-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Вячеслав Алексеевич Пьецух
|
|  Деревенские дневники
 -------

   Вячеслав Пьецух
   Деревенские дневники


   ОТ АВТОРА

   Все мы, в сущности, крестьянские дети, даже если наши предки давненько-таки оставили соху и расселились по городам. Автор, например, родился в Москве, за Преображенской заставой, и мать его родилась в Москве, и бабушка по материнской линии, но уже прабабка писалась крестьянкой Лопасненской волости Серпуховского уезда Московской губернии и перебралась в Первопрестольную только в самом конце позапрошлого, XIX-го столетия, предварительно сколотив каким-то образом порядочный капитал. Купила она на крестьянские деньги, облитые потом, участок земли за Преображенской заставой, построила двухэтажный бревенчатый дом с дубовым паркетом и мраморной лестницей, но, правда, на задах у нее, по старозаветному деревенскому обыкновению, росла конопля на подати, девушки водили хороводы по праздникам и вся земля напротив черного хода была усыпана подсолнечной шелухой.
   То есть сильна, даже неизбывна, крестьянская составная в нашем генетическом коде, и даже до такой степени, что вот у автора сызмальства дух перехватывало, стоило ему увидеть из окна электрички наши милые березовые перелески и как бы на скорую руку возделанные поля. Даром что он представления не имел, откуда булки берутся, и отец его был горожанином, и дед, и прадед, скончавший свои дни на винокуренном заводе, автор как сердцем чувствовал, что, верно, ничего нет здоровее и красивее крестьянских занятий, особенно если благоуханной весной, да погожим днем, да на живительном ветерке.
   После, уже зрелому человеку, ему выпало такое счастье: примерно полгода, с апреля по октябрь, жить в тверской деревне на берегу Волги, ковыряться в земле, орудовать косой-литовкой в свое удовольствие, навоз возить, выпивать на общих основаниях с соседями хлебопашцами и коротать возле камина ветреные осенние вечера. Словом, никак не могло такого случиться, чтобы не появились на свет божий «Деревенские дневники».


   Деревенские Дневники

 //-- Осень --// 
   Прошлое нашей деревни загадочно и темно. Еще предвоенное время здесь помнится кое-как, но пора коллективизации-феодализации – это уже темно. Тем более удивительно, что среди местных крестьян живы некоторые обрывочные сведения, относящиеся бог весть к какой старине, когда холера имела хождение наравне с разменной монетой и целые волости сидели на лебеде. Например, у нас говорят, будто бы в ближайшем селе Покровском, куда мы за хлебом ходим, в 1812 году крестьяне захватили отряд шаромыжников (это от французского chere ami), который промышлял в наших местах насчет провианта и фуража. Еще говорят, что окрестные земли, деревни и землепашцы когда-то принадлежали помещику Владиславу Александровичу Озерову, поэту и драматургу, знаменитости начала XIX столетия, который написал «Эдип в Афинах», сошел с ума, заперся в своей тверской деревне, умер сорока семи лет отроду и был похоронен на родовом кладбище, у южной стены церкви Преображения-на-Ключах. Церковь, понятно, давно снесли, однако надгробный камень еще стоит. По-своему удивительно, что этот камень еще стоит, хотя бы и попорченный инскрипциями непристойного содержания, особенно если принять в расчет, что накануне революционных преобразований орловские землепашцы разрыли могилу Фета, выкрали из его гроба уланскую саблю и пропили оную в кабаке. Когда основана наша деревня, не знает никто, скорее всего давно, может быть, еще при Михаиле Тверском, поскольку место уж больно приветное в рассуждении красот и разного рода выгод.
   Затруднительно угадать, откуда у нашего крестьянства эта девичья память и явное небрежение своим прошлым. Видимо, вот откуда: минувшее в родовом сознании русского земледельца настолько отвратительно, что лучше о нем забыть.
   Размышления этого рода, может быть, к месту перед обедом, а с утра пораньше они – обуза, поскольку с утра пораньше нужно думать не про девичью память нашего крестьянства и не про уланскую саблю Фета, а про то, как продолжить фразу: «Однажды холодным осенним утром…» – которая накануне как-то не задалась. Паниковать по этому поводу пока не приходится, ибо даже у такого мастера, как Тургенев, бывали дни, когда он напишет: «В один прекрасный день…», потом вычеркнет «прекрасный», потом «один», наконец «день» и в сердцах выведет на листе известное национальное ругательство из трех слов. Как бы сегодня не впасть в эту многоуважаемую методу…
   Солнце только-только поднялось из-за рощи и облило деревню холодным золотом, которое как-то болезненно, знобко отозвалось в траве, схваченной инеем, в пергаментных листьях клена, в крышах изб, поседевших за ночь, и особенно в гроздьях рябины, возбуждающих метафорическое чутье: похоже, точно за деревьями забыли пожарный автомобиль. Студено, не студено, но в смысле температурного режима немного не по себе, да еще в рукомойнике, приколоченном к склизлому телу березы, льдинки стучат друг о друга и, кажется, перешептываются, как раки в лукошке, – брр! Кстати, о раках: в конце сентября они начинают ползать по каменистому дну нашей речки и, если не полениться, их можно пропасть наловить при помощи обыкновенного марлевого сачка; из раков варится славный суп, только уж больно канительное это дело: раковое масло нужно из панциря выжимать, особым способом варить зелень, так что в другой раз предпочтешь просто сварить их и съесть под пиво. Кстати, о пиве: чудные дела твои, Господи, – в соседней деревне Козловке продается в разлив превосходное немецкое пиво, и это обстоятельство навевает такую мысль: все-таки жизнь не стоит на месте, все-таки жизнь худо-бедно идет вперед; ведь вот какой субъективный идеализм – немецкое пиво свободно продается в утомленной тверской деревне, в то время как тут и лен уже не растет, в то время как тут еще не простыла память о деревенских ребятишках, щеголяющих в отцовских кирзовых сапогах, о налоге на яблони, о сельмаге, в котором налицо водка, весовая килька, галоши и в мягкой обложке биография Каменного Вождя.
   На деревне покуда тихо, даже петух соседки Егоровны покуда не на посту. Чуть позже, когда уже выкушаешь утреннюю ложку меда, тягучего и благоуханного, похожего на расплавленное золото, вдруг услышится, как в ближней роще невидимый дятел оттянет стремительную барабанную дробь, оттянет – и замолчит. Кстати, о меде: мед мы берем в деревне Сенцово за четырнадцать километров, у одного древнего старика, бывшего комбрига Кручинкина, который держит каких-то особых пчел. Говорить он может только о своих питомцах-кормильцах; единственное его горе – это если рой улетел; самое сильное чувство – ненависть к производителям балованного меда; о трех кампаниях, в которых дед принимал участие, он не помнит решительно ничего. Тоже по-своему счастливый человек, даром что поздновато нащупал истинную стезю.
   Так вот, по осенней поре, когда деревня пустеет, устанавливается какая-то праздничная и одновременно сторожкая тишина. Поэтому каждый новый звук – событие и всякий шум в радость, даже если просто ветер звенит в электрических проводах. В другой раз вслушиваешься, вслушиваешься в окрестности – ничего; а иной раз вдруг мотор заурчит – Ефимыч на уколы поехал, или на дальнем конце деревни давеча кто-то недогулял и с утра пораньше поет частушку:

     Меня милый провожал
     Вон до той орешины,
     Если вы не верите,
     То там штаны повешены.

   Или Егоровна поднимется ни свет ни заря и ну давай честить своего черного петуха:
   – Сволочь ты, а не птица! Ты чего наделал, гад такой?! Ты чего, я тебя спрашиваю, натворил?!
   Голос ее звучит до того драматически, и так в нем чувствуется слеза, что невольно подумаешь: интересно – а чего он действительно натворил?..

   Итак: «Однажды холодным осенним утром…» – хорошо, а что дальше? Дальше-то что, собственно говоря? А все шаромыжники, драматург Озеров, немецкое пиво, налог на яблони, комбриг Кручинкин и уланская сабля Фета.
   У меня в мансарде висит на стене портрет Федора Михайловича Достоевского, который обыкновенно смотрит несколько иронически и с укором, точно желает сказать что-нибудь неприятное, например: «Ну чего ты дурью маешься? Все равно тебе не написать – “Было так сыро и туманно, что насилу рассвело”». А я и не спорю: конечно, не написать. Зато я литератор положительных убеждений, на поляков и евреев не в обиде, принципу самодержавия не сочувствую, слепо исповедовать православие не дано. Хотя вот, например, Герцен – тоже был литератор положительных убеждений, однако он скорее всего, не задумываясь, поменял бы свои положительные убеждения на способность сочинить фразу: «Было так сыро и туманно, что насилу рассвело».
   Есть люди, давным-давно ушедшие в мир иной, с которыми охота поговорить. В ряду таковых я числю Александра Ивановича Герцена, и даже, может быть, он из первых, с кем охота поговорить. В частности, я бы его спросил:
   – Что вы имели в виду, когда утверждали, будто русский крестьянин – человек будущего?
   – Сейчас объясню… Видите ли, в то время как социальное движение на Западе пришло к самоотрицанию, единственно русская крестьянская община внушает надежду на лучший мир. Почему?.. Да потому что наша община от века сложилась таким образом, что она представляет собой зародыш, или, если угодно, модель предбудущего, по мере возможности справедливого общественного устройства. Из коллективного труда на основе выти, из почти ежегодного передела земель по числу тягол вытекают естественный коммунизм русского крестьянина и принцип федеративного устройства государства, по которому когда-нибудь пойдет мир.
   – Ну положим, по этому пути мир никогда не пойдет или пойдет в таком отдаленном будущем, которое приближается к понятию «никогда».
   – Отчего же?
   – Да оттого, дорогой Александр Иванович, что общинность, коммунизм, тоже представляет собой тупиковый путь развития, если учесть наличные производительные силы и главным образом наличную нравственность нашего мужика. Ведь что такое община? А вот что: я хоть и пропьянствую посевную, а все равно мир не даст мне с голоду помереть. И лелеять свой надел я не стану, лишней телегой навоза его не уважу, «троить» или «ломать», про это и думки нет, потому что в будущем году на нем корячиться будет уже сосед…
   – Вы все об экономической стороне дела, между тем цель существования крестьянской общины – отнюдь не успехи земледелия…
   – А что же?
   – А вот что… Видите ли, у русского крестьянина нет нравственности, кроме вытекающей инстинктивно, естественно из его коммунизма. Следовательно, община есть прежде всего условие и гарант существования нации как здорового нравственного организма, ибо за рамками общины русский мужик хитрован и вор. С другой стороны, коллективное начало заключает в себе огромную силу самосохранения, недаром благодаря общине русский народ пережил монгольское варварство, императорскую цивилизацию, немецкую бюрократию и тысячу мелких бед. Из всего этого вы видите, какое счастье для России, что сельская община не погибла, что личная собственность не раздробила собственности общинной. Какое это счастье для нашего народа, что он таким образом остался вне европейской цивилизации, которая, без сомнения, подкопала бы общину, а вместе с ней и общественную мораль. Потому-то русские крестьяне и держатся за общину, как апостолы за Христа.
   – Полагаю, уважаемый Александр Иванович, русский крестьянин потому обеими руками держится за общину, что он крайне несамостоятельный человек. И воспитала его таким именно ваша драгоценная община, для которой характерны круговая порука, безответственность, прохладное отношение к труду, небрежение собственностью, коллективное времяпрепровождение под водочку и резкая антипатия по отношению ко всякому деятельному элементу, особенно к сельскому кулаку. Какая же это нравственность? Это, прошу прощения, не нравственность, а разврат! Потому русский человек ни в грош не ставит личную свободу, без которой немыслим никакой прогресс, потому он всегда с легким сердцем передоверял административную ответственность шведам, грекам, монголам, немцам и людям без национальности, каковыми были наши большевики. И потом: если земледельческая община не преследует своей главной целью успехи в земледелии, то это уже будет вместе Фихте и ламаизм. Если бы речь шла о религиозной секте, тогда понятно, но ведь община есть прежде всего хозяйственный организм! Одним словом, налицо чисто русские чудеса: лучше перебиваться с петельки на пуговку, но только чтобы необременительно, душевно и сообща. А я-то, Иван-простота, гадаю: чего это у немцев на песках урожайность шестьдесят центнеров зерновых с гектара, а у нас на черноземах от колоса до колоса не слыхать бабьего голоса…
   – Пожалуй, оно и так. Да только в том-то все и дело, что европейский путь развития, который зиждется на свободе личности, совершенствовании производительных сил, получении избыточного продукта, обеспечивающего свободу личности, – это путь бесперспективный и даже гибельный, ибо в рассуждении количественного результата человек давно свои возможности исчерпал. Недаром нынешний европеец и одет чисто, и смотрит гордо, а в сущности, он пожилой ребенок, который, как наисерьезнейшими делами, озабочен форменной чепухой. Так вот, истинный путь развития, видимо, должен быть направлен на уничтожение социальных противоречий как источника всяческой заразы и вместе с тем как препоны нравственному прогрессу. В этом смысле надежней, действительно, чтобы наг да благ.
   – Что наг – это понятно, а вот что благ – это еще вопрос. У нас почему-то думают, что бедность чуть ли не главный источник нравственности, а я считаю наоборот: нет у нравственности более страшного врага, чем бедность, которая человека унижает, расслабляет, ожесточает, а главное, подчиняет воле проходимца и дурака. Оттого у нас и фермеров жгут, оттого у нас Циолковский проходил под рубрикой городского дурачка, футбольные поля кукурузой засевали, оттого наши колхозы – в сущности, те же крестьянские общины – наиболее органичная форма хозяйствования на селе, оттого русский крестьянин, повторяю, существо слабое, несамостоятельное и склонное к витанию в облаках.
   – То-то и хорошо! Если человечество поймет, а оно в конце концов неизбежно должно понять, что спасение не в техническом прогрессе, но в благоустройстве общества, то все преимущества как раз оказываются на стороне существа слабого, несамостоятельного и склонного к витанию в облаках. Согласитесь, что такой человек, воспитанный в правилах коммунизма, более предрасположен к участию в духовном движении, чем европейский бюргер, то есть индивидуалист, делец, скряга и интриган… Одним словом, нельзя не порадоваться тому, что Россия сильно отстала от Запада на пути социально-экономического прогресса, на котором, например, Франция рванула да обожглась.
   – Да чему же тут радоваться, позвольте?! Ведь в конце концов завоюет нас какой-нибудь Лихтенштейн!
   – А пускай завоюет! Во-первых, лихтенштейнцы принесут с собой дисциплину и совершенную агротехнику, а во-вторых, они очень скоро разделят судьбу татар, которые давно по-татарски не говорят, водочкой увлекаются и не чужды витанию в облаках.
   – Сила русского яда общеизвестна, но в общем у нас получается ерунда. То есть у нас получается, что русский народ задолго до Гегеля пришел к выводу: что налево пойдешь, что направо пойдешь – одинаково погибать. Отсюда единственный источник счастья есть отсутствие несчастий – сиди и жди.
   – Именно поэтому я и утверждаю, что человек будущего – русский простой мужик.
   – Как говорит один заведующий водонапорной башней: «Die Zukunft uns [Note1 - Будущее нас (нем.).] рассудит».
   – В этом сомнений нет.
   Между прочим, и в самом деле заведующий водонапорной башней в колхозе «Передовик» зачем-то долго учил немецкий язык, да так и недоучил. Оттого всякий спор, хотя бы о преимуществах колхозного строя на селе перед частной собственностью на землю, он заканчивает туманной фразой «Die Zukunft uns рассудит» – и таким образом оставляет собеседника в дураках.
   А ведь как подумаешь, действительно за последние пятьдесят лет русский крестьянин сделал беспримерный рывок вперед. Он теперь на полунемецком говорит, в то время как еще пять десятилетий назад не знал культуры отхожего места и был настолько не развит, что не понимал родной фразы, если в ней было больше десяти слов.
   Ну хорошо, а что же у нас в итоге? А то и в итоге, что: «Однажды холодным осенним утром…» – более ничего.
   В те дни, когда не задается литературная работа, когда, бывает, за несколько утренних часов из головы не выдавишь ни строки, так гадко становится на душе, точно ты совершил мелкое, но постыдное преступление, как-то: вывалил соседу за забор мусорное ведро. Просто иной раз хочется отравиться, но не совсем, а например, чернилами, как травился Борис Леонидович Пастернак. По крайней мере есть в такие дни вовсе не хочется, даже если фантазия подсказывает тебе: возьми голавлика, который в изобилии водится в нашей речке, развали его вдоль на две половины, обваляй в муке с яйцом и мелко-премелко порубленной зеленью и поджарь; если подать к рыбе, приготовленной таким образом, пару-другую печеных картофелин со своего огорода, сладко дымящихся, распространяющих бодрый дух, то даже может произойти некоторое помутнение в голове.
   С горя хорошо бывает попить чайку с медом от комбрига Кручинкина да пойти на зады поискать себе какое-нибудь мужское занятие, чтобы не так совестно было жить. Солнце светит как-то квело и смотрит так, точно ему самому студено, небо белесое, как будто оно выгорело за лето, откуда-то тянет томно-пьянящим дымом – то ли баньку где топят, то ли опавшие листья жгут, – светятся в пожелтевшей траве светло-зеленые яблоки, на заборе сидит сорока и мерно помахивает хвостом. С другой стороны, это удивительно, какое пиршество осени совершается на задах: картофельная ботва стоит в каре плотно, как подразделение егерей, свекла цвета свернувшейся крови чуть не наполовину вылезла из земли, стручки русских бобов так тяжело налились, что того гляди лопнут, помидорные кусты распространяют тяжелое благоухание, кабачки бледными бомбами виднеются из-под листьев, которые больше похожи на лопухи. Так: можно собрать кабачки, обмыть и положить на просушку, можно напилить дров для камина, привести в порядок дверь баньки, забухшую от дождей, залатать прохудившуюся крышу сарая, поправить обвалившуюся поленницу, а то, гори все синим огнем, лукошко в руки – и по грибы.
   Дорога к грибным местам лежит через гречишное поле, где любители сморчков еще в мае протоптали тропинку, узкую и целеустремленную, как стрела, потом березовой рощей, где в июле чуть ли не мешками собирали колосовики, потом овсами, уже обсыпающимися, которые давно пора убирать; наконец, тропинка заводит в лес, до того знакомый, что тут знаешь местоположение каждой консервной банки. Кстати заметить: вроде бы глухая тверская глушь, дорога на нас кончается, и все-таки русский человек сумел себя показать – столько всякого мусора валяется под ногами, точно это парк культуры и отдыха, а не лес. Всю Тевто-бургскую чащу пройдешь насквозь, спички обгорелой не увидишь, а у нас русачок почему-то пренебрежительно трактует родную землю, то ли оттого что ее много, то ли оттого что он на нее в претензии: дескать, как ни потей, а все равно выходит «двенадцать центнеров с га».
   Лес уже окончательно осенний – притихший настолько, что шелест сухих листьев под ногами мешает думать, видно далеко, свет сквозь полуголые кроны деревьев пробивается какой-то пожухший и матово, словно нехотя, отражается в консервной банке, в гроздьях бузины, в зеленоватой коре осин. Ноздри волнует явственный грибной дух, которым тянет от низин, на пути то и дело попадается паутина, усеянная капельками росы и оттого похожая на ожерелья из крошечных бриллиантов, сосны скрипят, как двери.
   Мало с чем сравнимое удовольствие, такое же острое, как если у тебя на руках восемь взяток, а в прикупе два туза: вдруг углядеть в траве темно-оранжевую шляпку подосиновика или темно-коричневую шляпку боровика; окопать такой экземпляр вокруг ножки, на вид преплотной, точно деревянной, глубоко подрезать, аккуратно очистить от землицы и в старинное лукошко его, с которым еще при Александре III Миротворце здешний этнос хаживал по грибы. Мало того что это занятие увлекательно, оно еще и в высшей степени полезно для психического здоровья, ибо разного рода гражданские треволнения, включая падение курса рубля, приобретают характер как бы марсианский и уже не так отравляют кровь. Вместе с тем грибничество, так сказать, наравне с огородничеством, бортничеством, охотой и рыбной ловлей до некоторой степени обеспечивают человеку автономность существования, сводят до минимума его зависимость от наших кремлевских звездочетов и недотеп. Ну что мы можем противопоставить их мерам по стабилизации экономики? Только дары природы: они зайдут с расширенного рублевого коридора, мы кроем бочонком соленых рыжиков, они под нас засуху в Поволжье, мы отобьемся тушенкой из кабана, они из рукава – неоплатные заграничные займы, а мы по козырям, то есть годовым запасом меда от комбрига Кручинкина; в результате, глядишь, это они в дураках с погонами, а не мы. Поскольку иные способы противостояния властям предержащим в лучшем случае малоэффективны, а в худшем опасны для психического здоровья, самое разумное будет отгородиться от рукоделия временщиков, как Китайской стеной, тушенкой из кабана.
   Когда воротишься из леса, то первым делом растопишь печь ольховыми дровами, которые еще называют «барскими» за то, что они производят приятный дух; за стеклами дождь хлещет, подгоняемый резким ветром, а у тебя в печке уютно трещат дрова, мало-помалу распространяется какое-то пахучее, женское тепло, да еще грибы, приготовленные для сушки, дают такой волнующий аромат, с которым разве что сравнится воспоминание о первом «да».

   В нашем колхозе праздник: закончена операция, которая называется постановкой скота на зимнее содержание, и по этому поводу назначен большой загул. Сначала всей компанией едем на Мудышкину гору, которая так называется оттого, что некогда понизу стояли мельницы купца Мудышкина, первого здешнего богача; собственно, это не гора, а крутой обрыв с выходами бледного известняка; сверху только небо, приближенное на высоту птичьего полета, внизу наша речка, прозрачная, как стекло, спереди неоглядные дали, выкрашенные защитной зеленью хвойных, темным золотом и багрянцем, сзади сосновый лес. Только-только налюбуешься этим видом, как, глядь, – уже и костер пылает, разложенный для тепла, и разливается в граненые стаканы русское столовое вино, охлажденное до консистенции постного масла, и свежая баранина, предварительно вымоченная в уксусе, жарится на углях; впрочем, это своего рода увертюра, самое интересное впереди.
   Продолжение следует в деревне Козловка, в избе у егеря Самсонова, которая оборудована по европейскому образцу, однако национальная экзотика тут тоже имеет место: например, в сенцах, в углу, наметен мусор да так и оставлен, и в нем, к немалому удивлению, обнаружишь вставную челюсть; например, в горнице под тумбочкой с японским телевизором сидит кот и, не торопясь, доедает мышь. Отколовшиеся составляют пеструю и многочисленную компанию: присутствуют сам Георгий Иванович, председатель колхоза «Передовик», все главные специалисты, директор школы, баянист Каховский, недавно эмигрировавший в Мексику, Зиночка, глава местной администрации, один настоящий голландец, торговец спиртом, два писателя либеральной ориентации и наш резидент в республике Гондурас. На столе селедка с горячей картошкой, студень из убоины, малосольные огурцы; под столом ящик водки и ящик какого-то кисленького винца.
   Везде люди как люди – выпьют рюмочку-другую, поговорят о тарифах и разойдутся, а по нашим повадкам нальются горячительной – и пошло…
   – Это что же делается, мужики? Ведь на ладан дышит родной колхоз!
   – Может быть, это и к лучшему. Вот вы посудите: в Европе шесть процентов населения, занятые в сельском хозяйстве, кормят целый континент, а у нас в России чуть ли не половина населения загнана в колхозы, а толку чуть!
   – Это потому, что колхозам развернуться по-настоящему не дают. Ты обеспечь меня запчастями, предоставь кредит на льготных условиях, наложи вето на импорт хлеба, и чтобы водку продавали не каждый день. Тогда я такую покажу урожайность твердых сортов пшеницы, что в Канаде случится Октябрьский переворот!
   – Если дать колхозам по-настоящему развернуться, то мы окончательно сядем на лебеду.
   – Между прочим, коли ее правильно приготовить, то это будет… ну не деликатес, конечно, но срубаешь за только так.
   – А по-моему, во всем виновата свобода слова. Раньше мы слыхом не слыхивали про европейские шесть процентов и спокойно существовали на трудодни. Я вообще так скажу: без этой самой свободы слова было как-то приветней жить!
   – Это точно! А при рыночных отношениях просто досрочно хочется помереть…
   – Смерть смертью, а крышу крой.
   – Я и крою…
   – Вот, блин, и крой.
   – Нет, я согласен с предыдущим оратором: совсем разболтался простой народ! Раньше, бывало, как подойдет к тебе младший лейтенант Востриков, как скажет: «Ты, товарищ, к какой диверсионной группе принадлежишь?» – так сразу придешь в себя!

     – Вот ктой-то с горочки спустился…
     Наверно, милый мой идет…

   – Как это ни печально, но без свободы слова, как без воздуха, не могут существовать только горлопаны и главари. Людям же сколько-нибудь дельным она и на дух не нужна, между тем в первую очередь для них свобода оборачивается смятением и бедой.
   – Дело не в свободе слова, а в том, что она писана не про нас. Нация мы еще несовершеннолетняя в гражданском отношении, и по-хорошему от нас свободу нужно покуда прятать, как спички прячут от детей.
   – Свобода не нужна, когда она есть. А когда ее нет, то вдруг оказывается, что она представляет собой единственное средство против шарлатанов и дураков!
   – На нем защитна гимнастерка…
   – Во всяком случае, Александр Иванович Герцен в свое время писал, имея в виду французов: «…всеобщее избирательное право, навязанное неприготовленному народу, послужило для него бритвой, которой он чуть не зарезался». И еще: «…как ни странно, но опыт показал, что народам легче выносить насильственное бремя рабства, чем дар излишней свободы» – вот после этого и толкуй!

     – Она с ума-а меня сведет…

   – Это про какое время он написал?
   – Про 1848 год.
   – А у нас сейчас конец двадцатого века катит в глаза… Стало быть, мы плетемся в хвосте у Европы с задержкой примерно на двести лет…
   – Ну это только в гражданском отношении, а если взять душу на исследование, то получится, что они по сравнению с нами – типа как ефрейтор и генерал.
   – Или как Конфуций и его сын Боюй. У Конфуция был сын, полный идиот, звали его – Боюй.
   – Вот я гляжу: очень мы правильно говорим. Вообще во всем надо доходить до исходной точки, до самого пункта А. Вот как подумаешь, что корова – это, собственно говоря, прирученная антилопа, так сразу куда интересней жить!
   – Что-то мы за разговорами совсем пьянку позабросили, мужики! Я предлагаю выпить за процветание нашего родного колхоза «Передовик»!
   – Да погоди ты! Я вот что хочу сказать: у нас в России, в стране мечтателей и бандитов, всегда существовала свобода слова – это хотите верьте, хотите нет. Вы хоть знаете, как раньше назывался наш колхоз? «Веселый бережок» – это хотите верьте, хотите нет. Еще когда колхозы только-только начинались, мои родители принципиально оставались единоличниками, потому что они предлагали колхозу название «Беззаботный бережок», а начальство соглашалось только на «веселый» – это хотите верьте, хотите нет.
   – Ну и чем дело кончилось?
   – А ничем… То есть все же пришлось вступать в «Веселый бережок», но за это мои родители порезали скотину и написали в ЦК партии ругательное письмо.
   – Это точно: отчаянный мы народ!
   – А все почему? Все потому что «голый, как святой, беды не боится».
   Тем временем егерь Самсонов храпел, притулившись между углом печки и телевизором; баянист Каховский рыдал, положа голову на стол, видимо, ему во всей остроте открылось, как много он потерял, эмигрировав в Мексику; голландец, на лице у которого значился восторг, смешанный с испугом, вращал глазами и открывал рот, но сказать уже ничего не мог; Зиночка все танцевала с нашим резидентом в республике Гондурас.
   Поздно уже; выйдешь на крыльцо покурить – моросит, половина черного неба затянута темной мутью, а на другой половине обнажилась мелкая сыпь Млечного Пути, и оттуда то и дело падают звезды – чиркнет по небу, как незажигающаяся наша спичка, и пропадет. Подумаешь: вот так и вся жизнь наша с точки зрения вечности – чиркнешь и пропадешь. Но зато сколько счастья вмещает в себя это мгновение, если ты, конечно, способен именно как счастье понимать каждую секунду личного бытия.
 //-- Зима --// 
   Около обеденного времени 26 февраля 1917 года студент С. умер от счастья. Когда так называемый революционный народ высвобождал узников из Крестов, в числе уголовных, инсургентов, несостоятельных должников вышел за тюремные ворота и студент С., сидевший по делу о пропаганде среди солдат, вышел, посмотрел в небо и свалился замертво на панель.
   Как это понятно! То есть понятно, что в иные минуты жизни человек способен впасть в такое пронзительное чувство счастья, от которого можно запросто помереть. Хорошо еще, что нормальная психика обыкновенно дробит это опасное состояние, не допуская до критической массы чувств, а иначе высокоорганизованные люди мерли бы как мухи, не достигнув расцвета лет. В самых удачных случаях острое состояние счастья равномерно распадается на восемнадцать часов бдения, но это при условии, что у тебя имеются увлекательные занятия и в то же время ничто не мешает сосредоточиться на себе. Увлекательное занятие можно найти даже в одиночной камере, но только в деревне ничто не мешает сосредоточиться на себе.
   И зимой в деревне просыпаешься чуть свет, однако это уже будет что-то часу в девятом, когда окошки окрасятся густой и тяжелой синью, которая почему-то навевает подозрение, что однажды может не рассвести. Отчего с утра пораньше в голову приходит такое апокалипсическое соображение – не понять, но может быть, оттого что в городе мало сочувствуешь чужой жизни, то есть вообще жизни, включая бытование собаки и мотылька, и никого-то, кроме себя, не жаль, а в деревне – жаль. Даже при том жаль, что если ты панически боишься смерти и родился в России, то тебе сказочно повезло. Между тем постепенно развидняется: уже различим оранжевый цвет абажура, низко висящего над столом, уже матово светится упитанный бок самовара, который стоит на печи, а сама печь наплывает из сумрака и растет.
   Если не считать апокалипсического соображения, утро начинается с того, что не без содрогания выбираешься из-под одеяла и принимаешься топить печь. Сначала сложишь в топке четыре березовых поленца, что называется, колодцем, потом сунешь посредине пригоршню стружки и скомканную газету «Ржевские новости», положишь поверх щепы, наконец, чиркнешь спичкой, и через минуту огонь в печи уже беснуется и трещит, так что багровые отблески пожарно шевелятся на потолке. Усядешься напротив в кресло-качалку и зачарованно смотришь на огонь, обласканный чувством тепла, покоя и тишины. Дрова потрескивают, от печи тянет побелкой и пряным духом горения, ходики тикают – хорошо!
   О чем думаешь в эту пору?.. Да вот, например, о том, что одиночество весьма продуктивно в художественном отношении, ибо оно донельзя обостряет ощущение мезальянса между «я» вникающим и «они». Отсюда страстное желание быть услышанным, хотя бы ты внушал читателю относительно чепуху. Но, может быть, вовсе не чепуху, так как «я» вникающее ратует за общедоступное счастье, которое, в частности, обеспечивает деревенский модус вивенди, а «они» пишут на спичечных коробках: «Череповец – порт пяти морей» – ну это ли не бедлам! Или такая мысль: поскольку в бытийном мире нет ничего такого, что было бы стопроцентно исключено, жить надо так, словно и Бог точно есть, и загробный мир есть, а то как бы не прогадать.
   Так: теперь поставить на плиту воду для кофе, достать из подпола баночку сливок, густых, как сметана, а пока то да сё, взять ружье и сходить по малой нужде на двор. Ружье в этом случае необходимо по той причине, что давеча пастух Белобородов оповестил, будто бы с того берега Волги на наш перешла немалая стая волков и следует ждать беды. Вдруг такое зло возьмет на предков-славян, кривичей да древлян, что соответствующие железы начинают вырабатывать избыточную слюну. Ну действительно, кой черт дернул их осесть на этих невзрачных просторах, шесть месяцев в году занесенных снегом, где то сушь стоит, то стужа, волки бродят, как при Владимире Мономахе, так что цивилизованному человеку без ружья по малости не сходить, где избы заметает метелью по подоконник, и светает в девятом часу утра… В сущности, человек должен жить только там, где в любое время года можно безмятежно разгуливать нагишом, а если судьба-злодейка распорядилась иначе, если тебе суждено полгода валандаться на печи, вообще ты подпадаешь под растлевающее влияние русских зим, то нечего и роптать: двенадцать центнеров зерновых с гектара – это нормально, засилие босяков в Государственной думе – естественное явление, размытая грань между своим и чужим – медицинский факт.
   На деревне тихо, даже как-то мертво, точно все давным-давно разбежались по городам. Еще только две избы топятся, не считая моей, и пускают в небо жемчужный дым. Куда ни посмотришь, повсюду белым-бело: и поля окрест белые, и облачность белая, разве того оттенка, который еще дает несвежая простыня, и крыши деревни белые, и даже лес, хвойный наполовину, показывает слегка заштрихованную белизну. Галок, и тех не видно, лишь кое-где на снегу заметны трехпалые путаные следы. Тишина стоит плотная, как вещество, которое можно попробовать на язык. Почему-то придет на мысль: счастливчики те писатели, которые длинно пишут, им картошку сажать не надо.
   За окном зима, морозы стоят такие, что воздух не шелохнется, а в избе тепло, на столе курится фаянсовая чашка кофе, который распространяет терпкий ненашенский аромат, в каретке заправлен чистый лист бумаги, холодно-враждебный и какой-то выжидательный, как зима. Итак: счастливчики те писатели, которые длинно пишут, им картошку сажать не надо, – это соображение на поверку оказалось наваристым, продуктивным, хотя бы потому что оно возбудило один коренной вопрос. Ведь еще и такие счастливчики бывают, которые в состоянии извлечь тему из того, что иные писатели длинно пишут, ибо нынче длинно писать нельзя.

   После трудов праведных выйти на двор продышаться и заодно поглядеть – не найдется ли какого-нибудь мужского, положительного занятия, которое поможет скоротать день. Над деревней висит туман, не туман, а что-то похожее на туман, откуда-то галки поналетели, возле калитки стоит сосед Ефимыч и задумчиво смотрит вдаль.
   – Ожидаете кого-нибудь? – спрашиваю его.
   – Да нет… Это мне на уколы ехать. Борис Иванович машину сулил прислать.
   – Борис Иванович – чуткий человек.
   – Борис Васильевич будет чутче.
   Между тем мысль работает по инерции, не отпускает, хотя и слегка поутихла, как в другой раз не отпускает ноющая боль в районе четвертого позвонка. Думается: все люди как люди, делом занимаются, на уколы ездят, а ты сидишь за пишущей машинкой с семи часов утра до изнеможения и сочиняешь небылицы, которые нужны ли, нет ли – это еще вопрос. Хотя, с другой стороны, ты, как ни крути, производишь продукцию, несущую в себе высокую потребительскую стоимость, признанную даже на внешнем рынке, ибо Россия по-настоящему ничего не может производить, кроме совершенных инструментов убийства и совершенных же творений духа человеческого в области театра, литературы, музыки и кино. Кроме того, вот еще что нужно принять в расчет: даже когда у нас на каждую статистическую единицу населения будут производить по тонне картошки и по одному гаечному ключу, человек не станет ни счастливее, ни безвредней, и в то же время одному Богу известно, сколько прибавила в объеме твоя душа после того, как ты Чехова прочитал. То есть счастье человеческое намного сложнее, нежели предполагают господа социалисты (Ф. Достоевский), и, может быть, это так кажется, будто на Земле наступит всеобщее благоденствие, как только каждый из нас обретет по гаечному ключу.
   Нет, кажется, ничто не требует твоих рук, ну разве дополнительную дорожку расчистить от заднего крыльца до рябины, а так все истома, снега, стылость и тишина. И то сказать, январь на дворе: собаки, и те не брешут, коровы, и те молочного не дают. Вообще зимой в деревне… не то чтобы скучно, а как-то именно томно – мужицкой работы нет, телевизора, этого проклятого изобретения Зворыкина, не держим принципиально, угадывая в нем начало конца культуры, и поэтому сколько-нибудь деятельному человеку остается лишь книжки читать вечерами напролет да мудрствовать по гастрономической линии, то есть часами готовить себе более или менее экзотическую еду. По зимней поре, когда топить печку приходится дважды в день и по избе ходишь в валенках, пища предпочтительна жирная и обильная, иначе просто студено жить. Уж если рыбная селянка, то из головизны, уж если картошка, то на сале и так, чтобы пришлось по сковородке на едока. Рыбная селянка, кстати заметить, приготовляется следующим образом… Варишь в большой кастрюле голову осетра, которая потом разбирается, точно какой-нибудь агрегат, одновременно в сковороде томятся жареный лук и полкило соленых огурцов, сдобренные томатной пастой, сушеной травкой и ломтиками лимона, после содержимое сковороды вываливаешь в бульон – и готово дело, только добавить в кастрюлю некоторое количество каперсов, оливок, маслин, толченого перца и лаврового листа. Если потом настоять это варево в русской печке, то по избе распространится такой лакомый дух, что непривычного человека может хватить удар.
   Что же до чтения, то это вообще избранное удовольствие для тех немногих людей, которые в удовольствиях знают толк: круглый год читаешь и как бы дополнительно существуешь, а зимой, замечу, читается исключительно хорошо. После обеда, когда наступают сумерки, вкрадчивые, светло-синие, как мировая скорбь, бывает, затопишь печку, откроешь дверцу топки – это скорее для вящей приютности, чем тепла, – уляжешься напротив на диване, возьмешь в руки книгу… ну хотя бы дневники Толстого, Льва Николаевича, и прочтешь: «Человек обязан быть счастлив. Если он несчастлив, то он виноват. И обязан до тех пор хлопотать над собой, пока не устранит этого неудобства или недоразумения. Неудобство главное в том, что если человек несчастлив, то не оберешься неразрешимых вопросов: и зачем я на свете? и зачем весь мир? и т. п. А если счастлив, то покорно благодарю и вам того желаю».
   Прочтешь и в затылке начешешься, размышляя: а ведь действительно ничто так не смущает культурного человека, до такой степени не лишает его душевного равновесия, которое, собственно, и называется счастьем, как вопросы горькие, безответные да еще и самого отвлеченного образца. Вот только русский человек устроен таким образом, что не нужно болезней, бедности, невосполнимых утрат, измен и злых соседей по этажу, а достаточно двух простоев за смену по случаю отсутствия комплектующих, чтобы он замучил себя вопросом: «Как же так, я когда-нибудь да умру, а отдел снабжения по-прежнему будет жить?..» Французы говорят, что есть два способа разбогатеть: добыть много денег или воспитать в себе скромные потребности, – следовательно, русскому человеку для счастья нужно либо так организовать производство, чтобы он только-только доплетался до любимого дивана, либо раз и навсегда разделаться с вопросами отвлеченного образца. Поскольку на производство надежды мало, остается до конца и бесповоротно проникнуться мыслью: смысл жизни заключается в самой жизни (И. К. Лафатер), как смысл вращения Земли вокруг Солнца заключается во вращении Земли вокруг Солнца, и ни на йоту ни в чем ином. Заслужи у потомков репутацию выдающегося государственного деятеля, оставь по себе полное собрание сочинений или пройди по земле заурядным техником-смотрителем – все равно качество твоей жизни определяется только тем, в какой степени ты умел либо все еще умеешь ее ценить. Вернее, в какой степени ты постиг, что жизнь есть величайшая удача, выпадающая раз на квинтиллион притязаний ее познать, что жизнь есть величайшее счастье, хотя и ограниченного во времени, но осмысленного и единичного бытия. Тогда сам собой снимается вопрос «зачем я на свете?», ибо тебе ясно, как божий день: затем, чтобы десятилетиями наслаждаться возможностью осмысленного и единичного бытия, – и вопрос «зачем весь мир?» снимается, ибо ясно: затем же, зачем любимые, эхо и зеркала. Тогда же придет на мысль, что ведь, в сущности, это полные синонимы – слово «счастье» и слово «жизнь»… По той причине, что истины эти простые и стародавние, сдается, что постичь их дано не всем, а предположительно только тем, кто воспитан на высокой музыке, прошел школу нашей великой литературы, вообще не поленился обогатить генетический минимум того рода знанием, который через десятые руки передается от Вседержителя и Творца. Коли так, то, в частности, чтение обеспечивает не приятное времяпрепровождение и не пищу для приверед, а представляет собою средство строительства личного счастья за счет чужой, единственно устроенной головы.
   После уже, когда тебя охватит послеобеденная истома, вдруг подумаешь, что иногда литература преследует и чисто эгоистический интерес, например, ты сам сочиняешь то, что тебе хотелось бы прочитать.
   Ближе к вечеру топим баньку. Покуда не смерклось, прежде всего натаскать воды; занятие это трудоемкое и муторное, поскольку приходится подновлять прорубь, сначала топором, потом дном ведерка, от порога до проруби метров сто, воды нужно много, тропинка к реке крута. Итак, топор за пояс, ведра в руки, ноги в валенки – и вперед.
   Видно, что скоро сумерки, воздух уже как-то отяжелел, снег посинел, тишина задубела, как белье после стирки, вывешенное на мороз, студено не студено, а градусов пятнадцать, должно быть, есть; вот еще маленькая беда: обжег палец, нечаянно прикоснувшись к лезвию топора.
   На обратном пути, утопая в снегу, вдруг слышу: трактор шумит, по всей видимости, кто-то из «Передовика» едет по ржаную солому, скатанную в валки. Этой соломы у нас видимо-невидимо торчит по опушкам, обочинам и непосредственно по полям. Вообще она употребляется на подстилки, но поскольку с сеном в нашем колхозе плохо, почему-то из года в год плохо, у нас соломою кормят скот. И правда: пяти минут не прошло, как вижу – Девяткин едет на тракторе и поет.
   – Ты чего это распелся? – спрашиваю его, когда под острым углом сходятся следы моих валенок и трактора «Беларусь».
   – А чего у нас вообще поют? – отвечает Девяткин, по плечи высунувшись наружу. – С горя, конечно, других оснований нет.
   – Это что же опять за горе?
   – Сейчас скажу… – Девяткин утер кулаком рот, печально прищурился и завел: – Вот в газетах пишут, будто на Землю движется какая-то комета, и обязательно она рухнет на Центральную Америку, там даже точно пишут: либо на Доминиканскую республику, либо на Гондурас. Конечно, это от нас далеко, но ведь и там, поди, люди живут, сельскохозяйственное производство, керосинят по праздникам и вообще… Я что имею в виду: ну совершенно невозможно жить в таких условиях, хоть ты что! Я, предположим, навострил лыжи жениться, денег поднакопил, и вдруг мне на голову сваливается космическое тело размером с маленький магазин!..
   Больше Девяткин ничего не сказал, только опять утер кулаком рот, дал газу и стал удаляться, удаляться, а я по той причине, что зимою всякая встреча в радость, разговор – вдвойне, провожал его глазами, как на войну.
   После того как в четыре ходки заполнится котел баньки, принимаюсь ее топить. Окошко еще светло, но внутри сруба давно уж мглисто, и темно-оранжевое пахучее пламя, которое дает высушенная ольха, производит неотчетливое и страшное освещение, предположительно как в аду. Однако час топишь, два топишь, а в баньке, кажется, холоднее, нежели на дворе.
   Пока то да сё, приготовить ужин. Вечерним делом хорошо съесть что-нибудь необременительное, например, чашку бульона с яйцом и зеленью, немного рыбного салата, который приготовляется почти так же, как «оливье», и кусок холодной телятины с брусничным вареньем, не то чтобы сладким, но все-таки с сахарцом. Снедь эта пойдет под русское столовое вино № 21, ибо Александр Васильевич Суворов нам завещал: «После баньки исподнее продай, но выпей» – и на эту диспозицию русак всегда отвечает: «Есть!»
   В то время как занимаешься постным салатом, на память приходят разные забавные случаи, связанные с деревенской банькой зимнего дела. Так, в прошлом январе у нас случилось одно комичное происшествие… нет, не так. Начать нужно с того, что наша деревня – не деревня, а в своем роде V Интернационал. Не считая русских и евреев-полукровок, у нас водятся два немца, один поволжский, другой немецкий, англичанка, два финна, «новый» русский и армянин. Что примечательно: русский, он и в штате Огайо бензин водой разбавляет, а цивилизованный иностранец, надышавшись деревенского воздуха, немедленно становится на нашу отъявленную стезю.
   Так вот, в первых числах прошлого января, когда роман между немецким немцем и англичанкой вошел в полную силу, надумала эта пара попариться вместе в баньке, и все бы ничего, кабы не тот дефис, что немец в ту пору был крепко пьян. В какой-то момент времени, трудно сказать, в какой именно, понадобилось ему выйти по малой нужде на двор. Выйти-то он вышел и от порога баньки отошел не то чтобы далеко, а, прямо скажем, сделал не более двух шагов, однако обратной дороги, как ни пыжился, не нашел. Ну нет нигде баньки – ни справа, ни слева, ни если посмотреть вдаль. Вообразите себе картину: среднерусская ночь, январь, луна цвета плесени, снега кругом лежат, озаренные жемчужной голубизной, а на задах бродит голый немец в поисках потерянного рая и постепенно теряет надежду его найти. Долго ли, коротко ли, потоптал он смородиновые кусты, завалил забор соседу, ушибя при этом шейные позвонки, наконец был обнаружен, доставлен в избу, всячески оприючен и обогрет. Наутро просыпается он как ни в чем не бывало, даже с выражением тихого счастья на лице, только шея у него побаливает, и по-своему говорит:
   – Хорошо вчера посидели.
   Я ему по-нашему отвечаю:
   – Исключительно хорошо.
   К этому стоит добавить, что немец охотно вкрапляет в свою природную речь наши обиходные ругательные слова и, как только заслышит романс на стихи Сергея Есенина, сразу присаживается к радиоприемнику кукситься и вздыхать.
   Тем временем банька протоплена, настоялась, и самая пора идти париться, прихватив с собой чистое белье, которое всегда пахнет странно, но хорошо. Разоблачишься в предбаннике, успевши покрыться гусиной кожей, затеплишь свечу в подсвечнике и, дернув забухшую дверь, ввалишься в деревянное, пробирающее тепло. И сразу тебя охватывает ощущение как бы не своего времени, старины, допетровщины какой-то, в ноздри даже ударит запах ладана, а в нёбо – привкус тюри и лебеды. В маленькое запотевшее окошко глядит студеная чернота, слышно, как снег хрустит под ногами соседа, а в баньке знойно, шевелятся по стенам ненормально большие тени, благоухает веник, положенный в шайку с крутым кипятком, и ошалевшая муха колотится о стекло. Теперь навести в ковше квас пополам с водой, плеснуть толику этой смеси на раскаленные булыжники, таящиеся в дымоходе, и тут наружу вырвется обжигающий хлебный дух.
   В конце концов до того напаришься, что, несмотря на крепкий мороз, возвращаешься в избу обутый на босу ногу и в ватнике, по-казацки накинутом на белье.
   По возвращении из баньки нимало не мешкая сесть за стол, включить для порядка радио, по которому передают последние известия, налить себе стаканчик русского столового вина № 21 и первым делом Суворова помянуть. У них там думские слушания по поводу законопроекта о понижении роли личности в истории, а у нас: словно после стаканчика у нас внутри рассыпались горячие диаманты, сердце помолодело, печень очистилась, и в голове рождается такое ощущение, будто вот-вот сочинится гимн. Но думается почему-то о низком: вот, дескать, какая странность, сколько слов в русском языке, а ни одно понятие не имеет такого количества синонимов, как та часть нашего тела, под которую приспособлены стулья, диваны, кресла, пуфики, банкетки и канапе.
   Между тем над деревней стоит полная ночь, безмолвная и какая-то стеклянная, как сосуд. В окошко видны мелкие, но ясные звезды, которые точно висят на ниточках, луна зашла, и поэтому тьма такая, что своего штакетника не видать. Зато теперь думается о высоком: действительно, везде, где можно жить, можно жить хорошо (св. Вас. Великий). Правда, есть мнение, что как раз в России-то жить нельзя, но это, положим, глупости – по нашей формуле крови только в России и можно жить.
 //-- Весна --// 

     Вон из Москвы! сюда я больше не ездок.

 А. Грибоедов
   А ведь как подумаешь, действительно в Москве стало совсем невозможно жить. И прежде-то наша Первопрестольная была мало приспособлена для бытования культурного человека, теперь же, когда буржуины и плохиши застроили ее теремами удручающе топорной архитектуры, даже отдающей несколько в ламаизм, когда нам прямо дали понять, кто здесь настоящий хозяин бала, в Москве стало совсем невозможно жить. Ну разве что в метро нынче способней ездить, ибо оно заметно поопустело, ибо бандиты переключились на лимузины, которые не по карману среднему европейскому буржуа. А так… ну чужой город, неведомый и опасный, какой-то Чикаговавилон для иногородних с сильно выраженной азиатчинкой, в котором родного, московского, – ни на грош. Ах, где вы, пирожки с котятами, кружка пива на углу Кривоколенного переулка, знаменитый сумасшедший с улицы Горького, увешанный орденами, которые он самосильно вырезал из консервных банок, добродушные милиционеры, таскавшие завтраки в кобурах, таксомоторное сообщение за три рубля из конца в конец?
   Нету, так прочно нету, как если бы обаятельные эти частности когда-то пригрезились наяву.
   Короче говоря, нужно куда-то перебираться, если хочешь еще пожить. Лучше всего в деревню, да поотдаленнее, да поглуше, поскольку психически здоровый человек нуждается в пустоте, в некоем свободном пространстве, окружающем духовное его «я». Имеется в наличии такое живительное пространство, и ты ощущаешь себя определенной величиной, единицей мироздания, которая на общих основаниях вращается во Вселенной, и при этом ежеминутно чувствуешь, что ты не что-нибудь, а живешь; не в метро давишься, не в очереди томишься, не мелким оптом занимаешься – а живешь. Живительное пространство еще обеспечивает камера-одиночка, где даже самые закоренелые урки мало-помалу приходят к Богу, но, понятное дело, в деревне лучше хотя бы потому, что тут гораздо больше коров и деревьев, чем головорезов и торгашей. Следовательно, так называемое счастье в личной жизни – это довольно просто: обретаешь живительное пространство, которое защищает духовное твое «я», и сразу становится ясно, что на свете нет ничего увлекательнее простого самоощущения, когда ты подробно отслеживаешь каждое движение своей мысли, каждое побуждение, каждый шаг. То есть счастье хранится в тебе самом и заключается оно в умении осознать, что ты час за часом совершаешь действо единственного в своем роде и неповторимого бытия, – а с этим ничего не могут поделать ни Государственная дума, ни плохиши с буржуинами, ни закон.
   Вообще о счастье у простаков сложилось превратное впечатление: кто полагает, что счастье обеспечивает политическая карьера, кто думает, что его составляет неиссякаемое богатство, кто считает, что счастье – это когда здоровые дети и не особенно пьющий муж. А на самом деле вот что такое счастье в самом наглядном виде: положим, идешь панелью Суворовского бульвара мимо дома в строительных лесах, и вдруг сверху падает обрезок металлической трубы, да мимо, метрах так в двух он с бешеной силой ударяется об асфальт – вот это и будет счастье в самом наглядном виде, между прочим, дающее некоторое понятие о благополучии вообще. И, видимо, таковое есть категория, нам присущая изначально, поскольку горе всегда подразумевает нечто утвердительное в себе, например, любимая изменила, а счастье всегда подразумевает частицу «не»: скажем, тебя во время оно не посадили за слепое преклонение перед Западом, не послали воевать в чужие края, и удар покуда тебя не хватил, и не жена от тебя ушла, а ты от нее ушел. Коли так, то счастливых людей, сдается, гораздо больше, нежели мы думаем, и даже огромное большинство людей счастливы, только они об этом не знают, а по-настоящему несчастны лишь уголовники и больные; первые потому, что они по-своему тоже больные люди, а вторые по той причине, что им слишком понятна французская пословица: «Единственное действительное несчастье – это собственная смерть». В городе такое разветвленное соображение ни за что не придет на ум, а в деревне – свободно, поскольку здесь достаточно времени и пространства для самых вальяжных дум.
   Положим, просыпаешься рано поутру, часиков, скажем, в шесть, и первая мысль не о дебатах в Совете Федерации и не о повышении цен на коммунальные услуги, а о том, что впереди у тебя длинный-предлинный день. Вышел на двор: солнце еще путается между березами, едва-едва взявшимися свежей зеленью, лес за ближней околицей виден насквозь и как-то приближенно, точно через увеличительное стекло, изредка налетит ветерок, который явственно пахнет одеколоном, и тишина такая, что если в трех километрах от нас прошумит по шоссе ранний молоковоз, то кажется, будто сосед завелся, – это, наверное, потому что деревня покуда спит.
   Кстати, в двух словах о деревне, где я живу вот уже пятый год. Расположена она на востоке Тверской губернии, по-над маленькой быстрой речкой, неподалеку от того места, где эта речка впадает в Волгу, предварительно разветвясь на несколько рукавов. Сама деревенька наша сравнительно небольшая, в двадцать дворов, если не считать полуразвалившейся постройки, в которой обитали некогда егеря. Живут тут и природные деревенские, и так называемые дачники, преимущественно москвичи, именно художники, профессура, военные, один фотограф, один бухгалтер и наш резидент в республике Гондурас. Дачники существуют по принципу: украшая собственное жилище, ты украшаешь свою страну; деревенских же мало заботит внешняя сторона жизни, но зато в погребах у них таятся несметные припасы на случай революций и катастроф.
   Покуда деревня спит, поскорей умыться – и марш наверх, за пишущую машинку, от которой нет спасения и во сне; вода в рукомойнике, приколоченном к столбу возле баньки, по утреннему времени пронзительно холодна, после – столовая ложка меда на завтрак, которая освежает и вяжет рот, после закуриваешь первую, пьянящую сигарету, и дымок от нее, за безветрием, тонко струится вверх, постепенно расслаиваясь на миниатюрные облака. Вот уже где-то топор тюкнул по дереву раз-другой, кто-то закашлялся на задах, потом выходит на двор соседка Егоровна и принимается кормить кур. Делает она это с чувством, не торопясь, и притом человечно разговаривает со своими пернатыми, главным образом с петухом.
   – Ты давай, Петя, держи свою мужскую линию, – слышится из-за покосившегося заборчика, – не дури, а то что же это такое: опять у нас по итогам дня всего-навсего три яйца!..
   В остальном на деревне сравнительное безмолвие, даже для собак еще не пора. Слышно вдобавок, как неподалеку шумит наша речка, в которой, заметим, водится хариус – для центральной России диковинка, даже и чересчур, а то вдруг галки поднимут грай, но эти гармонические звуки суть как бы не звуки даже, а некий контрапункт, только усиливающий впечатление покоя и тишины. Такое вокруг, как посмотришь, благоустройство, словно это сама материализовавшаяся Божья воля, и сразу покажется невероятным существование подкомитета по ценовой политике и союза семиреченских казаков.
   Солнце между тем уже поднялось над рощей, обдав деревенский вид тем радостным светом, который еще излучает сплав золота и серебра под названием электрон. Отчего-то придет на ум: если поглядеть на солнце с той стороны галактики, то наше огромное светило увидится крошечной яркой точкой, и этот эффект вроде бы расставляет все по своим местам: и Егоровну с ее курами, и подкомитет по ценовой политике, и союз семиреченских казаков; ан нет: поскольку на той стороне галактики наверняка холодно и мертво, настоящий вселенский смысл приобретает, например, Егоровна и ее куры, тем более что она с пернатыми по-человечески говорит.
   Однако время идти наверх; завариваю себе кофе со сливками, которые любовно снимаю по вечерам, иду к себе на чердак, сажусь за стол, пододвигаю поближе пишущую машинку, делаю губы поцелуем и засматриваюсь в окно: далеко видать Россию, мерещатся даже кособокие крыши нашего уездного городка, яблоневая ветка ломится в окно, где-то вовсю тюкают топоры. Отчего-то придет на ум: если астрофизики утверждают, что через шесть миллиардов лет Солнце поглотит Землю, то зачем я, спрашивается, пишу?..
   В сущности, литературное дело не сложнее любого другого умственного занятия, единственно – оно подразумевает некоторую скособоченность извилин головного мозга и специальный, пристальный, что ли, настрой души. Особенно по русской жизни это занятие немудреное, потому что прозу, собственно, почти не приходится сочинять, потому что она, как говорится, валяется под ногами, знай подбирай, ибо русский человек живет не то чтобы совсем уж по законам искусства, но уж точно, что не по законам природы, как это сложилось у народов романо-германского естества.
   Вот, например, случилась у нас в деревне такая история: мужики вырыли на задах у вдовы Смирновой сорокалитровую флягу бражки и три дня пили вмертвую, пока жены при помощи даже грубой физической силы не растащили их по домам. Но самое главное тут не история, а так называемая предыстория, которая состоит в том, что как раз год тому назад помер от цирроза печени пастух Смирнов; так вот, незадолго до смерти он закопал у себя на задах сорокалитровую флягу бражки, причем наказал жене, чтобы в годовщину его кончины мужики откопали флягу и помянули почившего собутыльника, как это водится у людей. Поступок понятный, даже по-своему благородный, кабы не тот дефис, что по следам этих поминок двоих мужиков прихватил инфаркт. Таким образом, банальная пьянка уже приобретала в моих глазах некую художественную подоплеку, связанную нервной тканью с русским способом бытия, и решить этот материал в ключе изящной словесности значило только проследить ниточку, обнажить с обеих сторон нервные окончания и это самое… намекнуть. Ведь, в сущности, вся серьезная литература стоит на том, чтобы это самое – намекнуть: ну что, например, стоил бы обворожительный рассказ Чехова под названием «Дом с мезонином», если бы не заключительный стих «Мисюсь, где ты?», который делает весь рассказ… Стало быть, берем историю про сорокалитровую флягу бражки и разглядываем на просвет. Так: четверо мужиков пьют вмертвую, в то время как односельчане гнут хребет, завершая посевную кампанию, – это раз; пункт второй состоит в том, что один из пьяниц – довольно сильный шахматист, другой – душа-человек, третий, именно Генка, по прозвищу Астроном, пишет стихи сентиментального направления – давеча он прочитал мне балладу о жеребенке, которого сдали на колбасу; как наши односельчане ни гнут хребет, то у них лен почему-то не уродится, то овес сгниет на корню, а между тем в соседнем колхозе «Передовик» зерновых берут с гектара по двадцать восемь центнеров – это три; наконец, пункт четвертый по счету, но, может быть, самый главный: покойный Смирнов наперед знал, что его поминки кончатся драматически, и, следовательно, исхитрился напакостить односельчанам, уже находясь в гробу. В итоге эти четыре вектора образуют такую художественную доктрину: в отличие от народов, организованных унитарно, вроде немцев, русские представляют собой нацию крайне пеструю в рассуждении духовных и нравственных установок или отсутствия таковых; то есть это Германия – слаженная, устремленная «птица-тройка», а Россия существует по дедушке Крылову: кто навострился вспять, кто в омут, кто в небеса. Но оно-то и хорошо: очевидно, что пути из России никогда не будет, так она и останется до скончания века «царством грабежа и благонамеренности» (Михаил Лунин), но зато жить в России всегда крайне интересно, жутко, уповательно и смешно. Теперь остается задрапировать эту доктрину посредством разных художественных приемов, как-то: картинками великорусской природы, диалогами, жанровыми сценками, чтобы вышло акварельно и озорно. Что до диалогов, то вот, например, есть такая заготовка в записной книжке: «Вон ежик бежит, – сказал Николай. – А ведь он даже не знает, что он ежик, из разряда млекопитающих, так и мы. Я думаю, что я – Николай, а на самом деле, может, никакой я не Николай, а герцог аравийский или пуговка от штанов». Что до картинок природы, то вот она, за окном: Волга, тальник сливового цвета по этому берегу и острозеленые озимые по тому, а то взять просто бочку дождевой воды, запорошенную яблоневыми лепестками, как речка по ранней весне шугой. Что до сценки, – я видел сценку в соседней деревне Козловка: пепелище, именно обуглившиеся бревна, разметанные вкруг фундамента, черный остов печки, разный скукожившийся инвентарь, а на ведре, перевернутом вверх дном, сидит погорелец, и с серьезным видом наигрывает на баяне «Турецкий марш». Вообще стилистика нашей жизни и алгоритмы нашей литературы до такой степени сблизились между собой, а местами даже переплелись, что эта диффузия навевает такую мысль: если бы ветер, пронесясь в кронах деревьев, наиграл 40-ю симфонию Моцарта, то эта мистика была бы сродни факту существования нашей чудной Руси…

