-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Иван Алексеевич Бунин
|
|  А. П. Данилова
|
|  Стихотворения
 -------

   Иван Бунин
   Стихотворения


   © Бунин И.А., наследники, 2024
   © Шубинский В.И., наследники, 2024
   © Данилова А.П., составление, 2024
   © ООО «Издательство «Эксмо», 2024


   Поэзия земли

   Место Ивана Алексеевича Бунина в истории русской литературы определяется в первую очередь его прозой. Как прозаик он получил в 1933 году Нобелевскую премию по литературе. Лирика его осталась несколько в тени. Впрочем, были и люди, предпочитавшие бунинскую «струящуюся поэзию» его «бархатной прозе». Среди них был Владимир Набоков, чьи слова мы только что процитировали. Стихи Бунин писал с ранней юности и до середины 1920-х годов. После этого у него родилось лишь несколько стихотворений. Высший расцвет поэтического таланта Бунина выпал на предреволюционные и первые послереволюционные годы. Его поэзия была высоко оценена официальными литературными инстанциями, но в гораздо меньшей степени теми собратьями по перу, которые определяли лицо эпохи. В поэзии своего времени (в отличие от прозы, заметим) Бунин оставался одиночкой.
   Иван Алексеевич Бунин родился 10 (22) октября 1870 года в Воронеже. Он происходил из знатного дворянского рода, известного с XV века (внебрачным сыном одного из Буниных был В. А. Жуковский), но та ветвь, из которой он происходил, обеднела и захирела. Дед писателя Николай Дмитриевич и его отец Алексей Николаевич служили в губернии в небольших чинах. Алексей Николаевич, человек горячий, физически сильный, не получивший никакого образования, но бессистемно начитанный, в качестве ополченца участвовал в Крымской войне. В основном он занимался сельским хозяйством в своем небольшом имении, но не особо преуспел и умер в бедности. От брака с Людмилой Александровной Чубаровой у него было четверо детей, не считая умерших в детстве, – Юлий (литератор), Евгений (сельский хозяин, в отличие от отца, успешный, и художник-дилетант), Иван и Мария. Иван Алексеевич был намного моложе старших братьев, но дружен с ними, особенно с Юлием.
   В 1881 году будущий писатель поступил в Елецкую мужскую гимназию, но через пять лет оставил ее, поселившись в родительском имении Озерки. Дальнейшим его образованием занимался брат Юлий, сосланный в Озерки под надзор полиции. В автобиографическом романе «Жизнь Арсеньева» Бунин иронически описывает революционно настроенное окружение брата, но Бунин 1880-х – не тот надменный, погруженный в глубокие экзистенциальные и эстетические переживания интеллектуал, который в конце 1920-х писал роман, а юноша, живущий интересами своего поколения. Неслучайно первым опубликованным стихотворением Бунина («Родина», 1887, № 2) стало «Над могилой С. Я. Надсона». Рано умерший поэт Семен Яковлевич Надсон был необыкновенно популярен в 1880-е годы, да и позднее. В стихотворении Бунина нет характерного для Надсона мелодраматического надрыва, но оно целиком состоит из пост-романтических банальностей:

     Могучей силой песнопенья
     Он оживлял мечты свои;
     В нем сердце билось вдохновеньем
     И страстью искренней любви!

   При этом в те же годы Бунин писал уже и совсем другие стихи, в которых нет бессодержательных излияний, а есть точность взгляда и завороженность деталью, характерные для его зрелой поэтики.

     В темнеющих полях, как в безграничном море,
     Померк и потонул зари печальный свет —
     И мягко мрак ночной плывет в ночном просторе
     Немой заре вослед.


     Лишь суслики во ржи скликаются свистками,
     Иль по меже тушкан, таинственно, как дух,
     Несется быстрыми, неслышными прыжками
     И пропадает вдруг…

   В 1889 году написано одно из самых знаменитых бунинских стихотворений, начинающееся блестящей и тоже уже очень характерной строфой:

     Не видно птиц. Покорно чахнет
     Лес, опустевший и больной.
     Грибы сошли, но крепко пахнет
     В оврагах сыростью грибной.

   Такой чувственный и емкий образ в то время мог родиться разве что у последнего великого поэта XIX столетия, семидесятилетнего Афанасия Фета. Бунин смолоду зачитывается его стихами, но его импрессионизм отличается от фетовского. Он внимателен к тонким, едва уловимым впечатлениям, дающим мгновеннную картину целого, но при этом он глубоко рационален и эмоционально сдержан.
   В том же 1889 году Бунину было предложено место помощника редактора в газете «Орловский вестник». Осенью он переехал в Орел. Так началась его жизнь профессионального литератора. В 1892–1895 годах он жил в Полтаве, а затем переехал в Петербург. В дальнейшем он жил попеременно в Петербурге и в Москве, часто путешествуя по России и за границей.
   В 1891 году Бунин познакомился в «Орловском вестнике» с работавшей там корректором Варварой Пащенко, которую иногда называют его первой «невенчанной женой». Этот роман отразился в «Жизни Арсеньева». Отец Пащенко запретил ей брак с бедным и юным Буниным. Однако впоследствии выяснилось, что Варвара получила от отца согласие на венчание, но утаила его от Бунина. Тем временем отношения молодых людей усложнились, и в 1894 году в Варшаве Варвара оставила своего спутника. Вскоре она вышла замуж за его друга, литератора и актера Арсения Бибикова. В 1898 году Бунин женился на Александре Цакни, дочери редактора одесской газеты «Южное обозрение», но два года спустя расстался с ней. Их единственный сын Николай умер в 1905 году, пяти лет от роду. Цакни еще долгие годы не давала Бунину развода, из-за чего он в течение шестнадцати лет не мог оформить свой следующий брак – с Верой Сергеевной Муромцевой, молодым химиком, дочерью видного юриста. С 1906 до конца жизни она была верной спутницей писателя. Ей принадлежат содержательные мемуары о его жизни.
   Первая книга стихов Бунина вышла в 1891 году приложением к «Орловскому вестнику». В 1896 году вышел его перевод «Песни о Гайавате», имевший большой успех, а в 1897-м – первая книга прозы: «На край света и другие рассказы». По-настоящему поэзия Бунина была замечена после выхода второй книги – «Листопад» (1901). Эта книга вышла в символистском издательстве «Скорпион».
   Сближение Бунина с символистами, имевшее место на рубеже веков, закончилось разрывом. Особенно враждебными стали отношения с Валерием Брюсовым. В 1903 году Бунин получает половинную Пушкинскую премию за «Листопад» (а в 1909-м вновь – за собрание сочинений в трех томах, причем делит ее с Куприным). Решение о присуждении премии принимали литераторы традиционалистского толка, такие как поэт Арсений Голенищев-Кутузов и президент Академии наук К. Р. (великий князь Константин Романов). Бунин был им несомненно ближе, чем «декаденты», и тем не менее все равно слишком смел; чувства и мысли, которые он выражал в стихах, порою казались традиционалистам слишком сложными и непохвальными – и в итоге решение было компромиссным. В то же время и «прогрессивная» критика косо смотрела на Бунина, обвиняя его в «анимизме», культе бессознательных сил природы.
   Одновременно с символистами Бунин посещает встречи прозаиков-реалистов – так называемые «среды», у него возникает дружба с Горьким, Куприным, Леонидом Андреевым. В 1899 году начинается его близкое общение с Чеховым. Разойдясь со «Скорпионом», он начинает сотрудничать с издательством «Знание», в котором выходят книги реалистов – в том числе «неореалистов», работающих в определенном диалоге с модернизмом, учитывающих его опыт. Именно к этому типу писателей относят Бунина-прозаика. Но если видных прозаиков в этом кругу было немало, то ни одного значительного поэта, кроме Бунина, не было. В результате творчество Бунина не воспринималось в контексте русского модернистского движения – в отличие, например, от стихов Бориса Садовского, очень близкого Бунину по поэтике (хотя менее яркого), но печатавшегося в символистских изданиях.
   Вот, например, слова Владислава Ходасевича из статьи, написанной в 1929 году и посвященной поэзии Бунина:
   «Вероятно, молодой Бунин, один из последних питомцев совсем иной, помещичьей культуры, почти сразу почувствовал себя чужим среди московских символистов – первенцев российского урбанизма и fin de siecle’я. Ему, человеку гораздо более «земному» и здоровому, особенно резко должны были броситься в глаза те внутренние пороки, с которыми символизм родился на свет и которые в совокупности можно бы назвать декадентскою стороной символизма. Именно декадентство, со всеми его бытовыми и литературными проявлениями, было для Бунина всего очевиднее в символизме – и чем очевиднее, тем несноснее. Это и привело к разрыву…
   …Но крайностям декадентов он противопоставил слишком большую уравновешенность чувства; их прихотливости – слишком законченную последовательность мысли; их стремлению к необычайности – нарочитую, подчеркнутую простоту; их парадоксам – явную неопровержимость утверждений. Чем больше субъект символистской поэзии хочет быть исключительным, тем больше субъект поэзии бунинской старается быть нормальным. Весною он счастлив, ночью задумчив, на кладбище печален и т. д. Он говорит слишком ровным голосом и словно стремится походить на того несколько абстрактного, но безукоризненно правильного «человека», которого изображают в атласах».
   Справедливо ли это? И да, и нет. Прежде всего потому, что Бунин ориентируется в том числе на определенную традицию французской предмодернистской поэзии – на линию Парнаса, на таких поэтов, как Леконт де Лиль, Эредиа. Их стремление к спокойному совершенству формы, благородству интонации, выверенности всех деталей, отказ от явного выражения чувств – все это было Бунину близко. Парнасцы влияли и на Брюсова, но тот соединял их традицию с наследием их антиподов – Бодлера, Верлена, следовавших за ними французских символистов. Бунин же соединял Парнас с традициями русской лирики XIX века.
   С другой стороны, нельзя сказать, что Бунин совсем чужд «декадентства» – интереса к темным, страшным, изнаночным сторонам человеческой природы, поэтизации внеморальной силы и мощи. Эти элементы есть и в его прозе («Петлистые уши»), есть и в стихах 1910-х годов («Мушкет», «В Орде»). В его стихах есть и свойственное символистам упоение мгновенными и губительными прозрениями – вспомнить хотя бы такой его шедевр, как «Дурман» (1916):

     Дурману девочка наелась,
     Тошнит, головка разболелась,
     Пылают щечки, клонит в сон,
     Но сердцу сладко, сладко, сладко:
     Все непонятно, все загадка,
     Какой-то звон со всех сторон:


     Не видя, видит взор иное,
     Чудесное и неземное,
     Не слыша, ясно ловит слух
     Восторг гармонии небесной —
     И невесомой, бестелесной
     Ее довел домой пастух…

   В чем, однако, Бунин абсолютный «контрсимволист» – это в бесконечной конкретности, в интересе к материальной, осязаемой детали. Впрочем, в этом отношении он противостоит и эпигонской постромантической поэзии. О человеческом чувстве он всегда говорит через конкретную деталь, через материально осязаемый образ, как в знаменитом «Одиночестве» (1903):

     Сегодня идут без конца
     Те же тучи – гряда за грядой.
     Твой след под дождем у крыльца
     Расплылся, налился водой.
     И мне больно глядеть одному
     В предвечернюю серую тьму.

   Можно вспомнить и более ранний (и не менее знаменитый) «Листопад» (1900). Аллегорический образ Осени – это не символ, уводящий читателя в иные миры или к несказуемому обыденным языком. Мир постепенно увядающей осенней природы сказочен, но в этой сказочности необыкновенно подробен и конкретен:

     …Сегодня на пустой поляне,
     Среди широкого двора,
     Воздушной паутины ткани
     Блестят, как сеть из серебра.
     Сегодня целый день играет
     В дворе последний мотылек
     И, точно белый лепесток,
     На паутине замирает,
     Пригретый солнечным теплом;
     Сегодня так светло кругом,
     Такое мертвое молчанье
     В лесу и в синей вышине,
     Что можно в этой тишине
     Расслышать листика шуршанье…

   У Бунина можно выделить два типа стихотворений. Первый (доминирующий в 1900-е годы) – это благородная описательная лирика, в которой эмоциональная составлящая приглушена, сдержанна. Автор выводится за рамки текста, он созерцатель, свидетель. Иногда Бунин подчеркнуто снижает, прозаизирует описание (такие стихи, как «С обезьяной»); иногда он берет высокий, торжественный тон – блестящий пример тому, скажем, «Зов» (1911):

     …В родные гавани вовеки я не вниду,
     Но знаю, что и мне, в предсмертных снах моих,
     Все будет сниться сеть канатов смоляных
     Над бездной голубой, над зыбью океана:
     Да чутко встану я на голос Капитана!

   Но авторские житейские чувства во всех случаях выносятся за скобки или выражаются обиняками. Этические установки Бунина выражены в стихотворении «Художник» (1908), посвященном памяти Чехова. Герой стихотворения представляет себе и эстетически переживает собственные похороны. Всякий мелодраматизм под строжайшим запретом.
   Именно о таком типе бунинских стихов говорит Ходасевич, когда отмечает:
   «…Символист, изображая не мир, а, в сущности, самого себя, в каждом произведении достигает цели сразу и вполне. Суживая задание, он расширяет свои возможности. Несомненно, что бунинский пейзаж правдив, точен, жив и великолепен так, как ни одному символисту не грезилось. Но от Бунина множественность явлений требует такой же множественности воспроизведений, что неосуществимо. Качество бунинских воссозданий само по себе еще не приводит к цели: оно требует подкрепления количеством, теоретически говоря, – беспредельным. Задание Бунина становится необъятно, как мир, и ведет к тому, что для личности художника места не остается. Чувство Бунина едва обретает возможность прорваться наружу; оно обозначается в мимолетном замечании, в намеке, чаще всего – в лирической концовке. Но иногда не бывает и концовки. Из своей лирики Бунин изгнал сильнейший фермент лиризма. Это и есть причина того, что Бунина называют холодным. В действительности он не холоден: он целомудрен».
   С другой стороны, в 1910-е годы из-под пера Бунина все чаще выходят более легкие, «струящиеся», по выражению Набокова, стихи, в которых есть прямой, открытый лиризм – рядом с точностью детали и совершенством формы:

     Настанет день – исчезну я,
     А в этой комнате пустой
     Все то же будет: стол, скамья
     Да образ, древний и простой.


     И так же будет залетать
     Цветная бабочка в шелку —
     Порхать, шуршать и трепетать
     По голубому потолку…

   Эти стихи написаны в 1916 году. Еще позже, уже в 1918 году, написано стихотворение, которое уже невозможно обвинить в чрезмерной эмоциональной скупости:

     И цветы, и шмели, и трава, и колосья,
     И лазурь, и полуденный зной…
     Срок настанет – Господь сына блудного спросит:
     «Был ли счастлив ты в жизни земной?»


     И забуду я все – вспомню только вот эти
     Полевые пути меж колосьев и трав —
     И от сладостных слез не успею ответить,
     К милосердным коленам припав.

   Сюда же можно добавить и «Свет незакатный» – одно из самых «личностных», автобиографически наполненных и эмоциональных стихотворений Бунина. Интересно, что поэт пользуется здесь определенной редкой вариацией двустопного анапеста, которую впервые употребил Вяземский («Палестина»), затем Анненский («Снег»), а позднее – Пастернак («Вакханалия») и, наконец, Ахматова («Царскосельская ода») и Бродский («Ни страны, ни погоста…» и ряд других стихотворений).
   Говоря о восприятии поэзии Бунина в предреволюционный период, нельзя не отметить вот что: в 1912 году в русской поэзии появился акмеизм, направление, принципы которого были в очень многих отношениях близки бунинским. У всех крупнейших акмеистов в ранний период можно обнаружить хотя бы по одному стихотворению, которое мог бы написать Бунин («Паломник» Гумилева, «Айя-София» Мандельштама, «Рыбак» Ахматовой, «Гадалка» Нарбута). Но никто из них ни в малейшей степени не считал Бунина своим учителем. Он воспринимался как «традиционалист», чуждый всей модернистской поэзии.
   Если же говорить о мировом контексте, то был ряд поэтов начала XX века, которые в модернистском контексте стремились сохранить верность прямому высказыванию, земной реальности и «старомодному», без вывертов и изысков, формальному мастерству. В английской поэзии это Томас Харди и Альфред Хаусмен, во французской – Франсис Жамм и Шарль Пеги. Бунин естественно становится в этот ряд.
   Большого чисто коммерческого успеха, сравнимого с успехом Горького или Андреева, Бунин ни как поэт, ни как прозаик не имел. Но его статус все рос. В 1909 году он был избран членом Академии наук по разряду изящной словесности, причем известие об избрании было получено им в присутствии Варвары Пащенко-Бибиковой, которая, возможно, испытала досаду при мысли о том, что отвергла человека с большим будущим. Повести «Деревня» (1910) и «Суходол» (1911) стали началом расцвета таланта Бунина-прозаика. Они и поныне входят в золотой фонд русской прозы XX века.
   В начале 1910-х годов Бунин и Муромцева много путешествуют. Эти путешествия отразились в прозе писателя («Братья», «Господин из Сан-Франциско»), но и в стихах тоже. Затем начинается война. В предреволюционные годы Бунин пишет многие свои лирические шедевры. Кроме уже упомянутых и процитированных, это «Князь Всеслав», не очень достоверный исторически, но возвышенный и трогательный (князь-изгнанник тоскует по звону киевской Софии, в котором ему открылось «неземное»). Бедствия войны порождают стихотворение «Святогор и Илья» («отняла русской силы земля половину»). В качестве противовеса печальной современности Бунин воссоздает идиллический мир прошлого («Дедушка в молодости», «Архистратиг средневековый…») или вновь обращается к парнасскому эстетизму («Одиссей у Цирцеи»).
   Революцию 1917 года Бунин резко не принимает, особенно октябрьский переворот. В 1918 году он уезжает из Москвы с женой сперва в Киев, потом в Одессу, где работает в ОСВАГе (пропагандистском ведомстве Деникина) и пишет «Окаянные дни» – трагический, полный боли и ненависти дневник. В январе 1920-го Бунины отплывают из Одессы в Константинополь и в марте, после многих приключений, прибывают в Париж.
   Последовательное неприятие революции Буниным связано не столько с привязанностью к старой России (писатель видел и ее темные стороны), сколько с присущим писателю упоением стихийной стороной жизни, тонкими, непостижимыми глубинами человеческой психики – и отвращением к абстрактному, доктринерскому, утопическому мышлению. Там, где другие видели проблеск новой жизни, сопровождающийся насилием и уродством, он различал только насилие и уродство.
   «Как они одинаковы, все эти революции! Во время французской революции тоже сразу была создана целая бездна новых административных учреждений, хлынул целый потоп декретов, циркуляров, число комиссаров, – непременно почему-то комиссаров, – и вообще всяческих властей стало несметно, комитеты, союзы, партии росли, как грибы, и все «пожирали друг друга», образовался совсем новый, особый язык, «сплошь состоящий из высокопарнейших восклицаний вперемешку с самой площадной бранью по адресу грязных остатков издыхающей тирании…». Все это повторяется потому прежде всего, что одна из самых отличительных черт революций – бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. В человеке просыпается обезьяна».
   Кроме «Окаянных дней», Бунин в эти годы пишет мало прозы. Стихи между тем продолжают писаться. Многие из них пропитаны чувством мрачного отчаяния, иные страшно читать:

     О, слез невыплаканных яд!
     О, тщетной ненависти пламень!
     Блажен, кто раздробит о камень
     Твоих, Блудница, новых чад,
     Рожденных в лютые мгновенья
     Твоих утех – и наших мук!
     Блажен тебя разящий лук
     Господнего святого мщенья!

   Наряду с этим рождаются печальные, но благородные строки, содержащие своего рода «формулу изгнания» – трагическую и емкую:

     У птицы есть гнездо, у зверя есть нора.
     Как горько было сердцу молодому,
     Когда я уходил с отцовского двора,
     Сказать прости родному дому!


     У зверя есть нора, у птицы есть гнездо,
     Как бьется сердце, горестно и громко,
     Когда вхожу, крестясь, в чужой, наемный дом
     С своей уж ветхою котомкой!

   В 1923–1925 годы Бунин еще пишет стихи, в том числе такой шедевр, как «Льет без конца. В лесу туман…». Потом опять начинаются годы великой прозы («Митина любовь», «Жизнь Арсеньева», «Темные аллеи») – и Бунин-поэт резко умолкает.
   С начала 1920-х годов кандидатура Бунина регулярно выдвигается на Нобелевскую премию по литературе. Главными соперниками его среди русских писателей были М. Горький и Д. С. Мережковский. Решающим событием, приведшим к получению Буниным премии в 1933 году, стал выход романа «Жизнь Арсеньева», который многие сравнивали с автобиографической эпопеей Пруста. Сам Бунин, познакомившийся с творчеством французского писателя уже после завершения романа, отмечал определенную близость их поэтик. Получение премии, значительная часть которой была потрачена на помощь собратьям по изгнанию, была воспринята эмигрантской литературой как общая победа.
   Впрочем, отношения Бунина с писателями-современниками как в дореволюционный, так и в послереволюционный период нельзя назвать идиллическими – в том числе из-за его сварливого и высокомерного характера. Его горделивые и оскорбительные высказывания о современниках (в основном из частных писем) известны. Строг он был и к предшественникам. Преклонение перед Толстым сочеталось у него с неприязнью к Гоголю и Достоевскому.
   В личной жизни Бунина в эти годы все было непросто. В середине 1920-х годов у него начинаются близкие отношения с молодой писательницей Галиной Николаевной Кузнецовой. В 1927 году Кузнецова поселяется в доме Бунина. «Брак втроем» продолжается до 1934 года, когда Кузнецова ушла от Бунина, причем не к мужчине, а к женщине – Магде Степун, сестре философа Федора Степуна. Еще одним фактическим членом семьи стал писатель Лев Зуров, выполнявший обязанности секретаря Бунина. В летнее время семья жила на вилле Бельведер близ Грасса, в Альпах.
   Еще в 1930-е годы Бунин занял резко антинацистскую позицию, одним из толчков к чему был, возможно, унизительный обыск, которому его подвергли в Германии в 1936 году. После оккупации Франции в 1940 году Бунин с женой уезжает на виллу, оказавшуюся в «зоне Виши». Вскоре к ним присоединился Зуров. На вилле Бунины предоставляют укрытие и убежище людям, преследуемым нацистами – в том числе Галине Кузнецовой и Магде Степун. Жизнь была по-военному трудной и полуголодной. Неприятие нацизма и надежда на победу над ним привели к тому, что Бунин смягчил свое отношение к советской власти. По словам поэта Георгия Адамовича, «война потрясла и испугала Бунина: испугала за участь России на десятилетия и даже столетия вперед, и этот глубинный страх заслонил в его сознании все то, что в советском строе по-прежнему оставалось для него неприемлемо. Он ждал и надеялся, что война, всколыхнувшая весь народ, придаст советскому строю некоторые новые черты, новые свойства…». В первые послепобедные годы он бывает на приемах в советском посольстве, положительно отзывается о творчестве некоторых советских писателей (Александра Твардовского, Константина Паустовского), ведет переговоры об издании книги в СССР и даже теоретически задумывается о возвращении.
   Все это, впрочем, вскоре закончилось. Если иллюзии и возникли на короткое время, они быстро рассеялись. Например, книга в СССР так и не вышла – Бунина стали издавать лишь в 1956 году, раньше, чем кого-либо из эмигрантов.
   Тем временем силы писателя слабели. После последнего триумфа – выхода в 1945 году книги рассказов «Темные аллеи» – он пишет немного. В 1947 году у него была диагностирована эмфизема легкого. После лечения на юге Франции он в последний раз публично выступает в Париже.
   Нобелевская премия была давно истрачена, гонорарных поступлений было мало (за «Темные аллеи» Бунин получил всего 300 долларов). В последние годы жизни Бунин жил на пенсию, выплачивавшуюся ему американским филантропом Фрэнком Атраном.
   Так проходят последние годы жизни писателя. 8 ноября 1953 года в Париже Бунин умирает. Но годом раньше он внезапно, после очень долгого перерыва, пишет стихотворение, очень характерное и удачное. Именно стихами Бунин попрощался с литературой и жизнью:

     Ледяная ночь, мистраль,
     (Он еще не стих).
     Вижу в окна блеск и даль
     Гор, холмов нагих.
     Золотой недвижный свет
     До постели лег.
     Никого в подлунной нет,
     Только я да Бог.
     Знает только Он мою
     Мертвую печаль,
     Ту, что я от всех таю…
     Холод, блеск, мистраль.


 Валерий Шубинский



   Стихотворения 1888–1899


   «В полночь выхожу один из дома…»


     В полночь выхожу один из дома,
     Мерзло по земле шаги стучат,
     Звездами осыпан черный сад
     И на крышах – белая солома:
     Трауры полночные лежат.

 Ноябрь, 1888


   «Пустыня, грусть в степных просторах…»


     Пустыня, грусть в степных просторах.
     Синеют тучи. Скоро снег.
     Леса на дальних косогорах,
     Как желто-красный лисий мех.


     Под небом низким, синеватым
     Вся эта сумрачная ширь
     И пестрота лесов по скатам
     Угрюмы, дики, как Сибирь.


     Я перейду луга и долы,
     Где серо-сизый, неживой
     Осыпался осинник голый
     Лимонной мелкою листвой.


     Я поднимусь к лесной сторожке —
     И с грустью глянут на меня
     Ее подслепые окошки
     Под вечер сумрачного дня.
     Но я увижу на пороге
     Дочь молодую лесника:
     Малы ее босые ноги,
     Мала корявая рука.


     От выреза льняной сорочки
     Ее плечо еще круглей,
     А под сорочкою – две точки
     Стоячих девичьих грудей.

 1888


   «Как все вокруг сурово, снежно…»


     Как все вокруг сурово, снежно,
     Как этот вечер сиз и хмур!
     В морозной мгле краснеют окна нежно
     Из деревенских нищенских конур.


     Ночь северная медленно и грозно
     Возносит косное величие свое.
     Как сладко мне во мгле морозной
     Мое звериное жилье!

 1888


   «Под орган душа тоскует…»


     Под орган душа тоскует,
                    Плачет и поет,
     Торжествует, негодует,
                    Горестно зовет:


     О благий и скорбный! Буди
                  Милостив к земле!
     Скудны, нищи, жалки люди
                  И в добре, и в зле!


     О Исусе, в крестной муке
                 Преклонивший лик!
     Есть святые в сердце звуки —
                   Дай для них язык!

 1889


   Цыганка


     Впереди большак, подвода,
     Старый пес у колеса,
     Впереди опять свобода,
     Степь, простор и небеса.


     Но притворщица отстала,
     Ловко семечки грызет,
     Говорит, что в сердце жало,
     Яд горючий унесет.


     Говорит… А что ж играет
     Яркий угольный зрачок?
     Солнцем, золотом сияет,
     Но бесстрастен и далек.


     Сколько юбок! Ногу стройно
     Облегает башмачок,
     Стан струится беспокойно,
     И жемчужна смуглость щек…


     Впереди большак, подвода,
     Старый пес у колеса,
     Счастье, молодость, свобода,
     Солнце, степи, небеса.

 1889


   «Не видно птиц. Покорно чахнет…»


     Не видно птиц. Покорно чахнет
     Лес, опустевший и больной.
     Грибы сошли, но крепко пахнет
     В оврагах сыростью грибной.


     Глушь стала ниже и светлее,
     В кустах свалялася трава,
     И, под дождем осенним тлея,
     Чернеет темная листва.


     А в поле ветер. День холодный
     Угрюм и свеж – и целый день
     Скитаюсь я в степи свободной,
     Вдали от сел и деревень.


     И, убаюкан шагом конным,
     С отрадной грустью внемлю я,
     Как ветер звоном однотонным
     Гудит-поет в стволы ружья.

 1889


   «Один встречаю я дни радостной недели…»


     Один встречаю я дни радостной недели, —
     В глуши, на севере… А там у вас весна:
     Растаял в поле снег, леса повеселели,
     Даль заливных лугов лазурна и ясна;


     Стыдливо белая береза зеленеет,
     Проходят облака все выше и нежней,
     А ветер сушит сад и мягко в окна веет
     Теплом апрельских дней…

 1889


   «Как дымкой даль полей закрыв на полчаса…»


     Как дымкой даль полей закрыв на полчаса,
     Прошел внезапный дождь косыми полосами —
     И снова глубоко синеют небеса
                    Над освеженными лесами.


     Тепло и влажный блеск. Запахли медом ржи,
     На солнце бархатом пшеницы отливают,
     И в зелени ветвей, в березах у межи,
                    Беспечно иволги болтают.


     И весел звучный лес, и ветер меж берез
     Уж веет ласково, а белые березы
     Роняют тихий дождь своих алмазных слез
                    И улыбаются сквозь слезы.

 1889


   В степи

   Н. Д. Телешову


     Вчера в степи я слышал отдаленный
     Крик журавлей. И дико и легко
     Он прозвенел над тихими полями…
     Путь добрый! Им не жаль нас покидать:
     И новая цветущая природа,
     И новая весна их ожидает
     За синими, за теплыми морями,
     А к нам идет угрюмая зима:
     Засохла степь, лес глохнет и желтеет,
     Осенний ветер, тучи нагоняя,
     Открыл в кустах звериные лазы,
     Листвой засыпал долы и овраги,
     И по ночам в их черной темноте,
     Под шум деревьев, свечками мерцают,
     Таинственно блуждая, волчьи очи…
     Да, край родной не радует теперь!
     И все-таки, кочующие птицы,
     Не пробуждает зависти во мне
     Ваш звонкий крик, и гордый и свободный.
     Здесь грустно. Ждем мы сумрачной поры,
     Когда в степи седой туман ночует,
     Когда во мгле рассвет едва белеет
     И лишь бугры чернеют сквозь туман.
     Но я люблю, кочующие птицы,
     Родные степи. Бедные селенья —
     Моя отчизна; я вернулся к ней,
     Усталый от скитаний одиноких,
     И понял красоту в ее печали
     И счастие – в печальной красоте.


