-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Владимир Федорович Кормер
|
| Собрание сочинений. Том 2: Крот истории
-------
Владимир Кормер
Крот истории
ВЛАДИМИР КОРМЕР
Я познакомился с ним в 89-м, ему был 41, мне – тринадцатью годами меньше. Несмотря на разницу лет, мы подружились и были дружны до его кончины. Тем не менее, я был допущен лишь к одной стороне его жизни: праздничной – были ведь и научная, и политическая, и религиозная, и семейная, наконец. Для него, физика по образованию, сотрудника философского журнала, политико-исторического мыслителя и публициста, то есть человека, со всех сторон серьезного, занятия изящной словесностью шли, наверное, все-таки по разряду именно этих, игровых и веселых, занятий (чистыми примерами игрового начала в его творениях могут быть повесть «Крот истории», ИМКА-Пресс, премия им. Даля, и комедия «Лифт»). Это не противоречит тому факту, что его литература, конечно, в высшей степени сосредоточенна.
Занятия художеством, впрочем, не были для него случайны: его жена была профессиональный художник, родной дядя по материнской линии – Николай Робертович Эрдман, автор «Самоубийцы». Начались они, эти занятия, не на моих глазах, разумеется. Кажется, первым толчком к литературному сочинительству была потребность осмыслить, излагая на бумаге, историю своей семьи: этот роман «Хроника случайного семейства» остался незавершенным, но именно его фрагменты выбрал Володя для нашего альманаха, который получил название «Каталог» (США: Ардис, 1982).
Он родился в ссылке, в Казахстанской степи, в семье репрессированных русских немцев-дворян. И в Москве оказался, насколько мне известно, относительно поздно, к концу школы. Возможно, выбор естественнонаучной стези в его положении казался единственно возможным: ни в какой гуманитарный вуз его, скорее всего, не приняли бы. Однако ссыльные дети из интеллигентных семей очень много читали и очень много знали от взрослых, и Володя был отлично начитан и гуманитарно образован, что в среде физиков все-таки редкость. И все поздние его произведения носят явственный отпечаток этой начитанности, полны литературных реминисценций.
Я не пишу рецензию, скажу лишь, что к концу 80-х Москва была переполнена сам– и тамиздатом, перекормлена, пресыщена им. Поэтому тот факт, что роман Кормера «Наследство» в те годы стал самиздатским бестселлером, переходящим на ночь из рук в руки, из дома в дом, показателен. Я объясняю этот феноменальный успех тем очевидным обстоятельством, что в русской словесности советских лет не было другой книги, ни там ни здесь, ни в издательствах, ни в ящиках столов, о судьбах и конце наследников русской интеллигенции, дворянской и разночинной: не одного-единственного доктора-интеллигента, а именно интеллигенции как слоя, как страта, как ордена. В этом смысле расхожее сравнение этой книги с «Бесами» – плоско и никак не полно. И будь она даже единственной написанной Володей книгой, имя ее автора все равно вошло бы в историю русской литературы прошлого столетия.
Николай Климонтович
ПРЕДАНИЯ СЛУЧАЙНОГО СЕМЕЙСТВА
I
Александру, сыну Николая Владимировича Стерхова, оставался один год действительной службы, когда началась война. Однако на фронт он попал не сразу, но долго еще пробыл в Москве. Вначале он служил прожектористом, а потом оканчивал офицерские курсы.
Его родители и обе сестры уехали в эвакуацию. Он впервые, ему шел двадцать второй год, остался в Москве один, без надзора, и довольно скоро решил жениться. Любил он свою суженую или нет, неизвестно было и ему самому: они и виделись-то по-настоящему всего лишь несколько раз. Его редко отпускали из части; он бегал в самоволку, утешаясь, что, мол, в наказанье – «дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут». Белокурый, высокий малый, часто слышавший в лицо сказанные комплименты своей наружности, он хотел еще быть и ухарем, но скорее был просто ребячлив и, шаля, обычно не превышал меры. Начальство и приятели ценили в нем общительность и легкость, отец же в недобрую минуту сожалел, что сын умнеет слишком медленно и, обладая многочисленными способностями, не имеет ясно выраженного к чему-либо призвания.
Сначала Александр не собирался жениться. Будущее течение его романа представлялось ему несложным увлечением прифронтовой полосы: «Что будешь тут делать? – Война. Полюбились, разошлись. Она, конечно, немного поплачет – бабы привязчивы, но быстро утешится…» Суженая жила в том же подмосковном поселке, где была расквартирована их часть, и многие в части были знакомы с нею или с ее подругами, от которых знали, что называется, всю ее подноготную: что живет она с отцом, горьким пьяницей, а мать ее умерла, и что до Стерхова у нее был еще кто-то, с кем она встречалась. Не бывало дня, чтобы кто-нибудь не подошел к Стерхову с значительной миной: «Ну ты как, все с етой? Видал сегодня ее…», чтобы в постороннем разговоре кто-нибудь, случайно вспомнив о ней, не посоветовал ему «не теряться» или чтоб его не позвали к окну посмотреть, как она идет по поселку своей неровной под взглядами походкой. Эти постоянные напоминания против воли создавали ощущение непрерывности отношений; казалось, что отношения развиваются каким-то образом в те промежутки, пока он не видел ее; нередко, придя к ней, он заставал ее обиженной, хотя перед тем, он хорошо помнил, они расстались мирно. В другой раз ему самому сообщали нечто компрометирующее о ней – что, дескать, говоря о нем с подругой, пренебрежительно хмыкнула или улыбнулась тому-то – и тогда уже наставал ее черед удивляться, встретив его не таким, каким ожидала встретить. Так он думал о ней чаще, чем ему хотелось. К тому ж, будучи непоследователен в своих намерениях, он желал также испытать и всякие иные чувства, о которых слышал или читал, желал быть ревнивым, подозревать, мучиться, быть пылким и тому подобное. Эта потребность романтической любви оказывалась сильнее намеренья равнодушно покинуть свою возлюбленную. Та, что была объектом, не имела тут большого значения. В отдельные моменты он мог находить ее малоподходящей, грубой, с дурным характером, мог размышлять о том, что не мешало бы ему обзавестись женой покультурней, мог, наконец, страшиться гнева родителей – не потому, что они лишили бы его наследства: никакого наследства не было, – а так, необъяснимо. Но стоило ему от безделья и скуки подумать о ней, о том, как равнодушно взглянула она последний раз, вспомнить намеки, что делала ее подруга, затосковать по дому и по ласке, – и он тут же, упуская нить разумных своих рассуждений, начинал взвинчивать себя, нервничал, пробовал писать ей письма, затем не выдерживал и бежал к ней домой.
Ее отец обыкновенно спал на диване или грезил, уставив в потолок мертвые глаза и не отвечая на приветствия Александра, и без того предполагавшего, что меж отцом девушки и ее возлюбленным должны существовать какие-то определенные неприязненные отношения. Дочь, впрочем, не обращала на отца ровно никакого внимания, и возлюбленный за нею научился тому ж.
Они садились за полотняную ширмочку, в угол, где висела полка с посудой и стоял кухонный столик. В полутьме электричество отключали, Александр говорил трагическим шепотом, пытался что-то доказать, в чем-то убедить ее – она делала вид, будто не понимает его, улыбалась с чувством превосходства, наверняка зная, что слова можно и опустить. Она не отрицала того, что о ней говорили, но и не особенно распространялась, умолчаниями и обиняками заставляя своего любовника подозревать за этим еще более глубокую тайну. Он сам уже иногда отчаивался дознаться, где правда, где ложь и насколько далеко зашла их связь, зато осознавал все лучше, что возлюбленная не то чтобы умнее, но в чем-то действительно выше его, а те немногие приемы и хитрости, которыми он владел, здесь жалки и не нужны. Она не была так уж естественна, но мир ее был гораздо менее выдуман, нежели его, и, может статься, она лучше знала, чего добивается.
Он брал ее за руки, притягивая к себе и пытаясь обнять. Она сидела напротив него на табурете, и колени ее упирались в его колени: ему никак не удавалось прижать ее крепко. Некоторое время они возились в тишине молча. Ему становилось жарко в шинели. Все усмехаясь, она накидывала на плечи пальто, и они выходили в холодный неосвещенный тамбур перед входной дверью. Там было три ступеньки. Она подымалась на среднюю, чтобы их головы были вровень, он обвивал руками ее тело под незастегнутым пальто, и так они стояли, целуясь, полчаса или час, допоздна, прядали прочь, в темноту, заслышав в доме или на улице шаги соседей, и сходились снова, пока тревога от сознанья совершаемого должностного преступления не побеждала у него вожделенья.
Она не тянула, обещая отдаться лишь после того, как они распишутся, наоборот, отдалась ему легко и свободно, едва представился случай, словно заведомо зная, что этим привяжет его еще сильнее.
Положение на фронте меж тем продолжало оставаться тяжелым. Немцев отогнали от Москвы, но впереди было еще лето сорок второго года, его ждали и к нему готовились с нехорошим предчувствием. В середине зимы в части прошел слух, что, по всей вероятности, на передовую их не отправят до лета, до выяснения ситуации. Стерхов, к тому времени уж и не чаявший иного способа вырваться из затянувшихся уз, кроме фронта, был разочарован, раздосадован, подавлен, примерно через неделю понял, что дожидаться лета – невыносимо, и женился, женился, забыв все на свете, отца, мать и наставления друзей, как не надо потакать ей и показывать, что любишь ее, и как нужно повести себя, если она скажет, что у нее будет ребенок. Его не могло остановить даже то, что от недоедания и тяжелой работы она занедужила, похудела и подурнела. Они расписались, она перебралась на квартиру его родителей.
//-- * * * --//
Квартира родителей, куда она переехала, была, собственно, не квартира, а две, правда большие, комнаты в коммунальной квартире, самой по себе огромной и безалаберной. Посторонний, попавши сюда впервые, долго не мог прийти в себя и сориентироваться средь бесчисленных ответвлений, коридорчиков и закоулков. Когда-то, возможно, план ее был яснее, но за длинные годы от запроектированной последовательности столовых, детских и гостиных не осталось ничего. Парадный вход, это лицо дома, был давно разломан; лестница перекрыта, так что получилось по комнате в двух этажах (дом был двухэтажный); а нижние жильцы соорудили себе нечто вроде террасы на бывшем парадном крыльце. В жилую была превращена и ванная комната, а саму ванну отнесли на чердак, где она и проржавела насквозь за двадцать лет. Уборная, перенесенная с прежнего места, несуразно была прилеплена близ кухни. Тоже и вход в квартиру был теперь через бывший черный ход, там же и умывались, и стояла сбоку здоровенная, в треть всей кухни печь – газа еще не провели. Маленький коридорчик вел из кухни в бывшую прихожую. Было темно, оттого что коридор освещался одною тусклой лампочкой, и грязно.
Население порою достигало здесь тридцати пяти человек. Народ жил самый пестрый: мелкие служащие с женами – домашними хозяйками, старая дева – библиотекарша со своею пожилою уже племянницей, железнодорожный кондуктор, вдова-фельдшерица, капитан речного флота, маляр, две или три жены были уборщицы и подрабатывали стиркой (стирали на той же кухне), – все это не считая детей. Некоторые были коренные москвичи, вроде тетки Анастасии, покойные родители которой имели профессию, ныне уже не ведомую: зажигали свечи в залах, в Кремле; другие, таких было семьи три, явились в столицу в начале тридцатых годов из деревни, на заработки. Мужья в этих семействах давно уже стали городскими и забыли и думать о той поре, но жены, как это и положено, хранили традицию, часто томились по прошлому своему сельскому житью, собравшись на кухне, пытались петь старые песни, а подвыпив, и плакали. Николай Владимирович, отец Александра, всегда повторял, что ему удивительно, что именно эти женщины стали как бы главными в квартире, определяя ее лицо и, почти обязательно, мнение, и полагал, что это приверженность преданию, традиции дает им такую силу.
Сами Стерховы считались в квартире интеллигенцией и чуть ли не разложившимися аристократами, хотя Татьяна Михайловна, супруга Николая Владимировича, была такая же, как и те, домашняя хозяйка, как и те, ходившая вечно в замызганной и засаленной на груди вязаной кофте, с вытянувшимися от скверной привычки прихватывать ими кастрюли и сковороды рукавами, давно забывшая и то немногое, чему когда-то училась. Сам Николай Владимирович был, пожалуй, интеллигентом, но лишь в первом поколении, потому что отец его, рано умерший, был всего-навсего провинциальным конторщиком в Медыни, и никакой благородной крови в его жилах не текло; откуда же взялся этот тонкий, изысканный, словно бы и впрямь породистый облик у Стерховых, было совершенно неизвестно. Смеясь, Николай Владимирович говаривал, что значительную долю аристократичности придают ему в суждении соседей и знакомых две его комнаты, достаточно необычные и лучшие в квартире. Когда-то в них помещались кабинет и библиотека бывшего владельца дома, и теперь от прежней роскоши сохранилась сплошная деревянная резная обшивка потолка и стен. На стенах и потолке за долгие годы нарос слой грязи и копоти от печек и керосинок, скрывший ранее светлый тон дерева, зато почерневшая старая мебель, вовсе не стильная, но сборная, и не смотрелась неказистой, даже зеркало от времени стало темным – и знакомые восхищались, попадая сюда впервые: «Ах, у вас как в старом замке!..» Тем не менее, постоянные обитатели соглашались, что в комнатах слишком мрачно и стены «давят», не говоря уже о том, что темно заниматься.
– Ну, как тебе у нас? – сентиментально спросил Александр, привыкший все же несколько гордиться своими комнатами, приведя (уже со всеми вещами!) молодую жену к себе в дом, и, не дождавшись ответа, стал вслух вспоминать, как они все собирались покрасить стены, чтобы стало посветлее (в одном месте, в углу, даже сохранились широкие, в ширину доски, мазки – пробы разных охряных колеров), но однажды решили, что вымыть проще. Всею семьею потратили несколько воскресений подряд, каждую доску терли отдельно, щетками и мылом, грязная вода текла по рукам и затекала под платье на тело; в стенах оказалось множество маленьких незамеченных гвоздиков, они раздирали ладони, и отец боялся заражения. Зато очищенные места засияли, обнаружились надписи и рисунки, процарапанные детьми, – и ими самими, и теми, прежними, – на лакированной поверхности, сразу стало веселее, и только потолок так никто и не решился мыть: не было стремянки, да и не могли себе вообразить, чтобы та же грязь полилась на лицо и волосы, и потолок так и остался висеть над головами со всеми своими шишечками, инкрустациями и рельефами.
Молодая жена оглянулась. Мужнин восторг был ей достаточно чужд. Человек практический, она заметила скорее то, что окнами обе комнаты выходят – одна во двор, другая на улицу, а рамы сгнили, отчего ветер гуляет, как хочет, насквозь, а на подоконниках наросли наледи. Поэтому она вяло и невпопад ответила ему:
– Ничего…
Он обиженно посмотрел на нее, и только тут ему в первый раз пришла мысль, что не единственно его родители могут отнестись к ней плохо, но и с ее стороны может что-то быть: она может не поладить с его родителями, она может не признать семейных убеждений, домашние идолы могут не вызвать у нее уважения. Это несложное соображение неприятно поразило его. Он еще раз украдкой посмотрел на нее. Она, избегая его взгляда, поежилась:
– Давай топить печку.
Печка была старой голландкой с прорубленным еще в ту войну очагом для варки пищи, одна на обе комнаты. Дрова лежали, сложенные в поленницу, тут же, за буфетом, отодвинутым на середину комнаты. Александр все так же пространно принялся объяснять, в чем именно состоит норов их печки, наслаждаясь описанием всех этих маленьких семейных правил: насколько нужно открыть трубу, чтоб как следует протопить, насколько поддувало, что делать, когда вьюшка в соседней комнате начнет дымить, да как не упустить тепло – и все прочее, некогда объясненное ему отцом, считавшим, что лишь он один умеет топить эту печку.
Жена слушала его по-прежнему неохотно, но теперь в комнате совсем стемнело, и он не различал ее выражения. Легкомыслие мужа раздражало ее все более. Она и сама прежде никогда не задумывалась, как встретит ее этот дом. Муж действительно волновал ее и нравился ей, она действительно стремилась в Москву, но не видела перед собой никаких сложностей, после того как убедилась, что он не бросит ее. Сейчас она вдруг подумала о том, о чем в былые времена рыдала всякая деревенская девушка, тем более сирота, выдаваемая замуж, о том, что идет она в чужой дом, к чужим людям, возможно, враждебным ей. Впервые померещилось ей, что лучше б ей не трогаться с места, остаться у себя, пусть с опостылевшим отцом, пусть в бараке, разгороженном на клетушки, но у себя. Она снова повела взором: без сомнения, этот дом, наполненный вещами, ей не принадлежавшими, внушал ей недоверие. И то, о чем так самозабвенно толковал ей муж, обилие историй детства, связанных у него с этим домом, обилие каких-то обстоятельств, которые ей приходилось теперь поневоле затверживать («А у нас это принято так», «А у нас это хранится тут», – все время повторял он) и которые она, если б умела выразить словами свои ощущения, назвала бы «жалкими», лишь укрепляло это первоначальное недоверие и порождало еще иное, совсем уже враждебное чувство. Невежливо перебив мужа, она встала и прошлась по комнатам, заглянув мимоходом в темное зеркало и отшатнувшись при виде своего заострившегося, постаревшего лица.
– Ты бы лучше последил за печкой, – сказала она, когда муж тоже встал и подошел к ней. – Вон печка дымит.
Он ощущал, что она была в чем-то права, так презирая восторги и истории, что он выкладывал ей. Все они в самом деле показались ему ничтожны: мебель – рухлядью, а что до комнат, то он ясно видел, как жена, с ее циническим, здравым умом, думает: «Если бы твой отец это сделал, тогда другое дело, а так: вас сюда поселили, могли б и в другое место… это все равно что не ваше, то есть сегодня ваше, а завтра не ваше, чужое…» Но он уже не в силах был оставить своего тона и, покраснев и натужно улыбаясь, позвал ее поглядеть «остальные их владения».
Владения эти был чердак. Они взяли свечку, по скрипучей деревянной лестнице поднялись на антресоли и оттуда на чердак через маленькую, с высоким порогом дверцу. Там было сыро и очень холодно. Выбитое слуховое оконце заделано было фанерой и тряпками. Снег сквозь щели намел на усыпанном сгнившей корою и опилками полу небольшие сугробы. Вокруг валялись обломки железных кроватей, стоял полуразвалившийся сундук и какая-то иная металлическая рухлядь – деревянную начали уже жечь соседи. Сбоку виден был проход еще дальше, там тянулся «чужой» чердак.
– Пойдем вниз, – коротко и злобно сказала она.
Он покорно отозвался: «Пойдем». Ему было отвратительно на душе до того, что он внезапно как бы лишился речи.
В темноте, осторожно, они стали спускаться. На повороте Александру помстилось вдруг, что там внизу их поджидает кто-то.
– Ну, что еще?! – спросила она, натолкнувшись на него.
– Подожди. Эй, кто там?!
– Да чего там «кто там»? – передразнила его снизу соседка, тетка Анастасия по голосу. – Привел жену, а нам не покажешь. На чердак повел.
Она была внизу не одна: рядом с нею Александр различил двух других соседок: Татьяну, квартирную парию, и Зинаиду Ивановну, пожилую бабу, знаменитую тем, что, прожив в Москве пятнадцать лет, она так и не выучилась ни читать, ни писать и без посторонней помощи не умела набрать номер телефона.
– Да-а, – пошутила Зинаида, – на чердаке тебе теперь что делать? Ты сам в своих комнатах себе хозяин. Это когда родители дома были, иное дело! – И, захохотав, она толкнула в бок Таньку.
Тетка Анастасия и Танька засмеялись.
– Ну, давай, показывай невесту-то. – Анастасия взяла у него из рук свечу и поднесла к самому невестиному лицу.
– Гляди не спали невесту, – сказала Танька.
– Какая ж она ему невеста, – заметила Зинаида. – Я-чай, расписались уже?
Александр, привыкнув побаиваться соседок и желая как-то скрасить сумрачный женин вид, сказал нарочито празднично:
– Расписались, расписались.
– Поздравляем, поздравляем вас. Живите хорошо, не ссорьтесь. Друг друга любите. Родителей уважайте, – хором заговорили бабы.
Потом наступила неловкая пауза. Стерхов знал, что должен был бы пригласить их выпить, две бутылки у него даже были припасены, не специально для них, но на всякий случай – жена, однако явственно и для бабок, потянула его за рукав. И снова он, хотя и был напуган и раздосадован ее поведением, понял вдруг, что это она права, а не он и что все эти тети Анастасии, Зинаиды Ивановны, Таньки, к которым он всегда, невзирая на то, в ссоре или в мире была с ними его мать, сам привык относиться снизу вверх; невзирая на то, что слышал, конечно, как отец в разговоре с матерью называет их полуграмотными, дикими бабками, сам привык выслушивать их сентенции – нынче все они стали даже не то чтобы ему ровней, но значительно как-то ниже его. Он внезапно только сейчас сообразил, что это так и есть на самом деле, что они, в сущности, простые, неграмотные бабы, тогда как он… И, стремительно взрослея, он стал думать о разнице их социальных положений, то находя ее меж собой и ими, то теряя вновь, когда его несчастный нищий отец или зачумленная от кухонного чада мать рисовались ему. Все люди, все вещи и все взаимодействия людей и вещей вдруг заплясали перед ним в разнообразных сочетаниях и стали иными. До сих пор все длилось детство. Сейчас оно вдруг кончилось, и другая жизнь, к которой он не был подготовлен ни школой, знать ничего не желавшей об этой другой жизни, ни родителями, надеявшимися, что она его минует, жизнь с мелочными расчетами авансов и получек, долгами, болезнями детей, соседскими и семейными ссорами, «неприятностями на работе» и прочими неприятностями, связанными с неопределенным социальным положением, вмиг открылась ему.
Меж тем бабы, так и не выпустив его молодую жену из рук, продолжали расспрашивать и разглядывать ее, и Зинаида, держа ее за плечо и тихонько поворачивая лицом к слабому колышущемуся свету, недоброжелательно говорила:
– Ну ты сме-е-лая, в такое время ребенка заводить. Я вот так вот в двадцать восьмом году с ребенком на руках в Москву заявилась! Боже ж ты мой, ни гвоздя, ни стекла! Сестра все писала: приезжайте, приезжайте. А что было приезжать-то?! Лучше бы весь век свой в деревне прожила.
– Ладно тебе, – оборвала ее Танька, – ты всех по себе меряешь. У тебя своя жизнь, у ней своя.
– Ты родителям письмо отослал? – поинтересовалась тетка Анастасия.
– Отослал. – Александр кивнул так же вяло, как минутами прежде кивала его жена. – И письмо, и фотокарточку.
– Отослать-то отослал, да неизвестно, как примут, – вмешалась Зинаида.
Жена опять потянула его за рукав, но в это время входная дверь отворилась, Стерхов уже догадался, кто это: во всей квартире оставалась еще только одна – фельдшерица Полина Андреевна, ближайшее Стерховым лицо в квартире, под надзор которой с отъездом они оставили ключи от комнат и кое-что из имущества, а заодно и сына. Александр, ставший за эти полчаса хитрым и умудренным жизнью, почтительно шагнул вперед к этой смешной, с тщательно уложенными седыми буклями (поговаривали, что у ней парик) старушке, никогда не имевшей никакого влияния ни в их квартире, ни, поэтому, на него самого:
– Здравствуйте, Полина Андреевна. Вот моя жена – Людмила.
– Эх, – сказала Зинаида, едва Полинины шаги затихли на антресолях, – ты опасайся ее. Очень опасайся.
– Сейчас она Татьяне Михайловне напишет, уж это ты приготовься.
Не попрощавшись, толком ничего не сказав больше бабам, они пошли к себе, в комнаты. Печка, покинутая без присмотра, горела плохо, не успела еще нагреться, и от больших кафельных плит, которыми она была облицована, тянуло затаенным холодом. Александр полез на стул, задвигал заслонкой, схватил кочергу, чтобы шуровать ею в печке, но жена так и не обратила на него больше внимания. Сев на стулья, перед раскрытой дверцей, она смотрела неотрывно в огонь, и лишь когда долгожданное тепло пробрало первой сладкой дрожью иззябшее тело, она заплакала вдруг беззвучно и сильно, сетуя на свою несчастную судьбу и не предвидя для себя ничего хорошего в этом доме.
//-- * * * --//
Николай Владимирович и Татьяна Михайловна получили сообщение о сыновней женитьбе в феврале сорок второго года и, возмущенные этой военной скоропалительностью, жену не признали. И донесения интеллигентной Полины Андреевны, и фотокарточка, присланная с надписью «Дорогим маме и папе от любящей Люды», откуда глядела на них с маленьким на широком и простом лице носом девица из пригорода, убеждали их, помимо родительской интуиции, что брак этот – типичный мезальянс и сын их обыкновенным манером попался.
«Много лет зная Вашу семью, – и в самом деле писала им Полина, – я не сомневаюсь, что Вы не имеете претензии водить дружбу лишь с людьми важными и чиновными. И, мечтая о будущем сына, не рассчитывали приобрести богатую родню, но надеялись лишь, что женится он достойно, если и не так удачно, чтобы поддерживать в старости родителей. Дорогая Татьяна Михайловна, я не имею права скрывать от Вас тот печальный факт, что супруга Шурика глубоко разочаровала меня. Я слишком его хорошо знаю, чтобы поверить в возможность для него счастья с этой женщиной. Не хочу Вас пугать напрасно, но хуже всего мне подозрение, что женщина эта окрутила Шурика из корыстных соображений, из-за жилплощади…»
В совершенном ужасе Николай Владимирович и Татьяна Михайловна хватались от писем снова за фотокарточку, не решаясь ни разорвать ее, ни выбросить, и открывали в лице, запечатленном там, все новые черты порока.
– Что-то есть истовое в ее лице, – говорила младшая дочь, то поднося фотографию к самым глазам, то удаляя ее на вытянутую руку. – Пап, ты не находишь этого?
– Нет, точно есть какое-то кликушество, – соглашался Николай Владимирович. – Боюсь я этого, ох как боюсь. И зачем ему это?!
– Не мог с улицы привести, верно? – говорила младшая дочь, хорошо понимающая юмор.
II
Письмо первое
27 июня 42
Дорогая сестричка.
Последнее мое письмо тебе было с изложением моего нового положения как женатого человека. А теперь не пришлось бы играть обратно. Дело вот в чем. Вчера был в Москве, попал туда самовольно, но все обошлось благополучно, не засыпался. И там поругался с Людой всерьез и надолго, и причем я не жалею об этом, а даже хочу довести дело до форменного разрыва. Признаться, она мне надоела уже, да, видать, и я ей тоже.
Неужели все ваши догадки были правильны и она вышла за меня, польстясь квартирой? Если бы не ее характер, то с ней жить можно было бы. Конечно, мне приятней было бы иметь не такую жену. Нинка Г. остается для меня в этом отношении идеалом. Как бы мне ни тяжело было, а мне уже тяжело, я все же ни за что не напишу первым и вообще не выскажу желания примириться. Или она должна примириться первой, или развод. Только чтобы не получилось так: развестись развелся, а она возьми да и останься жить на вполне законном основании. Вот будет ужас – мать сбесится.
Пока что ничего не ощущаю, т. е. не болею сердцем. Может быть, это пока дело не зашло далеко, но это факт.
Вот какие дела. Остальное по-прежнему. Жду у моря погоды. Может быть, скоро наше положение прояснится. Ну, до свидания.
Твой брат Шура.
Письмо второе
18 августа 42 года
Мама!
Признаться, долго вам не писал, что-то не было настроения, но сейчас есть что писать, и очень много. Дело в том, что я был у нас на даче в поселке «Путь», и мне тяжело писать об этом посещении тебе, так как я сам был расстроен зрелищем нашей разрушенной и растащенной дачи. Да, к сожалению, это факт. Все сломано, исковеркано и растащено. Осталась только крыша, часть стены, забор и тот утащен. У меня сердце кровью облилось, как я увидел это разрушение. Рушат дома только тех, кто, я так полагаю, вроде нас, не может вступиться, потому что живет не в Москве. Тебе, если бы ты смогла приехать, удалось бы отстоять остатки, и мы как-нибудь реставрировали бы их.
Был я там вместе с Людой. Получила ли ты ее фото, она отправила уже по счету второе? А потом я хочу тебе написать о твоей нетактичности по отношению к Люде. Хочешь – обижайся, хочешь – нет, но я был этим удивлен, если не сказать больше. Ей-богу, я этого не ожидал. Мне и Люде ты пишешь, чтобы она взяла кой-какие вещи у Полины Андр. и отправила их тебе, и негодуешь, что она их долго не высылает, хотя и живет у нас, и т. д… А Полине пишешь, чтобы она из твоих вещей не давала Люде ни одной тряпки, так как ты не знаешь, кто она такая и пр. и пр. И вот Люда приходит за вещами, а та ей, конечно, со злорадством показывает твое и Катино письмо и добавляет от себя несколько сентенций о том, что постороннему человеку, и тем более именно ей, нельзя давать вещей во избежание, ну и т. д. Я хорошо представляю себе самочувствие и настроение Люды после этого, уверен, что и папа поймет и оценит ваше милое с Катей поведение. Мне было страшно неудобно и стыдно перед Людой – и за кого? За свою мать. Ей-богу, так не поступают даже с незнакомым человеком, как ты поступила с женой твоего сына. Ты жестоко обидела Люду и, главное, незаслуженно, очень незаслуженно. И я, который всегда находил оправдание всем твоим поступкам, на этот раз был вынужден молчать, ибо я осуждал свою мать. Извини, что это письмо получилось таким, но мне не хочется видеть тебя неправой. Я так мечтал, чтобы ты с Людой как-нибудь сблизилась, и вдруг такой случай.
Дорогая мама, в дальнейшем поступай, как тебе хочется, но лучше вообще забудь о Людином существовании, только не нужно обижать. Мне горько писать тебе об этом, но я вынужден.
Вот вроде и все. Как твое и папино здоровье? Как поживает Катя? Я ей на днях напишу.
Шура.
Папа! Извини, что долго не писал, зато сегодня расписался за все разы.
Внимательно прочти мое письмо, и я уверен, что ты встанешь на мою сторону. Мое положение пока без перемен, т. е. живу неплохо. Хочется, как никогда, увидеть тебя и о многом, очень о многом поговорить с тобой. Боюсь, что нам, если ты в сорок втором не приедешь в Москву, уже не придется увидеться вообще. Когда же ты выберешься? Мне очень хотелось бы, отправляясь к дяде Саше, увидеть тебя напоследок. Ничего, однако, не поделаешь.
Будь здоров. Береги себя и маму.
Целую крепко.
Твой Александр.
P. S. Мне очень хотелось бы получить твою и мамину фотокарточку. Снимитесь и пришлите мне, я вам вышлю свою через месяц. Пожалуйста, выполни эту мою просьбу.
А.
Письмо третье
1 сентября 42 года
Дорогие!
Вчера получил ваше общее письмо. Большое спасибо вам за поздравления и пожелания ко дню рождения, они немного запоздали, но это не важно.
Встречал я его в Москве с Людой. Дела мои по-прежнему, т. е. плоховато – нет определенного занятия, а это очень погано: чувствовать себя между небом и землей. Что будет в дальнейшем, не имею понятия. Очень бы хотелось, чтобы двадцать третий год моей жизни был более счастливым, чем двадцать второй. Ведь за этот год я столько ударов принял на свою голову, что приходится удивляться, как я все это вытерпел. Мне хочется, чтобы это все поскорей кончилось.
Мама не совсем справедливо упрекает меня и Люду в невнимательности, совершенно забывая, что я служу в армии и не могу свободно распоряжаться своим временем, а Люда до недавнего времени работала по 10 – 12 часов в сутки и сильно уставала. А кроме того, на вещах, которые находились у П. А., лежало материнское вето, запрещавшее давать вещи Люде, так как якобы неизвестно, кто она такая. А теперь мать снимает свой запрет и негодует на нашу медлительность и невнимательность. Все это можно устранить, если мама не будет так заметно высказывать свое недоброжелательство к ней. Вообще говоря, мне многое приходится регулировать благодаря маминой и Катиной нетактичности и П. А. болтливости. И я был бы очень рад, если бы папа приехал, он бы мне сильно помог.
Ну вот вроде и все. Целую вас всех крепко. Пишите чаще.
Ваш Шура.
//-- * * * --//
Четвертое письмо, в котором сообщалось о рождении сына, не уцелело – видимо, разорвал его в приступе гнева осчастливленный дед.
Письмо пятое
29 ноября 42 года
Дорогие мои мама, папа и сестренка.
Ну, как живете? Скоро ли отчалите в Москву? Между прочим, я сейчас от вас ближе, чем раньше. Может, судьба устроит так, что и свидимся. Верно?
Я жив и здоров, за трое суток проделал пеший марш в 250 км, конечно, сильно устал. Ноги разбиты в кровь, в общем, вы можете себе представить, как устают люди, прошедшие столько пешком. А главное, мне не пришлось спать, так как на привалах надо было устроить людей, и только по прибытии на место я малость выспался.
Зато научился ездить верхом, ведь вы знаете, что я раньше в жизни не садился на лошадь, а теперь езжу, как Буденный, только сбита ж…
Видишь, как стали бить фрицев и у Сталинграда, и на Центральном, скоро и наша дивизия будет делать прорыв фронта, вот, может, и услышите обо мне. Конечно, летом бы лучше, так как сейчас в холоде в степи чуть подранят, и замерз. Но фрицев надо гнать, время не ждет, а потом, немцы не отлили еще ни снаряда, ни бомбы, ни мины для меня.
Должен сказать вам, что иду на фронт со своими верными друзьями-товарищами. Мы вместе служили и теперь будем воевать вместе. Они многие москвичи, а один из них, Сережа Павлов, человек прекрасной души, живет возле нас, у Новинского бульвара. Мы обменялись адресами на тот случай, если что-нибудь с кем-нибудь произойдет. Ребята всегда сообщат. Вот вам адреса, на всякий случай, прилагаю.
Людке отослал немного денег на обзаведение для пацана. Писем ни от кого не получаю, видать, вы ленитесь писать.
Ну, бывайте здоровы, пишите чаще. Целую и обнимаю вас крепко.
Ваш Шура.
Письмо шестое
4 декабря 42 года
Дорогие, любимые!
Через час в бой!
Вот и хочу написать всем, может, в последний раз.
Мы, гвардейцы, должны прорвать вражескую линию обороны, а дальше будут действовать другие части. Враг стоит на правом берегу Дона с июля с. г., укрепился здорово, выбить его из укреплений тяжелое и трудное дело, потому и пишу вам – прощайте!
Тяжело и больно писать вам такие вещи, но вы понимаете, что это правда, а лучше правды нет. Так что живите, не забывайте Людку и сына, вспоминайте меня.
Я ей не пишу, неохота, да и времени не хватит – надо подготовиться, чтобы недешево продать свою молодую жизнь поганым фрицам. Но вы все же пишите, так как я просил друзей отправить вам письмо в случае моей гибели, да и, может, меня не убьют.
Целую и обнимаю вас крепко.
Ваш Александр.
Письмо седьмое
31 декабря 42 года
Дорогие мои!
Поздравляю вас с Новым годом. Думаю, он будет счастливее, чем прошедший. Может, в сорок третьем и увидимся.
Я сейчас болею цингой, распухли десны, шатаются зубы, язык не умещается во рту, совершенно из-за этого не могу говорить, но, несмотря на это, остаюсь в строю и воюю. Эх, дорогие, если бы видели, как вчера нас – тридцать человек, засевших в трехэтажном доме, – атаковывали шесть немецких танков и до батальона пехоты! Я думал – конец, танки бьют термитными снарядами, все горит, а мы бьемся и отбились, сожгли три их танка, расстреляв человек 200 немцев.
Кончаю писать. Подробней напишу, видать, когда ранят и отправят в тыл, в госпиталь.
Целую крепко. Шура.
Письмо восьмое
13 января 43 года
Дорогой папа.
Из письма Кати узнал, что ты 24.12.42 г. выехал в Москву. Очень рад за тебя. Может, вскоре удастся перетащить маму и Катю. Я от вас не получал писем несколько месяцев, и вот только сегодня принесли письмо от Кати. Меня интересует, как ты нашел Люду и как вы там живете. Боюсь, ты будешь мерзнуть, так как не уверен, что дрова завезли. Но хорошо, что Люда и покормит тебя вовремя, постирает белье и т. д. Как тебе понравился Митя?
Я нахожусь сейчас при санроте, контужен, оглох на правое ухо совершенно и, вероятно, буду хромать – вышибло правую ногу из сустава в колене, нога не гнется, ну да это не беда, голова цела. Ведем бой уже 1/2 месяца за ст. Чертково, которую, по газетам, заняли 28 декабря 42 г. Крепко окопались немцы, почти все СС-овцы, которые решили биться до последнего, но капут им скоро так и так.
Как тебе понравилась Люда? Ругни ее хорошенько – я не получал от нее писем, как уехал из Москвы.
Ну, будь здоров. Твой Шура.
Письмо девятое
20 января 43 года
Мама!
Ну, как у вас дела? Как с отъездом в Москву?
Приехал уже папа в Москву или нет?
Я писем ни от кого не получаю, от тебя получил только одно за все время да от Кати одно. Чем объяснить ваше молчание, не пойму.
Я все жив и здоров, гоним немца по Украине, как зайца, может, скоро и кончится война. Итальянцы уже не хотят воевать и сдаются пачками.
Ну, до свидания, дорогая. Целую тебя крепко.
Твой Шура.
Письмо десятое
26 января 43 года
Дорогая мама!
Получил от тебя письмо, которое вы с папой писали 29 ноября. Ты, пожалуйста, пиши поаккуратней, и, главное, почаще. Ведь письма для меня единственное развлечение.
Три дня назад заняли город Старобельск, а сейчас продвинулись уже вперед, км на 30 – 40. Немцы тикают на машинах, а итальянцы пешком. Очень уж они друг друга ненавидят – немец не пускает итальянца в хату обогреться. Население обобрали дочиста, а молодых ребят и девчат угнали в Германию. В общем, жизнь, как детская рубашка…
Как доехал папа? Что пишет Люда?
Ну, целую, пиши.
Твой Шура.
III
Как раз в том феврале 1942 года Николаю Владимировичу исполнилось пятьдесят пять лет. Он получил образование еще до революции и служил теперь по юридическому ведомству, экономистом, слывя там работником способным и трудолюбивым, но чрезмерно скромным; как говорили – себе во вред. Действительно, сколько ни называлась его кандидатура при различных назначениях и перемещениях, сколь хорошо к нему ни относились бывшие его подчиненные, сделавшиеся теперь большими начальниками, во мнении высокого начальства ему всегда чего-то все-таки недоставало, и он неизменно ухитрялся остаться в тени, обманув надежды жены и симпатизировавших ему сослуживиц, находивших, что Николай Владимирович слишком уж мягок, добр, не может закричать, топнуть ногой, предпочитает делать все сам, а не просить подчиненных, что в такое время, когда в руководителе хороши только строгость и твердость, он никогда не продвинется. Но он оказался на редкость нечестолюбив и лишь иронизировал, когда, соболезнуя, дамы-сослуживицы подсаживались к нему поближе потолковать о недостатках конкурента, и шутил точь-в-точь как у любимого им Пушкина старик, «по-старому шутивший, – отменно тонко и умно». Все соглашались, что нынче это и впрямь несколько смешно и что Николай Владимирович – старомоден, но прибавляли: очарователен, и, льстя ему: «Вам бы жить в деликатном осьмнадцатом веке, Николай Владимирович», – избирали его, чтоб утешить, в местный комитет.
Но точно ли он и мягок и скромен, не знал он и сам. В том году он много думал об этом. В какой-то мере причиной тому были внешние обстоятельства: то, что весь тот год ему пришлось разъезжать то по Оренбуржью, где раскидано было по мелким городкам и станциям их эвакуированное учреждение, то по Сибири даже, куда отнесло от них старшую их дочь, мыкавшуюся там с четырехлетним сыном. Все эти бесконечные переезды начисто разрушили ему сон. Совершая их, – в том, что касалось работы, большей частью вместо кого-то другого (не потому, что ему очень этого хотелось, а скорее по слабости характера), – он первые разы нервничал, злился на свою нерасторопность и житейскую неприспособленность, но потом притерпелся и привык проводить полночи бодрствуя, – это, впрочем, с ним нередко случалось и прежде, – предаваясь неясным своим полусомнениям-полумечтам, перебирая свою жизнь, вспоминая чужие, с ней соприкоснувшиеся, и какие-то будто совсем истершиеся из памяти события. Так прошли лето и осень. Когда зимой, в декабре, ему предложили одним из первых возвращаться в Москву, он наружно отнесся к этому так же, как и к обычной поездке, боясь верить, что война уже переломилась, и что не придется больше мотаться взад и вперед, и что он будет, наконец, один у себя дома. Он ехал без семьи.
Махнув своим рукой, он влез в вагон, мимо теснившихся к подножке, отчаявшихся женщин, которых ему было нестерпимо жалко, перед которыми – стыдно, но помочь которым хоть чем-нибудь он был бессилен, и, задохнувшись мгновенно в душном, плотном воздухе, притулился где-то в углу на чьих-то узлах, надеясь только быстрее уснуть, чтобы не видеть этого страшного человеческого смятения, столь явного здесь, на железной дороге.
Вагон был большой, четырехосный, с верхними полками, которые раскрывались надвое, образуя сплошной помост, где возились дети и лежали, свеся головы или ноги, взрослые. Другие дети бегали, грязные и замурзанные, по вагону, протискиваясь через чемоданные нагромождения, или, пробравшись к окну, дышали на замерзшие стекла. Оттого, что станционные строения застили свет, было сумрачно; несмотря на детей, многие курили, синий дым плавал в казавшемся нескончаемым проходе.
Паровоз дернул, как дергают обычно товарные составы: долго слышался сухой отвратительный перезвон буферных тарелок удлиненного против нормы поезда, потом сильный, с ног валящий удар докатился до этого вагона. Тотчас же раздался крик: женщина на верхней полке неосторожно опрокинула чайник с кипятком, принесенным со станции, и предупреждала соседей. Вода быстро бежала по щели и, достигнув какой-то точки, стекала тонкой, дробящейся книзу струйкой. Бранясь, баба внизу смахивала ее со своих тюков полотенцем. За окном растревоженный войною старый мещанский городок отъехал назад, по обе стороны внезапно развернулась степь, в вагоне стало светло от снега, и все затихло.
Простодушные сыновьи письма с соображениями, которых сын не имел ума хотя бы скрыть до поры до времени от родителей, никак не шли из головы у Николая Владимировича: теперь, когда возможность мирной жизни как будто снова забрезжила, все те проблемы, что стали ни к чему с войной, возникали снова. Сколько он ни пробовал, он не мог прийти к чему-то одному, не мог вполне отдаться какому-то одному чувству. То он страшился, что сын будет неудачником, или что жена настроит его против них, или, что еще хуже, окажется воровкой, как это мстилось иногда Татьяне Михайловне, или заразит его дурной болезнью, то вдруг Николая Владимировича охватывало безразличие, и он, замечая, как вообще непрочны все их надежды, как вообще вокруг всякая жизнь еще висит на волоске, готов был махнуть на все рукой и сказать: «Ах, какое все это имеет значение!» То вдруг опять принимался сравнивать свою биографию с биографией сына и обнаруживал большое сходство: он был лишь чуть постарше, когда началась та война, но тоже успел уже обзавестись семьей. Но более всего его мучило, что сам для себя он никак не мог определить: хорошо ли он прожил свою жизнь, правильно ли? – а между тем все требовало от него оценить итог. Сомнения же насчет правильности восставали у него потому, что в этот год, не зная, что будет завтра ни с ним самим, ни с его сыном, ни с другими людьми, ни даже со всем миром, он впервые обозрел свою жизнь всю целиком, как бы снаружи, открыл в себе какие-то забытые качества, припомнил старые свои грехи, в чем-то оправдал себя, но не мог не признаться себе, что смолоду по крайней мере хотел прожить жизнь не так, как прожил.
Да, и он смолоду собирался сделаться Наполеоном, а не титулярным советником. Его самолюбие не умерло еще и теперь и готово было уязвиться по ничтожному порою поводу. Что же заставило его перемениться? Когда именно случился этот переход от юношеских надежд к нынешнему состоянию? Что за разочарования сломили его? И как поселилось в его душе это постоянное беспокойство, беспричинное и бесцельное, не имеющее пред собой реального объекта, это ощущение неустойчивости, непрочности бытия? «Хорошо, – говорил он себе, – сейчас война, и беспокойство мое, и ощущение непрочности – понятны. Но ведь и до войны было то же самое! В чем же дело?» Может быть, в том, что он просто ленив, недеятелен, мечтал быть Наполеоном, а сам всю жизнь предпочитал плыть по течению, отдаваться на волю случая и не делал попыток переломить эту волю, противопоставив ей свою – волю к власти, к успеху? И впрямь, почему он не делал карьеры? – ведь возможности какое-то время приоткрывались. Почему, скажем, не вступал в партию? – ведь ему предлагали (русский, анкета чистая, трудолюбив, исполнителен, умен, морально устойчив). Были у него на этот счет какие-нибудь общие соображения? – нет, не было. По ироническому складу ума он подчас с иронией же относился ко многому, что вызывало у остальных прилив безудержного энтузиазма и восторга, но глубоких и твердых убеждений, идей, которые делали бы для него допустимыми определенные шаги, у него, конечно, не было. Так почему же он топтался на месте? Почему люди, те же его сослуживцы, рвавшиеся к успеху и власти, возбуждали в нем – не слишком сильное, но все же – презрение? Почему доставляла ему – опять-таки не слишком сильное, но все же – удовлетворение мысль, что сам он не таков?.. Нет, он не понимал, не познал сам себя!
Многие знакомые без околичностей считали виною всему его ранний и неудачный брак. «Как это Николай Владимирович, человек тонкий и интеллигентный, живет с этой малообразованной и грубой женщиной? – огорчались они. – Ведь настоящая жена и дом поставит как следует, и мужа сумеет направить так, чтоб он быстрее продвинулся, познакомит его с кем нужно, кого нужно примет, а кому нужно, откажет… Надо было бы ему другую жену…» Татьяна Михайловна, и правда, после замужества, когда пошли дети, скоро-таки опустилась и перестала следить за собой. К сорока годам нельзя было уже и предположить, какой она была в молодости, чем привлекала она когда-то. Она рано поседела, не отдельными прядями, не кое-где на висках, а как-то сразу, всей головой сделавшись пепельно-серой, под стать своей вечной кофте. Ее редко кто видел иначе, как снующей из комнат в кухню и из кухни в комнаты со сковородами и кастрюлями, угоревшую от кухонного чада, повязанную полотенцем от головной боли. Иногда еще ее видели за швейной машинкой: она подрабатывала шитьем, шила не без фантазии, но не слишком аккуратно, поэтому клиентура не была постоянной. Вообще, как ни странно, Татьяна Михайловна была довольно бесхозяйственна и непрактична, за долгие годы так и не усвоив надлежаще ремесла экономии. Быть может, оттого и сочувствовали ей немногие, а остальных она раздражала своей неопрятностью, своей крикливостью и нелепицей своих предприятий.
Знакомые качали головами в знак сожаления. Напрасно – сам Николай Владимирович редко опускался до того, чтобы в чем-то винить ее, а не себя. «Что принес я ей, прежде милой и умнице? – пытал он себя. – Что она видела со мной, кроме вечного безденежья, кроме стирки, стряпни и беготни по магазинам?.. Так нет же, взвалив на нее все это, я сам же позволял себе быть недовольным ею, угрожал ей, что брошу ее и буду жить от них отдельно…» Знакомые (самые доверенные) говорили: «Конечно, это жестоко, но еще более жестоко так губить себя… И затем, помогая ей со стороны, вы принесете ей даже больше пользы, потому что едва будете освобождены от семейных забот, как сразу же сделаете успехи по службе. У вас останется время на самого себя…» Но лишь однажды намеренье Николая Владимировича бросить все и жить от них отдельно было действительно серьезно. Но в тот раз (тогда детей было еще только двое: старшая и умершая потом во младенчестве вторая), едва он начал собирать свои вещи и самые ценные книги, как тяжело заболел, свалился и пролежал около полугода в постели, чуть ли не отдав Богу душу. Тогда Татьяна Михайловна, продав с себя во времена самые крутые почти все до последней нитки, да и помимо этого явив достаточно самоотвержения, выхаживала его и кормила только что не с ложечки. Выздоравливая, он сравнивал ее с другими женщинами, добивавшимися его благосклонности, и понял, что вряд ли кто из них был способен на такое. «Оказывается, мне никто не нужен, только пока я здоров, – размышлял он тогда. – А если я буду болен? Как страшно одному, когда болен». Смерть, так близко пронесшаяся возле, его напугала. Не будучи религиозен, он был, однако ж, достаточно суеверен, чтобы связать эти два события, увидеть в них поданный ему тайный знак, и навсегда зарекся помышлять о побеге.
Сейчас, в поезде, Николай Владимирович вдруг подумал, что неоднократно, и тогда, и особенно с началом войны, жалел не на шутку, что вырос в неверии, – ему было бы легче. Он назвал бы тогда свои болезни искуплением, смиренности своей не стыдился бы и знал, что отвечать знакомым на укоры о его жене. Он даже пытался сказать себе иногда, что верит, но следом, тут же, возникало у него некое чувство, всегда одно и то же, которое определить он затруднялся, но которое говорило ему твердо: «Ты лжешь», и он оставлял свои попытки. «Так уж я воспитан», – повторял он одной близкой своей знакомой, верующей, которая особо трудилась над его обращением. Ему и в самом деле претило серьезно объяснять свои неудачи действием каких-то космических сил, когда проще и прямее (и честнее, главное!) было объяснить их, предположим, скверным воспитанием, ну отчасти – характером. Да, когда он упорствовал в своем материализме, скверное воспитание становилось у него пунктиком, идеей-фикс. То есть, по его мнению, его беды наполовину, не меньше, проистекали оттого, что не было рядом с ним хорошего наставника, и потому он не ведал, где истина, чувствуя, что вот это – не истина, и это тоже не истина, но так и не зная: а что же она такое? Если б у него был кто-то, кто указал бы ему, что хорошо, что плохо, кто избавил бы его от необходимости, теряя время, разбираться во всем самому; пусть даже это была бы женщина, мать, тетка (он рос у теток лет с шести, после смерти матери, последовавшей скоро за отцовой), но такая, которая сама бы понимала что-нибудь, а не просто повторяла заученное.
Поезд встал, Николай Владимирович потерял было мысль, долго и безуспешно вглядывался во мрак за стеклами, скорее догадываясь, чем видя, что это какой-то глухой разъезд посреди леса, потом поймал нить рассуждений опять и сказал себе то, что не раз уже говорил прежде: «Видит бог, что если я и жалел когда-то, что не родился дворянином или вообще в какой-нибудь хорошей старой семье, то это не потому, что я кичлив и хотел бы еще кичиться своими предками, но потому лишь только, что хотел бы иметь возле себя человека с традициями, с достоинством. Такого, который бы незаметно, с детства, научил бы меня правильному взгляду на мир, сказал бы: это должно, этому следуй, а это презирай, не пристало тебе радоваться такому вздору… Вот примерно и все, ведь тут и не надо многого. И пусть бы меня не учили ни языкам, ни истории, ничему другому, пусть бы даже ничего не говорили, но только чтобы я видел, что эти люди, мои близкие, что-то имеют внутри себя, какой-то стержень, что они в чем-то непреклонны, не сбиты с толку всеми этими событиями, не боятся ответить на недоумение ребенка…» Николай Владимирович представил себе давно уже знакомый ему в мечтах образ: маленького, серьезного, пытливого мальчика, идеального себя самого, такого, каким он не был, но хотел бы быть. Он ясно видел, как этот мальчик гуляет по лесу, как он читает книжки, как он разговаривает со взрослыми или со своими сверстниками – обладая словно от рождения некоей волшебной интуицией, позволяющей ему, такому, казалось бы, еще несмышленышу, проникать ближе к сути вещей, чем иному взрослому, и отыскать свое призвание уже с детства, не увлекаясь чем ни попадя, не восторгаясь всем без разбора и не раскаиваясь потом в потраченном зря времени, как это было всегда с ним самим. Знал ли он когда-нибудь похожего мальчика? Или кого-нибудь близкого идеалу, кому завидовал бы, наблюдая исподтишка его жизнь год за годом? Нет, такого человека не существовало: этот мальчик был чистый синтетический образ, мечта, но только мечта очень странная, отличная от обычных людских, ибо обращена она была не как у всех прочих людей, в будущее, но в прошлое. «В юности я мечтал, – усмехнулся Николай Владимирович, – о том, каким я буду, когда вырасту, а когда вырос, так стал мечтать, каким мог бы быть в юности… Что изменилось? По существу – ничего. Только разочарование, которое прежде являлось регулярно лишь вослед обольщению, теперь сделалось почти непременным…»
Он очнулся. Все вокруг уже спали, только из соседнего отделения, за стенкой, доносился чей-то тихий голос. Прошла проводница, поправляя над переборками тусклые керосиновые фонари, в желтом мерцанье которых чудилось, что воздух неимоверно сгустился и что глаз воспринимает это. Раскрасневшиеся, тяжело дышавшие открытыми ртами дети зашевелились, потревоженные, в бессознательном своем эгоизме сталкивая с лавки прикорнувшую мать.
«Итак, каково же было относительное содержание моей жизни?» – спросил он себя. На мгновенье ему помстилось, что такого вообще не было, а было одно лишь эфемерное мечтанье, надежда на что-то, в чем-то разочарованье, и так они сменяли одно другое, непрерывно, без промежутков заполняя время. Затем он вспомнил – дети. Однако в эту минуту мысль о них не могла утешить его вполне, потому что в соответствии с ходом своих рассуждений ему надлежало сейчас же ответить: а помог ли он, например, своему собственному сыну приблизиться к своему идеалу, помог ли избегнуть тех ошибок, которых сам не избег когда-то, и ежели нет, то почему?
Он представил себе свое семейство, всех – одного за другим. Потом пред ним вдруг возникли образы обеих его сестер, Лизы и Оли, и брата Александра, которых, увы, не было уже на свете. Николай Владимирович не мог не подумать в эту минуту, что жизнь их сложилась тоже не слишком удачно и чем-то напоминала его собственную, и дети их напоминали чем-то его детей.
Изо всего клана (если можно было назвать это кланом) выделялся лишь один Мишка Рыбаков, сын сестры Лизы, который еще с младых ногтей обнаружил неслыханную у Стерховых житейскую хватку и жестокость, вплоть до того, что выставил после смерти матери на улицу престарелую двоюродную свою тетку, с детства бывшую ему фактически нянькой. Николай Владимирович пришедшему к ним как ни в чем не бывало племяннику заявил тогда, что тот подлец, выгнал его из дома и даже рассорился с братом, который пытался племянника защищать… Хотя и сам немало поражался, откуда взялась в Мишке вся эта пакость.
Вообще они часто спорили и ссорились с братом в последние годы из-за Мишки. Но ссоры эти не были серьезны и, умирая, брат, будучи холост и сердечно привязан к их семье, оставил им в завещании десять тысяч рублей, неизвестно как им накопленных (почти ничего на себя не тратил, не пил, не курил) – целое состояние… Все семейство Николая Владимировича тогда и плакало, и радовалось, и поминало добрым словом дядю Сашу. Отложив толику денег ему на памятник, они и купили тогда ту злосчастную дачку.
Николаю Владимировичу нарисовался вечер того дня, когда закончились хлопоты с оформлением пая в кооперативе; им разрешили строиться, выделили место в ряду других сослуживцев Николая Владимировича, и даже обещали помочь с материалами. Тем вечером, словно в детстве, усевшись все вместе на старом их диване, они мечтали: какой у них будет сад, как они будут качаться в гамаке, разобьют клумбы, как их дети будут бегать по дорожкам. Пришла с кухни мать, ее обняли, втиснули меж ними, зацеловали: «Мамочка, как, милая, у нас все хорошо, правда?» Все шутили, что стали теперь собственниками, что Маркс прав: все зависит от экономики, что ныне каждый из них ощутил себя свободнее и новые горизонты раскрылись им. А Анна, вдруг затуманясь, говорила: «Боже мой, как унизительна бедность!» И на нее набрасывались: «Ну что ты? Нашла о чем вспомнить! Да если мы когда и жили плохо, то все равно этого почти не замечали, потому что всегда были вместе и поддерживали друг друга!.. Мы не такие, как этот подлец Мишка! Вот, небось, кусает теперь себе локти…» (Это уже кричала, конечно, младшая, Катерина.)
Вообразив себе неожиданно московское свое жилище и себя самого на диване под тогда же прикнопленной фотографией брата, а чуть левее, на полочке, в красном углу, вместо икон, стоял бюстик Пушкина, а справа от дивана – шкафчик с книгами, Николай Владимирович даже засмеялся от удовольствия вслух, потому что книги, или вообще литература, действительно были его страстью, и он даже удивился, как это он мог позабыть о них, задаваясь вопросом о положительном содержании своей жизни. Ему припомнились ссоры с Татьяной Михайловной, когда он растрачивал деньги на книги, припомнились кое-какие, иногда подлинно удачные находки, затем припомнились любимые стихи любимых его поэтов и, наконец, стихи свои собственные, ибо он всегда писал стихи и не прекращал их писать совершенно и по сию пору, хотя теперешние его стихи были, разумеется, уже не те – все больше шуточные, ко дням рождениий и другим торжественным случаям дома и на работе. Последнее соображение вновь огорчило его. Настроение его опять ухудшилось, и он подумал, что и сама страсть его к литературе становится весьма специфичной или, правильнее сказать, сомнительной: он все сильнее интересуется мемуаристикой, а собственно романическое волнует его мало и все меньше и меньше. Он в самом деле любил теперь не столько первые, сколько последние тома собраний сочинений, читал какие только попадались юбилейные сборники, знал генеалогические древа отечественных особенно писателей, обязательно любопытствовал, если встречалось ему в книге описание пейзажа: где это, уж не тверское ли имение Н-ых? С. мог жить там летом восемьсот пятьдесят третьего года; если дан был словесный портрет, то он интересовался всегда: реальное ли это лицо, и узнало ли оно себя в романе, и если да, то в каких отношениях остался с ним автор; любил он также вникать в чужие дневники и черновики: прочие обстоятельства, косвенно отразившиеся на процессе создания вещи, как то: семейное и материальное положение, здоровье, степень достигнутой к тому времени известности, – тоже не ускользали от него. Про себя он и раньше догадывался, что это увлечение его не совсем чистого свойства, что для него существен не один лишь исторический интерес, не столько важно проникнуть через мемуары в чужую эпоху, но преимущественно важно проникнуть в чужую жизнь и сравнить ее со своей собственной. Но и стыдясь своего анализа, он не мог решиться совсем запретить себе чтение такого рода, потому не мог, что всегда (и сейчас, в поезде, тоже) начинал оправдывать себя, и оправдывать удачно, что, мол, честолюбие его на литературу никогда не распространялось, никогда не претендовал он на то, чтоб быть поэтом, не испытывал ни зависти, ни недоброжелательства к другим, успевшим, а значит, имеет право спокойно и непристрастно исследовать их жизнь. Правда, иной раз сомнение: точно ли он никогда не собирался быть поэтом или писателем и не имел здесь честолюбия, – одолевало его. Он силился вообразить себе то время, когда он юношей делал выбор, но схема этого выбора, все, о чем он грезил тогда, какими рассуждениями руководствовался, как-то истерлись из его памяти. Сам ли он сказал себе, что лучше заняться положительным делом, а талант, если он есть, обнаружится, или так говорил его старший брат, тоже колеблясь, этого Николай Владимирович вспомнить не мог. «Был у меня талант или не был – как это теперь проверить? – улыбнулся он в вагонный сумрак. – Если и был, то от неупотребления, наверное, уже исчез… Но неужели, – ужаснулся он через несколько секунд, – неужели я тот самый ленивый и лукавый раб, зарывший свой талант в землю?! Всякому имущему дается, а у неимущего отнимется и то, что имеет… Неужели это произошло со мной?!.»
«Нет, – сказал он себе твердо; его клонило в сон, он почувствовал необходимость именно сказать себе что-то окончательное, веское. – Нет, этого не может быть! Мой талант заключался в другом. Я призван был прожить жизнь скромно, но достойно, не в обманчивой и призрачной погоне за совершенством. Стремления моей юности были соблазном. Я был глуп, суетен, я не знал, как следует, что такое сострадание, – сама жизнь научила меня всему. А если дел моих и не увидало человечество, то ведь и не для себя я живу. Как быть, если мне выпало родиться в такое время? Вероятно, бывают эпохи, когда люди должны лишь молча страдать, а всякое творчество есть лишь ложь и самообольщение…»
//-- * * * --//
Перед самым Новым годом, на шестые сутки пути, Николай Владимирович возвратился к себе домой, в Москву, где встречали его невестка и внук. Он знал, разумеется, что они там, в квартире, что ему придется жить с ними бок о бок, но ничего конкретного на этот счет в уме не держал, даже не попытался ни разу представить себе, как произойдет их встреча, словно некий охранительный механизм запрещал ему это, оберегая от потрясения. Войдя в дом, он даже постарался, вопреки тому, что решили они с Татьяной Михайловной, быть любезен. Это удалось ему, однако, лишь в первые мгновения. То, что держалась она настороженно, почти враждебно, то, что была, очевидно, непроходимо вульгарна, могло бы отвратить его от нее, но со временем – лишь после того, как он несколько раз объяснил бы ей, что такой быть нельзя. Здесь же он ощутил внезапно настоящую злобу, гнев, и уверен был, что чувства его в данном случае несправедливы, ибо справедливо было породившее их убеждение: именно от этой подозрительной враждебности, именно от этой безнадежной вульгарности так рвался на фронт его сын, именно от этого он там теперь безумствовал и лез под пули. Боясь сперва взглянуть на нее прямо, чтоб не совсем она стала ему противна, сейчас Николай Владимирович взглянул на нее открыто, и тут же, каким-то звериным чутьем, она уловила все, о чем он думал. Они сказали друг другу что-то незначащее, по поводу неотложных каких-то дел, но назавтра уже не разговаривали вообще. Об осложнениях с сыном он не заботился, веря, что если все же тому придется выбирать меж отцом и женой, сын выберет отца.
…В эту вторую военную зиму и прочие обитатели квартиры потихоньку стали съезжаться. За два года квартира совсем пришла в запустение. От взрыва бомбы, упавшей неподалеку, треснула стена, весь дом немного покривился и, чтоб он не рухнул совершенно, со двора, рядом с парадным крыльцом, возвели тройной контрфорс из толстых бревен, о который теперь всегда спотыкались, ворочаясь поздно домой. Однако опасность, что весь дом может вдруг упасть, и не представлялась никому особенно реальной – гораздо хуже считалось то, что пол в кухне, и прежде всегда осклизлый возле раковины, нынче стал угрожающе покатым. Как раз перед приездом Николая Владимировича старик Фролов, умываясь, на этом месте упал и сильно рассадил себе голову. «Хорошо еще, что утром, – вздыхали бабы, – все дома были, а то так бы и лежал, покуда кто не пришел». Не менее страшно прогнило все и в уборной, и вывалились плиты на лестничной площадке, а дефицитных досок, чтоб заложить дыры, было жалко, их берегли на крайний случай.
– Что ж, так и будем, как кенгуру, прыгать? – спросил Андрей-кондуктор, тоже однажды чуть не упав в расселину на лестнице.
– Да, тебе хорошо, над тобой Полина, на тебя не льет, – тотчас же откликнулся другой сосед Новиков, у которого были, по общему предположению, и доски. – А на меня в первую же оттепель польет так, что и не обрадуешься. Кто мне тогда тазы подставлять будет? Ты, что ли?
– Досками ты крышу не зашьешь, – пробормотал Андрей. – Господи, что за люди?.. Что за люди, а, Николай Владимирович?
– Ну а что, действительно, дадут его доски? – Николай Владимирович обвел глазами кухню, ужасающе зеленоватый пол, торчавшую там и сям дранку, обнажившиеся водопроводные трубы, кое-как обернутые паклей и бумагой, чтобы не замерзала вода, и обсыпавшуюся холодную печь. – Нет, тут все равно ничем не поможешь, – сказал он. – Дом-то ведь мы не выпрямим. Да и пол даже не перестелим. Потом, быть может…
– А ты думаешь, он сколько простоять может? – неожиданно смешно по-детски встревожился Андрей.
– На наш с тобой век хватит, – засмеялся Николай Владимирович. – Нас с тобой еще по этой лестнице понесут. Еще через эти расселины перепрыгивать будут.
В двадцатых числах января жена Андрея, тетка Анастасия, как и муж ее, расположенная к Николаю Владимировичу, принесла ему от домоуправления талоны на дрова, а седьмого числа, в воскресенье, накануне его дня рождения, пришла машина с дровяного склада на Молчановке. Весь день во дворе мужчины мерили кубометры железной меркой и таскали дрова, а женщины на кухне первый раз после такого перерыва разожгли общую плиту и, благо всем надо было, принялись варить, жарить и стирать белье.
В мирное время дрова держали в подвале или, частью, на чердаке, а теперь несли в комнаты и складывали за шкафами и только в исключительных случаях – в коридоре, в нишах меж кухонными столами. Полдня до обеда входные двери то и дело распахивались со скрипом, сначала одна, потом вторая, и в облаке пара, цепляя за косяки, входили мужчины с большими вязанками. Бабы испуганно сторонились, чтобы их не задело, жались от холода к плите и кричали: «Дверь, дверь за собой затворяй, дверь! У-у, черт, шалава, морозу напустил! Танька, б…, да закрой ты за ним дверь!» Застревая и обдирая засаленную до черноты штукатурку в узких проходах, мужчины влачили свою тяжелую ношу дальше и где-то с грохотом сваливали.
Николай Владимирович тоже сам носил свою долю и против ожидания не слишком устал. Может статься, она не была так велика, как раньше. В один момент ему даже показалось, что он способен носить еще и еще, и все так же ему будет хорошо выскакивать на улицу в валенках и старом ватнике, наталкивать в мерку полена, набивая поплотнее, расстилать по снегу веревку и, поспешно, но тщательно уложив ровно столько, сколько можно унести зараз, бежать наверх, а потом возвращаться опять, после тяжести чувствуя в ногах приятную легкость и дрожь.
– Ну как, Николай Владимирович, – подмигивали ему соседки, – теперя получше будет с дровами-то?! А то, небось, и не был рад, что вернулся?.. Да-а. А нам-то каково здесь было? Вторую зиму щепочками пробавляемся…
– Да у нас-то там не лучше было, – откликнулся Николай Владимирович.
– Это верно, – согласились бабы. – Ты скажи, Николай Владимирович: «Как там ни хорошо, а дома все лучше».
Они все покачали головами в знак согласия, но большого согласия тем не менее меж ними не получилось, и долго еще, проходя взад и вперед по кухне, Николай Владимирович слышал, как они спорят, где было лучше, а заодно, и не должны ли вновь приехавшие теперь некоторое время одни только убирать квартиру, поскольку весь этот год ее убирали оставшиеся. В речах их можно было даже различить какую-то гордость тем, что они никуда не уехали, а оставались здесь, словно бы геройствовать. Николай Владимирович выругался про себя, но не решился встрять в их разговор и отчитать их. Но вздорная их спесь раздражила, очевидно, не его одного, потому что, очередной раз подымаясь по лестнице, он услыхал снизу, как старик Фролов невнятным своим после падения голосом (в квартире считали, что он повредился разумом) цыкнул на них. Напряжение это, кажется, причинило ему боль: когда Николай Владимирович вошел на кухню, тот сидел на подоконнике, поматывая головой, и еще невнятней прежнего что-то мычал, с лицом, выражавшим страдание, и в самом деле немного похожий на идиота. Притихнув, бабы трусливо поглядывали на него и через несколько минут, устыженные, решили вдруг, что надо собраться-то по старинке – и выпить.
– За встречу, за возвращение… – Марья Иннокентьевна, у которой решено было собраться, подозрительно осмотрела Николая Владимировича: не станет ли он отказываться, и прибавила: – Да и за отсутствующих тоже…
Николай Владимирович отказываться не стал.
Он внес свою лепту деньгами, но к началу нарочно запоздал, чтобы все уже успели выпить и не обращали на него внимания.
Ему оставили место. Он сел, отнеся неуверенную тишину в комнате на свой счет, и, ссутулясь, спрятался почти совсем за теткой Анастасией и Анной Фроловой, от которой пахло недавно оконченной стиркой.
– Ну что? – спросила его Анастасия, не удовлетворенная давишним разговором о жизни дома и в эвакуации. – Ну что, где лучше-то? До-о-ма! Вот то-то и оно!.. Ох, а как жили, Николай Владимирович! Как жили, не приведи господи. Картошка доходила чуть не до ста рублей кило. Масло сливочное – до тысячи!
– Масло? И не видали такого, – вставила Анна, родившая не так давно четвертого. – А мясо я раз покупала, так триста рублей просил мужик.
– Да, ужасно, – Николай Владимирович кивнул. – Как живем, это черт знает что такое!
Сидевший наискосок от них Новиков, сын Марьи Иннокентьевны, услыхав последнюю фразу, перегнулся к ним:
– Ничего, русский народ все вынесет.
Как всегда, у него это было сказано так, что нельзя было сразу разобрать, смеется ли он над этим долготерпением или всерьез восхищается им.
Николай Владимирович и женщины снова одобрительно кивнули, побаиваясь этого человека.
– Вынесет-то вынесет, – вполголоса сказала Анастасия, когда Новиков отвернулся, – а сам, небось, из Москвы пешком ушли с папашей.
– Как же это пешком? – изумился Николай Владимирович. – Не может быть. У него бронь была, наверно.
– Э-э, милый, все может быть. Тут такое творилось, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Девятнадцатого октября, вот как сейчас тебя вижу, так это помню. Как они и папаша их с мешками уходили, помню. Все помню.
– Все равно, у этого-то, наверно, бронь была, – упорствовал Николай Владимирович. – Иначе б его расстреляли как дезертира.
– Это у тебя представление такое, – ответила Анастасия, – потому что ты сам человек подвластный, а он сам себе голова.
Сраженный таким точным и безжалостным определением, против которого он мог бы спорить, пожалуй, с кем-нибудь другим, но не с теткой Анастасией, Николай Владимирович замолчал. Их разговор пресекся, и только Фролова заметила еще:
– Вроде бы есть у них бронь, – распространяя понятие «бронь» как бы на всю могущественную семью Новиковых, – мне Марья сказывала, что есть.
В это время за столом вдруг загалдели:
– Марь Иннокентьна, Марь Иннокентьна, Марья! Расскажи про Бугульму-то!..
Марья, низенькая и квадратная, ровесница примерно Стерхову, самодовольно улыбнулась:
– Да я ж сказывала!
– Еще, еще!!!
История про Бугульму сводилась к тому, что в эвакуации, в Бугульме, родственники мужа устроили Марью Иннокентьевну кладовщицей на склад, одинаково продовольственный и промтоварный. «Иди, мол, подкормишься!» – сказали они. Но сначала у нее ничего не получалось, настолько, что она хотела вообще бросить все дело, опасаясь угодить в тюрьму.
– Приняла я, к примеру, восемнадцать кило мяса, это с утречка. К вечеру свесила, – рассказывала Марья Иннокентьевна, – ан, уже семнадцать только! Кило нехватки! А куда оно делось-то? Я и не знаю. Крупу взяла, с крупой обратно история! Мужнин-то брат говорил как: знай, мол, вешай, да не прошибайся!.. А как тут не прошибешься?! Тут того и гляди в тюрьму сядешь!..
Природная сметка, однако, помогла ей. Освоясь к тому времени в городишке, она пошла на поклон к одному, как она определяла, «опытному человеку», и тот, в самом деле, выучил ее всем приемам и все «тонкости», какие сам знал, показал без утайки. «Мясо, – учил он ее, – мокрыми тряпками укрой, хлеб – водой сбрызни. Ежели компот из сухофруктов у тебя имеется, водой сбрызгивай регулярно…» Научил обращаться с весами и, главное, преподал, что за большим прибытком гнаться не надо: «В этом деле копейка свой прибы ток да ет… »
– Верно, верно, курочка по зернышку клюет, – поддакивали бабы.
– Ничего, была у воды и не замочилась, – гордясь за подругу, воскликнула Зинаида. – Четыре ревизии пережила, комар носу не подточил.
– Мань, Мань, – просили бабы, – ты разобъясни, как материю режут-то.
– Да ведь я объясняла уже, – удивилась Марья Иннокентьевна. – Материю режут так. Она сложена напополам в штуке-то, с одного края каемочка. Каемочка не растягивает, а аршином мериют с другого края, где тянется. Натягивать посильней надо. Глядишь, метра два на штуке и сэкономишь. Это меня тоже старик выучил. Своим-то умом рази до всего дойдешь?
Женщины снова были изумлены, и самая глупая из них Валька, капитанская жена, воскликнула:
– Вот, так они и нас обжуливают!
Сказано это было отнюдь не в порицанье Марье Иннокентьевне, а просто от избытка чувств, но на нее ополчились:
– Как же, тебя обжулишь! Ты сама кого хочешь обжулишь! Спекулянтка проклятая, ведьма!
Не видав эту комнату около года, Николай Владимирович огляделся. Почему-то он любил бывать в соседских комнатах, загроможденных старьем, доставшимся после разделов имущества или купленным на Преображенском рынке по случаю: огромными неказистыми шкафами из бывших господских гардеробных, буфетами с затейливой резьбой и буфетами простыми, фанерными, высокими никелированными кроватями, застланными белыми покрывалами. Обилие всяких дешевых безделушек, салфеточек, вышитых или вырезанных из бумаги, обрамленных журнальных картинок и семейных фотографий нравилось ему. Так же примерно было в доме у его теток, и Николай Владимирович теперь так и не знал, чем влечет его к себе эта скудная жизнь вещей: напоминают ли они ему детство или же видит он в них реликты другого уклада, полнокровного, целостного. Однако здесь, у соседей, желая порой восстановить в памяти истершиеся детали, Николай Владимирович стеснялся таращить глаза на весь их утлый быт, стеснялся рассмотреть их обстановку как-нибудь однажды во всех подробностях, к тому же у всех жильцов висели между шкафами ситцевые занавесочки или стояли ширмочки, которые что-то отгораживали. Поэтому всякий раз он старался пройти в комнату немного подальше или стать как-нибудь иначе, и всякий раз открывал для себя что-то новое.
Возле одной из ширмочек он сидел и сейчас, пытаясь сквозь просвечивающую ткань угадать: что там за ней. Материя пахла чем-то приятным. Он принюхался и вспомнил: еще прежде он обращал внимание на этот специфический запах соседских комнат: то ли пахли старые вещи, то ли цветы в горшках на подоконниках, то ли у многих горели лампадки, то ли, наконец, хозяева по деревенской привычке, ложась спать, не открывали форточек, и к утру спертым воздухом нельзя было дышать, а стекла запотевали.
Внезапно сожаление, что все то, что его сейчас окружало, не было укладом и не было стилем, а только какими-то ошметками уклада и смешением стилей, дикой сумятицей и распадом, стало острее. Он с новой тоской обвел глазами комнату, различив теперь за занавеской огонек лампадки, и затем, – уже специально рассматривая, – на морщинистой, медно-красной, будто летом, шее Марьи Иннокентьевны почерневшую веревочку, на которой, должно быть, висел крестик. Николаю Владимировичу вдруг стало особенно жаль, что все здесь пред ним утратило свою чистую определенность: и крестьяне пред ним были не крестьяне, и сказки, что они рассказывали, были не сказки, и сам он, – в конце-то концов! – в каком качестве сидел между ними?! Среди прачек, торговок, кухарок или их мужей, пусть более симпатичных, пусть менее, какая разница? Спрашивалось: зачем он здесь, а не в кругу себе подобных? Но, как и сын его годом раньше, он тоже не ведал, кто он таков. Он лишь усмехнулся тому, насколько прежде все-таки было все четче: барин был барином, мужик – мужиком, и интеллигент – интеллигентом, не то что нынче, когда он и сам не понимал, кто он таков, и никто за столом не понимал этого. «Скорей всего, я здесь просто чужак, – сказал он себе, – несмотря на то, что рос, как и они, среди полотняных ширмочек и ситцевых занавесочек, а жена моя, как и они, кухарка. В этот демократический век не осталось больше ни черной, ни белой кости, остались только чужие и свои». Но, говоря это, он не ощутил в себе той отчужденности, какую должен был бы, по своим же словам, ощутить. Ее не было, и он даже попытался вызвать ее, но не смог. И он не уловил, почему это так, почему эти люди, бранящиеся и восторженно внимающие мерзкому повествованию своей ловкой товарки, с которой и сидеть-то за одним столом было, казалось, противно совести, все равно, невзирая ни на что, не только не чужды, как он было подумал, но близки ему. Он не мог их ни осуждать, ни презирать, ни весело посмеяться над ними, не мог вообще отнестись к ним просто так. И этого нельзя было объяснить ни тем, что он прожил с ними двадцать лет бок о бок в одной квартире, ни тем, что его жена была, как и они, кухарка, ни тем, что сын его воевал за них, ни даже тем, что с детства его воспитывали в почитании простого народа, – но лишь чем-то большим, значительнейшим, чего все перечисленное было лишь элементами. «У нас у всех одна судьба, – наконец нашел он, снова не вполне веря, что это объяснение действительное. – Одна судьба при всей той разнице, которую каждый из нас видит меж собой и другими. Я тоже принадлежу, как и они, к этому распаду времени, я тоже, как и они, нечто, еще промежуточное между тем, что было, и тем, что будет. Я, как и они, – никто. Никто перед какими-то грандиозными мировыми событиями, сущности которых соприкоснуться мы не в силах, и только чувствуем, что они захватывают нас в свою орбиту. Пред ними мы все равны, и единственное желание здесь – прибиться к остальным, не быть вовне. Личная история каждого из нас не важна. Именно, чтобы подчеркнуть мне это, я и помещен сюда, к этим людям, только по видимости мне чужим. Разница меж нами лишь та, что я осознаю все это, а они нет. Мне тяжелее или им?..»
Он запьянел от водки, выпитой на голодный желудок, и с нежностью разглядывал теперь постаревшие, окаменевающие от старости и вина лица соседок (видя в них будто лицо жены Татьяны Михайловны), их туго заплетенные полуседые косы, уложенные венчиками вкруг головы, поредевшие, аккуратно расчесанные проборы, руки с узловатыми изуродованными пальцами и бесформенные, обвязанные крест-накрест шалями, оттого что изо всех щелей дуло, тела.
За столом прекратили ругаться, но молчали недружелюбно, подъедая остатки селедки и мороженой картошки в мундире, и Фролов, напившийся скорее обычного, однако разума, как стало видно, не потерявший, чтоб загладить перед капитаном, сидевшим тут же, неловкость, получившуюся в отношении его супруги, предложил:
– Ты нам сыграй чего-нибудь, Вась.
Все тоже обрадованно вступили:
– Сыграй, сыграй, чего там!
– Ой, да он не умеет, – Валька, забыв только что перенесенную обиду, покраснела за мужа.
– Да ладно, сыграет, как умеет! Мы люди негордые, чего там! За год разучился, что ли?!
Капитан прежде всегда играл на квартирных праздниках, если только не был в рейсе. За последний год он обрюзг, в лице его появилось какое-то разочарование, и Валька по секрету говорила бабам, что новый большой корабль его «не удовлетворяет». Вздыхая, он сходил и принес балалайку, облезлую и запыленную, и сел в сторонку на сундучок. Валька стала тут же рядом, выпрямясь, как на фотографии, и, положив ему на плечо руку, пытаясь другой рукой причесать ему всклокоченную шевелюру. Играл он слабо, школа видна была, но многое стерлось без практики, и он часто ошибался. Для разгона он исполнил «Светит месяц». Его слушали, затаив дыхание, глядя во все глаза, как его заскорузлый короткий указательный палец порхает по струнам. Затем потребовали «Барыню», которую уже слегка подпевали тоненькими срывающимися голосами. Тут ему поднесли рюмку. Капитан хотел было поставить ее на деку и выпить, не касаясь руками, как однажды у него на пароходе пил цыган, – подняв рюмку ко рту с инструментом, – но испугался пролить или, того хуже, разбить хозяйскую рюмку и, крякнув, махнул рукой и выпил, как обычно.
– Ну, что сыграть? – он был недоволен собой и потому презрителен. – «Ах, вы сени, мои сени»? А плясать кто будет?
– Будем, будем, – отвечали ему, и вправду расступаясь и образуя круг .
На середину выталкивали худенькую Фролову.
– Нет, нет, – закричала, обменявшись взглядом со своим сыном, Марья Иннокентьевна. – Плясать давайте в коридор! А то опять снизу Волковы придут.
Все повалили в коридор.
– Дом-то не развалится? – потревожилась Евгения, библиотекарша-племянница.
Николай Владимирович на миг представил себе, как рушится их ветхий дом и следом за тем – что вот так же где-нибудь под развалинами может погибнуть и его сын (ведь писал же он «отбивались, засев в трехэтажном доме»), с антресолями здесь было как раз три этажа.
Незаметно, как бы для того, чтоб дать место, Николай Владимирович отступил назад, в темноту, и скользнул к своей двери. Людмилы не было. Он накинул крючок и прилег на диван, но сейчас же поднялся снова и развернул карту. Прямая Чертково – Старобельск шла чуть южнее Харькова, и не нужно было быть стратегом, чтобы уразуметь, что они, то есть войска, в которых был его сын, пойдут на Харьков, не минуют его. Под Харьковом еще в мае прошлого года было предпринято неудачное контрнаступление, о котором Совинформбюро, в надежде повлиять на англичан и американцев с открытием второго фронта, сообщало очень подробно, но о котором еще больше ходило слухов, сколько там погибло людей. Новому сражению нехорошо было иметь такую предысторию. Николаю Владимировичу нарисовалась битва, неосмысленная и беспорядочная, как драка, из тех битв, где ни широта маневра, ни случайность не определяют исхода; разведка знает все о противнике, тылы обеспечивают подвоз продовольствия и боеприпасов, резервы вводятся – все впустую. Все пропадает незамеченным, как в прорву. Войска, сошедшись лоб в лоб, истощенные до предела, захлебываясь в крови, своей и чужой, не могут пройти ни шагу вперед, но и не уступают. Все решает выносливость, но особого толка – выносливость в крови… Так мог ли он судить: даром ли эти жертвы? Мог ли он судить тех, кто послал туда, на эту бойню, его сына, когда, быть может, только тогда и выигрываются войны, когда полководцы достаточно смелы и жестоки, чтобы послать разом на гибель триста тысяч человек?!.
Он включил репродуктор. Передавали сводку. Бой шел почти у Харькова. «О боже! – воскликнул Николай Владимирович. – Но ведь там мой сын!.. Почему именно мой, почему именно там, в городе?!» Он сознавал, что несправедлив, что, в конечном счете, у всех дети были там или в другом месте, не намного лучшем, но от выпитой ли водки или просто под воздействием минуты настроения он уже желал быть несправедливым, не слушаться рассудка, упиваться своею несправедливостью. Благие мысли о том, что все равны перед мировыми событиями, и о том, что он не может судить, отлетели прочь. «Мой сын, мой сын!» – повторял он уже бессмысленно, ударяя себя кулаком по колену. В воображении его сын вместе с друзьями, так же как он со своими соседями сегодня, собрался где-то в блиндаже или подвале выпить, вспомнить старину и повеселиться немного. Александр сидел в ватнике, накинутом на плечи, с папиросой в зубах и смеялся, иногда морщась и мотая забинтованной головой, как старик Фролов; видно это было так отчетливо, что Николаю Владимировичу захотелось представить себе также и тех, кто сидел рядом с его сыном. Какое-то мгновение он был уверен, что ему удастся это сделать, но пред глазами встала только бумага, где были написаны их адреса, и, привстав, он потянулся к висевшему в головах у дивана старому портфелю, где между других драгоценных вещей – облигаций, счетов за квартиру, писем и документов – хранилась и эта бумага.
От слабого толчка портфель не соскочил с гвоздя, а только закачался, и нужно было толкнуть его еще раз. Тут в дверь кто-то дернулся, сперва будто нечаянно и спьяну, потом второй и третий раз уже явственней. Николай Владимирович решил было, что это Людмила, но мужской голос закричал:
– Николай Владимирович, открой! Спишь, что ли?
Это был теткин Анастасиин Андрей, повадившийся с приезда Николая Владимировича ходить к нему пить чай вечерами. Он приходил, иногда сидел молча и быстро уходил, если видел, что Николай Владимирович не в духе, но чаще всего ему удавалось разговорить хозяина, который скоро начал ловить себя на мысли, что прежде ни с кем, кроме покойного брата, не разговаривал так много и так связно. Точнее, никому не излагал так последовательно своих размышлений, как этому бессловесному Андрею, вряд ли понимавшему и половину из того, что исходило из уст Николая Владимировича, или понимавшего по-своему. У этого удовольствия, какое он получал от бесед с Андреем, была, однако, – Николай Владимирович знал это – еще подоплека, та, что он почти не умел рассуждать сам с собою, в одиночестве: он больше грезил, и не высказанные вслух и незаписанные выводы его обычно забывались. Записывал же он что-нибудь очень редко, и, в основном, все блестящие мысли или логические конструкции, которые он помнил за собой, являлись ему среди разговора.
– Так ты что, спал что ли? – спросил Андрей, садясь к столу и пробуя ладонью, горяч ли чайник. – А то я пойду, тоже спать лягу. У меня от их крику голова трещит.
За дверью, в коридоре, действительно слышен был уже топот и со взвизгами хоровое пение:
strА у милашечки в светелочке лампадочка горит!
Она ребеночка качает и меня благодарит!
– Вот, много ли людям надо? – сказал Андрей. – Вчера думали, что помираем, свет был не мил, а сегодня такое веселье пошло, что и помирать не надо!
Он покосился на развернутую карту на диване и, вероятно, догадываясь, о чем без него тосковал хозяин, подстраиваясь под его настроение, покачал головой:
– А ведь это еще не прошло, верно, Николай Владимирович, а? Надо бы нам быть серьезнее…
– Ты знаешь, Андрей Евлампиевич, – сказал Николай Владимирович, вспоминая, что тот с теткой Анастасией бездетен, – я сейчас впервые жалею, что у меня есть дети.
– Вот как? – Андрей хмыкнул неопределенно.
– Представь себе. Я всегда, как и все, конечно, полагал, что дети – это счастье, дети – цветы жизни, утешение в старости, ну и так далее… Но теперь я вижу, что это глупо, – Николай Владимирович почувствовал, что и впрямь начинает верить в свои слова. – Ведь я же не могу защитить своих детей?! Я дал им жизнь, я оставил часть своей жизни в них, но сделать им жизнь счастливой я не могу! Как не могу их спасти от невзгод, от несчастий, от смерти, наконец.
– Зачем им умирать? – заметил Андрей.
– Зачем?.. А вот ты знаешь, был такой римский поэт Овидий Назон. Две тысячи лет тому назад уже. Так вот, он написал однажды, что… вот был век золотой, за ним серебряный, за серебряным, скажем, медный, а наступит когда-нибудь такой век, в котором дети будут рождаться стариками.
Андрей захохотал беззвучно и покрутил головой с выражением, с каким прежде мужики говорили: «Веселый барин!».
Николай Владимирович продолжал:
– Так вот. Мне иногда кажется, что этот век уже наступил. Что я и сам родился стариком уже, да и дети мои испытали за свою недолгую жизнь столько, сколько иному и на сто лет не отпущено.
– Это верно. – Андрей склонил свое лицо, длинное и в крупных, что называется, фельдфебельских складках. – Это верно. Я и сам родился, так как будто все знал! В деревне это быстро! Первый раз это дело сделал, к примеру, так восьми лет еще не было… а может, было, уж теперь и не помню, – на этот раз он захохотал уже по-настоящему, громко. – А потом и пошло!.. Уж на ту войну я пошел круглый сирота! Все померли! – заорал он, странно воодушевляясь. – Да я и сам чуть не помер, милок, под газовой атакой! Вот как меня немец травил!.. Эх, да что говорить, разве это жизнь: подай, принеси, сортир почисти! А у меня, может, внутри весь организм отравлен еще с той войны?! А я туда, я сюда, туда – сюда, с поезда на поезд, дома я ведь не живу, Николай Владимирыч! Ты говоришь, детей у меня нету… А они, может, и были бы, дети, да только я приеду, а у ней… Приеду другой раз – опять невпопад. Это не жизнь, скажу я тебе, это собачья жизнь!..
Он пьяно заскрипел зубами, глотая слюну и свирепо хрипя, но Николай Владимирович перебил его, сам поддавшись очарованию этой хмельной откровенности и желая от него выведать нечто:
– Скажи, Андрей Евлампиевич, а ты задаешься когда-нибудь таким вопросом…
Андрей не разобрал:
– Что, что?!
– Я говорю: задаешься ли ты когда-нибудь вопросом: а что будет со мною дальше?.. Я не имею в виду ни смерти, ни загробной жизни, вовсе нет. Но в самой жизни, в ее течении, принимаешь ли ты жизнь как нечто данное, то есть не помышляешь о ней далее очередного, непосредственного шага: пойти туда-то, сделать то-то, или ты загадываешь, что с тобою случится, допустим, через год, каким ты станешь через несколько времени, что будет с людьми, тебе близкими?..
– А что загадывать-то, все равно не угадаешь.
– Это-то верно, но вот я, например, всю жизнь лишь об этом и думал.
Андрей изобразил деликатно удивление, но явно сомневался.
– Нет, правда, – подтвердил Николай Владимирович. – Я всегда строил какие-то планы, как я буду жить дальше, на небольшой период, на всю жизнь, так сказать, планы «максимум» и планы «минимум», – пошутил он, становясь самому себе жалок. – Планы, конечно, несбыточные, как потом оказывалось. В радости я склонен был предаваться всяким необузданным мечтам, что отныне вся жизнь моя переменится и пойдет по иному руслу, воображал, как именно это случится…
– Так вот видишь, не случилось же, – вставил Андрей.
Николая Владимировича задела какая-то назидательность в его голосе.
– Почему ты так решил? – спросил он, немного обидясь.
– Ну, это ты не говори, – Андрей засмеялся хитро, и в самом деле несколько торжествуя. – Сам знаешь, что не случилось!
Этим он сразу же сделался Николаю Владимировичу неприятен.
Николай Владимирович подумал, что, в сущности, они сейчас разыгрывают какую-то комедию на сюжет «барина и верного слуги», но что это только спьяну, и ситуация, как и получасом раньше, когда он сидел у Новиковых, ложна: сам он никакой не барин, и Андрей не его крепостной мужик и навряд ли понимает о себе меньше, нежели о нем; может статься, даже испытывая некоторое своеобразное удовольствие от исповеди Николая Владимировича ему, неотесанному, а после, наверняка, рассказывая о том своей жене, которая сегодня уже сказала что-то похожее на то, что теперь сказал Андрей. У Николая Владимировича в уме составилась картина вовсе невероятная: как тетка Анастасия и Андрей, лежа в кровати, засыпая, обсуждают его, и, оборвав разговор, он поднялся, поставил чайник на электрическую плитку и, прислушиваясь к шуму за дверью, кивнул Андрею суше, чем хотелось:
– Пойдем посмотрим.
Он поколебался секунду, не прибавить ли, что, дескать, чайник все равно будет долго греться, но, кажется, Андрей все понял и, опять заскрипев зубами, опираясь о затрещавший стол, поднялся тоже.
Николай Владимирович раскрыл дверь и, пропустив его вперед, вышел следом.
– Ха, друзья-приятели! – прыснула где-то Танька.
Зинаида, с багровым румянцем во всю щеку, жестом показала ей: не надо, оставь его в покое.
– Давай, крути дальше! – воскликнула Зинаидина дочь, молодая девка, расплывшаяся раньше времени оттого, что работала в столовой. – Давай, крути дальше! – повторяла она, хотя это была балалайка, а не патефон.
– Девке замуж пора, – заключила Анастасия.
Николай Владимирович вспомнил почему-то, как лет пятнадцать назад Зинаидин муж, теперь давно уж бросивший ее и ставший большим человеком, вытаскивал свою супружницу за ноги в коридор, бия ее смертным боем за то, что она не желала учиться.
– Обожди, обожди! – капитан с широкого скобленного подоконника погрозил пальцем, заваливаясь то и дело на сторону. – Обожди. Здесь нужно делать вот такой проигрыш:
Девки по лесу бродили,
Любовалися на ель…
– Эх, твою мать!.. – не выдержала Зинаида.
– Тс-с-с! – капитан поднял палец, призывая к молчанию, все притихли, и он протренькал, сколько положено.
– Он, наверно, ничего дальше не знает, – презрительно заметила Евгения-библиотекарша, младшая.
– Я не знаю?! – возмутился капитан. – У нас в деревне было двенадцать наигрышей! Во! Поняла?! Я их вот с такого, – он показал от пола, – вот с такого играл и помню. Большие танцуют, а мы, маленькие, играй! Во как дело было… Вот первый наигрыш, слушай, – он низко наклонился над балалайкой и мелко затряс грифом. – Вот наигрыш второй… Вот третий…
На четвертом он сбился, не мог дальше вспомнить. Изображая, будто играть ему надоело, он вскинулся и заорал, не в такт ударяя по струнам:
Пришла курица в аптеку
И пропела ку-ка-ре-ку!..
– Перестань, перестань, – строго приказала ему Марья Иннокентьевна, пребывавшая в лирическом настроении. Тоненьким голоском, неправильно, она стала вытягивать про скворушку, который пел в саду и с которым не унимался и Егорушка.
Умильно, слышавши эту песню еще от своих бабушек, остальные подхватили:
Ах-ахти-ахти-ахти,
Ахти-охтюшки…
Оборвал он ей все пуговки на кофтюшке.
Ну что же здесь такого,
Ну что здесь озорного?
Оборвал он ей все пуговки
И боле ничего!
Капитан ухмыльнулся, но перебить их не посмел и лег растрепанной головой на балалайку.
– Трень-брень балалайка, под кустом сидит малайка, – пошутил Андрей, садясь с ним рядом, почти в таком же, как у капитана, только чуть голубее, форменном кителе, и обнимая его за плечи. – Ты сыграй что-нибудь такое…
Капитан сыграл «Вы жертвою пали в борьбе роковой» и «Динь-дон, динь-дон, слышен звон кандальный». Затем бросил и это и, весь погрузясь в себя, стал подбирать какие-то далекие мотивы. Скоро на мотив «Кирпичиков» он нашел свою когда-то любимую и дико и счастливо ощерился сам себе, как мог позабыть ее:
Как заходим в порт, разгружаемся,
Солнце сядет, опустится флаг.
И с веселою мы компанией
Держим путь на ближайший кабак.
Там мы водку пьем, про моря поем,
И красотки танцуют для нас.
Все бы отдал бы за безденежье
И за пару чарующих глаз.
«Безденежье» тут было вопреки всякому здравому смыслу, но капитан всегда пел именно так, как, вероятно, услыхал однажды, свято веря в тайный смысл этих слов, сочиненных неизвестным ему великим поэтом.
– Уводи его, – показала Марья Иннокентьевна Вальке. – Уводи.
Говорят про нас люди добрые,
Что мы много гуляем и пьем,
Но поверьте же, жизнь моряцкую
По морям мы, скитаясь, ведем, —
с особым наслаждением, проникновенно выводил капитан, основной порт которого находился в городе Касимове, а маршрут был до Астрахани.
Бабы давились со смеху:
– Батюшки, ну и ну!
– А ты знаешь, как называлось ихнее село до революции? – в тысячный, пожалуй, раз за эти двадцать лет спросила Анастасия Николая Владимировича.
Зинаида толкнула ее в бок:
– А теперя?!
– Хи-хи-хи… хи-хи-хи… Ой, не могу, и сказать стыдно! Педуново! Надо же такое название, а?! Хи-хи-хи-хи!..
Поп монашенку святую, —
запел капитан им назло, —
Повалил в траву густую!
Скинул ризу, скинул крест,
..........................
IV
Письмо от двадцать шестого января сорок третьего года было последним. Некоторое время Стерховы надеялись, что по инерции он продолжает писать им в Чкаловск, а там нелюбезные соседи медлят с обратной отправкой в Москву. Татьяна Михайловна написала туда, но те ответили им довольно скоро, что писем не получали. Еще неделю или две положили ждать, уповая, что он ранен, пусть тяжело, пусть лежит в госпитале и не может сам написать, ни даже продиктовать адреса или попросить кого-нибудь, но во всяком случае жив, и не пройдет и двух недель, как все разъяснится. Еще некоторое время Николай Владимирович подозревал, уж не пожаловалась ли Александру на что-нибудь Людмила, в результате чего он обиделся на них и по малолетству решил помучить и проучить молчанием. Это, однако, уж совсем мало было похоже на правду.
– А может, и проще все гораздо, – говорила рассудительная младшая Катерина. – Это мы тут напридумали бог знает чего, а на самом деле все проще, наверно. Это ведь фронт, передовая, там вполне могут произойти тыщи всяких случайностей, и с почтой, и вообще… Шурка, допустим, написал сразу два письма, и отцу, и нам, а машину с почтой разбомбило. Он еще написал, и опять какая-нибудь передряга. Вон, рассказывала же Полина, как у них в госпитале у одного майора представления к наградам и в следующий чин терялись. Командование пошлет, а где-то документы потеряют. Оно пошлет, а где-то опять потеряют. Так ведь то – особая почта, а у нас?
– Да, да, – соглашался Николай Владимирович и кричал Татьяне Михайловне: – Мать, взгляни, за какое число последнее письмо от Шурки?!
Татьяна Михайловна покорно лезла в комод, где в особой коробочке, среди обрывков старых кружев, шелковых лент и прочих остатков своего приданого и нарядов, хранила сыновьи письма.
– Зачем ты их туда спрятала?! – сердился Николай Владимирович. – Дай-ка сюда!
Но прочесть числа он все равно не мог: слезы застилали ему глаза; а впрочем, этого и не надо было, потому что он и так знал его наизусть.
Присутствие старшей дочери Анны мешало ему поверить в счастливый исход. Тем летом, под городом Омском, у нее умер муж. Анна всегда была скорей от природы печальна и славилась своей правдивостью; теперь перенесенное горе и совсем отучило ее притворяться. Николай Владимирович сравнивал двух своих дочерей и удивлялся сквозь слезы, откуда такая разница. Младшая, склонная к полноте блондинка, унаследовала неизвестно от кого в их фамилии практицизм, была бойка, отлично училась и порою пугала отца своим чрезмерным благоразумием. Анна была, как он сам, мечтательна и за свою жизнь навлекла немало огорчений сама на себя своею фанатической преданностью близким и почти сумасшедшей готовностью к самопожертвованию. В несчастьи, как знал это Николай Владимирович, ее качества были прекрасны и не было человека нужнее ее, но в обыденности ее любовь становилась тяжела, и все норовили ее избегнуть, с годами раз от разу заставляя Анну скорбеть о людской неблагодарности.
«Надо быть готовым к худшему», – читалось теперь на ее худом, суровом резковатом лице. «Ты знаешь, папа, – рассказывала она ему как-то, – я так и вижу перед собой этот сельский погост, край леса, поросший малиной, подсохшую землю, крест с чернильной надписью и увядшие уже цветы, в сердцевине у которых ползают какие-то черные лесные жучки… Так я все это помню…»
– Нет, папа, ты опять плачешь! – восклицала Катерина, становясь перед ним на колени и с силой отрывая его ладони от уткнутого в них лица. – Ты у нас прямо какой-то пораженец! Так нельзя. Давай вместе посмотрим карту.
Теперь уж Николай Владимирович покорно, как его жена минутами раньше, лез за картой. Первый раз Харьков был взят нашими войсками шестнадцатого февраля сорок третьего года. Далее, по смыслу сообщений Информбюро, немцам удалось, собрав на узком участке фронта до двадцати пяти дивизий, организовать контрнаступление в районе Донбасс – Харьков, после чего города Харьков и Белгород были временно оставлены. Вторично и уже окончательно их освободили в августе сорок третьего года.
– Представляешь, что там делалось в эти месяцы?! – Катерина взмахивала руками, изображая словно бы взрыв. Фразу эту неоднократно повторял, утешая жену, и сам Николай Владимирович.
Он кивал:
– Да, конечно, представляю.
– Видишь, и Елена Андреевна тоже говорит, что надо надеяться.
Елена Андреевна была мать одного из тех, чьи адреса прислал им сын; у нее бывали чуть не ежедневно. Впрочем, со всеми, чьи адреса были указаны в списке, виделись нынче очень часто – или договаривались встретиться, или случайно встречались в присутственных местах: военкоматах, управлениях, архивах, где часами просиживали вместе, ожидая ответа.
Чудно было то, что никто из них (их детей) не написал с конца января ни строчки, но и похоронная не пришла ни на кого. То ли вправду накрыло их одним снарядом в блиндаже, так что ничего и не осталось, и неясно было тем, кто разглядывал потом это место, были здесь люди или нет, то ли взяли их в плен; или же разорваны были они при штурме поодиночке – ничего не было известно. Кто-то предположил, что они могли попасть в окружение и оттуда уйти в партизаны, но по мере того, как освобождалась территория, и эта надежда исчезала. Но то и дело у той же Елены Андреевны или у кого-нибудь другого из списка появлялись новые идеи, либо их знакомили с новыми людьми, долженствующими помочь узнать что-то, и тогда снова оживали все надежды, снова все с нетерпением ждали весточки, звонили, забегали на минуту вечером и давали телеграммы тем, у кого не имелось телефона.
– Все будет в порядке, – повторяла Катерина. – Ты мне веришь? Ведь всегда, как я скажу, так и будет, а?
Николай Владимирович непроизвольно улыбался. Она обрадованно вскакивала на ноги:
– Вот видишь, вот видишь! Ты уже улыбаешься! Верь мне, все обойдется!
– Я тебе верю.
Успокоенная, она отходила к печке, греясь возле которой, твердила какое-то задание. Николай Владимирович тоже брал со стола книгу, но читать не мог.
– Ну, папа, папа! Что это такое?! Перестань сейчас же! – Катерина сама кривилась, готовая разреветься.
Николай Владимирович не выносил плача, женский плач в нем самом страгивал какую-то струнку, и он начинал чувствовать себя где-то на грани истерики. Поэтому и сейчас он не мог пересилить себя и, начиная истериковать, тихо шептал:
– Впустую все это.
– Нет, ты не смеешь так говорить! – ненатурально из-за присутствия Анны, которая, ей чудилось, осуждает ее, кричала Катерина. – Анна, почему ты молчишь?! Скажи что-нибудь. Нельзя же так. Он и маму всю издергал, и нас, и сам весь издергался!..
«О, я знаю цену твоему оптимизму!» – как бы про себя произносила одними губами Анна и выходила курить в коридор.