   Обыкновенно я вылезаю из-за стола около часу дня. Голова, что называется, чугунная, в районе шестого ребра подозрительно пульсирует какая-то жилка, координация движений несколько нарушена, но на сердце весело – может быть, оттого что уж больно день хорош и впереди много приятных дел. Но сначала – перекусить; по-ихнему это ланч, а по-нашему будет полдник, поскольку тут подразумевается пища, которую ешь в половине дня. На полдник хорош кулеш с салом, приготовляемый следующим образом: сначала варишь гречку на молоке и даешь ей настояться в русской печке не менее трех часов, потом обжариваешь свежее сало с луком, помидором и чесноком, потом выкладываешь в равной пропорции то и другое в большую кузнецовскую тарелку – собственно, вот и все. Такая прочная пища требуется потому, что крестьянский труд – это все же не литература, особенно косьба, особенно если ты не крапиву выкашиваешь для порядка, а воспитываешь газон. Но до косьбы еще далеко, пока на повестке дня, как говорят наши деревенские, картошку содить, – впрочем, это тоже увлекательное занятие, особенно если на дворе стоит вёдро, особенно если ты довел свою землю до состояния пуха и она годится праведников хоронить. Но только достал из сарая штыковую лопату, только ее напильником отточил – глядь, к той стороне заборчика приладился пропащий мужик Семен. Он смотрит в небо и говорит:
   – Хорошо бы похмелиться…
   – Никто не спорит, – отвечаю. – Похмелиться – это, как правило, хорошо.
   Семен понимает, что у меня он спиртным не разживется, и на его лицо наползает тень.
   – Прямо хоть на мухоморы переходи!.. И, видимо, перейду, поскольку в колхозе пятый месяц пенсию не дают. Да еще, говорят, от Чубайса пришла бумага, пишет: давай совсем распускай колхоз!
   – Хорошо. А мухоморы-то тут при чем?
   – Ну как же! Если мухомор часика три варить, то от него балдеешь, как примерно от первача! Этот Семен до такой степени жалок, что деревня снисходительно относится и к безобразному его пьянству, и к вечному попрошайничеству, хотя и ходят такие слухи, будто бы в глухую зимнюю пору он обкрадывает пустующие дома. В прошлом году у нас три дома разорили, в частности, пострадал полковник-артиллерист; у него украли две подушки, икону, байковое одеяло, электрический фонарик, шесть глубоких тарелок и полное собрание сочинений Дюма-отца.
   Между тем народ в нашей деревне главным образом работящий, даже по-своему артистичный в крестьянском деле; скажем, любо-дорого наблюдать, как мужики убирают рожь: идут косяком четыре комбайна, громадные и огнедышащие, как механические драконы, идут с геометрической слаженностью, парадно, минута-другая – и перед глазами одна стерня; если этой работе случатся зрители, то мужики уводят свои комбайны примерно так, как тенор уходит со сцены, отдав поклон.
   – Видно, идти в Козловку, – меж тем говорит Семен. – Там у них вчера была пьянка, может, чего и перепадет…
   – По какому поводу пьянка-то? – спрашиваю его.
   – По поводу дерева имени Пушкина, – был ответ. – Заодно узнаю: чего это Чубайс распускает родной колхоз?..
   – Так ведь его и так фактически нет!
   – Все равно обидно…
   Как выяснилось впоследствии, в деревне Козловка действительно состоялась большая пьянка в связи с присвоением старому клену имени Пушкина, родоначальника серьезной литературы. Вероятно, отсеялись мужики и затосковали, иначе непонятно, какая муха их укусила, чего это им вдруг взбрело в голову сочинить, будто под старым кленом, стоящим на углу деревенской улицы и шоссе глубоко местного значения, во время оно отдыхал Пушкин по пути к своим друзьям Вульфам, ибо на Руси все заковыристые дела делаются с тоски. По случаю этой выдумки мужики обнесли клен штакетником, сколотили стол, поставили две скамейки, укрепили памятную табличку и уселись под дерево пировать. День пили, два пили, а на третий день как раз заявился пропащий мужик Семен. Мужики, конечно, налили ему стакан, хотя они и не одобряют односельчан, любящих выпить на дармовщинку, а Семен посидел-посидел, как-то приготовительно хмуря брови, потом зло сверкнул глазами и говорит:
   – И никакой здесь Пушкин сроду не отдыхал! Я в этих местах целую жизнь прожил и про никакого такого Пушкина не слыхал! Вы, конечно, извините меня, товарищи, но я эту вредную иллюзию должен разоблачить!
   Пропащий мужик Семен говорил долго и убедительно, упирая преимущественно на то, что и публициста Васильева он знает, и прозаика Холмогорова знает, а вот про Пушкина не слыхал. Мужики хмуро слушали его, глядя по сторонам, наконец один из устроителей мемориала набычился и сказал:
   – Весь праздник испортил, гад!
   Впрочем, клен имени Пушкина до сих пор стоит на перекрестке дорог, единственно – кто-то украл памятную табличку, хотя как ее можно в хозяйстве употребить, это для всех темно.
   Ну так вот, только пропащий мужик Семен отлип от заборчика и взял направление на Козловку – лопату в руки и знай до самого вечера налегай. Рубашка вся пропитается хорошим, здоровым потом, руки-ноги нальются горячей кровью, в голове – свежо, поскольку картошку содить – это все же не литература. А главное, именно в эту пору тебе дается вся полнота самоощущения, то есть счастье, если понимать его как продолжительный праздник личного бытия. Да еще ты чувствуешь себя непосредственным участником таинства природы по сотворению манны небесной, в конкретном случае корнеплода, из ничего. Хотя какое тут особенное таинство: кальций, натрий, микроэлементы плюс фотосинтез – получается урожай.
   Ох мало у человека осталось тайн! Вероятно, он и опростился-то, опошлился только по той причине, что уж больно мало осталось тайн. То ли дело прежде: если на Благовещенье дождь, то уродится рожь, а почему – тайна; вот у работящего мужика сын вышел алкоголик – опять же тайна; или такая тайна: русский человек пять тысяч лет ковыряется в черноземе, а хлебушка собирает столько, точно у него под ногами вечная мерзлота. Посему очень хочется сказать соотечественникам: соотечественники, на наш век тайн еще хватит, и поэтическое в жизни не так скоро придет к нулю. Возьмем хотя бы тайну всеобщего среднего образования: кому оно нужно-то, среднее да еще и всеобщее, если обывателю решительно все равно, круглая наша Земля или она имеет форму утюга, каковы особенности устройства желудка у жвачных животных, почему телевизор работает, из чего делается бензин, тем более что «в школах учат чему угодно, только не порядочности» (Блез Паскаль). А то возьмем тайну опять же всеобщего, прямого и тайного избирательного права: сколько жизней пресеклось досрочно, сколько судеб сломано того ради, чтобы в России утвердилось действительное избирательное право, а на поверку выходит, что оно не только никому не нужно, а даже вредно, поскольку народ наш, отягощенный образованием и алкоголем, норовит опять привести людоедов к государственному рулю. Посему вот что еще хочется сказать соотечественникам: соотечественники, бойтесь своих доброжелателей, как раз надуют, и даже не по злому умыслу, а невольно, ибо не добра следует желать русскому человеку, а двенадцатичасового рабочего дня и по возможности мягких зим; кроме того, от благодетелей потому ничего хорошего не приходится ожидать, что таков уж злокозненный русский грунт.
   Часов так в пять пополудни шабашишь, смываешь пот и принимаешься за обед. Весенним делом на первое хороши щи, да с мозговой костью, сушеными грибами, с антоновским яблоком и жареными помидорами, причем не забыть столовую ложку сахару и полбанки сметаны, которую бухаешь прямо в кастрюлю, – в противных вариантах это уже не щи. На второе предпочтительны котлетки из трех видов мяса, именно говядины, баранины и свинины, с непременной сырой картофелиной и пшеничным хлебом, предварительно замоченным в молоке. На сладкое – сигарета, которую выкуриваешь, сидючи на крыльце.
   После обеда – по нашему национальному обычаю – прикорнуть. Но прежде на веранде растапливаешь камин – это, впрочем, для приятности, а вовсе не для тепла, – потом заваливаешься на старый топчан ногами к огню, который сердито потрескивает и шипит, берешь в руки какую-нибудь нелепую книгу, вроде монографии «Сновидения у собак», и вот оно, счастье, в его первозданном виде, которое наверняка было не доступно ни египетским фараонам, ни Александру Македонскому, ни членам фракции социалистов-трудовиков.
   Александра Македонского почему-то душевно жаль, все-таки из хорошей семьи, у Аристотеля учился, элегии сочинял – и вдруг такое мальчишество: взял и завоевал полмира, основав лоскутную, нежизнеспособную империю, и, спрашивается, зачем? А вот социалистов, желающих осчастливить народы, совсем не жаль, во-первых, потому что «человеческое счастье – это гораздо сложнее, чем полагают господа социалисты» (Федор Достоевский), а во-вторых, кого и как может осчастливить глубоко несчастное существо, у которого ни кола, ни двора, ни образования, ни племени, ни профессии, ни семьи… Однако мысли уже начинают путаться, налезать друг на друга, и вскоре сон гасит сознание. Снится всегда какая-нибудь ерунда, положим, будто ты выгуливаешь собаку в Столешниковом переулке, а тебе навстречу идет фараон Джосер…
   Кажется, только прикорнул, как уже кто-то стучит в окно.
   – Эй, хозяин, дрова нужны? – Это Пашка Сидоркин из нашей деревни, который, вероятно, украл у бывшей супруги тележку дров. Я отвечаю решительным отказом, и тогда он зовет меня покурить. Наискосок от моей усадьбы третий год строится некто Елена Сергеевна, предпринимательница из Твери, и вкруг постройки валяются сосновые бревна, – на них-то мы и усаживаемся курить. Сидоркин заводит свой козырной сюжет…
   – Сколько раз я ей говорил: на хрена, говорю, Сергеевна, тебе эта санатория, построила бы домик с марсандой – самое было б то!
   – Для человека главное, – отвечаю, – это живительное пространство, в котором себя вольготно чувствует твое «я». Недаром настоящий крестьянин всегда норовил прикупить земли.
   – Ну это, наверное, при царе Горохе существовала такая мода, сейчас колхознику земля и даром-то не нужна.
   – Удивительное дело, – говорю. – Неужели у вас на весь колхоз не нашлось ни одного мужика, который решил бы завести собственное хозяйство?!
   – Ну почему? Нашелся один такой, землю взял, телят завел, сушилку свою построил – все, как полагается у мироеда и кулака…
   – Ну и что?
   – Убили.
   – Как так убили?! – Так и убили за просто так!
   Солнце уже давненько перебралось на ту сторону реки и, точно с устатку, присело на кроны деревьев, произведя неожиданное, золотисто-салатовое свечение, молодая трава, еще нечувствительная к движению воздуха, потемнела, и ветер стих, галки угомонились, слышатся только соседские, по-вечернему умиротворенные голоса. Вот уж действительно, как подумаешь, благодать.

   По вечерам обыкновенно бывают гости. Поскольку слышимость в местах противоестественная, то о приближении гостей из соседних деревень я узнаю задолго до их появления, когда они еще только въезжают в Козловку, это за рощей, гречишным полем, речкой Козловкой же и предлинным оврагом, который почему-то называется Сухой Ключ. По голосу двигателя я даже распознаю, кто именно едет в гости: то Логиновы на «девятке», то Диодоровы на «Рено».
   Положим, вечерним делом сижу у Генки-астронома на скамеечке у ворот. Заметим, что Астрономом он прозывается вот по какой причине: за малой приспособленностью к хозяйству жена Татьяна частенько посылает его сторожить утят; сидит Генка на берегу маленького вонючего пруда, затянувшегося тиной яхонтового оттенка, и смотрит в небо: не ровен час, ястреб налетит и нанесет урон сонму его утят. Разумеется, такое меланхолическое занятие не могло не сказаться на его умонастроении, во всяком случае понятно, отчего он пописывает стихи. Подозреваю даже, что Генка по-своему обогатил поэтическую традицию, по крайней мере он обошел японскую культуру трехстишия «хокку» и навострился сочинять вирши, состоящие из двух строк. Например:

     Того и жди
     Пойдут дожди.

   Или:

     Внутри бьется, чуть дыша,
     Молодежная душа.

   Так вот, сидим мы с Генкой-астрономом на скамеечке у ворот; я любуюсь на закат, грозно-багровый, волнующий, как дурное предзнаменование: запад придавила темно-лиловая туча, оставив голубую полоску по-над горизонтом, и солнце оттуда выглядывает, словно глаз, налившийся кровью, – Генка по инерции смотрит в небо.
   – Ген, – говорю, – сколько молока надоил сегодня?
   – Литров шесть, – отвечает он, – а вчера было полное ведро. Ну с каждым днем все хуже и хуже, то есть вся Россия помаленьку идет к нулю! В позапрошлом году продали лен? Худо-бедно продали, а в прошлом году льнокомбинат ни копейки не заплатил, и, можно сказать, пошел по миру наш колхоз. Так надо думать, что в этом году вообще лен сеять не будем, вот до чего дошло!
   У Генки-астронома три коровы, две свиньи, десяток овец и птицы не сосчитать, но он аккуратно голосует за коммунистов и после очередного поражения левых сил напивается так, что начисто пропадает, и Татьяна, вооружившись совковой лопатой, идет по деревне его искать.
   Невольно подумаешь: русская жизнь, взятая среднеарифметически, – это сплошной какой-то «Вишневый сад», а взятые среднеарифметически русские люди – сплошные фирсы, которых защемило по двум кардинальным пунктам, именно: человека забыли, и куда было лучше при господах. Ну не умеет – или не желает – наш соотечественник жить сегодняшним днем, а предпочитает существовать либо днем завтрашним, либо вчерашним, неважно, что завтра для него чревато всененавистными демократическими свободами, а вчера он высунув язык гонялся по Москве за любительской колбасой. Но то, что мы называем «сегодня», собственно, и есть жизнь, и, стало быть, русский человек просто-напросто не очень-то любит жить, что проясняет многие особенности нашего быта и национальной истории, например, почему мы-таки победили в Великой Отечественной войне.
   Итак, сидим мы с Генкой-астрономом на скамеечке у ворот, разговариваем, вдруг явственно слышу, что гости едут: вот Дио-доровы на «Рено», вот Логиновы на «девятке», да к тому же еще и Холмогоровы на «Оке». Благо, по деревенской жизни всегда найдется, чем угостить, вплоть до самодельного кальвадоса из райских яблок, и покуда соседи минуют овраг, гречишное поле, рощу – на маленькую полянку позади дома будет вынесен пластиковый белый стол со стульями, а на столе появится свеча в стеклянном подсвечнике, четвертная бутыль кальвадоса, соленьяваренья и большое блюдо жареных окушков. И десяти минут не пройдет, как, перецеловавшись по московскому нашему обычаю, усаживаемся за стол; разливается по стаканам яблочная водка, зажигается свечка – и вдруг увидится картина поразительной, не нынешней красоты: еще не ночь, но воздух прозрачно-темен, на востоке низко висит изумрудная Венера, звезда весенняя, и точно смотрит, чуть в стороне, у забора, белеет вишня, похожая на тучное привидение, а недвижимое янтарное пламя свечки озаряет лица каким-то библейским светом; даже собаки не брешут, разморенные тишиной, ну разве майский жук налетит, жужжа, и слышно плюхнется в смородиновые кусты. Говорить не хочется, и так хорошо, но мало-помалу кальвадос развязывает языки.
   – Вот интересно, – говорю, – сколько лет нашей деревне? Вероятно, лет двести, а может быть, и пятьсот.
   Логинов говорит:
   – Вы представляете себе: пятьсот лет тому назад, еще при Иване III, сидели вот так же здешние мужики, от которых и костей, наверное, не осталось, и говорили о том о сем…
   Я:
   – И один другому говорит: не нравятся мне теперешние порядки, вот татар зачем-то прогнали, а, спрашивается, зачем?!
   – В том-то все и дело, – вступает Диодоров, – что не там мы ищем исток вековечной своей беды. У русского человека во всем климат виноват или англичане, а сам он нечаянно падший ангел, который по недоразумению питается лебедой.
   Мы так, замечу, давно знакомы, что тезисами говорим, опуская связующее звено, но все равно получается примерно «Вишневый сад».
   – Истинная правда! – меж тем соглашаюсь я. – Если бы мы поменьше думали о правительственном кризисе в Доминиканской Республике, а побольше заботились о себе, Москва давно бы стала столицей мира.
   Помолчим немного, разомлевшие от прелестного майского вечера и вина. Слышно, как неподалеку неустанно шумит река, в березовой роще вдруг страшно крикнет ночная птица, на дальнем конце деревни пикнет и замолчит не совсем трезвая гармонь, и такое внезапно нахлынет ощущение счастья, что горло запрет какой-то хороший спазм. Потом Холмогоров скажет: – Между прочим, генерал Лорис-Меликов, которого с ног до головы оболгала советская историческая наука, был выдающийся государственный деятель и замечательный человек. Но обратите внимание: на Берию ни одного покушения не было, в Суслова только раз бросили бутылкой из-под портвейна, а на Лорис-Меликова народовольцы открыли форменную охоту. О чем это говорит?
   – Это говорит о том, – отзывается Диодоров, – что человечество еще не преодолело стадию поздней дикости и ему до сих пор неведомо, что к чему. У человека, положим, за плечами высшее образование и кандидатский минимум, а он не отличает либерала от стукача!
   – По этой же причине, – добавляет Логинов, – люди ищут решение проблемы жизни и смерти в коммерческой деятельности, в занятии искусствами и особенно в политической борьбе, глупее которой человечество ничего не выдумало, если не считать танцы.
   Я:
   – Между тем Лафотер еще двести лет назад открыл, что смысл жизни заключается в самой жизни, как смысл вращения Земли вокруг Солнца заключается во вращении Земли вокруг Солнца, а вовсе не в том, чтобы можно было выжигать по дереву через увеличительное стекло. Ведь простая, кажется, вещь: «Когито ерго сум», то есть живешь постольку, поскольку понимаешь, что ты живешь. И сразу самая простецкая жизнь приобретает глубокий смысл…
   Ну и так далее в том же роде. Небо над головой тем временем почернело, и звезды давно высыпали, злорадно намекающие на то, что пространство беспредельно, а время имеет счет. Действительно, подумается, если через шесть миллиардов лет Солнце поглотит Землю, то зачем я, спрашивается, пишу…
 //-- Лето --// 
   На самом деле жизнь человека задумана и организована так премудро, что, как уже было отмечено выше, «единственное настоящее несчастье – это собственная смерть».
   Несколько лет подряд просыпаюсь с такой вот гнетущей и одновременно веселой мыслью, и это неудивительно, ибо когда человеку за пятьдесят, его, воленс-ноленс, увлекают думы о смерти и о дальнейшей судьбе души. Впрочем, и то верно, что самые мрачные соображения, как правило, продуцируют люди благополучные, и скорее всего эту глубоко французскую пословицу выдумал какой-нибудь бонвиван, который не ведал иных несчастий, кроме как порезаться при бритье.
   Опять же возьмем меня: живет человек в деревне, дышит вольным воздухом, настоянным на цветах, пьет ключевую воду с повышенным содержанием серебра, трудится в свое удовольствие, занимаясь в общем невредным делом, одним словом, как сыр в масле катается, и вот поди ж ты – каждое утро его угнетает мысль: жить, конечно, хорошо, особенно в деревне, но однажды этому делу придет конец. С другой стороны, сознание конечности личного бытия представляет собой главный, если не единственный, возбудитель литературы, и, следовательно, именно смертной думе мы обязаны тем, что у нас есть книга, да еще в качестве универсального средства от всех воздействий, потому что она, когда надо, развеет, а когда надо, насторожит. Таким образом, не береди наш разум последний час, человечество вряд ли вышло бы за рамки ритуального танца и пищалки «уди-уди». Отсюда, между прочим, вытекает еще такое соображение: Отец, сотворив человека смертным, тем самым дал жизнь богоподобному гению и творцу, который способен отделять, в частности, свет от тьмы, – к чему бы это, ежели не к тому, что слово писателя есть опосредованная воля Божья, мановение, переведенное на язык…
   В то время как мысль обретается высоко, набирает обороты простая жизнь: вот за стеной мансарды завозились галчата, которые аккуратно каждое лето родятся под крышей дома, – значит, пора вставать. Седьмой час утра, небо еще бледное, молодое, солнце едва выпросталось из-за линии горизонта и дает какой-то свежий, румяный свет. Все кругом зелено, по-июньски зелено, так сказать, на юношеский манер: и ржаное поле за околицей, которое упирается в березовую рощу, покуда подернутую туманом, и овсы за рекой, и трава у заборов, и разросшиеся на задах крапива да лебеда. Еще видно, как там и сям дымятся черные крыши сараев и мерцает в траве обжигающая роса. Слышно же только речку, а чуть позже отдаленные звуки стада, которое ужо погонят нашей деревней два пастуха: долговязый Виталик Девкин и маленький Серега Белобородов, по прозвищу Борода.
   Поскольку вода в рукомойнике за ночь не остывает, летом хорошо умыться непосредственно из реки. Тропинка пересекает деревенскую улицу, огибает маленький пруд, полузаросший яхонтовой тиной, минует поляну, усыпанную цветами, которые производят сложные парфюмерные запахи, и круто спускается вниз к реке. Вода в ней быстрая, говорливая и настолько прозрачная, что даже в ветреную погоду будет хорошо виден нарочно брошенный пятачок. Стало быть, усесться на корточки у мостков, запустить в реку обе ладони и долго, с чувством орошать помаленьку оживающее лицо. Глядишь, вон метрах в пятидесяти левее цапля внимательно разгуливает меж камней, что-то тяжело плюхнулось в воду у противоположного берега, а вон рак порскнул в сторону, но зато набежали и роятся отчаянные мальки. Единственная мысль, тоже свежая, как бы умытая, даже розовеющая от свежести: хорошо.
   По возвращении весело бывает ревизовать свои зеленя; картошку, однако, пора по второму разу окучивать, укроп хотя и скеле-тист, но распространяет задорный дух, кабачки кустятся так, что любо-дорого посмотреть, равно и морковка отменно развивается, и свекла, и бобовые, и редис. И все-то на усадьбе в порядке, все ровно-гладко, как на параде, ни один посторонний гвоздь не валяется, точно это не пятнадцать соток угодий, а любовно прибранное жилье. Единственно подумаешь, что через три тысячи лет тут будет дно морское, или землю закатают асфальтом, или на наш Зубцовский район распространится пустыня Гоби, и тогда такая мысль ядом разольется: нехорошо.
   В силу теории относительности, которая представляется почему-то особенно результативной относительно сельского способа бытия, время от пробуждения и до той минуты, когда садишься писать за стол, кажется чрезвычайно протяженным и чувствительным, хотя этот отрезок составляет максимум полчаса. Возможно, так кажется потому, что солнце в эту пору совершает самую приметную часть пути: еще давеча оно светило сквозь кроны деревьев, а теперь уже перевалило за нашу речку и волнами распространяет тепло, похожее на прикосновение, или на приступ стыдливости, или на легкий жар. Впрочем, в моей мансарде по-прежнему прохладно и так приютно, что все бы писал, кажется, и писал; диван, маленький стол, на котором едва умещается пишущая машинка системы «Оптима», деревянное исполкомовское кресло, рублевская «Троица», подсвеченная лампадкой, модель двухмачтовой шхуны своей работы и собственного же дела тяжелые полки книг. Из превходящего: трубочка и кружка крепкого кофе со сливками, который веселит обоняние и приятно тревожит ум. Знай себе удовольствуйся и пиши.
   И писал бы, кабы не тот дефис, что вижу – в деревню ввалилось колхозное стадо, которым предводительствуют Виталик Девяткин и Серега Белобородов, по прозвищу Борода. Последний, по всем признакам, уже опохмелился, несмотря на сравнительно ранний час, поскольку он неуверенно орудует кнутом и не совсем твердо держится на ногах. Виталик Девяткин мимоходом облокотился на мою калитку и говорит:
   – Вчера отдохнули маленько…
   – Святое дело, – потрафил я.
   – Сейчас Борода, я так понимаю, где-нибудь рухнет спать.
   – Полный вперед.
   – Ты посмотри, чтобы его собаки не покусали или машина не наехала…
   – Посмотрю.
   Девяткин протяжно вздохнул, достал из-за рукава сигарету и закурил.
   – Дурную какую-то водку стали выпускать, прямо, хрен ее знает, не водка, а чистый яд. Я думаю, это правительство решило окончательно избавиться от народа – по-другому ихнюю политику не понять.

   С недавнего времени как-то нехотя пишешь прозу; во-первых, совестно водить читателя за нос, выдавая свои фантазии за былое, а во-вторых, стали вдруг раздражать условности, на которых держится литературное ремесло, например, необходимость выдумывать для персонажей экзотические фамилии или неизбежный порядок слов. Вообще художественная проза – это слишком игра производителя с потребителем, чтобы ею было извинительно заниматься в зрелые годы, тем паче на склоне лет. Хочется говорить с соотечественником без околичностей, напрямки, как Христос завещал: «Да – да; нет – нет; а что сверх этого, то от лукавого». Слава Богу, писателю всегда есть, что сказать в ракурсе «да» и «нет», на то он и писатель, что видит острее, объемлет шире, вникает глубже, чем дано от природы нормальному человеку, по крайней мере он способен сформулировать то, что все понимают, а изложить по-своему – ну никак…

   С одной стороны, такой переворот смущает, ибо он навевает предположение, что, может быть, ты просто-напросто исписался, но, с другой стороны, лестно делается, едва вспомнишь, что через него прошли такие титаны, как Николай Гоголь и Лев Толстой. Правда, в обоих случаях переворот дал сомнительный результат: Гоголь в итоге написал книгу «Выбранные места из переписки с друзьями», которая может быть интересна только специалистам, а Толстой, как известно, ударился в терапию, хотя доподлинно известно: «Литература – редко лекарство, но всегда – боль» (А. Герцен).
   Так вот уже года два пытаешься что-то сделать на стыке прозы и публицистики, полагая в этом алгоритме выход из тупика. Не исключено, что тут открывается решение обещающее, продуктивное, тем более что в наше время у соотечественника иссякло желание следить за развитием отношений между Петрушей Гриневым и Машей Мироновой, а если ему нынче и есть дело до художественного слова, то это слово должно быть какое-то непосредственное и веское, как «батон». Поскольку центральная фигура в России сейчас борец от нечем себя занять, писать хочется о борце, то есть о разбойнике, причем разбойнике крайне вредном, особенно если он главным образом ратует за народ.
   Тема эта в общем неблагодарная, во-первых, потому что освоенная, во-вторых, потому что по бедственной русской жизни сия аксиома не требует доказательств, а в-третьих, потому что за окном едва приметно покачивается ветка яблони, сквозь нее видно речку, овсы соседнего колхоза «Передовик», высокий берег Волги, заросший елью, осиной и сосной, а дальше только синее-пресинее небо, похожее на театральный задник, по которому плывут куда-то ватные облака. Впрочем, в нашем деле что важнее всего? Слова… Вернее, порядок слов и то, как они пригнаны дружка к дружке, плюс, конечно, хорошо иметь в знаменателе такой дар, чтобы действительность делилась на него без остатка, как, положим, делится пять на пять. Ведь можно сказать и так: наступил октябрь, уже рощи отряхнули последние листья со своих нагих ветвей, дохнуло осенним холодом, дороги замерзли… ну и так далее, а можно сказать и так: «Октябрь уж наступил – уж роща отряхает / Последние листы с нагих своих ветвей…» – то есть слова вроде бы те же самые, а разница такая, как между понятиями «миссия» и «мессия».
   Итак, вставляем в каретку лист, вздымаем кисти рук над клавиатурой «Оптимы» – и вперед:
   «Когда вождей Конвента с шумом и стрельбой арестовывали в Парижской ратуше, по некоторым сведениям, Макс Робеспьер воскликнул: “Республика погибла, разбойники торжествуют!” Что до республики, затеянной булочниками, которые начитались энциклопедистов, то, может быть, туда ей и дорога, тем более что 9-го термидора, по существу, вор у вора дубинку украл, а вот о разбойниках хочется говорить».
   Хочется-то – хочется, а что, собственно, говорить?.. Пока то да сё, можно ручки по-новому переложить, заточить карандашик и понаблюдать из окна за соседским псом, который нежится на солнце и смешно отгоняет мух. Ну разве что так: «Вчуже разбойников понять можно: действительно, куда увлекательней шататься по свету, шокировать публику свежими моральными нормами, отстреливаться и скрываться, нежели битых восемь часов простаивать у станка. Только в том-то вся и штука, что борьба за совершенное общественное устройство есть занятие в высшей степени бессмысленное и коварное, ибо, например, всеобщее избирательное право нельзя завоевать путем вооруженного восстания, его можно только заслужить или выслужить, – Россия вон обрела, наконец, действительно всеобщее избирательное право, но поскольку она доросла много если до конституционной монархии древнеанглийского образца, то законотворчеством у нас занимаются преимущественно лоботрясы и чудаки…»

   Прежде подобные рассуждения я просто-напросто втискивал в уста того или иного литературного персонажа, но с течением времени стало ясно, что это прием вызывающе искусственный, и в дальнейшем прибегать к нему не с руки. В дальнейшем дело строилось таким образом: рассуждения – это от автора, в качестве контрапункта к ним – какой-то простой сюжет плюс веселые диалоги, имеющие отдаленное отношение к главной теме, а в финале – пересечение линий по Лобачевскому в заранее намеченной точке координат. Ну и проследить, чтобы каждый период имел собственную округлость, которая достигается определенной последовательностью слогов и в результате так смыкает прозу с поэзией, как заданный ритм смыкает поэзию с музыкой, но не так, как смыкаются фотография и кино. Именно нельзя написать: «А ведь как подумаешь, совсем стало невозможно жить в Москве», – но следует написать: «А ведь как подумаешь, в Москве стало совсем невозможно жить». Впрочем, это делается автоматически, как-то само собой, словно есть в тебе лишний орган, похожий на камертон. Другое дело – к чему эти изыски, если читатель пошел нетребовательный, а редактор – невникающий, во всяком случае редко когда чувствующий музыку языка.
   И все-таки самое главное – это придумать простой сюжет. И придумал бы, надо полагать, кабы не тот дефис, что гляжу: соседский пес подозрительно скалит зубы на мирно спящего пастуха Серегу Белобородова, по прозвищу Борода. Пришлось спуститься вниз и отогнать животину прочь – в результате этого мелкого происшествия настроение, конечно, уже не то.
   Время около часу дня, дом давно проснулся и живет по обыкновенному распорядку, то есть Ирина Борисовна, дражайшая половина, занимается по хозяйству, собака Кити, ротвейлер породой и болонка по воспитанию, самозабвенно гоняет галок, кошка Маша сидит на подоконнике и делает туалет. Поскольку в голове от усталости непорядок, хорошо с полчаса посидеть под калиной в плетеном кресле, чтобы мало-помалу прийти в себя.
   Солнце почти в зените и, хотя оно стало заметно меньше, источает пожарный зной, резко пахнет травами и как будто горелым хлебом, но если потянет воздухом от реки, то кувшинками и прохладой, а если с северо-запада – то горячим сосновым духом, который дает новая банька, стоящая на задах. Хотя в нашей деревне круглое лето живет около сотни душ, ее без малого не слыхать: ну изредка машина проедет, и сразу станет противно дышать, ну заголосит в омутке соседская ребятня, в худшем случае на дальнем конце деревни кто-нибудь заведет электрическую пилу. О чем думаешь в эту пору? Опять же о равенстве, вернее, о том, что архитектор Шехтель был сыном повара из саратовских волгарей, о том, что патриотизм в современном виде подразумевает незаконченное среднее образование, о том, что бы такое съесть на полдник, и еще о том, что весь ход развития человеческой цивилизации направлен к тому, чтобы олухам было удобней жить. На полдник, или, если угодно, на второй завтрак, который бывает в полдневный час, сочиняю следующее меню: жареная колбаса, яйца по-английски, то есть с горчицей, яблочные оладьи с вишневым вареньем плюс разбавленное вино. Но сначала пойти проверить, как там живет-может пастух Серега; а ничего: сидит в теньке под столетним вязом и усердно, продолжительно трет глаза.
   Увидев меня, он хорошо зевнул и поинтересовался:
   – Насочинял чего сегодня?
   – Как же! – отвечаю. – Насочинял…
   – А про что?
   Я призадумался:
   – Вот так сразу затрудняюсь сказать, про что…
   – Живут же люди! – воскликнул Борода и снисходительно ухмыльнулся, пощуриваясь на солнце.
   А я подумал: в его глазах я, вероятно, человек ненормальный, что-то вроде деревенского дурачка.
   Когда с полдником покончено, принимаюсь за разные хозяйственные дела. Перво-наперво воды наносить из речки; деревня наша, как это ни удивительно, стоит на известняковой плите и, следовательно, обходится без колодцев, посему для полива своих угодий ежедневно запасаю до двадцати ведер речной воды. После – косьба, хотя это и против правил, поскольку народная мудрость гласит: «Коси, коса, пока роса», – но в росные часы я как раз пишу. Затачиваю вороненое лезвие оселком до такой степени остроты, что на него даже посмотреть – и то оторопь берет, и начинаю выкашивать маленькую полянку, которая простирается от задней веранды до плантации кабачков. Если не для козы сено запасаешь, а воспитываешь газон, то косьба – дело тонкое, предполагающее крестьянское звено в генетическом коде, приверженность европейской цивилизации, гордыню и достаточно крепкий торс. Кошу я, правда, не ежедневно, но дважды в неделю, как правило, я кошу.
   Из-за того, что силы уже не те, больше двух-трех соток в один прием обработать не удается: перед глазами начинают ходить оранжевые круги, хороший пот обливает тебя с головы до пяток, руки и ноги точно из чугуна. Тем не менее заодно уж забор подправить, ножи наточить, разбить колуном старую березовую колоду, залатать куском рубероида крышу сарая, проредить морковку, выгрести золу из камина, натянуть за банькой веревку для сушки белья, докопать выгребную яму, подкачать у «копейки» правое переднее колесо.
   Наконец с легким сердцем можно идти купаться, прихватив мыло в мыльнице, початую бутылку шампанского и бокал фальшивого хрусталя. Удивительное наслаждение, равное которому поискать: залезть голышом в нашу мелкую, прозрачную речку, усесться на песчаное дно, так, чтобы только голова торчала среди кувшинок да рука по локоть с бокалом фальшивого хрусталя, и потягивать прохладное шампанское, щурясь на солнце и говоря себе внутренним голосом разные значительные слова; например, говоришь о том, что по мирному времени счастье напрямую зависит только от воображения и больше ни от чего. Или можно порассуждать на такую тему: вот и крестьяне, и горожане, и чиновничество, и ворье совершенно гармонизируются с нашей национальной традицией, и только интеллигенция выпадает из слаженного ансамбля. К чему бы это, если учесть, что русский интеллигент представляет собой наиболее нравственный, деятельный, вообще сложившийся элемент? Похоже на то, что наша интеллигенция есть особая нация внутри нации, то-то она искони в оппозиции окопалась и ей все в России не по душе. Поэтому, в частности, Серега Белобородов для меня что-то вроде бельгийца, а я для него – индус. То есть это не то удивительно, что я вполне понимаю бельгийца, а он меня – нет, а то удивительно, что трудно добиться взаимности у русского пастуха.
   Солнце между тем приметно заваливается за Волгу и, хотя оно выглядит несколько пожухшим, все еще отражается ослепительными оранжевыми бликами на воде. Время идти обедать; на обед в такой знойный день хорошо отведать салата из разных видов зелени с прошлогодней брусникой, зеленые щи из щавеля и крапивы с цельным крутым яйцом, а на жаркое – холодной телятины со свекольным хреном и свежим картофельным пюре, от которого идет сумасшедший дух. После обеда – трубочку выкурить, сидя под калиной в плетеном кресле и глядя стекленеющими глазами на поле, рощу и сизый лес. О чем думаешь в эту пору? Да, собственно, ни о чем.
   Около пяти часов пополудни иду рыбачить. Прилаживаюсь на берегу возле мостков, подстелив под себя старый ватник, насаживаю на крючок жирного червяка, закидываю удочку и вдруг вижу: у противоположного берега, среди кустов тальника, сидит в надувной лодке и тоже удит бригадир Потапов из колхоза «Передовик». Спрашиваю из вежливости:
   – Как дела?
   – Как сажа бела, – отвечает мне бригадир. – Вчера последний комбайн сгорел.
   – Отчего же он сгорел?
   – А ни от чего! Стоял-стоял, а потом сгорел.
   – Вот я и говорю: вся наша жизнь состоит из тайн. Вернее, из вопросов, на которые нет ответов. Ну со времен Салтыкова-Щедрина вопросы есть, а ответов нет.
   – Ну, положим, у иностранцев тоже бывают проколы на ровном месте. Вот мне дед рассказывал, будто еще при царе арендовали землю у здешнего помещика Безобразова два англичанина – Том и Боб. И задумали они ввести в хозяйстве сенопрессовальную машину, чтобы, значит, прессовать сено и продавать. Только умылись наши англичане, потому что мужики стали совать в машину разные посторонние предметы для веса, например подковы и кирпичи. Если сено на возу, то в нем всегда различишь лишнюю вещь, а если оно спрессовано – то ни в жизнь. В результате наше сено получило такую славу, что его никто даже спьяну не покупал. Ну и умылись наши англичане, не солоно хлебавши убрались новаторы Том и Боб…
   После мы с бригадиром долго молчали, уставясь на поплавки. Вот опять же тайна: не клевало, хотя день был подходящий и время для ужения в самый раз.
   Жил-был в прошлом веке такой Константин Фофанов – горький пьяница и поэт. Незадолго до этого выдалась годовщина его рождения, и мы, хотя и с некоторым опозданием, решили отметить юбилей, собравшись у Думанянов в деревне Новой. Деревенька эта, всего-навсего в пять дворов, отстоит от нас в полутора километрах; дорога туда какая-то лирически-задумчивая, сначала идет полем, потом сосновой рощей высоко по-над речкой, затем открывается пространственная поляна, и тут увидятся на пригорке эти самые пять дворов.
   В светлых брюках, в темном клубном пиджаке, при игривом галстуке и с бутылкой русского столового вина № 21 под мышкой выхожу за калитку и беру курс на деревню Новую.
   Задумавшись, даже не заметил, как миновал поле, которое простирается так далеко на запад, что смешанный лес, обнимающий его серповидно, похож на приближающуюся грозу. Дальше дорога берет правее и вводит под своды сосновой рощи, где господствуют песок, бугорчатые корни, о которые спотыкаешься почем зря, запахи навоза, смолы и хвои. Вот уже и роща вся вышла, открылась покатая поляна, аккуратно подъеденная коровами, только там и сям торчат мрачные лопухи. Если взобраться повыше, увидишь пасмурного цвета Волгу, скучные деревеньки на том берегу и сельский погост, который почти ежегодно заливает осенью и весной. Невольно придет на мысль: счастье в техническом отношении – это просто, то есть смотри себе и смотри. Тем временем все наши уже сидят на веранде у Думанянов; самовар пышет жаром и как будто светится изнутри, на столе горит свеча, ветви яблонь лезут со всех сторон, точно норовят присоединиться к компании, а наши сидят в кружок и говорят, говорят, по обыкновению перескакивая с одного на другое и несколько горячась…
   – Если бы Фофанов в рот не брал хмельного, мы бы еще посмотрели, кто Фофанов, а кто Блок!
   – Так ведь и Блок пил горькую, еще как!
   – Ничего удивительного! Если ты настоящий русский художник, то ты по определению пьяница, потому что конструктивно воспринимать нашу действительность можно, только хорошенько залив глаза! Это так же верно, как ноль минус четыре будет опять же ноль.
   – Что ноль минус четыре будет ноль, это еще понять можно, а вот как из Кирово-Чепецка можно позвонить в Женеву – это понять нельзя.
   Воздух еще светел, но как-то загустел, запад окрасился в кардинальские цвета, именно в лиловое с малиновым, видимо, завтра занепогодит. Отчетливо виден полусгнивший сарай неизвестного назначения, стайка берез, обглоданных буренками примерно до половины, коровник с провалившейся крышей и фрагмент металлической винтовой лестницы, который неведомо как попал в нашу тверскую глушь. Нет, Россия – точно больное дитя в семье народов, но оттого-то ее и любишь так, как уже ничего не любишь, до смятения и тоски.


   ПОСОБИЕ ПО ВОСПИТАНИЮ ХОРОШЕГО ЧЕЛОВЕКА

   «Детей учат чему угодно,
   только не порядочности».
 Блез Паскаль

   Если к тому времени, когда эти записки выйдут в свет, еще будет кого воспитывать и кому воспитывать, то вот некоторые соображения с тем прицелом, чтобы ваши труды не пропали зря.
   А они легко могут пойти псу под хвост, ибо давно замечено: в одной и той же семье, при одних и тех же материальных условиях и способах воздействия на ребенка, иногда вырастают два совершенно разных человека, скажем, тихоня и психопат. Также замечено, что у выдающихся художников дети любят хорошо поесть и спят до обеда, у педагогов – страдают уголовными наклонностями, у медиков – инвалиды с младых ногтей.
   Видимо, дело воспитания – не наука, не искусство, а таинство, священнодействие, как посвящение в рыцари и гадание на бобах. Оттого, может быть, даже не сказки Пушкина, не «История педагогики», не родительские наставления, а какая-нибудь тютелька, вроде вскользь сказанного слова, какое-нибудь дуновение, впитанное сознанием в пятилетнем возрасте, определяет строение личности и судьбы.

   Однако что же это такое – хороший человек в понимании наших пращуров, людей моего поколения и вообще… Вопрос сей как минимум коварен по той причине, что вполне хорошие люди встречаются только в книгах, а в жизни они такой же уникум, как вдовец; впрочем, и в книгах воплощенная добродетель попадается редко и в сомнительном виде, взять для примера хотя бы князя Льва Николаевича Мышкина, который действительно вышел несколько идиот. Кроме того, огромное большинство населения Земного шара составляют такие особи, о которых говорят – ни то ни се, ни богу свечка, ни черту кочерга, то есть люди, сравнительно добродушные по средам и сравнительно злые по четвергам. Наконец, прилагательное «хороший» во всех языках предательски варьируется и развивается, как наука, во всяком случае еще двести лет тому назад, если кто представит по начальству голову поверженного горца, то это считалось в общем-то хорошо.
   Кстати заметить, мы, русские, такая причудливая нация, что у нас даже отъявленный пройдоха и негодяй способен на нелепо-благородный поступок, так что призадумаешься: а точно ли он пройдоха и негодяй?
   Следовательно, тут требуется найти какой-то общий знаменатель, дающий неопровержимое, единственное число.

   Может быть, так: хороший человек – это собственно человек. В свою очередь собственно человек – это культура, а культура – такая иерархия ценностей, которая адекватна замыслу Божества. Понятное дело, мы, кроме всего прочего, еще мыслим, изготовляем орудия труда, ощущаем себя во времени, но прежде всего род людской тем неопровержим и единственнен во Вселенной, что он исповедует известную иерархию ценностей, которая в этом невероятно глупом и несправедливом мире дает ему силы как-то существовать. Мы давно утратили систему инстинктов, примиряющую животное с природой, включая инстинкт продолжения рода, но взамен приобрели культуру и будем ею живы до той поры, покуда в Московскую консерваторию еще ходит один-единственный меломан.

   Дело в том, что Бог есть. Коли существует культура и ее верноподданные, то, как ни разбирай наш материальный мир на кварки, сколько ни разоблачай чудо электричества и вещих снов, все разуму ясно, что без Вседержителя дело не обошлось. Человек слишком вознесен над природой, он чересчур прекрасен и загадочен как источник противоестественных побуждений, он чрезмерно похож на художественное произведение, чтобы оказаться всего-навсего следствием биологической эволюции, – это всемогущий волшебник, способный на самые невероятные деяния, с точки зрения муравья. Даже если Бога вовсе нет, ни как нравственного абсолюта, ни в четвертом измерении, ни в качестве метафизической силы, управляющей мирозданием, Он все равно есть хотя бы потому, что это у нас в крови: мыслить и поступать по-божески, именно вопреки очевидной выгоде и во вред самому себе. Если для человека нож острый написать праведный донос в ЖЭК на спившегося сантехника или он не способен обобрать прикорнувшую бабушку, то как же Ему не быть?..

   Впрочем, культура еще и горе. Вот волки метят территорию стаи, и поэтому у них не бывает войн. Человечество же, сколько оно себя помнит, не вылезает из кровопролитных междоусобиц, и потому только, что систему инстинктов заменяет у него иерархия ценностей, она же культура, неспособная вполне обуздать патологические страсти, как показала практика бытия; то есть культура – отчасти вредное обзаведение, сколько и насущное, но во всяком случае нечто, покорившее нас извне. Ведь эволюция есть высшее проявление целесообразности, а где же тут целесообразность, если люди режут друг друга примерно семьдесят тысяч лет…

   Еще такое чудо, хотя бы и с точки зрения муравья: совсем маленькие люди, едва умеющие ходить, представляют собой идеал разумного существа. Если маленький устойчиво здоров в психическом отношении, он может и укусить, но никогда не ударит товарища по лицу, он больше улыбчив, чем плакса, доброжелателен, нежен, сочувственнен, любвеобилен и прячется под стол, когда по телевизору показывают злобную ерунду. Наконец, они все поголовно творцы в области прекрасного: все рисуют, ваяют, актерствуют, через одного сочиняют стишки, все большие позеры на людях, хотя в то же время простодушны, как дикари. Это потом из них выходят бессовестные дельцы, девушки по вызову и национал-социалисты, а в первые годы жизни ничто так не изобличает торжество Вседержителя над биохимическими процессами, как эта таинственно несоразмерная голова.
   Поэтому задача воспитания собственно человека, может быть, заключается только в том, чтобы защитить в нем образ и подобие, не дать им угаснуть в кутерьме жизни, среди мелочных забот, глупых устремлений и разных бессмысленных передряг.

   Когда я был маленький, о Боге было как-то не принято говорить. Даже моя двоюродная бабушка Ольга Ильинична, такая древняя, что она девушкой угодила в давку на Ходынском поле во время московских торжеств по поводу коронации нашего последнего императора, которая не умела ни читать, ни писать и говорила «пельцин» вместо «апельсин», так вот даже она отвечала на мои отважные расспросы о Боге так:
   – А кто ж его знает, может быть, Он только в пословицах и есть, а так ни синь-пороху нету, и все мы сироты, как один.
   Мои расспросы и бабушкины ответы объяснялись тем, что старушка к месту и не к месту все повторяла пословицу «Бог-то Бог, да сам не будь плох».
   Между тем на дворе стояли самые что ни на есть религиозные времена. Огромная страна тогда горячо исповедовала учение об особой миссии промышленных рабочих, которые вот-вот должны были учредить царство Божие на земле. Оттого мученики новой религии, пришедшей к нам из Неметчины, были так нетерпимы к прежней, пришедшей из Византии и привитой русакам, как оспу прививают – казалось бы, навсегда.
   Не тут-то было; молодые и не очень молодые люди, которых матери учили катехизису и по воскресеньям водили к обедне, наложили такое вето на наше исконное православие, что верующие сами собой выделились в особую касту, вроде неприкасаемых, – их даже побаивались, но в общем относились как к фижмам и напудренным парикам. Поэтому и учили нас совсем другому катехизису и как бы наоборот: де, нет никакого Бога, если не считать Иосифа Сталина, без воли которого ни один чирей не вскочит, ни один волос не отпадет.
   Вот какое дело: если принять в расчет, что самым ненавистным составным школьного курса была в наше время русская классическая литература, то вроде бы правильно делали, что учили наоборот. Равно как к нашей великой словесности следует приступать в зрелом возрасте, когда людей уже не учат, а они сами учатся, так нельзя посвящать начинающего человечка в Бога, неэвклидову геометрию и марксизм. С одной стороны, «Ученого учить – только портить», а с другой стороны, в каждом ребенке живет протест против отвлеченного знания, который обостряется в тех случаях, когда оно навязывается извне. Оттого результаты такой агрессии бывают самыми неожиданными: если воспитывать ребенка на «Войне и мире», можно получить читателя женских романов, на «Капитале» – работодателя, на Библии – атеиста по всем статьям. Я в детстве, во всяком случае, читал Стивенсона, живо интересовался верующими и Сталина не любил.

   У бытия Божьего есть только одно бесспорное доказательство, которое развернул в своем категорическом императиве родоначальник немецкой классической философии: человек. Все прочие ограниченно убедительны и отдаленно намекают на промысел Божества. Например, хомо сапиенс явил такие чудеса управления природой, что сумел приручить множество животных, которые были гораздо сильней его; правда, муравьи тоже разводят тлю, но это неудивительно, а удивительно было бы, если б они разводили бабочек и ежей.
   Когда вспоминаешь о первых годах жизни, сколько хватает памяти, то, в частности, приходишь к заключению, что люди не только из хозяйственных соображений одомашнивали животных, а словно они загодя проведали: ничто так не воспитывает в детях добрые чувства, как общение с «братьями нашими меньшими», и это такая школа человечности, что эффективнее не найти. Помню, задолго до того, как пойти в первый класс, я подобрал котенка, белоснежного и ярко-голубоглазого, как все котята, и рыдал от умиления, когда мы оставались с ним наедине и заигрывались до самозабвения, как умеют заигрываться только дети и заядлые игроки. Я также водил отношения с мышонком, который крал у матери пшено, и одно время у нас жил кобель Джек, вывезенный отцом из Германии; он плохо понимал по-русски, но когда меня ставили в угол за какую-нибудь провинность, то, предварительно осмотревшись, таскал мне в зубах баранки и ванильные сухари.
   Этим животинам я обязан тем, что во всю жизнь два раза ударил человека по лицу, застрелил с полдюжины воробьев из винтовки «маузер» и всякий раз огорчаюсь, когда насаживаю на рыболовный крючок навозного червяка, – вот полный синодик моих преступлений против природы, если не считать одной брошенной жены, адрес-календаря на 1856 год, украденного сдуру, и еще пары гадостей, о которых не говорят.
   В последнее время на меня что-то бабочки садятся – вот до какой благостности можно дожиться на склоне лет.

   Я, конечно, не такой старый, какой была незабвенная Фаина Раневская, еще заставшая порядочных людей, но все-таки сильно немолодой. Я еще помню милиционеров в кубанках и с красными шнурками между шеей и кобурой, химические карандаши, многочасовые очереди за дрожжами, керосиновые лавки, нарукавники, молочниц, сторублевые купюры размером с носовой платок, управдомов на деревяшке взамен ноги, двухэтажные троллейбусы и коз, пасущихся по-над Яузой, которая чуть что выходила из берегов.
   С тех пор многое, как говорится, кануло в Лету, включая детские игры и кое-какие странные забавы, вроде коллективных путешествий по чердакам. Даром что и я сам, и мои товарищи были глубоко демократического происхождения, наши любимые игры простонародными не назвать. Разумеется, мы играли в лапту, и в «чижика», и в немецкий штандер, невесть каким образом затесавшийся в наш московский быт, и в дочки-матери, и в испорченный телефон, но никогда не играли в деревенские «бабки» и в пристенок, считавшийся увеселением неприличным, к которому могут быть пристрастны только хулиганы и дураки; были и совсем дедовские игры, вроде фантов или «флирта», широко распространенные еще при стеариновом освещении, во времена извозчиков и крахмальных манишек на тесемках, но были и такие благородные забавы, каких до нас, кажется, не было никогда.
   Например, мы играли в государство; эту игру выдумал детский писатель Лев Кассиль для маленьких героев своей книги «Кондуит и Швамбрания», а мы перевели литературу в практическую плоскость и так увлеклись новым занятием, что мой товарищ Борька Миронов остался в пятом классе на второй год.
   У этой игры было два варианта; первый состоял в том, что каждый выдумывал себе собственную страну и олицетворял все признаки государственности от монархии до правил дорожного движения и от вооруженных сил до отрывного календаря. Так, в моей Кисляндии я исполнял должность президента республики, главнокомандующего, министра иностранных дел, равно как и всех прочих, выпускал свою валюту на тетрадной бумаге в косую линейку, изобретал ордена из картона и фольги от конфет «Мишка на Севере», сочинял историю государства, придумывал национальные праздники, которые шли у меня через день, издавал указы, обнимающие чуть ли не все случаи жизни, вел статистику и колонизировал близлежащие острова. Кроме моей Кисляндии, существовали по соседству еще Аэропландия, Отлантида, Пионерия Борьки Миронова и даже королевство под невозможным названием Ласточкино Гнездо. Все наши государства были изображены на большой карте, рисованной акварельными красками, и, таким образом, составляли отдельный мир.
   Второй вариант этой игры отличался от первого только тем, что государств придумывалось всего два, допустим, это были Кисляндия и Отлантида; наша компания делилась поровну на две нации, и мы соперничали между собой самым жестоким образом, вплоть до подделки валюты и засылки лазутчиков в стан врага. Первый вариант все же был предпочтительнее второго, поскольку у нас постоянно выходили междоусобицы из-за дележа портфелей и должностей.
   Другая игра, тоже захватившая нас с головой, как первая любовь, носила не такой глобальный характер и напоминала обыкновенных «солдатиков», с той, впрочем, разницей, что была несравнимо интереснее, оснащеннее и сложней. Главное, что солдатиками мы играли не покупными, как большинство наших сверстников, а самодельными, – из пластилина, фольги, крышек от молочных бутылок, дерева и разной мелкой поделочной ерунды. Мы их вылепливали высотой сантиметра в три, снабжали кирасами, шлемами на манер конкистадорских, палашами из спичек, крашенных серебрянкой, и миниатюрными мушкетами, которые стреляли самым натуральным образом, если набить их толченой серой, а также знаками отличия, смотря по цветам полка. Конница изготовлялась тоже из пластилина, а пушки из карандашей «Искусство», если имелась в виду полевая артиллерия, и из катушек для ниток, – если тяжелая, осадная, предназначенная для бомбардирования замков и городов. Стреляли они так: набьешь в жерло серы, закатишь туда пару-тройку спичечных головок, потом подожжешь с казенной части, имевшей вертикальное отверстие, и вот оно, счастье, – из ствола вырываются клубы игрушечного вонючего дыма, и крошечные бомбы летят в сторону противника, подскакивая и шипя. Поскольку замки и города мы строили из соломы, которая шла на каркасы, и папиросной бумаги, то зажечь любой населенный пункт было делом пяти минут.
   Эта потеха опиралась на свод строжайших правил, который и делал ее несказанно привлекательной, а именно: пехота у нас передвигалась по дорогам со скоростью 20 сантиметров в минуту, по бездорожью – 10 сантиметров, лесами – 5; кавалерия соответственно 40 и 30, а лесами, как мы условились, она не передвигается вообще. Если правильно рассчитать маневр, можно было зайти во фланг или в тыл к противнику, побуждая его отступать в направлении, противоположном углу атаки, прижать супостата к стенам горящей крепости, к лесу или к реке в том месте, где не имелось брода, и тогда, по правилам, он должен был сдаться в плен; офицеров безжалостно вешали, а для рядовых разбивались концентрационные лагеря.
   Каждый из нас заведовал одним-единственным родом войск, например, кавалерией, которую он сам и мастерил долгими русскими вечерами на радость родителям, ибо не шлялся по дворам, где свирепствовали мат, табакокурение и дружки. Таким образом, на каждой стороне воевали четверо: выборный главнокомандующий, по совместительству отвечавший за гвардию, начальник пехоты, кавалерийский начальник и главный артиллерист. Мы выносили из комнаты стол со стульями, размечали мелом пол, обозначая дороги, реки с бродами, леса, возвышенности, и компоновали из готовых фрагментов замки и города. После мы размещали войска, стараясь прикрыть фланги лесом или рекою подальше от мостов и бродов, резерв занимал перекресток дорог в тылу, батареи полевой артиллерии усиливали центр, – и потеха начиналась, иногда затягиваясь до первых угроз вызвать сразу милицию и пожарную команду, а то до окриков и шлепков. Главнокомандующий победившей стороны покидал поле брани, только что не заложа правую руку за борт шинели, даже если его сопровождали окрики и шлепки.
   С тех пор во мне образовался прочный интерес к жизни и развились такие силы воображения, что мне ничего не стоит представить себя в гробу.
   Как у кого, а мой детский опыт показывает, что половое влечение между мальчиками и девочками просыпается года в три. Кажется, года в три мы уже играли в дочки-матери, причем мальчишкам всегда отводились третьестепенные роли, и вообще эта игра носила сильно выраженный матриархальный характер и теперь наводит на один непростой вопрос. А именно: к чему бы это, что жизнь человека от рождения до кончины в точности повторяет историю человечества и даже предвосхищает такие этапы его становления, которые впереди, вроде этической зрелости старчества, когда соитие представляется столь же непристойно животным, как отправление прочих физиологических потребностей у первого попавшегося электрического столба?..
   Теперь уже не упомню, как именно строилась игра в дочки-матери, но время от времени меня, сидевшего на детском стульчике не при деле и в стороне, приглашали прилечь как бы с матерью семейства: мы ложились рядышком на постель, и я испытывал такое острое блаженство, что лезли на лоб глаза.
   Между тем нам и в голову не приходило, что взрослые могли вытворять подобные пакости, которых мы потом стеснялись и списывали на детскую недоразвитость, на возрастную неполноценность формы и существа. Много позже, когда знакомые подлецы-подростки со злорадством открыли мне тайну деторождения, я долго был полон неверия и возмущен беспардонной клеветой на святость отношений между матерью и отцом.
   Словом, дети гораздо лучше своих родителей, то есть совестливей, возвышенней, вообще ближе к Богу как зиждителю нравственной чистоты. Они, конечно, могут соврать, украсть, по-разному набедокурить, но при этом отлично понимают, что патология, а что – норма, поскольку им точно известно: красть не годится, врать не полагается, обижать слабых нехорошо.