     Бывают дни: повеет теплым ветром,
     Проглянет солнце, ярко озаряя
     И лес, и степь, и старую усадьбу,
     Пригреет листья влажные в лесу,
     Глядишь – и все опять повеселело.
     Как хорошо, кочующие птицы,
     Тогда у нас! Как весело и грустно
     В пустом лесу меж черными ветвями,
     Меж золотыми листьями берез
     Синеет наше ласковое небо!
     Я в эти дни люблю бродить, вдыхая
     Осинников поблекших аромат
     И слушая дроздов пролетных крики;
     Люблю уйти один на дальний хутор,
     Смотреть, как озимь мягко зеленеет,
     Как бархатом блестят на солнце пашни,
     А вдалеке, на жнивьях золотых,
     Стоит туман, прозрачный и лазурный.


     Моя весна тогда зовет меня, —
     Мечты любви и юности далекой,
     Когда я вас, кочующие птицы,
     С такою грустью к югу провожал!
     Мне вспоминается былое счастье, былые дни…
     Но мне не жаль былого:
     Я не грущу, как прежде, о былом, —
     Оно живет в моем безмолвном сердце,
     А мир везде исполнен красоты.
     Мне в нем теперь все дорого и близко:
     И блеск весны за синими морями,
     И северные скудные поля,
     И даже то, что уж совсем не может
     Вас утешать, кочующие птицы, —
     Покорность грустной участи своей!

 1889


   В костеле


     Гаснет день – и звон тяжелый
                    В небеса плывет:
     С башни старого костела
                    Колокол зовет.


     А в костеле – ожиданье:
                    Сумрак, гул дверей,
     Напряженное молчанье,
                    Тихий треск свечей.


     В блеске их престол чернеет,
                    Озарен темно;
     Высоко над ним желтеет
                    Узкое окно.


     И над всем – Христа распятье:
                    В диадеме роз,
     Скорбно братские объятья
                    Распростер Христос…


     Тишина. И вот, незримо
                    Унося с земли,
     Звонко песня серафима
                    Разлилась вдали.


     Разлилась – и отзвучала:
                    Заглушил, покрыл
     Гром органного хорала
                    Песнь небесных сил.


     Вторит хор ему… Но, боже!
                    Отчего и в нем
     Та же скорбь и горе то же —
                    Мука о земном?


     Не во тьме ль веков остался
                    День, когда с тоской
     Человек, как раб, склонялся
                    Ниц перед тобой


     И сиял зловещей славой
                    Пред лицом людей
     В блеске молнии кровавой
                    Блеск твоих очей?


     Для чего звучит во храме
                    Снова скорбный стон,
     Снова дымными огнями
                    Лик твой озарен.


     И тебе ли мгла куренья,
                    Холод темноты,
     Запах воска, запах тленья,
                    Мертвые цветы?


     Дивен мир твой! Расцветает
                    Он, тобой согрет,
     В небесах твоих сияет
                    Солнца вечный свет,


     Гимн природы животворный
                    Льется к небесам…
     В ней твой храм нерукотворный,
                    Твой великий храм!

 1889


   «Бушует полая вода…»


     Бушует полая вода,
     Шумит и глухо, и протяжно.
     Грачей пролетные стада
     Кричат и весело, и важно.


     Дымятся черные бугры,
     И утром в воздухе нагретом
     Густые белые пары
     Напоены теплом и светом.


     А в полдень лужи под окном
     Так разливаются и блещут,
     Что ярким солнечным пятном
     По залу «зайчики» трепещут.


     Меж круглых рыхлых облаков
     Невинно небо голубеет,
     И солнце ласковое греет
     В затишье гумен и дворов.


     Весна, весна! И все ей радо.
     Как в забытьи каком стоишь
     И слышишь свежий запах сада
     И теплый запах талых крыш.


     Кругом вода журчит, сверкает,
     Крик петухов звучит порой,
     А ветер, мягкий и сырой,
     Глаза тихонько закрывает.

 1892


   Соловьи


     То разрастаясь, то слабея,
     Гром за усадьбой грохотал,
     Шумела тополей аллея,
     На стекла сумрак набегал.
     Все ниже тучи наплывали;
     Все ощутительней, свежей
     Порывы ветра обвевали
     Дождем и запахом полей.
     В полях хлеба к межам клонились…
     А из лощин и из садов —
     Отвсюду с ветром доносились
     Напевы ранних соловьев.


     Но вот по тополям и кленам
     Холодный вихорь пролетел…
     Сухой бурьян зашелестел,
     Окно захлопнулось со звоном,
     Блеснула молния огнем…
     И вдруг над самой крышей дома
     Раздался треск короткий грома
     И тяжкий грохот… Все кругом
     Затихло сразу и глубоко,
     Сад потемневший присмирел, —
     И благодатно и широко
     Весенний ливень зашумел.
     На межи низко наклонились
     Хлеба в полях… А из садов
     Все так же скучно доносились
     Напевы ранних соловьев.


     Когда же, медленно слабея,
     Дождь отшумел и замер гром,
     Ночь переполнила аллеи
     Благоуханьем и теплом.
     Пар, неподвижный и пахучий,
     Стоял в хлебах. Спала земля.
     Заря чуть теплилась под тучей
     Полоской алого огня.
     А из лощин, где распускались
     Во тьме цветы, и из садов
     Лились и в чащах отдавались
     Все ярче песни соловьев.

 1892


   «Гаснет вечер, даль синеет…»


     Гаснет вечер, даль синеет,
                    Солнышко садится,
     Степь да степь кругом – и всюду
                    Нива колосится!
     Пахнет медом, зацветает
                    Белая гречиха…
     Звон к вечерне из деревни
                    Долетает тихо…
     А вдали кукушка в роще
                    Медленно кукует…
     Счастлив тот, кто на работе
                    В поле заночует!


     Гаснет вечер, скрылось солнце,
                    Лишь закат краснеет…
     Счастлив тот, кому зарею
                    Теплый ветер веет;
     Для кого мерцают кротко,
                    Светятся с приветом
     В темном небе темной ночью
                    Звезды тихим светом;
     Кто устал на ниве за день
                    И уснет глубоко
     Мирным сном под звездным небом
                    На степи широкой!

 1892


   «В стороне далекой от родного края…»


     В стороне далекой от родного края
     Снится мне приволье тихих деревень,
     В поле при дороге белая береза,
     Озими да пашни – и апрельский день.
     Ласково синеет утреннее небо,
     Легкой белой зыбью облака плывут,
     Важно грач гуляет за сохой на пашне,
     Пар блестит над пашней… А кругом поют
     Жаворонки в ясной вышине воздушной
     И на землю с неба звонко трели льют.


     В стороне далекой от родного края
     Девушкой-невестой снится мне Весна:
     Очи голубые, личико худое,
     Стройный стан высокий, русая коса.
     Весело ей в поле теплым, ясным утром!
     Мил ей край родимый – степь и тишина,
     Мил ей бедный север, мирный труд крестьянский,
     И с приветом смотрит на поля она;
     На устах улыбка, а в очах раздумье —
     Юности и счастья первая весна!

 1893


   В поезде


     Все шире вольные поля
     Проходят мимо нас кругами;
     И хутора и тополя
     Плывут, скрываясь за полями.


     Вот под горою скит святой
     В бору белеет за лугами…
     Вот мост железный над рекой
     Промчался с грохотом под нами…


     А вот и лес! – И гул идет
     Под стук колес в лесу зеленом;
     Берез веселых хоровод,
     Шумя, встречает нас поклоном.


     От паровоза белый дым,
     Как хлопья ваты, расползаясь,
     Плывет, цепляется по ним,
     К земле беспомощно склоняясь…


     Но уж опять кусты пошли,
     Опять деревьев строй редеет,
     И бесконечная вдали
     Степь развернулась и синеет,


     Опять привольные поля
     Проходят мимо нас кругами,
     И хутора и тополя
     Плывут, скрываясь за полями.

 1893


   «Ночь идет – и темнеет…»


     Ночь идет – и темнеет.
     Бледно-синий восток…
     От одежд ее веет
     По полям ветерок.


     День был долог и зноен…
     Ночь идет и поет
     Колыбельную песню
     И к покою зовет.


     Грустен взор ее темный,
     Одинок ее путь…
     Спи-усни, мое сердце!
     Отдохни… Позабудь.

 1893


   «…И снилося мне, что осенней порой…»


     …И снилося мне, что осенней порой
     В холодную ночь я вернулся домой.
     По темной дороге прошел я один
     К знакомой усадьбе, к родному селу…
     Трещали обмерзшие сучья лозин
     От бурного ветра на старом валу…
     Деревня спала… И со страхом, как вор,
     Вошел я в пустынный, покинутый двор.


     И сжалося сердце от боли во мне,
     Когда я кругом поглядел при огне!
     Навис потолок, обвалились углы,
     Повсюду скрипят под ногами полы
     И пахнет печами… Заброшен, забыт,
     Навеки забыт он, родимый наш дом!
     Зачем же я здесь? Что осталося в нем,
     И если осталось – о чем говорит?


     И снилося мне, что всю ночь я ходил
     По саду, где ветер кружился и выл,
     Искал я отцом посаженную ель,
     Тех комнат искал, где сбиралась семья,
     Где мама качала мою колыбель
     И с нежною грустью ласкала меня, —
     С безумной тоскою кого-то я звал,
     И сад обнаженный гудел и стонал…

 1893


   Мать


     И дни и ночи до утра
     В степи бураны бушевали,
     И вешки снегом заметали,
     И заносили хутора.
     Они врывались в мертвый дом —
     И стекла в рамах дребезжали,
     И снег сухой в старинной зале
     Кружился в сумраке ночном.


     Но был огонь – не угасая,
     Светил в пристройке по ночам,
     И мать всю ночь ходила там,
     Глаз до рассвета не смыкая.
     Она мерцавшую свечу
     Старинной книгой заслонила
     И, положив дитя к плечу,
     Все напевала и ходила…


     И ночь тянулась без конца…
     Порой, дремотой обвевая,
     Шумела тише вьюга злая,
     Шуршала снегом у крыльца.
     Когда ж буран в порыве диком
     Внезапным шквалом налетал,
     Казалось ей, что дом дрожал,
     Что кто-то слабым, дальним криком
     В степи на помощь призывал.
     И до утра не раз слезами
     Ее усталый взор блестел,
     И мальчик вздрагивал, глядел
     Большими темными глазами…

 1893


   Ковыль

   Что ми шумитъ, что ми звенить давеча рано предъ зорями?
 Слово о полку Игореве

 //-- I --// 

     Что шумит-звенит перед зарею?
     Что колышет ветер в темном поле?


     Холодеет ночь перед зарею,
     Смутно травы шепчутся сухие, —
     Сладкий сон их нарушает ветер.
     Опускаясь низко над полями,
     По курганам, по могилам сонным,
     Нависает в темных балках сумрак.
     Бледный день над сумраком забрезжил,
     И рассвет ненастный задымился…


     Что шумит-звенит перед зарею?
     Что колышет ветер в темном поле?
     Холодеет ночь перед зарею,
     Серой мглой подернулися балки…
     Или это ратный стан белеет?
     Или снова веет вольный ветер
     Над глубоко спящими полками?
     Не ковыль ли, старый и сонливый,
     Он качает, клонит и качает,
     Вежи половецкие колышет
     И бежит-звенит старинной былью?

 //-- II --// 

     Ненастный день. Дорога прихотливо
     Уходит вдаль. Кругом все степь да степь.
     Шумит трава дремотно и лениво,
     Немых могил сторожевая цепь
     Среди хлебов загадочно синеет,
     Кричат орлы, пустынный ветер веет
     В задумчивых, тоскующих полях,
     Да день от туч кочующих темнеет.


     А путь бежит… Не тот ли это шлях,
     Где Игоря обозы проходили
     На синий Дон? Не в этих ли местах,
     В глухую ночь, в яругах волки выли,
     А днем орлы на медленных крылах
     Его в степи безбрежной провожали
     И клектом псов на кости созывали,
     Грозя ему великою бедой?
     – Гей, отзовись, степной орел седой!
     Ответь мне, ветер буйный и тоскливый!


     …Безмолвна степь. Один ковыль сонливый
     Шуршит, склоняясь ровной чередой…

 1894


   «Могилы, ветряки, дороги и курганы…»


     Могилы, ветряки, дороги и курганы —
     Все смерклось, отошло и скрылося из глаз.
     За дальней их чертой погас закат румяный,
     Но точно ждет чего вечерний тихий час.


     И вот идет она, Степная Ночь, с востока…
     За нею синий мрак над нивами встает…
     На меркнущий закат, грустна и одинока,
     Она задумчиво среди хлебов идет.


     И медлит на межах, и слушает молчанье…
     Глядит вослед зари, где в призрачной дали
     Еще мерещутся колосьев очертанья
     И слабо брезжит свет над сумраком земли.


     И полон взор ее, загадочно-унылый,
     Великой кротости и думы вековой
     О том, что ведают лишь темные могилы,
     Степь молчаливая да звезд узор живой.

 1894


   «Неуловимый свет разлился над землею…»


     Неуловимый свет разлился над землею,
     Над кровлями безмолвного села.
     Отчетливей кричат перед зарею
     Далеко на степи перепела.


     Нет ни души кругом – ни звука, ни тревоги…
     Спят безмятежным сном зеленые овсы…
     Нахохлясь, кобчик спит на кочке у дороги,
     Покрытый пылью матовой росы…


     Но уж светлеет даль… Зелено-серебристый,
     Неуловимый свет восходит над землей,
     И белый пар лугов, холодный и душистый,
     Как фимиам, плывет перед зарей.

 1894


   «Если б только можно было…»


     Если б только можно было
     Одного себя любить,
     Если б прошлое забыть, —
     Все, что ты уже забыла,


     Не смущал бы, не страшил
     Вечный сумрак вечной ночи:
     Утомившиеся очи
     Я бы с радостью закрыл!

 1894


   «Нагая степь пустыней веет……»


     Нагая степь пустыней веет…
     Уж пал зазимок на поля,
     И в черных пашнях снег белеет,
     Как будто в трауре земля.
     Глубоким сном среди лощины
     Деревня спит… Ноябрь идет,
     Пруд застывает, и с плотины
     Листва поблекшая лозины
     Уныло сыплется на лед.


     Вот день… Но скупо над землею
     Сияет солнце; поглядит
     Из-за бугра оно зарею
     Сквозь сучья черные ракит,
     Пригреет кроткими лучами —
     И вновь потонет в облаках…
     А ветер жидкими тенями
     В саду играет под ветвями,
     Сухой травой шуршит в кустах…

 1894


   Костер


     Ворох листьев сухих все сильней, веселей разгорается,
              И трещит, и пылает костер.
     Пышет пламя в лицо; теплый дым на ветру развевается,
              Затянул весь лесной косогор.


     Лес гудит на горе, низко гнутся березы ветвистые,
              Меж стволами качается тень…
     Блеском, шумом листвы наполняет леса золотистые
              Этот солнечный ветреный день.


     А в долине – затишье, светло от орешника яркого,
              И по светлой долине лесной
     Тянет гарью сухой от костра распаленного, жаркого,
              Развевается дым голубой.


     Камни, заросли, рвы. Лучезарным теплом очарованный,
              В полусне я лежу у куста…
     Странно желтой листвой озарен этот дол заколдованный,
              Эти лисьи, глухие места!


     Ветер стоны несет… Не собаки ль вдали заливаются?
              Не рога ли тоскуют, вопят?
     А вершины шумят, а вершины скрипят и качаются,
               Однотонно шумят и скрипят…

 17. IX.95
 Лес Жемчужникова


   «Долог был во мраке ночи…»


     Долог был во мраке ночи
     Наш неверный трудный путь!
     Напрягались тщетно очи
     Разглядеть хоть что-нибудь…
     Только гнулась и скрипела
     Тяжко мачта, да шумело
     Море черное, и челн
     Уносило и качало
     И с разбегу осыпало
     Ледяною пылью волн…


     Но редеет мрак холодный;
     Отделились небеса
     От седой пучины водной,
     И сереют паруса;
     Над свалившеюся тучей,
     Как над черной горной кручей,
     Звезды блещут серебром;
     Над кормой огонь сигнальный
     Искрой бледной и печальной
     Догорает… А кругом, —
     Из морской дали туманной, —
     Бледным сумраком одет,
     Уж сквозит рассвет багряный,
     Дышит холодом рассвет!


     И все ярче меж волнами,
     В брызгах огненно-живых,
     В переливах голубых,
     Золотое блещет пламя,
     И все выше над волной
     Глубью радостной, иной
     Бирюза сквозит и тает,
     И, качая быстрый челн,
     Светлой влагой, пылью волн
     Море весело кидает!

 1895


   «Поздний час. Корабль и тих и темен…»


     Поздний час. Корабль и тих и темен,
     Слабо плещут волны за кормой.
     Звездный свет да океан зеркальный —
     Царство этой ночи неземной.


     В царстве безграничного молчанья,
     В тишине глубокой сторожат
     Час полночный звезды над морями
     И в морях таинственно дрожат.


     Южный Крест, загадочный и кроткий,
     В душу льет свой нежный свет ночной —
     И душа исполнена предвечной
     Красоты и правды неземной.

 1895


   Метель


     Ночью в полях, под напевы метели,
     Дремлют, качаясь, березки и ели…
     Месяц меж тучек над полем сияет, —
     Бледная тень набегает и тает…
     Мнится мне ночью: меж белых берез
     Бродит в туманном сиянье Мороз.


     Ночью в избе, под напевы метели,
     Тихо разносится скрип колыбели…
     Месяца свет в темноте серебрится —
     В мерзлые стекла по лавкам струится…
     Мнится мне ночью: меж сучьев берез
     Смотрит в безмолвные избы Мороз.


     Мертвое поле, дорога степная!
     Вьюга тебя заметает ночная,
     Спят твои села под песни метели,
     Дремлют в снегу одинокие ели…
     Мнится мне ночью: не степи кругом —
     Бродит Мороз на погосте глухом…

 1887–1895


   «В окошко из темной каюты…»


     В окошко из темной каюты
     Я высунул голову. Ночь.
     Кипящее черное море
     Потопом уносится прочь.


     Над морем – тупая громада
     Стальной пароходной стены.
     Торчу из нее и пьянею
     От зыбко бегущей волны.


     И все забирает налево
     Покатая к носу стена,
     Хоть должен я верить, что прямо
     Свой путь пролагает она.


     Все вкось чья-то сила уводит
     Наш темный полуночный гроб,
     Все будто на нас, а все мимо
     Несется кипящий потоп.


     Одно только звездное небо,
     Один небосвод недвижим,
     Спокойный и благостный, чуждый
     Всему, что так мрачно под ним.

 1896


   Родина


     Под небом мертвенно-свинцовым
     Угрюмо меркнет зимний день,
     И нет конца лесам сосновым,
     И далеко до деревень.


     Один туман молочно-синий,
     Как чья-то кроткая печаль,
     Над этой снежною пустыней
     Смягчает сумрачную даль.

 1896


   «Христос воскрес! Опять с зарею…»


     Христос воскрес! Опять с зарею
     Редеет долгой ночи тень,
     Опять зажегся над землею
     Для новой жизни новый день.


     Еще чернеют чащи бора;
     Еще в тени его сырой,
     Как зеркала, стоят озера
     И дышат свежестью ночной;


     Еще в синеющих долинах
     Плывут туманы… Но смотри:
     Уже горят на горных льдинах
     Лучи огнистые зари!


     Они в выси пока сияют,
     Недостижимой, как мечта,
     Где голоса земли смолкают
     И непорочна красота.


     Но, с каждым часом приближаясь
     Из-за алеющих вершин,
     Они заблещут, разгораясь,
     И в тьму лесов и в глубь долин;


     Они взойдут в красе желанной
     И возвестят с высот небес,
     Что день настал обетованный,
     Что Бог воистину воскрес!

 1896


   Северное море


     Холодный ветер, резкий и упорный,
     Кидает нас, и тяжело грести;
     Но не могу я взоров отвести
     От бурных волн, от их пучины черной.


     Они кипят, бушуют и гудят,
     В ухабах их, меж зыбкими горами,
     Качают чайки острыми крылами
     И с воплями над бездною скользят.


     И ветер вторит диким завываньем
     Их жалобным, но радостным стенаньям,
     Потяжелее выбирает вал,


     Напрягши грудь, на нем взметает пену
     И бьет его о каменную стену
     Прибрежных мрачных скал.

 1897


   «Беру твою руку и долго смотрю на нее…»


     Беру твою руку и долго смотрю на нее,
     Ты в сладкой истоме глаза поднимаешь несмело:
     Вот в этой руке – все твое бытие,
     Я всю тебя чувствую – душу и тело.


     Что надо еще? Возможно ль блаженнее быть?
     Но Ангел мятежный, весь буря и пламя,
     Летящий над миром, чтоб смертною страстью губить,
     Уж мчится над нами!

 1898


   «Поздно, склонилась луна…»


     Поздно, склонилась луна,
     Море к востоку черно, тяжело,
     А под луною, на юг,
     Блещет оно, как стекло.


     Там, под усталой луной,
     У озаренных песков и камней,
     Что-то темнеет, рябит
     В неводе сонных лучей.


     Там, под усталой луной,
     У позлащенных камней и песков,
     Чудища моря ползут,
     Движется много голов.


     Поздняя ночь, мы одни
     В этой степной и безлюдной стране,
     В мертвом молчанье ее,
     При заходящей луне.


     Поздняя ночь все свежей,
     Звездный все глубже, синей небосклон,
     Дикою пахнет травой,
     Запахом древних времен.


     И холодеют пески,
     Холодны милые руки твои…
     К югу склонилась луна.
     Выпита чаша до дна,
     Древняя чаша любви.

 1989


   «Я к ней вошел в полночный час…»


     Я к ней вошел в полночный час.
     Она спала, – луна сияла
     В ее окно, – и одеяла
     Светился спущенный атлас.


     Она лежала на спине,
     Нагие раздвоивши груди, —
     И тихо, как вода в сосуде,
     Стояла жизнь ее во сне.

 1898


   На дальнем севере


     Так небо низко и уныло,
                    Так сумрачно вдали,
     Как будто время здесь застыло,
                    Как будто край земли.


     Густое чахлое полесье
                    Стоит среди болот,
     А там – угрюмо в поднебесье
                    Уходит сумрак вод.


     Уж ночь настала, но свинцовый
                    Дневной не меркнет свет.
     Немая тишь в глуши сосновой,
                    Ни звука в море нет.


     И звезды тускло, недвижимо
                    Горят над головой,
     Как будто их зажег незримо
                    Сам ангел гробовой.

 1898


   Плеяды


     Стемнело. Вдоль аллей, над сонными прудами,
                                   Бреду я наугад.
     Осенней свежестью, листвою и плодами
                                   Благоухает сад.


     Давно он поредел – и звездное сиянье
                                   Белеет меж ветвей.
     Иду я медленно – и мертвое молчанье
                                   Царит во тьме аллей.


     И звонок каждый шаг среди ночной прохлады.
                                   И царственным гербом
     Горят холодные алмазные Плеяды
                                   В безмолвии ночном.

 1898


   «И вот опять уж по зарям…»


     И вот опять уж по зарям
     В выси, пустынной и привольной,
     Станицы птиц летят к морям,
     Чернея цепью треугольной.


     Ясна заря, безмолвна степь,
     Закат алеет, разгораясь…
     И тихо в небе эта цепь
     Плывет, размеренно качаясь.


     Какая даль и вышина!
     Глядишь – и бездной голубою
     Небес осенних глубина
     Как будто тает над тобою.


     И обнимает эта даль, —
     Душа отдаться ей готова,
     И новых, светлых дум печаль
     Освобождает от земного.

 1898


   «Листья падают в саду……»


     Листья падают в саду…
     В этот старый сад, бывало,
     Ранним утром я уйду
     И блуждаю где попало.
     Листья кружатся, шуршат,
     Ветер с шумом налетает —
     И гудит, волнуясь, сад
     И угрюмо замирает.
     Но в душе – все веселей!
     Я люблю, я молод, молод:
     Что мне этот шум аллей
     И осенний мрак и холод?
     Ветер вдаль меня влечет,
     Звонко песнь мою разносит,
     Сердце страстно жизни ждет,
                    Счастья просит!


     Листья падают в саду,
     Пара кружится за парой…
     Одиноко я бреду
     По листве в аллее старой.
     В сердце – новая любовь,
     И мне хочется ответить
     Сердцу песнями – и вновь
     Беззаботно счастье встретить.
     Отчего ж душа болит?
     Кто грустит, меня жалея?
     Ветер стонет и пылит
     По березовой аллее,
     Сердце слезы мне теснят,
     И, кружась в саду угрюмом,
     Листья желтые летят
                    С грустным шумом!

 1898


   «Нынче ночью кто-то долго пел…»


     Нынче ночью кто-то долго пел.
     Далеко скитаясь в темном поле,
     Голос грустной удалью звенел,
     Пел о прошлом счастье и о воле.


     Я открыл окно и сел на нем.
     Ты спала… Я долго слушал жадно…
     С поля пахло рожью и дождем,
     Ночь была душиста и прохладна.


     Что в душе тот голос пробудил,
     Я не знаю… Но душа грустила,
     И тебя так нежно я любил,
     Как меня когда-то ты любила.

 1899


   «Зеленоватый свет пустынной лунной ночи…»


     Зеленоватый свет пустынной лунной ночи,
     Далеко под горой – морской пустынный блеск…
     Я слышу на горах осенний ветер в соснах
     И под обрывом скал – невнятный шум и плеск.


     Порою блеск воды, как медный щит, светлеет.
     Порой тускнеет он и зыбью взор томит…
     Как в полусне сижу… Осенний ветер веет
     Соленой свежестью – и все кругом шумит.


     И в шорохе глухом и гуле горных сосен
     Я чувствую тоску их безнадежных дум,
     А в шумном плеске волн – лишь холод лунной ночи
     Да мертвый плеск и шум.

 1899



   Стихотворения 1900–1902


   «Враждебных полон тайн на взгорье спящий лес…»


     Враждебных полон тайн на взгорье спящий лес.
     Но мирно розовый мерцает Антарес
     На южных небесах, куда прозрачным дымом
     Нисходит Млечный Путь к лугам необозримым.
     С опушки на луга гляжу из-под ветвей,
     И дышит ночь теплом, и сердце верит ей, —
     Колосьям божьих нив, на гнездах смолкшим птицам,
     Мерцанью кротких звезд и ласковым зарницам,
     Играющим огнем вокруг немой земли
     Пред взором путника, звенящего вдали
     Валдайским серебром, напевом беззаботным
     В просторе полевом, спокойном и дремотном.

 1900


   «Затрепетали звезды в небе…»


     Затрепетали звезды в небе,
     И от зари, из-за аллей,
     Повеял чистый, легкий ветер
     Весенней свежестью полей.


     К закату, точно окрыленный,
     Спешу за ним, и жадно грудь
     Его вечерней ласки ищет
     И счастья в жизни потонуть.


     Не верю, что умру, устану,
     Что навсегда в земле усну, —
     Нет, – упоенный счастьем жизни,
     Я лишь до солнца отдохну!

 1900


   «Нет солнца, но светлы пруды…»


     Нет солнца, но светлы пруды,
     Стоят зеркалами литыми,
     И чаши недвижной воды
     Совсем бы казались пустыми,
     Но в них отразились сады.


     Вот капля, как шляпка гвоздя,
     Упала – и, сотнями игол
     Затоны прудов бороздя,
     Сверкающий ливень запрыгал —
     И сад зашумел от дождя.


     И ветер, играя листвой,
     Смешал молодые березки,
     И солнечный луч, как живой,
     Зажег задрожавшие блестки,
     А лужи налил синевой.


     Вон радуга… Весело жить
     И весело думать о небе,
     О солнце, о зреющем хлебе
     И счастьем простым дорожить:


     С открытой бродить головой,
     Глядеть, как рассыпали дети
     В беседке песок золотой…
     Иного нет счастья на свете.

 1900


   Листопад


     Лес, точно терем расписной,
     Лиловый, золотой, багряный,
     Веселой, пестрою стеной
     Стоит над светлою поляной.


     Березы желтою резьбой
     Блестят в лазури голубой,
     Как вышки, елочки темнеют,
     А между кленами синеют
     То там, то здесь в листве сквозной
     Просветы в небо, что оконца.
     Лес пахнет дубом и сосной,
     За лето высох он от солнца,
     И Осень тихою вдовой
     Вступает в пестрый терем свой.


     Сегодня на пустой поляне,
     Среди широкого двора,
     Воздушной паутины ткани
     Блестят, как сеть из серебра.
     Сегодня целый день играет
     В дворе последний мотылек
     И, точно белый лепесток,
     На паутине замирает,
     Пригретый солнечным теплом;
     Сегодня так светло кругом,
     Такое мертвое молчанье
     В лесу и в синей вышине,
     Что можно в этой тишине
     Расслышать листика шуршанье,
     Лес, точно терем расписной,
     Лиловый, золотой, багряный,
     Стоит над солнечной поляной,
     Завороженный тишиной;
     Заквохчет дрозд, перелетая
     Среди подседа, где густая
     Листва янтарный отблеск льет;
     Играя, в небе промелькнет
     Скворцов рассыпанная стая —
     И снова все кругом замрет.