В начале той зимы, сорок третьего – сорок четвертого года, они жили еще все вместе, то есть Людмила с сыном жила с ними еще (Николай Владимирович с Татьяной Михайловной и с Анной – в первой, проходной, комнате, а Людмила с сыном и Катериной – во второй, по размеру меньшей; пятилетний Аннин сын жил неподалеку, у своей тетки по отцу), но в середине зимы положение изменилось, потому что Людмилин мальчик умер, не доживя и до двух лет.
Он вообще рос ребенком нездоровым, систематически простужался, кашлял и переболел, кажется, всеми болезнями. Он с трудом вынес и первую зиму; возможно, что постоянный холод действовал на него все ж благотворней, нежели то неоднородное и непостоянное распределение температур в комнатах, которое установилось, когда завезли дрова. У самой печки, где его купали, была жара, но из окон дуло по-прежнему, и стоило за ним недосмотреть, как он оказывался где-нибудь около окна или, лежа в постели, скидывал одеяльце, и все начиналось сначала, так что и сама Людмила, и Татьяна Михайловна заметно устали и нервничали, не предвидя этому конца. Николаю Владимировичу грезилось тогда, что, если б отец мальчика был жив, пусть и не близко, они все, и он в том числе, чувствовали бы какую-то ответственность или, лучше сказать, так объясняли бы себе особую необходимость заботиться о ребенке: вот вернется отец, а уж мы обязаны представить ему ребенка, как следует быть. Но поскольку известия от отца являться переставали и в сердце тайно заползала мысль о его смерти, то эта мистическая необходимость будто отпадала, звено за звеном, и мальчик оставался как бы лишен покрова и никому не нужен – ни своей матери, потому что оказывался для нее лишь обузой, завещанной ей человеком, которого она едва знала и мало любила, ни бабке с дедом, ибо был еще слишком мал, чтобы походить на их сына, чтобы они могли узнавать в нем уверенно милые черты и чудесно передавшиеся ему, никогда не видевшему отца, отцовые привычки. К тому ж у них был другой внук. Конечно, если б сын вернулся, все было бы по-другому: и невестка примирилась бы со свекровью; и свекровь, хоть и бранилась бы, будучи вспыльчивой и несдержанной на язык, но души не чаяла бы в маленьком; и дед радовался бы внуку и, искупая вину свою перед его матерью, баловал бы его, любя, быть может, даже больше своих детей, видя в нем преемника рода, продолжение своей жизни. Но сына не было, невестка как будто виновата даже была в его гибели (от этой мысли Стерховы так и не ушли), из-за нее якобы он лез под пули и сумасбродствовал, желая забыться, и внук лишился для бабки с дедом всякой прелести.
Незадолго до Нового года, вечером, Людмила собиралась куда-то идти. И она сама, и свекровь считали всякий раз это чем-то криминальным, чем-то вроде измены. Возбужденная донельзя, Людмила прихорашивалась и мазала губы в большой комнате перед зеркалом, хотя тут было темно, но она ждала, не заговорит ли с ней Татьяна Михайловна, тут строчившая на машинке и искоса взглядывавшая на нее.
Татьяна Михайловна и точно не выдержала первой:
– Уходишь? – она придержала рукой колесо машинки. – А с ребенком кто останется?
Невестка сделала такое движение, словно хотела подойти к столу и повиниться, но не ступила и шагу как, покраснев под пудрой пятнами, сорвалась:
– Я не какая-нибудь!.. Я ребенка с собой возьму!..
В гостях было жарко. В крохотной комнатке набилось много народу, сидели друг у друга на коленях. Мальчик лежал тут же, на кушетке, за спинами. И когда из душного, прокуренного помещения его вынесли на мороз, под ветер, он простудился.
Хорошие врачи из детской поликлиники, те, что лечили и его отца, были все, наверно, на фронтах, в госпиталях, – пришла молоденькая, только что окончившая курс девчонка, не сумевшая ничего предпринять, ни даже определить, что у него воспаление легких. В три дня он угас.
Николай Владимирович не мог позабыть тот вечер, когда с улицы (мальчик в тот день был уже в больнице), замерзшая, утомленная холодом, появилась Татьяна Михайловна, но не вошла сразу в комнаты, а стала на пороге. Николай Владимирович недоуменно поднял голову, хотел даже спросить: «Ты что, Танек?» – его первой мыслью было, что случилось что-то с ней самой, и он все не мог сообразить, что же именно. Пока Татьяна Михайловна, как-то вяло шевельнув губами, не произнесла негромко:
– Все, все…
– Как? Уже все? – вырвалось тогда у Николая Владимировича, и этот нелепый возглас вдруг напомнил ему ту детскую игру, в которой нужно было, разделившись на партии и одной из них спрятав куда-нибудь вещь или загадав какое-то слово, звать другую из соседней комнаты: «Уже все, идите». – «Как, уже все? Так быстро?» – спрашивали те, кто отгадывал. «Да, уже все…»
Через минуту, столпившись в соседней комнате, четыре женщины плакали взахлеб, обнимая друг друга; потом разошлись, и под конец плакала тихо одна лишь Анна, а Людмила урезонивала ее:
– Ну что вы, что вы, Анна Николаевна. Что вы так убиваетесь? Он и не человек еще был…
И Анна, захлипаясь, повторяла с укором:
– Ах, Люда, Люда!..
//-- * * * --//
– Ну, что ты скажешь по этому поводу, а, папа?!
Николай Владимирович держал перед собой свежеизмятую сегодняшнюю (за 10 июня 1947 года) газету и не мог прочесть ни строчки, потому что Катерина, навалясь сзади ему на плечи, водила пальцем по строчкам, заранее отмечая то, что казалось ей наиболее важного он должен прочесть.
– Подожди, – раздраженно просил Николай Владимирович, – ты так мельтешишь передо мной, что я и не вижу ничего.
– А тебе и видеть ничего не нужно. Тут все ясно. Вот, гляди… Передача всех итальянских граждан происходила по именным спискам… так… делегация ознакомилась… так… Затем ген.-лейт. Голубев подробно рассказал об условиях жизни итальянцев в советских лагерях… Члены делегации задали ряд вопросов… Вот отсюда. Читай!.. Информировал о положении советских граждан в Италии, объяснил те причины, которые мешают им возвратиться на родину. Вот. По состоянию на 10 июня 1947 года в Италии находится 1 124 советских граждан… В лагерях, состоящих в ведении итальянских властей, Фарфа Сабина, Липары и тюрьмах – 170 человек; проживают на частных квартирах в различных городах Италии – 908 человек; местопребывание остальных 46 человек советским органам по репатриации не известно…
– Ну, что ты скажешь? – спросила Татьяна Михайловна, напряженно ожидавшая, пока они кончат читать.
– Н-ну что ж, может быть… – пробормотал Николай Владимирович.
– Что «может быть»?! – толкнула его в плечо Катерина. – Может быть, он там на частной квартире, а?! Каково?!
– Я и сказал, что может быть. Все возможно.
– По-моему, – настаивала Катерина, – вполне! Парень он красивый, свободно мог найти себе какую-нибудь итальяночку. – Она засмеялась характерным своим, чуть грубоватым смехом. – Он же блондин, а там блондины редкость: свои-то все больше чернявые. Они, наверно, итальянкам обрыдли знаешь как! А тут высокий, красивый, блондин, я говорю! Ну представь себе! Ну что ты как мертвый?!
Николай Владимирович представил себе ту Италию, куда в девятнадцатом веке посылали учиться русских художников: лазурное небо с синими облаками, море, гроты, виноградники, – в этой стране не было места его сыну.
– Все мог бы дать о себе знать, – Татьяна Михайловна сердито перекусила зубами нитку, стянув весь шов складками.
Николай Владимирович усмехнулся:
– Нет, уж тут не до писем.
– Конечно, не до писем! – лицо Катерины стало хитрым и залихватским, как у профессиональной рассказчицы. Она и вправду рассказывала хорошо и понимала юмор, особенно юмор положений. – Конечно, не до писем! Он, скорее всего, себя от счастья там не помнит. Это ж не Людка тебе, это итальянка! Греются там на солнце, купаются в море! Замечательно! Ты подумай: война, кровь, окружение, плен, грязь, столько лишений – и вдруг!.. После всего этого такой рай земной! Где уж тут быстро очухаться? Да, и самое главное: как дать о себе знать? Может, он и пробовал уж сотни раз, да все не выходило? По почте-то не напишешь?! А?!
– Мог бы с оказией передать, – глупо уперлась Татьяна Михайловна и, спохватясь, что не больно много видит вокруг итальянцев, добавила: – Хоть бы и с этой делегацией даже.
Катерина, войдя в раж, не унималась:
– С какой это с этой?! Да ты пойми, делегации формируются в одном городе, а он – в другом. Например, делегация едет из Рима, а он живет где-нибудь в Неаполе, или в этой… Фарфа-Сабине…
Она назвала это красивое сочетание, Фарфа-Сабина, забыв о том, что там лагерь.
– Что за неистребимая веселость, Катерина?! – Николай Владимирович чертыхнулся. – А ты тоже хороша. Дожить до седых волос и так поддаваться на любые выдумки. Наивность тоже, мне так кажется, должна иметь какие-то пределы, иначе это уже не наивность, а идиотизм.
Татьяна Михайловна обиделась. В своих очках с маленькими круглыми стеклами в зыбкой проволочной оправе она выглядела смешной (она надевала очки, лишь когда шила) и в самом деле немного наивной. Николаю Владимировичу сейчас же стало жалко, что он обидел ее, и, различив, что она что-то бормочет про себя, вроде что здесь такого или что-то в этом духе, он поспешил объяснить свою реакцию:
– А то, что, к твоему сведению, если уж он где-то там, то лучше уж ему сюда не возвращаться!
– Тише, папа, тише, – Катерина оглянулась, боясь, что из-за тонкой филенки двери их могут услышать. – Тише, мы поймем тебя, если ты будешь говорить тише. Совершенно незачем так кричать. Подожди…
По мягким, пружинящим доскам пола в коридоре раздались быстрые резкие шаги – это была Анна.
– Да, я уже читала, – сухо, с порога предупредила она движение Катерины.
– И что ты скажешь?
Анна пожала прямыми по тогдашней моде плечами.
– Вот-вот, – передразнила Катерина, – от тебя другого чего-нибудь дождешься! Эх ты!..
Однако спорить она с Анной не решилась, а только, убежав в соседнюю комнату, будто за делом позвала оттуда: «Мам, поди-ка, чего скажу!» – зная, что этим наверно заденет сестру больше, нежели словами. Анна подошла к отцу и села рядом.
– Твоя мать, – съязвил Николай Владимирович, – по недоразумению своему все надеется, что мы – какое-то исключение из общего правила. Ты что, думаешь, она не знает о законе? Знает, великолепно знает, только надеется почему-то, что этот закон ее минует.
Анна кивнула: если б Александр действительно вернулся, то за колючую проволоку угодил бы не он один, ибо закон об ответственности родителей за детей, попавших в плен, реально существовал; о том знали все.
– Да я думаю, что его там и нет. Тысяча человек из миллионов – вероятность слишком ничтожна… К счастью, – тихо добавила она.
//-- * * * --//
Приютившись рядышком на пыльном вытершемся ковровом продавленном диване, в неверном августовском закатном свете, проникавшем из соседней комнаты через полуприкрытую дверь, они долго молчали, отдаваясь той сладкой атавистической тоске, которая всегда охватывает человека на закате, стоит лишь отрешиться от дневных дел, отложить в сторону книги и уступить зову солнца. Сейчас оно было у них за спиной, они видели лишь его отблески в дереве стен и любовались печально ими, не смея оторвать глаз, потому что, вследствие какой-то оптической иллюзии, им блазнилось, что эти пламеневшие отсветы не отражения вовсе, но что дерево, подобно раскаленному металлу, само, изнутри себя, создало их. Лишь когда стенные часы с шипением (там имелся специальный флюгерок, нарочито вращавшийся для того, чтоб получалось шипение, – о каковом открытии их в свое время оповестил Александр) пробили восемь, Анна, развлеченная их шипением с боем, спросила, встряхиваясь:
– Ну хорошо, папа, расскажи лучше, как у тебя на работе? Как дела с аттестацией?
– Да, с аттестацией, – как эхо откликнулся Николай Владимирович. – Боже мой, еще и это!..
Он сжал ладонями свои начавшие западать старческие виски, с горечью ощущая, как то растворенное в пространстве, блаженное закатное состояние испаряется, а взамен возвращается другое, мелочное и суетливое дневное, и без того уж истерзавшее его.
Частично еще в конце войны и широко после нее, оценив по достоинству всю выгоду воинской дисциплины, единообразия и субординации, Сталин начал проводить реформу гражданских государственных учреждений по типу реформы Петра Великого, известной под названием «Табели о рангах». Подобно Петровской Табели, разделившей всех государственных служащих на четырнадцать классов: от 14-го – самого низшего – коллежского регистратора, и далее, вплоть до 2-го класса – действительных тайных советников, и 1-го класса – канцлеров, – подобно этому предполагалось ввести во всех министерствах, а впоследствии и во всех прочих госучреждениях соответствующие занимаемой должности звания и, равным образом, строгую форму с погонами, кантами, нашивками и шевронами. Каждое ведомство получало свой цвет, имевший градации от нежно-серого у энергетиков до иссиня-черного у угольщиков. Цвет юридического ведомства, где служил Николай Владимирович, был коричневый. Вся эта процедура присвоения чинов именовалась аттестацией. Особенность ее состояла в том, что она шла не сплошь, а как-то выборочно и сверху вниз, и некоторые на работе у Николая Владимировича уже были аттестованы и сшили себе мундиры: китель со стоячим воротничком и узкими золотыми погончиками с надлежащим числом звезд и щитов с перекрещивающимися мечами – символом правосудия. На зиму и осень полагались также шинель или шуба того ж коричневого сукна.
Николай Владимирович с некоторым испугом наблюдал, как сослуживцы его, исключая, быть может, женщин, казались все очарованы прелестями мундира и знаком различия. Не раз за те дни, пока приближалась аттестация, он изводил их шутками об «игралище страстей» (опасаясь, разумеется, сказать хоть что-либо в осуждение реформы), а также тем, что сам умел казаться абсолютно незаинтересованным в деле. Но в глубине души он, увы, знал, что шутка эта относится и к нему самому, потому что не только предвидел множество неудовольствия для своего развитого самолюбия от неизбежных встреч с теми, кто выше чином, но и опасался еще быть в той или иной мере обойденным, страшился вдруг («что, если всех в отделе аттестуют, а меня еще нет!») остаться так явно белой вороной. Страшась того и успокоительно воображая себя в мундире, аттестованного по форме, немедленно начинал беспокоиться о материальной стороне дела, сулившей не столько выгод, сколько убытков: и материал на китель, брюки, пальто и фуражку, и пошивка всех этих вещей – шло целиком почти за свой счет, и все вместе должно было обойтись в крупную сумму. Правда, этой весной они продали за неплохие деньги остатки полуразрушенной своей дачки вместе с участком, но сумма, которая была вначале, истаяла так угрожающе быстро, что теперь Николай Владимирович не хотел трогать оставленного на черный день куска. С другой стороны, кто-то из их финансистов принес слух, что в высоких сферах решились провести девальвацию, то есть замену денег, обесценившихся с войной, с целью приведения их номинальной стоимости к фактической. Если слух был истинным и это случилось бы, то несколько тысяч, вырученных за дачку, обратились бы, скорей всего, в несколько сот рублей, и семейство, только-только вздохнувшее свободней, стало бы снова нищим. С этой точки зрения хранение свободных денег было безумием и, раз уж недальновидная операция с продажей дачи все равно осуществлена и потерянного не воротишь, надо было как можно быстрей вложить деньги во что-то еще, например, в тот же мундир, если уж, так или иначе, его надо приобретать. Поэтому Николай Владимирович был кровно заинтересован, чтобы аттестация у него произведена была насколько возможно раньше, так как просто пойти в магазин, купить сукна и начать шить он не имел права: во-первых, все это распределялось централизованным порядком, прямо на службе, посредством так называемых «заборных (от слова забирать) книжек»; во-вторых, выглядело бы вообще нелепо и недостойно, как извне (если б кто-нибудь на службе пронюхал об этом), так и изнутри, для самого себя.
Помимо всего прочего слух о денежной реформе, несомненно, был государственной тайной, и, если уж тот, кто сказал ему об этом, был болтлив или не боялся получить десять лет тюрьмы, то сам Николай Владимирович не мог себе позволить поделиться с кем бы то ни было узнанным, посоветоваться с кем-то из людей практичных и опытных, какова вероятность того, что так все и будет, и как ему при этих обстоятельствах поступить. В семье вопроса, как поступить, он также не обсуждал, хотя Анна, работавшая в нефтяном министерстве, была в сходном с ним и даже, пожалуй, в еще худшем положении.
Сегодня он, однако, не выдержал и заговорил с ней: таиться он был более не в силах, да и время уже подпирало: назавтра у них была назначена аттестационная комиссия, и если его аттестуют, он должен был знать, что предпринять ему.
– Папа, я ведь очень хорошо тебя понимаю. – Анна ласково посмотрела на него. – Я очень хорошо понимаю, что волнует тебя. Конечно, все это очень унизительно, но что же делать?
– Да, но ведь ты сама не собираешься шить? – Он нарочно спросил без обиняков, грубовато, потому что ее всепонимающий, сентиментальный тон не понравился ему.
– У меня просто нет на это денег, – ответила она.
– Но позволь, те деньги, что остались от продажи дачи, принадлежат тебе в такой же степени, как и мне. Я уже довольно на себя истратил.
– Нет, нет, – она категорично замотала головой, – это совершенно ни к чему. Их все равно не хватит, а в результате мы оба останемся без формы. Да и зачем мне эта форма, зачем мне ходить в кителе и погонах? Я только недавно, всего одну зиму, как сшила себе шубу. Зачем мне снова выкладывать тысячи рублей?!
Николай Владимирович поинтересовался, ходит ли у них уже кто-нибудь в форме.
– Савицкий ходит в генеральской, – стала перечислять Анна, – Петровичев, Квасов…
– А ты сказала у себя определенно, что не хочешь шить форму?
– Сказала, что у меня нет денег. – (Это означало, что она сказала, что у нее нет денег и что она одна с восьмилетним ребенком на руках, – надеясь, что они ей предложат безвозмездную ссуду.)
– А они? – спросил Николай Владимирович.
– А они сказали: мы вас тогда не аттестуем.
Разволновавшись, Николай Владимирович заерзал на месте, безотчетно ударяя по столу.
– Ну и что будет, если тебя по-настоящему не аттестуют? Тебе же придется уйти… И потом, слушай, – он понизил голос, – ведь это государственное постановление. Ты же не можешь выступать против правительственного постановления.
– А я и не выступаю против правительственного постановления, – зло сказала она, серея лицом.
– Да, но твой шаг может быть расценен именно как обструкция. Это очень опасно. Не мне тебе объяснять, какие отсюда могут проистечь последствия.
Анна побледнела еще, но по-прежнему хотела настоять на своем.
– Нет, я все равно не могу себе этого позволить. У меня ребенок, в конце-то концов! Ребенок, которого я должна кормить и одевать! – закричала она. – Я не могу бросаться такими деньгами!
Николай Владимирович поразился лишь тому, что даже такой аргумент, какой он только что привел ей, отступив от своего же слова никогда не говорить с ней на эту тему, не способен переубедить ее, всегда мучимую страхом и ждущую неприятностей из-за того, что покойный муж ее, Дмитрий, совсем мальчишкой еще отсидел по «пятьдесят восьмой статье». «Неужели ж это забота о ребенке произвела такую трансформацию? – Он взглянул на Анну, казавшуюся ему подчас сумасшедшей из-за своих страхов, как-то по-новому, признаваясь про себя, что сам он все-таки никогда б не решился на такое. – Впрочем, это всего лишь неразумно, – тут же поправил он себя. – Если ее уволят с работы и она месяца два пробегает, пока устроится, как это бывало и раньше, то и выйдет как раз баш на баш, эти самые деньги и уйдут».
– Да нет же, – продолжала меж тем Анна, уже совершенно раздосадованная, – мне эта форма не нужна, не нужна, понимаешь?!
– Почему? – преувеличенно удивился Николай Владимирович. – У тебя стройная, хорошая прямая фигура. Форма тебе очень пойдет. Ты ведь любишь быть хорошо одетой. Мне, например, нравится ходить в форме и нравятся женщины в форме.
– Ты совсем другое дело, – пожала она плечами.
– Почему? Почему я – другое?
– Потому что тебе надо получать хорошую пенсию. Ты сам знаешь, какое это имеет значение для пенсии. Поэтому тебе надо сейчас затратить известную сумму денег, сделать, так сказать, известные капиталовложения, чтобы потом они окупились сторицей, чтобы ты не ведал горя всю остальную жизнь. И тебе-то как раз и шла очень форма. Я помню, еще первые мои впечатления были от твоей формы. – Анна воодушевилась. – У нас ведь есть эта фотография, где ты сидишь в мундире, а я у тебя на коленях. Давай найдем ее.
Николай Владимирович попросил:
– Не надо… Извини, просто лень куда-то лезть и искать.
Татьяна Михайловна вошла при этих словах в комнату и долго копалась в буфете, перекладывая мешочки с припасами, желая услышать, конечно, о чем говорят муж с дочерью: она чувствовала, что это нечто важное. Затем, презрительно фыркнув, вышла.
– Скажи, почему мама так не любит меня? Если б мама любила меня, вся жизнь моя сложилась бы иначе!.. – сказала Анна, принявши материнское фырканье на свой счет: должно быть, мать хотела показать, что от Анны толкового совета не добьешься.
– Ты считаешь, что жизнь твоя не удалась? – Николай Владимирович устал и поймал себя на том, что спросил это тем же немного нарочито испуганным голосом, каким спрашивала она его, если он произносил кощунственные вещи.
– А чем она удалась?! – воскликнула возмущенно Анна. – Чем? Что я видела в жизни? Не мне тебе рассказывать, как мы жили. Я вышла замуж, и что же? Три года мы скитались, не имея своего угла, потому что мужу моему запрещено было жить в Москве. Вечно без денег, вечно под страхом увольнения. Господи, пока не забралась в такую дыру, где уж все было безразлично. Я очень любила Дмитрия, ты в этом не можешь сомневаться, я поехала за ним, я разделила его жизнь, не колеблясь… Но когда он умер, я вздохнула облегченно, честное слово. Мы смогли наконец оттуда уехать. Но ведь и здесь я не вижу ничего хорошего! Что меня ожидает в ближайшие годы? Я с ужасом думаю об этом.
– Но ведь тебе только тридцать лет, тридцать лет. Тебе еще очень мало. Ты еще молода, жизнь твоя впереди. – В неверном закатном свете Николай Владимирович попытался разглядеть мелкие дочернины черты, впервые замечая, как низко надвинулась у нее кожа век на внешние углы глаз, став, почти как у него, дряблой. Вообще с возрастом его любимая дочь становилась все более похожей на него: гуще, в него, а не в мать, стали у нее брови, выпрямился нос, и вся ее фигура, с небольшой головой на наклоненной вперед шее и несколько широкими плечами, была теперь под стать его фигуре.
Однако эта улыбка природы в настоящую минуту не обрадовала его и даже показалась ему слегка ироничной.
– Нет, так нельзя, – возразил он. – Что ж из того, что мать тебя не любила? Зато я тебя любил больше всех и больше всех баловал!
Но Анна упорствовала:
– Нет, ты не представляешь, но для меня материнская нелюбовь имела очень большое значение! Это была первая несправедливость, с которой я столкнулась!..
Николай Владимирович рассердился:
– Ну что за глупости?! Какое это может иметь значение: любила, не любила? При чем тут несправедливость? Какая нелепая у тебя требовательность! С чего ты взяла, что тебя все должны любить? Откуда это следует? Разве у тебя такой обаятельный нрав? Нельзя так высоко заноситься, чтобы считать, что тебя все должны любить…
Он собирался еще прибавить, что нужно быть смиренней, но подумал, что не ее, и так низведенную почти до нуля, учить этому, поэтому сказал только, что применительно к себе самому он всегда руководствовался правилом быть скромнее, смиренней, ибо так легче.
Анна гневно сдвинула брови, но взяла затем себя в руки:
– Я тебя не понимаю, папа. При чем здесь смиреннее? Откуда эта библейщина? Ведь ты не веришь, по-моему, в Бога?
Николай Владимирович замотал отрицательно головой:
– Нет, нет, это здесь ни при чем, – он не убедил ее и поэтому спросил еще: – А ты разве веришь? – хотя и без того тон ее показывал, что она не верит.
– Нет! – В ее голосе прозвучали решительность и еще что-то, чего Николай Владимирович сначала не понял и лишь мгновения спустя разобрал: презрение. – Нет, я не верю! – продолжала она. – Потому что если б Он был, то должен был бы осуществлять одну функцию – справедливость. А что делает Он? За что Он наказывает тебя или меня? Конечно, ни ты, ни я – не совершенства. Пусть. Но ведь есть же и большие, чем мы, грешники. Мы не пользуемся властью, не воруем, не угнетаем своих ближних, не убиваем, и ты и я, мы знаем массу людей, о которых заведомо, безо всякой ложной скромности, можно сказать, что они хуже нас. Даже среди наших знакомых. И тем не менее они живут припеваючи. Возьми хотя бы небезызвестную тебе мою золовку. Чем заслужила она такие блага? Тем, что не пустила меня жить к себе, хотя живет одна в двадцатипятиметровой комнате, или тем, что несколько раз выходила замуж, прежде чем остепенилась?
Николай Владимирович не знал, что ответить ей на страстные ее вопросы, и только кивал:
– Да, да, я согласен с тобой. Это действительно так. Вероятно, я употребил неправильное выражение; надо было сказать: не смирение, а твердость. Надо тверже принимать невзгоды. Ты еще молода, у тебя много сил…
– А если уж ты заговорил о смирении, – нанесла напоследок жестокий удар Анна, – то надо, и правда, давно отбросить ложную гордость и обратиться к Мишке Рыбакову!
Николай Владимирович покраснел и стал смотреть в окно. Мишка Рыбаков, племянник Николая Владимировича, когда-то выгнанный из их дома, окончательно сделался теперь большим начальником по партийной и литературной части, имя его мелькало в «Литгазете», и Стерховы в глубине души жалели, что так опрометчиво рассорились с ним: со своими связями он, вероятно, способен был бы помочь, в частности – при розысках Александра, а то и в каких-нибудь еще могущих возникнуть ситуациях.
– Так что ж?! По-твоему, я не права?! – требовала ответа Анна. – Что ж ты молчишь?! Ты ведь еще весной сказал, что позвонишь ему! Я не напоминала тебе об этом, но сейчас, если ты уж заговорил о смирении…
Николай Владимирович внезапно для себя самого хихикнул, и она воззрилась на него с изумлением:
– Что?!
– Да я… был… у него, – выдавил он из себя.
– Был?!! Почему же ты не сказал нам ничего?! Ты говорил по поводу Шурки?! Он отказался помочь?! Оскорбил тебя?! – крикнула она догадавшись, и приготовилась уже удариться в слезы.
– Нет, нет, успокойся, – вяло и криво усмехнулся Николай Владимирович. – Он, по-моему, спятил… Он сказал: «А ты знаешь, дядя, что у товарища Сталина старший сын Яков тоже попал в плен?» Я сказал, что знаю, – и что же? «Вот именно, что ничего, – сказал он. – Вы знаете, как ответил товарищ Сталин, когда ему предложили обменять Якова на Паулюса? “Я солдат на генералов не обмениваю!” – Берите, дядя, пример с товарища Сталина!..»
//-- * * * --//
Утром, по дороге на службу, Николай Владимирович постарался выбросить из головы неприятный разговор с дочерью и целиком предался мыслям о том, какого примерно чина он удостоится и каков будет в мундире. По всем признакам чин выходил ему где-то на уровне восьмого – десятого класса, соответственно старорежимной иерархии, то есть вроде коллежского асессора – коллежского секретаря, что равнялось прежде ступеням, если считать вниз, от капитана и ротмистра до поручика, а нынче от капитана до младшего лейтенанта. В витринном зеркальном стекле он подмигнул сам себе и, оглядывая свою заметно сутулую фигуру, подумал, что китель обязательно плохо сошьют и он будет сзади короче и оттопыриваться хвостиком. «Впрочем, – утешил он себя, – мне некого больше прельщать своей осанкой. Действительно, дотянуть бы до пенсии, а там уж моими регалиями хоть ж… подтирай…»
С этими мыслями, машинально раскланиваясь в широком коридоре с полузнакомыми из других отделов, он вошел в свою тесно уставленную столами комнату. Все были уже на своих местах; его стол находился у самого окна, лицом и впритык к столу заместителя начальника отдела, назначенного недавно, снова в обход Николая Владимировича. В комнате стоял крик, – как вник сразу же Николай Владимирович, – все об аттестации, и Вениамин Вячеславич, так звался заместитель начальника, сидел не на обычном своем месте и не на стуле даже, а на столе, по-мальчишечьи, забыв, что ему пристало держаться солидно и сохранять, как это говорится в педагогике, «пафос дистанции» с подчиненными. Общее направление спора насторожило Николая Владимировича: Соленкова, дама, работавшая в учреждении лет пятнадцать и когда-то хорошенькая, а потому имевшая некоторые связи, узнала откуда-то, что начальство не расположено, по меньшей мере сейчас, аттестовывать экономические отделы. Остальные не желали этому верить.
– Конкретнее! – азартно кричал Вениамин, опасавшийся, что из-за того, что он назначен лишь недавно, его могут обойти аттестацией или дать меньшее звание, чем то, какое полагалось ему по занимаемой должности. – Конкретнее! Ведь известно все же, что сегодня комиссия будет!
– Да, будет, но аттестуют очень скромно, может быть, всего лишь несколько фамилий. А прочих нет, поскольку не выяснено отношение экономических отделов к собственно юриспруденции.
– При чем здесь юриспруденция? – вмешался с порога Николай Владимирович. – Аттестуются служащие определенного ведомства, вот и все. Поскольку ведомство юридическое, постольку все его служащие, до швейцара включительно, имеют отношение к юриспруденции.
Соленкова обиделась:
– Ну вот, вы всегда шутите, Николай Владимирович.
Заикаясь, самый молодой сотрудник их отдела, глуповатый Родионов, спросил:
– Ра-а-азве в ста-а-а-рину ш-швейцары получали чин?!
Другой их сотрудник, Анатолий Петрович Мырков, начавший в последнее время очень быстро продвигаться, так что Вениамин побаивался теперь его как соперника, а все кругом соглашались, что Мырков вот-вот обойдет Вениамина, сказал строго:
– Или мы государственные служащие, или нет! Иначе получится разнобой, беспорядок вместо порядка. Форма на то и вводится, чтобы в ней ходили. А то одни будут в пиджачках, другие в кофточках, третьи в мундирах – это ни в какие ворота не лезет, черт знает что!
Николай Владимирович засмеялся. Мырков взглянул на него подозрительно. У него было характерное лицо, в котором при общей тонкости и хрупкости конструкции чудилось что-то обезьяноподобное благодаря выпяченной вперед грани рта. У Николая Владимировича были с ним свои отношения. Придя к ним в отдел года за два до войны, Мырков был очень симпатичен Николаю Владимировичу. Николай Владимирович опекал его и образовывал и имел, кажется, на него влияние. Потом Мырков ушел на фронт, откуда возвратился в сорок четвертом году, демобилизованный после ранения. Их дружба возобновилась и продолжалась еще года два, пока Мырков, вдруг что-то там такое решив для себя насчет принципов жизни, не перестал быть мил, повел себя грубо и жестко и из приветливого молодого человека превратился в сущего волка. Отдельские, привыкшие относиться к нему по-свойски, не могли сразу адаптироваться к этой перемене, и двое скоро за то поплатились. Мырков выжил их методично и грамотно: сначала предельно сбавил им нагрузку (что эти дураки восприняли с радостью, как дружескую, свойскую помощь; оба крепким здоровьем не отличались), а потом подсказал начальству, что эта нагрузка и вообще может быть распределена без ущерба меж остальными работниками отдела, и тем подвел своих бывших приятелей под сокращение штатов – в то время аккурат была кампания. Дальше на очереди у него, конечно, был Вениамин (у Вениамина хоть и была рука наверху, но не особенно крепкая). За Вениамином же мог последовать и сам Николай Владимирович, который хвалил себя теперь лишь за то, что верно уловил еще самое начало перемены в Мыркове и, едва она случилась, стал держать себя с ним подчеркнуто официально, ровно, избегая вопросов и выражений недоумения. Кажется, Мырков сперва оценил его такт, но затем – по мере того, как новизна превращения забывалась, – этого стало мало и требовалось уже, по-видимому, полное, безоговорочное и раболепное подчинение. Поскольку же такового не наблюдалось, то…
– Нет, я целиком согласен с Анатолием Петровичем, – поспешил Вениамин. – Разнобой, беспорядок недопустимы! Но согласитесь и вы, Анатолий Петрович, – он попытался продемонстрировать и свою независимость, – согласитесь, что у руководства могут быть и особые соображения!..
Известие о том, что аттестуют не всех, слова Вениамина об «особых соображениях» почему-то связались у Николая Владимировича со вчерашним газетным сообщением, и он ощутил, как в душе его пробуждаются неясные страхи.
«Что ж это? – спросил он себя. – Неужели я боюсь, что сын мой окажется жив и вернется? Нет, разумеется, нет». Он и в самом деле этого не боялся – он как раз просто не верил в это. Если б его сын вернулся, то все было б, наоборот, очень несложно, и к этому-то он был готов: сын получил бы десять лет лагерей, а он сам с Татьяной Михайловной тоже мог бы отправиться куда-нибудь на поселение, не чая для себя уж ничего в жизни, радуясь лишь тому, что сын жив, и лишь одно соображенье держа в уме: сколько же будет их сыну лет, когда он выйдет, и как он по выходе устроит свою судьбу. Но в то-то все и упиралось, что всерьез он не верил в возвращение сына: вероятность была ничтожна, как сказала Анна, слишком ничтожна после четырех лет. Зато эта-то ничтожная вероятность делала сейчас положение Николая Владимировича непропорционально неустойчивым. Хотя ему сочувствовали, его жалели, хотя таких случаев, как у него, были миллионы, и хотя многие из тех, кто решал его судьбу, сами воевали и, следовательно, знали, как это бывает, когда без вести пропадают люди, однако ясно было, что все равно они обязательно запнутся, как не раз уже запинались прежде на его случае. Хоть и посочувствуют, но отведут его, – из осторожности, из черт знает чего, но отведут: «Давайте не будем торопиться с этим делом. Конечно, он работник достойный, кто говорит, и дома у него такое несчастье, но тут, знаете ли, нужна осмотрительность. Вот, вы читали вчерашнюю газету?..» – Вот и все; ничего, кроме этого, не будет даже сказано, и упаси бог, чтобы у кого-нибудь повернулся язык не пожалеть его. «И первый, кто сегодня вспомнит об этом, будет Мырков, – подумал Николай Владимирович, – потому что он когда-то бывал у нас дома, был посвящен во все перипетии розысков сына и, значит, может живо представить себе, как реагировали вчера наши на сообщение в газете».
Он еще раз взглянул на Мыркова. На секунду глаза их встретились, и Николай Владимирович хоть и помнил, что этого делать не следует (еще в двадцатых годах один бывалый человек учил его: «Не смотри ты так на людей, они этого не любят, а коли будешь так смотреть на блатных, то и вовсе пропадешь…»), не отводил своих глаз каким-то мгновением дольше, чем надо было, видя, как стремительно меняется выражение его визави, как взгляд холодеет и становится все более злобным.
– Ах, зачем вообще эта форма?! – кокетливо вздохнула Соленкова.
– Как это – вообще зачем?! – Мырков откинулся на стуле, предвкушая торжество. – Вот, предположим… Идет некто по улице. Так? А ведь неизвестно, кто идет! Простой человек или, допустим, начальник. Распознавание, а также отбор и отсев затруднены. Некоторые могут маскироваться. На вид, посмотришь, как благородный, а на самом деле… тьфу!..
Николай Владимирович онемел, потому что слова эти относились, конечно, непосредственно к нему и были намеренным оскорблением. Остальные в комнате тоже были поражены и, вытаращив глаза, смотрели, как будет выкручиваться Стерхов из этой ситуации: вспылит или отделается обычными шуточками. Но шуточек у Николая Владимировича на сей раз не находилось, вспылить – недоставало сил. Молчание затянулось. Мырков, внезапно вызверясь, бросился вон из комнаты. Но и теперь никто не осмеливался произнести ни слова.
Николай Владимирович отвернулся и притих над столом. Затем отпер стол, достал папку с решением, которое надлежало отнести начальству на подпись, и, показав ее издали Вениамину, чтобы тот понял в чем дело, вышел.
– Николай Владимирович! – пройдя половину коридора, услышал он за собой крик, запыхавшийся Вениамин догнал его.
– Какой подлец, Николай Владимирович, а?! Какой подлец! Нет, этого нельзя так оставлять, а? Я этого так не оставлю! Я должен руководству доложить, – твердил он, ежесекундно оглядываясь, нет ли кого в коридоре. – …Николай Владимирович, вы хотите узнать, да?! Они не говорят, Николай Владимирович. Они говорят, ждите приказа, еще ничего не утверждено. Я спрашивал у Лиды, секретарши Лешакова, но она ничего не успела посмотреть. Перепечатывала не она и вот… не успела.
Николай Владимирович сдержанно поблагодарил.
– Так что вот, Николай Владимирович, – повторил Вениамин, – ничего не известно…
– Хорошо, спасибо, Вениамин Вячеславич. – Чувствовалось, что Вениамину ужасно по-детски не хочется пускать его к начальству, в какой-то момент он даже сделал такое движение, будто собрался вырвать папку из рук Николая Владимировича и побежать с ней самому. – Спасибо, Вениамин Вячеславич. Я иду, собственно, по делу…
– Конечно, конечно, – пробормотал Вениамин, несоразмерно страдая, – конечно, вы идете по делу. Я сам, однако, должен был зайти к Евсееву, – нашелся он. – Что ж, пойдемте теперь вместе, это ничего.
Николай Владимирович знал, что тот, кто должен был подписать ему бумагу, начальник их управления, Иван Андреевич Евсеев, был мужик чрезвычайно грубый и не терпел Вениамина, вполне правдоподобно было поэтому, что Вениамин мог опасаться, если ему и надо было, идти туда один. Николай Владимирович же работал с Евсеевым не первый год и пользовался, по некоторым признакам, симпатией того.
Кабинет Евсеева был уже на чистой половине, где чуть подальше начинались ковры перед кабинетами замминистров, но был, однако же, очень мал, явно только прилепясь к кабинету другого, более крупного начальника. Секретарша, одна на двоих (на Евсеева и того, второго), в этот суматошный день была взвинчена, весела и, пользуясь всеобщим послаблением дисциплины, не встала и не пошла в кабинет, а лишь мигнула им, чтобы они стучались и спрашивались сами; каким-то чутьем, которое всегда безошибочно вырабатывается у подчиненных, она, хоть через толстую перегородку кабинета не проникало ни звука, точно угадывала, работает ее начальник или просто в беседе с кем-то проводит время. Они поскреблись в маленьком тамбуре.
– Входи! – крикнул из-за двери Евсеев, тоже сразу угадавший, что идут его подчиненные (она бы предупредила его, если б визит был незауряден), и тоже взбудораженный сегодня, оттого что повседневная рутина прерывалась, да еще так славно, как он надеялся.
По стенке они обошли стол для заседаний, слишком громоздкий для такого маленького помещения, и стали возле второго, письменного стола. Евсееву, уже в течение двух лет исполнявшему обязанности начальника управления, но по причине интриг так и не получавшему на сей пост назначения прямого, неоднократно клятвенно обещали предоставить по крайней мере другой, более достойный кабинет, но вследствие тех же интриг дело каждый раз где-то наверху замирало. Впрочем, все знали, что ждать Ивану Андреевичу осталось недолго: главный враг его состарился и вот-вот должен был уйти на пенсию; прошел слух, что тому могут предложить сделать это даже сегодня, не откладывая и не давая ему чина, потому что он раздражил уже всех своею старческой вздорностью; с его уходом брала верх партия Ивана Андреевича.
– Садись! – указал Иван Андреевич широкой белой рукою; он был не один и немного бравировал. Они уселись возле стола в низкие мягкие кресла. Не предоставляя Евсееву нового кабинета, ему разрешали зато отыгрываться на мебели: она вся была красного дерева, тяжелая, обширная, с инкрустацией и заполняла комнату так, что для проходов оставались лишь узкие извилистые лазы. Поставив наискось через печатный текст резолюцию, Евсеев растянул большое, мясистое лицо в доброжелательной, слегка насмешливой гримасе.
– Простите, пожалуйста, Иван Андреевич, – ободренный Вениамин сделал паузу, рассчитывая, что тот сам догадается, о чем его хотят спросить, и деликатно избавит их от необходимости продолжать; но Иван Андреевич, хоть и обтесался за годы службы в этом требовавшем деликатности и обходительности ведомстве, сейчас почему-то не пожелал догадываться, и Вениамину пришлось, покраснев, кончать самому:
– Нам очень любопытно было б узнать, м-м… о результатах, – при этом он очень упер на слово «нам» и даже показал глазами на Николая Владимировича.
– Не терпится? – добродушно спросил Иван Андреевич. – К сожалению, пока ничего определенного сказать не могу. Приказ еще не утвержден. Утвердят – увидим. Я тоже еще не в форме. Или вам кажется, что я в форме?! – внезапно разъярился он.
Он взялся за лацканы пиджака и оттянул их так, что стали видны подтяжки:
– Так в форме я или не в форме?!
Вениамин слабо улыбнулся. Увидя этот знак робкого подчинения, Евсеев смягчился и кивнул тому, второму, что стоял все это время у шкафа, к ним спиной, разглядывая подборку каких-то внутриведомственных номерных изданий для специального пользования:
– Видел? Интересуются, а?!
Этот второй был только что назначенный со стороны начальник соседнего управления, молодой еще для такого поста, неполных сорока лет человек; как говорили про него – «очень деловой». На слова Евсеева он обернулся и с живой улыбкой длинного, хорошо выписанного рта, похожего на опрокинутый рожками вверх полумесяц (так что рот его, казалось, всегда был в улыбке), внимательно посмотрел на каждого из них в отдельности.
– Ну что ж, это дело понятное, – начав пробираться к столу, он не добрался, застрявши меж диваном и журнальным столиком, и, засмеявшись над собой, уселся на ручку дивана. – Это дело понятное, – протянул он, – чины, должности, наградные… все это интересует нас и не может не интересовать.
– Естественно, – весело буркнул Иван Андреевич, заранее одобряя все, что тот ни скажет.
Тот секунду помедлил, потом вдруг глаза его блеснули, видно было, что какая-то мысль осенила его. Он рывком перебросил небольшое свое, не раздобревшее тельце на соседнее кресло.
– А вот вы, например… – Полумесяц не распрямился, рожки, наоборот, подскочили еще выше, но как-то истаял, обратившись будто в тонкое лезвие; деловой ткнул указательным пальцем в Николая Владимировича. – Вот вы, например, должны получить, допустим, какое-то звание… Вы давно здесь работаете? Давно. Хорошо-о-о… А что будет, – быстро и звонко спросил он, – что будет, я повторяю, если вы вдруг не придете на работу? А?!
– То есть как не приду?.. – холодея, пролепетал неслушающимся языком Николай Владимирович.
– Ну вот так. В один прекрасный вроде сегодняшнего день не явитесь на службу. Что изменится?
– Не знаю, – прошептал Николай Владимирович. – П-план не будет выполнен в моей части…
– Ну вот, план, – разочарованно скривился тот, показывая Ивану Андреевичу – сами, мол, видите, что тут спрашивать.
– Да, план, – уже не слыша даже собственных слов, пошевелил губами Николай Владимирович, скорее, чтоб почувствовать, что он еще не упал на пол, что еще способен хоть немножко управлять своими движениями. Ему внезапно поблазнилось, что все то, что здесь происходит, – заговор. То есть что его решили уволить, не давая ему чина, чтоб не платить зря государственных денег (как того, главного врага Евсеева), но, чтоб не тратить на него времени, не вызывали даже специально, предупредить, подготовить, а просто положили сказать при первом же удобном случае, когда он к ним сам придет, зная наверняка, как знает это опытный добытчик-охотник: чего за ним бегать, сам придет; сказали только Вениамину: «Ты уж, как увидишь, что он ползет к нам (мы там ему поручили готовить один матерьялец, так вот, когда увидишь, что он его несет к нам), то ты уж будь любезен, явись заодно. Субординация должна быть соблюдена. Здесь между делом и объявим с тобой вместе. Тут тоже ведь нужна осторожность, а то кондрашка его хватит тут, хлопот не оберешься». И вот они сговорились все таким манером, и Вениамин разыграл перед ним комедию, и Евсеев, всегда хорошо относившийся к нему, нарочно зазвал к себе этого, делового, чтоб все-таки начал тот, потому что у него самого не хватило все ж духа. «Ну что ж, этого следовало ожидать… – Николай Владимирович одернул на себе пиджак и стал подыматься из кресла. – Вот сейчас они скажут: “Рассмотрев по существу… руководство, исходя из интересов… сочло нужным…”»
– Ладно тебе, – пробасил вместо того Евсеев своему приятелю, не добавив, правда: «Чего ты к нему привязался». – Идите, Стерхов. И ты, Вениамин, иди себе…
Нетвердо ступая, все еще бледный, удивив секретаршу, чутье которой на сей раз отказало и не могло определить, что же произошло в кабинете, что привело старика Стерхова в такое расстройство, Николай Владимирович вышел и только тут, не потому даже, что его отпустили, не причинив ему вреда, но больше по реакции мудрейшего и опытнейшего Евсеева догадался, что они вовсе не составляли заговора против него и что цель вопросов делового была иная. Тот, второй, действительно был деловой, действительно со всем пылом свежеиспеченного начальника искал искоренить зло и в качестве такового действительно был осенен мыслью: что же изменится во вверенном ему государственном подразделении, ежели подведомственный ему сотрудник А или В вдруг не явится на работу? Он не намеревался, конечно, уволить всех, кто не мог вразумительно ответить ему; то была лишь острая и оригинальная постановка вопроса (заострение вопроса), прельстившая его именно своей необычностью, каким-то особым углом зрения, под которым все производственные проблемы начинали смотреться иначе. И наверняка, конечно, Николай Владимирович был всего-навсего просто первым, кто подвернулся под руку, первым, кому задана была эта каверза, и, остынув, без труда можно было предсказать даже, что, увлеченный своею идеей, деловой станет задавать этот вопрос всем подряд, каждому своему или приятельскому подчиненному, а потом будет рассказывать в своем кругу, как он спрашивал и (представь себе!) никто не мог ответить сколько-нибудь связно! И все будут удивляться его даровитой активности, его цепкости и добродушно, вроде Ивана Андреевича, качать головами (ловок, черт, ишь как закрутил!), пока кто-то из их круга, немного повыше, чем они, чином, сам не пошутит над ними: «Ну а если тебя самого не будет, что изменится? А?!» – И только тогда деловой, смущенный, затихнет. Но и тому, высшему в их кругу, не придет, в свою очередь, в голову спросить себя: «А что изменится, если и меня не будет?» Поэтому и он станет, похохатывая, всем рассказывать на своем, чуть высшем по отношению к тем, остальным, уровне, как деловой придумал всех подцепить на крючок хитрой своею каверзой, и как сам он здорово подрезал его, – станет рассказывать до тех пор, пока не нарвется на кого-то еще более опытного и мудрого и еще чуть старшего его чином, который, подмигнув, спросит его: «Ну а что в самом деле изменится, если кого-то из них… зачем из них? если тебя – не будет?! А?! Ха-ха-ха-ха!..» Но и этот затем… на своем уровне… – Николай Владимирович почувствовал, что ему становится жутко уже возвести глаза к вершине пирамиды, куда уровень за уровнем он карабкался.
Едва не поскользнувшись, когда неожиданно кончился постеленный ковер, он, потеряв вдруг дыхание и не умея никак набрать в грудь воздуху, остановился, опершись плечом о холодную, крашенную масляной краской, казавшуюся липкой стену. Куда девался Вениамин, он не заметил; сам он был на площадке глухой начальской лестницы, по которой руководство спускалось лишь вниз, в специальный буфет, а ход наверх был перекрыт.
//-- * * * --//
Николай Владимирович не был аттестован ни в тот раз, ни к осени, и на октябрьских праздниках, после очередного разговора с Анной, решил, что надо действовать. На третий день праздников, в воскресенье девятого числа, уединившись в задней комнате и сказав, что ему нужно поработать и он специально взял бумаги домой, он сел писать письмо на имя заместителя министра.
Семейство пило чай в соседней комнате. Николай Владимирович долго не мог никак настроиться и для успокоения сначала ходил по комнате, потом-таки стал писать, то и дело рвя лист, который он считал уже беловым, но механически сделал на нем помарку. После многих помарок, на третьей или четвертой редакции он составил наконец вариант, который хотел показать уже Анне.
Заместителю министра…
Советнику юстиции I класса
Товарищу…
Позволю себе обратиться непосредственно к Вам по личному вопросу.
Я в 1913 году окончил экономическое отделение Ленинградского (Петербургского) политехнического института. В течение пяти лет пребывания в институте студенты изучали юридические дисциплины. У нас читались лекции и сдавались экзамены и по общей теории права, и по истории права, по государственному, гражданскому, международному праву и по целому ряду других юридических дисциплин. Правда, по римскому праву, считавшемуся основой современного (до нашей революции) права, лекций у нас не читалось и мы его не изучали.
Некоторые профессора-юристы, читавшие у нас, были одновременно профессорами в Университете, и читаемый ими курс был один и тот же.
По окончании института, в 1913 году, я работал в Государственном контроле; после революции – в КН РКИ, до его ликвидации в 1934 году. Потом я работал год в ЦК Союза рабочих-строителей, а с декабря 1935 года работаю у Вас, в финансовом отделе, в должности сначала ревизора, а теперь экономиста.
Позволю себе предположить, что и мое образование, и стаж практической работы в течение тридцати четырех лет, из них тридцать пять лет при Советской власти, дают мне основание считать себя несправедливо обойденным тем, что аттестование меня не коснулось.
Вся моя работа в Государственном аппарате была неразрывно связана с юриспруденцией, а в ЦК Союза строителей я также проработал правовым инспектором труда.
Прошу Вас рассмотреть вопрос о присвоении мне классного чина.
10 ноября 1947 года
Н. Стерхов
Николай Владимирович собрался уж звать Анну показывать ей бумагу и лишь немного замедлил, соображая: все ли он написал как надо, но в этот миг из соседней комнаты вдруг услыхал:
– Батюшки, Людмила-то, Людмила какая стала! Смотри-ка, откуда что берется?!
Он осторожно выглянул и убедился, что, точно, дочери приветствуют там Людмилу. Она неплохо выглядела, пополнела, носила высокую прическу, была в хорошем клетчатом, какой-то толстой материи костюме, и против воли Николай Владимирович подумал, что она не так уж дурна была бы в качестве жены его сына, а следом, робко о том, зачем она пришла.
– Ну рассказывай, рассказывай! – требовала там Катерина, усаживая ее за стол и сама садясь к ней поближе и боком к столу. – Нет, погоди, сейчас Анька чай поставит. Ты не торопишься?
Татьяна Михайловна, которой померещилось, что Людмила поздоровалась с ней суше, чем то следовало, за маленьким, когда-то ломберным столиком у стены зажгла бра и пустила машину.
Людмила, в молчанье ожидая, пока Анна на кухне ходит доливает чайник, с новым любопытством, будто впервые озирала комнату, где прожила два с лишним года.
– У нас все по-старому, – сказала Катерина. – Ты-то как поживаешь?
– Что ж ты не заходила так долго? – упрекнула Анна, вернувшись.
– Да я заходила как-то… вас дома не было…
– Иди ты! – закричала Катерина. – Дома не было. Уж у нас-то всегда кто-нибудь дома. А не то соседи б тотчас же передали. А то вдруг… – Она хотела прибавить: «А то вдруг мы получили бы тем временем какое-нибудь известие», – но удержалась и сказала только: – А мы даже адреса твоего толком не знаем.
Анна, понизя голос и краем глаза взглянув на мать, спросила:
– А ты где сейчас живешь?
Машинка застучала шибче, и Татьяна Михайловна в своих стареньких очках с маленькими круглыми стеклами и зыбкими проволочными дужками прильнула почти к самой ткани.
– Я все там же, с отцом, – Людмила в улыбке показала зубы, которые были у ней несколько великоваты. – Ничего, притерлись. Вторую комнату себе отхлопотали в том же бараке.
– Это у вас барак, не дом? – переспросила Катерина.
– Это так называется – барак. У нас как считается: если с фундаментом, то, значит, будет дом, а если без фундамента – то барак. Когда-то, конечно, так все вместе вповалку и жили, а теперь-то уж перегородили давно, а кто – уехал…
– Ну а отец твой? – поинтересовалась Анна.
– Отец? Можно сказать – хорошо. Тихий стал, смирился…
Анна подозрительно сощурилась, различив в ее словах оттенок гордости:
– Что значит «смирился»?
– А вот курить бросил: ему врачи запретили. Выпивает редко.
– Так в чем же смирился? – допытывалась Анна.
– Ну, может, я не те слова сказала.
– Вот то-то, что не те слова, – заметила Катерина. – Ну да это ладно. Ты о себе скажи, ты где работаешь-то?
Обрадованная, что неприятная заминка так легко окончилась, та повернулась быстро к одной и другой сестре, чуть смущенная:
– Я? Я теперь в торговой сети работаю…
– Да что ты?
– Да, в Мосторге.
Сестры изумились: по тем временам это значило очень много, и даже Татьяна Михайловна подняла голову от шитья.
– Так ты теперь полезный человек! – с своим грубоватым юмором пошутила Катерина.
Людмила кивнула:
– Если что – я пожалуйста. Я там, правда, не так давно, но если что нужно – сделать можно.
– Сделай, конечно. Для своих как не постараться, – веселилась Катерина. – Мы ведь свои все же, а?
– Да. А то так ни черта не достанешь, – сказала Анна, – такие очереди с утра прямо, только измучаешься вся.
– С утра особенно, – подтвердила Людмила. – Вчера при мне одного чуть не задавили дядьку. Он упал, бедный, забыл, что купить хотел. Отошел потом весь бледный. Вот какие дела.
– Вот стыдно ему было, наверно! – прыснула Катерина. – Бабы на ногах остались, а он упал! Я б на его месте со стыда сгорела.
Людмила наморщила лобик:
– Да нет, там не одни бабы были… Это как случится. Так завертит, бывает, что самой страшно делается, хоть и за прилавком стоишь. Когда двери открывают, а они бегут…
– А в каком отделе ты работаешь?
– В пальтовом… Ой, да что же я заболталась?! – спохватилась она. – Все говорю да говорю, а у вас ничего не спрошу. Вы-то как живете?
– Да у нас-то все в порядке, – ответила Анна. – Катерина вон диплом заканчивает и замуж выходить собралась… У меня тоже, тьфу-тьфу-тьфу не сглазить, – в лице ее отобразился мгновенный и суеверный страх, – все в порядке. Сын большой уже, в школу пошел.
– А живет все там?
– Да вот, жил здесь долго, а теперь Катерина замуж выходит, так им вроде тоже жить негде. Я его снова туда отправила.
Загрустив, она побежала на кухню за чайником, принесла, но разговора связного дальше почему-то не вышло. Людмила не знала больше что спросить, сама отвечала односложно, стала смущаться, взглядывала исподлобья, и скоро всем сделалось ясно, что пришла она не случайно.
Скоро беседа и совсем прервалась: наступила необычайная, предшествовавшая решительному объяснению пауза. Чувствовалось, что Людмила злится, не смея начать и теряя время. Потом, совсем взяв себя в руки, покраснев, призналась:
– А я к вам пришла вот за каким делом… Я тут тоже замуж выходить собралась.
Николай Владимирович, не прячась уже, подошел к двери, лишь сейчас поздоровался с невесткой и стал у косяка, как бы греясь возле печки. По тогдашнему закону ей нельзя было просто так выйти замуж, поскольку она считалась все еще замужем и для расторжения брака требовалась либо официальная похоронная, либо нечто вроде бракоразводного процесса, с обращением в суд и так далее.
Она объявила между тем сестрам, что зовут его Борис, что он мастер спорта и преподает в школе физкультуру и что живет он у них не в поселке, а познакомилась она с ним у подруги.
– Мы вроде бы сначала так встречались, – виновато поведала Людмила. – Я и не надеялась особенно, что он захочет: к работникам торговли, знаете, некоторые относятся не очень… Ну а потом он говорит: давай поженимся.
– Ну и что же ты собираешься делать?
– Вы знаете, – еле слышно вымолвила она, обращаясь уже к одной только свекрови. – Я хочу потерять паспорт.
Потеря паспорта тогда была тоже серьезным делом, но, конечно, все же менее серьезным, чем заводить процесс. Бросив шитье на колени, Татьяна Михайловна оцепенело (не потому что она была так поражена ее решением, но в последнее время у нее часто случался этот оцепенелый, столбнячный взгляд) смотрела на нее. Потом вдруг встала, отчего тряпки свалились на пол:
– Хорошо.
Путаясь в ткани, она шагнула вперед, и дочери с мужем и с Людмилой, испугавшись, что она сейчас упадет, тоже все шарахнулись к ней.
– Подите от меня к черту! – заорала она, отстраняя их и повелительно протягивая руку к Людмиле. – Давай, мы сожжем его в печке.
Поспешно, трясущимися неожиданно руками, смеясь сама над собой, Людмила стала рыться в сумочке, вытаскивая паспорт и второпях вместе с ним еще кипу каких-то пропусков, квитанций и денег. Анна с Катериной, тоже обе вдруг возбужденные и облегченно смеющиеся, наперебой затараторили, хватая друг друга, мать и Людмилу за руки:
– Ах, какая умница все-таки у нас мамаша. Так и надо, конечно, сделать. Отговоришься как-нибудь, скажешь – обокрали. Побегаешь в милицию, поплачешься, что ж тут такого.
– Я в кино недавно видела, – потешалась Катерина, – как Калинин одной девке паспорт вручал: «Не теряй, – говорит, – больше». Ничего, и ты, в крайнем случае, до Верховного Совета дойдешь!
– Да я уж у нас в отделении милиции заплачу кому надо, я там знаю одного…
Татьяна Михайловна уже перед печкой перелистывала Людмилин паспорт. Она задержалась на особых отметках, на штампе с пропиской (она и впрямь не была церемонна), затем, сунув его под мышку, наклонилась к печке. У печки от многочисленных переделок железная рама, в которой крепилась дверца, к этому времени совсем расшаталась и перекосилась. Если дверцу захлопывали нечаянно чересчур плотно, то она заклинивалась и переставала открываться. Сейчас, нервничая, Татьяна Михайловна сделала как раз не то, что нужно: прихватив рукавом щеколду – обожглась, от боли нечаянно дернула рукой, и дверца плотно заскочила в пазы.
– Ах, черт, сволочь! – Она схватила клещи, норовя поскорее ухватить ими обломанную давно головку щеколды, от которой, в сущности, остался один завиток.
– Подожди, подожди, еще хуже закроешь! – закричала Катерина, выхватывая у нее клещи. – Куда ты так всегда торопишься? – восклицала она, безуспешно так и сяк дергая дверцу.
– А потому что вас никогда не дождешься! – отвечала Татьяна Михайловна. – Проще все самой сделать!
Катерина предложила снять конфорочные кольца и кинуть его туда сверху, но Татьяне Михайловне и Анне нужно было видеть, как он сгорит.
– Дайте-ка мне теперь, – попросил, не выдержав, Николай Владимирович. – Подопри-ка раму.
– Давайте лучше я, Анна Николаевна. – Людмила взяла полено у кинувшейся было выполнять отцовское распоряжение Анны. – Где держать-то?
«Это мы с ней в первый раз говорим», – мелькнуло у Николая Владимировича.
– Держи вот здесь.
Людмила налегла. Николай Владимирович покрутил на заклепке обломок головки щеколды, устраивая поудобнее клещи, потом резко рванул. Заслонка отскочила. Пламя заплясало в нерешительности и взметнулось наружу, и дым без тяги, завиваясь, пополз вдоль белого кафеля к потолку.
Присев на корточки, Татьяна Михайловна пошуровала кочергой, разгребая угли. Затем еще раз перелистнула с некоторым будто сожалением паспорт и, взявши его аккуратно щипцами, положила поглубже в огонь.
Почти касаясь своим плечом Людмилиного плеча, Николай Владимирович наклонился вперед, и, словно по его знаку, все семейство тоже наклонилось вперед, теснясь и сблизясь головами, к топке, к огню, и так, сгрудившись, смотрело неотрывно, до слез, до рези в глазах, как скручиваются, корежатся и темнеют маленькие странички гербовой бумаги.
V
– Мне кажется, папа, ты отдаляешься от нас, – сказала Катерина, – я просто тебя не узнаю.
– Это естественно, – отвечал Николай Владимирович, – я состарился, и мать тоже состарилась. Мы оба стали равнодушнее и заняты своими немощами. Наверно, так оно и бывает.
– Нет, я тебе не верю, – она погрозила ему пальцем, – ты сам признавался недавно, что чувствуешь себя сейчас много лучше, чем первое время после войны. Да я и сама вижу, что это так. Сколько ты болел тогда, дня не проходило, чтоб у тебя не было головной боли… А теперь, особенно когда звонит Галина Васильевна, у тебя находится и время, и… все остальное. Я ничего не говорю, она прекрасная женщина и мне очень нравится, но мне жаль, что ты из-за нее забываешь порою и нас и маму… Кстати, правда ли, Анна мне сказала, что ты…
– Да, правда, – поспешно перебил ее Николай Владимирович, хотя в глубине души не был совершенно в этом уверен.
Это было в самом конце пятьдесят третьего года, уже в двадцатых числах декабря. Действительно, он чувствовал себя весь этот год очень хорошо, ни разу не простудился, не свалился, когда в Москве свирепствовал грипп, и к декабрю находил в себе достаточно сил, чтобы ввязаться в некое предприятие. Предприятие это возникло из того, что сын Галины Васильевны, молодой, уже двадцатичетырехлетний человек, жил все последнее время не с нею, а довольно все ж далеко, хотя и в Европейской еще части России, в Предуралье. В этом году Галина Васильевна вдруг вознамерилась взять среди зимы отпуск за свой счет и ехать туда, к нему. Сначала из чистой куртуазности, не особенно веря в то, что ей удастся-таки выбраться, не особенно задумываясь даже над тем, что говорит, Николай Владимирович сказал, что он, разумеется, не отпустит ее ехать туда одну и будет сопровождать ее. Несколько недель разговор этот (сентябрьский) не возобновлялся, и Николай Владимирович почти напрочь забыл о нем, но в начале декабря с тревогой заметил вдруг, что Галина Васильевна как-то возбуждена, нервничает, а где-то в середине месяца она объявила ему, немного смущенно, но блаженно улыбаясь, что едет и что, конечно, не попрекнет его данным сгоряча обещанием.
– Отчего же, – подтолкнутый тем же неведомым бесом и даже придав своему голосу несвойственную ему твердость, ответил Николай Владимирович, – я сдержу свое слово и поеду с вами.
– Ах, боже мой, Николай Владимирович, – она смутилась уже по-настоящему, – я вовсе не хотела провоцировать вас, поверьте, что этого вовсе не нужно… Зачем вам это? Для того, чтоб выдержать только характер? Нет, нет, это, конечно, вздор! Это никак невозможно. Да и что скажет Татьяна Михайловна, как я покажусь ей на глаза после этого? Что скажут здесь, на службе? Мне-то объяснить все очень просто, у них не хватит духу мне отказать… А как объясните это вы? Пойдут разговоры… нет, нет, вам этого совсем не нужно.
– Мы не в таком возрасте, Галина Васильевна, чтобы о нас могли пойти разговоры, – усмехнулся Николай Владимирович, – уж вы извините меня. Кроме того, я полагаю, что у них не хватит смелости отказать и мне тоже; они именно не осмелятся не понять моих и ваших чувств или толковать их ложно. Я и вообще могу в любую минуту выйти на пенсию, оставим это… Так вы хотите ехать к Новому году?
– А Татьяна Михайловна?
– А с Татьяной Михайловной как-нибудь уж мы разберемся.
Предвидя все толки и недоразумения, что вызовет его намерение, он, тем не менее, не переоценивал их, и в тот же день сказал о нем и жене и начальству. В согласии с его ожиданиями, все оказалось не так трудно, как представлялось Галине Васильевне. Начальство было весь тот год в сплошной прострации, ожидало к Новому году коренных перестроек и, пожалуй, даже радовалось, когда кто-то, хоть на время, переставал мозолить глаза. Что же касалось Татьяны Михайловны, то она и впрямь год от году делалась все равнодушнее как к себе самой (так, у нее обнаружилась какая-то скверная болезнь почек, но она не желала сколько-нибудь серьезно лечиться, хотя страдала сильно), так и к окружающим, близким своим, к мужу, родной сестре, переехавшей на старости лет под Москву, старшей дочери, ко всем, кроме, быть может, четырехлетней внучки – Екатерининого чада, и самой Екатерины. Таким образом, все серьезные препятствия отпадали и оставался лишь общий легкий налет экстравагантности: путешествие, которое собрался он совершить и о котором неосторожно уведомил прежде времени Анну, было, бесспорно, и романтично, и, возможно, даже полезно, чтобы развлечься, но одновременно чересчур именно что экстравагантно, если не сказать больше.
В таком духе и должна была поговорить с ним Катерина, потому что сама Анна была буквально взбешена его планами и, хоть и сдерживалась тогда, но не могла ручаться за себя в дальнейшем, при обсуждении подробностей, и боялась испортить отношения с отцом окончательно.
Но Николай Владимирович уклонился, однако, от какого бы то ни было разбирательства. Екатерина была права: он воистину сильно изменился за последние два-три года. При этом причина, конечно, заключалась не в том, что здоровье его ухудшилось и мучительный нервный спад, начавшийся у него в конце войны, прошел, причина, без сомнения, была не здесь, ибо перемена его была такого свойства, что казалось, что будь его здоровье плохим, будь он хуже прежнего истощен, обессилен, он еще скорее сдвинулся бы в эту сторону. С ним случилось что-то из области чудесного, что-то такое, чего он и сам не мог определить вполне точно и во всем объеме: что же это? – но на частных примерах, на отношениях с семейством особенно это было заметно очень хорошо.
Семья неожиданно перестала, по крайней мере в той степени, что раньше, занимать его, более того – поглощать целиком. Как говорится, идея семьи словно бы изжила себя в его душе, и он внезапно ощутил себя от них освобожденным, свободным. Это было новое, странное и даже не совсем приятное поначалу чувство. Николай Владимирович не мог сказать, что так уж рад ему. Скорее наоборот: когда это одиночество, эта отчужденность, к которым он в течение всей жизни так безнадежно стремился, в конце концов явились, они показались ему не столько обесцененными вообще, сколько обесценивающими почему-то его самого. Не потому, что смысл прошлой жизни его снова становился чрез это под подозрение – это было б еще полбеды: он сам ставил его невысоко – но снова подвергались сомнению самые основы его личности, точь-в-точь как одиннадцать лет назад, после письма сына. От того кризиса, растянувшегося на одиннадцать лет, у Николая Владимировича остались весьма дурные воспоминания, вдобавок из-за того, что все это было так или иначе связано с той печальной любовью и судьбой. Теперь, когда он говорил себе: «Наконец-то я от них освободился!» и торжествовал свою независимость, – то выходило, что вся эта его любовь к ним, все эти беспокойства, все терзания не нужны были ему, он лишь играл по сути дела какую-то несвойственную ему роль, надевал чью-то чужую личину; тогда как ему нужно было всегда что-то совсем иное, на что он не решился единственно из трусости, по слабости. Это было слишком сильно, – он знал, что это опять соответствует истине только в некоторой доле, но невольно соскальзывал в эту крайность. В ней, если только он осмеливался остаться там, и еще немного за нею разверзался у него перед глазами жуткий провал, бескрайняя бездна, бездна свободы, манящая, но равно и устрашающая и для самого храброго, решившего не то что измерить ее шагами, но исследить хотя бы только взглядом.
К счастью для него, смущение его перед нею длилось недолго. Не потому, что привык к ней – к ней нельзя привыкнуть, – но потому, что охранительный разум у ее края в самый последний момент всегда приходит на помощь, мигом переустраивая и переиначивая это бесконечное пространство, спуская по крутым откосам деревянные шаткие лесенки, перекидывая навесные мостки и канатные дороги, сколачивая временные досчатые перегородки, а где можно, где удается, возводя и кирпичную стенку. Соответственно этому побуждению независимого рассудка, сохранявшего за обладателем его свободу, придавая ей значение необходимости (не это ли и обесценивало приобретение?), Николай Владимирович скоро догадался, что он все же просто устал от них, что вечные страхи, волнения, вечная обремененность так измучили его и приелись ему, что чувство реального облегчения должно вскоре затмить все остальные чувства. (Почему он и думал, что, чувствуй он себя хуже, он еще быстрей стремился бы отдалиться от них.) Они все, без исключения, могли прожить без него, и, главное, им не было б хуже ни без него, ни друг без друга, так как всегда у них то взаимное участие, которое они принимали друг в друге, к сожалению, оборачивалось обязательно взаимным деспотизмом. Они все (и он, конечно, в первую очередь) были плохо воспитаны, воспитаны в любви, может статься, но и в неуважении, поэтому их желание принести другому как можно больше добра, блага, уберечь другого от какой-то опасности оказывалось слишком часто нарушением каких-то глубочайших, суверенных прав. Понятно, что сказать им: «Живите теперь сами», – было жестоко, но, с другой стороны, в этом была и правда, поскольку фактически они все и так жили сами по себе, меж ними и так уж были разорваны какие-то внутренние связи, и они лишь боялись себе в этом признаться. Но тут важно было осознать, что и с самого начала эти связи, эта подчеркнутая зависимость и не нужны были вовсе, каждому из них мешая. «У нас получилось так, что вы, подрастая, усваивали себе незаметно какие-то права, на меня, на мать, друг на друга, – пытался втолковать Николай Владимирович Анне, но она не поняла его. – Теперь вам с Катериной представляется, что вы обладаете какими-то особыми правами над своими детьми… Это верно, вы, несомненно, любите их, вы привязаны к ним, но я заклинаю вас, будьте осторожнее… И еще одно…»
– Да, папа, – как всегда в таких случаях, преувеличенно внимательно и с каким-то подобострастием откликнулась Анна. – Я слушаю тебя.
Но он не стал продолжать. Он хотел добавить, что теперь-то он, слава богу, хоть и поздновато, но может отойти от них, его долг, пусть давний, пусть по его же вине, теперь выплачен и можно быть свободным. Но что-то удержало его: он подумал, что все-таки каждое слово здесь потребует обстоятельных разъяснений, а понять с полунамека его вовсе не обидную мысль она не захочет, повернув в худшую сторону. Перемена, происшедшая в нем, сделала также его и мудрее, и он постиг вдруг, что нужно вообще поменьше объясняться, ни в коем разе не пускаться в оправдания и гордо даже и отрешенно нести открывшееся ему.
Анна была поражена. Печать обиды не сходила с ее лица. Но и Николай Владимирович был на нее зол за то, что она так упрямо не хочет понять его, поверить, что он все-таки устал. И то же самое Катерина. Его возмущало больше всего то, что наружно ни для кого, ни для каких знакомых или, тем паче, соседей, его перемена никак не проявлялась – ни в поведении, ни в домашних делах, ни в чем; и если он собрался ехать сейчас куда-то, то опять же об этом не знал никто, и отсутствие его ничего не стоило оправдать несложной какой-нибудь выдумкой. Он стал лишь несколько ироничней, иногда острее в шутках, которые отпускал на их счет, – впрочем, весьма невинных, – он меньше читал, больше размышлял, вот и все. Он даже не стал продолжать своего «мемуара» или записок, как было собрался вначале, потому что это чрезмерно раздражало их любопытство, а то, что он отказывался рассказать, о чем он пишет, оскорбляло их. Так что по всему перерождение его было сугубо внутреннее, по объективированным своим результатам как нельзя более скромным.
Отчасти для того, чтоб это потаенное ощущение свободы и выразилось как-то вовне, он и решился на эту затею с поездкой. Он был действительно неравнодушен к Галине Васильевне, ему действительно нравился ее сын, которого он к тому же давно не видел, ему в самом деле хотелось встретить Новый год не в Москве, а где-нибудь в деревне или глухом поселке, среди леса, хотелось и отдохнуть несколько дней, но еще больше и больше всего – он не скрывал от себя этого – его радовала мысль встретить праздник без них, вдали от них, чтобы совсем уж ясно показать и им, и себе самому, что отныне в жизни каждого из них появилось новое свойство. Он согласен был терпеть и оскорбленность Анны, и насмешливое недоумение Катерины, но лишь реакция Татьяны Михайловны беспокоила его серьезно. Мать тоже, в сущности, устала от этих вечных семейных тягот, тоже хотела высвобождения и даже по-своему достигла его, но только у нее оно проступило совсем незаметно: с Анной у нее никогда не было хорошего согласия; любовь к Катерине перенесена была на девочку, и Катерина, радуясь, остального замечать не хотела; зять (Катеринин муж) был человек хоть и неплохой, но совершенно им чужой – так что перемену в Татьяне Михайловне замечал только он сам, страдая порою от образовавшейся обоюдной невозможности исправить что-либо. Состояние Татьяны Михайловны, чудилось ему, было нехорошим признаком, оно было иного рода, нежели у него; эти две линии лишь пересеклись в одной точке и вскоре должны были разойтись. Собираясь на Новый год покинуть ее, Николай Владимирович все-таки тревожился поэтому, и если бы дочери сказали, что будут встречать праздник где-то вне дома, он наверняка бы остался. Они, однако, решили на этот раз встречать именно дома, всей семьей, полагая, что, разумеется, раз решено всей семьей, то и он будет тоже. Но эта-то претензия и разозлила его: сколько раз они уходили под праздник, бросая их с матерью одних, – теперь же им взбрело в голову побыть дома, и, значит, он обязан присутствовать!
//-- * * * --//
Так он постановил твердо: ехать, и по обыкновению уже заранее воображал себе во всех деталях свое путешествие, свой приезд, встречу, их разговоры с Сергеем Васильевичем, братом Галины Васильевны, тоже грозившимся приехать (до сих пор, хотя они оба нравились друг другу, найти вполне общий язык им не удавалось и они испытывали известное смущение при встречах), воображал, как выглядит деревня, дом, его комнаты, воображал застолье и прогулку по лесу наутро. Среди этой прогулки по узкой заснеженной дороге – втроем нельзя было идти, и они с братом, споря без устали, шли впереди, сын Галины Васильевны чуть сбоку и позади, внимательно вслушиваясь, а сама она, немного отстав от них и почти забыв о них, – среди этого спора Николай Владимирович вдруг должен был вспомнить и о своих и снова мысленно доказать им, зачем он, человек, стоящий где-то уже на грани между жизнью и смертью, пустился в это путешествие. Застигнутый этим вопросом, он, дома ли, у кухонной плиты, где ставил чайник, по дороге ли в магазин, куда посылала его Татьяна Михайловна, в полутемном ли коридоре на службе, торжественно распрямлялся и в сотый, наверно, уж раз начинал для самого себя: «Я поехал вот для чего…» – но всегда появившиеся некстати люди мешали ему кончить так же сильно, как он начинал.
Сборы причинили много хлопот, и это было нескладно: он предпочел бы уехать незаметно. Но это была не простая командировка – да и в командировках-то он уже давно не был, – поэтому обычная экипировка не подходила. Требовалось и то и другое, чего он сам достать не мог. Остальные члены семейства вовлекались невольно в приготовления, все начинало снова зависеть не от него самого, а от кого-то другого, кто должен был пойти попросить соседей, сходить на рынок, и Николай Владимирович склонен был подозревать умысел, когда Татьяна Михайловна или Анна возвращались с пустыми руками, объявляя, что, например, валенок его размера (его прежние валенки давно износились) ни у кого из соседей нет и в магазинах тоже нет. Он чувствовал себя немного беспомощным, решался ехать с тем, что есть, и не обращать никакого внимания на нарочитую суету вокруг себя. Единственно, он не мог справиться с своим нетерпением, не в силах был заставить себя не считать дни до отъезда. Оставалось дотерпеть всего неделю, потом вдруг пять дней, потом четыре, три…
В этот третий от заветной черты день взвинченное настроение его, вероятно, проступило наружу, причем сперва не дома, а на работе, где все и так были начеку, а к нему самому приглядываться, интересуясь, что же такое с ним творится, стали много раньше, чем он это заметил.
– Вы прямо помолодели, Николай Владимирович, – восхищенно тараща с соседнего стола перекрашенные свои обесцветившиеся глаза, восторгалась, наоборот, сильно сдавшая за эти годы (у нее действительно было много неприятностей в семье) Соленкова. – Скажите, нет, правда, что с вами такое? Откуда что берется?! Может быть, это и впрямь… м-м… простите, я на правах старого друга спрашиваю… может быть, это действительно ваше увлечение произвело такое превращение? Вот видите, ха-ха, я заговорила в рифму. Я удивляюсь потому, что сама на себе, пардон, такого благотворного действия любви не ощущала. Поверьте, опыт у меня в этом отношении был.
Она ревновала его к Галине Васильевне, и тем сильнее, что та была ей сверстница. Николаю Владимировичу это льстило чуть-чуть; у них всегда были такие отношения, которые как бы предполагали возможность романа меж ними, хотя теперь, конечно, все эти возможности были упущены. Поэтому он особенно серьезно и честно отвечал:
– Что ж скрывать? Галина Васильевна мне нравится. Смешно было б отрицать то, о чем половина министерства так осведомлена. Но назвать это любовью?.. В нашем возрасте, я говорю, разумеется, о себе – какая любовь?! Нет, вероятнее, тут другое. Я просто, видимо, переступил уже за какую-то грань, где начинается высвобождение человека ото всего слишком мелочного, земного или, как теперь говорится, бытового. Меня словно кто-то позвал уже: пора, мол, готовься. Другие, более совершенные, нежели я, умели достичь этого раньше, умели творчески использовать это. Но я слабый человек и, хотя я всю жизнь к этому стремился, но сумел задавить в себе свою слабость только сейчас… Вот и здесь, на работе. Я уже больше ничего не жду от своей карьеры. Вы-то все, правда, и без того считали, что я к ней равнодушен, но честно вам скажу, это было не совсем так. Так вот, я наконец-то ничего не жду, и вы не представляете себе, какое это замечательное состояние: ничего не ждать, ни на что не надеяться!..
Будучи не очень умна, пораженная, она раскрывала глаза, а также теперь и рот с выпавшими уже клыками и на их месте золотыми коронками, стараясь запомнить дословно то, что он ей сказал.
Самому же Николаю Владимировичу было несколько стыдно: он-то знал в глубине души, что искренность его лишь кажущаяся, ибо вся эта объяснительная версия если и не была нарочно придумана для обмана ближних, то, по крайней мере, была лишь верхним слоем, под которым залегали иные, глубочайшие пласты. Там, в глубине, хотя эти «пора» и «готовься», безусловно, прозвучали, они имели какой-то совсем другой смысл, отличный от того заурядного, какой он придал им, беседуя с сослуживицей. Подлинное же его ощущение было как раз таково, что он на самом деле позван, как это ни странно, к чему-то новому, что, верно, он помолодел и что все земное и даже бытовое не утратило вовсе для него интереса и цены, но будто стало отчего-то смотреться иначе, лучше, чем во всю прежнюю его жизнь. Те радостные хлопоты, в которых он ожидал наступления праздника, были убедительней всего. Все было так, словно он и не был дряхл и немощен, словно жизнь, с ее надеждами и стремлениями, вовсе и не умирала в нем; но, напротив того, вдруг расцветала. Расцветала так же, как расцветала она в его пятнадцатилетнем внуке, за которым он исподтишка наблюдал, сравнивая его с собою и сам в этом сравнении сравниваясь с ним.
//-- * * * --//
Внуку его, Николаю Кнетъирину, пятнадцать лет исполнилось только-только, и он впервые собирался праздновать Новый год вне семьи, с своими приятелями и девушками, обещанными каким-то более расторопным и великовозрастным их дружком, – это было время раздельного обучения в школах. Дома, хорошо зная остальных, главным образом одноклассников Николая, никогда не слышали ни о молодом человеке, у которого и предполагалось, кажется собраться, ни о девушках, и для Анны было тем труднее отпустить сына, первый раз под Новый год, да еще в незнакомое место, к незнакомым людям. (Он благоразумно скрыл от нее, что уже дважды – на май и на октябрьские праздники – бывал в подобных компаниях.) Осторожно, боясь перейти какую-то намеченную здравым рассудком линию, но уже переходя ее всем своим видом и тоном, она выспрашивала сына, кто все-таки этот юноша, кто его родители, где будут они в эти часы, во сколько намечено у них собраться, когда он вернется домой и знает ли он, наконец, адрес и номер телефона.
Это было уже 29 числа. Мальчик жил не с ними, а у своей тетки в этот год, лишь изредка ночуя у них, но большей частью прибегая на час или на два время от времени, благо тетка жила недалеко. Сегодня он прибежал днем, занятия кончились рано, и он хотел узнать, во сколько ему надо прийти, чтоб присутствовать на семейном обеде, а потом ехать провожать, как было условлено: Николай Владимирович уезжал вечером, в девятом часу.
– Послушай, это у тебя буквально какая-то прямо болезнь, – заметил Николай Владимирович Анне, имея в виду ее расспросы.
Они на несколько минут остались в комнате одни: Катерина с матерью были на кухне, внук пошел позвонить кому-то. Анна приготовляла пресное тесто прямо в большой миске, наполненной до краев мукой: сделав там неглубокую лунку, плеснув туда воды, медленными ласковыми движениями тонких пальцев осыпая с краев муку и перемешивая. Занятие это нравилось ей, напоминая, вероятно, детство, и теперь медля и желая растянуть эти мгновения подольше, она неохотно откликнулась:
– Почему?.. – страдальчески сморщив брови.
Николай Владимирович и без того уж подумал, что урезонивания эти напрасны; он бы мог заключить это и из собственного опыта. Сам он когда-то не позволял себе (вернее, теперь говорил, что не позволял, а тогда считалось – не мог) лечь спать и бродил по комнатам или даже во дворе порою до трех часов ночи, пока дочь его не возвращалась домой со свидания. Тогда он оправдывался обычной бессонницей или тем, что изнурительное беспокойство это поселилось в его душе с войны, с той еще, гражданской войны, со времен разорения и беспорядка, когда все могло случиться, когда вот так же люди уходили, хотя бы в гости, и не возвращались. Ему нечего было возразить, когда Анна теперь тоже оправдывала себя войной, только уже этой войной.
Анна наконец отодвинула миску в сторону:
– Конечно, ты прав, вполне возможно, что ты прав и что это нервы или даже болезнь, – начала она еще в том темпе. – Да… может быть. Но в то же время в этом нет и ничего такого уж оскорбительного. – Она должна была теперь на скрипевшем и тяжело раскачивавшемся столе руками разминать тестовый ком, и физическое это усилие, и скрип заставляли ее ужесточать и подымать голос. – Нет ничего оскорбительного, – твердо повторила она. – Он должен понять, что мои требования законны, мое беспокойство за него тоже законно. Они продиктованы желанием уберечь его от лишних ошибок, от опрометчивых поступков, присущих его возрасту. У него нет опыта, почему же я не могу передать ему свой?.. Почему вы позволяете себе иронизировать надо мной, да еще в его присутствии? Катерина просто еще молода и не испытала того, что испытала я, но она еще, безусловно, со временем вспомнит, как она была не права… когда собственный ее ребенок подрастет… Тебе же я удивляюсь…
Она говорила чрезвычайно рассудительно, тщательно строя и выговаривая фразы, но сама затрудненная ее речь выдавала странное ее волнение и, как казалось иногда Николаю Владимировичу, близость настоящего безумия. Она никогда, ни в молодости, во время трагического своего замужества, ни позже, уже после смерти Николая Владимировича, так и не впала в это безумие, хотя поводы для того были (в пятидесятых годах она, например, тяжело болела и нервы ее были истощены до предела), – но безумие это было как-то всегда почти рядом с нею, словно отделенное тонкой перегородкой, словно сосед, невидимый и неизвестный гостям, присутствие которого хозяева, тем не менее, мучительно стыдясь, ощущают ежесекундно, кожей слыша в паузах посреди милого разговора, как он ворочается за стенкой на своем продавленном неопрятном ложе.
То, что было у Анны, было отчаянным, сумасшедшим страхом не перед чем иным, как перед случаем, то есть перед тем, что какая-то случайность, каких много было уже в ее жизни, какое-то стечение обстоятельств, нелепое совпадение, вдруг став орудием чьей-то злой или вовсе бездушной воли, могут в одно мгновение разрушить все возводимое годами с таким трудом, с такими мучениями, могут вообще сделать бессмысленным все дальнейшее существование. Своей рассудительной речью она именно надеялась всегда сама перед собой преодолеть, остановить это отчаяние, ибо не надежду и не веру, но лишь логику можно по-настоящему противопоставить случайности. Если все устроить разумно, казалось ей, то вероятность случая будет практически исключена, сведена до минимума, потому и появляется возможность для человека разумного, логически мыслящего все или почти все предусмотреть. Николай Владимирович часто думал, что хотя они с Анной похожи в чем-то, но ему эта философия случая чужда; у него слаба была вера, что случай можно обойти, он воспринимал жизнь, как это стало называться с недавнего времени, экзистенциальней, или, если по-старому и попроще, – фаталистичней, то есть такой, какая она есть, в ее движении, в потоке, с некоторой, правда, надеждой, что сбудется не худший, а лучший вариант, но и с готовностью принять худшее, если оно уж вышло. По-видимому, это зависело от того, заключал он иногда, что у Анны, в отличие от него, была воля. Вообще у обеих его дочерей, когда они выросли, оказалась воля. Только у Катерины она направлялась будто на достижение конкретных, ближайших целей, тогда как у Анны целиком переключалась на ее сына, реализуясь не столько даже в непосредственных заботах об его благополучии, сколько в своего рода абстрактном стремлении в принципе уберечь его ото всяких случайностей.
Несмотря на всю любовь ее к сыну, даже настоящую страсть к нему, страсть одинокой женщины к единственному своему ребенку, это переключение всей энергии на него было все ж вынужденным – она сама ощущала, что это так, можно даже сказать, что это было постоянное ощущение, которое всегда примешано было к ее любви. Положение ее было отчаянным, и она сама часто повторяла: «Мое положение – отчаянно!» – ибо, стремясь исключить это влияние случайных событий, какими средствами располагала она для этого? От нее самой не было скрыто ее бессилие, ежедневно, ежечасно она видела новые ему доказательства, страдала, терзалась им и лишь упорствовала, не желая сдаться, не желая приспособить как-то свое поведение к среде. Ей, по сути, были открыты три области, три сферы, где она могла хоть что-то. Первая – дома, в быту; вторая – у себя на службе; и наконец третья – в ее сыне.
Первое было вообще чистым недоразумением, потому что никакого дома у нее никогда не было. Она жила своей семьей, то есть с мужем и потом с сыном, лишь года три до войны, в крошечном поселке в Сибири, откуда они мечтали вырваться, и так как им казалось, что возможность эта вот-вот осуществится, то они не особенно и старались устроить свою жизнь. Честно говоря, к тому средств, если б они и захотели, не было никаких. Дмитрий работал на лесозаводе десятником, она, проработав несколько месяцев в школе, ушла в декрет. Та половина избы, что выделило им производство, поразила Николая Владимировича, видавшего виды, своей нищетой, когда он в сороковом году приехал туда навестить их. Потом они переехали под Сталинск, в такой же крошечный, но зато перспективный поселок; перспективность, которой им не удалось воспользоваться, потому что через неделю после их переезда началась война. Дмитрий был сначала в армии, но здоровье его было уже подорвано, его демобилизовали, он еще некоторое время проболел и умер. Уже тогда одной, с ребенком на руках, ей легче было мотивировать свое желание вернуться в Москву к родителям.
Она вернулась, но не девочкой, какой уехала шесть лет назад, и то, что прежде не замечалось, было естественным, теперь, по возвращении, изменилось и отравило ей жизнь. У нее не было своего дома! – вот что составляло суть ее мучений теперь. Не было ни у родителей, где она не ладила с Татьяной Михайловной, отвыкнув от ее нрава, от зависимости, в которую попадают неизбежно друг от друга люди, живущие бок о бок; ни у свекрови, тоже не меньше ее любившей самостоятельность; ни у золовки, отношения с которой испорчены были еще до войны, – не было нигде. Ссорясь со всеми, обижаясь, – самолюбивый ее характер еще усиливал обиду, – она мыкалась из дома в дом, нигде не обретши постоянного пристанища. Одно время она снимала комнату, но жизни у чужих людей не могла вынести совершенно, кроме того, это было страшно тяжело материально. Еще какое-то время все Стерховы одержимы были идеей разменять две их комнаты на три, меньшей площади, но затея провалилась, потому что никто не хотел ехать в полуразрушенный их дом, с дровяным отоплением и без удобств. Провалилась и другая затея: в сорок восьмом году Анна собралась было выйти замуж снова и уехала в Татарию, фактически выйдя замуж за одного своего сослуживца, но и этот новый брак ее был неудачен, и они снова вернулись.
Все эти мытарства и дали ей мысль об ее жилище, об идеальном ее жилище, где все будет не так, как было здесь, у родителей, у золовки и у свекрови. И прежде всего, у нее будет порядок. У нее будет порядок, тогда как здесь, у них, был беспорядок, неразбериха, которые, чудилось ей, и породили впоследствии все неудачи… И она часто повторяла сыну, желая воспитать в нем те же помыслы, или, ссорясь по очередному поводу, матери: «У меня будет не так». Это звучало заклинанием, это было больше, чем страсть к обычной чистоте и опрятности. Здесь был все тот же принцип упразднения всего случайного, всего отклоняющегося от правила, от нормы, от линии. До той поры, однако, пока у нее не было своего дома, эти принципы применялись к ничему, к нулю. Это было комично отчасти, но скорее страшно, когда она, прибирая стерховские комнаты, рьяно выбрасывая какую-нибудь тряпку, попавшуюся ей под руку, или, очищая от тряпья же комод, очевидно, делала это не просто так, но как бы проецируя все свои действия на то время, когда у нее будет свой дом, воображая себя уже там, у себя. Таким образом, это были действия как бы символические, поступки – как прообраз будущих поступков. «А когда-нибудь я выброшу и всю эту мебель», – читал совершенно отчетливо в ее глазах Николай Владимирович сейчас, когда она вытирала тряпкой муку, просыпавшуюся на скрипевший, покрытый прорезанной во многих местах старой клеенкой стол.
Лучше всего дело обстояло со второю сферой, у нее на службе, там все было как раз очень просто. Там эта боязнь уклониться от нормы, допустить небольшой люфт становилась вполне приемлемой формой или разновидностью инстинкта самосохранения, который подсказывал Анне меру поведения, не давая заноситься в ту или другую сторону. Оттого на работе она рисовалась всегда сослуживцам своим очень толковой и всего-то лишь немного педантичной порою. Она была выдержанна, строга, но в то же время и не настолько, чтобы отпугнуть людей…
Так все ее стремление оставалось чисто ментальным актом, невоплощенным, и единственный объект, находившийся в ее распоряжении, был ее мальчик, которого должна была она оградить от случая, во-первых, системой «разумных мер», во-вторых, дав ему свое знание жизни, свой опыт; которым она могла управлять авторитетом ли, еще не разоблаченным, истошным криком, бессильной, неосуществимой угрозой, в которую он, однако, верил, лаской или обманом. Николаю Владимировичу иногда становилось жутко, когда он вдруг осознавал на минуту, какого потенциального напряжения достигла Аннина связь с ее сыном, еще ничего не подозревающим и лишь по-детски обороняющимся несерьезно, какой катастрофой чреват этот обоюдный гнев, как жестоко, наконец, все это, как по отношению к мальчику, так и по отношению к ней самой.
Но в другой раз ему казалось это мужеством, и он готов был преклониться перед нею, перед ее волей, перед ее страстью и верой в то, что, вопреки очевидности все-таки можно выдержать даже там, где от тебя ничего не зависит, где тебе ничто не дано, и ты – лишь бесправный предмет приложения внешних, чуждых тебе сил.
//-- * * * --//
Одним из наибольших Анниных огорчений в тот год было то, что мальчик весь год жил от нее отдельно, у тетки.
В прошлом году они попали в железнодорожное крушение. Дома изрядно переволновались, не встретив их вовремя, и лишь спустя много часов, после бесплодных и оскорбительных попыток узнать, в чем же дело, почему не пришел челябинский поезд, дознались, в тот же час получив телеграмму, что все в порядке. Они счастливо отделались. Среди заснеженной степи поезд входил в крутой поворот, когда внезапно задний вагон был сорван центробежной силой с обледеневшего полотна и потащил за собой остальные вагоны. Их спас снег, слой которого был вровень с насыпью; падая, вагоны не переворачивались, но лишь ложились на бок и так скользили, чертя веерообразный след по равнине. Паровоз с багажным и почтовым вагонами вообще оторвался и ушел. Погибли в основном те, кто ехал на подножках (тогда подножки были еще открытые), то есть местные крестьяне, с мешками своими ехавшие в Шанталы на рынок. У самой Анны была ушиблена нога, у Николая довольно глубоко рассечена скула, но все же исход был, конечно же, именно счастливым. Происшедшее, с одной стороны, безусловно напугало Анну, еще более, чем всегда, возбудив ее ненависть к произволу случая, но, с другой стороны, тот факт, что они так замечательно спаслись, внушал уверенность, что случай можно как будто и обойти (хоть на сей раз, увы, не от нее зависело, обойти или не обойти).
Лишь иногда мужество покидало ее, и она понимала случившееся, как понимала бы его, скажем, ее прабабка, верившая не в теорию вероятностей, а в птиц-вещуний, то есть как дурное предзнаменование, как указанье, что ничего не выйдет у нее. И это было как раз в те минуты, когда она думала о сыне, который, живя отдельно весь этот год, все больше отдалялся от нее, все дальше уходил из-под ее контроля, так что она чувствовала уже, что меж ними стена и с своей системой разума она не может пробиться через нее.
Николая Владимировича также огорчало, что они не близки с внуком, но, упустив время, он теперь и не пытался это исправить, а только присматривался исподтишка к внуку при не столь уж частых их встречах, не вполне ясно представляя себе, что тот за человек и чего можно от него ждать. Очевидно было только, что Анна права и мальчик отвык от них немного и чувствует себя у них не вполне свободно.
В это утро его (мальчика) взвинченность, поспешные разговоры с матерью, которые он, явно и для него самого, вел по обязанности, с тем чтобы как можно скорей окончить и бежать по своим делам, заставили всех Стерховых особенно обратить внимание на него, прислушиваться к нему с особым пристрастием, может статься, и бессознательным, порожденным его же нервозностью.
Рассуждения о биологической наследственности применительно к человеческой душе обычно суть упрощение проблемы постижения ее живой целостности. Николай Владимирович знал это, но не мог удержаться порою, чтобы вслед за Анной, когда та бывала недовольна сыном, и за Катериной, всегда утверждавшей, что Николай – все же гораздо больше из той семьи, не из них, не найти в его характере, в поведении определяющих каких-то черт того семейства, Кнетъириных, и не ведал только: действительно ли эти черты унаследованы и, значит должны были все равно рано или поздно сказаться, или же просто переняты и развились в годы, что мальчик провел у тетки и бабки. Издревле известный антагонизм был очень силен меж их семьями, хотя и не совсем равномерен. Николая Владимировича у Кнетъириных уважали и даже любили; к Анне относились в общем неплохо, хотя и посмеивались над ее пылкостью и сентиментальностью (насмешки, которых она им простить не могла, однако, и через тридцать лет); Катерину же откровенно не любили, считая ее очень ограниченной и грубой, неведомо как выросшей у такого отца. Но, подумав о ней, вспоминали наконец-то и о Татьяне Михайловне и заключали, что «в общем-то ничего удивительного нет в Катерине, а Татьяна Михайловна хоть и, безусловно, несчастная женщина, но винить в этом некого…». В свою очередь, то семейство наделялось у Стерховых родовыми признаками эгоистического равнодушия, самоуверенности, происходящей от преувеличенного понимания о собственной личности, и отталкивающего стремления к благополучию, чего бы оно ни стоило. Все это заведомо было несколько нелогично, поскольку ни о каком особенном благополучии или, тем паче, преуспеянии того семейства говорить не приходилось: все оно давно было уже разорено войнами и жизнью, и если кто-либо из них когда-то и нанес Анне или Катерине в их юности обиду своими высокомерными насмешками, оскорбил их убежденность в абсолютном своем превосходстве над ними, то теперь давно был за это наказан, да так, что мера наказанья намного превысила вину. Возможно, что ввиду этой нелогичности, вслух, при ребенке, ни эти постыдные родовые свойства, ни их носители прямо, своими именами никогда не назывались. «У меня хватало такта, – заявляла Анна гордо, – не пытаться при нем опорочить ни нежно любимую им бабку, ни не менее чтимую тетку…» Не скрывалось от него – сознательно, из педагогических соображений, или потому, что скрыть уж было невозможно, – лишь общее неодобрение к той семье, а также некоторая жалость, что там его портят, тамошняя атмосфера, сохранившаяся неизменной несмотря ни на что, дурно влияет на него: он сделался нескромен, охладел к матери, стал с ней не так откровенен, как был прежде.
«…Я бы многое ему могла рассказать о них, я могла его настроить против них как угодно, – рассказывала Анна Катерине свой разговор с бабкой, состоявшийся вскоре после их переезда. – Николай был воск, и я, если б захотела, могла бы сделать так, что он и смотреть бы не стал в их сторону. Но я этого не сделала!.. Я так и сказала ей. И, представь себе, она меня поняла. Она это оценила и переменила свое поведение…»
Еще чаще они говорили ему: «Да, ты не похож на нас. Мы – более мечтательны, непрактичны, мы жертвенны. А у них этого не заведено. Они – …» – и далее перечислялись, но обиняками, в смягченных выражениях, все те качества.
Это было, по его мнению, еще нелогичнее, потому что он страдал всего более именно от своей невесть как овладевшей им мечтательности, полагая ее чуть ли не главным своим пороком. Валяясь часами на диване или бродя по городу, он не видел ни страниц в книге, которую держал перед собой, ни городской сутолоки вокруг себя, и не мог зачастую потом вспомнить ни прочитанных якобы глав (сам того не замечая, он машинально перевертывал страницы), ни виденного городского ландшафта, не говоря уже о подробностях архитектуры или окрестных событий. Придя в себя, он вдруг пугался этой утери реальности, она мерещилась ему ущербной: он не успевал исполнить каких-то намеченных дел, он чувствовал себя хуже физически; морально, при том, что эпоха боготворила людей живого конкретного дела, практиков, ему было вовсе тяжело. Он давал себе всякий раз слово, что этого с ним больше не повторится, что отныне он будет всегда в действии, в динамике, в постижении того самого конкретного, что необходимо, чтобы добиться успеха… но всей воли его не хватало, и снова мечтательные грезы заволакивали и затягивали его.
И внешне он также был похож скорее уж на Николая Владимировича; обещал быть ростом выше среднего, с узкой, сухою конструкцией головы, чуть сутулился уже, как и сам Николай Владимирович, и главное, конечно, во всем облике его чувствовалась именно эта замедленность и стесненность, которая и выдает мечтателя. Анна, правда, склонна была больше замечать выдвинутый несколько подбородок, свидетельствовавший, как и у всех Кнетъириных, об упрямстве, и породистую бабкину родинку возле угла губ, с правой стороны.
Сегодня это отвратительное, бессмысленное упрямство выразилось в том, что он никак не желал ей сказать ничего о том новом приятеле. Сын долго звонил по телефону, возбуждая еще сильнее ее подозрительное любопытство, кому это он может звонить так усердно, когда с товарищами своими только-только расстался в школе, потом, недовольный, видимо, разговором, вошел в комнату.
– Так я не понимаю, почему ты не хочешь мне ничего рассказать о нем, – спросила она. – Что это за тайна такая? Вы давно знакомы?
– Да ведь давность знакомства не влияет на то, плохой человек или хороший, – отвечал он, и правда, быть может, чересчур довольный тем, что ему удалось таким парадоксом поставить мать в тупик. – Да, не влияет, – повторил он, оборачиваясь к деду и улыбаясь. – Я, да и ты, все мы знакомы со многими людьми, с некоторыми по многу лет, но никто из них не стал за эти годы ни лучше, ни хуже от нашего знакомства…
– Вот и сморозил глупость! – воскликнула Катерина из своей комнаты. – Ну ты прямо в точности вылитый Василий, – (то есть муж его тетки). – Тот тоже сморозит какую-нибудь глупость и буквально раздувается от счастья!..
Анна перегнулась от стола назад как бы для того, чтобы весело взглянуть на Катерину, на самом же деле делая ей предостерегающий знак.
– Да, не понимаю я Ольгу, – Катерина изменила тон на серьезный и сочувствующий, долженствующий означать, что она не намеревалась никак оскорбить тех родственников. – Нет, не понимаю! Ведь неглупая же баба. А вот до чего спесива! Никогда не признается! Всегда будет первой смеяться, что бы тот ни сказал… Ты, наверно, думал, что и у нас будет так же?! Нет, брат, – она подмигнула племяннику и расхохоталась, – у нас это не проходит! С нами востро держи ухо!..
– Подожди, – остановила ее Анна, – обращаясь к сыну в давешнем, преувеличенно размеренном, символизировавшем рассудительность темпе, – подожди… Вот ты говоришь, что за эти годы никто от знакомства с нами, с тобой или мной, не стал ни лучше, ни хуже… Ты не прав… Нет, ты совершенно не прав. Человек именно становится лучше или хуже от того, с кем он знаком, дружит или общается. Если он общается с плохими людьми, то он сам становится плохим, потому что, перенимая их обычаи, усваивая их взгляды, он забывает то хорошее, что было привито ему.
– А по-моему, – вставил он, – совсем наоборот. Хороший человек с хорошими людьми и общается, а плохой с плохими. И все остаются самими собой. Просто иногда может не повезти и вовремя эти хорошие люди не встретятся.
– Что значит «не повезти»? – бледнея, спросила она, ибо уловила за его словами все тот же призрак случая. – Человеку на то и дан разум, чтобы он мог управлять собою, независимо от того, повезло ему или не повезло… Надо верить в человеческий разум.
Сын неопределенно молчал, не догадываясь возразить, что в данном контексте слова «дан разум» и «мог управлять собою» и означают как раз доброкачественность. Но он не желал ни за что усложнять сегодня эту беседу, боясь с ее стороны внезапного взрыва, истошного гневного крика, какими нередко кончались их разговоры, крика, от которого буквально дребезжали стекла и люди во дворе спрашивали: «Это кто ж так орет?». Тогда вряд ли ему удалось бы уйти прежде нового примирения, а если б он и убежал, хлопнув дверью на эти крики, то все ж его совесть была бы неспокойна и ему пришлось бы заглаживать вину вечером, за обедом, когда уйти уж совсем было б нельзя и он попался бы, как в мышеловку.
