбирая;
     Кубанскою оправою звеня,
     Уздечка блещет; крепко обвивая
     Седло с конем, сцепились два ремня.
     Стремёна ровны; плетка шелкова́я
     На арчаге мотается. Храпит,
     Косится конь… пора, садись, джигит.

 //-- XXXIX --// 

     Горяч и статен конь твой вороной!
     Как красный угль, его сверкает око!
     Нога стройна, косматый хвост трубой;
     И лоснится хребет его высокой,
     Как черный камень, сглаженный волной!
     Как саранча, легко в степи широкой
     Порхает он под легким седоком,
     И голос твой давно ему знаком!..

 //-- XL --// 

     И молча на коня вскочил Селим;
     Нагайкою махнул, привстал немного
     На стременах… затрепетал под ним
     И захрапел товарищ быстроногой!
     Скачок, другой… ноздрями пар, как дым…
     И полетел знакомою дорогой,
     Как пыльный лист, оторванный грозой,
     Летит крутясь по степи голубой!..

 //-- XLI --// 

     Размашисто скакал он; и кремни,
     Как брызги рассыпаяся, трещали
     Под звонкими копытами. Они
     Сырую землю мерно поражали;
     И долго вслед ущелия одни
     Друг другу этот звук передавали,
     Пока вдали, мгновенный, как Симун,
     Не скрылся всадник и его скакун…

 //-- XLII --// 

     Как дух изгнанья, быстро он исчез
     За пеленой волнистого тумана!..
     У табуна сторожевой черкес,
     Дивяся, долго вслед ему с кургана
     Смотрел и думал: «Много есть чудес!..
     Велик аллах!.. ужасна власть шайтана!
     Кто скажет мне, что этого коня
     Хозяин мрачный – сын земли, как я?»



   Глава вторая

 //-- I --// 

     Меж виноградных лоз нагорный ключ
     От мирного аула недалеко
     Бежал по камням, светел и гремуч.
     Небес восточных голубое око
     Гляделось в нем; и плавал жаркий луч
     В его волне студеной и глубокой;
     И мелкий дождь серебряных цветов
     В него с прибрежных сыпался дерев.

 //-- II --// 

     Вот мирный час, когда на водопой
     Бежит к потоку серн пугливых стая,
     Шумя по листьям и траве густой.
     Вот час, когда черкешенка младая
     Идет купаться тайною тропой.
     Нагую ножку в воду погружая,
     Она дрожит, смеется… и вокруг
     Кидает взгляд, где дышит страсть и юг!

 //-- III --// 

     Не бойся, Зара! – всюду тишина;
     Присядь на камень, сбрось покров узорный!
     Вода в ручье прозрачна, холодна;
     Смирит волненье груди непокорной
     И освежит твой смуглый стан она.
     Но, чу!.. постой!.. чей это шаг проворный
     Не в добрый час раздался меж кустов?..
     Святой пророк! – скорей, где твой покров?..

 //-- IV --// 

     Но сильно чья-то жаркая рука
     Хватает руку Зары. Страстен, молод
     Огонь руки сей!..Сакля далека…
     Что делать? – В грудь ее смертельный холод
     Проник, как пуля меткого стрелка,
     И сердце громко билось в ней, как молот!
     «Селим, ты здесь? злой дух тебя принес!
     Зачем пришел ты?» – «Я?.. какой вопрос!»

 //-- V --// 

     «Селим!.. о!.. я погибла!..» – «Может быть;
     Так что ж!» – «Ужель! ни капли сожаленья!
     Чего ты хочешь?» – «Я хочу любить!
     Хочу! – ты видишь: краткие мученья
     Меня уж изменили… скучно жить,
     Как зверю, одному… часам терпенья
     Настал последний срок! – я снова здесь.
     Я твой: навек, душой и телом: весь!