     Последние мгновенья счастья!
     Уж знает Осень, что такой
     Глубокий и немой покой —
     Предвестник долгого ненастья.
     Глубоко, странно лес молчал
     И на заре, когда с заката
     Пурпурный блеск огня и злата
     Пожаром терем освещал.
     Потом угрюмо в нем стемнело.
     Луна восходит, а в лесу
     Ложатся тени на росу…
     Вот стало холодно и бело
     Среди полян, среди сквозной
     Осенней чащи помертвелой,
     И жутко Осени одной
     В пустынной тишине ночной.


     Теперь уж тишина другая:
     Прислушайся – она растет,
     А с нею, бледностью пугая,
     И месяц медленно встает.
     Все тени сделал он короче,
     Прозрачный дым навел на лес
     И вот уж смотрит прямо в очи
     С туманной высоты небес.
     О, мертвый сон осенней ночи!
     О, жуткий час ночных чудес!
     В сребристом и сыром тумане
     Светло и пусто на поляне;
     Лес, белым светом залитой,
     Своей застывшей красотой
     Как будто смерть себе пророчит;
     Сова и та молчит: сидит
     Да тупо из ветвей глядит,
     Порою дико захохочет,
     Сорвется с шумом с высоты,
     Взмахнувши мягкими крылами,
     И снова сядет на кусты
     И смотрит круглыми глазами,
     Водя ушастой головой
     По сторонам, как в изумленье;
     А лес стоит в оцепененье,
     Наполнен бледной, легкой мглой
     И листьев сыростью гнилой…


     Не жди: наутро не проглянет
     На небе солнце. Дождь и мгла
     Холодным дымом лес туманят, —
     Недаром эта ночь прошла!
     Но Осень затаит глубоко
     Все, что она пережила
     В немую ночь, и одиноко
     Запрется в тереме своем:
     Пусть бор бушует под дождем,
     Пусть мрачны и ненастны ночи
     И на поляне волчьи очи
     Зеленым светятся огнем!
     Лес, точно терем без призора,
     Весь потемнел и полинял,
     Сентябрь, кружась по чащам бора,
     С него местами крышу снял
     И вход сырой листвой усыпал;
     А там зазимок ночью выпал
     И таять стал, все умертвив…


     Трубят рога в полях далеких,
     Звенит их медный перелив,
     Как грустный вопль, среди широких
     Ненастных и туманных нив.
     Сквозь шум деревьев, за долиной,
     Теряясь в глубине лесов,
     Угрюмо воет рог туриный,
     Скликая на добычу псов,
     И звучный гам их голосов
     Разносит бури шум пустынный.
     Льет дождь, холодный, точно лед,
     Кружатся листья по полянам,
     И гуси длинным караваном
     Над лесом держат перелет.


     Но дни идут. И вот уж дымы
     Встают столбами на заре,
     Леса багряны, недвижимы,
     Земля в морозном серебре,
     И в горностаевом шугае,
     Умывши бледное лицо,
     Последний день в лесу встречая,
     Выходит Осень на крыльцо.
     Двор пуст и холоден. В ворота,
     Среди двух высохших осин,
     Видна ей синева долин
     И ширь пустынного болота,
     Дорога на далекий юг:
     Туда от зимних бурь и вьюг,
     От зимней стужи и метели
     Давно уж птицы улетели;
     Туда и Осень поутру
     Свой одинокий путь направит
     И навсегда в пустом бору
     Раскрытый терем свой оставит.


     Прости же, лес! Прости, прощай,
     День будет ласковый, хороший,
     И скоро мягкою порошей
     Засеребрится мертвый край.
     Как будут странны в этот белый
     Пустынный и холодный день
     И бор, и терем опустелый,
     И крыши тихих деревень,
     И небеса, и без границы
     В них уходящие поля!
     Как будут рады соболя,
     И горностаи, и куницы,
     Резвясь и греясь на бегу
     В сугробах мягких на лугу!
     А там, как буйный пляс шамана,
     Ворвутся в голую тайгу
     Ветры из тундры, с океана,
     Гудя в крутящемся снегу
     И завывая в поле зверем.
     Они разрушат старый терем,
     Оставят колья и потом
     На этом остове пустом
     Повесят инеи сквозные,
     И будут в небе голубом
     Сиять чертоги ледяные
     И хрусталем и серебром.
     А в ночь, меж белых их разводов,
     Взойдут огни небесных сводов,
     Заблещет звездный щит Стожар —
     В тот час, когда среди молчанья
     Морозный светится пожар,
     Расцвет полярного сиянья.

 1900


   На распутье


     На распутье в диком древнем поле
     Черный ворон на кресте сидит.
     Заросла бурьяном степь на воле,
     И в траве заржавел старый щит.


     На распутье люди начертали
     Роковую надпись: «Путь прямой
     Много бед готовит, и едва ли
     Ты по нем воротишься домой.


     Путь направо без коня оставит —
     Побредешь один и сир и наг, —
     А того, кто влево путь направит,
     Встретит смерть в незнаемых полях…»


     Жутко мне! Вдали стоят могилы…
     В них былое дремлет вечным сном…
     «Отзовися, ворон чернокрылый!
     Укажи мне путь в краю глухом».


     Дремлет полдень. На тропах звериных
     Тлеют кости в травах. Три пути
     Вижу я в желтеющих равнинах…
     Но куда и как по ним идти?


     Где равнина дикая граничит?
     Кто, пугая чуткого коня,
     В тишине из синей дали кличет
     Человечьим голосом меня?


     И один я в поле, и отважно
     Жизнь зовет, а смерть в глаза глядит…
     Черный ворон сумрачно и важно,
     Полусонный, на кресте сидит.

 1900


   «Когда деревья в светлый майский день…»


     Когда деревья в светлый майский день
     Дорожки осыпают белым цветом
     И ветерок в аллее, полной светом,
     Струит листвы узорчатую тень,
     Я свой привет из тихих деревень
     Шлю девушкам и юношам-поэтам:
     Пусть встретит жизнь их ласковым приветом,
     Пусть будет светел их весенний день,
     Пусть их мечты развеет белым цветом!

 1900


   По вечерней заре


     Засинели, темнеют равнины…
     Далеко, далеко в тишине
     Колокольчик поет, замирая…
     Мне грустней и больнее вдвойне.


     Вот уж звук его плачет чуть слышно;
     Вот и пыль над простором немым,
     По широкой пустынной дороге,
     Опускаясь, темнеет, как дым…


     Но душа еще ждет и тоскует…
     О, зачем ты и ночью и днем
     Вспоминаешься мне так призывно?
     Отчего ты везде и во всем?


     Вслед заре, уходящей к закату,
     Умирающим звукам вослед
     Посылаю тебе мою душу —
     Мой печальный и нежный привет!

 1900


   Учан-Су


     Свежее, слаще воздух горный.
     Невнятный шум идет в лесу:
     Поет веселый и проворный,
     Со скал летящий Учан-Су!
     Глядишь – и, точно застывая,
     Но в то же время ропот свой,
     Свой легкий бег не прерывая, —
     Прозрачной пылью снеговой
     Несется вниз струя живая, —
     Как тонкий флер, сквозит огнем,
     Скользит со скал фатой венчальной
     И вдруг, и пеной и дождем
     Свергаясь в черный водоем,
     Бушует влагою хрустальной…

 1900


   Зной


     Горячо сухой песок сверкает,
     Сушит зной на камнях невода.
     В море – штиль, и ласково плескает
     На песок хрустальная вода.


     Чайка в светлом воздухе блеснула…
     Тень ее спустилась надо мной —
     И в сиянье солнца потонула…
     Клонит в сон и ослепляет зной…


     И лежу я, упоенный зноем.
     Снится сад мне и прохладный грот,
     Кипарисы неподвижным строем
     Стерегут там звонкий водомет.


     Старый мрамор под ветвями тисов
     Молодыми розами увит,
     И горит залив меж кипарисов,
     Точно синим пламенем налит…

 1900


   Закат
   («Корабли в багряном зареве заката…»)


     Корабли в багряном зареве заката
     В океан выходят – и на небесах
     Вырастают мачты стройного фрегата
                        В черных парусах.


     Медленно плывет он в зареве далеком
     И другой выводит в лоно темных вод…
     Скажешь: это снялся в трауре глубоком
                        Погребальный флот.

 1900


   Сумерки
   («Все – точно в полусне…»)


     Все – точно в полусне. Над серою водой
     Сползает с гор туман, холодный и густой,
     Под ним гудит прибой, зловеще разрастаясь,
     А темных голых скал прибрежная стена,
     В дымящийся туман погружена,
     Лениво курится, во мгле небес теряясь.


     Суров и дик ее могучий вид!
     Под шум и гул морской она в дыму стоит,
     Как неугасший жертвенник титанов,
     И Ночь, спускаясь с гор, вступает точно в храм,
     Где мрачный хор поет в седых клубах туманов
     Торжественный хорал неведомым богам.

 1900


   «К прибрежью моря длинная аллея…»


     К прибрежью моря длинная аллея
     Ведет вдали как будто в небосклон:
     Там море подымается, синея
     Меж позабытых мраморных колонн.


     Там на прибой идут ступени стройно
     И львы лежат, как сфинксы, над горой;
     Далеко в море важно и спокойно
     Они глядят вечернею порой.


     А на скамье меж ними одиноко
     Сидит она… Нет имени для ней,
     Но знаю я, что нежно и глубоко
     Она с душой сроднилася моей.


     Я ль не любил? Я ль не искал мятежно
     Любви и счастья юность разделить
     С душою женской, чистою и нежной,
     И жизнь мою в другую перелить?


     Но та любовь, что душу посещала,
     Оставила в душе печальный след, —
     Она звала, она меня прельщала
     Той радостью, которой в жизни нет.


     И от нее я взял воспоминанья
     Лишь лучших дней и уж не ту люблю,
     Кого любил… Люблю мечты созданья
     И снова о несбыточном скорблю.


     Вечерняя безмолвная аллея
     Зовет меня к скалистым берегам,
     Где море подымается, синея,
     К пустынным и далеким небесам.


     И горько я и сладостно тоскую,
     И грезится мне светлая мечта,
     Что воскресит мне радость неземную
     Печальная земная красота.

 1900


   «Был поздний час – и вдруг над темнотой…»


     Был поздний час – и вдруг над темнотой,
     Высоко над уснувшею землею,
     Прорезав ночь оранжевой чертой,
     Взвилась ракета бешеной змеею.


     Стремительный порыв ее вознес.
     Но миг один – и в темноту, в забвенье
     Уже текут алмазы крупных слез,
     И медленно их тихое паденье.

 1901


   «Зеленый цвет морской воды…»


     Зеленый цвет морской воды
     Сквозит в стеклянном небосклоне,
     Алмаз предутренней звезды
     Блестит в его прозрачном лоне.


     И, как ребенок после сна,
     Дрожит звезда в огне денницы,
     А ветер дует ей в ресницы,
     Чтоб не закрыла их она.

 1901


   «Раскрылось небо голубое…»


     Раскрылось небо голубое
     Меж облаков в апрельский день.
     В лесу все серое, сухое,
     И паутиной пала тень.


     Змея, шурша листвой дубовой,
     Зашевелилася в дупле
     И в лес пошла, блестя лиловой,
     Пятнистой кожей по земле.


     Сухие листья, запах пряный,
     Атласный блеск березняка…
     О миг счастливый, миг обманный,
     Стократ блаженная тоска!

 1901


   «Зарницы лик, как сновиденье…»


     Зарницы лик, как сновиденье,
     Блеснул – и в темноте исчез.
     Но увидал я на мгновенье
     Всю даль и глубину небес.


     Там, в горнем свете, встали горы
     Из розоватых облаков,
     Там град и райские соборы —
     И снова черный пал покров.


     Вот задрожал и вспыхнул снова —
     И снова блещущий восторг,
     Вновь мрак томления земного
     Господь десницею расторг.


     Не так же ль в радости случайной
     Мечта взмахнет порой крылом —
     И вдруг блеснет небесной тайной
     Все потонувшее в былом?

 1901


   «На глазки синие, прелестные…»


     На глазки синие, прелестные
             Нисходит сумеречный хмель:
     Качайте, ангелы небесные,
             Все тише, тише колыбель.


     В заре сгорели тучки вешние,
             И поле мирное темно:
     Светите, дальние, нездешние,
             Огни в открытое окно.


     Усни, усни, дитя любимое,
             Цветок, свернувший лепестки,
     Лампадка, бережно хранимая
             Заботой божеской руки.

 1901


   В старом городе


     С темной башни колокол уныло
     Возвещает, что закат угас.
     Вот и снова город ночь сокрыла
     В мягкий сумрак от усталых глаз.


     И нисходит кроткий час покоя
     На дела людские. В вышине
     Грустно светят звезды. Все земное
     Смерть, как страж, обходит в тишине.


     Улицей бредет она пустынной,
     Смотрит в окна, где чернеет тьма…
     Всюду глухо. С важностью старинной
     В переулках высятся дома.


     Там в садах платаны зацветают,
     Нежно веет раннею весной,
     А на окнах девушки мечтают,
     Упиваясь свежестью ночной,


     И в молчанье только им не страшен
     Близкой смерти медленный дозор,
     Сонный город, думы черных башен
     И часов задумчивый укор.

 1901


   «Отошли закаты на далекий север…»


     Отошли закаты на далекий север,
     Но всю ночь хранится солнца алый след.
     Тихо в темном поле, сладко пахнет клевер,
     Над землею брезжит слабый полусвет.


     Это – ночи робких молодых мечтаний,
     Предрассветный сумрак в чутком полусне.
     Это – ночи грусти и воспоминаний,
     Думы на закате о былой весне.

 1901


   «За все тебя, господь, благодарю…»


     За все тебя, господь, благодарю!
     Ты, после дня тревоги и печали,
     Даруешь мне вечернюю зарю,
     Простор полей и кротость синей дали.


     Я одинок и ныне – как всегда.
     Но вот закат разлил свой пышный пламень,
     И тает в нем Вечерняя Звезда,
     Дрожа насквозь, как самоцветный камень.


     И счастлив я печальною судьбой,
     И есть отрада сладкая в сознанье,
     Что я один в безмолвном созерцанье,
     Что всем я чужд и говорю – с тобой.

 1901


   «Высоко наш флаг трепещет…»


     Высоко наш флаг трепещет,
     Гордо вздулся парус полный,
                 Встал, огромный и косой;


     А навстречу зыбью плещет,
     И бегут – змеятся волны
                 Быстрой, гибкой полосой.


     Изумруд горит, сверкая,
     В ней, как в раковине тесной,
                 Медью светит на борта;


     А кругом вода морская
     Так тяжка и полновесна,
                 Точно ртутью налита.


     Ходит зыбкими буграми,
     Ходит мощно и упруго,
                 Высоко возносит челн —


     И бегущими горами
     Принимают друг от друга
                 Нас крутые гребни волн.

 1901


   «Моя печаль теперь спокойна…»


     Моя печаль теперь спокойна,
     И с каждым годом все ясней
     Я вижу даль, где прежде знойно
     Синела дымка летних дней…


     Так в тишине приморской виллы
     Слышнее осенью прибой,
     Подобный голосу Сибиллы,
     Бесстрастной, мудрой и слепой.


     Так на заре в степи широкой
     Слышнее колокол вдали,
     Спокойный, вещий и далекий
     От мелких горестей земли.

 1901


   «Звезды ночи осенней, холодные звезды…»


     Звезды ночи осенней, холодные звезды!
     Как угрюмо и грустно мерцаете вы!
     Небо тускло и глухо, как купол собора,
         И заливы морские – темны и мертвы.


     Млечный Путь над заливами смутно белеет,
     Точно саван ночной, точно бледный просвет
     В бездну Вечных Ночей, в запредельное небо,
         Где ни скорби, ни радости нет.


     И осенние звезды, угрюмо мерцая
     Безнадежным мерцанием тусклых лучей,
     Говорят об иной – о предвечной печали
         Запредельных Ночей.

 1901


   «Морозное дыхание метели…»


     Морозное дыхание метели
     Еще свежо, но улеглась метель.
     Белеет снега мшистая постель,
     В сугробах стынут траурные ели.


     Ночное небо низко и черно, —
     Лишь в глубине, где Млечный Путь белеет,
     Сквозит его таинственное дно
     И холодом созвездий пламенеет.


     Обрывки туч порой темнеют в нем…
     Но стынет ночь. И низко над землею
     Усталый вихрь шипящею змеею
     Скользит и жжет своим сухим огнем.

 1901


   «Багряная печальная луна…»


     Багряная печальная луна
     Висит вдали, но степь еще темна,
     Луна во тьму свой теплый отблеск сеет,
     И над болотом красный сумрак реет.


     Уж поздно – и какая тишина!
     Мне кажется, луна оцепенеет:
     Она как будто выросла со дна
     И допотопной розою краснеет.


     Но меркнут звезды. Даль озарена.
     Равнина вод на горизонте млеет,
     И в ней луна столбом отражена.
     Склонив лицо прозрачное, светлеет
     И грустно в воду смотрится она.


     Поет комар. Теплом и гнилью веет.

 1902


   Смерть


     Спокойно на погосте под луною…
     Крестов объятья, камни и сирень…
     Но вот наш склеп, – под мраморной стеною,
     Как темный призрак, вытянулась тень.


     И жутко мне. И мой двойник могильный
     Как будто ждет чего-то при луне…
     Но я иду – и тень, как раб бессильный,
     Опять ползет, опять покорна мне!

 1902


   «Если б вы и сошлись, если б вы и смирилися…»


     Если б вы и сошлись, если б вы и смирилися, —
                    Уж не той она будет, не той!
     Кто вернет тот закат, как навек вы простилися,
                    Темный взор, засиявший слезой?


     Дни бегут – и теперь от былого осталися
                    Только думы о том, чего нет,
     Лишь цветы, что цвели в день, когда вы венчалися,
                    Да поблекший портрет!

 1902


   «Как все спокойно и как все открыто…»


     Как все спокойно и как все открыто!
     Как на земле стало тихо и бедно!
     Сад осыпается – все в нем забыто,
     Небо велико и холодно-бледно…


     Небо далекое, не ты ли, немое,
     Меня пугаешь своим простором?
     Здесь, в этой бедности, где все родное,
     Встречу я осень радостным взором.


     Еще рассеян огонь листопада,
     И редкие краски ласково-ярки;
     Еще синицы свищут из сада,
     И как им тихо в забытом парке!


     И только ночью, когда бушует
     Осенний ветер, все чуждо снова…
     И одинокое сердце тоскует:
     О, если бы близость сердца родного!

 1902



   Стихотворения 1903–1906


   После битвы


     Воткнув копье, он сбросил шлем и лег.
     Курган был жесткий, выбитый. Кольчуга
     Колола грудь, а спину полдень жег…
     Осенней сушью жарко дуло с юга.


     И умер он. Окостенел, застыл,
     Припав к земле тяжелой головою.
     И ветер волосами шевелил,
     Как ковылем, как мертвою травою.


     И муравьи закопошились в них…
     Но равнодушно все вокруг молчало,
     И далеко среди полей нагих
     Копье, в курган воткнутое, торчало.

 31. VIII.03


   «На окне, серебряном от инея…»


     На окне, серебряном от инея,
     За ночь хризантемы расцвели.
     В верхних стеклах – небо ярко-синее
     И застреха в снеговой пыли.


     Всходит солнце, бодрое от холода,
     Золотится отблеском окно.
     Утро тихо, радостно и молодо.
     Белым снегом все запушено.


     И все утро яркие и чистые
     Буду видеть краски в вышине,
     И до полдня будут серебристые
     Хризантемы на моем окне.

 VIII.03


   «В сумраке утра проносится призрак Одина…»


     В сумраке утра проносится призрак Одина —
     Там, где кончается свет.
     Северный ветер, Одину вослед,
     На побережьях Лохлина
     Гонит туманы морей по земле,
     Свищет по вереску… Тень исполина
     Вдруг вырастает во мгле —
     Правит коня на прибрежья Лохлина.
     Конь по холодным туманам идет,
     Тонет, плывет и ушами прядет,
     Белым дыханием по ветру пышет,
     Вереска свист завывающий слышит,
     Голову тянет к нему… А взмахнет
     Ветер морской – и в туманах Лохлина
     Шлем золоченый блеснет!
     – Утром проносится призрак Одина.

 30. XII.03


   Жена Азиса

   Неверную меняй на рис.
 Древнее, симферопольское


     Уличив меня в измене,
     Мой Али, – он был Азис,
     Божий праведник, – в Сюрени [1 - Сюрень – древнее татарское название Симферополя (Прим. И. А. Бунина).]
     Променял меня на рис.


     Умер новый мой хозяин,
     А недавно и Али,
     И на гроб его с окраин
     Все калеки поползли.


     Шли и женщины толпами,
     Побрела и я шутя,
     Розу красную губами
     Подведенными крутя.
     Вот и роща, и пригорок,
     Где зарыт он… Ах, Азис!
     Ты бы должен был раз сорок
     Променять меня на рис.

 1903


   Ковсерь

   Мы дали тебе Ковсерь.
 Коран


     Здесь царство снов. На сотни верст безлюдны
     Солончаков нагие берега.
     Но воды в них – небесно-изумрудны
     И шелк песков белее, чем снега.


     В шелках песков лишь сизые полыни
     Растит Аллах для кочевых отар,
     И небеса здесь несказанно сини,
     И солнце в них – как адский огнь, Сакар.


     И в знойный час, когда мираж зеркальный
     Сольет весь мир в один великий сон,
     В безбрежный блеск, за грань земли печальной,
     В сады Джиннат уносит душу он.


     А там течет, там льется за туманом
     Река всех рек, лазурная Ковсерь,
     И всей земле, всем племенам и странам
     Сулит покой. Терпи, молись – и верь.

 1903


   «Звезды горят над безлюдной землею…»


     Звезды горят над безлюдной землею,
     Царственно блещет святое созвездие Пса:
     Вдруг потемнело – и огненно-красной змеею
     Кто-то прорезал над темной землей небеса.


     Путник, не бойся! В пустыне чудесного много.
     Это не вихри, а джинны тревожат ее,
     Это архангел, слуга милосердного Бога,
     В демонов ночи метнул золотое копье.

 1903


   Ночь Аль-Кадра

   В эту ночь ангелы сходят с неба.
 Коран


         Ночь Аль-Кадра. Сошлись, слились вершины,
     И выше к небесам воздвиглись их чалмы.
         Пел муэззин. Еще алеют льдины,
     Но из теснин, с долин уж дышит холод тьмы.


         Ночь Аль-Кадра. По темным горным склонам
     Еще спускаются, слоятся облака.
         Пел муэззин. Перед Великим Троном
     Уже течет, дымясь, Алмазная Река.


         И Гавриил – неслышно и незримо —
     Обходит спящий мир. Господь, благослови
         Незримый путь святого пилигрима
     И дай земле твоей ночь мира и любви!

 1903


   «Далеко на севере Капелла…»


     Далеко на севере Капелла
     Блещет семицветным огоньком,
     И оттуда, с поля, тянет ровным,
     Ласковым полуночным теплом.
     За окном по лопухам чернеет
     Тень от крыши; дальше, на кусты
     И на жнивье, лунный свет ложится,
     Как льняные белые холсты.

 1903


   Запустение


     Домой я шел по скату вдоль Оки,
     По перелескам, берегом нагорным,
     Любуясь сталью вьющейся реки
     И горизонтом низким и просторным.
     Был теплый, тихий, серенький денек,
     Среди берез желтел осинник редкий,
     И даль лугов за их прозрачной сеткой
     Синела чуть заметно – как намек.
     Уже давно в лесу замолкли птицы,
     Свистели и шуршали лишь синицы.


     Я уставал, кругом все лес пестрел,
     Но вот на перевале, за лощиной,
     Фруктовый сад листвою закраснел,
     И глянул флигель серою руиной.
     Глеб отворил мне двери на балкон,
     Поговорил со мною в позе чинной,
     Принес мне самовар – и по гостиной
     Полился нежный и печальный стон.
     Я в кресло сел, к окну, и, отдыхая,
     Следил, как замолкал он, потухая.


     В тиши звенел он чистым серебром,
     А я глядел на клены у балкона,
     На вишенник, красневший под бугром…
     Вдали синели тучки небосклона,
     И умирал спокойный серый день,
     Меж тем как в доме, тихом, как могила,
     Неслышно одиночество бродило
     И реяла задумчивая тень.
     Пел самовар, а комната беззвучно
     Мне говорила: «Пусто, брат, и скучно!»


     В соломе, возле печки, на полу,
     Лежала груда яблок; паутины
     Под образом качалися в углу,
     А у стены темнели клавесины.
     Я тронул их – и горестно в тиши
     Раздался звук. Дрожащий, романтичный,
     Он жалок был, но я душой привычной
     В нем уловил напев родной души:
     На этот лад, исполненный печали,
     Когда-то наши бабушки певали.


     Чтоб мрак спугнуть, я две свечи зажег,
     И весело огни их заблестели,
     И побежали тени в потолок,
     А стекла окон сразу посинели…
     Но отчего мой домик при огне
     Стал и бедней и меньше? О, я знаю —
     Он слишком стар… Пора родному краю
     Сменить хозяев в нашей стороне.
     Нам жутко здесь. Мы все в тоске, в тревоге…
     Пора свести последние итоги.


     Печален долгий вечер в октябре!
     Любил я осень позднюю в России.
     Любил лесок багряный на горе,
     Простор полей и сумерки глухие,
     Любил стальную, серую Оку,
     Когда она, теряясь лентой длинной
     В дали лугов, широкой и пустынной,
     Мне навевала русскую тоску…
     Но дни идут, наскучило ненастье —
     И сердце жаждет блеска дня и счастья.


     Томит меня немая тишина.
     Томит гнезда родного запустенье.
     Я вырос здесь. Но смотрит из окна
     Заглохший сад. Над домом реет тленье,
     И скупо в нем мерцает огонек.
     Уж свечи нагорели и темнеют,
     И комнаты в молчанье цепенеют,
     А ночь долга, и новый день далек.
     Часы стучат, и старый дом беззвучно
     Мне говорит: «Да, без хозяев скучно!


     Мне на покой давно, давно пора…
     Поля, леса – все глохнет без заботы…
     Я жду веселых звуков топора,
     Жду разрушенья дерзостной работы,
     Могучих рук и смелых голосов!
     Я жду, чтоб жизнь, пусть даже в грубой силе,
     Вновь расцвела из праха на могиле,
     Я изнемог, и мертвый стук часов
     В молчании осенней долгой ночи
     Мне самому внимать нет больше мочи!»

 <1903>


   Одиночество
   («И ветер, и дождик, и мгла…»)


     И ветер, и дождик, и мгла
           Над холодной пустыней воды.
     Здесь жизнь до весны умерла,
           До весны опустели сады.
     Я на даче один. Мне темно
     За мольбертом, и дует в окно.


     Вчера ты была у меня,
           Но тебе уж тоскливо со мной.
     Под вечер ненастного дня
           Ты мне стала казаться женой…
     Что ж, прощай! Как-нибудь до весны
     Проживу и один – без жены…


     Сегодня идут без конца
           Те же тучи – гряда за грядой.
     Твой след под дождем у крыльца
           Расплылся, налился водой.
     И мне больно глядеть одному
     В предвечернюю серую тьму.


     Мне крикнуть хотелось вослед:
           «Воротись, я сроднился с тобой!»
     Но для женщины прошлого нет:
           Разлюбила – и стал ей чужой.
     Что ж! Камин затоплю, буду пить…
     Хорошо бы собаку купить.

 <1903>


   Тень


     Высоко в небе месяц ясный,
     Затих волны дремотный плеск.
     Как снежно-золотое поле,
     Сияет в море лунный блеск.


     Плыла меж небом и землею
     Над морем тучка, наплыла
     На край луны – и вдруг широко
     Нас мягкой тенью обняла.


     Далеко золотое поле
     Покрылось матовым стеклом,
     И ветер, шелестя травою,
     Пахнул полуночным теплом.


     Счастливым и глубоким вздохом
     Волна вздохнула в полусне —
     И как доверчиво, как нежно
     Ты вся прижалася ко мне!


     Но вспыхнул блеск на горизонте,
     Тень по горам в леса ушла —
     И снова мы сидим недвижно,
     И снова ночь, как день, светла.


     Спит море под луною ясной,
     Блестит на влажных камнях мох…
     О, ночь любви! Ужель и в счастье
     Нам нужен хоть единый вздох?

 <1903>


   Голуби


     Раскрыт балкон, сожжен цветник морозом.
     Опустошен поблекший сад дождями.


     Как лунный камень, холодно и бледно
     Над садом небо. Ветер в небе гонит
     Свинцовые и дымчатые тучи,
     И крупный ливень с бурей то и дело
     Бежит, дымится по саду… Но если
     Внезапно глянет солнце, что за радость
     Овладевает сердцем! Жадно дышишь
     Душистым влажным воздухом, уходишь
     С открытой головою по аллее,
     Меж тем как над аллеей все приветней
     Синеет небо яркое – и вдруг
     С гумна стрелою мчится белый турман
     И снежным комом падает к балкону,
     За ним другой – и оба долго, долго
     Пьют из лазурной лужи, поднимая
     Свои головки кроткие… Замрешь,
     Боясь их потревожить, весь охвачен
     Какой-то робкой радостью, и мнится,
     Что пьют они не дождевую воду,
     А чистую небесную лазурь.

 <1903>


   Сумерки
   («Как дым, седая мгла мороза…»)


     Как дым, седая мгла мороза
     Застыла в сумраке ночном.
     Как привидение, береза
     Стоит, серея, за окном.


     Таинственно в углах стемнело,
     Чуть светит печь, и чья-то тень
     Над всем простерлася несмело, —
     Грусть, провожающая день,


     Грусть, разлитая на закате
     В полупомеркнувшей золе,
     И в тонком теплом аромате
     Сгоревших дров, и в полумгле,


     И в тишине – такой угрюмой,
     Как будто бледный призрак дня
     С какою-то глубокой думой
     Глядит сквозь сумрак на меня.