   Откуда им это известно – вопрос темный, но вряд ли со слов родителей, хотя слово для русского человека, даже начинающего, значит порой больше, чем дело, хотя авторитет взрослых в его глазах огромен, хотя ему десять лет сряду твердят одно и то же: красть не годится, врать не полагается, обижать слабых нехорошо. Это потому маловероятно, что у взрослых слова постоянно расходятся с делом: то отец тебя отлупит как сидорову козу за полбанки варенья, противозаконно съеденного перед обедом, то мать говорит в глаза портнихе одно, а за глаза совсем другое, то двоюродный дядя притащит с завода мешок гвоздей. Однажды я нечаянно подслушал застольный разговор отца с его фронтовым товарищем, усиленный самым разнузданным матом, и меня обуяло такое чувство, словно мир перевернулся и ходит на голове.
   Но ничто так не смущает нравственность маленького человека, как именно меры физического воздействия, особенно если его детская психика неровна. Во-первых, это больно, иногда нестерпимо больно, а телесная боль в эти годы развивает жестокосердие, какое-то онемение, прострацию в том секторе головного мозга, где предположительно теплится человеческая душа. Во-вторых, – несправедливо, ибо не бывает таких детских преступлений, которые заслуживали бы пощечины или порки, как не гильотинируют шалопая, по2ходя укравшего кошелек. В-третьих, – оскорбительно, смертельно оскорбительно и даже непоправимо, потому что в ребенке, по мелкости форм, донельзя обострено чувство человеческого достоинства, и унижение насилием в худшем случае мало-помалу развеет в нем это спасительное благоговение перед святыней личности, а в лучшем случае не забудется никогда. Я, например, не помню, как звали мою первую любовь, горевал ли отец, когда умер Сталин, почему меня раньше времени приняли в пионеры, но глядя на мать-покойницу, лежавшую на смертном одре, я никак не мог отделаться от воспоминания: вот я возвращаюсь домой со двора весь в слезах, и мать лупит меня по щекам за то, что мальчишки облили мне чернилами только что купленное пальто.
   Разумеется, если кому желательно получить в итоге бойца ОМОНа или строительницу финансовых пирамид, то необходимо как можно чаще применять меры физического воздействия, и всего предпочтительней – по лицу.

   Между тем самое страшное наказание, из тех что я претерпел в детском возрасте, было вот какое: за черное слово, сказанное в адрес моей соседки по парте, меня с неделю не замечала наша классная руководительница Елизавета Михайловна Зимина.
   Не знаю, как теперь, а во времена моего детства учитель стоял в глазах ребятни так же неприступно высоко, как пограничник Карацупа и члены Политбюро. Во всяком случае, я не мог себе представить, чтобы наша Елизавета Михайловна хлебала бы щи за обедом, как простые смертные, или стояла в очереди за ливерной колбасой.
   Одета она была, по моим тогдашним понятиям, предельно изящно: строгие черные туфли на толстых каблуках, фильдеперсовые чулки темно-телесного цвета, простое черное платье с белым кружевным воротником, кружевными же манжетами и брошью в роде камеи из янтаря. Она была строга и любовна, как родная бабушка, никогда не повышала голоса и обладала таким даром внушения, что если бы она объявила, что Коперник неправ, и Солнце вращается вокруг Земли, я, наверное, до сих пор стоял бы на космогонии праотцов.
   Наша Елизавета Михайловна была представительницей какой-то иной породы, насельницей какого-то другого мира, про который мы так и думали: это и есть настоящий мир. В нашем быту соседи крали друг у друга керосин, мужья били офицерскими ремнями строптивых жен, то и дело вешались старушки, изнуренные недоеданием, но все эти ужасы нами воспринимались как извращения, а нормой как раз была Елизавета Михайловна и ее лучезарный мир.
   Учиться мы в большинстве своем не любили, поскольку у ребенка душа-то Божья, а ума – как у зайца, и, за исключением двух-трех отличников предосудительной национальности, все перебивались с троечки на четверочку и под разными предлогами прогуливали занятия почем зря. Тем не менее мы испытывали что-то вроде благоговения перед святостью знания, которое внушила нам Елизавета Михайловна, хотя и немели перед трудоемкостью этого процесса постижения всех наук. Помню, мы с почтением смотрели на наших десятиклассников, тем временем рассуждая: как это они исхитрились постигнуть все и мимоходом не помереть…
   Только в зрелые годы ясно, что нет увлекательнее труда, как учиться, что это еще заманчивей, чем играть. Положим, живешь себе на какой-нибудь Знаменской улице за тесовыми воротами, под пьяную гармошку и истошные возгласы «караул!», в коммунальной квартире, пропахшей золой и кислыми щами, а того не знаешь, что угол падения равен углу отражения, что капитана Кука съели каннибалы из племени маори, что по-фанцузски бабочка – papillon. И как было тогда хорошо выучить три-четыре языка, включая какой-нибудь экзотический, освоить неэвклидову геометрию Лобачевского, по-настоящему приобщиться к стародавнему романтизму, который, как легкий запах «Красной Москвы», распространяла вокруг себя Елизавета Михайловна Зимина.

   Выходит, когда мы росли по нашим городским окраинам, рабочим поселкам и деревням, это росло последнее поколение русских идеалистов, которые ставили возвышенную мысль и благородное побуждение превыше всяких житейских благ. Понятное дело, такая неимоверная позиция проистекала из нашей всегдашней бедности, из отсутствия этих самых житейских благ, и оттого вовсе не удивительно, что наши ненормальные родители шли на любые муки из отвращения к прибавочной стоимости, а мы, в свою очередь, мечтали «землю в Гренаде крестьянам отдать», поскольку лакомились ливерной колбасой исключительно в дни родительской получки и до последней возможности таскали разбитые башмаки. Однако и того нельзя сбрасывать со счетов, что в нас еще жила великая нравственная традиция нашего народа, который со Владимира Святого не так радел о насущном хлебе, как о душе.
   Правду сказать, русский идеализм входит в резкое противоречие с народным благосостоянием и процветанием экономики, но зато он открывает захватывающие возможности для тех, кто сызмальства начитался хороших книг. По крайней мере, нам казалось, что жить благородным побуждением значительно интереснее, нежели заботами о хлебе насущном, хотя бы потому, что житейские блага – это, в сущности, проза и скукота. По крайней мере, практический, житейский идеализм – это наше, природное, что напрочь отсутствует в Старом и Новом Свете, как тройная уха, сны с четверга на пятницу и беспочвенный мордобой.
   Теперь трудно утверждать наверняка, но, кажется, наши романтические настроения рождались и крепли в симбиозе наследственности, родовых преданий и русской народной сказки, которыми нас пичкали, как рыбьим жиром, с младых ногтей. Как-то так получалось, что эти самые сказки производили на нас по-преимуществу обратный эффект, а именно мы сочувствовали неудачникам и простодушию и отнюдь не симпатизировали козням и хитрецам. Например, жалко было доверчивого волка, отморозившего хвост в проруби по наущению злой лисы, жалко было медведя, которого последовательно обманывал коварный мужик, но жальче всего было себя, поставленного в такое трудное положение, что непременно нужно было сочувствовать и страдать.
   Вообще литература, чтение занимали чрезвычайно важное место в нашей детской жизни, и я отлично помню, какое несказанно сложное чувство, отдаленно похожее на смесь экзотического аромата с сердцебиением, обвивало меня всего, когда я брал в руки какую-нибудь замечательную книгу и заваливался с ней на бабкино канапе. Дело доходило до того, что у меня не вырабатывался желудочный сок, если мне не позволяли за обедом читать «Остров сокровищ» или «Детей капитана Гранта», которых я хитроумно подпирал сахарницей и солонкой, удерживая в положении «на попа».
   Полагаю, что между нами, нашими отцами и дедами именно потому не было особенных расхождений по основным вопросам жизни, что книга – это самое надежное передаточное звено. Скажем, дед может быть конституционным монархистом и бессребреником, отец – марксистом, скупердяем и несдержанным на слова, сын – либералом и бездельником, но всех троих неизбежно объединяет возвышенная мысль и благородное побуждение единственно по той причине, что они в детстве прочли «Остров сокровищ», а в молодые годы «Войну и мир».
   Полагаю также, что помимо обиходной интеллигентности склонность к чтению развила во мне еще и разнузданную мечтательность, которая вообще очень свойственна культурному русаку. Представления не имею, о чем сейчас мечтают в детстве, вероятно, – о всяких глупостях, я же мечтал о том, чтобы загорелся дом № 17 по улице Лермонтова, и я вынес из огня мою возлюбленную Лидочку Преображенскую, как я тайно проникну на территорию Соединенных Штатов Америки и подниму восстание в резервации для апачей, которое после выльется в социалистическую революцию, или как, войдя в настоящий возраст, я реконструирую городскую канализацию и тогда из дополнительных кухонных кранов потекут для взрослых пиво, для маленьких лимонад.
   Любопытно, что я и по сей день такой же мечтатель, каким был полвека тому назад. Нынче мечты мои все больше грустные: как бы на старости лет не впасть в нищету и не умереть страшной смертью, чтобы наследники навещали меня хотя бы время от времени и чтобы демографический кризис часом не обернулся китаизацией всей страны.
   Вообще в последнее время стало что-то страшновато существовать.

   В детстве, да и после – в юности и в зрелые годы, я был весьма осмотрителен, или, сказать откровеннее, трусоват. Я обходил стороной бродячих собак, боялся заплывать далеко от берега, не лазил по деревьям с риском для жизни, не разбирал ручные гранаты, и когда провожал девочек после девяти часов вечера, то обмирал от страха за свою честь, ибо не был уверен в том, что смогу защитить подругу в случае нападения на нас архаровцев из банды местного заводилы по кличке Пирамидон.
   Мой отец долго пытался воспитать во мне мужественность, и напрасно: сколько он ни сажал меня на парапет Крымского моста ногами в Москву-реку, я оставался под властью моих многочисленных страхов и по-прежнему чувствовал дурноту, если на меня ни с того, ни с сего пристально посмотрит Пирамидон. То есть усилия моего отца были в том смысле напрасны, что, видимо, не следует искоренять в детях природную боязливость, во многих отношениях спасительную, а также отвращающую от множества вредных дел. Разумеется, родине нужны воины, безропотно подставляющие башку под вражеские пули, но я исхожу преимущественно из того, что самые страшные люди – это как раз люди бесстрашные, которые ничего не боятся: ни тюрьмы, ни сумы, ни угрызений совести, ни тринадцатого числа.
   Полагаю, что в случае настоящей необходимости в человеке обязательно сработает такое реле, которое на время отключает инстинкт самосохранения даже у самых робких людей, абсолютно неспособных на героические дела. Примером тому наши престарелые гуманисты, которые в октябре 1941-го года записывались в народное ополчение, получали японские винтовки без патронов и отправлялись на передовую убивать немцев, даром что по мирному времени благоговели перед Гегелем и были неспособны прихлопнуть самочку комара.
   Сколько себя помню, мы жили бедно. Мы не голодали, не холодали, как наши отцы и деды, но справить новые ботинки взамен латаных-перелатаных – это уже было биографично и вроде дополнительных именин. Вместе с тем бедность наша была опрятная, чуть ли не благородная: всегда имелись наготове чистая рубашка, чулочки, заштопанные на коленках, и свежий носовой платок, слегка надушенный «Шипром»; мебель в нашей комнате была убогая, занавески ситцевые, бытовой техники никакой, если не считать радиоприемника «Телефункен», вывезенного отцом из покоренной Германии, но полы драились проволочной щеткой в виде блина средней величины, и по субботам дом настолько прованивал стиркой, что дышать приходилось ртом.
   Этой обстановке всяческой опрятности, которая сопровождала меня все детские годы, я обязан кое-какими хорошими привычками, например: я ни за что не выйду из дома в нечищенной обуви, соблюдаю геометрический порядок на моем рабочем столе, не бросаю окурки куда попало и до странного люблю утюжить свои рубашки, брюки и пиджаки. Правда, сморкаться я предпочитаю по-русски, двумя пальцами, но это больше из фронды II-й Буржуазной революции 1991 года, а не от дурного воспитания и патриотизма, хотя я по-своему пламенный патриот.
   Но бедность первых лет жизни сказалась на мне не так благотворно, и даже она уготовила ряд подвохов, весьма неожиданных, например: мне нельзя доверить никакой суммы денег; дай мне хоть миллион целковых на непредвиденные расходы, к ближайшему понедельнику мне будет не на что купить порцию табаку. Кроме того, я не завистлив, уважаю одежду как институт и страстно люблю детские игрушки, что не совсем прилично в мои лета. Хотя иначе и быть не могло, потому что в первые годы жизни не было случая узнать цену деньгам, которых не было в заводе ни у кого. Завидовать кому бы то ни было тоже не приходилось, поскольку бедность тогда стояла всенародная, ровная, как тундра, и настоящие завистники были наперечет. Игрушек же было мало и все какие-то нелепые, вроде пищалок из папье-маше, фанерных кинжалов, крашенных серебрянкой, или ватных пумпонов на резинке, которыми удобно было лупить по лбу. Единственный заводной автомобильчик, трофейный, венского дела, водился у мальчика с Большой Черкизовской, как раз против дровяного рынка, и на него ходила восхищаться вся окрестная ребятня.
   Кстати припомнить, одно время я взял было моду оставлять после себя игрушки разбросанными где попало, пока мать молча не собирала их в специальный ящик, где также хранились мотки разноцветных ниток и бабушкино лото. Но мало-помалу до меня дошло, что порядок в доме – это норма, которую должен блюсти всякий порядочный человек. Что трудиться, то есть выводить буковки пером № 86 и убирать за собой игрушки, – это естественно и тоже норма, хотя бы потому что наша школьная уборщица тетя Клава с утра до вечера мыла полы в коридорах за триста рублей в месяц, на которые можно было купить разве что рукав от прорезиненного плаща. Мать с отцом тоже зарабатывали сущие гроши, даром что являлись домой под вечер едва живыми, из чего я делал скоропалительное заключение, что, видимо, работать так же физиологически естественно, как дышать.
   То есть не исключено, что взрослые люди, и прежде всего родители, предстают в глазах ребенка носителями высшей истины, чем-то вроде живой ипостаси Бога, очевидного и понятного, которому хочется подражать. Но то-то и оно, что, как правило, подражают они доброкачественным деяниям, а не злокачественным, которые различаются маленьким человеком инстинктивно и от рождения, как цвета. Во всяком случае, мы в детстве видели столько насилия и несправедливостей, что, по логике вещей, из нас должны были выйти злодеи большой руки. Между тем когда слесарь Самсонов бил смертным боем свою жену, с его малолетним сыном и моим товарищем делался припадок и его приводили в чувство нашатырем; после из него вышел гинеколог и безобиднейший из тихонь.
   Похоже, что истина уже заключена в ребенке и тем вернее себя окажет, чем меньше ее тревожить и понукать. Я в детстве был отчаянным лентяем, и отец всячески старался пристрастить меня к работам по кровельному железу, в результате теперь я не могу без омерзения прикоснуться к любому металлическому предмету, от канцелярской скрепки до гаечного ключа.
   Или возьмем любовь к родине: ты родился в шестиметровой комнате, видел шоколад четыре раза в году, и отец у тебя отсидел ни за понюх табаку, и мать всю жизнь работала на двух работах, самого, что называется, на ровном месте выгоняли из комсомола и чуть не упекли за 101-й километр, и всю молодость проходил ты в латаных штанах, а поди ж ты – от всего, что ни есть, русского, отечественного вокруг сердце обмирает как-то сладостно и щемит.

   Взрослые люди, конечно, знают о бытии гораздо больше, нежели дети, но и ребенку известно нечто такое, что человеку взрослому невдомек.
   Когда мне было лет пять-шесть, матушке вздумалось повести меня прощаться с одной старушкой-покойницей, ее крестной, которая, впрочем, умерла сравнительно молодой. Тогда вообще умирали рано: моя бабка по матери скончалась, не дотянув до пятидесяти, а дед – что-то пятидесяти с небольшим.
   В затемненной комнате с низкими потолками, на раздвинутом столе лежало очень продолговатое тело, задрапированное до подбородка простыней, с подвязанной челюстью, и посему зловещим бантиком на затылке, двумя еще царскими медяками на веках, по виду весьма тяжелыми, что в общем придавало усопшей жутко-комичный вид. Понятное дело, что зрелище смерти, впервые открывшееся передо мной, произвело на мою детскую психику такое сильное впечатление, что я до сих пор отчетливо вижу эту картину в фигурах, предметах, запахах и цветах. Но уж слишком была противоестественна эта каменная неподвижность, эта безнадежная непробудность, и я подумал: что-то тут не то – либо старуха притворяется, либо меня морочат, преследуя какую-то злую цель.
   Любопытно, что этот случай нисколько не поколебал мою веру в то, что сам-то я вечен и бесконечен, даже если кто-то взаправду умирает, несомненно и навсегда, что, по крайней мере, в моем частном случае смерти нет. То есть любопытно, откуда у детей берется это предчувствие вечности? на что оно намекает? мы ли, взрослые, закосневшие в материализме, ближе к истине, или это наши дети знают о смерти все? Тут, как говорится, бабушка надвое сказала, и скорее доверишься детскому инстинкту, если возьмешь в предмет, что их не надо учить дышать, глотать, улыбаться, плакать, и самый трудный язык на свете они одолевают в невероятно короткий срок. Во всяком случае, похоже на то, что они первоначально владеют неким абсолютным знанием, которое люди со временем утрачивают, пообтеревшись в нашем мире, поднаторев в своих нелепых занятиях и опростившись, сколько можно опроститься, не впадая в идиотизм. Это не удивительно: люди вообще стремятся к простоте по мере взросления, как человеческие общества стремятся к все более упрощенным формам организации бытия, и оттого давненько не слыхать, чтобы где-нибудь объявился новый Моцарт, ибо без него все же спокойней и на ночь глядя не так кружится голова.
   Правду сказать, и в зрелом возрасте человек никак не может смириться с этим величайшим из чудес – превращением самочувствия в органическое вещество, но при этом и молодые, и преклонные его годы отравлены знанием о неизбежности и всеобщности смерти, о конечности всякого, в том числе и личного бытия. С одной стороны, это знание держит культурного человека в струне, потому что какая уж тут ипотека, если впереди у тебя в лучшем случае пять-шесть миллиардов лет вращения костей во вселенной, а в худшем случае Страшный суд. С другой стороны, довольно затруднительно существовать, сознавая, что со временем в твоей квартире поселится невесть кто, что за пять-шесть миллиардов лет на Земле произойдет множество интересных событий, которые теперь трудно предугадать; впрочем, по этому пункту можно быть совершенно уверенным в том, что лучше не будет, даже когда воплотится во всем своем блеске коммунистический идеал.
   Или того пуще: в другой раз так призадумаешься о вечности, что идешь по Малой Бронной, а навстречу всё покойники с подвязанными челюстями и восковыми масками вместо лиц. И себя жаль, и прохожих жаль до слез, словно назавтра обещали распустить Россию, потому что ведь люди-то все хорошие: милые, добродушные, душевные – главное, душевные, – каких не найти в чужих палестинах, а уж собственно в Палестине решительно не найти.

   Соображение обиходное до смешного: хороших людей на земле огромное большинство. Вот почему самая продолжительная война в истории человечества длилась всего сто лет, а не четыреста, католицизм с небольшим опозданием раскаялся в своих неправдах, по тюрьмам в России сидит всего один человек из ста. Отсюда добродетель – норма, а злодейство – выпадение из нормы, аномалия роста, которой страдают по-преимуществу умалишенные и те бедолаги, которых было некому очеловечить, которые, едва родившись, окунулись в мизантропию и разбой. Ведь сколько младенец ни будь просвещен свыше, даже начальная человечность не прорежется в нем без участия взрослого, уже поднаторевшего в практическом гуманизме, как без него он ни за что не научится ходить, пользоваться туалетом и говорить. Так сразу не разберешь, почему это такое, но почему-то человечное в человеке, заложенное Создателем наравне с основными инстинктами, проявляется исключительно через общение по душам; положим, ребенок загодя, еще в материнской утробе знает, что воровать не годится, но он скорее всего кинется в эту практику, если его вовремя не уведомить, что брать чужие вещи – нехорошо; почему именно нехорошо – объяснить, а тем более доказать невозможно, поскольку это очень даже выгодное занятие, но такова уж сила взаимодействия природной добродетели и живого слова, что впредь он артельного гвоздика не возьмет. Видимо, оттого и собака почти всегда похожа на своего хозяина, что он постоянно говорит ей таинственные слова.
   Будучи человеком слабохарактерным, подверженным разным влияниям, я потому по малолетству не сел в тюрьму, а после не пошел по торговой части, что меня с младых ногтей окружали хорошие люди, то есть понимающие разницу между добром и злом, хотя и способные на предосудительные дела. Мать с отцом были безупречно порядочны, даром что моя родительница никогда не читала книг, а родитель был большой ходок по женской линии, обожал Сталина и не любил возвращать долги. Мой крестный отец был жила и драчун, однако он научил меня мужской должности, – в частности, все брать на себя, покровительствовать слабым, благоговеть перед женщиной и не горячиться по мелочам. Моя няня Ольга, уже старушка, отличалась чрезмерной строгостью, не знала грамоте и за один раз выпивала по восемнадцать стаканов чая, но добрее ее не было никого. Моя дальняя, нежинская бабушка русско-украинско-польско-шведского происхождения, которую я еще застал в живых, была фантазерка с детской душой, говорила «сидай, дитятко», закармливала малороссийскими яствами, но шила бюстгальтеры и таскала меня торговать по базарным дням. Мой первый друг, рыжий грузин по фамилии Капанадзе, был, вероятно, княжеского происхождения, поскольку лет в девять-десять уже вел себя как депутат Государственной думы и не понимал значения матерных инвектив.

   Хороший человек – как правило, человек слабый, и посему его слабости следует уважать.
   В первый раз я напился четырнадцати лет отроду. Дело было на даче у моего деда Григория, которого я считал настоящим дедом, хотя он был родным братом моей бабки по матери, а эти, в свою очередь, происходили от моего прадеда-осетина, и славянского в их внешности не было ничего.
   Дело было так: в субботу, на танцы, которые у нас устраивались по субботам вокруг единственного на весь дачный поселок электрического столба, деревенские притащили четвертную бутыль самогона, несколько отдававшего в синеву; деревенские выпили больше половины бутыли, и дачной молодежи досталось примерно по две рюмки на нос этого излюбленного российского напитка, который появился в наших пределах даже не при Иване Грозном, а только в империалистическую войну; следствием первой рюмки было то, что вторую я решил выпить с риском для жизни, как молодой князь Курагин из «Войны и мира», а именно сидя верхом на двухметровом заборе из силикатного кирпича; выпить-то я выпил, но слезть с забора уже не мог. Так я и просидел чуть ли не до утра, и даже исхитрился прикорнуть, пока дед меня не снял при помощи приставной лестницы и не прогнал домой, в Москву, с письменным донесением моей матери насчет подросткового алкоголизма и невменяемых повадок в состоянии «подшофе».
   С тех пор я пью более или менее регулярно и поминаю добрым словом моего деда Григория, царство ему небесное, которого мне еще потому жаль, что борьба с подростковым алкоголизмом ему точно не задалась. Впрочем, самое неблагородное действо, на которое я способен в нетрезвом состоянии, таково: посреди пирушки я могу отпроситься спать.
   Видимо, существуют в человеке такие прорехи чисто национального характера, которым противостоять невозможно, потому что не нужно, потому что из этого противостояния выйдет только лишняя нервотрепка и маета. Известная доля распущенности тут, конечно, имеет место, но и то нужно принять в расчет: русский человек испокон веку бытует так, что время от времени остро встает вопрос о самоизоляции от российской действительности, когда становится совсем уж тягостно и невмочь. «Отсюда питейное!» – как говорит Мармеладов в застольной беседе с Расколь-никовым, и, право, в этом не видно большой беды, если вы – существо положительной психики и четыре стакана водки не сделают из вас злобного дурака. Недаром мы с Владимира Святого, уже второе тысячелетие, спиваемся, и все никак не сопьемся, потому что жила у нас крепка. Недаром в России говорят «Кто пьян да умен – два угодья в нем», и вообще если русский народ когда-нибудь прекратит свое существование, канет в Лету, как древние хетты и финикийцы, то исключительно по той причине, что мир перевернулся, и, в частности, наши женщины ведут себя противоестественным образом, а именно все метят в адмиралы и под эту дудку отказываются рожать.

   Как всякий простолюдин, я знаю своих предков только до четвертого колена: отец – авиатор, дед – проводник поезда Москва-Киев, умерший вроде бы от чахотки, прадед Тарас работал на винокуренном заводе и погиб, свалившись в чан с водкой, тогда уже приготовлявшейся по Менделееву: сорок на шестьдесят.
   Дальше – потемки; это еще хорошо, что я воспитан на благородной литературе, и сразу после «Записок охотника» уже был неспособен вытащить у матери десятку из кошелька. Тем не менее я, наверное, не понаделал бы и половины тех гадостей, в которых повинен перед совестью и людьми, кабы я знал свою родословную, что называется, «от и до».
   Вообще насколько наша жизнь была бы благопристойней, имей мы полное представление о деяниях наших предков, каким владели выходцы из наших боярских семей, знавших свое генеалогическое древо, как «Отче наш». Ну какой отчаянный балбес пойдет в наемные убийцы, если у него прапрадед по женской линии брал Измаил и его сам Александр Васильевич Суворов как-то потрепал за молодечество по плечу? Какой потенциальный карманник покусится на кошелек ближнего, если его прапрадед по мужской линии служил в опричниках у царя Ивана Грозного и посетил с посольством датского короля?
   То есть хочешь не хочешь, а надо держать ранжир. Оттого сейчас мечтается, чтобы мои отдаленные потомки говорили на сей предмет: дескать, как ни сомнительны заслуги нашего пращура перед отечественной словесностью, а все-таки он, черт такой, завтракал с министром иностранных дел во дворце на Спиридоньевке, ужинал с французским послом в резиденции на Якиманке, обнимался с главкомом ВВС и даже как-то сгрубил самому Президенту, правда, будучи несколько не в себе.

   Моя бабушка по матери, Евдокия Васильевна Черкасова, наказывала моей родительнице, тогда еще девочке: когда встретится хороший человек и придет время зачать, то на последних месяцах беременности нужно постоянно смотреть на какую-нибудь красивую картинку, и тогда ребенок родится хорош собой; уж не знаю, придерживалась ли мать этого наставления, но я вышел ни то, ни се. В свою очередь крестная моей матери, так напугавшая меня в детстве, советовала во время беременности постоянно слушать благородную музыку, поскольку-де в этом случае ребенок непременно родится отзывчивым, возвышенного направления и, что самое главное в жизни, не грубиян.
   Опять же не знаю, последовала ли мать этому совету, но музыкой я был зачарован сызмальства и даже немного ее боялся из-за непреодолимой силы влияния, которая меня сковывала, лишала воли и вгоняла в состояние, похожее на столбняк. А тут еще отец, только придет со службы, как сразу откроет трофейный патефон и заведет, например, «Октябрь» Чайковского: и моментально на меня накатят волны, волны, и к горлу подступит спазм.

   Общеизвестно, что высшее в человеке, указывающее на происхождение от Отца нашего Небесного, и низменное, животное, иначе называемое дьяволом, только два раза за жизнь вступают в противоборство промеж собой. В первый раз, когда человечку бывает лет пять-шесть и когда он беспрестанно капризничает, своевольничает и хамит. В другой раз, когда ему стукнет тринадцать и он вдругорядь принимается капризничать, своевольничать и хамить. У японцев в обоих случаях ребенка жестоко жучат и нагружают до такой степени, что ему продохнуть некогда, не то что изрезать материно пальто или распатронить пивной ларек.
   У нас… ну, у нас, положим, все не как у людей, и мы бываем одиноки и беспомощны в эти грозные годы жизни, когда речь идет в буквальном смысле о жизни и смерти, о том, выйдет ли из человека образ и подобие или то, что ходит на двух ногах. Тем не менее и у нас в огромном большинстве случаев верх берет образ и подобие, и в человеке только то остается от дьявола, что он отправляет свои физиологические потребности по общеприродному образцу. Вот уж чудо из чудес: выгодно хищничество, а бескорыстие глупо и накладно, естественно шагать по трупам к заветной цели и противоестественно самопожертвование из высших соображений, проще простого зарезать разлучника, а ты сочиняешь лирические стишки. Между тем все, за исключением прямых сумасшедших, бывают бескорыстны, способны на самопожертвование, а кое-кто даже пописывает лирические стишки.

   Я человек в общем-то нехороший: зловредный, ругатель и злостный эгоцентрист. При этом жизнь, люди, предание, культурная традиция воспитали меня в таком светлом убеждении: счастье – нормальное состояние человека и заключается только в умении наслаждаться каждой минутой бренного бытия.