 //-- VI --// 

     «Я знал, что ваш пророк – не мой пророк,
     Что люди мне – чужие, а не братья;
     И странствовал в пустыне одинок
     И сумрачен, как див, дитя проклятья!
     Без страху я давно б в могилу слег;
     Но холодны сырой земли объятья…
     Ах! я мечтал хоть миг один заснуть,
     Мою главу склонив к тебе на грудь!..

 //-- VII --// 

     «Беги со мной!.. оставь свой бедный дом.
     Я молод, свеж; твой муж – старик суровый!
     Решись, спеши: мне тайный путь знаком;
     Мое ружье верней стрелы громовой;
     Кинжал мой блещет гибельным лучом;
     Моя рука быстрей, чем взгляд и слово;
     И у меня жилище есть в горах,
     Где отыскать нас может лишь Аллах!

 //-- VIII --// 

     «Мой дом изрыт в расселинах скалы:
     В нем до меня два барса дружно жили.
     Узнав пришельца, голодны и злы,
     Они, воспрянув, бросились, завыли…
     Я их убил – и в тот же день орлы
     Кровавые их кости растащили;
     И кожи их у входа, по бокам,
     Висят, как тени, в страх другим зверям.

 //-- IX --// 

     «Там ложе есть из моха и цветов,
     Там есть родник, меж камней иссеченный;
     Его питает влага облаков,
     И брызжет он журча струею пленной.
     Беги со мной!.. никто твоих следов
     Не различит в степи, мой друг бесценный!
     И только месяц с солнцем золотым
     Узнают, как и кто тобой любим!..»

 //-- X --// 

     Обнявши стан ее полунагой,
     Едва дыша, склонившись к ней устами,
     Он ждал ответа с страхом и тоской:
     Она молчала – шаткими ветвями
     Шумел над ними ветер полевой,
     И тени листьев темными рядами
     Бродили по челу ее; она,
     Как мраморный кумир, была бледна.

 //-- XI --// 

     «Решись же, Зара: ждать я не могу!..
     Ты побледнела?.. что такое?.. слезы?
     Но разве здесь ты предана врагу?
     Иль речь любви похожа на угрозы?
     Иль ты меня не любишь? нет! я лгу…
     Твои уста нежней иранской розы:
     Они не могут это произнесть!..
     Пусть нет в тебе любви… но… жалость есть!

 //-- XII --// 

     «О, как я был бы счастлив, как богат,
     Под звездами Аллы, один с тобою!..
     Скажи: тебя не любит Акбулат?
     Он зол, ревнив, он пасмурен душою,
     И речь его хладнее, чем булат?..
     Он для тебя постыл… беги со мною…
     Но ты качаешь молча головой…
     Не он тобой любим!!.. но кто ж другой?

 //-- XIII --// 

     «Скорей: откуда? где он? назови —
     Я вытвержу зловещее названье…
     Я обниму как брата – и в крови
     Запечатлею братское лобзанье.
     Кто ж он, счастливый царь твоей любви?
     Пускай придет дразнить мое страданье,
     При мне тебя и нежить и ласкать…
     Я рад смотреть, клянусь… и рад молчать!..»

 //-- XIV --// 

     И он склонил мятежную главу,
     И он закрыл лицо свое руками,
     И видно было ей, как на траву
     Упали две слезы двумя звездами.
     Без смысла и без звука, наяву,
     Как бы во сне, он шевелил устами
     И наконец припал к земле сырой,
     Как та земля, и хладный и немой.

 //-- XV --// 

     Ей стало жаль; она сказала вдруг:
     «Не плачь!.. ужасен вид твоей печали!
     Отец мой был великий воин: юг
     И север и восток об нем слыхали.
     Он был свирепый враг, но верный друг,
     И низкой лжи уста его не знали…
     Я дочь его, и честь его храню:
     Умру, погибну – но не изменю!..

 //-- XVI --// 

     «Оставь меня! Я счастлива с другим!» —
     «Неправда!» – «Я люблю его!» – «Конечно!!!
     Он мой злодей, мой враг!!» – «Селим! Селим!
     Кто ж виноват?» – «Он прав?» – «Ужели вечно
     Не примиритесь вы?» – «Мириться? с ним?
     Да кто же я, чтоб злобой скоротечной
     Дразнить людей и небо!» – «Ты жесток!» —
     «Как быть? такую душу дал мне рок!