– Нет, все-таки ты не прав, – снова после паузы, оглянувшись на отца, начала Анна. – Ты не прав вот почему. Вот посмотри на своего деда. – Она еще раз, требовательно уже, взглянула на него. – Неужели ты полагаешь, что люди, с которыми ежедневно встречается он на службе, которые решают с ним разнообразные вопросы, может быть порою даже спорят, не становятся при этом лучше? Неужели ты полагаешь, что его влияние на них совершенно ничтожно? Что им безразлично, он это или на его месте кто-то другой?
Внук в самом деле, кажется, был остановлен этой мыслью и посмотрел на деда, как бы спрашивая: правда ли это? Николай Владимирович еще заранее, словно почуяв приближение этих вопрошающих глаз, отвел взгляд в сторону и даже повернул голову, якобы погруженный в себя. Его непосредственной за этим рефлекторным движением мыслью было, что, не умея и не обладая талантом вести беседу с людьми, особенно талантом педагогического назидания, он все же к старости научился обходить подводные камни и уклоняться, когда это необходимо, от ответов. Но тотчас же, будучи сформулированной, эта констатация показалась ему циничной. Он вдруг ощутил раздражение, затем гнев, и внук, давно уж не присутствовавший при дедовых скандалах, вздрогнул, когда, сорвавшись в середине фразы на фистулу, Николай Владимирович закричал:
– В конце концов это бестактно, Анна! Я прошу тебя выбирать другие примеры! Я требую!.. Я в конце концов еще не покойник, чтобы при мне обо мне говорили!.. Я не желаю, слышишь?! Я не желаю!..
Стараясь как можно скорее забыть этот крик, странный, непонятно чем продиктованный, а еще больше тяжелый материн взор, уставленный неподвижно на деда, Николай выскочил на улицу.
//-- * * * --//
Теперь ему нужно было миновать по улице всего три дома, свернуть в решетчатые ворота, пересечь аккуратный дворик перед желтым с облупившейся штукатуркой особняком, в котором помещался какой-то гуманитарный институт, и сквозь пролом в железной изгороди с тыльной его стороны выйти в другой двор. Прямо возле пролома и была дверь черного хода пятиэтажного, смотревшего фасадом в переулок, дома. Дом был большой, в виде буквы Г, построен в начале тридцатых годов, еще в эпоху конструктивизма, геометрически, без карнизов и даже без навесов над массивными, в несколько ступеней крыльцами. Окна его были вырублены квадратом, и оттого он весь казался приземистым, массивным, но, возможно, впечатление это усугублялось тем, что оштукатурен он был серым и еще потемневшим от непогоды цветом, и не гладко, а толстым, окаменевшим, пористым слоем. Особенностью его, единственного такого в этом старом районе, было то, что построен он был по «коридорной системе», правда, достаточно добротно и даже неэкономно; иначе говоря, коридоры его, бывшие как бы становой жилой для всей жизни в нем, игравшие в судьбах его жильцов роль много большую, нежели обычные квартирные коридоры, были весьма широки. На каждом этаже было комнат двадцать – двадцать пять. Лестницы также были широкими и пологими, еще шире потому, что первоначально, по-видимому, предполагалось в сердцевине лестничного винта встроить лифтовую клеть, до сего времени так и не встроенную. На этаж приходилась одна кухня с шестью газовыми плитами и две уборных, мужская и женская, по два места каждая.
В этом доме царствовали запахи. Из кухни, из уборных, вытягиваясь по коридорам на лестничную площадку, подымаясь или осаживаясь в вертикальном направлении, перемешиваясь горизонтально и диффундируя через любые преграды во все закоулки, они заполняли собой этот огромный дом снизу доверху и нигде, пока обоняние не притуплялось, нельзя было найти спасения от сложного смрада вчерашних щей, горелого масла, стирки, маленьких детей, водочного перегара, какой-то заурядной вони и чего-то еще, чего дифференцировать человеческий нюх уже не мог. Постоянные обитатели так вживались в эти запахи и пропитывались ими, что уже не замечали ничего, но посторонний человек даже несколько пьянел, войдя сюда со свежего воздуха, – особенно как сейчас, зимой. Николай, приходя сюда уже года три, иногда по нескольку раз на дню, знал это очень хорошо.
Внизу было все-таки хуже всего. Задерживая дыхание, прыгая с бьющимся сердцем через две ступеньки, он добежал до половины марша на третий этаж. На площадке играли спущенным мячом в футбол маленькие мальчишки. Веня, жилец этого этажа, подвизавшийся последнее время грузчиком в продуктовом магазине рядом с домом Стерховых, стоял возле перил, наблюдая за игрой и изредка поддавая мяч ногой, когда тот подкатывался к нему. Он явно опохмелился с утра, движения его были неверны и усталое лицо бледно. Он издали протянул Николаю влажную руку и, долго не отпуская его, без особой, впрочем, надежды вглядывался ему в лицо. Он был добрый малый, но болезненный, потому здесь даже эти маленькие мальчишки его слегка подтравливали.
– Иди, иди, – наконец заговорил он. – Они все уже пришли. А если не в комнате, то в уборной… Там Медниковы крест делают, кто кого перевесит.
Братья Медниковы, толстый, бочкообразный Анатолий – флейтист в каком-то оркестре, и жилистый, худой, прекрасно сложенный, так что в бане все заглядывались на него, Егор, работавший учеником не то у плотника, не то у столяра, были местными силачами, и «крест», который они делали в уборной, был гимнастическим упражнением: в двух кабинках уборной они одновременно повисали крестообразно, держась за не доходившие до потолка переборки, – кто провисит дольше. Как ни удивительно, но с жирными своими телесами Анатолий, или Толет, как его здесь называли, держался всегда дольше тренированного своего братца.
– А ты что же не идешь туда? – спросил Николай у Вени.
– Я жду Витюлю, – ответил тот. – Ты знаешь Витюлю?
Уже подымаясь выше, Николай кивнул, невольно вытирая о себя ставшие липкими от пожатий и от перил, за которые он неосторожно схватился, руки. Витюля этот был какой-то темной личностью, но Николай помнил смутно, что он вместе с ним начинал когда-то учиться. Окрестные дворы и дома были наполнены этими бесконечными Витюлями, Вовулями, Лесиками, Колюнями и Шураями, еще некоторое время назад сопливыми, замурзанными, подающими надежды способными детьми, которые, внезапно и прежде срока развившись в городе, заматерели, и плебейство их, такое забавное раньше, вдруг повылезло изо всех щелей в каждом их слове и жесте и сделалось непереносимым. В силу ли более глубокой уже, внутренней несовместимости, природы которой он не понимал, но он чувствовал себя чужим им всем, хотя поспешно кивал, что знает, что знаком с ними, хотя здоровался и разговаривал с ними, а они, в свою очередь, смотрели на него с удивленьем, ощущая тоже это несродство и тоже не вполне постигая его причины. Конечно, некоторые из них не то что «рано развились» или «подавали надежды», но, при всей молодости своей, подлинно созрели и сформировались для зла, а попросту говоря, были обыкновенной шпаной, какой много было в послевоенные годы, подворовывающей, приблатнившейся, страшившейся, но одновременно ждущей тюрьмы и лагерей, чтобы выйти оттуда уже совершенно утвердившись, обретя свое Я. Таких он боялся и ненавидел. Но поразительно, что и с вполне благонамеренными своими одноклассниками он не мог похвастаться настоящей близостью. Большинство из них было ему не интересно духовно, – он не посмел бы еще определить это так, ему показалось бы это высокопарным, – поэтому определял «просто неинтересны». С теми же, с которыми ему могло быть интересно, то есть с теми, о ком говорили в те времена «хорошо развитый юноша», с этими тоже если и был контакт, то не было искренности, благодаря тому, что все же не удовлетворялись в них какие-то его представления о том, каким должен быть идеальный или близкий к идеальному приятель. Первично это шло, может быть, как раз от матери, чересчур разборчивой здесь именно потому, что все реальные приятели казались ей ближайшими сподвижниками случая; сама Анна не допускала и мысли, что подозрительность ее может быть объяснена из чего-то другого, кроме «этого законного беспокойства», объяснена, например, отсутствием должной скромности или смиренной готовности принять людей такими, каковы они есть, или, более сложно, – возмущением, которое многие испытывают при встрече с не-Я, с другой личностью. Но Николай думал чаще всего именно так, особенно когда взаимное неприятие обнаруживало вдруг себя в стремлении к первенству среди остальных, ненужному и никчемному. Сознавая свою вину, он мучился, но ничего не мог с собой поделать, восставая против чужого влияния или авторитета чаще всего по пустякам. То, что теми, другими двигала та же страсть, было некоторым утешением, но они лучше умели вести дела, и в проигрыше всегда был он, ибо эти его отношения роковым образом портились, и это он выходил из игры, не доведя до конца своего восстания.
Впрочем, все переживания эти существовали у него на подсознательном уровне: как и дед его, живя грезой, воображением этой идеальной дружбы или идеальных отношений, но не мыслью, он и не пытался никогда понять, что же нужно ему для того, чтобы видение его воплотилось. Только боязнь остаться совсем одному, выпасть из общего нейтрализовала как-то всегдашнее отталкивание. Сейчас, подходя к дверям Геворкяна, одноклассника его, сделавшегося в последний год как бы притягательным центром для всех них, он испытывал лишь всегдашнюю сумятицу чувств, какую-то неловкость, желание не идти туда, чему он не умел ничего противопоставить, кроме столь же панического и сумбурного намерения переступить порог как можно скорее, чтобы как можно скорее снять это напряжение отчужденности, которое, чудилось ему, было сильней, когда он был не с ними. «Ты не любишь Геворкяна? – спрашивал его другой их школьный приятель, здоровенный и простодушный малый по фамилии Валюев, необычайно Геворкяну преданный. – Это потому, что ты ему завидуешь. Ты сам хочешь быть первым…» Кнетъирин настаивал тогда, что это ошибка, что он не хочет вовсе быть первым, «но и признать за кем-то еще это первенство над собой я не хочу» – говорил он. Это была сущая правда, подтвердившаяся потом всею его судьбой, и даже роковая в ней: что-то всегда мешало ему быть первым, первенство требовало каких-то издержек, на которые он был не согласен, но и признать над собой чью-то власть он не мог.
Он постучался и, услышав из-за двери деланный бас Геворкяна: «Прошу!» – повернул торчавший снаружи в скважине английского замка ключ и отворил дверь. Пришли еще не все, кто должен был прийти, он явился четвертым. У неубранного утреннего стола, застланного грязной, драной скатертью, усыпанной густо хлебной крошкой, потому что хлеб резали прямо на скатерти, вперемежку с окурками, вывалившимися из переполненной, к тому же с отбитым краем пепельницы, заставленного грязными тарелками, сдвинутыми к стороне, и гранеными стаканами с кофейной жижей, сидел сам Геворкян, спиной к двери, его мать, Белла Григорьевна, или за глаза просто Белла, и еще один их приятель из соседнего дома, на год старше их, – Кессельн. Это и был загадочный приятель, который нынче организовывал встречу Нового года и о котором так допытывалась у сына Анна Николаевна. Неизменный Валюев полулежал слева на кушетке, сколоченной из нескольких ящиков, набитых старьем, и досок, покрытых матрацем и сверху истертым ковром. Тощий матрац и сейчас выглядывал из-под сползшего покрывала.
Помимо этой кушетки и обеденного стола, другая мебель состояла из хлипкого письменного столика, выкинутого предыдущими его хозяевами на помойку, откуда и притащили его в прошлом году торжественно Геворкян с Валюевым; фанерного, по обыкновению растворенного настежь гардероба, да за ним отгороженной от посторонних взоров прорванной или истлевшей во многих местах холщовой занавесью никелированной кровати, тоже неубранной, как это хорошо было видно в прорехи занавеси. В углу, справа от двери, стоял, однако, еще столик, кухонный, тоже заставленный грязной посудой, прикрытой газетой, а рядом прибита была вешалка с крюками для пальто. Обстановку довершали прикнопленные кое-где к стене, без обоев, но просто с трафаретным рисунком по розовой штукатурке, репродукции – вырезанные из журналов натюрморты и пейзажи нидерландской школы, а также большой, в два журнальных листа, почему-то и со следами сгиба посредине, портрет Людвига ван Бетховена, висевший на видном месте над кушеткой. Конечно, из этого надо было заключить, что хозяева, вообще не чуждые искусству, особенно почитают гений этого великого композитора. Но существенной компонентой в этом почтении было то, что хозяева чрезвычайно были на него похожи. Это сходство замечали сразу же все входившие в комнату и, разумеется, давно знали о нем сами хозяева. Судя по этому портрету Вальдмюллера, у них у всех было буквально одно лицо – тот же испорченный немного крепким подбородком и челюстями овал, то же широкое переносье, те же поджатые чуть губы. Только глаза у Геворкянов были побольше и почернее, и вообще южная какая-то резкость красок отчасти подпорчивала дело: слишком черные волосы, слишком красные губы, – благородное северное равновесие в этом было все же нарушено.
Вдова погибшего на фронте, как говорили, заметного до войны в Ереване инженера-хозяйственника, растеряв всех своих родственников, работая лаборанткой на кафедре марксизма в каком-то учебном институте, Белла была теперь вполне нищей, но и в ней самой, и в гостеприимной ее комнате, где вечно толпился народ и вечно кто-нибудь лежал на жесткой кушетке, листая старые журналы, беспорядок был, пожалуй, несколько нарочит. Сидя в эту минуту у стола в грязном своем, свалявшемся байковом халате, с дымящейся сигаретой в зубах, с коленами, усыпанными пеплом, она понимала себя богемой; и уж, наверно, была ею в мнении соседей. Это не означало, что она была вовсе непрактична или не умела постоять за себя на кухне, где порою двадцать женщин, вернувшись со службы и разом начавши готовить, устраивали чудовищные по масштабам скандалы, гром которых разносился по всей коридорной системе с этажа на этаж, до самого низу, а то и до улицы. Но в ней отсутствовала систематичность, присущая заурядной бабе, и, кинувшись со всем пылом южанки в распрю, она скоро уставала от борьбы, бросала начатую политику и, прибежав часто в слезах к себе в комнату на другом конце коридора, хватала трясущимися от обиды и гнева руками какую-нибудь книжку, с отвращением отталкивая на край стола неубранную посуду, а заодно и все прочие неотложные хозяйственные дела. «Боже мой! Для этого ли я была рождена?! Об этом ли я мечтала?!» – восклицала она гортанным своим голосом, в порыве декаданса желая вообще умереть, уехать в горы, в Армению, бросивши здесь все к чертовой матери, или, по крайней мере, так и лежать здесь, не движась, не отвечая никому, никого не видя хоть один вечер. Разумеется, смолоду она мечтала стать актрисой, и лишь тяжелые жизненные обстоятельства помешали ей в том, потому что у нее находили способности или даже талант. Разумеется и то, что и по сию пору она оставалась страстной театралкой, – невзирая на то, что в театрах в те годы, по единодушному признанию даже газетной критики, смотреть было абсолютно нечего и театры почти не посещались, давая лишний повод экстремистам утверждать, что театральное искусство и вообще отмирает, – и надеялась, что если ей не удалось посвятить себя любимому ремеслу, то сын ее исполнит за нее ее мечту. Это окончательно делало ее богемой и в этом качестве даже опасной. Если все прочие юноши исподволь готовились своими родителями и школой, в том числе и учителями-гуманитариями, к инженерной или какой-либо другой физико-технической деятельности, – не только вследствие обычного в наши дни пиетета перед техникой, но и в немалой степени вследствие ясного понимания, что «какой-нибудь историей сейчас просто не проживешь» («Будешь всю жизнь, как Исаак Моисеевич, преподавать в школе и ходить в брюках с бахромой!»), – то она совершенно сознательно, а вернее, бездумно пускала и поощряла сына идти по этому неверному пути, где все так зыбко, где все ценности так эфемерны, а заработки так ненадежны. Поэтому не на родительских собраниях, но в приватных беседах, благоразумными учителями и благоразумными родителями высказывались осторожные опасения насчет возможного влияния этой семьи.
Опасаться было чего, потому что и в самом деле на какое-то время увлечение театром вдруг охватило их всех. Вероятно, в этом возрасте у всех подростков наново пробуждается интерес к сцене, и многие начинают думать о ней – из тех, кто впоследствии и не вспоминает, – ставить любительские спектакли, играть или режиссировать. Поэтому и у них наверняка он пробудился бы тоже. Но как бы то ни было, и сам Николай, решивший вдруг сделаться актером, и его друзья, один из которых писал теперь пьесы, а другой стихотворную мистерию, обязаны были своим пробуждением этой Белле, смешной и опасной (с точки зрения их родителей), в своем восхищенье талантом сына, в попытках учить их актерскому мастерству и декламации, как она это разумела. Эта Мельпомена увлекала их, таким образом, путем вдвойне сомнительным. Постигая ее тайны, они ставили «Баню» Маяковского и разыгрывали мизансцены с ожиданием на вокзале.
Анна во всем этом уповала лишь на одно. На то, что Николаю тот факт, что он обязан своим увлечением этой Белле, что, значит, он опять несамостоятелен (в чем Анна его и упрекала часто, имея в виду под самостоятельностью все, что угодно, кроме, конечно, высвобождения и из-под ее влияния тоже), – покажется рано или поздно оскорбительным, и он тогда постарается избавиться от благодарности, хотя бы для того пришлось пожертвовать самим увлечением. Она была проницательна в этом случае, реакция у него, кажется, уже наступала.
Он вошел в комнату. До того как он вошел, разговор тоже был, очевидно, о театре, потому что Белла, будучи, верно, в ударе, сразу же после приветствий, махнув ему полной рукой, подчеркивая как бы, что дом у них простой и нецеремонный, тотчас же стала вновь показывать, как нужно, по ее мнению, изображать на сцене гнев. Она сдвигала к переносице густые и так почти сросшиеся брови, взбычивала голову и трясла черными кудрями. Игра была вполне на уровне провинциального театра, но только, пожалуй, все же середины прошлого века, когда постылый натурализм еще не вторгся на сцену. Слушатели были в восторге, и сын одобрил ее прежним своим раскатистым хохотом и басом.
Валюев, тем не менее, как человек, склонный к трезвости ума, подмигнул Николаю со своей лежанки. Белла не очень хорошо к нему относилась: хоть ей и льстила преданность его ее сыну, она считала, что все-таки он слишком прост. Заметив, должно быть, улыбку приятеля или вдруг стесняясь перед Кнетъириным матушкиного аристократизма, Геворкян грубо кашлянул и, прерывая дальнейшую демонстрацию, поинтересовался:
– Ну как, все в порядке? С родительницей не повздорил?
При этом он заулыбался, и все засмеялись, ибо страстность Анны Николаевны была им хорошо известна.
– Н-нет… – все же запнувшись, вымолвил Кнетъирин.
– Ну и слава богу, – ответствовал Геворкян. – А как ты решил идти туда: э-э… один или?..
Вопрос был щекотливый. Речь шла о некоей Ольге, девочке, жившей неподалеку, с которой у Николая не так давно началось нечто вроде романа. Теперь, по идее, он должен был идти встречать Новый год с нею. Поскольку они, однако, были приглашены в чужую и девическую компанию, где требовались только молодые люди, а девиц и своих было достаточно, то возникла известного рода неловкость.
– А ты полагаешь, – пересилил он себя, – что… как лучше? – Совесть мучила его, но и решиться сказать твердо – да или нет – он тоже не мог.
– Видишь ли, тут вот какое дело… – Геворкян помедлил, наслаждаясь своей властью сейчас над ним. – Ты не звонил сегодня туда?
– Нет, не звонил.
– Тут забегала с утра Танька. Она говорит, что там у них опять с братом что-то, опять неприятности. – Соболезнуя или просто пытаясь понять его выражение, Геворкян заглянул ему в глаза.
– Ах, это просто черт знает что такое, – сокрушенно вздохнула Белла. – Какой ужас! Ведь всего год как вернулся! Мать, наверно, места себе не находит, а? Или там, говорят, такая мать, что ничем ее не проймешь, а?
Николай пожал плечами.
– Ах, боже мой! – воскликнула она уже специально для него. – Такая милая девушка! И такой братец… И ведь она тоже хочет стать актрисой? По-моему, у нее есть способности.
– Не говорят о веревке в доме повешенного, – сострил, посмотрев на сумрачного Николая, Кессельн, мальчик умный, но Николаю неприятный и вообще холодный.
Геворкян усмехнулся шутке, но счел ее все же бестактной и, перебив того, собиравшегося продолжать, сказал:
– Нет, там трудность та, что мать взбеленилась и не хочет теперь отпускать Ольку из дому.
Не зная, что ответить, Николай молчал.
– Ну, я думаю, мы вот как поступим, – осторожно начал Геворкян, опасаясь некстати уверенной интонацией растревожить кнетъиринское упрямство, но тот лишь обрадованно поглядел на него. – Я думаю вот как. Сейчас тут должна прийти одна из них, даже двое… Потом мы пойдем туда, к ним. Там все обсудим, обо всем договоримся… И ты сам посмотришь и решишь. Судя по обстановке. Что лучше. – И он, хитро прищурясь, щелкнул пальцами.
«Посмотришь и решишь» могло здесь означать только одно: Кнетъирину предлагалось посмотреть, нет ли там, среди новых, еще неизвестных им знакомых, такой, которая понравилась бы ему больше, нежели теперешняя его пассия. Если окажется, что есть, то он волен был, благо отношения их зашли не так еще далеко, не звать с собой эту.
В диспозиции сей ощущалась некоторая циничность, но не столь уж большая. Со стороны же Геворкяна это была чуткость – он даже был сейчас доволен собой за эту свою чуткость и, выпрямясь, скрестивши на груди руки, улыбался углом хорошо очерченного тонкого рта И. Чтобы скрыть это, прятал начавший полнеть подбородок в ямку между ключицами. Зная отлично своего приятеля с его терзаниями, он как бы приходил сказанным ему на помощь, как бы забывал старые распри и, освобождая его совесть тем, что брал на себя смелость высказать эту дилемму, таившуюся у того глубоко в сердце, говорил: «Ну что ты мучаешься? Я бы на твоем месте поступил вот как. Здесь нет ничего безнравственного. Не выдумывай. Пойдем». В улыбке его, однако, было также и что-то мефистофельское, а в словах мог быть и другой оттенок, подумал Николай. Они могли означать и такое: «Э-э, я знаю тебе цену. Ты надеешься вот на что, и только боишься сказать это даже самому себе. Что ж, я вижу тебя, твою слабость, но я готов прийти тебе на помощь…»
Но сейчас, в этот предпраздничный день Кнетъирину не хотелось вовсе принимать эту вторую гипотезу – очень возможную, кстати, наряду с первой, – и он поспешил поскорее избавиться от них обеих, сперва словно растолкав все свои мысли в разные стороны, чтобы образовалась пустота, а затем заполнив ее уже тем, что было ему приятно. Как и мать его, он питал иллюзии, что таким путем ему удастся управлять собою. На сей раз и в самом деле это как будто удалось, и насильно вызванное сначала то праздничное, удивительное настроение, которому завидовал у него и сравнивал со своим дед, зацепилось за что-то в душе и стало разрастаться.
//-- * * * --//
Это было восхитительное, уцелевшее от детства, на несколько лет, по видимости, ослабнувшее и теперь, вот уже года два, разбуженное от дремоты, усилившееся и невероятно усложнившееся самоощущение. Он стыдился немного перед самим собой того, что оно носит такую несомненную печать инфантильности, и, уж тем паче, опасался хоть чем-нибудь выдать себя перед другими, разоблачить себя в мечте о подарках, в любви наряжать елку, в не достойной мужчины суете, охватывавшей его задолго до полуночи, за несколько порою дней. Даже чисто детская боязнь, что все вдруг сорвется, что вдруг взрослые недоучли чего-то и выйдет конфуз, просыпалась у него, и с трудом уже он удерживался от вопросов: а все ли куплено, а не забыты ли свечки, и не получится ли позора оттого, что кому-то из приглашенных не хватит места или забыли приготовить подарок. Волновало его также, кто и где будет сидеть и не нужно ли приготовить записочки с указанием мест, как, он видел, делалось в одном хорошем доме, и не нужно ли также написать приветственные стихи для каждого гостя. Последнюю идею подсказал ему дед, но у всех приятелей его, независимо от преданности их искусству, она вызвала лишь недоумение – весьма реалистическое, как мог он убедиться в том хоть и не на богатом, но достаточном опыте, скопившемся к этому времени у него: сколько раз они ни собирались, всегда усаживаясь за стол, была одна и та же картина: если не было родни и они предоставлены были сами себе, то они плюхались на место вполне свободно, устраиваясь поудобнее на диване, к которому обыкновенно бывал придвинут стол, и не желали уже оттуда вылезать, с напускным безразличием, сидя, встречая юных дам, являвшихся попозже. При этом он сам не бывал исключением из правила, боясь хоть в чем-то выдать себя или даже забывая напрочь о давешних своих куртуазных поползновениях.
Но он, пожалуй, забыл бы о них, а также обо всех прочих реликтовых порождениях детства, оживших было перед праздником, не только на время чадного первого веселья, первых стаканов вина, первых папирос, первых танцев, а и вообще насовсем, если бы они вдруг не получали поддержки в ином еще, неизмеримо сильнейшем, основоположном чувстве, одолеть которое он был не в состоянии, да и не пробовал, настолько, он знал, оно связано было с глубинами его души. Это чувство было ожиданием чего-то совершенно нового, долженствующего наконец случиться в праздник; ожиданием праздника как чуда, способного разом и вдруг изменить всю жизнь, казавшуюся с этой вершины, с этой переломной точки дотоле однородной. Это была надежда на какое-то невероятное преображение, после коего необходимо начнется нечто абсолютно новое, вернее, именно что не совсем новое, но пока лишь предугадываемое, видневшееся пока лишь в грезе, то неясной, то, наоборот, детализированной до мелочей лихорадочным, сладострастным бредом. Он понимал, до него доходило иногда, что это не столько даже наивно, сколько жалко – относить к какой-то дате начало новой жизни, что это свидетельствует о безволии, таком же глубоком, каково и само это чувство, но все равно решительно не представлял себе, какие именно шаги следует предпринять для осуществления своих желаний новой жизни, ибо хотел, кажется, слишком многого и, словно руководствуясь принципом «все или ничего», словно выжидая, пока судьба сама вспомнит о нем и даст ему шанс. Об этой судьбе он и мечтал, по многу часов валяясь на своем диване у тетки, но под праздник дистанция между поэзией и действительностью вдруг сокращалась и даже исчезала вовсе. Его переполняла уверенность, что воплощение вот-вот наступит, он отделен от него лишь днями и, применительно к реальному месту, к обстановке того дома, где предполагал он встречать праздник, – обстановке, которую рисовало по каким-то таинственным психическим законам ему воображение, – судьба его очерчивалась, конкретизировалась, облекаясь в видение живой прекрасной женщины, в нее. По тем же законам он видел ее очень ясно, видел ее лицо, ее фигуру, то, как она будет одета, – по выражению поэта, «от гребенок до ног», – и видел параллельно себя: где будет в то мгновение, как она войдет, он; как они впервые увидят друг друга, что скажет она ему… как увидятся они назавтра… и как отныне непрерывным восхождением станет вся его жизнь – или, лучше сказать, восхищением, потому что будет именно восхищен, как бы даже помимо себя, чужой волей он; полностью согласной, однако, с его.
Таким образом, это почти не было влечением только к деве. Нет, он даже сам понимал, что здесь это не пробудившаяся любовь или желание любви, и даже сам страдал порою от своей неспособности – хоть и был по натуре влюбчив, – полюбить, увлечься до забвения самого себя; и неспособность эту приписывал своему цинизму. Смутно, в редкие минуты ему открывалось, что, быть может, ему даже суждено так никого и не полюбить по-настоящему.
Отсюда и та реальная подруга, которою, как казалось его матери, он в эти месяцы очарован был до потери сознания, была, очевидно, «не то». Геворкян понимал это лучше, нежели Анна Николаевна, хотя, вероятно, несмотря на все свое тоже честолюбие, не догадывался об истинных размерах этого «не то», вкладывая сюда содержание более обыденное: не то, потому что дурна собой, не то, потому что не умеет одеться, не то, потому что затравлена и озлоблена… да мало ли еще почему. Выбор этот, когда Николай его сделал, и впрямь удивил многих. Она, конечно, не была так уж дурна, наоборот, она была мила – ему, по крайней мере, нравился этот тип. У нее были белокурые, даже белесые у корней на висках и на лбу волосы, светло-серые глаза, короткий чуть обесформленный носик, правильный, ровно эллиптический овал полного лица. Ноги были хороши, но фигура хуже, что, однако, гораздо больше усугублялось жалкой ее, потрепанной школьной формой или не менее жалкими костюмчиками, в которых она обыкновенно являлась в компанию, а также манерой, стесняясь своей нищеты, держаться ссутулясь и по возможности сократясь. «Нет слов, – говорила Анна, – она много бы выиграла, одень ее получше, причешись она иначе, без этой сиротской прилизанности, заставь ее не горбиться… Ей ведь всего шестнадцать лет!» Но та словно бы и не хотела выглядеть лучше и лишь злилась, когда ей на это указывали. Отца у нее не было, была лишь мать, работавшая где-то в бухгалтерии на заводе, баба характерная, простая, ядовитых маленьких глазок которой Николай побаивался, да отчим, персона тихая, малозаметная – калмыцкое лицо его было скрыто обычно за роговыми очками, в которых он читал газету, – не произносившая, кажется, ни слова, но, судя по всему, обладавшая какой-то властью. Насчет матери у Ольги был комплекс, поскольку весь гнет характера той приходился на нее, раз только она и была под рукой, а любовь (во всяком случае, проявленная любовь) доставалась беспутному старшему брату, понемногу становившемуся из слесаря профессиональным вором. Теперь он сел в третий раз, если слух, сообщенный Геворкяном, был верен, и предстоящая разлука, сильнее прежнего привязав мать к нему, должна была обострить ее отношения с Ольгой. Другой никакой родни, например, бабушки, которая всегда так скрашивает детство, у Ольги, по-видимому, не было; каков был ее покойный отец, Николай также не знал; и так, не зная, по сути, ничего о ней, зная лишь мать ее и брата, не мог сказать, откуда взялась в ней своеобразная ее душевная тонкость, различная одаренность и нетривиальный ум, приобретший под действием обстоятельств несколько мизантропический оттенок. По складу своему она была скорее необщительна и среди сверстниц одинока – действительно, трудно иметь дело с такой затаившей недоброжелательство к миру девочкой, девушкой даже, уже не подростком. Об этом скрытом всегдашнем недоброжелательстве предупреждала как-то Анну, тоже удивляясь выбору ее сына, Ольгина классная наставница, пришедшая однажды в квартиру Стерховых к тетке Анастасии по поводу ее падчерицы (несколько лет назад Андрей с теткой Анастасией взяли себе из детского дома эту девочку, теперь уже учившуюся в седьмом классе). Анастасии не было дома, и с учительшей, женщиной весьма незаурядной и интеллигентной, разговорилась Анна. На сей раз случай был на ее стороне; между ними через полчаса уже установился самый крепкий союз, доверие и симпатия по единству взглядов.
– Да, я сама поражаюсь этому выбору, – грустно говорила ей Анна. – Поражаюсь и, по совести вам сказать, мне это очень, очень даже неприятно… Не потому, что у нее такая семья… нет, это, в конце концов, не играет роли… Но потому, что в характере моего сына мне открылась новая черта, какой я не ожидала в нем встретить. И вот это мне неприятно, ах, как неприятно. Ведь он, – и она сжимала худые пальцы в кулак, – ведь он взял то, что плохо лежит. О, я не хочу вовсе сказать чего-нибудь плохого об этой девушке, упаси боже. Я говорю лишь о том, что он, он не дал себе труда выбрать что-нибудь получше. Я имею в виду «не дал себе труда» даже в каком-то географическом, что ли, смысле, – она рядом живет, она учится рядом, он каждый день видит ее – ведь это, это, а не что другое определило его выбор, его предпочтение!..
Услыхав переложение этой беседы из уст Катерины, лишь упредившей немного Анну, тоже все только выбиравшую подходящую минуту, чтобы сказать сыну, что думают о нем те, кто желает ему блага, он был в общем-то с ними согласен. Он и сам порою удивлялся себе, а если пробовать раскопать свое чувство дальше, то не одну из последних причин находил в робости, не вполне ясной какой-то робости перед жизнью. Он готов был уже согласиться с этим, поверить себе, что именно это, а не что другое препятствует ему броситься на улицы, на площади, в дома, в концерты, куда угодно, ища себе такую, какая грезилась ему, но внезапно рядом с этой робостью или, быть может, и ленью вставало ощущенье еще иного порядка: что ему невозможно вести себя так, как ведут себя другие, ибо его это недостойно; недостойно бежать, задыхаясь, по этим самым улицам и площадям за ускользающей, вечно разочаровывающей тенью. Странная гордость, – позволявшая лучше взять то, что само плывет в руки, но лишь бы не двинуться самому, лишь бы не ошибиться, не принять за судьбу того, что еще не было ею, лишь бы, с каким-то удовлетворением даже, сказать себе вновь: нет, еще не то… все еще только будет…
По какому-то диковинному совпадению эти самые слова повторяла беспрестанно ему и Анна, хотя бог знает, какую подлинность вкладывала в них она. Ей мнилось, что она поступает так, как нужно, – мудро. Она знала, что ни под каким видом, как бы ни пугала ее эта связь, разверзая бездну хаоса через эту мать с хитрыми глазками, через этого брата, не следует пытаться здесь противоречить: любое прекословие способно было лишь вызвать в этом упрямом мальчике желание во что бы то ни стало обойти его, да и запретный плод всегда слаще – вспоминала она. Поэтому она даже старалась найти в случившемся хорошие стороны, обратить все на пользу ее сыну. Она удостоверилась, что это и воистину мудро, когда, пригласив девочку к ним домой, а затем приглашая бывать еще и еще, очаровав своею приветливостью, своим интересом к ней, пониманием жизни, нашла, что та вовсе не так уж озлоблена, как говорили, не так уж дурна, бесспорно умна и, главное, легко отходит при нормальном человеческом обращении. Польза же от нее могла быть та, что, будучи наделена нетривиальными чувствами, она оскорблена была своим униженным состоянием, желала переменить его и рассчитывала в этом, кажется, только на свои силы, – в своем порыве, по мысли Анны Николаевны, она должна была увлечь за собой и ее сына, не давая уснуть его энергии. Девочка даже была ей мила, привязываясь к ней все больше, сосредоточенно внимая ей жадной душою, долго не получавшей подобающей пищи, восхищаясь ее глубиною, мужеством, глядя на нее чуть ли не как на высшее существо.
– Как бедность унижает человека! – поверяла Анна девочке опыт всей своей жизни. Николая Владимировича не было дома, и они сидели рядышком, притулившись на том же диване, так располагавшем почему-то к откровенности. – Не верьте, если кто-то будет говорить вам, что это не так. Человек становится хуже от этой вечной материальной зависимости, она сдавливает его, отнимает у него по мелочам все силы. Люди озлобляются от этого… Боже мой, сколько я видела людей и талантливых и умных, совершенно потерявшихся, опустившихся, измельчавших… – Она с отвращением морщилась и делала такой жест рукой, словно отталкивала от себя что-то ничтожное и недостойное. Это был важный акцент в ее миропонимании: она не сетовала банально на рок, оставляющий талантливых людей погибать в бедности, но обвиняла их самих в первую голову: они сами были виноваты, у них самих недостало воли, они сами опустились и измельчали, не сумев стряхнуть с себя ярма! И, схватив порывисто девочку за руку, точно желая влить всю себя, всю свою ненависть к незадавшейся своей жизни – в нее, стискивая ее руку, она молила: – Ах, как я не хотела бы этой судьбы для вас! Как я хотела бы, чтобы все у вас было не так, иначе!
Она даже была готова просить: «Обещайте мне, обещайте, что у вас все будет иначе!» Но ее останавливала не столько даже очевидная бессмысленность такой просьбы или такого обещания, сколько обязательно всегда возникавшее у нее, как реакция на откровенность, подозрение, что девочка может оказаться не так уж простодушна и всего лишь прикидывается с нею искренней, не без умысла сохранить до поры до времени, пока ей это нужно, хорошие отношения с матерью своего возлюбленного; а потом вдруг обернется волчицей. И тогда, тревожно всматриваясь в черты своей наперсницы: не проскользнет ли там коварной усмешки, – она решала не вкладывать, на всякий случай, в возможные свои беседы с сыном об этой девочке никакой страсти, наоборот, относясь о предмете с максимальной легкостью. Заурядное благоразумие, кстати, требовало того же: не считать это увлечение в таком возрасте слишком серьезным, паче того, последним – сколько раз еще все переменится, мало ли еще сколько их будет. Важно было только, чтобы он не выкинул какого-нибудь фортеля, вбив себе в голову, что он должен и тому подобное; тогда это была бы катастрофа. Анна Николаевна холодела при такой мысли, воображая себе почему-то ту заснеженную равнину, какая предстала им, когда из-под опрокинутого вагона, прорывши в снегу ход, они выбрались наружу, и, не отойдя еще от этого могильного холода, словно подгоняемая им, с тем большей лихостью, встретясь назавтра с сыном, повторяла: «А, сколько их еще у тебя будет! Я, знаешь ли, не очень-то верю в длительные союзы в твоем возрасте… Сколько их еще будет!» Да, наверно, это не так уж и нужно… Она не заботилась, таким образом, не оскорбить в нем романтического начала, провоцирующего искать и находить в возлюбленной окончательное воплощение идеала, но старалась, напротив, привить ему «чуточку» житейской хитрости, здорового умеренного легкомыслия, которое она, ни в коем разе не считая цинизмом, называла «философичностью», интуитивно уверенная, что ум человеческий не изобрел принципа выше, нежели «и это пройдет» – слова царя Соломона.
Держа в памяти эту философичность, она и не полагала также нужным оберегать чувство сына от посторонних вторжений, сама по-прежнему касаясь его лишь, как она думала, мягко. Резкие переключения сознания, считала она, будут ему только полезны: полезно с небес почаще спускаться на землю. Именно поэтому, а не по чему другому, она бывала даже довольна – не слишком демонстрируя это, но и не слишком скрывая, – когда Катерина, которая в молодости была хорошенькой, да и сейчас еще очень недурна, и которой, в частности, и поэтому тоже, выбор племянника представлялся совершенно неприемлем, долго молчавшая во время очередного какого-то назидательного разговора Анны с сыном, под занавес уже, – Николай, раздраженный, порывался уйти и был одет, – заметила:
– Ну вот, не знаю, хочешь – не хочешь, а я тебе скажу свое мнение. Уважаешь ты меня или не уважаешь, но я скажу. Я очень удивлена. Я молчала долго, как ты видишь, но я очень удивлена.
Он не владел еще искусством ни уходить от подобных вмешательств, ни пресекать их в самом корне. Вместо того он глупо спросил, натужно улыбаясь:
– Удивлена? Почему же?
– Как почему?! – изумилась Катерина. – Да глаза-то у тебя есть или нет?! Где они у тебя?
– Гд е на до …
Он хотел было приискать еще какой-то ответ, погрубее, но было уже поздно.
– Где надо?! – обрадовалась его тетка. – А я-то думала, они у тебя на ж…!
//-- * * * --//
За столом, меж тем, Белла возобновила разговор о театре, и все спорили о том, надо ли человеку искусства что-либо знать или лучше не знать ничего, чтобы свежее и непосредственнее были чувства. Юноша Кессельн, в котором природное сальериевское начало было заботливо усилено еще научно-популярными журналами, стоял на той позиции, что современная наука объяснит скоро каждое движение человеческой психики, изложив его на языке математических формул, и, значит, человеку искусства нужно будет прежде всего усвоить этот язык, дабы в согласье с ним уже моделировать замысел. Белла была не против, но понимала это как-то более лично.
– Да, вам надо много, очень много знать! – восклицала она, уже безоговорочно записывая их всех в актеры, хватая со стола нож с обломанным костяным черенком и почерневшим лезвием и указывая им, – вам надо знать и то, и то, и то! Чтобы никто не имел права уличить вас!
Она теперь уже по-настоящему гневно взглянула, но куда-то словно бы в сторону, мимо присутствующих, на мгновение отстраняясь. Вероятно, кто-нибудь, скорее всего на кафедре, но возможно, что и из пылких родителей, сильно ее донимал намеками на невежество и неправомочность ее претензий.
– А вы думаете, Белла Григорьевна, – засомневался с кушетки Валюев, – они что-нибудь знали?
– Кто они?! – Она не остыла еще от привидевшегося ей и говорила с смешным, большим, чем всегда, акцентом.
– Ну они… великие… Шаляпин или другие еще… Бетховен?..
– Бэтховен?! – вскричала она. – Он знал жизнь! Он страдал и понимал других!
– Что ж, – хмыкнул Валюев, – оттого, что я буду знать, скажем, посадили Ольгиного брата или нет, я буду лучше играть?
– Ты лучше играть никогда не будешь! – отрезала Белла. Она комично сердилась, посматривая на своего сына, но тот, не зная еще, куда гнет его приятель, только смеялся, скрестив на груди руки, откинувшись и балансируя вместе со стулом.
– Так при чем здесь это? – повторила Белла.
Валюев, который обязательно, видно, хотел доказать им всем что-то для себя важное, теперь сел на своей кушетке, тогда как до этого лежал.
– Да ведь это и есть жизнь. – Идеи его находились, кажется, в русле традиционного правдоискательства, но Белла в данном случае не желала придерживаться того же.
– Это жизнь? – возмутилась она. – Поймали здорового бездельника, когда он тащил кружку с пивного прилавка, и это называется жизнью? Да по нему и так каторга плакала!
– Вы этого не можете знать, Белла Григорьевна, плакала или не плакала. Может, он как раз хотел по-другому зажить, работать собирался…
– Да уж работать! Ключи да отмычки делать – вот и вся его работа.
– Нет, вы не знаете, а он мне говорил.
– А собирался, так и нечего было красть.
– Так он же пьяный был!
– А, пьяный! Пить я его, наверно, заставляла! Ты хорошо соображаешь, как я погляжу!
Она, торжествуя, скрестила, как и сын ее, руки на груди, абсолютно забывши, конечно, о чем у них в начале был спор и в чем, следовательно, она только что оказалась права. Впрочем, ни у кого из них еще не доставало способности в разговоре помнить, с чего началось, и выдерживать какую-то одну главную мысль. Поэтому Валюев теперь отстаивал только Ольгиного брата, с которым он жил через двор.
– Так надо еще разобраться, почему он пил, – после некоторой паузы возобновил он, опешив все же немножко от того, куда завела его логика беседы. – Да, надо разобраться… У него жизнь так уж сложилась. Ему трудно было ее сразу перевернуть-то…
– Жизнь! – вспомнила Белла, но сама не стала логичней. – А у тех была страсть! Понимаешь?!
– Нет, вы не правы. – Он уперся и отмахивался теперь от ее искусства. – А то получается, как всегда у нас: наломают дров, закатают на полную катушку, а потом… Вот сейчас говорят же, что ошибок много было…
Внезапно это насторожило Кессельна:
– Что ты имеешь в виду? – и он по-птичьи наклонил маленькую свою головку.
Но примерно было понятно, что имеет в виду тот. Кончился пятьдесят третий год, с марта месяца перемежавшийся разнообразными смутными волнениями. Точно ничего еще не было известно, не появилось еще ничего, кроме, как говорили, какой-то статьи в теоретическом партийном журнале (которого молодые люди, разумеется, не читали), но слухи о том, что были допущены какие-то ошибки, что имелись, по крайней мере, какие-то перегибы у Сталина и со Сталиным, уже распространились и пронизали все общественные слои, классы и возрасты. Здесь, в этой самой комнате, также много уже говорилось на эту тему и много было пылких споров, тем более пылких, что никто из них не ведал толком ни писанной Истории, не догадывался расспросить родителей или других взрослых, что помнят они из того времени, если только что-нибудь помнят, потому что память человеческая обладает не только избирательностью, но и своего рода проективностью, трактуя прошлое в соответствии с канонами настоящего; не читали они еще также толком газет; не имели никакого социального опыта, кроме опыта двора, улицы и школы, обобщить который они все равно пока что не могли, – словом, они были вполне девственны в данном вопросе, но равно и неразборчивы. У Геворкянов, через комнату от них, был сосед, занимавшийся какой-то литературной поденщиной. От него, главным образом, они и узнавали все свежие слухи, которые, впрочем, тут же подтверждались остальными соседями, соседками и родителями. Иногда и на улице, в магазине в очереди, где стояли они, посланные матерями или собравши по кругу замотанную сдачу себе на бутылку вина, какой-нибудь мужчина, одержимый, как и многие в России, страстью к просветительству, любовно анализировал ситуацию, хоть и сам был не особенно сведущ. В политике, однако, как и в искусстве, необходима некоторая чистота восприятия, которую профессионализм и многознание обычно губят без остатка; страдая поэтому от своей неопытности, они, тем не менее, в чем-то были также и искусны и, не утратив еще непосредственного, некорыстного интереса, чутким ухом улавливали незаметные другому колебания и всплески фона, постоянно держась в напряженном ожидании каких-то событий. Только Кессельн, придя в их компанию, сразу не показал, что этих разговоров не только не любит, но даже готов презирать тех, кто ведет их, – не почему другому, кроме как потому, что «все это слухи и неприлично заниматься ими…» У него была какая-то странная, довольно спесивая мать, напоминавшая Анну странными своими идеями насчет того, что прилично, а что нет. Именно поэтому он отреагировал сейчас так резко. Но Валюеву явно хотелось поговорить. Он даже встал и пересел к столу, с того края, куда были сдвинуты грязные тарелки: но он не обратил на них никакого внимания, уставив меж ними локти.
– Ну ладно, Белла Григорьевна, – он улыбнулся, в смущенье никчемно трогая пальцами кожу лица то на лбу, то на розовых, опушенных светлым пухом щеках (он был того типа, который называется «кровь с молоком», то есть был очень здоров и силен, но кожу имел нежную, тонкую, под которой видно было, как играет кровь). – Ну ладно. – Он еще раз посмотрел, очень издеваются они над ним или нет. – Я только хочу сказать, что так нельзя судить сразу. У него жизнь была неудачная, вот в чем причина.
Он опять говорил про злосчастного Ольгиного брата.
– А у меня не неудачная? – спросила Белла.
– Я ничего не говорю, у всех неудачная. Так вот и надо разобраться, почему это так.
– А почему? – спросил Николай.
– Да, вот почему? Почему у меня батька двадцать лет работает, а копейки получает? Почему у меня сестра замуж выйти не может – им жить негде? Почему? Во всем этом надо разобраться?
– Так ты все-таки какое даешь объяснение? – повторил Николай. У него самого родился вдруг ответ, но он не хотел сказать его прямо так, сразу, гордясь собою и желая выведать, не ответит ли кто-либо другой так же.
– Так почему же, потому что война? – подсказал он.
– Да, и война тоже, – не стал спорить Валюев. – Ну и вообще… я даже не знаю сам почему, – признался он покрасневши. – Как-то не задалась жизнь, наверно. Я о нашей семье говорю. Может, мы и сами виноваты. Кое-кто, наверно, и лучше нашего живет. Но, с другой стороны, многие тоже жалуются. И из работяг тоже… Трудностей много еще.
Николай обрадованно слушал его, не потому, что был с ним одного мнения, но потому что все сказанное как-то очень удачно ложилось в линию с этой новой его внезапной яркой мыслью. Он даже поерзывал немного от нетерпения, и нетерпение его наконец было замечено.
– Ну давай! – ободрил его Геворкян, опять, быть может, не без задней мысли проверить, стоит ли чего-нибудь идея, гордости за которую не умел скрыть его приятель-соперник.
– Я думаю, – волнуясь, произнес Николай, – что в чем-то ты прав, конечно. У нас есть трудности с жильем и в сельском хозяйстве отставание… это верно. Но мне кажется, что все это не имеет значения. Да, не имеет. Все дело здесь в том, что наша страна – совершенно особенная… Все дело в том, – затаив дыхание, сказал он, – что все мы живем для будущего… Так же как и те, кто готов был в революцию совсем погибнуть, говоря: «Мы боремся не за себя, не ради своего счастья, но ради счастья будущих поколений», и точно так же все последующие поколения то же самое должны были говорить и думать, погибая… Вот. Иначе все лишается смысла. Поэтому то, что есть сегодня, не имеет такого уж значения…
Он запнулся и не знал, не имея навыка, достаточно ли сказанного, чтобы убедить других и привести их ко своей вере. Самому ему это казалось удивительно естественным – думать именно так.
Друзья, однако, хотели как-то возразить. «Видишь ли…» – задумчиво начал Геворкян, не подобравши еще слов, но уже желая, тем не менее, заявить о своем несогласье и помогая себе рукою с крупными красивыми ногтями, которою он поводил в воздухе, машинально любуясь ею.
Но в этот момент за дверью раздался какой-то шум, возле нее послышались чьи-то шаги и почему-то детские голоса; с той стороны кто-то поворачивал ключ. Розовое, квелое лицо Вени просунулось в щель.
– К вам идут, – прошептал он, втискиваясь целиком и сам себя спьяну прищемляя дверью.
Гости были еще на первом этаже; ему сказали о них игравшие в парадном и обогнавшие их потом по лестнице маленькие девочки – в этом доме, как в деревне, дети всегда бежали вперед, неся жителям важные вести.
– Я постою здесь, – предложил Веня, прислоняясь к косяку.
Он собирался сказать еще что-то о том, что он успел увидеть сверху, но успел лишь показать на пальцах, сколько их… За дверью снова зазвучали звонкие голоса детишек: сюда, сюда, здесь! – дверь отворилась, теперь весьма решительно и резко, и две девические фигуры появились на пороге и некоторое время стояли, как бы давая себя рассмотреть замершим молодым людям.
//-- * * * --//
Когда Николай после нескольких мгновений этого разглядывания обернулся и изменил позу, потому что смотреть так, уставясь, было уже неприлично, то ему показалось, что чуть ли уже не наступил вечер и спустились сумерки, настолько все как-то вдруг помутнело и стерлось в мерцающей, посеревшей воздушной среде. Он даже испугался этого эффекта, испугался того, что слепнет и что цветовое зрение уже ему отказало. Глаза его и в сомом деле слезились. Он потер их, с неудовольствием заметив, что точь-в-точь повторил жест их близорукой гостьи, брюнетки с большим и нечистым лицом, которая, пройдя вперед, рассматривала, что это такое у них на столе.
По молодости лет она еще не постигла всех хитростей или нарочно пренебрегала ими, полагая, что «не это главное», и напрасно долго оставалась лицом к окну: при ярком прямом освещении видна была неровная, бледная кожа, пошедшая от оживления пятнами, и такое же неровное по цвету зимнее пальто с облезлым воротником, залоснившееся сукно которого отдавало в какую-то прозелень. Глаза ее были живы, а лоб высок, но даже чересчур, продлеваясь куда-то к темени, как то бывало в средние века, когда женщины выщипывали себе волосы надо лбом.
Не дожидаясь, пока кто-нибудь сообразит поухаживать за нею, держась довольно расхлябанно, но потому, без сомнения, что привыкла скрывать за этой расхлябанностью свое смущение, она кинула пальто на кушетку, оставшись в белой газовой, ей не шедшей блузке и расклешенной юбке, расходившейся почему-то не шатром, а лишь в одной плоскости, в стороны от узких бедер.
– Ну что же вы, черти! – сказала она, вытаскивая из сумочки с державшейся на соплях ручкой очки. – Приглашайте! Вы что тут за столом сидите, в карты дуетесь?
Вторая прошла, не раздеваясь, на середину комнаты с видом на редкость напыщенным, более всего, конечно, из страха сказать или сделать что-то, не дай бог, лишнее и тем уронить свое достоинство. Она была, вероятно, из обеспеченной семьи, где ее научили следить за собой, и ноги ее были стройней, чем у ее приятельницы, но в ней зато имелось что-то совсем уж отталкивающее благодаря надутому виду или особенной какой-то конструкции лица, придававшей ему сходство с лицом осьминога.
Белла Григорьевна, которая так и не могла понять, обижаться ей на предположение брюнетки о картах или нет, после того как Кессельн, стронувшись наконец с места и засуетившись, остря и хватая девушек за руки, представил их, не выдержала и все-таки поинтересовалась:
– А почему вы решили, что мы сидим за картами?.. Мы, разумеется, играем иногда в карты, но ведь не обязательно, раз мы сидим за столом, то, значит, за картами…
Она подозревала, что умненькая девушка-интеллектуалка приняла их, ее саму, ее сына и все общество не за тех, подумала о них слишком просто. Но та, несмотря на молодость, успела уже устать от своего интеллектуализма.
– А, – пренебрежительно усмехнулась она, – так вы все разговариваете… А помнишь, – обратилась она к Кессельну, – как мы у Аньки всю ночь в карты дулись?!
Веселый взор ее, перебегая с одного из них на другого, задержался на Николае чуть дольше; он понял, что, может быть, понравился ей и что она, в следующую секунду начавши говорить взахлеб, воодушевлена его присутствием.
– Так вы что же, действительно, умными разговорами здесь занимаетесь? Интересно, о чем же? – иронизировала она, усаживаясь на свое пальто, брошенное на кушетку, и пробуя вокруг себя матрац кулаком: правда ль, что ложе это так неуютно и так жестко, как кажется на вид. – Молодой человек, – показала она на Николая, – не хочет, по-моему, представиться?
Тот неловко поклонился и, чтобы скрыть выражение недоброжелательства, которое он испытывал к ней, отошел и стал к окну.
– О! – закричала она, – превосходно! Какие манеры! Он у вас всегда так? – смело дернула она за рукав халата чем-то отвлекшуюся или вообще немного подавленную этим напором Беллу.
Та не нашлась что ответить, но поднятый шум как будто начинал ей нравиться, обещая новые еще неожиданности, и она вскинула на нее черные глаза с каким-то даже оттенком признательности. Они должны были все же прийтись друг другу по вкусу, и обе уже чувствовали это.
Вторая подошла к окну. Очевидно, не очень-то любя свою подругу и будучи о себе высокого мнения, она страдала от того, что та завладевала так сразу (как завладевала, безусловно, всегда) общим вниманием, не давая никому вставить слово или как-то проявить себя. Сообразив, что стоящий у окна тоже вроде бы не одобряет той, она надеялась найти в нем сообщника, хотя бы на эти несколько минут, чтобы отыграть какие-то свои позиции.
– Ну как вам все это? – брюзгливо оттопырила она губы.
У нее было странное полное, близкое к отечному лицо, еще не дряблое, юное и свежее, но какое-то такое, что в эту юность и свежесть не верилось, не верилось в их устойчивость: словно эти пышущие здоровьем щеки поддерживались изнутри какими-то непрочными тяжами, могущими в любую минуту лопнуть и превратить обладательницу этих щек в рыхлую, обрюзгшую тридцатипятилетнюю поблекшую красотку.
Не зная, что сказать ей, Николай пожал плечами и спас себя тем, что указал ей на входившую в этот момент в комнату беременную соседку, любопытствующую проведать, какие же это дамы появились у молодежи. Она вошла уже без стука, как без стука должны были наверняка – Николай хорошо представлял себе это – войти сюда скоро все остальные, кто только вообще сюда был вхож, и муж ее в коридоре, как это было видно через неприкрытую дверь, уже спешил сюда, докуривая, давясь, папиросу и алчно вглядываясь пока что, не различая против света, кто же там стоит у окна.
Оттого, что эти люди, самых имен которых он зачастую не помнил и которые никогда в его жизни не имели и вряд ли могли иметь какое-то значение, вдруг возомнят, видя его рядом с этой девушкой, что она – его, его избранница, Николаю стало еще хуже. Он повернулся спиною ко всем, изображая, будто занят происходящим на улице.
Снаружи как будто потеплело, воздух казался влажен, согреваемый тусклым декабрьским солнцем, стоявшим над брандмауэром дома напротив. Легкая дрожь этого сырого воздушного слоя, которую, мнилось, улавливал глаз, мельтешенье одетых в черное людей среди белых, лишь чуть потемневших сугробов вдоль мостовых, напоминали тот день, когда они с матерью попали в катастрофу. Он посмотрел вниз во двор, испещренный маленькими следами детей, на ветви деревьев с оставшимися кое-где, не облетевшими покореженными листьями и подумал о том, что совсем не знает природы, не умеет видеть ее и многое теряет, безвылазно торча здесь, в пожираемом страстями городе, где вся жизнь – как один день, и разность не только между хорошей и плохой погодой, но и меж временами года почти не важна. Он попытался вспомнить, какая была погода в эти дни в прошлом году, и не смог: вся прошлогодняя зима померещилась ему как один день, серой и насыщенной влагой. Еще он представил себе, как через несколько минут они все вместе пойдут сквозь этот осмос, плотный и словно бы даже неподатливый, который оставит изморось на их лицах, и сказал себе, что любит вот так, с своими приятелями бездумно и бесцельно брести по городу, туда, куда его ведут, брести со слабой, тлеющей надеждой…
Но едва он сказал себе так, как что-то тотчас же восстало в нем против. И он примерно представлял себе, что это такое и отчего. От того, что рядом с собою самим, бредущим по этому предпраздничному городу, он начертил себе две эти женские фигуры со всеми деталями их обличья. По мере того как входили они в эту комнату, как поворачивались, начиная болтать, как показывали себя, по мере того как неслышно наполнялась эта комната людьми, в нем самом, шаг за шагом, движенье за движеньем, параллельно всему этому, росло одно, столь знакомое чувство. Он заранее предвидел, чем все это кончится! И каждый шаг, каждый штрих подтверждали его предвиденье, стремительно таща к развязке… Это не было даже по-настоящему разочарованием, это чувство, первое дуновение которого он ощутил еще на улице, перед этим домом, даже еще не войдя сюда, и подступившее куда-то к горлу, когда он – в который раз! – увидел эти коридоры, затем эти комнаты, когда едва обдало его нищенским запахом этой изуродованной деревни, чудовищно перекомпонованной и втиснутой раз за разом в убогие ячейки прямоугольной трехмерной решетки, едва сопричастился он жизни ее обитателей. Нет, он еще именно что вчера или неделю назад, когда впервые зашла об этом речь, чутьем угадал, что «ничего не будет»; он забыл теперь даже, на каких данных основывалось его чутье, но сейчас это уже не имело значения, а существенно было лишь то, что, увидев воочию этих девушек, он должен был убедиться, что все это так и есть. Он испытывал уже не разочарование даже, а буквально какое-то отвращение и к самому себе, и ко всем без разбора, кто только находился здесь, тоску, сжавшую его сердце так, что лишь словно через пелену он мог наблюдать происходящее. Он не вникал уже в то, что они говорили, принуждая себя только улыбаться, если все смеялись, и поворачивать к говорившему будто чужую голову. Однажды он попробовал заговорить сам, но у него ничего не вышло. «Что это вы там бурчите?» – крикнула ему брюнетка, а та, что стояла все еще возле него, посмотрела опасливо. Ему, однако, было уже все равно. Он думал лишь о том, насколько ему знакомо все это. Та же глухая тоска, сколько раз она охватывала его и просто так в гостях у кого-то, не только под праздник, тоска, и более того – отчаяние, отчаяние ни с чем не соразмерное, проникнутое такой безнадежностью, будто ему на роду было написано остаться сидеть среди них вечно, вечно видеть те же лица, вечно слушать их шутки и препирательства и вечно делать вид, что и он с ними, что и он компанейский, хороший парень, что ему нужно все это, что здесь его место. Сейчас эта безысходность была вовсе глупа: ведь ни этот дом, ни эти девушки ничего не значили сами по себе, там, куда сейчас все они должны были отправиться, мог оказаться совсем другой дом, совсем не такая, не похожая на этих, хозяйка, там могли, в конце концов, быть и еще другие какие-то девушки, – но отчаяние, бушевавшее в нем, было сильнее посулов разума. «Ничего не будет, ничего не будет, – твердило оно, забивая все остальное, – все будет точно так же… Ничего случиться не может…» Вмиг ему сделалось себя жалко. Все прежние случаи, когда вот так же, в безумной надежде входил он в какой-нибудь дом и от порога, обозрев гостей, расположившихся у стола, убеждался, что ее нет, что нет вообще никого, к кому бы он мог почувствовать симпатию, а такое же подавленное бешенство разрывало его изнутри, припомнились ему. И вдруг, словно пелена, мешавшая ему видеть, расслоилась и образовала две завесы, наподобие театральных задников, и он поверх всего того, что было здесь, рядом, гораздо яснее мог видеть другие лица, в эту минуту помстившиеся ему бесконечно более дорогими: лица близкой родни его, деда, матери, бабки и теткиного мужа Василия. И хотя заранее было известно, что Новый год они будут встречать раздельно, и что никогда в полном составе вместе не встречали, они неожиданно все представились ему за одним столом; а он сам, он стоял на пороге, и, обернувшись к нему, они радовались тому, что он наконец с ними. У него даже возникла мысль, что собрать их в самом деле реально: стоит ему лишь сию же минуту загодя обзвонить их всех, и тогда, уступая прихоти любимого внука и племянника, они отменят своих гостей и поспешат к Стерховым или к тетке. Что он, тем не менее, никогда не сделает этого, было ясно ему сразу же, но все равно, и после того, как видение рассеялось и он опять очутился в телесном мире, у него осталось соображение о том, что все же приятнее будет провести праздник дома; тот же Василий, как ни хаяла его Катерина, был остроумен и за столом один способен был сделать Новый год веселым. А кроме того, подумалось ему, если к той же тетке приглашены еще какие-то гости, пусть взрослые, но, возможно, тоже интересные, то будет и совсем хорошо. Надо было лишь вызнать, кто приглашен к тетке, а кто к Стерховым…
Покидая этот дом, чьи лестницы и перила словно еще раз подтверждали ему: да, ты не ошибся, – он уже твердо знал, что сейчас расстанется со своими приятелями. Не вытерпев, понукаемый будто каким-то злым бесом, дойдя до середины пути, – они шли пешком – до Трубной, он сказал им об этом. Он даже не предварил этого, как собирался было, телефонным звонком домой и якобы каким-то услышанным важным известием, которое и меняло, дескать, коренным образом его планы, препятствуя остаться с друзьями. Повинуясь опасному импульсу, он не сделал даже этого, просто отказавшись беспричинно, идиотски, безо всякого хоть маломальского намека на повод. Они были поражены его отказом, оскорблены и не знали, что им делать, негодовать или смеяться над ним. Некоторое время они шли, уговаривая его и доискиваясь объяснения; потом, решивши дать ему время одуматься, они взяли с него слово, что он придет к ним сегодня же вечером. Он согласился: допустить, что намеренье его не каприз, но нечто серьезное, они все ж не могли, – это предполагало бы наличие уж какой-то системы отношений, какое-то расхождение или нежелание, какую-то пропасть меж ними, заглянуть куда было страшно и ему, и им.
Сказавши им, что сейчас он должен идти к бабке с визитом – изобретательность его так жалко и так никчемно сработала наконец, – он свернул от Рождественского бульвара в Малый Кисельный переулок, тогда как им надо было подыматься к Сретенке. Но пройдя квартал, он свернул еще раз направо и опять оказался на площади, которую быстро пересек, стараясь держаться в людском потоке, точно боясь, что друзья его, тоже переменив маршрут и вновь выйдя на площадь, заметят его. Затем он вскочил в троллейбус и доехал до Арбатской площади.
//-- * * * --//
Он снова был недалеко от дома. Из устья Арбата вываливала толпа взбудораженных людей, тоже ждущих праздника как чего-то такого, что совершенно и вдруг обратит их жизнь, – ему теперь было абсолютно ясно, что все они надеются на это, он читал это в их лицах, вдруг лишившихся обыденности, – и оттого, что он, так глупо обойдясь с собою, лишился всякого основания на что-то надеяться, чего-то хотеть и как-то участвовать в этой вселенской мистерии, настроение его мгновенно испортилось, и в душе появилось прежнее отчаяние, но только с другой подоплекой. От сияния заснеженного пространства обширной, тогда еще не изрытой туннелями площади, от пестроты фигурок на этом белом поле у него зарябило в глазах и голова его закружилась. Некоторое время он шел, опустив голову, глядя себе лишь под ноги, мнясь, наверно, прохожим каким-то юным романтиком, поэтом, а сам думая как раз о том, что нет в нем ничего кроме суетности, и мечтания его также – лишь суетны, и что ему необходимо стать другим, что отныне его жизнь пойдет иначе…
Путь ему был так хорошо знаком, что он мог бы пройти его ощупью: неподалеку, в Крестовоздвиженском переулке, и жила его тетка, у которой он теперь квартировал, бегая чуть не ежедневно если не к Стерховым, то, по крайней мере, в их направлении. Дорога шла через неасфальтированную еще, пока что еще только изрытую траншеями, с кучами булыжников Молчановку, мимо дровяного склада, из ворот которого выезжали в том числе и лошади, груженые дровами; здесь пахло навозом, дровами, а потому деревней. Не доходя до Собачьей площадки, в Николо-Песковском переулке жила его Ольга. Не вполне ясно понимая, зачем он это делает, Кнетъирин машинально двинулся туда. Он был то что называется опустошен, обессилен и, вспомнив, что вечером к тому же еще уезжает дед, которог о надо будет провожать, мрачно сказал себе, что идти объясняться к Геворкяну энергии у него уже не будет и, значит, все останется как оно есть. У него болела иногда голова, чаще всего от усталости, от долгих, таких, как сегодня, нервных напряжений. Уже всходя по ступенькам деревянного крыльца, он ощутил это знакомое предвестье боли, какую-то тяжесть под левым глазом, и когда потряс головой, это ощущенье еще упрочилось. Тогда он сказал себе, что идет сюда лишь для того, чтобы они (те, к кому он шел) не связывали его непоявление с случившимся у них.
Ольга открыла ему, зареванная, опухшая, сделавшаяся вдруг одутловатой лицом, в замурзанном вечном своем домашнем платьице и обвислой кофте, чем-то похожая на его бабку, Татьяну Михайловну. От входных дверей она провела его в первую их комнату, сразу же возле дверей, где обитал обычно брат, когда гостил дома. Вторая их комната находилась после ряда соседских комнат на другом конце коридора. Эта была узенькой, не каморочкой даже, а настоящей камерой. Сейчас она загромождена была еще вторыми оконными рамами, которые этот умелец, вынув из двух окон, в торце и на боковой стене, взялся ремонтировать среди зимы. В комнате было промозгло, и, удивленно рассматривая эти гнилые, наполовину разобранные рамы, а также куски битого стекла, потому что тот не сумел, конечно, вынуть их аккуратно, Николай не сразу заметил в накинутой на плечи шубе в углу стоявшую Ольгину мать, молча, в свой черед без особенного недоброжелательства, но со всегдашним странным любопытством разглядывавшую его самого. В руках у нее была тряпка, и методически, завиток за завитком, она протирала единственное украшение этого угрюмого закутка – фаянсовую, склеенную многократно статуэтку, изображавшую молоденькую крестьянку в сарафане и со снопом. В правильных, единообразных движениях этой женщины было что-то устрашающее; Николай и прежде замечал, что страсть к порядку у нее была иной, нежели у его матери: здесь, ему мерещилось, была какая-то стадия, для Анны недостижимая, – здесь это было целью, довлеющей себе самой, а там лишь средством спасти и удержать что-то. Женщина эта смотрела сейчас на него с некоторым даже сожалением, хотя, казалось, это он должен был бы соболезновать ей. Но она будто прозревала его насквозь, будто осведомлена была уже обо всем, что произошло у него получасом раньше, обо всей его нелепости; и у него возникло подозрение, что кто-то, вызнавши все, уже позвонил сюда по телефону.
– Я слышал, у вас случилось… – пробормотал он, на зная, как начать.
Она довольно равнодушно и не без насмешки даже ответила:
– Да… вот какие дела! Уж у нас не соскучишься! – Она словно и впрямь имела при этом в виду не столько себя и блудного своего сына, сколько его самого.
Затем она вышла. Он, так и не раздеваясь, не расстегнув пальто, неловко прижал к себе, целуя в голову, девочку, неспособную уж больше плакать и переживать.
– Ну что, – спросил он осторожно, – мать не отпускает тебя?
Не подымая некрасивого лица, спрятанного в грубую ткань его пальто (ему почему-то было от этого неловко еще сильнее, да, по-видимому, и она ощущала какую-то натянутость меж ними и ложь), она сказала, не разжимая зубов и вполголоса, боясь сфальшивить, если будет кощунствовать громко:
– Мать – сволочь!.. Как будто ей это очень нужно, чтобы я была здесь. Она не беспокоится обо мне ни вот столько, ей просто нужно, чтоб и я пострадала, если он страдает… Как же, он там, а я буду, видишь ли, веселиться!.. Ненавижу ее!
Он попытался каким-то жестом, пожатьем руки дать ей понять о своем с нею единстве, но сделал это как-то не так. Будто догадавшись о его на самом деле холодности, она подняла голову.
– Ты что? – спросила она. – О чем ты думаешь?
Он все равно молчал, со страхом, но и с каким-то весельем окончательного падения осознавая, что возможность что-то сказать уходит все дальше и, в сущности, уже упущена. Удивление той все росло, оцепененье ее серых глаз сменилось злобой, но лишь отупело, не трогаясь с места, он наблюдал, как белесые брови ее, росшие щеточками возле переносицы, полезли кверху, собирая на крутом лбу складки двумя ровными полукружьями. Ему, однако, показалось теперь, что он забыл, как росли они прежде, вернее, что росли они именно не так, и только ощетинились сейчас от гнева.
– Ну, это ты напрасно, – прошептал он.
Но она уже высвободилась из его рук, резко повернулась, запахивая расползающуюся кофту, и вышла из комнаты.
Он постоял еще с минуту, сомневаясь, не пойти ли ему за нею в тот конец коридора. Потом приоткрыл дверь и выглянул. Ее не было в коридоре, зато у самых их дверей, обитых черной клеенкой, соседка стирала в детской ванночке, установленной на табуретке, а другая говорила, подбоченясь, по телефону. Тогда он тихо выскользнул из квартиры. К счастью, он помнил систему их дверных замков и запоров.
//-- * * * --//
Едва он снова оказался на улице, как тотчас же ему расхотелось идти к Стерховым и присутствовать на семейном обеде, где все сразу же должны были заметить, что с ним что-то произошло, и где он не сможет совладать с собою, держась независимо. У него возник план подойти, чтобы проводить деда, прямо к поезду, а до того часа побродить по улицам, постепенно приближаясь к вокзалам. Однако, пока он дошел до Никитских ворот, голова его разболелась уже по-настоящему и он почувствовал, что пробыть три часа на ногах не сможет. Он возвратился к себе домой, то есть к тетке, в Крестовоздвиженский, и, благо ее не было дома, просидел эти три часа в темноте, не зажигая света и не отвечая на звонки, в пыльной ее, заставленной обветшавшими вещами и не прибранной еще перед праздником комнате.
У Стерховых в это время обедали, поругивая его и споря о том, неуважение ли это или просто детское легкомыслие. Его выручило отчасти то, что, помимо него, отсутствовал также еще муж Катерины, отмечавший праздник на службе с приятелями.
Потом Стерховы стали прощаться. Татьяна Михайловна крестила мужа, шепча: «Храни тебя Бог», – как заклятие. На лицах дочерей изобразился суеверный страх. По обычаю все присели, причем Анна, как и всегда, требовала, чтобы не сидели на мягком, а также чтобы ноги были подняты на мгновение от земли. Потом снова они целовали Николая Владимировича.
На улице казалось сыровато, но одновременно будто и похолодало против того, что было днем. Еще в такси, где откуда-то дуло, Николай Владимирович озяб. Он приехал на вокзал задолго до срока, когда поезд еще не подавали, и спустился вниз, в зал ожидания.
Там не было свободного места. На скамейках с высокими спинками спали, как и прежде, вповалку женщины и дети, и отцы с опухшими от переутомления лицами, с набрякшими веками, подымали мутные глаза на проходящих, оберегая пожитки. Тяжелый, специфический вокзальный смрад стоял в воздухе. Поодаль цыгане расположились прямо на полу табором. Какая-то молодая баба, стыдясь, приподнявши подол, доставала из-под него кошелек с деньгами. Николай Владимирович тоже машинально ощупал свои деньги в заколотом английской булавкой нагрудном кармане. Взгляд его упал на какого-то мужика, спавшего почти возле самых ног его на полу. Мужик, видно, понаторел уже в таких путешествиях, не первый раз пересекая из конца в конец огромную страну. Поразительно было то, как он сумел свернуться калачиком, так что занимал, наверно, не более квадратного метра всем своим телом, и сюда же, в этот квадратный метр вместился и его мешок, на который он положил голову, обнявши его обеими руками. С ногами своими он также обошелся очень ловко, сняв до половины сапоги, – чтобы ноги отдыхали, но также и чтобы не лишиться сапог совсем. Николай Владимирович, когда он представлял себе порою, что уйдет из дому, бросит службу и будет скитаться по России, почему-то всегда тоже воображал себя спящим вот так же, как мужик этот, на полу на вокзале. Именно такой должна была быть его первая ночь, и сколько их суждено было б, если б он только решился на это, потом. С замиранием сердца он нарисовал себе, как постепенно будет изнашиваться его одежда, как затем кто-нибудь из добрых людей подарит ему такие же сапоги; и с каким нелепым восторгом Николай Владимирович подумал, что нужно будет обязательно запомнить эту хитрость с сапогами – как будто и впрямь ему могла представиться такая возможность спать где-то в углу, спустивши с натруженных ног наполовину грязные кирзовые сапоги. Он почувствовал непонятную нежность к этому мужику, младенчески причмокивавшему во сне и, быть может, спавшему-то так крепко оттого, что он выпил накануне, и вдруг отдал себе отчет в том, что может теперь ответить на тот вопрос, который задавал себе давеча: зачем он едет, что за бес толкает его под ребро. Он вдруг сказал себе, что важнее всего в этом путешествии было ему не проявить, как предполагал он, свою обособленность («Вовсе нет!» – с силой сказал он себе, вспомнив о Татьяне Михайловне), но просто еще раз, наверно, уже в последний, поехать по железной дороге опять на восток, чтобы увидеть ту, глубинную Россию; отдаться на мгновение панике забитого людьми вокзала; потом ехать куда-то, прильнув к грязному, замызганному окну, узнавать когда-то виденные полустанки; потом идти по пролеску, вдыхая запах оставшейся уже лишь намеком русской деревни; зайти в избу, содрогаясь от ее нищеты и грязи, очутиться, наконец, в лесу или в поле, – словом, коснуться перед смертью еще однажды всей той жизни, которая теперь уже распадалась, исчезала, которая была ему дорога и бытие которой, хоть он и не жил ею прямо, он носил в себе, сознавая своею.
В этот момент он увидал внука. Когда Николая Владимировича грызла порою совесть, что он не умеет найти общего языка с внуком, не умеет разговориться с ним по-настоящему, перешагнуть барьер взаимной отчужденности, что мальчик, живя вдали от него, теряет что-то хорошее, присущее им, Стерховым, которое он, его дед, обязан был развить в нем, и когда он, исподволь подготовясь, помня что-нибудь характерное, сказанное во время их предыдущей встречи, приступал к разговору сызнова, то всегда убеждался неожиданно, что перед ним стоит уже совершенно иной человек, движимый уже иными интересами и иной волей, причем постичь так сразу смысл этих перемен, уловить их общую суть Николай Владимирович был не в состоянии. Так было и на этот раз. Ему снова оставалось лишь недоумевать о причинах, приведших к тому, что внук был уже не тем, каким он покинул дом сегодня в полдень. Поэтому он промолчал, не осмелясь спросить у внука, почему тот не пришел к обеду.
– Может быть, мне поехать с тобой? – засмеялся внук, тоном своим показывая, впрочем, что вопрос его вовсе не серьезен. Они выбрались наружу: протискиваясь сквозь спящих или просто таращившихся в пространство людей. Внук, перехватив у деда мешок, волочил его теперь понизу, потом вскинул на плечи.
– Так, может, мне и вправду поехать? – повторил он, пытаясь понять, как выглядит с мешком за плечами.
Николай Владимирович сказал смущенно:
– Ты ведь знаешь, что это невозможно.
– Да. А жаль. Мне как-то не приходило в голову, что это было бы лучше всего.
Николай Владимирович жалел его, но еще больше ощущал в душе своей какое-то смятенье оттого, что короткий разговор этот означал по сути дела, что естественный порядок вокруг нарушился и они с этим мальчиком поменялись ролями: как ни дико теперь это звучало, но не он уже завидовал внуку, а внезапно ему завидовал внук. Мир переворачивался перед ними. Чтобы вновь обрести устойчивость в нем, они оба стали вглядываться в даль, где в черноте мигали какие-то железнодорожные невнятные сигналы. «Семафор дали, семафор открыли», – беспокойной скороговоркой сообщали какие-то люди, всматриваясь в изгибы блестевших в прожекторных лучах путей и переплетения проводов.
– Николай Владимирович! Николай! – закричали сзади. Это была Галина Васильевна. – Вы вдвоем?! – не удержалась и спросила она, хоть и знала, что Николай Владимирович терпеть не может провожаний и не допустит дочерей везти его на вокзал.
Они кинулись к ней навстречу. Она и сама была одна и тащила большой рюкзак и еще чемоданчик в руке. Николай Владимирович, подбежав, стал упрекать ее, что она не предупредила их, что поедет одна, и не попросила за нею заехать. Она с трудом сняла мешок, лямки которого никак не желали слезать, войдя в мягкую ватную толщу шубы.
– Тише, тише, – просила она, – рукав оторвете! Вы знаете, мама собралась ехать меня провожать, но плохо себя почувствовала, и я ее не взяла.
– Да вашей маме восемьдесят лет!
– Ну ничего, она у меня бодрая старушка.
Так, смеясь, сгибаясь с непривычки под тяжестью мешков и чемодана, они прошли еще немного вперед и остановились, так как не было известно, где окажется их седьмой вагон. На соседнем пути стоял состав на Ташкент. Два узбека в телогрейках поверх халатов тащили ковер. За ними плелась патриархальная какая-то семья с бабаем, опирающимся на палку, ветхим и недовольным тем, что молодые дочери его (если только не жены) то и дело теряли разбегающихся своих татарчат. За этими прошел какой-то важный узбек в драповом пальто, в белых бурках и каракулевой ушанке. Разговаривая с русским своим собеседником, одетым примерно так же, он грозил ему пальцем и все повторял: «Нэ докажитэ, нэ докажитэ». Они стали неподалеку, и разговор был у них, кажется, о национализме. Навстречу им прошла пьяная русская компания, провожавшая невменяемого уже приятеля и забывшая, в какой ему надо вагон. Наконец, пугающе неслышно, потому что все отвлечены были появлением узбеков и русских и их криками, подошел их поезд. Сперва где-то в уголке глаза возникал отблеск оттого, что под тяжестью вагона светлый рельс прогибался и бликовал, затем оттуда же надвигалось неясное темное пятно, и лишь тогда ухо различало стук буферов и легкий шорох близко подобравшейся массы.
Они занесли вещи в вагон и сели там в полутьме; полный свет не был еще зажжен, горели лишь тощие лампочки в проходах. У них был плацкартный вагон, в их отделение еще никто не пришел, и нужно было сторожить вещи. Они сидели тихо, наблюдая в окно за казавшимся отсюда ярко освещенным перроном, откуда должен был сию минуту отойти поезд с узбеками. После той катастрофы Николай некоторое время боялся ездить в поезде, теперь это снова пришло ему на ум, и он хотел спросить деда: нет ли у того такого чувства или предчувствия, что с ними что-нибудь случится (считалось, что у Анны, например, в тот раз было такое предчувствие). Он, однако, благоразумно решил этого вопроса не задавать; он видел, как вся горит от возбуждения, но тем не менее молчит Галина Васильевна, и хотел подражать ей, сдерживая себя.
Ее благородное, с правильными чертами лицо было красиво в этом боковом рельефном освещении, и Николай невольно сравнивал ее с своей матерью. Он попытался вообразить себе встречу Галины Васильевны с сыном, про которого столько слышал и который, воображаемый, давным-давно включен был уже в мир его фантазии: он часто рисовал себе приезд того в Москву, их встречу, удивление того, старшего, перед тем, насколько умен этот, еще не видавший жизни, юноша, и тому подобное. Представив себе его и сейчас по фотографиям, которые он как-то видел у Галины Васильевны, привычно жалея о том, что такого старшего, подлинного друга, идеального повторения его самого, у него нет, он вдруг неожиданно, непонятно почему вспомнил и о своем отце. Его отец умер, когда Николаю было пять лет; он его почти не знал и редко думал о нем. Он не мог даже сказать, что чувствует в том какую-то потребность, что ему это для чего-то нужно. Иногда, натыкаясь в старом, отслужившем свое чемодане на отцовы письма, он пробовал их читать, но, как правило, у него недоставало энергии надолго. Фотографий и вообще сохранилось лишь несколько. Часто говорили, что он похож на отца, ему это нравилось; но еще чаще (большинство теперешних знакомых отца не знало) говорили, что он похож на мать. Это нравилось ему меньше – быть похожим на женщину казалось несколько унизительным. Тогда он извлекал из коробки отцовы фотокарточки и, глядя то на них, то на себя в зеркало, отыскивал одинаковые черты. Этим как будто и исчерпывались их отношения. Мать предпочитала об отце не говорить – в лучшем случае о том, какие у него были «золотые руки» и как он мог все сам сделать, – полагая, что незачем акцентировать внимание ребенка на отце и, кажется, просила о том же всю остальную родню. Сама она считала, что у нежелания ее вспоминать об умершем есть объективные причины; эти объективные причины были те, как подозревал, однажды рассуждая сам с собою на эту тему, Николай Владимирович, что, как и сам он, она просто не любила вспоминать о своей молодости, стыдясь хуже, чем стыдилась бы разгула, своих иллюзий и своей неискушенности.
Как бы то ни было, сын пока что духовно подчинялся ей, и вот только сейчас, впервые к смущению его и позору, ему понадобился вдруг отец. Он впервые задумался о нем. Впервые те несколько эпизодов пришли ему на ум, что сохранила случайная детская память, но он увидал своего отца как бы живого, может статься, даже воскресшего. Отец был в шапке-ушанке, в полушубке и в валенках, как на какой-то из фотографий. В руках его была тетрадь, не тетрадь, собственно, а так называемая «Амбарная книга» (там так и было видно издали – «Амбарная книга»). Поодаль возвышался лес, недостроенный не то дом, не то склад выступал в углу, слева. Почему-то это было как раз там, куда ехали сейчас дед с Галиной Васильевной. Сын ее тоже должен был быть где-то рядом. Его отец был над ними десятником и возвышался огромным, тяжелым и сильным, каким он никогда при жизни не был.
Молодой глуховатый офицер-танкист с бойкой женой пришли на соседние места, когда до отхода поезда оставалось минут семь, не больше. Их никто, слава богу, не провожал, и можно было выйти на перрон. По-прежнему молча они прошлись раза два туда и обратно вдоль страшной щели меж краем платформы и корпусом вагона.
– Ты, может, пойдешь уже? – предложил Николай Владимирович.
Тот замотал головой: нет, нет. В эту секунду объявили отправление. Раздробившись на маленькие кучки, кругом стали прощаться.
– Ну, попрощаемся и мы, – сказал Николай Владимирович.
Неловко они поцеловались, замечая подробности прикосновения кожи и губ. Галина Васильевна тоже хотела было его поцеловать, но не решилась, подумав о его бабке (о Татьяне Михайловне); он тоже не осмелился подставить ей щеку, как деду.
– Скорее, скорее, Галина Васильевна, – заторопился Николай Владимирович, помогая ей взойти в тамбур вперед других. Потом шагнул и сам. Галину Васильевну затолкали вглубь. Приподнявшись на цыпочки, можно было видеть ее лицо, дед был ближе. Николай крикнул ему, чтобы они шли в вагон. Идя назад, параллельно им вдоль вагона, он смотрел, как они, маша ему руками и стуча в стекла костяшками пальцев, продираются к себе.
Поезд тронулся снова незаметно и беззвучно. Еще не уловив ясно этого, не поверив ощущенью, Николай остановился, и дед в окно улыбнулся его растерянности. Несколько мгновений он шел за поездом, держась рукою за стенку вагона. Потом кто-то помешал ему; пока он обходил этого человека, поезд набрал уже ход и шага перестало хватать. Николай отошел на середину платформы, чтобы лучше видеть, но тут же потерял их из виду. Белое лицо деда в последний раз померещилось ему, мелькнуло где-то наискось впереди, но он не был убежден уже, что это точно дед.
Он остался один.
ДВОЙНОЕ СОЗНАНИЕ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ И ПСЕВДО-КУЛЬТУРА
«Борис, не люблю интеллигенции,
не причисляю себя к ней».
М. Цветаева – Б. Пастернаку (Переписка)
Проблема интеллигенции – ключевая в русской истории. В начале века, преодолевая привычное народопоклонство, русское общество стало как будто осознавать это. Бесспорно, что осознание это достигло высшей точки в сборнике «Вехи», значение и влияние которых именно благодаря выбору такой темы – сборник статей о русской интеллигенции, – за пределы этой темы выходит, выходит за пределы эффекта, произведенного сенсационным когда-то бестселлером. Внешне непризнанные и отвергнутые, известные ныне большинству лишь по названию, «Вехи» все это время были силой, скрыто воздействующей на все духовное развитие русского общества. Это действительно вехи на пути России, так что, куда бы ей теперь ни пойти, ей все равно придется отсчитывать удаление от этой точки, соотносить себя с ней. Повторяем: «Вехи» не просто хлесткий критический сборник, но именно благодаря выбору темы, им удалось коснуться самых основ русской жизни – той, которая была до них, той, которая прошла за эти шестьдесят лет после них, и той, которая только еще настает.
Представляется, что значение интеллигенции упало как будто после 17-го года. Но это ошибочное мнение. Оно злонамеренно насаждается властью, подхватывается чернью и частично поддерживается самой интеллигенцией, чтобы снять с себя ответственность за происшедшее. Ниже мы постараемся доказать это. Сейчас пока что достаточно сказать только одно: как бы то ни было, сегодня интеллигенция опять, без сомнения, явно держит в своих руках судьбы России, а с нею и всего мира. Посвящая сегодня статью проблемам интеллигенции, можно поэтому надеяться – хоть силы наши гораздо скромнее теперь – снова выйти за рамки сугубо интеллигентской феноменологии, затронуть, если и не вскрыть, самое существо совершающихся исторических процессов.
I
Попытаемся сравнить ту интеллигенцию, о которой говорят «Вехи», – например, С. Н. Булгаков в статье «Героизм и подвижничество», – с интеллигенцией сегодня. Согласно идее С. Н. Булгакова, поддержанной также Н. А. Бердяевым в книге «Истоки и смысл русского коммунизма» и общепризнанной в настоящее время, неповторимый, более нигде не отмеченный характер русской интеллигенции сложился как своеобразное искажение личных духовных начал, привитых православной культурой и Церковью. «Неотмирность, эсхатологическая мечта о Граде Божьем, о грядущем царстве правды (под разными социалистическими псевдонимами) и затем стремление к спасению человечества, если не от греха, то от страданий, составляют, как известно, неизменные и отличительные особенности русской интеллигенции», – писал С. Н. Булгаков. Эти слова как бы кратко суммируют то, о чем говорит и вся без исключения русская литература того времени: Достоевский, Толстой, Тургенев, Чехов, Блок и великое множество «меньших» писателей, чьи свидетельства вошли с тех пор уже в нашу плоть и кровь. Вряд ли надо поэтому объяснять, каков был русский интеллигент конца XIX – начала XX века: нигилист, народник, эсер-террорист или социал-демократ. Ему был чужд прочно сложившийся мещанский уклад, он боялся быта, он презирал культуру, и ту, откуда сам вышел, и чужую, он мучился своей виной перед народом, за счет которого ест и пьет. Отчасти эта неотмирность происходила из барства, но лишь отчасти. В ней был, безусловно, и своего рода аскетизм, «в ней, несомненно, была, – пишет Булгаков, – и доза бессознательного религиозного отвращения к духовному мещанству, к »царству от мира сего» с его успокоенным самодовольством». Далее русский интеллигент был, конечно, пламенным атеистом, боготворил научное знание и отрицал веру. Это хорошо известный факт; но, по словам Булгакова, этот хваленый атеизм отнюдь не является «сознательным отрицанием, плодом сложной мучительной работы ума, сердца и воли, итогом личной жизни. Нет, он берется на веру и сохраняет эти черты наивной религиозной веры, только наизнанку». Все эти отличительные особенности вместе и позволили Н. Бердяеву в »Истоках» сказать, что интеллигенция по своему мировоззрению, по экзистенции была как бы неким подобием религиозного ордена. Правда, уже Булгаков оговаривается, что все эти качества, заложенные христианской культурой, интеллигенция по мере удаления от христианства утрачивает, они носят атавистический характер.
Если теперь, держа в уме этот вкратце очерченный здесь образ, взглянуть на интеллигенцию сегодняшнюю, то прежде всего бросается в глаза одно отличие ее от былого: буржуазность. Буржуазность в манерах, в одежде, в обстановке квартир, в суждениях. Аскетизм, который и раньше был рудиментом, исчез теперь почти бесследно. Исключения крайне редки. Интеллигенция сегодня стремится к обеспеченности, к благополучию и не видит уже ничего плохого в сытой жизни. Наоборот, она страдает, когда ее спокойствие и размеренный порядок бытия вдруг нарушаются. Своя квартира, возможность роста по службе, диссертация – вот необходимый минимум, без которого сегодняшний интеллигент не мыслит себе своего существования. Он считает эти требования как нельзя более естественными. Идеалом для него является жизнь его американского или европейского коллеги, свободного, хорошо оплачиваемого специалиста, который вынужден, правда, работать значительно напряженней, чем работает интеллигент здесь, в России, но зато имеет собственный автомобиль, коттедж, семью из четырех детей, неработающую жену и может путешествовать по всему миру. Сегодняшний русский интеллигент тоже хочет путешествовать и не только потому, что хочет за границей поприличней одеться и привести оттуда кое-что жене и дочери, но и потому, что он теперь ценит культуру. Он не думает уже теперь, что «сапоги выше Пушкина», он узнал откуда-то, что хорош и Пушкин, и многое другое, он вообще теперь «интересуется искусством», имеет претензию понимать или разбираться в художественных произведениях, быть в курсе событий художественного мира. Он хочет теперь быть «гармоничным человеком», «всесторонне развитым»; отнюдь не страдание, не чужая трагедия манит теперь его, но прекрасное, которое он понимает умеренно эстетически, гедонистически, как имеющее смысл постольку, поскольку им можно наслаждаться.
Было бы, однако, несправедливо так уж сразу и безапелляционно осудить эту происшедшую с интеллигентом перемену, осудить эту его «буржуазность». Подобно западным «хиппи», презирать его за эту метаморфозу, бросать ему вызов, эпатируя его нарочитой деклассированностью и проч. Сегодняшний интеллигент все-таки вряд ли заслужил такое обращение. Его не удивишь показными лохмотьями. Ему слишком хорошо знакома и истинная, беспросветная, нищета, нищета отчаянная, сводящая с ума. Совестясь когда-то в мирные девятисотые годы, что хорошо живет, он и не предполагал скоро оказаться в такой нужде, где совеститься уж никак не приходилось. Он был на самом деле беднее последней собаки, он был на самом дне общества, он был унижен, как мало кто бывал унижен. Сам он в этом виновен или нет – в данном случае неважно. Но вытерпел он, конечно, столько, что на его сегодняшнюю буржуазность можно, кажется, взглянуть и участливо, как на вполне понятное желание несчастного, измученного человека хоть немного пожить, наконец, спокойно, без страха за завтрашний день. И если он не ощущает сегодня больше своей вины перед народом, то ведь и, слава Богу, они квиты – на пятьдесят втором году советской власти, народу самому неплохо было бы ощутить свою вину перед интеллигенцией. И если интеллигент сегодня тянется к культуре, то ведь и это хорошо. Важно лишь, чтобы это было подлинным сильным чувством, а не поверхностным увлечением, чтобы он не относился к культуре потребительски, не видел в ней только средство украсить свой быт, продвинуться с ее помощью дальше других по социальной лестнице или соблюсти психический эквилибриум в своем организме… Все это, безусловно, так, но мы воздержимся пока что от окончательной оценки всех «плюсов» или «минусов» отмеченной метаморфозы.
Теперь же рассмотрим другую важную характеристическую черту интеллигенции – ее обращенную религиозность. Здесь надо сказать, что если шестьдесят лет назад религиозное начало превратилось у русского интеллигента в веру наизнанку, то теперь дело обстоит еще сложнее. Нельзя утверждать, что сегодняшний русский интеллигент – это атеист-фанатик. Нет, хитрость в другом: ему вовсе сегодня не приходится быть фанатиком и не приходится потому, прежде всего, что эта проблема для него как бы вообще «снята». Ему не перед кем отстаивать свою правоту, не с кем спорить, некого опровергать. Церковь, по мнению интеллигента, историческое формирование, не больше. Несколько десятков храмов в столице и кое-где в провинции еще доживают свой век, молчаливо свидетельствуя об угасании этой древней сферы бытия. Когда-то это все было необходимо, но теперь исчерпало себя. Есть культурные памятники, их, разумеется, надо беречь и даже любить, но так называемое Откровение относится к области мифологии и только.
Правда, и не наука теперь уже главный козырь. Наука, пожалуй, просто не дает данных для веры, просто служит еще одним подтверждением тому, что известно и без нее. А именно: интеллигент и без всякой науки знает, что Бога нет, он уверился в этом на собственном опыте! Потому что если бы Бог существовал, то он не мог бы допустить всех тех ужасов, что суждено было за последние полвека пережить интеллигенту. Такова диалектика русского атеиста. Теодицея для него невозможна, если в его сознание и входит внезапно мысль о Боге, то тотчас же к этой мысли примешивается обидное и злое чувство: если Он и есть, то как же Он мог оставить нас в этом страшном мире? В мире, где сомнительное смягчение нравов то и дело прерывается невиданными вспышками злобы и даже, казалось бы, безусловно прогрессивное техническое развитие вдруг начинает грозить ошеломленному человечеству уничтожением. Поэтому интеллигент не верит больше, как верил когда-то, и в прогресс – в лучшем случае, он допускает, что имеется некоторая вероятность, что все кончится хорошо, что люди, быть может, все-таки, в конце концов, образумятся. Но это всего лишь надежда, робкая надежда, которой он предпочитает не давать воли, противопоставляя всем дальнейшим обольщениям и иллюзиям такого порядка душевную трезвость, честный, как он считает, взгляд на вещи, на течение событий. Ему тяжело (когда он думает об этом). К счастью, однако, он стихийно склоняется к иррационализму – так же, как от души прежде был рационалистом – и заранее убежден, что человеческий разум разрешить на данном этапе развития своих противоречий все равно не сможет, и, значит, нечего об этом и думать. Когда же он все-таки подымается над этим своим обыденным сознанием и пробует осмыслить свои ощущения Универсума, так сказать, теоретически, пробует отождествить себя с каким-то направлением, то, в итоге, это чаще всего какая-либо разновидность спиритуализма, можно сказать даже, экзистенциального спиритуализма. Это какая-то всегда скептическая эклектика, в которой буддизм затейливо перепутывается с левым гегельянством, а стоицизм соседствует с натурфилософским понятием ноосферы. Материя не отрицается, но интеллигентный мыслитель невысокого о ней мнения. Невысокого он мнения и об Истории, и вообще о жизни. «Жизнь – это покрывало майи», – говорит он вместе с древним индусом.
Он согласен также и что «рождение есть страдание, старость – страдание, болезнь – страдание, и так далее, вплоть до того, что привязанность к земле есть страдание». Поскольку, однако, путей спасения, которые предлагает ему Будда, русский интеллигент принять почему-то не может – ни вместе, ни даже порознь, – почему-то и не пробует даже, то он живет все же этой жизнью, оставляя себе «сферу духа» и лишь стараясь обеспечить себе эту жизнь так, чтобы не возникало помех для деятельности помянутой сферы. К тому ж он еще надеется, что плоды этой деятельности обладают чем-то наподобие бессмертия, потому, – надеется он, – что уж что-что, а информация, наверняка, неуничтожима.
Таким образом, этот интеллигентский спиритуализм совершенно противоположен старому материализму, точно так же, как «буржуазность» противоположна былому идеалу бедности, как нынешняя культурфилософия противоположна классическому нигилизму. Ввиду этого тройного противостояния возникает законный вопрос: а осталось ли еще что-нибудь из родовых, не отмеченных еще интеллигентских качеств? И затем: есть ли вообще что-нибудь, роднящее старого и нового интеллигента?!
Здесь пора (или можно) усомниться в самом факте существования интеллигенции сегодня. В самом деле, ведь это вовсе не есть нечто, само самой разумеющееся. Ведь нетрудно показать, что мы во многом узурпировали понятие «интеллигенции», распространив его на не подлежащие ему области. У нас говорят: «советская интеллигенция», «техническая интеллигенция», «творческая интеллигенция», в одной книге даже – «византийская интеллигенция». Это наименование присваивается ныне всему без разбора образованному слою, всем, кто занимается умственным, не ручным трудом. А это неверно, у нас исказился первоначальный смысл слова. Исходное понятие было весьма тонким, обозначая единственное в своем роде историческое событие: появление в определенной точке пространства, в определенный момент времени совершенно уникальной категории лиц, помимо указанных выше качеств, буквально одержимых еще некоей нравственной рефлексией, ориентированной на преодоление глубочайшего внутреннего разлада, возникшего меж ними и их собственной нацией, меж ними и их же собственным государством. В этом смысле интеллигенции не существовало нигде, ни в одной другой стране, никогда. Всюду были (и есть) просвещенные или полупросвещенные критики государственной политики; были (и есть) открытые, и даже опасные, оппозиционеры; были (и есть) политические изгнанники и заговорщики; были (и есть) деклассированные элементы, люди богемы, бросавшие дерзкий вызов обществу, с его предрассудками и нормами. Всюду были (и есть), наконец, просто образованные люди, учителя, врачи, инженеры или работники искусства.
Но никогда никто из них не был до такой степени, как русский интеллигент, отчужден от своей страны, своего государства, никто, как он, не чувствовал себя настолько чужым – не другому человеку, не обществу, не Богу, – но своей земле, своему народу, своей государственной власти. Именно переживанием этого характернейшего ощущения и были заполнены ум и сердце образованного русского человека второй половины XIX – начала ХХ века, именно это сознание коллективной отчужденности и делало его интеллигентом. И так как нигде и никогда в Истории это страдание никакому другому социальному слою не было дано, то именно поэтому нигде, кроме как в России, не было интеллигенции [1 - Кстати, именно поэтому справедливо утверждение, что многие талантливые русские люди, Толстой, Достоевский, та же Марина Цветаева, не были интеллигентами, хотя элементы интеллигентщины, конечно, были и у них.].
Таким образом, этот последний из перечислявшихся родовых признаков интеллигенции совпадает, по сути дела, с ее определением. И в силу этого определения, мы должны принять тот эмпирически наблюдаемый факт, что, несмотря на все превращения, происшедшие за эти поразительные шестьдесят лет в облике России и ее образованного слоя, в основном своем характеристическом качестве этот слой не изменился, по-прежнему оставаясь интеллигенцией в единственном настоящем значении этого слова.
Оригинальность этого факта, этой неизменности, как-то стерлась в нашем сознании. Во-первых, мы – как только что было отмечено – привыкли считать, неверно орудуя понятием интеллигенции, что интеллигенция вообще всегда оппозиционна власти; в глубине души так, между прочим, думает и сама власть. Но это совершенно неправильно. Разумеется, что критики государственной политики во все века и во всех странах вербовались из просвещенного слоя. Но ведь в случае интеллигенции, как теперешней, так и старой, речь идет не совсем о политической оппозиции, о тактике этой оппозиции, или даже о долговременной ее стратегии с целью достижения каких-то определенных интересов, – речь идет о самом типе бытия, об экзистенциальной сущности явления. Во-первых, оригинальность факта (подчеркиваем: оригинальность), существования отчужденной интеллигенции обычно отрицается, особенно самими левыми интеллигентами постольку, поскольку считают самоочевидным, что интеллигенция не может примириться с коммунистическим тоталитарным режимом, олицетворяющим зло и возведшим в принцип ложь. Считается, что в данном случае для всех честных людей нормальным является отвергать это зло, не принимать, внутренне не соглашаться с его ложью. Это в каком-то смысле верно, но лишь с ограничениями.
Лишь в ограниченном смысле это верно потому, что термин «интеллигентный человек» – это вовсе не синоним «честного человека». Интеллигентному человеку, правда, присуща некоторая тонкость чувств, известная мягкость, но сказать, что он в принципе не может терпеть лжи, что он всегда оппозиционен злу, было бы преувеличением. Интеллигенция слишком часто заблуждается на этот счет. Необходимо поэтому все время подчеркивать, что интеллигенция формируется совсем не по принципу порядочности или отвержения неправды, она формируется на идеях особого мировосприятия, в котором первенствуют специфические воззрения, возможно и связанные как-то с идеями Добра, но во всяком случае, очень и очень опосредованно. У интеллигенции, по сути дела, своя этика, своя нормативная система, в которой неприятие зла не есть императив, необходимость. Поэтому нельзя, оставаясь в пределах логики, доказывать, что интеллигенция «не приемлет Советской Власти, не приемля зла». Отношение интеллигенции и Советской Власти должно представляться неподготовленному наблюдателю неожиданными, иррациональными. Тем более иррациональными, что сам большевизм – это несомненно эманация интеллигенции, и что структура общества, впервые давшего интеллигенцию, и структура нынешнего общества кажутся очень мало между собою схожими. Первое в историческом аспекте не требует доказательств и признается всеми, в том числе и самими большевиками. На втором остановимся поподробнее.
В самом деле, когда интеллигенция появилась первый раз на исторической арене, в сороковых-пятидесятых годах прошлого века, в России имелось приблизительно следующее социальное деление: № 1 – дворянство, которое в свою очередь распадалось на: 2 – бюрократию, и 3 – земство; затем, собственно, 4 – интеллигенция, возникавшая из деклассировавшихся дворян и разночинцев; далее – 5 – духовенство; и наконец, 6 – зарождавшаяся капиталистическая прослойка. За неимением места, перечисляем лишь кратко, но уже и из этого перечня видно, какое богатство являли собой верхние слои общества! Все это достаточно определенные группировки, хотя и не вполне замкнутые, доступные для выходцев из других слоев, но со своими устойчивыми традициями, своим отличным укладом, часто со своей взаимодополнительной суб-культурой. За истекшие сто лет социальные трансформации задели даже не столько нижние классы общества, сколько именно этот верхний его класс. Уничтоженное исчезло дворянство, фактически нет сословного духовенства; процесс массовизации, обедняющий общество, происходит во всем мире, но здесь он усугублен еще тем, что искусственно умерщвлена такая важная и широкая сфера человеческой деятельности, как сфера предпринимательства. Результатом – поразительная скудость элитарного слоя. Уже нельзя сказать: «с купеческим размахом», или: «благородство дворянина», или хотя бы: «максимализм разночинца». Нет ни размаха, ни благородства, ни даже максимализма. Потенциальные купцы и дворяне за неимением возможностей, за отсутствием адекватного поля для приложения своих талантов, поневоле переходят в разряд интеллигентов. Люди с темпераментом коммивояжеров занимаются научной работой, несбывшиеся содержатели притонов выбиваются в академики, несостоявшиеся проповедники пишут статьи в академические журналы. Вообще всякий человек с высшим образованием автоматически зачисляется в интеллигенцию. И, как ни странно, это справедливо, справедливо потому, что у всех у них приблизительно одна, в общем слабо дифференцированная культура, один чрезвычайно убогий жизненный уклад, они все юридически в одном и том же положении: бесправных рабов тоталитарного государства. Но, как мы уже сказали, нужно поистине удивляться тому, что все это скопище действительно унаследовало от прежней интеллигенции ее существеннейшую родовую черту, большую или меньшую сопричастность коллективному отчуждению от государства.