   ПИСЬМА ИЗ ДЕРЕВНИ

 //-- Письмо первое --// 
   Квалифицированный читатель, вероятно, будет в претензии: зачем, скажет он, автор стяжал название своих очерков у Александра Николаевича Энгельгардта, который на всю Россию прославился тем, что был замечательный писатель и агроном? А затем, что эти очерки – точно письма, по крайней мере в формальном отношении, и точно из деревни, причем весьма удаленной от столицы, если не сказать отчетливее – глухой. Что же делать, коли автор до восьми месяцев в году проводит в деревне Устье Тверской губернии Зубцовского района Столипинского сельсовета, коли он тоже в своем роде писатель и агроном? С другой стороны, такое заимствование простительно потому, что наша литература насчитывает до пяти «Кавказских пленников», три «Обыкновенные истории», а «Рассказов без названия» даже не перечесть. Одним словом, «птичий грех» – это все-таки не то, что украсть у соседа беремя дров.
   Письма эти будут не совсем чтобы о деревне, как «Письма об Испании» Боткина не то чтобы про Испанию, а «Письма из Сибири» Лунина вовсе не про Сибирь. Пусть на этот раз эпистолярный жанр послужит исследованию одного «странного сближения», быть может, самого странного в русской традиции: наша литература и наша жизнь. Под литературой подразумеваем корень из действительности, сдобренный мыслью, а жизнь возьмем в протяжении, от Энгельгардта до наших дней.
   Эти две категории, действительно, настолько у нас смешались, что не всегда разберешь, где больше жизни, где больше литературы, то ли Иванов – механизатор и пьяница, то ли он скорее все-таки персонаж. Это неудивительно, поскольку русская жизнь, особенно на селе, довольно художественна, поскольку у нас часто живут, как пишут, а пишут неубедительно, как живут.
   Такой пример из истории наших мест… Много лет тому назад несколько окрестных деревень надумали объединиться в колхоз, причем задолго до того, как Иосиф I решил восстановить крепостное право на пространстве от Бреста до Колымы. Дело, однако, не задалось и вот по какой анекдотической причине: земледельцы никак не могли прийти к общему мнению насчет названия своего колхоза – одни стояли за «Веселые бережки», другие – за «Новый быт». Примерно три года спустя мировой сход пришел-таки к компромиссу и колхоз назвали «Сознательный», под каковым именем он сравнительно благоденствует до сих пор. Так вот спрашивается: колхоз «Сознательный» – это больше литература или же больше жизнь? Сдается, ни то, ни другое, а только «странное сближение», хотя бы потому что это название невозможно использовать в литературном произведении, так как квалифицированный читатель скажет: сочиняют господа писатели, на практике колхозам такие игривые названия не дают. Между тем если свернуть с трассы Москва – Рига на 204-м километре, миновать по пути деревни Берниково, Молозвино, Михальки, Борки и Мозгово, то, переехав по новому мосту через речку Держу, справа увидишь металлическую конструкцию с надписью «Колхоз “Сознательный”», на которой вечно висит чей-то цветной платок.
   Все-таки сельская жизнь не стоит на месте, несмотря на известный крестьянский консерватизм, это видно хотя бы из того, что у Энгельгардта в его письмах «Из деревни» ничего сколько-нибудь анекдотического не найдешь. Напротив, горьки его наблюдения из сельского быта. Да и как иначе, если крестьянин того времени без малого полгода работал в поле и без малого полгода побирался по дальним деревням, клянча горбушки на сухари? Энгельгардт так и пишет: «У нас настоящие нищие встречаются редко – взять им нечего. Совершенно иное побирающийся “кусочками”. Это крестьянин из окрестностей… В нынешнем году пошли в “кусочки” не только дети, бабы, старики, старухи, молодые парни и девки, но и многие хозяева. Есть нечего дома – понимаете ли вы это?»
   Нет, нынешнему земледельцу этого не понять. Потому что независимо от того, собрал колхоз урожай, нет ли, у него на столе не то что хлеб не переводится, а он первосортным мясом питается каждый день. Тут, вероятно, дело не обошлось без тайны, на которые вообще таровата в России жизнь, ибо здешние колхозы третий год ничего земледельцу не платят, разве что изредка выдают по мешку макаронных изделий на едока. Впрочем, скотина у него своя, хотя бы она сидела на ворованном комбикорме, овощи тоже свои, покупное – только хлеб, соль, сахар, спички, горячительное, табак. Но ведь это довольствие тоже надо на что-то приобрести, а на что ты его приобретешь, если колхоз третий год ничего не платит? Тем не менее в каждом доме есть хлеб, соль, сахар, спички, горячительное, табак. Тайна, одним словом, другого объяснения не найдешь.
   Попрошайки, однако, есть, то есть на всю округу осталось два-три отщепенца, которые по-старинному ходят в «кусочки», но не потому, что им есть нечего, а так, по складу характера и еще от нечем себя занять. Зато появился новый народный промысел, который вытеснил нищенство и по крайней мере как-то обеспечивает потребность в водке и табаке. Промысел этот заключается в следующем: берет мужик из опустившихся санки, рюкзак, фомку и направляется грабить дачки горожан, которые во множестве расплодились в округе за последние десять лет. После награбленное добро доставляется на дом к какой-нибудь ветхой старушке, и она дает на пол-литра за иконку, дюжину ложек и самовар. Похоже, что сей промысел мало-помалу приобретает общенациональный характер, поскольку из-за разрухи люди дошли до крайности, особенно в рабочих поселках и маленьких городах. У нас, во всяком случае, года не проходит, чтобы злоумышленники не обчистили пару-другую изб. Дом одного известного певца из соседней деревни грабили восемь раз. В последний раз у него увели два велосипедных колеса, медный таз для варки варенья и полное собрание сочинений Герцена – это точно, что не для продажи, а почитать.
   Таким образом, со времен Энгельгардта крестьянский быт явственно обогатился новой приятной краской – именно склонением в анекдот. Вот в позапрошлом году дальний сосед Генка-тракторист подрядился сторожить дом одной милой пары из Москвы: он художник, она поэт. Неизвестно, по какой причине, но однажды ночью пожар уничтожил всё. Тракторист шлет в Москву телеграмму: «Дом сгорел. Целую, Гена».
 //-- Письмо второе --// 
   Главная тайна русского народа заключается в том, что он не умеет себя кормить. Тысячу с лишним лет существует Россия как государственный организм, а и при Рюриковичах мы каждый третий год сидели на лебеде, и в романовское трехсотлетие нас преследовали недороды, и в пору большевистской диктатуры русачок перебивался с петельки на пуговку, и свобода слова никак не сказалась на всхожести зерновых. Вот Александр Николаевич Энгельгардт, творивший в 70-х годах девятнадцатого столетия, сообщает в своих письмах «Из деревни»: «В нашей губернии и в урожайные годы у редкого крестьянина хватает своего хлеба до нови; почти каждому приходится прикупать хлеб, а кому купить не на что, тот посылает детей побираться по миру… В нынешнем же году у нас полнейший неурожай».
   Сто тридцать лет исполнилось «Первому письму» Энгельгардта, но и в нашем колхозе «Сознательный», и в соседнем колхозе «Путь Ильича» урожайность, как при Владимире I Святом, – 50–60 центнеров с гектара корнеплодов и 13 – по департаменту зерновых.
   Спрашивается: как же так? Как же так получается, что мы испокон веков ковыряем землю и принципиальный результат нашей агродеятельности – недород?! Как ни раскинь мозгами, ответа нет. Это, действительно, фундаментальная тайна, потому что в России есть всё, для того чтобы задушить Восточное полушарие своей сельскохозяйственной продукцией, и никакого особенного заклятия над ней, кажется, не висит. Климат у нас, правда, удручающий, но ведь и в Израиле климат не располагает к земледелию, однако нам до иудейской урожайности далеко. А первое дело, что у нас лучшие в мире черноземы, – это и в отношении тучности, и в отношении площадей. Конечно, чернозем у нас не везде, а в нашей Тверской губернии даже всё больше супеси, однако вся Германия стоит на супесях, и ничего – то, что немцы собирают за год, мы собираем приблизительно лет за пять.
   И ведь не сказать, что русский крестьянин – существо безответственное и ленивое. Вообще леность как преимущественное качество нашего работника выдумали немцы, чтобы понятнее было, потому что иначе им русскость как категорию не понять. На самом деле русачок в той же степени ответственен и работоспособен, что и немец, и даже, может быть, в большей степени, ибо немец трудится из прямой выгоды, а русский – бог ведает из чего. Спрашивается: станет немец пахать и сеять, если ему за это вовсе денег не платить? Вряд ли, а у нас в колхозе «Путь Ильича» третий год ни гроша не платят, и тем не менее крестьяне, как заводные, пашут и сеют, точно их действительно завели, как механические часы.
   Это опять же тайна: что же все-таки побуждает нашего крестьянина трудиться фактически безвозмездно? какой такой метафизический интерес? Скорее всего русский земледелец пашет и сеет при любых условиях потому, почему петух кур топчет, зимой снег идет, летом трава растет, поскольку для психически нормативного человека трудиться – это в природе вещей, поскольку петух при любых условиях будет заниматься курами, хоть ты корми его, хоть – по обратной методике – не корми.
   Но, с другой стороны, в том-то, собственно, и беда, что наш крестьянин исстари работает по зову природы и его нимало не подстегивает денежный интерес. Оттого-то он и трудится не так интенсивно, не по-немецки, ибо работай не работай, разве что помереть с голоду не дадут. И вкуса к собственности у него нет, ибо он никогда не знал, что такое собственность, и ничего не имел в своем полном распоряжении, кроме шапки, которую всегда можно заложить в кабаке, исподнего да лаптей. И стремления к обогащению у крестьянина нет, ибо прибавочный продукт у него исправно отбирал сначала барин, потом имперское правительство, после большевистское государство и, наконец, вольные банки с посредниками, которые плодятся, как коричневый таракан.
   К тому же наш земледелец, сколько это ни странно, потому всецело не сосредоточен на сельскохозяйственном производстве, что у него душа есть, и душа эта загадочна, во всяком случае, не проста. В свою очередь, «пресловутая загадочность русской души разгадывается очень просто: в русской душе есть всё. Положим, в немецкой или какой-нибудь сербо-хорватской душе при всем том, что эти души нисколько не мельче нашей, а, пожалуй, кое в чем основательнее, композиционнее, как компот из фруктов композиционнее компота из фруктов, овощей, пряностей и минералов, – так вот при всем этом в них обязательно чего-то недостает. Например, им довлеет созидательное начало, но близко нет духа всеотрицания; или в них полным-полно экономического задора, но не прослеживается восьмая нота, которая называется “гори всё синим огнем”; или у них отлично обстоит дело с чувством национального достоинства, но совсем плохо с витанием в облаках. А в русской душе есть всё: и созидательное начало, и дух всеотрицания, и экономический задор, и восьмая нота, и чувство национального достоинства, и витание в облаках. Особенно хорошо у нас почему-то сложилось с витанием в облаках». [Note2 - В. Пьецух. «Центрально-Ермолаевская война».]
   То есть наш земледелец оттого не занят с утра до вечера удойностью коров и урожайностью зерновых, что он, кроме всего прочего, еще и мыслитель в своем роде, изобретатель, печальник за судьбу папуасов, экономист на чужой счет, политик, гармонист, автослесарь и интриган. Так уж сложилась историческая судьба русского крестьянства, горше которой и придумать нельзя, что она способствовала не столько развитию коммерческого начала, сколько деятельности души.
   В общем не приходится удивляться, что Россия не умеет себя кормить. Это, положим, у немцев бытие определяет сознание, а у нас наоборот: сознание – бытие.
 //-- Письмо третье --// 
   Того и гляди начнется дачный сезон.
   Удивительное дело: кажется, мы не самый богатый народ в Европе, но дачка в каких-нибудь Снегирях – это у нас норма, тогда как владелец загородного домика, скажем, у англичан – всегда процветающий предприниматель или прямой магнат. Поэтому дачный сезон – понятие чисто русское и к тому же дополнительная загадка насчет нашего способа бытия. Как же не загадка, если у Иванова не всегда есть на что похмелиться, но стоит себе на шести сотках дачка из шпунтованной доски в каких-нибудь Снегирях…
   С началом дачного сезона возобновляются отношения между местными, то есть природными, крестьянами и дачниками, которые не то чтобы ровны, но враждою их все же не назовешь. С некоторой натяжкой эти отношения даже можно квалифицировать как приятельские, однако в дружбу они редко перерастают, потому что в земледельце крепка родовая память, а в ней всё отзывается против так называемых городских. И действительно: междоусобные войны – от городских; барщина, оброк, порка, бесчестье для дочерей – это тоже от городских; и подушная подать, реквизиции, продразверстка, двадцатипятитысячники, колхозы, раскулачивание – опять же от городских. Оттого-то между местными и отдыхающими словно стоит невидимая стена.
   Впрочем, и тут произошел заметный сдвиг со времен Антона Павловича Чехова, который в 1899 году отобразил отношения дачников и крестьян. В рассказе «Новая дача» инженер Кучеров купил по соседству с деревней Обручаново несколько десятин земли под усадьбу, и его жизнь вскоре переродилась в ночной кошмар. И скот у бедного инженера обручановские угоняли, и деревья вырубали в саду, – одним словом, между ними не дошло только что до «красного петуха». И это нимало не удивительно, потому что инженер Кучеров и обручановские крестьяне как будто и говорили-то на разных языках, по крайней мере глагол «презирать» обручановские настырно понимали как «призирать».
   Сейчас не то, сейчас крестьяне и дачники, точно, изъясняются на одном языке, и даже частенько услышишь от полевода модный оборот: «И вот я анализирую в голове…» Соответственно отношения между ними скорее ровные, частью доброжелательные, поскольку слово на Руси больше, чем дело, и, по замечанию великого Павлова, мы до того сосредоточены на словах, что у нас слово решает всё. Как же не всё, если Ленин в апреле написал свои «Апрельские тезисы» и в октябре у нас, как по писаному, случился Октябрьский переворот? К тому же русский человек непамятен на зло и прощает его легко.
   В нашей деревне Устье между местными и дачниками никаких отношений нет. Это по той причине, что местных нет. Живет у нас одна только древняя старушка Надежда Михайловна, бывший председатель колхоза «Сознательный», которая, несмотря на свои восемьдесят шесть лет, держит убедительный огород. Зато в нашей деревне есть один действительный академик, два иностранца, три члена Союза писателей, один отставной разведчик и другой действующий – наш резидент в республике Гондурас. Если бы не мы, то деревня Устье, которой наверняка не одна сотня лет, давно исчезла бы с лица русской земли и превратилась бы в пастбище для коров. Коровам хорошо, но отечеству вообще – худо, кабы целая старинная деревня исчезла с лица земли.
   В соседней деревне Новая, совсем крошечной, в пять дворов, живут скульпторы и певцы. Но в огромном Столипине дачников вовсе нет, в Никифоровском, которое славно тем, что в 1812 году местные вырезали отряд французских фуражиров, они наперечет, да пара-другая душ отдыхающих обитает в селе Борки.
   Село Борки, расположенное от нас в шести километрах, заслуживает отдельного разговора, потому что отношения между дачниками и крестьянами по логике вещей тут должны быть напряжены. Дело в том, что все окрестные земли во время оно принадлежали уже упоминавшимся помещикам Озеровым, которые жили как раз в Борках. И весьма удивительно, что дворец Озеровых, построенный Кваренги, уцелел, несмотря на пламенные настроения беднейшего крестьянства, однако в избах у старожилов еще можно увидеть какое-нибудь старинное канапе изумительного дела и красоты.
   Из этого видно, что отношения между борковскими крестьянами и городскими в свое время были точно напряжены. Во всяком случае, известно, что, когда имением владели уже помещики Безобразовы, и они в 1917 году волею рока перешли из сословия землевладельцев в категорию дачников, во дворце устроили общежитие для крестьян. Имея в виду прочную родовую память, дачникам следовало бы с опаской появляться в селе Борки. Но нет: до того русский человек незлопамятен, что в худшем случае знакомый мужик попросит у тебя рубль.
   То есть отношения у нас чуть ли не приятельские, хотя бы потому что нас многое сближает, например, такое обстоятельство: рок нас одинаково, поровну обобрал. С другой стороны, нас сближает общая деятельность на земле: члены Союза писателей у нас, не разгибаясь, картошкой занимаются, а в деревне Мозгово один механизатор пишет стихи, два пастуха с Голубой дачи по очереди осваивают публицистику Герцена, зоотехник из колхоза «Путь Ильича» денно и нощно шпионит за своей женой, бухгалтер из колхоза «Сознательный» работает в трех местах. Но и на земле они, конечно, корячатся – этого не отнять.
 //-- Письмо четвертое --// 
   Как известно, русский человек выпить не дурак. Даже из литературы следует, что у нас и по городам пьют беспробудно, и в сельской местности по той же методе пьют. Лев Толстой, правда, стоит на том, что это занятие на Руси особенно развито в городах, но и по Чехову, и по Тургеневу, и по обоим Успенским, и по Бунину пристрастием к пьянству у нас отличаются все же больше веси, чем города. У Тургенева в «Певцах» даже глубоко художественные натуры из земледельцев до того наклюкались по итогам певческого соревнования, что не то что петь – разговаривать не могли.
   А вот Александр Энгельгардт сообщает: «Вообще нужно заметить, что между мужиками-поселянами отпетые пьяницы весьма редки. Я вот уже год живу в деревне и настоящих пьяниц, с отекшими лицами, помраченным умом, трясущимися руками, между мужиками не видел. При случае мужики, бабы, девки, даже дети пьют, даже пьяные напиваются, но это не пьяницы… Мне случалось бывать и на крестьянских сходках, и на съездах избирателей-землевладельцев – право, не могу сказать, где больше пьют. Числом полуштофов крестьяне, пожалуй, больше выпьют, но необходимо принять в расчет, что мужику выпить полштоф нипочем – галдеть только начнет, и больше ничего. Проспится – и опять за соху».
   В том-то всё и дело, что крестьянину особенно некогда услаждать себя горячительными напитками, у него не восьмичасовой рабочий день, а порядочный мужик от зари «пашет» и до зари. Он, может быть, и рад бы более или менее последовательно водочкой заниматься, да порядки теперь не те. Прежде, говорят, действительно, крепко пили, это когда скотину держать не давали и можно было худо-бедно продержаться на тощий колхозный рубль. Нынче же крестьянствующая Россия вернулась к натуральному хозяйству, разве что спичек никто не делает и соль самосильно не добывает, поскольку в колхозах все работают задарма. А что такое натуральное хозяйство в новейших условиях и по меркам настоящего мужика? Это значит сена накосить на трех коров, соломы для подстилки где-то украсть – тоже время нужно, картошки вырастить столько, чтобы хватило на прокорм семье, борову и двум свинкам, птицу обиходить, раза три в неделю на рынок смотаться со своим товаром плюс надо технику соблюдать в рабочем виде и в регулярном состоянии поддерживать огород. Ведь только скотиной и огородом сейчас и существуют по деревням; мужики приторговывают, что идет по завету: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь». Понятное дело, свое хозяйство требует столько времени и усилий, что в другой раз некогда похмелиться, да и не на что, ответственно говоря.
   Поэтому крепко пьяного земледельца встретишь в деревне редко, и то это будет фигура из совсем опустившихся, которые ни в колхозе не работают, ни на себя и вообще научились добывать калории из воздуха, бражки и первача. В нашей округе меж положительных мужиков один Толик Потапов выпивает чуть ли не каждый день. Но он хорошо зарабатывает своим ремеслом, именно столярным: Толик делает для дачников оконные пакеты и мебель под деревенскую старину. Зарабатывает он то есть настолько хорошо, что его воскресную норму составляют два литра фабричной водки, которая стоит у нас двадцать четыре рубля за бутылку – по-старому, полуштоф. Выпивши, Толик берет баян, садится на скамейку возле своей избы и часа два безостановочно играет вальс «На сопках Маньчжурии», пока под свою же музыку не заснет.
   Впрочем, бывают исключения, хотя и крайне редкие, когда деревня пьет без просыпу дня три, причем известие об этом исключении после передается потомству как предание старины. Я уже рассказывал, что года два тому назад мужики из соседней деревни откопали на задах у покойного Борьки Смирнова молочную флягу бражки. Зачем-то он обрезок рельса приварил к фляге, и мужикам пришлось прибегнуть к древнеегипетским механическим приспособлениям, чтобы извлечь ее из земли. Как бы там ни было, флягу достали, расположились вокруг котлована и три дня пили бражку, содержательно беседуя, пока женам это не надоело и они не разогнали собеседников по домам.
   Не в пример современницам Энгельгардта, нынешние женщины, девушки и дети совсем не пьют, исключая общенациональные праздники, родины, крестины и дни, неблагоприятные для жизнедеятельности, вроде тринадцатого числа. На этот предмет хозяйки загодя изготавливают самогон, и не то что какую-нибудь сивуху, а настоящий первач, да еще настаивают его на экзотической материи, как-то цедре или розовых лепестках. Как правило, домашний напиток выпивается за праздники весь, и наутро хозяину предоставляется отпаиваться вперемежку капустным рассолом и молоком.
   И то сказать – на свое хозяйство работать надо, это всё-таки не шутка: сено, солома, скотина, птица, рынок, техника, огород. Тем не менее у положительного мужика всегда найдется время порассуждать. Положим, сидит он у деревенского пруда на корточках и пристально смотрит вдаль. Подойдешь, спросишь:
   – О чем мечтаешь?
   – Да вот прочитал сегодня в газете, – скажет он в ответ, – что через шесть миллионов лет на месте нашего Зубцовского района будет море.
   – Ну и что?
   – А вот что… Чего я, собственно, корячусь, если тут будет море через шесть миллионов лет?!
 //-- Письмо пятое --// 
   Интересный вопрос: изменился ли русский крестьянин по результатам большевистского эксперимента или он по-прежнему бедует, только на новый лад? Этот вопрос интересен прежде всего потому, что если восемьдесят лет социалистического землепользования никак не сказались на характере нашего хлебороба, то что тогда способно сдвинуть его с печи? Второе пришествие? новый всемирный потоп? или уже ничто?.. То есть, собственно, вопрос в том, представляет ли собою русский крестьянин силу необоримую, категорию инвариантную, нечто обреченное неизменно существовать с царя Гороха по все предбудущие времена, коли иметь в виду, что вечный результат его агродеятельности – недород…
   То, что наш селянин стал резко образованнее за последние восемь десятилетий, – это, как говорится, научный факт. Прежде он путал со святой угодницей пятый день недели, а нынче при желании может починить трактор и даже сведущ в таких отвлеченных понятиях, как кредитование и дефолт. Но вот Екклезиаст пишет: «Во многая знания многая печали» – и действительно, становится ли человек работоспособнее оттого, что ему доподлинно известно: луну отнюдь не делают в Гамбурге, семью семь – сорок девять?.. Это сомнительно; во всяком случае уровень образования у нас, кажется, никак не сказался на урожайности зерновых. По-прежнему собираем мы заклятые 13 центнеров хлеба с гектара пашни, которые голландская земля давала еще тогда, когда пепел Клааса стучал в сердца, то есть четыреста лет назад.
   И быт крестьянина стал много цивилизованней, например, в его обиходе появилось понятие «туалет». В семидесятых годах позапрошлого столетия Александр Николаевич Энгельгардт писал: «Замечу, между прочим, что у крестьян отхожих мест нет», – а нынче у нас что в колхозе «Сознательный», что в колхозе «Путь Ильича» в каждом крестьянском доме канализация, газ, вода.
   Одним словом, много свершилось на селе перемен за последние восемьдесят лет, вот только, кажется, основной приоритет крестьянина остался непоколебимым, то есть ему, как и допрежь, ничего не надо, кроме самого необходимого для поддержания показанного уровня гемоглобина в своей крови. И Энгельгардт пишет: «Нету у крестьянина хлеба – он трудится от зари до зари, есть хлеб – на печи лежит». И сейчас, как посмотришь, что в колхозе «Сознательный», что в колхозе «Путь Ильича» нынешний землепашец лишний раз пальцем не шевельнет, чтобы украсить свое существование дополнительной парой брюк.
   Этот феномен объясняется просто: русский крестьянин никогда не стремился к обогащению, к процветанию своего хозяйства, а только бы ему утробу набить и чтобы кумачовая рубаха имелась про Светлый день. В том-то все и дело, что неоткуда было взяться у крестьянина приобретательским настроениям и собственническому инстинкту, потому что у него и своей земли-то никогда не было, и избыточный продукт вечно девался невесть куда. С другой стороны, деньги в деревне, по крайней мере в последние восемьдесят лет, были как бы и не нужны. На что они, действительно, нужны, если еще пятнадцать лет тому назад в нашем сельпо ничего нельзя было купить, кроме водки, макарон, резиновых сапог и книжки «Уход за послеоперационными больными в домашних условиях. Том второй»…
   Сегодня другое дело: скажем, в Борках (что в шмелевском магазине, что в поспеловском) только черта лысого не купить, мужики землей торгуют, стройматериал имеется в продаже любой, хоть из черного дерева, во Ржеве можно за бесценок «Опель» приобрести – словом, вроде бы должен был появиться настоящий денежный интерес…
   Не тут-то было. Брать лишнюю землю никто не хочет, фермерские хозяйства в районе наперечет, выше заклятых 13 центнеров хлеба с гектара пашни урожайность не поднимается, потому что мужики в поле по-прежнему работают оттого, отчего летом трава растет. Но при этом на безденежье жалуются все, от первого механизатора до последнего пастуха. В другой раз скажешь соседу: дескать, в Европе один грамм сушеных белых грибов стоит одну условную единицу, а у тебя эти самые белые грибы только что из темени не растут… Посоветуешь: занялся бы ты семейно этим нехитрым промыслом, нашел бы посредника, поставил бы это занятие на поток – года через три, глядишь, построил бы посреди деревни себе дворец… Нет, это ему не интересно, он в ответ и слова тебе не скажет, а внимательно так посмотрит в небо, точно там написана его предбудущая судьба.
   Отсюда следует такой вывод: поскольку отечественный крестьянин есть сила необоримая, в ближайшее тысячелетие русская деревня богата не будет и процветания нашему сельскому предприятию не видать. Ну разве что случится что-нибудь похлеще большевистского эксперимента, совсем уж из ряда вон выходящее, вроде присоединения Тверской области к провинции Квебек.
 //-- Письмо шестое --// 
   Зная заранее, что начало мая по-житейски будет тяжелым, что на носу Пасха, Первомай, День Победы, а вспахать-посеять – это надо, бригада механизаторов из дальнего колхоза «Коммунар» в полном составе «зашилась» накануне страды и теперь не будет пить до самого ноября.
   В наших местах до таких крайностей не доходят. То ли у нас микроклимат мягче, то ли водка чище, но в колхозе «Сознательный» отсеялись еще на Страстной неделе, не прибегая к экстренным мерам, и теперь на очереди только посадка районированных овощей. Земля под зерновые вспахана даже картинно, потому что «метали» по осени, а по весне и «двоили», и «троили», ну разве что не «ломали» (дождей не было, не было и нужды). [Note3 - «Метать» означает пахоту по жнивью; «двоить» – вторая вспашка, вдоль; «троить» – третья, поперек; «ломать» – четвертая, необходимая в тех случаях, когда земля схватится коркой, затрудняющей развитие зеленей.] Кстати заметить, овес у нас взошел примерно тогда, когда в «Коммунаре» мужики «зашивались» перед страдой.
   Впрочем, в нашей округе народ тоже погулять не дурак, но выглядит это вполне респектабельно, то есть крестьянство выпивает главным образом по домам. Скажем, соберется вся семья праздника ради, кое-кто из родни, кое-кто из соседей, и без китайских церемоний усаживаются за стол. Крестьянский стол, как показывает практика, мало чем отличается от городского, разве у селянина все свое. Та же разварная картошка, тот же студень, только гораздо круче, тот же салат «оливье» с тушеной телятиной плюс гигантское блюдо жареной рыбы, которую накануне хозяин выловил в Волге, да вот еще икра – не кетовая, как у нас, а либо жереха, либо щучья, в каковую обыкновенно добавляют тертый зеленый лук. В отличие от города культуры аперитива у деревенских не существует, ну разве что хозяин выпьет с утра заветную четвертинку, которую он прячет в мешке с крупой.
   На Пасху, праздник у нас еще мало укоренившийся, поскольку после большевиков мы по-настоящему не приняли христианство, по окрестным деревням гуляли даже не во всех дворах и как-то глухо, без огонька. Тут еще, видимо, дело в том, что на весь Зубцовский район у нас, кажется, одна-единственная церковь, в самом Зубцове, и посему религиозная агитация и пропаганда не на соответствующей высоте. В Столипине храм снесли, в Никифоровском – тоже, в Борках еще при Керенском разобрали на кирпич для печей, так что народу-богоносцу решительно негде лоб на праздник перекрестить. По-настоящему гуляла на Пасху одна окрестная молодежь – именно в клубе колхоза «Путь Ильича» на танцах до утра, но таковое священнодействие у нее совершается круглый год. Замечательно, впрочем, что на этих всенощных бдениях не случается особенных приключений, во всяком случае, о кровопролитии не слыхать.
   Как все-таки споро меняется страна, народные нравы! Ведь еще каких-нибудь семьдесят лет назад главным сельским развлечением на праздники был массовый мордобой. Теперь на Пасху и пьяного-то по-настоящему редко увидишь, песен никто не орет, христосуется больше юношество, и сразу после полуночи тушат свет.
   На Первое мая гуляют куда бойчей. Уже с утра Генка-тракторист бродит по деревне в расчете перехватить у соседей стаканчик-другой, Толик Потапов сидит хмельной на скамейке у ворот и выводит на баяне свое вечное «На сопках Маньчжурии», у Романовых уже пляшут на дворе, но хороводов никто не водит, хотя погода жизнеутверждающая; и под вечер тишина, так что девушкам в принципе спать дают. Мелкие инциденты, правда, случаются, например, подвыпивший полевод надумает Первомая ради поучить супругу и с час гоняет ее на задах, или, как у нас выражаются, «по плану». В этом году Праздник весны и труда выдался непосредственно после Пасхи, и по этому случаю возле обоих борковских магазинов наблюдался необычный наплыв страдальцев из тех, что похмеляются по утрам. А так ничего особенного, всё сравнительно благочинно, точно сбылись опасения славянофила Хомякова: вырезали-таки русских по последнего человека, а для заселения страны выписали французов – до того сравнительно благопристойны стали страна и мы.
   Но главный весенний праздник у нас по традиции День Победы. Ветеранов окрест, как и повсюду, осталось наперечет, но многие застали германское нашествие детьми и хорошо помнят, что именно в сорок первом году они впервые попробовали шоколад.
   Собственно, в нашей деревне Устье живет один ветеран Великой Отечественной войны – Евгений Ефимович Циммер, поволжский немец, который попал на фронт в последние дни войны. Да на левой стороне у древней старушки Надежды Михайловны 9 мая муж погиб в Берлине, а сама она сидела под немцем, покуда Ржевское сражение не пришло к логическому концу.
   Поутру в День Победы зайдешь к бабе Наде с очередной шалью, помянешь ее супруга, закусишь пустой картошкой, лучше которой у нас на деревне нет. После – к Ефимычу с бутылкой хорошей водки, а там уже сидит Борис Иванович, председатель нашего «Сознательного», плюс кое-кто из главных специалистов, плюс деревенские москвичи. Сидим, водочкой занимаемся, кто военные песни поет, Карл Бурхардт, наш деревенский, даром что он немец и подданный чужого государства, расчувствовался и плачет, Евгений Ефимович с Борисом Ивановичем говорят:
   – Что-то я совсем плохой стал, вот читаю уже в очках.
   – И я плохой стал. Раньше, бывало, пью-пью – и ничего. А теперь четыре стакана выпью – потею…
 //-- Письмо седьмое --// 
   Александр Николаевич Энгельгардт по молодости лет был отчаянный либерал. Даром ему это не прошло: в 1870 году его арестовали, посадили в Алексеевский равелин Петропавловской крепости и впоследствии выслали в родовое имение Батищево Дорогобужского уезда Смоленской губернии, – тут-то и пошла настоящая жизнь, настали златые дни. Александр Николаевич завел у себя в деревне образцовое хозяйство, создал свою агрономическую школу и прославился на всю Россию как выдающийся публицист.
   Вот уж действительно, «не знаешь, где найдешь, а где потеряешь». Положим, ты участвуешь в тайном обществе «Земля и воля» или заседаешь на съезде собаководов и думаешь, что дело делаешь, а настоящее-то дело, как поглядишь, вот оно: жить себе тихо-мирно в деревне, пашней заниматься и размышлять о сущности личного бытия. Ей-богу, выйдет и себе полезнее, и здоровее для страны. Сдается, если б Ульянов-Ленин так и остался в Шушенском да занялся бы настоящим делом, например, выведением морозоустойчивого сорта ржи, сколько действительной пользы он принес бы Отечеству – ведь это все же не то что мыкаться по Европам, лелея планы вместо одних разбойников посадить на Руси других.
   Молодежь не в счет, молодость, по сути дела, большое горе, но мы-то, взрослые люди, из поживших, познавших, почем фунт лиха, отчего не в состоянии освоить простую мысль?.. А именно: хоть ты сиди себе тихо, хоть режься с властями предержащими до последнего издыхания, человечество от этого не станет ни счастливее, ни умнее. Потому что человечество можно накормить, а осчастливить его нельзя. Потому что «На свете счастья нет, / Но есть покой и воля…» – то есть оставь человека в покое, позволь ему распоряжаться самим собой, и он построит личное счастье, как любой мужик построит изгородь и сарай.
   Проще всего личное счастье строится на земле. Причем вовсе не обязательно, живучи в деревне, выводить морозоустойчивые сорта ржи, чтобы обрести покой и волю, а уже того много, что, проснувшись, ты не пялишься в стену соседнего дома, а наблюдаешь яблоневую ветку в цвету, которая легонько стучится в твое окно. Что же до хлеба насущного, то можно вполне обеспечить существование, например, выращивая спаржу, занимаясь грибами и редкими травами, делая скворечники или поддоны для дров, которые охотно раскупают дачники, наконец, сочиняя в стихах и в прозе. По крайней мере полгода сравнительно легко прожить по этому образцу: полгода, с ноября по апрель, ерундой занимаешься, скажем, заведуя фракцией в Государственной думе, а полгода, с апреля по ноябрь, бытуешь себе в деревне, увлекаясь пашней и размышляя о сущности личного бытия.
   Вот и Энгельгардт ратует за такой образ жизни: «…неужели же участь всех интеллигентных людей служить, – вопрошает он в своих письмах “Из деревни”, – киснуть в канцеляриях? Неужели же земля не привлечет интеллигентных людей? Мне кажется, что самые экономические причины – обилие людей, жаждущих мест на службу и вообще легкого интеллигентного труда, дешевизна платы за такой труд вследствие большого предложения при дороговизне материальных потребностей и дороговизне производительного мужицкого труда – неминуемо будут споспешествовать переходу интеллигентных людей на землю. Наконец, земля должна привлечь интеллигентных людей, потому что земля дает свободу, независимость, а это такое благо, которое выкупает все тягости тяжелого земледельческого труда».
   Предчувствие Александра Николаевича отчасти осуществилось в последние сорок лет. То есть колхозов сплошь из интеллигенции так и не образовалось и фермеров из городских почти нет, но миллионы людей, получивших свои несчастные шесть соток и ставших нашими эсквайрами, они ли не счастливы с мая месяца по сентябрь? Недаром дачник – такой же помешанный, как футбольный болельщик, завзятый охотник и шахматист.
   И вот что еще замечательно: созидая личное счастье, ты исподволь работаешь на страну. Во-первых, ты обеспечиваешь продовольственную независимость Отечества, держа даже самый незначительный огород. Во-вторых, осваиваешь бросовые земли и мало-помалу вместо суглинка получаешь чуть ли не чернозем. В-третьих, самим фактом твоего бытования в деревне ты поднимаешь культурный уровень села, во всяком случае, третьего года наш пастух Самсонов вдруг зачитал, как в другой раз запивают или загуливают с кем-то на стороне. В-четвертых, если бы не городские, то по крайней мере половина наших деревень, часто имеющих почтенную историю, давно бы исчезла с лица земли.
   Возьмем деревню Саблино, в которой, по преданию, родился поэт Николай Тряпкин, – трижды эта деревня возрождалась, и всякий раз благодаря усилиям городских. В первый раз, когда ее сожгли немцы, сюда прислали из центра финские сборные избы, полученные по репарациям; во второй раз, когда брошенную деревню заселили городские, опять же главным образом москвичи; а в позапрошлом году Саблино сожгли плотники, которым что-то не доплатили, и городские отстроились в третий раз.
   Вот это, действительно, саблинские делом занимаются, а то «Земля и воля», возврат к ленинским нормам партийной жизни, законодательство насчет пчел…
 //-- Письмо восьмое --// 
   Легко угадать, почему в двух наших колхозах сравнительно жалкие урожаи: потому что русский крестьянин – человек хороший, бессребреник, печальник, коллективист. Логика этого суждения такова…
   Собственность – конечно, зло, но при настоящем положении вещей, то есть при данном состоянии нравственности и характере общественного устройства, только злой собственнический инстинкт может быть источником материального прогресса, благосостояния нации и страны. Уж так устроен этот мир, что негодяи вроде г-на Гранде объективно работают на твердый франк и высочайшую производительность труда, а гуманисты вроде просветителя Дидро – на якобинскую диктатуру и презумпцию топора. Так уж устроена наша Россия, что у нас победы следуют из поражений, а поражения – из побед.
   В этой, казалось бы, противоестественной зависимости кроется ответ на сокровенный вопрос: почему немец собирает втрое больше хлеба со своего суглинка, нежели дает нашенский чернозем? А потому, что немец триста лет сидит на своей земле, и оттого он ее обрабатывает, точно жену любит, оттого он исторически воспитался как собственник и кулак. Между тем вот немецкий бауэр – собственник и кулак, думающий только о личной выгоде, а в результате он получает баснословные урожаи и окружен почетом со всех сторон. У нас же кулак – имя ругательное, у нас его ненавидят и лелеют мечту при первой возможности подпустить ему «красного петуха».
   А это почему? Видимо, потому что просто-напросто у русского крестьянина никогда не было своей земли, что собственнический инстинкт у него отсутствует напрочь, и поэтому всякий делец, всякое сколько-нибудь владетельное лицо – для него такая же ненавистно-инородная материя, как турок и конокрад. Иначе и быть не может, поскольку русский крестьянин по составу крови коллективист, поскольку он веками воспитывался на человеколюбивых традициях сельской общины, которая представляла собой тот же колхоз, только с помещиком заместо председателя и урядником заместо райуполномоченного МГБ. А раз колхоз, то и отношение к труду характерное, хищническая либо хладнокровная обработка земли, убогая агротехника, молебны вместо травосеяния и соха. Именно поэтому у нас судьбу урожая всегда решала погода, у немцев – суперфосфат; у нас соху волокла савраска, похожая на большую собаку, у них стальной плуг – першерон, похожий на маленького слона; у них крестьянин по воскресеньям газетой развлекался еще при «железном канцлере», у нас отхожее место как категория появилось незадолго до Великой Отечественной войны; у них деревня – картинка, у нас – кошмар. Зато наш крестьянин всегда соседу поможет, не наживется на чужой беде, спокойно относится к деньгам и склонен к витанию в облаках. То есть все наши несчастья по аграрному департаменту связаны с тем, что наш Микула Селянинович – человек хороший, бессребреник, печальник, коллективист. И все почему: потому что у басурман пашня своя, кровная, от дедов идущая, а у нас земля Божья, забор ничей.
   Тем более удивительно, что сто лет тому назад только и уповали, что на общинное сознание земледельца, у которого своего, единственно до него касающегося, только огород, подати и штаны. Вот Александр Николаевич Энгельгардт наставляет: «Кто ясно сознает суть нашего хозяйства, тот поймет, как важно соединение земледельцев для хозяйствования сообща и какие громадные богатства получились бы тогда. Хозяйство может истинно прогрессировать только в том случае, когда земля находится в общем пользовании и обрабатывается сообща».
   Но что тут скажешь… Жаль, что Александр Николаевич, наш первозвестник колхозной идеи, не дожил до коллективизации, то-то бы он призадумался: как же так – земля как бы общая, работают сообща, но не то что прогресса и «громадных богатств» не видать, а только и надежды, что на канадского мужика? Вроде умный был человек Александр Николаевич, писатель, просвещенный агроном, тонкий знаток крестьянской жизни, а простой истины не постиг. Именно: наша деревня могла выехать только на кулаке. Потому что только злой собственник, хищник, беспощадный индивидуалист способен выжать максимум возможного из своего хозяйства, недаром накануне коллективизации шесть процентов кулачества давали стране около половины всего зерна. Да вот не любят у нас кулака и при первой же возможности извели его, даже не как класс, а как стеллерову корову.
   Впрочем, Энгельгардта понять можно – все-таки русский человек, даром что с немецкой фамилией, а стало быть, блаженный, клинический романтик, безнадежный идеалист. Такой увидит, как крестьяне с песнями убирают мирское сено, и у него сразу родится мысль о спасительном значении коллективного владения и труда. Ему и невдомек, что самую совершенную организацию производства может свести на нет такая внеэкономическая категория, как исторически сложившаяся мораль. Положим, интересы дела требуют исключения из колхоза за нетрудоспособностью половины крестьянских семей, но ты попробуй их исключи – немедленно разразится пугачевщина местного масштаба, поскольку народ у нас сострадательный и трудоспособные нетрудоспособных в обиду ни к коем случае не дадут. Положим, колхоз исхитрился приобрести немецкую зерносушилку, но не пройдет и дня, как с нее украдут генератор переменного тока, потому что русский крестьянин о собственности понятия не имеет, потому что у него земля Божья, забор ничей.
   Спрашивается: поднимется ли когда-нибудь наше сельскохозяйственное производство? Отвечается: никогда. Потому что у нас никогда не полюбят кулака. Потому что ему, кулаку, неоткуда взяться, и даже если думцы разрешат торговать землей, крестьяне ее покупать не станут – им это как бы и ни к чему. Потому что общинное землепользование от века обречено. Потому что у Генки Шувалова из Борков корова третий день растелиться не может, картошку заел колорадский жук, а он сидит на крылечке и говорит:
   – На Францию обрушились немыслимые морозы. А у них, поди, и польт настоящих нет…
 //-- Письмо девятое --// 
   Положение нынешнего крестьянина в среднем лучше, чем положение в нашем сельском хозяйстве, а некогда было вровень, а еще прежде было наоборот.
   Наоборот – относится к той эпохе, когда еще и помину не было о колхозном способе производства и Россия завалила Европу рожью, которую там практически не едят. Правда, Александр Николаевич Энгельгардт в своем письме «Из деревни» за декабрь 1880 года выводит ту ошарашивающую истину, что «мы продаем за границу наш насущный хлеб, хлеб, необходимый для собственного нашего пропитания», но все равно приятно, что была такая светлая полоса в истории российского земледелия, когда мы самозабвенно экспортировали зерно.
   Вот в это-то самое время положение крестьянства было куда хуже, чем положение в сельском хозяйстве, и потому главным образом, что сам крестьянин-то хлебом не торговал. Он на помещичьей земле горбатился, отрабатывая долги, а уж барин обменивал продукт крестьянского труда на парижские подтяжки и винцо от вдовы Клико. Земледелец же, по свидетельству Энгельгардта, существовал, как и при Владимире I Красное Солнышко: «Темная, с закоптелыми стенами (потому что светится лучиной) изба, тяжелый воздух, потому что печь закрыта рано и в ней стоит варево, серые щи с салом и крупник либо картошка. Под нарами у печи теленок, ягнята, поросенок, от которых идет дух. Дети в грязных рубашонках, босиком, без штанов, смрадная люлька на зыбке…» – одним словом, даже не бедность, а какой-то десятый век.
   Вровень – это относится к социалистической эпохе, когда наше сельское хозяйство держалось на честном слове и колхозник перебивался с петельки на пуговку; впрочем, тогда в его обиходе появились некоторые предметы роскоши, как-то: радио, отхожее место, велосипед. Но ребятишек бесштанных увидеть было не диво, и в избу, как, бывало, войдешь, так даже дух захватит от удушающей комбинации запахов золы, кислой капусты, пота, керосина, ржавой селедки, махорки и кирзового сапога.
   А в наше злосчастное время, как это ни удивительно, положение крестьянина в среднем лучше, чем положение в сельском хозяйстве, которое дышит на ладан который год. Вот у нас в округе лен перестали сеять, хотя доходней культуры нет, в хозяйстве «Путь Ильича» раскассировали колхозное стадо, цены на дизельное топливо неземные, кредитов не дают, почти все главные специалисты не у дел, зарплаты от правления который год не видно, а между тем не скажешь, чтобы крестьянин страждал и холодал.
   Равномерно не скажешь, чтобы он благоденствовал, но зайдите к нему в избу… В прихожей, они же сенцы, несметное количество пар обуви, словно у дверей мечети, разобранная детская коляска, молочная фляга, какое-то барахло, однако войдешь в покои – святые угодники! точно в Москве зашел к соседу по этажу! Мебель вся стильная, и ковры по положению, посуда выставлена напоказ, аппаратура, и даже из книг не всё «Месть Бешеного», а в другой раз попадется «Словарь иностранных слов». И на кухне приютно: стены отделаны под кафель, потолки чисто выбелены, техника вся на месте, возле печки кот доедает мышь.
   Физиологически крестьянин существует по-прежнему на своем. Однако это не то «свое», что прежде, – серая капуста, картошка, квас, а область питательных припасов, от собственной свиной тушенки в трехлитровых банках до маринованных огурцов. Бывает, конечно, что и сплошь на кильке сидит товарищ, но пустые бутылки никто не собирает и нищих окрест вроде бы не видать.
   На усадьбе у крестьянина, правда, непорядок, запустение и панихида, словно минул голодный год. Положим, валяется посреди двора ржавая борона, какой-то отработавший свое двигатель, куча опилок, бочка из-под солярки, битый шифер и прочая чепуха. Это потому, что крестьянину, кажется, вовсе не дано чувство прекрасного, которое начинается с простой опрятности, и в смысле эстетическом он – дичок. Комнату модно обставить он еще может, но забор покрасить, траву на дворе выкосить под газон, палисадничек разбить перед домом – на такие затеи у него то ли руки не поднимаются, то ли это ему генетически не дано. Так же и в одежде: щеголей особенно не видать, но не редкость встретить калоши на босу ногу, кепочку-шестиклинку и брюки, заправленные в носки.
   Недаром и деревня у нас сама по себе неприглядна, какая-то она бренная, точно люди здесь осели не навсегда. Вот село Борки: улицы в колдобинах, заборы валятся, коттеджи частью не крашены, частью даже не обшиты, лебеда со снытью повсюду лезут на первый план. Этот пейзаж не красит даже чудом устоявший господский дом, построенный Кваренги в начале XIX столетия, весь облупленный, с покосившимися печными трубами, истлевшими ступенями и колоннами, которые кто-то выкрасил в невозможный, отдельный цвет.
   Общее впечатление скрашивают только два магазина, знаменующие собой новую историческую эпоху в жизни селянина и вообще. Еще десять лет тому назад здесь существовал один сельмаг, в котором ничего нельзя было купить, кроме хлеба, водки и резиновых сапог. Нынче – только черта лысого не купить. Отсюда еще одно обстоятельство, скрашивающее впечатление: детишки хорошо одеты, на всех яркие курточки, бейсболки на головах, приличные башмачки. И ведь всего ничего прошло времени, как прекратилась борьба за светлое будущее всего человечества, а где они, материны ватники? где они, отцовские разбитые сапоги?
   Впрочем, на местных не действует эта приятная метаморфоза, и они голосуют за коммунистов неукоснительно и всегда. Но это, видимо, по привычке, как носить калоши на босу ногу, если, конечно, не из нашего российского озорства.
 //-- Письмо десятое --// 
   Вот уж прав был Федор Иванович Тютчев: «Умом Россию не понять…» – потому что, действительно, ни умом, ни какой другой методой Россию постичь нельзя. Положим, в нашем колхозе земледельцу все-таки что-то платят, хотя и не каждое первое число месяца, а уповательно через раз. В соседнем же колхозе не платят решительно ничего. Между тем сельскохозяйственное производство существует и там и тут. И там и тут крестьянин поднимается с птицами и работает чуть ли не дотемна. И там и тут надои, по европейским понятиям, удручающие, урожайность сравнительно скромная, рентабельность хозяйства приближается к математическому нулю. То есть из чего наш крестьянин бьется на земле, как рыба об лед, – этого не понять. Потому что, сколько ни бейся – хоть за вознаграждение, хоть даром, – ни от гумуса, ни от разнотравья, ни от трудозатрат настоящей отдачи нет.
   Вот в чем тут причина и корень зла?
   Во всяком случае, не в геоклиматических условиях, ибо известны народы, которые с лихвой обеспечивают себя хлебом, живучи на голых скалах и практически без дождя. Следовательно, причина скорее в том, что либо в нашей почве таится какой-то яд, либо в крови у русского крестьянина бродит какой-то яд. Последнее вероятней, как ты нашему Микуле Селяниновичу ни сочувствуй, как ты его по-своему ни люби. Таким образом вопрос «в чем дело?» из той же серии «проклятых» логически перетекает в вопрос «кто виноват?». Ох, не так страшны эти самые проклятые вопросы, как проклятые ответы, буде они найдутся на каждый такой вопрос.
   В том-то и дело, что никто персонально не виноват, а, видимо, Россия – это просто-напросто такая заколдованная страна. Все-таки наш крестьянин – труженик, даже из беззаветных, даже из способных на кое-какие подвиги, например, в страду он в рот не берет хмельного, а начальство по аграрному департаменту у нас до такой степени бестолковое, что ни поспособствовать не может, ни помешать. Тем не менее в России что ни год, то крутой недобор зерна. Это, конечно, явление прямо трансцендентальное, но некоторые его корни нащупать можно, хотя в общем и целом понять нельзя.
   Так вот, русский земледелец потому работник отравленный, что он искони трудился без малого задарма. Уж так было искони организовано наше полеводство вкупе с животноводством, что они могли существовать только в том случае, если крестьянин сидел на тюре и лебеде. То-то Александр Николаевич Энгельгардт выводит в письме за 1878 год, что сельскохозяйственное производство в России бессмысленно, даже невозможно в его настоящем виде и оно «держится только на необыкновенной, ненормальной дешевизне труда». От себя добавим: не только сельскохозяйственное производство – хозяйство народное вообще.
   То, что работник в результате такой политики ни себя, ни свой труд не может уважать, – это еще полбеды, это туда-сюда. По-настоящему худо то, что нищенская отдача склоняет крестьянина к экстенсивному землепользованию, что он стремится добрать свое за счет количества труда, которое вредит качеству неукоснительно и всегда. Оттого-то он редкий год дотягивал до нови и каждый третий год натуральным образом голодал, что все его упования сводились к увеличению запашки, расширению площадей. Россия, конечно, большая страна, но все-таки не настолько, чтобы земледелец мог позволить себе с каждого поля собирать по пригоршне ячменя. А у нас даже такая поговорка есть: «От колоса до колоса не слыхать бабьего голоса» – это как раз про наш, российский принцип хозяйствования на земле.
   То-то и оно, что у немецкого бауэра всегда было столько землицы, чтобы только общедеревенские танцульки можно было устроить, а он, черт такой, сроду не страждал, не голодал. У нас же на тягло приходилось в среднем пять десятин пашни, и русачок еле-еле себя кормил, хотя на нынешний счет это пять с половиной гектаров, которые при настоящей агротехнике могут дать убедительный урожай. Впрочем, кабы немец на селе вырабатывал 15 копеек в день, а в городе труженику причиталось бы только десять процентов от стоимости товара, то и у немцев, поди, грянул бы Октябрьский переворот.
   Поскольку «необыкновенная, ненормальная дешевизна труда» есть фундамент нашей экономики, то в настоящее время колхозы единственно потому сводят концы с концами, что хлебушек им сравнительно дешево обходится, что крестьянин получает за свой труд в лучшем случае копейки, в худшем случае ничего. Правда, за счет этого экономического феномена мы вышли в мировые индустриальные державы, создали грозную армию, ставшую пугалом всего мира, открыли регулярное движение в космическом пространстве… – вот уж действительно, и добра не бывает без худа, и худа то же самое без добра.
   Даже так: по результатам общественно-хозяйственной реформации, которая свирепствует в нашем отечестве с лишним десяток лет, любая цивилизация прекратила бы свое существование, только не наша, потому что нищенская оплата труда открывает бесконечные возможности для безнаказанных экспериментов, ошибок и неудач. Потому что неистребимо то общество, где человеческий труд ничего не стоит, и покуда писатель, квалифицированный рабочий и ведущий инженер, вместе взятые, зарабатывают меньше девки с площади Трех вокзалов, за будущность России не надо переживать.
   Интересное дело: немец отбирает у работодателя больше половины его дохода, и немецкая экономика процветает; русский мужик едва на хлеб зарабатывает, и народное хозяйство константно находится при последнем издыхании, правда, именно за счет нашего бедолаги Микулы Селяниновича оно и жизнеспособно, как таракан.
   Вот уж точно сказал поэт: «Умом Россию не понять», – разве что через веру, поскольку Россия и в самом деле сначала религия и только потом страна. Другой поэт на это резонно возражает: «Давно пора, едрена мать, умом Россию понимать», – ну что тут скажешь, по линии ума у нас наблюдаются нелады, а так, конечно, давно пора.
 //-- Письмо одиннадцатое --// 
   Может быть, в иных землях хозяйство существует и развивается по науке, но только не у нас в России, стране оригинальной и среди прочих стоящей особняком. Положим, в иных землях ценовая политика отправляется от трудозатрат на единицу продукции, а у нас – от состояния отдельно взятого желчного пузыря. Положим, в иных землях хозяин надумает построить дорогу, она и строится себе помаленьку, а у нас то сосед перехватит машину со щебнем, то ночью кто-то солярку сольет из бака, то каток сломался, то мастер пьян. Словом, дорожное строительство в России есть понятие не столько экономическое, сколько этическое, равно как и сельское хозяйство, транспорт, банковское дело, коммерция, капитал…
   Эту российскую самобытность еще Салтыков-Щедрин отметил в своей книге «За рубежом»: «Везде мальчики в штанах, – пишет он, – а у нас без штанов; везде изобилие, а у нас “не белы снеги”; везде резон, а у нас – фюить!» О причинах сего феномена – чуть спустя, а пока мотаем себе на ус: если ты задумал какое-то предприятие, то думай не о смете, а о том, чтобы ссора Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем не вылилась бы в какую-нибудь опасную чепуху. Потому что в России работают всё какие-то больные закономерности, отдающие в четвертое измерение: ты нацелился на общество полной социальной справедливости, а получилась древнеперсидская империя; ты посадил огурчика, а вырос разводной ключ.
   Так вот, о причинах сего феномена: именно что такая неразбериха происходит из-за отсутствия четких моральных ориентиров, то есть мы тысячу с лишним лет существуем как нация, но еще не определили окончательно, что хорошо, что плохо, что можно, чего нельзя. А ведь хозяйство, хотя оно и существует по Адаму Смиту, все-таки опирается на известный моральный навык, по крайней мере на четкое понятие о категориях «мое», «общее», «не мое». Между тем русский человек последнюю рубашку отдаст соседу, с риском для жизни вытащит котенка из пруда, пойдет на эшафот из-за кабинетной идеи, но он с трудом прослеживает разницу между собственным и чужим. Даже ему легче подняться на эшафот из-за кабинетной идеи, нежели хладнокровно пройти мимо того, что плохо лежит. Во всяком случае, такое хладнокровие у нас дано далеко не всем.
   А почему оно дано далеко не всем? А потому что неоткуда было взяться уважительному отношению к собственности у народа, который никогда ее не имел. Потому что с самого Рюрика на Руси свирепствуют общинные настроения – это когда пашня Божья, скот господский, покос ничей. Разве что изба твоя собственная, но что в ней, в избе, если завтра придет татарин и раскатает твое прибежище на дрова. И в наше время то же самое: «Все вокруг колхозное, все вокруг мое», – то есть такую накрутили большевики метафизику по линии собственности, что не захочешь, а украдешь. Потому что до сих пор у крестьянина на уме: вот придет двадцатипятитысячник и до такой степени раскассирует твое хозяйство, что нечем будет кулешика зачерпнуть. Оттого-то с историографа Карамзина принципиальнейшая характеристика российской государственности есть «Воруют!». Воровали, воруют и будут, видимо, воровать.
   Но вот что интересно… Александр Николаевич Энгельгардт дает знать в письме за 1873 год: «Послушать, что говорят разные газетные корреспонденты, так, кажется, и хозяйничать невозможно… Мужик, говорят, вор; старосты, приставщики, батраки – все, говорят, воры. Опять-таки скажу я: до сих пор ни одного случая воровства у себя не замечал… Вот уже третий год, что я живу в деревне, и за все это время только раз пропал топор, да и то нет основания предполагать, чтобы он был украден, а может быть, и так затерялся. Мне кажется, что всё зависит от духа, который сложился в доме».
   Скорее всего именно так и есть. Всё дело именно в духе, который сложился в доме, хозяйстве, государстве: если это дух безалаберности, то и дом, и государство народ исподтишка по гвоздикам разнесет, а если это дух деловитости, уважительности и культуры, то разве что невзначай пропадет топор. На самом деле из человека даже исторически невозможно воспитать вора, потому что «нравственность – в природе вещей», по справедливому замечанию Жака Неккера, а безнравственность – такая же редкая аномалия, как врожденная хромота. Но если работнику вовсе ничего не платить, то, пожалуй, и англичанин начнет таскать с работы строительный материал. Если первые лица в государстве заворуются до такой степени, что перед белой расой совестно, то общенародное, так сказать, воровство – это уже будет не воровство, а возмездие, акт протеста, смятенье, бунт.
   Нет, русский народ не вор. Он, с одной стороны, жертва исторического процесса, а с другой стороны, поэт, то есть в том смысле поэт, что слишком непосредственно, живо, нервно отзывается на грабеж. Равно и наоборот: ты его уважительно приладь к делу, обеспечь вознаграждением, достойным европейца, и русачка будет в скором времени не узнать.
   Недавно у нас в соседнем колхозе был такой случай… Назначили заместителем председателя колхоза одного мужичка из деревни Борки, обыкновенного, не то чтобы рачительно настроенного. Вот что он первым делом выкинул, как только занял серьезный пост: по доброй воле вернул колхозу рулон рубероида, одиннадцать листов шифера, генератор, борону, полбочки солярки, семь килограммов гвоздей.
 //-- Письмо двенадцатое --// 
   Кто не знает – летний день в деревне начинается рано, куда раньше, нежели в городах. В нашем районном центре Зубцове, некогда славном на всю Россию своими пастухами, которые были мастера играть на каких-то особенных дудочках, – так вот, в Зубцове рано поутру даже кошки не встретишь, не то что озабоченных горожан. А у нас в деревне Устье день начинается задолго до того, как у соседа Ефимыча (это справа) и у соседки Егоровны (это слева) прокукарекают петухи. Впрочем, может быть, у нас петухи такие, общенациональной ориентации, ибо они начинают подавать голос, когда уже солнышко взойдет, в то время как по науке им полагается кукарекать в пятом часу утра.
   День начинается – это, конечно, сильно сказано, всего и признаков деятельности, что сам сядешь за пишущую машинку до петухов, да видно в окошко, как старуха Надежда Михайловна бредет задами на огород. В одной руке у нее посошок, в другой – коса-половинка, из кармана ватника торчит донельзя сточенный оселок. Можно поставить все против ничего, что старушка направилась косить для своей козы. Единственная ее животина под стать ей – древняя, точно побитая молью, но все-таки умильно бывает на них посмотреть, когда они на пару прохлаждаются у ворот: коза пощипывает сныть, старушка деревянно сидит на скамейке и смотрит вдаль. Есть в этой незатейливой картинке что-то мудро-покойное, вечное, окончательное: вот изба с голубыми наличниками, вот Надежда Михайловна, вот коза…
   Итак, день худо-бедно начался, а солнце еще не встало. Небо серенькое, трава точно поседела за ночь – такой густой лег на нее иней, над Волгой точно висит шестипроцентное молоко. Безветрие полное, ни один лист не шевельнется на яблоне, нависающей над окном, галки, которых у нас водится пропасть, еще не бодрствуют, и стук машинки кажется настолько громким и тревожным, что деревня неминуемо должна проснуться и осерчать. Но нет, дрыхнет Россия, уткнувшись в свои подушки, и только мы с Надеждой Михайловной, мнится, при деле и начеку. Только мы двое за Отечество ответчики, как тот батальонный разведчик, о котором поет народ. Однако вот и первые галки дали о себе знать, птицы вообще безобидные, хотя и бессмысленно-беспокойные, как толпа.
   Мысли в эту пору являются литературные, то есть противоестественные в той степени, в какой литература и жизнь разнятся между собой. Например, вспоминаются строки из Гоголя: «Смотри, как в природе всё совершается чинно и мудро, как всё разумно вытекает одно из другого, одни мы, бог весть из чего, мечемся…»
   Это что да, то да. Даже «мечемся» – не то слово, а бесимся и психуем на все лады. Уже у марксистов завелись свои принцы, которые наследуют отеческий соцпрестол. Там и сям у живых людей отрезают головы ради торжества свободы и независимости народов маленьких от больших. Из-за отдельно взятого адюльтера три месяца бомбили суверенное государство и угробили тысячи безвинных людей, которые даже и не подозревали, что их бомбят из-за такого незначительного проступка, как адюльтер. Или вот: этой весной двое мужиков из нашего колхоза пили-пили, потом один что-то не то сказал, другой его зарезал кухонным ножом по новой народной моде, а убийцу, в свою очередь, пристрелил подоспевший милиционер. И все из-за чего? Из-за того, что пили не то, пили портвейн «Агдам», который по токсичности перекрывает синильную кислоту.
   Между тем взошло солнце, обдав верхушки деревьев таким веселым, жизнеутверждающим светом, что дурные мысли сами собой улетучиваются, как роса. Крыши сараев, крытые рубероидом, пожарно дымятся под солнечными лучами, птицы устроили концерт, машинка стучит, а так на деревне тихо – даже собаки не брешут в такую рань. Скоро деревней погонят стадо, захлопает черный бич, пастухи заматерятся, но беззлобно, как-то бытово, точно они разговаривают на особенном языке. А покуда покой, задумчивость природы и тишина, так что кажется – нет ничего на свете, кроме ржаного поля за окном, дальше – березовой рощи, похожей на облако, дальше – Волги, которая в это время дня приобретает сине-вороненый цвет и стоит недвижимая, как стекло.
   Мысли на поверку оказываются не такими уж и веселыми, именно припоминаются слова Достоевского: «Человеческое счастье – это гораздо сложнее, нежели полагают господа социалисты…» Подумается – ну нет, счастье, напротив, гораздо проще, счастье, вот оно: интересная мысль, березовая роща, Волга и тишина. Правда, непонятно: если счастье – это так просто, то зачем понадобились несказанные родовые муки, которые сопутствовали появлению на свет цивилизаций и государств? К чему вообще исторические пути, тысячелетия борений и катастроф, если человечество помаленьку приближается к тому, от чего ушло: счастье – это просто, это гораздо проще, нежели полагают господа социалисты, поскольку высшая цель человеческого существования есть покой. Наконец, в чем заключается смысл научно-технического прогресса, коли теория относительности не мешает резаться кухонными ножами, коли изощренные средства сообщения появились тогда, когда стало нечего сообщать? То есть к чему все наши пертурбации, когда мир так односложен и справедлив: вот изба с голубыми наличниками, вот Надежда Михайловна, вот коза…
 //-- Письмо тринадцатое --// 
   Нет ничего более косного, не подверженного влияниям извне, чем психология земледельца, вообще деревенский кондовый быт.
   И вот единственная настоящая новость из крестьянской жизни: женщины стали пить. Не то чтобы они по праздникам крепко зашибали, это у нас исстари ведется, а, как говорится, по-черному пьют, до потери женского облика в частности и человеческого вообще. Правда, по этой методе отличается ничтожное меньшинство, но если увидишь на деревне существо, пьяное до бессознательности и валяющееся у сельского магазина, то это будет женщина из местных, а не мужик. Мужик всегда доползет домой, но хрупкая женская физика, видимо, такова, что она, где выпила критическую дозу, там, голубушка, и легла. Еще одно стоящее наблюдение: кто-нибудь обязательно накроет ей ноги своим пальто.
   Как хотите, а это знак. Верно, что-то меняется в сельской жизни в кривую сторону, если столп ее – женщина – стала пить. Ведь деревня не город, тут на пустые бутылки не проживешь, тут горькое пьянство немыслимо по самому строю крестьянского существования, и особенно среди женщин, потому что, повторимся, в деревне на них держится всё и вся. Мужик пьет – это еще полбеды, он во времена Александра Николаевича Энгельгардта начинал рабочий день со стакана водки, и ничего, по сию пору это племя не перевелось, по-прежнему оно пашет, матерщинничает и пьет. А наша женщина – это все же не грубая движущая сила, это вместе взятые мать, жена, любовница, бог и каменная стена.
   Вот Александр Николаевич Энгельгардт прямо объявляет в своем пятом письме «Из деревни»: «…вся сила в бабах. Баба всегда падка и жадна до денег, она всегда дорожит деньгами, всегда стремится их заработать. Между мужиками еще встречаются такие, которые работают только тогда, когда нет хлеба, а есть хлеб – проводят время в праздности, слоняясь из угла в угол; между бабами – никогда. Баба подвижна, охотно идет на работу, если видит себе в том пользу, потому что у бабы нет конца желаниям, как бы ни был богат двор».
   Пусть не от широты душевной, пусть из хозяйственного расчета, но ведь действительно наша деревенская женщина есть не столько основная трудовая единица, сколько заводчица всему – и по аграрному департаменту, и в быту. Вот почему, спрашивается, у нас еще как-то существует колхоз «Путь Ильича»? Вовсе не потому, что председатель Борис Петрович Цветков мужик хороший, а потому что детей надо воспитывать и кормить. Двухпудового мешка наша крестьянка, разумеется, не подымет, и за штурвал комбайна не сядет, и дизельный двигатель не починит, но она таким образом организует существование вокруг себя, что и мешки, когда надо, поднимаются, и комбайны жнут, и дизельные двигатели работают как часы. Простой пример: попробуй у нее не выйди на работу, сославшись на похмельную голову, или вовремя не вскопай огород под картошку, или не поправь покосившуюся трубу… Жить не захочешь, такой она тебе устроит кромешный ад.
   Вообще область деятельности современной крестьянки – в незначительной степени колхозное производство, в гораздо большей – свое хозяйство, семейство, дом. Видимо, необратимо миновали те времена, когда она коней на скаку останавливала или была в колхозе заместо трактора, а мужики больше ходили с портфелями из свиной кожи, – теперь не то. Теперь она прежде всего хозяйка, а деятель в том или ином направлении – это уже потом.
   И слава Создателю, что теперь не то, что наконец восторжествовал естественный строй вещей. Что на полях теперь корячится техника, несмотря на топливный кризис и кризис неплатежей, а у женщины на уме – дети, муж, скотина, погреб и огород. И пусть лопнут от бессильной злобы все феминистки мира – такая расстановка сил и Богу угодна, и нашему брату выгодна, и женщине хороша. В конце концов если мужчина при всем желании не может родить, а женщина неспособна зарезать теленка, то, стало быть, наши роли в этом мире распределены Главным Режиссером четко и навсегда. И ведь не сказать, чтобы это распределение было в пользу мужского пола, потому что мужик есть ломовая сила и больше, кажется, ничего. А женщина – это всё. Это благовоспитанные дети, которые определяют будущность нации, это незлобивый и сравнительно трудоспособный мужчина, это продовольственная независимость страны, это, наконец, та самая красота, которой по завету Достоевского спасется мир. Наша русская женщина даже за обороноспособность страны в ответе, так как та почти исключительно держится на деторождаемости за относительной боеготовностью наших военных сил. И даже навряд ли столь решающая роль может быть по силам и по душе.
   Но: нравится нам это или не нравится, Россия – это женщина прежде всего, потом религия и только потом страна. Посему страшно, по-настоящему страшно, если наша прекрасная половина всерьез запьет. Это уже будет означать, что отчий дом в пожароопасном состоянии, это уже будут катастрофа и крушение всех начал.
   Под конец почему-то хочется ободрить феминистское движение, может быть, потому, что нет врага страшнее, непримиримей, как если на тебя обидится женская организация, а такая оппозиция по жизни вроде бы ни к чему. Вот у нас в колхозе «Сознательный» и главный зоотехник – женщина, и глава сельской администрации – женщина, причем пресимпатичная, хотя строгая и властная, как мужик.
 //-- Письмо четырнадцатое --// 
   У Александра Николаевича Энгельгардта в письме за 1870 год есть одно примечательное место: «… когда я уезжал из Петербурга, – пишет он, – то на станцию, в числе других родственников и друзей, приехала меня провожать одна близкая моя родственница, немолодая помещица, долго жившая и хозяйничавшая в деревне, но давно приехавшая в Петербург искать новой деятельности.
   – Не знаю, – говорила она, – дай бог тебе справиться с хозяйством. Может быть, оно у тебя и пойдет, только не знаю… Одного боюсь, сопьешься ты в деревне.
   – Отчего?
   – Ты представь себе только зиму, зимние вечера!»
   И спился-таки Александр Николаевич, как по обещанию, даром что был интеллигент, революционный демократ, хозяин и агроном. Да и как тут не спиться, если действительно существует такая вредная вещь, как деревенские вечера. Летом, разумеется, грустить особенно некогда, да и гости не переводятся, но вот, например, возьмем деревенский вечер что-нибудь в начале ненастного месяца ноября… Темнеет рано, часу в шестом, сумерки наваливаются такие густые, что кажется, будто окна замазаны кобальтом, в стекло стучит мелкий, противный дождь, мокрый осиновый лист прилип к форточке и дрожит. Деревенская улица пуста, проезжая часть от дождей давно сделалась непроезжей, изба напротив глядит так уныло, как будто ей тоже холодно и темно. Звуков никаких, даже соседский петух за весь вечер ни разу не подаст голоса, только дождь барабанит по крыше, точно по голове. Посмотришь на часы: что-то около шести, хотя, кажется, уже порядочно сидишь и глядишь в окно.
   Днем еще туда-сюда, можно забор починить, сварить настоящий малороссийский борщ с заправкой из тертого сала и чеснока, обсудить с соседом покражу рубероида в колхозе «Путь Ильича», но вечерами хоть с курами спать ложись – такая одолевает неприкаянность и тоска.
   Кстати заметить, телевизоров в нашей деревне нет. У кого-то их нет потому, что слишком высокую антенну нужно ставить, ростом с хорошую березу, а у кого-то потому, что телевидение – это зло. Как же оно не зло, если бытийный принцип его таков: чтобы живее раскупалась зубная паста, необходимо с утра до вечера показывать обывателю веселую чепуху. В другой раз ненароком посмотришь финал какой-нибудь викторины и чувствуешь себя глубоко оскорбленным, поскольку выходит, что тебя, пожившего русского интеллигента, кто-то принимает за отпетого дурака.
   Стало быть, заместо телевизора вечерами глядим в окно. Зрелище обыкновенно выдается не такое увлекательное, как викторина для задержавшихся в юношеском возрасте, но зато много содержательней и умней. Положим, еще окончательно не стемнело, однако уже из-за пригорка выкатила луна, на деревне там и сям горит в окнах свет, над соседской крышей повисла, как на ниточке, первая диамантовая звезда. Сочетание этих цветов настолько утонченно, а сами цвета до того изысканны, что невольно придет на ум: мы-то знаем, откуда взялись такие упоительные цвета; если совершенная цветовая гармония в живописи подвластна только великим художникам, то у нас к природе вопросов нет. Опять посмотришь на часы: что-то около шести – вот они, деревенские вечера!
   Это покажется маловероятным по нынешним временам, но у нас в деревне не так пьют запоем, как запоем книги читают по вечерам. На самом деле в этом реликтовом пристрастии нет ничего удивительного, если ты умеешь ценить возможность общения с лучшими умами человечества, если телевидение в твоей жизни – отрезанный ломоть, если ты боишься спиться и тебя страшат бесконечные зимние вечера. Но главное, сколько пользы для заинтересованного ума – в другой раз откроешь книгу, а там написано: «Кто сам в себе ресурсов не имеет, тот и в Париже проживет, как в Угличе». Ну как не принять к сведению эту максиму Дениса Ивановича Фонвизина, тем более что она решает насущный вопрос современности, хотя ей от роду двести лет.
   Одним словом, спиться все как-то не выходит, несмотря на то что выпиваем чуть ли не через день. То заедут из соседней деревни Никифоровское гинекологи Говорковы, которые вообще налегают на шампанское, и этот напиток до полуночи льется рекой, фонтанируя и шипя. То сам отправишься в гости к скульптору Хорошьянцу и не заметишь, как вечер промчится за голландским спиртом и разговорами о Дега. То Людмила Георгиевна Зыкина, построившая дом в неближней деревне Михальки, поднесет стаканчик, то выпьешь портвейна с пастухом Силиным в связи с вредной аграрной политикой, которую проводят районная администрация, губернатор и президент.
   Таким образом, если Париж – прежде всего столица веселой мысли и тонкий праздник по вечерам, то наша деревня Устье Столипинской волости Зубцовского уезда Тверской губернии отчасти Париж и есть.
 //-- Письмо пятнадцатое --// 
   Немудрено, что в американской провинции, французской, германской, испанской, даже и мексиканской обитает немало русских, – это понятно, потому что все-таки цивилизация, автобусы ходят, никто тебя не обматерит походя и вообще. Но вот почему в наших, глубоко деревенских местах живут иностранцы? – этого, кажется, не понять. Ведь глушь всеконечная, дороги непроезжие, которые поэт Афанасий Фет называл «довольно фантастическими», пастухи круглосуточно пьяные, колеса с машины могут снять среди бела дня – и вот поди ж ты, иностранцы у нас живут…
   Живут – это, конечно, чересчур, единственный иноземец, который определился у нас на постоянное жительство, – австралиец (!) Дэвид Олби, огромный детина с косичкой, капиталист-интернационалист, основавший в Зубцове собственное дело по добыче цветных металлов из ничего. Прочие же приезжают погостить на какое-то время, но они заявляются в наши места с такой настойчивой периодичностью, что про них подмывает сказать – живут. Среди прочих: подруги Вероника и Китти, первая англичанка, вторая финка, Фил – голландец, Карл – австриец, Евгений Ефимович Циммер – немец, этот, впрочем, из наших, поволжских, немцев, так что все вопросы к его отдаленным предкам, которые еще при Екатерине Великой поменяли саксонские виды на Пугача. Евгений Ефимович, Вероника и Карл имеют в нашей деревне Устье свои дома.
   Все-таки это непостижимо: двести тридцать километров от Москвы, шесть километров до ближайшего магазина, где хлеб бывает не каждый день, грязища такая, что без молитвы за руль не садишься, а эти господа обожают наше Устье, как любители попариться – банный день. Правда, виды у нас великолепные: как минуешь деревню Новая, так сразу пойдут ржаные поля в обрамлении густо-розового иван-чая, потом откроется вид на Волгу, несущую в Каспийское море свои васильковые воды, на том берегу стоит какая-то деревенька, тускло-серебряная от дождей, березовые рощи белеют кругом, приютные, как жилье. Но, скажем, австрийца Карла такими видами не проймешь, потому что он вырос среди альпийских лугов и скал, однако в предгорьях Альп у него нет своего домика, а в нашей деревне есть. И ладно если бы у нас земля, строительные материалы, рабочая сила ничего не стоили, а то ведь Карлов дом встал в такую копеечку, что на затраченные средства можно было свободно купить порядочное шале.
   Так в чем же дело? Вообще непонятно в чем. Скажем, Карл у нас поселился так: приехал он как-то к приятелю погостить, пили они три дня довольно густой компанией, на четвертый день окрестили австрийца, то есть окунули в бочку с дождевой водой, чтобы привести его в чувство, он отряхнулся по-собачьи и молвил:
   – Хочу тут жить.
   С тех пор нет для него упоительнее времяпрепровождения, чем наши деревенские посиделки – под гитару, значительные разговоры и сравнительно умеренное питье. Бывало, усядется он напротив гитариста, закажет в шестой раз «До свиданья, друг мой, до свиданья» и слушает, пронзительно глядя в стену, по временам вздыхая и вытирая вафельным полотенцем совсем нашу, возвышенную слезу.
   Вот в чем, наверное, дело-то: наша культура общения, сам аер [Note4 - То есть воздух, атмосфера – слово хотя и латинского происхождения, но широко употреблявшееся в нашей литературе еще в допетровские времена.] русскости, должно быть, производит чарующее впечатление на людей, которые дотоле не подозревали, что можно увлекательно поговорить о чем-либо, кроме ипотечного кредита и налога на сверхдоход. А у нас разговоры всё больше о: месте России в европейской семье народов, роли поэзии в жизни зрелого человека, зависимости морального климата от урожайности зерновых, несовместимости духовного начала с рентабельностью производства, литературном даровании евангелистов, свободе слова как первопричине культурного упадка, демократических преобразованиях как предвестнике тупика. Конечно, иностранец ошалеет от таких тем.
   Вообще наш образ жизни и способ мышления весьма заразны для иноземца, если он сколько-нибудь культурнее среднестатистического рантье. Во-первых, ему занятно, что существует такая методика времяпрепровождения, как отвлеченные разговоры, пение под гитару и тому подобные глупости, о которых прежде он даже и не слыхал. Во-вторых, для него увлекательно еще то, что у нас все можно, даже чего нельзя. Можно купаться в бочке с дождевой водой, плакать можно на ровном месте, пойти под утро в гости к соседу, пить водку натощак, переходить улицу на красный сигнал светофора… тем более что для него перейти улицу на красный сигнал светофора – это такое же острое наслаждение, как в другую религию перейти.
   Но, видимо, главное, что покоряет в нас иностранцев, – это наша русская интеллигентность, которую вчуже понять нельзя. Но стоит пожить с нами бок о бок какое-то время, и станет ясно, что русская интеллигентность – это гораздо проще, чем полагают культурологи, это прежде всего подлинная иерархия ценностей, адекватная нашему духовному естеству. Другое дело, что русская зараза неспособна распространяться с пандемической активностью, потому что среди иноземцев мало кто культурнее среднеарифметического рантье.
   Но вот наша финка Китти как-то читала монографию о миллиардере Онасисе, сидя на веранде, где закипал ведерный самовар, потом оторвалась от книги, посмотрела на Волгу, которая несла в Каспийское море свои васильковые воды, и говорит:
   – По сравнению с нами это Онасис – бедняга и дурачок.
 //-- Письмо шестнадцатое --// 
   Михаил Лунин, самый умный и последовательный из декабристов, презабавно строил свои «Письма из Сибири», которые он аккуратно слал в столицу империи до самой своей загадочной смерти на Акатуевском руднике. Начинал он примерно так:

   Дорогая сестрица!
   На последнем заседании палаты общин британского парламента был наконец-то поднят вопрос об увеличении учетных ставок на банковский капитал…