 //-- XVII --// 

     «Прощай! уж поздно! Бог рассудит нас!
     Но если я с тобой увижусь снова,
     То это будет – знай – в последний раз!..»
     Он тихо встал, и более ни слова,
     И тихо удалился. День угас;
     Лишь бледный луч из-за Бешту крутого
     Едва светил прощальною струей
     На бледный лик черкешенки младой!

 //-- XVIII --// 

     Селим не возвращался. Акбулат
     Спокоен. Он не видит, что порою
     Его жены доселе ясный взгляд
     Туманится невольною слезою.
     Вот, раз, с охоты ехал он назад:
     Аул дремал в тени таясь от зною;
     С мечети божей лишь мулла седой
     Ему смеясь кивает головой

 //-- XIX --// 

     И говорит: «Куда спешишь, мой сын!
     Не лучше ли гулять в широком поле?
     Черкес прямой – всегда, везде один,
     И служит только родине да воле!
     Черкес земле и небу господин,
     И чуждый враг ему не страшен боле;
     Но, если б он послушался меня,
     Жену бы кинул – а купил коня!»

 //-- XX --// 

     «Молись себе пророку, злой мулла,
     И не мешайся так в дела чужие.
     Твой верен глаз – моя верней стрела:
     За весь табун твой не отдам жены я!»
     И тот в ответ: «Я не желаю зла,
     Но вспомнишь ты слова мои простые!»
     Смутился Акбулат – потупил взор
     И скачет он скорей к себе на двор.

 //-- XXI --// 

     С дрожащим сердцем в саклю входит он,
     Глядит: на ложе смятом и разрытом
     Кинжал знакомый блещет без ножон.
     Любимый конь не ржет, не бьет копытом,
     Нейдет навстречу Зара: мертвый сон
     Повсюду. Лишь на очаге забытом
     Сверкает пламень. – Он не взвидел дня:
     Нет ни жены! ни лучшего коня!!!..

 //-- XXII --// 

     Без сил, без дум, недвижим, как мертвец,
     Пронзенный сзади пулею несмелой,
     С открытым взором встретивший конец,
     Присел он на порог – и что кипело
     В его груди, то знает лишь творец!
     Часы бежали. Небо потемнело;
     С росой на землю пала тишина;
     Из туч косматых прянула луна.

 //-- XXIII --// 

     Бледней луны сидел он недвижим.
     Вдруг слышен топот: всё ясней, яснее,
     Вот мчится в поле конь. Как легкий дым
     Волною грива хлещет вдоль по шее;
     И вьется что-то белое над ним,
     Как покрывало… Конь летит быстрее…
     Знакомый конь!.. вот близко, прискакал…
     Но вдруг затрясся, захрипел – и пал.

 //-- XXIV --// 

     Издохший конь недвижимо лежит,
     На нем колеблясь блещет покрывало;
     Черкесской пулей тонкий холст пробит:
     Кровь запеклась на нем струею алой!
     К коню в смущеньи Акбулат бежит;
     Лицо надеждой снова заблистало:
     «Спасибо, друг, не позабыл меня!»
     И гладит он издохшего коня.

 //-- XXV --// 

     И покрывала белого конец
     Нетерпеливой поднял он рукою;
     Склонился – месяц светит: о творец,
     Чей бледный труп он видит пред собою?
     Глубоко в грудь, как скорпион, свинец
     Впился, насытясь кровью молодою;
     Ремень, обвивший нежный стан кругом,
     К седлу надежным прикреплен узлом.

 //-- XXVI --// 

     Как ранний снег бела и холодна,
     Бесчувственно рука ее лежала,
     Обрызганная кровью… и луна
     По гладкому челу, скользя, играла.
     С бесцветных уст, как слабый призрак сна,
     Последняя улыбка исчезала;
     И, опустясь, ресницы бахромой
     Бездушный взор таили под собой.