Обычно из этого аморфного конгломерата выделяют еще партийную бюрократию, или, по Джиласу, «новый класс». Вероятно, в этой дифференциации есть смысл, но не следует забывать и того, что в значительной степени эта бюрократия смыкается с интеллигенцией. Бюрократия, в отличие от прежнего дворянства, духовенства или купечества, не обладает ярко выраженной собственной культурой, собственной производящей способностью. Ее производящая способность – это превращенная способность интеллигенции. И в этом смысле можно сказать, что партийная бюрократия это поляризация интеллигенции… Если рассмотреть «состав» интеллигенции пристальней, то можно увидеть, конечно, не только партийную бюрократию на одном из полюсов, но также и то, что вся среда, названная выше аморфной, на самом деле не так уж однородна, в ней есть и другие полюса. Это видно особенно хорошо, если разобрать картину в ее динамике, в становлении. За истекшие шестьдесят лет интеллигенция была, вне всякого сомнения, разной: одно время большой процент в ней составляли, например, так называемые «бывшие»; точно также она и вела себя различно. Мы вернемся еще к этому вопросу и попробуем дать некоторую систематику исторического пореволюционного пути интеллигенции. Но сейчас нас занимает, прежде всего, так сказать, «актив» интеллигенции, т. е. то, что делает ее, как было замечено, интеллигенцией в изначальном значении термина.
И здесь, повторяем, при всей алогичности остается фактом, что всегда, во все времена, все эти годы из подсознания русского образованного слоя не исчезало это специфическое интеллигентское включение. А именно: породив большевизм, напитав его собою, интеллигенция, едва только он из эфирной эманации, из призрака субстантивировался, стал реальностью, сделался властью, тотчас же захотела оттолкнуться от него, тотчас же ощутила его себе внеположным, тотчас же поняла, что этим она не решила своих проблем и должна снова терзаться своей чуждостью принявшей как будто этот большевизм земле. Иссушающая рефлексия на темы власти осталась неотъемлемым элементом интеллигентского сознания. Ему по-прежнему оказалось почему-то естественным мыслить в терминах «мы» и »они» – мы и власть, мы и народ, мы и Россия. По-прежнему понятия «крушения», «распада», «заварухи» определяют собою топику интеллигентского мышления. По-прежнему магической силой обладают для него слова «скоро начнется», «началось». По-прежнему интеллигент живет «социальной модой», по-прежнему не мыслит себя отдельно от всех, по-прежнему грезит массовыми движениями, оперирует языком «революционных ситуаций». По-прежнему, как личность – он ничто. Он не верит в личность, в способность личности, вот этой данной эмпирической личности, себя самого, что-то сделать. То есть, он, разумеется, ценит себя, он много понимает о себе, как понимал и раньше. Но объективно он безволен, слаб душою, не хочет брать на себя ответственности. Его рыцарские, индивидуальные, личностные начала задавлены или их нет вообще.
Надо отметить, однако, два следующие положения. Если старая русская интеллигенция была наследницей православия и церкви, восприняв от них некоторые существенные черты – прежде всего, как мы видели, свою неотмирность – то последующее развитие шло по линии дальнейшего уничтожения этих признаков, уже в то время несколько атавистичных, пока они не были вытравлены почти совершенно, так что новые поколения наследуют уже не Православию, а непосредственно самой дореволюционной интеллигенции. Но это не только вполне натурально, но и облегчено двумя внешними условиями: насильственным почти абсолютным искоренением Православия, и – что не менее важно – особым характером большевистской историософии, сосредоточенной на вопросах борьбы за власть. Здесь получается, таким образом, некий любопытный порочный круг. С одной стороны, коммунистическая идеология сама есть дело рук интеллигенции. С другой стороны, эта идеология, уже в качестве принудительно насаждаемой, постоянно ориентирует интеллигенцию в направлении этих поистине «проклятых вопросов», не дает забыть ей о них. После того как преемственность христианской духовной традиции уничтожилась, после того как мечта о грядущем царстве справедливости почти исчезла, проблематика власти заняла в интеллигентской психике главенствующее место, фактически став религией. Это первое.
Второе столь же существенно. Дело в том, что это разъединение интеллигенции и власти на протяжении всей истории коммунистического режима оставалось лишь скрытым, никогда не доходя до явного разрыва. Нельзя усматривать причину этому лишь в терроре. Конечно, террор в истории Советской Власти играет исключительную роль. Но выводить позицию интеллигенции лишь из террора – это переоценить и интеллигенцию. Интеллигенция не смела выступить при Советской Власти не только оттого, что ей не давали этого сделать, но и оттого, в первую очередь, что ей не с чем было выступить. Коммунизм был ее собственным детищем. Идеи, с которыми она пришла к нему, как были, так и остались ее идеями, они отнюдь не были изжиты. В том числе и идеи террора, классового террора. Интеллигенции нечего было противопоставить коммунизму, в ее сознании не было принципов, существенно отличавшихся от принципов, реализованных коммунистическим режимом. Поэтому, если вообразить, что в какой-то момент коммунистический террор был бы снят, и интеллигенция получила бы свободу волеизъявления, то вряд ли можно сомневаться, что это ее свободное движение быстро окончилось бы какой-либо новой формой тоталитаризма, установленной снова руками самой же интеллигенции, – например, шовинистического, национал-социалистического типа, к которому особенно склонна сегодняшняя русская интеллигенция. Даже сейчас, спустя пятьдесят с лишним лет, интеллигенции все еще нечего сказать по существу, и многие интеллигенты до сих пор пребывают в убеждении, что идеи, «с которыми делали революцию, были в основе своей хороши, но извращены». Нужно ли удивляться поэтому, что интеллигенты так легко становятся партийными идеологами или верными помощниками партийных идеологов? Политика партии с этой точки зрения, как была, так и остается овеществленной мыслью интеллигенции. Интеллигенция предрасположена забывать об этой своей «партийной родне» или, по меньшей мере, делать вид, что забывает. А между тем, это родство имеет первостепенное значение. Благодаря ему все остальное, что могло бы быть зародышем подлинно нового в современной России, в том числе и неприятие власти, существует до сих пор где-то лишь на уровне эмоций, неясных влечений бессознательного протеста. Интеллигенция и не принимает власть, и одновременно боится себе в этом признаться, боится довести свои чувства до сознания, сделать их отчетливыми. Ибо тогда ей пришлось бы вслух назвать себя саму как виновницу всех несчастий страны за всю историю Советской Власти, пришлось бы ответить буквально за каждый шаг этой власти, как за свой собственный. Более того, интеллигенция должна была бы тогда взглянуть и в будущее, и там точно так же не увидеть ничего, кроме несчастий, вызванных ею самой. Интеллигенция знает об этом и у нее нечиста совесть. У нее разыгрывается настоящий «комплекс» по отношению к Советской Власти. Страх не только пред жестоким наказанием, но еще сильнейший пред собственным признанием терзает ее. Она предпочла бы думать о Советской Власти, как о чем-то внешнем, как о напасти, пришедшей откуда-то со стороны, но до конца последовательно не может, сколько бы ни старалась провести эту точку зрения. Интеллигенция внутренне несвободна, она причастна ко злу, к преступлению, и это больше чем что-либо другое мешает ей поднять голову.
2
Итак, на всем бытии интеллигенции лежит отпечаток всепроникающей раздвоенности. Интеллигенция не принимает Советской Власти, отталкивается от нее, порою ненавидит, и, с другой стороны, меж ними симбиоз, она питает ее, холит и пестует; интеллигенция ждет крушения Советской Власти, надеется, что это крушение все-таки рано или поздно случится, и, с другой стороны, сотрудничает тем временем с ней; интеллигенция страдает, оттого что вынуждена жить при Советской Власти, и вместе с тем, с другой стороны, стремится к благополучию. Происходит совмещение несовместимого. Его мало назвать конформизмом, конформизм – это вполне законное примирение интересов путем обоюдных уступок, принятое в человеческом обществе повсеместно. Недостаточно также обличать поведение интеллигенции как приспособленчество. Это было бы односторонней трактовкой. Приспособленчество – это уже производная от более глубоких процессов. Если это и лакейство, то лакейство не заурядное, а лакейство с вывертом, со страданием, с »достоевщинкой». Здесь сразу и ужас падения и наслаждение им; никакой конформизм, никакая адаптация не знают таких изощренных мучений. Бытие интеллигенции болезненно для нее самой, иррационально, шизоидно.
С точки зрения теоретической, вся эта группа явлений может быть приведена к единству посредством включения в обиход нового концепта, формулируемого как принцип двойного сознания [2 - Понятие «принцип двойного сознания» взято нами из фантастического романа Дж. Орвелла «1984», где содержание принципа раскрывается, например, на трех лозунгах победившей партии: «Мир – это война», «Свобода – это рабство», «Любовь – это ненависть». На этом же строится и сюжет романа: люди и знают и не знают правду.].
Двойное сознание – это такое состояние разума, для которого принципом стал двойственный взаимопротиворечивый, сочетающий взаимоисключающие начала этос, принципом стала опровергающая самое себя система оценок текущих событий, истории, социума. Здесь мы имеем дело с дуализмом, но редкого типа. Здесь не дуализм субъекта и объекта, не дуализм двух противоположных друг другу начал в объекте, в природе, в мире – добра и зла, духа и материи, но дуализм самого познающего субъекта, раздвоен сам субъект, его этос. Поэтому употребленное ранее выражение «шизоидность» не годится: оно несет слишком большую эмоциональную нагрузку, слишком предполагает патологию. Между тем, интеллигентская раздвоенность, хотя и доставляет неисчислимые страдания и ощутимо разрушает личность, все же, как правило, оставляет субъекта в пределах нормы, не считается клинической, что объясняется, безусловно, прежде всего тем, что двойное сознание характеризует целый социальный слой, является достоянием большой группы, а не есть исключительно индивидуальное сознание. Поэтому, оставаясь непреодоленным в разуме, разлад, тем не менее, преодолевается экзистенциально, в особого рода скептическом или циническом поведении, путем последовательного переключения сознания из одного плана в другой и сверх-интенсивного вытеснения нежелательных воспоминаний. Психика, таким образом, делается чрезвычайно мобильной; субъект непрерывно переходит из одного измерения в другое, и двойное сознание становится гносеологической нормой.
В той общей форме, в какой описан здесь принцип двойного сознания, довольно очевиден его генезис из кантовской трансцендентальной диалектики, где рассматриваются антиномии, к которым приходит человеческий разум в своем стремлении к границам чувственно воспринимаемого мира. Кантовские антиномии, как известно, это система из четырех пар взаимопротиворечивых утверждений, каждое из которых не может быть ни окончательно доказано, ни опровергнуто опытом, каждое из которых само по себе свободно от противоречий, каждое из которых – как тезис, так и антитезис в каждой антиномии – имеет на своей стороне одинаково веские и необходимые основания. При этом антиномии – это не отвлеченные положения, но кардинальные проблемы, относящиеся к самому средоточию бытия – существованию самого Бога, человеческой свободы и бессмертия – и неизбежные для нашего разума. При этом, описывая состояние человека в процессе постижения этих крайних проблем, сам Кант уже употребляет в »Критике чистого разума» слова «колебания», «разлад и расстройство». Его антиномии, говоря его же словами: «…открывают диалектическую арену для борьбы, где всякий раз побеждает та сторона, которой позволено начать нападение, а терпит поражение та, которая вынуждена только обороняться. Поэтому вооруженный рыцарь, все равно ратует ли он за доброе или дурное (курсив наш. – Авт.), может быть уверен в победе, если только заботится о том, чтобы иметь привилегию нанести удар последним…» [3 - И. Кант. Сочинения. Т. 3, с. 401.].
Учение Канта вряд ли может быть опровергнуто. Оно навеки вошло в наше мышление. Современный человек, и не зная того, в своей «частной» философии стихийно оказывается в большой мере кантианцем. Парадокс, однако, состоит здесь в том, что несмотря на всю неопровержимость, доктрина эта не делается оттого более верной. Она остается справедливой в одной определенной сфере, сфере чистого, изолированного от «вещей в себе» разума. Этот разум всегда действует лишь в эту сторону, он не в силах проникнуть в суть вещей, он заключен в системе своих собственных данных, в поверхностном мире явлений. Кант не допускает возможности трансцезуса, выхода в мир ноуменальный, не допускает возможности сверхчувственного постижения глубины бытия. Другими словами, здесь имеет место принципиально безрелигиозное сознание.
Антиномизм чистого, атеистического разума является поэтому общечеловеческим в той мере, в какой человечество утрачивает религиозные истоки и переходит на позиции так называемого научного знания. Почему именно в России этот антиномизм дал такую неожиданную вспышку – это требует безусловно специального исследования. Но наличие связи с историей русского атеизма совершенно очевидно. Русские люди (и во главе их русская интеллигенция) зашли в своей атеизме дальше, чем любая другая, самая легкомысленная нация. Атеизм русской интеллигенции действительно был верой наизнанку. Уверовав в Канта, русский интеллигент решил, что легко обойдется теперь без Бога. Если, однако, развить дальше намек о лакействе русской интеллигенции и о »достоевщинке», то можно достаточно хорошо понять и логику последующего разворота событий. Ударившись в атеизм, русская интеллигенция, и впрямь, точь-в-точь как Смердяков, решила, что «…коли Бога бесконечного нет, то и нет никакой добродетели, да и не надобно тогда ее вовсе!». Результат этой смердяковской интеллигентской дедукции слишком хорошо известен – это кровь миллионов, это террор, это гибель русской культуры!
Если сегодня интеллигенция не отвергает добродетель совершенно, то лишь потому, что на опыте знает, что добродетельный человек лучше разбойника, с ним безопаснее жить бок о бок, и что, следовательно, невыгодно призывать к анархии и произволу, хотя, конечно, в случае нужды можно и добродетелью поступиться. Произвол и так ненавидят не из-за его безнравственности, а из-за того, что слишком от него уже устали. На самом деле устойчивых моральных принципов нет. Нет различия добра и зла, все «относительно», по мнению русской интеллигенции. Хорошо зная себя, свои слабости, сегодняшний русский интеллигент готов «понять и извинить» что угодно. Он оправдывает предательство, доносы, пасквильные статьи в газетах, написанные его знакомыми, ложь в публичных выступлениях. Громя на собраниях отступников, интеллигент возвращается домой и компенсирует себя, издеваясь в своих четырех стенах над теми, с кем только что был заодно, но кто менее интеллигентен на его взгляд. Сам он вступил в партию потому, что «в партии необходимо увеличить процент порядочных людей». Но в глубине души он сомневается, не должна ли она быть судима, как судима была гитлеровская партия? Но, с другой стороны, как судить всех этих людей, с такими открытыми лицами, примерных мужей и гостеприимных хозяев? И кроме того, «ведь если не они, то на их место – какие-то другие, менее интеллигентные, менее порядочные»! Партийная книжка жжет интеллигенту грудь, но он не знает, как выбраться из этого порочного круга.
Проблема и в самом деле часто представляется как будто неразрешимой. Сама формулировка категорического императива – поступай так, как если б правило, по которому ты совершил свой поступок, посредством твоей воли могло стать всеобщим законом – позволяет дать в современных условиях любую многосмысленную трактовку любому действию. Психологизм нашего века снимает здесь возможные преграды тем, что каждый уверен, что уж его-то намеренья во всех случаях самые благие, и если б все были таковы, каков он, и руководствовались такими же намерениями, то и действительно общий результат был бы великолепен. Но это-то и порождает практику двойного сознания. Ввиду этой апории представляется, что и вообще проблема выбора меж добром и злом неразрешима, когда акту выбора уже предшествует какое-то прошлое, особенно внелично-историческое прошлое. Классический образец такого рода мнений дают слова Юрия Андреевича Живаго в романе Пастернака: «Я сказал А, но не скажу Б. Я признаю, что да, без вас Россия погибла бы, но вы пролили столько крови, что все ваши благие мечты…» и т. д. Он говорит это, но далее, по истиннейшей из логик, логике гениального художественного произведения выходит, что кто сказал «А», на самом деле все-таки должен сказать и «Б». А кто не хочет этого говорить, тот уходит из жизни. Даже если «А» за него сказали другие, а сказать «Б» предоставлено в некотором диапазоне. Иными словами, история, предшествующие акты выбора, как будто ограничивают следующий выбор, ставя индивида в такие рамки, где он вынужден выбирать лишь из некоторого набора, притом весьма относительные ценности. Вследствие чего, человек и не может определиться, не знает, что хорошо, а что плохо. «Да, большевики – это не хорошо, но, с другой стороны, без них Россия все равно бы погибла. Значит, в их явлении была какая-то закономерность, а раз так, то…»
Вся сложность, по-видимому, в том и состоит, что деление в анализе следует проводить здесь не через категории «добра» и »зла» непосредственно, а через категории «свободы» и »необходимости». Разумеется, с тем, чтобы выйти в конце концов к добру и злу. Это так постольку, поскольку то, что произошло в России – а отчасти, кажется, к этому идет дело и во всем мире, во всяком случае миру грозит, – это трагедия добровольного отказа от свободы. Трагедия, предуказанная в «Великом инквизиторе». Когда человек отказывается от Бога, и, следовательно, от свободы – ибо «где Дух Господен, там Свобода», – он тем самым избирает своим принципом – необходимость. Становится исповедником, или, что в данном случае то же самое – рабом необходимости. И вот тогда-то именно она, эта необходимость, и избавляет его от нужды выбирать между добром и злом, избавляет от ответственности, снимает вину за содеянное. Уж не он выбирает, но выбирает за него она, он лишь вынужден следовать необходимости, он поставлен перед необходимостью, поставлен в такие условия. Отказываясь от своей свободы, человек отказывается тогда и от собственной личности, он перестает видеть в себе довлеющую самой себе ценность и – что бы он не думал о себе! – становится лишь звеном в родовой цепи, лишь мостиком для следующих поколений, лишь элементом – необходимым, конечно, но элементом – в системе.
Отсюда и проистекает та философия служения общей пользе, философия идеального функционирования элемента в системе (особенно в сугубо интеллигентском варианте «просветительства»).
Рассуждение об общей пользе осталось любимейшим рассуждением русского интеллигента. Им он успокаивает свою совесть, растревоженную очередным компромиссом. С его помощью он оборачивается к миру вторым своим лицом, оставляя временно свой пессимизм и заставляя себя верить в конечное торжество разума. Подлинная корыстная мотивация поступков идеально маскируется при этом, настоящие стремления быстро и накрепко забываются. Ситуация в точности совпадает с ситуацией при анализе сексуальных влечений. Возражения или попытки нарисовать истинную картину вызывают бурный протест, агрессивную реакцию, желание противоречить, обиду. Как же, тот, кто не понимает необходимости такого поведения, его полезности для общества, его мудрости, тот «экстремист», «большевик наизнанку», «вообще не очень умный человек». Он хочет, чтобы все снова повторилось, он мешает, ему мало крови… Он не понимает, что сейчас возможно только медленное улучшение, улучшение в первую очередь через распространение знания, через постепенное просвещение живущих в условиях недостаточной информированности людей.
Под знаменем просвещения на Руси, начиная с Петра, творилось много чудес. В настоящее время «просветительство» в его чистом виде выступает особенно в искусствах и гуманитарных науках. Именем просвещения создаются все эти поразительные произведения, внешне верные букве коммунистической идеологии, в которых внимательному глазу за нагромождениями словесной шелухи предлагается выловить одну-две куцые крамольные мыслишки. Авторы простодушно уверены, что, обманывая цензуру многократным славословием, они совершают гражданский подвиг, они надеются, что эти «тайные» мысли их и будут семенами долгожданного просвещения. Поэтому доблестью считается употребить в любом – самом бранном! – контексте фамилию запрещенного философа, изложить под маркой критики какую-нибудь неправоверную концепцию. Чаще всего, к сожалению, все это самообман. Крамольность эта обычно ничтожна. Заметить слегка отличающийся от официозного оттенок суждения почти не представляется возможным. Написанная как будто блестяще, точным отработанным языком статья или книга – «нечитабельна» и вызывает гнетущее впечатление. Точно так же любая пьеса, любой кинофильм, любая поэма. Лишенные возможности настоящего воплощения, творческие усилия уходят на достижение формальных эффектов: безупречных со стороны формы, но пустых, выхолощенных по содержанию произведений. За этими бесплодными занятиями оскудевают способности, мельчают таланты. Спустя несколько лет художник или мыслитель, добившись порою внешнего успеха, накопив часто незаурядные по мировым стандартам профессиональные знания, обнаруживает, что неспособен уже что-то сказать свое, оригинальное, значительное, что обречен до конца дней своих говорить этим примитивным при всем его блеске языком, обсасывая чужие концепции, популяризируя чужие открытия.
Примечательна одна особенность современного интеллигентского просветительства. Прежнее просветительство шло сверху вниз. Элита, в лице самого государя и приближенных, просвещала нацию, интеллигенция просвещала народ. Порядок был более или менее естественным. Нынешний интеллигент просвещает либо своих сотоварищей, таких же интеллигентов, от которых он почему-нибудь оторвался вперед, либо даже льстит себя надеждой просветить саму государственную власть, начальство! Он полагает, что там наверху и впрямь сидят и ждут его слова, чтобы прозреть, что им только этого и не хватает. Он надеется облагородить их, потихоньку ввести в их обиход новые понятия, прежде всего о праве, о законе, о других возможных стилях управления. Мысль о просвещении народа отошла на задний план, хоть вслух и не отрицается. Просветительство, таким образом, идет снизу вверх. Интеллигенция стала похожа на мужика, верившего, что барин добр, но управляющий обманывает его и нужно лишь, чтобы он узнал правду.
Указанное нарушение нормального порядка вещей вскрывает некоторую важную подробность, которая во всяком просветительстве затушевывается и тем более существенна в просветительстве сегодняшнем. Просветительство обычно рядится в одежды бескорыстной заботы о ближнем. Некто, обладающий избытком знаний, якобы великодушно делится ими со своими ближними, со своими малыми братьями, одаряет их. Но бескорыстие это лишь кажущееся. Всякое просветительство самым теснейшим образом связано с идеями об исправлении нравов. Даже более того: с идеями о спасении, посредством исправления нравов. За просветительством всегда прячется надежда секуляризованного человека, что отвлеченное знание спасет мир от хаоса. А параллельно этой надежде – леденящий душу ужас перед хаотической звериной природой падшего человека. Просветительство поэтому лишь изящный занавес, прикрывающий этот отвратительный страх, лишь заклятие; по сути дела, магическая знаковая система, позволяющая обойти, не назвать таящееся поодаль чудище. В просветительстве мало истинного света; если б мы были честнее, нам следовало бы подыскать этому комплексу аффектов другое обозначение. Немецкое нейтральное «культуртрегерство» было б здесь и то уместнее.
И уж русской интеллигенции в первую голову надо было бы спросить себя: откуда у нее такая уверенность, что именно этим путем придет спасение? Ведь, казалось бы, ясно, что просветительство может быть только добавочным моментом, поскольку оно лишь распределяет уже созданные блага, но не создает новые. Просветительство решает распределительную задачу. Вера в просветительство напоминает наивную веру коммунистов, что жилищную проблему можно легко решить, если занять особняки и квартиры, выгнав их немногочисленных сравнительно прежних владельцев. «Уже теперь, – пишет Ф. Энгельс, – в больших городах достаточно жилых зданий, чтобы тотчас помочь действительной нужде в жилищах при разумном использовании этих зданий. Это осуществимо, разумеется, лишь посредством экспроприации теперешних владельцев и посредством поселения в этих домах бездомных рабочих, живущих теперь в слишком перенаселенных квартирах. И как только пролетариат завоюет политическую власть, подобная мера, предписываемая интересами общественной пользы, будет столь же легко выполнима, как и прочие экспроприации и занятия квартир современным государством» [4 - Цит. по книге В. Ленина «Государство и революция», изд. 1952 г., с. 53.]. Экспроприируем и расселим! – весь кошмар советских коммунальных квартир, советского быта зиждется на этой идее, руководствуясь которой, за сорок лет были построены считанные единицы жилых домов, а перенаселенность квартир, безусловно, и не снилась рабочим во времена Энгельса. Все сегодняшние просветители прошли через этот опыт. Как будто бы можно и удостовериться. Так нет же, из поколения в поколение передается жалкая идейка, упование слабых духом, измельчавших людей. Их энергия куда-то растворилась, им легче заниматься просветительской уравниловкой, чем идти вперед, в неисследованные высоты. Они не хотят брать на себя ответственности сказать что-то свое, новое, построить что-то, они лгут самим себе, изворачиваются, притворяются скромными. Они живут в призрачном мареве этих «скромных» надежд и дешевых подсоветских соблазнов.
Вся история интеллигенции за прошедшие полвека может быть понята, как непрерывный ряд таких соблазнов, вернее, как модификация одного и того же соблазна, соблазна поверить, что исправление нравов наконец свершилось, что облик Советской Власти начал меняться, что она изменила своей бесчеловеческой сущности. Все эти годы, с самых первых лет, интеллигенция жила не разумом, не волей, а лишь этим обольщением и мечтою. Жестокая действительность каждый раз безжалостно наказывала интеллигенцию, швыряла ее в грязь, на землю, разочарования были такой силы, что, казалось, от них никогда не оправиться, никогда снова не суметь заставить себя поддаться обману. Но проходило время и интеллигенция снова подымалась в прежнем своем естестве, легковерная и легкомысленная, страдания ничему не научили ее.
Для полноты списка надо начать описание исторического советского пути интеллигенции с революционного соблазна, соблазна стихии, борьбы, крушения старого, соблазна «музыки революции». «Всем сердцем, всем телом, всем сознанием – слушайте Революцию» (Ал. Блок). Эта музыка была, как известно, оплачена кровью, реками крови. Интеллигенция поняла, как страшно она заблуждалась, только тогда, когда и крови уже не стало ни в ком, и некому было уже играть и некому слушать.
Вслед за тем, немедленно, к 1920 году возникает надежда, что за прекращением начавшей утихать как будто бойни, утихнет и сама Власть. Это соблазн «сменовеховский», соблазн таганцевского заговора. Расчет на так называемое «термидорианское» перерождение большевизма. Во Французской революции, вслед за террором Конвента, установилось умеренное республиканское правление, водворившее законность и порядок. Считалось, что такова же будет эволюция Советской власти. Подавление кронштадтского матросского мятежа рассматривалось как первый шаг на этом пути. Сюда же вплотную примыкает по времени и НЭП, который поэтому можно не рассматривать отдельно. Когда приблизительно к 27-му году НЭП неожиданно кончился, интеллигенция была сильно разочарована, но не предвидела еще, что грозит ей впереди.
После некоторого спада, вызванного неопределенностью обстановки, вместе с началом индустриализации и коллективизации, примерно к 1930-му году, возникает новое искушение. Интеллигенция старается поверить, что кровь и смерть, разруха и голод были недаром, что в новой, очистившейся в страданиях России, воцаряются, наконец, счастье и разум. Интеллигенция хочет поверить, что народ снова был прав, что правы были большевики все это время, наперекор всему ведя страну известной им дорогой, интеллигенция же, как всегда, заблуждалась. Этот соблазн можно назвать социалистическим. Хотя в опустевших деревнях голодали, по дорогам бродили толпы нищих, население страны не увеличивалось, а лагеря наполнялись первыми миллионами зэков, но верхушку интеллигенции уже подкармливали, и, трусливо закрывая глаза на правду, она убеждала себя, что вскоре и вся страна заживет также. «Ты рядом, даль социализма!» – это упоенное восклицание поэта, всю свою дальнейшую жизнь употребившего на то, чтобы смыть с себя позор этих строк, достаточно характеризует интеллигентскую философию той эпохи. Наваждение окончилось на этот раз страшным 37-м годом. Все живое было уничтожено, нация снова стала нацией рабов. Человек, низведенный до скотского состояния, не мог ни говорить, ни чувствовать. Лишь страх, животный страх владел им. Человек ощущал себя червем, он заползал в щель, он вытравлял из себя все человеческое, равняясь на последнего мерзавца. Страх был непереносим. Казалось, нельзя дольше терпеть, казалось, сама земля не вынесет больше этого. И все же, почти не ослабевая, это продолжалось до самого июня 1941 года, до начала войны.
Интеллигенция встретила войну с облегчением и радостью. Интеллигенту и сейчас приятно вспомнить о ней. Ощущение трагедии народов лишь обостряет его чувства, делает их полновесней. Он говорит, конечно, о горе матерей, о страданиях жен, о материальном ущербе. Но за всем этим легко проглядывает восторг и веселье тех лет. Интеллигент снова был при деле, он снова был нужен своей земле, он был со своим народом. Неважно стало: кто правит этим народом, с чьим именем на устах он идет умирать; неважны стали все моральные проблемы, могла успокоиться совесть, можно было ни о чем не думать. Зло опять было где-то вовне, интеллигент опять видел перед собой эту цель – уничтожить зло, интеллигент опять становился спасителем человечества. С оружием в руках он чувствовал себя впервые после всех унижений сильным, смелым, свободным. Он надеялся, что и по возвращении это чувство не покинет его, что Советское государство, которого он снова стал полноправным гражданином, это государство, пройдя через огонь войны, совершив великий подвиг, преобразится…
Ответом был торжествующий сталинский византинизм, процессы борьбы с космополитизмом и новые волны арестов. Машина крутилась. Рабовладельческому государству нужно было восстанавливать и развивать свое хозяйство. Хотя теория и опровергла экономичность рабского труда, даровой труд все равно казался выгоден. Контингенты пленных немцев и вернувшихся из плена русских не могли удовлетворить растущих запросов промышленности. Привыкнув питаться человечиной, система не терпела уже другой пищи. Аппетиты росли… Это было время, когда интеллигенция, еще не вся, но в лице лучших своих людей, впервые преодолевая страх, задумалась. В лагерях, в трущобах коммунальных квартир у нее нашлась возможность подумать.
Вряд ли, однако, в условиях сталинского тоталитарного террора ей удалось бы довести свои помыслы до исполнения. На помощь пришло время. За смертью Сталина, система сама собой пошатнулась сверху донизу так, словно она держалась им одним и теперь неминуемо должна распасться. Интеллигенция ликовала. Начиналась оттепель. Снова, в который раз, забыв кто она и где она, интеллигенция верила, что за оттепелью недалеко уже весна и лето. Она снова не захотела трезво оценить ситуацию, приготовить себя к долгой и трудной борьбе, снова рассчитывая, что все произойдет само собой. Скорее всего, правда, она и не могла бы бороться. За тридцать с лишним лет она отвыкла работать, поглупела, была больше стадом, чем единством… Неудивительно, что в удел ей достались опять сначала надежды, а потом палки. Финал интеллигентской оттепели был в октябре 1956 года в Венгрии. Хрущевские культурные погромы окончательно придали интеллигенции тот вид, который имеет она сегодня.
Некоторый минимум свободы, что дала интеллигенции Власть в эти годы, произвел благоприятное действие. Интеллигенция посвежела и несколько окрепла. Она наверстала отчасти упущенное, ликвидировала в какой-то мере зиявшие пробелы в своем образовании. Она возобновила некоторые культурные традиции. Она осмелела до того, что стала порой подымать голос, отвергая предписываемые «нормы», стала фрондировать и в двух-трех случаях даже выступила открыто против власти. Интеллигенция знает теперь, какой должна быть Советская Власть и надеется внушить это знание самой власти. Она почувствовала к себе уважение, и как всегда, немедленно предалась очередным иллюзиям. Мы живем в самый разгар этого нового соблазна. Соблазна, как он уже был назван выше, просветительского, или – поскольку он является также идеологией технической и научной интеллигенции – соблазна технократического. Это не прежняя «святая» вера в прогресс, но надежда, что зло может быть остановлено при помощи научных методов управления, планирования, организации и контроля. Свобода необходима потому, что подавление свободы мешает развитию производительных сил, что в свою очередь необходимо для того, чтобы спасти все возрастающее в численности человечество от голода и, в конечном счете, самоуничтожения. Благоденствие настанет вместе с внедрением в народное хозяйство кибернетики и научных методов. Современное государство – это гипер-система; для того, чтобы она нормально функционировала, нужны адекватные по сложности системы управления и контроля. Вот вкратце лозунг современной технократии…
Итого, с 1909 года было шесть соблазнов. Соблазны революционный, сменовеховский, социалистический, военный, соблазн оттепели и соблазн технократический или просветительский. Таковы направляющие извращенной интеллигентской духовности. Здесь надо отметить одно важное обстоятельство. Во всех этих устремлениях, образующих рациональную основу соблазна, самих по себе взятых, нет ничего плохого. Хороши демократические, правовые движения, никак не может быть осужден патриотизм, просветительство необходимо, как необходимо внедрение научных методов и хорошо организованного контроля в управлении хозяйством. Соблазнами эти устремления становятся лишь постольку, поскольку в них ищут легкого решения, поскольку через них хотят уйти от сложности, поскольку ими оглупляют самих себя. И вот тут-то и не следует думать, что эти соблазны, именно в качестве соблазнов, преодолены, изжиты интеллигенцией. Нет, они лишь отодвинуты на задний план, так как изменилось время. Но внутренняя их ложь не понята, жива и, едва только представится подходящий случай, снова покажет свою силу. Поэтому наряду с приведенной хронологией можно дать их существующими единовременно. Тогда обнаружится следующее распределение. I – Соблазн «музыки революции» существует в своем первозданном виде. Помимо того, что интеллигенция романтизирует прошлое, героику гражданской войны, походов, она, как уже говорилось выше, по-прежнему неравнодушна к словам «крушение», «распад», «скоро начнется» и т. д. – для нее по-прежнему это слова-символы. Без этого интеллигенция перестала бы быть интеллигенцией. 2 – Соблазн сменовеховский – это нынешний «демократический» соблазн, т. е. вера, что Россия осознала, наконец, идею права, и теперь сравнительно нетрудно претворить эту идею в жизнь. 3 – Соблазн социалистический. Этот соблазн постоянно возникает у интеллигента, как искушение поверить, что происшедшее было необходимо. 4 – Соблазн, названный военным, выступает в сложных ситуациях современной жизни, как соблазн квасного патриотизма. Он смыкается в этом качестве с искушениями национал-социализма и русского империализма. 5 – Соблазн оттепельный. Как и революционный соблазн, он живет в тайниках интеллигентского сознания всегда, в виде надежд на перемены. По сравнению с революционным соблазном, он боязливее, сентиментальней. Крушение все же пугает теперешнего интеллигента, но перемен он ждет с нетерпением, и, затаив дыхание, ревностно высматривает все, что будто бы предвещает эти долгожданные перемены. Наконец, 6 – Соблазн технократический, также пока остается самим собою.
Это технократическое, последнее по счету увлечение окончательно свидетельствует, повторяем, что до настоящего прозрения интеллигенции еще далеко. Интеллигенция видит сейчас только одно: что успех технократической идеи возможен, что партия, власть как будто сама идет ей навстречу, принимая реформаторские планы. Власть тоже попалась как будто на удочку очередной утопии. Им обеим рисуется уже в розовой дымке работающее в режиме хорошо налаженного механизма государство, в котором исключены произвол и »волюнтаризм». Интеллигенция не желает видеть только того, что Зло не обязательно приходит в грязных лохмотьях анархии. Оно может явится и в сверкающем обличье хорошо организованного фашистского рейха. Оно не падет само по себе от введения упорядоченности в работу гигантского бюрократического аппарата. От внедрения вычислительных машин этот аппарат не станет более человечным. Наоборот, еще четче, еще хладнокровней он сможет порабощать своих подданных, еще совершеннее будет угнетать другие народы, еще надежнее держать мир в страхе. Зло никогда не падет само. Оно будет принимать самые изощренные, тонкие формы, цивилизуясь, будет идти на какие угодно уступки. Но никогда не утратит тождества с самим собою, не допустит себя перейти за грань, где начинается человеческое. Чешские события показали это, кажется, довольно ясно. Нельзя малодушно и лениво отдавать случаю дело собственного спасения. Нельзя надеяться победить Зло лишь внешними средствами, техническими средствами. Нельзя надеяться спустить все на тормозах. Нельзя надеяться всерьез на конвергенцию.
Что же изобретет русская интеллигенция? Чем еще захочет она потешить Дьявола? Для ровного счета ей остался, по-видимому, еще один, последний, седьмой соблазн. Больше одного раза земля уже не вынесет. Она не стерпит такого нечестия. Будет ли это новый русский мессианизм, по типу национал-социалистического германского, восторжествует ли технократия, или дано нам будет увидеть новую вспышку ортодоксального сталинского коммунизма? Но чем бы это ни было, крушение его будет страшно. Ибо сказано уже давно: «Невозможно не придти соблазнам, но горе тому, чрез кого они приходят» (Лук. 17,I).
1969
Вестник русского студенческого христианского движения, № 97, Париж – Нью-Йорк, III. 1970
Журнал «Вопросы философии», 1989, № 9
Печатается по рукописи, предоставленной вдовой автора, Е. В. Мунц
КРОТ ИСТОРИИ
или
Революция в республике S=F
И когда революция… тогда Европа поднимется со своего места и скажет, торжествуя: ты хорошо роешь, старый крот!
К. Маркс. «18-е брюмера Луи Бонапарта»
А вы знаете, что в Испании объявился новый король?.. Этот король – Я!
Н. Гоголь. «Записки сумасшедшего»
– …Молодой человек, извините, вы мне симпатичны… Выпейте мой коньяк… Я не пил. Я к нему не прикасался… Не отказывайтесь. Я заказал, и вижу, что не могу… сердце, голова… Не отказывайтесь… У вас интеллигентное лицо… Не беспокойтесь, я уже уплатил за него, деньги у меня есть… Пейте, пейте… За мое здоровье?! Вот именно: за мое здоровье! Благодарю вас. Я же говорю, что у вас интеллигентное лицо. За мое здоровье. Это актуально. Я, между прочим, инвалид! Нет-нет, я не воевал. Мне сорок пять лет, какая к черту война. Однако инвалид и пенсионер. Персональный пенсионер! И не шиз! Болезнь Миньера! Вот так! Хотя… они, конечно, могли бы признать все что угодно… Ну, этого вам не понять, да и понимать не надо! Что вы сказали? Мы с вами раньше встречались?! А вы не врете? Мне, знаете ли, спьяну часто кажется, что я с тем или другим уже встречался… Где-где?! Ах, вот оно что! Неужели у нее? Какая милая была девушка. Вот оно что. При-по-ми-наю, припоминаю. Стало быть, вы знаете обо мне, кто я был и что я был? У вас, кажется, с ней роман, а?.. Послушайте, а вы работаете не в…? Нет-нет, я вижу, что нет! У меня в этих вещах глаз наметанный! Я не ошибаюсь! …Девушка, еще два пива и двести грамм коньячку!.. Что, что вы сказали, молодой человек? «Камю»?! Нет, к сожалению, это не «Камю», это «три звездочки», московского разлива… Что? Ах, начало как у Камю! Ну знаю, знаю конечно, читал! Он же еще потом погиб в автомобильной катастрофе, да?.. М-да…
А вам не кажется, кстати, что все это звенья одной цепи?! В каком смысле? А в таком, что они ведь могли его и… того! Он ведь их немного… задел, а? Помните там: «Мао любит цветы, мы все в одной лодке» и так далее… Вот они его и фюить!.. Сначала его, а за ним кого? Меня?!.. Вот так-то!.. Иногда они ходят за мной по пятам, а потом несколько дней никого!.. Не беспокойтесь, сегодня как будто никого… т-с-с-с… Присаживайтесь с нами, девушка! Нельзя, вы на работе? Ну что ж… будем пить одни… Я, пожалуй, тоже сделаю маленький глоточек…
– …Ничего, ничего, мне уже лучше… Спасибо, что проводили. Только этого мне сейчас не хватало, свалиться на улице… Не так уж много выпил, и вот надо же!.. Совсем не могу пить, мне нельзя пить, вестибулярный аппарат совсем расстроен… Не могу ни пить, ни работать. Прочту две страницы, сразу тошнота, шум в ушах, головокружение… Давайте постоим… Вон там, за углом, мой подъезд… Не хочется, чтоб кто-нибудь видел. На первом этаже живет один из этих, из бывших, пенсионер в отставке, он всегда у своего окна стоит и смотрит, кто идет… Ничего, сейчас мне уже лучше… А вы решили мне сколько лет? Не мнитесь, это неважно… Я, кажется, позволил себе там… в пивной немного лишнего?.. Я ничего такого не говорил? Я становлюсь болтлив… Что-что? Вы полагаете, это можно понять – я слишком долго молчал? Да, наверно, вы правы. Если хотите, подымемся ко мне, у меня есть кое-какой запасец. Я, чувствую, виноват перед вами, вы собирались посидеть спокойно, я вам помешал. Я пить не буду, а вы выпьете…
– Вот мое холостяцкое жилье. Неделю назад, нет, теперь уже две, был развод… Присаживайтесь. Сбросьте со стула эти книги, сбросьте на пол, я их все равно не читаю… Вот, видите, остатки былой роскоши, былого величия. Впрочем, какое там к черту величие!.. Что вы слышали о моей истории? Только то, что я должен был уже ехать, уже был назначен, и в самый последний момент тяжело заболел?.. Да, именно так все и было, почти так. Здоровье – это самое главное… Надо иметь толстую шею, этим все сказано. Говорят, Наполеон проиграл битву при Ватерлоо, потому что у него в тот день был насморк. Я этому верю. Сколько блестящих карьер погибло на моих глазах из-за ерунды, из-за того, что в последний момент у человека обнаруживалась какая-нибудь болезнь – насморк, легкий грипп, геморрой… Один мой приятель был в свое время послан с весьма важной миссией в страну, с которой у нас тогда не было дипломатических отношений; неважно в какую, допустим, в Колумбию. Миссия удалась превосходно: он сумел понравиться, его принимали там на высшем уровне, встретился с президентом, это рассматривалось как крупный успех нашей дипломатии, здесь были довольны. Он уже садился в самолет, чтоб лететь обратно, вдруг – аппендицит, приступ! Увезли с аэродрома в госпиталь, сделали операцию, президент предоставил своих врачей, сам справлялся о здоровье. Все отлично. Задержался он там на неделю. Прибыл сюда. Опять же поздравляли, хвалили… Но с тех пор за границу больше не ездил. Все! Как отрезало! Все попытки были бесполезны. Что делать, вынужден был уйти, теперь преподает… В прошлом году первый раз за все время пустили в Польшу…
– …Наливайте, наливайте себе сами. На меня не смотрите, я так… посижу над пустой рюмкой… Вы мне нравитесь… Жаль, что я теперь уже ничего не могу для вас сделать – ни друзей, ни связей… Все в прошлом… Все рассыпалось в единый миг. Нет даже знакомых. Я как-то в начале лета зашел к одним, с которыми очень сблизился в последние годы. Мне казалось, что у нас просто человеческие отношения, хозяин – человек с положением, но по службе мы никак не были связаны, и бояться им меня нечего… Куда там! У хозяйки был такой удивленный вид – как это я посмел к ним явиться?! Хозяин-то малый неплохой, и он, быть может, не против был бы со мной поговорить, хотя бы для того, чтобы узнать подробности, но она всегда лучше знает, что ему нужно, а что нет. Я посидел минут пятнадцать и ушел. Они даже для приличия не предложили мне задержаться… Вот так… Иногда ловлю себя на том, что за весь день не перекинулся ни с кем ни словом. Да что день! Случается, молчу и по неделе… Что вы сказали? Не понимаете, в чем причина? Что с того, если я в самый ответственный момент заболел?.. Ну да, вы правильно поняли – дело не только в болезни. Да-да, были еще некоторые привходящие обстоятельства… Почему я смеюсь? Мне смешно, что о них-то как раз никто и не знает. Все построено лишь на догадках, на предположениях! Ничего никогда не было высказано вслух, доказательств никаких ни у кого нет, и получить их теперь невозможно. Все только на интуиции. Что ж, она у них есть, чутье безошибочное. Нюх собачий! Причем у всех, у всех, сверху донизу. Не думаю, что когда мое дело обсуждалось, хотя бы однажды вещи были названы своими именами. Уверен, почти не произносили и слов. То есть говорено было, разумеется, немало, но о чем? – об укреплении аппарата, о кадровой политике, об очередных задачах и так далее. Ясно, что каждый держал в уме при этом меня, говорил, конечно, лишь обо мне, я как бы стоял у них у всех перед глазами. Но прямо обо мне ни звука – все схвачено на лету, с полунамека. Кивок-другой, понимающий взгляд, деловое выступление об отдельных случаях несоблюдения сроков выполнения заданий, развернутое решение о подготовке отчетов к… И лишь как бы между прочим, вскользь – «от Кольцова, видимо, придется отказаться…» Самая главная б…, мелкий подонок, спрашивает: «Как его самочувствие?» – «Без изменений». Конец, все согласны. Тому, кто знаком с работой нашего аппарата, это не в диковинку. Это отработанный стиль, нет – это принцип, в нем вся сила, в нем – все! Я сам владел этим искусством – знать и понимать без слов! Быть хорошо информированным! Знаете, как говорят: «Кто такой оптимист? Это хорошо информированный пессимист!»… Нет, быть информированным не значит – знать мнение руководства. Дураки те, кто полагает, будто выражение «есть мнение» подразумевает: «руководство решило так». Нет, мнение существует до руководства и помимо него, оно неуловимо, оно рождается как бы само собой, оно рассеяно в воздухе, оно есть! Руководство лишь пассивный участник его формирования, один из участников, не более, руководство само испытывает давление этих флюидов и лишь задним числом их узаконивает, резюмирует, преобразует в директиву… Что вы сказали? Очень интересно? Да, я мог бы рассказать вам много интересного, о чем вы даже не подозреваете. Те, кто не видел, не представляют себе этой механики, а те кто видел, об этом молчат, потому что им за молчание платят. И хорошо платят! Вот где по-настоящему: «молчание – золото»! И мне платили за то, что я молчал, и теперь платят, дают на хлеб с маслом, потому что верят, убеждены, что я буду молчать, а если б не верили, то и не платили бы, и не только не платили бы, а и вообще могли бы… Но ведь я и молчу?! Я и вам ничего не говорю, верно? Что?! Почему, если я один раз их доверия лишился и они меня убрали, почему же они притом все-таки убеждены, что я буду молчать, то есть некоторым образом мне все-таки доверяют?.. Это вопрос! Ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха! Я считаю, что все потому, что они так и не могут поверить, что я дошел до черты, до последнего предела, за которым уже ничего не страшно. Всех обстоятельств моего дела они ведь так-таки и не знают, предпочли выяснение свернуть, расследование прикрыть, испугались, что полезет совсем уж страшное. Предпочли до сердцевины не докапываться, в глубину не соваться, думать, что это так – пустяки, обычная слабость, переутомление, человек не выдержал, сдал. Страшно заглядывать в бездну-то! И обыкновенный опыт подсказывает: лучше дела не раздувать, спустить на тормозах! Они же мудрецы! Иначе и на них тень падет, и о них узнается что-нибудь, и о них самих скажут: «вот вы какие оказываетесь, вот что там у вас творится, надо и вас проверить как следует!» А таких, конечно, наготове стояло уже немало. Вот они и постарались поскорее списать все на болезнь, и меня поскорее – в госпиталь, под опеку: полное спокойствие, никаких посещений, кроме жены, ну а уж жена, бывшая жена, человек умный, четкий, ей два раза объяснять не надо… А связи у нее такие, что из тех, кто хотел бы подступиться, никто не мог… Спасла меня, спасла!.. Только не знаю, зачем? Но ей, ей-то понятно зачем, а мне зачем?! Это как самоубийцу спасти от смерти… Наши говорили, Сталин своего старшего сына презирал за то, что тот пытался застрелиться и не сумел. Я его понимаю: неудачливый самоубийца потом дураком ходит. Вот и я так же… Не улавливаете? А вы не улавливаете, что значит – переступить предел, оказаться там, по ту сторону?! Не было никогда у вас такого желания?! Что, таких поползновений не было?.. А вот у меня были… Да нет же, не к самоубийству, к этому и меня всерьез никогда не тянуло… только теперь, а прежде – нет. Нет… Но вот к тому, чтоб выйти за предел, за черту, хоть как-то, хотя бы однажды разорвать все, к е…й матери! Все путы, все связи! Вот к этому тянуло!.. Я ведь всю жизнь ходил как по струнке, ровно, тихо, голоса не позволял себе повысить, – дисциплина, прилежание, мягкость… Улыбался, жал руку, разве немного металла в голосе, но так – чуть-чуть, имитация твердости… Раб я был, раб, раб! «Рабом родился человек, рабом в могилу ляжет!» Кто написал? Не знаете, и я не знаю… Клетка, золотая в последние годы, но клетка. Да какое там в п…у золото! Позолота. Но клетка – это точно. Вот взять хотя бы баб… С бабами… Мог ли я себе позволить когда-нибудь что-нибудь, толком, без оглядки?.. В студенческие годы еще куда ни шло, но тогда я и не умел как надо, – нет, и тогда не чувствовал себя свободным, уж не знаю отчего… А потом, и говорить не хочется, случайно, у приятелей, и чаще не с той, с какой хотелось бы… Нет, жена здесь ни при чем, она-то в этом плане никогда не ощущала себя связанной, приличия соблюдала, вернее, это я соблюдал приличия – принимал всех ее… И никогда ни о чем не расспрашивала, и меня научила тому же… Вот как было поставлено!.. Только она-то себя всегда чувствовала свободной, а я… Вы понимаете, что такое чувствовать себя свободным?! Что такое быть свободным?! А мне вот всегда хотелось хоть раз попробовать; как говорится – вкусить, что это такое… Всю жизнь хотелось, с самого детства. Я потому и пошел по этой стезе, что смолоду полагал, будто именно здесь, таким манером обрету желаемое…
– …Но вы ошибаетесь, если думаете, что я так и не обрел, не вкусил. Не-е-ет! Не-ет! Я достиг, чего хотел, я попробовал! Многие хотят, кричат на все лады: Свободы, Свободы!!! Хотят узнать, что это такое. А прикоснуться дано немногим. Не помню откуда, но слова известные: «Много званых, да мало избранных!» Вот я иногда думаю: это обо мне: я достиг, я прикоснулся, я понял, в чем суть. А знаете в чем?.. Свобода – это преступление!!! Вот в чем суть, вот единственно верное ее определение! Все остальные определения – метафизика, или хуже того, болтовня! Если вы мне скажете: «Свобода, дескать, в Боге», – я отвечу: чушь, чушь собачья! Вообразить себе человек может все что угодно, будет взаперти сидеть, на пуп свой смотреть и воображать, что свободен… Если вы мне скажете: «Главное, дескать, политическая свобода, свобода слова, демократия», – я вам отвечу: вранье, вранье! Политические свободы хороши, когда их нет. Тогда приятно поорать: свободы, свободы! А когда они есть, оказывается, что они всем только мешают, что надо от них поскорей избавиться! Запомните: свобода лишь в преступлении! Ты преступил черту, границу – значит, ты свободен! Но ты преступник… А, налейте и мне, я вроде бы малость отошел. Наливайте, наливайте…
– …Я вам расскажу… Хочется рассказать. Я вас не боюсь. Вы же к ним не пойдете, это я вижу… Ну а если пойдете, то знайте, что следом за мной они и вас …! Не вздумайте играть в такие игры! Вы окажетесь человеком, который слишком много знает! Кроме того, доказательств у вас ведь нет… и не будет… Вот, видите – записная книжка. Что вы тут разберете? Вот читайте: «Диван», «главный калибр», «Догадка», или вот тут: «10-го. Гости съезжались на дачу к графине»… Что вы тут поняли, а? Ха-ха-ха! Даже они ничего не поняли, хотя уж наверно пытались, тайком экспертам отдавали! А потом плюнули и вернули… Был, был один человек, который мог бы разобраться, но его уж нет…
М-да… Расскажу после. Этот мой рассказ, в сущности, о нем и есть… М-да… Для меня здесь каждое словцо, каждый штришок, – вот он, видите?! – имеет глубокий смысл. Это мой шифр, понятный мне одному. Мой дневник, они не поняли даже этого. Я благодаря этим штришкам все могу вспомнить, я как будто все снова вижу перед собой. Это единственная книга, которую я теперь могу читать, и читаю постоянно… И не устаю, знаете? Даже голова не кружится, а то газету не могу раскрыть – две строчки и все плывет. А эту читаю каждый день, но только днем, вечером нельзя, нет, нет! …Сейчас я вам начну рассказывать, и эти листочки по одному вырывать и жечь… У вас не будет улик… Дайте спички… Тут ерунда, ерунда, карманные расходы, а вот отсюда… Вот видите – здесь!.. «Гости съезжались на дачу к графине»… Где спички? Только что были… Вот, горит, будто ничего и не было. А день помню, и себя вижу, как сейчас… Вот, вообразите себе…
10 апреля
Гости съезжались на дачу к графине
Помню, стою у окна и думаю: какой лысый черт и когда первым сказал эти слова?! Откуда они взялись?! Они колом торчат у меня в голове, они преследуют меня третий день подряд. До этого они уже возникали, но, к счастью, тогда быстро забылись. И вот опять. В них чудится мне большая насмешка…
Я тоже живу на «даче». Перед моим окном на втором этаже верхушки двух кленов, березы, под ней маленькая елка, неизвестный мне куст и лиственница. Дальше высокие, красивые липы, за ними каменная ограда, потом поляна и старая липовая роща. В этом году ранняя весна, какая бывает, говорят, лишь раз в пятьдесят лет, все уже зазеленело. Через опушку бредут двое солдат с бензиновой пилой, они пилят тут подгнившие деревья. Короткие, толстые бревна с пустой сердцевиной сложены в штабеля. Солдаты присаживаются на них и лениво курят. Мне тоже порою хочется туда; развалиться на бревнах, покурить, ни о чем не заботясь, поглядывая на небо и поплевывая на землю, или хочется еще спуститься в сад – по ту сторону дома отличный сад гектаров на пять, и подобие леска, и рощица, и пруд… Но я не могу, я должен сидеть в этих четырех стенах – кровать, креслице, письменный стол, тумбочка, стенной шкаф, уборная и ванная – обычный гостиничный номер… Это дом отдыха, но я-то здесь, чтоб работать! Я укрылся сюда нарочно, мне необходимо как можно скорей закончить одну важнейшую докладную записку, я тружусь не покладая рук, и поэтому любая прогулка для меня отравлена мыслью, что я прохлаждаюсь, а дело стоит. Промедление же для меня – смерти подобно!.. Да, признаться, я и вообще не люблю гулять, ни по лесу, ни по саду, так что это желание выйти, развалиться, поглядеть на небо – более абстрактного свойства, от лени, от малодушия. Я – городской житель, урбанист, привычки к так называемой живой природе у меня нет, я ее, эту природу, не понимаю, по грибы, по ягоды сроду не ходил, я их просто не вижу. К тому же от лесного воздуха, да еще весеннего, у меня начинается аллергия, болит голова, я сразу устаю, так и тянет прилечь, а на земле сыро, нет, надо возвращаться домой!..
Вы спросите, какого же лешего я приперся сюда, где смысл? – сидел бы уж лучше в городе! Увы, не так-то оно все просто! Я бы конечно и сидел, с превеликим удовольствием сидел бы, никуда не двигался, но… Есть много этих самых «но», что вынуждают меня время от времени город покидать и отправляться куда-нибудь в дом отдыха.
На сей же раз все, будто по заказу, против меня! Судите сами. Мне надо спешно закончить мою записку (о чем она, и почему такая спешка, объясню позже). Но в Москве не поработаешь. Бесконечные звонки, ты нужен тому, этому, тебя вызывают на одно совещание, на другое, постоянно возникают какие-то экстренные вопросы, которые без тебя твой заместитель решить не может, друзья и знакомые также одолевают, у кого-то день рождения, кто-то женится, кто-то помирает, все на тебя в обиде: подумаешь, занятой человек, а мы что, бездельники?! Отключишь телефон, станут являться без звонка, будут слать телеграммы, начальство отправит курьера… Словом, жизнь известная!.. Нет, если хочешь поработать плотно, без помех, один выход – исчезнуть!..
Куда? – вот проблема… Например, у родителей жены есть дача, там в эту пору пусто, бывает наездами только женин брат, мой шурин. Он парень неплохой, но страшный бабник и выпивоха. Знаю я эти его наезды, несколько раз участвовал. С вечера до утра дикий разгул, феноменальное количество водки, случайные девки… Я потом еще два дня всегда отлеживаюсь после этих празднеств. А уж если он будет знать, что я сижу у них на даче, то он прямо своим долгом почтет меня регулярно навещать, не давать мне «киснуть». Ему бы только повод, чтоб выпить… Но это все-таки еще лишь полбеды. Шурин мой – не подарок конечно, хуже однако то, что я на этой даче вообще не чувствую себя свободным. Я там как-то раз попробовал прожить недельку один, и был настолько скован, так ощущал незримое присутствие тещи, что буквально боялся пошевелиться, ходил на цыпочках, разговаривал сам с собой шепотом, и через три дня сбежал. Вот поди ж ты! С тещей у меня никогда открытых конфликтов не случалось, браком дочери своей она, ясно, была недовольна, но вслух при мне этого никогда не выражала, дочь ей этого ни за что не позволила бы, поэтому чего уж я так стеснялся – сам не знаю! А все равно – не моя эта дача, не спокоен я тут, и ничего не могу с собою поделать!..
Вы скажете: а жена?.. Правильно, когда жена там, мои неприятные ощущения отчасти сглаживаются. Будь она там, и шурин вел бы себя потише, и теща испарилась бы… Даже если жена просто сидела бы в Москве, мне и то была бы моральная поддержка, но… Видите? – тут опять «но»!.. Жена вдруг выкидывает такой фортель. Берет отпуск и уезжает в Крым. Зимой она много болела, вот и решила, что самое время ей отдохнуть, провести весну в Крыму… Сука, б…, я-то знаю, что она ехала не одна!.. Впрочем, это неважно! Что рассуждать попусту!
Короче: у них на даче я жить не мог, и в городе тоже оставаться не мог, я бы ничего не успел.
Попросил знакомых, достали мне путевку в этот дом отдыха. Я здесь бывал уже дважды. Расположение хорошее, сто десять километров от Москвы, так что в случае чего можно быстро добраться. Дом отдыха привилегированный. Но сейчас не сезон, народу никого. Две-три старухи, пожилая супружеская чета, первую неделю, как я приехал, была еще одинокая молодящаяся дама, потом уехала. Еще несколько ответственных работников вроде меня приехали не столько отдыхать, сколько трудиться, их почти не видно. Я тоже почти не вылезаю, сижу у себя, захватил с собою все необходимые материалы; так как дом отдыха особый, сюда привозят даже бюллетени ТАСС, информация, стало быть, самая свежая; кормят, поят – чего еще нужно?!
Правда, через неделю по прибытии моем сюда происходит нечто, покой мой бесповоротно нарушающее!.. Еще в Москве, перед отъездом, совершаю непростительную глупость. Сдуру говорю одному человеку, с которым связан непосредственно по рабо… Нет, так сразу и не скажешь… Не просто по работе мы с ним были связаны, а всею жизнью связаны, со студенческих лет наши дороги пересеклись… Нет, про это после, после… Сейчас важен факт: я ему говорю, что хочу уехать в дом отдыха – не мог я его не поставить в известность, вы потом поймете почему… Он спрашивает: куда? Я говорю, вот туда-то… Он идею похвалил, пожаловался, что самому ему не удается выбраться, с делами полный завал, и… не проходит недели, как в номер ко мне стучат, я открываю… – кто бы вы думали?! – абсолютно верно, он самый, мой дорогой, ненаглядный Витенька, Виктор Алексеевич Паутов полное его наименование, собственной персоной! Да еще вдобавок со своим подручным и подпевалой Замарковым!.. Они, понимаешь ли, тоже решили, что самое время им передохнуть от трудов праведных, шеф лег в госпиталь, Паутов здесь с машиной, по мере надобности будет ездить в Москву навещать шефа и улаживать остальные дела…
Я чуть не лопнул от ярости. Три дня бесился. Хотел тут же уехать… Остался – деньги-то плачены! И дурак! Из-за копейки себя в г… посадил! Продешевился!.. Ох, если б заранее знать… А тут дал себя же уговорить: ничего, мол, страшного, простое совпадение, ты же сам Виктора на эту идею натолкнул, уймись, выйди, посмотри, какая чудесная погода, какое замечательное место, тебя ведь оно всегда так интересовало…
М-да… А место вне всякого сомнения – преинтереснейшее… Прежде здесь была одна из загородных резиденций Сталина. Называлась «дальняя дача». (Дом отдыха этот в обиходе так и зовется «дача»; я поэтому-то свой рассказ и начал с того, что «гости съезжались на дачу»)… Внизу, в холле, где телевизор, еще стоит старомодный диван с высокой спинкой, обитый порыжелой кожей, говорят, что Сталин любил, чтоб ему стелили именно тут. Сохранилась и прежняя (бывшая при нем) дубовая обшивка стен. В саду будто бы есть посаженный им розовый куст. Говорят, таких роз нет даже у японского императора, а он великий цветовод. Говорят, тот, прослышав, очень просил черенок, но наши пока не дают… А библиотекарша недавно обнаружила несколько книг с пометками его руки… Это, однако, большая тайна: библиотекарша не хочет отдавать их в Институт марксизма-ленинизма, а если кто узнает, отнимут… Так что, видите, место действительно исключительное. Вы не интересуетесь историей? Да? О, с этой «дачкой» связано столько историй! История-то, в частности, и здесь делалась! Я всегда мечтал: порасспросить бы кого из здешних старожилов! Ту же библиотекаршу или директора, они здесь с первого дня обосновались. Буфетчица тоже будто бы с сорок шестого года тут. К одной кастелянше я даже подсыпался однажды, набрался смелости, – потому что, конечно, задавать здесь такого рода вопросы не принято, боятся! – но я все-таки подъехал, она ко мне неплохо относилась, старушка, жаль, толком рассказать ни о чем не успела – померла!.. А с остальными у меня контакт был довольно… м-м… То есть сначала, когда я к ним подступился, они безусловно насторожились. Ту же библиотекаршу чуть кондратий не хватил! А я ведь лишь намекнул: любопытно, мол… А потом… Нет, не будем забегать вперед, я и так чувствую, что рассказ мой сбивчив. Все должно быть по порядку. Считайте, что это было… ну… лирическое отступление, что ли. Но к делу оно отношение имеет…
А теперь пойдет другое лирическое отступление, но и оно необходимо, чтоб дать вам общую картину…
Моя конкретная специальность – Латинская Америка. Точнее, одно маленькое государство, из тех, что прежде назывались «банановыми республиками». Что за республика, говорить не буду, назову – «республика S=F». У нас в служебных бумагах она зачастую приблизительно под таким шифром и проходила. В шестидесятые годы она приобрела известное значение – нефть!
Что?! Странная специальность?! Почему? Случайно, наверно! Или, наоборот, не случайно!.. В школе со мной учился один… мальчик, Тимур, по довоенной моде назван. Я про него еще буду рассказывать, он и сейчас еще существует, этот мальчик… Так вот, мальчик Тимур. Сын политического эмигранта из вышеупомянутой республики. Фамилия странная – Интерлингатор. Я, впрочем, ее тоже слегка изменил, одну буковку. Ассоциаций не вызывает? Вряд ли, если вы Латинской Америкой не интересовались. У нас папашу не слишком рекламировали, но там он фигура известная. Да, папаша-то, естественно, был из здешних, из российских евреев. Вернее, его папаша, то есть дедушка моего приятеля. В девятьсот шестом году эмигрировал отсюда в Латинскую Америку с заданием Ленина организовать коммунистическую партию в республике S=F, там нашел себе креолку, от этого брака получился тот Интерлингатор, которого я знал. Дедушка действительно считался одним из основателей, но отчасти уклонялся в троцкизм. А сын, отец Тимура, тоже, как подрос, стал марксистом, стоял на правильном пути, разошелся с отцом, был членом ЦК, числился свободным публицистом, баллотировался в парламент, выполнил… э-э… ряд наших поручений, на чем-то чуть не попался, в середине тридцатых годов пришлось бежать сюда, в СССР. Он здесь бывал уже, в первый же приезд спутался с официанткой из «Люкса», его на ней незамедлительно женили, когда он вернулся совсем, сыну Тимуру было лет шесть. Дедушка, кстати, тоже вернулся, ему его троцкизм простили: ситуация с компартией в S=F была неясная, имело смысл держать обоих Интерлингаторов про запас. Дедушку записали как старого большевика, всю остальную жизнь он был тише воды ниже травы, научным сотрудником в Институте истории. Старик, по-моему, жив, разве что помер в этом году, если жив, то ему лет девяносто с гаком!.. Вот уж точно Маяковский сказал: «Гвозди бы делать из этих людей. Крепче бы не было в мире гвоздей!»… Пайки, «кремлевка», санатории. Они обеспечили себе бессмертие!.. Ну, а второй Интерлингатор представительствовал сперва в Коминтерне, потом, уже на моей памяти, – в Коминформе. Тоже жив и по сию пору, но положение не то, подломился, голубчик… конечно, и я тут сыграл свою роль!.. Нет, дело не во мне, он сам оказался слаб, дурак, воображал о себе Бог знает что, пыжился, сволочь, а сам двух строк написать не умел! Немало я с ним помучился! Лидер! Все можно было б сделать, все, если б он был поумнее. Старый болтун и трус! Я, однако, еще вернусь к этому вопросу!..
В те-то годы, мальчишкой, я, познакомясь с Тимуром в школе, и потом, попав к ним в дом, прямо обалдел! Вы представьте себе: конец сорок третьего, отец еще до войны завел себе другую семью, они тут же в квартире, за перегородкой, он на фронте, где-то писарчуком, фигура никак не героическая, высылает на алименты копейки; мать – кладовщиком при заводе; нищета, ругань со второю женой, с соседями, жрать нечего; мать тянет из последних сил, но работать, между прочим, меня не посылает: у нее одна идея – чтобы я выучился… Мама дорогая!.. А я тем временем шаманаюсь по двору, вместо того чтобы учиться, приятели – шпана; чуть-чуть приворовываю, так, по пустякам, но ведь попасться-то дело случая, а попадешься, кому докажешь, что дверь уже до тебя была открыта и ты просто зашел посмотреть!.. А в школе какое ученье?! Учителей почти еще нет, они в эвакуации, бумаги оберточной, чтоб на ней писать, и той не бывает. Не топят, одно название, что занятия… И тут появляется Тимур… Он еще до войны с нами в первых классах учился, его и тогда еще подтравливали – за фамилию, за то что в отеле «Люкс» жил (эти мальчики за границей теперь так и называются «люкс-бои»), вообще за странность, он тихий был, ничего в нем ни от грозного его тезки, ни от известного по тем временам литературного героя-пионера не было. Травить его начали и теперь, антисемитизм с войной поднялся, хотели уже ему «облом» сделать, избить то есть, но тут у нас один постарше нашелся, говорит: «нельзя его трогать, у него папаша на особом положении, НКВД нас всех тут обосрет и заморозит»… Я в таких вещах тогда еще мало смыслил, удивился. От ребят незаметно подвалил как-то к Тимуру, спрашиваю: то да се, а кто мол твой папаша? Он говорит: «отец мой – видный испанский революционер». (Сказал «испанский», должно быть, чтоб мне понятнее было, в географии я тогда не слишком разбирался). Мне вдруг и любопытно стало: революционер! Восстание, баррикады, схватки с полицией, побег из тюрьмы! Героизм, романтика! Недаром нас воспитывали! Да и что такое «на особом положении» мне тоже ужас как хотелось посмотреть, любопытен был очень. И тут я решил с этим Тимуром ближе сойтись… Не буду врать, чтоб очень он был мне по нраву, чтоб я о таком друге мечтал, да и перед приятелями нужно было мне эту дружбу скрывать, но знал я твердо, что необходимо мне попасть к Тимуру в дом, увидеть все самому, на его отца поглядеть!.. Ввиду того, что они действительно были на несколько особом положении, это некоторые сложности представляло. Однако не слишком большие – я всего-навсего был только мальчишка, школьный приятель сына, опасности большой внушать не мог, да и самому Тимуру я, как оказалось, очень даже нужен был. И от одиночества своего он страдал, и определенный интерес у него конечно ко мне имелся: я-то для него был, так сказать, представитель «кодлы», то есть окрестной шпаны нашей, то есть за мной люди стояли, которых он дико боялся (трусоват был), а я вроде бы его от них прикрывал! Вот на этом мы и сдружились, и довольно-таки скоро я добился своего – получил к Интерлингаторам доступ. А попав к ним в дом (из «Люкса» они как раз переехали на квартиру), увидел, что да, усердствовал не зря! Революция – революцией, война – войной, но дом был полная чаша. Говорю не стесняясь: это для меня имело значение. Я – голодный, холодный, ободранный, жру всякую гадость, только что в помойках не роюсь, а тут спец-пайка, белый хлеб, батоны, каких я и в мирное время не видывал, вместо маргарина – масло, вместо сахарина – сахар! Масло, колбаса, сыр, компоты! Четыре комнаты, натертый паркет, белоснежные скатерти, фарфор, хрусталь, библиотека, все вычищено, все сияет, домработница на стол подает и убирает!.. Я оттуда уходить не хотел, а уйдя, только и думал, как снова там оказаться!.. Всю свою волю, весь свой тогдашний разум я употребил, чтоб эту драгоценную дружбу укрепить, ну и тут, как говорится, сама жизнь подсказала мне ход. Заметил я, что Тимур наших боится, и думает, что это он мне обязан, если его не трогают. Вот я и стал его использовать, стал врать ему, что, и впрямь, наши хотят его «сделать», то есть избить или порезать, и что только благодаря мне до сих пор намеренья своего не исполнили, потому что я у них, дескать, чуть ли не «босс» или вроде «пахана». А он, дурак, верил всему, боялся ужасно, на улицу вечером не выходил, в школу его другую родители перевели, в специальную, но жил-то он все равно – рядом!.. До жуткого состояния я его доводил, всякие истории рассказывал – про драки, про убийства, про ограбления – про которые парни во дворе рассказывали, но все к себе прилагал: прямо не говорил, что я сам в этих делах участвовал, но намекал, и такие подробности расписывал, что Тимур едва не плакал, от страха трясся, вечерами под кровать заглядывал: нет ли там убийцы с ножом, все комнаты перед сном обходил, все закоулки квартирные! Он сам мне в этом признался!..
А я-то, между прочим, скоро сам в таком состоянии оказался! Сам на улицу стал бояться выходить, сам под кровать заглядывать начал, ночью в уборную иной раз не решался по коридору отправиться!.. Что?! Ах, в чем дело? А дело простое, дело в том, что наши парни, и вправду, все дальше по кривой своей дорожке шли. Нет, Тимур им не нужен был, это они запомнили – НКВД, на особом положении, – так, по пьянке еще могли бы, если б близко оказался. Но у них и помимо него уже послужной список набирался. Уж у них, у каждого, по много приводов в милицию, школу побросали, уж кто-то из них себя «уркой» величает, у одного (прежде мы с ним в школе на одной парте сидели) пистолетик завелся, я сам видел, он похвастался, да и кой-какие дела за ними за всеми водятся, это я тоже знаю точно. Там в магазине ящик вина сперли, там деньги отняли у бабы, а там, глядишь, и в квартирку зашли, и уже не просто так, а с ключами (я знаю, кто ключи делал). О тюрьме буквально мечтают: «раньше сядешь – раньше выйдешь», – такая у них присказка… А еще появились во дворе вовсе какие-то темные личности, взрослые мужики, я их уже даже и не знаю. Один будто бы демобилизованный (а почему? – война-то еще не кончилась), живет где-то на чердаке (может, дезертир?); другой, верно, инвалид, на деревянной ноге, живет в подвале. Про инвалида мои бывшие приятели и говорить не хотят, вопросы запрещены: «Тихо, е… твою мать, об этом ни звука!» Сами же они с ним общаются, я это хорошо вижу – чего там видеть, подойдешь к окну и видишь, как Шурей или Колюня из инвалидова подвала бегут – с поручением, ясно. А милиция приходит – никого нет. Значит, это уже настоящий вор, «пахан».
Но хуже всего это то, что Тимура-то я пугаю, расскажу ему то про пахана, то про пистолетик, а между тем на меня самого вся эта шобла начинает помаленьку коситься. Со мной еще разговаривают, я еще иной раз постою с ними в подворотне, покурю, другой раз меня еще позовут к тому же Шурею выпить, однако все реже; кто-то на меня по пьянке уже «тянул», «нарывался» (ну, пока его еще придержали); а Витюля, с которым мы прежде на одной парте сидели, пистолетиком своим похваляясь, потом прибавил, горсть патронов эдак вот на руке подбрасывает и говорит: «Вот, смотри, сука, на тебя одного хватит». Я конечно пытаюсь все в шутку обратить: что это мол ты старых друзей позабыл, что ли? А он повторяет: «Смотри-и, сука, смотри-и!» А ведь и правильно: они видят, что я от них отхожу, что у меня помимо них что-то образовалось, они и думают про себя: «Он (то есть я) кое-что о нас знает, если что случится и нас начнут трепать, а заодно и их со двора прихватят, он может и расколоться, а может и сам стукнуть…» Так примерно они рассуждают, и в определенной мере они правы. Контакт какой-то у нас уже потерян, начать ходить к ним и с ними у меня уже не получается. И я уже чувствую: один раз с ними пойдешь, и все! – с концами увязнешь, они выпутаться не дадут. Мне это и обидно, что я белой вороной заделался, и червячок такой маленький внутри точит, неприятно – и с ними страшно, и без них страшно. Но я уже и хорошей жизни вкусил, хлебца белого поел, так что я и Интерлингаторов боюсь потерять…
Ну, сначала-то я еще не очень этих, своих, боялся: ну, побьют, – что я, не дрался, что ли?! Но тут происходит нечто, и меня мандраж берет уже по-настоящему… У нас во дворе сосед с собакой вышел погулять, собака к сараю… Дверь приоткрыта, собака – туда. Взвыла, заметалась, хозяина, значит, зовет. Он заходит за нею в сарай, а там… труп!!! Мужик лежит, старым тряпьем прикрыт. Сосед в крик. Пока милиция приехала, мы уж все посмотрели. Кто-то говорит: «следы затопчете», – а, ерунда, какие там следы, ночью дождь прошел… Да-а… Вот и я посмотрел, стало быть… Только я смотрю, и кажется мне, что это тот самый мужик, который вчера стоял с нашими в подворотне, а я в аккурат мимо проходил!.. Тут-то я и испугался. Тут-то я и под кровать стал заглядывать, когда дома никого не было, и в уборную забоялся ночью выходить, и даже нож кухонный под подушку клал, от матери втайне. Мать, бывало, этот нож все ищет, ищет, а я на место положить забыл!.. Да-а, и все мне мерещится, что парни запомнили, что я тогда мимо проходил, и поняли, что я мужика того распознал… И вот я, бывало, иду по двору, а мне чудится: в спину они мне смотрят, и уже решение у них есть, они только момента ждут… И еще я боюсь конечно и того, что если насчет этой истории все-таки докопаются, то меня милиция за недоносительство… вместе с ними…
Вот так моя жизнь и идет. Тимуру я эту историю так рассказываю: мы мол с парнями и с этим мужиком все вместе стояли, потом я пошел по делам, а парни тем временем… Тимур, бедный, дрожит, а я говорю, что у ребят план был и на их, Интерлингаторов, квартиру налет совершить, да я, дескать, разубедил…
М-да… А параллельно я при этом все делаю, чтобы остальному семейству Тимурову, включая кухарку, понравиться, чтобы доверие их заслужить. Я и с Тимуром во время его болезни (он часто болел) уроки готовлю, и деда о его революционных подвигах расспрашиваю (старик обладал редкостным умением о самом интересном рассказывать страшно нудно), и у отца Тимура книги беру, интерес проявляю, и с Розой Ивановной, матерью Тимура, в распределитель за продуктами езжу, и даже за кухарку посуду мою, когда та на свидание не поспевает. Словом, изображаю крепкого, работящего, но одновременно и не без способностей, любознательного мальчонку, из простых. Нелегко мне бывало порою, нелегко. Роза – баба деспотичная, подозрительная, капризная. Два года назад померла, рак, а силищи, жизненной энергии была непомерной. Тимура-то она и замордовала, любя без памяти, ну и мной помыкала, сообразивши, что я в ее руках, поизмывалась вволю. Из дому меня выгоняла, так, ни за что, власть свою проявить, покуражиться, настроение срывала. Однажды заявила, сволочь, что я деньги у нее из комода украл, пощечину мне влепила! Но тут уж Тимур выручил – истерику закатил, изображал, что возмущен очень ее поступком, по полу валялся, кричал: «не смей, из окна выпрыгну!!!» Напугалась, дура, думала, что у него падучая. А я-то понимал, разумеется, отчего истерика у него – от страху, что я угрозу свою исполню, их дом своего высокого покровительства лишу… Ну и деньги сразу нашлись конечно: эта дура сама обсчиталась, я на такое пойти не мог: хоть и подмывало иногда что-нибудь спереть, знал, что не имею права, не могу себе позволить… Да, натерпелся я у них… Не раз меня тянуло плюнуть на все, взбунтоваться! Когда постарше стал, гордость зашевелилась, даже плакал втихомолку: не вынесу я этого унижения! Смирял себя, однако, успокаивал, в дом к ним возвращался. А Роза на другой день и не помнила ничего…
Впрочем, все это уже позже – гордость там всякая, эмоции – это когда страхи кончились уже. А кончились они просто. Тех парней наших всех пересажали… Нет, не за того мужика (я ведь так и не знаю, может это и не они его), за ограбление. Большие срока получили, а у меня как камень с души свалился. Даже особенно врать Тимуру сил не хватило, так, невразумительное что-то сплел, и пугать его перестал. Он тоже, видно, устал бояться и стал делать вид, что будто ничего и не было…
М-да… А к чему, собственно, я вам все это рассказываю?! А, молодой человек?! С какой стати?! И вы, собственно, кто такой?! Я вас спрашиваю?.. Ну да, мы встретились в пивной, я это помню. Что? Ах, вы меня довели до дому? Ну, допустим… А что ж дальше?!.. Что-что?! Дневник?! Откуда вы знаете про дневник?! Что-что?! Ах, вот он, дневник… Я стал жечь дневник и рассказывать?! Ах да, припоминаю, припоминаю… Извините меня, извините… Я себя неважно чувствую… И про что же я вам успел рассказать?.. Про дачу?! Черт возьми!.. Ну да, конечно про дачу, про что же еще! Извините… Дача… Апрель… И на чем же я остановился? Почему я вам стал рассказывать про Тимура? Я должен был бы говорить о нем позже!.. Что? А-а, про специальность, почему такая специальность… Ну да, вспомнил, вспомнил! Детство, Интерлингаторы, страхи… Так что вы хотели узнать? Почему такая специальность?.. Вам все еще непонятно?
А что тут непонятного? Я же говорил, что книжки у Тимура да у отца его брал. Вот пока дома-то или у Тимура за семью замками со страху сидел, на улицу чтоб не выходить, книжки от нечего делать и читал. И ничего, втянулся, память хорошая обнаружилась, желание появилось что-то дальше узнать… Максим Горький сказал: «Всем хорошим во мне я обязан книгам». Вот так же и я… Я, впрочем, иногда думаю теперь: а может, наоборот – не надо бы мне и вовсе ничего этого знать, ни книжек, ни Интерлингаторов, якшался бы со своими прежними парнями, ничего этого теперешнего не было бы, и страхов бы тех не было, сел бы себе в тюрьму, как они, «раньше сядешь, раньше выйдешь», они небось все уже вышли… Нет, стоп, это все опять в сторону!.. Вот, опять забыл, о чем я вам рассказываю! Нет, о чем рассказываю, помню, на чем остановился, не помню… Ах да, книги, книги. А о чем книги? Ясно о чем – о Латинской Америке, об этой самой ихней республике S=F! Я ведь уже подрос, большой был. Кончал школу, испанский худо-бедно от Интерлингаторов перенял, так, промежду прочим, даже не занимался специально. Отец Тимура (я не помню, сказал вам или нет, звали его Вольдемар Вольдемарович – глупей не придумаешь!), так Вольдемар меня иногда беседы удостаивал, видя мою любознательность. Кое-что я краем уха за столом слыхал, о чем Вольдемар со стариком, а то и с гостями разговаривал (меня, значит, уже и с гостями к столу приглашали: «Вот, прошу, товарищ нашего Тимура, очень способный молодой человек!»). Короче, за всеми делами я – незаметно для себя, как бы и помимо своей воли – в совершенно определенный круг интересов погружался, связанных, говоря привычным для меня теперь языком, с развитием миро вого рев ол ю ци онного про цес са … Для меня естественно было вместе с Тимуром на исторический факультет поступать, заниматься историей, как это позже называться стало – «пылающего континента». У меня уж и жизненная программа была – стать послом в этой самой республике S=F! Ну не программа, допустим, а скорее, юношеская мечта, но мечта вполне осязаемая… Анкета у меня была хорошая. Через Интерлингаторов я кое-что усвоил. Через них же некоторые знакомства образовались – среди разных коминформовских деятелей, политических эмигрантов, аппаратчиков, журналистов, русских, иностранцев, из тех, что дома у них появлялись. Я там к тому времени сделался не только своим, но и необходимым человеком. И уже не только Розе или кухарке, но и самому Вольдемару. Я еще школу кончал, а уже на него работал: переводики на русский, записки разные из книг, конспекты, рефератики, много чего…
Учился в университете я неплохо, занимался общественной работой, оставили меня (и Тимура тоже) при кафедре, аспирантура. Это было, как ни странно, с моей стороны ошибкой. Мне надо бы сразу на оперативную дипломатическую линию выходить, перспективы приоткрывались. А я решил: не буду мелкой сошкой, мальчиком на побегушках – защищу-ка лучше сперва диссертацию, наберу вес, чтоб не с самого низа лесенки пойти. Как будто разумно? Оказалось не так!
Представьте себе: пятьдесят третий год. Сталин умирает. Берия. Критика культа личности. Правда о необоснованных репрессиях. Университет гудит. Что университет! Трясет всю страну, весь мир! Каждый день новости. Одно открывается, другое. Толки, разговоры. Осторожные, еще страшно, потом все откровеннее и откровеннее. Появляются первые реабилитированные. На факультет приходят восстанавливаться те, кого уже на моей памяти из комсомола исключали, а после сажали. Возвращаются бывшие коминтерновцы, которых мы за врагов народа и за немецких шпионов держали, в том числе и из S=F человек десять. За остальных, расстрелянных, – вдовы и дети-сироты. Старика Интерлингатора в парткомиссию вызывают: давал на кого-то показания, что тот троцкист, теперь тот, отсидев пятнадцать лет, признан невиновным. А тут Берлинское восстание, слухи о восстании заключенных где-то в Казахстане. Все шатается, самые основы дрожат… и чем дальше, тем больше. Как остаться спокойным, как не усомниться, хотя бы в чем-то?!
Меня и понесло. Спорю, ругаюсь, и с друзьями и с самим собою прежде всего. До хрипоты. До головной боли. Днями и ночами. Отстаиваю принципы, на которых воспитан, свою веру в социализм, в то, что политика партии на всех исторических этапах была в основном правильной. Но с толку сбит здорово. Спорить-то спорил, а позиции постепенно сдавал, там уступал, здесь частично признавал. Как я мог у не признать, когда сама партия признает, когда в газетах об этом пишут, когда люди с закрытых совещаний эти факты приносят!.. Бывало неделями к диссертации своей не притрагиваюсь, все из рук валится. Придешь в библиотеку, книгу раскроешь, а кто-нибудь уже бежит: «Ты слышал?!» – ну и поехало!
Тимур же меня больше всех из себя выводил, равновесия лишал! Его обычно-то всегда больше к академизму тянуло, и занимался-то он не новейшей историей, как я, а эпохой абсолютизма почему-то, Луи Каторз, Елизавета Английская, но в тот год все равно что с цепи сорвался! Кричал, ругался – никакого удержу. Такая смелость, такая ярость – иной раз я с ним боялся по улице идти. И как-то слишком быстро в его мировоззрении совершался поворот в сторону все большего отрицания. Я, предположим, вчера только согласился, что массовые репрессии в сталинский период не были продиктованы объективной необходимостью, а он сегодня уже на Ленина руку подымает, завтра – на Маркса!.. А там, глядишь, уже и «Слово о полку Игореве» у него оказывается подделка: не в XIII, a в XVIII веке написано! Я не знаю, как и возражать ему, дверью хлопну и вон! А на другой день снова: я к нему или он ко мне. «Прости, погорячился, не так выразился, правильнее будет сказать…» – «Да-да, некоторая правда в твоих словах, может быть, и есть. Ты помнишь, как Маркс говорит…» – «Опять ты со своим Марксом!» – «Да, опять, опять!» – «Пошел ты, знаешь куда!..» Словом – на колу мочало, начинай сказку сначала… Вцепимся друг в друга, до оскорблений доходим, он меня «дворовой шпаной», я его «маменькиным сынком», а разойтись не можем.
Вот и получилось: мне бы вперед смотреть, в партию самое время вступать, – предлагают уже! – а я важные проблемы с Тимуром обсуждаю: можно ли наш строй назвать «госкапитализмом», да не была ли вредна резолюция Х съезда о запрещении фракций?! Дни идут, а я с ответом тяну: потерял представление о том, чего хочу, потерял убежденность, и вижу кроме того: мой друг на меня не глядит. Меня спрашивают: как мол, готов? – а я колеблюсь, увиливаю, один день так думаю, другой наоборот! Пытаюсь поговорить с Тимуром начистоту, еще хуже получается, минута вовсе неподходящая: Тимур только что с реабилитированными сошелся, новые его приятели меня вовсе знать не желают, я для них дурак или циник. Ссоры, обвинения, Тимур мне кричит: «Вы со Сталиным устроили террор блатных! – (Это я со Сталиным устроил террор блатных, как вам это нравится, а?) – Теперь я понял тебя до конца! Испугался стать вором, стал мещанином! Я понял теперь, зачем ты к нам ходил!» И так далее. Я лишь, помню, ору ему на это в ответ: «А где логика?! Где логика?!» Потом как рвану ему: «А ты меня зачем приглашал?!» У него конечно припадок, но сил окончательно порвать друг с другом у нас нет. Вот я и хожу, мыкаюсь, «оттепель» хрущевская в полном разгаре, партком недоумевает, обижен, темп потерян, возможности упущены, не совсем еще, нет, но теперь надо дополнительную энергию прилагать, чтоб на тот путь возвратиться… Диссертацию я все же защитил, поднапрягся, заодно постарался себя обмануть, что меня привлекает лишь академическая, более или менее «чистая» наука, более или менее свободная жизнь, а карьера чиновника мне отвратительна…
И тут вторая ошибка! Под влиянием переживаний, будучи немного не в себе (даже запой был однажды), я решаю – жениться!.. Та жена, о которой я раньше упоминал, это вторая жена. А первая не для меня была, я, к сожалению, поздно сообразил. Неплохая баба, не злая, но… как бы вам сказать… слишком скромная, что ли… Ничего ей не надо было, только жить спокойно, просто, только семья, дети, работа, всегда у нее первый вопрос: «Вадим, а нужно ли нам это? А зачем?.. Ну, если ты считаешь…» Женился, тут же младенец. Жили неплохо, у нее квартира, я в академическом институте, потихоньку тащу свою тему, собираю материал для докторской, подвизаюсь на радио, для «Агентства печати» много пишу, меня уже знают как специалиста, приглашают кое-куда для консультаций, просят дать справку по тому или иному вопросу, определенное удовлетворение и даже продвижение есть, но чувствую все время: не то, не то! Слишком медленно, часто буксую, можно быстрее! И верно: кто-то меня обходит. Смотришь: одного взяли референтом, другой отправился культурным атташе, третий торговым советником. Растут ребята, а у меня сплошная неперка, меня пока что-то и за рубеж не выпускают. Но тогда, правда, с этим труднее было. Вдобавок в институте ввязался в дурацкую интригу, и отношения у меня со многими портятся…
Не буду подробно о своей жизни в эти годы рассказывать, я и так отвлекся, скажу коротко: лет эдак десять – десять, не меньше! – проваландавшись, в партию я в конце концов вступил, с той женой развелся и женился во второй раз!..
Да, это был хороший ход! И не только в том дело, что она была из семьи… м-м… привилегированной, со связями (ее отец много лет в аппарате Совета Министров работал, а она первым браком замужем была за сыном тоже одного видного деятеля, тогда уже покойного), тут дело еще в том, что она сама женщина необыкновенных качеств, ума, характера, настоящая дворянка! Графиня – хоть родители и коммунисты, – воспитания замечательного, сама себя воспитала, родители-то погрубее. Я ее всегда еще себе в Риме представлял почему-то, такими, наверно, в Риме патрицианки были!.. Слова не так не скажет, руку не так не положит. Римские добродетели! Твердость, выдержка; вместе с тем любезна, в меру жива; изящна, длинная; одеваться умела, умела. И хорошенькая, хотя в то время ей уже тридцать было. Если по-честному, то будь она моложе, не видать мне ее как своих ушей – на что я ей? – а тут по-бабьи испугалась одиночества, патрицианство патрицианством, а дала слабину, я и подвернулся… «Какая барыня не будь, а все равно ее …» – так ведь сказано?.. Но чем-то я ей и нравился, чем-то взял… Чем-то странным, как она объясняла. Отчего-то казалось ей, что есть во мне некое простонародное, что ли, начало, даже более того – словно бы некий блатной элемент я был для нее, ее же, понимаешь ли, к этому влекло. Я вообще-то замечал в некоторых тягу и к простому народу, и к блатному элементу особенно, приблатненность эта во многих с виду весьма порядочных людях, на мой взгляд, присутствует. Я это понимаю так, что народничество, желание опроститься, а то и на дно упасть, у нас всегда было сильным. Вы думаете, что ходили в народ, только чтоб учить его, или чтоб у него учиться? Как бы не так!.. Теперь же оно приобрело такую форму – приблатненности – благодаря лагерям… Правда, несмотря на всю любовь к простому народу, несмотря на всю выдержку, не упустила она мне однажды сказать, что я, дескать, «из подворотни»… Это, впрочем, все в сторону. Факт, что чего-то такое там она во мне находила, и факт, что едва я женился, так сразу прямо ощутил, как меня начинает переть наверх. Мигом все сместилось. Отношение ко мне изменилось. Меня приглашают туда, сюда. Зовут, упрашивают. Я всем оказываюсь нужен. Появляется новый круг знакомств, – и каких знакомств! – дома, в которых я прежде и не мечтал побывать! Тут я впервые приоделся как следует, попил-поел вволю; опять же дача, машина, сертификаты, за границу меня стали понемногу выпускать, сначала в соцстраны, потом глядишь, и в Италию съездил; докторская у меня была уже на подходе, в институте мои недоброжелатели приутихли…
Нет, не так я вам все рассказываю! Не так все быстро делалось, много всякого еще было, и со второй женой не всегда все гладко шло, чересчур разные мы были с ней люди, и любила она меня не так чтобы очень, часто меня не понимала, и в основном, главном не понимала, так и говорила: «Плохо, что ты человек без корней, что ты – вольный художник… Не понимаю я, чего тебе надо?» Но я и сам себя не совсем понимал…
Не буду описывать все подробности тогдашней своей жизни, мои обиды, ее романы… Плохо, что детей у нас не было… Ну, это в сторону. Возвращаюсь к тому, с чего начал. Еще не забыли про «дачу», про сад?.. Интересно, что в тот день – пошла уже третья неделя, как я на даче сидел – я много думал обо всем том, что только что вам сообщил. Работать был совершенно не в состоянии. Ходил, вспоминая, думал, перекладывал так и эдак…
Незаметно подобрался вечер, и по коридору у меня под дверью как обычно началось хождение. Странно, да? Дача-то пуста! Но если разобраться, ничего странного: обслуги ведь сколько, не одни мы здесь! Буфетчица, повар, уборщицы, сторожа (и какие сторожа! – здоровенные парни, им бы что поважнее, чем старперов охранять), пожарный, шофер, библиотекарша, кастелянша, директор, дежурный внизу, еще кто-то – народу полно! Днем они почти не показываются, наверно чтоб не раздражать своим видом отдыхающих, вот у них вечером-то, а то и за полночь, самая жизнь и идет. Удивляешься порою: чего-то ходят, чего-то тащат, иногда бегом, иногда шагом, вдруг слышно: бух-бух! – лестница ходуном ходит, волокут что-то тяжелое. Бряк, уронили!.. Примерно я себе представляю: привозят продукты, в библиотеку книги по межбиблиотечному абонементу, одних газет да ТАСС’ов целый мешок приволакивают! И все-таки шуму многовато. Скрип паркета, лязг открываемого сейфа, вовсе непонятные звуки… Дом-то старый, тысячу раз перестроенный, переходы, закоулки, где я никогда не бывал… А построен, поверите ли, прескверно! – звукопроницаемость идеальная! Потеряна культура строительства, даже ему поосновательней сделать не могли!.. Я, однако, на шум не выхожу, зачем мне с ними связываться!..
Особенно же меня наша «курьерша» изводит. (Поскольку дом привилегированный, важные птицы залетают, администрация и держит здесь для особых поручений девицу, числится-то она сторожем, а прозвище ее в соответствии с выполняемой функцией – «курьерша»). Так вот, вечером почти беспрерывно она по коридору – топ-топ-топ, а у моей двери этот топоток, чудится мне, чуть призамедляется, постоит и дальше бежит… Это у нас с ней нечто вроде флирта… Но не так-то тут все просто…
Короче, полночи продолжалась эта чехарда в доме… А я полночи без сна провалялся… Принял таблетку. Приснилась как всегда S=F, где я так ни разу и не был, между прочим! – джунгли, Кордильеры, креолки, благородные рыбаки, злобные латифундисты. Много лет подряд я эту дрянь во сне вижу!.. Наутро встал с тяжелой головой…
Вот следующий листок. Видите: «11 апреля. Паутов. Адмирал. S=F»… Вот я его выдираю… Где спички?!
11 апреля
Итак, я на даче. Я к этому моменту состою редактором одного журнальчика закрытого типа на зарубеж… Но состою лишь номинально, за тот год номера два всего сам подписал в печать, в редакции был три с половиной раза, всю ответственность переложил на заместителя… Потому что практически я работаю на одного… на одно важное лицо. Лицо это, правду сказать, я сам видел только однажды, да и то издали. Оно много ездит и много болеет, но, главное, – меня к нему не подпускают, мне на него выйти не дают! В чем причина? Тут тонкость…
Для меня работа на него лишь промежуточная ступенька. Меня ему, этому лицу, рекомендовали (работаю-то я на него по своей же отрасли, конечно), меня к нему протолкнули, потому что мне надо бы ло , полезно было пройти через это, побыть поближе к руководству, потереться… Были, были соображения!.. Так делается… Фактически же я добиваюсь назначения в республику S=F!.. Зачастую такого рода назначения расцениваются как понижение: когда от человека хотят отделаться, его отправляют подальше послом. В данном случае подобный взгляд был бы ошибочным. S=F становится «горячей точкой планеты». Там назревает «революционная ситуация». И надо менять посла. Посол с работой явно не справляется. А меж тем, если хорошо пофартит, если будет удачный расклад, если вести умную политику, можно в несколько месяцев на этом посту нажить такой капитал, какого в другом месте за десять лет не добудешь. Риск большой, но надо идти на риск. Кто не рискует, тот не выигрывает!.. Два года, два года я терпеливо дожидаюсь, прощупываю почву… На третий – сдвиги есть!.. Отправляют меня, правда, не послом, а советником, или даже кем-то еще, но это ничего, – главное мне зацепиться, а там уж я сумею показать, кто из нас важнее… Тот посол это конечно чувствует, препятствует мне всеми силами. Волынка поэтому тянется. Больше года я сижу на чемоданах… Здесь-то и нужна была бы поддержка такого, как мой шеф. Но вся штука-то в том, что у меня с ним нужного для моего продвижения импульса не получается. Работа моя на него мне больших преимуществ не дает. Почему? А потому, что я все эти три года остаюсь для него чужой, я вроде бы не его человек, я вроде бы работаю сам на себя!
Это, разумеется, так и есть! Но ему не позволяют об этом забыть! Ему постоянно внушают, что я «вольный стрелок»! Вот он вместо того, чтоб мне помочь, обеспечить тылы, и косится на меня! Я, хоть его не вижу, знаю, что косится!
Теперь поясню, отчего это так. Оттого, что в силу рокового стечения обстоятельств, – вы ведь уже наверно догадались, в чем дело? догадались? нет? – в силу рокового стечения обстоятельств – недоучли, е… твою мать! – передаточным звеном между мною и шефом неожиданно оказывается этот самый вышеупомянутый Паутов, тот, с которым у нас со студенческих лет дороги пересеклись!.. Пора теперь о нем подробней рассказать. В университете-то мы с ним были еще друзьями, в самодеятельности вместе участвовали, с девушками гуляли, всякие там номера откалывали – он большой был мастер по этой части! – а вот года с пятьдесят третьего – пятьдесят четвертого разошлись, в тот самый период… Он сначала Тимура возненавидел, требовал его из комсомола исключить, а когда я того защищать стал, накинулся и на меня. Он-то всегда самых твердых позиций придерживался! Я знаю, чего это ему стоило! Он мне сам однажды в минуту откровенности рассказывал, как они с матерью в тридцать четвертом году, ему шесть лет было, по дорогам Христа ради побирались. Раскулачены были, ясное дело! Отец его потом быстро сориентировался, уже в Сибири к войне в председатели колхоза выбился. Паутов-то, об отце рассказывая, и обмолвился: «опять мы, говорит, не хуже прежнего зажили». Отсюда я и заключил, что они были раскулачены! …И он в родителя. Порода, ничего не скажешь! Мужик крепкий, упрямый, злой, и уж школу прошел неплохую. В детстве, пока они там в Сибири свой колхоз отстраивали, научился, видно, как зубы скалить направо и налево. А уж артист – великолепный! Хочешь – трагедию, хочешь – комедию! Во всех капустниках первый заводила был. Даже женские роли мог играть! Талант! Это вы возьмите себе на заметку… Меня он, однако, когда мы с ним в институте в соседних отделах очутились, чуть со свету не сжил, этот артист. Он в партбюро был, так в партию меня пускать не хотел, мои статьи специально вычитывал, ошибки в них искал, любую зацепочку использовал! Когда меня все-таки приняли, райком против меня настроил, объявил, что, дескать, я в пятьдесят четвертом году позволял себе высказывания, что на «Слово о полку Игореве» замахивался! Вранье! Я же на его кулацкое происхождение сослаться не мог: не было в руках доказательств, прежде не озаботился, поленился добыть, а на словах мне бы не поверили, да и обстановка была не та… Совсем было он припер меня к стене…
Вдруг удача! Мы с Интерлингатором, Вольдемаром, в то время издавали журнальчик. Нет-нет, не тот, которым я потом занимался, но близкий, конечно, по духу… Здесь писали статьи (я писал главным образом, этот болван двух слов связать не умеет, великий общественный деятель!), переводили на испанский и по особым каналам забрасывали в S=F. Там была редакция из двух человек, они добавляли кое-какую свою писанину, информацию о текущих событиях, в нелегальной типографии шлепали. Об Интерлингаторе они, разумеется, знали, но где он находится, не знали, он ведь был лишен гражданства, считалось, что он в S=F живет на подпольном положении. Я выступал в качестве Хуана Л. и Антонио Р. Дело было поставлено так, что тамошние двое издателей и не догадывались, откуда к ним поступают материалы. А если и догадывались, то помалкивали – им ведь вместе с материалами и денежки передавали! Нам с Интерлингатором это тоже оплачивали, по линии «Агентства печати “Новости”». Журнальчик крошечный, тираж пятьсот экземпляров, номеров шесть в год, можно бы и больше, я в этом даже заинтересован, но трудности с распространением. Направление избрано, по моему настоянию, деликатное, полумарксистское. Предполагалось, что журнал является органом целого Движения. «Национальное и Социальное Возрождение» оно у нас называлось – понимайте как хотите, что это такое! Предполагалось также, что Интерлингатор занимает строгую марксистскую позицию (я выдвигал и другие варианты, но он струсил), а Хуан с Антонио – первый немного справа, а второй – немного слева. Или наоборот. Я теперь уже подзабыл, кто из них где… Они оба потом сошли со сцены. Хуан был исключен из руководящих органов Движения и отошел от активной политической деятельности, а Антонио таинственно исчез. Ходили слухи, что обезображенный до неузнаваемости труп, обнаруженный в сгоревшей машине на шоссе через джунгли близ границы, и был труп Антонио. Газеты требовали расследования, студенты университета в S=F устроили демонстрацию…
Между тем у нас наше предприятие наталкивается на противодействие. Паутов с компанией всюду утверждает, что это, дескать, пустая трата денег, платформа движения расплывчата, непопулярна среди рабочих, тираж не расходится, Интерлингатор не та фигура. Многих почти убеждают. В этот самый момент в S=F всплывает некий адмирал, Хосе-Эстебан-Инесса-де… и тому подобное, немолодой, но бойкий, совершил лет десять назад большие подвиги во время трехдневной войны с соседней республикой, теперь полевел, требует пересмотра конституции, национализации банков, разоблачает злоупотребления полиции. С ним несколько флотских офицеров. Мы его у себя в журнальчике и похвалили. Спустя неделю в интервью по телевидению адмирал заявляет: «Да, у нас есть люди, которые наиболее последовательно отстаивают интересы народа. Я имею в виду “Движение за национальное и социальное возрождение”. Актуальной задачей сегодня является консолидация этого Движения с прогрессивными силами армии и флота»… На такое мы даже не надеялись! Успех колоссальный! Поддержка армии что-нибудь да значит! А Паутову штрафные очки, тем более он раньше и адмирала поливал грязью, говорил: старый фигляр, либеральный болтун! Теперь мы имеем право спросить: какой же ты к черту специалист?! какие ты можешь рекомендации давать в важных вопросах?! Прокол, очевидный прокол!