 <1903>


   Перед бурей


     Тьма затопляет лунный блеск,
     За тучу входит месяц полный,
     Холодным ветром дышат волны,
     И все растет их шумный плеск.


     Вот на мгновенье расступился
     Зловещий мрак, и, точно ртуть,
     По гребням волн засеребрился
     Дрожащий отблеск – лунный путь.


     Но как за ним сгустились тучи!
     Как черный небосклон велик!..
     О ночь! Сокрой во тьме свой лик,
     Свой взор, тревожный и могучий!

 <1903>


   «Набегает впотьмах…»


     Набегает впотьмах
     И узорною пеною светится
     И лазурным сиянием реет у скал на песке…
     О, божественный отблеск незримого – жизни, мерцающей
     В мириадах незримых существ!


     Ночь была бы темна,
     Но все море насыщено тонкою
     Пылью света, и звезды над морем горят.
     В полусвете все видно: и рифы, и взморье зеркальное,
     И обрывы прибрежных холмов.


     В полусвете ночном
     Под обрывами волны качаются —
     Переполнено зыбкое, звездное зеркало волн!
     Но, колеблясь упруго, лишь изредка складки тяжелые
     Набегают на влажный песок.


     И тогда, фосфорясь,
     Загораясь мистическим пламенем,
     Рассыпаясь по гравию кипенью бледных огней,
     Море светит сквозь сумрак таинственно, тонко и трепетно,
     Озаряя песчаное дно.


     И тогда вся душа
     У меня загорается радостью:
     Я в пригоршни ловлю закипевшую пену волны —
     И сквозь пальцы течет не вода, а сапфиры, – несметные
     Искры синего пламени, Жизнь!

 1904


   Перекресток


     Я долго в сумеречном свете
     Шел одиноко на закат.
     Но тьма росла – и с перекрестка
     Я тихо повернул назад.


     Чуть брезжил полусвет заката.
     Но после света как мертва,
     Как величава и угрюма
     Ночного неба синева!


     И бледны, бледны звезды неба…
     И долго быть мне в темноте,
     Пока они теплей и ярче
     Не засияют в высоте.

 1904


   Развалины


     Над синим понтом – серые руины,
     Остатки древней греческой тюрьмы.
     На юг – морские зыбкие равнины,
                    На север – голые холмы.


     В проломах стен – корявые оливы
     И дереза, сопутница руин,
     А под стенами – красные обрывы
                    И волн густой аквамарин.


     Угрюмо здесь, в сырых подземных кельях;
     Но весело тревожить сон темниц,
     Перекликаться с эхом в подземельях
                    И видеть небо из бойниц!


     Давно октябрь, но не уходит лето:
     Уж на холмах желтеет шелк травы,
     Но воздух чист – и сколько в небе света,
                    А в море нежной синевы!


     И тихи, тихи старые руины.
     И целый день, под мерный шум валов,
     Слежу я в море парус бригантины,
                    А в небесах – круги орлов.


     И усыпляет моря шум атласный.
     И кажется, что в мире жизни нет:
     Есть только блеск, лазурь и воздух ясный,
                    Простор, молчание и свет.

 <1903–1904>


   Сказка


     …И снилось мне, что мы, как в сказке,
     Шли вдоль пустынных берегов
     Над диким синим лукоморьем,
     В глухом бору, среди песков.


     Был летний светозарный полдень,
     Был жаркий день, и озарен
     Весь лес был солнцем, и от солнца
     Веселым блеском напоен.


     Узорами ложились тени
     На теплый розовый песок,
     И синий небосклон над бором
     Был чист и радостно-высок.


     Играл зеркальный отблеск моря
     В вершинах сосен, и текла
     Вдоль по коре, сухой и жесткой,
     Смола, прозрачнее стекла…


     Мне снилось северное море,
     Лесов пустынные края…
     Мне снилась даль, мне снилась сказка —
     Мне снилась молодость моя.

 <1903–1904>


   Розы


     Блистая, облака лепились
     В лазури пламенного дня.
     Две розы под окном раскрылись —
     Две чаши, полные огня.


     В окно, в прохладный сумрак дома,
     Глядел зеленый знойный сад,
     И сена душная истома
     Струила сладкий аромат.


     Порою, звучный и тяжелый,
     Высоко в небе грохотал
     Громовый гул… Но пели пчелы,
     Звенели мухи – день сиял.


     Порою шумно пробегали
     Потоки ливней голубых…
     Но солнце и лазурь мигали
     В зеркально-зыбком блеске их —


     И день сиял, и млели розы,
     Головки томные клоня,
     И улыбалися сквозь слезы
     Очами, полными огня.

 <1903–1904>


   На маяке


     В пустой маяк, в лазурь оконных впадин,
     Осенний ветер дует – и, звеня,
     Гудит вверху. Он влажен и прохладен,
     Он опьяняет свежестью меня.


     Остановясь на лестнице отвесной,
     Гляжу в окно. Внизу шумит прибой
     И зыбь бежит. А выше – свод небесный
     И океан туманно-голубой.


     Внизу – шум волн, а наверху, как струны,
     Звенит-поет решетка маяка.
     И все плывет: маяк, залив, буруны,
     И я, и небеса, и облака.

 <1903–1904>


   Штиль


     На плоском взморье – мертвый зной и штиль.
     Слепит горячий свет, струится воздух чистый,
     Расплавленной смолой сверкает черный киль
     Рыбацкого челна на мели золотистой.


     С нестройным криком голых татарчат
     Сливается порой пронзительный и жалкий,
     Зловещий визг серебряной рыбалки.
     Но небо ясно, отмели молчат.


     Разлит залив зеркальностью безбрежной,
     И глубоко на золоте песка,
     Под хрусталем воды, сияет белоснежный
     Недвижный отблеск маяка.

 <1903–1904>


   На белых песках


     На белых песках от прилива
     Немало осталось к заре
     Сверкающих луж и затонов —
     Зеркальных полос в серебре.


     Немало камней самоцветных
     Осталось на дюнах нагих,
     И смотрит, как ангел лазурный,
     Весеннее утро на них.


     А к западу сумрак теснится,
     И с сумраком, в сизый туман,
     Свивается сонный, угрюмый,
     Тяжелый удав – Океан.

 <1903–1904>


   Самсон


     Был ослеплен Самсон, был господом обижен,
     Был чадами греха поруган и унижен
     И приведен на пир. Там, опустив к земле
     Незрячие глаза, он слушал смех и клики,
     Но мгла текла пред ним – и в этой жуткой мгле
     Пылали грозные архангельские лики.
     Они росли, как смерч, – и вдруг разверзлась твердь,
     Прорезал тьму глагол: «Восстань, мой раб любимый!»
     И просиял слепец красой непостижимой,
     Затрепетал, как кедр, и побледнел, как смерть.
     О, не пленит его теперь Ваала хохот,
     Не обольстит очей ни пурпур, ни виссон! —
     И целый мир потряс громовый гул и грохот:
     Зане был слеп Самсон.

 <1903–1904>


   Склон гор


     Склон гор, сады и минарет.
     К звездам стремятся кипарисы,
     Спит море. Теплый лунный свет
     Позолотил холмы и мысы.


     И кроток этот свет: настал
     Час мертвой тишины – уж клонит
     Луна свой лик, уж между скал
     Протяжно полуночник стонет.


     И замер аромат садов.
     Узорный блеск под их ветвями
     Стал угасать среди цветов,
     Сплетаясь с длинными тенями.


     И неподвижно Ночь сидит
     Над тихим морем: на колено
     Облокотилася – глядит
     На валуны, где тает пена.


     Передрассветный лунный свет
     Чуть золотит холмы и мысы.
     Свечой желтеет минарет,
     Чернеют маги-кипарисы,


     Блестя, ушел в морской простор
     Залив зеркальными луками,
     Таинственно вершины гор
     Мерцают вечными снегами.

 <1903–1904>


   Сапсан


     В полях, далеко от усадьбы,
     Зимует нросяной омет.
     Там табунятся волчьи свадьбы,
     Там клочья шерсти и помет.
     Воловьи ребра у дороги
     Торчат в снегу – и спал на них
     Сапсан, стервятник космоногий,
     Готовый взвиться каждый миг.


     Я застрелил его. А это
     Грозит бедой. И вот ко мне
     Стал гость ходить. Он до рассвета
     Вкруг дома бродит при луне.
     Я не видал его. Я слышал
     Лишь хруст шагов. Но спать невмочь.
     На третью ночь я в поле вышел…
     О, как была печальна ночь!


     Когтистый след в снегу глубоком
     В глухие степи вел с гумна.
     На небе мглистом и высоком
     Плыла холодная луна.
     За валом, над привадой в яме,
     Серо маячила ветла.
     Даль над пустынными полями
     Была таинственно светла.


     Облитый этим странным светом,
     Подавлен мертвой тишиной,
     Я стал – и бледным силуэтом
     Упала тень моя за мной.
     По небесам, в туманной мути,
     Сияя, лунный лик нырял
     И серебристым блеском ртути
     Слюду по насту озарял.


     Кто был он, этот полуночный
     Незримый гость? Откуда он
     Ко мне приходит в час урочный
     Через сугробы под балкон?
     Иль он узнал, что я тоскую,
     Что я один? что в дом ко мне
     Лишь снег да небо в ночь немую
     Глядят из сада при луне?


     Быть может, он сегодня слышал,
     Как я, покинув кабинет,
     По темной спальне в залу вышел,
     Где в сумраке мерцал паркет,
     Где в окнах небеса синели,
     А в этой сини четко встал
     Черно-зеленый конус ели
     И острый Сириус блистал?


     Теперь луна была в зените,
     На небе плыл густой туман…
     Я ждал его – я шел к раките
     По насту снеговых полян,
     И если б враг мой от привады
     Внезапно прянул на сугроб,
     Я б из винтовки без пощады
     Пробил его широкий лоб.


     Но он не шел. Луна скрывалась,
     Луна сияла сквозь туман,
     Бежала мгла… И мне казалось,
     Что на снегу сидит Сапсан.
     Морозный иней, как алмазы,
     Сверкал на нем, а он дремал,
     Седой, зобастый, круглоглазый,
     И в крылья голову вжимал.


     И был он страшен, непонятен,
     Таинственен, как этот бег
     Туманной мглы и светлых пятен,
     Порою озарявших снег, —
     Как воплотившаяся сила
     Той Воли, что в полночный час
     Нас страхом всех соединила —
     И сделала врагами нас.

 9. I.05


   Русская весна


     Скучно в лощинах березам,
     Туманная муть на полях,
     Конским размокшим навозом
     В тумане чернеется шлях.


     В сонной степной деревушке
     Пахучие хлебы пекут.
     Медленно две побирушки
     По деревушке бредут.


     Там, среди улицы, лужи,
     Зола и весенняя грязь,
     В избах угар, а снаружи
     Завалинки тлеют, дымясь.


     Жмурясь, сидит у амбара
     Овчарка на ржавой цепи.
     В избах – темно от угара,
     Туманно и тихо – в степи.


     Только петух беззаботно
     Весну воспевает весь день.
     В поле тепло и дремотно,
     А в сердце счастливая лень.

 10. I.05


   «В гостиную, сквозь сад и пыльные гардины…»


     В гостиную, сквозь сад и пыльные гардины,
     Струится из окна веселый летний свет,
     Хрустальным золотом ложась на клавесины,
     На ветхие ковры и выцветший паркет.


     Вкруг дома глушь и дичь. Там клены и осины,
     Приюты горлинок, шиповник, бересклет…
     А в доме рухлядь, тлен: повсюду паутины,
     Все двери заперты… И так уж много лет.


     В глубокой тишине, таинственно сверкая,
     Как мелкий перламутр, беззвучно моль плывет.
     По стеклам радужным, как бархатка сухая,
     Тревожно бабочка лиловая снует.


     Но фортки нет в окне, и рама в нем – глухая.
     Тут даже моль недолго наживет!

 29. VII.05


   «Старик сидел, покорно и уныло…»


     Старик сидел, покорно и уныло
     Поднявши брови, в кресле у окна.
     На столике, где чашка чаю стыла,
     Сигара нагоревшая струила
     Полоски голубого волокна.


     Был зимний день, и на лицо худое,
     Сквозь этот легкий и душистый дым,
     Смотрело солнце вечно молодое,
     Но уж его сиянье золотое
     На запад шло по комнатам пустым.


     Часы в углу своею четкой мерой
     Отмеривали время… На закат
     Смотрел старик с беспомощною верой.
     Рос на сигаре пепел серый,
     Струился сладкий аромат.

 23. VII.05


   «Осень. Чащи леса…»


     Осень. Чащи леса.
              Мох сухих болот.
     Озеро белесо.
              Бледен небосвод.


     Отцвели кувшинки,
              И шафран отцвел.
     Выбиты тропинки,
              Лес и пуст и гол.


     Только ты красива,
              Хоть давно суха,
     В кочках у залива
              Старая ольха.


     Женственно глядишься
              В воду в полусне —
     И засеребришься
              Прежде всех к весне.

 1905


   «Мы встретились случайно, на углу…»


     Мы встретились случайно, на углу.
     Я быстро шел – и вдруг как свет зарницы
     Вечернюю прорезал полумглу
     Сквозь черные лучистые ресницы.


     На ней был креп – прозрачный легкий газ
     Весенний ветер взвеял на мгновенье,
     Но на лице и в ярком блеске глаз
     Я уловил былое оживленье.


     И ласково кивнула мне она,
     Слегка лицо от ветра наклонила
     И скрылась за углом… Была весна…
     Она меня простила – и забыла.

 1905


   Огонь на мачте


     И сладостно и грустно видеть ночью
     На корабле далеком в темном море
     В ночь уходящий топовый огонь.
     Когда все спит на даче и сквозь сумрак
     Одни лишь звезды светятся, я часто
     Сижу на старой каменной скамейке,
     Над скалами обрыва. Ночь тепла,
     И так темно, так тихо все, как будто
     Нет ни земли, ни неба – только мягкий
     Глубокий мрак. И вот вдали, во мраке,
     Идет огонь – как свечечка. Ни звука
     Не слышно на прибрежье – лишь сверчки
     Звенят в горе чуть уловимым звоном,
     Будя в душе задумчивую нежность,
     А он уходит в ночь и одиноко
     Висит на горизонте, в темной бездне
     Меж небом и землею… Пойте, пойте,
     Сверчки, мои товарищи ночные,
     Баюкайте мою ночную грусть!

 1905


   «Все море – как жемчужное зерцало…»


     Все море – как жемчужное зерцало,
     Сирень с отливом млечно-золотым.
     В дожде закатном радуга сияла.
     Теперь душист над саклей тонкий дым.


     Вон чайка села в бухточке скалистой, —
     Как поплавок. Взлетает иногда,
     И видно, как струею серебристой
     Сбегает с лапок розовых вода.


     У берегов в воде застыли скалы,
     Под ними светит жидкий изумруд,
     А там, вдали, – и жемчуг и опалы
     По золотистым яхонтам текут.

 1905


   «Черные ели и сосны сквозят в палисаднике…»


     Черные ели и сосны сквозят в палисаднике темном:
     В черном узоре ветвей – месяца рог золотой.
     Слышу, поют петухи. Узнаю по напевам печальным
     Поздний, таинственный час. Выйду на снег, на крыльцо.


     Замерло все и застыло, лучатся жестокие звезды,
     Но до костей я готов в легком промерзнуть меху,
     Только бы видеть тебя, умирающий в золоте месяц,
     Золотом блещущий снег, легкие тени берез


     И самоцветы небес: янтарно-зеленый Юпитер,
     Сириус, дерзкий сапфир, синим горящий огнем,
     Альдебарана рубин, алмазную цепь Ориона
     И уходящий в моря призрак сребристый – Арго.

 1905


   «Густой зеленый ельник у дороги…»


     Густой зеленый ельник у дороги,
     Глубокие пушистые снега.
     В них шел олень, могучий, тонконогий,
     К спине откинув тяжкие рога.


     Вот след его. Здесь натоптал тропинок,
     Здесь елку гнул и белым зубом скреб —
     И много хвойных крестиков, остинок
     Осыпалось с макушки на сугроб.


     Вот снова след, размеренный и редкий,
     И вдруг – прыжок! И далеко в лугу
     Теряется собачий гон – и ветки,
     Обитые рогами на бегу…


     О, как легко он уходил долиной!
     Как бешено, в избытке свежих сил,
     В стремительности радостно-звериной,
     Он красоту от смерти уносил!

 1905


   Стамбул


     Облезлые худые кобели
     С печальными, молящими глазами —
     Потомки тех, что из степей пришли
     За пыльными скрипучими возами.


     Был победитель славен и богат,
     И затопил он шумною ордою
     Твои дворцы, твои сады, Царьград,
     И предался, как сытый лев, покою.


     Но дни летят, летят быстрее птиц!
     И вот уже в Скутари на погосте
     Чернеет лес, и тысячи гробниц
     Белеют в кипарисах, точно кости.


     И прах веков упал на прах святынь,
     На славный город, ныне полудикий,
     И вой собак звучит тоской пустынь
     Под византийской ветхой базиликой.


     И пуст Сераль, и смолк его фонтан,
     И высохли столетние деревья…
     Стамбул, Стамбул! Последний мертвый стан
     Последнего великого кочевья!

 1905


   «Тонет солнце, рдяным углем тонет…»


     Тонет солнце, рдяным углем тонет
     За пустыней сизой. Дремлет, клонит
     Головы баранта. Близок час:


     Мы проводим солнце, обувь скинем
     И свершим под зведным, темным, синим
     Милосердым небом свой намаз.


     Пастухи пустыни, что мы знаем!
     Мы, как сказки детства, вспоминаем
     Минареты наших отчих стран.


     Разверни же, Вечный, над пустыней
     На вечерней тверди темно-синей
     Книгу звезд небесных – наш Коран!


     И склонив колени, мы закроем
     Очи в сладком страхе, и омоем
     Лица холодеющим песком,


     И возвысим голос, и с мольбою
     В прахе разольемся пред тобою,
     Как волна на берегу морском.

 1905


   «Ра-Озирис, владыка дня и света…»


     Ра-Озирис, владыка дня и света,
     Хвала тебе! Я, бог пустыни, Сет,
     Горжусь врагом: ты, побеждая Сета,
     В его стране царил пять тысяч лет.


     Ты славен был, твоя ладья воспета
     Была стократ. Но за ладьей вослед
     Шел бог пустынь, бог древнего завета —
     И вот, о Ра, плоды твоих побед:


     Безносый сфинкс среди полей Гизеха,
     Ленивый Нил да глыбы пирамид,
     Руины Фив, где гулко бродит эхо,
     Да письмена в куски разбитых плит,


     Да обелиск в блестящей политуре,
     Да пыль песков на пламенной лазури.

 1905


   Потоп
   Халдейские мифы


     Когда ковчег был кончен и наполнен
     И я, царь Касисадра, Ксисутрос,
     Зарыл в Сиппаре хартии закона,
     Раздался с неба голос: «На закате
     На землю хлынет ливень. Затвори
     В ковчеге дверь». И вот настало время
     Войти в ковчег. Со страхом ждал я ночи,
     И в страхе затворил я дверь ковчега,
     И в страхе поручил свою судьбу
     Бусуркургалу, кормчему. А утром
     Поднялся вихрь – и тучи охватили
     Из края в край всю землю. Роману
     Гремел среди небес. Нэбб и Сарру
     Согласно надвигались по долинам
     И по горам. Нергал дал волю ветру.
     Нинип наполнил реки, и несли
     Смерть и погибель Гении. До неба
     Достигли воды. Свет потух во мраке,
     И брат не видел брата. Сами боги
     К вершинам Анну в страхе поднялись
     И на престолах плакали, и с ними
     Истара горько плакала. Шесть дней
     И семь ночей свирепствовали в мире
     Вихрь, ураган и ветер – наконец,
     С рассветом дня, смирились. Воды пали.
     И ливень стих. Я плакал о погибших,
     Носясь по воле волн, – и предо мною,
     Как бревна, трупы плавали. Я плакал,
     Открыв окно и увидавши солнце.

 1905


   Эльбурс
   Иранский миф


     На льдах Эльбурса солнце всходит.
     На льдах Эльбурса жизни нет.
     Вокруг него на небосводе
     Течет алмазный круг планет.


     Туман, всползающий на скаты,
     Вершин не в силах досягнуть:
     Одним небесным Иазатам
     К венцу земли доступен путь.


     И Митра, чье святое имя
     Благословляет вся земля,
     Восходит первый между ними
     Зарей на льдистые поля.


     И светит ризой златотканой,
     И озирает с высоты
     Истоки рек, пески Ирана
     И гор волнистые хребты.

 <1905>


   Послушник
   Грузинская песня


     «Брат, как пасмурно в келье!
           Белый снег лежит в ущелье.
     Но на скате, на льдине,
           Видел я подснежник синий».


     «Брат, ты бредишь, ты бледен!
           Горный край суров и беден.
     Монастырь наш высоко.
           До весны еще далеко».


     «Не пугайся, брат милый!
           Скоро смолкнет бред унылый
     К ночи вьюга пустыни
           Занесет подснежник синий!»

 <1905>


   Хая-Баш
   (Мертвая голова)


     Ночь идет – молись, слуга пророка.
           Ночь идет – и Хая-Баш встает.
     Ветер с гор, он крепнет – и широко,
           Как сааз, туманный бор поет.


     Ты уже высоко – от аула
           Ты уже далеко. А в бору
     Зимней стужей с Хая-Баш пахнуло,
           Задымились сосны на ветру.


     Вас у перевала только двое —
           Ты да конь. А бор померк, дымит.
     Звонкий ветер в крепкой синей хвое
           Все звончей и сумрачней шумит.


     Где ты заночуешь? Зябнет тело,
           Зябнет сердце… Конь не пил с утра…
     Видишь ли сквозь сосны? Побелела
           Хая-Баш, гранитная гора.


     Там нависло небо низко, низко,
           Там снега и зимняя тоска…
     А уж если своды неба близко —
           Значит, смерть близка.

 <1905>


   Тэмджид

   Он не спит, не дремлет.
 Коран


     В тихом старом городе Скутари,
     Каждый раз, как только надлежит
     Быть средине ночи, раздается
     Грустный и задумчивый Тэмджид.


     На средине между ранним утром
     И вечерним сумраком встают
     Дервиши Джелвети и на башне
     Древний гимн, святой Тэмджид поют.


     Спят сады и спят гробницы в полночь,
     Спит Скутари. Все, что спит, молчит.
     Но под звездным небом с темной башни
     Не для спящих этот гимн звучит:


     Есть глаза, чей скорбный взгляд с тревогой,
     С тайной мукой в сумрак устремлен,
     Есть уста, что страстно и напрасно
     Призывают благодатный сон.


     Тяжела, темна стезя земная.
     Но зачтется в небе каждый вздох:
     Спите, спите! Он не спит, не дремлет,
     Он вас помнит, милосердый бог.

 <1905>


   Тайна

   Элиф. Лам. Мим.
 Коран


     Он на клинок дохнул – и жало
     Его сирийского кинжала
     Померкло в дымке голубой:
     Под дымкой ярче заблистали
     Узоры золота на стали
     Своей червонною резьбой.


     «Во имя бога и пророка.
     Прочти, слуга небес и рока,
     Свой бранный клич: скажи, каким
     Девизом твой клинок украшен?»
     И он сказал: «Девиз мой страшен.
     Он – тайна тайн: Элиф. Лам. Мим».


     «Элиф. Лам. Мим? Но эти знаки
     Темны, как путь в загробном мраке:
     Сокрыл их тайну Мохаммед…»
     «Молчи, молчи! – сказал он строго. —
     Нет в мире бога, кроме бога,
     Сильнее тайны – силы нет».


     Сказал, коснулся ятаганом
     Чела под шелковым тюрбаном,
     Окинул жаркий Атмейдан
     Ленивым взглядом хищной птицы —
     И тихо синие ресницы
     Опять склонил на ятаган.

 <1905>


   Океаниды


     В полдневный зной, когда на щебень,
     На валуны прибрежных скал,
     Кипя, встает за гребнем гребень,
     Крутясь, идет за валом вал, —


     Когда изгиб прибоя блещет
     Зеркально-вогнутой грядой
     И в нем сияет и трепещет
     От гребня отблеск золотой, —


     Как весел ты, о буйный хохот,
     Звенящий смех Океанид,
     Под этот влажный шум и грохот
     Летящих в пене на гранит!


     Как звучно море под скалами
     Дробит на солнце зеркала
     И в пене, вместе с зеркалами,
     Клубит их белые тела!

 <1903–1905>


   Стон


     Как розовое море – даль пустынь.
     Как синий лотос – озеро Мерида.
     «Встань, сонный раб, и свой шалаш покинь:
     Уж озлатилась солнцем пирамида».


     И раб встает. От жесткого одра
     Идет под зной и пламень небосклона.
     Рассвет горит. И в пышном блеске Ра
     Вдали звучат стенания Мемнона.

 <1903–1905>


   В горной долине


     Бледно-зеленые грустные звезды…
           Помню темнеющий лес,
     Сырость и сумерки в горной долине,
           Холод осенних небес.


     Жадно и долго стремился я, звезды,
           К вам, в вышину…
     Что же я встретил? Нагие граниты,
           Сумерки, страх, тишину…


     Бледны и грустны вы, горные звезды:
           Вы созерцаете смерть.
     Что же влечет к вам? Зачем же так тянет
           Ваша бездонная твердь?

 <1903–1905>


   Ормузд


     Ни алтарей, ни истуканов,
     Ни темных капищ. Мир одет
     В покровы мрака и туманов:
     Боготворите только Свет.


     Владыка Света весь в едином —
     В борьбе со Тьмой. И потому
     Огни зажгите по вершинам:
     Возненавидьте только Тьму.


     Ночь третью мира властно правит.
     Но мудрый жаждет верить Дню:
     Он в мире радость солнца славит,
     Он поклоняется Огню.


     И, возложив костер на камень,
     Всю жизнь свою приносит в дар
     Тебе, неугасимый Пламень,
     Тебе, всевидящий Датар!

 <1903–1905>


   День гнева
   Апокалипсис, VI


     …И Агнец снял четвертую печать.
     И услыхал я голос, говоривший:
     «Восстань, смотри!» И я взглянул: конь бледен,
     На нем же мощный всадник – Смерть. И Ад
     За нею шел, и власть у ней была
     Над четвертью земли, да умерщвляет
     Мечом и гладом, мором и зверями.


     И пятую он снял печать. И видел
     Я под престолом души убиенных,
     Вопившие: «Доколе, о владыко,
     Не судишь ты живущих на земле
     За нашу кровь?» И были им даны
     Одежды белоснежные, и было
     Им сказано: да почиют, покуда
     Сотрудники и братья их умрут,
     Как и они, за словеса господни.


     Когда же снял шестую он печать,
     Взглянул я вновь, и вот – до оснований
     Потрясся мир, и солнце стало мрачно,
     Как вретище, и лик луны – как кровь;
     И звезды устремились вниз, как в бурю
     Незрелый плод смоковницы, и небо
     Свилось, как свиток хартии, и горы,
     Колеблясь, с места двинулись; и все
     Цари земли, вельможи и владыки,
     Богатые и сильные, рабы
     И вольные – все скрылися в пещеры,
     В ущелья гор, и говорят горам
     И камням их: «Падите и сокройте
     Нас от лица сидящего во славе
     И гнева Агнца: ибо настает
     Великий день его всесильной кары!»

 <1903–1905>


   Черный камень Каабы


     Он драгоценной яшмой был когда-то,
     Он был неизреченной белизны —
     Как цвет садов блаженного Джинната,
     Как горный снег в дни солнца и весны.


     Дух Гавриил для старца Авраама
     Его нашел среди песков и скал,
     И гении хранили двери храма,
     Где он жемчужной грудою сверкал.


     Но шли века – со всех концов вселенной
     К нему неслись молитвы, и рекой
     Текли во храм, далекий и священный,
     Сердца, обремененные тоской…


     Аллах! Аллах! Померк твой дар бесценный —
     Померк от слез и горести людской!

 <1903–1905>


   Купальщица


     Смугла, ланиты побледнели,
     И потемнел лучистый взгляд.
     На молодом холодном теле
     Струится шелковый наряд.


     Залив опаловою гладью
     В дали сияющей разлит.
     И легкий ветер смольной прядью
     Ее волос чуть шевелит.


     И млеет знойно-голубое
     Подобье гор – далекий Крым.
     И горяча тропа на зное
     По виноградникам сухим.

 1906


   Новый год


     Ночь прошла за шумной встречей года…
     Сколько сладкой муки! Сколько раз
     Я ловил, сквозь блеск огней и говор,
     Быстрый взгляд твоих влюбленных глаз!


     Вышли мы, когда уже светало
     И в церквах затеплились огни…
     О, как мы любили! Как томились!
     Но и здесь мы были не одни.


     Молча шла ты об руку со мною
     По средине улиц. Городок
     Точно вымер. Мягко веял влажный
     Тающего снега холодок…


     Но подъезд уж близок. Вот и двери…
     О, прощальный милый взгляд! «Хоть раз,
     Только раз прильнуть к тебе всем сердцем
     В этот ранний, в этот сладкий час!»


     Но сестра стоит, глядит бесстрастно.
     «Доброй ночи!» Сдержанный поклон,
     Стук дверей – и я один. Молчанье,
     Бледный сумрак, предрассветный звон…

 <1906>


   Из окна


     Ветви кедра – вышивки зеленым
         Темным плюшем, свежим и густым,
     А за плюшем кедра, за балконом —
         Сад прозрачный, легкий, точно дым:


     Яблони и сизые дорожки,
         Изумрудно-яркая трава,
     На березах – серые сережки
         И ветвей плакучих кружева,


     А на кленах – дымчато-сквозная
         С золотыми мушками вуаль,
     А за ней – долинная, лесная,
         Голубая, тающая даль.