 //-- XXVII --// 

     Узнал ли ты, несчастный Акбулат,
     Свою жену, подругу жизни старой?
     Чей сладкий голос, чей веселый взгляд
     Был одарен неведомою чарой,
     Пленял тебя лишь день тому назад?..
     Всё понял он – стоит над мертвой Зарой;
     Терзает грудь и рвет одежды он,
     Зовет ее – но крепок мертвый сон!

 //--  --// 

     Да упадет проклятие людей
     На жизнь Селима. Пусть в степи палящей
     От глаз его сокроется ручей.
     Пускай булат руке его дрожащей
     Изменит в битве; и в кругу друзей
     Тоска туманит взор его блестящий;
     Пускай один, бродя во тьме ночной,
     Он чей-то шаг всё слышит за собой.

 //--  --// 

     Да упадет проклятие Аллы
     На голову убийцы молодого;
     Пускай умрет не в битве – от стрелы
     Неведомой разбойника ночного,
     И полумертвый на хребте скалы
     Три ночи и три дня лежит без крова;
     Пусть зной палит и бьет его гроза
     И хищный коршун выклюет глаза!

 //-- <ХХХ> --// 

     Когда придет, покинув выси гор,
     Его душа к обещанному раю,
     Пускай пророк свой отворотит взор
     И грозно молвит: «Я тебя <не> знаю!»
     Тогда, поняв язвительный укор,
     Воскликнет он: «Прости мне! умоляю!..»
     И снова скажет грешнику пророк:
     «Ты был жесток – и я с тобой жесток!»

 //--  --// 

     И в ту же ночь за час перед зарей
     С мечети грянул вещий звук набата.
     Народ сбежался: как маяк ночной
     Пылала ярко сакля Акбулата.
     Вокруг нее огонь вился змеей,
     Кидая к небу с треском искры злата;
     И чей-то смех мучительный и злой
     Сквозь дым и пламя вылетал порой.

 //--  --// 

     И ниц упал испуганный народ.
     «Молитесь, дети! это смех шайтана!» —
     Сказал мулла таинственно – и вот
     Какой-то темный стих из алкорана
     Запел он громко. Но огонь ревет
     И мечется сильнее урагана
     И, не внимая жалобным мольбам,
     Расходится по крышам и стенам.

 //--  --// 

     И зарево на дальних высотах
     Трепещущим румянцем отразилось;
     И серна гор, лежавшая в кустах,
     Послышав крик, вздрогнула, пробудилась.
     Ее невольно обнял тайный страх:
     Стряхнув с себя росу, она пустилась,
     И, спавшие под сению скалы,
     Взвилися с криком дикие орлы.

 //--  --// 

     Сгорел аул – и слух об нем исчез;
     Его сыны рассыпаны в чужбине.
     Лишь иногда в туманный день черкес
     Об нем, вздохнув, рассказывает ныне
     При малых детях. И чужих небес
     Питомец, проезжая по пустыне,
     Напрасно молвит казаку: «Скажи,
     Не знаешь ли аула Бастунджи?..»




   Хаджи Абрек


     Велик, богат аул Джемат,
     Он никому не платит дани;
     Его стена – ручной булат;
     Его мечеть – на поле брани.
     Его свободные сыны
     В огнях войны закалены;
     Дела их громки по Кавказу,
     В народах дальних и чужих,
     И сердца русского ни разу
     Не миновала пуля их.