   При чем тут Лунин и его письма? При том, что, живучи в деревне, не всегда думаешь о морозостойкости озимых и всхожести яровых, как, томясь в Сибири, не всегда думаешь про Сибирь.
   Вот на дворе середина лета, у нас уже местами рожь убрали, овсы стоят по колено, в нашем колхозе «Сознательный» заготовлено 140 тонн сена, а думается почему-то о том, что современная русская литература на ладан дышит, что она того и гляди, как говорится, отдаст концы.
   Это было бы обидно, потому что в случае кончины национальной литературы у нас не останется, в сущности, ничего. Ведь русский человек – не большой дока в сфере материального, он и автомобили собирает, которые не заводятся, и дома строит, которые с натяжкой можно назвать жилыми, и телевизоры делает, которые показывают неотчетливо и даже не каждый день. Но в сфере духовного русский человек – маг. Он изобрел понятие «совесть», тогда как в романо-германских языках и слова такого нет. Он выдумал электрическое освещение, радио, анархизм, систему химических элементов и воздухоплавание, а это все-таки не то что сочинить блюдо из рубленой телятины и лапши. Но главное, русский человек произвел на свет великую литературу, потому что до Гоголя она представляла собой всего-навсего изящное переложение того, что бывает и может быть. В другой раз даже удивительно сделается, что в нашей земле творили такие «доверенные лица мирового духа» (определение Гегеля), как Толстой и Достоевский, а Европа в это время развлекалась энциклопедиями для юношества, на которые были особенные мастера Бальзак, Диккенс, Стивенсон и Гюго. Правда, в золотом XIX столетии у нас так и не зародились собственные автомобилестроение, самолетостроение, даром что мы его выдумали, и даже трамваи по Тверской ходили бельгийские, а, например, у французов – зародились, но это, точно, за счет Гюго.
   Итак, Россия тем сослужила великую службу цивилизованному человечеству, что она открыла литературу как философию бытия. Справедливости ради оговоримся, что этот алгоритм нащупали еще Шекспир и Сервантес, когда у нас на всю огромную державу имелась одна аптека, но в окончательном, категорийном своем виде литература сложилась в золотом XIX столетии именно что у нас. С тех пор мы почти всё объяснили цивилизованному человечеству и предсказали, что исключительно «красотою спасется мир».
   И вот, кажется, русская литература идет к концу. По всем приметам приближается ее смертный час, например, судя по тому, что за литературный труд уже ничего не платят, то есть платят, конечно, но сравнительно ничего. И писатель уже не властитель дум, а представитель редкой, экзотической профессии, как, скажем, чучельник, носитель драгоценностей, кактусист. И настоящих читателей на Россию теперь столько же, сколько бессребреников и слонов. А ведь еще недавно, при Генеральных секретарях, писатель рылся в деньгах, как в сору, будь он хоть фрондирующий, хоть верноподданный, и считался вторым человеком после патриарха всея Руси. Вообще занятно, что наша литература благоденствовала при большевиках, которые спали и видели, как бы ее отменить, а при долгожданных либералах она рассосалась сама собой.
   Хотя, с другой стороны, писатели сами виноваты – писать надо лучше, писать надо так, чтобы тебя нельзя было не прочитать, не лишив себя при этом чего-то такого, без чего затруднительно существовать, как днесь нельзя не позавтракать, не пообедать, не поужинать, не поспать.
   Также не исключено, что закат культуры вообще есть процесс объективный, как процесс развития от членораздельной речи до букваря. Может быть, культура просто-напросто выполнила свою миссию, воспитав положительного и неагрессивного гражданина, и теперь умирает в человечестве, как умирает в колосе посеянное зерно. Во всяком случае, наши западные соседи, опережающие нас во всем примерно на двести лет, давно ничего не читают, и писатель у них такое же чудо, как таракан. Но ведь Россия на то и Россия, что ее умом не понять, аршином общим не измерить, что ей не указ никакие объективные закономерности, и даже по физике так выходит, что когда у них закат, то у нас рассвет.
   В общем, надо что-то делать, как-то вызволять из комы родную литературу, потому что без нее Россия – как самостоятельная культурная единица – не стоит ломаного гроша.
 //-- Письмо семнадцатое --// 
   Когда возвращаешься домой, в деревню Устье, из деревни Борки, где у нас магазин, молочница, кладбище и кино, то по крайней мере через раз на ум приходит такая мысль… «Святые угодники! – думаешь, глядя на необозримые ржаные поля, среди которых лежит дорога. – Это же сколько у нас земли! А между тем в России каждый год приключается одно и то же: неурожай».
   Казалось бы, эта ординарная деревенская мысль должна повлечь за собой посильный анализ национального характера, или думы о социалистическом способе землепользования, или просто печальный вздох. Не тут-то было – в дело почему-то вступают размышления самого что ни на есть геополитического характера, которые открывает такой вопрос: а зачем нам, собственно, столько земли? то есть не в этих ли гигантских пространствах и заключается корень зла?
   Действительно, если бы сто пятьдесят миллионов сограждан сидели, скажем, между Пиренеями и Бискайским заливом – это одно, а когда они теряются между Восточной Пруссией и бухтой Провидения – это совсем другое, хотя бы потому что до бухты Провидения нужно полжизни идти пешком. Попросту говоря, мало нас на такую уйму земли, «нас страшно мало», как поется в песне, и в этом как раз заключается корень зла. Отсюда, например, наши неимоверные пути сообщения, растянувшиеся кое-как на многие тысячи километров, отсюда наши неухоженные, точно позабытые, веси и города.
   Вот возьмем дороги. В Германии одна деревня кончается, другая начинается, причем непосредственно за забором, и дороги такие, что на них выспаться хочется, поскольку на каждый квадратный метр дороги приходится ганс с метлой. А у нас в Тверской губернии между двумя деревнями может поместиться миниатюрное европейское государство, и поэтому дороги такие, что никуда не хочется выезжать. То есть качество покрытия или отсутствие такового объясняются тем, что на один километр дороги приходится Ефимыч с папироской, на другой – Егоровна с посошком. В Монголии, заметим, вовсе нет дорог, потому что там от стойбища до стойбища день пути.
   И вот поди ж ты: нет государства более жадного на пространство, чем наша Россия, даром что практически невозможно ответить на вопрос: а что с ним, собственно, делать, куда девать?
   Как это ни странно, вопрос сей не ставится, и даже он никогда не ставился на Руси. Просто империя чуть ли не машинально расширялась в разные стороны, исходя из принципа наименьшего сопротивления, пока не перекинулась на американские берега. Нашелся было один мудрец, продал Америку американцам, но не исключено, что за это его и уходила патриотически настроенная молодежь.
   Также не исключено, что, имея в виду скорбный опыт Александра II Освободителя, нынешние хозяева земли русской и пядью земли не поступятся того ради, чтобы человеку было покойно и хорошо. Ведь на самом деле единственный государственный интерес заключается в том, чтобы человеку было покойно и хорошо. Исходя из него, например, обязательно нужно было бы отдать два незначащих японских острова японцам, ибо они сразу перестанут воровать у нас морепродукты и мы сообща разбогатеем на пять миллиардов долларов годовых. Но поскольку мы до сих пор живем химерами и суевериями, в нас говорит не здравый смысл, а в высшей степени отвлеченный геополитический интерес. Дескать, как это – подарить два незначащих острова японцам, а вдруг воспользуются прецедентом и что-нибудь попросят для себя Филиппины, Новая Зеландия и Тайвань?! Или: нужно положить десять тысяч русских солдат, но ни в коем случае не дать отделиться маленькой республике, желающей вернуться в VI столетие нашей эры, не то от нас захочет отделиться город Магнитогорск. И тогда беда, катастрофа и крушение всех начал.
   А вот Гёте говорил: гибель отечества – это чепуха по сравнению с гибелью крестьянского двора. Он хоть и прожженный был немец, а понимал, что в грамотном государстве все должно быть подчинено интересам личности и семьи. Достаточнее будет жить человек, если его поселок городского типа станет самостоятельным государством, – значит, даешь местный суверенитет. Со здоровьем ли будет лучше, если сепаратистов прижать к ногтю, – значит, сепаратистов надо прижать к ногтю. Потому что единственное, ради чего существует государство, – это чтобы человеку было покойно и хорошо. Прочих резонов нет.
   То есть это по ту сторону полосатого шлагбаума прочих резонов нет, а у нас что ни глава администрации, то резон. Например, в соседней губернии один градоначальник возвел собирание пустых бутылок в ранг кустарного промысла и обложил непосильным налогом тамошних босяков.
   Но мы тоже хороши: именно наше сознание настолько отравлено геополитическими химерами, что нам легче с женой расстаться, чем с островом Кунашир. Или вот в другой раз едешь к себе в деревню Устье мимо необозримых ржаных полей и думаешь: «Святые угодники! Это же сколько у нас земли! Ну ничего у нас нет, включая психическое здоровье, зато простору невпроворот».
 //-- Письмо восемнадцатое --// 
   Все-таки мы не туареги какие-нибудь, между тем внешняя жизнь в России до такой степени не устроена, что ищешь-ищешь и не находишь ответа на вопрос: а, собственно, почему?
   Как уже сообщалось, над всеми нашими окрестностями господствует городок Зубцов. Вообще это районный центр, но для жителей здешних деревень он – метрополия, Париж, первопричина и пуп земли.
   Прошлое его незамечательно, хотя впервые городок упоминается в летописи под 1216 годом, но, видимо, такова его историческая судьба. Он встречал хлебом-солью Дмитрия Самозванца, был на всю Россию известен своими пастухами, Михаил Афанасьевич Булгаков приезжал сюда погостить к приятельнице, однако высидел только четыре дня.
   Но местоположение города, что называется, живописное: он компактно стоит на холмах при слиянии Вазузы с Волгой, и если посмотреть на него с Московской горки, то он откроется почти весь. При этом Зубцов покажется беспричинной композицией из казенных зданий досоветского времени, избушек, водонапорных башен, пятиэтажек, огородов, массивных зданий последнего времени, заборов и церквей, потерявших свое обличье, поскольку они приспособлены под склады и гаражи. Этот вид вообще производит такое же замешательство, как если бы перед вами поставили тарелку, в которой сосуществуют щи, каша, машинное масло и таракан.
   С другой стороны, этому городу свойственно одно «странное сближение», которое невозможно ни в какой иной стороне и которое повсеместно встречается лишь у нас. Именно: бедность, неухоженность, просто грязь здесь замысловато сочетаются с какой-то приютностью, она же домашнее самочувствие, точно вместо неба над городом выстлали потолок. Действительно: мостовые тут все в гиблых рытвинах, как будто после боев, дома облупились и смотрят кисло, заборы, к которым у нас на Руси питают загадочное пристрастие, покосились и смотрят вниз. Вместе с тем в городе больница отличная, можно неожиданно встретить домик интеллигентной архитектуры, своя газета выходит, вроде семейной, есть большая библиотека, где сидят и читают люди, – вот в Ницце такого нету, а в беспросветном Зубцове есть. Плюс одна волнующая иллюзия: словно за каждым углом тебя ожидает что-то приятное – то ли домик интеллигентной архитектуры, то ли встреча с первейшей красавицей, то ли объявление, в котором сквозит Кантов императив.
   И жанровые сценки тут случаются занятные… Например, стоит на главной городской площади одинокий Ленин, куда-то указывающий рукой, вроде бы в сторону Погорелого Городища, но спроси первого попавшегося мальчика, который в свободное от учебы время просит милостыню у прохожих, кто это стоит, мальчик ответит:
   – Гоголь.
   Так вот, все-таки мы не туареги какие-нибудь, мы Гоголя произвели, вышли в первые космические державы, так отчего же у нас такие неблагополучные города? В частности, в Зубцове точно живут не туареги, а, например, Юра Осокин, который свободно может построить самолет из подручного материала, одна уборщица, мать пятерых детей, которая регулярно публикует свои стихи, австралийский капиталист-интернационалист, который добывает цветные металлы из ничего. Так почему же у нас такие неблагополучные города?
   Первое, что приходит на ум: потому они неблагополучные, что нашим горожанам ни до чего. Им бы трудиться не покладая рук, исправно платить налоги, вести по вечерам домашнюю бухгалтерию и, кроме ипотечного кредита, не мечтать решительно ни о чем. А они, бродяги, водочкой увлекаются и мечтают, как бы построить из шифера самолет.
   Эх, не ко времени умер Гоголь! А то бы он заехал к нам в Зубцов со своим неразлучным спутником, портфелем тисненой кожи, и написал бы: не так уж и скучно на этом свете, господа!
 //-- Письмо девятнадцатое --// 
   У нас в деревне Устье где только ни копнешь поглубже, обязательно наткнешься то на рубашку от артиллерийского снаряда, то на немецкий армейский ботинок, то на каску, пробитую осколками, то на штык. В этих местах народ с малолетства знает разницу между «нашей» и «ихней» колючей проволокой, которая во множестве сохранилась по околицам и опушкам, – «ихняя» много интенсивнее на крючки. Или вот: вообще у нас гумуса на полях сантиметров пятнадцать – двадцать, но есть места, где он залегает на метр в глубину и более, – понятно, что это за места, по трупам ходим, не ведая того, попираем ногами прах нашего солдатика и врага.
   Ну наш-то, понятно, чего лежит, а ганс-то (в начале войны вместо «фриц» говорили «ганс»), так вот ганс-то чего лежит? Что он потерял в российской амазонии, какая злая звезда завела его в нашу тверскую глушь за три тысячи километров от родного какого-нибудь Бад-Ротенфельда, где по вечерам в парке играет музыка, влюбленные занимаются пивом с сосисками и желающим показывают увеселительное кино… Нет ответа на этот наивнейший из вопросов, даром что он в разных вариантах издревле занимает прославленные умы.
   То есть ответ-то есть, но он обнажает проблему слишком уж космогонически, вообще. Именно: поскольку миром правят преступники (они же урки) и дураки, то мы с вами при известных обстоятельствах тоже выходим урки и дураки. Причем это происходит даже в тех случаях, когда человек по мирному времени мухи не обидит и ни за что не украдет у соседа беремя дров. Например, отличный писатель Анри Мари Бейль-Стендаль в 1812 году, не пойми зачем, оказался за четыре тысячи лье от Парижа, в дремучих смоленских лесах и замешанным одновременно в таких преступлениях, как умышленное убийство, кража, грабеж, фальшивомонетничество, разбойное нападение и поджог. Спрашивается: почему опустился до таких художеств умница, тонкий психолог и гуманист? А потому что он имел несчастье жить в эпоху Наполеона Буонапарте, проходимца, прямого бандита и сумасшедшего, если, конечно, не банального дурака. Во всяком случае, здравомыслящий человек не поведет под зиму свое войско в бескрайнюю страну, едва заселенную народом с непредсказуемой психикой, страну, которую физически невозможно завоевать, даже не поставив себе серьезной стратегической задачи, даже не задумавшись: а зачем? Только поэтому оказался напрямую причастным к преступно-идиотскому предприятию отличный писатель Анри Мари Бейль-Стендаль и больше ни почему. Случайно пришел к власти артиллерийский офицер с амбициями, поэт и мечтатель со знаком минус, то есть, в сущности, неудачник, мечтающий о глупостях и не умеющий писать стихи, и целая просвещенная нация погрязла в преступлениях, как в беде. В этом смысле у нас под деревней Устье только потому десятки тысяч немцев давно перегнили на гумус под русский лен, что Адольфа Гитлера не приняли в Венскую академию, и больше ни почему.
   Разумеется, оно было бы не так обидно, если бы наши поступки зависели от объективных законов исторического развития и других отвлеченных сил. Но, сдается, все это суть выдумки господ кабинетных мыслителей, не знающих, чем бы себя занять. Так что будем правде смотреть в глаза: каждый из нас может запросто превратиться в урку и дурака единственно по той причине, что кто-то хотел бы прославиться как поэт, но, на беду, он не умеет писать стихи.
   Это, конечно, страшно. Две тысячи лет существует христианство, вековая гуманистическая мысль дала обнадеживающие всходы, наука и техника ушли далеко за границы фантастики, а твоя судьба, равно как и судьба миллионов твоих сограждан, зависит от отдельно взятого желчного пузыря.
   А то обратимся к новейшей истории, к практике наших дней… Почему Белград в руинах и тысячи посторонних людей до срока лежат в земле? Вовсе не потому, что ислам стеснен в Европе, и не потому, что военные застоялись, и не потому, что кто-то страстно желал бы стать министром внутренних дел, а потому, что не соблюла себя одна девушка из города Вашингтон. Или: почему гибнут в Чечне русские мужики? Вовсе не потому, что Россия никак не может расстаться с имперскими иллюзиями, и не потому, что пристанционные чеченцы любят грабить проходящие поезда, а потому, что приснилось, будто он президент, одному генералу с преступными наклонностями и безусловному дураку.
   Ярмо исторических законов, конечно, ужасно, но все-таки человечное в человеке ничем не перешибешь.
 //-- Письмо двадцатое --// 
   К середине августа у нас относительно распогодилось и мало-помалу завязалась уборочная страда. В нашем колхозе за неделю примерно сняли озимые, главным образом рожь, которая давеча стояла по полям в человеческий рост, и уже вострятся жать яровые, которые будут пожиже, но тоже в общем-то ничего. Если принять в расчет, что травы было море в это теплое и дождливое лето, то и по мясо-молочному департаменту ничто не сулит треволнений, не то что весеннего падежа.
   Правда, в соседнем колхозе дела обстоят похуже. Колхозное стадо тут свели три года тому назад, зерновых сеют мало и всё упованье на продажное сено, картофель, голландский (?!) лен. Если лен соберут убедительный, то не о чем горевать, если нет, то кое-как выедут на продажном сене, которое сейчас стоит полторы тысячи целковых за тонну, а этих самых тонн немерено сняли за сенокос.
   Одним словом, живет деревня, хоть ты что, и это, конечно, удивительно, потому что, по логике вещей, ей давно положено запустеть. Ведь как только не измывались над крестьянством на веку наших отцов и дедов: то кур коллективизируют, то обложат диким налогом яблоневые сады, то отберут в казну огороды, то велят строить арки при въезде в каждую деревню, то сажают «за колоски». И уж в последние-то годы рыночная стихия точно должна была свести на нет колхозное производство, слишком зависимое от государственной опеки и ориентированное на приказ. Действительно, в последние годы деревню душат неподъемные кредиты, посредник, гиблое состояние техники, цены на горюче-смазочный материал.
   И ничего: хлеб растет, ребята в школу ходят, выпить-закусить есть, даже телевизор показывает и даже в сельские библиотеки крестьянин наведывается что-нибудь почитать. Все-таки фантастический мы народ: пересидели Рюрика с его бандой, которая сама себя называла «русь», татаро-монголов, смуту, перестройщика Петра I, – большевиков, и тех пересидели, хотя, казалось, этих точно не пересидеть. При таких злостных исторических условиях любая нормальная страна давно затянулась бы лебедой, а у нас мало того что хлеб растет – еще есть желание что-нибудь почитать.
   Дело тут, видимо, в каком-то особенно стоическом качестве русского человека, которое обеспечивает ему выживаемость в любых условиях, в такой редкой витальности, какая мало кому дана. Генерал Вальтер Модель, командир 9-й армии вермахта, воевавший в наших местах, даже не считал себя побежденным по итогам страшного сражения подо Ржевом. Генерал утешал себя тем умозаключением, что в России просто-напросто нельзя воевать, как нельзя ходить по потолку: одну дивизию положишь до последнего солдата – другая прет, другую положишь – третья наседает, и кошмару этому нет конца.
   До причин сей редкостной витальности, вероятно, не докопаться, посему причинность можно и опустить. Но следствия налицо. Следствия, в частности, таковы, что сплошь неграмотный народ, путавший святую угодницу с днем недели, выдумал отточенную, совершенную форму демократии, которую мировое сообщество переймет через двести лет. Именно: русская деревня выработала такую методику решения спорных вопросов жизни, которая снимает любые противоречия и способна обеспечить интересы всех – и крепкого хозяина, и неудачника, и умудренного старца, и дурака.
   Вот писатель Иван Васильев, «деревенщик-нечерноземщик», долго живший в нашей деревне, сообщает на этот счет: «Деревенские толоки и артели примечательны еще тем, что в них царит дух полного демократизма. Власть старшего – это авторитет умелости, и только. Каждый волен сказать свое мнение, и его обсуждают артельно, причем до тех пор, пока не придут к полному соглашению. Никакого голосования, никакого большинства, только единогласие».
   В этом-то все и дело. Современный парламентаризм технически держится именно на голосовании и подавлении меньшинства большинством, которое не всегда право уже потому, что хороших людей, конечно, больше, чем дурных, но про умников этого не сказать. Между тем истинный, конечный демократизм – это то, что годится для всех – и крепкого хозяина, и неудачника, и умудренного старца, и дурака. Понятное дело, что только народ живучий и, как следствие, терпеливый на удивление способен обкатывать мнения до тех пор, пока они сами собой не выльются в компромисс.
   Хотя бы таковой компромисс и давался туго, с руганью, неудовольствиями, взаимными обвинениями и прениями без конца. Вот один персонаж писателя Златовратского, Николая Николаевича, говорит: «Как ведь вот ругаются – до умопомрачения! Думаешь иной раз, того и гляди, в колья примутся, до смертоубийства дойдут!.. Услышишь вот такой гомон, испугаешься – и побежишь разнимать! А это у них – парламент!.. И ничего – глядишь, через полчаса опять мирными поселянами живут да еще в компании водочкой занимаются!..»
   Во страна!
 //-- Письмо двадцать первое --// 
   Опять же в нашем колхозе «Сознательный» уже поля перепахали под озимые, и, казалось бы, самое время подвести итоги страды, а то и подумать о видах на будущий урожай. Так нет же: думается о том, что самое темное, непроработанное понятие в нашем языке – это «народное», то есть не разберешь, что представляет собой суть русской национальности, а что так… прибаутки и чухлома.
   Нет, действительно, что народнее – «По улицам ходила / Большая крокодила» или Александр Блок, наша иконопись или лебеди на клеенках, шуховская башня или сарай, а повальное пьянство – это народное или как?..
   Непонятнее всего обстоит дело в литературе. Кто тут, спрашивается, народнее – граф Толстой или прасол Кольцов? внук раба Чехов или великий князь К. Р.? шестисотлетний дворянин Пушкин или Есенин, крестьянский сын? То-то и оно, что толком не разберешь. Вроде бы не придумать писателя народнее Максима Горького, но тогда отчего в нем столько фальшивого пафоса, который вовсе не свойственен русаку? Вместе с тем внук раба, самого формального крепостного, Антон Павлович Чехов сочинял утонченную прозу, пил французское вино и вел себя как наследный принц. А природный граф Толстой сам себе тачал сапоги, лучшую половину жизни писал прописи, почему-то ненавидел город и мог обматерить Софью Андреевну на самый народный лад.
   Кое-что, впрочем, ясно. Например, ясно, что Пушкин и Есенин вместе народными быть не могут, ибо между ними пропасть, как между однокоренными понятиями «губернатор» и «гувернер». Разве что «народное» – это одновременно и лебеди на клеенках, и Александр Блок, поскольку русская нация давно распалась на несколько поднаций и у каждой имеется своя суть. Тогда Александр Блок идет от тончайшей жировой пленки, а лебеди на клеенках – это от Бату-хана и Пугача.
   Вот даже по нашим окрестным деревням очень разные русские мужики. Не то чтобы один пьяница и сквернословит, а другой прилежный работник и балагур, а так, что в одном чувствуется нечто резко инородное, а к другому совершенно подходит существительное «народ». Инородное – это когда природный крестьянин свободно бросит себе под ноги пустую пачку из-под сигарет, обматерит младенца, изгадит реку, от которой кормились поколения его предков, закопает тетку в двухсотлетней могиле барыни Озеровой, превратит в помойку родимый двор. А вот, скажем, Толик Потапов из соседней деревни Мозгово – это как раз народ. Он, конечно, выпить не дурак, но и сруб поставит, и печку сложит, и оконную раму свяжет, и, кроме того, делает для дачников такую отличную мебель в крестьянском духе, что тут святой сопьется, не то что грешной Потапов. Юношей он ходил пешком в Польшу, где разыскал сестру, угнанную немцами на чужбину, и доставил ее назад. У него аристократическое лицо, и его младший сын сочиняет жалостные стихи.
   Еще одна загадка – народное образование и антинародные режимы. Впрочем, к народному образованию особых претензий нет. Но вот говорят, что восьмидесятилетний коммунистический режим был в корне антинародным. Да нет же, это был как раз самый что ни на есть народный режим, сложившийся по образу и подобию нашего русака. Настоящий русак у нас – беспочвенный романтик, и режим был беспочвенно романтическим, полагавшимся на мировую революцию, инициативу снизу, соцсоревнование и победу коммунистического труда. Русак у нас – твердый сторонник «ежовых рукавиц», и государство завело такую крутую внутреннюю политику, что на каждое неосторожное слово имелась своя статья. Русак любит, чтобы «всем сестрам по серьгам», и коммунисты посадили страну на пайку, тем самым сняв все классовые противоречия за исключением антагонизма между умным и дураком. Русак у нас – в большинстве мечтатель, и строй был мечтательным, уповавшим на то, что само собой как-нибудь наладится общество абсолютной справедливости, причем не сегодня-завтра и навсегда. Одним словом, за всю тысячелетнюю историю России это был самый народный режим, может быть, самые органичные восемьдесят лет для нашего ограниченно самодеятельного населения, недаром русачок по нему вздыхает да охает до сих пор.
   Но тогда логично было бы предположить, что литература, обслуживавшая коммунистический режим, была самая народная литература, а самыми народными писателями оказали себя именно рапсоды линии ЦК. Не тут-то было: от Горького и до последнего времени всё это были более или менее головастые кустари. От той эпохи останутся в нашей литературе совсем другие писатели, которые не потакали ни царям, ни псарям, а стояли на том, что надо «себе лишь одному служить и угождать» – а это позиция вовсе не демократическая, не «народная», даром что за ней кроется единственно возможный творческий алгоритм. Тогда, может быть, на самом деле «народное» предельно аристократично, ведь Пушкин, Александр Сергеевич, только исходя из оного и творил. А что у нас есть народнее аристократа Пушкина? Ничего.
 //-- Письмо двадцать второе --// 
 //-- ДЕНЬ ГОРОДА --// 
   О праздниках вообще… Положим, у мышей праздников не бывает, праздники бывают исключительно у людей. Может быть, это ни о чем не говорит, а может, это говорит о том, что, хотя люди и произошли от первых млекопитающих-грызунов, источник их сути метафизичен, поскольку природа утомительно беспрерывна и вечно бдит. Еще бывают дополнительные праздники, ни с того ни с сего, – вот сгорела Останкинская башня, и получился настоящий праздник национальной культуры, который должен быть отмечен красным цветом календаря. А как же иначе: оттого, что в отравленной дырке ничего не показывали целых четыре дня, люди друг на друга начали смотреть, в гости к соседям ходить, настоящую музыку слушать, а не музон, и кое-кто даже вспомнил старинное, полузабытое занятие – почитать.
   Или такое соображение: недаром французы, самая, наверное, толковая нация на Земле, носятся со своим 14 июля, как курица с яйцом, и празднуют его так помпезно, словно это вместе взятые Пасха и Рождество. И правильно делают, во-первых, потому что праздников мало, а во-вторых, потому что у великолепного народа должно быть великолепное торжество. Хотя что, собственно, произошло-то двести с лишним лет тому назад в этот погожий июльский день? А вот что: бумажный фабрикант Равильон обругал компанию разгулявшихся босяков, те в отместку разграбили его дом, в дело вмешалась полиция, против полиции поднялся пролетариат Сен-Антуанского предместья и сгоряча взял приступом королевскую тюрьму. В результате пролетарии освободили семерых уголовников и отрезали голову коменданту крепости Делоне.
   Вот уже лет десять, как у нас путем не празднуют день 7 ноября (он же 25 октября по старому стилю), когда в Петрограде свершилась социалистическая революция (она же большевистский переворот). Жаль, конечно, во-первых, потому что праздников мало, а во-вторых, потому что нечто огромное случилось восемьдесят четыре года тому назад в этот промозглый осенний день. Именно: если не брать в расчет шесть трупов и двух изнасилованных «ударниц», к власти в самой большой стране мира пришла горстка мрачных идеалистов, которые задумали построить царство Божие на земле. То есть произошло событие такого значения и масштаба, что с ним идет в сравнение только этическая революция, свершившаяся по манию божественного Христа.
   Правда, другие праздники появились, например, День независимости, вот только непонятно – независимости от кого? От татаро-монголов, поляков и Литвы мы давно не зависим и вместе с тем зависим от норвежских водолазов, азербайджанских торговцев, олигархов и дураков. Одним словом, вроде бы и есть у нас праздники, а вроде бы их и нет. Сдается, что просто-напросто непраздничная мы нация – вот в чем причина; чтобы на трезвую голову скакать, как французы скачут 14 июля, – этого не дано.
   Между тем не далее как неделю тому назад автору довелось наблюдать настоящий праздник, День города, в уездном Зубцове. Почитай, весь город явился на главную площадь при параде, с детьми, навострясь последнюю копейку промотать на шашлык, стаканчик горячительного и китайскую игрушку «уди-уди». Речи были с трибуны, из-под длани чугунного Ильича, самолеты над городом летали, парашютисты парили, футболисты играли в мяч, конники состязались, самодеятельность, конечно, и даже местный гроссмейстер на десяти досках давал сеанс. Что удивительно: пьяных не было замечено ни одного – то ли водка стала жиже, то ли русскому человеку уже не на что покутить. Ну совсем Европа, только что никто очертя голову не скакал.
   Но было в этом празднике что-то милое, уютное, вроде домашнего торжества. И – заразительное, даже капиталист-интернационалист австралиец Дэвид Олби в неземном пиджаке с полчаса ходил по мосту через Вазузу туда-сюда. Вечером был салют.
   Так вот, о праздниках вообще… Непраздничная мы нация, хоть ты что! Одна из самых образованных на Земле – это бесспорно, отчаянная, беспорядочная, до странного талантливая, литературная насквозь, но почему-то праздников у нас нет. Думаем, наверное, много, может быть, даже и чересчур.
 //-- Письмо двадцать третье --// 
 //-- ОСОБЕННОСТИ СЕЛЬСКОЙ КУХНИ --// 
   Главная особенность сельской кухни заключается в том, что снедь готовишь на всем своем. Исключение составляют только хлеб, яйца, масло, мясо и молоко. То есть известная продовольственная зависимость налицо, но тут уж ничего не поделаешь, поскольку городскому человеку, даже если он полгода живет в деревне, держать скотину, что называется, не рука. Впрочем, однодеревенец Евгений Ефимович Циммер держит кур, а у дальнего соседа Фридриха Логинова, из деревни Мозгово, свой жеребец Зарной. А так все свое, вплоть до брокколи, спаржи и чеснока.
   И вот интересное наблюдение: если ты собственник огорода, то у тебя и вкусы особенные, например, оказывается, что нет ничего благоуханней молодого помидорного куста и нет ничего вкуснее своего огурца, будь он сортом хоть «стела», хоть «водолей». Кроме того, ежели у тебя огород, то ты чувствуешь себя соучастником деятельности природы, волшебником в своем роде, который по весне пихнет в землю мелкую хреновинку, а из нее, глядь, и вырастет какое-нибудь чудо, ласкающее глаз, обоняние и гастрономическое чутье. К тому же огород делает из тебя владыку, дает редкое чувство независимости и всемогущества, потому что, положим, пришла тебе фантазия съесть какой-нибудь корешок, ты пошел на свой огород и съел. Это куда ближе, чем до базара, и совсем не то, что отдать дяде три целковых за корешок. Но главное, разумеется, что при огороде ты чародей. Городской человек, пускай он будет слесарь-инструментальщик, должен это понимать так: как если бы он закопал во дворе гайку, а из нее потом вырос разводной ключ.
   Соответственно и питается народ в деревне иначе, чем в городах. Природный крестьянин, если он не потомок двадцатипятитысячника, держит у нас две коровы, телка, свиноматку, гусей, уток, пару десятков кур. Понятное дело, что у него своя тушенка, которая куда питательней французской говядины, и гусь с капустой или поросенок с кашей тут не экзотика, а практика бытия. Имеются и свежие окологастрономические веяния: так, дочь Николая Романова, шофера из Борков, говорит, что уйдет из дома, если отец забьет хоть одного престарелого гусака.
   Городские деревенские питаются по-своему, например…
   Первый завтрак – ложка меда и стакан ключевой воды. Мед янтарный, тягучий, как жидкое стекло, и пахнет обедней в нашей церковке Всех Святых.
   Второй завтрак – деревенский творог со сметаной, которая не выливается из банки, если эту банку перевернуть. К творогу подается сладкая булка, которую еще теплой привозят из нашего уездного городка Зубцова, и кофе со сливками, которые накануне снимаешь сам. Если между первым и вторым завтраками покосил, то можешь съесть пару яиц местного происхождения – у них желток цвета восхода солнца, и они пахнут, как васильки.
   Обед, как полагается, из трех блюд. На первое – салат, в который идут помидоры, огурцы, вареные яйца, собственно салат, и хорошо, если накануне повезло раков наловить в нашей речонке Держе, потому что раки в таком салате – это исключительно хорошо. На второе – обыкновенные русские щи, в которых вот что только необыкновенно: они не обходятся без обжаренных помидоров, тонко нарезанного антоновского яблока и пары крепких боровиков. На третье – парное мясо, приготовленное на мангале, к которому полагается картофельное пюре, мятое с луком и чесноком. На десерт – стакан красного вина с водой и сытый, благостный разговор…
   – Говорят, опять бензин подорожал.
   – Ничего. Картошку продадим, лошадь купим. Если ты живешь на земле, то тебя практически не достать.
   На ужин, бывает, подаются жареные окуньки в яйце, которые хрустят на зубах, как домашние сухари. Или это может быть блюдо под мудреным названием «Сицилийская яичница любви», которая включает в себя яйца, взбитые со сметаной, чуть не полстакана красного перца, жареные сало, лук, чеснок, помидоры, ветчину и мелко нарезанную вареную колбасу. Действительно, блюдо это производит такой эффект, что если жена в отъезде, долго ворочаешься и не спишь.
   А ведь и правда, если ты живешь на земле, то тебя практически не достать. Вот коли ты обитаешь в Кривоколенном переулке, то твоему благополучию, а то и самому существованию угрожает пропасть неуправляемых векторов и стихий. Центральное отопление того и гляди выйдет из строя, ненароком прорвет водопроводную трубу, можно заночевать в лифте, обезденежить, отравиться, застрять в метро. А коли ты живешь в деревне, то тебе страшны только большевики. Ну что с тобой могут поделать нефтяные магнаты, если у тебя на руках козырной туз – овес?! Какое тебе дело до котировки ценных бумаг, если у тебя десять мешков картошки?! Наконец, на что тебе свобода слова, если ты пишешь про огурцы?..
 //-- Письмо двадцать четвертое --// 
 //-- КОНСПЕКТ УРОКА --// 
   Есть у нас деревня Столипино, центральная усадьба колхоза «Сознательный», а в ней средняя школа, а в школе сей сто душ с лишним учеников. Директором тут некто Антон Олегович, совсем молодой мужчина, который для солидности запустил мефистофельскую бородку, ездит на «уазике» и меняет сорочки едва ли не каждый день. «Некто» пишется потому, что Антон Олегович – явление в своем роде, и даже трансцендентное: природный москвич, он, наверное, лет десять назад переселился в наши края и сеет среди местных «доброе, вечное», как местные сеют хлеб. Народник какой-то, пришелец из 60-х годов XIX столетия, эпохи пропагандистов и демократически ориентированных курсисток, а может быть, напротив, человек будущего и знамение перемен.
   Так вот, как-то договорились с Антоном Олеговичем осилить, так сказать, авторский урок в старшем классе на том основании, что автор в прошлом учитель, в настоящем литератор и у него, судя по всему, имеется, что сказать. Урок по не зависящим от нас причинам не состоялся, но ведь не пропадать же конспекту, тем более что у автора точно имеется, что сказать.
   Даром что он когда-то изучал темную науку под названием «методика» – сформулировать тему урока ему так и не удалось. Выходило что-то приблизительно похожее на «Россия и мы», или «Вечное и молодежь», или «Отечество как цель личного бытия». Как бы там ни было, урок в гипотетическом виде сложился так:

   «Господа!
   Россия – великая страна.
   1. Ее отличие от других великих держав мира заключается только в том, что население России про это не знает, и отсюда вытекает наша социально-экономическая беда. Во всяком случае, иначе не объяснить, почему, например, у великого французского народа, который знает, что он великий, который выдумал консервы, импрессионизм, кибернетику и канкан, деревни как конфетки, а в России деревни – денной кошмар. Это просто у старожила глаз притерпелся, а на свежего человека русская деревня производит гнетущее впечатление: до того она, в самом деле, нехороша. Если деревенские улицы немощеные, то в непогоду и трезвому не пройти, а если мощеные, то как будто тут только что закончились уличные бои. Дома некрашеные, а если и крашеные, то облупились, крыши подернуты зеленью, забор скособочился, окошки смотрят жалобно и просительно, точно голодный пес. А мусор куда ни глянь, а помойки при въезде в каждую вторую деревню, а несметные залежи металлолома, ржавеющие по обочинам и усадьбам, из которого можно собрать порядочный самолет…
   2. В общем, для великого народа такая буколика – это ненормально, а нормальна она для племени, которое только и выдумало, что игрушку “уди-уди”. А мы мало того, что самая большая страна на планете, еще и столько всего подарили человечеству, что наш вклад в мировую культуру под стать нашим просторам – измерить можно, постичь нельзя. Электрическое освещение еще в середине прошлого столетия называлось «русский свет», самолет, вертолет и анархизм выдумали мы, теоретическую химию тоже мы, и радио – наше изобретение, и телевидение, этот опиум для народа, мы, опять же, изобрели… Это уже не говоря про бумажные деньги, пуговицу и щи.
   С другой стороны, Россия дала миру самую глубокую литературу, богатую музыкальную традицию, театр общечеловеческого значения и русского интеллигента в качестве итога эволюции, за которым следует либо царство Божие на земле, либо Последний день.
   Наконец, за Россией подвиг всемирно-исторического значения, который идет в сравнение разве что с подвигом Иисуса Христа, который принял на себя грех мира и через это самопожертвование его спас. Так и Россия приняла на себя коммунистический грех мира, прошла через крестные муки за все прочие народы Земли и тем самым спасла их от погибели, начертав своею кровью – в этом направлении хода нет. В результате и человечество живо, и мы ничего, даст бог, воскреснем из мертвых, смертию смерть поправ.
   3. Таким образом, Россия – это в последнюю очередь географическое понятие, а в первую очередь это вот что… Россия есть наша религия за отсутствием навыка в Божьей вере, который из нас каленым железом выжгли большевики. Россия есть наша национальная идея за истощением формул “православие, самодержавие, народность” и “коммунизм – светлое будущее человечества”, как у американцев Техас – вторая по величине страна в мире после США, как у немцев – Германия превыше всего, как у французов – “счастье, это мытая голова”. Россия есть цель, то есть все наши силы и устремления должны быть направлены на то, чтобы у нас материальные формы равнялись духовному существу. Наконец, Россия – великая страна, ибо русские из культурнейших народов на свете, и этому качеству надо как-то соответствовать, отвечать.
   4. И вот в другой раз выйдешь на деревенскую улицу, а напротив, глядь, подвыпивший пастух прикорнул под забором, рядом битое стекло, бумажки и с четырнадцатого года вросшее в землю тележное колесо. А ведь под этим небом Пушкин отличался, Лобачевский ниспровергал, Циолковский чудил, злостные идеалисты строили царство Божие на земле… То есть если мы с вами, господа, русские люди, то этому качеству нужно как-то соответствовать, отвечать».

 //-- Письмо двадцать пятое --// 
 //-- ЖИВУЧИ В ДЕРЕВНЕ, НЕЛЬЗЯ НЕ ПИТЬ --// 
   Живучи в деревне, нельзя не пить. И климат обязывает, потому что с непогодой ты всегда один на один, и строй крестьянской души к этому занятию располагает, и не дает покоя чисто деревенская, пронзительная тоска.
   Вот отошла осенняя страда, поля оголились, безлюдно на деревне, тишина такая, что в ушах звенит, и только грачи в предчувствии перелета кружат над крышами и галдят. А впереди бесконечные ноябрьские вечера, густо-томительные, которые нечем заполнить, потому что культуры чтения у нашего земледельца в заводе нет. А если еще электричество отключат, телевизор сам по себе не работает, радио не зудит, жена как ушла на третью дойку, так и пропала?.. Тут и святой запьет.
   Другое дело, что выпивать – это тоже культура в своем роде, основы которой еще в XI веке сформулировал великий Омар Хайям:

     Питье вина – предмет, считающийся с тем,
     Что пьешь, когда, и много ли, и с кем.
     Когда ж соблюдены все эти оговорки,
     Пить – признак мудрости, а не порок совсем.

   Именно что мудро поступает тот, кто своевременно примет стаканчик русского хлебного вина, чтобы согреть изболевшуюся душу и разогнать деревенскую, пронзительную тоску. А то ведь недолго и до греха. Вот наш помещик, Владислав Александрович Озеров, владевший окрестными землями в позапрошлом веке, в рот не брал хмельного и в результате сошел с ума.
   И не исключено, что эта трагедия случилась именно потому, что, живучи в деревне, не пить нельзя.
   Занятно, что неподалеку от сельского кладбища, где покоится прах барина Озерова, стоит старинный каменный сарай, прозванный «пожаркой», – тут-то и собираются наши любители выпить и закусить. Эти выпивают не по-европейски, прочие – по домам, и довольно последовательно, почему у нас в деревнях и не отмечено душевных недомоганий в диапазоне от идиотии до склонности почитать.
   При этом настоящих, забубённых пьяниц мало, поскольку крестьянский строй жизни не попускает спиться с круга за множеством разных дел. Однако бывает, что деревня запьет повально, если случится какое-нибудь форс-мажорное обстоятельство вроде того, которое спровоцировал наш покойный пастух Борис, зарывший у себя «на плану» сорокалитровую флягу бражки и наказавший жене, чтобы в годовщину смерти однодеревенцы собрались его помянуть.
   Но такое времяпрепровождение, разумеется, не модель. В том-то все и дело, чтобы превратить употребление алкогольного напитка в небольшое личное торжество. Поэтому выпивать лучше в одиночку, чтобы собутыльники не сбивали с истинного пути. Перво-наперво затопить камин, да еловыми дровами, которые потрескивают и благоухают, придавая действу особенный колорит. Затем достать из холодильника бутылочку русского хлебного вина, желательно кашинского разлива, и некоторое время рассматривать ее на просвет, размышляя о том, чем бы этаким закусить. Хорош бывает в таких случаях кус холодной яичницы на поджаренном ломте хлеба, с помидором и ветчиной. Сюда же идет огурчик, насквозь пропахший смородиновым листом, укропом и чесноком. Запиваешь эту снедь крепким бульоном с яйцом, от которого по избе распространяется сладкий дух. И вот за окном первый морозец, поземка метет вдоль деревенской улицы, а ты сидишь у камина, который потрескивает и благоухает, глядишь на огонь как зачарованный, млеешь и думаешь о своем. Мысли всегда счастливые, во всяком случае далекие от балканских дел и ценообразования на мазут. Думаешь, как было бы хорошо, если бы никогда не починили Останкинскую башню, или что ты на самом деле потомок принцев Оранских, или что тебе вот-вот дадут Нобелевскую премию за изобретение вечного колеса.
   Культурное пьянство у нас еще спасительно потому, что во всем мире крестьянин печалится исключительно о путях сбыта сельскохозяйственной продукции, а наш наперед о разнесчастной своей стране. Трезвый, он размышляет: угасающая какая-то страна по всем статьям, а выпивши: что-то долго она угасает, и, может быть, она вовсе не угасает, а это просто-напросто такой стиль…
 //-- Письмо двадцать шестое --// 
 //-- РАССЛОЕНИЕ НА СЕЛЕ --// 
   По итогам классовой политики большевиков прежде в деревне было только две социальные категории – мужики пьющие и непьющие, причем первые численно брали верх. Теперь не то: за последние десять лет расслоение на селе достигло таких пределов, что в крестьянской среде образовалась масса отдельных групп, причем пьющий мужик оказался в чувствительном меньшинстве. Это и понятно, поскольку у нас сельское хозяйство развивается не по Марксу, а в зависимости от фазы луны, и стоит оставить аграриев без присмотра, как в русской деревне начинается кавардак.
   Итак, в последнее время на селе проявились: непоколебимые колхозники, колхозники от некуда податься, вольные хлебопашцы, предприниматели, опустившийся элемент, крестьяне, занятые в отхожих промыслах, интеллигенты и кулаки.
   Меньше всего интеллигентов и кулаков. Из первых у нас в округе водится один вор, который вскрывает дачи и крадет преимущественно книги, а кулаков поблизости вовсе нет. То есть нет таких неуемно-самостоятельных мужиков, которые завели бы крепкое товарное хозяйство, использовали бы труд опустившегося элемента и были бы способны застрелить за беремя дров. Слышно, что где-то за Волгой, вроде бы в колхозе «Трудовик», завелся было один кулак, но его самого застрелили за то, что он препятствовал росту цен.
   Самый заметный тип из нынешних – это непоколебимый колхозник, даром что численность сей группы невелика. Он горой стоит за социалистический способ производства и, как под Сталинградом, против частной собственности на землю, но это не от дурости, а потому что он слишком сжился со своей судьбой. Не нужно ему ни законных десяти гектаров, ни свободы слова, ни шальных денег, и, в сущности, он такой же чудак, как те, кто верит в конечную победу добра над злом. Не сказать, чтобы непоколебимый колхозник существовал по слову чеховского Фирса – «при господах лучше было», а просто он уж очень прочно засел в наезженной колее. Он добродушен, общителен, любопытен, и с ним бывает занятно поговорить.
   В прежние времена непоколебимый колхозник поднимался со светом по сигналу бригадира, который бил молотком в било, то есть в обрезок рельса, подвешенный где-нибудь посреди деревенской улицы, на виду. Он трудился весь световой день, зарабатывал основательно, имел мотоцикл, холодильник «Саратов», телевизор «Радуга» и один выходной костюм. В прежние времена он кормил скотину хлебом, вешал всех собак на Политбюро, не любил колхозное начальство и напивался по праздникам до положения риз. Что теперь?.. Теперь непоколебимый колхозник почти исключительно механизатор, о фронте работ он договаривается по телефону, зарабатывает гроши, и то через раз, если не макаронными изделиями, ходит пешком, кормит скотину сеном, вешает всех собак на демократов, не любит колхозное начальство и пьет от случая к случаю самогон.
   Колхозников от некуда податься больше, чем непоколебимых, это главным образом пенсионеры и несамостоятельная публика, которая боится рыночной стихии и в колхозе работает абы как. Эти бедны, неопрятны и свободно могут попросить у горожанина пять рублей.
   Больше всего в наших местах вольных хлебопашцев, которые получили от колхоза свои законные десять гектаров и в меру возможностей труждаются на земле. У этих, как правило, свой трактор, а то и два, легковой автомобиль, маленькое стадо и дети одеты под городских. Вольный хлебопашец обыкновенно человек замкнутый и немного стесняется торговать.
   Что до предпринимателей, то в нашем колхозе таковых нет. В соседнем колхозе есть один, бывший развозчик газовых баллонов, который держит маленький магазин. Это симпатичный, интеллигентный человек, у которого совершенно не развито классовое чутье. Поэтому он в отличных отношениях с односельчанами, а те, кажется, не прочь подпустить ему «красного петуха».
   Об опустившемся элементе не приходится особо распространяться, поскольку он везде одинаков, разве что у наших в избах даже печей нет и чем они питаются – не понять.
   Любопытно, что, несмотря на расслоение сегодняшней деревни, психологически крестьяне нисколько не разнятся между собой. Будь наш аграрий хоть непоколебимый колхозник, хоть вольный хлебопашец, он непрямодушен, хитер, злопамятен, малоопрятен, не любит отдавать долги и необязателен до такой степени, что в другой раз спросишь соседа:
   – Ты чего же, Петрович, вчера не пришел печку переложить?
   – Вот чудак! А если бы я в Африку уехал?!
   На это, разумеется, нечего возразить. Но все-таки обидно, потому что самый порядочный человек в наших палестинах – австралиец Дэвид, который ни при каких условиях не обманет, не подведет.
 //-- Письмо двадцать седьмое --// 
 //-- ИТОГИ ГОДА --// 
   Год в деревне заканчивается не 31 декабря, как повсюду у городских, а в тот день, когда мужики сметут последний стог сена и заложат в амбар последний мешок зерна. Если городской человек полгода живет в деревне, то он узнает о приближении этого дня заранее по тому, как электричество подают. Если то и дело гаснет свет, значит, рожь сушат на зерносушилках и вся энергетика работает на колхоз. Значит, вот-вот стукнет крестьянское 31 декабря.
   Лето в этом году выдалось в наших краях на редкость дождливое и прохладное, так что еще в июле определились виды на урожай. В конце концов наш колхоз «Сознательный» вышел в первые по району, но поскольку собрали у нас всего-навсего по пятнадцать центнеров ржи с гектара, радости от этого первенства никакой. В среднем же по району урожайность такая, что если бы дело было при Владимире Мономахе, то куда ни шло, а в эпоху космических сообщений положение просто швах. «Швах» – слово немецкое, означает оно «слабый», «хилый», но вообще-то следовало бы приискать другое определение, позабористей, потому что у немцев и тридцать центнеров будет швах.
   Вот, скажем, в заволжском колхозе «Коммунар» и скота не держат, и льна не сеют, и ржи собрали по пять центнеров с гектара, и овес плох, и сена накосили на две козы. То есть зачем существует это аграрное предприятие, не понять. Наверное, затем же, зачем писатели пишут, – ну не могут писатели не писать!
   По линии приусадебного хозяйства у наших деревенских выдался тоже не лучший год. Надежда Михайловна, такая специалистка по картофелю, какой в Голландии не сыскать, посадила два мешка картошки и выкопала два мешка картошки – хоть в город переезжай… И помидоры у нас не уродились, и огурцов было мало, так что первая специалистка по засолке огурцов во всей Тверской области Татьяна Шувалова осталась без огурцов. А чтобы Татьяна Шувалова осталась без огурцов – это уже остановка жизни и Страшный суд.
   Что интересно: вольные хлебопашцы, вышедшие из колхоза и получившие свои законные десять гектаров пашни, далеко от колхозников не ушли. Занимаются они у нас преимущественно тем, что выращивают овощи на продажу, и вот в колхозе соберут, скажем, пятьдесят центнеров с гектара кочанной капусты, и вольные хлебопашцы столько же соберут. Такое единодушие наводит на грустные размышления. Думается: и при Владимире Мономахе у нас был каждый третий – голодный год, и при крепостном праве наше крестьянство бедствовало от неурожаев, и в пореформенную эпоху хлебушек плохо родился, и при большевиках зерно в Канаде покупали, и вот при демократах, в условиях свободного рынка, кругом получается недобор…
   Одним словом, где тут собака зарыта? что делать? кто виноват? Первое, что приходит на мысль: никакой собаки и не было, ничего поделать нельзя, никто персонально не виноват. Просто в иных землях урожайность, наверное, напрямую зависит от прогресса политической мысли, а у нас она зависит неведомо от чего. Может быть, от противостояния Веги и Альдебарана, может быть, от интенсивности северного сияния, а то урожайность в нашей земле – это такая таинственная константа, которая находится в ведении исключительно высших сил.
   То есть с Россией по-прежнему многое непонятно. Например, еще непонятно, почему мы делаем автомобили, если мы не умеем их делать? Отчего совершенная наша продукция – это оружие и литература? И вот опять же: зачем мы сеем хлеб, который не хочет у нас расти?
   Но самое непонятное – это то, что при такой урожайности, как у нас, иная нация давно превратилась бы в объект исторической науки вроде древних египтян, а мы собираем себе по пять центнеров с гектара – и ничего…
 //-- Письмо двадцать восьмое --// 
 //-- СЕЛЬСКИЕ АНЕКДОТЫ --// 
   Жизнь в России сильно литературна. То есть она развивается больше по законам художественной прозы, нежели по законам социальной биологии, и фабула в ней значит гораздо больше, чем курс рубля. У нас, положим, какая-нибудь Аннушка прольет масло, и тотчас сотни человеческих благополучий поставлены под вопрос. Или старший бухгалтер запьет в связи с тем, что от него жена ушла, и вот уже целая отрасль народного хозяйства готова отдать концы. А Ленин – разве это не литература? Литература, да еще и самого цельного образца. С другой стороны, писатель в России – это баловень судьбы, потому что на удивление легкая у него жизнь. Ведь ничего придумывать не нужно, знай себе списывай с натуры персонажей, сюжеты и типические черты. А это совсем не то, что лепить из воздуха мадам Бовари или в муках придумывать историю про то, как мстил своим недругам один незадавшийся капитан. Наверное, в России оттого и великая словесность, что прозу писать – это дается у нас легко.
   Литературность нашей жизни особенно чувствуется на селе. Почему это так, сказать трудно, может быть, потому что людей меньше и как-то они видней. Вот несколько историй из деревенских буден, которые доказывают, что жизнь и искусство тут примерно одно и то же, поскольку одновременно отдают в рассказец и анекдот…
   Один мужик из деревни Берниково четыре года топил печку своей избой. То есть он оторвет ставню и пихнет ее в топку, или перила от крыльца отломает, или дверь снимет с петель, или ликвидирует потолок. Эта система отопления потому представляется уникальной, что деревня стояла в лесу, и дров кругом было в избытке, и даже их не нужно было пилить-колоть. В общем это дело закончилось тем, что мужик всю избу истопил, от первого венца до конька, и последние дни доживал в печи. Может быть, его что-нибудь напугало и он боялся покинуть свое жилище или его одолела мысль и ему уже было ни до чего.
   А вот случай землетрясения в Тверской области, в которой вообще землетрясений не бывает, потому что тектоническое строение здесь не то. Стало быть, как-то вечером сидел в своей избе, глядел телевизор и попивал чай один заслуженный учитель из деревни Борки, по прозвищу Садись-кол. И вдруг его избу начало трясти: люстра под потолком ходуном ходит, посуда в буфете звенит, телевизор говорит и качается как живой. Подумал учитель: вот и до русской равнины докатилась разрушительная стихия, которая сровняла с землей многие селенья и города. Тогда он выскочил из дома, прижимая к груди семейный фотоальбом. Выскочил и видит: тяжелый трактор уперся в угол его избы и как бы норовит спихнуть ее в близлежащий овраг, в котором издавна растет лебеда и болиголов. Но тракториста на месте нет, вернее, тракторист есть, однако он не в своем виде и спит неподалеку, у подзавалившегося плетня. Видимо, он завел трактор на скорости, машина поехала от него прочь, и он от огорчения прикорнул.
   В селе Никифоровском один механизатор выступил с интересной инициативой. Но прежде нужно сказать, что народ в этом селе отчаянный, и даже в 1812 году здесь вырезали отряд французских фуражиров, который то ли заплутал, то ли забрался слишком уж далеко. Так вот этот механизатор в один прекрасный день собрался в Москву, чтобы встретиться с послом Французской республики и рассказать ему про этот печальный факт. Хитрец рассчитывал под дела давно минувших дней выбить субсидию на строительство монумента русско-французской дружбе, нового коровника, спортивного комплекса, гостиницы и пивной. Он даже прочитал односельчанам лекцию в клубе о перспективах села Никифоровского как туристического центра, куда в сезон должен валом валить француз. Но до Москвы он пока не доехал, поскольку правление не дает субсидии на билет.
   Здешняя милиция никуда не годится, они горазды только протоколы составлять, и вот пример, как наши самосильно борются с воровством. Председатель колхоза «Новь» купил двадцать наковален косы отбивать, наутро глядь – наковален нет. Милиция ни за какие благополучия не обнаружила бы злоумышленников, а председатель их вычислил в тот же день. Зная повадки своих земляков, он отправился по дворам: если хозяин до полудня пьян, то, значит, он и есть похититель общественного добра. Ибо так ему выпить не на что, за килограмм металлолома дают целковый, до приемного пункта, туда и обратно, приблизительно часа три, бутылка самогона стоит двадцать рублей, наковальня, как нарочно, весит двадцать килограммов, совести у людей нет. Таким образом выявил председатель всех злоумышленников до последнего и наложил на каждого страшный денежный штраф, приговаривая:
   – Я вам покажу, охламоны, как порочить колхозный строй!
   Разумеется, во всех этих историях не хватает завершенности, нацеленности на идею, вообще характерных для художественной прозы, особенно для русской, которая вечно склоняется в анекдот. Но во всяком случае тут не всегда разберешь, где чистая литература, где обыкновенная наша жизнь.
 //-- Письмо двадцать девятое --// 
 //-- ЧТО ТАКОЕ КРЕСТЬЯНСКИЙ ТРУД --// 
   В наших деревнях молодежи довольно много. Отсюда следующее двустороннее заключение: то ли закончился исход нового поколения крестьянства, то ли это временное затишье перед массовым бегством по большим и малым промышленным городам. То и другое одинаково вероятно. С одной стороны, окрестные хозяйства хиреют на глазах, а иные прямо глядят в могилу, и, кажется, ничто не намекает на ренессанс. С другой стороны, работы по городам мало, в нашем, например, районном центре Зубцове гораздо сложнее трудоустроиться, нежели встретить Богом суженную жену. Чем там живет-кормится шесть тысяч горожан, – это для нас темно.
   Вообще крестьянство – народ хладнокровный, непоэтический, и тем не менее хочется думать: а вдруг сельская молодежь наконец постигла поэтику земледельческого труда… Ведь это все-таки не то что восемь часов подряд одну и ту же дырочку сверлить, или торчать за прилавком, или класть тычком-лажком силикатные кирпичи…
   Крестьянский труд это вот что… После того, как встал вместе с солнцем, умылся из рукомойника, приколоченного к березе, позавтракал яичницей со своим салом, – барином выезжаешь из деревни на тракторе под лай собак и пение петухов. Если на повестке дня пахота, то приятно понаблюдать, как за тобою вздымается земля, похожая на шоколадное масло, и, заместо чаек, над ней кружится воронье. Если это сенокос, то дух захватывает от запаха свежеположенного клевера, терпко-сладкого, как хороший одеколон. Если это уборка, то все время ласкает мысль, что у тебя в бункере уже на какую-то часть России припасены булки и калачи.
   Одним словом, если подойти к делу сколько-нибудь поэтически, то крестьянский труд – завидная доля для серьезного мужика. Во-первых, это красиво, ибо ты пашешь, а над головой синее небо, по сторонам неоглядные поля, и темнеют вдали тихие смешанные леса. Во-вторых, это благородно, ибо земледелец кормит народ, получая за свой труд сущие пустяки. В-третьих, это здорово, ибо разнообразно и на свежем воздухе – недаром по деревням сумасшедших нет.
   Наконец, это предрассудок, будто крестьянин трудится на земле полный световой день. Разве что в пахоту приходится потеть чуть не от зари до зари, потому что земли-то много, а техники мало, да еще она заводится через раз. В сенокос же и в уборочную страду работают от росы до росы, то есть, по нашим местам, примерно с полудня и до шести.
   Как и в старые времена, которые при всех нынешних неурядицах язык не поворачивается назвать добрыми, в страду не пьют, обед в поле возят, хлеба не жиже, чем в эпоху проработочных собраний и трудодней.
   Неурядицы же бывают такие: который год куда-то деваются кредиты, которые область выделяет колхозам на солярку и прочие га-эс-эм. А то колхоз «Россия» купил новейшую сеноуборочную машину, которая сама упаковывает рулоны скошенной травы в пленку – стоит сейчас она возле председательского забора и разве что интересует бродячих псов. Причина сей неурядицы такова: наша пленка, санкт-петербургской фабрикации, то и дело рвется, а голландскую пленку, которая никогда не рвется, при колхозной бедности не поднять. Если голландскую пленку покупать, то тогда килограмм сена будет стоить пять рублей, а молоко наши колхозы сбывают по три целковых за литр – больше им не дают.
   Особенность крестьянского труда по нынешним временам состоит в том, что работников куда меньше, чем прописанных на селе. В колхозе «Путь Ильича» земледельцев всего шестьдесят душ, один вольный хлебопашец и несколько сот деревенских, которые живут неизвестно чем. То есть известно чем: огородом, а то продают на сторону молоко и мясо, строят дачникам заборы, воруют, собирают, где придется, цветной металл. Что до вольного хлебопашца, то он на своих десяти гектарах выращивает капусту и возит ее продавать во Ржев. Занятие это опасное по трем причинам: потому что везде существует рыночная мафия, потому что заболеть нельзя – в семье всего три пары рук, потому что временами приходится принанимать батраков и тем самым воспитывать в односельчанах классовое чутье. Семьи же у нас малочисленные оттого, что, по общему убеждению, большая семья – слишком трудоемкое дело, яму под уборную нужно будет рыть как минимум раз в году.
   Видимо, самая благополучная категория нашего крестьянства – это те, кто живет неизвестно чем. Судя по тому, что за два месяца дачного сезона в нашей деревне увели: один автомобиль, два лобовых стекла, четыре колеса, одно ружье, один спиннинг и семь холодильников, – можно жить.
   Еще некоторые деревенские работают в милиции, но это уже чистая синекура, потому что наши милиционеры главным образом занимаются тем, что ездят по селам и разъясняют, почему они не в состоянии ловить разбойников и воров.
 //-- Письмо тридцатое --// 
 //-- НЕСЧАСТНЫЕ СЛУЧАИ НА СЕЛЕ --// 
   Несчастные случаи на селе, как, впрочем, и повсюду, бывают экономического и неэкономического характера. Тут все дело в логике истории, часовом поясе, развитии технической мысли, перебоях с энергоснабжением, качестве горячительных напитков… – всего насчитывается двадцать шесть поводов и причин.
   Вот разительный пример несчастного случая на селе, когда такая, казалось бы, книжная вещь, как логика истории, подкосила наше сельское хозяйство очень надолго, если не навсегда…
   Во всем мире так: ничтожно малая часть народонаселения, процентов пять-семь, занятых в сельскохозяйственном производстве, кормит страну и поставляет избыточную продовольственную продукцию за рубеж. А у нас почти половина русского народа, которая корячится на земле, не в состоянии путем прокормить ни другую половину, ни соседей, – и что самое интересное, – ни себя. Спрашивается: почему? А потому что в 1917 году власть над Россией взяла большевистская доктрина, которая состоит в том, что социалистическая революция должна совершиться непременно, единовременно и везде. Посему наши ожесточенные человеколюбцы с самого начала взяли курс на трудовую республику от туманного Альбиона до острова Сахалин. А поскольку эта титаническая задача подразумевала исключительно боеспособную государственность, постольку она требовала монолитного общества, вместе единомышленников, воинов и рабов. А тут на тебе: пять-семь процентов населения страны – так называемое кулачество – плевали на железную линию ЦК, потому что они и себя кормят, и как минимум полстраны. Отсюда коллективизация, то есть прежде всего физическое устранение кулачества, инициированное ЦК, которому дела не было до эффективности земледельческого труда, а нужно было во что бы то ни стало упразднить независимого русского мужика. Отсюда, в свою очередь, жалкие 10–12 центнеров зерновых с гектара, которые у нас собирают из года в год, истощенные почвы и техника, дышащая на ладан, потому что упразднили-то особь, по-особенному, генетически приспособленную к земледельческому труду, способную результативно потеть на пашне до восемнадцати часов в день. Вот это и есть главный несчастный случай на селе, нарочно устроенный того ради, чтобы ширилась и процветала трудовая республика от туманного Альбиона до острова Сахалин.
   Прочие несчастные случаи будут пожиже, но и они глубоко трагичны и навевают блажную мысль.
   Из-за неблагоприятного часового пояса, который проходит через нашу Тверскую область, на Первое мая пятеро молодых людей ехали на шевроле-вседорожнике, ехали, и вдруг их занесло в кювет; результат – пять бездыханных тел. В селе Никифоровское военный моряк утонул в пруду; это уже, конечно, полная фантасмагория, многое говорящая о состоянии нашего военно-морского флота, если моряк в условиях мирной жизни мог утонуть в пруду. Во время пикника на Мутышкиной горе один заслуженный строитель сорвался со скалы; метров сорок, наверное, он летел и заработал перелом правого предплечья плюс нервный шок.
   От развития научно-технической мысли вообще ничего хорошего не приходится ожидать. Вот половина нашей деревни обзавелась мобильными телефонами, но из-за неуверенного приема обязательно нужно влезть на какое-нибудь высокое дерево, чтобы позвонить хотя бы в соседние Михальки. Зрелище это уморительное: вечереет на деревне, баньки пускают в небо благоуханные дымы, собаки лениво брешут, где-то поет припозднившийся соловей, а по березам сидят с телефонными трубками солидные мужики. В другой раз кто-нибудь и свалится из-за неприятного сообщения, и, таким образом, обогатит номенклатуру несчастных случаев на селе.
   По причине постоянных перебоев с энергоснабжением недавно произошла такая трагедия: задумал один колхозник украсть двести метров провода, воспользовался паузой в подаче тока, а в это самое время энергетики возьми электричество и включи…
   Качество горячительных напитков, которые употребляют в провинции, таково, что в каждом десятом случае гвоздь, опущенный в бутылку, растворяется без следа. Немудрено, что этой весной восемь душ мужиков с того берега Волги насмерть отравились водкой, которой они неизвестно где и при каких обстоятельствах разжились. Но не исключено, что это не водка была ядовитая, а просто они ее выпили слишком много. Ведь русский человек только с виду хлипковат, на самом же деле у него здоровье такое резко-континентальное, что два с половиной литра в день – это считается пустяки…
   Отсюда блажная мысль: ничего ты с русским человеком не поделаешь, если он даже такую пандемию перенес, как коллективизация; не без потерь, конечно, но перенес.
 //-- Письмо тридцать первое --// 
 //-- ДУХОВ ДЕНЬ --// 
   Этот праздник отмечается на пятьдесят первые сутки после Пасхи, всегда в понедельник, и знаменует сошествие Духа Святого на апостолов, отчего они вдруг заговорили на всех мыслимых языках. В том числе они постигли старославянский, и, по преданию, апостол Андрей, которого потом распяли в городе Марсе-лине (теперешний Марсель), проповедовал христианскую веру среди наших словен, древлян, вятичей, кривичей и полян. Вера, впрочем, так сразу не привилась. Только тысячу лет спустя, уже после того как на нашу землю пришел Рюрик «со всею своею русью», Олег погиб от змеиного укуса, Игоря зарезали в Искоростени, был взят Херсонес и разбиты печенеги, – Россия мало-помалу уверовала в Христа.
   Может быть, потому что это произошло со значительным опозданием, у нас до сих пор как следует не укоренились некоторые фундаментальные принципы христианства, например, «просящему у тебя дай». Отсюда, мы все еще существуем не только не по Христу, но и не сказать, чтобы положительно по-людски.
   Особенно это становится заметным, если пожить в деревне. В городе все-таки встречаются люди разных психологических конституций, но крестьяне в этом смысле, кажется, все на одно лицо. Сосед у тебя возьмет десятку на пиво и позабудет, но попробуй у него попросить оселок литовку наточить, как он сразу уйдет в себя. Нынешний крестьянин только до земли не жаден, – видимо, тех, что были жадными до земли, давно закопали в казахских степях во имя Маркса и Энгельса и Генерального секретаря.
   Тем более удивительно, что новейшие последователи этой «троицы» горячо, даже и подозрительно горячо, отстаивают право крестьян на землю, которая им, по всем вероятиям, не нужна. Удивительно также, почему предлагается табуировать свободную продажу земли в стране, где всё продается и покупается, кроме серьезных книг. Одним словом, в этой проблеме многое непонятно, между тем живущим в деревне, хотя бы и полгода, работающим на земле, хотя бы и побочно, крайне интересно ее понять.
   Как раз на Духов день, когда наши колхозники и вольные хлебопашцы ездят друг к другу в гости освежиться после Троицы, автор этих строк отправился в одно соседнее хозяйство, чтобы между делом потолковать. Накануне в нижней палате случился скандал в связи с новым земельным кодексом, и автор решил выяснить, что об этом думают на селе. Именно, какие там существуют прогнозы насчет будущего фундаментальных принципов христианства, форм земельной собственности и судьбы крестьянина на Руси.
   Председатель этого самого хозяйства пас в очередь общественное стадо. Сидел он, как простой смертный, на ватничке, с кнутом в руках, и время от времени покрикивал на коров. Буренки бродили вокруг, щипали траву и, когда их особенно донимали оводы, дико озирались по сторонам.
   Так и так, говорю, присоседившись: какое будет мнение относительно парламентской дискуссии о земле… Председатель отвечает: дескать, такое будет мнение, что везде у людей как у людей – закон идет впереди жизни, а у нас все происходит наоборот. Именно: давно в нашей округе продано всё, что можно продать и чего нельзя, включая угодья, которые пошли под разработки известняка. В общем чудят они там в Думе, другого слова не подберу. Но торговать сельскохозяйственными угодьями все-таки не годится, не по-русски это, потому что, по нашей вере, земля ничья. То есть она должна принадлежать обществу колхозников либо единоличникам, отщепенцам, которые аккуратно трудятся на земле. Пускай в этом случае она переходит от отца к сыну, но продавать пашню на сторону – не модель. А то, понимаешь, понаедут городские, накупят земли, с понтом они будут заниматься сельскохозяйственным производством, а в результате угодья затянутся лебедой…
   В ответ на вопрос: а если, допустим, голландский овощевод задумает купить у колхоза сто гектаров земли и на радость простому потребителю развернуть такое производство картофеля, что местные в затылках начешутся, – председатель задумчиво промолчал.
   Позже, когда автор уже несколько освежился, ему по дороге попался старинный приятель, потомственный крестьянин, колхозник в третьем поколении, который чинил соседский автомобиль. Он мастер на все руки, не пьет, не курит, направо и налево дает взаймы, но свиней не держит и коровы у него нет.
   Так и так, говорю, присоседившись: какое будет мнение относительно парламентской дискуссии о земле… Приятель в ответ: конечно, говорит, если посторонний человек желает работать в сельском хозяйстве, то землю нужно ему продать. Только откуда они возьмутся, желающие-то, кто ее купит-то – вот вопрос. По крайней мере у нас в деревне земля на дух никому не нужна. Даже у тех, кто вышел из колхоза и получил свои законные десять гектаров, ничего на ней не выращивают, а живут с подворья, с сала да молока.
   На вопрос о голландском овощеводе приятель ответил неожиданно: если, говорит, бывают сумасшедшие голландские овощеводы, то полный вперед. Ведь у нас десять лет с удобрениями перебои, почва до крайности истощена, и вырастит ли он три клубня от одного – это еще вопрос.
   И что-то очень растравил душу этот самый сумасшедший голландский овощевод.
 //-- Письмо тридцать второе --// 
 //-- ПОЛНЫЙ ЗАВТРАК --// 
   В провинции сейчас заработать трудно. В нашем Зубцове есть два подозрительных заводика, лесопилка, ремонтно-строительное управление… больше, кажется, ничего. Между тем зубцовских обывателей насчитывается до шести тысяч душ, не считая жителей окрестных поселков и деревень. По колхозам же платят мало, а то и совсем ничего не платят в зависимости от погоды, травостоя, метеочувствительности перекупщиков, положения Юпитера, курса австрийского шиллинга и в последнюю очередь – от производительности труда.
   В общем народ перебивается кто как может. Например, Толик Потапов делает превосходную деревянную мебель, именно кровати, скамьи, тумбочки и столы. При этом он демонстрирует утонченное чувство прекрасного, и в другой раз невольно придет на ум: позвольте, господа, а что такое, собственно говоря, простонародье, если природный крестьянин сочиняет такую мебель, что она способна удовлетворить самый предвзятый вкус? И в чем тогда разница между явлением Толик Петров и явлением, скажем, Борис Асафович Meccepep? Похоже, в том только и разница, что дневная норма у Толика – два литра казенной, если, конечно, позволяют обстоятельства и средства.
   Этой весной у нас возник новый народный промысел: по окрестным селениям автомобили начали угонять. Точнее, однозначно увели только «шестерку» из деревни Харькино, но было отмечено несколько случаев покушения на угон и дерзкого воровства. Тоже радости мало: выходишь рано поутру на двор под пение соловьев, а твоя машина стоит на подпорках из силикатного кирпича…
   И сразу косяком пошел шабашник, который якобы навострился именно на строительстве гаражей. Разумеется, наши деревенские заподозрили: может быть, это семейный подряд такой – младшие покушаются на угон автомобилей, старшие строят фундаментальные гаражи…
   Как бы там ни было, в нашем Устье все этим летом принялись строить надежные убежища для машин. Правда, наши сговорились с многоопытным здешним строителем про прозвищу Бахмет, давно проверенным на честность и мастерство. Это убедительный мужчина лет шестидесяти, в центнер весом, с таким выражением обширного лица, точно он ждет, что его вот-вот что-нибудь насмешит.
   На другой день после Вознесения приехал Бахмет в нашу деревню. Собрались обсудить смету за деревянным столом под старой яблоней, засыпавшей столешницу и лавки бело-розовым лепестком. Дело было в десятом часу утра.
   – Не освежились еще? – справился Бахмет и вытащил из-за пазухи две бутылки водки, яблоки, лимоны и полкруга краковской колбасы. – Это у нас называется «полный завтрак», когда, значит, разрешается слегка выпить и обстоятельно закусить.
   Кто-то сказал:
   – Мы по утрам не пьем.
   Бахмет:
   – А кто же по утрам пьет? По утрам освежаются, а не пьют.
   Компания у нас, кстати сказать, собралась такая, не считая Бахмета: автор этих строк, разведчик на покое, ученый-физик и австралиец Дэвид, владелец одного из двух подозрительных заводиков, двухметровый детина с косичкой, похожей на недлинный мышиный хвост.
   Как известно, мы народ нецивилизованный, у нас о погоде не говорят. Нам подавай более или менее душещипательную тематику, от которой в голове бывает изжога и, как керосиновые лампы, горят глаза. Автор сказал, что это и святой сопьется при таком количестве праздников, как у нас. Бахмет на это возразил, что, дескать, дело не в праздниках, а в том, что у русского человека душа густая, и без разбавителя, сиречь спиртных напитков, ему приходится тяжело.
   Австралиец Дэвид подтвердил (он по-нашему говорит бегло), что русские точно самый интересный народ в мире, потому что душевный, а он много где живал, – и дома, под Аделаидой, и в Америке, и в Европе, и на Соломоновых островах. Ну заразительная страна! В результате, говорит, я до того с вами обрусел, что пью безобразно, и если соль просыплю, то бросаю щепотку через плечо. Разведчик на покое сказал на это, что русские, конечно, народ интересный, но зачем же так активно и последовательно воровать? В прошлом году семь холодильников в деревне украли, в текущем году автотранспорт принялись угонять… Ученый-физик стал доказывать, что-де это просто-напросто идет между городом и селом такая латентная классовая борьба. Что она неизбежна и закономерна, поскольку из деревни в город идет хлеб, а из города в деревню – безобразия и метафизические цены на горюче-смазочный материал. Как же вы хотите, говорит, чтобы колхозник не украл у меня холодильник, если ему соль купить не на что, а у меня, кроме холодильника, стоит на задах потрепанный «мерседес»…
   В общем говорили еще долго и горячо, но до гаражей в тот раз так и не добрались.
 //-- Письмо тридцать третье --// 
 //-- ЗАКОЛДОВАННАЯ СТРАНА --// 
   Когда в тверской земле уже грянут настоящие холода, тогда городскому человеку жить в деревне становится тяжело. Первое: у избы сеней нет и из протопленной горницы выходишь непосредственно на мороз. Второе: нужное место далеко на задах, и в метель его не всегда найдешь. Третье: дров не напасешься, тем более что нынешний писатель едва-едва зарабатывает на дрова.
   Когда в воздухе покажутся первые белые мухи, когда темнеть начинает в шестом часу вечера, все чаще думаешь: пора отвальную сочинять. Мы дружим с местными мужиками, и каждый год проводить нас собирается порядочная компания – на свадьбу мало, на отвальную в самый раз. В этом году, в частности, были: председатель нашего колхоза «Сознательный» Борис Иванович, председатель соседнего колхоза «Путь Ильича» Борис Петрович, глава администрации из Погорелого Городища Виктор Иванович, директор льнокомбината Сергей Владимирович, австралиец Дэвид, фабрикант, который получает цветные металлы из ничего.
   Под русское хлебное вино и блюдо нашего волжского жереха, поджаренного на мангале, у нас, по обыкновению, зашел увлекательный разговор. Как настоящие русаки, мы о глупостях не говорим, а решаем вопросы если не мирового значения, то по крайней мере общенационального, как-то: про корни зла.
   Борис Иванович говорит:
   – Вот почему у нас дышит на ладан сельскохозяйственное производство? Потому что русский человек – человек артельный, и в одиночку у него не получается ни шиша. А тут Чубайс пустил колхозы в вольное плавание, как хочешь, так самосильно и выгребай! Конечно, народ в расстройстве, потому что колхоз без государственной помощи – не жилец.
   – Хотя, – говорит Борис Петрович, – в наших местах на одном льне, безо всякой государственной помощи, останешься на плаву. Если возьмешь семь центнеров с гектара этой культуры, то, считай, весь год сыт, пьян и нос в табаке. А ведь ты, Борис Иванович, нынешний год лен не сеял!.. При советской власти сеял, при демократах – нет…
   – А ты сеял?
   – Я сеял!
   – Непонятно только, зачем ты перешел на голландские семена.
   – Да затем, что такие, как ты, льна не сеют, и отечественного посевного материала практически не достать!
   – А зачем я его буду сеять, если льнокомбинат мне еще за позапрошлый год выручку не отдал?! Ты, Сергей Владимирович, почему мне за позапрошлый год выручку не отдал?!
   Директор льнокомбината Сергей Владимирович говорит:
   – Потому что у меня в банке одни нули. Еще когда-а я отправил готовую продукцию в Орел! А из Орла я имею не деньги в банке, а подшивочку телеграмм. Какие-то там у них недоразумения с энергетиками, им полтора года электричества не дают.
   – Куда только смотрит администрация? – говорит австралиец Дэвид, который давно уже говорит, мыслит и чувствует как русак.
   Виктор Иванович, глава администрации, в ответ:
   – Администрация смотрит сквозь пальцы, поскольку иначе смотреть нельзя. Что я могу поделать с этими охламонами, если это только одно название, что глава?! Вот возьмем частный сектор, вроде этих орловских неплательщиков, – ну нет у меня против них реальных рычагов власти! У меня нет, а у них есть – пуля-дура, на худой конец штык-молодец! Вот если бы за них взяться всем миром, артельно, тогда их можно прижать к ногтю.
   Борис Иванович:
   – Вот я и говорю, что русский человек – человек артельный и в одиночку у него не получается ни шиша. А тут Чубайс пустил колхозы в вольное плавание, как хочешь, так самосильно и выгребай…
   Я:
   – Ну что тут скажешь?.. Заколдованная страна!
 //-- Письмо тридцать четвертое --// 
 //-- ПРИКЛЮЧЕНИЕ НА ДОРОГЕ, ИЛИ ИТОГИ ГОДА --// 
   У нас в Устье народ, как вы помните, довольно пестрый: есть настоящие разведчики на покое, ученые, писатели, иностранцы, искусствовед. Кто прохлаждается все лето, кто нажимает по творческой части, кто старается на земле. В частности, автор и по творческой части нажимает, и старается на земле. Выращивает он картошку, морковку, всякого рода зелень, турецкие бобы, цветную капусту, редис, спаржу и огурцы.
   Стало быть, год прошел с прошлых майских праздников, еще одну зиму, слава богу, пережили, дождались черемухи и благополучно открыли агросезон. Правда, 8-го, в предвкушении праздника, выпивали, 9-го – святое дело, 10 – отходили, 11-го обратно принялись за труды. Во время перекуров почему-то преследовала одна и та же мысль: стало быть, год прошел, сколько воды утекло, сколько берез ободрали на веники, а каковы итоги, что изменилось в нашей сельской местности за один календарный год?.. На трезвый взгляд, как прикинули 11-го числа, вроде бы ничего. Тот урожай, что сняли осенью, зимой продали сравнительно за гроши. (Себестоимость одного литра молока у нас по району в среднем составляет около трех рублей.) С кредитами чуть полегче, с горюче-смазочными материалами чуть похуже, техника на ладан дышит, в «Сознательном» зарплату колхозникам преимущественно дают, в «Пути Ильича» преимущественно не дают. В «Сознательном» выехали на молоке, в «Пути Ильича» взяли по семи центнеров льняного семени с гектара, но продать его, по слухам, не удалось. В «Сознательном» сломался холодильник для молока, в «Пути Ильича» председателеву «волгу» экспроприировали за долги.
   Таким образом, приходишь к заключению, что вообще мало чего меняется на Руси. То есть по внешнему ряду постоянно совершаются разные перемены: то, скажем, тебе развитой социализм, то раз – первоначальное накопление капитала, XIV-й век, между банком и скамейкой разницы еще нет, [Note5 - Этимологически понятие «банк» происходит от итальянского banco, что значит скамейка.] цена человеческой жизни – два шиллинга, один пенс. Но по существу у нас перемен, кажется, вовсе не происходит, всё та же грозная и смешная фантастика как фундамент и камертон.
   Такой пример: поехали автор с приятелем в село Дегунино, которое стоит на нашем берегу Волги километрах приблизительно в тридцати, и по дороге с ними случился показательный инцидент. Благополучно миновали село Никифоровское, Столипино, Лужки, Заброво, Колчеватики и въехали в деревеньку Крутицы, в пять дворов, без электричества, которую населяет московский интеллигент. Глядь – дальше дороги нет. То есть дальше дорога есть как направление, через Баканово на Дегунино, но по чисто русской причине как бы ее и нет. Во всяком случае при первой же попытке выехать из Крутиц наш автомобиль завяз в грязи по самые ступицы и сразу сделался тих и грузен, как бегемот. Обидно было: автор хотел повидаться с друзьями Голицыными, князем Илларионом и князем Иваном, его сыном, первостатейными художниками, обитающими в Дегунине, а приятель должен был забрать из починки английское седло, под которым ходит его жеребец Зарной.
   Нужно отдать должное московскому интеллигенту – вся деревня явилась нам с приятелем помогать. Дамы принесли холодного чая, мужчины слаженно взялись за лопаты, домкраты и топоры. Сильно было похоже на то, как чеховские персонажи налима ловили: теоретически все было правильно, но на практике дело вперед не шло. Кто-то говорил:
   – Надо левое колесо поддомкратить.
   – Скорее правое. В соответствии с классической механикой Ньютона сейчас главную роль играет правое колесо.
   – Ты еще про Лейбница вспомни.
   – Про Лейбница теперь разговора нет.
   Откуда ни возьмись, прилетела канарейка, села на капот, и автор подумал: что значит это ерундовое приключение на дороге, если в российских лесах свободно канарейки летают и с электричеством бывают всякие чудеса?.. Далее он подумал: а может быть, это все сон – третье тысячелетие от Рождества Христова, космические станции, клонирование животных, безудержная свобода слова; может быть, время на самом деле давным-давно остановилось и сидит себе сейчас в Киеве, стольном граде, великий князь Владимир Всеволодович Мономах…