Нас поддерживает один из двух директорских заместителей, который опасается, в частности, что Паутов может претендовать на его место. Наше – вернее, мое (Интерлингатор ни при каких условиях ничего не потерял) – положение улучшается. В это время, однако, нашего замдиректора, который соблюдал нейтралитет, хватает удар – на год, не меньше, он выбывает. Исполняющим обязанности остается другой замдиректора, а он на стороне Паутова, он был у Паутова научным руководителем, и к тому же он, понятно, играет против того, который выступает с нами. И тут – надо же! – сотрудник нашего отдела оказывается замешан в какой-то диссидентской кампании. Что-то он там подписал, сволочь, был замечен в церкви, мы попробовали дело замять, парень он был неплохой, покаялся, из партии даже не исключили, отделался строгим выговором и быстренько из института убрался!.. Но все равно нам его, естественно, при каждом удобном случае поминают все кому не лень. Подвел нас страшно! Паутов изображает дело так, что мы якобы знали, что тот путается с диссидентами и ходит в церковь, – но молчали и не приняли мер. Ситуация критическая, я начинаю подыскивать себе другую работу, но ведь некуда перейти, все кругом наслышаны, боятся!
Выручает неожиданность! Нам везет! Паутов, выступая против нашего журнальчика и против нашего адмирала, ставил в S=F на одного типа. Там был такой Марио, фигура реальная, он здесь у нас учился в закрытом заведении, в S=F сколотил себе небольшую группку – «Центр по изучению рабочей политики», так она называлась, – несколько человек оттуда тоже стажировались у нас, потом проходили тренировку в специальных лагерях в Северной Корее, народ с бору по сосенке, шпана, если попросту, а уж Марио этот бандит первостатейный, его от меня скрывали, но я его все-таки видел однажды: у него прямо на роже написано, что сейчас вот убьет и зарежет. Паутов же без устали его рекламировал: тот, мол, и тонкий тактик, и превосходный оратор, и в рабочих районах его, мол, уважают, и так далее. Кое-какие дела Марио со своим «Центром» действительно провернул, а на третий или четвертый раз со страшной силой засыпался! Г…, а не эксы! Ограбление инкассатора. Двоих полиция накрыла на месте, раскололись, назвали остальных. Марио удалось смыться, обстоятельства побега не выяснены. Не было ли там некоторого полюбовного договорчика с полицией, со службой безопасности, денежки-то у него водились! Наши поспешили от него откреститься…
На Паутове, строго рассуждая, большой вины нет: готовили ребят другие организации, он, когда они были здесь, читал им всего лишь курс философии исторического материализма, непосредственной ответственности за провал он не несет. И все же! Что, он не видел, с кем имеет дело?! Не видел, кому давал отличные характеристики?! Кого он противопоставлял испытанным, заслуженным кадрам, каковые мы имеем в лице тов. Интерлингатора?! Почему отвергал с порога потенциальных союзников Движения, таких как адмирал Хосе-Эстебан?! Несложно сообразить, какие слова при этом произносятся!..
Ему бы в такой ситуации не устоять, но ловок, черт, предусмотрителен. Он, оказывается, давно себе пути отхода наметил, и в те самые дни, когда история вскрылась – ушел! Взяли-таки в одно заведеньице на заведование кафедрой! Им, видите ли, неудобно было пересматривать свое намеренье, ибо формальной ответственности за события он не нес… Обскакал он нас, обскакал…
Я приготовился к самому худшему, но тут – опять везение! – на несколько лет неуязвим стал – благодаря, как уже сказал, второй женитьбе! Даже сразу помирились с Паутовым, попили коньячку, он был у нас в гостях, я заходил к нему. Потихоньку он под меня рыл, конечно, рыл, но ни разу я его не поймал.
И вот судьба снова сводит нас вместе, в одной точке, и колесо оборачивается так, что я под его началом!..
Я не тотчас этот факт оценил, сперва принял спокойно: думал, ничего страшного, это ненадолго, хотя конечно, я не очень доволен тем, что он меня к большому начальству не выпускает, препятствует мне на него выйти. Дает мне задания, уносит бумаги наверх, сам докладывает, безусловно присваивает мои идеи, мне излагает своими словами замечания руководства, половину перевирает, я чувствую; говорит: «Есть мнение», – но врет, врет! Я терплю, не иду на обострение, тем более что у Паутова это обычный прием по отношению и к другим сотрудникам. Я жду. И жена мне советует не спешить. Она через подругу знакома с дочерью одного тоже весьма и весьма большого человека. Тому обо мне уже передали (я, признаюсь, и его в глаза не видел), обещает поговорить при случае с тем, у которого я помощником, вообще продвинуть, ускорить мое назначение. Все совершается, однако, не так быстро, как хотелось бы. То болен тот, то этот, люди они немолодые уже, то один из них едет за границу, то у них разногласия по другому вопросу, и, следовательно, обо мне ходатайствовать несвоевременно, можно все испортить.
В целом, как представляется, взаимопонимание у них не совсем хорошее, я лишь надеюсь, что я, мое дело может оказаться той незначительной услугой, которую этот захочет оказать тому, чтобы продемонстрировать свою «добрую волю».
Пока суд да дело, у меня возникает идея обратиться к моему шефу лично, добиться приема. С пустыми руками к нему идти, конечно, нельзя. Я и решаю написать докладную записку, страниц 30 – 40, изложив в ней свое понимание ситуации в S=F, программу действий, критический разбор точек зрения, защищаемых моими оппонентами… Я убежден: он увидит, что я за человек! Надо играть ва-банк! И бить по нескольким направлениям сразу!
Вот этого-то и не получается! Я уезжаю, уповая, что жена будет в курсе событий; если нужно, даст знать; если нужно, обратится через подругу к… А она выкидывает эдакий фортель, отправляется в Крым! Оправдание, видишь ли, у нее было: кандидатура моя в принципе одобрена, волноваться нечего. Я ж говорил: римский характер! Сука!.. И вот, я сижу здесь на даче, работаю не разгибая спины, отрезан ото всего, не могу даже ничего толком объяснить ей по телефону! От дежурного-то снизу особенно не наговоришься – вся дача завтра будет обо всем осведомлена! Эта дрянь звонит мне по междугороднему, а я даже обматерить ее не могу! – Паутов все сразу вычислит, сообразит: что-то нечисто, – воспользуется! Я и мнусь: «Да, милая, да, дорогая. Отдыхай, обо мне не беспокойся!..» А сам чувствую: влип, прочно! Поначалу, правда, еще хорохорился, собирался записку побыстрее сделать и – в город! Не тут-то было!.. Зима кончилась у меня перед глазами, снег в лесу сошел, все зацвело, а я так у окна и сижу… Записка моя движется гораздо медленнее, чем хотелось, из Москвы никаких известий, словно все про меня забыли, и только рядом Паутов цветет вместе со всею природой, смотрит на меня веселыми очами, наслаждается, видя, как я хирею и чахну, намекает, что все мои затаенные мысли, все сомнения для него текст открытый! Да что я: «намекает, текст открытый»! – знал он, знал реально все действия, с кем я разговаривал, кого о чем просил. Знал досконально. Не раскусил я его стратегии, отнес его выходку с приездом сюда только на счет упрямства, вздорной фантазии, умозаключил, что движет им лишь желание мне по мелочам досадить…
Но вечером того дня, одиннадцатого, когда стемнело, и беготня по коридору возобновилась, я начал догадываться кое о чем… Курьершин топоток натолкнул меня на догадку!
Эта курьерша была, можно сказать, мечта всех здешних старичков. Не так чтобы очень хороша лицом, лицо среднее, но фигура!.. Грудастая, ноги прямые… Первый год, как я сюда приехал, еще совсем тоненькая была, а затем уже налилась… Cамый сок! Чувствовалось, что еще год или два и готово – раздобреет, а сейчас было как раз то, что нужно. Девка по-своему неглупая, несколько раз я с нею беседовал, поразительно даже, как она все отношения между людьми вокруг схватывала, но в аспекте образованности серая до удивления. Чему их там в школе учат? Что такое Латинская Америка не знала. «Южную Америку, – говорит, – знаю. А Латинской, нет такой! Латинский язык есть, а Америки нету! Это вы меня разыгрываете! Ой, шутник какой! А что если я на экзамене так и отвечу?! Опять засыплюсь, на вашей совести будет!»… Оттого и в университет все никак не могла поступить, на этот раз уж я обещал помочь, устроить… Я уже сказал, что у нас с ней наметилось нечто вроде флирта, очень, очень легкого. У нее со всеми, впрочем, было что-то вроде флирта, со всеми, по моим наблюдениям, она говорила таким же тягучим, жеманным, б…ским тоном. Но я в последние дни обратил внимание, что ко мне она как будто особенно подклеивается: то она мне комплимент по поводу моей якобы испанской наружности сделает, то отметит, в какой я сегодня рубашечке… теперь вот взяла моду мимо меня по коридору бегать… Я порою подумывал, конечно… Но – нельзя, нельзя! Во-первых, есть пословица: не е…сь, где работаешь, не работай, где е…шься!.. А во-вторых…
А во-вторых, заподозрил я, что не зря все это! То есть, что клеится она ко мне не зря, что за этим кое-что и даже очень многое кроется! Что именно?.. А то, прежде всего, что не по своей инициативе она это делает, что подослана она не кем иным, как Паутовым, который замыслил мне сполна отомстить, который ничего, ни одной обиды не забыл и хочет меня со всех сторон, как волка, обложить, интригу сплести похитрее, против меня все средства готов применить – а для чего? – а для того, чтобы себе самому дорогу в S=F расчистить, послом ли поехать, или еще как, но все тамошние дела к рукам единолично прибрать!!!
13 апреля
Всеобщ. забастовка. Тимур.
Я уже сказал, что мы рассматривали обстановку в S=F как революционную. Врать не буду, революций там и до этой бывало хоть отбавляй. За последние сто лет было совершено 132 государственных переворота. Была монархия, была республика, была военная диктатура, была реставрация. В тридцатые годы было несколько профашистских правительств, приходили к власти и социал-демократы. Социал-демократическая партия в S=F одна из старейших на континенте, я говорил, что дедушка-Интерлингатор поехал организовывать ее в 1906 году. Официальная дата рождения компартии – 1921-й. На прошлый год в качестве коммунистических или марксистско-ленинских там выступали пять партий. Одна, ориентирующаяся на нас, одна – маоистская, одна – троцкистская и еще две – не разбери поймешь, склонялись то туда, то сюда. В некоторых из них, замечу, по 15 – 20 человек. Наша – довольно большая, точные цифры не назову, их никто и не знает, но принято считать, что большая. За последние годы был достигнут ряд успехов. В частности, Интерлингатор был избран секретарем Центрального Комитета. Не первым секретарем – первый секретарь другой, но тот болен, постоянно живет у нас в Сочах, да и вообще дурак круглый. Интерлингатор по сравнению с ним – гений. Успехи были. Была удачно проведена под нашими лозунгами всеобщая забастовка; после выхода компартии из подполья третий срок подряд стабильно в парламент от партии избирались два депутата. Еще трое проходили от другой, «демократической» партии, – она фактически наш филиал, была реорганизована из упомянутого «Движения за нац. и соц. возрождение», которое, как видите, завоевало-таки – вопреки Паутову – симпатии широких масс!..
Новая революционная ситуация, однако, возникла в значительной мере стихийно. Занялось с университета, поднялись студенты. Столкновения с полицией, беспорядки, баррикады, вызваны войска, убитые с той и с другой стороны. Студенческая программа – по типу американских «новых левых». Характерно, что Паутов, как всегда, выступает против того, чтобы мы их поддерживали, наоборот: они антикоммунисты, они подхватили маоистские лозунги о социал-империализме, о мировом городе и мировой деревне… – Мы должны разоблачить их, а не помогать им, должны отстаивать чистоту марксизма!.. Тут неожиданно студентов опять же поддерживает армия. Не наш адмирал, нет, – Хосе-Эстебан, видимо, тогда сразу не расчухал, что пахнет жареным. Армейская поддержка формируется в среднем командном звене военно-воздушных сил. Публика называет это «Движение майоров». В какой-то момент майоры обращаются с воззванием, что если правительство не прекратит репрессий, то они (майоры) захватят аэродромы и будут бомбить президентский дворец! Вводится комендантский час. А тут, как на грех, страшный неурожай. В столице и без того дикие очереди, с введением комендантского часа подвоз совсем нарушается, недовольство растет. Бунтуют провинции. Где-то на окраине крестьяне жгут латифундистов. В горах предпринимает ряд акций партизанский отряд, сколоченный известным вам Марио. Мы давно потеряли над ним контроль, он спутался с анархистами, чувствуя себя нами обиженным или обманутым, полагает своей задачей «до последней капли крови бороться с социал-империализмом всех мастей», обвиняет партию в «обуржуазивании», в «предательстве интересов рабочего класса» и тому подобное. Отряд проводит серию удачных операций близ границы, объявляет, что «в освобожденном районе установлена Советская власть», и готовится к походу на столицу.
Мы осознаем настоятельную необходимость активно вмешаться в происходящее, принять участие в событиях, повернуть их по правильному руслу, дать стихийному народному протесту верные лозунги, объединить разобщенные силы, возглавить их, повести за собой. С этой целью мы намечаем не позднее мая созвать внеочередной съезд компартии, а следом за ним совещание представителей прогрессивных течений, которое должно будет выработать основную платформу их консолидации, наметить этапы развития революционного процесса, договориться о главных принципах пореволюционного общественно-политического устройства страны.
Об этом я и пишу в докладной. Обложился материалами – решения, заявления, декларации, коммюнике, инструкции… И каждый день новые события в S=F!.. Захвачена казарма, часть солдат перешла на сторону нападавших. Повреждена линия электропередач, город три дня без света. Взрыв на нефтеперегонном заводе, огонь не утихает, есть жертвы… К концу мая – самое позднее! – я должен быть в S=F! Я должен лично присутствовать там на всех важнейших совещаниях, я должен пощупать все своими руками – этого требуют интересы дела!..
В этот день, 13 апреля, – надо сжечь листочек, я его еще не сжег, – я занят составлением параграфа о возможности сотрудничества с левым крылом влиятельного профсоюза в S=F. На даче тихо. За окном мелкий дождик. С утра трижды пробегала курьерша… Потом приперлась уборщица – я вам еще не описал ее? – чудовище, страшная одноглазая карга, сущая баба-яга, я боюсь на нее и взглянуть-то! Как только здесь таких держат?! (Тоже работает, между прочим, здесь с давних пор)… У меня, кстати, и она вызывала подозрения, но как будто они не подтверждаются: в мое отсутствие она не является. Я на всякий случай принимаю меры: если выхожу, то запираю бумаги в портфель, – в стол, между страниц кладу волосок, – чтоб увидеть, не рылся ли кто… Нет, непохоже. Пока вроде бы нет… Да и Паутов так грубо работать не станет, хотя… Хотя он дорого бы дал конечно, чтоб, так сказать, ознакомиться…
Ну вот, слава богу, ушла… И тут же опять шаги, стук в дверь… Паутов!.. Благодушно улыбается, я настораживаюсь.
– Привет, привет труженику! Как успехи? – Сам старается запустить глаза в мои бумаги, я их не успел прикрыть. – Торопишься?! Ничего, до отъезда еще время у тебя есть! Хе-хе! О, хорошо написал. Стилист! – (Углядел-таки!) – Кто только будет исполнять твои предначертания?! Кто?! А, ну конечно! Опять наш милый, чудный, наш дорогой, наш любезный Интерлингатор! Ох, ох…
Артист! Я стараюсь сообразить, чем вызван этот тон. Говорю:
– Я понимаю все твои претензии, отлично понимаю. Я согласен, что в данном вопросе, как и во многих других, это фигура далекая от идеала. Я вижу, поверь, все его недостатки, хотя бы то, что он слишком долго пробыл здесь, редко бывал там, и сейчас еще здесь, вместо того, чтобы быть там! Но, положа руку на сердце, я не вижу, не нахожу кругом никого, кто был бы сегодня лучше. Я хочу, я очень хотел бы найти такого человека, я его постоянно ищу, и ты сам ищешь, но до сих пор ведь мы еще так никого и не нашли! Он на сегодня фигура № 1, он – единственный человек, который способен что-то делать, способен претендовать на роль лидера, сплотить вокруг себя разнородные элементы, различных по уровню, по ориентации людей. У нас нет другого!
– Эк, куда хватил! На роль лидера, сплотить вокруг себя! Где уж ему! Нет, я ценю твои чувства, твою, так сказать, юношескую привязанность к этому семейству, знаю, что «первая любовь» не забывается… Но это чересчур! Пронести через годы такую верность! Молодец!
– Я же толкую тебе, что вижу его недостатки…
– Ты видишь их так же, как видят недостатки любовницы. Вижу, что одна нога короче другой, вижу, что «один глаз на вас, а другой на Арзамас», – а все равно люблю,… потому что другой нет! И зря ты ему такие характеристики даешь, зря в лидера продвигаешь. Это, если серьезно подойти, получается дезинформация…
– Я дезинформацией не занимаюсь!
– Ладно, это я так…
– Я указал на него, потому что, повторяю, сейчас нет другого, более подходящего человека!
– А проблема и не в человеке! В чем?! А проблема в том, что у нас нет… концепции! Вот в чем соль! Мы, прежде всего, не знаем, что с этой самой республикой S=F делать, зачем она нам нужна! И в этом вся загвоздка. Нужно ли нам ввязываться? Была бы концепция, человек бы тут же нашелся! А у тебя есть концепция? У твоего Интерлингатора она есть?! Ищу человека! Это волюнтаризм! Главное, понять общую тенденцию! Понять, как выражается всеобщая закономерность в данном единичном или особенном случае. Тебя же учили… Надо шире смотреть на вещи…
– Благодарю за совет. Но, кроме общих рассуждений, мы должны еще делать конкретное дело, принимать решения, направлять события, а не плыть по течению… И в том, что касается затронутого вопроса, я настаиваю, что Интерлингатор…
– Опять?! Ну ты упрям… А ты уверен, что Интерлингатор так уже рвется к предназначенной ему тобой роли?
– Уверен.
– Ты его так хорошо знаешь?
– Да. Он достаточно честолюбив, чувствителен к власти, к первенству… тщеславен…
– Ну, насчет честолюбия ты, разумеется, разбираешься. Это я не спорю… А кроме этого, по-твоему, ничего нет?
– А что еще?
– Хороший вопрос! Ха-ха-ха-ха!
– Я спрашиваю, что ты имеешь в виду, говоря об Интерлингаторе!
– А то, что кроме честолюбия надо еще иметь характер. Надо уметь трудиться, работать, преодолевать трудности! А они работать не любят, ни один, ни другой, ни третий. Боятся, хотят всегда чистенькими остаться, так, язычком потрепать еще куда ни шло, а уж руки приложить, где им! Потому и не получалось у них никогда ничего, что как только нужно за дело браться, они сейчас в кусты! Мало ты за них поработал? И мало дел они завалили?! В другой ситуации кое за что можно было бы и к стенке поставить!
– Ну, довольно! Начинается любимое: «к стенке», «расстрелять», «четвертовать»…. И сразу всех троих! Никак не меньше!
– Да, всех троих! А ты, конечно, за Тимура обижен! Он очень тебе дорог!
– Да. А ты таких вещей не понимаешь? Тебе такие чувства неизвестны?
– Скажите, какой пафос! Что ж, ваша «великая дружба» продолжается? Крепнет?
– Это здесь ни при чем…
– Нет, а в самом деле, ты часто с ним встречаешься? Все обсуждаете проблемы, а?
– Когда надо, и встречаемся, и обсуждаем…
– А когда, кстати, ты видел его последний раз?
– Что за вопрос? Какое это имеет для тебя значение?
– Мне тут сказали…
– Что?
– Нет, ты скажи, когда ты его видел последний раз?
– Видел недавно, видел. Не беспокойся, старая дружба не забывается!
– Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Вот и я о том же!..
Внезапно лицо его отвердело, он побледнел, глаза стали совсем рысьи:
– А ты знаешь, что Тимур Интерлингатор собирается уехать?!
14 апреля
Люкс-бой. Конц(епция). Див(ан)
Накануне мы сидели с Паутовым еще долго. Когда он сказал мне про Тимура, я сразу все понял, но никак не мог смириться, прикидывался, что не верю, спрашивал: «Куда «уехать»? в S=F? Он там никогда не был! Не в S=F, так куда же, в Израиль? Не в Израиль, а вообще из Союза, в Штаты, например? Не верю, не верю!» – а сам про себя думал, что этого следовало ожидать, что только этого-то и следовало ожидать, и как я мог не учесть такой возможности! Паутов получил, наверно, удовольствие, потешился. Пригодились артистические способности! Меня поймал, как щенка. Зачем я сказал ему, что вижусь с Тимуром, что старая дружба не ржавеет?! Я не встречался с Тимуром года полтора, с похорон Розы Ивановны, и до того не встречался тоже около года. Мы давно разошлись, мы не могли смотреть друг на друга! Так зачем вчера было хвастаться, врать?! Из пошлого самолюбия, хотел поддеть Паутова, а что вышло – дал ему в руки такие козыри! Чтобы он теперь трезвонил на всех перекрестках, будто я был заранее хорошо осведомлен о намерении Интерлингатора-младшего покинуть нашу страну. Нет, трезвонить не будет, он не новичок, просто где надо намекнет, скажет, потупя глаза, тихонько, будто бы с сожалением, с трудом, чтоб видели, как неприятно ему произносить нечто компрометирующее меня… Впрочем, актерство это, всякие там психологические нюансы не имеют значения. Важен факт – мой отъезд под угрозой! Задержка, впредь до выяснения обстоятельств, вполне вероятна.
Более того. Интерлингатор-старший, Вольдемар, под угрозой тоже. Скажут: «Как можно полагаться на человека, когда его собственный сын предал Родину, он ведь здесь родился, советский гражданин, не так ли?» Или: «Нет-нет, честность Вольдемара Вольдемаровича у нас не вызывает возражений, он старый испытанный боец, но подумайте сами: что будет, если пронюхают буржуазные газеты (а они обязательно пронюхают, не могут не пронюхать)?! Сенсация! У руководителя партии, борющейся за социализм, сын уезжает из первой в мире социалистической страны, страны реального социализма! Это сразу подорвет авторитет и его самого и всей партии!» При этом каждый будет думать про себя: «А что если у папы с сыном это выношенный план?! Что если папаша решил вперед отправить сына, а потом смылиться и самому? Разве мало было таких? Рассудил, что здесь ему не прорваться, и замыслил дать деру. Напишет мемуары, знает он много, издаст, получит денежки, будет жить остаток дней припеваючи! Кому за него писать вместо Вадима Кольцова, он и там найдет!» Что возразить на это? Скажешь: я за него ручаюсь? Чего стоит твое ручательство!..
Хорошо, пусть не так. Пусть папаша честный человек, преданный, стойкий, испытанный, проверенный-перепроверенный. Пусть… А сын?! Сын знает мало?! Мало он здесь повидал?! Мало о чем наслышан?! А сколько их, таких вот люкс-боев, уехавши на Запад, сделались злостными антисоветчиками?! Не папаша, так сын напишет, ему тоже есть что вспомнить, да и помощь ему не потребуется, он получше папаши пишет, голова на плечах… Одна надежда, что характер не тот, политика ему противна… С другой стороны, ведь это она здесь ему противна, а там, быть может, все будет наоборот?.. Опять же, как вспомню наши споры… теперь уже двадцатилетней давности… И вот: прибываю я в S=F, а в это время в Нью-Йорке выходят мемуары, где мне посвящено энное число прекрасных страниц! Скандал! Провал полный и окончательный! Меня эвакуируют первым же рейсом, спецрейсом. Приеду под конвоем, как преступник…
Какой же выход? Прежде всего проверить: так ли это? Паутов мог меня купить, нарочно, по злобе, чтоб заставить понервничать, поволноваться. Соврал, да и все тут, а он (то есть я) пусть побесится. Весьма похоже, что соврал. Вместе с тем, раз уж такая счастливая мысль пришла ему в голову, он безусловно выжмет из нее все возможное. Он опытный игрок и на одноходовые комбинации энергии тратить не станет. Каждым выстрелом надо убивать нескольких зайцев, каждую котлету надо кушать минимум два раза. Стало быть, собрался Тимур уезжать или нет, он (Паутов) все равно будет теперь всюду ходить и внушать, что собрался! Тем не менее проверить необходимо. У Тимура были еще недавно (ког да уже начались отъезды) и патриотические, так сказать русофильские настроения. Он даже, видите ли, считал себя русским! Года три назад, помнится, обсуждали мы с ним эту проблему, так он кричал в том духе, что, дескать, невозможно жить не в России и прочее. Если эти настроения у него сохранились, то он может и взъерепениться, вплоть до того, что может обратиться с заявлением в соответствующие инстанции: клевета, мол, я – русский, и никуда отсюда ехать не собираюсь… Да, надо проверить, надо… А как проверить?
Представить себе, что я говорю по телефону с Тимуром или с папашей и спрашиваю: правда ли? я тут услышал… – невозможно! Даже если улучить мгновение, когда у телефона никого нет. Нет, это без разницы – телефон прослушивается! Не здесь, так у Интерлингатора! КГБ переполошится… Нет, этого делать нельзя. Можно, конечно, сформулировать вопросы корректно, Интерлингатор поймет… Ну и что? Скажет: «Да, я вас понял. К сожалению, это так. Мне нужно поговорить с вами…» Стало быть, придется ехать в Москву. Записка моя тогда горит синим пламенем. В Москве меня может так закрутить!.. А кроме того, что, если за Интерлингаторами уже следят?! Хорошо, пусть не за старым Интерлингатором, а хотя бы только за Тимуром?! А ведь Вольдемар наверняка потребует от меня, чтобы я шел уговаривать Тимура!.. М-да… ни о какой загранице тогда и мечтать нельзя… Положим, вряд ли за ним следят, ну а все-таки… вдруг?! Нет, торопиться нельзя… Время есть еще, хотя Паутов успеет-таки навредить порядочно, раскручивая свою счастливую идейку… Нет, я должен взять себя в руки. Я должен еще здесь продумать ответные ходы, чтобы, выйдя, нанести удар наверняка! Спокойно, спокойно, потеряно не все! Ты еще узнаешь, с кем имеешь дело !
Итак, обмозгуем… Во-первых, как быть с женой? Она вернется через две недели. Не лучше ли не сообщать ей о последней новости, чтоб не сбивать с толку, чтоб шла и говорила уверенней?! Помимо всего прочего – кто ее знает? – вдруг взыграет ретивое?! Тоже ведь русская, патриотка, да и дочь партийного работника, – взовьется: «Вот, надо знать, с кем якшаешься! Предательство! Его здесь воспитывали, кормили, а он!..» Нет, так она не скажет, она человек благородный и умный. И конечно лучше, если она узнает от меня, а не со стороны. Если узнает со стороны, вот тогда рассвирепеет… Подготовить ее надо, и при некотором везении в какой-то степени нейтрализовать урон она сможет.
Во-вторых, надо учитывать, что Интерлингатор-старший сам заинтересован паутовскую интригу поломать. Если справедливо, что сынок такое намерение обнаружил, то папаша наверняка уже контрмеры предпринял – как по семейной линии, по линии уговоров, истерии, просьб, обещаний, так и по официальной: куда надо уже пошел, сказал, поплакался, заверил, выразил готовность отказаться, предложил, чтобы они со своей стороны надавили, чтобы употребили все имеющиеся в их распоряжении средства воздействия… Одним словом, он, и лишенный контакта со мной, работает в нужном направлении, косвенно мне помогает…
Но этого мало. Это все покамест лишь защита, не нападение. Интерлингатор, хоть и знает, что Паутов его главный враг, самостоятельно вряд ли способен изобрести нечто эффективное, окромя разве жалоб, что тот к нему «недоброжелателен», или вовсе каких-нибудь немыслимых кляуз, вроде того, что Паутов украл у него важный, им (Интерлингатором) подготовленный документ (он однажды уже обвинял его в этом), – кляуз, которых никто всерьез не примет, за которые его будут только презирать (презирать, что не смог выдумать чего-нибудь поумнее и посвежее)… Значит, в аспекте нападения я должен надеяться на одного себя…
Я весь день ходил по комнате, три шага туда, три шага назад, и думал, думал, взвешивал, перебирал различные варианты, вертел их так и сяк.
Я должен найти у Паутова слабые места. Где они у него? Кулацкое прошлое его родителей, сокрытие этого факта? Нет, упирать на это сейчас наивно, надо было трепыхаться раньше… Какие-либо осечки во время поездок за границу? Тоже не получится. Если я что-то и вспомню, мне скажут: «А где ты был прежде, чего молчал?» Да и не выдумаешь тут ничего, все будет шито белыми нитками, хуже, чем у Интерлингатора. Увидят липу, наврежу сам себе… Нет, остается единственная сфера – работа, профессиональная компетенция, республика S=F. Вот здесь есть что копнуть! Проколы с нашим журналом, с адмиралом, с Марио, уже ближе к сегодняшнему – запоздалая реакция на подъем молодежного протеста, неверная оценка… чего? – допустим, «движения майоров» (надо поднять бумаги за прошлый год и уточнить; кажется, там что-то можно найти), что еще, что еще?
…Ага, вот оно! Концепция!!! «У нас нет концепции!» – его слова! Давеча он выразился недвусмысленно: «В отношении республики S=F у нас нет концепции! Мы не знаем, нужна нам она (республика) или нет!» Припоминаю, что и прежде на каком-то из совещаний он высказывался в таком же духе! Правда, я тогда как будто поддержал его, но не особенно активно, так что это не имеет значения, это обсуждалось в качестве его, а не моего и не нашего общего тезиса. Да-да, это именно его точка зрения. А раз так, то позволено будет поинтересоваться: как могло случиться, что у нас до сих пор нет концепции в отношении S=F?! Кто виноват? Кто фактически отвечает за этот участок?! Что же, все эти годы работа там так и велась – не на основе четко разработанного плана, не на основе комплексного, системного подхода, а на основе сугубо случайных, произвольных решений?! Не это ли и привело в результате к целому ряду неоправданных, чреватых серьезными последствиями срывов? Ответьте, товарищ Паутов, ведь это на вас была возложена функция осуществления общей координации, ответьте: чем же вы все это время занимались, если до сих пор, как вы выразились, у вас нет концепции? Расскажите, как вы направляли работу, какие установки вы давали людям? Или вы так и говорили им: «Вообще-то не знаю, зачем мы в это ввязались. Не знаю, нужно ли нам это»? Осознаете ли вы в полной мере, что одно это уже способно повлечь за собой неуспех любой, самой тщательно подготовленной акции, дезориентировать конкретных исполнителей?! В нашей деятельности на протяжении ряда лет имел место ползучий эмпиризм. Вы утратили общую перспективу! Ваша политика граничила с авантюризмом! Она являла образец типично кабинетного теоретизирования в отрыве от живой революционной практики!.. В. И. Ленин, высмеивая «кабинетных революционеров»…
Нет, стоп. Про кабинетное теоретизирование не нужно… Нужно остановиться на утрате общей перспективы…
Вечерело. Я спустился вниз, поужинал в одиночестве – только в другом углу за столиком сидели двое, мне незнакомых. Паутова не было, он то ли поужинал раньше, то ли уехал в город. Я хотел подняться к себе, но раздумал и направился в холл.
Здесь было темно, лишь нестерпимо, мертвенным пламенем горел телевизор; на диване – том самом диване! – сидели две дамы, курьерша и библиотекарша. Я поздоровался и примостился рядом. Библиотекарша была седенькая, маленькая старушенция, всегда встревоженная, пуганная, видимо, перепуганная, всегда взволнованная, что кто-то может взять и не вернуть какую-нибудь «единицу хранения». Но, между прочим, пользовалась она здесь, на даче, каким-то странным для меня тогда уважением и, я бы сказал, влиянием. Я сразу, как туда попал, заметил, что все к ней исключительно внимательны, предупредительны… э-э… сверх необходимого, любят с ней советоваться… гляжу: всегда в библиотеке с ней сидит один, другой, третий… Тот же Паутов перед нею прямо стелется, а охранники, если в шляпах, то козыряют ей за сто метров и стоят по стойке «смирно», пока она не пройдет. Не без шутовства конечно, но в каждой шутке есть доля правды… Я-то сначала все думал: может, у нее связи какие-нибудь? Может, чья-то родственница? Потом-то уж… Но ладно, об этом после…
Курьерша, как обычно, с раскрытым учебником на круглых коленях – что она там, интересно, могла прочесть в такой тьме?.. – замшевая юбочка с фестонами, ножки. Мне говорит:
– Ой, Вадим Николаевич, как вы сегодня плохо выглядите! Устали? Переработали, да? – Погладила меня по плечу, а подол юбочки уже на моем колене расправляет.
Я, чтоб своих подозрений не выдавать и стиля не нарушать, так, неопределенно буркнул: мол, плохо выгляжу оттого, что освещение плохое, но слегка отодвинулся, к старой кожаной спинке прислонился и попытался смотреть передачу. Шла программа «Время». Вести из-за рубежа. Об S=F ничего. Там и корреспондент-то был дурак! А в остальном мире всюду, помнится, стреляли. Ольстер, Бейрут, Португалия…
Глаза у меня, натруженные за эти дни, побаливали, очки нужны были. Курьерша меж тем не отставала. То спрашивала: «Уот ду ю вонт, май дарлинг?» – учила английский, то комментировала происходящее на экране, требовала моего участия. Я машинально отвечал, подавал реплики, поправлял ее произношение… Хорошо было в этом углу! Старая диванная кожа необычайно тонко, особенно пахла – когда я сидел на этом диване, я не мог не думать о том, кто здесь спал… И курьерша тоже чем-то пахла – духами? – или мне так казалось и это пахло старое дерево (стены были обшиты дубовыми панелями).
Я прикрыл глаза, и вдруг внутренним взором ясно увидел, какова именно та общая перспектива, в рамках которой должна быть построена наша концепция относительно S=F, увидел коренную, глубочайшую ошибку Паутова. Нет, то была не ошибка, то было нечто гораздо, гораздо худшее!..
– В чем она, эта общая перспектива? – спросил я себя. – Очевидно: она – в развитии мирового революционного процесса, ведущего к образованию коммунистической цивилизации! В этом смысл мировой истории! Взгляните на карту. Неуклонно, одна за другой, все страны мира вовлекаются в орбиту этого процесса! «Ты славно роешь, старый крот»… В. И. Ленин писал: «Социальная революция не может произойти иначе, как в виде эпохи, соединяющей гражданскую войну пролетариата с буржуазией в передовых странах и целый ряд демократических и революционных, в том числе национально-освободительных, движений в неразвитых, отсталых и угнетенных нациях…» Исходя из того, что империализм связал воедино все части мира, находящиеся на различных ступенях исторического развития, Ленин сумел понять мир как целостность, как систему, а отдельные страны и регионы мира как элементы этой системы…
Да-да, именно так! Эти слова обязательно нужно будет ввести, это надо будет развить, тут можно найти еще и другие цитаты, красиво оформить, заход хороший… Но не это сейчас важно. Сейчас важно не упустить главного направления…
Итак, согласно марксистско-ленинской теории, мировой революционный процесс должен пройти два основных всемирно-исторических этапа: 1) преодоление капиталистических противоречий путем победоносной социалистической революции в той стране, в том социально-экономическом районе мира, где до этого сложились объективные промышленно-производственные, организационно-технические, социально-классовые и культурно-цивилизационные предпосылки, и 2) содействие страны (или стран), установившей диктатуру пролетариата, всем остальным странам мира в перестройке условий социально-культурного развития, с тем чтобы они, органически усвоив результаты более передовой европейской культуры (и сохраняя при этом наиболее прогрессивные черты собственной культуры), вступили в единый мир социализма, миновав стадию капиталистического развития…
Правильно? Правильно, особенно к месту второе. Но ускользает еще что-то чрезвычайно существенное, что необходимо выделить, подчеркнуть. Что?!.
Может быть так: интернационалистический характер международного рабочего движения заключается, таким образом, не только в согласованных действиях разнонациональных рабочих движений, но и в громадной по масштабу и самоотдаче деятельности (особенно пролетариата социалистических стран), направленной на распространение мирового революционного процесса на все страны мира… Или, может быть, так: Великая Октябрьская социалистическая революция, с точки зрения Ленина, была всемирной не только по своему непосредственному влиянию на весь остальной мир, не только как «образец тактики для всех», но и по источникам своего возникновения – поскольку мир в целом выступал для Ленина как масштаб, критерий оценки положения как в России, так и в любой другой стране, а также и по характеру задач, которые она призвана решать…
Ах, какой чугунный язык! Вот что значит выучка! Слова сами так и выскакивают, так и цепляются друг за друга, так и складываются в фразы, только затемняющие смысл! Нет, все верно, именно так и надо будет писать, но надо прояснить основное! Суть-то ведь тут, рядом! Надо лишь освободиться от этого языка, почувствовать себя свободным, и суть выскажется!.. Вот она! Суть в том, что этот процесс – мировое революционное движение, центром которого является наша страна, революционная экспансия, экспорт революции – называйте, как хотите! – что этот процесс объективен и закономерен… Нет, не то, опять не то!.. Суть в том, что этот процесс не может не совершаться! Он должен совершаться!.. (Вот, уже лучше, лучше!) Суть в долженствовании и, стало быть, в непрерывности! Где бы что бы ни происходило – все нам на руку! Любая заварушка, любая трещинка! Мы не имеем права упустить ни одной страны! Мы не имеем права говорить: а зачем, дескать, она нам? Тут принцип! Мы живы, пока мы движемся. Если это движение вдруг оборвется, мы погибнем! Не потому, что нас тут же съедят, нет, мы погибнем, начнем разлагаться внутренне, духовно, еще до того как нас съедят, умрем сами собой, маразмируя, медленной, отвратительной смертью… Суть в том, что на нас, на Россию… – не знаю кем? – Историей, Господом Богом, Судьбой?.. – возложена великая миссия установить на земле единую мировую державу-цивилизацию, Вселенское коммунистическое Царство… со столицей в Москве!!! Не Америка, не Китай – Москва!.. Третий Рим! «Два Рима пали, Третий стоит, а Четвертому не бывать!»… Святая Русь!.. Это одно и придает смысл нашему существованию уже много веков подряд, это одно объясняет все случившееся у нас. Одно оправдывает нас – в основном, в главном! Тайный Завет одухотворяет нас, дает нам силу! Стоит нам на мгновение забыть о своем предназначении, и мы валимся наземь, как тряпичное чучело. Вся русская история – неуклонный поиск путей, средств исполнения предначертанного. Захват территорий – Сибирь, Кавказ, Средняя Азия – важен, но это лишь внешнее! Важнее в нас постоянное сопоставление идеала – святой Руси – с тою реальностью, которая вокруг, с исторической действительностью, постоянное вопрошание: соответствует ли, такова ли страна, чтоб смогло сбыться реченное?! Худо бывало, когда кому-то чудилось, что – нет, не такова! Расколы, Петр, народники, эсеры! Каждый ломал по-своему, каждый по-своему хотел привести страну к соответствию! Отсюда кровавые крайности, отсюда… т-с-с-с… революции… Старая Россия погибла потому, что не смогла претворить в жизнь свою историческую задачу (захватить проливы, Константинополь с престолом Вселенского Патриарха в храме Святой Софии, выйти к Индийскому океану). Осуществись эта мечта, не было бы никакой революции… Но что характерно! Новая власть, которая первое время выступала будто бы как отрицание прежней русской идеи, антитезис к ранее высказанному тезису, – на деле (спустя пятьдесят лет это хорошо видно) – отбросив отжившие формы, возвела ту же идею на более высокий уровень, способствовала качественному ее развитию, обогатила содержательно! Произошло снятие диалектического противоречия! Тезис-антитезис-синтез!!! Гегелевская триада! Я уверен, что уже Ленин ясно понимал это коренное свойство нового строя. Если он возражал при этом против теории «перманентной революции», то лишь потому, что будучи не только гениальным стратегом, но и великолепным тактиком, реалистом, не мог не отдавать себе отчета, что у нас (в тот период) еще слишком мало было сил для немедленного достижения глобальных целей… Скоро день его рождения… Торжественное заседание. Кому, интересно, поручен доклад? … Сталин! – вот кто сделал следующий шаг! И какой шаг?! Вот при ком страна стала достойной своей миссии! Синтез осуществился при нем! Сталин, спавший здесь, на диване, на котором сижу я! Когда он бывал простужен, то, говорят, выпивая чекушку, надевал шапку-ушанку и ложился здесь, укрывшись шинелью… Я словно чувствую еще его тепло…
– …Что?! Что вы сказали, молодой человек?! Мне почудилось, или вы что-то сказали? Вы что, хотите возразить? Вам что, не нравится Сталин?! Что, необоснованные репрессии, лагеря уничтожения, прочая интеллигентская чушь?! Не верьте, не повторяйте чужих слов! Ничего не было, а если что было, то значит, так нужно! История предъявляет нам требования – наша задача их осознать и им не противиться!.. Что? Вы ничего не сказали? Вы согласны со мной?! Вам надо идти?! Куда?! Ах, домой, уже поздно, одиннадцатый час… А зачем вам идти? Бросьте! Оставайтесь у меня! Вас ждет кто-нибудь дома? Вы далеко живете? Никто не ждет? Так оставайтесь, черт возьми! Ложитесь прямо здесь, на диване. Я поставлю себе раскладушку. Да вы не упирайтесь, не упирайтесь! Поспим, утром сходим опять попьем пивка… водочки… О, смотрите, и тут еще осталось, так куда же вы?! Нет, нет, вы меня не стесните. Что вы как девушка!.. Вот только чистых простыней у меня нет. Придется спать одетым, ничего? Что вы сказали? Надо идти, вы меня утомили?! Вздор, я уже поставил раскладушку!.. Располагайтесь, располагайтесь на диване… Наливайте! На сон грядущий! Вы засыпайте, а я буду рассказывать! Что, вы не хотите спать?! Я – тем более! Продолжать?!..
15 апреля
Ночь. Связь
Ночь была ужасной. Лег, размышляя о концепции, о том, как решить теперь обратную задачу – как эту кристально чистую идею, мне открывшуюся, выразить привычным языком, где найти нужные слова? Ведь напрямую не скажешь: большевики, дескать, воплотили русскую идею! Из тех, к кому я должен буду обратиться, – кто поумней об этом и без меня знают. Но вслух (у нас) этого никогда и никем высказано не было. Никто так и не сумел найти подходящих слов, так чтоб нельзя было придраться! Попробуй скажи – затопчут, из партии исключат! Сказать можно все, надо только корректно сформулировать! Почему же до меня этого как будто никто не сделал? Получится ли и у меня?!
Пока что не получается и у меня… Лежу, ворочаюсь, под дверью опять топот и грохот, пробую что-то набросать на листке… Пустой номер! Устал, голова не работает, глазами трудно ворочать, боль в виске, нет, над правым глазом… Пытаюсь заснуть, боль разрастается, ночью всегда все кажется хуже. Надо постараться думать о чем-то другом… Таблеток не хочу, я и так их порядочно напринимал за последнее время. Хорошо бы выпить! По приезде у меня была заначка. На ночь стопку-другую очень недурно. Но сейчас хочется по-настоящему, по крупной, разрядиться, расслабиться… Надо было днем сходить в магазин, не лениться. Магазин далеко, километрах в трех – не пошел, чтоб не терять времени, вот теперь и страдаю… Где бы раздобыть, а? У Паутова наверняка есть, он, как мужик, обедать без водки не садится (то есть выпивает у себя, один, и спускается вниз). Но самого его нет, если б и был, не стал бы я сейчас у него просить… Зато тут есть один татарин, специалист по Англии, работник, говорят, отличный, диссертацию написал, и человек хороший, но чудовищный алкаш. Говорят, он на ногах уже в три часа утра, выпивает первую рюмку и садится работать; к одиннадцати он уже готов, выдул поллитра. Больше, как правило, без повода не пьет, подремывает за столом, слегка чего-то почитывает. А держится здорово (потому и терпят), я его видел в столовой и библиотеке. Как только он ухитряется протащить сюда столько водки, это ведь ящиками надо таскать?! Кто-то ему носит… Скорей всего, договорился с буфетчицей или со сторожами, он и сам, кажется, из этих, с Лубянки… Может, ночью-то весь шум оттого, что ему ящики тащат?! Ха-ха-ха!.. Может, постучаться к нему, его комната последняя перед лестницей справа?.. Нет, неудобно, еще испугается. Сколько сейчас? Второй час ночи? У татарина самый сон перед пробуждением… Надо было самому постараться наладить контакт с буфетчицей или с уборщицей… Хотя на эту каргу и посмотреть-то страшно! Ходит закутанная по глаза в платок, а глаз-то один! нет, чур-чур меня!.. Буфетчица? Ее я и в лицо-то плохо помню, на улице бы не узнал; кажется, рыжая… Сторожа? Нет, с ними лучше не связываться… Ага, вот, кое-какая идея забрезжила!.. Наша курьерша! Попросить ее!.. Она выходит и входит, уезжает и приезжает иногда по два-три раза на дню. Может, она-то татарину и носит? Я же видел: татарин походя хлопнул ее по ж… В шутку, как добрую подружку. Впрочем, здесь мало наверно найдется, кто не хлопал бы ее по ж…, или во всяком случае не хотел бы хлопнуть… А я что, хуже других, что ли?! Она работает на Паутова, против меня? Но вдруг все же мои опасения несправедливы?!.. Дать ей денег – купит, принесет… С ней же и выпить… Интересно, откажется или нет? Нет, конечно! А хорошо бы… Никого же нет, у меня в комнате… можно хоть на всю ночь! Не е…сь, где работаешь? Чушь! Во всех учреждениях, во всех институтах испокон веку все спали и спят почем зря, кто с секретаршей, кто с сотрудницей, а кто… с курьершей! Как одна семья… при первобытно-общинном строе… Чего я боюсь? Я здесь уже полмесяца, что я монах, или заключенный?! Она слова не скажет… Если кто засечет, вот тогда скверно будет!.. А Паутов?! Не было ли, кстати, у них между собой чего-нибудь? Может, что-то и было?.. А может, все же он ее специально подсовывает мне?! Что если она ко мне приставлена и все ее поведение – провокация?! Подловить меня, да? Или не подловить, а вообще войти ко мне в доверие, выудить из меня какую-то информацию?! Это так на него похоже, очень похоже! Надо остерегаться, держать ухо востро. Я же совсем не знаю, кто она… Нет, вздор, чушь собачья, молоденькая девка, кто она может быть, обычная проблядушка, подкатывается ко всем… Зря я тогда с ними не поехал… Это я однажды повстречал ее на Арбате с подружкой, подружка тоже ничего, черненькая, армяночка, обе поддатые, хихикают, звали к себе, к подружке… Можно было б поехать, я отказался… Теперь стало жалко, ох, как жалко! Надо было, надо! Дурак!..
Полночи я так прокрутился, бросало то в жар, то в холод, разобрало, прямо хоть сейчас беги, ищи ее комнату, вламывайся!.. Другие какие-то упущенные возможности в голову полезли, еще один старый случай с подругой жены, потом – уже недавний – с племянницей знакомых, которую я спьяну на кухне обжимал и даже свидание ей назначил на площади Маяковского, а сам на другой день не пришел: она несовершеннолетняя была, шестнадцать? – да, семнадцати не исполнилось, – испугался! Чего было пугаться? Она не первый раз это делала, я уверен, такая девка, родня как раз жаловалась, что удержу нет! А другой вариант, на юге? А удачные были? Были, были! Сосчитать?! Начал считать, кого-то пропустил, сбился, вспомнил, как одна остроумная дама из жениного бомонда говорит: «никогда не могу сосчитать, уже на втором десятке всегда сбиваюсь!» – снова стал думать о курьерше…
Рассвело… Необыкновенная напряженность была в воздухе перед восходом солнца. Ничего тихого или там умиротворенного… Все внешне спокойно, это так, ни облачка, разве что легкий ветерок, и верхушки деревьев, как положено, уже золотятся, но жуть такая, боль такая, все словно кричит, так что глохнешь от этого крика, от этого рева (потому и тишина) и, кажется, чувствуешь, как Земля в пространстве разваливается.
Утром работал над тезисами Союза Молодежи S=F (нашей ориентации) к съезду, а также изучал и корректировал программку мероприятия по проведению Международного дня солидарности трудящихся 1-е мая в столице S=F – демонстрация, одночасовая забастовка, взрыв городской водокачки, теракт в окраинном районе и так далее…
Работал, не клеилось, дважды пробовал лечь и подремать, но тут же вскакивал: только глаза закрою, будто кто толкнет… Сердце чуть подсдавливало. Принял валидолу. Полегчало. Записал несколько строк насчет концепции. Обедать пошел поздно, часам к четырем. Обед мерзкий, вчерашний: народу мало, они свежего и не варили, экономили. Все равно от еды разморило, решил: выйду на свежий воздух, иначе умру, умру!
Вышел. По главной аллее навстречу два сторожа с наглыми мордами. Они думают: они здесь самые главные! Свернул на боковую дорожку, она вела к кусту, тому самому. Там была лавочка, не из тех на бетонных ногах, что вдоль главной аллеи, а маленькая лавочка, быть может сделанная еще тогда, для… быть может, он сам посиживал на ней, любуясь розами… Тень от высоких елей, раздвоенная береза, рябина, запах сирени, зацветает сирень! – в этом году ранняя весна… Тюльпаны – но это потому что, как мне говорили, здесь специальная система подогрева почвы. Роз, конечно, быть еще не может…
Я загляделся на цветы и поздно заметил, что на скамейке у куста кто-то уже есть. Обидно. Повернуть резко назад нельзя, неудобно: судя по позе, это не охранник. Сделал еще два шага и наугад кивнул. Сидевший в ответ чуть приподнялся и показал, что кланяется. А, тот татарин! Худой, изможденный, виски запали, седой пух на лысой голове, изрядная седая же щетина, сутулый, улыбка страдальческая или… добрая …
– Присаживайся.
На ты и в голосе определенность, отчасти противоречащая его болезненному виду. Присаживаюсь, разит здорово, но карие глаза его ясны, лишь чуть воспалены, блестят, искрятся. Я представился – Кольцов. Говорю, нет ли закурить. Он вытащил «Мальборо», чиркнул зажигалкой. Пауза… Спросил, так и не назвав себя:
– Тяжелый случай?
– Извините, не понимаю.
– Странно. Мы с тобой говорим вроде по-русски, а ты меня не понимаешь. Или ты хочешь сказать, что я плохо говорю по-русски?!
– Извините, вы… прекрасно говорите по-русски… Я просто не понял, к чему относится ваш вопрос…
– К тому, что такой воз тянешь, удовольствия мало…
– Не знаю, что вы имеете в виду, но действительно в силу ряда обстоятельств у меня половина работы впустую. Я мог бы сделать вдвое больше, если б у меня были развязаны руки. И уж факт, пользы было б не вдвое, а вшестеро! – и скорее и лучше!..
– Рашэн-сыстэм, – сказал татарин. – Как скорее и лучше, никого не интересует… Жена еще не вернулась?
– ?!
– Я опять плохо говорю по-русски? Или ты хочешь английский? Извини, испанский я не учил… Я спросил тебя: жена не вернулась? Опа йок? По-татарски тебе понятней?
– Не вернулась…
– На праздники вернется?
– Не знаю…
– На праздники ты никого не застанешь, все разъедутся, будут гулять…
– Может не все?
– Тот, кто тебе нужен, будет гулять, а с тем, кто не нужен, о чем станешь говорить?
– Выпью хотя бы…
– Выпьешь? Ты что, хощешь выпить?
– Да!
– Пойдем…
– Неудобно, что вы! …А у вас есть?!
– Неудобно, как говорят русские, штаны через голову надевать, а также в пощтовый ящик какать… Пойдем…
– Как вам удается?
Он пожал плечами.
– Вы все можете и… все знаете?..
Он опять не ответил.
– Нет, в самом деле, откуда вы все это знаете?
– Что все?
– Ну, о Паутове я понимаю, а о жене откуда?
– Разве у меня глаза на затылке?
– Нет, и все же! Откуда вы знаете о жене?!
– Я знаю не только о ней…
– А о ком… еще?!
– О ком?
– Да, о ком?!
Татарин с сожалением глядел на меня. Я выдержал его взгляд и засмеялся:
– Этого, скажу честно, не предвидел! Ай да Паутов! И давно вы с ним связаны?
– Все в мире со всем связано, как утверждают философы… Мы все связаны… одной веревочкой…
– Понятно, понятно…
– Я бы не посоветовал тебе торопиться. Когда торопишься, можешь по ошибке побежать не в та сторона… Ты хотел выпить? Пойдем…
– И давно вы связаны?
– Поскорей придумать, как называется, да? Сказал название, консепсия формулировал, и уже не страшно, да? Как в коробочка положил, крышечка прикрыл и бумажка приклеил… А потом, смотришь, сам в эта коробочка сидишь! Так?!
При слове консепсия я дрогнул, но решил не сдаваться:
– Но про Тимура, про Тимура откуда вам тогда известно?!
– Пойдем… Или нет, я пойду, а ты еще погуляй. Зайдешь минут через десять. Чтоб люди не сказали: старый Мохамед-Оглы повел спаивать юношу… Люди все видят… Надо сидеть тихо, и тогда много можно услышать и увидеть. Двигаешься, делаешь много шума…
Я сказал себе сначала, что не должен идти. Но тут же понял, что такое решение было бы неправильным: так я вообще никогда ничего не узнаю! Едва высидел эти десять минут, и к нему!.. Проскочил незаметно… Такая же комнатка, как у меня, только плюс еще сейф. В сейфе-то все и дело… Точно!.. Татарин отпер сейф, достал непочатую бутылку «Лонг-Джона», в глубине я заметил по меньшей мере еще одну.
– Извини, лед нет, – сказал татарин. – Тебе сколько налить?
В голосе маленькая надежда, что выпью все же не так чтобы очень – настоящий алкаш. Я выпил сразу полный стакан. Он налил себе чуть-чуть – свою сегодняшнюю норму уже принял. Я попросил повторить, и возобновил разговор… Допытывался: откуда известно, давно ли он знает Паутова?.. Он продолжал корчить восточного мудреца (или он был мудрец?), порол чушь, поднапился с двух глотков, клялся своим партбилетом и именем Аллаха, что в жизни не разговаривал с Паутовым!..
Вдруг я сообразил, что если он не врет, то дела мои совсем плохи! Если б он непосредственно знал Паутова, это было б еще полбеды, а так… Значит, все обо мне настолько широко известно?!
– Ну вот, – осклабился он. – Разумная рещь приятно слушать. Тебе сколько лет? За сорок? А я думал щиснадцать… Скажи, зачем тебя так не любит Паутов, какая черная кошка между вами пробежала?
– Не знаю… Со студенческих лет… Были друзьями, вместе в самодеятельности участвовали, а потом… Как с цепи сорвался! Что я на «Слово о полку Игореве» замахивался – клеветал! За что? Почему меня?! Хитрил, кулацкая морда! А у самого концепции нет! Меня обвинял, а сам все дело погубить хочет?! Неизвестно, видите ли, к чему она нам, нужна ли?! У нас, видите ли, нет концепции?! Может, у нас и истории нет?! Чаадаевские настроеньица разводить?!..
– А у тебя есть консепсия?
– Да, есть! Моя концепция однозначно вытекает из общей марксистско-ленинской философии истории! Из постижения сущности, глубинных тенденций исторического процесса! Она строится на том незыблемом факте, что история в-себе-и-для-себя осуществления Мирового Духа неразрывно связана сегодня с судьбами России, как центра мирового революционного движения, коренным образом зависит сегодня от того, каково именно наше понимание исторического пути России, ее предназначения, от нашей интерпретации основных поворотных моментов ее истории… Иван Грозный, Петр, Александр Второй, Ленин! Надо вслушаться в биение потока истории! Долой чаадаевские настроеньица! У нас есть история! Не вслушавшись в то, о чем говорит, чему нас учит наше прошлое, мы не поймем самих себя. А не поняв себя, не сможем двигаться дальше, не сможем строить будущего!..
– Молодес, – сказал татарин. – Ты русский, этим все сказано. Ты любишь История. «Откуда есть пошла Русская земля»… Куда пошла? Зачем пошла? Зачем не пошла? Точки бифуркассии… Щель истории… Цель Истории… Могла туда пойти, могла сюда… Зачем разветвилась? Когда? Кто виноват?! Татары?! Иван Грозный?! Петр Первый?! Либералы?! Интеллигенсия?! Большевики?! Сталин?! Хрущев?! Узелки! Загадки! Не разгадаешь, себя не поймешь… Прислушивайся, развязывай узелки… Слышишь, что шепчет тебе Мировой Дух?..
– Именно, именно об этом я и размышляю все время! Держать руку на пульсе Истории. Вслушиваться, осознавать необходимость совершающегося! Для нас в Истории все не просто, все сложно и таинственно, все исполнено сокровенного смысла! Англичане, например, тоже строили империю, но у них нет такого отношения к истории, как у нас, поэтому у них история не вышла, их империя развалилась.
– Молодес, молодес, – повторил татарин. – Ты мне сразу понравился… Но знаешь, я старый больной щеловек. Я Англия очень люблю… Лондон люблю. Как приедешь – запах совсем особый! Ничего, что империя у них развалилась… Но ты хорошо говоришь – не могу! Слышу: земля дрожит… Кони… Копыта бьют… Повозки гремят… Колесо Истории… Запах… Как Лондон! Знаешь, только не говори больше – консепсия, прошу, не говори. Я философия лингвистиски аналыс очень уважаю, не говори слова, у которого нет смысла. У тебя нет консепсии, у тебя – любовь! Память серса. Любовь, любовь… Кони, степь… Консепсия, когда рубль на доллар меняют, тогда консепсия. А мы с тобой ничего не меняем, не продаем, не покупаем… Мы любим… Кроме любовь ничего больше нет… Консепсии нет. История… тоже нет! не говори История, это неправильно… Колесо История есть… Мудресы говорят: шестьдесят лет – сикл – обернулось, опять все как прежде стало… Вот Колесо История… Вода, огонь, дерево, железо, земля… Слева направо пойдешь – одно побеждает другое, справа налево – одно рождает другое… Слева направо – вражда, справа налево – дружба… Отес, сын, враг и друг вместе… Я буду тебе помогать… Ты мне сразу понравился… Сейчас я скажу тебе одна штука, секрет… Ты знаешь, что Паутов едет в республика S=F?!..
Я онемел, и татарин, хоть и был пьян, заметил мое состояние.
– Нет, не спеши, – продолжал он. – Не на твое место, твое дело не решено. Он едет временно. Плывет на корабле, зафрахтовали в Финляндия, везут выставку химического оборудования. Он с ними технический директор…
Я выдавил из себя:
– Что ж, можно его поздравить…
– Послезавтра утром отплывают. Завтра вечером он вылетает в Ленинград. Уже все подписано…
– Можно поздравить, можно поздравить.
– Не горящись… Тимур тебе здорово подгадил…
– Я не горячусь… Тимур подгадил?.. При чем здесь Тимур?.. Это я еще выясню. Нет, но этот, каков! Вам точно известно?! Технический директор?! Поздравляю!
К счастью, татарин уже засыпал, сидя… По-моему, я выжрал у него весь резерв… Нет, что-то в бутылке осталось, я плохо помню. Темнело…
Я, шатаясь, по стенке, добрался к себе, лег. Попытался собраться: что же мне делать? Но в таком состоянии, что придумаешь?! … Вдруг по коридору каблучки… в одну сторону… в другую… Опять… Курьерша! Выглянул, посмотрел… Есть еще кто или нет?! На цыпочках побежал, хорошо что ковер, по лесенке едва не навернулся!.. И внизу – она!!! Ждет! Караулит, сука!.. Технический директор, гад, мерзавец! Обошел! Обошел! Скотина! Б…! Ну ничего, меня голыми руками не возьмешь! Я тебе покажу! Ты у меня еще попляшешь! Мы еще посмотрим, чья возьмет!.. Ни тебе, ни твоему татарину меня не провести! Сейчас я еще и эту твою ставленницу пощупаю, дуру стоеросовую! Она у меня живо заговорит! Где вам со мной тягаться!
Такая ярость во мне поднялась. Я подбежал к ней, руки сами протянулись! – так и схватил ее за грудь, обеими руками, к себе! Зажал, к перилам притиснул, хотел попугать:
– Послушай, не могла бы ты оказать мне одну небольшую услугу…
Она неожиданно:
– Ой, Вадим Николаевич, отпустите! Ой, я сейчас закричу! Ой-ой, мне больно! Что с вами? Ой, вы совсем пьяный! Ха-ха-ха! Ой, отпустите, правда же больно! Это вас Мухамед напоил, да? Мне Генриетта-библиотекарша сказала: – «Кольцов пошел к Мухамедке, теперь обязательно напьются!» Ха-ха-ха! Ой-ой, больно же! Ю мейк ми э пэйн. Ой, какой перегар, закусывать можно! Ха-ха-ха!.. А вы целоваться совсем не умеете! Ну что вы делаете, нельзя, вдруг кто-нибудь увидит! Я закричу! Нельзя, нельзя, ну не здесь же, ну!
И тянет меня вперед, в холл – куда ближе… Ко мне, в комнату, было б разумней, но я плохо соображал… Подумал: вдруг, пока будем подыматься, вырвется и убежит!? Сам толкнул в темноту! Телевизор не горит, никого! Опять сделала вид, что уперлась, потащил, под коленки подхватил, на вощеном паркете поскользнулся, не удержались, на диван – бряк! Диван только хрустнул! Я – на нее! Ох, не надо мне идти на это, не надо, да и не хочется здесь, не хочется!.. Священный Диван… Кожа (диванная или ее, я уже не понимаю)… благоухает… но я еще борюсь с собой… Лондон… Степь… Повозки гремят… Тело упругое, молодое… Молчи! Молчи!.. Как неудобно, что на этом диване… А, черт с ним! Колесо Истории!.. Нет, не могу!.. Пропадаю!..
– Ой, не надо! Ой, не надо!
Но сама-то млеет, слабеет…
– Не надо, не надо!.. Дарлинг… Ой, мне больно! Что Виктор Алексеевич теперь скажет?! Осторожней, осторожней! А-а-а-а!..
– Молчи!!!
И тут она:
– Ой, кто-то идет!!!
Паутов?! Я шарахнулся от нее, как студент, присел, штаны подтягиваю, натянуть не могу, голой ж…, извините, к диванной коже как прилип, руки трясутся… есть там кто в дверях или нет?! Да… вроде Паутов, он… или меньше ростом? Постоял немного, повернулся и ушел… Шаги, слышно, удаляются? Или нет?! Эй!..
– Да нет же, никого нет, это мне показалось. Какой-то будто маленький человечек с сухой ручкой… Ой, как я напугалась! Нехороший вы, пьяница! Вон трусики мне порвали, набросились…
– А это не Паутов был?!
– Нет-нет, мне показалось! Никого не было. Ха-ха-ха! А вы испугались?
– Может татарин?!
– Нет, нет… Да не бойтесь вы! Шейм он ю…
Хорошо… Более или менее привел себя в порядок. Для конспирации включил телевизор… Маленький человечек с сухой ручкой… Да, мне тоже показалось, что с рукой у него что-то не то… Где же я видел эту фигурку? Кто-нибудь из посторонних? Привезен сюда временно? Надо посмотреть завтра в столовой… Или обман зрения – никого не было?
Успокоились, посидели на диване… Не хотелось, теперь-то уж совсем не хотелось… Совсем… Так, для виду потрогал ее… Но она и сама, пожалуй, напугана была… Маленький человечек из головы не шел. Один раз даже почудилось, что он снова в дверях и сухой ручкой грозит… Я прямо-таки в какую-то прострацию впал. Видно, хмель взял свое…
Глаза раскрыл, а ее уж нет. Ушла! Вот тут-то и понял: все, поймали они меня… Все было подстроено, все! Все было спланировано до мелочей, по минутам рассчитано… И с татарином, и с ней… Осечки не дали!.. Что там плел мне татарин, азиатская тварь?.. Точки бифуркации, Колесо Времени. Теперь начнется Колесо времени!.. Интересно, как они будут действовать? Клеить аморалку? А курьерша?
С ней элементарно – дадут другую работу, другое задание… Или у них долговременная программа – запутать поосновательней, понадежней?.. А как?.. Вот тебе и маленький человечек с сухой ручкой!..
16 апреля
Он. Адм(ирал)
Утро… Голова трещит… Зайти бы к татарину, попросить рюмку… Нет, нельзя… А почему нельзя? Теперь все равно! Нет, нельзя!..
В столовой поковырял вилкой, аппетита нет, какой аппетит! Вернулся, разложил бумаги, и сразу – дверь настежь! – без стука! Паутов!!! Будто тоже ждал!!!
– Работаешь?
– Да!
– Отлично. Успеваешь?
– Да.
Отвечаю спокойно.
– Я должен сообщить тебе две новости, обе тебя касающиеся, и обе, кажется, для тебя малоприятные…
Две?! Вот как?! Но говорю еще хладнокровней:
– Слушаю…
– Ты меня извини, конечно… Как тебе наверно известно, в S=F готовится ряд мероприятий в связи с празднованием Дня 1-е Мая… Возможны ответные выступления реакции… Атмосфера накаленная. Необходимо подготовить ряд документов. Мы наметили выделить для этой цели тебя… Поэтому до праздников, извини, тебе придется великий свой труд отложить, заняться низменной черной работой… Ничего, страдать надо, страдать! – как говаривал Достоевский… Поработаете вместе с Замарковым, он за старшего… Начинайте прямо здесь, через недельку отправитесь в Москву…
Замарков, его сотрудник, – подонок, но дурак, от него я отделаться сумею… Он за старшего? Хорошо… Реагирую без выражения:
– Так-так…
– Теперь вторая новость…
– Вторую я знаю, не трудись…
Он нисколько не переменился в лице, улыбнулся так задушевно, как не улыбался никогда. Но я-то его знаю не первый год и вижу, что ему не по себе.
– Что ты знаешь?
– Знаю, что ты завтра отплывешь в S=F… Господин технический директор! Ха-ха!..
– Ах, вот как?!!!
Я удивлен: чего его так изнутри корежит?! Хотел сделать мне сюрприз? А зачем же тогда татарин?
Он, медленно:
– И откуда же тебе это известно?
Любопытно. Татарин, что же, не с ним? Или это очередная их уловка?! Говорю небрежно:
– Когда сидишь тихо, можно много увидеть и услышать, а когда двигаешься, делаешь много шуму!..
Он – серый, как пепел от «Мальборо», – вот, даже внешне у него потрясение произвелось, я думал, он крепче, – долго молчит, потом:
– Так-так… – (Голоса совсем нет, еле слышно, актерские способности отказали). – Значит… вы все же… сумели… Не ожидал я от тебя такой прыти… Понятно-понятно… Интересно, как же это тебе удалось?!.. Дорого бы я дал… Добрался, значит, до меня… Ловко!.. Ловко… Но ты не радуйся прежде времени… Так запросто вам со мной не справиться, не надейся!..
Я сам отчасти ошеломлен, шепчу:
– Ты что, ты что, с ума сошел?!
Он не перестает, шипит (то ли действительно голоса лишился, то ли боится, что нас подслушивают):
– Смотри, смотри, обожжешься, ловкач… Смеется тот, кто смеется последним… Сумел пронюхать, герой, ну ладно-ладно… Не надейся, тебе отсюда тоже не выбраться! Зря стараешься!.. Тимур завтра заявление подает… Хер его выпустят отсюда!.. Нет, его-то выпустят в конце концов, годика два-три подержат для острастки, подождут, пока совсем не обносится, и выпустят. Кому он нужен? И Интерлингатор твой, старый мудак, тоже никому не нужен, на нем давно крест поставили!.. А вот тебя… твоя песенка спета, голубчик!.. И сейчас ты опять дураком выйдешь, где тебе со мной тягаться!.. Не умеешь дела делать, не берись! И имей в виду, попомни мои слова, отольется тебе все, отольется!.. И девочку вчерашнюю я тебе не прощу тоже! Хотя она и б…, не с одним тобой спала, я не прощу тебе, тебе!.. Ты ее испортил!..
– Слушай, за что ты так меня ненавидишь, и меня, и Тимура? Что тебе плохого сделали?
– За что ненавижу?! За то… за то, что такие, как вы, для меня – худшие из людей! – (Мы как глухонемые: я больше по губам понимаю, что он говорит). – За то, что вы только в фантазии свои играете! За то, что такие как вы социализм испортили! Вот за что! Работать не хотели, языком болтать хотели, стрекулисты! Для вас социализм… как проституция!.. Когда вы от своих интеллигентских вывертов устаете, от вашей с…ой духовной свободы, к высокому вам надоедает стремиться, за бутылкой языком трепать, так к б…м идете, на дно упасть, за предел выйти!.. Вот и социализм для вас – то же дно! Ручки устанут – кончай работу! Растворяйся в общем, сливайся с массами, вливайся, отрекайся! Индивидуальность твоя неповторимая, вишь, тебя утомила, одному тебе страшно, так ломай все кругом, уничтожай, что не тобой сделано, жги, ломать не строить – сердце не болит! Воруй, грабь, экзистируй!.. Либералы х…овы! До седых волос дожили, а все в коротких штанишках!..
– А ты, ты сам?! Ты карьерист и циник!
– Я?! Я крестьянин! Я Царства освобожденного труда хотел! Вот чего я хотел! А ты мне что? – рашэн-сыстэм?! На шее у народа сидеть?! Мужика, труженика разорять?! А ты в это время Мировую Империю будешь строить?! На х… ему твоя Мировая Империя, ты ему на его земле дай жить спокойно!
– Врешь! Это изоляционизм! Это идеология зажиточных деревенских слоев!
– Во-во! Изоляционизм! Зажиточных! …Поехали! Клей ярлыки! Грамотный! А что касается зажиточных, то я и бате своему сказал: «Нет, батя, такой социализм мне не нужен! Воровать да приписки делать?! Нет, мы пойдем, как говорится, другим путем!..» И ты, Кольцов, повторяю, не своим делом занялся! Третий мир – это прежде всего крестьянская революция. Мировая деревня поднялась против мирового города! Да-да, не таращи глаза! Я тебя не боюсь! Ревизионизма ты мне не пришьешь! Это деревня поднялась против таких, как ты, – шпаны из подворотни, бездельников и либеральных болтунов! Нам на помощь пришли настоящие крестьяне – негры, арабы, латиноамериканцы, трудолюбивые, старательные. Они построят свой социализм, а не твой, придадут ему настоящий облик! Развратить тебе их не удастся! Земного рая вы не получите! Всех вас выведут, до единого!.. Ты еще учти: пусть в этой борьбе я погибну, пусть, но за так я вам не дамся!.. Отбиваться буду, драться буду! До последнего патрона!.. Топором! Зубами грызть буду!.. Душить!!!
– Эй, молодой человек, вы что, спите?! Я вам рассказываю, а вы спите?! Вам что, может неинтересно?! Ах нет, вы просто прикрыли глаза, вы слушаете?! А почему так темно?! Уже ночь?! Надо будет купить лампу поярче! Ну ладно…
Паутов вылетел от меня весь изматерившись. Изменил ему на сей раз его артистизм-то! Или наоборот… Но тогда ты, Паутов, превзошел сам себя! Тогда это такая игра, что никакому Станиславскому не снилось… Через пять минут, слышу, промчался по коридору… От главных ворот рванула машина… Тишина… Я – к татарину…
Пересказал, чтоб показать, что доверие у меня к нему полное.
– А ты знаешь, – дрожащей рукой татарин налил мне полстакана «Белой лошади», – что старый адмирал Хосе-Эстебан поднял восстание на флагманский крейсер «Прогресо»?!.. Они ушли с тихоокеанской базы на острове – ты знаешь каком – и взяли курс в направлении мыса Горн. Видимо, хотят выйти в Атлантику. Сейчас они примерно в районе 68 параллель… Завтра будет в газетах…
16 апреля (днем)
Зачем?! Риск
Я у себя:
Ничего не понимаю. Если это не ложь, то зачем, зачем старому ослу адмиралу понадобилось мутить воду на крейсере?! Поднял восстание, ну и что?! Что он будет делать с этим крейсером? Выйдет в Атлантику, а там? Сдаст его в первом же порту бразильцам или аргентинцам? Команду интернируют, его самого, старого болвана, арестуют… Рассчитывает, что вслед за крейсером полыхнет вся республика? Непохоже, непохоже! Наоборот, эта бессмысленная акция может нанести непоправимый вред революционному движению в S=F в целом! Надо было проконсультироваться, спросить мнение товарищей!.. Идиот, идиот!.. А-а-а, вот где собака зарыта!.. Понял, понял… Нет, не так уж он глуп! Ему ведь грозила отставка, им были недовольны, не сегодня-завтра могли уволить в запас! Что бы он делал тогда? – сидел бы на пенсии, вязал фуфайки?! А так – ход конем, верно, верно! Так он сразу в дамках! С корабля он смоется, попросит политического убежища, ему конечно дадут… Революционер, вождь в изгнании! Тут же какой-нибудь фонд! Помогите герою! Сейчас мемуары – «Пылающий крейсер. Как мы подымали восстание на Прогресо». Недурно, недурно…
Есть ли что-нибудь об этом в сегодняшних бюллетенях ТАСС? Ничего… А как об этом узнал Мухамедка?! Впрочем, он знает все… Или это от начала до конца комедия?!
Я достал карту мира. Уточним координаты… Долгота. Широта… Какая погода в районе мыса Горн?.. Интересно, почему Мухамедка никак не комментировал историю с Паутовым? Был пьян, собака! Татарская харя! Ну да, одиннадцать часов, он свою норму как раз выбрал, выкушал! Пойти попросить у него еще? А вдруг они все-таки заодно?! Вполне возможно. Потому и Паутов так разошелся… Они провоцировали меня на что-то! Все равно надо, однако, записать, где-то в чем-то он проговорился, может пригодиться… А вообще: не слишком ли громко он говорил, хоть и старался шептать? Правда, говорят, что здесь нет подслушивающих аппаратов, прослушиваются только внешние переговоры… Да, внешние… Но я-то по-прежнему от внешних отрезан… Хорошо, что татарин все знает… Может он, вправду, хочет мне помочь?! А как связаться с Интерлингатором? Опять к татарину? Или попросить киску, курьершу… Проверить еще раз? Да, с Паутовым она-таки путалась! И что же, насчет меня план свой они исполнили или нет? В дверях-то все же был кто?! Ну а чего реально они этим достигли?.. Здорово, однако, его выбило из колеи… А что, что выбило-то? Что я переспал с нею (да-да, чуть не переспал, признаюсь!) или что я знаю, что он отплывает?! Что же он, не надеялся все-таки, что я с ней пересплю? А зачем же тогда подсовывал?! Ладно, сейчас об этом думать не буду… Его нет, это самое главное!.. Мне нужно, не теряя времени, установить связь с Интерлингатором! Выяснить все насчет Тимура… Рискну, другого все равно не остается, как рисковать!
Я – вниз, в холл, курьерша как всегда здесь, на диване, с учебником. Меня увидела, все же покраснела.
Я ей: – Слушай, а почему ты вчера сказала: «Ой, что Виктор Алексеевич теперь скажет»?! У тебя что, было с ним что-нибудь?
– Ой, чевоэто было? Чевоэто?! Ничего и не было вовсе! Кто это вам сказал?! Он мне и не нравится вовсе! Он, конечно, мне говорил, но я – нет! Чевоэто я буду?! Он мне, конечно, предлагал. «Ты, – говорит, – мне нравишься, поедем со мной в Ленинград». Но я – нет. Чевоэто я поеду? Доунт меншн эбаут ит…
– Хорошо, оставим это. Слушай, ты в поселок сегодня не идешь? Ах, едешь в Москву? Великолепно! Во сколько? Ах, на полпервого заказана машина. Отлично! Ты можешь сделать мне одно одолжение? Вернее, два. Во-первых, купи бутылку коньяку, нет, купи две, я дам денег, чтоб мне не выходить… Во-вторых, попрошу передать маленькую записочку одному моему знакомому, это в центре, ты там будешь наверно, лишних пятнадцать минут, времени много это у тебя не займет… Если его не будет дома, сунь в щель почтового ящика, у него почтовый ящик в квартире, изнутри…
– Ой, знакомому говорите? Дамочке небось?! А если Замарков узнает?!
– При чем здесь Замарков?!
– Ну как же? Скажет: «Вот, нам с ним работу вместе делать, а он записки дамочкам пишет!» И мне из-за вас попадет!
– Хорошо у вас тут информация поставлена! Но ты не бойся, это не дамочке. Вот смотри, пишу при тебе: «В. В., я набросал приблизительный проект к Объединенному Совещанию. Хотелось бы обсудить детали с вами. Желательно поскорее. Дайте о себе знать. Ваш В. Кольцов»… Адрес…
– Ну ладно, так и быть. Ради вас. Фор ю оунли!
– Вот спасибо! Подарок за мной. Гешенк, то есть презент, тьфу! – э презент! У меня дома есть одна штучка, тебе понравится.
– Какая штучка, какая штучка?!
– Секрет, секрет, увидишь потом…
– Ой, а я чего хотела вам еще сказать… Я когда… ну когда к себе после возвращалась, он опять в конце коридора стоял!.. Ой, я так испугалась, чуть не закричала! Хотела к вам вернуться!.. А потом Мухамедка наверху у себя завозился, ключами от сейфа загремел, этот и ушел!.. Ой, как страшно!.. Я хотела Генриетте-библиотекарше рассказать, можно? – она умная, может что-нибудь посоветует?!..
Я цыкнул на нее, вернулся к себе, лег спать. Как Наполеон, кажется в битве при Маренго, под грохот орудий! Ночь-то я почти не спал… Маленький человечек, надо же! Генриетте рассказать, вот дура!..
Открыл глаза – три часа! Вниз! Курьерши на обычном месте, на диванчике, нет. Я – в столовую. Тоже нет. В библиотеку. Нет. Генриетта-библиотекарша (старая ведьма, я ведь ее не спрашивал!) говорит:
– Ее еще нет, звонила, что задерживается…
Неужели курьерша уже рассказала ей?! Через час вышел снова. Нигде нет. Генриетта – верх любезности:
– Нет, ее еще нет…
Я ведь опять ее не спрашивал! Что они, в самом деле, сговорились что ль все?!
Высиживаю еще час… Опять все то же… Еще час. Опять. Еще. Опять… Так до вечера… Генриетта – уже в холле у телевизора, около десяти:
– Видимо, сегодня не вернется. Осталась в городе…
Хорошо, что рядом никого не было!.. Попросил у нее что-нибудь почитать. Принесла глупейшую книжонку для школьников из жизни военных моряков. Полночи читал, глазами водил, в чем там соль, абсолютно не помню… Романтика моря!..
Да, совсем забыл! В этот день, выйдя в который уже не помню раз, наблюдал с половины лестницы, перегнувшись через перила, как в гостиной татарин и библиотекарша приветствовали друг друга – объятия, поцелуи, радостные крики, словно старые друзья, не видевшиеся лет по крайней мере десять! Любопытная сцена! И есть над чем поразмыслить…
17 апреля
Зам(арков). Шторм. Всеведение. Дождь
Иду после завтрака через холл, курьерша сидит на диванчике с учебником английского…
– Ты где была?! Передала?!
– Передала, передала. Ой, только Вольдемара Вольдемаровича не было дома, я его сыну передала, Тимуру Вольдемаровичу.
– Сыну?! Тимуру Вольдемаровичу?! Ты что, я сказал тебе: в собственные руки!!! Ты что, человеческого языка не понимаешь?!
– Вы не говорили!
– Говорил! Три раза повторил! В собственные руки!..
– Не говорили! Да ну вас! Ничего больше не буду вам делать! Ой, вон ваш Замарков идет! Сделайте вид, будто вы случайно мимо шли и слово английское мне объяснили!.. Бутылки я вам к вечеру занесу. – (Громко): – Спасибо, спасибо, Вадим Николаевич… Ай эм спендинг май вакейшн нот фар фром Москоу…
Я иду навстречу Замаркову, маленькому человечку с оловянными глазками. Что это у него с рукой, держит как-то странно? Ах да, у него в прошлом году был инсульт, ручка отнималась! Так, значит, это был он?!.. Нет, тот, пожалуй, субтильнее, этот поплотнее, животик, щечки… Нет, не он… Хотя в темноте можно и ошибиться… Поздоровались… Что-что?!
Это он – мне, официальным тоном:
– Попрошу вас задержаться на минуту, Вадим Николаевич. Весьма сожалею, но вынужден вас предупредить о необходимости строжайшего соблюдения установленных правил внутреннего распорядка… Нам с вами поручена ответственнейшая работа и вчерашний случай я считаю недопустимым. На первый раз ограничиваюсь устным взысканием и не требую от вас письменного объяснения, хотя довожу до вашего сведения, что в следующий раз вынужден буду подать руководству рапорт об имевшем место факте нарушения. Не делаю этого сейчас лишь из-за хорошего отношения к вам. Не ожидал я этого от вас, говорю по-товарищески. Не ожидал. Впредь распитие спиртных напитков запрещаю… Принесите мне сейчас же обе бутылки, мы с вами вместе выльем их в раковину и будем считать инцидент исчерпанным.
Я знал, что он идиот, но не думал, что до такой степени. Не сказал ему ни слова и пошел прочь… Стало быть, курьерша все-таки с ними! И я – как мальчишка! На черта мне понадобилось ее испытывать?!.. Что же однако теперь делать?! Этот болван пребывает в состоянии административного восторга и может нагадить мне немало…
Подымаюсь на второй этаж. Татарин приоткрыл дверь своей комнаты, ждет на пороге, манит пальцем. Я послушно сворачиваю, мне все равно, единственный для меня способ – принять их игру, прикинуться, что я ее принял…
Татарин, совсем ласково:
– Что же ты поторопился, юноша, я ж говорил, что тебе шиснадсать… А защем вино просил? Хотел меня угостить? Молодес, однако, сеню намерение… Только зачем коньяк? Я коньяк не пью, голова болит… Виски хочешь? Благородный, английский… Какой запах!.. Лондон… Кончим работа, поедем в Лондон, в Гайд-парк, сядем на лавочка и… Ты пей, пей… Молодес… Слушай, есть новость… Симур ходил вчера к папаши… Знаешь?! Ну да, знаешь, знаешь… А зачем ходил, знаешь?.. Согласия просил. Для отъезда согласие отес нужно, в ОВИР справка дать, иначе заявление, бумаги не примут… Скандал был! Отес ногами топал, нож-наваха схватил. Зарезать хотел, потом себя зарезать, руку себе поранил, пиджак разрезал! Кричал! «Убью! В тюрьма сгною! Из-под земли достану! У меня рука длинный! От меня не уйдешь!» Симур клялся: «Буду жить тихо, мемуары не издаю, в Америка не поеду, буду в Испании жить, пьесы писать!»… Отес лекарство пил, неотложка вызывали… Отес отказался. Наотрес отказался… Слушай, Симур ему твоя записка не отдал! Понял, что ты ему палка в колес хочешь ставить… Кричал: «Не отпустите, диссизенс стану! Все равно с работа уволят! Пресс-конференсия давать буду! В Самиздат напишу! Демонстрасия перед Верховный Совет устрою! Хуже будет!.. И скажи Кольцову, пусть не надеется, не видать ему S=F как своих ушей!» Убежал, прибежал к себе на Сретенка, вызвал Мария, – ты ее не знаешь? – а у ее бывшего мужа такая же история была: он в Израиль собрался, а партийные родители новой жены, тесть с тещей, ее с ним сначала не отпускали, потом видят, дочь уперлась, и ничего, примирились, мать ей даже шуба норковая перед отъездом купила… А Мария эта сама за Симур замуж хотела, он не хотел, теперь она не хочет, он хочет. Она его и подбивала уехать, теперь не хочет. А у нее, кажется, уже другой наклюнулся за это время, любит и жениться предлагает… Она колеблется, а он (Симур) говорит: «Я на все согласен, только уедем!»… Из-за девки вот до чего щеловек дошел… Обрати внимание, деликатно говорю… Что думаешь делать, а?..
Я уже не спрашивал, откуда ему все известно. Хотя бы часть цепочки я все равно уже вытянул: курьерша исповедалась библиотекарше, эта – передала татарину… Я сказал только:
– Вы же обещали помочь!
Татарин изобразил, что обиделся:
– Я не помогаю тебе, нет?
– Чем же?!
– А информасия – не помощь, нет?! Кто тебе информасия о Паутов давал? Кто тебе про корабль открыл? Паутов нервничал, а? Ты мне ничего не рассказал. Почему? Я к тебе всей душой…
– Помилуйте, я вам сразу же рассказал, что он нервничал… Правда, не понимаю, почему? То есть, почему нервничал…
– Не понимаешь?! Дедуксия нет. Логика не любишь… Но ты врешь однако, юноша! Зачем тогда книжка из военно-морской жизни брал?! А?! Дедуксия! Старого Мохамед-оглы обмануть хочешь?! Нехорошо, нехорошо!..
Я валялся у себя в номере на постели одетым и листал последние ТАСС’ы… Европа… Африка… Да, вот! Значит – правда! Корреспондент агентства «Рейтер» сообщает из республики S=F о восстании на военном… – здесь он почему-то назван «корветом»… Есть сейчас корветы или нет, какие к черту корветы?! Восстание вспыхнуло в полночь… Перестрелка на борту, двое раненых… Снялся с якоря… ушел в неизвестном направлении… Судьба находившихся на борту представителей городского муниципалитета… Ничего не понимаю… Ага! Вот яснее… Агентство «Франс-Пресс» сообщает… Руководитель восстания, командир флагманского крейсера «Прогресо», адмирал Хосе-Эстебан… по радио предъявил президенту республики ультиматум… ультиматум об освобождении трех членов организации, арестованных в марте этого года по обвинению… В противном случае будет открыт огонь из орудий главного калибра по нефтяным промыслам на острове… Так-так… «Нью-Йорк Таймс»… Слухи, распространившиеся вчера вечером в столице S=F относительно цели захвата адмиралом… флагманского крейсера, пока не подтвердились… По сведениям из компетентного источника, патрульные самолеты базы ВМС запеленговали крейсер в районе… долгота, широта… в двухстах милях от… курс зюйд-вест… Не исключена возможность, что крейсер движется в направлении мыса Горн с тем, чтобы выйти в Атлантический океан… Татарин, как всегда, знает все лучше всех… или врет… но насчет корабля он ведь мне не соврал?.. Интересно, что он будет там делать, крейсер, а не татарин? Погода портится, дождь… Оно и лучше, можно не страдать, что нельзя выйти на улицу… Интересно, какая все-таки погода в районе мыса Горн? Там ведь обычно штормит… Ага, вот еще… Чрезвычайное заседание кабинета министров S=F. Парламентские дебаты. Нет, это чушь… Заседание отложено… О-о-о, о-о-о!.. Пекинское радио передало сообщение о митинге трудящихся в связи с героическим походом крейсера?! Ничего себе! Ха-ха!.. А что это? Батюшки! Заявление члена Политкомиссии ЦК В. Интерлингатора!.. Так-так… Кризис… революция… единство… нет, ничего не пойму! Что это все значит?! Где Интерлингатор?! Почему не согласовали со мной? Почему татарин ничего не сказал?! А, он ведь в заговоре против меня… Я ему не верю, не должен верить… Почему я об этом все время забываю?! Запутывают они меня! Я должен успокоиться и все сопоставить… Дедуксия… вот тебе и дедуксия! Нет никакой дедуксии! Один порочный круг. Я один, я заперт! Я как заколдован, вот в чем дедуксия! Так с чего начнем?.. Действительно ли этот негодяй плывет на корабле? Если да, то интересно, где они сейчас?.. Долгота, широта… курс… Пролив Каттегат или пролив Скагеррак?.. За окном дождь, изморось, какая сразу настала сырость… Холодно… Что за погода сейчас на Балтике? Штормит? Туман?.. Кораблекрушение?! Нет, я не должен рассеиваться, я должен быть сосредоточен. Иначе мне не вырваться отсюда…
Холодно… Закрыть форточку… Нет сил… Хоть бы заболеть… Лежать день, два, месяц… Никуда не ехать… Тихо-тихо лежать… Зачем мне все это? Банановая республика, революция, Паутов… Вот я хочу туда, в S=F. Я так там ни разу и не был. Моя жизненная программа, моя мечта не исполнена, и я живу ею, этой S=F. Я рассматриваю часами каждую фотографию оттуда, каждый туристский проспект, я прочитываю от строчки до строчки всякую, самую вшивую их газетенку, заглядываю во всякий бульварный романчик, я изучил все, имеющееся об S=F в нашей и зарубежной литературе; все социальные, экономические, политические, культурно-исторические аспекты национального развития у меня как на ладони. Я знаком с биографиями всех тамошних общественных деятелей, живых и мертвых, литераторов, артистов, педагогов, ученых, генералов и адмиралов, я знаю об этой стране больше, чем любой из ее жителей. Когда они захотят издавать свою Большую Энциклопедию, они должны будут обратиться ко мне!.. Но, Господи, зачем мне это?! Господи, зачем?! Зачем мне вся эта жизнь?! Я не хочу!.. Я их не люблю!..
Я лежал и думал: а кого их? И вдруг так ясно сказал себе: а их всех! Я терпеть не могу всех этих черножопых, всех этих черно-желтых! Они ленивы, развратны, они жестикулируют! Их жестикуляция вызывает во мне отвращение. Я не могу бывать на юге, потому что один вид южного города мне омерзителен! Базарные торговцы, спекулянты, перекупщики краденого! Куда они лезут?! А они лезут, лезут-таки, размножаются, нахальные, пошлые. Их все больше… Представить себе белую женщину, спящую с ними… Хорошо, что у меня сын, а не дочь!.. Паутов дурак: крестьянская революция, трудолюбивые крестьяне спасут социализм! Как бы не так! Им нужна революция затем, чтоб еще удобнее было бездельничать, развратничать, воровать, разлагаться, паразитировать на трудолюбии европейских наций!.. Социализм паразитирующий… Почему только ты, Витя, набросился на меня с такими обвинениями? Рашэн-сыстэм?.. Но я-то здесь при чем? Ты отлично знаешь, что я умею работать не хуже тебя. Так в чем же дело? – Почему ты так ненавидишь меня?!.. Хочешь, я тебе скажу, почему?!.. Да потому, что я для тебя олицетворяю тип революционера, а ты ненавидишь революцию!!! Господи, как ты ненавидишь революцию, если б кто знал! Ты ведь всегда врал, врал всем, сам себе!.. На самом деле ты не желаешь и слышать о революции! Один вид революционера приводит тебя в бешенство! Кретины, зачем им было что-то менять?! Теперь-то уж поздно, прежнего не воротишь! Но неужели они не понимают, что дальше будет еще хуже! Никаких соушел чейндж, никаких перемен! Вот единственное спасение! Дайте людям пожить спокойно, дайте им быть обывателями, жить, как нравится им, а не как нравится вам! Не насилуйте их! Подумайте о человеке, а не об исправлении Истории! Подите вы на х… со своей Историей!.. Господи, как ты, Витенька, врал, врал всю жизнь, каждую минуту, каждое мгновение… Тебе ведь тоже, как и татарину, всегда хотелось в Лондон, я помню, в молодости ты однажды признался мне в этом, не отпирайся… Могу признаться тебе, что и мне порою хотелось тоже. Реже, чем тебе, но хотелось… А почему же мы с тобой втрюхались вот в … это?.. Как бы тебе объяснить… Наверно ты сказал тогда правильно: бремя индивидуального существования… Или нет?.. Нет, суть не в слиянии с массами, – какие там к черту массы! – став обывателем, ты как раз и слился бы с ними!.. Суть, вероятно, в Истории… Да-да, мы смолоду были заворожены ею и мы боялись всегда оказаться в стороне от нее, боялись, что ли, выпасть из исторического потока! Нет, и не так!.. Суть в том, что мы были покорены (и теперь покорены) идеей объективной закономерности, необходимости совершающегося в Истории. Эти закономерность и объективность для нас очевидны, ощутимы, чуть ли не аподиктичны. А не верить тому, что объективно, что закономерно, что аподиктично – глупо, глупо и страшно! Нормальный человек ведь не сует беспрестанно руку в огонь, надеясь, что огонь вдруг не будет жечься!.. Вот видишь, а ты про Лондон! У англичан нет Истории в нашем смысле, у них история приостановилась (временно конечно, потом-то и их понесет), поэтому у них сейчас так хорошо!.. М-да… Лондон… Я ведь и там никогда не был… Там хорошо… Туманы, дождь… Нет, там холодно, как и здесь… Я хочу в тепло… на юг… Нет, не могу, там южане, грузины, арабы… Что мне делать? Здесь революционеры, историософы, а там грузины… Мне надо ехать в республику S=F, там нет грузин, зато там тоже революционеры… Там Марио… Освобожденный район… Если они меня поймают, они меня расстреляют или повесят, Марио знает, что я всегда был против него… Дедуксия… Я как околдован!.. Мне некуда деться… Но ведь и ты, Витя, околдован! И весь остальной мир околдован тоже! Остальным тоже некуда деться! Все у всех выходит наоборот!.. Хотят жить спокойно, а лезут в Историю! Хотят царства освобожденного труда, а строят Империю! Все опять заколдовано, но уже на новом, более высоком уровне, развитие совершается по спирали, тезис – антитезис – синтез. Да, да, это не болезнь – это колдовство! Совершенно очевидно. Простая дедуксия, она же логика, геометрия! Понятно теперь, почему я никогда не любил геометрию. В геометрии есть некая непреложность, а это печально…
Что, кстати, я помню из геометрии? Две прямые на плоскости обязательно пересекаются в одной точке?.. Это правда? И всегда так?!.
И в этот самый момент я снова увидел его… Да, именно в этот самый момент. Я все-таки заставил себя встать, чтобы закрыть форточку, и, пока я ее закрывал, глядя, как вздрагивают листья под ударами затихающего дождя или медленно склоняются, а затем распрямляются, стряхнув скопившуюся влагу, пока я так глядел, движение в саду, неуловимо нарушившее монотонность этого явления природы, привлекло мое внимание… Что стряслось?
Ослабел дождь, чирикнула птица?.. Я всмотрелся еще, но вдруг разглядел маленького человечка слева под елочкой… это был он, тот самый… Он, видно, недавно вышел, долгополая офицерская накидка и фуражка без околыша потемнели только местами. Он стоял спиной, вполоборота ко мне, и задумчиво водил длинным прутиком по мокрому утрамбованному песку дорожки, рисуя какие-то геометрические фигуры. Ветви деревьев и туман, стлавшийся по саду, мешали мне как следует рассмотреть его и то, что он нарисовал. Но это был он, он, несомненно! Та же осанка, и хоть левую руку он держал под накидкой, чувствовалось, что ручка у него сухая…
Как быть?! Я кинулся к шкафу… Уже натягивая плащ, подбежал к окну, удостовериться, что он еще там… Увы, его не было!.. Я тем не менее помчался вниз. В гостиной, в вестибюле – никого… Может, выходить все же не стоит. А, ерунда! Смелость города берет! Вылетел на крыльцо… Обежал вокруг дома дважды… Никого… Пошел по главной аллее, потом направо, к кусту. Мокрая лавочка пуста… Я постоял, прислушиваясь… Куда он делся?! Я бросился наугад, вперед, без тропинки, проламываясь подлеском. Задел за ветку, окатило как из водосточной трубы – в лицо, в грудь, за шиворот, до трусов. Ботинки сразу набухли, захлюпали, хоть трава была еще невелика. Я бежал, не разбирая где что… Зачем?! Зачем мне надо было его нагнать?! Что я собирался сказать ему?! Что?! «Извините, тогда и правда это были вы?! Вы присутствовали? Вы видели, как я уложил ее на…?!» И как он должен был бы мне ответить? – «Да, это был я! Я видел…» – «Простите, откуда вы, где вы работаете?» – Глупо, глупо! Какая разница, видел он или нет?! Если он сообщил, то уже поздно… Да нет же, нет, штука вовсе не в том! Сообщил-не-сообщил, где работает… Ха-ха-ха!.. А в чем штука-то?! В чем, черт побери?!.. В том… В чем?! В том, что… он… Что я… Ну же, ну?!.. Что я должен догнать его не для того, чтобы спросить, а для того, чтобы… Ну?! Чтобы что?! Что?!!!
Тут я внезапно почувствовал, что напрочь потерял ориентацию!.. Куда теперь идти?! Где дача?!.. Меж деревьев забелели какие-то высокие панельные дома, пронеслась электричка… Откуда это здесь?! До поселка три километра, да там нет как будто таких домов, а железная дорога еще дальше, на том краю… Что же это такое?.. И куда мне идти?..
Нет, надо остановиться, надо успокоиться… Я распустился, нервы шалят, сердце сдает… Нужен отдых, спокойствие, соблюдать режим, распорядок дня… Э-э, да вон и сторожа уже переполошились! Вон они сбоку лезут через кусты…
Я резко свернул и встретился с изумленным взглядом одного из сторожей. Пригнувшись, он прятался за сосной; мне показалось, что у него к лацкану дождевика пришпилен микрофон… Я сменил аллюр, пошел тише. Выбираясь на тропинку, заложил руки за спину, как бы о чем-то размышляя… Еще один стоял у цветочной клумбы, ковыряя глину носком сапога. Я двинулся прямо на него… А, это сам директор дачи; говорят, что он бывший генерал, теперь в отставке.
– Что это вы… в такую погоду?.. – решился он, когда я пришлепал поближе.
Я – твердо:
– Работа не клеится, голова не варит, а работать надо.
– Пылающий континент, еще бы! – облегченно закивал он. – Адмирал-то ваш чего выкинул, а? Остров, говорят, захватить хочет, новое государство образовать! Как вы думаете, получится у него?
Я неопределенно поморщился, не желая показать, что впервые слышу об этом…
Остров! У себя, поспешно переодевшись, еще раз перелистал все ТАСС’ы… Нигде насчет захвата острова ни звука!.. Зайти опять к татарину? Нет сил…
Я все же здорово промок, простыл, зазнобило, расчихался. Эти сволочи, конечно, уже не топили. Заболею? Нет, заболеть мне никак нельзя, никак… Есть хочется, вспомнил, что забыл пообедать… Который час? А ведь к вечеру обещала зайти с коньяком курьерша! Где же она?! Сука, выдала меня с потрохами! Но я ведь, собственно говоря, на это и шел… Кстати, когда я пробегал через гостиную, ее, пожалуй, там не было. Опять послали в город? Сойти вниз? – башмаки сырые, неприятно, тогда уж точно простужусь, а в тапочках неудобно. Жена говорила, умница: возьми две пары! – отказался… Вот логика: плащ взял… из-под двери так и тянет! Неужели при нем было так же?! Даже для него как следует выстроить не могли! Да, при нем, наверно ,в крайнем случае разжигали камин…
Незаметно для себя от усталости я заснул, одетый… Проснулся глубокой ночью. Приснился жуткий, гадкий, я бы сказал – циничный сон… Я еду в республику S=F. Еду поездом, хотя известно по песенке, что «туда не ходят поезда»… Уже цинизм… Дальше – крушение. Я однако не просыпаюсь, как должно бы быть. Страшный обрыв, вертикальный, бездонный. По нему протянуты кабели, как по стенке туннеля в метро, и даже проложены рельсы. Я уцепился за них, ползу вверх. Сбоку на меня мчится поезд, который неизвестно как держится на этом откосе. Я тем не менее опять не просыпаюсь… Оказываюсь в S=F… Вольдемар Интерлингатор встречает меня и ведет к своим друзьям, единственным приличным здешним друзьям, насколько я понимаю… Влиятельные журналисты, муж и жена, примерно моего возраста, не коммунисты, из старой аристократии, парк, богатый особняк, резные деревянные потолки, стены обшиты дубовыми панелями, камин… Мы сидим за низеньким круглым столом в ожидании обеда, приносят легкое вино… Я выпиваю две рюмки, что-то им говорю о своей миссии, и… отключаюсь! Больше ничего не помню – сразу опять Москва!.. И вот здесь, от ужаса, от стыда я просыпаюсь… Кажется, еще заезжали на обратном пути во Францию… Был там маленький человечек или нет? Не знаю. Иногда мерещится, что был, иногда, что не был… Я не суеверен, нет-нет, я вообще, как правило, не запоминаю своих снов, но этот… Будто его придумывал нарочно сам Паутов!.. Могла ли это быть его телепатия, или как там это называется? Я в нее не верю, хотя, говорят, американцы пытались использовать телепатию для связи с подводными лодками… Лодки… Море… Романтика моря… Бой на встречных курсах. Огонь из орудий главного калибра… Остров… Президентом нового государства объявлен адмирал Хосе-Эстебан-Инесса-де… А может, не президентом, а королем?! Фердинанд Восьмой!!! Интересно, почему Паутов так нервничал перед отплытием? И татарин спросил: нервничал ли он? Информация… Дедуксия… Две прямые на плоскости обязательно пересекаются в одной точке… Посмотреть в учебнике… Есть здесь в библиотеке учебник?.. Спросить у курьерши, она сдает экзамены, должна знать… Хотя доверять ей после того, что она сделала, нельзя ни в чем, это так…
18 апреля (утро)
Дедукция
В этот день сызнова: но только еще до завтрака: выхожу в коридор, а татарин свою дверь приоткрыл, голый пушистый череп выставил и зазывает…
Захожу, хоть и очень мне не хочется сейчас с ним общаться: скверно себя чувствую; вроде бы и спал не так уж мало, а состояние такое, будто и не спал вовсе… На столе у татарина расстелена карта мира, в жестяной коробочке из-под леденцов разноцветные бумажные флажки на булавках, прозрачная плексигласовая линейка со множеством всяких насечек и прорезей (специальная, называется «офицерская»), толстый немецкий справочник Хютте, лист бумаги, заполненный математическими выкладками… Аккуратно, ничего не скажешь… И, однако, тут же знакомый граненый, видно, только опорожненный стакан; на донышке осталось еще несколько капель янтарной жидкости.
– Извини, – сказал татарин, направляясь к сейфу, – другой стакан пропал, уборщица унесла. Не побрезгуй.
Опять виски. «Вильям Лоусон». Вчера же у него этого не было. А он вроде бы не выходил. Кто-то ему принес? Неужели курьерша?! Мне, значит, не принесла, а ему принесла!.. Или тот же, кто поставляет ему информацию? Но вот что удивительно: я не слышал, чтоб к нам на этаж кто-нибудь подымался! Нет, я мог и не услышать, у него дверь-то возле самой лестницы, кроме того, я ведь сам выходил… Но вот что еще удивительней: я, кажется, вообще ни разу не видал – не слыхал, чтоб к нему в комнату кто-нибудь заходил! Только я сам!.. Да, но он-то выходит, так что… Ну ладно, черт с ним!..
– Выпил? – спросил татарин. – Теперь смотри сюда… Я произвел вычисление… сегодня адмирал Хосе в порту Стенли… вот здесь… южнее… под прикрытием главного калибра принял на борт известного тебе Марио с его командой… В 02 часа 15 минут… время московское… Эти пробрались туда под видом туристов на теплоходе… Они взяли курс… – Татарин приложил линейку и красным карандашом провел прямую через Фолклендские острова. – …Между тем на крейсер трое старший офисеры недовольны, подстрекали команд!.. Адмирал и Марио арестовали их… Бунт усмирен…
– О, адмирал стакнулся с Марио?! Так-так… Значит, это верно, что адмирал хочет захватить остров, создать новое государство и объявить себя президентом или, если повезет, королем?