 <1906>


   Змея
   («Покуда март гудит…»)


     Покуда март гудит в лесу по голым
     Снастям ветвей, – бесцветна и плоска,
     Я сплю в дупле. Я сплю в листве тяжелым,
     Холодным сном – и жду: весна близка.


     Уж в облаках, как синие оконца,
     Сквозит лазурь… Подсохло у корней,
     И мотылек в горячем свете солнца
     Припал к листве… Я шевелюсь под ней,


     Я развиваю кольца, опьяняюсь
     Теплом лучей… Я медленно ползу —
     И вновь цвету, горю, меняюсь,
     Ряжусь то в медь, то в сталь, то в бирюзу.


     Где суше лес, где много пестрых листьев
     И желтых мух, там пестрый жгут – змея.
     Чем жарче день, чем мухи золотистей —
     Тем ядовитей я.

 <1906>


   Невольник


     Песок, сребристый и горячий,
     Вожу я к морю на волах,
     Чтоб усыпать дорожки к даче,
     Как снег, белеющий в скалах.


     И скучно мне. Все то же, то же:
     Волы, скрипучий трудный путь,
     Иссохшее речное ложе,
     Песок, сверкающий, как ртуть.


     И клонит голову дремота.
     И мнится, что уж много лет
     Я вижу кожу бегемота —
     Горы морщинистый хребет,


     И моря синий треугольник,
     И к морю длинный след колес…
     Я покорился. Я невольник,
     Живу лишь сонным ядом грез.

 <1903–1906>


   Печаль


     На диких скалах, средь развалин —
     Рать кипарисов. Она гудит
     Под ветром с моря. Угрюм, печален
     Пустынный остров, нагой гранит.


     Уж берег темен – заходят тучи.
     Как крылья чаек, среди камней
     Мелькает пена. Прибой все круче,
     Порывы ветра все холодней.


     И кто-то скорбный, в одежде темной,
     Стоит над морем… Вдали – печаль
     И сумрак ночи…

 <1903–1906>


   Закат
   («Вдыхая тонкий запах четок…»)


     Вдыхая тонкий запах четок,
     Из-за чернеющих решеток
     Глядят монахи на посад,
     На синь лесов и на закат.


     Вся келья в жарком, красном блеске:
     Костром в далеком перелеске
     Гнездо Жар-Птицы занялось
     И за сосною тонет вкось.


     Оно сгорает, но из дыма
     Встают, слагаются незримо
     Над синим сумраком земли
     Туманно-сизые кремли.

 <1903–1906>


   Чужая


     Ты чужая, но любишь,
            Любишь только меня.
     Ты меня не забудешь
            До последнего дня.


     Ты покорно и скромно
            Шла за ним от венца.
     Но лицо ты склонила —
            Он не видел лица.


     Ты с ним женщиной стала,
            Но не девушка ль ты?
     Сколько в каждом движенье
            Простоты, красоты!


     Будут снова измены…
            Но один только раз
     Так застенчиво светит
            Нежность любящих глаз.


     Ты и скрыть не умеешь,
            Что ему ты чужда…
     Ты меня не забудешь
            Никогда, никогда!

 <1903–1906>


   Апрель


     Туманный серп, неясный полумрак,
     Свинцово-тусклый блеск железной крыши,
     Шум мельницы, далекий лай собак,
     Таинственный зигзаг летучей мыши.


     А в старом палисаднике темно,
     Свежо и сладко пахнет можжевельник,
     И сонно, сонно светится сквозь ельник
     Серпа зеленоватое пятно.

 <1903–1906>


   Детство


     Чем жарче день, тем сладостней в бору
     Дышать сухим смолистым ароматом,
     И весело мне было поутру
     Бродить по этим солнечным палатам!


     Повсюду блеск, повсюду яркий свет,
     Песок – как шелк… Прильну к сосне корявой
     И чувствую: мне только десять лет,
     А ствол – гигант, тяжелый, величавый.


     Кора груба, морщиниста, красна,
     Но так тепла, так солнцем вся прогрета!
     И кажется, что пахнет не сосна,
     А зной и сухость солнечного света.

 <1903–1906>



   Стихотворения 1906–1911


   За гробом

   Я не тушил священного огня.
 Книга Мертвых


     В подземный мир введет на суд Отца
     Сын, Ястреб-Гор. Шакал-Анубис будет
     Класть на весы и взвешивать сердца:
     Бог Озирис, бог мертвых, строго судит.


     Я погребен, как раб, в песке пустынь.
     Пройдут века – и Сириус, над Нилом
     Теперь огнем горящий, станет синь,
     Да светит он спокойнее могилам.


     И мир забудет, темного, меня.
     И на весах потянет солнце мало.
     Но я страдал. Я не тушил огня.
     И я взгляну без страха в лик Шакала.

 1906


   «И скрип и визг над бухтой, наводненной…»


     И скрип и визг над бухтой, наводненной
     Буграми влаги пенисто-зеленой:
     Как в забытьи, шатаются над ней
     Кресты нагих запутанных снастей,
     А чайки с криком падают меж ними,
     Сверкая в реях крыльями тугими,
     Иль белою яичной скорлупой
     Скользят в волне зелено-голубой.
     Еще бегут поспешно и высоко
     Лохмотья туч, но ветер от востока
     Уж дал горам лиловые цвета,
     Чеканит грани снежного хребта
     На синем небе, свежем и блестящем,
     И сыплет в море золотом кипящим.

 1906


   «Луна еще прозрачна и бледна…»


     Луна еще прозрачна и бледна,
     Чуть розовеет пепел небосклона,
     И золотится берег. Уж видна
     Тень кипариса у балкона.


     Пойдем к обрывам. Млеющей волной
     Вода переливается. И вскоре
     Из края в край под золотой луной
     Затеплится и засияет море.


     Ночь будет ясная, веселая. Вдали,
     На рейде, две турецких бригантины.
     Вот поднимают парус. Вот зажгли
     Сигналы – изумруды и рубины.


     Но ветра нет. И будут до зари
     Они дремать и медленно качаться,
     И будут в лунном свете фонари
     Глазами утомленными казаться.

 1906


   «Проснусь, проснусь – за окнами в саду…»


     Проснусь, проснусь – за окнами в саду
     Все тот же снег, все тот же блеск полярный.
     А в зале сумрак. Слушаю и жду:
     И вот опять – таинственный, коварный,
     Чуть слышный треск… Конечно, пол иль мышь.
     Но как насторожишься, как следишь
     За кем-то, притаившимся у двери
     В повисшей без движения портьере!
     Но он молчит, он замер. Тюль гардин
     Сквозит в голубоватом лунном блеске
     Да чуть мерцают – искорками льдин —
     Под люстрою стеклянные подвески.

 1906


   «Ограда, крест, зеленая могила…»


     Ограда, крест, зеленая могила,
     Роса, простор и тишина полей…
     – Благоухай, звенящее кадило,
     Дыханием рубиновых углей!


     Сегодня год. Последние напевы,
     Последний вздох, последний фимиам…
     – Цветите, зрейте, новые посевы,
     Для новых жатв! Придет черед и вам.

 1906


   Петров день


     Девушки-русалочки,
     Нынче наш последний день!
     Свет за лесом занимается,
     Побледнели небеса,
     Собираются с дубинами
     Мужики из деревень
     На опушку, к морю сизому
     Холодного овса…
     Мы из речки – на долину,
     Из долины – по отвесу,
     По березовому лесу —
     На равнину,
     На восток, на ранний свет,
     На серебряный рассвет,
     На овсы,
     Вдоль по жемчугу
     По сизому росы!
     Девушки-русалочки,
     Звонко стало по лугам.
     Забелела речка в сумраке,
     В алеющем пару,
     Пнями пахнет лес березовый
     По откосам, берегам, —
     Густ и зелен он, кудрявый,
     Поутру…
     Поутру вода тепла,
     Холодна трава седая,
     Вся медовая, густая,
     Да идут на нас с дрекольем из села.
     Что ж! Мы стаей на откосы,
     На опушку – из берез,
     На бегу растреплем косы,
     Упадем с разбега в росы
     И до слез
     Щекотать друг друга будем,
     Хохотать и, назло людям,
     Мять овес!
     Девушки-русалочки,
     Стойте, поглядите на рассвет:
     Бел-восток алеет, ширится, —
     Широко зарей в полях,
     Ни души-то нету, милые,
     Только ранний алый свет
     Да холодный крупный жемчуг
     На стеблях…
     Мы, нагие,
     Всем чужие,
     На опушке, на поляне,
     Бледны, по пояс в пару, —
     Нам пора, сестрицы, к няне,
     Ко двору!
     Жарко в небе солнце божье
     На Петров играет день,
     До Ильи сулит бездождье,
     Пыль, сухмень —
     Будут знойные зарницы
     Зарить хлеб,
     Будет омут наш, сестрицы,
     Темен, слеп!

 1906


   «Растет, растет могильная трава…»


     Растет, растет могильная трава,
     Зеленая, веселая, живая,
     Омыла плиты влага дождевая,
     И мох покрыл ненужные слова.


     По вечерам заплакала сова,
     К моей душе забывчивой взывая,
     И старый склеп, руина гробовая,
     Таит укор… Но ты, земля, права!


     Как нежны на алеющем закате
     Кремли далеких синих облаков!
     Как вырезаны крылья ветряков
     За темною долиною на скате!


     Земля, земля! Весенний сладкий зов!
     Ужель есть счастье даже и в утрате?

 1906


   Москва


     Здесь, в старых переулках за Арбатом,
     Совсем особый город… Март, весна.
     И холодно и низко в мезонине,
     Немало крыс, но по ночам – чудесно.
     Днем падают капели, греет солнце,
     А ночью подморозит, станет чисто,
     Светло – и так похоже на Москву,
     Старинную, далекую. Усядусь,
     Огня не зажигая, возле окон,
     Облитых лунным светом, и смотрю
     На сад, на звезды редкие… Как нежно
     Весной ночное небо! Как спокойна
     Луна весною! Теплятся, как свечи,
     Кресты на древней церковке. Сквозь ветви
     В глубоком небе ласково сияют,
     Как золотые кованые шлемы,
     Головки мелких куполов…

 <1906>


   «Леса в жемчужном инее. Морозно…»


     Леса в жемчужном инее. Морозно.
     Поет из телеграфного столба
     То весело, то жалобно, то грозно
     Звенящим гулом темная судьба.


     Молчит и внемлет белая долина.
     И все победней, ярче и пышней
     Горит, дрожит и блещет хвост павлина
     Стоцветными алмазами над ней.

 21. II.07


   Проводы


     Забил буграми жемчуг, заклубился,
     Взрывая малахиты под рулем.
     Земля плывет. Отходит, отделился
     Высокий борт. И мы назад плывем.


     Мол опустел. На сор и зерна жита,
     Свистя, слетелись голуби. A там
     Дрожит корма, и длинный жезл бушприта
     Отходит и чертит по небесам.


     Куда теперь? Март, сумерки… К вечерне
     Звонят в порту… Душа весной полна,
     Полна тоской… Вон огонек в таверне…
     Но нет, домой. Я пьян и без вина.

 1907


   Дия


     Штиль в безгранично-светлом Ак-Денизе.
     Зацвел миндаль. В ауле тишина
     И теплый блеск. В мечети на карнизе,
     Воркуя, ходят, ходят турмана.


     На скате под обрывистым утесом
     Журчит фонтан. Идут оттуда вниз
     Уступы крыш по каменным откосам,
     И безграничный виден Ак-Дениз.


     Она уж там. И весел и спокоен
     Взгляд быстрых глаз. Легка, как горный джинн.
     Под шелковым бешметом детски-строен
     Высокий стан… Она нальет кувшин,


     На камень сбросит красные папучи
     И будет мыть, топтать в воде белье… —
     Журчи, журчи, звени, родник певучий,
     Она глядится в зеркало твое!

 1907


   Гермон


     Великий Шейх, седой и мощный друз,
     Ты видишь все: пустыню Джаулана,
     Геннисарет, долины Иордана
     И божий дом, ветхозаветный Луз.


     Как белый шелк, сияет твой бурнус
     Над синевой далекого Ливана,
     И сам Христос, смиренный Иисус,
     Дышал тобою, радость каравана.


     В скалистых недрах спит Геннисарет
     Под серою стеной Тивериады.
     Повсюду жар, палящий блеск и свет
     И допотопных кактусов ограды —


     На пыльную дорогу в Назарет
     Один ты веешь сладостью прохлады.

 1907


   «На пути под Хевроном…»


     На пути под Хевроном,
     В каменистой широкой долине,
     Где по скатам и склонам
     Вековые маслины серели на глине,
     Поздней ночью я слышал
     Плач ребенка – шакала.
     Из-под черной палатки я вышел,
     И душа моя грустно чего-то искала.
     Неподвижно светили
     Молчаливые звезды над старой,
     Позабытой землею. В могиле
     Почивал Авраам с Исааком и Саррой.
     И темно было в древней гробнице Рахили.

 1907


   Гробница Рахили


     «И умерла, и схоронил Иаков
     Ее в пути…» И на гробнице нет
     Ни имени, ни надписей, ни знаков.


     Ночной порой в ней светит слабый свет,
     И купол гроба, выбеленный мелом,
     Таинственною бледностью одет.


     Я приближаюсь в сумраке несмело
     И с трепетом целую мел и пыль
     На этом камне, выпуклом и белом…


     Сладчайшее из слов земных! Рахиль!

 1907


   Иерусалим


     Это было весной. За восточной стеной
     Был горячий и радостный зной.
     Зеленела трава. На припеке во рву
     Мак кропил огоньками траву.


     И сказал проводник: «Господин! Я еврей
     И, быть может, потомок царей.
     Погляди на цветы по сионским стенам:
     Это все, что осталося нам».


     Я спросил: «На цветы?» И услышал в ответ:
     «Господин! Это праотцев след,
     Кровь погибших в боях. Каждый год, как весна,
     Красным маком восходит она».


     В полдень был я на кровле. Кругом, подо мной,
     Тоже кровлей, – единой, сплошной,
     Желто-розовой, точно песок, – возлежал
     Древний город и зноем дышал.


     Одинокая пальма вставала над ним
     На холме опахалом своим,
     И мелькали, сверлили стрижи тишину,
     И далеко я видел страну.


     Морем серых холмов расстилалась она
     В дымке сизого мглистого сна,
     И я видел гористый Моав, а внизу —
     Ленту Мертвой воды, бирюзу.


     «От Галгала до Газы, – сказал проводник, —
     Край отцов ныне беден и дик.
     Иудея в гробах. Бог раскинул по ней
     Семя пепельно-серых камней.


     Враг разрушил Сион. Город тлел и сгорал —
     И пророк Иеремия собрал
     Теплый прах, прах золы, в погасавшем огне
     И рассеял его по стране:


     Да родит край отцов только камень и мак!
     Да исчахнет в нем всяческий злак!
     Да пребудет он гол, иссушен, нелюдим —
     До прихода реченного им!»

 1907


   Храм Солнца


     Шесть золотистых мраморных колонн,
     Безбрежная зеленая долина,
     Ливан в снегу и неба синий склон.


     Я видел Нил и Сфинкса-исполина,
     Я видел пирамиды: ты сильней,
     Прекрасней, допотопная руина!


     Там глыбы желто-пепельных камней,
     Забытые могилы в океане
     Нагих песков. Здесь радость юных дней.


     Патриархально-царственные ткани —
     Снегов и скал продольные ряды —
     Лежат, как пестрый талес, на Ливане.


     Под ним луга, зеленые сады
     И сладостный, как горная прохлада,
     Шум быстрой малахитовой воды.


     Под ним стоянка первого Номада.
     И пусть она забвенна и пуста:
     Бессмертным солнцем светит колоннада.


     В блаженный мир ведут ее врата.

 Баальбек, 6.V.07


   Колибри


     Трава пестрит – как разглядеть змею?
     Зеленый лес раскинул в жарком свете
     Сквозную тень, узорчатые сети, —
     Они живут в неведенье, в раю.


     Поют, ликуют, спорят голосами,
     Огнем хвостов… Но стоит невпопад
     Взглянуть в траву – и прянет пестрый гад:
     Он метко бьет раскосыми глазами.

 1907


   «Кошка в крапиве за домом жила…»


     Кошка в крапиве за домом жила.
     Дом обветшалый молчал, как могила.
     Кошка в него по ночам приходила
     И замирала напротив стола.


     Стол обращен к образам – позабыли,
     Стол как стоял, так остался.
     В углу каплями воск затвердел на полу —
     Это горевшие свечи оплыли.


     Помнишь? Лежит старичок-холостяк:
     Кротко закрыты ресницы – и кротко
     В черненький галстук воткнулась бородка…
     Свечи пылают, дрожит нависающий мрак…


     Темен теперь этот дом по ночам.
     Кошка приходит и светит глазами.
     Угол мерцает во тьме образами.
     Ветер шумит по печам.

 1907


   «Там иволга, как флейта, распевала…»


     Там иволга, как флейта, распевала,
     Там утреннее солнце пригревало
     Труд муравьев – живые бугорки.
     Вдруг пегая легавая собака,
     Тропинкой добежав до буерака,
     Залаяла. Я быстро взвел курки.


     Змея? Барсук? – Плетенка с костяникой.
     А на березе девочка – и дикий
     Испуг в лице и глазках: над ручьем
     Дугой береза белая склонилась —
     И вот она вскарабкалась, схватилась
     За ствол и закачалася на нем.


     Поспешно повернулся я, поспешно
     Пошел назад… Младенчески-безгрешно
     И радостно откликнулась душа
     На этот ужас милый… Вся пестрела
     Березовая роща, флейта пела —
     И жизнь была чудесно хороша.

 1907


   «Щебечут пестрокрылые чеканки…»


     Щебечут пестрокрылые чеканки
     На глиняных могильных бугорках.
     Дорога в Мекку. Древние стоянки
     В пустыне, в зное, на песках.


     Где вы, хаджи? Где ваши дромадеры?
     Вдали слюдой блестят солончаки.
     Кругом погост. Бугры рогаты, серы,
     Как голых седел арчаки.

 Дамаск, 1907


   Нищий

   Возноси хвалы при уходе звезд.
 Коран


     Все сады в росе, но теплы гнезда —
     Сладок птичий лепет, полусон.
     Возноси хвалы – уходят звезды,
     За горами заалел Гермон.


     А потом, счастливый, босоногий,
     С чашкой сядь под ивовый плетень:
     Мир идущим пыльною дорогой!
     Славьте, братья, новый божий день!

 Дамаск. 1907


   Пустошь


     Мир вам, в земле почившие! – За садом
     Погост рабов, погост дворовых наших:
     Две десятины пустоши, волнистой
     От бугорков могильных. Ни креста,
     Ни деревца. Местами уцелели
     Лишь каменные плиты, да и то
     Изъеденные временем, как оспой…
     Теперь их скоро выберут – и будут
     Выпахивать то пористые кости,
     То суздальские черные иконки…


     Мир вам, давно забытые! – Кто знает
     Их имена простые? Жили – в страхе,
     В безвестности – почили. Иногда
     В селе ковали цепи, засекали,
     На поселенье гнали. Но стихал
     Однообразный бабий плач – и снова
     Шли дни труда, покорности и страха…
     Теперь от этой жизни уцелели
     Лишь каменные плиты. А пройдет
     Железный плуг – и пустошь всколосится
     Густою рожью. Кости удобряют…


     Мир вам, неотомщенные! – Свидетель
     Великого и подлого, бессильный
     Свидетель зверств, расстрелов, пыток, казней,
     Я, чье чело отмечено навеки
     Клеймом раба, невольника, холопа,
     Я говорю почившим: «Спите, спите!
     Не вы одни страдали: внуки ваших
     Владык и повелителей испили
     Не меньше вас из горькой чаши рабства!»

 1907


   Каин

   Баальбек воздвиг в безумии Каин.
 Сирийск. предания


     Род приходит, уходит,
            А земля пребывает вовек…
     Нет, он строит, возводит
            Храм бессмертных племен – Баальбек.


     Он – убийца, проклятый,
            Но из рая он дерзко шагнул.
     Страхом смерти объятый,
            Все же первый в лицо ей взглянул.


     Жадно ищущий бога,
            Первый бросил проклятье ему.
     И, достигнув порога,
            Пал, сраженный, увидевши – тьму.


     Но и в тьме он восславит
            Только Знание, Разум и Свет —
     Башню Солнца поставит,
            Вдавит в землю незыблемый след.


     И глаза великана
            Красной кровью свирепо горят,
     И долины Ливана
            Под великою ношей гудят.


     Синекудрый, весь бурый,
            Из пустыни и зноя литой,
     Опоясан он шкурой,
            Шкурой льва, золотой и густой.


     Он спешит, он швыряет,
            Он скалу на скалу громоздит.
     Он дрожит, умирает…
            Но творцу отомстит, отомстит!

 <1906–1907>


   Наследство


     В угольной – солнце, запах кипариса…
     В ней круглый год не выставляли рам.
     Покой любила тетушка Лариса,
     Тепло, уют… И тихо было там.


     Пол мягко устлан – коврики, попоны…
     Все старомодно – кресла, туалет,
     Комод, кровать… В углу на юг – иконы,
     И сколько их в божничке – счету нет!


     Но, тетушка, о чем вы им молились,
     Когда шептали в требник и псалтырь
     Да свечи жгли? Зачем не удалились
     Вы заживо в могилу – в монастырь?


     Приемышу с молоденькой женою
     Дала приют… «Скучненько нам втроем,
     Да что же делать-с! Давит тишиною
     Вас домик мой? Так не живите в нем!»


     И молодые сели, укатили…
     А тетушка скончалась в тишине
     Лишь прошлый год… Вот филин и в могиле,
     Я Крезом стал… Да что-то скучно мне!


     Дом развалился, темен, гнил и жалок,
     Варок раскрыт, в саду – мужицкий скот,
     Двор в лопухах… И сколько бойких галок
     Сидит у труб!.. Но вот и «старый» ход.


     По-прежнему дверь в залу туалетом
     Заставлена в угольной. На столах
     Алеет пыль. Вечерним низким светом
     Из окон солнце блещет в зеркалах.


     А в образничке – суздальские лики
     Угодников. Уж сняли за долги
     Оклады с них. Они угрюмы, дики
     И смотрят друг на друга как враги.


     Бог с ними! С паутиною, пенькою
     Я вырываю раму. Из щелей
     Бегут двухвостки. Садом и рекою
     В окно пахнуло… Так-то веселей!


     Сад вечереет. Слаще и свежее
     Запахло в нем. Прозрачный месяц встал.
     В угольной ночью жутко… Да Кощеи
     Мне нипочем: я тетушку видал!

 <1906–1907>


   Няня


     В старой темной девичьей,
           На пустом ларе,
     Села, согревается…
           Лунно на дворе,
     Иней синим бисером
           На окне блестит,
     Над столом висячая
           Лампочка коптит…
     Что-то вспоминается?
           Отчего в глазах
     Столько скорби, кротости?..
           Лапти на ногах,
     Голова закутана
           Шалью набивной,
     Полушубок старенький…
           «Здравствуй, друг родной!
     Что ж ты не сказалася?»
           Поднялась, трясет
     Головою дряхлою
           И к руке идет,
     Кланяется низенько…
           «В дом иди». – «Иду-с».
     «Как живется-можется?»
           «Что-то не пойму-с».
     «Как живешь, я спрашивал,
           Все одна?» – «Одна-с».
     «А невестка?» – «В городе-с.
           Позабыла нас!»
     «Как же ты с внучатами?»
           «Так вот и живу-с».
     «Нас-то вспоминала ли?»
           «Всех как наяву-с».
     «Да не то: не стыдно ли
           Было не прийти?»
     «Боязно-с: а ну-кася
           Да помрешь в пути»
     И трясет с улыбкою,
           Грустной и больной,
     Головой закутанной,
           И следит за мной,
     Ловит губ движения…
           «Ну, идем, идем,
     Там и побеседуем
           И чайку попьем».

 <1906–1907>


   На Плющихе


     Пол навощен, блестит паркетом.
     Столовая озарена
     Полуденным горячим светом.
     Спит кот на солнце у окна:


     Мурлыкает и томно щурит
     Янтарь зрачков, как леопард,
     А бабушка – в качалке, курит
     И думает: «Итак, уж март!


     А там и праздники, и лето,
     И снова осень…» Вдруг в окно
     Влетело что-то – вдоль буфета
     Мелькнуло светлое пятно.


     Зажглось, блеснув, в паркетном воске
     И вновь исчезло… Что за шут?
     А! это улицей подростки,
     Как солнце, зеркало несут.


     И снова думы: «Оглянуться
     Не успеваешь – года нет…»
     А в окна, сквозь гардины, льются
     Столбы лучей, горячий свет,


     И дым, ленивою куделью
     Сливаясь с светлой полосой,
     Синеет, тает… Как за елью
     В далекой просеке, весной.

 <1906–1907>


   Безнадежность


     На севере есть розовые мхи,
     Есть серебристо-шелковые дюны…
     Но темных сосен звонкие верхи
     Поют, поют над морем, точно струны.


     Послушай их. Стань, прислонись к сосне:
     Сквозь грозный шум ты слышишь ли их нежность?
     Но и она – в певучем полусне…
     На севере отрадна безнадежность.

 <1906–1907>


   Трясина


            Болото тихой северной страны
     В осенних сумерках таинственней погоста.
            Цветут цветы. Мы не поймем их роста
     Из заповедных недр, их сонной глубины.


            Порой, грустя, мы вспоминаем что-то…
     Но что? Мы и земле и богу далеки…
            В гробах трясин родятся огоньки…
     Во тьме родится свет… Мы – огоньки болота.

 <1906–1907>


   Один


     Он на запад глядит – солнце к морю спускается.
              Светит по морю красным огнем.
     Он застыл на скале – ветхий плащ развевается
              От холодного ветра на нем.


     Опираясь на меч, он глядит на багровую
              Чешую беспредельных зыбей.
     Но не видит он волн – только думу суровую
              Означают изгибы бровей.


     Древен мир. Он древней. Плащ Одина как вретище,
              Ржа веков – на железном мече…
     Черный ворон Хугин, скорбной Памяти детище,
              У него на плече.

 <1906–1907>


   Сатурн


     Рассеянные огненные зерна
     Произрастают в мире без конца.
     При виде звезд душа на миг покорна:
     Непостижим и вечен труд творца.


     Но к полночи восходит на востоке
     Мертвец Сатурн – и блещет, как свинец…
     Воистину зловещи и жестоки
     Твои дела, творец!

 <1906–1907>


   Из Анатолийских песней
   Девичья


     Свежий ветер дует в сумерках
            На скалистый островок.
     Закачалась чайка серая
            Под скалой, как поплавок.


     Под крыло головку спрятала
            И забылась в полусне.
     Я бы тоже позабылася
            На качающей волне!


     Поздно ночью в саклю темную
            Грусть и скуку принесешь.
     Поздно ночью с милым встретишься,
            Да и то когда заснешь!

 <1906–1907>


   Рыбацкая


     Летом в море легкая вода,
            Белые сухие паруса,
     Иглами стальными в невода
            Сыплется под баркою хамса.


     Осенью не весел Трапезонд!
            В море вьюга, холод и туман,
     Ходит головами горизонт,
            В пену зарывается бакан.


     Тяжела студеная вода,
            Буря в ночь осеннюю дерзка,
     Да на волю гонит из гнезда
            Лютая голодная тоска!

 <1906–1907>


   Закон


     Во имя бога, вечно всеблагого!
     Он, давший для писания тростник,
     Сказал: блюди написанное слово
     И делай то, что обещал язык.


     Приняв закон, прими его вериги.
     Иль оттолкни – иль всей душою чти:
     Не будь ослом, который носит книги
     Лишь потому, что их велят нести.

 <1906–1907>


   Мандрагора


     Цветок Мандрагора из могил расцветает,
     Над гробами зарытых возле виселиц черных.
     Мертвый соками тленья Мандрагору питает —
     И она расцветает в травах диких и сорных.


     Брат Каин, взрастивший Мандрагору из яда!
     Бог убийцу, быть может, милосердно осудит.
     Но палач – не убийца: он – исчадие ада,
     И цветок, полный яда, бог тебе не забудет!

 <1906–1907>


   Розы Шираза


     Пой, соловей! Они томятся:
     В шатрах узорчатых мимоз,
     На их ресницах серебрятся
     Алмазы томных крупных слез.


     Сад в эту ночь – как сад Ирема.
     И сладострастна, и бледна,
     Как в шакнизир, тайник гарема,
     В узор ветвей глядит луна.


     Белеет мел стены неясно.
     Но там, где свет, его атлас
     Горит так зелено и страстно,
     Как изумруд змеиных глаз.


     Пой, соловей! Томят желанья.
     Цветы молчат – нет слов у них:
     Их сладкий зов – благоуханья,
     Алмазы слез – покорность их.

 <1906–1907>


   С обезьяной


     Ай, тяжела турецкая шарманка!
     Бредет худой согнувшийся хорват
     По дачам утром. В юбке обезьянка
     Бежит за ним, смешно поднявши зад.


     И детское и старческое что-то
     В ее глазах печальных. Как цыган,
     Сожжен хорват. Пыль, солнце, зной, забота…
     Далеко от Одессы на Фонтан!


     Ограды дач еще в живом узоре —
     В тени акаций. Солнце из-за дач
     Глядит в листву. В аллеях блещет море…
     День будет долог, светел и горяч.


     И будет сонно, сонно. Черепицы
     Стеклом светиться будут. Промелькнет
     Велосипед бесшумным махом птицы,
     Да прогремит в немецкой фуре лед.