   ГЛАЗАМИ ПИСАТЕЛЯ

 //-- ДЕРЕВЕНСКИЕ НОВОСТИ --// 
   Поскольку наш горожанин знает о современной русской деревне не больше, чем о Гренландии, что ему ни поведай, всё пройдет по департаменту новостей.
   Так вот этим летом в наших тверских местах пока не было особенных новостей. В прежние годы то, бывало, моряк утонет в пруду, то проворуется какой-нибудь администратор, то охотники друг друга перестреляют, то, опившись «паленой» водкой, отдаст Богу душу целая компания мужиков. А в этом году сравнительно ничего.
   Ну разве что разразилась эпидемия гепатита, дюжина цистерн с мазутом опрокинулась в Вазузу, обеспечив нам миниатюрную экологическую катастрофу, умер своей смертью пастух Борька, горький пьяница и большой любитель художественной литературы, в ходе строительства детского дома запропастились семь миллионов целковых народных денег, и куда они подевались – этого не скажет у нас никто.
   В общем можно утверждать, что настоящих новостей у нас не было никаких. Вот если бы, положим, Волга высохла, или цыгане взяли бы приступом здание районной администрации, или упал бы посреди деревни другой Тунгусский метеорит… Следовательно, надо отдать должное французам, которые говорят, что «лучшая новость – это отсутствие новостей».
   И ведь действительно, стоит шесть столетий какая-нибудь французская деревня, и со времен Жакерии (крестьянская война середины XIV-го века) тут не отмечено ни одного серьезного приключения, так что даже несколько скучно жить. А в России жить весело, – может быть, страшновато и бедно, но весело, потому что у нас вечно что-нибудь происходит, хотя на поверку не происходит решительно ничего.
   В том смысле, то есть, ничего не происходит, что крестьянство по-прежнему довольно хладнокровно относится к полевым работам, увлекается горячительными напитками, в случаях производственной необходимости уповает на барина, сиречь государственные институты, и строит хижины в три окна. А так, конечно, в наших тверских местах наблюдается масса метаморфоз, движения, новостей.
   Такая, например, новость: усадеб уже не жгут. Сто лет тому назад господам точно подпускали «красного петуха», а нынче про эти излишества не слыхать. Нынешние господа, хотя и понастроили себе замков в нашем довольно глухом углу, хотя и скупают за гроши крестьянские наделы, но однако на конюшню никого не тягают, не травят борзыми и расплачиваются не колхозными «палочками», а нашим народным долларом, в крайнем случае в пересчете на рубли.
   Другая новость: мужья своих супружниц уже не бьют. Вот народный писатель Иван Вольнов отмечает, что сто лет тому назад хлебопашец регулярно увечил свою жену, даже и превентивно, как слабительное принимают, а нынче про эти излишества не слыхать. Наоборот, слышно, жены поколачивают мужей за пьяные художества и нежелание, как говорится, «ловить мышей».
   Третья новость: при устоявшемся пристрастии русского человека к горячительным напиткам пьют сейчас в деревне все же не так безобразно, как в прежние времена. Иван Вольнов уверяет, что в прежние времена стоило миру усесться вокруг ведра с водкой, как сразу пойдут кровавые драки, половецкие пляски, битье стекол в волостном правлении и прочие признаки деревенского кутежа. И про эти излишества теперь тоже самое не слыхать.
   Словом, за последние сто лет наше село сделало отчаянный рывок вперед, если не считать продуктивности сельскохозяйственного производства (в наших местах как собирали при царе Горохе пять-шесть центнеров льняного семени с гектара, так собирают и посейчас). Правда, нынешним летом рожь вымахала выше человеческого роста, овсы стоят непроходимые, в кормовых травах нужно аукаться, как в лесу. Но грибов нет, одни лисички, да сыроежки, да опята, да грибники. Из лисичек, впрочем, получается волшебное жаркое к картошке, которая у тебя водится на задах.
   Вот Иван Гончаров пишет: «Жизнь еще потому прекрасна, что можно путешествовать». А мы так скажем: жизнь еще потому прекрасна, что можно не путешествовать, а сидеть летом в тверской деревне, выращивать на задах разную разность и целых три месяца чувствовать себя заправским середняком. Ведь мы все горожане только в третьем-четвертом поколении, а земля-то зовет, земля навевает соображение, что нет ничего привольней деревенской жизни по нашему характеру, утолительней для психики и умилительней для души.
 //-- О ЛЮДЯХ И НЕ СОВСЕМ --// 
   Рассказывают, что якобы нашего великого ученого Владимира Ивановича Вернадского как-то спросили: «Скажите, товарищ академик, люди плохие или хорошие, – это в принципе, вообще?» Ученый будто бы отвечал: «Вообще люди прекрасны, только их очень мало».
   Прекрасных людей точно немного, и те наполовину литературные персонажи вроде князя Льва Николаевича Мышкина, идиота, но людей, вполне отвечающих званию человека, сдается, гораздо больше, чем не отвечающих и отвечающих не вполне. Это, может быть, благостное убеждение основывается хотя бы на том, что у нас в неволе томится только один соотечественник на сто душ мирного населения, гуляющего на свободе, а не наоборот. Стало быть, если ты неспособен изувечить соседа, ударить женщину, ограбить старика, то это норма, признак психического здоровья и аттестация на звание Человек.
   В том-то все и дело, что не все люди – люди, как не все мужчины – мужчины в полном смысле этого слова, что есть на свете люди и не совсем. Что бы ни твердили демократы о свободе совести и от совести, о равенстве в бедности и перед законом, о братстве акционеров против неакционеров, – все же, как говорит русский народ: «Бог и леса не уравнял». Все же есть среди нас особи, скроенные «по образу и подобию», есть такие, что «ни Богу свечка, ни черту кочерга», и в резком меньшинстве – загадочно-поврежденные существа, поразительно похожие на людей. Ведь человек – это прежде всего культура, будь она природная или наживная, а не способность к прямохождению (и медведи в цирке на задних лапах ходят), не дар членораздельной речи (и попугаи разные глупости говорят). Единственно культура делает человека человеком, то есть нечто такое, запрограммированное в нас свыше, что, в частности, отвращает от всяческого насилия по отношению к подобному существу.
   Напротив, всё, не защищенное культурой, представляет собой выпадение из нормы, аномалию, скорее всего даже психическую болезнь. И правда, похоже на то, что спектр душевных недугов гораздо шире, чем думают психиатры, что орда умалишенных куда многочисленнее, чем полагает народное большинство. Ну кто они, как не сумасшедшие, – писатели, зарабатывающие каторжным трудом намного меньше постовых милиционеров, или футбольные болельщики, которые чуть что высыпают на улицы ликовать под бубны и тимпаны, навевая здравомыслящему наблюдателю такую догадку: наверное, Чайковский воскрес, или объявили среди недели дополнительный выходной. А то люди рискуют свободой и самой жизнью, чтобы набрать как можно больше радужных бумажек, которыми баловники позапрошлого века любили прикуривать голландские табаки. Потом этих коллекционеров в лучшем случае сажают за решетку, и они бывают справедливо возмущены, потому что, действительно, уж если не сажать, то никого не сажать, если сажать, так всех.
   Что до писателей, то это еще бабушка надвое сказала, но уголовные преступники по насильственной линии – точно душевнобольные, хотя бы они свободно ориентировались во времени, пространстве, медицине и именах. Он, например, отлично знает, что за окном лето, дело происходит в тюремной больнице, психиатры наверняка признают его вменяемым, деда по материнской линии зовут Иваном Петровичем, – и всё бы ничего, кабы накануне он не зарезал одиннадцать человек.
   Это даже с точки зрения богословов выходит как-то вразумительней и складней. Ведь если течением бытия руководят две верховные силы – Бог и враг рода человеческого, то выходит ересь и дуализм. Другое дело, если мы условимся из видов баланса между разумом и душой: течением бытия руководит Бог един, а насильственное зло – это от поврежденности, имеющей самые материалистические, медицинские причины, и поэтому оно бытует совсем в иных смыслах и плоскостях.
   Но тогда наша система наказаний безнадежно нелепа хотя бы потому, что невозможно по-настоящему наказать убийцу одиннадцати человек. Да и мыслимое ли это дело, чтобы общество, пускай даже номинально считающее себя христианским, мстило своим преступникам по закону иудеев: «око за око, и зуб за зуб»? Христианский образ мышления как раз вовсе мести не допускает, ни за какие преступления и ни под каким видом, а признает лишь попечение о заблудших и «малых сих». Однако же если убийца – это диагноз, если, принудив его шить рукавицы, альтруиста мы точно не получим, то как понимать наши условные, детские, значительные и умопомрачительные срока? Только как месть их и следует понимать: здоровая часть общества мстит своим душевнобольным за то, что они не ведают, что творят.
   Иное дело имущественные преступления, на которые, сколько это ни удивительно, у нас способно почти все взрослое население с той только разницей, что один оттяпает у города металлургический комбинат, другой уведет у соседа беремя дров. Если сумасшедшего все же можно залечить медикаментозно до самозабвения, то с преступниками по имущественной линии затруднительно совладать.
   Наверное, так: главное, что прекрасные люди существуют, а в остальном пускай себе население ворует, всё равно Россия такая огромная страна, что дотла ее невозможно разворовать.
 //-- РАЗОБЛАЧЕНИЕ ЭЛЕКТРИЧЕСТВА --// 
   В зрелом возрасте еще потому нелегко живется, что вещи с годами получают свои настоящие имена. В частности то, что прежде считалось злом, на поверку оказывается благом, а то, что считалось благом, напротив – злом.
   Возьмем научно-технический прогресс: оказывается, чем дальше, тем больше он входит в губительное противоречие с культурой, гражданственностью, даже с человеческим естеством. До тех пор, пока не изобрели огнестрельное оружие, войны были не чем иным, как массовой поножовщиной, и потери убитыми составляли самое незначительное число. С изобретением паровоза люди лишились такого поучительного удовольствия, как путешествие, и оно превратилось в простое перемещение тела в пространстве, ничего не дающее разуму и душе. Когда изобрели телефон, исчез целый литературный жанр, который называли эпистолярным и в котором работали многие выдающиеся умы.
   Словом, есть опасение, что с изобретением новых хитроумных приспособлений люди постепенно разучатся читать, писать, считать, думать и говорить.
   Во всяком случае вполне логичной представляется такая зависимость: что если одним нажатием кнопки можно помножить 326 на 916, то нет резона размышлять о всемирно-историческом значении личного бытия.
   А всё электричество. То есть порох – это, конечно, ужасно, и от пара человечество пострадало, но ничто не нанесло такого чувствительного удара по культуре, как заряженный электрон. При сальных свечах был открыт категорический императив и написан «Дон Кихот Ламанческий», при стеариновых обнаружили палочку Коха и подарили миру «Братьев Карамазовых», даже при первых лампочках накаливания еще по инерции писались умная проза и возвышенные стихи. В те старые добрые времена люди собирались под сумерки на посиделки и вечеринки (теперь и слов-то таких не знают), играли в фанты и в «бутылочку», спорили о природе «мирового духа» и танцевали, музицировали и читали вслух те самые возвышенные стихи. То есть люди настолько тесно и много общались между собой, что исподволь проникались теплым чувством товарищества, даже неким биохимическим единством, которое и в предельно поганые времена сплачивает и роднит. Видимо, отчасти поэтому что-то было не слыхать, чтобы матери выбрасывали своих младенцев в мусорные контейнеры, а едва оперившиеся младенцы резали матерей. Но стоило по-настоящему организовать заряженные частицы, как уже страшно стало выйти из дома с наступлением темноты.
   Следовательно, электричество мало-помалу вытеснило навык человеческого общения хотя бы потому, что из него логически вытекает телевизор, он же «ящик для дураков». Между тем обиходная культура – это продукт общения и система условностей, которая образует понятие «человек». Условности, например, бывают такие: нужно почитать женщину как высшее существо, хотя и она не без слабостей; нельзя прилюдно ходить голым, хотя собаки ходят, и ничего. Таким образом, объективная и конечная цель научно-технического прогресса есть возвращение человека в докультурное состояние, низведение его до уровня дикаря.
   На эту дерзкую филиппику можно было бы возразить, что-де развитие науки и техники есть процесс стихийный и человеческую мысль невозможно остановить. Так ведь никто ее и не останавливает, и мир по доброй воле погружается во тьму нового средневековья, когда люди не понимали фразы, если в ней было больше четырех слов, когда считать, писать, читать умели одни попы. Еще можно было бы возразить, что-де сотовый телефон, стиральная машина, авиалайнер – это очень удобно и экономит немало сил. Так ведь Лев Николаевич Толстой еще сто лет тому назад задавался справедливым вопросом: «паровоз, чтобы ездить – куда? телеграф, чтобы передавать – что?» Наконец, в положении всячески обнищавшего человека самое удобное – героин.
   Положим, телеграф – это еще туда-сюда, но вот наш Зворыкин со товарищи выдумал телевизор, он же «ящик для дураков». В счастливом случае эта новация могла бы иметь огромное просветительское значение, кабы не деньги, на которых круто замешан сей опиум для народа, а деньги, как известно, все отравляют вокруг себя. В результате, вместо средства просвещения, мы имеем инструмент растления подростка и простака.
   Поскольку телевидение так устроено, что оно не может не потакать низменным вкусам большинства (иначе рекламодатели не соберут несметных аудиторий), постольку смотреть телевизор так же вредно, как дышать парами ртути, так же неприлично, как сморкаться двумя пальцами, и даже унизительно в положении человека, который не самого худшего мнения о себе. Тем не менее у нас круглосуточно идет совращение «малых сих». Они и так не первые умники Восточного полушария, а каково им смотреть с утра до вечера идиотские сериалы, снятые людьми без профессии, или викторины, которые сделают припадочным хоть кого… Особенно противно, что телевидением повязаны именно люди без профессии, своего рода отстой, публика, по разным причинам не нашедшая себя в литературе, театре, музыке, журналистике и кино.
   Итак, нам только тогда забрезжит свет нового Возрождения, когда изживет себя хотя бы «ящик для дураков». Время, как говорится, терпит, так как, по подсчетам астрономов, у нас впереди остается еще шесть миллиардов лет. Да еще, как показывает практика, в России электричество может исчезать само по себе и ни с того ни с сего, потому что, слава богу, Россия – это такая страна, в которой возможно всё.
 //-- СКОЛЬКО ЧЕЛОВЕКУ ЗЕМЛИ НУЖНО --// 
   Лев Николаевич Толстой писал, что-де напрасно народы зарятся на земли своих соседей, а помещики во что бы то ни стало стремятся расширить свои владения, что человеку на самом деле нужно только два аршина земли на погосте, под вечный сон. В свою очередь, Антон Павлович Чехов возражал, что это покойнику нужны два аршина земли на кладбище, а живому человеку подавай весь подлунный мир.
   В действительности практика показывает, что два аршина точно мало, что весь подлунный мир без надобности и что для полного счастья человеку достаточно шести соток угодий на каком-нибудь 48-м километре или в каких-нибудь Снегирях.
   Хороша ли, плоха ли была советская власть, а нужно отдать ей должное: нигде в мире такого нет, чтобы едва ли не каждая семья в стране владела своими шестью сотками земли и домиком, хотя бы из горбыля. Так мы девять месяцев в году перебиваемся с петельки на пуговку, подвергаемся всяческим издевательствам со стороны властей предержащих, покуда в законную силу не вступит май. Как только забрезжит май, миллионы наших сограждан устремляются в свои имения (это от глагола «иметь») и по самый сентябрь блаженствуют на земле.
   То есть они с утра до вечера копаются на своих грядках и в цветниках, но это ли не блаженство: самосильно вырастить прекрасную розу, неслыханной величины тыкву, изысканную зелень к столу или какой-нибудь экзотический овощ, о котором разве что вычитаешь в энциклопедическом словаре. Тут волей-неволей почувствуешь себя богом, хотя бы потому, что в результате твоих усилий нечто рождается из какой-то микроскопической фитюльки, из ничего.
   Правда, на шести сотках особо не развернешься, но если по-хозяйски распорядиться, то и под миниатюрный английский газон земли хватит, и под плодовые деревья, и под теплицу, и, понятное дело, под огород. Но самое главное – это то, что ты себя человеком ощущаешь, что своя земля очень развивает чувство человеческого достоинства хотя бы потому, что на своих шести сотках ты не зависишь ни от кого.
   Вернее сказать, зависишь, конечно, но как круговорот воды в природе, который зависит по преимуществу от себя. Например, если цены на бензин перекроют все силы воображения, то можно скинуться с соседями и арендовать на лето лошадку, которая еще тем удобна, что с тобой ничего не поделают ребята из ГИБДД, коли ты выпил на посошок. Например, можно поставить ветряк на крышу, если Чубайс опять поднимет плату за киловатт. И что тебе монетизация льгот, если ты выращиваешь спаржу, которую едят одни нефтяные магнаты, и то по воскресным дням…
   Вообще такая мало-помалу вылупилась идея: хорошо было бы нам всем разобраться по дачным поселкам и деревням. Месяца три в году мы, так и быть, согласны пожить в городе, чтобы властям предержащим было на ком пар выпустить, а основные девять месяцев в году хорошо было бы существовать на природе и предпочтительно для себя.
   Такой способ существования подразумевает массу преимуществ, – например, появляется возможность вернуться к своим корням. Ведь мы только во втором-третьем поколении горожане, а между тем наши предки столетиями жили и работали на земле. Урожаи они получали, по европейским меркам, смехотворные, но зато были добродушны, не знали воровства и матерной брани, сообща, миром решали накопившиеся проблемы, умели сумерничать за компанию с соседями, уважали старших и чурались пьянства по будним дням. И коноплю они сеяли исключительно для технических надобностей, и детей рожали, сколько Бог пошлет, и специально копили хлебные кусочки для нищеты.
   Во-вторых, крестьянский труд благотворно действует на человека, потому что это труд чистый, духовный, да еще на свежем деревенском воздухе, который сам по себе калориен, как молоко.
   В-третьих, живучи на природе, легко обеспечить автономность существования и, таким образом, противостоять козням, надвигающимся извне. Скажем, резко падает курс нашего народного доллара, и в семейном бюджете образуется зияющая дыра – мы кроем парными яичками и цыпленком табака на обед, из тех, что у нас сосредоточенно роются на дворе. Положим, мы взяли и завели корову на три семьи, чтобы проще было сеном запастись, – в этом случае нам не страшен даже военный переворот. Допустим, правительство до того забудется, что отменит пенсии по старости, – а у нас на задах колосится рожь.
   Наконец, нигде так привольно, так продуктивно не думается, как на лоне природы, по дачным поселкам и деревням. Пускай вечереет, солнце уже закатилось за противоположный берег Волги и низко над горизонтом повисла Венера, звезда весенняя, птицы угомонились, только летучие мыши, похожие на маленьких демонов, носятся над головой как угорелые, а ты сидишь на крылечке и любуешься на какую-нибудь продуктивную мысль. Например: а над кем они будут издеваться, когда мы все попрячемся по дачным поселкам и деревням?
 //-- ВЕСНА В ДЕРЕВНЕ --// 
   Оказывается, у нас даже пограничников в аэропортах подкупить можно, и они за мзду выпускают уголовных преступников из страны. Давеча застрелили дельца из бывших высоких чинов Лубянки, а если уж таких людей запросто убивают, то нам, бедолагам из низов, по крайней мере надо ухо держать востро. Те же дельцы, кого покуда не застрелили, скупают замки на Луаре, в то время как до двух миллионов беспризорных детей скитаются по подвалам и чердакам. Где-то дома изо дня в день горят, где-то тонут, опять же жилищно-коммунальный комплекс реформируют средь бела дня, чтобы пустить нас по миру да еще в чем мать родила. Бензин уже стоит дороже, чем в Америке, хотя у нас это только что-то очень похожее на бензин…
   Словом, жизнь наша настолько безобразна, что основная задача всякого сознательного человека (то есть сознающего себя в качестве высшего существа) есть самоизоляция от российской действительности – это чтобы хоть как-то продолжить жизнь. Способы такой самоизоляции существуют разные, например: водочка отлично изолирует, если ею увлекаться не каждый день.
   Но лучше всего поселиться на природе, то есть обзавестись домом в деревне, которые в наших местах (Тверская область, Зубцовский район) можно купить сравнительно за гроши. Самоизоляция тут полная, полнее не может быть. Над головой не рекламные щиты и не сосульки, опасные для жизни, а безмерное небо в звездах, которые в городе не замечаешь, потому что смотришь под ноги и вокруг. Прямо по курсу – великая русская река Волга, в наших местах еще не широкая и странно быстрая, точно она куда-то опаздывает и спешит. Справа – смешанный лес на взгорке, где можно встретить зайца, лису, косулю и грибника. Сзади, в полукилометре, – деревенька Новая в пять дворов. Слева – речка Держа, прозрачная, как стекло. Стало быть, для того чтобы попасть в рай, не нужно питаться сушеными кузнечиками, таскать на шее тележное колесо, а нужно только прижаться на какое-то время и сколотить незначительный капитал.
   После наступает самоизоляция, которую нарушают разве что учебные истребители, если летчики разживутся керосином, а если не разживутся – в округе стоит библейская тишина. Да еще осуществляют жизнедеятельность два колхоза, как-то выжившие во времени и в пространстве, несмотря на все катаклизмы последних лет. Впрочем, главное, что эти колхозы все-таки существуют и символизируют своего рода удар по капиталистическому способу мышления – малочувствительный, но удар.
   Однако накануне посевной обоих наших председателей, Бориса Ивановича и Бориса Петровича, одолевает головная боль: цены на солярку такие, что хоть сворачивай сельскохозяйственное производство и переходи на гончарное ремесло. Закупочные цены на молоко, наоборот, смехотворные, и льнокомбинат в Погорелом Городище то ли еще существует, то ли уже не существует, – не разберешь. Наконец, тарифы у «Росэнерго» растут как на дрожжах, хотя напряжение в сети редко когда достигает 200 В, и нет на селе врага ненавистнее, чем Чубайс, о котором, кроме как по-матерному, даже дети не говорят. Особенно по весне.
   Но вообще это понятно, что нефтяные магнаты стремятся скупать замки на Луаре, что «Росэнерго» желательно процветать за счет крестьянства, что переработчики давно осели на Соломоновых островах. Только самому-то крестьянину как быть, который по-прежнему предпочитает работать артельно и за рубль-целковый, а не за обещание социалистической республики от Бискайского залива до Колымы. Между тем иной раз в сельских магазинах уже хлебушка в долг не дают, и не на что купить первокласснику карандаш. Положим, крестьянин может самосильно растить табак, самогона нагнать – это свободно, даже свой хлеб он посеять может, но ему точно не под силу производство карандашей.
   Стало быть, по-настоящему хорошо в деревне одним городским, которые хотели бы самоизолироваться от российской действительности, чтобы как-то продолжить жизнь. Вот только их постоянно точит такой вопрос: зачем существует правительство Российской Федерации, если отечественное сельское хозяйство дает по преимуществу замки на Луаре, а не зерно по преимуществу, не мясо, не молоко?
 //-- ВЕСНА В ПАРИЖЕ --// 
   В те дни в Москве стояли морозы, постреливали и мело. В Бишкеке грабили магазины, постреливали и тоже мело. Даже в Киеве мело, но, правда, оранжисты уже угомонились и рассеялись по домам. (Интересно, почему украинские мятежники выбрали своей эмблемой цвет Оранского дома, все-таки от Амстердама до Киева чувствительно далеко.)
   А в Париже термометры показывали +21 °C, солнце сияло, парижане потягивали вино, сидя в плетеных креслах перед кафе, в воздухе стоял сложный аромат, пальбы было, разумеется, не слыхать.
   Давно занимала мысль: хорошо было бы регулярно возить российских школьников в Париж за счет резервного фонда, чтобы они еще в отрочестве поняли, что к чему. Положим, окажется такой пятиклассник в столице мира, и ему сразу станет понятно, что: есть города на свете, где по утрам моют тротуары; люди улыбаются друг другу, как знакомые; автомобили уступают дорогу пешеходам; если и стреляют, то холостыми зарядами и в кино. Словом, это, казалось бы, чисто увеселительное мероприятие могло бы иметь огромное воспитательное значение, поскольку европейского самочувствия в нас все же недостает.
   И что же? Стоило самому побывать в Париже в качестве почетного гостя на Книжном салоне 2005 года, как сразу стало понятно, что Париж педагогических чаяний не оправдывает, вернее, он оправдывает педагогические чаянья, но не те.
   Во-первых, город оказался замусоренным, неприбранным, как Москва. Кроме того, пешеходы свободно пересекают магистрали на красный свет. Автомобили, случается, тоже проскакивают на красный сигнал светофора, хотя и не так повально и раскованно, как у нас. Нищих тоже предостаточно, и даже бездомные пьяницы лежат на грязных матрасах посредине тротуара в обнимку с бутылью розового вина, так что их приходится обходить. Официант может надуть евро на пять-десять, но, правда, не нагло, а как-то настороженно и в расчете на дурака. Рабочие городских служб определенно не горят на работе, по крайней мере они обедают два часа. Собачников много, но собачки всё мелкие, словно игрушечные, чтобы дешевле было кормить. Полицейские города не знают, и если нужно пройти пешком два квартала, то это у них считается далеко. Хорошенькие встречаются, красавиц нет – это все-таки не Москва. Молодежь одета босяками, как и везде, и настоящая парижанка, то есть сама элегантность и галльский лоск, – это обыкновенно дама под шестьдесят. Телевидение не такое очумелое, как в России, но показывают примерно ту же самую ерунду. Правда, толпа дышит чувством собственного достоинства и добродушной беспечностью (это, наверное, потому что в Париже давно не постреливают), так что русского сразу узнаешь во встречном потоке по выражению лица – точно он ждет беды.
   Под этими впечатлениями сложилась иная педагогическая идея, именно: хорошо было бы регулярно возить российских школьников в Париж за счет резервного фонда, чтобы им еще в отрочестве было понятно, что мы такие же европейцы, как и прочие европейцы, со своими достоинствами и недостатками, слабостями и преимуществами, однако впредь этому званию нужно соответствовать, отвечать. По-настоящему нам недостает только чувства собственного достоинства, – это особь статья.
   Французы триста лет считают себя первыми и главными насельниками на земле, потому что они устроили у себя пять революций, пригрели Леонардо да Винчи, сочинили «Декларацию прав человека и гражданина», воспитали Наполеона, изобрели шампанское, консервы и кинематограф, воскресили Олимпийское движение и вообще явили миру многие чудеса. Любопытно, что после пятой революции, когда у французов уже руки опустились, жизнь стала налаживаться сама собой, по крайней мере у них давно не стреляют средь бела дня. Так вот у них потому не стреляют средь бела дня, что француз давно пришел к убеждению: нет такой социально-экономической проблемы, которая стоила бы одного отрезанного мизинца…
   У нас не то. Мы суть правнуки крепостных рабов, которых секли на конюшне за малейшую провинность. Мы – внуки землепашцев, которые не так боялись Бога, как урядников и городовых. Мы – дети невольников коммунистической идеи, которых держали на черном хлебе и сажали за просто так. Откуда же в России взяться чувству человеческого достоинства, если у нас за спиной такая практика исторического пути? Неоткуда ему взяться, ну разве что лет через сто оно даст о себе знать, когда мы остепенимся и научимся надеяться на себя. Тогда у нас и постреливать перестанут, поскольку из чувства собственного достоинства неизбежно вытекает убеждение, что нет такой социально-экономической проблемы, которая стоила бы одного отрезанного мизинца, – нет и не может быть. А то в России и вокруг чуть что – сразу затевается свистопляска в рамках цветовой гаммы: красные против белых, розовые против красных, оранжевые против голубых – и непременно с дикими демонстрациями, безобразиями и пальбой. А в результате только и всего, что вместо одних акционеров к власти придут другие акционеры, а ты, дурак-дураком, демонстрируй на морозе, подставляй голову под пули, неделями сиди на солдатских щах.
   То-то на парижском Книжном салоне 2005 года к России вспыхнул, можно сказать, неистовый интерес. Впрочем, это по-своему даже и обидно, поскольку то был интерес народа, давно образумившегося, всячески устоявшегося, – к народу, который еще хорохорится в поисках национальной идеи (даром что, кроме самосохранения, никакой другой национальной идеи не может быть), и поэтому временами впадает в идиотизм.


   ЗАБЫТЫЕ СЛОВА (СИНОДИК)

   Конфликт поколений, противостояние «отцов» и «детей» – это у нас не новость. «Птенцы гнезда Петрова» не ладили с консерваторами старомосковского толка, демократы базаровы враждовали с аристократами кирсановыми, большевики – с шестидесятниками позапрошлого столетия, шестидесятники прошлого – с большевиками, пока наконец на обочине жизни не оказалось наше интеллигентное старичье. Словом, контры между поколениями – в России дело привычное, но вообще этого нет нигде.
   Последний по счету конфликт «отцов и детей», в результате которого на обочине жизни оказалось наше интеллигентное старичье, представляется самым скандальным и решительным, как развод. Вроде бы и говорим мы на одном языке, и ту же самую землю смолоду топтали, а такое впечатление, будто неприятель вторгся, – до такой степени народ подрос самостоятельный и чужой. Страну они переиначили до неузнаваемости, свычаи и обычаи установили неслыханные на Руси и, кажется, совсем другим богам молятся, отредактированным под себя. У них даже имена теперь какие-то ненашенские, не то что прежде – Вячеслав Алексеевич да Ирина Борисовна, а все больше Влады, Дуни, Гоши, то ли по басурманскому, то ли по дошкольному образцу.
   Спору нет: новое поколение по-своему обогатило русский способ существования, добавило к нему деловитость, хватку, трезвое мироощущение и расчет. Но многое и ушло с тех пор, как «дети» стали хозяевами жизни, например, милый русский идеализм, начитанность, бессребреничество и кое-какие замечательные слова.
   Слов всего жальче, потому что у нас это не просто комбинации звуков речи, обозначающие понятие или вещь, но субстанция, значащая куда больше, чем само понятие или вещь. Ну что такое «коммунизм» для романогерманца? – общинность, дурь и довольно страшно, а у нас еще недавно коммунизм был отложенной действительностью, чем-то настолько же реальным, как «давка» и «дефицит». Что такое «честь» у любого положительного народа? – поведенческий кодекс, а в России из-за косого взгляда стрелялись через платок. Что такое «родина» для туарега? – пустыня, где он родился, а для русского родина – это все.
   Поэтому, то есть потому что, с одной стороны, слова в России значат слишком много, а с другой стороны, одной хваткой не обойдешься, хотелось бы помянуть кое-что из забытых слов.

   СИНОДИК. Это существительное в переводе с позднегре-ческого означает поминальный список личных имен живых и усопших, оглашаемый батюшкой во время обедни, после Евангелий, первых во здравие, последних за упокой. Таким образом прежде налаживалась теплая связь между живыми и мертвыми, и потому каждое новое поколение отнюдь не знало того гнетущего одиночества во времени и вселенной, которое напало на нас сейчас.
   Уж так непостижимо жестоко (или, напротив, непостижимо премудро) устроен мир, что из века в век безвозвратно уходят из обращения общественные институции, нормы, идеи, обычаи и слова. Слов всего жальче, потому что это не просто комбинации звуков речи, обозначающие понятие или вещь, но субстанция энергичная, как заклинание, и значащая куда больше, чем само понятие или вещь. Например, нам ни холодно, ни жарко при упоминании о параллелепипеде из бревен, бетонных блоков либо кирпича, с проемами для света и передвижения, крытом шифером, рубероидом либо черепицей, – но нас чарует короткое слово «дом»…
   Следовательно, когда уходят в небытие «дондеже», «приснопамятный», «семо и овамо» или «интеллигент», то это частица самосознания народного отрывается с кровью, и, может быть, образуется такая рана, которая не затянется никогда.
   Тогда приходит на мысль: надо бы помянуть синодиком частью напрочь забытые, частью на глазах исчезающие слова. Тем более что время довольно подлое, – культура приметно угасает, интересы сосредотачиваются на низком, наметилась гегемония пошлого дурака. Трудно поверить, что в наши дни таким образом удастся воротить к жизни даже и дышащее на ладан, но, кроме веры, у нас не остается фактически ничего. А вдруг и впрямь что-то особенно важное зацепится и пребудет в веках хотя бы на позднегреческих основаниях, как «метафизика» или «афинские вечера»… Такое не исключено и принципиально, потому что время довольно подлое и потому что на наш прекрасный язык напала какая-то порча, которая разъедает его снаружи и изнутри.
   Это уже опасно, поскольку русские – вообще нация, живущая по преимуществу языком, и слова для нее всегда значили больше, чем самые значительные дела. То есть русский человек – прежде всего человек слова, но не в том смысле, что он не обманет, коли пообещает (и даже он скорее всего обманет), а в том смысле, что слово для него – все.
   Это и плохо по-своему, и по-своему хорошо. Плохо потому, что, зачарованные словами, мы слабо ориентируемся в действительности и нас очень легко надуть. Хорошо же потому, что вот все-таки доживает на земле такое великолепное племя, которому эта самая действительность нипочем.

   ДОЛГ. Это то, что делать не нравится, в тягость, даже порой опасно, но нужно, хоть ты тресни, – например, в армии отслужить. Кому это нужно и почему? Да, собственно, твоей родной матушке и нужно, которая десять лет копит деньги на справку об умственной неполноценности, потому что, оборони Бог, придут китайцы осуществлять предсказание академика Вернадского и отправят твою матушку на панель. Потому нужно, что нас никто не любит, а то еще и бояться перестанут на том основании, что у русских повсюду два солдата на гарнизон. Другое дело, что у нас армия… ну, скажем, неубедительная, но ведь у нас всё неубедительное: и медицина, и милиция, и правительство, и закон.
   Примечательно, что общество, в котором как-то само собой рассосалось понятие о долге, приобретает многие неживые, противоестественные черты. В сущности, милиционер-уголовник – это такое же уродство, как трансвестит. Премьер-министр, набивающий свой карман за счет государственного бюджета, – такая же аномалия, как детоубийство. Народные избранники, пекущиеся об интересах крупного капитала, – это страшно и фантастично, как Тунгусский метеорит.

   ДУША. Во всем мире «душа» – это антоним «телу», то есть нечто такое, что со временем покинет бренную оболочку и устремится невесть куда. У нас не то. В России душа – субстанция, почти материя, которую разве что не попробуешь на зубок. Для русского человека душа есть золотая нить, неразрывно связывающая всех, кто умеет мыслить и сострадать. То, что беспричинно болит, даже если у тебя денег куры не клюют и тесть – министр иностранных дел. То, что самостоятельно говорит, обливаясь слезами, на третий день возлияний в кругу друзей. То, что остается с тобой после того, как ты лишился семьи, жилплощади, средств к существованию, паспорта, прописки и прочих гражданских прав. То, что поет по утрам, если накануне ты вел себя по Герцену, то есть как «гражданин мира и русский аристократ». Это понятие подразумевает круг людей, широко известных в обществе либо по причине их высокого происхождения, либо из-за причастности к центральной власти, либо как особо отличившихся на гражданском поприще и в бою. В ХIХ столетии в этот круг входили выдающиеся реформаторы вроде Сперанского и Милютина, вельможи из Рюриковичей, Гидеминовичей и Чингизидов, выдающиеся полководцы и жены особ первых трех классов Табели о рангах без учета их добродетелей и заслуг. В ХХ веке круг знати пополнили знаменитые писатели, музыканты, живописцы, проходчики, свинарки и палачи. А на рубеже II и III тысячелетий от Рождества Христова произошла темная, загадочная революция, которая, в частности, резко сказалась на слове «знать». То есть само слово ушло, а понятие теперь объединяет полусумасшедших трибунов, особо удачливых воров, великовозрастную шпану, которая пляшет и поет, показушников с телевидения, неуверенно разговаривающих по-русски, и прочий зловредный люд.
   Россия! куда идем?

   ЧЕСТЬ. То, что со временем отмирают общественные институции, нормы, идеи, обычаи, – это так же естественно, как изменение климата и конфигурации материков, как то, что динозавры вымерли и место мамонта занял слон. Но слова-то почему исчезают из обращения, да еще так прочно, как если бы их не было никогда? Добро бы им выходила достойная замена, как в случае с «семо и овамо», которое заместило не такое колоритное «тут и там», но что нам заменит грозное слово «честь»?.. Ничто не заменит, и оттого решительно непонятно, с какой стати, зачем и почему уходят из языка, казалось бы, незыблемые слова…
   Замечательно, что в России понятие «честь» гораздо моложе слова; само по себе оно возникло в баснословные времена, первоначально обличало благородство происхождения, и это прямо загадка, отчего оно после наполнилось современным смыслом, так как испокон веков у нас отношения между пахарем и помещиком, помещиком и государем, государем и Богом были отношения хозяина и раба, и вроде бы неоткуда было взяться этой монаде – «честь».
   На практике же оказалось, что стоило государю Петру I ввести в обиход треугольные шляпы, как сразу образовалось целое сословие людей, которые до последнего издыхания верны своему долгу, аккуратно возвращают долги, не отступают от коренных убеждений даже под пыткой, не жульничают, не интригуют, боготворят женщину и доброе имя ставят превыше житейских благ. Происхождение этого качества еще и потому трудно уразуметь, что у нас были аристократы, мухлевавшие за ломберными столами, и простолюдины, которые за нечто, определяемое Шекспиром как «слова, слова, слова», запросто поднимались на эшафот. Тем не менее понятие чести было по преимуществу свойственно дворянину и приказало долго жить вскоре после того, как дворянство раскассировали как класс.
   Надо быть реалистом: слово «честь» вышло из употребления и, судя по всему, его возродить нельзя. Ничего удивительного в этом нет, и даже было бы удивительно, если бы дело сложилось как-то иначе, поскольку Октябрьская революция, гражданская война и несчастное социалистическое строительство, 37-й год, Великая Отечественная война и неустанная работа большевиков по запугиванию населения повыбили столько идеалистов, что их воспроизводство уже невозможно, что человек чести утрачен безвозвратно, как стеллерова корова и европейский единорог. Жалкие остатки этой этносоции в наше время добивает новая буржуазия, норовящая перекупить перья, умы, кисти и голоса, которые по инерции отстаивают ту наивную позицию, что-де рубль – это еще не все.
   Таким образом, русская государственность обречена, так как слаженную работу этого механизма обеспечивает именно слово «честь», смыкающееся с понятиями «благо отечества» и «табу». Казалось бы, всего-навсего слово, эфир, колебание воздуха, а вышло оно из употребления, и вот уже каждый третий министр – вор, чиновничество мздоимствует, как зубы по утрам чистят, генералы продают «налево» вооружение, в милиции полно уголовников и законодатели дубасят друг друга по головам.
   Что понятие «честь» так же насущно для общества, как для организмов насущен кислород, скоро станет ясно даже гегемону в образе пошлого дурака. Тогда он, конечно, учредит какой-то паллиатив, поскольку не всякая коммерческая сделка возможна без честного отношения к делу, но это будет уже не то…

   ГАЛОШИ. Еще пятьдесят лет тому назад мы жили так бедно, что велосипед считался знаком роскоши, а иметь мотоцикл было даже и неприлично, что по два костюма водились только у народных артистов, летчиков-испытателей и завмагов, «построить» пальто на вате составляло целый пункт в биографии, воры в законе промышляли поношенными вещами и единственно по большим праздникам народ лакомился любительской колбасой.
   Во всяком случае, одежду носили долго, до полной непригодности, по два раза перелицовывали, нафталинили зимнее платье осенью и проветривали на заборах летнее по весне. И обувь носили долго, в частности, благодаря безвестному гению XIX столетия, выдумавшему резиновые галоши, которые даже летом надевали на туфли, ботинки и сапоги.
   По форме эти самые галоши скорее напоминали мужские «лодочки» начала того же XIX столетия, внутри они были обшиты малиновой байкой, подошву имели рифленую, делали их в России на петербургской фабрике «Треугольник», в течение ста пятидесяти лет у нас галоши носили все. То есть до такой степени эта мода была всеобщей, что в театральных гардеробах имелись специальные полки, разделенные на миниатюрные секции, где хранили галоши зрителей, предварительно написав на подошве мелом ту или иную цифру, соответствующую номеру номерка.
   С тех пор в нашем благосостоянии произошел целый переворот. Канула в вечности старозаветная бедность, а вместе с ней манишки, сменные манжеты и воротнички, непременные кальсоны, подтяжки для носков, корсеты, подвязки и милые дамские муфты, которые заменяли сразу сумочку, перчатки, авоську, карманы и портмоне. Даром что мы по-прежнему недостаточней всех в Европе, если не считать Албании и Молдовы, уже русский человек из деятельных натур может себе позволить подержанный автомобиль, двух любовниц и полдюжины пиджаков.
   Однако на смену старозаветной бедности нынче явилась другая бедность, – именно бедность не в том или ином пункте, степени, отношении, а вообще. Прежде человек, имевший одну смену белья и чесучовую пару, доставшуюся от дяди по материнской линии, знал целые страницы наизусть из «Феноменологии духа», стрелялся за косой взгляд, приударял за Ермоловой и мог потратить наследство на леденцы. А нынче и архитектура на Москве какая-то бедняцкая, и звезды эстрады почему-то кажутся оборванцами, и в другой раз приглядишься к физиономии нефтяного магната, сидящего на миллиардах, и мало-помалу станет ясно, что, в сущности, он бедняк.