– Т-с-с-с!.. Этого пока никто не знает! Адмирал не знает! Адмирал не сказал никому, даже Марио. А тебе откуда известно?.. Хорошо, молчу, сеню скромность… Молодес…
– Кто молодес?
– Ты молодес! И адмирал молодес! Марио-то думает, что вся операсия затеяна, чтобы… Ха-ха-ха!
– Что чтобы?!
– Я тебя не понимаю…
– А я не понимаю вас!..
– Я тебе сказал: я произвел расчет…
– Какой расчет?!
– Хочешь знать тощная дата, день и час?
– День и час чего?!. Ладно, да, я хочу знать!..
– Вот, смотри сюда… Примерный скорость крейсер сколько узлов? А скорость торговый судно? Где мой сыр-куль?
– При чем здесь торговое судно?!
Он – изумленно:
– Как так при щем?! Ты не нервнищай, смотри… Они вышли отсюда… Пролив Скаггерак, пролив Каттегат… Сейчас они примерно здесь… Долгота… широта… Курс…
И, взявши линейку, татарин решительно прочертил другую прямую, которая, как и должно было быть, пересеклась с первой в точке… приблизительно в четырехстах милях севернее острова Фернандо ди Норонья… Татарин воткнул в эту точку зеленый флажок.
– Вы хотите сказать, – начал я, – вы хотите сказать, что… они… что… Паутов…
– Дедуксия, – ощерился татарин. – Анальс! Две прямые обязательно пересекаются в одной тощке…
Я про себя думаю: не верю я тебе ни на грош, татарская твоя рожа! Не могу только понять, чего ты от меня хочешь!.. Вслух говорю как можно рассудительней:
– Стало быть, Паутов… когда отплывал. Вернее, когда пришел сказать мне о своей командировке, уже был… оповещен… насчет адмирала и Марио. А когда ему стало ясно, что и я знаю о его отплытии, то решил… послушайте, а вы не боитесь, что может произойти крупный международный конфликт!
– Пощему конфликт?
– Конечно конфликт! Они захватят судно, команда займется грабежом, а адмирал с Марио вздернут тем временем под шумок Паутова на фок-мачте? Вряд ли им есть смысл оставлять его в живых! Или нет, теперь не бывает фок-мачт, они вздернут его на радиолокаторе!..
– Никакой конфликт! Недорасумение! Они скажут: «Извините, вышло недорасумение. Мы приняли этот корабль за другой. Виновные будут наказаны. Приносим наши соболезнования…»
– И кто же, по-вашему, это все устроил?!
– Кто устроил? Интерлингатор, например, статья писал: «Интересный, полесный выставка. Обмен, сотрудничество. Надо приветствовать»… Адмирал Хосе рассуждает: «Если, рассуждает, Кольцова еще не назначили, значит с выставка едет Паутов! Пащему он против меня выступал?!»… Ха, вспомнил смешной случай! Интерлингатора на совещании – было позавчера, расскажу, если хочешь, – ваш академик, директор твой бывший, спрашивает: «Как же это, мол, вы, Вольдемар Вольдемарович, сына проморгали? Нехорошо. Ведь если за границей пронюхают, Би-би-си, Голос Америки, какой вой подымется!» А Интерлингатор, молодес, бровь не шевельнул, отвечает сразу: «Они, говорит, не пронюхают, если вы им не сообщите!» Отлищный ответ!..
– Да, недурно… Но не возьму в толк, к чему вы это рассказали? Я что-то плохо соображаю… Так вы говорите: академик умылся?..
– Академик второй инфаркт получил, под руки в машина сажали домой везти… Интерлингатор в Сочи полетел с первый секретарь нашей компартии беседовать…
– А Тимур?
– А Тимур уговорил Мария замуж выходить… Согласилась… Теперь пошли вместе ее родителей уговаривать, у нее родители тоже партийные…
– Это что, тоже дедуксия?
– Нет, это индуксия, так всегда бывает… Да ты пей, не стесняйся… Видишь: «Вильям Лаусон ферст продьюст зис виски дьюринг ласт сенчури»… Закури сигарета… Плохо выглядишь, отдыхать надо, лечиться надо…
Я думаю: Да, и в самом деле, я на грани издыхания. Довели вы меня, сволочи! Во рту сухость, горечь, от сигареты мутит (не надо бы курить натощак), в глазах рябь… На карте все движется, чудится, что вся карта уже флажками утыкана! … А этого ведь не может быть: две прямые пересекаются только в одной точке! Но так ли это всегда? Не могу понять… Вот, допустим, идешь по улице, а сбоку идет другой человек… Обязательно ли вы с ним встретитесь? Похоже, что обязательно… Но как же так? Ведь, бывает, что и разминешься?! Иначе бы все люди все время сталкивались!.. Спросить у татарина? Нет, не буду, соображу сам, возьму у курьерши учебник геометрии… А вот что-то такое еще мне следовало бы спросить у татарина… Что именно? В последние дни слишком много информации. Не успеваю перерабатывать… Курьерша… Паутов… А что если… это все правда?! Тогда даже страшно вообразить себе… Бедный Паутов! Витя!.. Ах да, вот, вспомнил!.. Нет, сейчас спрашивать не буду. Надо пойти чего-нибудь съесть, подкрепиться…
Татарин болтал там что-то такое насчет позавчерашнего совещания. Но я уже понял, что ничего интересного на нем не было, кроме инцидента с бывшим моим директором и Интерлингатором. Академика жалко – он, в сущности, был человек невредный. А от Интерлингатора я такой находчивости не ожидал! Это значит, что он в хорошей форме… Если только… это все соответствует истине… Ужасно, что все время приходится прибавлять «если»… Но кое-что ведь как бы и подтверждается?..
– Извините, Мохамед, я должен пойти позавтракать.
Не особенно вежливо получилось, он заморгал, рот у него пополз вниз, как у ребенка:
– Иди, иди, кушай… Я думал, тебе интересно… Но ты сам все разведал еще до старого Мохамеда… Старый Мохамед вещно опаздывает… Только… не пренебрегай, говорю тебе, не пренебрегай… Знаешь, покушаешь, приходи, пожалуйста, снова… Посидим, о жизнь поговорим… Я, видно, совсем старый стал, о прошлом загрустил. А тут слова сказать некому. Ты один здесь щеловек…
В столовой завтракающих никого нет, но душно. Пахнет какой-то дрянью: что-то у них убежало и пригорело. В меню: творог, яичница – ничего не хочу. Коротконогая толстуха-буфетчица, поскольку я один, выходит из-за стойки и перекатывается ко мне. На конопатом лице забота:
– Может, кашки хотите? Нет? Тогда солененького чего? Примерно рыбки, икорки? Я сейчас из подпола принесу. Получили осетринку вчерась…
– Спасибо, принесите… Простите, как вас зовут?
Она прикрыла свои зардевшиеся веснушки рукой и почтительно фыркнула:
– Катя. А вы кажный раз спрашиваете… Хи-хи-хи…
– Я?! Каждый раз?!
– Да уж конечно. Давеча спрашивали. А может вам это… примерно мусcу принесть? Вы мусc любите? Холодненький!
– Да… Спасибо, Катя… Принесите, пожалуйста, муcсу…
Укатилась. Начисто не помню, чтоб я спрашивал, как ее зовут! И что со мной творится? А мусc, что это такое? Ел я его хоть когда-нибудь? Кажется, ел. Когда? Жены мои его не готовили, это уж так. Ни одна, ни другая. Мать тем более… А, вспомнил, вспомнил! У Интерлингаторов! Точно, точно! Их домработница потчевала… Давненько это было…
Ага, вот и мусc… Что же? Катя уже успела вернуться, накрыла стол, а я и не заметил, и не поблагодарил ее! Да, вон ее рыжая макушка торчит из-за стойки. Ну и видок, должно быть, сейчас у меня! И есть совсем не хочется. Буквально заставляю себя зачерпнуть ложкой розоватую пористую массу и чувствую вдруг, как чайная ложка тяжелеет, тяжелеет, края чашки раздвигаются, шире, шире, и стол это уже не стол, а скорее берег моря… И я вижу себя со стороны, будто это не я, а кто-то другой, одинокий, маленький, на полоске песка, унылой, грязной, усеянной выброшенным прибоем сором, какой-то посудой, драными башмаками, костями… Я немыслимым усилием воли все-таки принуждаю себя проглотить эту ложку, пока она не разрослась еще до бесконечности. Но теперь мне чудится, что мой пищевод, желудок – я весь – будто бездонный колодец! На месте меня – дыра! – прямо в песок, и глубже – в землю, в гранит берегового шельфа!.. Я ем, да, я продолжаю есть, меня тошнит, но обратно ничего не идет, все валится туда – в пропасть! И падает долго-долго, так что я уже перестаю прислушиваться, когда же то, что падает, достигнет дна.
18 апреля (день)Разгадки???
Не могу сказать, сколько я просидел за этим чудовищным столом, как выбрался оттуда, и что думала обо мне буфетчица… Очнулся я на последней ступеньке лестницы, к нам наверх, перед дверью татарина… Затем опять провал в сознании или, вернее, в памяти: рассудок, очевидно, действовал – и… я уже у татарина, сижу против него на кровати, и мы о чем-то с ним беседуем. Вероятно, я ему только-только сказал что-то забавное, потому что он смеется в тот момент, когда я прочухиваюсь. Я тоже ловлю себя на том, что улыбаюсь.
Он отсмеялся, я спросил:
– Скажите, Мохамед, а кто это у нас тут ходит… маленький такой? Будто у него еще с левой ручкой не все в порядке…
– Маленький?! С левой ручкой?!
– Да, маленький… Я видел его вчера во время дождя… Где он работает, кто он?
Он вскочил. Я не ждал от него такой прыти:
– О, юноша! Где работает?! Во время дождя?! О, юноша, ты сам не ведаешь, что говоришь!
На лице его изобразилось подобие нежности, но, пожалуй, он хотел еще показать, что не вполне точно знает, как ему повести себя. Сперва он было простер ко мне руки, прижал к моей щеке свою жесткую щетину, затем отшатнулся (когда я отшатнулся) и, спьяну не рассчитав, упал назад в креслице.
– А ты не шутишь и не врешь?! Ты видел его вчера во время дождь?! Неужели как на картина «Два вождя после дождя»? Что он делал?! Стоял в саду под елочкой и рисовал прутиком геометрическая фигура на дорожке? А как он был одет? В офицерская плащ-палатка?..
Мой вид как будто, наконец, убедил татарина (в чем? – в том, что я ему верю?).
– Да, – сказал он, – я вижу, что ты не врешь… Молодес! Недаром ты мне сразу понравился! Давай выпьем по этому повод… Да… Днем – большое счастье… Мне не дано… Ты вот не знаешь, а у меня, можно сказать, вся жизнь… из-за этого!.. Ты вот не знаешь, ты думаешь: «Мохамед пьет, Мохамед алкаш, Мохамед ночью вставал!» А почему вставал, ты не знаешь?! Ты меня не спросил?! А ты меня спроси, спроси! Скажи: «Дорогой Мохамед…»
– Дорогой Мохамед, я вам искренне сочувствую, хоть я…
Он дернулся:
– Т-с-с-с! Так нельзя говорить! Не говори «сочувствую», нощью это все равно счастье! Давай выпьем скорее по этому повод… А то мы с тобой все без повод пьем… Хочешь, я тебе сейчас расскажу, как это вышло у меня? Я ведь хотел тебе о своей жизни рассказать… Вот слушай… Никому не рассказывал, жена не знает, – только тебе! Я преподавал тогда политэкономия в военном училище… Перед октябрьскими праздниками засиделся долго, плакат рисовал. Второй час ночи… Я кисточки сложил, перед тем как домой идти, а жил я там же, при училище, дай, думаю, выйду на двор, покурю. Накинул шинель, надел шапку, вышел… Холодно было, днем снег шел, лед… Курю, слышу: курсанты, караульная служба, на посту разговаривают… Я их по голосам знаю, хорошие ребята, отлищники строевой и политисской подготовка… Слышу, говорят: «Ну как, являлась нынче эта странность? – Пока не видел… Петров считает, е…ныть, это все игрой воображенья и не верит в наш призрак, дважды виденный подряд. Вот я, е…ныть, и предложил ему побыть на страже с нами нынешнею ночью, и если дух покажется опять, проверить это и заговорить, е…ныть, с ним». …Иванов говорит: «Да, х…! Так он вам и явится!» Я подхожу: «Здравствуйте, товарищи. В чем дело? Почему несенсурно выражаетесь?!» – «Так и так, говорят, товарищ майор… Разрешите доложить… Минувшей ночью, когда звезда, что западней Полярной, пришла светить той области небес, где и сейчас сияет, я с Шерстневым, лишь било час… О-о-о! …Е… твою мать! Гляди, вот он опять!!! Осанкой – ну вылитый наш… гм… покойный! Обратитесь к нему, товарищ майор! Ну что, напоминает вам… его?!» – Я кричу: «Отставить! Прекратить разговорчики!» – А сам весь в страхе и смятении. Вижу: напоминает, да как еще! И с рукой у него что-то. Они говорят: «Он ждет вопроса. Спрашивайте!»… Я спрашиваю… И в это время – петух! Училище-то за городом, под Москвой!.. Он и уходит, уходит от ответа! Ребята говорят: «Что, может, пырнуть его штыком?!» – «Бей! Действительно, чего там!»… Не тут-то было! Исчез… Командую: «Вольно!» Постояли с ребятами, разрешил им в виде исключения покурить… У них, конечно, ряд вопросов… Разъяснил некоторые, возникающие в связи с критикой культа лищности и его последствий… Говорю: «Мудресы в старину утверждали, что петух, трубач зари, своею глоткою пронзительною будит от сна дневного бога. При его сигнале, где б ни блуждал скиталес-дух: в огне, на воздухе, на суше или в море, он вмиг спешит домой. И только что мы этому имели подтвержденье»… Шерстнев говорит: «А мне, говорит, бабка рассказала: поверье есть, что каждый год, зимою, пред праздником Христова Рождества, ночь напролет поет дневная птица. Тогда, по слухам, духи не шалят, все тихо ночью, не вредят планеты и пропадают чары ведьм и фей, так благодатно и священно время…» – Я говорю: «Отставить. Мы – атеисты!». Говорю: «Но обещайте мне, что никому об этом ни полслова. Иначе, вы сами должны соображать, мы будем вынуждены вас отчислить. Обещаете?!» – «Обещаем, говорят, клянемся!» И этот вдруг из-под земли: «Клянитесь!» Мы поскорей отошли на другое место… А этот, представь себе, туда же, за нами! Кричит: «Клянитесь, и все тут!» – «Ого, говорю, ты хорошо роешь, старый крот!»… Да-а-а, такие вот дела! Ну, ребята слово свое сдержали… На праздники не беспокоил. Я, однако, после праздников сразу перешел на другой работа, как раз представилась возможность… Квартира сменил, скоро женился… Тут и началось!.. Первая ночь, просыпаюсь, кровать у окна, гляжу: в окно Полярный звезда виден, а левее он… и ручка у него сухая, он эту ручку кое-как поднял и грозит… Мне что делать? Жена буди, кровать ночью передвигай? Неудобно, нельзя, родственники скажут: «Что у тебя муж, сумасшедший? За офисера отдавали, надеялись, а он мебель ночью двигал»… Передвинул днем, сказал: от окна дует… Еще хуже: ночью встал, от окна отойти не могу! Жена говорит: «Куда ты? Иди сюда». А я… Обиделась, плакала… Я говорю: «Давай квартира менять». – «Зачем?! У нас квартира хороший. Тебе что, мои мама-папа не нравятся?» В слезы… Молодая еще была… А, не буду тебе все рассказывать!.. Я пять квартира менял! Окна на юг искал! Сколько нервы тратил! Сколько деньги извел!.. Меняю: посмотрел, хорошо… Ремонт произвел, мебель перевез, лег спать, ночью встал, в окно поглядел – опять Полярный звезда вижу!!! Совсем спать перестал, в больниса попал… Про больниса уже не говорю: меня лечат, лекарства дают, а я под окно лежу, в другой палата перевезли, совсем больной стал, доктор руки опустил… Пять лет бессониса мучился… На служба сплю, нащальник не доволен!.. Потом опсимальный режим нашел… Работать хорошо стал, начальник опять сенить начал!.. Адаптасия!..
Татарин, вспомнив про начальника, про свою работу, переключился на проблемы связи Англии с Европейским Экономическим Сообществом. Я сказал, что мне это интересно, но я устал и вынужден прервать его. Ко мне, и правда, опять подступили те неприятные ощущения, которые посетили меня в столовой. Стараясь, чтоб татарин ничего не заметил, я попросил его дать мне листочек с вычислениями. Он, поколебавшись, дал. Я откланялся и направился в библиотеку…
Старушка Генриетта сидела там одна за своею конторкой, перебирая под настольной лампой библиографические карточки. Я пристроился у полок с Большой Советской Энциклопедией, искал тактико-технические данные современных кораблей. Нужных томов сразу не находилось. Я ругал себя за то, что не выяснил у татарина, какими материалами он пользовался. Было душно между стеллажами, от книг едко пахло пылью, хоть с виду все было чисто. Было также и темновато, надо бы включить большой свет, но я надеялся, что вот-вот найду… Я вообще-то не подвержен всяким астматическим удушьям, но здесь ощутил, что близок к приступу чего-то похожего…
Любезная Генриетта просеменила ко мне:
– Никак не найдете? Что вы ищете, скажите, я вам помогу…
– Нет-нет, благодарю вас, Генриетта Марковна, благодарю вас… я уже почти нашел… Э-э… Генриетта Марковна, я вот тут… э-э… хотел спросить у вас… – (Такие вопросы, какой я собирался ей задать, а до этого задал татарину, разумеется, здесь не полагались).
– Я вот что хотел спросить… Тут у нас ходит один э-э… маленький такой человечек… Он мне э-э… напоминает м-м… одного моего школьного товарища… А я подойти к нему не решаюсь, неудобно, боюсь ошибиться… Скажите, кто он, где работает… Знаете, у него еще что-то с левой ручкой… Сухая, что ли?
По мере того как я говорил, глаза ее округлялись, в них разгорался огонь, от него поехали интерференционные кольца, да так сильно и далеко, что библиотечный сумрак рассеялся!.. Но, видно, этого света ей все-таки недостало, она схватила меня за руку и потащила к своей конторке, восклицая: «Как замечательно! Как прекрасно! Как чудесно!» – и еще что-то в этом роде, чего я разобрать не мог…
– Как прекрасно! – повторяла она уже у конторки, поворачивая меня к свету то одним, то другим боком, чтоб разглядеть получше. – Нет, и не говорите ничего, не надо лишних слов! И не притворяйтесь, нехорошо! Нет-нет! Вы все уже сказали! Не беспокойтесь, перед вами – друг! Как я рада за вас! Поздравляю вас от всей души!.. Я так и подумала, когда увидела вас впервые, еще два года назад: «Вот, он, может быть, будет… достоин»… И все ждала, приглядывалась к вам и ждала… Поздравляю вас – вы молодец!.. Несите это высоко!..
– А вы?
– Ну конечно, конечно! Вы хотите меня обидеть?! Неужели вы могли предположить, что… Он же приходит сюда!.. А как вы думали?! Вы знаете, сколько он читает? Он столько читает, столько читает, он прочитывает все-все, до пятисот страниц в день! То есть в ночь, днем он приходит редко, любит работать ночью… Хотя вчера пришел именно днем… Был дождь, если вы помните, он пришел и сидел вон в том углу, за стеллажами, он всегда там сидит. Я всегда слышу, как он листает книги… А вот вчера чихал, простудился! Я не знала, чем ему помочь, вся исстрадалась, но как быть, не знала… Я, конечно, в тот угол даже не смотрю, когда он там, чтоб ему не мешать. А когда он уйдет, подойду и смотрю… Иной раз и книга на столике лежит, только что закрытая… Я ведь точно помню, что я ее туда положить не могла! Ах, и закладочка в ней, а ведь раньше ее не было, не было! Открою, а там свежая пометочка ногтем! Я же знаю: эту книгу два года никто не брал! О, я ведь и те книги тоже не просто так нашла! Прихожу утром, гляжу, глазам своим не верю! Вон тот шкаф весь разрыт, и на самом видном месте лежат эти книги… Я схватила их, разволновалась, сил нет, разглаживаю каждую страничку, каждую буковку. Положила назад, шкаф заперла. На другой день прихожу, не выдержала, достала их, раскрываю – ах! Новые пометочки, которых вчера не было! Я же знаю, я не могла ошибиться! …А иногда он сердится, когда не может найти какую-нибудь книгу, ходит, кашляет так строго, у меня прямо сердце обрывается… Я однажды взяла чистые формуляры, бланки требований, и на видное место и положила. Наутро – ах! – заполнил, все-все, аккуратно, четко. Я их поскорей переписала (и хорошо сделала, потому что к вечеру, когда я опять их достала поглядеть, они чистыми оказались!), а сама в город, в библиотеку Ленина. Срочно! Ну, они нам никогда не отказывают, а тут, как на грех! – какого-то журнала нет! Пропал, говорят, давно пропал, бывает! Я умолять: надо, надо! Говорю: «Пожалейте, меня с работы выгонят, да и вам на орехи достанется! Чтоб было мне, хоть из-под земли!» Что же вы думаете? Разыскали! В Фундаментальной библиотеке, оказалось, есть этот номер… Но вы даже вообразить себе не можете… Вы знаете, что он больше всего ищет? Самиздат!.. Да-да, он его никогда не читал, только слышал, что такое теперь есть, видно кто-то из отдыхающих говорил между собой, а он и услышал! И заинтересовался!.. Вот и сами посудите, как мне быть! У нас-то ведь нет! Да нам и не дадут нипочем! Я уж хотела попросить у внучки, она студентка, я знаю: ей кавалер носит… Но боюсь!.. Что делать, ума не приложу! Вы не поверите, на что я однажды решилась… Принесла транзистор, поймала «Голос Америки» и оставила, будто забыла выключить! Вот здорово!.. Ночью поднялась, по коридору прокралась (комната-то у меня недалеко), слышу: приемник бормочет, пищит, он, видно, регулятор вертит, но, видно, сердится, нервно так, трык-трык! Ох, думаю, беда! Не нравится! Потом: трах! – и сломалось! И он дверью как хлопнет! Ушел… Я вбежала, и вовремя! Дым стоит синий, у транзистора всю середину будто огнем спалило. Пожар мог случиться! А покупала, говорили, что вечный… Но вообще-то он у нас добрый, он очень добрый! У нас его все любят… Буфетчица Катя, она девушка простая, как-то заметила, что он на кухню к ней зашел. Она меня и спрашивает: «Что, говорит, они больше всего предпочитают?» А я и сама не знаю! Говорю: «Знаешь, Катя, давай приготовим мусс. Мой покойный муж очень мусс любил. Может, и ему понравится»… Мы чашечку на стол в кухне и поставили. Утром Катя прибегает: пустая чашечка, скушал! Галочка-курьерша и говорит, глупенькая: «Это, мол, кошка!» Я на нее: «Молчи, как тебе не стыдно!» Теперь-то сама убедилась!.. Ой, а с Иван Ивановичем, генералом-то нашим, какая история вышла! Он будит его ночью, манит пальцем, пойдем, мол, за мной. Иван Иванович потом рассказывал: «Ну, думаю, говорит, смерть моя пришла!» Решил, что его репрессировать хочет! «Уж опять, говорит, себя на Колыме вижу, где я начинал, где все зубы съел». У них, у охраны-то, цинга ведь тоже свирепствовала, еще хуже, чем у заключенных!.. А что поделаешь, надо идти! «Иду, говорит, хочу что-то объяснить, но ни слова, говорит, не могу промолвить, только мычу». А он все вперед зовет, обернется и поманит… И что же… Приходят они в сад, а он его к кусту, тому самому, подвел: «Вот, говорит, берегите, Иван Иванович, этот куст как зеницу ока. Такого куста, говорит, нет даже у японского императора, а он великий цветовод». Похлопал Ивана Ивановича по плечу и ушел… Ох, а с Мухамедкой что приключилось! Рассказывал он вам? Мухамедка-то всегда ночью на Полярную звезду смотрит… А тут, говорит, решил, – ох безобразник, одно слово – татарин, татарин и есть! – «Чего, говорит, я так сидеть буду?! Налью-ка я, говорит, себе стаканчик, и ему стаканчик!»… И что же… Себе-то налил, а ему наливать стал, его вдруг под руку как толканет! Стаканчик-то и опрокинься! Мухамедка на Полярную звезду посмотрел, а он ему оттуда пальцем грозит!.. Вот как оно бывает. Но больше ничего не сделал, нет… Я уже говорила Мухамедке: «Как же ты осмелился на такое пойти, татарская твоя рожа! Видишь, он – добрый, заботливый, все тебе рассказывает, информирует тебя. Ты через него такой умный стал, люди тебя уважать стали… А ты ему стакан водки, будто дворнику! Ай-ай-ай!..»
– Так это он… Мухамедке…
– Конечно, конечно! А то кто же?!
– А Мухамедка мне ничего…
– Ну, вы все-таки лишь сравнительно недавно знакомы… А с другой стороны, м-м… довольно естественно, что Мухамед м-м… смолчал относительно источников своей осведомленности… Человек, увы, слаб… Ему, разумеется, хотелось предстать перед вами… А кроме того… мы ведь помимо всего прочего, прежде всего, еще и революционеры, конспираторы!..
– А Паутов? Паутову он?..
– Конечно, конечно! Виктор Алексеевич у меня здесь, бывало, часами сиживал. Спросит меня будто невзначай: «А что, говорит, он сегодня читал?» И сам ту же книжку берет! «Ах, говорит, какое странное совпадение! Мне именно эта книжка и нужна сейчас!» Такой хитрец! И беседовали они несколько раз подолгу. Виктор Алексеевич ему вопросы задавал, просил то или другое положение уточнить. А он так терпеливо с ним, по-доброму, человечно, все расскажет, выслушает… Я из деликатности, конечно, не присутствовала. Только говорила потом всегда: «Вы уж, Виктор Алексеевич, записывайте, пожалуйста, все. Это ведь такая ценность, этому цены нет!» – «Да, говорит, я, Генриетта Марковна, записываю. Эти записи, говорит, у меня всегда с собой!» Он ведь очень милый человек, Виктор Алексеевич… И он к нему хорошо относился… Я знаю, у вас с Виктором Алексеевичем были разногласия, вы высказывали чаадаевские настроения, на «Слово о полку Игореве» замахивались, но, поверьте, Виктор Алексеевич душа-человек! Как он о папе своем стареньком заботится! Из деревни сюда его выписал, из-за этого с супругой ссорился, настоял на своем! Если все обойдется, вы с ним помиритесь, пожалуйста…
– А что, вы случайно не знаете, Паутов спрашивал … у него… насчет своей поездки в S=F?
– Спрашивал, спрашивал, конечно! Я еще полюбопытствовала перед его отъедом: «А вы, Виктор Алексеевич, советовались с ним?» – Советовался, да, да.
– И что же сказал он?..
– Сказал так: «Мы являемся сторонниками развития сотрудничества в области науки и техники с теми странами и народами, которые проявляют искреннюю готовность к таковому сотрудничеству». Виктор Алексеевич потом сказал мне: «У меня прямо гора с плеч!» Вот как… Правда, незадолго перед отъездом мне показалось, что у них с Виктором Алексеевичем размолвка вышла. Но я уверена, что это мелочь, мелочь! А вот Замаркова нашего – это между нами, конечно, – он не любит. Не знаю почему, не скажу, врать не буду, а вот не любит и все тут, не расположен. В нем ведь, и правда, есть что-то такое м-м… неприятное. Уж очень он угодлив, что ли, не пойму… Вот он, Замарков-то ваш, уж ночью, бывает, и по коридору ходит, и у окошка сидит, тоже на Полярную звезду смотрит, все ждет, чтобы он к нему вышел! А он – нет! Ни в какую! Не хочет! Не любит таких! Этот-то, ваш, уж и ко мне подкатывался, чтоб я, дескать… Но я – нет! Как можно?! Я считаю это просто неприличным! Как это я подойду и скажу?! Нет! Я, знаете ли, в партии с 1918 года, коммунист со стажем, но никогда никого ни о чем не просила!.. Но это, справедливости ради сказать, редкий случай. А так он многих товарищей посещает. Вникает во всякую мелочь, подсказывает, поправляет. Вот, кстати, и Вольдемару Вольдемаровичу, – я его очень уважаю, но так и передайте ему, – ему ведь он говорил неоднократно, когда тот здесь у нас отдыхал, говорил: «Обратите внимание, Вольдемар Вольдемарович, на поведение вашего сына»… Так и передайте: не раз вам говорилось, Вольдемар Вольдемарович!..
– А про меня Паутов у него не спрашивал?
– Спрашивал, спрашивал, а как же! Я, говорит, испытываю некоторое недоверие к товарищу Кольцову.
– А он что?
– А он говорит: «Здоровое недоверие, говорит, хорошая основа для совместной работы!» Вот так…
В эту минуту в библиотеку вошел кто-то еще, мне незнакомый… Генриетта извинилась и поспешила ему навстречу. Я остался один. По инерции попробовал найти нужный том и тут же бросил искать: взяла вдруг такая слабость, какой отроду никогда не испытывал. Вынужден был присесть на корточки, прислонясь спиной к стеллажам – по-восточному, или по-деревенски, – благо Генриетта и другой посетитель меня не видели. А хотелось прямо-таки лечь на пол, тут же, между стеллажей, и лежать.
Едва нашел в себе силы встать, попрощаться с Генриеттой, доплестись до своей комнаты. Повалился на койку, прикрыл глаза от света рукой. Закошмарило математическими формулами, схемами, снилось, что плыву на корабле и меня укачивает… Опять море, песок, черная яма на берегу…
Часа через полтора вижу, что более или менее отлежался. Решил до обеда выйти прогуляться.
Вышел. На улице, оказывается, солнце! Даже припекает, но земля еще влажная. Песок во вмятинах от крупных капель. Зелень обильна, сверкает, даром что конец апреля! – Настоящее тропическое роскошество, в S=F наверно всегда так. Свернул к кусту, тому самому, прошел дальше.
У клумбы, как и тогда, стоял, ковыряя песок сапогом, генерал Иван Иванович. Я теперь отметил, что он не просто ковыряет землю от безделья, наоборот – это он работает, это он выбивает носком сапога маленькие кустики травки, проросшие посреди дорожки в неположенном месте. Я собирался было лишь кивнуть ему и пройти мимо, но он вдруг заулыбался и наперехват:
– Вадим Николаевич, дорогой, батенька мой, где же вы скрываетесь?! Я вас всюду ищу, к вам дважды уже заходил! А, в библиотеке были?! Вот я-то, старый дурень, не догадался посмотреть!.. Посылали за вами! Все спрашивали, где вы… Теперь-то поздновато немного, он уже ушел… Ну ничего, погуляйте так, подышите воздухом… Погода-то какая!.. А вы все один да один гуляете? Никогда не зайдете? Небось скучно так-то. Нельзя же все время работать. От работы, говорят, кони дохнут! А?! Ха-ха-ха!.. И он говорит: «Это ваше упущение, Иван Иванович!» Молодец, понравились вы чем-то ему. Заботится о людях… Вот и я думаю: чего вы никогда не зайдете? Зашли бы, посидели бы. Глядишь, сообразили бы что-нибудь. Мухамед, конечно, хороший парень, да ведь умен не в меру, а? Как пойдет про лингвистический анализ или про Колесо Истории, так хоть уши затыкай! И все-то он знает, и всего-то он в курсе! Ох, осторожней вы с ним, неровен час…
А то про Лондон начнет… А что в нем хорошего-то, в Лондоне? Я сам был – ничего хорошего нет, одна сырость!.. А с вами мы за милую душу посидели бы… Никакого колеса Истории нам не надо, у нас свои дела есть, верно?! Не стесняйтесь, заходите в любое время. И ребята у меня хорошие, головорезы, конечно, но нам с вами они не помеха! А работу кончите, на рыбалку с вами махнем… на Волгу! Хорошо! Благодать!.. Да… вот я еще о чем хотел потолковать с вами.
Он взял меня за локоть и мы с ним перешли на другую сторону клумбы, как будто там труднее кому-нибудь нас услышать.
– Да… вот я о чем хотел потолковать с вами… Вы уж меня извините, Вадим Николаевич… Это сугубо между нами. Я за Виктора Алексеевича хотел у вас попросить… Я знаю, у вас с Виктором Алексеевичем не все было складно… Но я так скажу: и он неправ и вы отчасти тоже неправы! Конечно, конечно, он неправее… И эти взгляды его… Согласен… Но ведь нельзя же так, голубчик! Нельзя. Все-таки не то время!.. Я что хочу попросить… Вы, когда с ним будете разговаривать, вы уж, пожалуйста, голубчик, не усугубляйте. Очень прошу вас. Я так считаю: человек может иметь собственную точку зрения. Имеет право высказать ее. Если она ошибочна, мы должны ее покритиковать, поправить. Но доброжелательно, по-товарищески. Не клея ярлыков. И уж конечно, без поспешных оргвыводов. Главное, создать атмосферу деловой, творческой дискуссии. На это в конечном счете ориентирует нас партия, подчеркивалось в документах. Времена-то изменились! А он-то конечно привык по-прежнему, по старинке, – это между нами конечно! Виктор Алексеевич ему сперва было понравился, а потом заколодило… Виктор Алексеевич расчувствовался, возьми и брякни: крестьянство, мол, то да се… А он конечно сразу на дыбы! «При характеристике крестьянства у вас выпадает факт дифференциации, исчезает куда-то наличие социальных группировок и остается одно серое пятно, называемое деревней. У вас и кулак не кулак, и середняк – не середняк, а какая-то сплошная нищета в деревне»… Виктору Алексеевичу бы помолчать, а он: «Разве наш кулак может быть назван кулаком? Да ведь это нищий! А наш середняк – разве он похож на середняка? Это ведь нищий, живущий впроголодь!» Ну а он ему, Виктору Алексеевичу-то: «Такой взгляд на крестьянство является в корне ошибочным, несовместимым с ленинизмом!» И дружба врозь!.. Я было подступился, аон мне: «Наша политика, Иван Иванович, в отношении кулачества есть политика его ликвидации как класса. Это конечно не значит, что мы можем его ликвидировать в один присест. Но это значит, что мы будем вести дело на то, чтобы окружить его и ликвидировать. Мы, говорит, терпели этих кровопийц, пауков и вампиров, проводя политику ограничения их эксплуататорских тенденций»… Тут он и вас помянул, что, дескать, Виктор Алексеевич вас эксплуатировал… «Но, говорит, терпеть дольше этих пауков и кровопийц, поджигающих колхозы, убивающих колхозных деятелей и пытающихся сорвать сев, – значит идти против интересов рабочих и крестьян!» Вот так… Я и умылся. Что делать, ума не приложу. Я конечно не первый год работаю, знаю: есть историческая необходимость. Но все же… Вы уж поговорите. Больно уж человек хороший, Виктор Алексеевич. Скажите: мол, вот как распрекрасно мы жить стали, строительство ведется, почти все обеспечены новыми отдельными квартирами, на международной арене авторитет как никогда высок, да… Урожай, скажите, в этом году был отличный… Про американский хлеб не говорите… Замолвите за Виктора Алексеевича словечко, а? Ведь ни за грош пропадет человек, повесят они его на фок-мачте!.. Что?! Ах, теперь нет фок-мачт?! Так на радиолокаторе повесят, черножопые найдут на чем повесить!.. А ведь, думается, можно было бы повременить. Человек он еще молодой. Увлекающийся еще, конечно, но он исправится, докажет делом, ударным, стахановским трудом. Его ведь можно и на другую работу перевести. На другую республику. Сейчас всюду революции… Вы уж пожалуйста. Знаете, сейчас важен климат терпимости, …этой самой толерантности, как говорит Мухамедка… Ото всего нашего коллектива к вам просьба!..
– Эй, молодой человек, вы что, опять заснули?! Нет?! А что это у вас такой вид? Вы что? …А вы, верно, думаете: вот ерунда, он спятил, дурацкая мистика началась, привидения, призраки! Так, да?! Вижу, вы так и решили! Признайтесь, решили, да?! Скажите: да, да! …Но вы ошибаетесь. Ошибаетесь! Я не больше вашего уважаю мистику и всякую чертовщину! Я не хуже вашего знаю, что все это вздор, фантазия! Я атеист, ни в Бога, ни в черта я не верю! «И к цыганам, понимаешь, не хожу!» – как поется в известной песенке… А в литературоведении – я тут где-то прочел – эти хреновины с чертями и призраками называются «мовизмами». Довольно глупо, на мой взгляд. При чем здесь «мовизмы»?! Почему «мовизмы»?! Это один из Одессы придумал, забыл фамилию… Ну этот – Петя, Гаврик, вот черт! …Вообще, любопытно, что в истории советской литературы такое важное место занимает одесское направление! Сколько их было, мать честная, и все из Одессы! А корчат из себя литературных мэтров!..
Да… О чем бишь я?! …Да о том, что я – ни к цыганкам, ни к церкви никогда никаких влечений не испытывал! Все эти фрески, иконы как музейные произведения я признаю, но не более того. Это все исторические памятники. Да… Но тут я был потрясен, потрясен, не отрицаю! Но не тем, чем вы думаете!.. Я был потрясен, убит, просто раздавлен… Но чем? Скажу! Человеческим коварством! Жестокостью! Подлостью!
Да-да, именно так! Коварство! Жестокость! Подлость! Я вам скажу, что разговаривая с ними – с татарином, с библиотекаршей Генриеттой, с Иваном Ивановичем, – я им не поверил ни на секунду, ни на единый миг! Татарина-то я заподозрил, как вы помните, с самой первой встречи, что он «ваньку валяет». А уж во время последних этих разговоров я только засомневался было вначале: Господи, да не сумасшедшие ли они все? Но потом понял: нет, нет, нисколько! Они всего-навсего мерзавцы! Почему? А потому что это ведь они посчитали меня сумасшедшим! Меня! …А иначе бы как они решились для собственной забавы, для собственного удовольствия так посмеяться надо мной! Разыграть меня! Устроить себе небольшое развлечение, спектакль, наподобие студенческого «капустника»!..
Э-э, да ведь это же Паутов, Паутов! – его рука!!! Не забыл, значит, Витенька прежних своих подвигов на театральных подмостках, не зарыл таланта в землю! Конечно он! Разработал сценарий, подговорил этих друзей… Режиссура блестящая! Как же я сразу не догадался! Между прочим, я же так и не знаю, уехал он в S=F, или сидит себе спокойно в Москве и руководит оттуда действиями своих клевретов?! Как бы то ни было, исполнение шикарное. Без фальши, натурально, пластично. Будто всю жизнь только этим и занимались. А может, это старая, отработанная их шутка, и кого-то прежде они уже так морочили? Или все же экспромт, импровизация? Признаться, я и сам бы непрочь при другой ситуации принять участие в таком веселом розыгрыше. Я понимаю: скучно, место подходящее для такого рода затей, что-то подобное себе можно позволить. Но это хорошо в небольших дозах, а сейчас шутка зашла слишком далеко! Черт побери, им же известно, в каком я напряженном положении, знают, что я много работаю, что я устал! Так зачем же это делать?! Это жестоко, это несправедливо… Как можно?! Взрослые, солидные люди, на ответственной работе, и вдруг такие ужимки! Сказать кому – не поверят! …Но, самое главное, – почему я?! Почему они избрали меня мишенью для своих пошлых шуток?! Что, я и впрямь произвожу впечатление идиота? Или я так уж внешне прост? Или я студентка с филологического факультета, которая на комсомольском собрании читает книги по оккультизму (был такой случай!)?..
Опять провал в памяти (что-то уж слишком много). Не помню, как я в тот раз расстался с генералом, что я сказал ему… Помню – уже у себя в комнате, – стою перед распахнутым стенным шкафом (там на задней стороне дверцы зеркало), зажег в тамбуре свет, разглядываю себя и спрашиваю: «Что, что во мне такого, отчего они решили, что я для них подходящая кандидатура?! Никогда, никто мне ничего в этом смысле обидного не говорил. Даже жена… Всегда все отмечали мое спокойствие, выдержку. Последнее время я, правда, изнервничался, но не настолько же, чтоб показаться психом! Глаза, рот, общее выражение лица… Нет-нет, все нормально!
А может, все дело в том, что я кого-нибудь из них чем-то обидел? Чем?! Когда?! Кого?! …Я не знаю за собой ничего похожего! Максимум, что я могу придумать, это то, что я не здоровался с этим либеральным мерзавцем Иваном Ивановичем. Но почему я должен был с ним здороваться? Мы были незнакомы, да и он со мной не здоровался тоже! С Генриеттой я всегда был предельно вежлив. С татарином?.. Нет, нет, я не понимаю этих людей! Такие действия можно объяснить только ненавистью! Но за что они меня ненавидят? За Паутова? Да, пожалуй, за него… Но почему они оказались на его стороне, а не на моей? Неужели я хуже него?! Хорошо, я допускаю, что в нашей с ним войне я порой совершал неблаговидные поступки – хотя какие? Ну ладно, допустим. Но ведь и он совершал их тоже! Так почему же получается, что виноват я один?! Что во мне такого, что лишает меня их сочувствия? И что в нем такого, что заставляет их сочувствовать ему? Отчего он для них вышел «свой», а я для них – безоговорочно – чужой?! И это, кажется, не первый раз в моей жизни так… Как ни пошло это звучит, я всегда себя ощущаю немного чужим среди людей… Все дело, видно, в обаянии. Или опять же в этой самой почве, в том что он человек от земли, крестьянин, а я горожанин, человек случайный, «из подворотни», как говорит моя женушка? Вот они и соображают: явился непонятно откуда, непонятно кто – так, дворовая шпана какая-то! Да, но как они это определяют? По каким признакам? Я одет так же, как и они, ем то же, что и они, говорю тем же языком. Классовое чутье? Вероятно, оно… Жена-то это всегда чувствовала, но я приписывал это ее уму, воспитанности, а все дело, видно, в чутье… А призывают к терпимости!..
Захлопнул стенной шкаф. Зеркало чуть не вылетело. Плюхнулся на кровать. Обида душила. Должно быть, поднялось давление, затылок ломило так, что не мог ворочать головой. А тут еще подумал о жене, о том, что она меня, в сущности, бросила – ведь бросила же, верно?! А если и не бросила, то готова бросить! – и совсем худо стало… Одиночество, полное, безысходное одиночество…
Лежал и терзался: как же мне быть? Как мне выкрутиться? И… Что делать с ними, с этими?.. Вообще, достойно ль смиряться под ударами судьбы или надо оказать сопротивление и в смертной схватке с целым морем бед с ними покончить? Умереть. Забыться. И знать, что этим обрываешь цепь сердечных мук и тысячи лишений, присущих телу. Это ли не желанная цель? Скончаться. Сном забыться. Уснуть… и видеть сны? Нет-нет, что я говорю?! Это ведь меня настроили! Все вздор! Мистика! Какие там сны! Ничего не приснится – вот и весь ответ! Если хоть что-нибудь приснилось бы, так все и мерли бы за милую душу, с превеликим удовольствием! А то – ничего! Абсолютный нуль, пусто-пусто, как в домино. В том-то вся и штука. Если б была какая-то неизвестность. Лопух будет расти. Вот и вся неизвестность. Но нет – нет. Не надо длинных рассуждений. Мысли превращают нас в трусов, а от долгих отлагательств вянет решимость, как цветок. Мне нужно сообразить, прежде всего, как обходиться с этими… друзьями, Паутовым (или татарином – все равно) и компанией… Может, обратить все в шутку? Посмеяться вместе, отнестись с юмором?.. Нет, это унизительно! Они унизили меня, а я буду им улыбаться, изображать, что ничего особенного не произошло? Нет, этому не бывать! Такого не прощают! И они сами знают это. Мы – враги, враги при любом раскладе, даже если согласимся забыть случившееся. Шутка зашла далеко, так порядочные люди не поступают… Я должен их наказать и наказать здорово, так, чтоб было неповадно впредь!.. Но как?.. Отчитать их, наорать, устроить скандал, сказать им все, что я о них думаю?.. Смешно, вот это действительно смешно! Они только повеселятся, с них это как с гуся вода… Или, может, накатать на них «телегу», докладную? Но как это все опишешь? Не поверят. Меня же еще и сочтут за сумасшедшего!.. Нет, похоже, что у меня, по-прежнему, лишь одна единственная тактика: ждать! Терпеливо ждать своего часа… А пока что? А пока – именно не подавать виду, будто о чем-то таком догадался, не выдавать ни в коем разе своей обиды, не менять с ними обращения… Так-так, правильно! Они считают меня сумасшедшим – пусть считают! Вернее, они хотят свести меня с ума, вот их план. Пусть! Так и будем себя вести! Подыграем им. Ничего лишнего, конечно, но чтоб и они вели себя по-прежнему! Пусть они раскроются дальше, обнаружат себя побольше! Они ведь уже немало раскрылись, едва только перешли к активным действиям. Еще неделю назад я даже не предполагал, что у моего дорогого Паутова столько доброжелателей. Давайте, друзья, старайтесь! А мы посмотрим… Хорошо смеется тот, кто смеется последним!.. Я ведь вас уже наколол, я вожу вас за нос, а не вы меня! То ли еще будет!.. Я вам покажу такую самодеятельность, что чертям станет тошно! У меня тоже способности!.. Я вам тоже поставлю пьеску!..
19 апреля
Бессмертие
Остаток того дня никуда не выходил: не хотелось никого видеть. И на следующий день, девятнадцатого, ни к завтраку, ни к обеду, ни к ужину не ходил. После того завтрака, когда я сам себе дырой на берегу моря померещился среди мусора и костей, у меня и кусок-то в горло не шел. Не просто так она меня, видимо, муссом кормила! Сука! К середине дня, правда, проголодался, те неприятные симптомы вроде бы пропали, отыскал у себя в столе палочку сухой колбасы, сервелата (жена, умница, дала с собой, а я и забыл), этим и питался, – как в загранкомандировке. Запивал водой из-под крана.
Несколько раз ко мне стучались (дверь-то я запер), но я даже не спрашивал: кто? – кричал: «Я занят! Зайдите попозже!» А сам, врать не буду, все с ними же разговаривал. Мысленно, конечно. С каждым в отдельности и со всеми вместе – и по-хорошему, и по-плохому. Метался по комнате, как заключенный – от стены к стене. Прилягу на койку, тут же встану, и снова мерить шагами свою одиночку – четыре шага туда, четыре сюда! Днем, ночью, спал, не спал, – не помню. Только все думаю: а вдруг они и впрямь сумасшедшие?! Что тогда?! Это ведь страшно, могут и… убить?.. Нет, нет, быть этого не может… Их бы давно разоблачили…
Попытался заставить себя работать (работа моя отчасти была подзапущена), взялся читать отчет наших депутатов в парламенте S=F (от партии Национального и Социального Возрождения) и тут же отложил: не могу разобраться в этой галиматье – ни логики, ни стиля, перескакивают с одного предмета на другой, врут; из этого чтения становилось ясным лишь то, что миссия их провалилась и что на следующий год – год выборов – их кандидатуры вряд ли будут поддержаны. Принялся было размышлять о том, как обернуть недовольство, которое эти трое возбудили в парламенте и у избирателей, нам на пользу, учитывая общее возрастание напряженности в стране, но ничего путного на ум не приходило. Все распадалось в сознании. Подумал: мне бы обернуть себе на пользу свое-то собственное положение, чего уж заботиться о тех несчастных креолах!
И снова все они передо мной – Паутов, татарин, Генриетта, курьерша, моя собственная женушка, Тимур… Да будьте вы все прокляты!!!
Достал дневник, вот этот самый, стал листать его, восстанавливать в памяти все происшествия день за днем во всех подробностях… Древние, я где-то читал, полагали, что человек, который может вспомнить всю свою жизнь, день за днем – это совершенный человек, он не умирает, делается бессмертен… Вот с этого раза у меня и вошло в привычку каждый день читать свой дневник… Где, кстати, спички?! Я забыл сжечь предыдущие листочки!..
20 апреля
Интер.(лингатор)
Ночью ставшее уже привычным дикое неистовство снаружи подле моей двери и, похоже, во всех концах дачи. Просыпался раз тысячу от грохота и скрежета. Мебель они что ль передвигали? Может и вправду, татарину Полярная звезда мешает?! Ха-ха-ха… Слышна была и музыка. Догадался: Генриетте, должно быть, починили приемник… Но не исключено, конечно, что они эту какофонию устраивают нарочно. Неужели они способны и на такое?! А почему бы и нет?..
Встал на рассвете. Густой туман. Все бело. Я распахиваю окно, плотная туманная масса колышется будто пред самым моим лицом, я могу дотронуться до нее, мне чудится, что, подхваченная сквозняком, она плывет мне навстречу, вталкивается в комнату, заполняет ее – хотя я знаю, что этого быть не может – и вот я уже брожу ощупью в беззвучно движущихся парах, дышу ими, задыхаюсь, пытаюсь высвободиться, отмахиваюсь от них руками, наконец выбегаю из комнаты, захлопываю поскорей дверь, и пока я иду по коридору, клочья тумана еще выползают у меня из-за пазухи, из-под пиджака, и медленно оседают, недорастворившись, на ковровой дорожке…
Дверь татарина полуоткрыта. Я стараюсь ступать потише… и вдруг – голоса: татарин с кем-то разговаривает!..
Я невольно замедлил шаг и прислушался… Что это?! Неужели?! Я в то утро был готов ко многому, можно сказать – ко всему, но это… это превзошло мои ожидания! Этого я не предвидел! Татарин разговаривал с Интерлингатором!!! Точно! Точно! Я этот квакающий голосок узнаю из тысячи, из миллиона, я этот голосок помню с двенадцати лет!.. Неужели Вольдемар тоже с ними?! Теперь-то, конечно, все объясняется! И чудесная осведомленность татарина, в первую очередь… Господи, как я наивен! Чуть было не убедил меня татарин, будто знает обо всем откуда-то со стороны! А то ведь, чего доброго, поверил бы и в мистические его способности! Как бы не так! Теперь-то все понятно! Непонятно по-прежнему лишь одно: почему же и Вольдемар предал меня? Что я ему-то сделал плохого?! Уж для него-то я… Уж на него-то я пахал сколько лет! Уж мне-то он обязан всем, всем! О нем никто и не помнил бы без меня! Нет, вот поди ж ты! Неужели я кажусь им так слаб, так ничтожен, что на меня им никак нельзя ставить?! Почему они все так безоговорочно принимают превосходство Паутова? Ну, эти-то, здешние, ладно, он их чем-то подкупил. А зачем Вольдемар?! Паутов же ненавидит его. Что, глупый Вольдемар надеется, что старое может забыться? Смешно!.. Вот интересно: будет он участвовать в их самодеятельности, в их спектакле?..
Татарин с Интерлингатором притихли: услышали меня. Прятаться дальше было нельзя. Я открыл дверь. Да, конечно, Вольдемар! Вид шаромыжника, афериста, знакомые ухватки, ему бы фокусы показывать по клубам в провинции… Я вошел в комнату. Они смутились. Татарин развязно закричал: «А, молодой щиловек, мой юный друг!» – и тут же потянулся к сейфу за бутылкой. Интерлингатор полез целоваться; у него рот большой, губы выворочены, как у негра, всего меня обслюнявил.
Я вытер рукавом следы поцелуев:
– Какими судьбами, Вольдемар Вольдемарович?
– Голубчик, вы же сами говорили, что нам нужно встретиться. Я и сам… э-э… рвался к вам, но вы все время были заняты. Затем я получил вашу записку. Тимур, к сожалению, не сразу мне ее передал… Я летал в Сочи, беседовал с нашим… Он очень плох, едва ходит. Я увидел, что здесь толку не добьешься, на самолет и обратно.
Для правдоподобия он тряс лошадиной своей головой, вовсе не в такт словам, и молотил по воздуху костлявыми руками.
Я тонко усмехнулся:
– А я и не знал, что вы знакомы с нашим уважаемым Мухамедом-Оглы.
– А как же, а как же! О, мы знакомы с очень давних пор! С Испании. Мы были там вместе. Бок о бок. Помнишь Гвадалквивир, Мохамед? Да, там было жаркое дело! Сколько же лет мы с тобой не виделись! Сорок? Нет, сорока еще нет, но около того. Нехорошо. Почему ты никогда не позвонишь мне, Мохамед? Нам есть, что вспомнить! А Катарину-Терезу помнишь, старый разбойник? Ах, какая прелесть была Катарина-Тереза! Сколько лет тогда тебе было? Молодой, горячий, усы носил. Ты ведь тогда носил усы, да? Что за время! Что за песни! Давайте, как только вы окончите свое задание, обязательно встретимся все втроем, соберемся, ну хоть бы у меня, вспомним старину, попоем, ну выпьем конечно, ха-ха-ха, Мохамед! А?! Ха-ха-ха!
Татарин протянул мне стакан, но я отвел его руку. Интерлингатор стал уговаривать меня выпить за встречу. Я знал, что мне надо быть начеку, и отказался наотрез.
– Вы хотели поговорить со мной, Вольдемар Вольдемарович, – сказал я, уже направляясь к выходу. – Пойдемте.
Татарин опять продемонстрировал, что шокирован, но мужественно улыбался, мол, со строптивым ребенком ничего не поделать. Интерлингатор в коридоре шепнул мне укоризненно: «Ну зачем вы так!»
– Ничего-ничего, – я открыл дверь к себе, малость побаиваясь наткнуться на белую завесу тумана.
Интерлингатор якобы дружески приобнял меня за плечи:
– Ну что, победа наша близка, а? Хоть и не вполне самим себе мы ею обязаны…
Я подумал: странная формулировка, или он просто не совсем точно по-русски выразился?
Он продолжал, усаживаясь в креслице:
– Мне сказали в Отделе, что с вами все в порядке, без пяти минут вы в S=F! Вопрос нескольких дней! Поздравляю, заранее поздравляю вас. Поздравляю тебя, дорогой!
Надо сказать, что в детстве-то и всю юность он мне тыкал, а потом уж, как я стал входить в силу, перешел на «вы»…
Я не поблагодарил и напустил на себя личину равнодушия:
– Поживем-увидим…
– Да что там поживем-увидим! Все в порядке, говорю вам, все в порядке!..
– А почему вы сказали, Вольдемар Вольдемарович, что мы обязаны этой победой… Как это вы сказали?
Он заерзал, движения нелепые, и правда, как у неумелого фокусника или карточного шулера, который прячет по карманам фальшивые карты, а они у него то и дело вываливаются. Сник:
– Я… про Виктора Алексеевича… Все-таки жалко его… Нет-нет, не подумайте, я не сомневаюсь, никогда не сомневался, что вы… достойнейший! Объективно, объективно! Но между нами… чем-то он мне тем не менее нравился тоже, хоть у нас с ним так все… неудачно получалось! Ей-богу, если теперь все обойдется, надо будет нам, то есть вам и мне, с ним помириться! Нехорошо, что мы так ссоримся по пустячкам… обижаем друг друга… Если бы пришел сейчас Иисус Христос, что он сказал бы нам? Он сказал бы: «Человек человеку волк, так получается, да?» Вот видите, и этого Марио проклятого мы из-за наших разногласий упустили. Видите, а Мао тут как тут!.. За адмиралом недоглядели, это Виктора самого вина, мешал нам как следует с ним контакты установить, расхолаживал нас… А теперь что? Они и его поймали на крючок! Вы помните, в газетах промелькнуло сообщение, что капитан первого ранга Васку де Гомеш ездил в Китай? А они ведь друзья с адмиралом, вместе военно-морское училище кончали. Капитан на «Прогресо» несколько лет служил. Я уверен, что он и сейчас там с адмиралом. И уверен, что с его непосредственным участием вся эта операция в Пекине разрабатывалась. Это их рук дело, сомнения нет! Их тактика. До предела взвинтить обстановку, помешать работе нашего съезда и половить рыбку в мутной воде. За Виктора я очень беспокоюсь. Виктор им ведь тоже немало наложил, да? Если мы провалили левоэкстремистскую группу в университете, то это безусловно заслуга Виктора… Я, кстати, беседовал на эту тему в Сочи с нашим… Он очень обеспокоен оживлением промаоистских группировок… В ТАСС’ах была информация о взрыве на железной дороге близ Порто-фэ, заметили? Это их работа. Нам это сейчас совершенно ни к чему. Вы согласны? Нашей задачей на сегодняшний день является объединение всех прогрессивных сил под… общим руководством… Я полагаю, мы с вами должны выступить на эту тему со статьей. С тем я и приехал. Кое-что я уже сделал. Ах, моя папка осталась у Мохамеда!.. Голова садовая, как говорят русские! Сейчас принесу!
Я поглядел на часы: еще только восемь. Туман за окном рассеивался.
– Когда вы приехали?
– Я приехал вчера вечером. Хотел сразу идти к вам, но мне сказали, что вы себя плохо чувствуете и легли отдыхать. Решил вас не беспокоить. Сегодня утром встал пораньше, изменил, хе-хе, своим привычкам, зная, что вы любите работать утром, и к вам! Подымаюсь сюда, и вдруг встречаю старого боевого товарища! Я не мог не задержаться! Столько лет не виделись, совсем потеряли друг друга из виду! Замечательный человек! Философ! …Между прочим, посадил его в свое время Иосиф Виссарионович… после Испании. Три года на Колыме… Говорил он вам? Потом-то разобрались и выпустили. Но карьера, конечно, нарушилась. Не доверяли. Сейчас бы большой человек был при его-то талантах. А нынче совсем спился, а? Ну что это такое, с раннего утра пьет! До меня и раньше слухи доходили… А работник отличный, да? И голова ясная, и печени ничего не делается! Вот здоровье!.. А я совсем старик стал. Все болит, все. Одышка, астма, почки… Доктор только вздыхает. Пора на пенсию, видно, а? Ха-ха-ха-ха… И Розы моей уже нет. Кто бы мог себе вообразить, такая была крепкая женщина! Лучше бы мне умереть самому, честное слово!.. Честное слово! Я часто об этом думаю… Если б Роза была жива, то и… Тимур бы… нет-нет, он не сделал бы этого! Вам ведь уже все рассказали, да? Какое несчастье, какое несчастье!..
Он обхватил голову своими шулерскими руками с длинными, гнущимися во все стороны пальцами.
– Так что там с Тимуром? – осторожно спросил я. – Это правда?
Он махнул рукой:
– Правда, чистая правда! Очень плохо все… – По его дряблой, сегодня бледной щеке (хотя от природы он смугл) прокатилась слеза. – Потерял я сына. Недоглядел… Если б Роза была жива! …Со мной, конечно, уже беседовали, и не раз, сказали: мы вам доверяем, безусловно, но вы обязаны принять меры. А что я могу сделать?! Я с ним беседовал, разрешения не дал, разумеется… Сказал: «Подумай сам, ну кому ты там нужен! Там инфляция, безудержный рост цен, безработица, сотни тысяч людей выброшены на улицу, жилье дорого. Хорошо, допустим, тебя на первых порах пригреют какие-нибудь эмигрантские фонды. Очень может быть. Но в тебя сейчас же вцепится разведка. Из тебя захотят высосать все сведения. Сам по себе ты им не нужен, но у тебя есть имя, благодаря мне. Ты что же, предашь своего отца, как пионер… Павлик Морозов?! У тебя, что же, комплекс Эдипа?! Так знай, что они выжмут тебя как лимон и выбросят на свалку! Ты должен будешь бороться за существование, ты должен будешь работать! Ты что думаешь, это ведь только здесь можно, как говорят русские, х…ем груши околачивать и получать за это деньги! А там надо работать, и еще как! За так тебе деньги никто платить не будет! А жизнь среди эмигрантов… Ты спроси меня, что это такое! Ссоры, дрязги, интриги, доверять никому нельзя – эмиграция нашпигована агентурой ГБ, это я тебе говорю точно!.. Одумайся, скажи, чего тебе не хватает, я для тебя все сделаю, у меня еще есть возможности, я прошибу для тебя любую стену! Скажи только, чего тебе не хватает?!» А он мне говорит: «Мне не хватает свободы!». Я говорю: «Ты это что, серьезно?! Нет, ты это серьезно?! Какой свободы? Одумайся! Мы конечно употребляем в своей пропаганде этот термин, но ты как человек образованный ведь должен знать, что нет свободы вообще, свобода всегда носит конкретный, классовый характер! Ты говоришь, здесь ее нет. Хорошо, предположим, я с тобой согласен. А где она есть? Там-то ее ведь нет тоже! Там у власти другой класс, класс капиталистов и помещиков, вот у них да, есть свобода. Свобода у того, у кого власть, пойми ты это, ты уже не маленький. Что-что? Ты говоришь о так называемых буржуазно-демократических свободах?! Так я тебе еще раз повторяю: во-первых, демократия всегда носит конкретный, классовый характер, а во-вторых, пока ты этой хваленой демократии дождешься, тебя здесь сотрут в порошок! С этой машиной нельзя спорить! Она работает в режиме исторической необходимости!»
Я молча слушал, а внутри у меня все клокотало: какой болван! Какая мешанина в голове у человека! Столько лет проработал в аппарате и даже не может корректно сформулировать! И этого человека я прочу в лидеры Движения! Выпусти его в одиночку, он таких дров наломает! Маразм? Нет, он всегда был такой. Он мне всем должен быть обязан, уж репутацией блестящего публициста во всяком случае! А он вместо того снюхался с этими. Продал меня ни за грош! Или это он меня ловит?!
Между тем он не унимался, придвинулся ко мне поближе, опять пустил слезу (тоже талант зазря пропадает!), искательно заглядывал в глаза:
– Вы уж простите меня старика, Вадим, я с вами так откровенно, по-родственному. Вы для меня как родной. Я вас еще вот такого помню. После смерти Розы… кроме Тимура у меня никого ближе вас нет. – (А отца своего собственного забыл?!) – Я вас очень прошу, Вадим, повлияйте на моего мальчика, повлияйте! Поговорите с ним, убедите его! Лишь вы один можете это сделать! И как можно скорей, нельзя терять ни минуты, будет поздно! Я прошу вас, еще до праздников, как только переберетесь в Москву, сразу… Я и в Отделе уже сказал, что вы с ним поговорите, по-хорошему, по-товарищески… Он вас ценит, он прислушивается к вашим словам… Надо его вырвать из-под влияния этой женщины!
– Так он решил жениться? А почему такая спешка? То есть, я хочу спросить: почему надо спешить с разговором? Почему он спешит жениться, это более или менее понятно – когда женятся, отчего-то всегда спешат…
– Нет-нет, ни в коем случае! Я не даю ему своего… благословения! Это ужасная женщина, вы не знаете ее! Она все и подстроила! Она его распропагандировала! Она свела его… с диссидентами! Он уже написал статью!!!
– Статью?!
– Да! Только это между нами, Вадим…
Он опасливо оглянулся и извлек из внутреннего кармана пиджака пачку папиросных листков с убористым, напечатанным на машинке через один интервал текстом.
– Вот видите, – снова оглядываясь, зашуршал он листочками; руки его дрожали, – видите… Самиздат!.. О преимуществах демократии перед деспотией… Какой деспотией, Господи спаси и помилуй! Слова-то какие! Вот здесь, читайте! Читайте!.. «Одна лишь демократия обезопасила себя от этих… бедствий. Только при ней народы свободны как от рек крови, так и от унизительного сознания собственной неполноценности, которыми сопровождается передача власти при посредстве революций или дворцовых переворотов, до сих пор свойственных всем другим, атавистическим “видам”»… Видали?! Это что ж получается, а?! «Свободны от рек крови». Разве так говорят по-русски, а? Ну это ладно, а дальше?.. «Унизительное сознание собственной неполноценности»… Это о каком обществе идет речь?! Откуда такие слова из арсенала буржуазной советологии и антикоммунизма?! Или вот здесь… «Во-первых, только при ней, – то есть при демократии, он хочет сказать, – становится возможной свободная мобилизация всех интеллектуальных ресурсов Системы для исправления ошибок Управления…» Видали, а?! Как по-вашему, что имеется в виду под ошибками? Что он хочет сказать? Разве мы не критикуем ошибок? У нас всемерно развивается самокритика. А, например, критика ошибок периода культа личности? Так зачем же эти крайности? Я всегда внушал ему: главное – это чувство меры. Как сказал Оскар Уайльд: «В вопросах существенных форма важнее содержания»… И потом… нет демократии вообще, она всегда носит конкретный…
Я прервал его:
– Ну хорошо, а в чем же главная идея статьи? Концепция-то у него есть или нет?!
Он с непостижимой быстротой завертел руками перед моим носом:
– Есть! Есть… И это хуже всего!.. Я тоже сразу же сказал ему: «Ладно, ты меня не агитируй! Меня за свободу агитировать не надо, я всю свою жизнь отдал освободительной борьбе за мир и демократию! Поговорим серьезно. Объясни, что же ты хочешь доказать? Концепция у тебя есть?» – Он мне на это и заявляет: «А ты статью-то прочел внимательно, до конца? Если ты прочел и ничего не понял, то я уж не знаю, что и думать!» – Нахал! Нахальство так отвечать отцу, а?! Я говорю: «Не знаю, зачем ты вообще мне давал ее читать, но если уж дал, то объясни концепцию»… Он говорит: «Я много размышляю над проблемами демократии и обратил внимание на следующий характерный факт. Я заметил, что подлинная демократия существует сегодня только в тех случаях, где в свое время была установлена абсолютная монархия! История, – говорит, – является для народа школой, где он усваивает, сознательно и бессознательно, множество стереотипов, неповторимая совокупность которых и представляет собой его политическую культуру. И эта культура не стоит на месте. Она развивается: от нуля – и до демократии! Но чтоб демократия восторжествовала, страна обязательно должна пройти ступень абсолютизма! Иначе не получается, весь исторический опыт доказывает это! Луи Каторз, Елизавета Английская. Ряд других. Я, говорит, первый открыл историческую роль абсолютизма! Лишь в недрах абсолютизма успевает сложиться и вызреть оппозиционная социальная сила!»… Нет, вы слыхали? В Сибирь захотел! Я говорю: «Ты же не выдержишь лагерей. Ты избалован, изнежен…»
Интерлингатор умоляюще прижал руки к груди, сунулся ко мне, судорожно схватил за лацканы пиджака:
– Как мне быть, Вадим, посоветуйте, прошу вас!
Я мягко отстранил его, встал и походил по комнате, чтобы он не мог опять вцепиться в меня. Игра его была столь неподдельна, горе, казалось, столь искренне, что я, честно говоря, почти готов был ему поверить.
– Так что же Тимур предлагает? – спросил я.
– Вот-вот! – закричал он. – Вот именно! Он предлагает ввести в России абсолютную форму правления! Это и есть его концепция! Абсолютизм в области политической и плюс углубление и развитие хозяйственной реформы в области экономической! Русский народ, по его мнению, не прошел культурной школы абсолютизма, индекс его политической культуры близок, как ни печально, к нулевой отметке – так дайте ж ему пройти эту школу!.. Я говорю: «Ты подо что же роешь, подлец?! Значит, опять царь?! Опять бояре с дворянами, так?! Реставрация? А где ж ты его найдешь, своего царя, кто его будет выбирать?! Верховный Совет?! Или, может, Учредительное собрание созвать?!» Он говорит: «Ну, не так примитивно… Я имел в виду, скорее, сам принцип э-э… ограничения Власти…» Я говорю: «Заладил: э-э, э-э, принцип, ограничение власти! Дурак ты дурак! Тебе уж за сорок, вон седина появилась, а все никак не поумнеешь! Ты что, неужели не понимаешь, что здесь полно таких, которые только этого и ждут! Широкие народные массы-то как твой лозунг расценят?! За реставрацию, вот как! Даешь царя! Императора! Им только скажи, такое начнется, ой-ой-ой! И тебя же первого на фонаре вздернут! Твой-то отец, скажут, кто?!»… Как вы полагаете, Вадим, я правильно рассуждаю?..
Я признал:
– В некотором отношении правильно.
– А как еще можно ему возразить, посоветуйте.
– Надо подумать… Можно посмотреть рукопись?
Интерлингатор неуверенно отдал мне пачку.
Несколько минут я перелистывал ее, читая по диагонали. Он нетерпеливо крутился в креслице, ежесекундно выворачивая голову, чтобы увидеть, где в данный момент я нахожусь. Я оттягивал время…
– Вы знаете, Вадим, – наконец не выдержал он. – Я хочу сказать вам… Эх… Только это строго между нами… Я вам… как самому себе… Мы знаем друг друга столько лет… Э-э… даже не знаю, как сказать… Вы слушаете меня?..
– Да, я вас слушаю…
– Вы знаете, Вадим, строго между нами… в общем и целом… по большому счету… я полагаю… – Тут он выкатил на меня свои карие креольские глаза и зашептал: – Я полагаю, что… Тимур не так уж неправ! Вы слушаете меня?!
Я быстро кивнул, а про себя подумал: «Вот, вот оно, началось! Все-таки, значит, и ты, Брут!»…
– Послушайте, – продолжал он, пододвигаясь вместе с креслицем еще ближе ко мне. – Я сам часто говорил себе: Если бы, – говорил себе я, – в свое время Иосиф Виссарионович… позаботился бы… ну, понимаете о чем… Не понимаете?.. Я имею в виду о наследственной передаче власти! О законном, так сказать, наследнике, хе-хе-хе, – то сейчас бы и не было ничего этого, а? Чего бы не было? А не было бы ни ХХ съезда, ни разоблачений, ни Венгрии, ни Чехословакии, ни всех этих …диссидентов, будь они прокляты! Ничего не было бы! Все было бы ровно, спокойно, развитие совершалось бы непрерывно по восходящей линии, без срывов, отклонений, без ненужных дискуссий, и между нами – без борьбы за власть! Сколько расколов можно было бы предотвратить, сколько выступлений, самым пагубным образом повлиявших на общественное сознание, на мировое общественное мнение, не состоялось бы, если бы он решился быть до конца последовательным и сделать тот шаг, который логически вытекал из всей его предыдущей деятельности по созданию мощного централизированного государства, мировой державы, Мировой Империи! Один только шаг: «Главой государства объявляю моего сына… или, там, мою дочь!» И все в ажуре! Народ был готов к этому. Установилась бы распрекрасная абсолютная форма правления! И вот, надо же, не решился! А он думал, я знаю, он думал об этом! Его отношения с женой, которую он сам застрелил, с детьми, на которых ему тяжело становилось смотреть, которых он почти начинал ненавидеть, едва лишь они подрастали. О, тут тонкая психология! Одно дело, к примеру, сказать: «Вот жена Иосифа Виссарионовича… А вот его дочка Света…», а другое дело сказать: «Ее императорское величество, их высочества сейчас будут!..» Верно?! Я знаю, он думал об этом. Его мучил отвратительный бытовизм, – я правильно употребляю это слово? – да, отвратительный бытовизм, содержащийся в этом: «жена», «дочка»… Он – вождь народов! И вдруг появляется какая-то рыжая девица, стреляет по сторонам глазами, все смотрят, хороши ли у нее ноги. Одно это способно разрушить Систему! А принцесса уже совсем иное дело! Он все последнее время терзался мыслью о том, что созданная им система неустойчива, что сразу же после его смерти вчерашние его ученики начнут тянуть кто во что горазд, как говорят русские, а начнут именно потому, что лишены в своих действиях единого главенствующего правового начала, каковым естественно может явиться лишь принцип передачи власти прямому наследнику… Эх, все было бы по-другому, все! И многие наши беды оттого, что мы не можем завещать нашим детям того, чем владеем сами. Кто-нибудь умрет, кто-нибудь из номенклатуры, смотрите: нередко отбирают ведь и квартиру, и дачу! Преемственность элиты нарушается!.. А отсюда и нехватка политической культуры, перебои в сфере демократии. А конфуз с бегством Светланы? Какой это удар для всех нас! Мне говорят: «Что ж это вы за сыном недоглядели?!» А я отвечаю: «Да что уж тут говорить о моем сыне, когда самого… самого Иосифа Виссарионовича родная дочь деру дала!»… А ведь будь у нас принцип наследования, не уехала бы, да?..
Я не скрыл иронии:
– Так, стало быть, Тимур прав? Может, и в самом деле нам нужно пройти школу абсолютизма?
– Так я же и говорю! – Интерлингатор даже как будто немного обиделся. – Тимур ведь умница, в этом ему не откажешь. Только неясно, как начать. Я и сказал ему: «Сынок, милый, в принципе-то ты прав! Конечно! Но ведь страна-то какая, страшно браться! И не такие, как ты, себе шею ломали!»
Я расхохотался:
– Да, это уж точно! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Костей не соберешь!.. А вы бы посоветовали ему для начала опробовать свою концепцию на чем-нибудь поменьше! Провести, так сказать, эксперимент ограниченного масштаба. Ха-ха-ха! Почему бы ему, например, не избрать в качестве объекта какое-нибудь государство в Латинской Америке! А?! Ха-ха-ха! Вам не кажется, Вольдемар Вольдемарович, что Тимур рассматривал и такой вариант?!
– Не может быть!!!
– Вне всякого сомнения! Вот, смотрите, здесь как раз об истории Латинской Америки, которая «освободившись в националистическом порыве от чужеземной автократии, попыталась, минуя эру абсолютизма, не пройдя его культурной школы, воспроизвести демократические порядки США… Попыталась – и на протяжении полутора столетий так и не обрела ни стабильности, ни эффективности, присущих политическому “виду” демократии»… Во как загнул! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Так что же, Вольдемар Вольдемарович, попробуем ввести абсолютную монархию в республике S=F?! А?! Ха-ха-ха! Кандидаты на престол у вас есть? Подготовьте-ка список! Как там у нас, в S=F, монархическая партия достаточно влиятельна?!
Его как подбросило, он даже схватился за ручки креслица, как бы испугавшись, что сейчас вообще взовьется под потолок:
– Конечно, конечно! – От усердия он еще больше выпучил глаза, покраснел и закашлялся. – Есть такая партия! Мы с вами, к сожалению, мало занимались этим вопросом, хе-хе, но она существует! У меня среди них имеются… э-э… друзья! Но это между нами. Мы приедем, я вас познакомлю. Супружеская пара, влиятельные журналисты. Я вам о них никогда не рассказывал. Дело в том, что смолоду я… за синьорой волочился… и, надо заметить, не без успеха! Я и не рассказывал, так сказать, из… скромности! Честь дамы! Не хотел компрометировать!.. А уж красотка была, пальчики оближешь! Вы увидите. Хотя сейчас уже не то… Годы… Из старой аристократической семьи. Парк, особняк, резные потолки, камины… Надо будет в случае победы революции постараться… м-м… уберечь… Ну-у, в особняке можно устроить музей… э-э… «дворянского быта»… А их, его и ее, при музее! Синьора, скажем, директором, а синьору – смотрительницей! Там, в парке, есть один флигелек, где я – скажу по секрету – провел блаженные, блаженные часы!.. Можно будет разместить их там, бывших хозяев… Мохамед говорит, что в Англии многие обедневшие владельцы родовых замков сами устраивают у себя музеи и пускают за плату посетителей. Так что им, я думаю, будет не обидно. Я сумею ей объяснить необходимость этого. Она, знаете ли, как говорится у русских – «с младых ногтей» сохранила ко мне пиетет. Знаете ли, революционер, заговорщик! Романтика! Даже хотела бежать со мною в Советскую Россию! Я в это время уже был женат здесь… на Розе …к сожалению… А о том, чтобы нам пожениться там, в S=F, ее родители, ясно, и слышать не хотели… Я – между нами говоря – потому-то и должен был оттуда смотаться… Не совсем конечно только поэтому, нет-нет, но одна из причин… Могли бы прихлопнуть, это у нас свободно. Народ – южный, горячий… М-да… О чем бишь я, как говорят русские… Так вот! Если мы хотим войти в контакт с монархической партией, я думаю, что через синьору мы это провернуть сумеем. Или через мужа – он у нее под башмаком, на меня хоть и косится, но пикнуть не может, принимает, угощает по первому разряду!.. Надо только будет заготовить предложеньица, компромиссные вариантики, альтернативки… Ходы мы найдем!..
Я ощутил, что всей этой собачатиной меня обволакивает как туманом. На какое-то время я даже забылся и стал мысленно взвешивать, насколько реальны возможности победы монархической партии в S=F. А тут еще это дурацкое совпадение: синьора, старая аристократическая семья, парк, особняк, – ведь все это мне лишь на днях снилось! Когда? Посмотреть в дневнике… Или Интерлингатор раньше уже рассказывал мне об этом? Но как у меня могла вылететь из памяти такая деталь?!..
Я вспомнил, что собирался подыграть им, и, соответственно, мне надо бы сейчас брякнуть какую-нибудь глупость, наплести вздору, но куражу совсем не было. Хотелось только одного: прервать поток Интерлингаторовской болтовни. Я вновь поднялся и грубо сказал, что голоден и хочу есть. Он, видно, тоже устал (интермедия была исполнена с напряжением), сперва от радости чуть не подпрыгнул (чревоугодие – главный его порок), а потом важно насупился:
– Да-да, вы правы. Надо подкрепиться. Нам предстоит большая работа… После завтрака мы продолжим нашу беседу…
– Нет, – сказал я. – После обеда. Давайте набросаем каждый свой вариант и затем сопоставим их, как всегда…
Ему пришлось согласиться. А мне хотелось побыть одному, и я знал, что делал: теперь этот дурак исчезнет до вечера, будет изображать трудягу, а затем покажет мне полную корзину рваной бумаги (сам-то он двух строк связать не умеет) и скажет: «Вы написали? М-да, не так уж много… Но ничего, не огорчайтесь, у меня и того меньше. Ха-ха! Понимаете, Вадим, трудновато, мысли есть и немало, но целого пока что не складывается. Нам нужно бы обговорить с вами некоторые мелочи поподробнее. Попробуем вместе… Вы садитесь, пишите, а я буду рассуждать вслух. Начнем, благословясь, как говорят русские… Что-что? Вот-вот, именно это я и собирался только что сказать. Записывайте, записывайте…»
Так оно и вышло.
21 апреля
И эта тоже туда же. Чем докажет?
Накануне Интерлингатор объявился, как я и предполагал, только вечером, но притом пьяненький: Мухамедка заманил-таки его к себе опять, нельзя было отказать старому товарищу, вспоминали Испанию, красотку Терезу и так далее. О работе не могло быть и речи. Отложили. От усталости спал как убитый, сквозь сон чудилось, что кто-то царапается в дверь, но я даже не открыл глаз. А все равно проснулся усталый.
К завтраку Интерлингатор не вышел. Я отправился разыскивать его (ему отвели комнату где-то в боковой пристройке, на первом этаже). В холле на диване курьерша. Не видел ее, кажется, довольно давно… Хотя, впрочем, если разобраться, то всего два-три дня… Увидела меня, подбежала:
– Ой, Вадим Николаевич! Где же вы пропадали. Вчера искали вас… Я стучалась к вам. Неужели не слышали?! Так крепко спали? Счастливчик! Лаки бой! Можно так сказать, да? Я два раза за вами бегала, а вы спали! Нехорошо.
– Почему вдруг ты за мной бегала?
– Посылали! Первый раз Вольдемар Вольдемарович посылал. Я с ним познакомилась! Ой, какой милый дядечка. Ухаживал за мной так смешно. Воспитанный. Конфеты мне подарил, ручку целовал! Ой, в театр меня пригласил! Я обожаю театр! Третьего мая в театр с ним пойдем, в «Ленинского комсомола». Модную пьесу смотреть. «А потом, говорит, поедем с тобой в Ленинград, на белые ночи»… А я говорю: «Ой, я не могу в Ленинград, мне экзамены сдавать надо!» А он говорит: «Ничего, дня на два можно, развлечься…» Я говорю: «Ну вы шутник!..»
– Поздравляю с саксессом! Так это где же вы веселились, у Мухамеда?
– И у Мухамеда, и здесь! Ой, мне у него руки нравятся очень! Пальцы такие длинные, тонкие! Сразу видно, что иностранец, да?! Интеллигентный человек, у русских таких рук никогда не бывает!
– Ты про Вольдемара?
– Господи, ну конечно! Про Вольдемара Вольдемаровича. Ой, какой вы непонятливый! Ю ар фул!
– Так. А кто посылал за мной второй раз? Ты сказала, что бегала дважды.
– А второй раз Иван Иванович.
– Как, и он вместе с вами?!
– Ой, какой вы! Я же говорю: все были, все! Специально собрались, только вы один не присутствовали! Иван Иванович говорит: «Достучись, позови его обязательно!» Уж я стучала-стучала. Прибегаю обратно, говорю: «Не открывает!» Он говорит: «Иди еще раз!» Я говорю: «Не пойду, сами идите! Я и так из-за вас половину пропустила!»
– Что пропустила?!
– Ой, ну про то что он выступал! Э бьютифул стори!
– Кто он?! Какая еще бьютифул стори!
Она погрозила мне пальцем:
– Сами знаете кто! Чего спрашиваете-то! Он-то меня и выручил! Такой милый дядечка! А на вас – рассердился. «Ладно, говорит, не хочет, не надо!» Обойдемся, мол, и без него. Без вас то есть! «А девушка, говорит, пусть сидит, слушает». Ой, а как интересно выступал! Исключительно! Как отравили его рассказывал! Зэт из э бьютифул стори! «Я, говорит, прилег в саду на лавку после обеда, а в мой уголок, говорит, прокрался один…» Он не сказал кто, или я прослушала, пока из-за вас бегала, фу, какой противный!.. «Да, говорит, прокрался с проклятым соком белены во фляжке. Научно-исследовательский институт специально разрабатывал ему этот настой, чье действие, говорит, в таком раздоре с кровью, что мигом обегает словно ртуть все внутренние переходы тела, створаживая кровь, как молоко, с которым каплю уксуса смешали». Так было и с ним, да! «Они, говорит, влили мне эту дрянь в ушную полость, в ухо то есть. Сплошной лишай, говорит, покрыл мгновенно пакостной и гнойной коростой, как у Лазаря, кругом всю кожу мне!..» Ой, мы все слушали, прямо рты пораскрыли! Вери интерестинг! Но негодяи, да? Это же бывают такие люди! А он говорит: «Тише, говорит, ветром утренним пахнуло. Потороплюсь…» Ой, как жалко, что так скоро кончилось, да? Из-за вас я все прослушала, плохой вы! Ой, смотрите, вон ваш Замарков идет! Сделайте вид, будто вы мне слово английское объясняли! Ой, не люблю его! Вот только его и вас вчера не было. Его-то и звать даже не стали! Ой, ой, сэнк ю вери матч! Ай эм спендинг май викейшн нот фар фром Москоу!..
Я выругался, почти вслух. Она изумилась, но быстро решила, что это по адресу Замаркова. Но я имел в виду и ее тоже. Я имел в виду их всех!
Она упорхнула. Впрочем, нельзя сказать, чтоб так-таки упорхнула – зад был уже тяжеловат. Матерясь сквозь зубы, придав лицу зверское выражение, я двинулся вперед. Я надеялся, что Замарков будет устранен и я пройду свободно. Не вышло. Мышонок собрал, как видно, всю свою волю и загородил мне дорогу:
– Вадим Николаевич, мне настоятельно необходимо поговорить с вами! Нет, не здесь. Лучше где-нибудь еще. Пойдемте ко мне. Ко мне ближе…
Тон необычен. В голосе некоторая дрожь. Или это я его так напугал? Почти втолкнул меня в свою комнатку, выглянул в коридор, посмотрел направо-налево, запер дверь! Ого, что-то будет!
– Вадим Николаевич, это сугубо конфиденциально! – шепотом: – Вы замечаете, что тут у нас делается, а?!
Я – невинно:
– А что такое?
– Как что?! Они тут все с ума посходили!
– Они? Кто они?
– Они все! И татарин, и библиотекарша, и генерал, и кухарка!.. Все, сколько их тут есть! Остальных я не знаю… Теперь еще и Интерлингатор ваш туда же! Они спятили, я уверяю вас, они спятили! Они без конца только об этом и говорят, обсуждают, друг друга подзуживают… Они и девочку эту невинную, курьершу, с толку сбили, мозги ей заморочили… Они и меня пытались втянуть.
– Втянуть? А вы?
– Я?! Ни за что! Я им говорю: «Меня на мякине не проведешь! Я и не такое видел!.. Чем вы докажете, что это он и есть?! Ну-ка! Чем?!» Они на меня: «Тише, тише, он может услышать, получится неудобно!» А я говорю: «А я это и в лицо кому хочешь могу сказать! Не побоюсь! У меня такой характер! Я что про кого за глаза говорю, то и в лицо могу сказать! А если в лицо не могу сказать, то и за глаза не говорю! Вот так! Пусть докажет!»… Генриетта говорит: «Как вам не стыдно! Вы не верите мне, пожилому человеку!» А я говорю: «Субъективно я вам верю, но объективно…» Генерал тоже меня стыдить начал: «У вас, говорит, нет подхода к людям. К людям подход нужен. Такт требуется, вежливость. Люди, говорит, этого не любят, когда их сразу за горло берут! Разве можно так обращаться с ними: чем, мол, докажете! Вы бы еще и документы спросили!» Я отвечаю: «А вы что думаете! Надо будет и спрошу!» Крупный разговор вышел. Слово за слово… Я погорячился, признаю. Извинился. Но в принципе я свою правоту намерен отстаивать. К сожалению, нет Виктора Алексеевича, он бы подсказал, что делать. Тем более, что и у него за последнее время отношения с ними испортились. Я хочу посоветоваться с вами. Я собираюсь написать на них докладную. Что, может, подпишем вместе? Нет? Не хотите? Я понимаю, у вас могут быть свои соображения, о которых я не спрашиваю. Но вы, по крайней мере, не будете возражать? Если вас спросят, вы не откажетесь подтвердить?!
Я пожелал ему удачи и обещал просмотреть текст, когда докладная будет готова. Чертовски интересно поглядеть, что он там напишет!.. Но каков подлец, а?! И дурак! Что они втравят и его в эту свою затею, я и раньше не сомневался, но все же некоторая надежда у меня еще теплилась: я полагал, что они не осмелятся зайти уж слишком далеко. Поиграли и хватит! Сколько можно?! Теперь ясно, что пути назад им нету… Значит, и мне тоже… отступать некуда!..
22 апреля (вечер)
Свершилось! Он….
Провинившись накануне, Интерлингатор не показывался весь день (делал вид, что работает), и никто из них не показывался, я же – не выходил. Все было на удивление тихо. Ниоткуда не доносилось ни звука. Я даже устал прислушиваться. Денек был серый, теплый. Порой мне мерещилось, что на краю поляны, которая просматривается из моего окна, у штабелей дров, происходит какое-то движение: то ли солдаты опять пилят подгнившие липы, то ли еще что. Я подходил к окну, вглядывался. Но всякий раз оказывалось, что я ошибся, это легкий ветер пошевелил листья. Я опять садился в свое креслице или ложился на кровать и думал: каков же будет их следующий шаг, что они предпримут? Они несомненно ждут моего хода… Думалось однако вяло. Внутри все время свербило, но состояния готовности к бою, азарта не было. Они мне порядком наскучили, и как только в голове моей рождалось слабое подобие мысли, комбинации, ответного варианта, я тотчас снова спрашивал себя: а зачем? Зачем мне все это? … От нечего делать стал читать статью Тимура всю по порядку и бросил…
К вечеру совсем извелся и решил пойти поужинать, сидеть на колбасе и воде мне надоело. Неприятные воспоминания о давешнем обеде были уже не так остры, а ко всему прочему у меня от сухой пищи, извините, испортился желудок, да и колбасы-то почти не осталось. Посмотрел на часы: нет, еще рано, полчаса придется потерпеть. Почему только мне втемяшилось, что уже поздний вечер? Наверно оттого, что день такой серый.
От скуки стал читать бюллетени ТАСС. И тут же… Что?! Что такое?! Нет, этого не может быть! Нет! Я все-таки спятил! У меня галлюцинации! Неужели возможно!!! Толстая пачка выпала у меня из рук и веером разлетелась по полу. Деревья за окном, поляна, комната закачались вокруг невидимой оси, пролегшей от меня к дальним штабелям дров.
Качание продолжалось не меньше двух минут. Колебания медленно затухали. Плоскость обрела равновесие. Я ползал на коленках по полу, собирая листы и отыскивая единственный нужный. Сослепу или от волнения никак не мог его найти. Сначала мне казалось, что я видел, куда примерно он упал. Быстренько переворошил бумажки в том углу – нету! Черт побери! Тело у меня малость вибрировало. Собрал всю кипу, сел с нею на кровать, стал перекладывать слева направо по одному. Куда он запропастился?! Трижды перелопатил все и туда и сюда. Телеграммы из Лаоса, сообщения о временном прекращении огня в Бейруте. На х… они все сдались! Залихорадило крепче. Неужели и правда то была галлюцинация?! Наконец, догадался посмотреть под мебелью еще раз. Слава Богу! Три листочка и в их числе мой! 21 апреля. «Агентство Рейтер передает: Орган народно-демократической партии S=F газета “Друзья народа” опубликовала сегодня утром сообщение своего специального корреспондента на острове Фернанду ди Норонья… Флагманским крейсером «Прогресо», совершающим рейд… вдоль берегов Латинской Америки… под лозунгом «За свободу и независимость. Против империализма и неоколониализма»… – (Так-так!) – …задержано вчера севернее острова… финское торговое судно… с грузом неизвестного назначения… Команда и сопровождающие лица временно арестованы. Капитан крейсера адмирал Хосе-Эстебан-де… в интервью нашему корреспонденту объяснил причину задержания тем, что, по его предположению, груз вышеозначенного судна может быть использован в целях, противоречащих интересам народов Латиноамериканского континента…»
Невероятно! Немыслимо! Есть еще что-нибудь?! Да, вот! «Агентство Франс-Пресс сообщает… По непроверенным данным… Крейсер… Адмирал… остров… Перестрелка… Имеются раненые… (Что-что?!) – один человек убит!..» – (Убит!!!)… «Выразил сожаление по поводу случившегося…»
Листочек с ротапринтным текстом вдруг стал стремительно тяжелеть, увеличиваться в размерах и надвигаться на меня (точь-в-точь как чашка тогда в столовой). Я должен был развести и напрячь сколько мог руки, чтоб удержать его. Но пальцы мои сами собой разжались под напором этого огромного, хлопающего на ветру (поднялся ветер?!) полотнища, и оно обрушилось на меня всей тяжестью…
Когда сознание вернулось ко мне, я понял, что лежу, распростершись на полу, ничком, лицом на этом листочке. Я, видно, оторвался от пола. Машинально провел по лицу рукой и ощутил внезапную боль: упав, я наверно сильно ударился. Ноги не слушались, как будто я их отсидел, сразу обе…
В этот момент я скорее почувствовал, чем заметил, что дверь в мою комнату открыта. Я неуклюже повернулся, чудом не завалившись, теперь уже на спину. На пороге татарин!.. Как давно он здесь?! Он видел?! Я крикнул через силу:
– Что вам нужно?!
Знакомо ощерился, кивнул на кипу листочков.
– Не было бы счастья, да несчастье помогло, да?!
– Я вас не понимаю…
– Ты меня никогда не понимаешь и меня не любишь…
– Что вам нужно? Уходите! Вы мне мешаете работать! У меня срочное задание!
– Я хочу сказать тебе вот что. Ты ведь был ему самый близкий друг… Знал его лучше нас всех… Надо было подумать и о… Конечно, торопиться не следует, еще ничего толком не известно… Но, знаешь, лучше все сделать загодя, а то потом такая суматоха пойдет… Сказать… потеряли, дескать, в его лице выдающегося… Товарищи звонили, говорят: мы бы и сами могли, но он, то есть ты, лучше сделает… Какие там работы… принадлежат его перу, творческий путь… Короче, сам знаешь… Семье его пока не сообщили… Просили передать, чтоб ты побыстрей заканчивал, работа, конечно, прежде всего… Но побыстрей… дня за два, за три… И в Москву. Придется кое-какой организасионной стороной, неизбежной при этих делах, заняться… Съездить к нему домой… лично побеседовать… Проявить ущастие…
– А почему, почему вы мне передаете все это?! И потом… откуда известно, что… ну… что…
– Какая тебе разниса почему да откуда… Тебя всегда эти мелощи волнуют!.. Замарков заболел. С серсем плохо. Сегодня из столовой выходил, упал… Они звонили дежурному, я как раз рядом был. Они спрашивают: «Где Кольцов?» А дежурному почему-то показалось, что ты в сад пошел погулять. Он говорит: «А он в саду». Они выругались, говорят: «А кто там поближе?» Он говорит: «Мухамед-Оглы». Они говорят: «Вот и хорошо. Давай его». Видишь, совсем простое объяснение…
– Хорошо, – сказал я. – Хорошо. Я все сделаю. Идите. Мне надо побыть одному.
– Я понимаю, – сказал он, – такое известие. Не переживай. Все к лучшему в этом лучшем из миров, как говорят философы… А что они ругались, что ты в сад пошел гулять, то ты не беспокойся… Знаешь, тут один преседент был… В прежнее время! Один здесь на даче тоже пошел в сад погулять. А Сталину зачем-то он понадобился! Послали за ним. Идут, ищут, не могут найти! Через час приходит. «Ты где был? – Да я гулял. – Тебя же искали! – Да мне… захотелось… Я в кустах сидел!» – Сталин на это ему говорит: «Заруби себе на носу: ты – государственный человек! Под куст ходишь, так сообщить должен!» Ха-ха-ха! Вот какая история с человеком вышла. Он сам мне рассказывал. Так что ты не огорчайся!..
Татарин удалился. Я прошел в ванную, сделал себе из полотенца примочку – болели скула и височная кость, и я боялся, что назавтра будет синяк. Похоже, что глаз начал заплывать. Я, как и позавчера, долго рассматривал себя в зеркале, пытаясь воспроизвести то выражение, какое у меня бывает обычно на людях, когда я сам себя не вижу… Еще раз: действительно есть ли во мне что-то такое, что провоцирует этих негодяев на их шалости? Я спросил себя об этом потому, что при появлении татарина опять насторожился и усомнился, не фальшивка ли этот проклятый листок с роковым сообщением; технически изготовить такую вещь совсем несложно. Зеркало не ответило на мой вопрос, оно лишь сбивало с толку, заставляя обращать внимание на раздражающие мелочи вроде выросшего не там рыжего волоска или асимметрии носа. Нос, кстати, тоже побаливал…
В комнате, когда я вернулся туда, сделалось уже совсем темно. Я не зажег огня и распахнул пошире окно – мне показалось душно, но дыры мрака за ближними к дому деревьями, еще кое-как освещенными электричеством из редких окон, производили неприятное впечатление. Я хотел было захлопнуть створки, устыдился своей слабости и ограничился тем, что сел на стул спиной к окну. Но темное пространство позади давило на затылок, я переменил позу, облокотился на подоконник и стал глядеть на смутно белеющие листочки, раскиданные по кровати, отгадывая, где же тот…
Шорох на улице отвлек меня, я выглянул наружу и сразу снова увидел его… Маленький человечек стоял на том же месте под елочкой, в той же длинной до пят плащ-палатке и с тем же прутиком в руке. Я, впрочем, тогда еще не был уверен, что с прутиком, я и вообще-то удивился, что так сходу углядел его. Я откинулся назад, любопытство однако взяло верх. Я стал коленом на стул и лег животом на широкий подоконник. И тотчас человечек обернулся и заметил меня! Не понимаю, как? – окно-то было темное! – он мог видеть только неясный силуэт на фоне оштукатуренных наличников. Заметил тем не менее. И не только заметил, но и подал мне какой-то знак прутиком, или что там было у него в руке. Я распластался по подоконнику, надеясь все же, что мне его жест лишь помстился, вот уж следующим движением я себя наверняка выдам. Но нет! – он уже пробирался к дому меж кустов, подныривая под низкие ветви и аккуратно отводя и придерживая те, что повыше.
Тут мне почудилось, что в дверь скребутся.
– Погодите, я сейчас спущусь, – просипел я человечку, потерявши дар речи, и бросился от окна.
За дверью никого. Я вниз… Откуда взялась во мне храбрость, не дрогнув, проскочить через холл мимо собравшихся там у телевизора?! (Что-то много их собралось там сегодня – на диване подле курьерши по меньшей мере четверо, да еще на стульях около). Даже кивнул им (лиц, правда, не рассмотрел). Что они мне?! Я боялся лишь одного: не повторилась бы давешняя ерунда!.. А сердце трепыхалось так, будто я на дистанции десять километров!.. Нет, вы понимаете, почему я бежал?! Да потому, что меня больше всего в тот момент мучило: кто он?! Понимаете, я должен был это выяснить! Я не мог поверить, что они способны вовлечь в свою игру еще хоть одного! Нет, это была бы уже «критическая масса», как в атомной бомбе! Ну трое, ну четверо, ну пятеро, куда ни шло, – но еще и этот?! Откуда в них столько смелости?! Авантюристы!.. Нет, невозможно! Уж лучше я готов согласиться, что это и в самом деле призрак!..
Добежал… Так и есть, под елочкой его нет!.. Оглянулся: справа, слева – пусто! Кинулся в кусты, под свое окно, думал: может он меня не понял и ждет там?!.. Нет, конечно нет. Обман… Один сплошной обман!..
И такое разочарование меня одолело, глубокое и безысходное, словно как когда меня жена в первый раз обманула!.. Да нет, именно что уже не в первый, а, скажем, в десятый! Когда понял уже, что это не случай, это система, и все угрозы, все клятвы-обещания напрасны… Когда безнадежность уже подползла, как нечто само по себе существующее, как монстриха с ледяной кровью и когтями, перед которой ты со своими жалкими надеждами – ничто!.. Вот-вот, безнадежность. Разрослась, навалилась… Нет, мне уже и сравнить это не с чем! Что там измены жены?! – чувство такое, будто родная мать из дому выгнала, и не ради того, чтоб проучить лишний раз, а потом простить, – нет, насовсем, и выгнала тогда, когда ты к ней как к последнему прибежищу обратился! В рубище пришел! Раскаялся, как блудный сын! А она…
Ну что же, не хочешь меня принимать?! Я уйду, я гордый!.. Махнул рукой, слезы – да, кажется, были слезы, а может, пот от трудного бега – утер… Пошел назад… Но только на асфальтовую полосу, что вокруг дома, стал, от дома таким жаром на меня дыхнуло, что я, будто меня кто толкнул, метров на десять отлетел, споткнулся, ногу подвернул, плечом о сосну ударился! Нет, все против меня, сама природа, – да что там природа! – сама неживая материя на меня ополчилась!.. От боли присел, за щиколотку схватился, но тут же вскочил: а если кто увидит?! Скоты, скажут ведь: пьяный, пьяный под куст свалился, мы видели!.. Нет, надо встать и идти, сидеть нельзя!.. Заковылял прочь, подальше от дома. Зубы стиснул. Сворачиваю в боковую аллейку. Думаю: посижу-ка я на лавочке, той самой… Подхожу: вот-те раз! Лавочки-то нету!!! Что такое?! Та же аллейка, вот розовый куст… В темноте-то, правда, не очень разберешь, что к чему… Луна куда-то подевалась! А была ли она? На небе тучи, все заволокло…
М-да… по-моему, за скамеечкой прежде стояли сосны, а теперь вроде бы елки… Или они и были? Не помню, я елку от сосны или лиственницы и на свету-то не всегда отличаю… Но аллейка-то по крайней мере та или не та? – другой так близко от дома ведь нет?!.. Оборачиваюсь и понимаю, что дома, между прочим, не вижу!.. Да и аллейка должна, по моим представлениям, выглядеть иначе: та здесь, у розового куста, кончалась, а эта, вот, загибается еще влево. Да, ясно видно: между берез расчищена дорожка!.. Я лезу к розовому кусту, по запаху – дурак! – хочу определить, тот ли это куст! Следопыт всемирный! На одной ноге балансируя (другая-то подвернута), теряю равновесие, хватаюсь за ветви, шипы впиваются мне в ладони! «Зрю ли розу без шипов», как сказал кто-то… Дую на руки, прыгаю на одной ноге, сам озираюсь… Сомнений нет, я снова заблудился! Аллея не та, и розовый куст не тот, эти кусты вообще не бывают такими огромными, уж настолько-то я разбираюсь! Куда же я попал?!.. Чу! Опять за деревьями многоэтажные дома, они угадываются по освещенным окнам!..
А вот мелькают огни электрички!.. Туда! Выйти на чистое место и уж там сориентироваться!
Забыв про боль, иду на свет, натыкаюсь на пни, цепляюсь одеждой за сучья… Сбежал в какой-то овражек, вскарабкался на другой склон… Ничего не вижу перед собой! Черт побери! Мистика какая-то! – ни горящих окон, ни электрички, заросли, густые как в джунглях! Вот уж правду говорят: раз в пятьдесят лет такая весна!.. Сунулся туда, сюда, на четвереньках прополз под поваленным стволом (неужели сад настолько запущен?!), впереди прогалина… Нет, все равно ничего впереди не просматривается. Сбился с направления! Слыханное ли дело, быть таким ослом!.. Прислушался. Только лес шумит, неприятно, тревожно… и ни гудков электрички, ни урчания автомобилей – ничего…
Вдруг… р-р-раз! – и провалился! Той ногой, которую перед этим только что подвернул, попадаю в яму!.. Боль адская!.. А-а, наверно это кротовая нора! Но до чего же большая! Так можно ногу и напрочь сломать!.. Осторожно вытаскиваю ногу, с трудом делаю два шага, ползу почти на карачках, и… снова проваливаюсь чуть ли не до колена, теперь другой, к счастью, ногой! Ну что ты будешь делать! Все перепахано! И до чего ж глубоко! Если сразу двумя ногами влететь, можно и целиком туда угодить, как в канализационный люк на улице… Выбираюсь… И тут же опять! Вот местечко!..
И тут – треск сучьев, тяжелый топот, храп, кто-то ломится по кустам!.. Я от неожиданности даже присел… Озираюсь… Жду… Вот он!!!
Прямо передо мной, метрах в пяти, выскакивает на поляну чудовище… страшных размеров крот!.. Крот, крот, это был крот! Лапы, морда, все кротовое, я потом справлялся по Брэму! Там только не сказано, что они бывают такой величины, наверно старое издание… этот был с хорошую свинью, а то и с теленка!.. Увидал меня, опешил, изо рта пар идет, пена капает (уж не бешеный ли?!), уставил на меня шальные, в красноту отдающие глазки (нет, не бешеный, что-то там такое выражали эти глазки, что-то такое затаенное, далекое; а у Брэма еще сказано, что кроты слепые!), серебристая шерсть на загривке стала дыбом (дикая земляная сила чудилась в его хребте и короткой шее), мотнул головой, фыркая, как-то озорно вскинул зад, и боком, боком обратно в чащу! По лесу только гул и треск, как от бульдозера!..
Вот тебе и на!.. Я даже к дереву должен был прислониться, чтоб не упасть… Постоял… Потом двинулся, ну чистый паралитик! Окончательно пришел в себя, замечаю, что иду по проложенной им трассе. А что делать, идти-то все равно куда-нибудь надо!..