     По небу знойный день катится,
     От скал горячих пар струится;
     Орел, недвижим на крылах,
     Едва чернеет в облаках;
     Ущелья в сон погружены:
     В ауле нет лишь тишины.
     Аул встревоженный пустеет,
     И под горой, где ветер веет,
     Где из утеса бьет поток,
     Стоит внимательный кружок.
     Об чем ведет переговоры
     Совет джематских удальцов?
     Хотят ли вновь пуститься в горы
     На ловлю чуждых табунов?
     Не ждут ли русского отряда,
     До крови лакомых гостей?
     Нет, – только жалость и досада
     Видна во взорах узденей.
     Покрыт одеждами чужими,
     Сидит на камне между ними
     Лезгинец дряхлый и седой;
     И льется речь его потоком,
     И вкруг себя блестящим оком
     Печально водит он порой.
     Рассказу старого лезгина
     Внимали все. Он говорил:
     «Три нежных дочери, три сына
     Мне бог на старость подарил;
     Но бури злые разразились,
     И ветви древа обвалились,
     И я стою теперь один,
     Как голый пень среди долин.
     Увы, я стар! Мои седины
     Белее снега той вершины.
     Но и под снегом иногда
     Бежит кипучая вода!..
     Сюда, наездники Джемата!
     Откройте удаль мне свою!
     Кто знает князя Бей-Булата?
     Кто возвратит мне дочь мою?
     В плену сестры ее увяли,
     В бою неровном братья пали;
     В чужбине двое, а меньшой
     Пронзен штыком передо мной.
     Он улыбался, умирая!
     Он верно зрел, как дева рая
     К нему слетала пред концом,
     Махая радужным венцом!..
     И вот пошел я жить в пустыню
     С последней дочерью своей.
     Ее хранил я, как святыню;
     Всё, что имел я, было в ней:
     Я взял с собою лишь ее,
     Да неизменное ружье.
     В пещере с ней я поселился,
     Родимой хижины лишен:
     К беде я скоро приучился,
     Давно был к воле приучен.
     Но час ударил неизбежный,
     И улетел птенец мой нежный!..
     Однажды ночь была глухая,
     Я спал… Безмолвно надо мной
     Зеленой веткою махая,
     Сидел мой ангел молодой.
     Вдруг просыпаюсь: слышу, шопот, —
     И слабый крик, – и конский топот…
     Бегу, и вижу – под горой
     Несется всадник с быстротой,
     Схватив ее в свои объятья.
     Я с ним послал свои проклятья,
     О, для чего, второй гонец,
     Настичь не мог их мой свинец!
     С кровавым мщеньем, вот – здесь скрытом,
     Без сил отмстить за свой позор,
     Влачусь я по горам с тех пор,
     Как змей, раздавленный копытом.
     И нет покоя для меня
     С того мучительного дня…
     Сюда, наездники Джемата!
     Откройте удаль мне свою!
     Кто знает князя Бей-Булата?
     Кто привезет мне дочь мою?»


     «Я!» – молвил витязь черноокий,
     Схватившись за кинжал широкий,
     И в изумлении немом
     Толпа раздвинулась кругом.
     «Я знаю князя! Я решился!..
     Две ночи здесь ты жди меня:
     Хаджи бесстрашный не садился
     Ни разу даром на коня.
     Но если я не буду к сроку,
     Тогда обет мой позабудь,
     И об душе моей пророку
     Ты помолись, пускаясь в путь».


     Взошла заря. Из-за туманов,
     На небосклоне голубом
     Главы гранитных великанов
     Встают увенчанные льдом.
     В ущелье облако проснулось,
     Как парус розовый надулось,
     И понеслось по вышине.
     Всё дышит утром. За оврагом,
     По косогору едет шагом
     Черкес на борзом скакуне.
     Еще ленивое светило
     Росы холмов не осушило.
     Со скал высоких, над путем,
     Склонился дикий виноградник;
     Его серебряным дождем
     Осыпан часто конь и всадник:
     Небрежно бросив повода,
     Красивой плеткой он махает,
     И песню дедов иногда,
     Склонясь на гриву, запевает.
     И дальний отзыв за горой
     Уныло вторит песни той.