   ПОРЯДОЧНОСТЬ. Это то же самое, что и «честь», но только в техническом, так сказать, отношении, в частных проявлениях существа. К тому же «честь» – это то, что дается генетически и в редких случаях как талант, а порядочность – дело наживное, ее можно развить воспитанием, палкой и чтением русских книг.
   Говорят, у немцев даже нет такого понятия «порядочный человек», но это не по бедности языка, а потому что у них непорядочных не бывает, то есть таким образом в Германии самоорганизовалось коллективное бытие, что немец или вынужден быть порядочным, или как-то совсем не быть. В России наоборот: тяжко и противно существовать индивидууму, если он никогда не опаздывает, держит слово и верит на слово, безупречно исполняет свою должность, не сквернословит всуе и не способен украсть даже спичечный коробок.
   Поскольку у нас еще водятся такие индивидуумы, постольку сам собою встает вопрос: мы вообще кто? говорящие животные из отряда приматов или чада Божьи, до такой степени возвысившиеся над природой, что нас должна оскорблять практика ежедневного хождения в туалет? Если мы говорящие животные, то и толковать не о чем, тогда голова – конечность, «порядочность» – литература, цель жизни – продолжение рода, насыщение, соревнование видов и в конечном итоге – рубль. Но если мы чада Божьи, то «порядочность» отнюдь не литература, а неотъемлемая способность вроде зрения или слуха, и проходимец выпадает из порядка вещей, как клинический идиот.
   Наверное, просто бывают подлые времена (сдается, повторяющиеся с такой же периодичностью, как вспышки солнечной энергии), когда верх берет откровенно низкое меньшинство. Тогда открывается свобода слова для тех, кто им не владеет, и равные права для книгочея и дурака. Но после этот пароксизм проходит и высокое возвращается как законный ориентир. Если бы это было не так, если Франциск Ассизский – выродок, и развитие общества определяет делец и вор, то мы точно не ушли бы дальше натурального обмена и поляно-древлянских войн. Люди паровоза, и того бы не изобрели, поскольку Джеймсу Уатту, превратившему силу пара в движение, нужно было думать во всяком случае не о процентной ставке на капитал. То есть даже такая грубо-утилитарная штука, как паровоз, – от идеалистов, неспособных на разного рода пакости по той простой причине, что они заняты, как никто.
   Следовательно, несчастья современной России – это припадок, который минуется сам собой. Правда, требуются четыре поколения грамотно воспитанных людей, чтобы в конце концов на проезжую часть вышел регулировщик, принципиально не берущий взяток, и все-таки мы слишком непрактическая, отвлеченная нация, чтобы бесповоротно выродиться под низкое меньшинство. Бог этого не попустит, потому что непереносимо жаль было бы России, если бы она разделила судьбу древнего Рима, выродившегося под вандалов, – как-никак противоестественно культурная и какая-то умственная страна.

   ОБХОЖДЕНИЕ. В наше время, вроде бы ни с того, ни с сего, слова стали менять свое значение, беспричинно эволюционировать изнутри. Например, то, что сейчас означает «феня», еще недавно было названием нарочитого языка «щипачей» (карманников), «домушников» (это ясно), «медвежатников» (взломщиков сейфов), то есть уголовников всех мастей. Чемодан они называли – «угол», глаза – «шнифты», сапоги – «прохаря», глагол «говорить» заменяли глаголом «ботать», а понятие «тревога» у них символизировал энергический клич – «атас».
   Если бы ненароком осталось в ходу существительное «обхождение», то, видимо, для нынешних оно означало бы систему уловок, при помощи которой можно обойти, скажем, закон о всеобщей воинской обязанности и при этом не сесть в тюрьму. На самом деле наши далекие предки выдумали «обхождение» как систему милых свычаев и обычаев, призванную украсить общение и несколько скрасить быт. Ведь жизнь человека в среднем так некрасива и тяжела, что помимо изящных выдумок вроде танцев и реверансов человеку в худшем случае затруднительно, а в лучшем случае неинтересно существовать. Все-таки с головой увлечься театром и литературой – это дано не каждому, но каждому лестно услышать в свой адрес «пожалуйте к столу» и «милостивый государь».
   Оттого наши деды и прадеды непременно носили головные уборы, чтобы приподнимать их при встрече со знакомыми, ставили домашние спектакли, развлекали дам игрой во «флирт» или «фанты» и являлись в сюртуках на званые вечера. Оттого они оперировали разными симпатичными манерами, например: когда в гостиную входит дама, мужчины встают и делают легкий поклон; при ней как существе высшем и, видимо, неземного происхождения не может быть сказано не то что «черного» слова, а даже и не совсем удобного, как-то «мочеиспускание» или «зад»; женщине не протягивают руку при встрече и не говорят с ней сидя, если она стоит; при знакомстве ей целуют руку только поляки, интеллигенты в первом поколении и армейские писаря.
   То же самое касательно обращений: это сейчас народ окликает друг друга по половому признаку, например, «эй, мужчина», а прежде говорили «сударыня», «ваше степенство», в крайнем случае – «человек». То же самое касательно оборотов изустных и на письме: это сейчас пишут в повестках «вы должны явиться», а прежде – «г.г. офицеры благоволят».
   Что-то будет? то есть чего приходится ожидать, коли нынешние отроки и юницы прогуливаются компаниями, все опрятно одетые, чистенькие, с хорошими лицами, и такая между ними стоит беззлобная, неосмысленная матерная брань, что мимоходные старушки хватаются за сердца.

   УРКА. Собирательное существительное, обозначавшее как раз уголовников всех мастей. Значение этого слова и ему подобных (было еще такое существительное – «блатной») огромно по той причине, что это все обидные слова и, следовательно, отвращающие начинающего гражданина от таких занятий, которые оскорбляют само звание – «человек». Почему нынче бандит не стесняется быть бандитом? потому что слово-то красочное, энергичное, в котором слышится даже что-то героическое, за которым маячат вместе Разин и Робеспьер.
   Трудно предвидеть наверняка, но, может быть, положение России не было бы настолько гнетущим, если бы у нас говорили вместо «братвы» – «шайка», вместо «киллера» – «мокрушник», вместо «путаны» – «б…».

   СОВЕСТЬ. Как «сотрудничество» подразумевает взаимопомощь, а «соревнование» – стремление к цели наперегонки, так «совесть» означает общность этических установок, союзность мнений, как бы свыше распространенные меж людьми и обязательные для всех. Скажем, при государе Владимире Игоревиче наши пращуры узнали от греков весть, что воровать нехорошо, а греки – от римлян, а римляне – от иудеев, а иудеи – от Моисея, а Моисей – от самого Зиждителя света, материи и времен. Правда, воровать наши пращуры после этого не перестали, но им было точно известно, что это нехорошо.
   В том-то и заключается величие и непреходящая насущность понятия «совесть», что психически нормальный человек как-то окончательно убежден: быть добродетельным невыгодно, но это свойство приветствуется небесами, делать пакости выгодно, – но нельзя. В том-то и дело, что «совесть» не закон, а доказательство бытия Божьего, поскольку никакое учение о диктатуре пролетариата не в состоянии объяснить, почему человек может безобразничать и в то же время осознавать, что безобразничать – грех, что куда сообразней идее человека – смирно мечтать в теплом своем углу.
   Это правда – человек свободен и зол, то есть больше потому и зол, что свободен, однако его песенка еще далеко не спета, поелику он несвободен от такого беспокойного соображения: вроде бы надуть ближнего будет и весело, и прибыльно, а что-то в тебе щемит… Воспитанием этого, во всяком случае, не возьмешь; как показывает практика, у выдающихся педагогов дети мыкаются по тюрьмам, у знаменитых медиков безнадежно больны, у великих мыслителей они даже и не в себе. Да и что такое воспитание, как не передача от отца к сыну той самой блажной вести, которой неоткуда было взяться в эпоху обезьянства, кроме как от Зиждителя света, материи и времен.
   Нет ничего особенно страшного в том, что человек действует вопреки абсолютному знанию, – вся история нашего рода представляет собой перманентную войну между обезьяной и теми двумя таинственными генами, которые отличают общественно настроенного примата от высшего существа. И даже, может быть, это единство противоположностей как раз обеспечивало развитие человеческого общества от родовых приоритетов до института гражданских прав.
   Страшно, когда совесть перестает быть сдерживающей и направляющей силой, когда она превращается в пустое слово, отжившее понятие, рудимент. Тогда целая нация соединяется в мнении, что, например, воровать – это и не плохо, и не хорошо, а обыкновенно, как говядина на обед. Тогда отказывают все общественные механизмы, которые на самом деле работают не по Марксу, а по Христу (хотя бы оттого, что бессовестному судебному приставу ничего не стоит извратить решение самого праведного суда), тогда не нужно бонапартистских поползновений, чтобы зарубить старушку, не уголовники бегают от милиционеров, а милиционеры от уголовников, и миллионами правит страх.
   Коли инстинкт есть внушение Господне, то совесть – прямое наущение Божества. В том и заключается доказательство Высшей Силы, что, помимо этой драгоценной трансценденции – совести, жизнь невозможна, по крайней мере, у нас в России, где покамест не бытие определяет сознание, но сознание – бытие.

   СПЕЦБУФЕТ. Когда в семнадцатом году в нашей стране «всем» стал тот беспокойный элемент, который прежде был именно что «ничем», он принес с собой массу акультурных нововведений, как-то: шестидневную неделю, партийную форму и множество варварских аббревиатур. Все они более или менее напоминали имя царя вавилонского Навуходоносора и вгоняли почти в религиозный трепет беспартийное большинство.
   Из этой номенклатуры и существительное «спецбуфет», то есть помесь столовой и магазина, где публике, прикосновенной к высшей власти, открывался доступ к таким продуктам питания, о существовании которых простой народ даже не подозревал. (Еще лет тридцать тому назад только из журнала «Иностранная литература» можно было узнать про баночное пиво и вестфальскую ветчину.) Но, с другой стороны, большевики поставили себя в дурацкое положение, ибо в качестве исключительной привилегии за преданность делу мирового пролетариата они своим прозелитам давали то, что на Западе было доступно поломойке и босяку. Правда, об этом тоже никто не знал.
   Нынче ситуация изменилась коренным образом: то, что раньше было не купить ни теоретически, ни практически, в наше время только практически недоступно, а так в России сейчас одного черта лысого не купить. Все-таки легче простому человеку бытовать, самоуважительнее, хотя бы по той причине, что прежде ему нужно было бросить настоящее дело и перейти на комсомольскую работу, отречься от здравого смысла и дать обуять себя груборелигиозному сознанию, лет двадцать всячески унижаться и лебезить, прежде чем ты выслужишь право на спецбуфет.
   Вообще этот прогресс не радует, потому что прежде в избранных у нас ходили фанатики и жулики, теперь – воры и жулики плюс компания народных трибунов из неспособных к положительному труду. Как подумаешь, – прав был Дмитрий Мережковский, писавший во время оно: «Социализм, капитализм, республика, монархия – только разные положения больного, который ворочается на постели, не находя покоя»; вот ведь как просто, а нас, остолопов, все никак не отпустит так называемая классовая борьба…

   ПРЕМБЛЮДО. Это слово из того же порядка диких аббревиатур, которое появилось позже политизоляторов (то есть особых поселений для социал-демократов, деятельно оппонировавших платформе большевиков), но раньше процесса над правыми уклонистами (то есть частью высшего руководства партией, стоявшей за прагматическую экономику и делавшей ставку на процветающее село). Трудно сообразить, почему большевики так полюбили аббревиатуры, – то ли из-за экономии бумаги и типографской краски, то ли им было некогда выговаривать длинные названия, но скорее всего по простоте душевной, ибо они были прежде всего просты. Однако справедливости ради нужно отметить, что первые аббревиатуры появились в обиходе еще в первую империалистическую войну.
   Так вот в слове «премблюдо» кроется столько глумления над человеческой личностью, что куда там иезуитам, якобинцам и национал-социалистам вместе взятым, поскольку это будет ни много ни мало – премиальное кушанье на обед. Именно те из зэка (то есть «заключенных каналоармейцев», как поначалу называли подневольных строителей Беломорско-Балтийского канала, а потом всех лагерников от Бреста до Колымы), кто ударно работал на своих тюремщиков и палачей, награждались порцией пшенной каши с миниатюрным кубиком сливочного масла, или половинкой ржавой селедки, или парой лепешек из грубо помолотого овса. Награждение обставлялось торжественно, может быть, даже под рукоплесканья, но точно что под краснознаменные, соответствующие слова.
   В наше время роль премиального блюда исполняют такие разные разности, как вовремя выплаченная зарплата, и если в процессе «разборки» тебя по ошибке не застрелили какие-нибудь орехово-зуевские огольцы.

   ИНТЕЛЛИГЕНТ. Как известно, слово это русского происхождения, несмотря на латинский корень, изобретено оно было писателем Петром Дмитриевичем Боборыкиным, и явление обозначало чисто русское, единственное, не отмеченное у прочих наций, народностей и племен. Вернее, попадались интеллигенты в разных странах и в разные времена, но в качестве феномена, уникума, даже аномалии; таковы были, например, грек Диоген Синопский, итальянец Франциск Ассизский, француз Паскаль.
   В России же это была целая этносоция, народилась она примерно триста лет тому назад, первым русским интеллигентом следует считать князя Никиту Ивановича Одоевского, который как-то запил в связи с несовершенствами человека, пил без просыпу всю Страстную неделю и за это был сослан государем Алексеем Михайловичем Тишайшим на покаяние в монастырь.
   Так что же такое русский интеллигент? Во-первых, это отпетый идеалист, но не в рассуждении основного вопроса философии, а в том отношении, что идея, духовное, мысль для него почти все, а материальная сторона жизни почти ничто. Во-вторых, он воплощенное стремление к знанию плюс способность настолько проникнуться ценностями чужой культуры, скажем, немецкой монадологией или еврейской мифологией, что он как-то наднационален, хотя и русак от пяток до макушки, и при желании может чувствовать себя как немец или еврей. В-третьих, русский интеллигент бездеятелен или бестолково деятелен и в высшей степени говорлив. В-четвертых, он всегда предпочитает участь жертвы должности палача. Наконец, ему довлеет благородное беспокойство, которое, в частности, поддерживает в нем родная литература, и он не может быть счастлив, если где-нибудь на планете есть хоть один ребенок, мечтающий о хлебной корочке на обед. Вообще же говоря, русский интеллигент – это такой изболевшийся умница и всезнайка, у которого душа не на месте из-за того, что нашей Земле осталось существовать шесть миллиардов лет.
   Понятие это, заметим, не сословное, а метафизическое, и западноевропейский интеллектуал так же отличается от нашего интеллигента, как сознание от души. Впрочем, наши тоже кое-что изобрели, например, электрическое освещение, телевидение, вертолет, а кроме того, положили начало кинематографу как искусству и открыли литературу, как открывают материки.
   Но главное – русский интеллигент, сдается, представляет собой высшую разновидность человека разумного, в частности, европейца, как он триста лет понимается на Руси. В этом случае мы – последний оплот европейства в Европе, так как интеллигенция у нас покуда дышит, хотя почти вовсе вышло из обращения само слово «интеллигент». Мы потому и чужие на континенте, что Европа для нас – грек Диоген Синопский, итальянец Франциск Ассизский, француз Паскаль.

   РОДИНА. «Отечество» – еще говорят и пишут, а «родина» – уже нет. Это, конечно, жаль: «отечество» все-таки попахивает канцелярией и солдатскими сапогами, а слово «родина» трогательно и тепло. И вот оно не то чтобы забылось, а как-то потерялось в кутерьме социально-политических катаклизмов и перемен. Ведь шутка сказать – в течение минувшего столетия Россия пережила пять разновидностей государственного устройства (больше, чем человечество за всю его историю), пять раз гимн меняла, по три раза герб и флаг, а что до пристрастий, идолов, направлений – это не сосчитать. Поэтому так сложилось по итогам ХХ-го столетия и в силу почти поголовного заболевания политикозом (это такое малоисследованное нервное заболевание), что у всякого русского своя родина – у кого романовская империя, у кого большевистская, у кого демократическая Россия, у кого колхоз.
   И это при том, что все мы родились в одних и тех же пределах, между Неманом и Тихим океаном, вскормлены молоком русских матерей и воспитаны в правилах одного и того же великорусского языка. Однако эти роднящие обстоятельства почему-то нас мало объединяют, и все мы, русские, такие разные русские, насколько разными могут быть только семинаристы и наглецы. Действительно, что общего между московским интеллигентом, тверским администратором, калужским истопником? А ничего, кроме русского языка, да и то в Москве говорят теперь «квасить», в Калуге выражаются по старинке – «пьянствовать», тверяки употребляют глагол «глумить». И ладно если бы у нас имели место по преимуществу сословные различия, а то тверские пастухи следят за текущей литературой, а московская интеллигенция стоит за смертную казнь горой…
   Нас, вероятно, могло бы объединить уважительное отношение к родине, которое так собирательно действует на немцев, французов и англичан, впрочем, не знающих того острого, почти болезненного сочувствия «родному пепелищу» и «отеческим гробам», которое по временам побуждает запить на неделю и позабыть про все. Но как раз этого у нас нет; не уважает русский человек свою родину, иначе в России были бы проезжие дороги, исправные налогоплательщики, обихоженные деревни, гражданская удовлетворенность и пригожие города.
   Это равнодушие понять можно, поскольку Россия как государственный организм не просто равнодушно, а прямо уничижительно обращалась со своими чадами и домочадцами, и, таким образом, вся история нашей родины представляет собой историю взаимного неуважения в развитии, от реформатора Владимира Святого до реформаторов наших дней.
   Кто первый начал – неважно, поскольку и русского человека уважать трудно, и трудно любить Россию, в которой все словно нарочно, назло устроено против человека, ну да у нас «Не по хорошему мил, а по милу хорош», – только благодаря этой аномалии и стоим.

   ШПАНА. В прежние времена этим прозванием обижали городскую и поселковую молодежь из безобразников, которые еще не опустились до прямой уголовщины, однако же были склонны к разным антиобщественным деяниям, включая мелкое воровство. Еще лет тридцать тому назад шпана терроризировала очкариков, устраивала массовые побоища «стенка на стенку», каталась на колбасе (то есть трамвайных буферах), не давала проходу девушкам в подворотнях, резала бритвами одежду положительных граждан, играла в «пристенок» (это долго объяснять) и отнимала мелочь у малышни.
   В наше время молодежь с болезненными наклонностями сразу идет в уголовники, минуя промежуточную стадию «шпаны», и это понятие как-то повисло в воздухе, если и вообще не изжило самое себя. Слова опять же жаль, уж больно оно энергичное, исчерпывающее, и оттого желательно как-то его приспособить к реалиям наших дней. Обижать людей во всяком случае не годится, но – святые угодники! – сколько же сейчас «шпаны» в так называемом высшем свете, среди богемствующей молодежи и не совсем, администраторов, милиционеров, предпринимателей, законодателей, но главное, среди политиков, которые тоже балансируют между криминалом и баловством.

   АГИТПРОП. Само явление, обозначенное этой аббревиатурой, которая подразумевает агитацию и пропаганду, довольно старинное, но слово придумали наши башибузуки-большевики. Еще в 60-х годах девятнадцатого столетия, когда появились народовольцы и с ними первые прокламации, звавшие к топору, делались попытки настроить наших бородачей, с одной стороны, определенно «против», с другой стороны, безусловно «за». Именно тогдашний «агитпроп» распространял среди крестьянства то убеждение, что следует все поделить, что помещиков должно резать, что попы морочат простой народ. Поскольку пропагандисты и агитаторы той поры были малоубедительны, бородачи не умели читать и больше верили в навоз, нежели Сен-Симону, дело у народовольцев не задалось.
   Другое дело – большевики. Эти с самого начала так бойко наладили «агитпроп», что и двадцати лет не прошло, как богобоязненные мальчики, учившиеся грамоте по Псалтыри, уже топили печи иконами и расстреливали священников возле отхожих мест.
   Одно из двух: либо большевики – настоящие волшебники по части агитации и пропаганды, либо русский человек по временам охотно впадает в идиотизм. Во всяком случае нас сравнительно легко убедили в том, что мировая революция неизбежна, как пятница после четверга, что самые порядочные люди в стране суть враги народа, что недоучка и злодей на самом деле величайший из гениев, когда-либо живших на земле, что рабство и есть свобода, рубль дороже доллара и русские еще при Иване Грозном придумали телефон.
   Также немудрено, что мы, единственные из народов Земного шара, поверили на слово двум немецким романтикам – де в обобществлении средств производства заключается решение всех проблем. На поверку оказалось, что дело куда сложнее, именно что зло в виде прибавочной стоимости в результате дает процветание и порядок, а добро в виде освобожденного труда на благо всего общества обеспечивает всяческую недостаточность и разлад. После все встало на свои законные места, но было уже поздно – романтизм завел нас слишком уж далеко. Недаром академик Иван Павлов горько сетовал на то, что беда русского человека в слабо развитой второй сигнальной системе, и он не так реагирует на физические раздражители, как на возвышенные слова.
   Поэтому и пугает нынешний «агитпроп». Оказывается, нас равно чаруют низменные слова, и современника нетрудно убедить в том, что он всего-навсего говорящее животное, существующее ради продолжения рода, сытости, обутости-одетости, и чтобы раз в год на Канары или по бедности – литр водки под выходной.

   ВРАГ НАРОДА. Эту искусственную характеристику выдумали французы времен Великой революции, кажется, даже швейцарец Жан Поль Марат, носивший прозвище Друг Народа, вычисливший, что только двести тысяч гильотин могут обеспечить торжество идеалов равенства и братства, обожаемый парижским простонародьем не меньше, чем потом карнавальные шествия и канкан.
   Сто с лишним лет спустя характеристику «враг народа» подхватили в России и оперировали ею столь настоятельно, что эти негодники стали у нас обыкновенны, как давка в трамвае и очередь за мукой. Разумеется, никакими «врагами народа» они не были и вообще меньше всего имели в виду народ, а разве что опасно отличались от прочих зачатками свободомыслия и оригинальничали в быту.
   Настоящим врагом народа был, кажется, всего-навсего один человек за всю историю человечества, и то жил он не в России, а в Норвегии, и был это драматург Генрик Ибсен, который на вопрос о его политических убеждениях отвечал прямо и исчерпывающе: «Враг народа», – так прямо и отвечал. Вот что любопытно: он называл себя врагом тем самым аккуратным, добродушным, трудолюбивым норвежцам, у которых были поселения, похожие на картинки, богатая гражданская культура и добродушные короли… Как же в таком случае определить отношение к народу, с которым невозможно договорится, который до того домечтался, что у него на шее вечно сидят бандиты, у которого понятие о счастье заключается в припеве «Приду домой выпивши, стану над женой мудровать», который, наконец, так и не научился себя кормить?.. (Кстати привести для примера такой фантасмагорический факт: в начале прошлого столетия свои друзья народа до того довели Россию, что взрослые уже голодными глазами посматривали на детей, – тогда приехал норвежец Нансен и накормил.) Впрочем, в наших палестинах среди «врагов народа» отчасти замечены: Пушкин, который постоянно разоблачал русский демос, Гоголь, не выведший ни одного положительного персонажа, а все каких-то монстров, язвительные Лесков, Салтыков-Щедрин и Николай Успенский, горький насмешник Чехов, злой обличитель Бунин, наконец, гениальный анекдотчик Зощенко, единственный из великих злопыхателей, кого друзья народа распатронили поделом.
   Сейчас «врагов народа» в России нет. То есть до того наш народ обижен уже по последнему счету, что у него одни друзья остались, которые надеются нас устроить за счет веерного отключения электричества и транквилизирующего действия лотерей.

   ШАЛАВА. Она же «хабалка», она же «халда», – это все слова, прежде употреблявшиеся в живой речи, когда требовалось охарактеризовать женщину беспутную, но не то чтобы международного поведения (эта пара от Салтыкова-Щедрина), а скорее бойкую, бестолковую, дурно воспитанную и беззастенчивую на слова. Лет сто тому назад этот тип женщины встречался преимущественно на одесском Привозе, но после стал явлением общенациональным, поскольку рыночные отношения превратили нашу страну во что-то такое, что остро напоминает очень большой Привоз.
   Это довольно странно, что в женском мире случилась сия непонятная количественная метаморфоза, ибо женщина есть константа, то есть она, в отличие от мужчины, не эволюционирует, – именно, не отзывается на злобу дня и вообще не подвержена изменениям под воздействием внешних сил. Мужчина – тот вечно развивается и уже прошел значительный путь от тотемиста до демократа, поскольку он существо слабое, нервное, неуравновешенное, самой природой обреченное на метаморфозы к лучшему или к худшему под воздействием внешних сил. А женщина, как при Марке Аврелии стояла на том, что мир, семья, дом – прежде всего, так она на этой истине и стоит.
   В том-то и заключается последняя надежда, которая еще дает силы существовать. Тут-то и кроется обещание, залог – вот мужчина со временем доразвивается до полного ничтожества и тогда мировое господство органически перейдет к прекрасному полу, которому известно прочно и издревле, что почем.

   ОТЩЕПЕНЕЦ. Бывают слова общеевропейские, бывают резко национальные, – так вот существительное «отщепенец» глубоко наше, самое что ни на есть русское, по той простой причине, что и такого понятия нет нигде. В Европе еще при Зеноне появились зачатки уважения к личности человека, и если кто отступал от генеральной линии поведения или развивал слишком свежие идеи, тот назывался «ренегат», «герой», «фрондер», а то и вовсе «оригинал». В России же, где личность человека испокон веков не ставится ни во что и где гражданская самостоятельность не приветствовалась никогда, определение «отщепенец» считалось даже и снисходительным, хотя подразумевало прямо антиобщественный элемент. До Владимира I Святого в «отщепенцах» у нас ходили христиане, после – язычники, москвичи, стакнувшиеся с татарами, еретики-нестяжатели, бояре, стоявшие за древние вольности, тушинцы, раскольники, «птенцы гнезда Петрова», Радищев с Новиковым, декабристы, народовольцы, социал-демократы, уклонисты, диссиденты и, наконец, окончательно и бесповоротно – культурное меньшинство.
   Таким образом, «отщепенец» у нас скорее правило, нежели исключение, и, значит, что-то неладно в Московском царстве, если тут что ни генеральная линия, то конгрегация «отщепенцев», а то и две. Даже так сразу не разберешь, где «отщепенец», где истинный патриот, особенно в наше время, когда в изгоях общества оказались те, кто по-прежнему читает книги, гнушается телевидением, этим аналогом фикусу и белке в клетке, и не любит свободы слова за отвратительные слова.

   РОМАНТИКА. В сущности, понятие «романтика» обличает такое состояние психики, когда душа отторгает рутину жизни и требует неизведанности, преодолений, красивых неприятностей и прочей окологероики, к которой так тяготеют стремительные, но дюжинные умы. И ведь действительно скучно изо дня в день обтачивать болты, или стоять за прилавком, или ходить с метлой. Куда веселее, например, устраивать заговоры, грабить сберегательные кассы, путешествовать по амазонским топям, скрываться, бродить по глухой тайге в поисках какого-нибудь менделевия, и особенно, открывать неизвестные острова.
   Впрочем по молодости лет «романтика» – это простительно и понятно, потому что душа-то рвется, а едва проклюнувшаяся мысль парит, потому что хочется жить не в Чертанове, а в палатке, за которой порыкивают медведи, пить чай, густой как чернила, пополам с комарами, на зло Цельсию с Фаренгейтом разбивать за Полярным кругом яблоневые сады. То же самое касается общества: когда оно еще не перебесилось, сами собой являются революционные карты с четырьмя национальными гвардейцами вместо валетов, и Министерство ужасных дел сплошь драпируется кумачом. В эту пору обыкновенные ценности бытия отступают на задний план, общество впадает как бы в истерику, и безвременная гибель на поле боя под какой-нибудь Разуваевкой (скажем, во имя прогрессивной земельной реформы на острове Гренада) выглядит предпочтительней, чем прозябание в качестве скорняка.
   Однако есть у этого феномена одна показательная сторона. Именно, не может быть будущего у народа, если не отравлено «романтикой» каждое его новое поколение, если оно с младых ногтей корыстно, практично и отнюдь не склонно к витанию в облаках. Пусть они потом идут хоть в кассиры, но прежде обязательно должны переболеть этим прекрасным беспокойством, иначе общество одичает, как колхозные коровы в голодный год. Во всяком случае, русское юношество, с головой занятое движением оборотного капитала, – это, сдается, такая же аномалия, как дерущиеся женщины и страстно влюбленные старики.
   Но вообще это поразительно, до чего мы, русские, – подвижная, переменчивая нация, способная на коренные метаморфозы, нимало даже не отвечающие на вопросы «с какой стати» и «почему». Не так давно кумиром нашей молодежи был революционер Рахметов, потом поэт Брюсов, потом революционер Павел Корчагин, потом гладкорожий певец из города Мемфиса, но наши мамаши нам еще говорили: «Учись хорошо, а то всю жизнь будешь ходить с метлой». Неизвестно точно, кого зачислила себе в кумиры современная молодежь, но почему-то кажется, что нынешние мамаши иначе говорят, например, так: «Не смей хорошо учиться, а то, не дай бог, вырастешь порядочным человеком и всю жизнь будешь ходить с метлой».

   МЕЩАНИН. В старину «мещанами» называли обитателей городов из простонародья, и они составляли целое сословие наравне с купечеством и дворянством; общеевропейский аналог этому понятию – буржуа. Интересно, что и наше слово происходит от существительного «поселение», оно же «место», и общеевропейское от «поселения», он же «бург».
   Гораздо позже понятие «мещанин» приобрело обличительное значение и этим именем принялись клеймить всячески убогое существо, погруженное в узкосемейные интересы, замечательное пошлыми наклонностями, низменными вкусами, неотзывчивое, сосредоточенное на себе. Правда, в отличие от «буржуа», наш «мещанин» никогда не был комически самодовольным, не считал свое отечество самой прекрасной страной на земле и твердо знал, что Наполеон – это не сорт пирожного, а император французов и негодяй.
   В середине позапрошлого столетия Александр Иванович Герцен вывел, что, оказывается, итог исторического развития и цель всей европейской цивилизации – «мещанин». То есть что Пракситель ваял, Кромвель сражался, Лейбниц мыслил, Байрон писал стихи исключительно того ради, чтобы на земле развелось племя тупых, безвредных, законопослушных существ, которым в конце концов покорится мир. Это, конечно, обидно, хотя и не обидней того, что у моря бывают приливы и отливы, а Везувий возвышается и коптит. С другой стороны, от этих умников да героев сплошное беспокойство и ералаш.
   Вот и у нас в России сей прискорбный итог если не налицо, то, по крайней мере, видим и ощутим. Вдруг как-то все обвалилось, испошлилось, измельчало: литература, разговоры, театр с кинематографом, ориентиры, стиль общения, характеры… – все дегенерировало до такой степени, что в результате мы получили неузнаваемую страну. Можно было подумать, что народ потравили или что нас кто-то незаметно завоевал, – а это мы на самом деле встали на общечеловеческую стезю. Тут уж ничего не поделаешь, коли таковы объективные требования общественного развития, как не поспоришь с законом сохранения вещества.
   Что будет? А бог его знает, что будет, – может быть, через десять лет забудутся отчества, и народ станет звать себя Сашками да Машками, а может быть, через поколение, через два все вернется на круги своя (у нас внуки всегда делали фронду дедам), и мы еще навитаемся в облаках.
   Чем сердце успокоится? Разве тем, что вот все-таки была такая великая, страшная, прекрасная, поучительная страна.