Иду и вдруг в стороне замечаю огонек… Не там, где полагал увидеть, и как будто у самой земли… Да, те огни светили повыше… И странно: этот, мнится мне, довольно близок. И еще странно: кроме этого огонька больше ни одного не нахожу, как ни таращу глаза… Стараюсь ступать потише (непроизвольно), шаг за шагом приближаюсь… Ого, да это костер! И там, кажется, люди… Сперва на секунду радость: ну вот, вышел к людям, сейчас все разъяснится! Но следом другое: а что за люди, откуда они взялись? Кто им разрешил на территории дома отдыха жечь костры, куда смотрит охрана?! Иду уже крадучись, хочется повернуть обратно, спрашивается, зачем я иду, это ведь наверняка местная шпана какая-нибудь, через забор перелезли и пьют, что я с ними связываться буду что ли?!.. Сам не знаю почему, все-таки продолжаю идти! Что-то меня будто гонит против моего же желания!
Подобрался совсем близко. Раздвинул ветви, гляжу… Полянка на берегу прудика, вокруг костра сидят люди. Один стоит, как бы что-то им рассказывая. Все тихо, пьяных криков и ругани нет… Смотрю еще… и глазам своим не верю! Да ведь это же крот! Ну да. Стоит, подлец, на задних лапах и говорит человеческим голосом!.. А рядом… ну конечно! – он, он! – маленький человечек с сухой ручкой! Его балахон, и прутик у него в здоровой руке. Маленький человечек то чертит им над огнем какие-то геометрические фигуры, то чешет спину животному… А вот теперь щелкнул его легонько по заднице – подстегивает, значит, чтоб тот не стеснялся и говорил скорее. А вот теперь сунул прутик в огонь, подождал пока затлеется и раскурил трубку… А кто же вокруг?.. Лица мне плохо видны, кто сидит спиной, кого застит пламя, но готов поручиться, что отличаю широкие плечи Ивана Ивановича. А вот это Генриетта, скрючилась, кутается в платок… А вон тот? Не его ли я видел у телевизора, когда пробегал через холл? Жаль, что не рассмотрел тогда лиц, поторопился пройти… Погоди, а это кто же?.. Ба, да это же старая карга, моя уборщица!.. Поднялась, пригибаясь, как в кинотеатре, запетляла по периметру поляны, собирает хворост… Эге… А тут еще и животное замолчало, подняло нос, поводит усами. Неужто учуяло меня?! Я поскорей упал на землю, зарылся в мох! Старая кочерыжка прошла, чуть на меня не наступила!.. Приподнял голову – нет, все спокойно… Затаив дыхание, стал слушать. Разговор как раз сделался громче…
Кто-то – не татарин ли, не его ли это вкрадчивый голосок? – спросил о чем-то у животного. Я расслышал только слово «история». А маленький человечек, вероятно, рассердился, что его подопечного прервали, и вспылил. На миг я увидел перед собой горячего молодого кавказца.
– А, чего там история! – гортанно закричал он и швырнул свой прутик в огонь. – Ваша история как девка! Берешь за ж…, говоришь ласковые слова! А потом – и пошла поехала! Лупи в хвост и в гриву! Верно сказал Маркс: «Насилие – повивальная бабка истории»… Вот с людьми – другое дело… С ними посложнее…
Слушатели закивали. По поляне, доставая до верхушек деревьев, заметались изломанные тени… Одноглазая карга подошла и кинула охапку хвороста в огонь. Взвились искры.
– Продолжай, Марио, – сказал маленький человечек и, обтерев мундштук о рукав, дал трубку кроту.
– Чтобы лучше разобраться в этом вопросе, – затянувшись и пуская дым через ноздри, сказал крот с кавказским акцентом, – вы на минуту вообразите себе того, кем с детства буквально… Ну, не с детства конечно, но по крайней мере с юношеских лет, владеет мечта о совершенстве… Нет, нет, не о своем!.. О совершенстве, точнее – о совершенствовании человека! – Тут он не без грации показал лапкой в сторону маленького человечка. – Да-да. О совершенствовании всего человеческого рода! О счастье людей! Ибо счастье невозможно без совершенства, и наоборот: совершенство невозможно без счастья. Еще точнее – это понятия тождественные!.. «Он знал одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть!»… Кто это сказал, Пушкин или Лермонтов? Неважно!.. Вообразите себе такого юношу… Он преисполнен любви к человеку, ко всему человеческому роду. Малейшая несправедливость больно ранит его. Пошлость заставляет его содрогаться. Он ненавидит мещанство. Проявления эгоизма, себялюбия, любостяжательства, зависти, гордыни, лени вызывают у него негодование. Цинизм оскорбляет его. Что такое измена, он вообще не может понять. Факт прелюбодеяния повергает его в глубочайшее смятение… Вы скажете: юношеский идеализм, романтика, с возрастом это пройдет!.. Нет, нет, и еще раз нет!.. Нет потому, что юноша этот при всем своем идеализме и романтизме отнюдь не абстрактный философ, не робкий и застенчивый гимназистик (будущий интеллигент в худшем значении этого слова), и уж никак не болтун и не лентяй! Нет, он реалист в высшем смысле! В нем счастливо сочетались мечтательность и трудолюбие, глубина помыслов и практическая сметка, нежная душа и непреклонная воля. Его любовь к людям, его забота о них носят конкретный, деятельный характер! Он твердо знает, что для воплощения его заветнейших стремлений, для воплощения его идеала совершенствования необходима работа, большая работа, нужны годы изнурительного труда, адское терпенье!.. Да, ради его святого дела нужно терпеть, нужно страдать, нужно бороться! Идти на жертвы!.. Да, будут жертвы, миллионы жертв! Плач жен и матерей! Чтобы великая цель была достигнута, связь времен должна сначала распасться, а уж потом сомкнуться снова! Брат должен восстать на брата! Сын на отца! Так надо, так надо!.. И вот прошли годы… Годы труда, годы борьбы… Юноша – нет, он теперь уже не юноша – немало сделал, чтоб выполнить поставленную перед собой задачу. Пройдена длинная дорога. История вздернута на дыбы! Огромная страна несется по новому пути! В руках у того, кто когда-то был всего лишь пылким, мечтательным юношей, неслыханная власть, о которой не смели и думать легендарные цари и правители прошлых веков. Колоссальный государственный и партийный аппарат, армия, экономика и финансы, как теперь говорят – средства массовой информации. Все, все в его руках! Испытанные, верные кадры, беспрекословно верящий ему народ – да что народ! – народы всех стран и континентов!.. Еще немного подождать, и весь мир будет следовать его предначертаниям… Но в то же время… – слушайте внимательно! – в то же самое время, когда первый угар, первое упоение свершенным проходят, он начинает сознавать, что никогда еще не был так далек от выполнения своих грандиозных замыслов. И сделано-то вроде не так уж мало: индустриализация, коллективизация, разгром правого и левого уклонов. А вот счастье не приблизилось, если не отодвинулось еще дальше. Да, исполнители, пожалуй, опытны, народ кажется предан, предначертания будто бы проводятся в жизнь… А отчего же неудовольствие, откуда ощущение неполноты? А оттого и оттуда, что люди при всем том остались таковы, каковы были прежде! Сущность их не изменилась!.. Они остались своевольны, они остались гордецы, у каждого из них свои идеи, конечно самые лучшие, они не согласны друг с другом, тянут всяк в свою сторону! Сверх того, они бывают слабодушны, они способны на лукавство, на прямой обман, лень родилась прежде них, а уж там где речь идет об их собственном благополучии, там только держись! Затем, у них, как правило, плохой вкус в области изящных искусств, они не разбираются в литературе, в кино им нравится всякая дрянь… Вдобавок у них дурные манеры, хорошо воспитанных людей почти нет… Ближайшее окружение? Ученики, соратники? Есть конечно кого можно терпеть… в малых дозах… Но сколько и среди них эгоистов, любостяжателей, проныр и пошляков! Чинуши и бюрократы, которые могут испоганить любое, самое прекрасное начинание. С некоторыми из них волей-неволей приходится считаться… До поры до времени… иначе вообще не на кого будет опереться. Но все их поведение в целом является наиболее ярким свидетельством непрочности заведенного порядка, зыбкости надежды на то, что с человеком удастся когда-нибудь вообще что-то сделать! Судите сами: если уж ближайшие сподвижники таковы, то чего же ждать от других! И действительно, присмотреться, так и другие не столь уж преданы, не столь уж ревностны… Они конечно клянутся, они конечно боятся, но при случае… они себя еще покажут! Сегодня они старательно воздвигают то, что наметил для них он, завтра, с тем же старанием, они будут разрушать сделанное! Сегодня они яростно топчут его врагов, завтра растопчут его самого! Сегодня они лезут из кожи вон, чтобы стать такими, какими хочет видеть их он, завтра с удовольствием заползут в свою старую шкуру опять, залатают дыры и забудут обо всем, что с ними было!.. Да нет же, нет! Все не так! Все дело-то как раз в том, что по-настоящему не лезут они из кожи, и нет в них ни подлинной ярости, ни рвения. Есть лишь имитация, видимость, показное усердие. «Как волка ни корми, а он все в лес смотрит», – говорит пословица. Они, вполне вероятно, даже и хотели бы… всерьез и взаправду как-то м-м… перестроиться, но… не могут! Не могут и все тут! Они обречены загораться лишь на короткое время и тотчас же опять гаснуть…
И оттого они ненавидят себя и других, особенно тех, кто заставляет их быть не такими, каковы они теперь… Как говорил какой-то царь, – вот не припомню какой, память уже не та: «Я отворил им житницы, я злато рассыпал им, я им сыскал работы – они ж меня, беснуясь, проклинали»… Так вот и с этими… Через всю их жизнь, как скажет наш Мухамед, пролегла пропасть между сущим и должным. «Знаю, но не могу», – вот их единственный лозунг. То есть: «знаю, что это дурно, а то хорошо, но не могу поступить иначе, моя природа сильнее моего знания»… Вот трагедия! И прежде всего его трагедия, того, кто когда-то, в юные годы был мучим любовью к человеку, кто мечтал о счастье, которое он принесет всему человеческому роду. Трагедия того, кому, казалось, самой судьбою были вручены вожжи от колесницы Истории!.. Увы, увы!.. Он бьется как рыба об лед, он не спит ночей, его истерзанное сердце грозит разорваться в любую минуту, он не дает ни мгновения отдыха ни себе, ни остальным. Хозяйственные мероприятия, нововведения в партийно-государственном аппарате, реформы в области культурно-бытового обслуживания населения, различные идеи по реорганизации органов охраны общественного порядка, системы образования рождаются по нескольку в день, вернее – в ночь, потому что он больше любит работать ночью… Все напрасно! Даже наказания и те не помогают! Наказывай, или как теперь модно говорить – репрессируй хоть каждого десятого – толку не добьешься! Все валится в пропасть, в ту самую, о которой любит говорить наш Мухамед. Все всегда одинаково: фальшивый энтузиазм, короткий взлет, неправомочные иллюзии, скорое разочарование и затяжное, ленивое падение… Все возвращается на круги своя… Незадачливому мечтателю в удел достаются лишь бредни о Колесе Времени и… одиночество, горькое, тоскливое одиночество. Он чувствует, что обманут. Все вокруг него чужие. Отчаяние охватывает его… Чувства, я полагаю, вам знакомые?!
Крот обвел взором присутствующих, те снова закивали вразнобой, отчего среди их теней поднялась еще большая нежели прежде свистопляска, которая не прекратилась и после того, как сидящие у костра замерли, приготовясь слушать дальше.
– Что же, вы считаете, что это, и верно, конец?! – возвысил голос крот. – Финита ла комедиа?!
Мне показалось в этот момент, что его вопрос обращен прямо ко мне,что животное видит меня! Я машинально затряс головой: Нет-нет, я так не считаю! – сам же одновременно еще сильнее зажался в мох.
– И правильно делаете! – заорал крот. – Потому что, как это часто бывает, именно в минуту предельного отчаяния, когда до последней ступени уже рукой подать, приходит озарение! Как молния! И ты уже поражаешься: что такое?! Почему ты не видел этого прежде?!.. Так и в описываемом случае! Решение было совсем рядом, требовалось сделать лишь еще один шаг, совершить диалектический скачок, сказать: нет, нет, ничто не напрасно! Замыслы твои были гениальны! Говоря современным языком, Система твоя была близка к совершенству. А если что и не удалось на практике, то виной тому – люди… Вот здесь и разгадка!..
Он вытянул лапу с зажатой в ней трубкой, мундштуком вперед.
– Последняя и окончательная диалектическая истина заключается в том, что Совершенной Системе люди не нужны вовсе! Они ей мешают работать! Полное единодушие бывает только на кладбище!!!
Крот раскланялся и лег в ногах у маленького человечка, тяжело поводя боками. Присутствующие заахали, испуганно и восхищенно, заговорили все разом, кто-то зааплодировал. Тени взметнулись уже до самого неба, заигравшего как бы всполохами… И сейчас же где-то совсем рядом неистово прокричал петух!
– Ого, Марио, нам пора, – деловито сказал маленький человек, забирая у крота свою трубку и выколачивая из нее пепел.
Я был поражен: что это, неужели так поздно уже?! Вообще, откуда тут петух?! Что, привезли для столовой?!.. Да, а эту тварь, значит, зовут Марио… Странная фантазия, назвать так крота… А каков однако класс дрессировки, уму непостижимо!.. Постой-постой, а не похож ли он на того?! Да, морда такая же зверская. Жаль, я плохо помню того, видел-то всего однажды. Нет, быть этого не может – тот-то ведь на крейсере! Впрочем, при современной технике его могли доставить сюда за два часа…
Но в это мгновение – мне почудилось, над самой моей головой – что-то просверкнуло и со страшной силой разорвалось!!! Я ослеп, тру глаза, ничего не вижу… Что это было? – молния?! короткое замыкание?!. Запахло серой, услышал, как кто-то чихнул.
Когда зрение возвратилось, на поляне уже никого не было. Костра тоже не было, над тем местом, где горел огонь, вился лишь белый дымок… Я полежал и поднялся. Высоких домов по-прежнему не было видно, но я быстро сообразил, что их теперь и не найдешь: если пропел петух, значит, сейчас часа три, жители погасили свет, да и электрички не ходят… Мне следует позаботиться только о том, как добраться до дома… К счастью, я услыхал вдруг где-то невдалеке, позади, женский смех, оживленный говор, захромал на звук, и, не пройдя и пятидесяти шагов, очутился у самого дома, теперь хорошо освещенного вышедшей из-за туч луною…
23 апреля (ночь)
Метафизика
Электричество в доме перегорело от молнии или короткого замыкания, в кромешной тьме у щитка с пробками возились, матерясь, два монтера. Ощупью, оббивши все коленки, я дополз до своей комнаты. Никого больше не встретил; все уже разошлись. Или они наблюдали за мной из темноты? Плевать! Отыскал на столе часы, при свете луны с трудом разглядел: черт возьми! – действительно три часа ночи!.. Изрядно эта тварь поговорила!.. А может, это я так долго искал их по саду?! Невероятно!
Судите сами. Сколько времени я вам этот эпизод рассказывал? Пять минут, максимум! Ну, при передаче я, должно быть, кое-что подсократил. Все равно, получается тогда – пять, десять, ну, пятнадцать минут! А реально, значит, продолжалась вся эта петрушка часа четыре, не меньше! Потому что когда я бежал к маленькому человечку, в холле эта публика, – я вам говорил, – смотрела телевизор. Стало быть, происходило что-то еще. И, стало быть, какие-то важные детали я упустил. Да, это так! А что именно выпало? Не знаю. Меня это угнетало тогда, да и посейчас я недоволен собой!..
Да-а, такие вот дела… Я разделся и лег. Все тело болело, будто меня били ногами. Но в доме, слава Богу, тишина. Даже потянуло перекреститься (с чего бы это?). Я конечно не стал… Интересно однако, что же это такое было все-таки?.. Может, специально подстроили?.. Костер, дрессированный крот… А маленький человечек, кто он в конце-то концов? На Паутова не похож. Паутов солидней, выше… Замарков? Тоже нет. Еще кто-то из здешних? Нет, я не допускаю, чтобы они могли втянуть столько народу. А цель? Организовать еще одно представление, чтобы сокрушить меня напрочь?!.. Но ведь если подумать, то в тексте, который меленький человечек написал для крота, не было… ничего… провокационного… по отношению ко мне… Текст конечно странный, но… не бессмысленный… Впечатление такое, что автор много передумал и перечувствовал… Так или не так?! Да, так… Только маленький человечек не решился сам произнести его, вот и подучил крота… Хорошо, а почему он позвал меня, а потом скрылся?! Скрылся? Но ведь можно нарисовать себе и такую картину. Он тоже здесь давно, он одинок, утомлен, мое лицо ему понравилось, ему захотелось со мной поговорить. А у них уже был назначен на это время сбор у костра. Он и направился туда в уверенности, что я сейчас подойду… Эх, надо было не прятаться, а взять да и подойти как ни в чем не бывало! Интересно, как они прореагировали бы? А еще лучше выскочить из кустов, завопить, ткнуть ему в живот пальцем! Нет, а что если он все же не из их компании?! Чудовищная могла быть неловкость, я нажил бы еще одного врага!.. А если это очередная их проделка, то могло получиться и еще хуже. Я живо представил себе, как он откинул бы капюшон, сорвал бы наклеенные усы, и я вдруг узрел бы моего дорогого Витеньку! И следом они все окружили меня, приплясывая, с криками, с воем! Натравили б крота, могли бы избить, могли бы убить!.. Нет, я все сделал правильно… Но что если он больше не появится?!. И… и до чего же он похож на… него!!! А крот Марио на того Марио…
Тут я остановил себя: нет, я не должен думать об этом!.. Нельзя!.. Иначе, и впрямь, можно… того!.. Нельзя потому, что я, по сути, вообще не знаю, кто они все! Вполне может оказаться, например, что библиотекарша Генриетта вовсе не библиотекарша, а, скажем, полковник! Иван Иванович, наоборот, скажем, ну… обыкновенный летчик! (Какой еще летчик? почему летчик? откуда здесь летчик?!) Курьерша… Нет-нет, черт с ними со всеми! Какая разница: ху из ху? Это так или иначе выяснится позже! Так мне ключа не найти. Не будем понапрасну тратить силы!.. Подойдем с другого конца… Я сказал: впечатление было такое, что маленький человечек… Да! Иначе почему бы такой странный текст нес в себе какую-то информацию? Вот и надо, не волнуясь, спокойно, методично исследовать содержательный аспект его высказываний. Лингвисисский аналыс, как сказал бы татарин. Да-да, возьмем себе за образец татарина. Кстати, что-то часто он ссылается на татарина. Впрочем, ничего удивительного, они могли и разговаривать, библиотекарша как раз и… Нет-нет! Прочь! Я должен проанализировать прежде всего содержательный аспект!.. А это не содержательный? Нет-нет, спокойно. Важно не увлекаться… Итак, о чем говорилось? О трагедии? О чьей трагедии? Неважно! Еще о чем? Из-за чего трагедия-то? Намекал на то, что не удалось решить проблему человека? Его герой, этот мечтательный юноша, понял, что суть – в человеке. А что, собственно говоря, это значит? Что ж, попробуем разобраться…
Я лежал, сна ни в одном глазу, и разговаривал… Нет-нет, не с ним – то ли сам с собой, то ли еще с кем-то… Лишь спустя время заметил, что обращаюсь к моему воображаемому собеседнику на ты, присмотрелся и увидел, что предо мной не кто иной как Тимур! Он-то еще откуда взялся?!. Я будто бы говорю ему:
– …Итак, что значит «счастье человеческого рода», «изменение природы человека» и тому подобное?.. По моему глубочайшему убеждению, – и я думаю, ты согласишься со мной, – речь здесь должна идти прежде всего о… свободе человека, о максимальном приближении к идеалу, если угодно, метафизической, абсолютной свободы, об освобождении ото всего, что сковывает творческие силы человека, угнетает его… Лишь когда человек окажется свободен, можно будет говорить о каких-то изменениях, об усовершенствовании. Без свободы, какое совершенство, верно?! Обретение свободы это и есть желаемое усовершенствование, не так ли?! Спросим теперь: а отчего человек не свободен уже теперь? Отчего стоит он над той самой пропастью, твердя свое: знаю, но не могу!.. То есть: знаю, что это хорошо, но не могу поступить так, как подсказывает мне мое знание!.. Что ты сказал? Такая уж у него природа, нет воли?! Ерунда! Нет воли у одного, у двух, у десятерых, но не у всего же человечества! Нет, загвоздка в другом!.. Что ты сказал? Природа оказывается сильнее знания?! Во-во! Это уже лучше! А почему «оказывается сильнее»? А потому, что он, человек, знает, сукин сын, что знание его неполно! Мир-то познан еще не весь! Истину-то мы знаем все еще только относительную, а не абсолютную! Природа-то, и живая и неживая, и естественно-исторический процесс для нас все еще тайны за семью печатями! Иррационального-то кругом полно! Вот отсюда и скептицизм в отношении решений руководства, якобы принятых на основании неполной информации. Человеку говоришь: «Делай так!» А он внутренне как бы сомневается: «Откуда, мол, ты знаешь?» То есть: откуда, мол, знаешь, что нужно так, а не иначе, – потому что сам-то он твердо усвоил, что всегда насчет чего угодно можно доказать обратное, или,по крайней мере, не доказать толком того, что нужно… Это, кстати, верно и в отношении загробного мира. Какой болван это сказал, что все, мол, известно: лопух будет расти и ничего боле! Не-е-ет! Все далеко не так просто! Если б мы знали наверняка, какие, так сказать, сны в том смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят, то тогда бы… О тогда можно было б действовать уверенней! По мне, что загробный мир, что этот – все едино! Ни здесь, ни там одинаково ничего не известно! То есть я хочу сказать, что это современный человек так считает. Так что скептицизм у нас шире и глубже, чем это принято думать. Вот… А из скептицизма (или из агностицизма – называй, как хочешь!) естественно – лень, разврат, пороки, измена! В скептицизме и агностицизме находят также опору религиозные чувства. Ты со мной не согласен? Я утверждаю: скепсис, агностицизм способствуют утверждению верований в Господа Бога. Правильнее сказать: вера в Господа Бога и тождественна скепсису! Вон, у Достоевского в «Великом Инквизиторе» Господь Бог отвергает «тайну» и «чудо», поскольку чудо, им явленное, было бы, дескать, для человека принуждением. Будьте, дескать, свободны в вашем выборе! Я вас не неволю!.. Но ведь тут-то как раз все и начинается! Ведь Он-то, Сам, как раз и оборачивается для них тут наибольшей тайной, неизвестностью, иксом! Когда они чувствуют себя покинутыми, заброшенными, заблудшими, они и начинают понимать, что спасти их может только чудо, и начинают надеяться на чудо, на то, что «бывшее можно сделать небывшим»! Де профундис, как говорится! Диалектика! Улавливаешь?! Нет-нет, упаси Бог, я на Достоевского твоего руку не подымаю… Я только хочу сказать, что пока остается в мире хоть одна тайна, хоть один так называемый иррациональный момент, хоть самый малюсенький с ноготочек кусочек трансцендентного, до тех пор с человеком ты ничего не сделаешь! И никакой «авторитет» не поможет! Эти тайны как бы дают человеку санкцию оставаться самим собой – поскольку, мол, еще ничего не известно! Они дают ему возможность надеяться на чудо! Для человека остается еще просвет, щель свободы в историческом потоке, куда он может улизнуть, сделав бывшее небывшим!.. Вследствие вышеизложенного и тайны природы – это, в сущности, тоже лазейки для контрреволюции! Мирдолжен быть расколдован до конца! Ни одной тайны! Спасти человека, даровать ему полную свободу, избавив его от трансцендентного, от расслабляющего скепсиса, может только наука!.. Рассуждаем дальше… Существует наука о природе и наука об обществе. Потом они сольются и будет Единая Наука, а пока что… Эх, хорошо сказал Либкнехт на похоронах Карла Маркса: «Революционер науки, революционер с помощью науки, Маркс достиг высочайших вершин науки, чтобы спуститься оттуда к народу и сделать науку общим достоянием народа. Наука о природе освобождает нас от Бога. Но Бог небесный продолжает жить и после того, как его убила наука. Наука об обществе, которую Маркс открыл для народа, убивает капитализм, а вместе с ним и тех господ, которые, пока они живы, не дают Богу умереть!»… Золотые слова! Ни одного «белого пятна» – ни в природе, ни в обществе!.. Что?! Ты говоришь: так-то оно так, но ведь если человек остается самим собой, если с ним ничего не поделаешь, то, стало быть, он и есть свободен?!.. Что-что?! Я сам сказал про щель свободы?! Чепуха! Да разве это свобода?! Щель, оставаться самим собой… Это низшая форма свободы! Остается самим собой! А какой он при этом?! Вор, пьяница, развратник, бюрократ! А надеется на чудо! Нет, не надо нам такой свободы! Такая свобода – это преступление! Я ж о том тебе и толкую! Настоящая свобода – это осознанная необходимость! Хочешь – не хочешь, а подчиняйся! И законам природы, и законам общества! То есть – Истории!.. А, ты ссылаешься на него самого?! Да, не спорю, он говорил «история, как девка». Не спорю. Но, знаешь ли, голубчик, для кого девка, а для кого и Марь Ивановна! Ее Величество!.. Как это в песенке поется: «Ваше-е-е благородие-е, госпожа Удача! Для кого вы добрая-я, а для кого иначе-е-е…» Что-то в этом роде. Откуда это? Из фильма. Я уже здесь по телевизору смотрел… Так что тут все просто, никакого противоречия. Ты и сам должен знать: от умения, от опыта – сиречь от знания – много зависит… Анекдот еще такой есть: «Девушка, можно вас на минуточку? – А вы успеете? – Долго ли умеючи! – Умеючи-то долго!» А, ха-ха! Это она ему говорит: умеючи-то долго! Это мне чуть ли не наша курьерша рассказала! Вот б…! Однако именно так и обстоит дело с обществом, с Историей! С природой, с той, и правда, дело дрянь: когда еще все законы откроют! Это можно ждать до морковкина заговенья! А с обществом, с ним проще. Из только что сказанного ясно, что общество в отличие от природы на основании уже познанных законов его развития (здесь конечно следует, как и с барышней, сначала потихоньку, слушать, внимать, руками сразу ни-ни, спугнешь!)… общество, значит, можно м-м… уговорить… подождать, потерпеть, подтянуть потуже пояса… до тех пор пока не будут созданы условия для введения полной свободы… Если оно, это общество, сомневается, можно сделать так, чтобы оно не сомневалось! Убеждением конечно, но, где надо, то и принуждением! Заставить соблюдать дисциплину, сознательно подчиняться требованиям, которые диктуются поставленной целью – расколдовать мир, даровать человеку высшую духовную свободу!.. Что?! А, я знаю, о чем ты сейчас подумал! Дескать, начинается! Требования, принуждение, а там, глядишь, опять культ личности, необоснованные репрессии!.. Че-пу-ха! Я неоднократно говорил тебе: культ личности это изобретение глупцов, которые не видят ничего дальше своего носа, не понимают реальных тенденций исторического процесса! Так называемый культ личности безусловно может иметь место, но главное-то разве в этом?! Нет, это вздор! И твои абсолютизмы, монархизмы, передача власти по наследству – тоже вздор! Нет, здесь возникает гораздо более интересный феномен! Какой?! О, это нечто величественное, непревзойденное, выше этого человек ничего не создавал! Даже как-то вроде и грешно предположить, что это дело рук человеческих! Хорошо, что мы атеисты! Ха-ха!.. Что-что? А, что за феномен?.. Я говорю о феномене Организации!.. Да-да, о современной организации, создаваемой с целью решения определенных задач наиболее рациональными средствами! Да-да, как ты изволил выразиться, о самой обыкновенной организации! Что?! Да-да, персонал, то есть по-нашему – кадры, начальство, заместители, подчиненные, входящие и исходящие бумаги, телефонограммы, совещания… Идеальный аппарат по сбору и переработке информации, управлению и контролю!.. Посмотри вокруг. Мы живем в мире организаций. Партии, министерства, ведомства, тресты, профсоюзы, спортивные общества, церкви, все что угодно! – но это организации! И заметь: к ним надо обязательно принадлежать. Не говорю уже о тебе – даже я: вот, оказался в стороне, совсем немного, чуть-чуть, зарекомендовал себя как вольный художник, и уже плохо! Организации – великая вещь! Кстати, именно они и осуществляют сегодня твой любимый принцип наследования! Сохраняется, наследуется – структура, функция. Конкретные личности не столь уж важны. Иванов, Петров, Сидоров, Покобатько приходят и увольняются, сменяя друг друга, но остается функция, которую они выполняли!.. Теперь обрати внимание: пока что вокруг нас еще лишь только отдельные организации. Их много, но они отдельные. Однако общемировая линия заключается, во-первых, в численном росте организаций, а во-вторых, в их объединении. В конце концов – после победы революции, разумеется, – все отдельные организации, все эти партии, общества, тресты, сольются в одну, единую, глобальную организацию! Старик Гегель был прав, когда говорил, что История в-себе-и-для-себя осуществления Мирового Духа есть история становления Организации. Он, правда, ошибочно называл ее государством, но сие, как говорится, не играет рояли!.. Да-да, Организация! Какая величественная перспектива! Лишь здесь по-настоящему восторжествует на все сто процентов разум! Столбовая дорога прогресса! Системность, знание, в математическом пределе исключение всех дисфункциональных факторов! Никаких промежуточных форм! Никаких социализмов виз хьюмен фейс! Не выйдет, Тимурчик, не выйдет! У Организации свои задачи! Поддержание порядка, структурная дифференциация… Я в этом деле еще сильно надеюсь на НТР! Научно-техническая революция разовьется – тут же сеть кибернетических машин по всему миру! Заводы – на замкнутом цикле, полная утилизация отходов! Нулевой рост производства! – то, чего требуют сейчас все передовые ученые! Оперативных решений принимать не нужно, все работает само собой, на человеке только ремонт, да и то лишь на первых порах, затем человек заменяется автоматами! Полное, всеобщее равенство! Никакой элиты, она в принципе не нужна! И никакого произвола, никакого своеволия! Ни одной щелочки не оставляется, ни одной! Моральные расплывчатые критерии заменяются функциональными! Ученые, если они еще необходимы, изолируются от общества! Религии давно нет! Литература? – только для служебного пользования! Как с изобразительным искусством? Упраздняется тоже! От всего этого одна смута, зависть, конкуренция, борьба школ, желание отличиться, прославиться – все, все дисфункционально! Все мешает работать системе!.. Отдых – еда и питье (умеренное)! Спорт – долой! Хоть он сейчас и популярен, но это явление временное! Развлечения – игральные автоматы – по одному на рыло, чтоб никакого соперничества! По телевизору этому вонючему только старые фильмы и хроника текущих событий!.. Ах да, никаких событий ведь нет, ничего не происходит… История кончилась… Тогда к чертям и телевизор!.. Что?! Что-о? Личность?! Творческие способности человека?! Ты что, на самом деле не понимаешь?! Дурак! Ну и дурак же ты! Я же сказал: конкретные личности не имеют значения!.. И он тоже сформулировал ясно: последняя и окончательная диалектическая истина в том, что совершенной системе, совершенной организации люди не нужны вовсе! (Речь идет о математическом пределе, разумеется)… Они ей только мешают работать…
23 апреля (утро)
Щель свободы
Должно быть, на час или на полтора я уснул. Но и во сне продолжал спорить. Кроме Тимура мелькали какие-то люди, кто-то знакомый, я лишь не мог понять: кто? Я выдвигал новые аргументы, кого-то почти убедил (жену?). Открыл глаза и сразу же все распалось. Пытался удержать в памяти это последнее, решающее доказательство, казалось: вот-вот соберу, даже вижу как будто воочию отпечатанный на машинке текст! Но тут же он рассыпается от прикосновения, вываливаются отдельные буквы, слова, фразы… Тщетно!..
Дотянулся до часов на столе. Шесть утра. Поспать еще? Хорошо бы. Но сон вдруг пропал. Оттого, что я спросил себя: Да что же это ты городишь такое?! Взбредет же! Организация, математический предел, История кончилась, Покобатько… Кому ты все это доказываешь? Покобатько?! (И кто только этот Покобатько, хотел бы я знать?! При-снится же такое!)… Ну а тебе-то самому что с этого?! История, видите ли, кончилась! А сам-то ты что? – может, помер, или обрел, может, неслыханную метафизическую свободу?! Так на х… тебе это?! Обхамил Тимура, потрафил маленькому человечку с сухой ручкой? А надо ли было ему потрафлять?! Или ты купился, что ему, как и тебе, ведомы одиночество и отчаяние?! А я скажу тебе теперь так: у него своя трагедия, у тебя своя! И нечего тут из себя строить! Тебе-то зачем исправлять человека, совершенствовать его? Разве это твоя задача? Ты-то ведь сам человек! Зачем же ты втрюхался сюда?!. Погоди, куда это сюда? Да вот вообще во всю эту кашу!.. М-да, снова и снова – зачем?! Какая тут логика? Вот именно: какая у тебя логика, и какая логика привела тебя сюда?!. А-а, это ведь все из-за любви к Истории! Да, не иначе. Не помню уже, как я отвечал себе на этот вопрос несколько дней назад, но сейчас ясно вижу: да, вот где собака зарыта!.. История с большой буквы! Про это и татарин говорил. Раствориться в историческом потоке, так что ли?! Прислушивайся, принюхивайся, улавливай основную тенденцию! Тебе кажется, что ты ее уловил, – следуй необходимости! Осознанная необходимость! Ты чувствуешь, что тебе это не нужно, что ничего хорошего не будет на этом пути, но ты не можешь идти против объективной закономерности, против фактов! Кто-то, может быть, те же самые факты отрицает, кому-то на них вообще наплевать с высокой колокольни! Есть они или нет, он живет себе и живет, не заботясь о том, что было с человечеством вчера и что будет завтра… Но ты… болен… Ты не можешь, не умеешь не прислушиваться, не принюхиваться, не приглядываться, не сравнивать, не сопоставлять. Ты постоянно перебираешь чуть ли не пальцами эти злосчастные факты и фактики, бережно хранишь их, сердишься, когда они не отвечают тебе взаимностью (то есть не укладываются в твою концепцию). Если долго не случается ничего, на твой взгляд, существенного, ты ощущаешь пустоту. Да, тебе нужно все время чувствовать биение пульса Истории, прикасаться к ней, трогать ее. Можно было б объяснить это честолюбивой претензией все-таки участвовать в историческом творчестве, приложить, так сказать, самому руку… Эта претензия есть, жажда повелевать людьми есть, но не это главное. Нет, здесь скорее имеет место нечто эротическое… Маленький человечек – кто бы он ни был – отчасти прав, сказавши, что История, как девка. Только это слишком грубо. Она не девка, а пожалуй, возлюбленная… Она старше тебя, ты перед ней мальчик, первый раз узнавший, что это такое. А она прекрасна, но она ветреная б…, она лишь забавляется тобой, таких у нее тысячи. Ты бредишь ею, измучен запретными страстями, мечтаешь, чтоб счастье повторилось снова, и трепещешь, когда она хотя бы издали глянет на тебя… Нет, впрочем, нет! И это неверно. Она не твоя любовница и никогда не была ею. Она и не вполне женщина. Она, может быть, даже бесплотна, но она воплощение твоего тайного порока! Вроде фетиша. Бывает ведь такое. Неприличное, постыдное обожание какого-нибудь предмета, тряпки, камня, части тела, доводящее до полового исступления! У Маркса есть понятие «товарный фетишизм», а это «фетишизм исторический». Клиофилия! Вроде некрофилии… Да-да, никакая это не любовь, это порок! «Я знаю, что мне этого не нужно, что этого делать не следует, но не могу не покориться чувству!».
Как странно! – сказал я себе. – Вот куда завела меня моя «осознанная необходимость». Болезнь, порок, фетиш… – выходит, если б их не было, то не было бы и необходимости?! А, может, с этой е…ой необходимостью всегда так?!. В геометрии, например? Две прямые обязательно (то есть с необходимостью) пересекаются в одной точке, но стоит захотеть, взять себя в руки и – они уже не будут пересекаться!.. Или вот например еще: бывают ли горы без долины? На первый взгляд – не бывает. Ну а если захотеть, если очень захотеть, если перебороть себя?! Вдруг будет?! А что ж, и будет! Обязательно будет! Все ведь от нашего безволия, от бесхарактерности! Нужны усилия, нужно стряхнуть с себя оцепенение, вырваться из-под гнета своих же собственных пороков, и тогда… чудо!!! Та самая щель свободы! Просвет среди царства необходимости! В нее! Скорей, лезь туда! Дахин, как сказал какой-то немец. Зачем ты смеялся, когда тебе говорили про эту щель?! Ты же человек, тебе ни к чему какая-то там неведомая абсолютная свобода, осознанная необходимость! Есть она, нет ее, пока ее дождешься – да пропади она пропадом! Тебе нужна всего лишь щель, маленькая, узенькая щелочка, за которой нет уже ничего – ни Истории с большой буквы, ни рациональной внеличной организации, ни всяких там маленьких человечков с их шекспировскими трагедиями! Существуешь только ты сам, один ты! Протиснись туда, пусть при этом ты обдерешься до крови… – но ты уже там, по ту сторону, в райском саду! Гуляешь, дышишь воздухом, а не испражнениями! Те, которые остались по эту сторону, конечно подглядывают за тобой через разные другие щелочки, через дырочки от выпавших сучков, говорят: «Смотрите, как он попал туда?! Там же запрещено находиться! Это наверняка хулиган, преступник!»… Да, в их глазах (и отчасти в своих собственных) ты преступник! Ты преступил их нормы, это так, но зато ты впервые свободен! Да, неопровержимо теперь, что свобода – это преступление!..
Всходило солнце. Небо было идеально чисто, лишь далеко у горизонта змеилась полоса мути, но и она таяла. На этот раз не чувствовал никакого напряжения ни в природе, ни в самом себе. Наоборот, внезапно полнейшая гармония, прилив счастья, радости, как в пошлых книгах, я думал в жизни так не бывает. Не припомню, чтоб и смолоду у меня бывало так (когда, допустим, диссертацию защитил, когда женился), вcегда с утра какая-то даже усталость, думаешь: вот, стоило ради этого стараться?! А уж последние годы, что и говорить! А сейчас даже сердце отпустило, чуть ли не впервые за эти недели!.. И кругом и внутри меня все озарено светом, все легко, все ясно. И сам себе я кажусь уже не черной дырой, а сверкающей звездой!..
Да, именно так! Солнце, мой сосед по космосу, мой брат, еще только на три четверти поднялось над лесом, а я уже твердо знал, что мне надо делать!.. Я должен решиться! Пойти на крайность! Возможно ль это?! Да! Недостойно смиряться под ударами судьбы! Нет, надо оказать сопротивление и в смертной схватке с целым морем бед покончить с ними!.. Да, я должен с ними покончить, терпеть дольше невыносимо! Что?! Что значит с ними?! А с ними со всеми!!! Вот так, и только так! С ними со всеми, повторяю еще раз – с татарином, с библиотекаршей, с Иваном Ивановичем, с курьершей!.. С кем еще?! Да, с Интерлингатором! Непременно!.. Как славно, что они собрались здесь все вместе! Не нужно далеко ходить! Ха-ха-ха! Все под рукой!.. Если уж я для вас «шпана из подворотни», то вот и получайте, друзья! Всем сестрам по серьгам! Что?! Я буду преступником?! Ничего, зато я свободен!!!
Я сел на кровати, завернувшись в одеяло, и принялся обсуждать сам с собой технику этого дела… М-да, не так-то все просто, как кажется на поверхности… Да, проникнуть к любому из них в комнату не составляет труда… Ну, а что там?! У меня ведь нет никакого оружия, э-э… так сказать, орудия убийства!.. Нет даже поганого перочинного ножичка, я пользуюсь точилкой для карандашей. И бритва у меня электрическая. (Кстати, сегодня нужно будет выбриться особенно тщательно.) Так чем же воспользоваться? Душить их голыми руками? Нет, можно не справиться. Татарина с библиотекаршей я бы еще мог, а остальных… Подымется крик, сбегутся… М-да, надо подойти к проблеме поосновательней… Может, спереть на кухне нож?! У них есть наверное такие здоровые ножи…
Потом я подумал: нет, все это в высшей степени нереалистично! Предположим, я все это проделаю… А что дальше? Их хватятся, начнется расследование. Кроме меня здесь не так уж много народу. Получится, как в детективе у Агаты Кристи – двенадцать человек на острове, один из них убийца… Глупо… значит, нужно подобраться с другого конца…
Ведь чего я хочу? Я хочу выбраться отсюда и поехать в S=F! Что мне в этом препятствует?! Паутов?! Так, верно, но его как будто уже… То-то и оно, что как будто! В точности-то я и не знаю!.. Хорошо, не будем сейчас снова понапрасну ломать себе голову. Спросим себя: исчерпываются ли препятствия только Паутовым?.. Нет. Вот то-то и оно, что нет! А почему? А потому, что есть еще Тимур Интерлингатор, который собирается… Нет, корректнее будет: про которого Паутов пустил слушок, что тот собирается отсюда смыться!.. Так это или не так, но слушок этот пущен и стал материальной силой, как та самая пресловутая «идея, овладевшая массами»… Следовательно, корень зла, говоря строго, уже не в Паутове… А если так, то… Совершенно справедливо! Под корень!.. Корень под корень? Не очень удачно с точки зрения стилистики, но это ничего, мы потом отредактируем… Кстати, это проще исполнить технически! То есть не редактирование, а само предприятие… Эх, Тимур, Тимур, не зря ты, видно, приснился мне сегодня ночью! Зачем тебе это нужно было?! Искал неприятностей на свою ж…?! Посуди сам, в какое положение ты меня ставишь!.. Нет, мне тебя жалко, мне тебя очень жалко, нас столько связывает с тобой… Давненько мы знакомы, а?.. Ведь ты обо мне не подумал, когда заварил эту кашу, нет, более того, ты прекрасно понимал, что этим погубишь меня! Почему же теперь ты рассчитываешь, что я…?! Впрочем, у тебя еще есть шанс. Ты должен публично, в письменной форме сделать заявление, что, дескать, никоим образом, никогда, что все это клевета с целью… и прочая и прочая… Да, чуть не забыл: в этом же заявлении ты должен отречься и от своей дурацкой статейки!.. Что это там у тебя за бредовая идейка?! Абсолютизм как школа подлинной демократии, Луи Каторз, Елизавета Английская… Глупо, очень глупо! Ты что, рассчитываешь, что кто-нибудь на Западе на эту твою «теорию» клюнет?! Как бы не так! Кому нужны такие рецепты?! Или ты… А-а-а, стоп, стоп… может, ты… Ну конечно! Как я раньше не сообразил?! Ха-ха! Вот это лихо!.. Ты полагаешь… Нет, ты предполагаешь… прет-во-рить это… в жизнь?! Ох, мне даже дурно стало!.. Ты хочешь осуществить эту идейку в S=F?! Ну конечно, конечно! Недаром этот болван, твой папаша, плел что-то о монархической партии!.. Прекрасная синьора, аристократка, с которой он провел немало блаженных часов во флигеле!.. Вот оно что! Погоди, а кто же кандидат на престол?! Синьорин сынок?! Может, он твой единокровный братец, а?! Признайся, наверно твой папаша так и думает, а?! Небось, хвастался как-нибудь спьяну, не утерпел?!.. Или… или, может, ты… ты сам метишь на это местечко?! А?! Молчишь?! Значит, правда?! Уф!.. Ну, молодец! По крайней мере – смело!.. Экий ты, оказывается, шалун! Я и не знал!.. Значит, ты уже не Тимур, а Лже-Дмитрий! Или, точнее сказать, – Лже-Фердинанд!!! Ну да, кто там у них был последний? Фердинанд Седьмой? А ты, стало быть, будешь Восьмым!.. Да, у них в народе действительно бытует легенда, что королевичу Фердинанду удалось бежать с острова, где все их семейство сначала заточили, а потом расстреляли вместе с домашним врачом и бонной… Погоди-ка, погоди-ка, а адмирал Хосе-Эстебан?! Эти слухи, что он хочет захватить какой-то остров?! Неужели здесь есть связь?! Неужели вы все заодно?! Что ж… Тем хуже для вас! И уж в отношении тебя… мое решение было, значит, абсолютно верным!..
Еще через пять минут общая схема действий была у меня в голове. Оставалось только взять карандаш и разобраться в некоторых частностях. В основном же я все для себя уяснил… Да, я воспользовался планом Тимура. Я не вижу причин это скрывать, и не вижу в этом ничего предосудительного! План хороший, смелый. Я внес лишь… хе-хе… одно кардинальное изменение… В S=F поеду конечно я сам, и королем Фердинандом Восьмым тоже буду я сам!!!
23 апреля (день)
Частности
Давно уже мне не работалось так хорошо, как в этот день. Забыл и думать об еде и питье. Рука сама, чудилось, летала по бумаге, будто мне кто-то диктовал готовый текст, я только успевал записывать. При этом – полная уверенность, полное душевное равновесие! Написал несколько страниц сходу, не отрываясь. Перечитал – здорово! Все стройно, четко, одно за одним!
Первым пунктом у меня значился Интерлингатор. Теперь уже Вольдемар, а не Тимур. Тимура я принял за аксиому… Если принять решение насчет Тимура, а также насчет нового Фердинанда за аксиому, – рассуждал я, – то возникает проблема Вольдемара Вольдемаровича. Согласится ли он?.. Все-таки сын, верно?! А я ему кто?.. Но как бы то ни было, я должен настоять на своем! Он обязан поддержать меня! Ха, в конце концов он сам заинтересован в этом! Соображение простое (надо будет Вольдемару его изложить): если на престоле очутится Тимур, то что он (Вольдемар то есть) с этого будет иметь?! Шиш с маслом! Тимур сентиментальных чувств – к папаше во всяком случае – лишен. (Отцы и дети, и так далее)… А если это буду я?! Я конечно старика не забуду, не обойду, как это говорится? – ах да! – монаршей милостью!.. В самом деле надо будет старику дать на откуп какое-никакое министерство… Какое? – культуры? просвещения? (Нота бене: подработать этот вопрос)…
Что?! Почему вы, молодой человек, так на меня смотрите?! А-а, вы тоже! Вы тоже решили, что я спятил! Вот оно что! Понятно, понятно!.. Так и запишем! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!.. Нет, вы ошибаетесь дру-у-г дорого-о-ой, как поется в какой-то песенке у Вертинского. Вы думаете: король Лже-Фердинанд, министерство культуры – он спятил… Не спорьте, вы так и подумали, признайтесь! Но я уверяю вас, что – нисколько! Честное-благородное слово, мной руководила совсем другая логика! Вы не схватываете всей тонкости!..
Я не хуже вашего понимал, что реставрация прежней династии в S=F невозможна!.. Но – рассуждал я, и вы сейчас со мной, возьмем для примеру Россию. В России появление Лже-Дмитрия привело к так называемому Смутному времени. Так? Именно так… А в S=F появление Лже-Фердинанда разве не приведет к тому же самому?! Смутное время, но на более высоком, современном уровне!.. Несомненно, – рассуждал я, – это обусловит и дальнейшее развязывание и ускорение революционного процесса!.. Если потребуется, в критический момент меня вывезут самолетом!.. Ну а если все сойдет гладко, тоже неплохо!.. Ах, как жаль, что у меня не осталось этих записей, из конспирации пришлось уничтожить. Вы увидели бы, что там все это обрисовано как следует быть!.. Итак, я продолжаю…
Интерлингатор в силу вышеприведенных соображений, – записывал я, – будет молчать… Ну а если нет?.. Тогда пусть пеняет на себя!..
Вторым пунктом у меня значилась жена… С ней я тоже должен был каким-то образом… Гм… Как быть с нею?.. Что?! Почему вторым пунктом именно она?! …А потому, что я вдруг представил себе, как она скептически усмехается, когда ей сообщают, что ее муж… Вообще-то ей это должно польстить… Быть женою, вернее – супругою… х-х… Двор, высший свет, аристократия… Ее Величество!.. А делать ли мне ее королевой?.. Это требует дополнительного рассмотрения. Могут возникнуть политические и династические неурядицы! Скажут: вот, явился – не запылился! да еще и с бабой!.. М-да, пожалуй, разумнее будет выбрать себе кого-нибудь из тамошних, из хорошей фамилии, и помоложе… Чтоб были дети, наследники, это упрочит положение. Так и Наполеон делал… А этой объяснить: мол, ты должна понять и простить, интересы дела требуют, будешь как Жозефина… Да, конечно, хватит с нее и аристократического салона!.. Но все равно: как представлю себе ее скептическую ухмылку!.. Начнет острить, прохаживаться на мой счет! Еще соберет вокруг себя оппозиционеров! Жозефина ведь тоже, кажется, фрондировала?.. Еще бы – покинутая женщина!.. Нет, надо отнестись к этому серьезнее!..
На третьем месте у меня был татарин… Я решил (временно) забыть о том, что между нами было. Татарин мог еще пригодиться. Человек все-таки талантливый, хоть и алкаш. Нельзя разбрасываться людьми, талант надо беречь. Определю-ка я его на дипломатическую работу. В Лондон, королевским послом! Пускай посидит себе в Гайд-парке, подышит любимым воздухом. Может, и я улучу минуту, к нему туда съезжу!.. Да, так и сделаем! Я помимо всего прочего должен показать, что я зла не помню, я великодушен и милосерд!..
Не успел я дописать последней строки, как в дверь постучали. Впустил. Интерлингатор с татарином… Опять секундные колебания: не прикончить ли их разом, обоих!.. Нет, нельзя. В одиночку мне с ними не справиться. Да и куда их потом денешь?!
– Прошу! Очень своевременно!
Говорил с ними ласково, но твердо. Без обиняков изложил им свой план, хотя и с некоторыми купюрами, естественно. Они быстро поняли мою силу, план приняли единогласно, были, правда, несколько ошарашены его смелостью.
Прощаясь, бедный татарин совсем смешался:
– Извини-те… м-м… – (Он, осел, не знал, как теперь ко мне обращаться, но хорошо уже и то, что догадался перейти на «вы»). – Мы… я… мы хотели пригласить… вас… Так, небольшой вещер воспоминаний.
– Что, траурный митинг?! – я проницательно посмотрел на него. – Нет, господа, мне неудобно. Могут возникнуть нежелательные осложнения, если мое участие получит широкую огласку…
Уходили – пятились, задами толкали друг друга…
23 апреля (вечер)
Ужин. Групповая фотография
Вечером ощутил голод. Спустился в столовую. Все уже знали. Понял по их лицам. Смотрели на меня издали, подойти никто не посмел. Поел с аппетитом. Опять все валилось в меня как в бездонную бочку, но теперь я чувствовал, что внутри этой бочки гудит огонь в миллион градусов, и получал от пищи удовольствие. Кухарка, или – как там ее? – буфетчица буквально стелилась передо мной. Чтоб не так уж робела, спросил, как звать… Катя? Хорошее имя… Вот скоро, Катя… эх, скоро я для тебя что-нибудь да сделаю! Будешь заведующей королевским буфетом!.. А пока что, знаешь, угости-ка ты меня муссом!..
На обратном пути вижу: в холле странное зрелище! Толпятся у дивана, кто-то чуть не с ногами на него забрался, кричат наперебой, хватаются за грудки, стулья в беспорядке. Тут и татарин, и Иван Иванович, и библиотекарша, и курьерша, и уборщица, и еще какие-то люди. Меня долго не замечают. Я стою и смотрю на это безобразие. Решил, что сейчас будет интересная передача по телевизору и эти дураки ссорятся из-за места, кому где сидеть.
Увидали меня, стали одергивать один другого. Замолкли. Криво улыбаются. Стыдно… Потом Иван Иванович – он побойчей – показывает мне рукой: присоединяйтесь, мол, к нам. Все с готовностью тотчас расступаются. Тут только я понял, что собираются они вовсе не телевизор смотреть, а позировать для групповой фотографии, как в домах отдыха это обычно делается, и хотят, чтоб я снялся вместе с ними, в центре, на память!.. Ну конечно! – вон и буфетчица с кухни идет, охорашивается, рыжие кудри свои приглаживает (вот черт, опять забыл, как ее зовут!)… Ба! А вот и маленький человечек с сухой ручкой! Интересно, что ж, он так и будет фотографироваться в своем балахоне?!
Мне уже все машут руками. Я положил себе: если маленький человечек персонально пригласит меня, тогда я так и быть подойду… Подождал… Он вроде бы сделал жест в мою сторону, но как-то, мне показалось, вяло… и нахально уселся на стул, который они предназначили мне!..
Не решив окончательно, как поступить, я стал оглядываться: кто же у них фотограф?.. Смешно! Ни фотографа, ни фотоаппарата (аппарат для таких групповых снимков обычно громоздкий, на ножках) еще и в помине не было!.. Они опять зажестикулировали, чтоб я шел к ним. Я пожатием плеч и кивком головы показал, что раз фотографа нет, и неизвестно, придет ли он вообще, то я считаю затею бессмысленной, и ушел.
24 или 25 апреля, а может быть того же 23-го
Делегация. Шекспир
Тем же вечером, или утром следующего дня, или через день, обнаружил, что часы мои испортились! У меня такие часы японские, «Сейко», с календариком, подарок жены, ходили безотказно, все завидовали, а тут – тряс, тряс – ничего не помогает!.. А в записной книжке своей (она – видите? – у меня тоже с календариком) я давно уже для конспирации записи, к такому-то дню относящиеся, под другими числами делал. Вот теперь и запутался!
Ну ничего, – думаю, – как-нибудь узнаю. По газетам или на худой конец спрошу у кого! Прямо так – подойду и спрошу! Вот они вылупят глаза-то!
Это, впрочем, все ерунда: ну вылупят они глаза, ну и что?! Скверно другое… Скажу по секрету, со дня на день уже поджидал я к себе гостей!.. Да не откуда-нибудь – из S=F! Я прикидывал так: Вольдемар безусловно уже оповестил тамошних товарищей – синьору эту, бывшую красотку, ее муженька-аристократа, они дальше пустят по линии… Кладу на сборы, на переговоры с другими заинтересованными лицами два дня. Визу им дадут сразу же. Стало быть, посольство за мной, упрашивать, прибудет очень скоро, мне только-только подготовиться, закончить свою записку, внести в нее необходимые коррективы… А тут, как на грех, такая история с часами! Именно сейчас, когда каждая минута на счету! Обидно, обидно!..
Размышляя, что же мне делать, вышел. Хотел глотнуть свежего воздуха, а заодно определить время по солнцу. И тут в саду, свернув с главной аллеи к той самой лавочке, невольно стал свидетелем прелюбопытнейшего разговора!
Еще издали услышал знакомые голоса – гуденье Ивана Ивановича, пьяно-задушевный шелест татарина, кваканье Вольдемара. Спрятался за куст, хорошо рассмотрел их всех. Опять все в сборе – и Генриетта, и курьерша, и эта старая ведьма уборщица, и даже – о-о-о! – маленький человечек тоже снова здесь!.. А спорили они – я ушам своим сначала не поверил! – и вы не поверите! – о чем? – ну, догадывайтесь, считаю до трех, – раз-два-три, – вот видите, не догадались! – о Шекспире! Да-да, черт возьми! О нем!.. Боже ж ты мой, сколько тут было явлено эрудиции, сколько блеску! Каждый перед другими выпендривался, только и слышно было: Бэкон, Елизавета Английская, лорд-адмирал, Флетчер, Пастернак, Лозинский! И опять: Бен-Джонсон, Бахтин, поор Йорик! Шпарили наизусть целые монологи, цитировали каких-то шекспироведов, Гамлет, леди Макбет, король Лир… Библиотекарша подсуетилась, она среди них претендовала на то, чтоб быть самой интеллигентной, и под всеобщие аплодисменты прочла эпиграмму:
Мой добрый Уил, позволь шутя сказать,
Когда бы не играл ты королей,
У короля бы мог вельможей стать
Иль сам царить над людом поскромней.
А курьерша тоже не ударила лицом в грязь: с отвратительным своим произношением изрекла: Ту би ор нот ту би, зет из зе квещен!
Я был возмущен! Нет, это надо же придумать – Шекспир! Эрудиты! Сволочи! Да-да, сволочи! Дешевая самодеятельность и ничего больше! А сколько важности! И я еще держал их за хороших актеров! Куда им! Жалкие дилетанты! Что они понимают в Шекспире! Толкуют о Гамлете! Да способны ли они постичь, что такое Гамлет?! Что такое – быть или не быть?!!
Я готов был бежать прочь без оглядки от презрения к этим людишкам, прямо-таки заставил себя послушать еще… А они принялись обсуждать тонкости отдельных постановок. У каждого было свое мнение: у кого и когда нашло лучшее сценическое воплощение, чья режиссура адекватнее духу Шекспира, соглашаться ли с трактовкой Козинцева, хороши ли декорации во втором акте Генриха IV в постановке… и так далее…
Я наконец выбрался из своего тайника (незаметно), пошел, спотыкаясь – право слово – спотыкаясь, к себе, и по дороге вдруг догадался! Да ведь эти господа собираются сами, своими силами сыграть любительский спектакль, что-нибудь эдакое – отрывки, и уже распределяют роли! Ну и ну! Батюшки светы! Как гимназисты при старом режиме! Любительский спектакль на даче! Прямо три сестры какие-то! Телевизора им мало! Чайки! Ну, ничего, я покажу вам такой вишневый сад, что вы и своих не узнаете!
Я долго не мог успокоиться. Зато вечером, когда по дому поднялась обычная возня и грохот, я уже знал, в чем дело: это они перетаскивают и монтируют декорации для своего спектакля!
Число опять неизвестно, …апреля
Жена
На другой день, или, может, в тот же день (часы у меня, как я уже сказал, испортились, а газет они мне по злобе не принесли, – обиделись из-за истории с фотографом, – а мне самому у них спрашивать не хотелось), – короче, сижу у себя, правлю свою записку, слышу – стучат. Открываю… Жена!.. Почуяла, значит, приползла на брюхе!..
Каялась. Просила прощенья. Плакала. Обещала, что такого больше не повторится. Я, врать не буду, тоже всплакнул. Тысячу лет не плакал, а здесь всплакнул! Подумал: жалко все-таки ее!.. Хорошо, посмотрим по обстоятельствам. Уж если я кухарке обещал, то для собственной жены-то я должен постараться!.. Поставлю жесткие условия: ты будешь допущена ко двору, я согласен раз в неделю с тобой э-э… беседовать, аудиенцию то есть тебе давать, но учти: кого тебе принимать, буду решать я!.. И в мои личные дела ты не вмешивайся!.. Потом я тут же сказал себе: нет уж, дудки! С ее скептицизмом она наверняка станет центром оппозиции. Терпеть эти усмешечки я не намерен!.. Да и не так уж она умна. Привезла мне, например, американскую рубашечку! На кой ляд мне американская рубашечка?! Что, я буду сидеть на троне в американской рубашечке?! Или еще предлагала: поедем, говорит, в Таллин. Подруга звала с собой на машине. Вести машину тебе не придется, мы с ней будем вести напеременки, ты сиди и отдыхай… Вот дура! Таллин, подруга – знаю я твоих подруг! Какая-нибудь очередная кляча!.. Нет-нет, твердость прежде всего! Теперь много найдется этих просителей!..
Проводил ее до ворот, даже поцеловал, но намеренно сухо. Пусть знает, с кем имеет дело! А то рубашечку, видишь, привезла, нашла чем купить!
Но, говоря по правде, был немного расстроен. Что ж, даже Емельян Пугачев, – я где-то читал, – прослезился, когда к нему подвели жену и детей. (Нота бенэ: не забыть бы про первую жену и про сына, надо будет для мальчишки приготовить какой-нибудь пост). А с этой – ничего, перемелется, мука будет. Хорошо, что так быстро все уладилось. Все-таки римский ее характер сказывался. Другая бы выла и валялась в ногах. А эта – фырь, и нет ее, гордая… Ну и хорошо, а то я в этот именно день и поджидал более всего делегацию. Представляете: приезжают послы, а у меня эта сидит! Вот был бы номер!
В доме между тем настоящая какофония. Мне опять же неловко: явится посольство, а эти тут беснуются. Похоже, им привезли кино, после кино они устроили танцы, играл духовой оркестр. В довершение всего вздумали разжечь камин, надымили страшно, я слышал, как ругался здешний пожарный…
Я не выходил. Не буду врать: слышать хрипы и буханье духового оркестра было приятно, что-то вставало такое… давно забытое, милое, почему-то вспомнился Тимур. Если б не это посольство… Хотя нет! – видеть их рожи!
Посольство в этот день так и не прибыло. Должно быть, задержала штормовая погода в Атлантике…
(Нота бенэ: найти Покобатьку. Должен же это кто-нибудь быть. Зовут Петро. Надо поручить ему личную охрану. Хохлы в этом смысле надежнее. А также техническое исполнение всей операции.)
Число опять неизвестно
Гости
Выхожу и вижу: у татарина гости. Неизвестно, какой это был день, потому что тотчас у меня возникло впечатление, что они здесь уже давно. С помощью дедукции вычисляю, что к татарину прикатило все его семейство. Жена, старый бабай, брательник и куча детей, – по-видимому, и самого татарина и брательника. Мужчины все уже пьяны, галдят, орут, раскачиваясь, дикие их песни: Ойла-тойла! Мойла-пойла! Дети носятся в коридоре, катаются на перилах. Сразу намусорили, на распахнутой двери сушатся дырявые детские колготки, под ногами кубики, безрукие куклы, трехколесный велосипед с одной педалью, санки; в коридор вынесен и невылитый горшок. Татарин высунулся мне навстречу, пригласил. Из вежливости я зашел. Жена его мне не понравилась: насколько сам Мухамед опрятен (за исключением щетины), всегда чист, отглажен, настолько же она – неряшлива, нечесана, ходит в носках, юбка висит пузырем… Я понимаю конечно – дети, голова кругом, но все же… (Нота бене: такую ко двору пускать нельзя; решение насчет Лондона было правильным)… И брательник, мелкий инженер по сельскохозяйственным машинам – татарин-то держался как всегда хорошо, – а брательник мигом назюзюкался, ползал по ковру, пускал на пиджак слюни. Да, – чуть не забыл, – с ними был и Замарков! Вот уж кого я не ожидал здесь увидеть, тоже, значит, снюхался с ними! Но он напился еще быстрее брательника, я видел потом: он рухнул внизу на диван и безобразно храпел. Приходили и уходили еще какие-то личности, мне незнакомые, заглянула курьерша, но заметив меня, убежала. Меня все это коробило, но я ничего не сказал татарину. Он своих явно стеснялся, лишь старался по восточному обыкновению казаться непроницаемым. Старый бабай тоже находился, по-моему, в отключенном состоянии.
– Это у нас насывается сабантуй, – прошепелявил татарин. – Прасник урожай…
Я удивился: какой может быть праздник урожая в апреле месяце?! Ведь еще апрель, не так ли? Кстати, какое сегодня число? Татарин и сам не знал, но объяснил мне, что брат только что приехал из Латинской Америки, так что все в порядке. К стыду своему, я – столько лет занимаясь Латинской Америкой – не вполне твердо себе представлял, в какие сроки протекает у них сельскохозяйственный сезон. Отметил про себя, что на это надо будет обратить особое внимание. Подъем сельского хозяйства – одна из первоочередных задач после… гм… Коллективизация, создать колхозы, ликвидировать кулачество как класс! Это очень важно! Кулацкая психология, как показывает опыт, весьма живуча!
Подумал, что необходимо записать эту мысль. Извинился, что на минуту отлучаюсь… Вышел в коридор, посмотрел по сторонам и будто громом ударило! Стал как вкопанный!.. Дети?! Да нешто это дети?! Нешто они похожи на детей?! Что же это я? Как я мог? Идиот!!! Идиот вы, Ваше Величество! Да ведь это же никакая не родня татарская, а самые что ни на есть долгожданные послы из S=F!!! Конечно! Они прибыли давно, нужен лишь сигнал! Что же вы сразу-то не сказали?!
Срываю с двери колготки, это не колготки вовсе, а вымпел! – Ура-а-а!!! – Отовсюду ко мне бросаются с радостными лицами люди! Татарин целует меня. На этот раз без обмана, чувства его неподдельны! Весь дом загрохотал, чудесная весть разнеслась, значит, по всему дому! У нас на этаже повернуться уже негде. Тут и курьерша лезет, и библиотекарша, и Иван Иванович! А-а, вон и маленький человечек, коротышку совсем затолкали!.. Друзья, друзья! Всех прощаю! Но сейчас не время для торжеств! Нельзя терять ни минуты! Предстоят серьезные дела! Что там в S=F, тяжелые бои?! Я сам поведу вас вперед! Что, самолет ждет?! Где Петро?! Петро, машину! Контакт. Есть контакт. От винта!!!
Месяца тоже не было, день без числа
Вперед!!!
Летим. Тут уж все числа смешались. Часовые пояса, декретное время, сами знаете. Ничего не разберешь! Под нами океан… Атлантический?! Тихий?! А, вижу крейсер!.. Земля, слышите меня?! Прием, прием! Идем на посадку!.. Что?! Запасной аэродром?! Прекрасно! Смотри-ка, сколько однако народу высыпало на поле!.. Здравствуйте, здравствуйте!.. Вольдемар, это и есть та самая синьора?! Синьора, я много слышал о вас!.. Адмиралу Хосе – наш привет!.. Итак, какова дислокация наших войск?! Ударим с этой высотки. Артиллерия к бою! Отряд Мухамеда-Оглы пусть зайдет вот отсюда. Сигнал атаки – красная ракета! Вперед! Бегом марш!.. Быстрее, быстрее, в уличном бою надо двигаться поживее!.. Они стреляют вон из того окна, там пулеметное гнездо! Гранатой его! Хорошо, Генриетта! Есть еще порох в пороховницах! Они не выдержат нашего натиска! Только не останавливаться! Кто это там залег?! Вставай! Штыком вперед коли, назад прикладом бей!.. Какая скользкая однако эта булыжная мостовая! Это после дождя? А что, у вас был дождь?.. Не могли заасфальтировать, сволочи!.. Тяжело бежать, давно не бегал, сердце сейчас выпрыгнет из груди!.. Но до чего же похож этот переулок на тот, в котором мы когда-то жили с мамой! Как странно: Латинская Америка, а так похожа на нас!.. Вот и двухэтажный особнячок с облупившимися полуколоннами… Это наискосок от нашего дома… За ним прежде был «Продмаг». Если это так, то дальше справа должны быть ворота, арка!.. Только бы добежать, там нас не достанешь!.. Мальчик из подворотни… Как странно: вчера мальчик из подворотни, а сегодня… без пяти минут… Вперед, Петро, твой король надеется на тебя!.. Добежать! Уже близко! А-а-а-а!!!
Это здоровенный метис из пятого взвода, все время державшийся слева и сзади, вдруг на бегу рванул меня за плечо!
– Ты что?! Собака!!! А-а-а-а!!!
Мостовая стала уплывать из-под ног… Нет, это не метис, метис далеко впереди… Это я ранен, ранен!.. Устоять… Напрячь всю свою волю… Нет… Лечь… Уснуть… Кровь…
Все тихо… Они склонились надо мною… Наш переулок – дыбом, поперек неба… Нет, это еще где-то… Желтая, колкая стерня, холмы… Он вел себя геройски… Курьерша, – я вижу ее прямые ноги, уходящие вверх, – в руках у нее раскрытый английский учебник. Выглядывает из-за учебника, старательно артикулирует губами:
– Харт эттак!..
Черная тьма. Черная дыра. И провалившись сам в себя…
– Эй, эй, молодой человек, что-то у нас опять темно! Что, свет опять выключен?! Перегорел?! Мне кажется, пахнет паленым! Что вы тут натворили?!.. А зачем вы теперь открываете дверь?! Вы что, уходите?! Ах, нет, стучат?! Кто это, кто?! Кого это черт несет?! Кто там?!.. Виктор?! Какой еще Виктор?!.. Это ты?!.. Чур, чур меня!.. Этого не может быть! Тебя же… Что?! Что-о?!.. Был – где? – в гостях?! В гостях неподалеку… Что?.. Подпил, сел в машину, почувствовал, что вести не сможешь, решил зайти ко мне, проведать?!.. Нет, не вмещается у меня это!.. Как же так?!.. Ах да, я все время забываю, что вы меня обманули!.. Да-а… Что-что?! Ты хочешь извиниться?! Признаешь свою вину?!.. Да ты что? Да как ты смеешь!.. Какие могут быть извинения в такое время?! Второй час ночи!.. Вон отсюда! Молодой человек, помогите мне его выгнать! Негодяй!.. Нет, стойте! Стойте, я передумал!.. Оставайся, садись! Сними только сначала свой нелепый балахон! Поговорим начистоту… Кстати, что это ты вырядился?! Разве сейчас на улице дождь?!.. А-ах!.. Ах, простите, великодушно!.. Это вы!.. Как я мог так ошибиться!.. О, до чего же я рад вас видеть!.. Наконец-то! Я так ждал вас, я был уверен, что вы придете!.. Садитесь сюда, на диван, тут вам будет удобнее!.. Молодой человек, дайте вон ту подушечку!.. Простите, это конечно не тот диван, что был там… у нас… Хе-хе… Но кстати, как вы полагаете, не могли бы мы с вами вместе похлопотать насчет того, что если вдруг тот диван… будут… э-э… списывать, … то чтоб его передали мне?!..
«YMKA-PRESS», Париж, 1979
ЧЕЛОВЕК ПЛЮС МАШИНА
Вверяя свою работу, как писалось раньше, любезному вниманию читателя, я хотел бы заблаговременно предупредить, что менее всего я полагаю ее художественным произведением. Я не писатель. Моя специальность – история науки, конкретнее – логика и теория развития естествознания и техники. Однако, к моему величайшему сожалению, эта работа также не относится и к категории научного труда. Она скорее представляет собой определенный, подготовленный, лишь предварительно упорядоченный материал, хронику (безусловно, неполную) некоторых событий, показавшихся мне весьма примечательными прежде всего как историку науки (но, оговорюсь сразу, конечно, взволновавших меня и как человека).
Мне было бы затруднительно объяснить вкратце, что это за события; вероятно, в предисловии и не следует пытаться этого делать. Скажу только, что, на мой взгляд, благодаря этой истории мы прикоснулись к феномену, возникающему при столкновении двух начал – глубинного человеческого и высокоразвитого машинного. Прошу прощения, что не умею выразиться точнее. Еще признаюсь, что именно присутствие этих двух разноприродных начал, которые, тем не менее, столь причудливо переплелись, что, по сути, стали нераздельны, и возникающее отсюда ощущение, я бы сказал, мерцающего дуализма (опять должен извиниться за неточность формулировки, но, увы, только так я могу обозначить свои чувства), обусловили и неуспех предпринятых мной усилий по научной разработке данной проблемы. В сферу собственно научно-теоретического, логического постоянно вторгался элемент психологического, хуже того – эмоционального, замутняя чистоту исследования. Но если свою собственную психологию и свои симпатии и антипатии, как фигуры во всей этой истории более или менее случайной, я еще мог исключить, то с психологией и эмоциями других действующих лиц я уже никоим образом не осмеливался поступить так же. По крайней мере, мне казалось, что я не имею на это права. Добросовестности ради замечу, что не все мои коллеги, бывшие, как и я, свидетелями случившегося, разделяют мои гипотезы. Некоторые из них рассматривают случившееся лишь как набор независимых или слабокоррелированных происшествий, так сказать, стечение обстоятельств. Другие сводят все дело лишь к банальным интригам, которые, как это ни прискорбно, хотя и редко, порою имеют еще место в наших научных коллективах; или же к любовно-романтическим интригам, которые тоже, конечно, еще имеют место. Третьи же вообще видят в этом деле лишь его криминальную сторону, ибо она, не скрою, здесь также наличествовала.
Весьма осложняло мою работу и то обстоятельство, что значительная часть документов по причинам, которые еще станут ясны читателю, утрачена безвозвратно. Перечисленные и ряд других трудностей, с которыми столкнулся я, анализируя поставленную задачу доступными мне средствами, и побудили меня, отложив окончательное ее решение и ограничившись, как я уже сказал, лишь известной классификацией и упорядочением наличного материала, представить его читателю и для того, в частности, чтобы получить дополнительные стимулы в своей работе, ибо я уверен, что расширение рамок (несколько зачахшей в нашем институте) дискуссии выявит новые оригинальные и перспективные суждения, каковые – мы хорошо это знаем из истории науки – зачастую исходят именно от неспециалистов в конкретной узкой области знания.
Признавая несовершенство своего труда, болезненно переживая необходимость использования чуждых мне вненаучных форм изложения, я надеюсь, однако, что длительное изучение биографий деятелей науки, давние занятия экспериментальной психологией, полевые социо-психологические исследования, в которых я когда-то принимал участие, в какой-то мере привили мне навык регистрации данных не количественного, а качественного (вербального) порядка.
Здесь своевременно также извиниться перед читателем за сознаваемую мной перегруженность различными специфическими научно-техническими подробностями. По мере возможности я, разумеется, старался опускать излишние детали, оставляя только самые нужные, а в ряде случаев, дабы избежать уже упомянутой перегрузки, я был вынужден отсылать читателя к соответствующей специальной литературе.
Непременным своим долгом считаю горячо поблагодарить дирекцию института физики …ского филиала Академии наук, оказавшую поддержку моей работе, выразившуюся в том, что в мое распоряжение были предоставлены оставшиеся в наличии материалы по теме исследования – стенограммы заседаний ученого совета, отчеты комиссий института, президиума филиала, служебная переписка и т. д., а также в том, что один из вариантов работы был засчитан мне в качестве планового задания.
Особую благодарность я выражаю заведующему сектором истории и теории естествознания и техники, где была выполнена эта работа, члену-корреспонденту О. Г. Потычке, советами которого я неизменно пользовался. И, наконец, но не в последнюю очередь, я чрезвычайно признателен доктору философских наук М. К. Палеашвили, взявшему на себя труд прочесть мою рукопись и по ней сделать ряд ценных замечаний. Моя жена, Елена Станиславовна, на протяжении всей работы оставалась, как и всегда, моей верной помощницей.
Автор
1
…Но ужель он прав,
И я не гений? Гений и злодейство
Две вещи несовместные…
А. Пушкин. Моцарт и Сальери
Иван Иванович Копьев, главный герой моего повествования, появился у нас в городе и у нас в институте за год, если не ошибаюсь, до того, как мы заварили ужасную кашу с покупкой гигантской вычислительной машины, или, что то же, электронной системы, предназначенной для автоматизации физических экспериментов во всех лабораториях нашего, а в перспективе и других институтов филиала.
От нас тогда уехал руководитель одного из секторов, субъект, прямо скажем, несимпатичный, вздорный, и директор наш, Кирилл Павлович Белозерский, академик (или нет, тогда еще только член-корр), а также весьма большой мудрец в плане житейском, немало сделавший, чтобы убрать того субъекта из института, на ученом совете сказал:
– Друзья, однажды ожегшись, давайте подберем на это место человека, который, может, и не будет таким уж блестящим талантом – у нас они есть, и нам их достаточно, – но зато человек этот пусть подойдет нам с точки зрения отношений товарищества и добрососедства, которые традиционны и которые прямо-таки необходимы в нашем маленьком коллективе и нашем маленьком, затерянном в лесах и снегах городке.
Так сказал Кирилл Павлович. На дворе, правда, если память мне не изменяет, стояло жаркое лето, в окно виден был импортный экскаватор, который, поднимая пыль, рыл котлован для фундамента пристройки под вычислительный центр, в сорока километрах от нас – полчаса езды по четырехрядной бетонной магистрали – находился областной центр, огромный промышленный город, население которого давно перевалило за миллион, сам же Кирилл Павлович недавно вернулся из командировки в Италию, так что насчет «затерянного в лесах и снегах» сказано было немного вольно. Но у нас любили Кирилла Павловича, администратор он был идеальный, и, когда к нему слишком не приставали, вреда от него не видел никто, и на эту вольность все только заулыбались, легко ее ему простив.
Вот тогда-то другой (тоже главный) герой моего повествования, Виктор Викторович Эльконников, личность незаурядная, у нас очень популярная и авторитетная, – у нас его звали Эль-К (физики, знаете, любят такие сокращения – Джи-Джи, Дау или ППЛ+), а об Эль-К чуть позже я расскажу подробнее, – и предложил кандидатуру своего университетского приятеля, который недавно как раз написал ему не то из Чебоксар, не то из Бердянска – сейчас Эль-К и не помнит, – интересуясь, нет ли в филиале и, конкретнее, в институте подходящей для него работы и вакантного места.
– Мне представляется, – сказал Эль-К, – что мой протеже, Иван Иванович Копьев, идеально соответствует тем требованиям, которые сформулировал уважаемый наш Кирилл Павлович. Он доктор физико-математических наук, диссертацию его я знаю. Работа, врать не буду, не самого высшего класса, но на твердую четверку. Вообще, признаюсь, Иван Иванович звезд с неба не хватает, но!.. Но парень он хороший, свойский, тихий малость, кому-то из вас он покажется занудой, как показался в свое время, между прочим, его собственной жене… Имеет это, однако, такое уж значение?! Если кому-то из вас станет с ним чересчур скучно, приходите ко мне, я вас вмиг развеселю! – (Все смеются.) – А работник он добросовестный, аккуратен, исполнителен. Небольшую тему он свободно может потянуть. И даже руководить двумя-тремя, ну пятью сотрудниками. Словом, я отвечаю за него, помогу ему войти в коллектив и, если у него будут на первых порах затруднения в работе, помогу тоже…
Дирекция незамедлительно дала согласие, и вскоре Иван Иванович появился у нас.
Характеристика, данная ему Эль-К, подтвердилась, как шутили наши присяжные острословы, на все 150%, ибо Иван Иванович оказался еще тише, еще неприметнее, позволю себе выразиться, еще серее, чем обрисовывал его старый приятель. Видно, годы-то взяли свое, решили мы, хоть по годам-то Ивану Ивановичу было не так уж много – сорок три, и по нынешним временам он мог считаться сравнительно молодым. Но ощущалась в нем постоянно какая-то усталость, что ли, вялость, будто всегда он ходил невыспавшийся, будто все делал через силу; делал, возразить ничего нельзя, делал старательно, с известной даже сноровкой, лентяем его никак вроде бы нельзя было назвать, в тайных пороках замечен не был, и при этом странное оставалось от него впечатление! Сам Эль-К отчасти признавал это. А директор наш говорил:
– Знаете, Виктор Викторович, ваш дружок, быть может, малый действительно неплохой, я на вас за него не в обиде, и в коллективе он ужился, и дирекцию не подводит… но все-таки чего-то там, простите, не хватает. Я уж не говорю: искры Божией и тому подобное… Но хотя бы маленько настроеньица, что ли, ему подбавить очень хочется, а то ведь… тоску наводит, тоску, черт побери!.. Я, знаете, когда на него смотрю, всегда анекдот вспоминаю – вы же мне, по-моему, его и рассказывали – про первую скрипку, про музыканта, который очень не любил музыки. Его приезжий дирижер спрашивает: «Вы почему все время морщитесь? Я плохо дирижировал?» А тот ему отвечает: «Нет, что вы! Просто я очень не люблю музыку». А?! Ха-ха! Вот и ваш Иван Иванович таков же!..
Эль-К честно защищал товарища, говоря директору, что, мол, «ты сам этого хотел, Жорж Данден». То был хороший прием, потому что Кирилл Павлович все время забывал, откуда это, и Эль-К начинал длинно пересказывать Мольера, уводя разговор из опасного русла. Но тут обычно несколько портил ему игру руководитель нашего сектора истории и теории естествознания, член-корреспондент Опанас Гельвециевич Потычка. Опанас Гельвециевич, несмотря на то что стукнуло ему 82 года (кадровичка наша уверяла, что все 90 и что Опанас Гельвециевич себе годы убавляет), что давно согнул его в три погибели радикулит и давно уже из машины в институт водили мы его под руки, был человек деятельный, боевой, духа неукротимого. («А голова у него, – говаривала супруга Опанаса Гельвециевича, – сами знаете какая!») Так вот, Опанас Гельвециевич в пику Виктору Викторовичу обычно при этом споре вставлял с ехидной усмешкой:
– А вы посоветуйте вашему Жоржу Дандену заняться спортом! Спорт очень помогает общему развитию, бодрит, укрепляет волю к победе, способствует свежести мысли. Лучше всего конный спорт. Конкур-иппник, степль-чез, рубка лозы. Многие выдающиеся ученые занимались спортом. Эйнштейн, Нильс Бор, Исаак Ньютон. Я сам, эхе-хе, когда был помоложе, до завтрака первым делом всегда на конюшню! «Тараска, выводи!» И пошел! Верст пятнадцать, бывало, отмахаешь, пока Остапка накрывает на стол к завтраку. А недавно я видел по телевизору, как скачет принцесса английская. Хорошо, надо признать, хорошо!..
Замечу, что Опанас Гельвециевич в каком-то колене происходил от запорожских сечевиков, а внешне, извините, являл собою образ батьки Махно (его он, кстати сказать, не отрицал, чем, по-моему, и пользовался для запугивания слабонервных оппонентов), так что лошадиные пристрастия Опанаса Гельвециевича вполне объяснялись.
Эль-К лишь зло вздыхал на это.
– Хорошо, Опанас Гельвециевич, я полагаю, мы немедленно обратимся к какому-нибудь местному колхозу с просьбой выделить нам пару гнедых для занятий конным спортом. Конкур и рубка лозы до завтрака, несомненно, пойдут на пользу, поднимут потенциал наших сотрудников…
– Да разве это кони?! – разъярялся Опанас Гельвециевич. – Я специально ходил посмотреть. Я их видел. Это клячи! Битюги в лучшем случае! Но главное, что тут ничего нет! – Опанас Гельвециевич стучал пальцем по лбу. – Настоящий конь умнее иного доктора наук! – (Это уже был булыжник в огород Ивана Ивановича.)
В таком роде дискуссия об Иване Ивановиче продолжалась не один год, а затем быстро стала глохнуть, вернее, направление ее сменилось на прямо противоположное, ибо персона Ивана Ивановича вдруг начала вызывать всеобщее изумление, потом восторг, чувства благодарности, радости и в один прекрасный день Иван Иванович сделался, как отметил Кирилл Павлович, «героем и даже гением».
Случилось это, когда Иван Иванович неожиданно для всех занялся купленной нами вычислительной системой и поставил ее на ноги, то есть сделал так, чтобы она работала, тогда как до этого ее не могли наладить ровным счетом три года.
Просвещенный читатель, вероятно, знает, что наладка современных сверхсложных машин или приборов требует времени, которое порой превышает время, затраченное на их проектирование и изготовление. Чтобы добиться устойчивой работы какого-нибудь гигантского ускорителя или вычислительной машины нового образца, нужны не месяцы, а годы. Оно и понятно: в таком устройстве сотни тысяч, а то и миллионы деталей, параметры каждой из них все равно чуть-чуть отклоняются от номинала, и даже если нет ошибок при сборке, тоже довольно естественных, повсюду все равно возникают непредвиденные утечки, обратные связи, непредсказуемые комбинации отклонений, в результате чего схемы, которые теоретически должны были бы функционировать нормально, на практике начинают самовозбуждаться, идут вразнос или же вообще глухо молчат. Монтажные платы украшаются тогда дополнительными, долженствующими улучшить положение привесками, зачастую весьма неаккуратными и называемыми в просторечии «соплями»; наладчики ходят злые и утомленные неравной борьбой с нагромождением случайностей, авторы проекта пристыжены, начальство нервничает и чуть ли не силой вырывает обещания «провести запуск не позднее…» и само, в свою очередь, дает где-то кому-то векселя, что «коллектив принял обязательство…» и т. д. и т. п. Обстановка малоприятная, отношения между людьми становятся напряженнее, все живут ожиданием, и, не дай бог, найдется какой-нибудь любитель искать виновных!
Через все это прошли и мы. Подняв теперь сохранившуюся документацию, я вижу, что за три года окончательный срок пуска системы переносился 18 (восемнадцать) раз; государственная комиссия приезжала 5 (пять) раз; президиум филиала заседал специально по поводу нашей системы 26 (двадцать шесть) раз; за успешный ввод в строй отдельных узлов системы было объявлено в приказе общим числом 85 (восемьдесят пять) благодарностей; за невыполнение обязательств по вводу в эксплуатацию всего комплекса было объявлено общим числом 196 (сто девяносто шесть) выговоров; общая сумма командировочных расходов (наших и предприятия-поставщика – мы ездили к ним, а они к нам и постоянно держали у нас трех своих работников) составила 51 821 (пятьдесят одну тысячу восемьсот двадцать один) рубль 40 копеек; общий убыток от простоя – 13 482 339 (тринадцать миллионов четыреста восемьдесят две тысячи триста тридцать девять) рублей 92 копейки, что послужило причиной назначения 9 (девяти) ревизий из Госбанка и других заинтересованных организаций… Цифры говорят сами за себя! Других не привожу, чтобы не утомлять внимание читателя.
Конечно, умные люди предупреждали. Еще когда мысль о приобретении такой системы у нас только зародилась, нам говорили: «Зачем вам это?! Наплачетесь! Ведь, между прочим, вам работать придется! (Мотив этот, на мой взгляд, заслуживает внимания.) Ведь научная работа не терпит искусственной горячки, спешки… Бывает, надо неделю, месяц, а то и год просто посидеть, подумать, чтобы потом в два дня все сделать!.. Вы знаете, рассказывают, что Резерфорд однажды подошел к новому сотруднику лаборатории: «Вы что делаете?» – «Работаю…» Подошел другой раз: «Работаю…» В третий раз: опять «Работаю». Резерфорд говорит: «Уволить его! Он все время работает! Когда же он думать будет?!» Вот такая грустная история… А машина ваша как начнет работать – так нужно будет ее всем вам загружать. Пойдут споры-разговоры: простаивает, мол, деньги на ветер, такие средства в нее вложены, руководство тяжелый ваш труд хотело облегчить, а вы не цените! И так далее и тому подобное… Одумайтесь, не суйте сами голову в петлю…»
Но, конечно, и энтузиастов было немало, многие восхищались: «Великолепно! Прогрессивно! Вы только представьте себе, какая огромная экономия труда, сил и времени – лаборатории ведут эксперименты, в одной испытывается газодинамический лазер, в другой изучается поверхностный эффект в полупроводниках, в третьей еще какая-нибудь хреновина, а машина, соединенная с лабораториями связи, все эти и многие-многие еще эксперименты обсчитывает, подставляет данные в нужные формулы, печатает результат… подумать только, несколько слов – и статья готова! А то ведь корпишь, считаешь чуть не на пальцах, ошибаешься, путаешься, в глазах рябит… Да и сутками над приборами сидеть не надо будет – подключил датчики к машине, и она тебе хоть неделю аккуратнейшим образом регистрировать будет. Автоматический режим, кибернетика!.. А потом и остальные институты филиала охватим системой связи, и биологов, и химиков, и математиков, извольте хоздоговорчик, а нам опять же денежки! Мы вам покажем, как надо двигать вперед науку!»
Директор наш, Кирилл Павлович, был, правда, человек осторожный, и так запросто его бы энтузиастам не поймать, да помогло то обстоятельство, что как раз в это время от нас сверху потребовали представить развернутый план работы института до 2000 года. Мы дали один вариант, нам его завернули: нет настоящей перспективы, нет генеральной линии, у вас, дескать, каждая лаборатория тянет все в свою сторону, а надо что-то такое… эдакое!.. Уж мы ломали, ломали головы, что же вписать в этот план, что же изобрести такое-эдакое – ничего не могли из себя выжать. Вот тогда кто-то (уж не Эль-К ли? Теперь проверить это трудно, никто не помнит) и предложил идейку насчет системы автоматизации экспериментов. Кирилл Павлович и ухватился за нее, тем более что выборы в академию подпирали, он тогда еще член-корром был и ему важно было не ударить лицом в грязь перед президиумом. И наш филиальский президиум за это ухватился, от них тоже планы требовали, и им тоже импонировала мысль, что потом и остальные институты к этой системе подключить можно будет.
Сыграло свою роль также и то, что заместитель председателя нашего филиальского президиума по хозяйственной части – Михайла Петрович Стопалов – был у нас человек масштаба отнюдь не районного и даже не областного, а… хочется сказать – космического. Замечательный был в своем роде тип, о нем стоит сказать чуть подробнее. Настоящий сибиряк, телосложение имел богатырское, ростом более двух метров, силы медвежьей, и голос – как иерихонская труба, а вокруг огромной башки – грива седых волос. Умом тоже не был обижен, а уж оратор – феноменальный! Часами мог говорить! Братья его так и остались в родной деревне, занимались охотничьим промыслом (в областной газете даже как-то была статья напечатана «Егерь Стопалов», надо думать, не без подсказки Михаила Петровича – брат Алексей, копия брата Михаила, был там сфотографирован в куньей шапке, в какой ходил и сам М. П., а у ног его лежал узлом завязанный тигр), итак, братья занимались охотничьим промыслом, а Михайла Петрович, как вернулся с фронта, выучился и осел поначалу в Москве, где, рассказывают, весьма и весьма успешно продвигался по службе, достигнув едва ли не замминистра… Однако и характер у него был – тот еще! Вообще-то, человек он был добрейший, кому мог, помогал, интриганов не терпел, был демократичен, прост – и выпить в доброй компании (а выпить мог он, по-моему, ведро), и с молодежью побороться «на лопатках», и порассказать историй, песни попеть, но… и пошуметь любил, это уж точно, а соглашаться с кем бы то ни было никак не любил, спорщик был великий, тут ему все едино было, что начальник, что подчиненный, а что и совсем сторонний человек. Бывало, идешь мимо президиума по улице, слышишь, будто отдаленный грохот, гул, треск, озираешься: то ли лес бульдозером валят, то ли установку некую запустили? Пройдешь еще, прислушаешься… А-а, это же Михайла Петрович на кого-то рассердился: «Эти бандиты из коммунального отдела!.. Они думают, что меня можно одним выстрелом повалить! Да я их с кашей съем!.. Р-р-р!» Несчастными бандитами, которых он съест с кашей, оказывались, разумеется, не только сотрудники коммунального хозяйства, но и представители других организаций и ведомств, действительно не проявившие деловой сметки или просто не согласившиеся с мнением Михайлы Петровича. Эта, мягко говоря, шумливость его и стала, видно, причиной некоторого изгиба в его столь блестяще начавшейся карьере. Михайла Петрович «погорел» раз, другой, третий… наверное, и девятый, и десятый, а в конце концов… плюнул на все, провел два года в экспедиции на Чукотке, а потом приехал к нам в городок. Удаленное и отчасти автономное положение нашего филиала, соединенного в то же время многоразличными связями с центром, со всей страной и рядом зарубежных государств, его в какой-то мере устраивало. А сломлен Михайла Петрович не был, нет. Падения его ничему не научили, страсти его обуревали, и лишь изредка нападала на него хандра, и тогда жалел он, что «опоздал лет на двадцать родиться» – баррикады нужны ему были!.. Ну что за человек, а?! Воевал на фронте, трижды ранен, над правой грудью такая дырка видна была, что кулак можно просунуть, на Севере замерзал, медведь на охоте его мял (я следы всего этого у нас в финской бане наблюдал лично), и с высоких постов его снимали, а вот поди ж ты, подавай ему еще баррикады, опоздал родиться!..
Короче, Михайла Петрович мало походил на тех хозяйственников-прохиндеев, которых с таким юмором описывает наша художественная литература. И понятно, что, услыхав краем уха про Систему, он тут же сделался самым горячим сторонником этой идеи, направил всю свою кипучую энергию, весь свой темперамент на ее реализацию. Вероятно, ему мерещилось ночной порой, как Система эта охватывает своими щупальцами уже не только наш институт, но расползается все дальше, дальше, подбирает под себя всю область, а там и всю Сибирь, Урал, срастается с другими системами, занимается все более сложными задачами, вмешивается в процесс управления научно-техническим прогрессом, и вот уже и центр не может без нее, и… наконец его, Михаилу Петровича, вызывают наверх: «Извини, брат, вышла ошибка, теперь мы видим, какого человека лишились, вот тебе ключи от города, действуй!.. » Такая рисуется мне картина, но, может, я и ошибаюсь…
Безоговорочная поддержка Михайлы Петровича, в руках у которого были фактически все материальные и финансовые ресурсы, решила дело. Мы навели справки: один ленинградский почтовый ящик как раз разработал для другого, московского почтового ящика вычислительный комплекс, который в принципе, после известной модернизации, мог сгодиться для наших целей. В Москве этот комплекс якобы зарекомендовал себя хорошо (пишу «якобы», потому что точно мы ни тогда, ни позднее, к сожалению, узнать так и не сумели – уж очень засекречен был московский ящик). Мы заключили договор с Ленинградом. Пристройка под вычислительный центр была у нас почти готова. Ленинградцы довольно быстро внесли необходимые изменения в конструкцию, и скоро весь наш задний двор был заставлен контейнерами с блоками Системы.
Не буду описывать, как мы перестраивали пристройку (в ней чего-то там недоучли, и она оказалась маловата, для Системы требовался зал в 400 кв. метров), как отправляли обратно часть контейнеров (по ошибке были присланы части от другой системы) и ждали недостающие, засланные в Кишинев, блоки нашей, – это дела житейские, и не так уж много они отняли времени. Тем более что весь институт без исключений деятельно участвовал в устранении названных и всяких других накладок. В частности, на перестройке пристройки отрабатывали по нескольку дней буквально все сотрудники (и старшие, и младшие, и лаборанты, кроме Опанаса Гельвециевича, разумеется), теоретики наши пилили доски, лазерщики клали кирпичи, ядерщики красили крышу, отдел химфизики, который в это время выдавал слабые результаты, был целиком прикомандирован к стройке «вплоть до окончания работ»…
Словом, не прошло и года, как все было сделано, переделано, улажено, утрясено, Система была водворена на свое законное место, смонтирована, подключена к сети…
Конечно, она не работала. Но никто и не ожидал, что она заработает сразу. Поставщики просили три месяца для наладки главного процессора и полгода для задействования всех каналов связи… Система не пошла… хотя все были уверены, что она вот-вот пойдет, и уже приехала приемочная комиссия. Впрочем, основные цифры, характеризующие историю наладки, я вам уже называл. В дополнение к вышеприведенному списку скажу еще, что за все время, которое охватывают мои записки, точные сроки установить трудно, главный конструктор перенес два инфаркта, наш директор, Кирилл Павлович, – один, и тоже из-за Системы. У заведующего отделом автоматики (а в институте, ясно, был создан отдел автоматизации), парня сравнительно молодого, случился инсульт. Еще один сотрудник из отдела запил и попал в больницу. У одной из ленинградских конструкторш, сидевшей здесь у нас в городке на наладке, произошел, извините, выкидыш. За тот же период из отдела автоматизации уволилось 27 (двадцать семь) человек при численности отдела 12 (двенадцать) штатных единиц; приезжие ленинградцы говорили, что на их предприятии в связи со всей этой историей текучесть кадров возросла до 40%, и так далее …
Постепенно глубочайшее уныние овладело всеми нами. Работоспособность понизилась, сужу как по себе, так и по производительности коллектива в целом: например, за 197… год ни один отдел, ни одна лаборатория не выполнили плана. А ведь это были уже урезанные планы, поскольку все лимиты сожрала Система! Ходили мы все пришибленные, понурые, начальство в сторону вычислительного центра и смотреть боялось. Там люди сидели днями и ночами, зеленые, обросшие, страшные. По залу нельзя было пройти: кабели, провода, обрезки вентиляционных труб, снятые со стоек короба, картонные ящики, рулоны бумаги для печатающих устройств… Подняли головы недоброжелатели. Посыпались письма – в горком, обком, в Президиум, в ЦК; директор наш говорил, что ему в Москве показывали целые стеллажи, заставленные папками с такого рода «телегами», в том числе и анонимными. И в чем же только нас не обвиняли – и в развращении малолетних (на уборку территории однажды были мобилизованы учащиеся физматшколы, над которой мы шефствовали), и в пособничестве иностранным разведкам (зарубежных гостей у нас бывало много, но за шпиона уборщицы приняли корреспондента журнала «Огонек»), и в нарушении финансовой дисциплины (вот это было, ничего не попишешь), и во многих других грехах еще… Главный конструктор, нервный ленинградец, боялся показываться у нас в городе, приезжал всегда ночью, в гостиницу не шел, а отправлялся прежде в ВЦ, где и ночевал на диване. Любопытно, что туда же, как рассказывали ребята, незамедлительно являлся Михайла Петрович, неведомо как узнававший про приезд конструктора. «Что же ты делаешь с нами?! – кричал с порога Михайла Петрович. – Под суд тебя отдать надо!.. Жаль, опоздал ты родиться! В прежние времена тебе в наши края командировку не на три дня определили бы!.. Ну ладно, ладно, не расстраивайся. Бывает. Теперь не прежние времена. Давай выпьем, поговорим по душам. Прими стакан спирту – напряжение снять. Что?! Сердце?! Нельзя, врачи запретили?! Ерунда! Ты их не слушай! Сегодня выпей как следует, а завтра во всем разберешься, и заработает твоя машина. Здесь без поллитра все равно ничего не поймешь! Ну, садись, рассказывай, что думаешь делать? Как будем жить дальше?»
2
Кажется, после одного из таких задушевных разговоров главного конструктора и увезли прямо с ВЦ в нашу городскую больницу. И, кажется, примерно тогда же в вычислительный центр стал захаживать наш Иван Иванович Копьев. Я помню это и потому, что и мы с ним подружились, пожалуй, именно в это самое время. Я еще позвал его впервые к нам в гости покормить домашним обедом, пригреть немножко, чтобы побыл он в человеческой обстановке (жил-то ведь он один, и близких людей у него, кроме Эль-К, никого в городе не было); а он за столом вдруг и пустился распространяться насчет Системы, возможных изменений, которые могут быть внесены в отдельные узлы, насчет новых обстоятельств по пуску, до болезни главного конструктора. Я удивлялся: откуда такая осведомленность? Спрашиваю его: «Что это, и вы, Иван Иванович, поддались общему психозу?» А он внезапно покраснел, засмущался и беседу на что-то другое перевел. Я, повторяю, этому удивился, но не так чтобы очень: у нас все тогда были так или иначе в курсе дела, что там творится с Системой, а у многих даже привычкой стало обязательно в вычислительный центр забегать днем; кое-кто там часами околачивался. Некоторые любители, способные к технике и электронике, порою и реально что-то там такое даже руками делали, другие, понятно, больше советами помогали, а кое-кто и просто посиживал-покуривал, болтал о том о сем – вроде клуба своеобразного получалось. С машины их не прогоняли, наладчиков самих тоска брала сутками в схемах ковыряться, да и начальство наше не протестовало, слабо надеясь: а вдруг свежий человек поможет, подскажет что-нибудь полезное, выручит – специалисты ж все-таки, физики!.. Вот я и решил тогда, что Иван Иванович к таким добровольцам и доброхотам – сам не знаю, как их назвать, – примкнул, и, между нами говоря, даже порадовался за него: не так уж, думаю, одиноко ему будет, все ж развлечение!
Но… случилось так, что доброхоты-то покрутились, покрутились вокруг машины, прокурили ее насквозь, да мало-помалу и отпали, уголок только себе слева от дверей облюбовали и там все в шахматы играли… а Иван Иванович остался! Втянулся! Сперва, как рассказывали очевидцы, стеснялся, большей частью все стоял и смотрел, потом раз попросил паяльничек и какую-то схему в две минуты переделал по-своему, отчего она и впрямь заработала лучше, чем предполагалось, потом отладил еще один блочок, который совсем уже было бросили, потом… Потом вхожу я однажды в машинный зал и глазам своим не верю: за столом Иван Иванович, подле него почтительно склонились ленинградцы, сам оправившийся только что после приступа главный конструктор в их числе. Иван Иванович по синьке, по чертежу то есть, карандашом водит и – несомненно! – им указания дает! А эти усердно кивают и от удовольствия по плечам друг друга хлопают! А наши тоже обратили внимание на эту сцену, шахматы позабыли, из своего угла таращатся, ничего понять не могут!
Весть об этом поразительном повороте событий мигом облетела весь институт. В вычислительный центр началось настоящее паломничество. И каждый посетитель убеждался, что так оно и есть: команда слушает, а Иван Иванович поясняет, дает указания, распоряжается за пультом или же сам – но опять же теперь уже в окружении нескольких помощников, как бы подмастерьев – орудует паяльничком… Обратились к главному конструктору: «Что там у вас происходит?» Тот был в замешательстве, но, как человек порядочный, честно признал: «Да, вы знаете… м-м… у Копьева есть… м-м… кое-какие идеи и… быть может… м-м… не лишенные смысла… Надо попробовать… Сам я, к сожалению, должен… лететь… м-м… в Ленинград… Пусть в мое отсутствие Копьев… м-м…»
Он улетел, и надолго, не появлялся у нас несколько месяцев, а Иван Иванович за это время фактически стал на машине хозяином. Распоряжаться он, безусловно, не умел, «дает указания» – это я написал для красного словца, это так у нас в институте острили; делал он, по сути, все сам; хозяйничанье его в том, собственно, и выражалось, что он, никому ничего не говоря, брался за следующий, им самим намеченный кусок и доводил его «до ума», уже лишь в процессе работы объясняя остальным, чего именно он добивается. Остальные ходили за ним табуном, наверное, больше мешая ему, как это и бывает, нежели помогая, а скоро, по-моему, совсем перестали понимать, каким путем он идет, упустили нить, логику его действий и переключились целиком на такелажные и подсобные работы.
Иван Иванович день ото дня все сильнее взвинчивал темпы (таково было общее, не только мое впечатление), из вычислительного центра почти не выходил, в свою лабораторию являться, не спросясь ни у кого, перестал, по залу или, если ему нужно было зачем-нибудь, по коридорам носился как вихрь – куда девались его уныло опущенные плечи, расслабленная его походка?! – волосы всклочены, лик черен, небрит, глаза горят – в институте взирали на него со страхом, заведующий отделом, в котором Иван Иванович работал, не осмеливался и заикнуться насчет того, что тот, мол, забросил свое плановое задание; на каждом ученом совете только об Иване Ивановиче и говорили: «Кто б мог подумать! Ну кто б мог подумать!..» «Конь, конь! Настоящий боевой конь! Эх, колокольчики мои, цветики степные!.. Я бы рад вас не топтать, пролетая мимо, но коня не удержать бег неукротимый!» – кричал Опанас Гельвециевич… А сверх того мало что мы могли сказать, да и что тут скажешь? Ясно только, что человек преобразился, сделался одержим, что несет его какая-то непостижимая сила, что он на гребне удачи, что его труд плодотворен, что ему воздастся… но чего, опять же, стоят эти слова? Поэтому, объединив отдел автоматизации с вычислительным центром, дирекция назначила Ивана Ивановича начальником нового подразделения, повысив ему соответственно оклад, и выделила ему новую квартиру. Иван Иванович, услышав о назначении, пожал плечами и даже не пошел благодарить директора, а от квартиры, тоже не сходя с места, отказался.