     Есть поворот – и путь, прорытый
     Арбы скрипучим колесом,
     Там, где красивые граниты
     Рубчатым сходятся венцом.
     Оттуда он, как под ногами,
     Смиренный различит аул,
     И пыль, поднятую стадами,
     И пробужденья первый гул;
     И на краю крутого ската
     Отметит саклю Бей-Булата,
     И, как орел, с вершины гор
     Вперит на крышу светлый взор.
     В тени прохладной, у порога,
     Лезгинка юная сидит.
     Пред нею тянется дорога,
     Но грустно вдаль она глядит.
     Кого ты ждешь, звезда востока,
     С заботой нежною такой?
     Не друг ли будет издалека?
     Не брат ли с битвы роковой?
     От зноя утомясь дневного,
     Твоя головка уж готова
     На грудь высокую упасть.
     Рука скользнула вдоль колена,
     И неги сладостная власть
     Плечо исторгнула из плена;
     Отяготел твой ясный взор,
     Покрывшись влагою жемчужной;
     В твоих щеках как метеор
     Играет пламя крови южной;
     Уста волшебные твои
     Зовут лобзание любви.
     Немым встревожена желаньем
     Обнять ты ищешь что-нибудь,
     И перси слабым трепетаньем
     Хотят покровы оттолкнуть.
     О, где ты, сердца друг бесценный!..
     Но вот – и топот отдаленный,
     И пыль знакомая взвилась,
     И дева шепчет: «Это князь!»


     Легко надежда утешает,
     Легко обманывает глаз:
     Уж близко путник подъезжает…
     Увы, она его не знает,
     И видит только в первый раз!
     То странник, в поле запоздалый,
     Гостеприимный ищет кров;
     Дымится конь его усталый,
     И он спрыгнуть уже готов…
     Спрыгни же, всадник!.. Что же он
     Как будто крова испугался?
     Он смотрит! Краткий, грустный стон
     От губ сомкнутых оторвался,
     Как лист от ветви молодой,
     Измятый летнею грозой!
     «Что медлишь, путник, у порога?
     Слезай с походного коня.
     Случайный гость – подарок бога.
     Кумыс и мед есть у меня.
     Ты, вижу, беден; я богата.
     Почти же кровлю Бей-Булата!
     Когда опять поедешь в путь,
     В молитве нас не позабудь!»

   Хаджи Абрек

     Аллах спаси тебя, Леила!
     Ты гостя лаской подарила;
     И от отца тебе поклон
     За то привез с собою он.

   Леила

     Как! Мой отец? меня поныне
     В разлуке долгой не забыл?
     Где он живет?
     Хаджи Абрек
     Где прежде жил:
     То в чуждой сакле, то в пустыне.

   Леила

     Скажи: он весел, он счастлив?
     Скорей ответствуй мне…

   Хаджи Абрек

     Он жив.
     Хотя порой дождям и стуже
     Открыта голова его…
     Но ты?

   Леила

     Я счастлива…

   Хаджи Абрек (тихо)

     Тем хуже!

   Леила

     А? что ты молвил?..

   Хаджи Абрек

     Ничего!


     Сидит пришелец за столом.
     Чихирь с серебряным пшеном
     Пред ним не тронуты доселе.
     Стоят! Он странен, в самом деле!
     Как на челе его крутом
     Блуждают, движутся морщины!
     Рукою лет или кручины
     Проведены они по нем?


     Развеселить его желая,
     Леила бубен свой берет;
     В него перстами ударяя,
     Лезгинку пляшет и поет.
     Ее глаза как звезды блещут,
     И груди полные трепещут;
     Восторгом детским, но живым
     Душа невинная объята:
     Она кружится перед ним,
     Как мотылек в лучах заката.
     И вдруг звенящий бубен свой
     Подъемлет белыми руками;
     Вертит его над головой,
     И тихо черными очами
     Поводит, – и, без слов, уста
     Хотят сказать улыбкой милой —
     «Развеселись, мой гость унылый!
     Судьба и горе – всё мечта!»

   Хаджи Абрек

     Довольно! Перестань, Леила;
     На миг веселость позабудь:
     Скажи, ужель когда-нибудь
     О смерти мысль не приходила
     Тебя встревожить? отвечай.