   СРАВНИТЕЛЬНЫЕ КОММЕНТАРИИ К ПОСЛОВИЦАМ РУССКОГО НАРОДА

   Любопытно: отчего это в гуще народной сравнительно давно не складываются этические формулы, которые получили у нас название пословиц, отчего национальное самосознание точно истратилось и молчит? Ведь как датчанин Владимир Иванович Даль составил полный свод русских пословиц, так с тех пор, кажется, не прибавилось ни одной. Или народ поглупел? или нам больше нечего сказать о жизни и о себе? Почему-то частушки по-прежнему сочиняют, культуре анекдота конца не видно, а пословица выродилась в дурацкую остроту и лозунг на злобу дня.
   Это тем более странно, что жизнь, как говорится, идет вперед, и человек подвержен переменам, и моральные установки уже не те, но соборная мысль отчего-то не желает осваивать этот сдвиг. Может быть, дело в поголовном среднем образовании, поскольку курс родной литературы обнимает всю мудрость народную, от истины «Не имей сто рублей, а имей сто друзей» до истины «Смерть смертью, а крышу крой». Это когда у нас было по одному грамотею на село, человек испытывал острую потребность в этических формулах, в кодексе моральных норм на все случаи жизни, – теперь не то. Теперь умничать не приходится, если из русской литературы известно, что вообще «Скучно на этом свете, господа» и «Красотою спасется мир».
   А то напротив: пословицы потому больше не являются из гущи народной, что история прекратила движение свое и даже сдала назад. Тогда от соборной мысли отнюдь не следует ожидать новых этических формул, поскольку они и так оказываются в избытке, поскольку современный русак, если только остановится на правиле «Не пойман – не вор», и то получится перебор, между тем сильно похоже на то, что наша культура развивается по убывающей, ибо квалифицированный читатель постепенно вымирает, телевидение безнаказанно дебилизирует простака (все-таки между дебилом и простаком известная разница существует), властитель дум в России давно не поэт, а думец с Охотного ряда, и в общем дело идет к тому, что, как сто лет тому назад, русак перестанет понимать фразу, если в ней больше десяти слов.
   В пословице, как правило, меньше десяти слов. Поэтому, загодя ужасаясь грядущим метаморфозам, стремишься вдолбить русскую пословицу в сознание предбудущих поколений, чтобы они прочно знали, что хорошо, что плохо, что можно, чего нельзя. В стране, где «Закон что дышло, куда повернешь, туда и вышло» только на пословицу и приходится уповать.
   С другой стороны, правнук должен сообразить, какого он рода-племени, кто таков по своей духовной сути, – посему для него насущны не просто комментарии к пословицам русского народа (в качестве развернутого доказательства тому, что они непреложны как абсолют), а сравнительные комментарии, иначе не понять, кто ты в семье народов, камо грядеши и какая твоя судьба.
 //-- СМЕРТЬ СМЕРТЬЮ, А КРЫШУ КРОЙ --// 
   Возьмем, к примеру, пословицу «Смерть смертью, а крышу крой». Это не столько рекомендация, сколько укоренившееся убеждение: добрые люди живут интересами жизни до последнего издыхания, несмотря на то что трагедия смерти вроде бы превращает в бессмыслицу всякий приязненный интерес. Кажется, чего ради корячиться человеку в преклонные годы, если через сто лет в его доме будут жить незнакомые люди, через тысячу лет на месте родной деревни вырастет свечное производство, а через десять миллиардов лет Земля вообще перестанет существовать? Тем не менее он пишет романы, вовсю поддерживает плодородие колхозной пашни, кроет крышу и зачем-то воспитывает детей. Верно, в нем глубоко сидит родовое сознание на тот счет, что его временная жизнь есть насущная частица жизни вечной, неотъемлемое передаточное звено.
   Ничего не скажешь – мысль благородная и мудрая, которая сделала бы честь любому племени на земле. Впрочем, ее отзвуки есть у арабов, говоривших: «Жизнь кончается, работа – никогда», – а раньше всех к ней пришли древние римляне, во время оно сетовавшие на то, что искусство вечно, а жизнь до обидного коротка. Следовательно, соборное сознание у народов работает более или менее одинаково, разве что не так художественно, как у нас.
   Но мы народ вообще художественный, мы и живем-то так, точно прозу пишем, а не живем. Вот редчайший случай: в последнее время родилась у нас пословица – «Утром выпил – весь день свободен»; ведь это целая повесть о русском человеке, который может действительно напиться с утра пораньше и который действительно свободен, как никто в мире, в чем, собственно, и беда.
 //-- БОДЛИВОЙ КОРОВЕ БОГ РОГ НЕ ДАЕТ --// 
   Несмотря на то что у разных народов разные бывают свычаи и обычаи, понятие о добре и зле, по сути дела, разнится мало, и даже у готтентотов есть пословица «В здоровом теле здоровый дух». Это нам говорит о том, что и нравственный закон для всех народов един, и источник его один. Как же, скажите на милость, Бога нет, «а все одна химия», если готтентот и бельгиец, которые совсем недавно узнали о существовании друг друга, исстари исповедуют одни и те же правила – «не укради» и «не убий»… Разумеется, человеческие сообщества развиваются примерно одним путем, и оттого у них приблизительно одинаковые понятия, но, может быть, как раз одинаковые понятия обрекают их развиваться одним путем.
   Тем не менее существуют такие этические и бытийные формулы, которые намекают на единичность, которым трудно подыскать пару в других человеческих языках. В этом ряду китайская пословица «Даже у императора бывают бедные родственники», латинская – «Деньги не пахнут» и наша – про бодливую корову, то есть про злонамеренность, которую Провидение лишило возможности вершить зло.
   Трудно сказать наверняка, но, кажется, русский народ улавливает через эту пословицу некую закономерность, известный план. Именно, он угадывает, что зло на земле только допускается, причем по необходимости, – как яд в лекарственном препарате, присадка к сплаву и реагент. А в свободном виде зла вовсе не существует, и это, в свою очередь, нам говорит о том, что общий замысел благ, высокомудр и имеет цель.
   То есть какой прискорбный факт из жизни или истории ни возьми, обязательно окажется, что зло здесь выступает как присадка и реагент. Скажем, от тебя жена ушла, и сразу ты либо оценил великий дар личной свободы, либо наконец понял, что нашему брату без их сестры положительно не житье. Скажем, в 1922 году у нас к власти пришел людоед Сталин, натворил бед, и сразу человечеству стало ясно, что социализм неизбежно перетекает в тиранию и покуда в этом направлении ходу нет. Наконец, такое зловредное открытие, как атомная реакция, дало дополнительный источник энергии и положило конец мировым войнам, которые принес страшный ХХ-й век.
   Вместе с тем не было такого негодяя исторического масштаба, который злодействовал бы долго, безнаказанно, непоправимо и как бы на ветер, зря. Бог даже Адольфу Гитлеру по-настоящему не дал рог, поскольку фюрер за малограмотностью закрыл исследование в области атомной реакции, умудрился восстановить против себя весь мир, потерпел иррациональное поражение от России, умер позорной смертью в подземелье, помимо воли привел Европу к долгому-предолгому миру и злодействовал только двенадцать лет…
   Впрочем, зло в свободном виде все-таки существует; это ли не оно – землетрясения, наводнения, моровые поветрия, дураки. Но русский народ, находчивая бестия, и тут прибрав соответствующую бытийную формулу, говорит: «На то и щука в море, чтобы карась не дремал».
 //-- ГДЕ РОДИЛСЯ, ТАМ И СГОДИЛСЯ --// 
   Практика русской жизни, взятая в историческом ракурсе, вообще не подтверждает эту народную точку зрения, хотя и не отрицает ее, что называется, на корню. Во всяком случае нам известно, что слишком многие из тех, кто родился в России, сгодились как раз за ее пределами: Мечников развернулся во Франции, Герцен в Англии, Софья Ковалевская стала профессором математики только в Стокгольме, Бунин вышел в большие писатели, сидючи на Лазурном берегу, Бродский получил статус государственного поэта в Америке, Махнo на Украине был бандитом, а в Париже освоил столярное ремесло. Наконец, Россия дала целых три волны эмиграции, хладнокровно развеяв русское семя по всей земле. Действительно, в какую только дыру не занесет тебя рок, повсюду встретишь еврея, цыгана и русака.
   Между тем у редкого народа так развито чувство родины, как у нас. Это тем более загадочно, что, кажется, не за что любить эту холодную равнину, которую изредка разнообразят гнилые деревни и привокзальные города. Климат у нас человеконенавистнический, государственное устройство искони деспотическое, власти угорелые, и весь строй жизни сложился как будто нарочно вопреки добрым людям, медицински противопоказанным для житья. То есть Францию любить легко, Англию – должно, Германию – с оговорками, Италию – хочется, а Россию любить – это тринадцатый подвиг Геракла и легкий сдвиг. И вот поди ж ты: засади отъявленного русского человека в какой-нибудь Франкфурт-на-Майне, он через неделю зачешется от тоски. Это мы только так говорим, с подачи Ивана Сергеевича Тургенева, «В этой стране жить нельзя», а сами отлично знаем, что только в ней мы и можем жить. Ну не способен русский человек полноценно существовать без родных акварельных лиц, звуков природной речи, наших свычаев, обычаев и манер. Особенно трудно оттого, что некому сказать: «Ну ты, мать, даешь», или «Да пошел ты!..», чтобы в ответ услышать: «Уже в пути». Вне всякого сомнения, Париж веселей Москвы, англичанин опрятней русского, у немцев в языке даже понятия такого нет – «порядочность», потому что у них немыслимо зажать долг. Но тогда почему же мы, отнюдь не первые дураки в Европе, так привязаны к своей родине и тоскуем по ней на чужбине, как в разлуке влюбленная молодежь? Может быть, потому же, почему мы говорим: «Не по хорошему мил, а по милу хорош». Или потому, что мы отравлены Россией, что любовь к родине – это у нас в своем роде алкоголизм.
   Но с другой стороны, очевидно, что слишком привлекательна наша культура существования и что ничего похожего нет нигде. Мы трагичны и углублены исторически, а также в силу особенностей повседневного бытия. Но по тем же причинам русский человек насмешлив, сообщителен, беспечно откровенен и часто себе во вред, непрактичен, вероспособен, возвышен и оптимист. Кроме того, ему дано утонченное чувство юмора, о чем свидетельствует наш замечательный анекдот.
   В том-то все и дело, что этакой гурьевской каши нигде не найдешь, кроме как на Руси. Следовательно, любить свою родину для нас означает настолько врасти в русскую культуру существования, что только хирургическое вмешательство может разделить это уникальное единство на родину и тебя. А березки, «Не вечерняя», сайки от Филиппова – это уже потом.
   Западноевропейская мысль противопоставляет этим сантиментам латинскую пословицу «Где хорошо, там и родина», в которой тоже есть своя философия и резон. Действительно, с какой стати годами холодать, голодать и бояться лишнего стука в дверь, если можно осесть в какой-нибудь маленькой приличной стране, где со времен Реформации никто не боится лишнего стука в дверь… Логика тут настолько неопровержимая, что еще давеча мы думали: вот часом откроют государственную границу, и никого в Москве не останется, кроме градоначальника Попова и преемников Ильича. Ан нет: границы открыли, но по-прежнему в Москве не протолкнуться, хотя многие и разъехались, из тех, кого не так донимает «Любовь к родному пепелищу, / любовь к отеческим гробам».
   Занятно, но этих людей почему-то жаль. Казалось бы, чего их жалеть, если в нашем отечестве наблюдается всяческое нестроение, а они в чужую цивилизацию ввалились, как мышь в крупу? И все же их почему-то жаль. Наверное, потому, что будь ты хоть Мечниковым в своем роде, а все на чужбине к тебе отношение как к человеку неосновательному, шлендре и постороннему едоку. Или же потому, что это народ ущербный, что Бог не дал им того жизненно важного органа, которым нормативный человек крепится на земле. Или же потому, что из Франции эмигрировать не стыдно, а стыдно бросить больную Россию, Румынию и республику Бангладеш. Хотя не исключено, что они как раз люди будущего, такая идеальная порода граждан Вселенной, которым везде одинаково худо и одинаково хорошо.
   Впрочем, тех, кто остался, тоже отчасти жаль. Ну легкомысленная публика: при философском настроении русского работника мы утешаемся пословицей: «Дома и солома едома», отнюдь не задумываясь о том, что ведь и соломе придет конец.
 //-- КТО В МОРЕ НЕ БЫВАЛ, ТОТ БОГУ НЕ МАЛИВАЛСЯ --// 
   Наши – один из самых сумрачных, невеселых, сосредоточенных, словом, слишком поживших, что ли, народов в мире, затем что мы горемычные и нам по воле Провидения досталось, как никому. В отличие, скажем, от американцев, которые потому и дети, что они за двести лет своей куцей истории настоящей жизни не видали, что их забаловали геополитические условия, климат и англо-саксонский бог. Или вот британцы: эти тоже пригрелись на своем острове, со времен Вильгельма Завоевателя чужого сапога не нюхали, после Кромвеля выстрела не слыхали, у них даже междоусобная резня называется войной Алой и Белой розы, словно парфюмерный какой-нибудь магазин. А ведь Кромвель – это когда у нас Миша Романов сидел на троне и все еще было сравнительно впереди.
   Но и до Романовых наша история была густо замешана на крови, царь Иван Грозный матушку Россию городами вырезал, поляки нам учинили государственную границу сразу за Можайском, крымчаки до того замучили, что царь Михаил в Боярской думе все спрашивал про сакму. [Note6 - След татарской конницы.] Это когда Паскаль разрабатывал начала кибернетики, Гюйгенс выдумывал часы, жил и творил Мольер.
   Однако главная наша народная беда заключается в том, что частная жизнь у нас всегда переплетена с историческим процессом и почти всякая человеческая биография – это прямая история, а не жизнь. Вот у голландца, родившегося в 1910 году, только на веку и было истории, что немцы пришли, а потом ушли. У нашего же горемыки детство пало на две революции подряд, юность – на каторжную индустриализацию и зубодробительную коллективизацию, молодость – на десятилетние срока за здорово живешь, зрелость – на самую кровопролитную войну в истории человечества, старость – на «перестройку», то есть крушение веры и всех начал.
   Даже если жизнь у русского человека образуется не слишком исторически, то она все равно почему-то складывается из бед. То тебя из комсомола исключат за мимолетную связь, то с работы выгонят за какую-нибудь ерунду, то в тюрьму посадят за мешок картошки, то изувечат под вечер пьяные пацаны. Или это у нас просто память такая отравленная, что про первый поцелуй не вспомнить, но зато отлично помнится про тюрьму…
   Одним словом, «Кто в море не бывал, тот Богу не маливался», то есть кто в России не живал, тот жизни не видал. У народов, которые мореходны, есть похожие пословицы, но смысл, конечно, уже не тот.
 //-- ВСЯКАЯ СОСНА СВОЕМУ БОРУ ШУМИТ --// 
   Пушкин писал другу Вяземскому: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног, но мне досадно, если иностранец разделяет со мной это чувство». И точно обидно, когда чужеземец выказывает пренебрежение к России и ко всему русскому, поскольку у него получается не художественная проза, а что-то примитивно ясное, как меню. А вот если мы почнем собак вешать, имея в виду наши отечественные порядки, то это будет прямая художественная проза – с завязкой-развязкой, легкой истерикой в кульминации, любовным томлением и слезой.
   Вообще это на удивление чисто русское занятие – ругательски ругать своих соотечественников и страну. Кажется, нет другого такого народа, который настолько последовательно и сладострастно… не то чтобы держался в оппозиции к государству, а по-простому валял бы в грязи властный аппарат, общественное устройство, народное хозяйство, национальные свычаи и обычаи, а главное, человека родных кровей.
   Другое дело, что мы не любим сор из избы выносить, и если такое случается с нашим соотечественником, то мы искренне считаем его ренегатом и подлецом. Отношение это настолько общее и прочное, что случаи выноса сора из избы в нашем прошлом наперечет. Князь Курбский, Котошихин, царевич Алексей, Петр Долгорукий, Герцен с Огаревым, – кажется, вот и все. Что до наших диссидентов, то это случай слишком подозрительный и лучше будет обойти его стороной.
   Любопытно, что на Западе этих настроений в помине нет. И даже англичанин считает, что самое совершенное в мире государственное устройство – английское; немцы, что самый лучший народ на земле – немцы; американцы, что самая большая на нашей планете страна – Техас. Поэтому гражданин, презирающий свое отечество, там выродок, аномалия, которого надо изолировать и лечить. Вместе с тем любопытно, что среди таковых остаются Гете, Байрон, Виктор Гюго.
   Почему бы это? Может быть, потому что критическая настроенность по отношению к родному обществу в Европе есть признак избранности, удел изощренных характеров и умов. А простой обыватель там по определению патриот.
   У нас же в России, видимо, «Весь народ из одних ворот», то есть какого нашего соотечественника ни возьми, у каждого изощренный характер и резвый ум. Ибо презираючи страдать или страдаючи презирать (это у нас почему-то всегда ходит парой) – дело настолько общенациональное, что стоит собраться вместе столяру, слесарю и сантехнику, как сейчас выноси святых. И жить-то в России нельзя, просто медицински противопоказано, и ворует-то народ безобразно, и дороги непроезжие, и свирепствуют дураки.
   У нас как раз патриот – аномалия, по четырем причинам аномалия, каковые, убедительности ради, следует привести. Во-первых, Россия – страна неуправляемая, поскольку в ее властных структурах слишком много проходимцев, неучей и воров. Во-вторых, наше общество пребывает сравнительно в детском возрасте и еще не отличает благодетеля от врага. В-третьих, народное хозяйство России как-то дышит за счет того, что работнику или почти ничего не платят, или не платят практически ничего. В-четвертых, русак есть человек, существующий вовне как-то неотчетливо и непрочно, потому что у нас недостает традиций, общенациональной морали, гражданских навыков и культурного багажа. Следовательно, патриот в России потому аномалия, что он профессионально предан тому, чего нельзя ни уважить, ни оправдать.
   Вообще у нас настоящий патриот тот, кто ни при каких условиях не променяет родину на Ривьеру, кто ей горячо симпатизирует не за что-то, а вопреки. Недаром мы лезем из кожи вон, придумывая то Россию, в которую можно только верить, а умом постичь ее нельзя, то загадочную русскую душу, в которой на поверку ничего загадочного-то и нет, то национальную идею, которой по мирному времени просто не может быть.
   Наверное, это и есть – любить свою родину по-русски, нервно, чуть ли не навзрыд, как в семьях любят больных детей.
   А пословицу «Всяк кулик свое болото хвалит», видимо, выдумали немцы либо думцы социал-демократической ориентации и нетвердой национальности, но определенно не мыслитель и не русак.
 //-- НА ТО И ЩУКА В МОРЕ, ЧТОБЫ КАРАСЬ НЕ ДРЕМАЛ --// 
   Любопытно, что наш соотечественник в отдельности может быть и невеждой, но в некой сумме, дающей национальность, он всегда философ, тонко понимающий закономерности и логику бытия. Понятно, что пословица про щуку и карася авторского происхождения, но ведь философ не только тот, кто способен сочинить экзистенциализм, но и тот, кто способен его понять.
   Собственно, то-то и любопытно, что целый огромный народ, почти поголовно неграмотный, неотчетливо постигший то религиозное учение, которое он исповедует, тем не менее широко принял философскую систему, заключенную в пословице про щуку и карася.
   А это нешуточное дело, поскольку задолго до Гегеля русские освоили диалектический закон единства и борьбы противоположностей, который движет всяческую жизнь, как закон тяготения – космические тела. Ведь карась (класс водных позвоночных) только потому исключительно подвижен и чрезвычайно плодовит, что ему щука (класс водных позвоночных) прохода не дает и норовит употребить его на обед. Точно так же и у людей: труженика вековечно угнетает эксплуататор, и в результате таких высот достигает производительность труда, что труженик немногим хуже эксплуататора существует, кормится и одет. А то бывает наоборот: губительное равенство и мелочная государственная опека до того доводит нацию, что каждый второй лопаты не держит и каждый третий неспособен себя кормить.
   Таким образом, величие мысли народной заключается в том, что на всякое «зачем» существует свое «затем». Зачем бывают землетрясения, наводнения, моровые поветрия? – затем, чтобы человек не слишком возносился над всесильной природой и в конце концов не сгубил самого себя. Зачем случаются революции? – затем, чтобы доказать нации, что они не способны решить ни одного коренного вопроса жизни. Зачем всякая жизнь заканчивается трагедией смерти? – затем, что вопреки умозаключению Льва Толстого именно вечная жизнь бессмысленна, и только оттого и существует вопрос о смысле жизни, что она быстротечна и коротка. Короче говоря, зачем щука в море? – чтобы карась не дремал.
 //-- КАКАЯ БАРЫНЯ НЕ БУДЬ, ВСЕ РАВНО ЕЕ… --// 
   В свое время Корней Чуковский выдумал симпатичное понятие – «аристократия нашего простонародья». Так вот аристократия нашего простонародья никогда не ставила особенно высоко аристократию крови, наших Рюриковичей, гедеминовичей, чингизидов, тем более «птенцов гнезда Петрова», которые вышли по преимуществу из низов. Прямое простонародье то благоговело перед барством, то бесчувственно резало знать в периоды смуты и мятежей. Но мастеровой человек, воин, юродивый, хлебопашец, те были от природы демократичны и мало ценили белую кость, голубую кровь. О петровских выскочках этот народ говорил: «Вчера наш Иван огороды копал, а нынче наш Иван в воеводы попал». О столбовой аристократии он, как видим, просто неприличности говорил.
   Это поразительно, откуда взялось такое прочное чувство собственного достоинства у народа, который с Бориса Годунова ходил в рабах. Еще поразительней, что это чувство не смогли вытравить ни практика телесных наказаний, ни дух самодержавия, ни беззаконие, ни всезависимость от чужой воли, – под него только подкопались большевики. А помещика наш хлебопашец даже считал узурпатором и похитителем угодий, поскольку он от века стоял на том, что земля Божья, грибы ничьи.
   И с царями этот народ запросто обращался! Такой пример: двести лет с лишком тому назад, во время знаменитого путешествия на юг, делала императрица Екатерина II смотр Фанагорийскому суворовскому полку; остановилась она перед строем и говорит:
   – Вот, братцы, две тысячи верст я проделала, чтобы на вас посмотреть.
   Правофланговый первой роты отвечает на эту декларацию:
   – От эфтакой матушки-царицы чего только не приходится ожидать.
 //-- ГУСЬ СВИНЬЕ НЕ ТОВАРИЩ --// 
   Сразу после Октябрьского переворота семнадцатого года, когда валом повалили многие грозные и чудные перемены, в частности, было запрещено обращение «господин». Хотя это слово давно потеряло свое первобытное значение и господами в России величали даже городовых, новые власти повелели народу в общих случаях употреблять обращение «товарищ», в зловещих случаях – «гражданин». С «товарищем» вышло недоразумение; во-первых, это понятие узко корпоративное и коммерческое, обозначавшее купца, который торгует тем же товаром, что и ты, скажем, дворянской водкой по пяти гривен за полуштоф; во-вторых, в женском роде «товарищу» соответствует «товарка», и поэтому «товарищ Сидорова» – это такая же лингвистическая нелепость, как кормилица Иванов.
   Следовательно, никакой тебе не товарищ товарка Сидорова по той коренной причине, что ты торгуешь словом, образом, мыслишкой, а она с восемнадцатого года пишет на соседей доносы, лазит по карманам в гардеробной и в каждом очкарике видит классового врага. Но с точки зрения Сидоровой – все товарищи, потому что для нее в этом слове заключена идея всеобщего равенства, которое так драгоценно в глазах неудачников, неучей, всякого рода обломовых, бесталанных карьеристов и недотеп.
   Но природу не обманешь (китайцы говорят: «Небо не проведешь»). Оттого-то обращение «товарищ» у нас только в официальных бумагах прижилось, а в живом человеческом общении так и не прижилось. В конце концов пошла мода окликать друг друга по половому признаку, как-то: «Вы, женщина, тут не стояли», «Скажите, мужчина, который час».
   Это уже нам природа мстит, это нам такой декаданс за то, что мы не понимаем простых вещей. Именно: нет, никогда не было и не будет равенства меж людьми, потому что оно противоестественно, как два одинаковых отпечатка большого пальца, потому что если бы все писатели писали на манер Алексея Кассирова, у нас была бы не великая литература, а кабаре. Ну нельзя самосильно внести коррективу в III-й закон Ньютона, и посему делец богатеет, разнорабочий перебивается с хлеба на квас, политик чудит, солдат убивает, писатель пишет, пьяница спивается, а воры подкапывают и крадут. Разумеется, это малосимпатично, когда один русачок отдыхает на Ривьере, а другой в камере предварительного заключения, но что особенно симпатичного в III-м законе Ньютона или в галактике Магеллановы Облака?
   Все дело, конечно же, в простаке: его слишком легко убедить, что стоит взять штурмом Зимний дворец, и сразу настанет полное и всеобщее равенство, как завещал немецкий Иисус Навин. Хотя в результате этого мероприятия только та и случится метаморфоза, что вместо прежних господ новые господа сядут на голову простаку. В действительности же равенство искони существует между однозначными величинами, например, между пехотным капитаном и артиллерийским капитаном или между Лейбницем и Ломоносовым, но при том непременном условии, что крестьянский мальчик в один прекрасный день присоседится к рыбному обозу и – полный вперед в Москву. Следовательно то, что опрометчиво называется равенством, это вот когда в условиях кастового общества крестьянский мальчик может стать профессором всех наук, правда, для этого надо родиться Ломоносовым, хотя бы и в крестьянской курной избе.
   То-то и оно, что я есть то, что я есть, что «рожденный ползать, летать не может», что огромному большинству людей даже и не требуются равные права на полноценное образование и разбирательство по суду. Но если русский делопроизводитель претендует на равенство с академиком Павловым, то он либо «товарищ», либо клинический идиот.
   Впрочем, не мы одни суть любители этих фикций. Вот у англичан есть пословица: «Когда Адам пахал, а Ева ткала, кто же был джентльменом?» Как кто?! Понятное дело – Бог.
 //-- СВОЙ СВОЕМУ ПОНЕВОЛЕ БРАТ --// 
   А все-таки хорошее слово – «товарищ», теплое, союзное, намекающее даже и на родство. По-своему жаль, что оно ушло из нашего оборота, и особенно в связи с тем, что замены ему настоящей нет. Господа? Но какие мы, в сущности, господа… мы – подневольные труженики, бедняки, едва ли не презираемые всеми государственными институциями, от жилищно-эксплуатационной конторы до министерства ужасных дел.
   Прежде еще существовали «барышня», «сударь», «кавалер», «милостивый государь», но теперь это слова-покойники, к которым возврата нет.
   Так кто же мы теперь друг другу терминологически, если оставить в покое «товарищей» и «господ»? Ведь мы все свои, говоря по-русски, и даже сверх всякой меры, ибо у нас всесословная любовь к сорокаградусной и витанию в облаках. Правда, в России «Кто любит попа, а кто попову дочку», «У кого щи жидкие, у кого жемчуг мелкий», но, с другой стороны, нас почти кровно роднит прекрасный язык и прекрасная литература, которые в российских пределах материальны, как паровоз.
   У Михаила Михайловича Пришвина есть ответ на вопрос, кем мы приходимся друг другу по форме и существу. Повстречал он как-то служивого, возвращавшегося с фронта, и говорит:
   – Ты за что воевал, солдат?
   – За родину.
   – А что есть твоя родина?
   – Это, – говорит солдат, – такая земля, где всякий встречный старичок – отец, а всякая встречная старушка – мать.
 //-- ВИНОВАТ ВОЛК, ЧТО КОРОВУ СЪЕЛ, ВИНОВАТА И КОРОВА, ЧТО В ЛЕС ЗАБРЕЛА --// 
   Сей праобраз теории относительности, родившийся в головах наших предков задолго до Эйнштейна, многое говорит о характере русака. Эта пословица, например, говорит о том, что мы народ не сердитый, склонный к компромиссам, философски настроенный, и способны воспринимать вещи достаточно широко. Недаром у нас пьяных собаки не любят, а Бог бережет, уголовных преступников некогда называли «несчастными», и мы всегда легко прощали своих врагов.
   Существенная оговорка… Как теория относительности не могла быть продуктом соборного творчества, так, видимо, и пословица представляет собой прозрение отдельно взятого чудака. Другое дело, что она обкатывалась, доводилась более или менее коллективно, в среде «аристократии нашего простонародья», по выражению Корнея Ивановича Чуковского, поскольку максима про корову и волка, сдается, отражает позицию умудренного меньшинства. Может быть, лет триста тому назад у какого-нибудь слобожанина сосед умыкнул жену; погоревал слобожанин, погоревал и в конце концов пришел к такому утешительному императиву: конечно, жена его – потаскуха, сосед сволочь, но и сам он критически виноват, так как недостаточно активно свою супругу голубил и привечал. После это прозрение вылилось в формулу, формула прошла обкатку и со временем включилась в философию умудренного меньшинства.
   Следовательно, далеко не каждый русак добродушен, склонен к компромиссам и легко прощает своих врагов. Следовательно, русская пословица представляет собой непреложную истину только для сравнительно узкого круга лиц. Иначе нечем объяснить то умопомрачение, которое обуяло бестолковое большинство и сто лет тому назад вылилось в трагедию Великого Октября.
   Этот национально-исторический феномен объясняется только тем, что спасительные истины, заключенные в русских пословицах, доступны сравнительно узкому кругу лиц. Волк, то есть самодержавный режим Романовых, был, разумеется, виноват; это все-таки цензура, впрочем, щадящая, 12-часовой рабочий день, отсутствие гражданских свобод, безземелье в деревне, чудовищная детская смертность, самый низкий уровень жизни в Европе, повальное взяточничество и засилие дурака. Но ведь надо было принять в расчет, что корова тоже виновата, хотя бы и вчуже, как при несчастных случаях бывают виноваты темень и гололед. Ну о какой 8-часовой смене могла идти речь, если в России рабочих дней насчитывалось чуть больше, чем выходных? При чем тут безземелье, если агротехника доисторическая и немецкий урожай сам-тридцать – это заоблачная мечта? Как не быть самому низкому уровню жизни в Европе, если самая низкая в Европе производительность труда? С какой стати претендовать на социальное равенство, если по русской пословице «Бог и леса не уровнял»?
   На несчастье, в 1917 году максиме про волка и корову внимало только умудренное меньшинство. Поэтому «красные» в течение четырех лет беспрепятственно вспарывали животы «белым» и набивали их погонами во имя 8-часового рабочего дня и пролетарской республики от Бискайского залива до Колымы. Поэтому «белые» в течение четырех лет беспрепятственно вырезали на спинах у «красных» пятиконечные звезды во имя щадящей цензуры и засилия дурака. Любопытно, что в результате начались такие гонения на свободную мысль, о которых Романовы и мечтать не смели, у крестьян вовсе отобрали землю, беззаконие взяточничества само по себе возвелось в закон. Позже, уже в наше чудное время, Россия встала на органичный путь развития и все в ней вернулось на круги своя, вплоть до «министров-капиталистов» и коронованного орла. Вот уж, действительно, Бог велик…
   А ведь если бы Россия, как Троицу, исповедовала бы пословицу про волка и корову, глядишь, совсем по-иному у нас сложилась бы новейшая история и совсем другая была бы жизнь. Отсюда невольно приходишь к заключению, что главная наша беда заключается вот в чем: русские – народ аморальный, то есть у нас как-то не сложилась общенациональная незыблемая мораль. У многих прочих народов мира количество бытийного навыка давно превратилось в качество условного рефлекса, и если, положим, у англичан заповедано «Мой дом – моя крепость», то уж запросто похмелиться к англичанину не зайдешь.
   Вообще у наших соседей по планете четко и непреложно определено, что положено, что табу. Арабы говорят: «Злое побеждается злым»; турки – «Помирай с голоду, но подаяния не проси»; американцы металлически убеждены в том, что «Время – деньги»; китайцы, что «После ухода гостей дом становится просторней»; французы, что «Счастье – это чистая голова».
   А у нас даже путем не установлено: похмелиться с утра пораньше – это будет счастье, медицина, распущенность или грех? Отсюда и то правда, что мы народ не сердитый, склонный к компромиссам и способны воспринимать вещи достаточно широко. Но и то правда, что мы бываем беспричинно злобны, нетерпимы и можем изувечить за пятачок. Такая союзность разнородных качеств неудивительна, ибо даже в самых тонких наших пословицах присутствует нечто, начисто отрицающее мораль. Ведь «Виноват волк, что корову съел…» – это как раз мораль. А «…виновата корова, что в лес забрела» – это уже теория относительности, которая ставит под сомнение укоренившуюся мораль.
   Одним остается утешаться: что в результате такого этического нестроения мы остаемся самой любопытной нацией на земле.
 //-- СВЯТО МЕСТО ПУСТО НЕ БЫВАЕТ --// 
   Китайцы говорят прямее: «В святых местах много нечести». Русачок же юлит, как обычно, литературничает, но вообще и первоначально эта пословица сложилась про наши монастыри. И действительно, круглый год толклись по российским обителям богомольцы разного звания, алкавшие прощения за птичьи и непростительные грехи. С другой стороны, при монастыре всегда можно было подкормиться за счет патриарха всея Руси. Монахи того ради и собирали свои богатства, чтобы оделять даровым хлебом насущным несметные толпы православных, которые во все времена года, по будням и праздникам стекались к святым местам.
   Но после эта наша пословица сосредоточилась на тех именно хитрецах, что любили подкормиться за счет патриарха всея Руси.
   И поныне имя им – легион, с той только разницей, что прежде это была публика безобидная, а в наше время она смертельно опасна, как вместе взятые палочка Коха, холерная палочка и чума.
   В наше время нет более зловредного подвида человека разумного, как холерик, неспособный к положительному труду. Это особа, как правило, без толку беспокойная, малообразованная, ограниченно развитая, мечтательная и, что называется, много понимающая о себе. При самовластье любой формации эта публика сидит по полуподвалам и для отвода глаз сочиняет нормативы на газосварочные работы, интригует помаленьку и любит ходить по инстанциям, а впрочем, дальше райкомов ходу им не дают. Но стоит обществу преобразоваться в демократическое, как эти холерики немедленно вылезают из всех щелей, бузят, витийствуют, опять же интригуют и скоро становятся хозяевами жизни, даже в большей степени, чем мошенники и ворье. Это как раз понятно: дельный человек не пойдет ни в думцы, ни в вожди, потому что он психически нормативен и посему предан положительному труду. А зловредный холерик умеет только фигурировать и стяжать.
   Оттого-то он и опасен, что точит благие начинания на корню. Тем более что этот субчик неистребим, ибо он представляет собою заболевание, против которого вакцина не найдена и, возможно, не будет найдена никогда. Положим, он проворуется или что-нибудь совсем уж дикое учудит; немедленно на его место явится другой зловредный холерик, а прежний тотчас сообразит фонд, движение, перманентный конгресс, только бы по-прежнему фигурировать и стяжать.
   То-то мы такие несчастные, то-то нам и при самовластье не живется, и демократия нам резко не по нутру.
 //-- КТО БОГУ НЕ ГРЕШЕН, ТОТ ЦАРЮ НЕ ВИНОВАТ --// 
   Так вот, русские – народ аморальный. Не в том смысле, что сознание их преступно, а в том смысле, что за тысячу с лишним лет своего существования они так и не выработали свода моральных норм, которые предопределяли бы поведение человека во всех случаях жизни и до скончания его дней. То есть нормы-то имеются и даже в избытке, но, во-первых, они больно факультативны, а во-вторых, как пословицы «Своя рубашка ближе к телу» и «Согласного стада волк не берет», противоречат одна другой. В результате мы до сих пор неотчетливо знаем, что грешно, что должно, что можно, чего нельзя. По той же причине каждое новое поколение у нас начинает жить заново, так, словно до него ничего не было – ни Нагорной проповеди, ни «Братьев Карамазовых», ни Правил дорожного движения, а была Земля безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водой.
   У прочих европейских народов дело обстоит проще: там моральный кодекс незыблем и передается из поколения в поколение с молоком матери, как способность к положительному труду. Там уж если решили один раз, как итальянцы, что «Любовь может многое, деньги – все», так уж до скончания века итальянец стоит на том, что любовь любовью, а деньги – все. Разумеется, и у западных народов существуют пословицы, вносящие известный разнобой в национальную этику, и есть такие выродки, которые переходят улицы на красный сигнал светофора, и не всегда публика понимает – вот этот, с усиками, он сумасшедший или герой… Тем не менее европейцу известно прочно: каждый обязан трудиться до седьмого пота, воруют только отпетые негодяи, из правого ряда не ходят на разворот.
   Русский же человек может быть безупречно нравственным и в то же время теряться в догадках: увести коробку канцелярских скрепок из отдела стандартизации – это будет проступок или поступок на злобу дня? Удивляться такому томлению духа по мелочам не приходится, потому что нас воспитывали не отец с матерью и не пословицы русского народа, а живая история и несусветная наша жизнь.
   История у нас чересчур живая. То есть это не история в общепринятом смысле слова, не Хартия вольностей и Крымская кампания, – это биография и повседневность, соучастие и судьба. Какие уж тут вечные истины, какие непреходящие ценности, если позавчера жизнь нас учила, что ябедничать не годится, вчера, – что доносительство есть первая гражданская добродетель, сегодня, – что главное это рубль. Оттого-то у нас женщины бросают младенцев в родильных домах, и нужно днем с огнем искать человека, который за свою жизнь чего-нибудь не украл.
   Тем более удивительно, что мы выдумали пословицу, относящуюся к высшей этике, которая даже простирается дальше евангельской нормы и устанавливает иную взаимосвязь между властями Высшей и на земле. Именно, Христос говорит: «Богу Богово, кесарю кесарево», а наши уточняют – что хорошо для Бога, то должно быть и для кесаря хорошо. То есть «Кто Богу не грешен, тот царю не виноват».
   А ведь это переворот. Запад две тысячи лет существует по латинской пословице «Благо государства – высший закон» хотя бы потому, что государство обеспечивает права личности и в первую голову имущественный интерес. Тем временем наши ушли далеко вперед в своих этических изысканиях и однажды установили, что только та государственность праведна, которая исповедует коренные новозаветные принципы, которая ориентирована и действует как Христос. Но разве российская государственность когда-нибудь отправлялась от всепрощения, непротивления злу насилием, от любви к врагам? Только при Владимире I Святом, который, по преданию, отказывался казнить уголовников, говоря при этом: «Боюсь греха». Люди отправлялись, даже общество в известной части отправлялось, а власти предержащие, если не считать Владимира Красное Солнышко, – никогда. Следовательно, человек совершенней общества, а общество – государства, если мы способны нравственному закону подчинить государственную мораль. А поскольку эти две этические категории не совпадают ни в одном пункте, то нам должно быть ясно, что наше государство есть абсолютное зло, годное только на то, чтобы подавлять и растлевать, в частности, превращать кого получится во взяточников, воров, доносчиков и рабов, даже современная наша российская государственность, сравнительно безобидная, наплодила за десять лет столько идиотов и негодяев, сколько их не было во всю историю греко-персидских войн.
   Стало быть, хорошо бы подальше держаться от нашего государства и жить не так с оглядкой на уголовный кодекс, как с оглядкой на пословицу «Кто Богу не грешен, тот царю не виноват». Оно даже как-то успокаивает, очищает, поскольку еще не известно, как относятся к государственной собственности на Небесах; может быть, украсть коробку канцелярских скрепок из отдела стандартизации – это как раз будет поступок на злобу дня…
 //-- КТО ПРЯМО ЕЗДИТ, ДОМА НЕ НОЧУЕТ --// 
   Иная пословица больше наука, чем, например, марксизм-ленинизм, которым нас давили семьдесят с лишним лет. Так вот, если бы Ульянов-Ленин знал пословицу про тех, кто прямо ездит, он точно внес бы крутую коррективу в свою науку о мятежах. Или он вовсе от нее отказался бы, поскольку и дураку понятно, что хирургические операции на истории могут дать или сравнительно губительный, или глубоко губительный результат. А Ульянов-Ленин был кто угодно, но не дурак.
   И даже он, наверное, пошел бы дальше, то есть вывел бы теорию про то, что по-настоящему коммунист – это оголтелый капиталист. При этом он, видимо, упомянул бы, что коммунистом можно стать только тогда, когда обогатишь свою память всего лишь одной, но богатой мыслью: если коммунистическое общественное устройство когда-нибудь действительно утвердится на земле, то как следствие эволюции общества и человека, а не вооруженного восстания в центре и на местах. Потому что это не коммунизм – утопия, а человек – сволочь.
   В результате же хирургической операции на истории непременно должны были явиться те уродства, которые, например, бывают при удалении мозжечка. Именно: внутрипартийная резня, пайка вместо заработной платы, неофеодализм в деревне, беззаконие, террор, наконец, искусственная экономика, из которой логически вытекает бедность и дефицит. И даже при самом благоприятном развитии событий иные показатели были бы напрочь исключены хотя бы потому, что у нас отсутствует политическая культура, бытовая культура и культура промышленного труда. Писатель Эртель еще задолго до 1917 года открыл: «Не думаешь ли ты, – писал он приятелю, – что социализм может быть только у того народа, где дороги обсажены вишнями и вишни бывают целы».
   То есть большевики по главному пункту просчитались: не так бытие определяет сознание, как сознание – бытие. В тех землях, где давно процветает внешняя культура, где «дороги обсажены вишнями и вишни бывают целы», где из кожи вон лезут оголтелые капиталисты, которые вчуже работают на коммунистическую идею, уже с полвека практикуется по крайней мере реальный социализм. Потому что там своим чередом совершилось первоначальное накопление капитала, промышленная революция и концентрация производительных сил, безобразно эксплуатировался труженик, скрупулезно было налажено производство – и в конце концов образовался примерный работник и гражданин. В результате такой эволюции общество автоматически поделилось на людей богатых и очень богатых, если, конечно, оставить в стороне парижского босяка. Этот самый работник и гражданин так наладил жизнь, что совестно бывает плюнуть на тротуар.
   Одним словом те господа, от которых в той или иной степени зависит судьба нации, должны знать русские пословицы назубок.
 //-- БЕДНОСТЬ НЕ ПОРОК --// 
   Это у нас будет тот редкий случай, когда вызывает сомнение этическая истина, заключенная в пословице, когда нужно критически подойти к опыту праотцов. То есть в иных обстоятельствах бедность как раз порок. Например, в русском случае она именно что порок.
   Эскимосу, затерявшемуся во льдах, быть бедным точно не стыдно, и с тибетца, которому вообще ничего не нужно, взятки гладки, и дикому амазонцу его необеспеченность не в укор. Но что сказать о русском человеке, который тысячу лет сиднем сидит на сокровищах и при этом умудряется бедовать… Под ним самые тучные в мире черноземы, которые в войну немцы эшелонами вывозили, полная таблица химических элементов, неисчислимые водные богатства, бескрайние пастбища и леса, а он питается черт-те чем, ходит оборванцем и живет без малого в шалаше…
   Видимо, мы оттого и бедны, что чрезмерно богаты, ибо нет более беспутного существа, чем приживал у Бога, он же посредник, ростовщик, наследник несметного состояния и рантье. У нас потому и вопрос о земле всегда стоял превратно, что земли было невпроворот. С самого Степана Тимофеевича Разина революционная мысль взяла курс на экстенсивное земледелие, на расширение посевных площадей, чтобы крестьянин не забивал себе голову разными агротехническими приемами, удобрениями, сеялками-веялками и прочей англизированной чепухой. И ведь сколько судеб было исковеркано, сколько народу пошло на висилицу, в сущности, за ничтожную производительность сельскохозяйственного труда.
   В конце концов сбылась вековая мечта русского крестьянина, дали ему в семнадцатом году землю, и что же: по-прежнему на полях «От колоса до колоса не слыхать бабьего голоса», 94 % от общего числа земледельцев существуют сравнительно без штанов. Этого и следовало ожидать от крестьянства, которое главным образом отслеживает труды Бога, – как Он организует микроорганизмы, совершает фотосинтез, задействует генотип и в результате получает растение из зерна.
   Между тем шесть гектаров земли, которые приходились на тягло в добольшевистской России, могли не только обеспечить пропитание крестьянской семье, но и товарный продукт, из коего логически вытекает благосостояние общеевропейского образца. Но, как известно, в России логика не работает, равно как и механизмы, инстинкт самосохранения, государственный аппарат. Поэтому и при царе Горохе наши собирали впятеро меньше хлеба, чем немцы, и теперь, если Бог даст пятнадцать центнеров зерновых с гектара, то уже колхозник зарится на медаль.
   А то возьмем промышленный сектор: в эмиратах школьники стипендию получают – труженики нефтедобывающей Тюменской области частью живут в балках; [Note7 - Хижины, которые самосильно строятся из всего.] американский рабочий зарабатывает тринадцать долларов в час – нашему не на что отметить воскресный день. Впрочем, тут уже не вина нашего соотечественника, а беда: ни при каком режиме он не может дождаться, чтобы государство существовало за счет мозгов государственных служащих, а не за счет обмана и грабежа.
   Словом, так сразу и не решишь: бедность – это порок, вина, беда или призвание и судьба? Финны говорят: «Можно быть бедным, но не беспомощным», французы – «Бедность – мать искусств», китайцы – «Лучше быть живым бедняком, чем мертвым императором», мы, в свою очередь, настаиваем, что бедность по крайности не порок. Наверное, и правда не порок, а диагноз и приговор.
 //-- ПОКА СОЛНЫШКО ВЗОЙДЕТ, РОСА ОЧИ ВЫЕСТ --// 
   Скорее всего, Октябрьская революция 1917 года в России – величайшее событие минувшего тысячелетия, как ты к ней ни относись, как ее ни трактуй. Меркнут перед ней нелепые Крестовые походы, и Реформация, и время великих географических открытий, и загадочный взлет научно-технической мысли в XIX столетии, и эпоха космических одиссей. Ибо это был первый и, видимо, последний опыт организации общества абсолютной справедливости, по сути дела попытка строительства царства Божия на земле.
   Отсюда наш Октябрь, как это ни удивительно, совершенно стыкуется с величайшим событием первого тысячелетия новой эры – пришествием Христа, открывшего путь спасения через смирение и любовь. Все-таки странно медлительно движение человечества к совершенству, если две тысячи лет понадобилось на то, чтобы учение, привившееся количественно, органически перетекло в качество практики, чтобы в конце концов несколько тысяч озлобленных романтиков разрушили естественный строй вещей.
   Стало быть, честь и слава еврейскому народу (в позапрошлом тысячелетии еще ориентированному мечтательно), за то что он дал нам всеразрешающее учение о любви. И русскому народу честь и слава в веках, последнему народу-идеалисту на земле, за то что он отважился перевести Христово учение в деловую плоскость, и особенно в связи с тем, что он жестоко поплатился за этот эксперимент. Впрочем, евреям тоже досталось в связи с учением о любви. Нас немцы не стригли под гребенку, но зато мы от чего ушли в семнадцатом году, к тому и пришли, оплатив этот больной маршрут жертвами и страданиями, которые представляются сверхъестественными в век теории относительности и путешествия на Луну. Такое воздаяние за такой подвиг навевает такую думу: видимо, человечество все еще неспособно мыслить и действовать по Христу. Даже определенно неспособно, поскольку и христианство как идею люди исповедуют больше формально, или механически, по привычке, вроде того, как они исповедуют единобрачие и чистят обе челюсти по утрам. И даже так: если бы Христово слово было безусловно руководящим и от него отправлялось бы все и вся, то история человечества остановилась бы на короле Хлодвиге, ибо ее приводит в движение преступная инициатива, глупость и лучшие побуждения, которые неизменно оборачиваются бедой.
   Вот возьмем горький опыт Великого Октября…
   Русский человек уж если во что поверит, то так поверит, что его вера непременно перетечет в чаянье, а чаянье в знание, непреложное, как закон. Оттого он поверил в марксизм-ленинизм, как в закон всемирного тяготения, по которому пьяный ни за что не воспарит над тротуаром, но обязательно свалится под забор. Оттого он горячо принялся строить машину социализма, вознамерившись въехать на ней в царство Божие на земле.
   Впоследствии оказалось, что машина не работает, хотя чертежи были подробны и хороши. На вопрос, почему она не работает, сейчас ответить просто: потому что русский революционный эксперимент был несвоевременным и неуместным, как роды на шестом месяце беременности и на тонущем корабле. С одной стороны, человек еще слишком сложен и соединяет в себе разрушительную сумму качеств, как-то: добродушие, сострадание, жадность, лень; поэтому в субботу он, конечно, может бесплатно починить паровоз, но в понедельник утащит мешок гвоздей. С другой стороны, революционный эксперимент был потому заранее обречен, что его поставили в стране романтиков и разгильдяев, а не в какой-нибудь приличной стране, где главенствует бухгалтерия и делец. Да вот какое дело: не бывать бесшабашным социально-экономическим опытам в стране, где главенствует бухгалтерия и делец.
   Когда-нибудь, в отдаленном грядущем, когда христианство из религии будущего превратится в норму жизни, когда человек донельзя опростится, люди точно построят царство Божие на земле. Мы, нынешние, до этого времени, конечно, не доживем, да и не хочется, потому что это будет царство добродетельного и скучного простака. Впрочем, процесс опрощения человека, который уже идет, свободно может завести род людской куда-нибудь не туда. Кроме того, на пути к социалистическому устройству человечество, в силу разных причин, может просто исчезнуть с лица земли. Во всяком случае, очевидно, что при сегодняшнем положении вещей правы были не мы, а британцы, которым еще в XVI веке было известно: «Мириться лучше со знакомым злом, / Чем бегством к незнакомому стремиться…» А то выйдет по пословице – «Пока солнышко взойдет, роса очи выест».
   Поскольку на земле больше нет таких народов, которые в здравом уме и трезвой памяти взялись бы строить всемирную республику труда, то ни у кого и пословиц похожих нет. Правда, арабы говорят: «Пока счастья дождешься, и жизнь кончится», – но они же говорят: «Спокойно сиди на пороге дома и твоего врага пронесут мимо тебя».
 //-- ЖИВУЧИ НА ПОГОСТЕ, ВСЕХ НЕ ОПЛАЧЕШЬ --// 
   Истины бывают абсолютные, горькие и спасительные. Пример абсолютной истины: все умрем. Пример горькой истины: мир принадлежит безутешным вдовам и дуракам. Пример спасительной истины являет французская пословица: «Единственное настоящее несчастье – это собственная смерть».
   Как ни далеки мы от французов по складу национального характера, только им, нам да еще буддистам природа дала то халатное отношение к бедам, которое выражено в галльской легкости и нашем великом отзыве – «Ничего!». Что до нас, то мы вообще публика на редкость неунывающая, и можно сказать, что Россия, несмотря ни на что, жизнеутверждающая страна. Как же она не жизнеутверждающая, если, допустим, правительство выдумает новый потусторонний налог, из-за которого в принципе должна прекратиться жизнь, а мы только в ответ: ну что ты поделаешь с этими идиотами – ничего…
   Естественное дело, это счастливое хладнокровие уходит корнями во тьму веков. То есть до того тяжело жилось человеку в России от Аскольда и Дира до наших дней, столько горя он нахлебался за тысячелетнюю историю государства, что у него резко снизился болевой порог и на любое несчастье он реагирует не острее, чем на укол. Поскольку, фигурально говоря, живем на погосте, постольку на все не хватает слез.
   Например: едва лицо российской государственности приобрело общечеловеческое выражение, такое кругом пошло злодейство, такая наступила в стране разруха, что, кажется, настал для России последний день. И вот поди ж ты: никогда еще у нас не было столько профессиональных юмористов, исполнителей безоблачных песенок, викторин, лотерей, гуляний, конкурсов, фестивалей, массовых танцулек и прочих увеселений, как в последние десять лет.
   А вот если вглядеться во тьму веков…
   Как известно, Владимир I Красное Солнышко силой крестил народ: его дружинники сволакивали киевлян к Днепру, где таинство совершалось под угрозой палицы и меча. Тем не менее Христова вера поразительно быстро привилась на Руси, и от той драматической эпохи в народном сознании только и осталось драматического, что выразительное определение – «сволота».
   Изнурительное 250-летнее монгольское иго, которое, правда, не было таким чумовым, как 70-летнее большевистское, никак не отпечаталось на нашей культуре, если не считать десятка похабных слов. Впрочем, наше «ура» происходит от монгольского «урагша». [Note8 - Вперед.]
   Зверя Ивана IV Грозного, который умер за партией в шахматы, искренне оплакивала вся страна.
   Закрепощение крестьян при Борисе Годунове вылилось не в повсеместные кровавые восстания, а в юмористическую поговорку: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день».
   В Смутное время, когда в Кремле сидели поляки и не было отбоя от самозванцев, бояре в Ярославле загодя делили государственные посты.
   Русский театр зародился при Алексее Михайловиче Тишайшем, которого замучили финансовые кризисы, коррупционеры и бунтари.
   Царь Федор Алексеевич на смертном одре декламировал Овидия на языке оригинала.
   Первый российский большевик царь Петр Великий, совершивший многие противоестественные деяния, в частности, выстроивший на трясине Северную Пальмиру, ничего не смог поделать с нашим сермяжным кафтаном, малахаем и бородой…
   Ну и так далее, вплоть до феномена сравнительно недавнего времени, а именно: при изверге Сталине, который, вероятно, все-таки позабудется, родились самые чудные, самые задушевные наши песни, которые не позабудутся никогда. То есть всех пересидел русский народ благодаря своему добродушию, низкому болевому порогу и несерьезному отношению к дуракам.
   А это как: один из самых несчастных народов мира произвел на свет величайшую литературу, на которой человечество будет воспитываться до скончания его дней. Причем эта литература совершенно народного характера, она и сардоническая-то оттого, что мы со Владимира I не в состоянии адекватно реагировать на беду. Скажем государь Павел Петрович так затянет удавку, что из-за границы уже и ноты получить нельзя, а Денис Фонвизин в ту пору пишет: «Кто сам в себе ресурсов не имеет, тот и в Париже проживет, как в Угличе». Государь Александр Павлович высылает из столицы театралов за непоказанный аплодисмент, а поэт Барков той порой воспевает уд. [Note9 - Причинное место (старосл.).] Тут император всея Руси прячется по задним комнатам от бомбистов, а Салтыков-Щедрин выводит в качестве символа нации «мальчика без штанов». А то Михаил Михайлович Зощенко неусыпно потешает читателя, которому тогда легче было попасть в тюрьму, нежели выстоять очередь за мукой.
   Одним словом, спасение русского человека в том, что у него счастливое психическое устройство. Его жмыхом потчуют, а он улыбается своим мыслям, с него последнюю рубашку снимают, а он мечтает про Китеж-град. С одной стороны, такой народ – легкая добыча для тиранов, но с другой стороны, тут «бессмертья, может быть, залог». Конечно, маловероятно, чтобы мы как нация существовали вечно, но древних римлян уже пережили; бог даст, и древних греков переживем.
 //-- ИЛИ ГРУДЬ В КРЕСТАХ, ИЛИ ГОЛОВА В КУСТАХ --// 
   У многих народов мира есть вариации на тему древней латинской пословицы: «Или Цезарь, или ничего». Но, кажется, одни русские живут по писаному, то есть они не признают горациеву «золотую середину» и любят крайности, как никто. Наши уж если пьют, то до положения риз, если воюют, то до последнего человека, если любят, то до самозабвения, если проигрываются, то в прах. Та же мода у нас наблюдается и по общественной линии – то мы существуем на положении белых рабов, и главное, органично существуем, то нам подавай царство Божие на земле.
   Любопытно, что и человеческие характеры в России бывают полярно противоположными и часто являют крайности почти литературного естества. У нас коли человек мерзавец, то уж он всем мерзавцам мерзавец, фантастическая нелюдь, какую не встретишь в чужих краях. Но если он хороший человек, то, по европейским меркам, почти святой. Коли он вор, то мать родную обчистит при отягчающих обстоятельствах, а если интеллигент, то ему не ровня наследный принц.
   Почему мы такие – это затруднительно объяснить. Но вот что предельно ясно: эффективной экономики с таковской нацией не наладить и настоящего порядка не навести. Впрочем, может быть, это и не нужно, поскольку у всякой нации свое узкое назначение и цель соборного бытия. Усредненный человек Запада, не плохой и не хороший, но законопослушный и деловой, обеспечивает социально-экономический прогресс вплоть до культурного тупика. Русские же, видимо, призваны сохранять генофонд человека сложного, сотканного из противоречий, и это даже нам не миссия такая, а благодать. Ибо еще из Гегеля нам известно, что единство и борьба противоположностей есть источник всякого бытия.
 //-- СТРАШЕН СОН, ДА МИЛОСТИВ БОГ --// 
   Счастливое существо – материалист, потому что нет такой кромешной тайны, которую он был бы не в состоянии разъяснить. Вдруг пол-Сибири, спившейся и обобранной, затопило в половодье – круговорот воды в природе; железную дорогу средь бела дня украли – обострение классовой борьбы; жена к другому ушла – это по Оуэну и Фурье. Материалист единственно не в состоянии объяснить, почему все к лучшему в этом лучшем из миров, как приметил еще Вольтер. Между тем это и на бытовом уровне видно: с одной стороны, от тебя жена ушла, а с другой стороны, ты вдруг записал глубоко лирические стихи.
   Особенно контрастно сей феномен проявляется на общественно-историческом уровне, и это, действительно, кромешная тайна: откуда берется такая сила, которая перемалывает количество зла в качество прогресса, причем повсеместно, неукоснительно и всегда… Еще более загадочно, что эта сила отзывается Провидением и вместе с тем представляет собой закон.
   И ведь точно: не было в истории человечества такого драматического, тем паче трагического происшествия, которое по прошествии времени дало бы строго отрицательный результат. Вандалы разорили прекрасный Рим, и кончилась эпоха государств-паразитов, существовавших плагиатом, разбоем да грабежом. Последняя мировая война потому и стала, скорее всего, последней, что ужасней ее в человеческой истории не было ничего.
   Или возьмем наш коммунистический эксперимент, доказавший, что точно не бывает такого худа, которое не предусматривало бы добра. Во-первых, вооружившись нашим горьким опытом, человечество пришло к выводу, что классовый мир продуктивнее доброй ссоры, и оттого-то советский инженер оказался беднее парижского босяка. Во-вторых, стало ясно, что общественного благоденствия нельзя достичь искусственными средствами, – недаром французы еще когда говорили: «Только торная дорога ведет человека к счастью». В-третьих, страшный сон от 25 октября 1917 года продлился немногим дольше, чем просуществовала империя Александра Македонского, и, как это ни поразительно, развеялся сам собой.
   Понятное дело, миллионам безвинных жертв оттого не легче, что из их костей в конце концов получается питательная мука. Но тут уж ничего не поделаешь – таковы Провидение и закон. Хотя в другой раз подумаешь: а что смерть? наживешься до изнеможения среди этих остолопов, нахлебаешься горя на ровном месте и придешь к заключению – да это освобождение, а не смерть…
   И в противоположном временном направлении страшные сны точно сменит благая явь. Например, человечество, неуклонно деградирующее в результате научно-технического прогресса, обязательно придет к той критической точке, за которой ему придется возвратиться к Шекспиру, к Паскалю, к «Увы, зачем она блистала / Минутной, нежной красотой…» Если, конечно, Бог есть. А это скорей всего.
 //-- ГРЕХ ВОРОВАТЬ, ДА НЕЛЬЗЯ МИНОВАТЬ --// 
   Ничего похожего на эту нашу пословицу в прочих языцех нет. Ну да ведь Россия такая оригинальная страна, что в ней все единственно и самобытно, как междометие «ё-моё». Это, наверное, оттого что враждебные силы во время оно отрезали нас от источников европейской цивилизации и мы шестьсот лет варились в своем соку. И как-то так сложилось само собой, что у нас воровать зазорно, но можно, хотя свободно можно не воровать.
   Впрочем, России как хозяйственному организму такой дуализм не опасен, поскольку она сказочно богата, то есть настолько, что ее полторы тысячи лет растаскивают кусочники и никак не могут растаскать до логического конца. Интересно, что интенсивность этого процесса зависит не от развития национального характера и характера государственной власти, а неведомо от чего. Так, при добродушном Алексее Михайловиче казнокрадствовали куда меньше, чем при тиране Петре Великом, при людоедах-большевиках только приворовывали, и совсем распоясался народ в эпоху гражданских прав.
   Но то редкое постоянство, с которым русский народ увлекается стяжательством, можно доходчиво объяснить. Просто-напросто так исторически сложилось, что, живучи в России, трудно не воровать. Как, например, не срубить пару берез в барском лесу, еcли барин им владеет на том основании, что его прапрадед угодил государыне как ходок…
   Главное дело – хозяйство нашей страны исстари держится на том, что работнику платят то крохи, то ничего. Во всем мире стоимость товара включает в себя до 40 % затрат на оплату человеческого труда, а у нас – 3–4 %, и это еще считается сравнительно благодать. По-настоящему, у нас даже председатель Совета министров должен красть напропалую, потому что он за месяц зарабатывает столько, сколько американский полицейский за трудодень.
   Теперь плюсуем сюда древние коммунистические убеждения русского народа, который и при крепостном праве настырно стоял на том, что земля Божья, забор ничей. В результате мы получаем отношение ко всякой собственности, будь то частная, коллективная или социалистическая, как к объекту, который плохо лежит, даже если его положили относительно хорошо. И прибрать этот объект к рукам – законное дело, что-то вроде тринадцатой зарплаты или премии за беду.
   То есть воровать, конечно, грех, но вот что нужно принять в расчет: переведи романогерманца на положение нашего колхозника, и он за неделю растащит помещение сельсовета на кирпичи. Следовательно, мы хотя и виноваты, но перед Богом за нашу вину будут отвечать владыки России, от Владимира Мономаха до преемников Ильича. Как же иначе, если они оказали себя неспособными поддерживать национальную государственность помимо того, чтобы русак существовал на одном хлебе и без штанов.
 //-- СОЛОВЬЯ БАСНЯМИ НЕ КОРМЯТ --// 
   Если верить старинному справочнику «Разведение певчих птиц», соловья кормят льняным и конопляным семенем, которое предварительно выдерживают в молоке. Теперь соотнесем этот затейливый рацион с положением нашего писателя, и у нас выйдет, что он кормится много хуже нашего соловья.
   Но так было далеко не всегда. До Кондратия Рылеева исключительно, писателям вообще ничего не платили и они довольствовались известностью среди узкого круга лиц. Но Пушкин, по преданию, уже получал десять рублей ассигнациями за строку. Жалованье Виссариона Белинского в два раза превышало генеральское, и непонятно, почему он проходит в нашем литературоведении бедняком. Достоевский, правда, вечно жаловался на безденежье, поскольку болел рулеткой, но Лев Толстой был полный миллионер. Чехов не умел писать длинно, тем не менее он обзавелся двумя усадьбами на южном берегу Крыма. Куприн только за одно обещание брал тысячный гонорар. При большевиках наши писатели большей частью разбогатели, а меньшинство ударилось в опрятную нищету.
   На что в наше время существует пишущая братия, сказать невозможно, поскольку за литературный труд теперь платят без малого ничего. Единственно то примиряет с демократической действительностью, что это везде так, везде писатель нищ и наг, если полагается исключительно на перо. Правда, французы говорят: «Бедность есть мать искусств».
   И точно, они всегда держали своих писателей в черном теле, но мы-то – Россия, страна, конечно, дикая, однако первая в мире по линии художества и души. У нас литература искони была вторая религия; курсистки, завидя Блока, в обморок падали; яснополянские гости поражались тому, что Толстой ест; и даже такой сравнительно скромный сочинитель, как Максим Горький, отбивался от поклонников костылем. То есть изящная словесность всегда стояла в России исключительно высоко, много выше политики, бальных танцев, коммерции и наук. Еще в XVIII столетии граф Кирилл Разумовский, президент Санкт-Петербургской академии говорил Ломоносову:
   – Брось ты, Михайло Васильевич, свои реторты, пиши стихи!
   А великий наш ученый ему в ответ:
   – Позвольте, граф Кирилла Григорьевич, хоть на досуге наукой заниматься, заместо бильярду…
   Президент ни в какую не позволял.
   Это как раз понятно. Все-таки наука увлекается вещным, и работают в ней вроде живые люди, а вот есть такое дело – литература, в которой всё евангелическая недоговоренность и полумрак. Кажется, тонким образом сыт не будешь, и не отопиться волшебным порядком слов, но тогда почему книга неотделима от человека, как метафизические сострадание и любовь? Может быть, потому, что литература (вообще всяческое художество) в глазах человека есть преломленное отражение того, что составляет самую его суть. Именно, частицу Божества, которую мы носим в себе в отличие, скажем, от строителя бобра, знающего толк в гидрологии, семьянина и едока. То есть книга – это напоминание, что не все так просто, вечный намек на то, что человек загадочней семьянина и едока. Да еще сочиняют их как бы не совсем люди, если они способны из ничего сотворить, например, Акакия Акакиевича Башмачкина, в которого веришь больше, чем в закон сохранения вещества.
   Тем более странно и прискорбно, что в наши дни нечто оттеснило литературу на задний план. Этим «нечто» может быть исторически-закономерная тенденция к опрощению человека, который точно «широк, слишком широк», по определению Достоевского, и потому потенциально опасен для мироздания, как ядерный арсенал. Или это может быть кризис культуры, грянувший потому, что просто нет больше Чайковских, Врубелей и Толстых. Или литература исчерпала свою миссию, исподволь воспитав в течение столетий расу неопасных, незлых людей.
   Коли так, то это справедливо, что писатель донельзя обеднел, что его нынче кормят баснями про то, что высшее благо цивилизации составляют рынок, свобода слова вплоть до матерного и гегемония безвредного дурака. Но литературы все-таки жалко, как зимних балов под Рождество, сюртуков, цыганского хора Соколова, барышень в шелковых кофточках под горло, которые стесняются буквы «хер»…
   Будущее изящной словесности в лучшем случае гадательно, в худшем случае – его нет. Возможно, грядет новое средневековье лет так на тысячу, только без алхимии и Христа. Возможно, много веков спустя далекий потомок ненароком откроет томик Чехова, а там: «Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в ученье к сапожнику Аляхину, в ночь под Рождество не ложился спать…»
   – Ахти нам! – воскликнет тогда потомок. – Да как же мы без этого жили-то тыщу лет?!
 //-- ГОЛЫЙ, ЧТО СВЯТОЙ, БЕДЫ НЕ БОИТСЯ --// 
   Мало пословиц есть у народов мира, которые, как эта, несли бы в себе решение всех проблем. Ну почти всех, поскольку Карл Маркс предрекал, что и в идеальном обществе останется трагедия неразделенной любви, и поскольку еще существует смерть. А так – сразу и не придумаешь такой коренной беды, которой, соображаясь с пословицей про голого и святого, невозможно было бы развести.
   Собственно дело в том, что, за малым исключением, все наши несчастья имеют вещественное происхождение, и редко когда связаны с деятельностью души. То у вас кошелек вытащат в трамвае, то обманом лишат недвижимости, то побьют мимоходом, то долг не отдадут, то возведут пасквиль на вашу мать. Но человека высшей организации обидеть невозможно, и на пасквилянта он смотрит, как на птичку, которая наделала на пальто. Но в долг у «голого» не возьмешь. Когда бьют, это, конечно, очень неприятно, но ведь и змеи нападают на человека, и бактерии, и слепни. Но у «голых» недвижимости не водится и кошелек в их обиходе – разве что сувенир.
   Правда, еще могут посадить ни за понюх табаку, что у нас случается сплошь и рядом, однако надо принять в расчет: бывают такие государства и времена, когда нормальное положение нормального человека – изгой, и место ему в тюрьме.
   Следовательно, для того чтобы избежать несчастий вещественного происхождения, нужно избавиться от вещей. И даже эта операция не предусматривает нарочитого аскетизма, а просто-напросто достаточно воспитать в себе имущественный иммунитет – есть у тебя вилла на Ривьере, нет ли, это, в сущности, все равно. Таким путем и в святые попадают, когда человек приходит к тому конечному заключению, что счастливая судьба – аномалия, что жизнь есть череда несчастий, испытаний, несправедливостей и невзгод. Оттого и святой равнодушен к бедам, и «голый» спокоен, ибо если и сгорит вилла на Ривьере, то, во всяком случае, не его.
   Но в том-то и беда, что этот рецепт не может быть востребован современным человеком, для которого частное благосостояние – это все. С его точки зрения, цель достигнута, развитие цивилизации пришло к логическому концу, «история прекратила течение свое», когда человечество приобщилось к последней и высшей истине: частное благосостояние – это все. Ему и невдомек, что может быть еще такое огромное горе: когда ты вдруг в паническом ужасе осознаешь, что на свете живут миллионы прекрасных людей, с которыми ты не знаком и не познакомишься никогда.
   Есть опасение, что тут-то и пойдут настоящие несчастья самого что ни на есть вещественного порядка, поскольку Христос еще когда предупреждал: «Не собирайте себе сокровищ на земле, где ржа истребляет, а воры подкапывают и крадут». Конкретной кары за это собирательство Господь не назначил, но по всему видно, что так просто оно человечеству не пройдет. В России, во всяком случае, собирателей уже регламентированно отстреливают среди бела дня, и предпринимательство у нас такая же опасная профессия, как военный и космонавт. Из этого, в частности, следует, что наше отечество более, чем прочие, развивается по Христу.
   У других народов тоже есть кое-какие мысли на этот счет. Арабы говорят: «Аллах избавил голого от необходимости стирать белье». Французы говорят: «Единственное настоящее несчастье – собственная смерть».
   Именно так и есть.
 //-- СУЖЕНОГО КОНЕМ НЕ ОБЪЕДЕШЬ --// 
   Сколько этой пословице лет, столько русский человек понимает: ежели что кому суждено, то уж Провидение не обманешь и судьбу вокруг пальца не обведешь. Это не фатализм, а скорее напротив – стихийный материализм. Русак как в воду глядит: коли ты уголовник по химии своей крови, то утонуть тебе не дано.
   Не одни мы такие умные; наверное, только у готтентотов нет пословицы про то, что человек предполагает, а Бог располагает и вершит свою волю в математической зависимости следствия от причин. Вот только нигде, кроме как в России, причины не бывают такими затейливыми, а следствие до того не отвечает ожиданиям, что кажется решительно не зависящим от причин. Почему, спрашивается, у нас красавиц такая пропасть? Потому что должно же быть хоть что-нибудь прекрасное в стране, где хлеб не родит, автомобили не заводятся, центральное действующее лицо – вор. Или почему у нас первая литература в мире? А тоже, можно сказать, с горя, потому что русскому писателю триста лет не давали «оспаривать налоги», «мешать царям друг с другом воевать» и он вынужденно пристрастился к операциям на душе. Есть, впрочем, и вопросы, не подразумевающие ответа, например, почему дурнушки всегда удачно выходят замуж, а с красавицами долго, как правило, не живут…
   То-то русский человек мудро смиряется перед лицом Провидения, ибо он твердо знает: чему бывать, того не миновать, – тем более что у нас трудно предвидеть даже самый очевидный, казалось бы, результат. Причины-то ведь затейливые, и следствие представляется решительно не зависящим от причин.
   К примеру, невозможно было предугадать, что большевики так скоро отступятся от несчастной своей доктрины, во имя которой они обескровили Россию надолго, если не навсегда. (Чем объясняется это пессимистическое предчувствие: тем хотя бы, что большевики безвозвратно сгубили те самые 6 % нашего крестьянства, генетически приспособленных к сельскохозяйственному труду, которые кормят нации во всем мире, а на развод оставили лежебоку и батрака.) Тем не менее они вдруг от нее отступились, поскольку на поверку оказалось, что мечта-то работает, а общественная собственность на средства производства не работает, потому что ну не может она работать, механизм у нее такой…
   То же самое мудрено было предугадать, что в результате демократических преобразований мы – бывшие кухонные мыслители – окажемся в тридевятой, чужой стране. Все-то тут не по-нашему, все не так, начиная от вокабуляра и кончая сливками нации, которые теперь представляют не ученый, поэт и живописец, а пройдоха, певичка и теннисист.
   Ну да суженого конем не объедешь, как Провидение выведет, так тому и бывать. Однако Ивана Грозного мы пережили, и крепостное право пережили, и большевиков; может быть, и эту сволочь переживем?..
 //-- САМА СЕБЯ РАБА БЬЕТ, КОЛИ НЕ ЧИСТО ЖНЕТ --// 
   Сразу вычитаем из этой формулы те самые 6 % русского крестьянства, которые были генетически приспособлены к сельскохозяйственному труду. Ну нету их, а до 1928 года они представляли собою государство в государстве и даже не то чтобы совсем национального образца.
   Так вот жестокосердность русского помещика сильно преувеличена: дворню, конечно, драли – за пьянство, воровство, растление малолетних и прочие художества, – но хлебопашца барин старался не забижать. Во-первых, сожгут, во-вторых, хозяйство все-таки держалось на барщинной системе землепользования, в-третьих, у крестьянина тоже был свой кодекс чести, и хотя в принципе его можно было выпороть, но – нельзя.
   Спору нет, селянин отрабатывал барщину спустя рукава, но помещика то мирило с его халатностью, что наш Микула Селянинович ковырял свой надел до седьмого пота, а результаты были примерно одинаковые: «От колоса до колоса бабьего голоса не слыхать».
   Какой-то рок висит над нашим сельским хозяйством – это ведь с самого Рюрика мы себя не в состоянии прокормить. То ли у нас руки не так приделаны, то ли климат ни к черту не годится, то ли русский мужик чересчур умен. Вместо того, чтобы, ни о чем надолго не задумываясь, потеть восемнадцать часов в сутки, он, родной, поутру сядет на заваленку и скажет про себя: а ведь через шесть миллионов лет на месте наших угодий будет море, и при чем тут, собственно, рожь с овсом…
   То-то не найти в Европе более неопрятного существа, чем русский крестьянин, и более страшной институции, чем русская деревня, а все потому, что наш мужик чересчур умен.
   Китайцы в таких случаях говорят: «Если детей нет, кровать в этом не виновата». И точно: на Руси ежели умен, то по обыкновению нищ и наг.
 //-- БОГ ШЕЛЬМУ МЕТИТ --// 
   Есть только одно неопровержимое доказательство Божьего бытия: хорошего человека по лицу видно. Ведь это, действительно, таинственная закономерность, необъяснимая средствами человеческой логики, что хорошего человека всегда по лицу видно, хотя далеко не всегда как-то нарочно отмечен мерзавец и живодер, другое дело, что безусловная добродетель – большая редкость, равно как и безусловная злонамеренность, и человек по преимуществу «Ни Богу свечка, ни черту кочерга».
   Однако в самых тяжелых случаях облик злодея, как правило явственно показывает 666-е антихристово число. И даже история, кажется, не знает ни одного великого сатаниста, который не был бы так или иначе помечен, особенно если он завзятый революционер. Петр I отличался нечеловеческим ростом, несуразным телосложением, противоестественными наклонностями и загадочными припадками, которые проходили, если его погладить по голове. У Робеспьера была физиономия третьёводнишнего покойника, каменная и отдававшая в зеленцу. Жан Поль Марат страдал уникальной кожной болезнью и фактически жил в воде. На фотоснимки наших бомбистов страшно смотреть. У Ленина было лицо скопца. Более отталкивающую внешность, нежели у Гитлера, трудно вообразить. Сталин был сухоручка, ростом чуть ли не с карлика и щербат. Даже самый благообразный тип из этой компании, Наполеон Бонапарт, был похож на Аполлона Бельведерского, которого скульптор Леохар поставил на короткие ножки да еще приделал ему пузцо.
   Отсюда вопрос к агностикам и атеистам: если Бога нет, то кто же тогда шельму метит, остерегая нас, простаков, подавая знак? Отсюда же и такое замечание: ведь и у немцев есть пословица «Лицо выдает негодяя», однако и они дали маху в 1933 году, – следовательно, не мы одни идиоты, которые манкируют опытом праотцов.
 //-- ЧТО РУССКОМУ ЗДОРОВО, ТО НЕМЦУ СМЕРТЬ --// 
   Кажется, больше ни у кого нет этой моды – повеличаться перед другими народами даже и в пословице, которая, по сути, есть сама этика и бонтон. Разве что у древних римлян находим такое снисходительное заключение в адрес соседей: «Насколько лучше скифы в своем незнании пороков, чем греки в своем знании добродетели». А так трудно себе представить, чтобы англичане выдумали уничижительную пословицу про французов, а французы в своих пословицах чванились бы перед англичанами здоровым климатом и тонким пониманием красоты. Причем у англичан-то с французами есть основания повеличаться, а у нас оснований, пожалуй, нет.
   Вот Александр Николаевич Энгельгардт, писатель и агроном, живший во второй половине XIX столетия, сообщает: русский крестьянин, поднявшись в четвертом часу утра, выпивает чайный стакан водки и едет в поле двоить-троить. Понятное дело, немецкому бауэру в голову не придет начать рабочий день со стакана шнапса, но пить с утра, видимо, и для русского нездорово, судя по тому, что нашему крестьянину редко когда хватало хлеба до новины. А у немца, которого, по преданию, может убить наш чайный стакан водки, деревни все пригожие, «мальчики в штанах», земля ухоженная, как молодая жена, и каждый год дает внушительный урожай.
   Есть такая догадка: причуды русского способа бытия происходят оттого, что у нас все не так, как у добрых людей, за исключением физиологического строения тела и головы. В бане мы паримся до обморока, потому что у нас лекарств нет и восемь месяцев в году стоят марсианские холода. В прорубях купаемся в связи с тем, что библиотека сгорела, кинщик заболел, электричество отключили и телевизор безмолвствует, как усоп. Наконец, пьем мы безобразно оттого, что почти в каждом русском человеке живет душа. А это не шутка, душа-то, особенно когда она не полагается, а живет. Это совсем не шутка, если душа не то что у прочих положительных народов – просто антоним телу, а такой выматывающий агрегат, что в другой раз с утра призадумаешься-призадумаешься и к обеду уйдешь в запой.
   К счастью для человеческой цивилизации, душа – это феномен не так распространенный, как телевизор и телефон. А то беда: когда душа действует, дороги сами собой приходят в негодность, начинаются перебои с подачей электроэнергии, спички перестают зажигаться и с запасных путей исчезают товарные поезда.
 //-- С ВОЛКАМИ ЖИТЬ, ПО ВОЛЧЬИ ВЫТЬ --// 
   К счастью, нормальная психика устроена таким образом, что человек способен смириться почти со всем. Он только со смертью смириться не может, а так ему нипочем что диктатура пролетариата, что бремя гражданских прав.
   Выходит, человеческая психика умнее собственно человека, поскольку она освобождает нас от бессмысленного состязания с порядком вещей, который мы не в силах преодолеть. То есть преодолеть-то его можно, но лучше не надо, ибо на смену данной системе безобразий обязательно явится новая система безобразий, такая же злокачественная, ну разве что поменяются имена. Например, вместо «господина» будут говорить «гражданин», вместо «мятежника» – «враг народа», «августа» – «фруктоз», «Людовика Возлюбленного» – «Робеспьер».
   Это, наверное, оттого, что коррективам поддаются только выделения зла вроде абсолютной монархии или всеобщего избирательного права, но неистребимо зло коренное, изначальное, зло по имени человек. Вернее, человек нынешний, переходный, не злодей и не праведник, но существо, загадочно способное извратить любую социально-экономическую модель. Чем плох, положим, коллективный крестьянский труд, в теории суливший сказочную отдачу? а тем и плох, что человек переходный умудрился извлечь из него доисторическую продуктивность и повальное воровство. Что не годится, скажем, в общественной собственности на средства производства, заповеданной самим господом нашим Иисусом Христом? а то и не годится, что человек переходный превратил ее в диктатуру людоеда и дурака.
   Куда и какими путями он переходит, пока темно. Видимо, в направлении человека вполне, судя хотя бы по тому, что все же древний римлянин сильно отличается от римлянина наших дней. С другой стороны, сдается, что прогресс человечности не имеет никакого отношения к научно-техническому прогрессу. Ну что, действительно, из того, что один болван может позвонить по мобильному телефону другому болвану из деревни Хавкино в город Бонн…
   Но вот что ясно как божий день: если у нашего человека здоровая психика, он ни за что не пойдет в бомбисты, тем более что дело для него точно закончится виселицей и в результате задавят юный российский либерализм. И в большевики он не пойдет, чтобы бунтовать наивных фабричных, мыкаться по Европе, брать штурмом Зимний дворец, разорять деревню, строить танковые заводы, наводить на родную страну террор и потом безвестно сгинуть в тридцать седьмом году. И в диссиденты не пойдет, потому что дело это хлопотное и зловредное, ибо оно подразумевает господство проходимца, вора, дебильного обывателя и рубля. Состязаться с данным порядком вещей – это, конечно, куда веселее, чем восемь часов подряд одну и ту же гайку завинчивать, но у сумасшедших вообще интересная, зажигательная жизнь.
   Следовательно, если у нашего человека здоровая психика, ему ничего другого не остается, как только по-волчьи выть. В сущности, это значит прилежно делать свое дело, как-то: растить хлеб, строить дома, сочинять прозу, изобретать летательные аппараты, независимо от того, какие именно урки на текущий момент хозяйничают в стране. И главное дело, ни один режим не может помешать тебе предаваться наиважнейшему человеческому занятию – наслаждаться счастьем личного бытия. Может быть, даже так: тот и есть несгибаемый борец за светлое будущее человечества, кто прилежно делает свое дело и умеет наслаждаться счастьем личного бытия.
   Нечто, отчетливо перекликающееся с нашей пословицей, есть у индийцев; они говорят: «Не хлебнув горя, не станешь Буддой». Тоже ничего.
 //-- ХУДОЙ МИР ЛУЧШЕ ДОБРОЙ ССОРЫ --// 
   Еще в те времена, когда не было ни стратегии, ни тактики, соседние народности чуть что резали друг друга, скажем, из-за какой-нибудь спорной курицы или невзначай прибившегося порося. Потом появилась стратегия и тактика, люди научились грамотно убивать соседей на сопредельных территориях и по науке стирать с лица земли веси и города.
   Что настораживает: в дальнейшем человечество не так последовательно налаживало промышленность и искусства, как резалось меж собой. Уже Моисей заповедал согражданам «Не убий», почил Бенедикт Спиноза, обожествивший простого обывателя, Толстой написал «Войну и мир», а люди по-прежнему на ножах.
   То есть выходит, что напрасно старался Моисей, мыкал горе Спиноза, извел себя Лев Толстой. Вообще чего стоит вся вековая культура человечества, если спустя две тысячи лет после пришествия Христа, наказавшего: «благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас», – люди свободно убивают друг друга даже не за курицу, а ради какой-нибудь кабинетнейшей из идей. Например, по причине расовой теории, или во имя всемирной республики Советов, или в защиту демократии и разных гражданских прав.
   Может быть, дело в том, что культура есть явление асоциальное, то есть она сообщается исключительно с личностью человека, а всему общественному действует перпендикулярно и вопреки. По крайней мере ясно, что человек лучше человечества и личность выше общества, ибо с Ивановым всегда договоришься с глазу на глаз, а в составе маршевой роты Иванов – зверь. Тогда конечная цель культуры заключается в разрушении социального начала в человеке, как источника зла, которое досталось нам от седой древности вместе с волосатостью, клыками, слепой кишкой. Стало быть, не напрасно бились Моисей, Спиноза и Лев Толстой, а просто похоже, что культура работает мучительно медленно, как, например, строятся светила и наши материки.
   Во всяком случае, в распоряжении человечества еще около шести миллиардов лет. Но дело десоциализации личности может и в принципе не задасться, судя по тому, что XIX век оказался много человечнее XX, а в XXI веке народы точно куда-то движутся не туда. Коли так, то, значит, мы недалеко ушли от пчелы и наша вековая культура – это не в коня корм.
   Как бы там ни было, покуда пословица про худой мир и добрую ссору остается гласом вопиющего в пустыне, хотя и у финнов есть точно такая же пословица, и китайцы говорят: «Мудрый здоровается первым» – и вообще, кажется, все согласны, что с соседями лучше не воевать.
 //-- КАКИЕ САНИ, ТАКИЕ И САМИ --// 
   Издавна бытует у нас предрассудок, будто бы русский народ заслуживает лучшей участи, нежели та, которая ему выпала случайно ли, в силу исторического детерминизма или по произволу Верховных сил. Так вот это не так. Мы, сдается, вполне заслужили свою судьбу, судя по тому, что представляет собой русак как личность и гражданин.
   А представляет он собой существо всемогущее (в том смысле, что он может копать, а может и не копать) и без меры богатое качественно (в том смысле, что в нем уживаются и радетель, и хищник, и страстотерпец и прокурор). Но это не то что один наш соотечественник главным образом страстотерпец, а другой по преимуществу прокурор, это означает, что русачок в понедельник нарезает болты до седьмого пота, в среду пьяненький, в пятницу плачет над «Историей дипломатии», в субботу смертным боем воспитывает жену.
   Отчасти такая разносторонность льстит национальному самосознанию, однако вот что нужно принять в расчет: чем богаче характер, тем больше в нем черт, взаимно отрицающих одна другую, и тем меньше он приспособлен к деятельности вовне.
   То есть коэффициент полезного действия у человека с таким характером приближается к математическому нулю. От него как раз бесполезного действия приходится ожидать…
   Спрашивается, зачем наш народ в 1917 году устроил триумфальное шествие Советской власти, вернее, диктатуре ненормальных большевиков? Да ни зачем, наверное, то есть затем, что он чувствителен, завистлив, легко возбудим, мечтателен, озлоблен, не признает частной собственности, что излюбленный его национальный герой – речной пират Стенька Разин, и что в 988 году крестили его силком. Именно ни зачем, ибо результат этого дела уж больно бессмысленный – от чего ушли, к тому и пришли: к эксплуатации труда капиталом, царству бюрократии и падающему рублю.
   Или почему у нас бесперечь самолеты падают? В частности потому, что мы способны плакать над «Историей дипломатии», и это еще не самая чудесная из наших народных черт.
   Та из них, например, чудесней, что при всех своих нетях русский человек способен сочинять пословицы, которые представляются куда более литературными, чем роман. У прочих народов мира тоже встречаются перлы, как-то англичане говорят: «Праздный мозг – мастерская дьявола», однако наша пословица – это само литературное вещество. Но тогда какие же мы в действительности сами, – вот вопрос! – если фигурально говоря, сани у нас никудышные, а вместе с тем в области этической формулы мы способны творить полные чудеса…