     Ай, хорошо напиться! Есть копейка,
     А вон киоск: большой стакан воды
     Даст с томною улыбкою еврейка…
     Но путь далек… Сады, сады, сады…


     Зверок устал – взор старичка-ребенка
     Томит тоской. Хорват от жажды пьян.
     Но пьет зверок: лиловая ладонка
     Хватает жадно пенистый стакан.


     Поднявши брови, тянет обезьяна,
     А он жует засохший белый хлеб
     И медленно отходит в тень платана…
     Ты далеко, Загреб!

 <1906–1907>


   Бог


     Дул с моря бриз, и месяц чистым рогом
     Стоял за длинной улицей села.
     От хаты тень лежала за порогом,
     А хата бледно-белою была.


     Дул южный бриз, и ночь была тепла.
     На отмелях, на берегу отлогом,
     Волна, шумя, вела беседу с богом,
     Не поднимая сонного чела.


     И месяц наклонялся к балке темной,
     Грустя, светил на скалы, на погост.
     А бог был ясен, радостен и прост:


     Он в ветре был, в моей душе бездомной —
     И содрогался синим блеском звезд
     В лазури неба, чистой и огромной.

 7. VI.08


   Саваоф


     Я помню сумрак каменных аркад,
     В средине свет – и красный блеск атласа
     В сквозном узоре старых царских врат,
     На золотой стене иконостаса.


     Я помню купол грубо-голубой:
     Там Саваоф, с простертыми руками,
     Над скудною и темною толпой,
     Царил меж звезд, повитых облаками.


     Был вечер, март, сияла синева
     Из узких окон, в куполе пробитых,
     Мертво звучали древние слова.


     Весенний отблеск был на скользких плитах —
     И грозная седая голова
     Текла меж звезд, туманами повитых.

 28. VII.08


   Гальциона


     Когда в волне мелькнул он мертвым ликом,
     К нему на сердце кинулась она —
     И высоко, с двойным звенящим криком,
     Двух белых чаек вынесла волна.


     Когда зимой, на этом взморье диком,
     Крутая зыбь мутна и солона,
     Они скользят в ее пучину с криком —
     И высоко выносит их волна.


     Но есть семь дней: смолкает Гальциона,
     И для нее щадит пловцов Эол.
     Как серебро, светло морское лоно,


     Чернеет степь, на солнце дремлет вол…
     Семь мирных дней проводит Гальциона
     В камнях, в гнезде. И внуков ждет Эол.

 28. VII.08


   Бедуин


     За Мертвым морем – пепельные грани
     Чуть видных гор. Полдневный час, обед.
     Он выкупал кобылу в Иордане
     И сел курить. Песок как медь нагрет.


     За Мертвым морем, в солнечном тумане,
     Течет мираж. В долине – зной и свет,
     Воркует дикий голубь. На герани,
     На олеандрах – вешний алый цвет.


     И он дремотно ноет, воспевая
     Зной, олеандр, герань и тамариск.
     Сидит как ястреб. Пегая абая
     Сползает с плеч… Поэт, разбойник, гикс.


     Вон закурил – и рад, что с тонким дымом
     Сравнит в стихах вершины за Сиддимом.

 20. VIII.08


   Люцифер


     В святой Софии голуби летали,
     Гнусил мулла. Эректеон был нем.
     И боги гомерических поэм
     В пустых музеях стыли и скучали.


     Великий Сфинкс, исполненный печали,
     Лежал в песках. Израиль, чуждый всем,
     Сбирал, рыдая, ржавые скрижали.
     Христос покинул жадный Вифлеем.


     Вот Рай, Ливан. Рассвет горит багряно.
     Снег гор – как шелк. По скатам из пещер
     Текут стада. В лугах – моря тумана…


     Мир Авеля! Дни чистых детских вер!
     Из-за нагих хребтов Антиливана
     Блистает, угасая, Люцифер.

 20. VIII.08


   «Открыты окна. В белой мастерской…»


     Открыты окна. В белой мастерской
     Следы отъезда: сор, клочки конверта.
     В углу стоит прямой скелет мольберта.
     Из окон тянет свежестью морской.


     Дни все светлей, все тише, золотистей —
     И ни полям, ни морю нет конца.
     С корявой, старой груши у крыльца
     Спадают розовые листья.

 28. VIII.08


   Художник


     Хрустя по серой гальке, он прошел
     Покатый сад, взглянул по водоемам,
     Сел на скамью… За новым белым домом
     Хребет Яйлы и близок и тяжел.


     Томясь от зноя, грифельный журавль
     Стоит в кусте. Опущена косица,
     Нога – как трость… Он говорит: «Что, птица?
     Недурно бы на Волгу, в Ярославль!»


     Он, улыбаясь, думает о том,
     Как будут выносить его – как сизы
     На жарком солнце траурные ризы,
     Как желт огонь, как бел на синем дом.


     «С крыльца с кадилом сходит толстый поп,
     Выводит хор… Журавль, пугаясь хора,
     Защелкает, взовьется от забора —
     И ну плясать и стукать клювом в гроб!»


     В груди першит. С шоссе несется пыль,
     Горячая, особенно сухая.
     Он снял пенсне и думает, перхая:
     «Да-с, водевиль… Все прочее есть гиль».

 1908


   Отчаяние


     …И нового порфирой облекли
     И назвали владыкою Ирана.
     Нож отняли у прежнего тирана,
     Но с робостью, с поклоном до земли.


     В Испании – рев варварского стана,
     Там с грязью мозг копытами толкли…
     Кровоточит зияющая рана
     В боку Христа. – Ей, господи, внемли!


     Я плакал в злобе; плакал от позора,
     От скорби – и надежды: я года
     Молчал в тоске бессилья и стыда.
     Но я так жадно верил: скоро, скоро!


     Теперь лишь стоны слышны. В эти дни
     Звучит лишь стон… Лама савахфани?

 1908


   Баба-Яга


     Гулкий шум в лесу нагоняет сон —
         К ночи на море пал сырой туман.
     Окружен со всех с четырех сторон
         Темной осенью островок Буян.


     А еще темней – мой холодный сруб,
         Где ни вздуть огня, ни топить не смей,
     А в окно глядит только бурый дуб,
         Под которым смерть закопал Кощей.


     Я состарилась, изболелась вся —
         Десять сот годов берегу ларец!
     Будь огонь в светце – я б погрелася,
         Будь дрова в печи – похлебала б щец.


     Да огонь – в морях мореходу весть,
         Да на много верст слышен дым от лык…
     Черт тебе велел к черту в слуги лезть,
         Дура старая, неразумный шлык!

 <1906–1908>


   Дикарь


     Над стремью скал – чернеющий орел.
     За стремью – синь, туманное поморье.
     Он как во сне к своей добыче шел
     На этом поднебесном плоскогорье.


     С отвесных скал летели вниз кусты,
     Но дерзость их безумца не страшила:
     Ему хотелось большей высоты —
     И бездна смерти бездну довершила.


     Ты знаешь, как глубоко в синеву
     Уходит гриф, ужаленный стрелою?
     И он напряг тугую тетиву —
     И зашумели крылья над скалою,


     И потонул в бездонном небе гриф,
     И кровь, звездой упавшую оттуда
     На берега, на известковый риф,
     Смыл океан волною изумруда.

 <1906–1908>


   Напутствие


       «За погостом Скутари, за черным
     Кипарисовым лесом…» – «О мать!
     Страшно воздухом этим тлетворным
            Молодому дышать!»


     «Там шалаш, в шалаше – прокаженный…»
     «Пощади свежесть сердца!..» – «Склонись
     До земли и рукой обнаженной
            Гнойной язвы коснись».


     «Мать! Зачем? Разве душу и тело
     Я не отдал тебе?» – «Замолчи.
     Ты идешь на великое дело:
            Ждут тебя палачи.


     Тверже стали, орлиного когтя
     Безнадежное сердце. Склонись —
     И рукой, обнаженной до локтя,
            Смертной язвы коснись».

 <1906–1908>


   Последние слезы


     Изнемогла, в качалке задремала
     Под дачный смех. Синели небеса.
     Зажглась звезда. Потом свежее стало.
     Взошла луна – и смолкли голоса.


     Текла и млела в море полоса.
     Стекло балконной двери заблистало.
     И вот она проснулась и устало
     Поправила сухие волоса.


     Подумала. Полюбовалась далью.
     Взяла ручное зеркальце с окна —
     И зеркальце сверкнуло синей сталью.
     Ну да, виски белеют: седина.


     Бровь поднята, измучена печалью.
     Светло глядит холодная луна.

 <1906–1908>


   Рыбачка


     – Кто там стучит? Не встану. Не открою
     Намокшей двери в хижине моей.
     Тревожна ночь осеннею порою —
     Рассвет еще тревожней и шумней.


     «Тебя пугает гул среди камней
     И скрежет мелкой гальки под горою?»
     – Нет, я больна. И свежестью сырою
     По одеялу дует из сеней.


     «Я буду ждать, когда угомонится
     От бури охмелевшая волна
     И станет блеклым золотом струиться
     Осенний день на лавку из окна».


     – Уйди! Я ночевала не одна.
     Он был смелей. Он моря не боится.

 <1906–1908>


   Вдовец


     Железный крюк скрипит над колыбелью,
     Луна глядит в окно на колыбель:
     Луна склоняет лик и по ущелью,
     Сквозь сумрак, тянет млечную кудель.


     В горах светло. На дальнем горном кряже,
     Весь на виду, чернеет скит армян.
     Но встанет мгла из этой бледной пряжи —
     Не разглядит засады караван.


     Пора, пора – уж стекла запотели!
     Разбойник я… Да вот, на смену мне,
     Сам ангел сна подходит к колыбели,
     Чуть серебрясь при меркнущей луне.

 <1906–1908>


   Туман


     Сумрачно, скучно светает заря.
     Пахнет листвою и мокрыми гумнами.
     Воют и тянут за рогом псаря
     Гончие сворами шумными.


     Тянут, стихают – и тонут следы
     В темном тумане. Людская чуть курится.
     Сонно в осиннике квохчут дрозды.
     Чаща и дремлет и хмурится.


     И до печальных вечерних огней
     В море туманных лесов, за долинами,
     Будет стонать все скучней и скучней
     Рог голосами звериными.

 Сиракузы. 25.III.09


   После Мессинского землетрясения


     На темном рейде струнный лад,
     Огни и песни в Катанее…
     В дни скорби любим мы нежнее,
     Канцоны сладостней звучат.


     И величаво-одинок
     На звездном небе конус Этны,
     Где тает бледный, чуть заметный,
     Чуть розовеющий венок.

 15. IV.09


   «В мелколесье пело глухо, строго…»


     В мелколесье пело глухо, строго,
     Вместе с ночью туча надвигалась,
     По кустам, на тучу, шла дорога,
     На ветру листва, дрожа, мешалась…
     Леший зорко в темь глядел с порога.


     Он сидел и слушал, как кукушки
     Хриплым смехом где-то хохотали,
     Как визжали совы и с опушки,
     После блеска, гулы долетали…
     Дед-лесник мертвецки спал в избушке.


     Одностволка на столе лежала
     Вместе с жесткой, черной коркой хлеба,
     Как бельмо, окошко отражало
     Скудный свет нахмуренного неба…
     Над окошком шарило, шуршало.


     И пока шуршало, деду снилось,
     Что в печурке, где лежат онучи,
     Загорелось: тлеет, задымилось…
     И сухим огнем сверкали тучи,
     И в стекло угрюмо муха билась.

 25. V.09


   Могила в скале


     То было в полдень, в Нубии, на Ниле.
     Пробили вход, затеплили огни —
     И на полу преддверия, в тени,
     На голубом и тонком слое пыли,
     Нашли живой и четкий след ступни.


     Я, путник, видел это. Я в могиле
     Дышал теплом сухих камней. Они
     Сокрытое пять тысяч лет хранили.


     Был некий день, был некий краткий час,
     Прощальный миг, когда в последний раз
     Вздохнул здесь тот, кто узкою стопою
     В атласный прах вдавил свой узкий след.


     Тот миг воскрес. И на пять тысяч лет
     Умножил жизнь, мне данную судьбою.

 6. VIII.09


   Полночь


     Ноябрь, сырая полночь. Городок,
     Весь меловой, весь бледный под луною,
     Подавлен безответной тишиною.
     Приливный шум торжественно-широк.


     На мачте коменданта флаг намок.
     Вверху, над самой мачтой, над сквозною
     И мутной мглой, бегущей на восток,
     Скользит луна зеркальной белизною.


     Иду к обрывам. Шум грознее. Свет
     Таинственней, тусклее и печальней.
     Волна качает сваи под купальней.


     Вдали – седая бездна. Моря нет.
     И валуны, в шипящей серой пене,
     Блестят внизу, как спящие тюлени.

 6. VIII.09


   «Как стая птиц, в пустыне одиноко…»


     Как стая птиц, в пустыне одиноко
     Белеет форт. За ним – пески, страна
     Нагих бугров. На золоте востока
     Четка и фиолетова она.


     Рейд солнца ждет. Из черных труб «Марокко»
     Восходит дым. Зеленая волна
     Стальною сажей, блестками полна,
     Качает мерно, плавно и широко.


     Вот первый луч. Все окна на борту
     Зажглись огнем. Вот пар взлетел – и трубы
     Призывно заревели в высоту.


     Подняв весло, гребец оскалил зубы:
     Как нежно плачет колокол в порту
     Под этот рев торжественный и грубый!

 13. VIII.09


   Полдень


     Горит хрусталь, горит рубин в вине,
     Звездой дрожит на скатерти в салоне.
     Последний остров тонет в небосклоне,
     Где зной и блеск слились в горячем сне.


     На баке бриз. Там, на носу, на фоне
     Сухих небес, на жуткой крутизне,
     Сидит ливиец в белом балахоне,
     Глядит на снег, кипящий в глубине.


     И влажный шум над этой влажной бездной
     Клонит в дрему. И острый ржавый нос,
     Не торопясь, своей броней железной
     В снегу взрезает синий купорос.


     Сквозь купорос, сквозь радугу от пыли,
     Струясь, краснеет киноварь на киле.

 14. VIII.09


   Вечер


     О счастье мы всегда лишь вспоминаем.
     А счастье всюду. Может быть, оно
     Вот этот сад осенний за сараем
     И чистый воздух, льющийся в окно.


     В бездонном небе легким белым краем
     Встает, сияет облако. Давно
     Слежу за ним… Мы мало видим, знаем,
     А счастье только знающим дано.


     Окно открыто. Пискнула и села
     На подоконник птичка. И от книг
     Усталый взгляд я отвожу на миг.


     День вечереет, небо опустело.
     Гул молотилки слышен на гумне…
     Я вижу, слышу, счастлив. Все во мне.

 14. VIII.09


   Прощание


     Поблекший дол под старыми платанами,
     Иссохшие источники и рвы
     Усеяны лиловыми тюльпанами
     И золотом листвы.


     Померкло небо, солнце закатилося,
     Холодный ветер дует. И слеза,
     Что в голубых глазах твоих светилася,
     Бледна, как бирюза.

 <1906–1909>


   Песня
   («Зацвела на воле…»)


     Зацвела на воле
     В поле бирюза.
     Да не смотрят в душу
     Милые глаза.


     Помню, помню нежный,
     Безмятежный лен.
     Да далеко где-то
     Зацветает он.


     Помню, помню чистый
     И лучистый взгляд.
     Да поднять ресницы
     Люди не велят.

 <1906–1909>


   Сполохи


     Взвевая легкие гардины
     И раздувая свет зарницы,
     Ночная близилась гроза.


     Метался мрак, зеркал глубины
     Ловили золото божницы
     И чьи-то жуткие глаза.


     Я замерла, не понимая,
     В какой я горнице. Крапива,
     Шумя, бежала под окном.


     Зарница, яркая, немая,
     Мне говорила торопливо
     Все об одном, все об одном.


     Впервые нынче мы не лгали, —
     Дрожа от радости, впервые
     Сняла я тяжкое кольцо —


     И в глубине зеркал мелькали
     Покровы черно-гробовые
     И чье-то бледное лицо.

 <1906–1909>


   Ночные цикады


     Прибрежный хрящ и голые обрывы
     Степных равнин луной озарены.
     Хрустальный звон сливает с небом нивы.


     Цветы, колосья, травы им полны,
     Он ни на миг не молкнет, но не будит
     Бесстрастной предрассветной тишины.


     Ночь стелет тень и влажный берег студит,
     Ночь тянет вдаль свой невод золотой —
     И скоро блеск померкнет и убудет.


     Но степь поет. Как колос налитой,
     Полна душа. Земля зовет: спешите
     Любить, творить, пьянить себя мечтой!


     От бледных звезд, раскинутых в зените,
     И до земли, где стынет лунный сон,
     Текут хрустально трепетные нити.


     Из сонма жизней соткан этот звон.

 10. IX.10


   Пилигрим


     Стал на ковер, у якорных цепей,
     Босой, седой, в коротеньком халате,
     В большой чалме. Свежеет на закате,
     Ночь впереди – и тело радо ей.


     Стал и простер ладони в муть зыбей:
     Как раб хранит заветный грош в заплате,
     Хранит душа одну мечту – о плате
     За труд земной – и все скупей, скупей.


     Орлиный клюв, глаза совы, но кротки
     Теперь они: глядят туда, где синь
     Святой страны, где слезы звезд – как четки
     На смуглой кисти Ангела Пустынь.


     Открыто все: и сердце и ладони…
     И блещут, блещут слезы в небосклоне.

 <1906–1910>


   В первый раз


     Ночью лампа на окне стояла,
     Свет бросала в черный мокрый сад:
     Желтую лесовку озаряла
     И цветник, расцветший в листопад.


     Нянька у окна, на табурете,
     Штопала чулочки… Перед сном,
     Раздеваясь, поглядели дети
     На листву и мальвы под окном.


     И пока дремали, забывались,
     Думали о чем-то – в первый раз:
     Сказкой нерассказанной казались
     Дом, и сад, и этот поздний час.


     Дом был стар, как терем у Кощея,
     Расцветала пестрядь у стекла,
     И на свет глядела ночь, чернея…
     Но зачем ты, нянька, не спала!

 <1906–1910>


   При дороге


     Окно по ночам голубое,
     Да ветхо и криво оно:
     Сквозь стекла расплющенный месяц
     Как тусклое блещет пятно.


     Дед рано ложится, а внучке
     Неволя: лежи и не спи
     Да думай от скуки. А долги
     Осенние ночи в степи!


     Вчера чумаки проходили
     По шляху под хатой. Была
     Морозная полночь. Блестели
     Колеса, рога у вола.


     Тянулась арба за арбою,
     И месяц глядел как живой
     На шлях, на шагавшие тени,
     На борозды с мерзлой ботвой…


     У Каспия тони, там хватит
     Работы на всех – и давно
     Ушла бы туда с чумаками,
     Да мило кривое окно.

 28. I.11
 Гелуан (под Каиром)


   «Океан под ясною луной…»


     Океан под ясною луной,
     Теплой и высокой, бледнолицей,
     Льется гладкой, медленной волной,
     Озаряясь жаркою зарницей.


     Всходят горы облачных громад:
     Гавриил, кадя небесным Силам,
     В темном фимиаме царских врат
     Блещет огнедышащим кадилом.

 Индийский океан
 25.II.11


   Солнечные часы


     Те часики с эмалью, что впотьмах
     Бежали так легко и торопливо,
     Давным-давно умолкли. И крапива
     Растет в саду на мусорных холмах.


     Тот маятник лучистый, что спесиво
     Соразмерял с футляром свой размах,
     Лежит в пыли чердачного архива.
     И склеп хранит уж безыменный прах.


     Но мы служили праведно и свято.
     В полночный час нас звезды серебрят,
     Днем солнце озлащает – до заката.


     Позеленел наш медный циферблат.
     Но стрелку нашу в диске циферблата
     Ведет сам бог. Со всей вселенной в лад.

 <1906–1911>


   Лимонное зерно


     В сырой избушке шорника Лукьяна
     Старуха-бабка в донышке стакана
     Растила золотистое зерно.
     Да, видно, нам не ко двору оно.


     Лукьян нетрезв, старуха как ребенок,
     И вот однажды пестренький цыпленок,
     Пища, залез на лавку, на хомут,
     Немножко изловчился – и капут!

 <1906–1911>


   Мужичок


     Ельничком, березничком – где душа захочет —
     В Киев пробирается божий мужичок.
     Смотрит, нет ли ягодки? Горбится, бормочет,
     Съест и ухмыляется: я, мол, дурачок.
     «Али сладко, дедушка?» – «Грешен: сладко, внучек».
     «Что ж, и на здоровье. А куда идешь?»
     «Я-то? А не ведаю. Вроде вольных тучек.
     Со крестом да с верой всякий путь хорош».
     Ягодка по ягодке – вот и слава богу:
     Сыты. А завидим белые холсты,
     Подойдем с молитвою, глянем на дорогу,
     Сдернем, сунем в сумочку – и опять в кусты.

 <1906–1911>


   Дворецкий


     Ночник горит в холодном и угрюмом
     Огромном зале скупо и темно.
     Дом окружен зловещим гулом, шумом
     Столетних лип, стучащихся в окно.


     Дождь льет всю ночь. То чудится, что кто-то
     К крыльцу подъехал… То издалека
     Несется крик… А тут еще забота:
     Течет сквозь крышу, каплет с потолка.


     Опять вставай, опять возись с тазами!
     И все при этом скудном ночнике,
     С опухшими и сонными глазами,
     В подштанниках и ветхом сюртучке!

 <1906–1911>


   Песня
   («На пирах веселых…»)


     На пирах веселых,
     В деревнях и селах
            Проводил ты дни.


     Я в лесу сидела
     Да в окно глядела
            На кусты и пни.


     Девки пряли, шили,
     Дети с нянькой жили,
            Я всегда одна —


     Ласковей черницы,
     Тише пленной птицы
            И бледнее льна.


     Я ли не любила?
     Я ли не молила,
            Чтоб господь помог?


     А года летели,
     Волоса седели…
            И замолк твой рог.


     Солнце пред закатом
     Бродит по палатам,
            Вдоль дубовых стен.


     Да оно не греет,
     Да душа не смеет
            Кинуть долгий плен.

 <1906–1911>


   Зимняя вилла


     Мистраль качает ставни. Целый день
     Печет дорожки солнце. Но за домом,
     Где ледяная утренняя тень,
     Мороз крупой лежит по водоемам.


     На синеве и белый новый дом,
     И белая высокая ограда
     Слепят глаза. И слышится кругом
     Звенящий полусонный шелест сада.


     Качаясь, пальмы клонятся. Их жаль, —
     Они дрожат, им холодно от блеска
     Далеких гор… Проносится мистраль,
     И дом белеет слишком резко.

 <1906–1911>


   Памяти


     Ты мысль, ты сон. Сквозь дымную метель
     Бегут кресты – раскинутые руки.
     Я слушаю задумчивую ель —
     Певучий звон…
     Все – только мысль и звуки!


     То, что лежит в могиле, разве ты?
     Разлуками, печалью был отмечен
     Твой трудный путь. Теперь их нет. Кресты
     Хранят лишь прах. Теперь ты мысль. Ты вечен.

 <1906–1911>


   Березка


     На перевале дальнем, на краю
     Пустых небес, есть белая березка:
     Ствол, искривленный бурями, и плоско
     Раскинутые сучья. Я стою,
     Любуясь ею, в желтом голом поле.


     Оно мертво. Где тень, пластами соли
     Лежит мороз. Уж солнца низкий свет
     Не греет их. Уж ни листочка нет
     На этих сучьях, буро-красноватых,
     Ствол резко-бел в зеленой пустоте…


     Но осень – мир. Мир в грусти и мечте,
     Мир в думах о прошедшем, об утратах.
     На перевале дальнем, на черте
     Пустых полей, березка одинока.
     Но ей легко. Ее весна далеко.

 <1906–1911>



   Стихотворения 1912–1917


   Псковский бор


     Вдали темно и чащи строги.
     Под красной мачтой, под сосной
     Стою и медлю – на пороге
     В мир позабытый, но родной.


     Достойны ль мы своих наследий?
     Мне будет слишком жутко там,
     Где тропы рысей и медведей
     Уводят к сказочным тропам,


     Где зернь краснеет на калине,
     Где гниль покрыта ржавым мхом
     И ягоды туманно-сини
     На можжевельнике сухом.

 23. VII.12


   Два голоса


     – Ночь, сынок, непроглядная,
     А дорога глуха…


     – Троеперого знахарю
     Я отнес петуха.


     – Лес, дремучий, разбойничий,
     Темен с давних времен…


     – Нож булатный за пазухой
     Горячо наточен!


     – Реки быстры и холодны,
     Перевозчики спят…


     – За рекой ветер высушит
     Мой нехитрый наряд!


     – А когда же мне, дитятко,
     Ко двору тебя ждать?


     – Уж давай мы как следует
     Попрощаемся, мать!

 23. VII.12.


   В Сицилии


     Монастыри в предгориях глухих,
     Наследие разбойников морских,
     Обители забытые, пустые —
     Моя душа жила когда-то в них:
     Люблю, люблю вас, келии простые,
     Дворы в стенах тяжелых и нагих,
     Валы и рвы, от плесени седые,
     Под башнями кустарники густые
     И глыбы скользких пепельных камней,
     Загромоздивших скаты побережий,
     Где сквозь маслины кажется синей
     Вода у скал, где крепко треплет свежий,
     Соленый ветер листьями маслин
     И на ветру благоухает тмин!

 1. VIII.12


   Летняя ночь


     «Дай мне звезду, – твердит ребенок сонный, —
     Дай, мамочка…» Она, обняв его,
     Сидит с ним на балконе, на ступеньках,
     Ведущих в сад. А сад, степной, глухой,
     Идет, темнея, в сумрак летней ночи,
     По скату к балке. В небе, на востоке,
     Краснеет одинокая звезда.


     «Дай, мамочка…» Она с улыбкой нежной
     Глядит в худое личико: «Что, милый?»
     «Вон ту звезду…» – «А для чего?» – «Играть…»


     Лепечут листья сада. Тонким свистом
     Сурки в степи скликаются. Ребенок
     Спит на колене матери. И мать,
     Обняв его, вздохнув счастливым вздохом,
     Глядит большими грустными глазами
     На тихую далекую звезду.


     Прекрасна ты, душа людская! Небу,
     Бездонному, спокойному, ночному,
     Мерцанью звезд подобна ты порой!

 1. VIII.12


   Белый олень


     Едет стрелок в зеленые луга,
     В тех ли лугах осока да куга,
     В тех ли лугах все чемёр да цветы,
     Вешней водою низы налиты.
     – Белый Олень, Золотые Рога!
     Ты не топчи заливные луга.


     Прянул Олень, увидавши стрелка,
     Конь богатырский шатнулся слегка,
     Плеткой стрелок по Оленю стебнул,
     Крепкой рукой самострел натянул,
     Да опустилась на гриву рука:
     Белый Олень, погубил ты стрелка!


     – Ты не стебай, не стреляй, молодец,
     Примешь ты скоро заветный венец,
     В некое время сгожусь я тебе,
     С луга к веселой приду я избе:
     Тут и забавам стрелецким конец —
     Будешь ты дома сидеть, молодец.


     Стану, Олень, на дворе я с утра,
     Златом рогов освечу полдвора.
     Сладким вином поезжан напою,
     Всех особливей невесту твою:
     Чтоб не мочила слезами лица,
     Чтоб не боялась кольца и венца.

 1. VIII.12


   Алисафия


     На песок у моря синего
     Золотая верба клонится.
     Алисафия за братьями
     По песку морскому гонится.


     – Что ж вы, братья, меня кинули?
     Где же это в свете видано?
     – Покорись, сестра: ты батюшкой
     За морского Змея выдана.


     – Воротитесь, братья милые!
     Хоть еще раз попрощаемся!
     – Не гонись, сестра: мы к мачехе
     Поспешаем, ворочаемся.


     Золотая верба по ветру
     Во все стороны клонилася.
     На сырой песок у берега
     Алисафия садилася.


     Вот и солнце опускается
     В огневую зыбь помория,
     Вот и видит Алисафия:
     Белый конь несет Егория.


     Он с коня слезает весело,
     Отдает ей повод с плеткою:
     – Дай уснуть мне, Алисафия,
     Под твоей защитой кроткою.


     Лег и спит, и дрогнет с холоду
     Алисафия покорная.
     Тяжелеет солнце рдяное,
     Стала зыбь к закату черная.


     Закипела она пеною,
     Зашумела, закурчавилась:
     – Встань, проснись, Егорий-батюшка!
     Шуму на море прибавилось.


     Поднялась волна и на берег
     Шибко мчит глаза змеиные:
     – Ой, проснись, не медли, суженый,
     Ни минуты ни единые!


     Он не слышит, спит, покоится.
     И заплакала, закрылася
     Алисафия – и тяжкая
     По щеке слеза скатилася


     И упала на Егория,
     На лицо его, как олово.
     И вскочил Егорий на ноги,
     И срубил он Змею голову.


     Золотая верба, звездами
     Отягченная, склоняется,
     С нареченным Алисафия
     В божью церковь собирается.

 VIII.12


   Потомки пророка


     Немало царств, немало стран на свете.
     Мы любим тростниковые ковры,
     Мы ходим не в кофейни, а в мечети,
     На солнечные тихие дворы.


     Мы не купцы с базара. Мы не рады,
     Когда вступает пыльный караван
     В святой Дамаск, в его сады, ограды:
     Нам не нужны подачки англичан.


     Мы терпим их. Но ни одежды белой,
     Ни белых шлемов видеть не хотим.
     Написано: чужому зла не делай,
     Но и очей не подымай пред ним.