   Леила

     Нет! Что мне хладная могила?
     Я на земле нашла свой рай.

   Хаджи Абрек

     Еще вопрос: ты не грустила
     О дальней родине своей,
     О светлом небе Дагестана?

   Леила

     К чему? Мне лучше, веселей
     Среди нагорного тумана.
     Везде прекрасен божий свет.
     Отечества для сердца нет!
     Оно насилья не боится,
     Как птичка вырвется, умчится.
     Поверь мне, – счастье только там,
     Где любят нас, где верят нам!

   Хаджи Абрек

     Любовь!.. Но знаешь ли, какое
     Блаженство на земле второе
     Тому, кто всё похоронил,
     Чему он верил, что любил!
     Блаженство то верней любови,
     И только хочет слез да крови.
     В нем утешенье для людей,
     Когда умрет другое счастье;
     В нем преступлений сладострастье,
     В нем ад и рай души моей.
     Оно при нас всегда, бессменно;
     То мучит, то ласкает нас…
     Нет, за единый мщенья час,
     Клянусь, я не взял бы вселенной!

   Леила

     Ты бледен?

   Хаджи Абрек

     Выслушай. Давно
     Тому назад имел я брата;
     И он, – так было суждено, —
     Погиб от пули Бей-Булата.
     Погиб без славы, не в бою,
     Как зверь лесной, – врага не зная;
     Но месть и ненависть свою
     Он завещал мне, умирая.
     И я убийцу отыскал:
     И занесен был мой кинжал,
     Но я подумал: «Это ль мщенье?
     Что смерть! Ужель одно мгновенье
     Заплатит мне за столько лет
     Печали, грусти, мук?..О, нет!
     Он что-нибудь да в мире любит:
     Найду любви его предмет,
     И мой удар его погубит!»
     Свершилось наконец. Пора!
     Твой час пробил еще вчера.
     Смотри, уж блещет луч заката!..
     Пора! я слышу голос брата.
     Когда сегодня в первый раз
     Я увидал твой образ нежный,
     Тоскою горькой и мятежной
     Душа, как адом, вся зажглась.
     Но это чувство улетело…
     Валла́х! исполню клятву смело!


     Как зимний снег в горах, бледна,
     Пред ним повергнулась она
     На ослабевшие колени;
     Мольбы, рыданья, слезы, пени
     Перед жестоким излились.
     «Ох, ты ужасен с этим взглядом!
     Нет, не смотри так! Отвернись!
     По мне текут холодным ядом
     Слова твои… О, боже мой!
     Ужель ты шутишь надо мной?
     Ответствуй! ничего не значут
     Невинных слезы пред тобой?
     О, сжалься!.. Говори – как плачут
     В твоей родимой стороне?
     Погибнуть рано, рано мне!..
     Оставь мне жизнь! оставь мне младость!
     Ты знал ли что такое радость?
     Бывал ли ты во цвете лет
     Любим, как я?.. О, верно нет!»


     Хаджи в молчанье роковом
     Стоял с нахмуренным челом.
     «В твоих глазах ни сожаленья,
     Ни слез, жестокий, не видать!
     Ax!.. Боже!.. Ай!.. дай подождать!..
     Хоть час один… одно мгновенье!!..»


     Блеснула шашка. Раз, – и два!
     И покатилась голова…
     И окровавленной рукою
     С земли он приподнял ее.
     И острой шашки лезвеё
     Обтер волнистою косою.
     Потом, бездушное чело
     Одевши буркою косматой,
     Он вышел и прыгнул в седло.
     Послушный конь его, объятый
     Внезапно страхом неземным,
     Храпит и пенится под ним:
     Щетиной грива, – ржет и пышет,
     Грызет стальные удила,
     Ни слов, ни повода не слышит,
     И мчится в горы как стрела.