     Скажи привет, но помни: ты в зеленом.
     Когда придут, гляди на кипарис,
     Гляди в лазурь. Не будь хамелеоном,
     Что по стене мелькает вверх и вниз.

 VIII.12


   «Шипит и не встает верблюд…»


     Шипит и не встает верблюд,
     Ревут, урчат бока скотины.
     Ударь ногой. Уже поют
     В рассвете алом муэззины.


     Стамбул жемчужно-сер вдали,
     От дыма сизо на Босфоре,
     В дыму выходят корабли
     В седое Мраморное море.


     Дым смешан с холодом воды,
     Он пахнет медом и ванилью,
     И вами, белые сады,
     И кизяком, и росной пылью.


     Выносит красный самовар
     Грек из кофейни под каштаном,
     Баранов гонят на базар,
     Проснулись нищие за ханом:


     Пора идти, глядеть весь день
     На зной и блеск, и все к Востоку,
     Где только птиц косая тень
     Бежит по выжженному дроку.

 VIII.12


   Уголь


     Могол Тимур принес малютке-сыну
     Огнем горящий уголь и рубин.
     Он мудрый был: не к камню, не к рубину
     В восторге детском кинулся Имин.


     Могол сказал: «Кричи и знай, что пленка
     Уже легла на меркнущий огонь».
     Но бог мудрей: бог пожалел ребенка —
     Он сам подул на детскую ладонь.

 VIII.12


   Судный день


     В щит золотой, висящий у престола,
     Копьем ударит ангел Израфил —
     И саранчой вдоль сумрачного дола
     Мы потечем из треснувших могил.


     Щит загудит – и ты восстанешь, боже,
     И тень твоя падет на судный дол,
     И будет твердь подобна красной коже,
     Повергнутой кожевником в рассол.

 8. VIII.12


   Ноябрьская ночь


     Туман прозрачный по полям
     Идет навстречу мне,
     Луны касаясь по краям,
     Мелькая в вышине.
     В полях не мало борозд, ям,
     Невидных при луне.


     Что там? Не речки ль полоса?
     Нет, это зеленя.
     Блестит холодная роса
     На гриве у коня —
     И дышат ладаном леса,
     Раскрытые до пня.

 5. VIII.12


   «Как дым пожара, туча шла…»


     Как дым пожара, туча шла.
     Молчала старая дорога.
     Такая тишина была,
     Что в ней был слышен голос бога,
     Великий, жуткий для земли
     И внятный не земному слуху,
     А только внемлющему духу.
     Жгло солнце. Блеклые, в пыли,
     Серели травы. Степь роняла
     Беззвучно зерна – рожь текла
     Как бы крупинками стекла
     В суглинок жаркий. Тонко, вяло,
     Седые крылья распустив,
     Птенцы грачей во ржи кричали.
     Но в духоте песчаных нив
     Терялся крик. И вырастали
     На юге тучи. И листва
     Ветлы, склоненной к их подножью,
     Вся серебристой млела дрожью —
     В грядущем страхе божества.

 10. VIII.12


   Венеция
   («Восемь лет в Венеции я не был…»)


     Восемь лет в Венеции я не был…
     Всякий раз, когда вокзал минуешь
     И на пристань выйдешь, удивляет
     Тишина Венеции, пьянеешь
     От морского воздуха каналов.
     Эти лодки, барки, маслянистый
     Блеск воды, огнями озаренной,
     А за нею низкий ряд фасадов
     Как бы из слоновой грязной кости,
     А над ними синий южный вечер,
     Мокрый и ненастный, но налитый
     Синевою мягкою, лиловой, —
     Радостно все это было видеть!


     Восемь лет… Я спал в давно знакомой
     Низкой, старой комнате, под белым
     Потолком, расписанным цветами.
     Утром слышу – колокол: и звонко
     И певуче, но не к нам взывает
     Этот чистый одинокий голос,
     Голос давней жизни, от которой
     Только красота одна осталась!
     Утром косо розовое солнце
     Заглянуло в узкий переулок,
     Озаряя отблеском от дома,
     От стены напротив – и опять я
     Радостную близость моря, воли
     Ощутил, увидевши над крышей,
     Над бельем, что по ветру трепалось,
     Облаков сиреневые клочья
     В жидком, влажно-бирюзовом небе.
     А потом на крышу прибежала
     И белье снимала, напевая,
     Девушка с раскрытой головою,
     Стройная и тонкая… Я вспомнил
     Капри, Грациэллу Ламартина…
     Восемь лет назад я был моложе,
     Но не сердцем, нет, совсем не сердцем!


     В полдень, возле Марка, что казался
     Патриархом Сирии и Смирны,
     Солнце, улыбаясь в светлой дымке,
     Перламутром розовым слепило.
     Солнце пригревало стены Дожей,
     Площадь и воркующих, кипящих
     Сизых голубей, клевавших зерна
     Под ногами щедрых форестьеров.
     Все блестело – шляпы, обувь, трости,
     Щурились глаза, сверкали зубы,
     Женщины, весну напоминая
     Светлыми нарядами, раскрыли
     Шелковые зонтики, чтоб шелком
     Озаряло лица… В галерее
     Я сидел, спросил газету, кофе
     И о чем-то думал… Тот, кто молод,
     Знает, что он любит. Мы не знаем —
     Целый мир мы любим… И далеко,
     За каналы, за лежавший плоско
     И сиявший в тусклом блеске город,
     За лагуны Адрии зеленой,
     В голубой простор глядел крылатый
     Лев с колонны. В ясную погоду
     Он на юге видит Апеннины,
     А на сизом севере – тройные
     Волны Альп, мерцающих над синью
     Платиной горбов своих ледяных…


     Вечером – туман, молочно-серый,
     Дымный, непроглядный. И пушисто
     Зеленеют в нем огни, столбами
     Фонари отбрасывают тени.
     Траурно Большой канал чернеет
     В россыпи огней, туманно-красных,
     Марк тяжел и древен. В переулках —
     Слякоть, грязь. Идут посередине,
     В опере как будто. Сладко пахнут
     Крепкие сигары. И уютно
     В светлых галереях – ярко блещут
     Их кафе, витрины. Англичане
     Покупают кружево и книжки
     С толстыми шершавыми листами,
     В переплетах с золоченой вязью,
     С грубыми застежками… За мною
     Девочка пристряла – все касалась
     До плеча рукою, улыбаясь
     Жалостно и робко: «Mi d’un soldo!»
     Долго я сидел потом в таверне,
     Долго вспоминал ее прелестный
     Жаркий вгляд, лучистые ресницы
     И лохмотья… Может быть, арабка?


     Ночью, в час, я вышел. Очень сыро,
     Но тепло и мягко. На пьяцетте
     Камни мокры. Нежно пахнет морем,
     Холодно и сыро вонью скользких
     Темных переулков, от канала —
     Свежестью арбуза. В светлом небе
     Над пьяцеттой, против папских статуй
     На фасаде церкви – бледный месяц:
     То сияет, то за дымом тает,
     За осенней мглой, бегущей с моря.
     «Не заснул, Энрико?» – Он беззвучно,
     Медленно на лунный свет выводит
     Длинный черный катафалк гондолы,
     Чуть склоняет стан – и вырастает,
     Стоя на корме ее… Мы долго
     Плыли в узких коридорах улиц,
     Между стен высоких и тяжелых…


     В этих коридорах – баржи с лесом,
     Барки с солью: стали и ночуют.
     Под стенами – сваи и ступени,
     В плесени и слизи. Сверху – небо,
     Лента неба в мелких бледных звездах…
     В полночь спит Венеция – быть может,
     Лишь в притонах для воров и пьяниц,
     За вокзалом, светят щели в ставнях,
     И за ними глухо слышны крики,
     Буйный хохот, споры и удары
     По столам и столикам, залитым
     Марсалой и вермутом… Есть прелесть
     В этой поздней, в этой чадной жизни
     Пьяниц, проституток и матросов!
     «Ho amato, amo, Desdemona»? —
     Говорит Энрико, напевая,
     И, быть может, слышит эту песню
     Кто-нибудь вот в этом темном доме —
     Та душа, что любит… За оградой
     Вижу садик; в чистом небосклоне —
     Голые, прозрачные деревья,
     И стеклом блестят они, и пахнет
     Сад вином и медом… Этот винный
     Запах листьев тоньше, чем весенний!
     Молодость груба, жадна, ревнива,
     Молодость не знает счастья – видеть
     Слезы на ресницах Дездемоны,
     Любящей другого…


     Вот и светлый
     Выход в небо, в лунный блеск и воды!
     Здравствуй, небо, здравствуй, ясный месяц,
     Перелив зеркальных вод и тонкий
     Голубой туман, в котором сказкой
     Кажутся вдали дома и церкви!
     Здравствуйте, полночные просторы
     Золотого млеющего взморья
     И огни чуть видного экспресса,
     Золотой бегущие цепочкой
     По лагунам к югу!

 30. VIII.13


   «Теплой ночью, горною тропинкой…»


     Теплой ночью, горною тропинкой,
     Я иду в оливковом лесу.
     Вижу в небе белый, ясный месяц,
     В сердце радость мирную несу.


     Свет и тень по мне проходят сетью.
     Редкий лес похож на серый сад.
     Над горой далекой и высокой
     Две звезды полночные лежат.


     Вот и дома. Белый, ясный месяц —
     Против белой мазанки моей.
     И всю ночь хрустальными ручьями
     Звон цикад журчит среди камней.

 4. IX.13


   Могильная плита

   Опять знакомый дом…
 Огарев


     Могильная плита, железная доска,
            В густой траве врастающая в землю, —
     И мне печаль могил понятна и близка,
            И я родным преданьям внемлю.
     И я «люблю людей, которых больше нет»,
            Любовью всепрощающей, сыновней.
     Последний их побег, я не забыл их след
            Под старой, обветшалою часовней.
     Я молодым себя, в своем простом быту,
            На бедном их погосте вспоминаю.
     Последний их побег, под эту же плиту
            Приду я лечь – и тихо лягу – с краю.

 6. IX.13


   После обеда


     Сквозь редкий сад шумит в тумане море —
     И тянет влажным холодом в окно.
     Сирена на туманном косогоре
     Мычит и мрачно и темно.


     Лишь гимназистка с толстыми косами
     Одна не спит – одна живет иным,
     Хватая жадно синими глазами
     Страницу за страницей «Дым».

 6. IX.13


   Господь скорбящий


     Воззвал господь, скорбящий о Сионе,
     И Ангелов Служения спросил:
     «Погибли стяги, воинство и кони, —
     Что сделал Царь, покорный богу Сил?»


     И Ангелы Служения сказали:
     «Он вретищем завесил тронный зал,
     Он потушил светильники в том зале,
     Он скорбь свою молчанием связал».


     Воззвал господь: «И я завешу тьмою,
     Как вретищем, мной созданную твердь,
     Я потушу в ней солнце и сокрою
     Лицо свое, да правит в мире Смерть!»


     И отошел с покинутого трона
     К тем тайникам, чье имя – Мистарим,
     И плакал там о гибели Сиона,
     Для Ангелов Служения незрим.

 Капри. 10.III.14


   Цейлон
   Гора Алагалла


     В лесах кричит павлин, шумят и плещут ливни,
     В болотистых низах, в долинах рек – потоп.
     Слоны залезли в грязь, стоят, поднявши бивни,
     Сырые хоботы закинувши на лоб.


     На тучах зелень пальм – безжизненней металла,
     И, тяжко заступив графитный горизонт,
     Глядит из-за лесов нагая Алагалла,
     Как сизый мастодонт.

 10. IX.15


   Белый цвет


     Пустынник нам сказал: «Благословен господь!
     Когда я изнурял бунтующую плоть,
     Когда я жил в бору над Малым Танаисом,
     Я так скорбел порой, что жаловался крысам,
     Сбегавшимся из нор на скудный мой обед,
     Да спас меня господь от вражеских побед.
     И знаете ли чем, какой утехой сладкой?
     Я забавлял себя своею сирой хаткой,
     Я мел в горах нашел – и за год раза три
     Белил ее, друзья, снаружи и внутри.
     Ах, темен, темен мир, и чувствуют лишь дети,
     Какая тишина и радость в белом цвете!»

 10. IX.15


   Одиночество
   («Худая компаньонка, иностранка…»)


     Худая компаньонка, иностранка,
     Купалась в море вечером холодным
     И все ждала, что кто-нибудь увидит,
     Как выбежит она, полунагая,
     В трико, прилипшем к телу, из прибоя.
     Потом, надев широкий балахон,
     Сидела на песке и ела сливы,
     А крупный пес с гремящим лаем прядал
     В прибрежную сиреневую кипень
     И жаркой пастью радостно кидался
     На черный мяч, который с криком «hop!»
     Она швыряла в воду… Загорелся
     Вдали маяк лучистою звездой…
     Сырел песок, взошла луна над морем,
     И по волнам у берега ломался,
     Сверкал зеленый глянец… На обрыве,
     Что возвышался сзади, в светлом небе,
     Чернела одинокая скамья…
     Там постоял с раскрытой головою
     Писатель, пообедавший в гостях,
     Сигару покурил и, усмехнувшись,
     Подумал: «Полосатое трико
     Ее на зебру делало похожей».

 10. IX.15


   «К вечеру море шумней и мутней…»


     К вечеру море шумней и мутней,
     Парус и дальше и дымней.
     Няньки по дачам разносят детей,
     Ветер с Финляндии, зимний.


     К морю иду – все песок да кусты,
     Сосенник сине-зеленый,
     С елок холодных срываю кресты,
     Иглы из хвои вощеной.


     Вот и скамья, и соломенный зонт,
     Дальше обрыв – и туманный,
     Мглисто-багровый морской горизонт,
     Запад зловещий и странный.


     А над обрывом все тот же гамак
     С томной, капризной девицей,
     Стул полотняный и с книжкой чудак,
     Гнутый, в пенсне, бледнолицый.


     Дремлет, качается в сетке она,
     Он ей читает Бальмонта…
     Запад темнеет, и свищет сосна,
     Тучи плывут с горизонта…

 11. IX.15


   Война


     От кипарисовых гробниц
     Взлетела стая черных птиц —
     Тюрбэ расстреляно, разбито.
     Вот грязный шелковый покров,
     Кораны с оттиском подков…
     Как грубо конское копыто!


     Вот чей-то сад; он черен, гол —
     И не о нем ли мой осел
     Рыдающим томится ревом?
     А я – я, прокаженный, рад
     Бродить, вдыхая горький чад,
     Что тает в небе бирюзовом.


     Пустой, разрушенный, немой,
     Отныне этот город – мой,
     Мой каждый спуск и переулок,
     Мои все туфли мертвецов,
     Домов руины и дворцов,
     Где шум морской так свеж и гулок!

 12. IX.15


   Засуха в раю


     От пальм увядших слабы тени.
     Ища воды, кричат в тоске
     Среброголосые олени
     И пожирают змей в песке.


     В сухом лазоревом тумане
     Очерчен солнца алый круг,
     И сам творец сжимает длани,
     Таит тревогу и испуг.

 12. IX.15


   «У нубийских черных хижин…»


     У нубийских черных хижин
     Мы в пути коней поили.
     Вечер теплый, тихий, темный
     Чуть светил шафраном в Ниле.


     У нубийских черных хижин
     Кто-то пел, томясь бесстрастно:
     «Я тоскую, я печальна
     Оттого, что я прекрасна…»


     Мыши реяли, дрожали,
     Буйвол спал в прибрежном иле,
     Пахло горьким дымом хижин,
     Чуть светили звезды в Ниле.

 12. IX.15


   «В жарком золоте заката пирамиды…»


     В жарком золоте заката пирамиды,
     Вдоль по Нилу, на утеху иностранцам,
     Шелком в воду светят парусные лодки
     И бежит луксорский белый пароход.
     Это час, когда за Нилом пальмы четки,
     И в Каире блещут стекла алым глянцем,
     И хедив в ландо катается, и гиды
     По кофейням отдыхают от господ.


     А сиреневые дали Нила к югу,
     К дикой Нубии, к Порогам, смутны, зыбки
     И все так же миру чужды, заповедны,
     Как при Хуфу, при Камбизе… Я привез
     Лук оттуда и колчан зелено-медный,
     Щит из кожи бегемота, дротик гибкий,
     Мех пантеры и суданскую кольчугу,
     Но на что все это мне – вопрос.

 13. IX.15


   Аленушка


     Аленушка в лесу жила,
     Аленушка смугла была,
     Глаза у ней горячие,
     Блескучие, стоячие,
     Мала, мала Аленушка,
     А пьет с отцом – до донушка.
     Пошла она в леса гулять,
     Дружка искать, в кустах вилять,
     Да кто ж в лесу встречается?
     Одна сосна качается!
     Аленушка соскучилась,
     Безделием измучилась,
     Зажгла она большой костер,
     А в сушь огонь куда востер!
     Сожгла леса Аленушка
     На тыщу верст, до пенушка,
     И где сама девалася —
     Доныне не узналося!

 <30.X.15>


   Ириса


     Светло в светлице от окна,
            Красавице не спится.
     За черным деревом луна,
            Как зеркальце, дробится.


     Комар тоскует в полутьме,
            В пуху лебяжьем знойно,
     А что порою на уме —
            И молвить непристойно.


     Ириса дышит горячо,
            Встает… А ножки босы,
     Открыто белое плечо,
            Смолой чернеют косы.


     Ступает на ковер она
            И на софу садится…
     За черным деревом луна,
            Склоняясь, золотится.

 <30.Х.15>


   Скоморохи


           Веселые скоморохи,
     Люди сметливые,
     Поломайтесь, позабавьте
     Свет боярина!
           Скучно ему во палате!
     Днем он выспался,
     Шашки, сказки да побаски
     Уж приелися.
           На лежаночке в павлинах
     Сел он, батюшка,
     В желтом стеганом халате,
     В ярь-мурмулочке.
           Шибче, шибче, скоморохи!
     Ишь как ожил он!
     Глаза узкие, косые
     Засветилися,
           Все лицо его тугое
     Смехом сморщилося,
     Корешки зубов из рота
     Зачернелися…
           Ах, недаром вы, собаки,
     Виды видывали!
     Шибче, шибче!
     Чтоб соседи
     Нам завидовали!

 <30.X.15>


   Богом разлученные


     В ризы черные одели, —
     И ее в свой срок отпели,
     Юную княжну.
     Ангел келью затворил ей,
     Старец-схимник подарил ей
     Саван, пелену.


     Дни идут. Вдали от света
     Подвиг скорбного обета
     Завершен княжной.
     Вот она в соборе, в раке,
     При лампадах, в полумраке,
     В тишине ночной.


     Смутны своды золотые,
     Тайно воинства святые
     Светят на стенах,
     И стоит, у кипарисной
     Дивной раки, с рукописной
     Книгою, монах.


     Синий бархат гробно вышит
     Серебром… Она не дышит,
     Лик ее сокрыт…
     Но бледнеет он, читая,
     И скользит слеза, блистая,
     Вдоль сухих ланит.

 25. I.16


   «Лиман песком от моря отделен…»


     Лиман песком от моря отделен.
     Когда садится солнце за Лиманом,
     Песок бывает ярко позлащен.


     Он весь в рыбалках. Белым караваном
     Стоят они на грани вод, на той,
     Откуда веет ветром, океаном.


     В лазури неба, ясной и пустой,
     Та грань чернеет синью вороненой
     Из-за косы песчано-золотой.


     И вот я слышу ропот отдаленный:
     Навстречу крепкой свежести воды,
     Вдыхая ветер, вольный и соленый,


     Вдруг зашумели белые ряды
     И, стоя, машут длинными крылами…
     Земля, земля! Несчетные следы


     Я на тебе оставил. Я годами
     Блуждал в твоих пустынях и морях.
     Я мерил неустанными стопами


     Твой всюду дорогой для сердца прах:
     Но нет, вовек не утолю я муки —
     Любви к тебе! Как чайки на песках,


     Опять вперед я простираю руки.

 6. II.16


   Зеркало


     Темнеет зимний день, спокойствие и мрак
     Нисходят на душу – и все, что отражалось,
     Что было в зеркале, померкло, потерялось…
     Вот так и смерть, да, может быть, вот так.


     В могильной темноте одна моя сигара
     Краснеет огоньком, как дивный самоцвет:
     Погаснет и она, развеется и след
     Ее душистого и тонкого угара…


     Кто это заиграл? Чьи милые персты,
     Чьи кольца яркие вдоль клавиш побежали?
     Душа моя полна восторга и печали —
     Я не боюсь могильной темноты.

 10. II.16


   Мулы


     Под сводом хмурых туч, спокойствием объятых,
     Ненастный день темнел и ночь была близка,
     Грядой далеких гор, молочно-синеватых,
     На грани мертвых вод лежали облака.


     Я с острова глядел на море и на тучи,
     Остановясь в пути, – и горный путь, виясь
     В обрыве сизых скал, белел по дикой круче,
     Где шли и шли они, под ношею клонясь.


     И звук их бубенцов, размеренный, печальный,
     Мне говорил о том, что я в стране чужой,
     И душу той страны, глухой, патриархальной,
     Далекой для меня, я постигал душой.


     Вот так же шли они при Цезарях, при Реме,
     И так же день темнел, и вдоль скалистых круч
     Лепился городок, сырой, забытый всеми,
     И человек скорбел под сводом хмурых туч.

 10. II.16


   Сирокко


     Гул бури за горой и грохот отдаленных
     Полуночных зыбей, бушующих в бреду.
     Звон, непрерывный звон кузнечиков бессонных.
     И мутный лунный свет в оливковом саду.


     Как фосфор, светляки мерцают под ногами;
     На тусклом блеске волн, облитых серебром,
     Ныряет гробом челн… Господь смешался с нами
     И мчит куда-то мир в восторге бредовом.

 10. II.16


   Псалтирь


     Бледно-синий загадочный лик
     На увядшие розы поник,


     И светильники гроб золотят,
     И прозрачно струится их чад.


     – Дни мои отошли, отцвели,
     Я бездомный и чуждый земли:


     Да возрадует дух мой господь,
     В свет и жизнь облечет мою плоть!


     Если крылья, как птица, возьму,
     И низринусь в подземную тьму,


     Если горних достигну глубин, —
     Всюду ты, и всегда, и един:


     Укажи мне прямые пути
     И в какую мне тварь низойти.

 10. II.16


   Миньона


     В горах, от снега побелевших,
     Туманно к вечеру синевших,
     Тащилась на спине осла
     Вязанка сучьев почерневших,
     А я, в лохмотьях, следом шла.


     Вдруг сзади крик – и вижу: сзади
     Несется с гулом, полный клади,
     На дышле с фонарем, дормез:
     Едва метнулась я к ограде,
     Как он, мелькнув, уже исчез.


     В седых мехах, высок и строен,
     Прекрасен, царственно спокоен
     Был путешественник… Меня ль,
     Босой и нищей, он достоин
     И как ему меня не жаль!


     Вот сплю в лачуге закопченной,
     А он сравнит меня с Мадонной,
     С лучом небесного огня,
     Он назовет меня Миньоной
     И влюбит целый мир в меня.

 12. II.16


   «Поэзия темна, в словах не выразима…»


     Поэзия темна, в словах не выразима:
     Как взволновал меня вот этот дикий скат,
     Пустой кремнистый дол, загон овечьих стад,
     Пастушеский костер и горький запах дыма!


     Тревогой странною и радостью томимо,
     Мне сердце говорит: «Вернись, вернись назад!»
     Дым на меня пахнул, как сладкий аромат,
     И с завистью, с тоской я проезжаю мимо.


     Поэзия не в том, совсем не в том, что свет
     Поэзией зовет. Она в моем наследстве.
     Чем я богаче им, тем больше я поэт.


     Я говорю себе, почуяв темный след
     Того, что пращур мой воспринял в древнем детстве:
     – Нет в мире разных душ и времени в нем нет!

 12. II.16


   Людмила


     На западе весною под вечер тучи сини,
     Сырой землею пахнет, бальзамом тополей.
     Я бросил фортепьяны, пошел гулять в долине,
     Среди своих спокойных селений и полей.


     Соседский сад сквозится по скатам за рекою,
     Еще пустой, весенний, он грустен, как всегда.
     Вон голая аллея с заветною скамьею,
     Стволы берез поникших белеют в два ряда.


     И видел я, как тихо ты по саду бродила,
     В весеннем легком платье… Простудишься, дружок!
     От тучи сад печален, а ты, моя Людмила?
     От нежных дум о счастье? От чьих-то милых строк?


     Ночной весенний ливень, с каким он шумом хлынул!
     Как сладко в черном мраке его земля пила!
     Зажгли мне восемь свечек, и я пасьянс раскинул,
     И свечки длились блеском в зеркальности стола.

 13. II.16


   «Стена горы – до небосвода…»


     Стена горы – до небосвода.
     Внизу голыш, шумит ручей.
     Я напою коня у брода,
     Под дымной саклею твоей.


     На ледяном Казбеке блещет
     Востока розовый огонь.
     Бьет по воде, игриво плещет
     Копытом легким потный конь.

 13. II.16


   Индийский океан


     Над чернотой твоих пучин
     Горели дивные светила,
     И тяжко зыбь твоя ходила,
     Взрывая огнь беззвучных мин.


     Она глаза слепила нам,
     И мы бледнели в быстром свете,
     И сине-огненные сети
     Текли по медленным волнам.


     И снова, шумен и глубок,
     Ты восставал и загорался —
     И от звезды к звезде шатался
     Великой тростью зыбкий фок.


     За валом встречный вал бежал
     С дыханьем пламенным муссона,
     И хвост алмазный Скорпиона
     Над чернотой твоей дрожал.

 13. II.16


   Колизей


     Дул теплый ветер. Точно сея
     Вечерний сумрак, жук жужжал.
     Щербатый остов Колизея
     Как чаша подо мной лежал.
     Чернели и зияли стены
     Вокруг меня. В глазницы их
     Синела ночь. Пустырь арены
     Был в травах, жестких и сухих…
     Свет лунный, вечный, неизменный,
     Как тонкий дым, белел на них.

 13. II.16


   Молодость


     В сухом лесу стреляет длинный кнут,
     В кустарнике трещат коровы,
     И синие подснежники цветут,
     И под ногами лист шуршит дубовый.


     И ходят дождевые облака,
     И свежим ветром в сером поле дует,
     И сердце в тайной радости тоскует,
     Что жизнь, как степь, пуста и велика.

 7. IV.16


   Богиня


     Навес кумирни, жертвенник в жасмине —
     И девственниц склоненных белый ряд.
     Тростинки благовонные чадят
     Перед хрустальной статуей богини,
     Потупившей свой узкий, козий взгляд.


     Лес, утро, зной. То зелень изумруда,
     То хризолиты светят в хрустале.
     На кованном из золота столе
     Сидит она спокойная, как Будда,
     Пречистая в раю и на земле.


     И взгляд ее, загадочный и зыбкий,
     Мерцает все бесстрастней и мертвей
     Из-под косых приподнятых бровей,
     И тонкою недоброю улыбкой
     Чуть озарен блестящий лик у ней.

 28. VI.16


   Спутница


     Шелковой юбкой шурша,
     Четко стуча каблучками,
     Ты выбегаешь дышать
     Утром, морскими парами.


     Мать еще спит, ты одна…
     Палубу моют, смолою,
     Темная, пахнет она,
     Море – соленою мглою.


     Мглистая свежесть кругом
     Смешана с золотом жарким
     Раннего солнца, с теплом,
     С морем цветистым и ярким.


     Только что вымытых рук
     Крепко и нежно пожатье,
     В радостном взгляде – испуг
     За башмаки и за платье.


     С шваброй разутый матрос
     Лезет, не выспавшись, чертом…
     Льется, горит купорос,
     Сине-лиловый, за бортом…


     Ах, но на сердце тоска!
     Скоро Афины, и скоро
     Только кивнешь ты слегка
     С полуопущенным взором!

 28. VI.16


   Святилище


           Сверкала Ступа снежной белизною
     Меж тонких и нагих кокосовых стволов,
     И Храмовое Дерево от зною
     Молочный цвет роняло надо мною
     На черный камень жертвенных столов.
           Под черепицей низкая вихара
     Таила господа в святилище своем,
     И я вошел в час солнечного жара
     В его приют, принес ему два дара —
     Цветы и рис – и посветил огнем:
           Покоился он в сумраке пахучем,
     Расписан золотом и лаками, пленен
     Полдневным сном, блаженным и тягучим;
     К его плечам, округлым и могучим,
     Вдоль по груди всползал хамелеон:
           Горел как ярь, сощурив глаз кошачий,
     Дул горло желтое и плетью опустил
     Эмаль хвоста, а лапы раскорячил;
     Зубчатый гребень, огненно-горячий,
     Был ярче и острее адских пил.
           И адскими картинами блистала
     Вся задняя стена, – на страх душе земной,
     И сушью раскаленного металла
     Вихара полутемная дышала —
     И вышел я на вольный свет и зной.
           И снова сел в двуколку с сингалесом,
     И голый сингалес, коричневый Адам,
     Погнал бычка под веерным навесом
     Высоких пальм, сквозным и жарким лесом,
     К священным водоемам и прудам.

 29. VI.16


   Феска


     Мятую красную феску мастер водой окропил,
     Кинул на медный горячий болван и, покрывши
     Медною феской, формою с ручками, давит,
     Крутит за ручки, а красная феска шипит
     На раскаленном болване…
     Твердая, теплая выйдет из формы она,
     Гордо наденешь ее и в кофейне
     Сядешь мечтать и курить, не стыдясь за лохмотья
     И за курдюк на верблюжьих штанах, весь в заплатах.
     Холодно, сыро, в тумане морской горизонт,
     В бухте зеленой качаются голые мачты,
     Липкая грязь на базаре,
     Горы в свинцовом дыму… Но цветут, розовеют сады,
     Мглистые, синие, сладостно дремлют долины…
     Женщина, глянь, проходя, сквозь сияющий шелковый газ
     На золотые усы и на твердую красную феску!