     Заря бледнеет; поздно, поздно,
     Сырая ночь недалека!
     С вершин Кавказа тихо, грозно
     Ползут, как змеи, облака:
     Игру бессвязную заводят,
     В провалы душные заходят,
     Задев колючие кусты,
     Бросают жемчуг на листы.
     Ручей катится, – мутный, серый;
     В нем пена бьет из-под травы;
     И блещет сквозь туман пещеры
     Как очи мертвой головы.
     Скорее, путник одинокой!
     Закройся буркою широкой,
     Ремянный повод натяни,
     Ремянной плеткою махни.
     Тебе во след еще не мчится
     Ни горный дух, ни дикий зверь,
     Но, если можешь ты молиться,
     То не мешало бы – теперь.


     «Скачи, мой конь! Пугливым оком
     Зачем глядишь перед собой?
     То камень, сглаженный потоком!..
     То змей блистает чешуей!..
     Твоею гривой в поле брани
     Стирал я кровь с могучей длани;
     В степи глухой, в недобрый час,
     Уже не раз меня ты спас.
     Мы отдохнем в краю родном;
     Твою уздечку еще боле
     Обвешу русским серебром;
     И будешь ты в зеленом поле.
     Давно ль, давно ль ты изменился,
     Скажи, товарищ дорогой?
     Что рано пеною покрылся?
     Что тяжко дышишь подо мной?
     Вот месяц выйдет из тумана,
     Верхи дерев осеребрит,
     И нам откроется поляна,
     Где наш аул во мраке спит;
     Заблещут, издали мелькая,
     Огни джематских пастухов,
     И различим мы, подъезжая,
     Глухое ржанье табунов;
     И кони вкруг тебя столпятся…
     Но стоит мне лишь приподняться;
     Они в испуге захрапят,
     И все шарахнутся назад:
     Они почуют издалека,
     Что мы с тобою дети рока!..»


     Долины ночь еще объемлет,
     Аул Джемат спокойно дремлет;
     Один старик лишь в нем не спит.
     Один, как памятник могильный,
     Недвижим, близ дороги пыльной,
     На сером камне он сидит.
     Его глаза на путь далекой
     Устремлены с тоской глубокой.


     «Кто этот всадник? Бережливо
     Съезжает он с горы крутой;
     Его товарищ долгогривый
     Поник усталой головой.
     В руке, под буркою дорожной,
     Он что-то держит осторожно
     И бережет как свет очей».
     И думает старик согбенный:
     «Подарок, верно, драгоценный
     От милой дочери моей!»


     Уж всадник близок: под горою
     Коня он вдруг остановил;
     Потом дрожащею рукою
     Он бурку темную открыл;
     Открыл, – и дар его кровавый
     Скатился тихо на траву.
     Несчастный видит, – боже правый!
     Своей Леилы голову!..
     И он, в безумном восхищенье,
     К своим устам ее прижал!
     Как будто ей передавал
     Свое последнее мученье.
     Всю жизнь свою в единый стон,
     В одно лобзанье вылил он.
     Довольно люди <и> печали
     В нем сердце бедное терзали!
     Как нить, истлевшая давно,
     Разорвалося вдруг оно,
     И неподвижные морщины
     Покрылись бледностью кончины.
     Душа так быстро отлетела,
     Что мысль, которой до конца
     Он жил, черты его лица
     Совсем оставить не успела.


     Молчанье мрачное храня,
     Хаджи ему не подивился:
     Взглянул на шашку, на коня, —
     И быстро в горы удалился.


     Промчался год. В глухой теснине
     Два трупа смрадные, в пыли,
     Блуждая путники нашли,
     И схоронили на вершине.
     Облиты кровью были оба,
     И ярко начертала злоба
     Проклятие на их челе.
     Обнявшись крепко, на земле
     Они лежали костенея,
     Два друга с виду – два злодея!
     Быть может, то одна мечта,
     Но бедным странникам казалось,
     Что их лицо порой менялось,
     Что всё грозили их уста.
     Одежда их была богата,
     Башлык их шапки покрывал:
     В одном узнали Бей-Булата,
     Никто другого не узнал.