 30. VI.16


   «Он видел смоль ее волос…»


     Он видел смоль ее волос,
     За ней желтел крутой откос,
     Отвесный берег, а у ног
     Волна катилась на песок,
     И это зыбкое стекло
     Глаза слепило – и текло
     Опять назад… Был тусклый день,
     От пролетавших чаек тень
     Чуть означалась на песке,
     И серебристой пеленой
     Терялось море вдалеке,
     Где небеса туманил зной;
     Был южный ветер, – горячо
     Ей дуло в голое плечо,
     Скользило жаром по литым
     Ногам кирпично-золотым,
     С приставшей кое-где на них
     Перловой мелкой шелухой
     От стертых раковин морских,
     Блестящей, твердой и сухой…
     Он видел очерк головы
     На фоне бледной синевы,
     Он видел грудь ее. Но вот
     Накинут пламенный капот
     И легкий газовый платок,
     Босую ногу сжал чувяк, —
     Она идет наверх, где дрок
     Висит в пыли и рдеет мак,
     Она идет, поднявши взгляд
     Туда, где в небе голубом
     Встают сиреневым горбом
     Обрывы каменных громад,
     Где под скалистой крутизной
     Сверкает дача белизной
     И смольно-синий кипарис
     Верхушку мягко клонит вниз.

 22. VII.16


   «В норе, домами сдавленной…»


     В норе, домами сдавленной,
     Над грязью стертых плит,
     Фонарик, весь заржавленный,
     Божницу золотит.


     Темна нора, ведущая
     Ступеньками к горе,
     Груба толпа, бредущая
     С поклажею к норе.


     Но всяк тут замедляется
     И смотрит, недвижим,
     Как Дева озаряется
     Фонариком своим.


     И кротостью усталые
     Полны тогда черты,
     И милы Деве алые
     Бумажные цветы.

 6. VIII.16


   «Вот он снова, этот белый…»


     Вот он снова, этот белый
     Город турок и болгар,
     Небо синее, мечети,
     Черепица крыш, базар,
     Фески, зелень и бараны
     На крюках без головы,
     В черных пятнах под засохшим
     Серебром нагой плевы…
     Вот опять трактир знакомый,
     Стол без скатерти, прибор
     И судок, где перец с солью,
     Много крошек, всякий сор…
     Я сажусь за стол, как дома,
     И засученной рукой,
     Волосатою и смуглой,
     Подает графин с водой
     И тарелку кашкавала
     Пожилой хозяин, грек,
     Очень черный и серьезный,
     Очень храбрый человек…

 9. VIII.16


   Благовестие о рождении Исаака


     Они пришли тропинкою лесною,
     Когда текла полдневная жара
     И в ярком небосклоне предо мною
     Кудрявилась зеленая гора.


     Я был как дуб у черного шатра,
     Я был богат стадами и казною,
     Я сладко жил утехою земною,
     Но вот пришли: «Встань, Авраам, пора!»


     Я отделил для вестников телицу.
     Ловя ее, увидел я гробницу,
     Пещеру, где оливковая жердь,


     Пылая, озаряла двух почивших,
     Гроб праотцев, Эдема нас лишивших,
     И так сказал: «Рожденье чад есть смерть!»

 10. VIII.16


   «Настанет день – исчезну я…»


     Настанет день – исчезну я,
     А в этой комнате пустой
     Все то же будет: стол, скамья
     Да образ, древний и простой.


     И так же будет залетать
     Цветная бабочка в шелку —
     Порхать, шуршать и трепетать
     По голубому потолку.


     И так же будет неба дно
     Смотреть в открытое окно,
     И море ровной синевой
     Манить в простор пустынный свой.

 10. VIII.16


   Памяти друга


     Вечерних туч над морем шла гряда,
     И золотисто-светлыми столпами
     Сияла безграничная вода,
     Как небеса лежавшая пред нами.
     И ты сказал: «Послушай, где, когда
     Я прежде жил? Я странно болен – снами,
     Тоской о том, что прежде был я бог…
     О, если б вновь обнять весь мир я мог!»


     Ты верил, что откликнется мгновенно
     В моей душе твой бред, твоя тоска,
     Как помню я усмешку, неизменно
     Твои уста кривившую слегка,
     Как эта скорбь и жажда – быть вселенной,
     Полями, морем, небом – мне близка!
     Как остро мы любили мир с тобою
     Любовью неразгаданной, слепою!


     Те радости и муки без причин,
     Та сладостная боль соприкасанья
     Душой со всем живущим, что один
     Ты разделял со мною, – нет названья,
     Нет имени для них, – и до седин
     Я донесу порывы воссозданья
     Своей любви, своих плененных сил…
     А ты их вольной смертью погасил.


     И прав ли ты, не превозмогший тесной
     Судьбы своей и жребия творца,
     Лишенного гармонии небесной,
     И для чего я мучусь без конца
     В стремленье вновь дать некий вид телесный
     Чертам уж бестелесного лица,
     Зачем я этот вечер вспоминаю,
     Зачем ищу ничтожных слов – не знаю.

 12. VIII.16


   На Невском


     Колеса мелкий снег взрывали и скрипели,
     Два вороных надменно пролетели,
     Каретный кузов быстро промелькнул,
     Блеснувши глянцем стекол мерзлых,
     Слуга, сидевший с кучером на козлах,
     От вихрей голову нагнул,
     Поджал губу, синевшую щетиной,
     И ветер веял красной пелериной
     В орлах на позументе золотом…
     Все пронеслось и скрылось за мостом,
     В темнеющем буране… Зажигали
     Огни в несметных окнах вкруг меня,
     Чернели грубо баржи на канале,
     И на мосту, с дыбящего коня
     И с бронзового юноши нагого,
     Повисшего у диких конских ног,
     Дымились клочья праха снегового…


     Я молод был, безвестен, одинок
     В чужом мне мире, сложном и огромном,
     Всю жизнь я позабыть не мог
     Об этом вечере бездомном.

 27. VIII.16


   «Тихой ночью поздний месяц вышел…»


     Тихой ночью поздний месяц вышел
           Из-за черных лип.
     Дверь балкона скрипнула – я слышал
           Этот легкий скрип.
     В глупой ссоре мы одни не спали,
           А для нас, для нас
     В темноте аллей цветы дышали
           В этот сладкий час.
     Нам тогда – тебе шестнадцать было,
           Мне семнадцать лет,
     Но ты помнишь, как ты отворила
           Дверь на лунный свет?
     Ты к губам платочек прижимала,
           Смокшийся от слез,
     Ты, рыдая и дрожа, роняла
           Шпильки из волос,
     У меня от нежности и боли
           Разрывалась грудь…
     Если б, друг мой, было в нашей воле
           Эту ночь вернуть!

 27. VIII.16


   Помпея


     Помпея! Сколько раз я проходил
     По этим переулкам! Но Помпея
     Казалась мне скучней пустых могил,
     Мертвей и чище нового музея.


     Я ль виноват, что все перезабыл:
     И где кто жил, и где какая фея
     В нагих стенах, без крыши, без стропил,
     Шла в хоровод, прозрачной тканью вея!


     Я помню только римские следы,
     Протертые колесами в воротах,
     Туман долин, Везувий и сады.


     Была весна. Как мед в незримых сотах,
     Я в сердце жадно, радостно копил
     Избыток сил – и только жизнь любил.

 28. VIII.16


   Калабрийский пастух


     Лохмотья, нож – и цвета черной крови
     Недвижные глаза…
     Сон давних дней на этой древней нови.
     Поют дрозды. Пять-шесть овец, коза.


     Кругом, в пустыне каменистой,
     Желтеет дрок. Вдали руины, храм.
     Вдали полдневных гор хребет лазурно-мглистый
     И тени облаков по выжженным буграм.

 28. VIII.16


   Компас


     Качка слабых мучит и пьянит.
     Круглое окошко поминутно
     Гасит, заливает хлябью мутной —
     И трепещет, мечется магнит.


     Но откуда б, в ветре и тумане,
     Ни швыряло пеной через борт,
     Верю – он опять поймает Nord,
     Крепко сплю, мотаясь на диване.


     Не собьет с пути меня никто.
     Некий Nord моей душою правит,
     Он меня в скитаньях не оставит,
     Он мне скажет, если что: не то!

 28. VIII.16


   «Покрывало море свитками…»


     Покрывало море свитками
     Древней хартии своей
     Берег с пестрыми кибитками
     Забавлявшихся людей.


     Вот зима – и за туманами
     Скрылось солнце. Дик и груб,
     Океан гремит органами,
     Гулом раковинных труб.


     В свисте бури крик мерещится,
     И высокая луна
     Ночью прыгает и плещется
     Там, где мечется волна.

 29. VIII.16


   Аркадия


     Ключ гремит на дне теснины,
     Тень широкая сползла
     От горы до половины
     Белознойного русла.
     Истекают, тают сосны
     Разогретою смолой,
     И зиждитель скиптроносный
     Дышит сладостною мглой.
     Пастухи его видали:
     Он покоится в тени,
     И раскинуты сандалий
     Запыленные ремни.
     Золотою скользкой броней,
     Хвоей, устлана гора —
     И тяжка от благовоний
     Сосен темная жара.

 29. VIII.16


   Капри


     Проносились над островом зимние шквалы и бури
     То во мгле и дожде, то в сиянии яркой лазури,
     И качались, качались цветы за стеклом,
     За окном мастерской, в красных глиняных вазах, —
     От дождя на стекле загорались рубины в алмазах
     И свежее цветы расцветали на лоне морском.
     Ветер в раме свистал, раздувал серый пепел в камине,
     Градом сек по стеклу – и опять были ярки и сини
     Средиземные зыби, глядевшие в дом,
     А за тонким блестящим стеклом,
     То на мгле дождевой, то на водной синевшей пустыне,
     В золотой пустоте голубой высоты,
     Все качались, качались дышавшие морем цветы.
     Проносились февральские шквалы. Светлее и жарче сияли
     Африканские дали,
     И утихли ветры, зацвели
     В каменистых садах миндали,
     Появились туристы в панамах и белых ботинках
     На обрывах, на козьих тропинках —
     И к Сицилии, к Греции, к лилиям божьей земли,
     К Палестине
     Потянуло меня… И остался лишь пепел в камине
     В опустевшей моей мастерской,
     Где всю зиму качались цветы на синевшей пустыне морской.

 30. VIII.16


   Падучая звезда


     Ночью, звездной и студеной,
     В тонком сумраке полей —
     Ослепительно зеленый
     Разрывающийся змей.


     О, какая ярость злая!
     Точно дьявол в древний миг
     Низвергается, пылая,
     От тебя, Архистратиг.

 30. X.16


   «Море, степь и южный август, ослепительный…»


     Море, степь и южный август, ослепительный и жаркий.
     Море плавится в заливе драгоценной синевой. Вниз бегу.
     Обрыв за мною против солнца желтый, яркий,
     А холмистое прибрежье блещет высохшей травой.


     Вниз сбежавши, отдыхаю. И лежу, и слышу, лежа,
     Несказанное безмолвье. Лишь кузнечики сипят
     Да печет нещадно солнце. И горит, чернеет кожа,
     Сонным хмелем входит в тело огневой полдневный яд.


     Вспоминаю летний полдень, небо светлое…
     В просторе света, воздуха и зноя, стройно, молодо, легко
     Ты выходишь из кабинки. Под тобою, в сваях, море,
     Под ногой горячий мостик… Этот полдень далеко…


     Вот опять я молод, волен, – миновало наше лето…
     Мотыльки горячим роем осыпают предо мной
     Пересохшие бурьяны. И раскрыта и нагрета
     Опустевшая кабинка… В мире радость, свет и зной.

 30. X.16


   Поэтесса


     Большая муфта, бледная щека,
     Прижатая к ней томно и любовно,
     Углом колени, узкая рука…
     Нервна, притворна и бескровна.


     Все принца ждет, которого все нет,
     Глядит с мольбою, горестно и смутно:
     «Пучков, прочтите новый триолет…»
     Скучна, беспола и распутна.

 3. I.16


   Заклинание


     Из тонкогорлого фиала
     Я золотое масло лью
     На аравийскую жаровню,
     На жертву тайную мою:


     «Приди ко мне, завороженной!
     Приди к невенчанной жене,
     Супруг невенчанный, сраженный
     Стрелой в неведомой стране!»


     И угли вспыхивают длинным
     Зеленым пламенем – и дым,
     Лазурный, теплый и угарный,
     По бедрам стелется нагим.


     И лоб мой стынет, каменеет,
     Глаза мутятся, сердце ввысь
     Томительная сила тянет,
     И груди остро поднялись.


     Я предаюсь Тебе, я чую
     Твой аромат и наготу
     И на предплечьях золотые
     Браслеты в ледяном поту!

 <26.I.16>


   Молодой король


     То не красный голубь метнулся
     Темной ночью над черной горою —
     В черной туче метнулась зарница,
     Осветила плетни и хаты,
     Громом гремит далеким.


     – Ваша королевская милость, —
     Говорит королю Елена,
     А король на коня садится,
     Пробует, крепки ль подпруги,
     И лица Елены не видит, —
     Ваша королевская милость,
     Пожалейте ваше королевство,
     Не ездите ночью в горы:
     Вражий стан, ваша милость, близко.


     Король молчит, ни слова,
     Пробует, крепко ли стремя.
     – Ваша королевская милость, —
     Говорит королю Елена, —
     Пожалейте детей своих малых,
     Молодую жену пожалейте,
     Жениха моего пошлите!


     Король в ответ ей ни слова,
     Разбирает в темноте поводья,
     Смотрит, как светит на горе зарница.


     И заплакала Елена горько
     И сказала королю тихо:
     – Вы у нас ночевали в хате,
     Ваша королевская милость,
     На беду мою ночевали,
     На мое великое счастье.
     Побудьте еще хоть до света,
     Отца моего пошлите!


     Не пушки в горах грохочут —
     Гром по горам ходит,
     Проливной ливень в лужах плещет,
     Синяя зарница освещает
     Дождевые длинные иглы,
     Вороненую черноту ночи,
     Мокрые соломенные крыши,
     Петухи поют по деревне —
     То ли спросонья, с испугу,
     То ли к веселой ночи…
     Король сидит на крыльце хаты.


     Ах, хороша, высока Елена!
     Смело шагает она по навозу,
     Ловко засыпает коню корма.

 <Не позднее февраля 1916>


   Кобылица


     Я снял узду, седло – и вольно
     Она метнулась от меня,
     А я склонился богомольно
     Пред солнцем гаснущего дня.


     Она взмахнула легкой гривой
     И, ноздри к ветру обратив,
     С тоскою нежной и счастливой
     Кому-то страстный шлет призыв.


     Едины божии созданья,
     Благословен создавший их
     И совместивший все желанья
     И все томления – в моих.

 <3.II.16>


   На исходе


     Ходили в мире лже-Мессии, —
     Я не прельстился, угадал,
     Что блуд и срам их литургии
     И речь – бряцающий кимвал.


     Своекорыстные пророки,
     Лжецы и скудные умы!
     Звезда, что будет на Востоке,
     Еще среди глубокой тьмы.


     Но на исходе сроки ваши:
     Вновь проклят старый мир – и вновь
     Пьет Сатана из полной чаши
     Идоложертвенную кровь!

 6. II.16


   Укоры


     Море с голой степью говорило:
     «Это ты меня солончаками
     И полынью горькой отравила,
     Жарко дуя жесткими песками!


     Я ли не господняя криница?
     Да не пьет ни дикий зверь, ни птица
     Из волны моей солено-жгучей,
     Где остался твой песок летучий!»


     Отвечает степь морской пустыне:
     «Не по мне ли, море, ты ходило,
     Не по мне ли, в кипени и сини,
     За волной волну свою катило?


     Я ли виновата, что осталась,
     В час, когда со мной ты расставалось,
     Белой солью кипень снеговая,
     Голубой полынью синь живая?»

 11. VIII.17


   «Зашелестела тонкая трава…»


     Зашелестела тонкая трава,
     Струею темной побежала —
     И вдруг взвилась и смотрит цифра 2,
     Как волосок, трепещет жало…


     Исчадие, проклятое в раю,
     Какое наслаждение расплющить
     Головку копьевидную твою,
     Твой лик раскосый и зовущий!

 25. VIII.17


   «Вот знакомый погост у цветной Средиземной…»


     Вот знакомый погост у цветной Средиземной волны,
     Черный ряд кипарисов в квадрате высокой стены,
     Белизна мавзолеев, блестящих на солнце кругом,
     Зимний холод мистраля, пригретый весенним теплом,
     Шум и свежесть валов, что, как сосны, шумят за стеной,
     И небес гиацинт в снеговых облаках надо мной.

 29. VIII.17


   «Как много звезд на тусклой синеве…»


     Как много звезд на тусклой синеве!
     Весь небосклон в их траурном уборе.
     Степь выжжена. Густая пыль в траве.
     Чернеет сад. За ним – обрывы, море.
     Оно молчит. Весь мир молчит – затем,
     Что в мире бог, а бог от века нем.


     Сажусь на камень теплого балкона.
     Он озарен могильно – бледный свет
     Разлит от звезд. Не слышно даже звона
     Ночных цикад… Да, в мире жизни нет.
     Есть только бог над горними огнями,
     Есть только он, несметный, ветхий днями.

 29. VIII.17


   «Вид на залив из садика таверны…»


     Вид на залив из садика таверны.
     В простом вине, что взял я на обед,
     Есть странный вкус – вкус виноградно-серный —
     И розоватый цвет.


     Пью под дождем – весна здесь прихотлива,
     Миндаль цветет на Капри в холода, —
     И смутно в синеватой мгле залива
     Далекие белеют города.

 10. IX.17


   «Роняя снег, проходят тучи…»


     Роняя снег, проходят тучи,
     И солнце резко золотит
     Умбрийских гор нагие кручи,
     Сухой кустарник и гранит.


     И часто в тучах за горами
     Обрывки радуги цветут —
     Святые нимбы над главами
     Анахоретов, живших тут.

 12. IX.17


   «О радость красок! Снова, снова…»


     О радость красок! Снова, снова
     Лазурь сквозь яркий желтый сад
     Горит так дивно и лилово,
     Как будто ангелы глядят.


     О радость радостей! Нет, знаю,
     Нет, верю, господи, что ты
     Вернешь к потерянному раю
     Мои томленья и мечты!

 24. IX.17


   «Стали дымом, стали выше…»


     Стали дымом, стали выше
     Облака – лазурь сквозит
     И на шиферные крыши
     Голубой водой скользит.


     Что с того, что крыши стары
     И весенний воздух сыр!
     Даже запахом сигары
     Снова сладок божий мир.

 27. IX.17


   «Ранний, чуть видный рассвет…»


     Ранний, чуть видный рассвет,
     Сердце шестнадцати лет.


     Сада дремотная мгла
     Липовым цветом тепла.


     Тих и таинственен дом
     С крайним заветным окном.


     Штора в окне, а за ней
     Солнце вселенной моей.

 27. IX.17


   «Смятенье, крик и визг рыбалок…»


     Смятенье, крик и визг рыбалок
     На сальной, радужной волне…
     Да, мир живых и зол и жалок,
     И в нем порою тяжко мне.


     Вот – сколько ярости бессильной,
     Чтоб растащить тугой моток
     Кишки зеленовато-мыльной,
     Что пароходный бросил кок!

 26. IX.17


   «Осенний день. Степь, балка и корыто…»


     Осенний день. Степь, балка и корыто.
     Рогатый вол, большой соловый бык,
     Скользнув в грязи и раздвоив копыто,
     К воде ноздрями влажными приник:


     Сосет и смотрит светлыми глазами,
     Закинув хвост на свой костлявый зад,
     Как вдоль бугра, в пустой небесный скат,
     Бредут хохлы за тяжкими возами.

 1. X.17


   «Щеглы, их звон, стеклянный, неживой…»


     Щеглы, их звон, стеклянный, неживой,
     И клен над облетевшею листвой,
     На пустоте лазоревой и чистой,
     Уже весь голый, легкий и ветвистый…
     О мука мук! Что надо мне, ему,
     Щеглам, листве? И разве я пойму,
     Зачем я должен радость этой муки,
     Вот этот небосклон, и этот звон,
     И темный смысл, которым полон он,
           Вместить в созвучия и звуки?
     Я должен взять – и, разгадав, отдать,
           Мне кто-то должен сострадать,
     Что пригревает солнце низким светом
     Меня в саду, просторном и раздетом,
           Что озаряет желтая листва
     Ветвистый клен, что я едва-едва,
     Бродя в восторге по саду пустому,
     Мою тоску даю понять другому… —
     Беру большой зубчатый лист с тугим
     Пурпурным стеблем – пусть в моей тетради
     Останется хоть память вместе с ним
           Об этом светлом вертограде
     С травой, хрустящей белым серебром,
     О пустоте, сияющей над кленом
           Безжизненно-лазоревым шатром,
     И о щеглах с хрустально-мертвым звоном!

 3. X.17


   «Этой краткой жизни вечным измененьем…»


     Этой краткой жизни вечным измененьем
     Буду неустанно утешаться я, —
     Этим ранним солнцем, дымом над селеньем,
     В алом парке листьев медленным паденьем
     И тобой, знакомая, старая скамья.


     Будущим поэтам, для меня безвестным,
     Бог оставит тайну – память обо мне:
     Стану их мечтами, стану бестелесным,
     Смерти недоступным, – призраком чудесным
     В этом парке алом, в этой тишине.

 10. X.17


   «Как в апреле по ночам в аллее…»


     Как в апреле по ночам в аллее,
     И все тоньше верхних сучьев дым,
     И все легче, ближе и виднее
     Побледневший небосклон за ним.


     Этот верх в созвездьях, в их узорах,
     Дымчатый, воздушный и сквозной,
     Этих листьев под ногами шорох,
     Эта грусть – все то же, что весной.


     Снова накануне. И с годами
     Сердце не считается. Иду
     Молодыми, легкими шагами —
     И опять, опять чего-то жду.

 10. X.17


   «Звезда дрожит среди вселенной……»


     Звезда дрожит среди вселенной…
     Чьи руки дивные несут
     Какой-то влагой драгоценной
     Столь переполненный сосуд?


     Звездой пылающей, потиром
     Земных скорбей, небесных слез
     Зачем, о господи, над миром
     Ты бытие мое вознес?

 22. X.17


   Восход луны


     В чаще шорох потаенный,
     Дуновение тепла.
     Тополь, сверху озаренный,
     Перед домом вознесенный,
     Весь из жидкого стекла.


     В чащу темную глядится
     Круг зеркально-золотой.
     Тополь льется, серебрится,
     Весь трепещет и струится
     Стекловидною водой.

 3. X.17


   «В пустом, сквозном чертоге сада…»


     В пустом, сквозном чертоге сада
     Иду, шумя сухой листвой:
     Какая странная отрада
     Былое попирать ногой!
     Какая сладость все, что прежде
     Ценил так мало, вспоминать!
     Какая боль и грусть – в надежде
     Еще одну весну узнать!

 3. X.17



   Стихотворения 1918–1952


   «В дачном кресле, ночью, на балконе……»


     В дачном кресле, ночью, на балконе…
     Океана колыбельный шум…
     Будь доверчив, кроток и спокоен,
     Отдохни от дум.


     Ветер приходящий, уходящий,
     Веющий безбрежностью морской…
     Есть ли тот, кто этой дачи спящей
     Сторожит покой?


     Есть ли тот, кто должной мерой мерит
     Наши знанья, судьбы и года?
     Если сердце хочет, если верит,
     Значит – да.


     То, что есть в тебе, ведь существует.
     Вот ты дремлешь, и в глаза твои
     Так любовно мягкий ветер дует —
     Как же нет Любви?

 9. VII.18


   Потерянный рай


     У райской запретной стены,
     В час полуденный,
     Адамий с женой Евой скорбит:
     Высока, бела стена райская,
     Еще выше того черные купарисы за ней,
     Густа, ярка синь небесная;
     На той ли стене павлины сидят,
     Хвосты цветут ярью-зеленью,
     Головки в зубчатых венчиках;
     На тех ли купарисах птицы вещие
     С очами дивными и грозными,
     С голосами ангельскими,
     С красою женскою,
     На головках свечи восковые теплятся
     Золотом-пламенем;
     За теми купарисами пахучими —
     Белый собор апостольский,
     Белый храм в золоченых маковках,
     Обитель отчая,
     Со духи праведных,
     Убиенных антихристом:
     – Исусе Христе, миленький!
     Прости душу непотребную!
     Вороти в обитель отчую!

 12. IX.19


   Морфей


     Прекрасен твой венок из огненного мака,
     Мой Гость таинственный, жилец земного мрака.
     Как бледен смуглый лик, как долог грустный взор,
     Глядящий на меня и кротко и в упор,
     Как страшен смертному безгласный час Морфея!


     Но сказочно цветет, во мраке пламенея,
     Божественный венок, и к радостной стране
     Уводит он меня, где все доступно мне,
     Где нет преград земных моим надеждам вешним,
     Где снюсь я сам себе далеким и нездешним,
     Где не дивит ничто – ни даже ласки той,
     С кем бог нас разделил могильною чертой.

 26. VII.22


   Сириус


     Где ты, звезда моя заветная,
           Венец небесной красоты?
     Очарованье безответное
           Снегов и лунной высоты?


     Где молодость простая, чистая,
           В кругу любимом и родном,
     И старый дом, и ель смолистая
           В сугробах белых под окном?


     Пылай, играй стоцветной силою,
           Неугасимая звезда,
     Над дальнею моей могилою,
           Забытой богом навсегда!

 22. VIII.22


   «Зачем пленяет старая могила…»


     Зачем пленяет старая могила
     Блаженными мечтами о былом?
     Зачем зеленым клонится челом
     Та ива, что могилу осенила
     Так горестно, так нежно и светло,
     Как будто все, что было и прошло,
     Уже познало радость воскресенья
     И в лоне всепрощения, забвенья
     Небесными цветами поросло?

 26. VIII.22


   «В полночный час я встану и взгляну…»


     В полночный час я встану и взгляну
     На бледную высокую луну,
     И на залив под нею, и на горы,
     Мерцающие снегом вдалеке…
     Внизу вода чуть блещет на песке,
     А дальше муть, свинцовые просторы,
     Холодный и туманный океан…


     Познал я, как ничтожно и не ново
     Пустое человеческое слово,
     Познал надежд и радостей обман,
     Тщету любви и терпкую разлуку
     С последними, немногими, кто мил,
     Кто близостью своею облегчил
     Ненужную для мира боль и муку,
     И эти одинокие часы
     Безмолвного полуночного бденья,
     Презрения к земле и отчужденья
     От всей земной бессмысленной красы.

 26. VIII.22


   «Мечты любви моей весенней…»


     Мечты любви моей весенней,
     Мечты на утре дней моих,
     Толпились как стада оленей
     У заповедных вод речных:


     Малейший звук в зеленой чаще —
     И вся их чуткая краса,
     Весь сонм, блаженный и дрожащий,
     Уж мчался молнией в леса!

 26. VIII.22


   «Все снится мне заросшая травой…»


     Все снится мне заросшая травой,
     В глуши далекой и лесистой,
     Развалина часовни родовой.
     Все слышу я, вступая в этот мшистый
     Приют церковно-гробовой,
     Все слышу я: «Оставь их мир нечистый
     Для тишины сей вековой!
     Меч нашей славы, меч священный
     Сними с бедра – он лишний в эти дни,
     В твой век, бесстыдный и презренный.
     Перед Распятым голову склони
     В знак обручения со схимой,
     С затвором меж гробами – и храни
     Обет в душе ненарушимо».

 27. VIII.22


   «Печаль ресниц, сияющих и черных…»


     Печаль ресниц, сияющих и черных,
     Алмазы слез, обильных, непокорных,
        И вновь огонь небесных глаз,
        Счастливых, радостных, смиренных, —


     Все помню я… Но нет уж в мире нас,
        Когда-то юных и блаженных!
     Откуда же являешься ты мне?
     Зачем же воскресаешь ты во сне,


        Несрочной прелестью сияя,
     И дивно повторяется восторг,
        Та встреча, краткая, земная,
     Что бог нам дал и тотчас вновь расторг?

 27. VIII.22


   Nel Mezzo Del Camin Di Nostra Vita


     Дни близ Неаполя в апреле,
     Когда так холоден и сыр,
     Так сладок сердцу божий мир…
     Сады в долинах розовели,
     В них голубой стоял туман,
     Селенья черные молчали,
     Ракиты серые торчали,
     Вдыхая в полусне дурман
     Земли разрытой и навоза…
     Таилась хмурая угроза
     В дымящемся густом руне,
     Каким в горах спускались тучи
     На их синеющие кручи…
     Дни, вечно памятные мне!

 1947


   Ночь
   («Ледяная ночь, мистраль…»)


     Ледяная ночь, мистраль
     (Он еще не стих).
     Вижу в окнах блеск и даль
     Гор, холмов нагих.


     Золотой недвижный свет
     До постели лег.
     Никого в подлунной нет,
     Только я да бог.


     Знает только он мою
     Мертвую печаль,
     То, что я от всех таю…
     Холод, блеск, мистраль.

 1952


   Искушение


     В час полуденный, зыбко свиваясь по Древу,
     Водит, тянется малой головкой своей,
     Ищет трепетным жалом нагую смущенную Еву
     Искушающий Змей.


     И стройна, высока, с преклоненными взорами Ева,
     И к бедру ее круглому гривою ластится Лев,
     И в короне Павлин громко кличет с запретного Древа
     О блаженном стыде искушаемых дев.

 1952
   P. S. По древним преданиям, в искушении Евы участвовали Лев и Павлин. (Примеч. И. А. Бунина.)