То были дни, когда машина – нет, дотоле и не машина, а так, бесформенная груда бездушного металла (вкупе с полупроводниками и диэлектриками) – внезапно стала оживать, задышала, в мигании разноцветных лампочек на пульте, в барабанной дроби печатающего устройства, в неслышном змеином скольжении магнитных лент, даже в движении подмастерьев появился некий ритм, я бы сказал, осмысленность, заметная и неспециалисту. Иван Иванович за пультом был точно великий пианист, точно Вольфганг Моцарт, столь уверенны, столь нежны были прикосновения его к клавишам, он смотрел куда-то вперед и вверх, он не вытягивал шею и не посылал никого узнавать, сработала там Система или нет, он слушал, да-да, он слушал и слышал какую-то чудесную, доступную ему одному мелодию, к которой мы, низкие люди, явившиеся поздравлять его и уговаривать не отказываться от квартиры, оставались глухи. Или же мы были свидетелями творческого экстаза и сейчас же, при нас, эта мелодия еще только слагалась? Да-да, похоже, что так: Иван Иванович и впрямь что-то про себя напевал, о чем-то сам с собой (или с машиной?) разговаривал, сам себе (или ей?) улыбался, смеялся (!), а потом внезапно хмурился, остервенялся, пальцы его лихорадочно бегали вдоль регистров… и снова успокаивался, облегченно вздыхал, чело его прояснялось…
Мы, затаив дыхание, помнится, больше часу, притаившись сбоку за стойками, восхищенно взирали на него и не смели приблизиться… Кто-то побежал к Кириллу Павловичу, Кирилл Павлович принимал какого-то американца, они вместе и спустились к машине. Кирилл Павлович, увидев вышеописанную картину, сказал американцу: «Зет из ауа машина». А американец сказал: «О, карашо!» Под руки аспиранты привели сверху и Опанаса Гельвециевича и долго (под руки же) водили его вокруг машины… Вслед за начальством в зал набилось народу человек сто! Иван Иванович ничего не замечал! А как заметил, что окружен восхищенной толпой, вздрогнул и затрясся, заметался туда-сюда и, растолкав людей, бросился вон! На лице его – я стоял в самых дверях и попытался остановить его – были слезы. «Рано, рано еще радоваться!» – прошептал он мне…
И верно. Радоваться было рано. И много времени еще прошло, прежде чем настал час наш, заветный день; и еще много горя хлебнули мы с этой проклятой Системой, и прежде всего, конечно, сам Иван Иванович, потому что это на него валились теперь все шишки, катились всевозможные бочки, это ему объявляли выговоры, устраивали разносы за «невыполнение в установленный срок…», это о нем говорили на ученом совете и в кулуарах, что «было ошибкой доверять такому», а под горячую руку величали его заглазно ослом, а с глазу на глаз, а то и при людях советовали ему подыскивать себе другое место работы…
Случалось, что машина, так хорошо себя показавшая накануне, когда все решали уже, что – ура! свершилось! – наутро вдруг от неизвестных причин начинала барахлить, сперва легонько, затем все сильнее, сильнее, и к концу дня совсем разлагалась как «личность» (если уместно так выражаться о машине). Внешне все выглядело нормально, нигде ничего не перегорало, нигде ничего не отпаивалось, элементарные тесты на отдельных блоках и даже на главном процессоре проходили должным образом, но как целое, как «разумное» целое машина не желала (другого слова и не подберу, да у них на машине так обычно и говорилось), не желала работать. На то, чтобы восстановить прежнее состояние, вернуть то, что, казалось, уже было давно достигнуто, прочно закреплено, уходило порою больше месяца! А в другой раз, после какого-нибудь жуткого замыкания (было примерно так, что засадили в одну из машинных стоек, на беду открытую, концом водопроводной трубы, и целый блок выгорел), когда все уверены были, что теперь-то уж отброшены назад по меньшей мере на квартал, машина начинала работать как ни в чем не бывало, едва только отключали ее изуродованную часть… Рассказывать об этом можно очень долго.
К концу того периода, после двух с лишним лет, отданных машине, Иван Иванович уже не носился как вихрь по коридорам, он еле ползал, его качало из стороны в сторону, впечатление было такое, что он вообще разучился ходить, и, передвигаясь по залу, он должен был хвататься за стойку, руки у него дрожали, он здорово поседел, сказать, что лицо его было землистого оттенка, это еще ничего не сказать, это был цвет какого-то ядовитого химикалия, кто-то даже называл какого, я только забыл; словом, Опанас Гельвециевич в свои девяносто лет рядом с Иваном Ивановичем был разудалый молодец из сказки; а Иван Иванович, ко всему прочему, и разговаривать-то разучился – нет, не разучился, потому что сам-то с собою он все время разговаривал, что-то под нос себе бубнил, вслух же не мог – не было голоса, язык не ворочался, что ли? – так, шептал что-то или мычал… Но если по совести, то и разговаривать ему в это время не с кем особенно было: мало кто хотел с ним разговаривать. Начальство только костерило его на чем свет стоит и даже не требовало в ответ оправданий. Коллеги? Коллеги его по работе по разным причинам избегали; я сам – ничего не поделать, грешен – после того, как однажды почти накричал на него, что, дескать, не надо ему губить себя, надо бросить все и уехать к чертовой матери! – после уже не мог общаться с ним прежним манером, хоть и извинился, хоть он и прошептал, что на меня не в обиде…
Да! Я ведь, пожалуй, упустил сказать, а сказать необходимо, что во всех этих передрягах один человек, не теряя присутствия духа, защищал от нападок Ивана Ивановича и саму идею Системы, стыдил критиканов и нытиков. Вы уже догадались, конечно, о ком речь, – совершенно верно, речь о Викторе Викторовиче Эльконникове, об Эль-К…
Но сейчас, здесь, в конце этой главы, написалось у меня про Эль-К очень кстати. Потому что это именно он 17 апреля 197… года, войдя быстрым легким шагом в директорский кабинет, где собрался ученый совет института, торжественно объявил: «Час пробил! Вызывайте комиссию! Я ручаюсь!..»
У бедного Ивана Ивановича уже не было сил самому подняться на второй этаж в дирекцию. Когда мы все гурьбой вбежали в машинный зал с нашатырем и корвалолом, там носились подмастерья, а Иван Иванович лежал почти без чувств на диване за стойками. Кирилл Павлович не позволил ему встать, и Иван Иванович принимал наши поздравления лежа.
3
Прибыла государственная комиссия. Оправившийся Иван Иванович не подкачал: Система работала идеально, за три минуты представив ответственным товарищам полную картину состояния экспериментальных исследований, которые проводились в этот день институтскими лабораториями.
Вся неделя была триумфальной. Всю неделю и мы, и сами члены государственной комиссии опять и опять искали и не могли найти достаточно нужных слов в похвалу Ивану Ивановичу, Системе, ее главному конструктору, дирекции нашего института, президиуму филиала, заместителю председателя президиума по административно-хозяйственной части Михаиле Петровичу Стопалову и… не в последнюю очередь Виктору Викторовичу Эльконникову – и за то, что одним из первых (если не первый) выдвинул идею Системы, и за то, что он, невзирая на неудачи и трудности, эту идею стойко поддерживал, и за то, безусловно, что это благодаря ему, а не кому-нибудь другому нам выпало счастье видеть в наших рядах такого выдающегося человека, как Иван Иванович…
Пора теперь – давно пора! – рассказать поподробнее о Викторе Викторовиче.
Виктор Викторович Эль-К и сам считался у нас, бесспорно, человеком выдающимся. Высок, строен, обаятелен, остроумен и легок в обращении, он был щедро наделен от природы разнообразными талантами, являя собой, я бы сказал, тип ученого ренессансного. Отличный теоретик и вместе с тем, что случается крайне редко, неплохой экспериментатор, а вдобавок великолепный организатор, он перепробовал себя в самых различных областях физики, всюду коротая время и как бы играючи добиваясь заметных успехов. Кое-кто, правда, полагал, что Эль-К разбрасывается, что ему пора сосредоточиться на чем-то одном. Но Эль-К был убежденным противником узкой специализации и подчас весьма зло высмеивал ограниченность наших замкнувшихся в своем крошечном и – как он говорил – в общем-то, примитивном, искусственно сконструированном мирке, знающих – по анекдоту – «все ни о чем». Правда и то, что самому Эль-К не всегда везло. Вернее, однажды не повезло крупно. Занимаясь квантовой электродинамикой, их группа (тогда Эль-К работал еще в Москве) наткнулась на один чрезвычайно интересный эффект (подробности здесь не важны), изучение которого и привело к открытию частицы. Об открытии уже было сообщено, сведения попали и в широкую печать, но тут выяснилось, что исследователями допущен ряд ошибок в расчетах и измерениях и результаты не подтверждаются. Вины на Эль-К нет никакой, тем более что руководил работой и не он, а другой, маститый ученый, хотя именно Эль-К играл там первую скрипку, и если бы эффект повторился, то быть бы ему и академиком и, может статься, лауреатом Нобелевской премии. А так, конечно, это досадное недоразумение немного повредило ему, но характерно, что у нас, узнав его поближе, все без исключения были уверены, что он таки своего в итоге достигнет (потихоньку-полегоньку он этими проблемами продолжал заниматься) и станет со временем и академиком и, возможно, нобелевским лауреатом, если и не на частицах, то на чем-нибудь другом. Уж очень яркий был человек! Как, например, говорил! Мог Михайлу Петровича за пояс заткнуть! А как читал лекции! Студенты валом к нему валили, аудитория всегда была полна народу. И научные работники приходили, остепененные; приезжих специально на его лекции водили, как в театр. Популяризатор, педагог был отменный. Доску так изрисует формулами, что одно загляденье, картина, художественное произведение! Повернется к аудитории, вздохнет, одарит очаровательной своей улыбкой и скажет, бывало: «Когда я пишу вам Бесселеву функцию, я получаю эстетическое удовольствие, как от музыки Моцарта…»
Да, был музыкален и музыкально образован при этом, играл на рояле, и, по отзывам знатоков, очень недурно. Была у него богатейшая в нашем городе коллекция пластинок и классической и легкой музыки. И в живописи разбирался, сам неплохо рисовал довольно веселые и остро схваченные карикатуры на знакомых и сослуживцев, но писал также и маслом, пейзажи и портреты, о художественной ценности их я судить не берусь, но многим нравилось. Дома у него вообще было хорошее собрание живописи. Красивые отреставрированные иконы, одна, как Эль-К утверждал, XVI века; несколько мастеров старых школ, второстепенных каких-то, но все равно приятных; современная живопись московских и ленинградских художников. Были у него и работы нашего областного художника-абстракциониста – лохматого, похожего на Гоголя с бородой, и фамилия у него была под стать, художническая – Сезин, Костя Сезин, – который, хоть и был областной, утверждал, однако, что три его работы висят в музее Гугенхейма. К сожалению, никак не удалось проверить, висят или не висят. Мало кто у нас бывал в музее Гугенхейма, а те, которые бывали (тот же Кирилл Павлович), совершенно не помнили, висят или не висят, да и вообще ничего не могли вспомнить, что там висит, так что опять возникало сомнение: были все же эти лица там, у Гугенхейма, или не были. Кирилл Павлович из-за этих расспросов чуть на нас не обиделся, даже закричал и затопал ногами однажды: «Был я, был у вашего Гугенхейма, черт побери! Помню: идешь, сворачиваешь налево, да-да, именно налево, там на углу еще лавка овощная. Овощи, доложу я вам, есть, есть… что?! Я и говорю вам, что подальше чуть-чуть – Гугенхейм! Ошибиться я не могу, потому что из Брюсселя мне прислал оттиск и поздравление к Рождеству профессор с такой фамилией… Нет-нет, я повторяю, Сезина вашего я там не видел! Что?! Нет, и Сезанна тоже не видал! Не помню, по крайней мере. Вероятно, не произвел впечатления!» Все это я к тому, что независимо от Гугенхейма произведения Кости Сезина висели у Эль-К на кухне и в кабинете.
Неравнодушен он был также и к изящной словесности, знал наизусть и хорошо читал стихи, покровительствовал нашему местному студенческому клубу поэтов, сочинял и сам – большей частью шуточные (но кажется, что втайне и лирические) вирши.
Некоторые у нас даже доказывали, что известные в научном мире стихотворения «Ты жаждешь объясненья, познай атомосилод» принадлежат не Хлебникову и не Зельдовичу, а нашему Эль-К или, во всяком случае, посвящены ему; впрочем, это уже, пожалуй, ни с чем не сообразно, концы с концами здесь не сходятся. Но вот стихотворение, которое написано точно Эль-К. Я позволю себе привести его целиком, поскольку оно будет иметь некоторое значение в дальнейшем:
Девка с вашего отдела
За компьютером глядела.
Свитч-ин, Свитч-офф [5 - «Вкл.», «выкл.» (англ.).],
Вдруг идет Иван Копьефф.
Сел он с нею на пульте,
Кинул взгляд на декольте.
Да, такую, брат, красу
Не часто встретишь на АСУ! [6 - Автоматизированная система управления.]
А коса-то, а коса!
Как по два двадцать колбаса!
Иван заводит разговор:
«На мне висит хоздоговор.
Тебе неплохо для почету,
А мне неплохо для отчету…»
..........................
Разложенье по Фурье [7 - Математическая операция.],
Она в одном дезабилье!
Автоматический режим!
А мы с милашкою лежим!
Фид-бэк, Фид-бэк [8 - Обратная связь (англ.).],
Позабавиться не грех!
И т. д.
По-моему, что-то есть, не правда ли? Дополнительный юмор здесь заключался в том, что Иван Иванович женского полу ужасно робел. На машине было полно девушек-программисток. Многие их них, вероятно, искренне жалели его, доходягу; ну, может быть, были у них и какие-то свои женские на него виды. Я знаю, что то одна из них, то другая предпринимали время от времени осаду (приходили к нему домой прибраться, мыли полы, стирали рубашки, готовили обед, на машину бутерброды носили, потому что обеды их, как правило, протухали нетронутые), но все без толку. Надо признаться, эта сторона жизни Ивана Ивановича возбуждала у нас известное любопытство, и, забегая вперед, скажу, что не все просто здесь было. Я, однако, до определенного момента совершенно ничего не знал, а когда узнал… то… Ну, об этом в своем месте.
Скажу только еще, раз уж заговорил на эту тему, что в отличие от Ивана Ивановича Эль-К, понятное дело, пользовался потрясающим успехом у женщин. Студентки, аспирантки, все наши дамы прямо висли на нем, пройти ему не давали. В городе о нем легенды ходили. Наши клялись, что существует Международное общество поклонниц Эль-К. Сплетничают, что один ревнивый инженер бегал за ним по городу с топором, другой хотел прожечь его лазером. Все это вранье! Эль-К был в отличных отношениях со всеми, все в нем души не чаяли!
Но особую славу стяжали ему его шутки. Он был большой любитель того, что англичане называют «практикал джокс», а по-нашему – розыгрыш. Я одно время даже взялся записывать эти его шутки (для истории науки, знаете там – «физики шутят» и все такое прочее), так у меня набралось их более ста! Опишу лишь одну, на мой взгляд, весьма изящную.
Руководитель одного из наших отделов, ученый небесталанный, но с точки зрения житейской – человек несносный, самолюбивый, чванливый и не слишком умный, на одном из семинаров, которые вел, во всеуслышание объявил, что какой-то там интеграл (не важно какой) не берется. Раззадоренный Эль-К просидел несколько ночей подряд и интеграл взял! Что он делает после этого? Вместе с двумя своими приятелями он подговаривает Ваську-слесаря из своего жэка, полуграмотного халтурщика и пьяницу, за литр спирту выучить зрительно и на слух всю эту математическую галиматью, затем одевает его поприличней и выпускает на семинар, сказавши руководителю, что отыскал на факультете самородка-студента, который нашел решение пресловутого интеграла. Васька, не моргнув глазом, войдя в раж, барабанит вызубренный текст, лихо отвечает на вопросы (какие вопросы могут задать, предусмотрительный Эль-К рассчитал и записал в тетрадку Ваське) и под конец – уже от себя – обещает «вообще заняться этим семинаром и навести тут порядок». Чванливый профессор посрамлен, посвященные держатся за животы, директор, услышав о такой выходке, мягко журит Эль-К. Положительный эффект этого веселого предприятия еще и в том, что Васька, вкусив прелестей научной жизни, исправился, бросил пить и поступил в вечернюю школу. Такова краткая характеристика Эль-К.
4
Комиссия пробыла у нас неделю, скрупулезно вникая во все функционирования Системы. Система работала великолепно. Торжеству нашему не было предела. Только сам Иван Иванович оставался хмур и как бы чем-то расстроен. Улучив момент, когда рядом с ним никого не было, я подошел еще раз поздравить его и еще раз попросить прощения за те неудачные мои слова, что, дескать, ему надо все бросить и спасать себя. Он стиснул мне руку, на лице его вдруг отобразилось непомерное страдание, быстро оглянувшись по сторонам, нет ли кого, он сказал: «Ах, дорогой мой, вы сами не ведаете, как вы были правы! Дня не бывает, чтобы я не вспоминал ваших слов! И вы увидите, много бед ждет нас впереди. Я гляжу в будущее со страхом…»
Я не поверил ему тогда, решил, что он переутомлен, что ему следует отдохнуть, поистрепались нервы, стал уговаривать его не волноваться, поехать в санаторий, к морю, – глупо, все глупо! Он знал, что говорил!
Ерунда началась буквально уже в тот день, на банкете. Комиссия подписала все акты. В субботу вечером был назначен банкет, под который арендовали целиком единственный наш городской ресторанчик. Руководство ничего не жалело, чтобы отметить выдающееся событие: выделили и из директорского фонда, и из фонда на представительство, взяли и из профсоюзной кассы, и по пятерке с носа; умные люди прихватили, конечно, кое-что и с собой.
Присяжный тамада наш, Михаила Петрович, предоставил первое слово Кириллу Павловичу. Тот задал тон.
– Я не буду распространяться, товарищи, о наших достижениях, – сказал Кирилл Павлович. – Они есть, они налицо. И это, бесспорно, выдающиеся достижения. Но надлежит проявить скромность. Скромность, как говорится, украшает! – (Присутствующие смеются.) – Я хочу сказать о другом. Я хочу сказать о людях. О нашем замечательном коллективе, о наших замечательных тружениках. Приятно видеть, как на наших глазах растут люди. Приятно сознавать, что в этом есть частица и твоего труда! – (Чей-то довольно громкий шепот: «Конечно, если сам себя не похвалишь…») – Да, товарищи, вот пришел к нам пять лет назад Иван Иванович Копьев. Каков он был тогда? Не скрою, ни для кого не секрет, что Иван Иванович тогда представлялся нам… – Тут Кирилл Павлович воспроизвел анекдот про музыканта, который не любил музыку. – А теперь, когда мы глядим на Ивана Ивановича за пультом машины, мы видим перед собой, как правильно отметил недавно один из наших товарищей, Моцарта, великого Моцарта, гениального музыканта, чья вдохновенная музыка покоряет наши сердца, зовет нас вперед, к новым свершениям, к новым победам! Блестящий ученый, прекрасный инженер, талантливый организатор, Иван Иванович является сегодня образцом для всех нас! И я думаю, товарищи, вы все согласитесь со мной, что самоотверженный труд Ивана Ивановича должен быть достойно отмечен… Да, конечно, вы правы, мы сегодня уже некоторым образом… хе-хе… отмечаем! – (Смех в зале.) – Но я имею в виду, что работа Ивана Ивановича заслуживает и большей награды. Я уже беседовал с товарищами из Москвы… – (Поклон в ту сторону.) – И думаю, что наше выдвижение работы по системе автоматизации на Государственную премию… не вызовет возражений!.. – (Бурные аплодисменты.) – Полагаю также, что на ближайших выборах мы станем… – (Кирилл Павлович, затягивая паузу, откашлялся и лукаво улыбнулся.) – Станем свидетелями рождения нового… члена-корреспондента нашей славной академии!..
Кирилл Павлович продолжал свой текст, снисходительно похваливал ленинградских конструкторов, воздал должное беспристрастности и одновременно доброжелательности уважаемых членов комиссии, ему аплодировали, но на многих лицах обозначилось легкое недоумение: на ближайших выборах от нас первым номером шел как будто Эль-К; это было уже давно забыто; неожиданностей будто бы не предвиделось, а тут вдруг на′ тебе, безо всякой подготовки!
Но в бой рвался уже сам Михайла Петрович, и внимание наше было от этой проблемы отвлечено.
– Когда я гляжу на нашего Ивана Ивановича, – сказал Михаила Петрович, – то вспоминаю всегда замечательную нашу сказку о богатыре Илье Муромце! Тридцать лет и три года сидел на печи Илья Муромец, под себя, извините, клал! А потом уж поднялся, расправил могутные плечи и… пошел крушить! Прославил великими подвигами землю русскую!.. Вот и наш Иван Иванович так же! Пришел к нам серенький… Ты прости меня, Иван Иванович… Серенький, тихонький, скромненький… Мы уж думали: ну что от такого ждать? Верно, товарищи? А тоже иной раз и посмеивались над Иваном Ивановичем втихомолку, поругивали его… Но пришло его время, распрямился и он во весь свой богатырский рост… – (Все посмотрели на Ивана Ивановича, бледного, измученного, исхудалого, и поскорей отвели глаза, но Михайла Петрович ничего этого не замечал.) – Распрямился во весь свой богатырский рост, расправил могутные плечи… Я это вам точно говорю: таким, таким вижу я его!.. И пошел вперед, только гул по всей земле нашей раздался! Ура нашему Ивану Ивановичу! Ура-а!!!
Тут Михайла Петрович и сам расправил могучие плечи и рявкнул так, что непривычные гости из Москвы содрогнулись, мы, привычные, и то понагнулись, и на столе распалась двухлитровая колба химического стекла с казенным спиртом, притащенная, скорей всего, с машины же. Кирилл Павлович крякнул и покрутил головою (быть может, чувствуя, что его красноречие чуть поблекло в сравнении с метко сказанным русским словом Михайлы Петровича), а Опанас Гельвециевич тоненько и язвительно захихикал.
Два слова в объяснение последнего явления. Дело в том, что если Опанас Гельвециевич происходил из казаков запорожских, то Михаила Петрович происходил из казаков донских, которые осели в Сибири. Поэтому стоило только им, О. Г. и М. П., сойтись, как немедленно начинались выяснения, чей прадед и чьего прадеда мог зараз развалить пополам, посадить на кол или хотя бы выпороть, чей продался ляхам, а чей туркам, кто из предков целовал ж… матушке Екатерине и т. п. После пяти минут всяких выяснений кровь текла уже рекой, звенели казацкие сабли, отрубленные головы так и скакали, полоненные турчанки бродили толпами, оживали и снова падали сраженные меткими пулями стада оленей, вепрей, рысей, камышовых котов и волков, в сетях и силках трепыхалась мелкая живность – зайцы, тетерева, гуси-лебеди, рябчики, которых брали уже без счета; повсюду видны были поверженные одним ударом топора вековые дубы, обломки крепостных стен, раздробленных голыми кулаками, и скоро в дыму сражения невозможно уже становилось разобрать, кто же все-таки снес саблей мачту вражеского парусника: прапрадед М. П. или сам М. П., и кто, схватив за загривок разъяренного быка, вырвал у него из спины полосу кожи: прапрадед О. Г. или сам О. Г. Таковы были наши ратоборцы. К счастью, из кровавых своих сражений оба чудесным образом выходили целы и невредимы, каждый был уверен, что победа за ним, и говорил о сопернике: «Да я таких, как этот, пятерых мизинцами перерву!»
Я должен сказать здесь, что я, конечно, безусловно и на все 100% верю М. П., но все же больше еще верю О. Г., хотя О. Г., даже если бы он мог распрямиться и стал бы на цыпочки, да еще подпрыгнул, едва ли достал бы до плеча М. П. Ибо главное в таких делах, известно, не столько грубая физическая сила, сколько дух! Меж тем М. П. при всей своей чудовищной силе и громогласности был, в сущности, человек мягкий, и агрессивность у него была, так сказать, абстрактно-теоретического свойства, тогда как О. Г. действительно отличался изрядной суровостью и, по рассказам, смолоду был, что называется, «легок на руку». Говорят, случалось ему потчевать нерадивого аспиранта своею клюкою с монограммой, мог он и запустить в строптивого оппонента для вящего убеждения тяжелой монографией и т. д. Я допускаю, что отчасти это преувеличено, легенды. Но вот история, которую, клянусь, я услышал чуть позже на этом же банкете от самого Опанаса Гельвециевича лично. Вызывают О. Г. на «самый верх». Говорят: «Хотим назначить вас послом. (Почему вдруг его послом, куда послом, не знаю, О. Г. не открыл.) Справитесь ли? Работа трудная». – «Справлюсь, – отвечает О. Г. – Трудностей я не боюсь! Боюсь только своего характера. У меня такой характер, что я, если что не по мне, могу ведь и в морду!» Ну, уж после этого вопрос о назначении как-то сам собою отпал. (Дело было, кажется, еще при старом режиме – Лорис-Меликов, Нессельроде, царская бюрократия.)
Вернемся, однако, к событиям на банкете. Опанас Гельвециевич попросил слова, конечно же, сразу за Михайлой Петровичем и сказал (видно, еще за столом мысли его приняли кроме всегдашнего конского, еще и то направление, которое столь полно выразилось в истории с назначением).
– Есть прекрасные строки, – сказал О. Г., – э-э… там какой-то волею небес… э-э, рожден под гнетом службы царской… Да-да, именно так. Он в Риме был бы Брут, в Афинах – Периклес, у нас он офицер гусарский!.. Да, друзья, такая судьба ждала нашего Ивана Ивановича, как и многих других передовых людей того времени. Не то теперь! Теперь Иван Иванович – наш замечательный ученый, доктор наук, без пяти минут член-корреспондент нашей замечательной академии!..
Многие поперхнулись и выпучили глаза, не умея взять себе в толк, как это Иван Иванович, родившийся десять лет спустя после свержения самодержавия, оказался бы в гусарских офицерах. Придя в себя, все закричали: «Ура! Ура передовым людям нашего и того времени! Будь она проклята, тяжкая доля гусарского офицера! Виват академиа!» и проч.
Но тут поднялся Эль-К, и все приумолкли, всех живо заинтересовало, какова будет его реакция на директорское заявление. Но Эль-К выглядел так, словно ничего не произошло: знакомая ослепительная улыбка, точные и элегантные движения, неотразимый взор серых глаз. Женщины прошептали восхищенно: «Сероглазый король!» – но какой-то тайный завистник (у кого их нет-то) им в ответ зашипел: «Манекен! Чисто манекен!» Ну, быть может, если присмотреться, в улыбке у Эль-К сейчас и впрямь было что-то застывшее; но в тот момент я счел, что это, быть может, и домыслы – ну, выпил человек больше обычного (Михайла Петрович требовал, чтобы наливали обязательно в фужеры и пили до дна), устал, мало ли?
– Когда мы, – начал тост Эль-К, – впервые высказали саму идею Системы, было много возражений. Я полагаю, что большинство возражавших… упрямилось… хм… со страху! – (Робкие, удивленные смешки в зале: куда клонит?) – Наши дорогие коллеги боялись, как бы автомат не вытеснил человека. Я их хорошо понимаю. Они тревожились и радели о сохранении творческого статуса человека, о том, чтобы в соседстве с безжалостным роботом не захирело вдохновение, чтобы не погибло заключенное в прокрустово ложе машинных программ величайшее благо, дарованное человеку, – воображение! Это большая реальная проблема, друзья! В каком-то смысле эти люди правы, правы! Об этом нужно думать, и этого можно бояться! Потому что среди нас, увы, есть и такие, которые не скрывают своего торжества: «Ура! Машина будет открывать законы, а мы будем стричь купоны!» – (Смех.) – А есть и такие, которые вообще отрицают и творчество, и вдохновение. Для них эти таинственные и чудесные проявления – не более чем результаты физико-химических процессов, которые – дайте только время! – вполне можно будет продемонстрировать на той же вычислительной машине!.. Здесь много говорили что-то там такое о Моцарте, о музыке… – (Присутствующие переглянулись.) – Так вот… эти люди, – продолжал Эль-К несколько напряженно и без улыбки, – эти люди напоминают мне скорее Сальери! Они музыку хотят разъять, как труп! Поверить алгеброй гармонию!.. – (За столом быстрый ропот и тишина.) – Но нет, друзья! – Эль-К засмеялся и широко повел рукой. – И те и другие не правы! Ваши обоюдные претензии напрасны! Потому что мы вступили в принципиально новую эпоху, когда Сальери и Моцарты сидят как добрые друзья за одним столом! – (Голоса: «Они и прежде сидели!») – Я имею в виду, что противоречия между ними, как говорится, носят сегодня неантагонистический характер! Каждому свое! Человеку – воображение и вдохновение, машине – длинные и скучные расчеты, облегчение тяжелого труда исследователя. Моцарт и Сальери останутся на сей раз друзьями навсегда! Итак, за творчество, за вдохновение! Но и за машинную логику! За дружеский союз, связующий Моцарта и Сальери!..
5
Все (ну не все, конечно, а те, кто вообще разбирается немного, что к чему) были смущены, хотя и аплодировали из вежливости, но другие даже восхищались, как обычно, остроумием Эль-К и говорили: «А что? В этом что-то есть. Хорошо сформулировал!»
Меж тем пир продолжался, тамада наш задал бешеный темп, тост следовал за тостом без перерыва (я и сам с бокалом в руке нес какую-то околесицу, выступать я не мастер), и выходка Эль-К быстро забылась.
Скоро, как водится, за столом все перемешалось: вставали, уходили, приходили, менялись местами; в смежном зале завели магнитофон, молодежь повалила туда танцевать; начались локальные тосты, т. е. все пили уже не спросясь и говорили разом; стоял галдеж, перекрыть его было трудно даже Михайле Петровичу.
А я – сам не знаю как – очутился вдруг в одной компании с Эль-К и услыхал там занятные речи. Впрочем, это было, пожалуй, уже не за столом, за столом-то говорили о пустом, а в маленькой боковой гостиной, куда мы вышли проветриться и отдохнуть от застолья. С Эль-К были две дамы, приятные во всех отношениях, из числа его поклонниц, и два джентльмена, которые заслуживают того, чтобы описать их подробнее.
Начну с Валерия Александровича Витуковского. Назывался он у нас в городке «помощник прокурора». Я не знаю, какой на самом деле он имел чин, но действительно Валерий (у нас почему-то запросто звали его Валерий) был юрист и работал в нашей областной прокуратуре. Я не знаю также, что он собой представлял как специалист; кажется, у него по служебной линии не все было благополучно, поговаривали, что со своим начальством он не в ладах. Он был человек весьма увлекающийся, подвижный, и учрежденческая рутина, конечно, тяготила его. Интересовало его буквально все. (В этом он походил на Эль-К, которому, кстати, по-моему, подражал даже внешне, не обладая, однако, его талантами.) На темы социальной психологии, а также на темы применения вычислительной техники он написал даже несколько брошюрок, правда популярных. Сам себя по призванию он считал, собственно, не столько юристом, сколько социопсихологом. Был он горячий поборник научного прогресса, внедрения математических методов в управление хозяйством и обществом, занимался психологией и социологией. У нас в городке он первое время посещал все семинары без исключения, высиживая порою по два, по три часа на таких докладах, в которых ни звука не понимали даже сотрудники соседних лабораторий, занимающихся близкими по профилю вещами. Справедливости ради замечу, что в своем пристрастии к посещению научных семинаров он был не одинок. Хождение на семинары вообще часто превращается в своеобразное светское развлечение. Существует целая категория людей, которым важно сказать: «Я был на семинаре там-то…» или: «Я была на семинаре там-то» – потому что в эту категорию входят и дамы, и в немалом количестве. На семинарах у Эль-К, например, их бывало не меньше половины (от всех присутствующих). А у нас к тому же всегда торчало много приезжих журналистов, зарубежных гостей, которым хотелось посмотреть, как «живут и работают ученые». Публики иной раз набивалось порядочно, и естественно, что некоторые из них не столько слушали доклады, сколько вертели головами, выспрашивая у осведомленного соседа: «А это кто? А это? А вон там, за вторым столом, седовласый, это академик, да?» и т. п. Понятно, что присутствие Валерия приводило кое-кого в состояние легкого шока: «Как вы сказали, кто-кто, помощник прокурора?! А что он здесь делает?! Ловит кого-нибудь?! Что, крупные неприятности у кого-нибудь из ваших?! Нет? Пришел просто так послушать?! Доклад по квантовой теории поля пришел послушать, да? Ну, бросьте, не делайте из меня дурака, так я вам и поверил, скажите правду! Я никому не расскажу, ей-ей!» У нас на ученом совете кто-то даже поднимал вопрос о том, чтобы посоветовать Валерию умерить свою активность, дабы не вводить народ в смущение. Но мудрый Кирилл Павлович сказал, что делать этого не стоит, неудобно, все устроится само собой: Валерий походит, походит, да и перестанет, надоест ему ушами хлопать. Так оно и случилось: Валерий, как и многие другие любители, скоро поостыл (или он что-то почувствовал, или ему намекнуло его собственное начальство) и на семинары ходить перестал; продолжал регулярно являться только на семинар Эль-К, к которому питал глубочайшее почтение. Он честно сознавался, что и у Эль-К не понимает ни капли из того, что там говорится, но само созерцание Эль-К, по его словам, доставляет ему «эстетическое наслаждение», – я уже сказал, что он старался подражать Эль-К во всем. Эль-К это льстило, он находил, что Валерий далеко не глуп, не лишен способностей, хотя и не всегда бывает основателен…
Второй джентльмен из окружения Эль-К тоже вызывал меж нас, случалось, обширные толки и тоже приводил народ в немалое смущение. Еллин Леонтий Константинович. В просторечии Лелик. Настоящая фамилия Сорокосидис, из греческих контрабандистов, вероятно, как острили у нас. Лыс, мог бы считаться мужчиной дородным, если бы не комическая, чарли-чаплинская походка и временами внезапная взрывная подвижность и юркость. Он был прежде в нашем отделе ученым секретарем, я наблюдал его несколько лет. Работник он был никакой, но имитировал хорошо. Все имитировал – деловую и общественную активность, усталость, лень, боязнь вызвать недовольство Опанаса Гельвециевича, внезапную решимость бунтовать против начальского обхождения, имитировал грусть, веселье и т. п. Многие так и принимали все это за чистую монету (хотя нет, последнее я написал все же скорее для красного словца – что-то не припомню ни одного случая) и возмущались его угодничеством или одобряли его принципиальность, но те, кто знал его получше, видели липу, видели, что это манипуляции на низшем энергетическом уровне, минимально необходимом для поддержания социального статуса, а единственная задача у Лелика при этом – сохранить силы… Основная сфера его деятельности была филателия. Здесь он был фигурой международного класса. Волевой, расчетливый, притом смелый делец, что, должно быть, знали во всем мире. Клиентура у него была повсюду. Письма получал он даже с Гаити. Отпуск свой он ежегодно проводил в Польше. Злые языки утверждали, что там у него находится главный резидент и что в другие страны он ездит также более всего с целью инспекционной. Насчет этого мне доподлинно ничего не известно, а вот насчет поездок по Союзу скажу, что Лелика ждали в каждом городе. В любой командировке у него с собой был кляссер, вот Лелик сидит в купе – купе всегда брал двухместное, на самолетах не летал, – перебирает марки и веки прикрывает удовлетворенно. «На сколько ж здесь?» – спрашиваем. Лелик тихо улыбается: «Да уж рублей на восемьсот, никак не меньше…» Нас он особенно не боялся. И мы видели, что еще на вокзале кто-то особенно горячо ему руку жмет; делаем вывод – местный любитель, жертва Леликовой финансово-филателистической политики. Уточняем потом у Лелика – да, так оно и есть!.. «Восемьсот?» – «Тыщу!» А у нас в городке некоторые приезжие, командировочные и т. п. тоже, бывало, прямо так и шли первым делом к Лелику. А бывало и так, например, что прибывает какая-нибудь зарубежная знаменитость, англичанин или японец, его ублажают, показывают достопримечательности – синхрофазотроны, лазеры, ту же Систему, – а гость все мнется, мнется, пока не выскажет наконец свое заветное желание: он, оказывается, очень хотел бы еще познакомиться с профессором Еллиным-Сорокосидисом! Наши, понятно, оскорблены в лучших чувствах, кто-то пускается объяснять, что Сорокосидис никакой не профессор, но гостю-то до этого дела нет! Появляется Лелик – мгновенно, будто за портьерой стоял! – походка уже не чарли-чаплинская – рысья, рысий же острый взгляд, кивок, а знаменитость, воровато озираясь, следует за Леликом в укромный уголок (домой их Лелик почему-то не приглашал, опасался, что ограбят, наверно), и извлекается заветный кляссер. Движения у Лелика отточены, как у фокусника! Три минуты, и все готово – Лелик выходит, опять услужливый, робкий, мальчик на побегушках, да и только! Я однажды видел, как он работает, вблизи. Два студента притащили ему большой старинный альбом, якобы доставшийся кому-то из них в наследство. Надеялись они получить за него рублей двести. Лелик твердой рукой взял альбом, листанул его, как картежник колоду – с треском, так, что даже пыль взвилась или дымок. Потом в глаз часовую лупу, в руку пинцет, раскрыл альбом, как свой собственный, уже точно на определенной странице, словно там была у него закладка, сказал: «Вот эта марка стоит четыреста рублей. Но вот, видите, у нее на обратной стороне царапинка. Поэтому я дам вам за нее рубль сорок копеек». Открыл другую страницу, снова абсолютно точно, сразу – не искал, не путался, сказал: «А вот эта марка стоит двести рублей. Но у нее порван зубчик. Поэтому я могу дать вам за нее семьдесят копеек. Итого: два рубля десять копеек. Остальные возьмите себе на память». Вот тогда-то я и понял, что значит профессионал!..
Но наши всерьез уверяли, что Лелик не только профессионал, а еще и самый настоящий подпольный миллионер и что марок у него на несколько сотен тысяч рублей… Опять же не могу ручаться, что это так. Но деньги (как видно уже из предыдущего) у него водились. Взаймы, во всяком случае, у него всегда можно перехватить, по мелочам давал он спокойно. Подойдет к нему кто-нибудь: «Леонтий Константинович, дайте десятку до понедельника». Лелик удивится: «Да я же только что Иванову четвертной дал! Ну да ладно, разве что из другого кармана!» – и выгребет целую кучу бумажек.
Эль-К относился к нему свысока, не раз говорил, что ему «этот тип» неприятен, но тем не менее поддерживал с ним отношения, так как, помимо всего прочего, сам коллекционировал марки и пользовался по этой части его услугами. Но – услуга за услугу – получилось поэтому так, что его стараниями Лелика даже продвинули, сделав заместителем Ивана Ивановича в отделе Системы. Эль-К мотивировал предложение на этот счет тем, что, дескать, коммерческие способности Лелика пригодятся, когда Система начнет обслуживать сторонние организации и пойдет поток хоздоговорных отношений.
Сейчас в маленькой гостиной Лелик был в маске почтительно внимающего и одобрительно хмыкающего. Говорили Эль-К и Валерий.
Эль-К сказал:
– Я удивляюсь все-таки, как легко у нас производят в великие, в гении, в таланты! Азиатский обычай льстить напропалую! Восток в нас сидит! Когда я читаю некоторые наши рецензии, хотя бы в «Литгазете» или в научном журнале, не говоря уж о речах на банкетах, я всегда вспоминаю пушкинскую «Детскую книжку». Остроумнейшая вещь, не без перца. Высмеиваются тогдашние литературные нравы, но – увы! – они живы и поныне! Помните там рассказ про мальчика Павлушу, который уверял, что у них в доме поваренок – астроном, форейтор – историк, а птичник Прошка сочиняет стихи лучше Ломоносова? Так вот и у нас так же! Стоит кому-нибудь сделать вот столько, – Эль-К показал кусочек ногтя на мизинце, – как мы подхватываемся – ура, да здравствует, новый гений народился!.. М-да… я очень люблю Ивана Ивановича, но все же… как можно?! Никакого чувства меры!..
Нет, положительно, сам Эль-К потерял в этот день чувство меры. Я растерялся, не зная, как возразить ему и надо ли возражать, но тут неожиданно, к большому моему удивлению, запротестовал Валерий.
– А мне, простите, Виктор Викторович, понравился тост нашего уважаемого Михайлы Петровича, – дерзко заявил он. – Сравнить Ивана Ивановича с Ильей Муромцем! В этом что-то есть! Нет, я говорю совершенно серьезно, вы зря смеетесь. Я сейчас объясню, в чем дело. В современной психологии есть понятие «мораторий». Замечено, что многие очень одаренные люди юность, а то и годы молодости провели как бы в спячке, в состоянии заторможенности, производя на окружающих впечатление чуть ли не тупиц, и на первый взгляд сильно отставали в развитии – интеллектуальном и эмоциональном – от сверстников. Известный психолог Эрик Эриксон называет в этой связи имена Лютера, Фрейда, Дарвина и других. Ничто в это время, казалось, не свидетельствовало о том, что впоследствии эти юноши проявят себя как предельно целеустремленные, наделенные феноменальным трудолюбием, талантливейшие деятели, которым суждено совершить грандиозные перевороты в избранных ими областях культуры. Они и сами, будучи юношами, еще не знали об этом (что естественно), но характерно, что они об этом даже и не мечтали, они даже не выбрали еще своего жизненного пути, занимались чем-то совсем не тем, чему впоследствии суждено было их прославить. Более того, они переживали глубочайший психический кризис, они были на грани катастрофы. Они чурались сверстников, избегали девушек, на этой почве у них развивались чудовищные комплексы, у них были напряженнейшие отношения с родителями и так далее… Но кризис разрешался, под корой тупости и отчужденности совершалась необходимая работа, и… тут уже ничто не могло остановить их!.. Образ Ильи Муромца в этом отношении символичен! Сказка, миф, как часто бывает, помогает нам выявить архетипическую структуру феномена!..
Эль-К, пожалуй, от этих речей немного опешил! Потом какая-то мысль осенила его. Он пристально посмотрел на Валерия.
– Д-да, – сказал он, даже заикаясь чуточку. – И ч-что же, вас эта т-теория п-привлекает к-как юриста?..
– Почему как юриста, – заартачился Валерий. – Вовсе нет! Как психолога! Я прежде всего психолог.
– А-а, – протянул как бы разочарованно Эль-К. – Стало быть, вы представили всего-навсего… краткий реферат… э-э… чужих исследований… Я-то думал, что за вашими словами… э-э… кроется что-то более содержательное.... А у вас все Эрики да Гарики… Марики да Шурики… Хе-хе…
Это было грубо и несправедливо, и Валерий обиделся.
– Разве того, что я сказал, мало?!
– М-м… как вам сказать… – нарочито затягивал время Эль-К. – Но… я, повторяю, я думал, что вы… извлечете из этой концепции еще и дополнительный смысл… который, по-моему, был бы важен для вас именно как для юриста. Вы ведь все-таки и юрист, не так ли?
– О чем вы?
– О том, что описанный вами случай, – вкрадчиво повел Эль-К, – юношеского моратория, по-видимому, потенциально… э-э… как это у вас называется?.. Ага, вспомнил! Да, по-видимому, потенциально криминогенен! То есть, поясняю, может, между прочим, давать в качестве результата и преступное поведение?! А?! Гений, конечно, всегда является личностью маргинальной, действующей на грани или за гранью дозволенного общепринятыми законами и нормами морали. Он на то и призван, чтобы эти законы и нормы изменить… Ну а что, если ему это почему-либо не удалось?! То есть что, если он оказался не таким уж гением? Тогда он остается преступником, поскольку он преступил общепринятые нормы, а изменить их ему не удалось! Да, предположим, он прошел через юношеский кризис, провел годы в спячке, выбрал свой путь, ринулся вперед… но выясняется, что чего-то ему недостает! Что тогда?! Да… тогда он преступник!.. Нет, разумеется, он может не совершить уголовно наказуемого деяния, он может всю жизнь оставаться добропорядочным законопослушным гражданином… но определенные предпосылки для правонарушения, безусловно, имеются и – субъективно – в его психике, и – объективно – в самой ситуации, в которой он находится, поставив перед собой цели, достичь коих ему не хватает сил!
Теперь опешил уже Валерий.
– Вы хотите сказать, вы хотите сказать… Да, я вас понял! Великолепно! – просиял он, с признательностью и восхищением глядя на Эль-К. – Блестящая мысль!.. Как верно схвачено! Я, извините, снимаю перед вами шляпу!.. Нет, а вы знаете, – сказал он, подумав, – вы знаете, быть может, подсознательно именно это я и имел в виду! Да-да, именно так! Ситуация криминогенна! Богатая идея! Богатейшая! Я в связи с этим вспоминаю одно ростовское дело. О нем еще писали в газетах, помните? Главарь банды, грабившей сберкассы, считал себя непризнанным гением. Причем сам в акциях не участвовал, руководил, так сказать, идейно…
Валерий, пугая дам, пустился в детальное обсуждение грабежей, заодно давая психологическую трактовку поведения бандитов. Термины – «эдипов комплекс», «кризис идентичности», «фаллическая стадия психосексуальности» (это при дамах-то!) и другие – сыпались из него как из мешка. Эль-К весело смеялся; а меня этот диалог огорчил до крайности. Неудачный тост, пошлые намеки насчет птичника-астронома и форейтора-историка, а теперь еще эта «криминогенная ситуация», и все это про своего же товарища! И из-за чего?! Из-за того, что сказали, что первым номером на выборах пойдет он, а не ты! Да ведь неизвестно еще, сколько мест дадут филиалу на выборах! Может, два, а может, и вообще ни одного, так чего ж ронять себя?!
Но более всего внутренне бесило меня в течение всего разговора выражение лица Сорокосидиса. Глубочайшее внимание было написано на его лице. О, как он слушал – кожей, всеми порами впитывая каждое слово! Молчал, не проронил ни звука, но в отличие от самозабвенно болтавшего наивняка Валерия все понял, все!..
Вдруг он не выдержал и подал голос:
– Интересно было бы посмотреть с этой точки зрения биографию Ивана Ивановича, – сказал он.
6
Я не мог дольше оставаться с Эль-К и его клевретами, а вернулся к общему столу, где все окончательно перемешалось, и сел поближе к Михайле Петровичу, повествовавшему во всеуслышание, как он выбросил из окна шестого этажа одного субъекта, волочившегося за его женой, а тот, негодяй, оставшись невредим, не только не оскорбился, не вынашивал плана мести, но напротив – рассказывал всем, какая смешная история с ним приключилась.
Оказавшаяся рядом со мной Марья Григорьевна Благолепова – я, по правде, и не понял сперва со спины, что это она, – повернулась ко мне и резюмировала:
– Да, нынче нет любви! Нет человека, который хоть чем-то пожертвовал бы для любви. Отношение скорее ироническое. Ирония и скепсис. Мужчина рассуждает так: «Не хочешь, ну и ладно». Разве кто-нибудь добивается женщины?! Я уже не говорю, годами – что годами! – хотя бы месяцами, неделями?! Нет и нет! Если он встречает сопротивление или если их соединению мешают какие-то внешние причины, он сразу же готов отступиться!..
Я посмотрел на нее недоверчиво. Марья Григорьевна слыла у нас в городке женщиной эмансипированной, можно сказать – богемной, в вопросах любви многоопытной и даже слишком. Некоторые наши дамы, отличавшиеся завидной благопристойностью, Марьи Григорьевны сторонились и не поощряли своих мужей бывать там, где бывает она. Рассказывали, что была она неоднократно замужем, уже здесь, в городке, сменила по меньшей мере троих возлюбленных (был у нее, конечно, роман и с Эль-К. «А скольких мы не знаем?!» – сокрушались дамы) и утихомирилась. Да и то: что значит утихомириться? Теперь вокруг нее образовалась компания разудалых девиц (дамы говорили – «веселых девиц»), которым тоже уж перевалило, впрочем, за тридцать, которые тоже успели уже побывать замужем, поразводились; по примеру своей предводительницы, дочь которой от первого брака жила с отцом, тоже сбагрили куда-то своих детей («А кто не сбагрил, у тех, хоть и при матерях, все равно как беспризорные», – негодовали наши дамы); объявили себя мужененавистницами и проводили вечера, а то и ночи напролет за картами, за преферансом.
Все это я слышал тысячу раз, уши вяли от этих пересудов; я последнее время уже просто отказывался слушать, когда кто-нибудь – в том числе и моя собственная супруга – заводил речь о Марье Григорьевне и ее «девочках». Сейчас, за столом, я прежде всего пожалел, что оказался подле Марьи Григорьевны, потому что это, ясное дело, должно было стать тут же известным моей супруге, а она могла подумать, что я… Но затем в словах Марьи Григорьевны мне почудилась какая-то искренность, какое-то личное глубокое чувство, какого я в ней не предполагал встретить, и мне стало ее жаль..
– Ну что вы… Маша… – как можно мягче упрекнул я ее. – Любовь, наверное…
Она и не дала мне закончить, внезапно взъерошившись:
– Ах, что это с вами?! Что за Маша?! Терпеть не могу этой клички! Нынче нет Маш, нынче вон, только в деревнях все коровы Машки. Фу, какая гадость! Я, слава богу, кандидат химических наук, без пяти минут доктор! – (Да, я и не сказал, что она при всем при том была, по отзывам, хороший химик и действительно докторская у нее близилась к завершению.) – А вы – Маша! «У самовара я и моя Маша» – так, что ли?!
– Но вы сами только что сказали, что любовь… современный мужчина… – осмелился вставить я.
– Да, сказала! Я про то же говорю и сейчас! Так называемый современный мужчина способен страдать только из-за работы, из-за службы. Там другое дело. Там он годами будет ползти, выжидать, добиваться. Теперь, впрочем, не говорят: добиваться, теперь говорят – пробиваться! Да-да, будет пробиваться, пробиваться, будет мучиться, переживать… Только женщина еще способна любить по-настоящему, тайно, молчаливо, безнадежно… Годами страдать…
Я попытался связать в уме изложенные ею тезисы, но тут женская ее логика выкинула еще один финт, и губы Марьи Григорьевны скривились от новой досады.
– А, и женщины тоже хороши! – воскликнула она. – Ну, предположим, полюбила. Предположим, есть взаимность… И что же?! Короткое счастье, и она уже опять сохнет! По кому-то еще, вы думаете?! Нет – по своей работе! Семейный очаг, дети… Да, дети – это, конечно, радость… Но она-то мечтает, видите ли, когда снова сможет вернуться в свою лабораторию! Для нее лаборатория – дом родной! Вот она сидит с ребенком, к ней приходят ее сослуживцы, она к ним, жадно: «Ну что там, как?! Иванов сдал тему?» А что ей этот Иванов? Прежде они еле здоровались! А теперь она жить без него не может! Так, спросит для виду: «А что в Португалии?» Или: «А что в Театре имени Вахтангова?» Но подлинные интересы там, в лаборатории. «Центрифугу привезли? Петя взял новую аспирантку?! Ну и как, хорошенькая? Так себе? Что это он, у нас лаборатория всегда славилась хорошенькими девушками!» Вот так. Одна большая семья. Как при общинно-родовом строе. Эндогамия почти отсутствует. Здесь женятся, здесь и разводятся. А попадут в чужую компанию – скучно. И люди не те, и говорят о какой-то ерунде. А соберутся в своей, то-то весело! «А как Петина аспирантка? Он уже находит ее хорошенькой? А центрифугу-то когда выгружали, Иванов еще и говорит: “Ты, – говорит, – стань внизу, а я буду сверху ее на тебя валить!” Ой, мы чуть не перемерли со смеху!»
Марья Григорьевна еще долго распространялась в том же духе, я слушал не без любопытства, отчего-то постепенно проникаясь к ней симпатией (хотя ничего такого уж особенного, как видит читатель, в речах ее не содержалось), а в конце концов понял, что она сегодня чем-то здорово выбита из колеи, что-то произошло или уже происходит. Марья Григорьевна явно нервничала, вертела головой, словно всматривалась в кого-то, ежесекундно перебивала сама себя и вообще была, как я уже отметил прежде, в рассуждениях своих отчасти нелогична. Я даже спросил, не стряслось ли чего. Она ответила резко:
– Нет, ничего не стряслось! Что может со мной стрястись?! Впрочем, да, стряслось. Вот именно! Как вы наблюдательны! – и захохотала несколько истерически. Больше я ничего из нее не сумел выжать.
Стараясь развлечь Марью Григорьевну, я предложил пойти потанцевать. Она сказала, что ей все равно, что делать, но тут же прямо-таки рванулась в соседний зал. А там нас ждало зрелище, показавшееся мне (подчеркиваю: тогда) забавным. Публика стояла плотным кольцом, все покатывались со смеху, хлопали в ладоши, а в центре круга лихо отплясывал шейк с роскошною девицей-ленинградкой сам Иван Иванович. Эту девицу я много раз видел и раньше, она была заместителем главного конструктора и жила у нас месяцами, но вот то, что у нее коса, на это я как-то не обращал внимания. Тут мне и припомнился стишок Эль-К: «А коса-то, а коса! Как по два двадцать колбаса!» «Ого, – подумал я. – Неужели?! Но как же так? Если стишок имеет конкретного адресата, то это уже просто хамство! Разве так можно?! Эль-К все-таки странный человек! Нет, этого не может быть!»
Нечто в этом роде я и преподнес Марье Григорьевне. Она дико уставилась на меня, трижды набирала в грудь воздуху, но в итоге так ничего и не сказала.
Пляска наконец оборвалась – сломался магнитофон, – восторженная толпа кинулась качать изнемогающего Ивана Ивановича.
И тут в дверях появился Эль-К со своей свитой. В руке у него была гитара. Он ударил по струнам и запел, малость паясничая: «Выпьем мы за Ваню, Ваню дорогого! Свет еще не видел столь передового!» Мгновенно у него из-за спины выскочил Лелик Сорокосидис с двумя полными бокалами, один из которых был передан Ивану Ивановичу, а второй – самому Эль-К. Сомнительная была сцена. Все, однако, закричали: «Пей до дна, пей до дна!» – и хором под руководством Эль-К, который, залпом осушив свой бокал, снова затрепал на гитаре, повторяя дурацкую припевку. Там были еще слова какие-то: «тема – Система», «в гору – член-корром» и тому подобное. Всего я не запомнил, да и не было никакой возможности, потому что Эль-К был неистощим, экспромт следовал за экспромтом, куплет за куплетом. Хор радостно вторил. Энтузиасты бегали за бутылками, бокалы были почти у всех.
– Наш Валерий скоро станет прокурором! – войдя в раж, пел Эль-К. – А наш Ваня скоро предстанет пред прокуро-о-о-ром!..
– Какой подлец! – прошептала Марья Григорьевна. На ней лица не было. Дрожа от гнева, она вцепилась мне в рукав, как бы удерживая себя.
Я почувствовал, что может получиться скандал, потянул ее к выходу и, конечно, только привлек внимание Эль-К. С удвоенной энергией он заорал на тот же мотив:
– Машина, машина! Машина машина! Все подхватили с восторгом.
Имелась в виду машина Марьи Григорьевны, всем хорошо знакомая. Это была просто притча во языцех, потому что Марья Григорьевна, неизвестно зачем купив эту машину, тут же преисполнилась к ней отвращения и, кажется, так и не ездила на ней ни разу. Машина несколько лет простояла во дворе, даже не накрытая брезентом, мелкие детали с нее постепенно исчезли, дети поразбивали в ней стекла, она проржавела, прогнила насквозь и за бесценок была продана какому-то мужику из близлежащей деревни. История эта повредила Марье Григорьевне во мнении некоторых жителей нашего городка, быть может, даже больше, чем что-нибудь еще. Ни один разговор про Марью Григорьевну не обходился без того, чтобы кто-нибудь не упомянул о «вопиющей ее бесхозяйственности» («Даже машину и ту до чего довела!»).
– Машину машину купим за полтину! – продолжал Эль-К.
Я уже сам держал Марью Григорьевну за руку как мог крепко, но не удержал! С неожиданной силой она рванулась от меня, подбежала к Эль-К, выхватила у него гитару и швырнула ее об пол так, что только стон пошел. Подняла голову, обвела оцепенелую публику горделивым взором и твердым шагом удалилась.
После минутного молчания все разом заохали и заахали, закричали и завозмущались: «Что такое?! Почему?! Какая выходка! Безобразие, испортить людям настроение!» Некоторые ползали по полу, собирая гитарные обломки и щепочки, как будто из них можно было потом составить целое. Эль-К растерянно вертел в руках переломленный пополам гриф с закрутившимися в спирали и кольца струнами. Мне под ноги отлетел кусочек с подписью на нем «проф., засл. деятель науки…» – не знаю, чей это был автограф.
В это время в зал вбежали три измочаленного вида встревоженных юноши. Отыскав в толпе Ивана Ивановича, они зашептали ему что-то на ухо. Иван Иванович переменился в лице и опрометью бросился к выходу; юноши за ним.
Поднялся ропот: «Машина! Машина встала! На машине что-то случилось!» К Эль-К вернулось самообладание.
– Только тихо, тихо, – возвысил он голос. – Нельзя так, чтобы об этом узнали те! – (Подразумевались дирекция и члены комиссии.) – Будем продолжать веселиться, друзья!!
Все закричали:
– Ура! Браво нашему Эль-К!
И праздник возобновился…
7
Наутро я пришел к нам в отдел с больной головой. Все уже были в сборе, кроме Опанаса Гельвециевича. Зато в качестве почетного гостя присутствовал Валерий, «помощник прокурора»; на сегодня был назначен его доклад об использовании вычислительной техники при расследовании особо сложных преступлений. Но о докладе никто, в том числе и сам Валерий, не думал. Говорили об Иване Ивановиче и о нашей машине.
Выяснилось, что с машиной ничего страшного не случилось: она действительно встала, дежурные инженеры бились над ней три часа и безрезультатно, но едва только в дверях машинного зала появился Иван Иванович, она заработала снова как ни в чем не бывало; он даже не успел подойти к пульту и на два шага. «Мистика какая-то!» – восклицали наши дамы. «Или подвох! – подозревали другие. – Знаете, может, там у него в двери какая-нибудь кнопочка такая, секретная. Он эту кнопочку нажмет незаметно и…»
Однако гораздо больше их волновали другие проблемы, о существовании которых я, скажу откровенно, до того дня и не подозревал. Это были проблемы, касающиеся давнишних (!), затянувшихся (!) и запутанных (!) отношений Ивана Ивановича и Марьи Григорьевны!!!
Я был поражен. Меня подняли на смех.
– То ли вы в самом деле дурак, то ли прикидываетесь! – сказали мне. – Об этом в городе известно каждому школьнику!
– Между ними… какие-то отношения?! – лепетал я. – Понятия не имел об этом!.. И давно! С полгода или даже с год? И все знают?! Я, почему же я не знаю?! Ах да, я ведь сам всегда просил при мне насчет «подвигов» Марьи Григорьевны не распространяться… Верно, верно… Простите, а в чем сложность-то? И он, и она разведены, насколько я понимаю. Почему они просто не поженятся?!
– Вот новости! – вспыхнула наша аспирантка Катя, девица незамужняя, не столь уж юная, неравнодушная прежде к Ивану Ивановичу и мечтавшая теперь, по-моему, попасть в кружок Марьи Григорьевны. – А зачем ей это нужно? Она была уже замужем, и не раз. Стирать носки, готовить обеды! Быть прислугой! Зачем ей это?! Она хочет быть свободной, независимой… Выслушивать ворчание и нотации старого и больного мужа!..
– Какой он старый?! – возмутился я.
– Да вы посмотрите на него! Развалина!
– Не порите глупостей, Катя! – оборвала ее наша старейшина Анна Федоровна Требушная, ставшая после Лелика Сорокосидиса ученым секретарем отдела. – Женщина всегда хочет выйти замуж. Быть одной и находить в этом удовольствие для нее противоестественно!.. Но, по-моему, дело здесь в другом. Все дело в Эль-К. У нее с ним был, как вам известно, роман. И она Эль-К до сих пор любит, не может позабыть!.. И то сказать, такой мужчина, как Эль-К…
– А я думаю, – вступила Вера Анисимовна Косичкина, считавшаяся у нас «совестью отдела», – что дело здесь отнюдь не в Эль-К, а в моральных соображениях. Ну вы посмотрите сами, сколько же можно! От одного приятеля к другому, из рук, извините, в руки! Нет-нет, я не хочу сказать, что я так высоко оцениваю моральные качества Марьи Григорьевны, но есть ведь еще и общественное мнение, а оно – великая сила, и она не может не принимать его в расчет!..
– А мне кажется, – расхрабрившись, подал голос Валерий (расхрабрившись, потому что он вообще-то побаивался наших дам), – что суть проблемы коренится в самой машине!.. Машина-то когда работает хуже?! – таинственно зашептал он. – Тогда, когда Ивана Ивановича при ней нет! А если его нет при машине, то где он?.. С Марьей Григорьевной! Вот Иван Иванович это заметил и… Тут глубинная психология…
Мы расхохотались.
– Ну, эти соображения вам, Валерий, надо поместить в следующем же аспирантском сборнике! – запрыгала Ника, наша молоденькая сотрудница, за которой Валерий безусловно ухаживал.
Зиновий Моисеевич Герц, тот самый, чей автограф красовался прежде на знаменитой гитаре Эль-К, все никак не мог отсмеяться.
– Ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха!.. Как вы напишете, Валерий? Иван Иванович заметил, что машина хуже работает, если он с Марьей Григорьевной, или же он заметил, что его мужские достоинства… ха-ха-ха… страдают, если машина работает хуже?! Ха-ха-ха! Либо любовь, либо машина. Третьего не дано!
– М-да, вы все шутите, – пробурчал Егор Елизарович Афанасенко, мужчина деловой и солидный, заместитель Опанаса Гельвециевича и предполагаемый его (со дня образования отдела, вот уже пятнадцать лет) преемник. – Все шуточки. Молодежь!.. А мне вот кажется, если мне, конечно, позволено будет высказать свое непросвещенное мнение… м-да… что крутит во всей этой истории не Марья Григорьевна, а… сам Иван Иванович! Вот так-то! Стишок-то помните: «А коса-то, а коса, как по два двадцать колбаса»?! А вчера на банкете видели?! С кем отплясывал Иван Иванович?! Вот то-то и оно!.. И почему она продлила себе командировку еще на три месяца? Работа-то ведь ее закончена, машина-то одна!
– Ах, неужели это правда?! – всплеснула руками Катя. – Каков подлец, а?! И она тоже хороша! У нее ведь жених в Москве!
– Нет, вы ошибаетесь, – поправила ее Вера Анисимовна. – Не в Москве, а в Ленинграде.
– Я вам точно говорю!
– Нет, Катя, не спорьте! Она же ленинградка, значит, и жених в Ленинграде!
– Да-а… Значит, и она тоже хороша, – покачала головой Анна Федоровна. – Ай да Иван Иванович!
– Вот так-то! – повторил Егор Елизарович. – Он же теперь знаменитость. Без пяти минут член-корр. Вы еще увидите, одной этой царь-девицей дело не ограничится. Эти идиотки сейчас начнут на него вешаться!.. А зачем ему Марья Григорьевна? Не так уж она молода, простите!..
– Не беспокойтесь, не начнут! А если и начнут, значит, они действительно идиотки! – поспешила Катя.
– Много вы все знаете! – высокомерно заметила молчавшая до сих пор Клара Максимовна, молодая дама, принадлежавшая отчасти к кругу Марьи Григорьевны (то есть дружившая с еще одной молодой дамой, которая к тому кругу принадлежала уже точно). – Много вы знаете! А я вам говорю, что этот ваш Иван Иванович у нее, у Марьи Григорьевны, в ногах валялся, умолял ее за него замуж выйти! Она отказалась наотрез.
– А мне говорили, – грустно сказала Ника, – что у него жена и двое детей не то в Сызрани, не то в Чебоксарах… И говорили, что вот сейчас он в отпуск идет и едет к ним, чтобы забрать их сюда.
– Кто вам сказал такую ерунду?! – раскипятилась Анна Федоровна. – Жена его давно бросила, это еще Эль-К говорил, когда Ивана Ивановича к нам только брали. А в отпуск он едет в Гурзуф, это я вам говорю как член месткома. Мы уже обсуждали вопрос о предоставлении ему путевки… Между прочим, он в отпуске не был три года, так что отпуск у него получается порядочный!
– А с кем он едет туда, если не с женой и не с детьми? – спросил Зиновий Моисеевич. – Вот тут-то, Валерий, мы и проверим вашу гипотезу!..
– Легко установить, с кем он едет. Но если даже он заедет за женой и детьми, это еще ничего не доказывает, – резонно рассудил Валерий. – У него, несомненно, есть комплекс вины по отношению к ним. Заберет ли он их сюда, вот это, конечно, любопытный психологический этюд. А что касается моей гипотезы, то я полагаю, что здесь эксперимент не может считаться чистым вполне, поскольку в данном случае, несомненно, будет играть роль… э-э… я бы сказал… эффект «отсутствия». Уезжая, да еще и надолго, индивид как бы выключается из системы отношений, в которую он был погружен, временно она как бы перестанет быть для него значимой, сколь бы ни была значима до момента «покидания». И обратно: данная система отношений как бы купирует отсутствие данного индивида, я имею в виду, элиминирует свои связи с ним; опять же – сколь ни были они значимы прежде… Поясню специально для дам, которые, думается мне, не очень поняли мои рассуждения. – Валерий, окончательно осмелев и явно подражая Эль-К, изящно поклонился. – Когда мы возвращаемся из отпуска, то всегда наш первый вопрос к оставшимся: а что нового? Мы уверены, что что-то обязательно было за время нашего отсутствия. И как мы бываем разочарованы, когда узнаем, что ничего нового не случилось! Мы почти обижены, потому что выясняется, что и наше отсутствие прошло для остававшихся на месте фактически незамеченным!..
Дамы с нарочитым презрением пожали плечами.
8
Гипотезу Валерия удалось проверить, и очень даже скоро. Иван Иванович уехал (мы почти насильно выпихнули его, уезжать он не хотел). Когда мы, провожавшие его, вернулись в городок, машина уже стояла, и стояла намертво, не шли даже элементарные тесты на отдельных устройствах! Неделю – неделю ровным счетом! – обслуживающий персонал, матерясь на чем свет стоит, возился с нею, но все без толку, становилось только хуже и хуже. Ребята, кажется, сами начали верить в существование секретной кнопки в дверях, с помощью которой Иван Иванович отключает машину в свое отсутствие.
Иван Иванович появился на седьмой день вечером. Действительно, он заезжал в Сызрань (или в Чебоксары), а в Гурзуф не поехал, вернее, поехал, но с полдороги вернулся. Выглядел он еще страшнее, чем тогда, когда уезжал. Машина… хочется сказать – как собака завиляла хвостом, запрыгала, поползла на брюхе! Все только руками разводили! Даже самые ярые месткомовские дамы не ругали Ивана Ивановича за пропавшую путевку, с которой было столько хлопот.
«А в чем дело-то было?!» – донимали Ивана Ивановича. И я тоже подошел.
– А в чем с нею, с машиной, дело?
Он был черен, но не от крымского загара, под глазами чудовищные синяки, руки заметно дрожали…
– Не знаю, – безнадежно покачал он головой, – самое неприятное во всей этой истории, что я и сам не знаю, когда и отчего она работает или когда и отчего вдруг разлаживается…
– Интуиция? – спросил я. – Обращаясь с ней, ты руководствуешься интуицией?
– Нет, – нахмурился он. – Никакой интуиции у меня нет. Поверь, я тебя не обманываю. Когда я подхожу к ней, я не знаю, что с ней. Просто иногда… чувствую – на душе спокойно, и вижу – она работает. А потом начинается какая-то дребедень, я подхожу и вижу, что и она почему-то забарахлила. У меня такое впечатление, что у нее бывают какие-то свои настроения, эмоции… Но ты, впрочем, этому не верь, это все вздор. Наверное, и с обыкновенным автомобилем так же – все зависит от твоего настроения. Словом, ничего я тут не понимаю. Устал я. Хочется по твоему совету бросить все и уехать подальше! Глаза бы мои не видели всего этого. Знаешь, я, когда сел в самолет, помахал вам рукой, думаю: «Не вернусь я больше сюда. Дам телеграмму: “Прошу уволить по собственному желанию” – и концы в воду! Не нужно мне ни премии вашей, ни этого с…ого член-коррства. Да и Виктору дорогу перебегать не буду». Что я, не вижу, что ли, как он переживает?! Ты только не говори об этом никому, потому что я все-таки и правда скоро уеду. А знаешь, насчет того, что я с машиной ничего не могу понять, тоже никому не говори. Они будут беспокоиться, нервничать, на меня, опять же, все шишки повалятся, совсем работать не дадут…
Никуда он, конечно, не уехал, а что до остального, то, пожалуй, это было сущей правдой. Машина работала как хотела и когда хотела, самопроизвольно включалась, самопроизвольно же выключалась, – нет, ощущения, какое бывало прежде, что она вырубалась наглухо, сейчас не возникало, наоборот, невооруженным глазом было видно, что в ней неустанно совершаются какие-то процессы, но что это за процессы, отчего они, ради чего – это оставалось тайной. Словом, о нормальной эксплуатации не могло быть и речи. О настроениях в институте много говорить не буду. Скажу только, что к осени обстановка накалилась так, как не накалялась и в самые худые периоды до официальной приемки машины.
Я с ужасом убеждался, что многие у нас Ивана Ивановича буквально начинают ненавидеть. Кирилл Павлович трясся, когда при нем упоминали об Иване Ивановиче. Главный конструктор, совсем уже униженный во время торжеств, теперь снова поднял голову и потребовал пунктуальнейшим образом вернуться к первоначальной схеме, иначе он слагает с себя всякую ответственность (и напишет жалобу «куда следует»).
Сам Иван Иванович фактически жил теперь при машине. Хорошо, если за все лето он раза три вышел на улицу.
Но занят он был страшным делом – дни и ночи напролет он играл с машиной в шахматы. Да-да, в шахматы. Причем в шахматы она играла охотно. И не с одним Иваном Ивановичем, со всеми желающими. Играла она, как утверждали, неплохо, сперва на уровне второразрядника, потом на уровне кандидата в мастера. Вычислительный центр охватила настоящая шахматная эпидемия. В иные дни туда нельзя было пробиться. Приходили любители из других институтов, приезжали из областного центра. Поговаривали, что надо пригласить одного московского гроссмейстера; по другой версии, с ним уже завели переписку… Понятно то, какой восторг вызвало все это у дирекции, да и у ряда частных лиц…
Привожу для более полной обрисовки ситуации наугад выбранную партию из тех, что сыграла машина. Ну, по правде говоря, не совсем наугад – эту партию играл с ней я сам.
Некоторые наши дамы склонялись, однако, к мысли, что причина того, что Иван Иванович безвылазно сидит при машине и даже не выходит на улицу, – не в неустойчивой работе машины и уж, естественно, не в увлечении его шахматами, а в том прежде всего, что у него страшнейший, полный и бесповоротный разрыв с Марьей Григорьевной, которая преследует его, устраивает ему истерики, скандалы, и потому-то он и боится высунуть нос из ВЦ, а тем более зайти к себе домой, где она наверняка его поймает и припрет к стене.
Я терзался, не зная, чем помочь моему другу. Подойти к нему, отозвать в сторонку, поговорить по душам – об этом нечего было и думать. Он опять лишился дара речи, из горла у него выходило лишь сипение: «Король Эф-5, ферзь Аш-8… многопараметрический эксперимент… контролер ветви… характерным отличием от состава крейта, приведенного выше, является наличие цифроаналогового преобразователя…»! Абракадабра!
Помню, после одной из таких «бесед» я, абсолютно разбитый, в отвратительном состоянии духа, брел к себе березовой рощицей, что между институтом и нашим домом. Пошел я окольным путем специально, чтобы никого не встретить, как вдруг заметил в стороне от тропинки поникшую женскую фигурку на скамеечке. Мне почудилось даже, что я слышу сдавленные рыдания. Я невольно приостановился и тут же понял, что это Марья Григорьевна. Я подошел. Она подняла голову, рукавом вытерла слезы. Вид у нее был – краше в гроб кладут. «Под стать Ивану Ивановичу», – подумал я. Трудно представить себе, что она способна была еще недавно наводить панику на наших женщин.
Моему появлению сейчас она, кажется, даже обрадовалась.
– Вы оттуда? – догадалась она.
Я гримасой показал, что положение там безнадежно, и присел рядом с ней на лавку.
– Разговаривали с ним? – спросила она.
– Угу. Если это, конечно, можно назвать разговором. Он же, извините, нес какую-то околесицу. Если б я не знал его лучше…
– То что? – мрачно усмехнулась она. – Решили бы, что он сумасшедший?
Я замотал головой, но потом все-таки кивнул утвердительно.
– А он и есть сумасшедший! – повысила она голос, но в нем опять-таки послышались рыдания. – А если еще нет, то будет! Будет, вы понимаете?! Боже мой, у меня сердце разрывается, когда я думаю о нем! Ведь он гибнет, гибнет! Если он не сойдет с ума, то умрет от чего-нибудь еще! – быстро заговорила она. – У него откажет сердце, почки. Он же губит себя! Ему же нельзя жить такой жизнью. Никому нельзя, самый здоровый человек этого не выдержит. Это хуже тюрьмы, хуже каторги. На каторге человек хочет выжить, он борется за свое существование, а здесь он сам себя приговорил, сам обрек себя на умирание. И зачем?! Во имя чего?! Разве для этого рожден человек? Не хочет видеть солнца, травы, деревьев… Дышать не воздухом, а вонючей смесью свинца с канифолью… Стать придатком машины. И ради чего, я вас спрашиваю?! Он ведь не честолюбив, ему плевать на почести, на славу… Так ради чего, ради этих вшивых планов, которых он не составляет? Ради принципа?! Нет, это ужасно! – воскликнула она и заплакала, уже не таясь. – И почему, почему же ему никто об этом не скажет?! Все только на него злятся, требуют от него, как будто он им что-то должен, обвиняют его!.. А за что, за что? За то, что он губит, уже погубил себя! Да?! Вот вы считаете себя его другом. А почему вы не сказали ему, ну ладно, ему вы говорили… Но почему вы не сказали ни разу им, им всем, что они не имеют права, что они равнодушные эгоисты и думают только о своем благополучии. Они же видят, видят, что он гибнет! Но они обеспокоены только одним… Им важно не получить очередного выговора, не пропустить очередного довеска… Им важно отчитаться перед начальством! А то, что на их глазах… Какою все это ценой…
– Успокойтесь, Марья Гавриловна, успокойтесь, – растерявшись от этого напора, просил я. – Вы не вполне справедливы. Ивана Ивановича у нас любят… многие к нему хорошо относятся… Бывает, конечно, люди нервничают, но… ведь на то она и работа. Как же иначе? И, поверьте, мы часто и с беспокойством говорим об Иване Ивановиче, сочувствуем ему и… но… он ведь… сам… не хочет!.. Вот ведь в чем и заг воздка…
– Не хочет! – возмущенно вскричала она. – Не хочет, потому что он болен, болен!.. Не хочет. А то кого-нибудь из вас надо учить, что надо делать, когда человек чего-то не хочет! А он к тому же хочет, хочет, только он не может, не в силах! Ему надо помочь! Вы обязаны ему помочь!..
– Простите, Марья Григорьевна, – осторожно сказал я. – А вы сами?.. Почему вы сами ничего… не… предпринимаете, простите?
– Я не предпринимаю?! Я?! – оскорбилась она. – Да вы посмотрите на меня, отчего я дошла до этого?! – И она с отвращением оглядела себя – свой замызганный плащ, чулки со спущенными петлями, разбитые туфли; руки ее были в желтых пятнах: не то от каких-то там химикалиев, не то от табака; волосы давно не крашены; я устыдился своего вопроса. – Я говорила с ним сто, тысячу раз, я на коленях перед ним ползала, я устраивала ему истерики!.. Почему, вы думаете, эти мерзкие бабы, эти мещанки орут на всех перекрестках, что я его преследую? Что он – очень мне нужен?! Я что, себе получше не могу найти?! Люблю я его или нет, это мое дело! Я никому не позволю!..
Я соврал:
– Что вы, Марья Григорьевна, вам… многие… тоже очень… сочувствуют. Вас… понимают…
– Э, бросьте! – скривилась она. – Не надо этих жалких слов! Никто меня не понимает. Даже Эль-К! «Даже», я говорю, «даже»! Он во всем и виноват! Он один!
– Эль-К?
– Да-да, ваш милый, ваш прекрасный, ваш всепонимающий Эль-К!
– Ну-у, Марья Григорьевна!..
– Что «Марья Григорьевна»?! – передразнила она. – А кто подговаривал Ивана заняться этой проклятой машиной?! Кто?! И кто разводил все это время антимонии, что отступать, дескать, ему нельзя, он, дескать, утвердит себя как личность, не простит, дескать, себе этого никогда?! Я?! Кто, далее, я вас спрашиваю, внушал ему, что я мешаю, что я поглощаю, видите ли, слишком много внимания, требую слишком много, видите ли, энергии?! Что вы сказали? Валерий?! Да у Валерия своих мыслей – раз, два, и обчелся! Не знаю, что болтал там ваш Валерий, а вот шуточки Эль-К насчет того, что машина, дескать, «хуже работает» и тому подобное я слышала своими ушами! Я ему этого никогда не прощу! Что «не может быть»? Что «не может быть»? Все может быть! Что? Иван Иванович?! Да этот дурак верит всему и беспрекословно. Это же дитя! Что ему скажут, в то он и верит.
– Но позвольте, это уж слишком! Я чего-то тут не понимаю немного!
– А вы вообще вроде него, тоже мало что понимаете, как я погляжу! Что тут непонятного?! Эта девица влюблена, как кошка, в Эль-К. А он задурил ей мозги, что она должна пожертвовать своей любовью к нему ради спасения Ивана Ивановича! А Иван Иванович всегда был убежден, что я влюблена в Эль-К и не могу забыть его. А с ним – только так, вынужденно. Да и Эль-К, подлец, поддерживает его в этом убеждении! И я никакими силами не могу его разубедить. Он думает, что я его обманываю, когда говорю, что люблю его одного и никого больше никогда не любила. А я клянусь вам, что это так! Клянусь! Хотя я сама не ведаю, к чему вообще все это вам рассказываю! А про эту девицу он говорит ему, что он не имеет права отвергать ее, что отказом он разобьет девичье сердце, что… что… Я уж и не знаю, было там что-нибудь между ними или не было… Это было бы черной неблагодарностью с его стороны, после того как она оставила даже своего жениха, чтобы только… вместе с ним… довести эту проклятую машину! Я уж не знаю, было там что-нибудь между ними или не было… Чихать я на это хотела, если и было!
– Марья Григорьевна, Марья Григорьевна! – взмолился я. – Скажите, а зачем все это Эль-К?
– А я знаю?! – застонала она. – Я знаю?! Я ведь спрашивала, просила его: «Что тебе надо? Что?! Ответь мне! Почему ты не хочешь оставить нас в покое? Чего ты добиваешься?! У тебя есть какая-нибудь цель?..» Все без толку… Фейерверк остроумия, парадоксы, волны, туда-сюда. У меня голова разрывается ото всего этого!
И она сжала тонкими пальцами с желтизной взлохмаченную голову, точно боясь что та и в самом деле сейчас разорвется. А я боялся за свой собственный череп…
9
Четвертого сентября состоялось заседание ученого совета. Дирекция потребовала Ивана Ивановича решительно к ответу, хотя мы, например, с Михайлой Петровичем приложили все усилия, чтобы это решительное обсуждение отменить или же по меньшей мере оттянуть.
– Может быть, перейдем сразу ко второму вопросу? – попробовал предложить Михайла Петрович, когда председательствующий огласил повестку дня, в которой первым пунктом стояло: «Положение с системой автоматизации».
– Ничего не хочу слушать! – взорвался вдруг Кирилл Павлович. – Мне это надоело. Вокруг Копьева и так создалась в настоящее время нездоровая ситуация. Некоторые товарищи почему-то считают, что Копьев является каким-то исключением из общего правила, что он якобы чуть ли не гений и тому подобное, что его надо всемерно оберегать, создавать ему на работе какие-то особые условия… Я, товарищи, с большим и неизменным уважением отношусь к уважаемому Ивану Ивановичу, но… это, товарищи, вздор! Вздор! Современная наука стала социальным институтом, она делается большими коллективами, это прежде всего организация, а стало быть – порядок, строжайшая отчетность, дисциплина. Время одиночек прошло! А у нас, понимаете ли, кое-кто склонен протаскивать, я бы сказал, устарелые идейки, что вот, дескать, один человек пришел и сразу же все сделал, что это все благодаря ему одному… и так далее! Нет, товарищи, в том, что машина доведена до сегодняшнего ее состояния, – заслуга всего коллектива. И ответственность за нее мы тоже несем коллективную! Почему это я один должен подставлять свою шею?! Она у меня, конечно, крепкая… Но всему есть, товарищи, свой предел! И моему терпению тоже! Я должен совершенно категорически предупредить, что впредь дирекция института не потерпит никаких нарушений… принятых обязательств!.. Вообще, товарищи, что же это происходит?! – Кирилл Павлович воздел руки к потолку. – Мы выдвинули нашу работу на соискание премии. Послали бумаги. Какими глазами мы будем смотреть?.. Что скажут в президиуме академии?! Что скажет общественность?! Иван Иванович, скажите вы хоть что-нибудь!.. – (Иван Иванович смотрел в пол прямо перед собой.) – Мы ведь собираемся представлять вашу кандидатуру на очередные выборы! А вы в шахматы играете!
– Что ему с нею, в преферанс играть, что ли?! – буркнул с места Михайла Петрович.
Тут послышался вдруг веселый смех Эль-К.
– А они и играют!!!
– Как играют?! – Кирилл Павлович от неожиданности даже сел.
После секундной паузы все присутствующие возмущенно заговорили все разом: «Как играют?! Неужели играют?! Вот черти! Во дают! Нет, не может быть!»
Старушки стенографистки обращали свои взоры то к одному, то к другому: записывать или нет?
– Кто хочет выступить? – Кирилл Павлович был, по общему впечатлению, в полной прострации.
– Позвольте мне? – поднялся внезапно Лелик Сорокосидис со своего места. (Я, кажется, и не сказал, что с месяц назад стараниями Эль-К он был введен в состав ученого совета института.)
– Вам?! – искренне удивился Кирилл Павлович (да и все отчасти были удивлены). – Пожалуйста…
Имитируя деловитость и особенно усердно выворачивая ноги носками наружу, почти перпендикулярно направлению движения, Лелик побежал к трибуне.
– Я целиком и полностью согласен с яркой и, я бы сказал, убедительной речью Кирилла Павловича, – начал Лелик. – Он отметил поистине серьезные и актуальные проблемы науки и ее развития в качестве социального института. Исключительно глубокими и верными показались мне мысли Кирилла Павловича о том, что научно-техническая революция постоянно повышает и расширяет роль коллектива в производительности труда, о том, что в современной научной индустрии занято большое количество людей, в связи с чем результаты их деятельности зависят от слаженности их совместных действий. Меня также глубоко взволновало, товарищи, и высказанное Кириллом Павловичем положение об усилении роли ответственности ученого… каждого из нас… Да, не всегда мы еще в полной мере осознаем эту ответственность, питаемся подчас устарелыми, как верно отметил Кирилл Павлович, идейками относительно места ученого в процессе научно-технического прогресса. В частности, не всегда мы еще отдаем себе полный отчет в насущной необходимости всеобъемлющего, строгого и оперативного контроля над научной деятельностью, в необходимости применения самых строгих критериев и санкций к труду исследователя, в необходимости выработки неукоснительнейших норм и правил, регламентирующих нашу работу. Я в этом отношении целиком присоединяюсь к мнению Кирилла Павловича. Так дальше продолжаться не может! Бесхозяйственности, разбазариванию государственных средств должен быть положен конец!.. Вот Иван Иванович… – При этих словах тон Лелика неуловимо изменился, и мы навострили уши. – Он хочет все организационные и административные функции – учет, контроль, планирование – передать машине. В нашем ВЦ математики уже разрабатывают такую программу; считается, что машина справится и с этим. – Все вопросительно обернулись к Ивану Ивановичу: правда ли? О программе такой как-то упоминалось, но вскользь, мы не предполагали, что сам Иван Иванович уже этим занялся. – Я не отрицаю полезности и важности такой работы, она должна и будет вестись. Но, товарищи… Иван Иванович, дорогой! Давайте смотреть правде в глаза, к чему призывал нас, собственно говоря, Кирилл Павлович… Пройдет по меньшей мере три года, пока вы разработаете эту программу, потому что в настоящий момент это еще является утопией! Это утопия, дорогой мой! А машина нужна, позарез нужна нам сегодня! Сейчас же! Да и чего вы добьетесь? Ну, предположим, наведете вы относительный порядок… в учете материалов, упростите процедуру расчетов с заказчиками… Я, повторяю, не отрицаю полезности этого, и работа в этом направлении просто должна вестись. Но примите во внимание и другую сторону дела! Я бы сказал даже… этическую… Потому что именно о проблемах этики ученого и говорил, как мне кажется, в конечном счете Кирилл Павлович… Эти проблемы необычайно остро стоят в современной науке… Так вот… Что станется за это время с персоналом?! Ведь это же молодежь! Мы должны, мы не имеем права не думать о ее воспитании! Мы должны растить ее, это наше будущее! Да, товарищи!.. А не секрет, что в вычислительном центре создалась, как справедливо заметил Кирилл Павлович, нездоровая атмосфера. Вы все знаете, что персонал в ВЦ занимается главным образом тем, что играет с машиной в шахматы. Это было бы еще полбеды, шахматы – хорошая игра, я сам люблю сыграть в шахматишки. Но ведь не секрет, что у нас играют и на пиво! То есть фактически создан и тотализатор! Вы уже слышали, что получили распространение и карточные игры! Я пробовал с этим бороться, но вынужден был отступить, поскольку Иван Иванович фактически меня от руководства… отстранил и эти… несовместимые с нравственным кодексом увлечения молодежного персонала фактически поощрял! Имеются, таким образом, и элементы разложения. В прошлом году уже был, как вы помните, случай, когда у нас в городке угнали машину. – (Голоса с мест: «Угнали-то школьники. И не наши, а из Волобуевска!») – Так что ж, неужели ждать, пока этим начнут заниматься наши?! Нет, эдак безделье только получает моральное оправдание!.. Разве это этично – играть с машиной в карты, да еще и на пиво?!
– Ну, она-то пива как раз и не пьет! – угрюмо заметил М. П. с места.
– А не пьет, так будет пить! – парировал с неожиданной быстротой Лелик этот выпад. – У нас уже и без того распространяются, как вы знаете… я бы сказал… мистические настроеньица, что, дескать, с машиной в состоянии справиться один только Иван Иванович, что он, дескать, «сросся» с машиной и так далее… Об этом исключительно точно, на мой взгляд, поставив вопрос на принципиальную высоту, говорил сам Кирилл Павлович…
Тут Кирилл Павлович, надо отдать ему должное, не выдержал и постучал карандашом по столу:
– Что вы конкретно предлагаете?
– Я предлагаю? – Лелик малость стушевался. – Я… предлагаю… установить у дверей вычислительного центра дополнительную охрану, чтобы ограничить, а то и вовсе пресечь поток посторонних посетителей… любителей азартных развлечений!.. Во-вторых, я предлагаю…
Но этого предложения за поднявшимся шумом было уже не разобрать; не записали ничего и стенографистки; Кирилл Павлович тщетно стучал карандашиком. Наконец шум затих, и слово взял Опанас Гельвециевич.
– Многие выдающиеся ученые поигрывают в карты, – сказал он. – Эйнштейн, Нильс Бор, Исаак Ньютон…
– Да, играли, но не в азартные игры, а в коммерческие! – успел вставить Эль-К. – И не на казенные, а на свои!
– Нет, Макс Лауэ в своей «Истории физики» подтверждает, что был случай, играли и на казенные, – живо возразил О. Г. – Я сам в молодости… Эхс-хс… Вот помню, однажды… сидим мы… Я, подъесаул Вахонев и член-корреспондент Виталий Лазаревич Гелиоконский, радиоастроном, царство ему небесное… Да-а, в «фараона» теперь уже и не играет никто… Вот помню, как сейчас… Гелиоконский сдает… У м ен я на левой руке…
Я позволю себе опустить дальнейший рассказ Опанаса Гельвециевича (Гелиоконский блефовал, подъесаулу не везло, он, разъярясь, выхватил шашку и…). Опускаю также и выступление одного из наших замдиректоров, которое было посвящено главным образом статистике убытков (основные цифры были мною приведены выше). Еще ряд выступивших требовали принятия решительных мер в отношении картежников: «пресечь», «объявить выговор», «уволить» и т. д. Перехожу непосредственно к выступлению Эль-К.
– Друзья, я разделяю вполне ваше беспокойство по поводу определенных… м-м… негативных аспектов, обнаружившихся за последнее время в работе нашей системы автоматизации, – сказал Эль-К. – Вместе с тем мне представляется, что наша дискуссия приобрела… м-м… несколько односторонний характер и грозит вылиться, в общем-то, в… примитивное, я бы сказал, осуждение тех или иных сотрудников из вычислительного центра, повинных… и так далее… Друзья мои, мне представляется, что, столь безоговорочно порицая и осуждая персонал вычислительного, и Ивана Ивановича в первую голову, за некоторые действия, противоречащие, как здесь уже было сказано, кодексу… м-м… нравственности, мы рискуем… вместе с водой выплеснуть и ребенка. Смею в этом случае вас уверить, что отнюдь не от нечего делать и не из пустого пристрастия к шахматам или к карточной игре Иван Иванович, а за ним и некоторая часть молодежи предались на машине тому роду занятий, который вызвал столь бурную вашу реакцию. Смею вас уверить, что эти занятия по сути своей носят для Ивана Ивановича… не вполне однозначный характер! Это ведь эксперимент, друзья мои! Да-да, именно так! И смею вас уверить, он, этот эксперимент, имеет определенную тенденцию к теоретической и практической ценности. Ведь Иван Иванович у нас давно уже увлечен интереснейшими и весьма серьезными проблемами… проблемами исследования сознания, а в конечном счете – создания искусственного интеллекта! Вы и не догадывались, возможно, об этом, полагали, что для него машина – это, так сказать, механизм, не более того. А я-то знаю, что для Ивана Ивановича наша машина – это прежде всего искусственный мозг, потенциальные возможности которого еще предстоит раскрыть. И это опять-таки не самоцель, это необходимо, ибо Иван Иванович убежден, что таким путем он сможет проникнуть в тайны человеческого мозга! В тайны человеческой психики и интеллекта! «Музыку я разъял как труп! Поверил я алгеброй гармонию!» – вот девиз Ивана Ивановича! Художник, ученый чаще всего творит не задумываясь. А логики типа Ивана Ивановича ищут способов прикосновения к тайнам интуиции через исследования элементарных, простейших процессов принятия решений, выбора и так далее… Что ж, с чего-то ведь надо начинать, не правда ли? И не исключено, что работа с шахматными программами (такая работа и с теми же целями ведется, как вам известно, наверное, не только у нас) даст какие-то положительные результаты… В то же самое время мы и о карточной игре должны сказать… Хотя здесь, конечно, вопрос сложнее, ибо мы неизбежно вторгаемся в область этического, морального, то есть в область субъективного. Что здесь можно сказать? – вздохнул Эль-К. – Видите ли, на мой взгляд, неверно было бы утверждать, что между наукой, научным поиском, с одной стороны, и этикой, общественным благом – с другой, нет никакого противоречия. Ну, в самом общем смысле это, конечно, так, противоречий нет. Но на деле единство научной истины и общественного блага, отношений этической сферы осуществляется не столь уж гладко… Напомню вам слова цитированного мною уже персонажа: «Гений и злодейство – две вещи несовместные»… В конечном счете это так, однако исторически возможны и оговорки. Все вы знаете, какую роль играла карточная игра, например, для развития теории вероятности. Или другой пример – Леонардо да Винчи, этот гений человечества и научного знания, который вместе с тем, как хорошо известно, был изобретателем различных остроумных по своей конструкции орудий для истребления людей. Таким он был и как человек науки, исследователь, экспериментатор. Немало было написано о противоречиях его загадочной натуры, но такие черты (своего рода «демонизм знания») присущи многим деятелям эпохи Ренессанса. Вспомните Кардано (карданный вал!) – ученого, астролога, авантюриста… Обращаясь к конкретной истории, мы видим, что наука пользовалась покровительством при дворах тиранов, да и сами эти демоны власти, способные на чудовищно жестокие преступления, были нередко образованнейшими людьми, для своего времени, как, например, Сиджисмондо, Малатеста и другие… Так что формула «гений и злодейство – две вещи несовместные» требует диалектического применения… Я говорю о том, что ученый, преследуя интересы чистой истины, нередко оказывается вынужденным преступить некоторые моральные запреты… История, повторяю, знает тысячи таких примеров… Разум, как писал Маркс, существовал на свете всегда, но не всегда в разумной форме. Так и с добром получается: оно не всегда выступает исторически в «доброй и нравственной» форме, иногда и в очень даже «недоброй». Увы, это относится и к прогрессу науки!..
– Ах, я что-то не очень хорошо вас понимаю! – вскочила, перебивая Эль-К, Вера Анисимовна, которую кто-то недавно назвал уже не «совестью отдела», а «совестью института». – По-вашему, выходит, что добро может фигурировать в форме зла, что возможен некоторый независимый от добра прогресс?! Ах, это ужасная точка зрения! Нет-нет, истинный прогресс всегда в конечном счете связан – не буду употреблять слово «добро» – с истинным гуманизмом, с хорошим отношением к людям! И ценит человечество по-настоящему тех ученых, которые были гуманистами. Не ожидала я от вас, Иван Иванович, таких поступков, скажу откровенно, не ожидала! И от вас, Виктор Викторович, не ожидала услышать подобной философии!..
– Да, это вы, Виктор Викторович, извините, переборщили, – вступил и Зиновий Моисеевич Герц. – «Наука при дворах тиранов»! Это надо же! Нет, Виктор Викторович, подлинный импульс к развитию науки возникал лишь тогда, когда наука выступала в совокупности с прогрессивными, ведущими силами своего же времени. Победу французской революции ковали, между прочим, Карно и Лавуазье!
– Эх, куда хватил! «Ковали»! – зарычал на него Михайла Петрович, пребывавший в тот день, как кажется, вообще в скверном расположении духа. – Ковали, ковали, а чего сковали?! Фуше с Бонапартом, так, что ли?! «Совокупно с ведущими отрядами»!.. А вот у нас… ребята рассказывали… Пугачев Емельян прихватил тоже одного астронома. (М. П. таким образом брал реванш и в отношении Опанаса Гельвециевича.) Ловица его фамилия. Спрашивает: «А чем это, – говорит, – барин занимается?» Ему отвечают: смотрит на звезды, дескать. А он говорит: «Ну тогда подвесьте его, – говорит, – поближе к звездам!» Вот так-то, уважаемый!.. Виктор прав, диалектически надо подходить!.. Хотя, конечно, не можем и мы допустить…
Опанас Гельвециевич тоже не мог допустить, чтобы последнее слово осталось за противником.
– Морали нет, есть только красота! – воскликнул Опанас Гельвециевич. – Это из романа Бориса Савинкова «Конь бледный…» – удовлетворительно добавил он. (О. Г., понятное дело, не пропускал литературы, Айтматова ли, Савинкова ли, если она хоть как-то касалась конского вопроса.)
– Мне позволено будет все-таки окончить свое выступление? – любезно осведомился Эль-К.
– Да-да, пожалуйста, Виктор Викторович, – кивнул Кирилл Павлович, устало стуча карандашиком. – Только, пожалуйста, поконкретнее, а то мы отклонились. Каковы будут ваши предложения?
– Я не думаю, чтобы высказанные мною соображения совершенно не относились к делу, – мягко, но вместе с тем достаточно строго ответил Эль-К на директорскую реплику. – Более того, я полагал бы, что небесполезно продолжить… как-нибудь при случае… разумеется… нашу дискуссию… Но я понимаю, что сейчас, конечно, времени у нас мало и необходимы конкретные, оперативные, как здесь говорилось, меры… И вот, рассуждая в плане конкретном, я должен сказать, что у нас, конечно, есть резервы…
– Вот-вот, – обрадовался Кирилл Павлович. – Пожалуйста, что вы имеете в виду?
– Мою речь некоторые здесь неверно истолковали как проповедь какой-то безнравственности. Отнюдь. Я абсолютно согласен с предыдущими ораторами, – склонил Эль-К свою красивую голову, – в том, что дисциплина в нашем вычислительном центре должна быть поднята, как говорится, на должную высоту. Иван Иванович мой старый друг, но истина мне дороже, и я не могу не сказать, что молодежь на машине он распустил. Они попросту сели ему на шею. А между прочим, если бы дисциплина была выше, то, я убежден, и машина работала бы лучше… Да и не только в дисциплине вопрос или в этике там, нравственности, называйте как угодно. Тут есть одна прагматическая сторона дела… Мы не можем зависеть от одного человека. От состояния его здоровья, от его настроения, от уровня его, так сказать, эмоционального возбуждения… Я подчеркиваю, что говорю не о мистическом, как только что здесь выразились… «сросся с машиной» и тому подобное, а о совершенно конкретном, прагматическом аспекте… Как можно вверять судьбу целого коллектива одному человеку?! Вдруг с ним что-нибудь случится? Нет, не дай бог, конечно, но все-таки!.. Не ровен час, он… ты извини, Иван Иванович, но ты ведь так переутомлен, ты все время в таком возбуждении… не ровен час, еще выкинешь что-нибудь! Ха-ха-ха!.. А то ребята твои выкинут… Видишь ли, с картами-то как нехорошо получилось… Короче, необходимо наладить на машине учебу молодежи, это первое. А для этого, в свою очередь, в отделе автоматизации и в вычислительном центре необходим хороший администратор. В администраторы же Иван Иванович абсолютно не годится. Увы, но это так. Мы все знаем: есть образцы идеальных сочетаний талантов административного и большого ученого… – (Быстрый, но все же различимый жест в сторону Кирилла Павловича.) – Если для Системы мы и не нашли пока человека такого, то будем спокойно говорить об этом. Стало быть, нужно различить и разделить эти функции. Оставить за Иваном Ивановичем техническую, а вернее, творческую часть. Создать ему возможности для более плодотворной работы… А для административной, организационной… подыщем человека… облечем его полномочиями…
– У вас… кто-нибудь есть на примете? – насторожился Кирилл Павлович.
– М-м… пожалуй… То есть я думаю, что далеко ходить нам и не надо. Варягов приглашать не будем… У нас есть в институте ведь и кадры… Есть товарищ Еллин, Леонтий Константинович, который достаточно хорошо знаком с обстановкой на машине…
Мы все были обескуражены. Такого поворота не предвидел никто. Эль-К еще долго распространялся о преимуществах разделения функций, вдавался в детали, апеллировал к литературе по научной организации труда; остальные как в рот воды набрали, даже Михайла Петрович и тот только ворочался на оглушительно скрипевшем стуле и ворчал: «Да ведь это – объявление войны! Да! Тоже, друг называется!» (я сидел с ним рядом, и мне было слышно), – но вопреки обыкновению не высказывал своего возмущения громогласно, желая, быть может, выслушать аргументацию Эль-К полностью.
Наконец Эль-К иссяк…
10
– Может быть, выслушаем все-таки теперь и Ивана Ивановича? – предложил Михаила Петрович.
Мы, признаться, с испугом посмотрели на Ивана Ивановича, сидевшего безучастно, с опущенной низко головой, с видом крайне переутомленным, если вовсе не больным.
Против ожидания Иван Иванович вдруг слабо ворохнулся, встал и на подгибающихся ногах побрел к трибуне.
– Иван Иванович, дорогой, да вы с места, с места! – с состраданием простер к нему руки Кирилл Павлович. – Вы что, хотите выступить? Может, не стоит, голубчик, а?! Михайла Петрович, зачем это?!
Но Иван Иванович с чьей-то помощью, совсем как Опанас Гельвециевич, уже одолел возвышение, где стоял стол президиума, и от усталости буквально лег на трибуну. Прошло несколько минут, прежде чем он отдышался и произнес первые слова:
– …Семиотическая специфика карточной игры… в ее имманентной сущности… связана с ее двойной природой…
Лица у присутствующих вытянулись. Опанас Гельвециевич уронил свою тяжелую клюку с монограммой. Лелик Сорокосидис и Зиновий Моисеевич Герц кинулись подымать клюку и, мешая друг другу, долго возились под столом президиума, таща клюку каждый в свою сторону.
– …С одной стороны, карточная игра есть игра, – возобновил после паузы Иван Иванович, – то есть представляет собой модель конфликтной ситуации. В этом смысле она выступает в своем единстве как аналог некоторых реальных конфликтных ситуаций. С другой стороны, карты используются не только при игре, но и при гадании [9 - См. по этому вопросу: Лотман Ю. М. Тема карт и карточной игры в русской литературе начала XIX века // Труды по знаковым системам. III. Тарту, 1975.].
Кирилл Павлович даже застонал.
– В этой их ипостаси активизируются иные функции, – продолжал Иван Иванович отрешенно, – …иные функции: прогнозирующая и программирующая… Далее… Как здесь уже говорилось, единое понятие «карточная игра» покрывает моделирование двух весьма различных типов конфликтных ситуаций – это так называемые коммерческие и азартные игры… Разница между ними заключается в степени информации, которая имеется у игрока, и, следовательно, в том, чем определяется выигрыш: расчетом или случаем… В коммерческих играх задача состоит в разгадывании стратегии противника, причем… (Пропуск в стенограмме, но это и не важно; помнится, речь шла о частностях различных стратегий.) …А азартные игры строятся так, что понтирующий вынужден принимать решения, фактически не имея никакой (или почти никакой) информации. Есть различные виды стратегии – «игра мирандолем», «пароли», «пароли пе», «руте», «кендельва» и проч., однако, поскольку каждая талия представляет собой относительно другой независимое событие… и это же можно сказать и о следовании карт при прометывании талии, поскольку…
– Иван Иванович! К чему все это?! – в отчаянии закричал Кирилл Павлович.
Иван Иванович изумился:
– К тому, что всякая знаковая система, в том числе и тот язык, на котором осуществляется наше общение с машиной, может исследоваться, как известно, в трех аспектах – с точки зрения семантики, с точки зрения синтаксиса и с точки зрения прагматики. Семантику составляет значение инвентаря знаков, образующих систему, синтаксис есть список правил, позволяющих из инвентаря знаков строить информативные структуры путем его линейного развертывания. Прагматический аспект – это изучение связи системы с реальностью… Этот аспект интересует нас в данном случае более всего…
– Нет, я ничего не понимаю! – всплеснул руками Кирилл Павлович. – Ну при чем здесь связь системы с реальностью? Какая связь, скажите?
– О целом ряде явлений, – вздохнул Иван Иванович, – мы можем судить исключительно или почти исключительно на основании того, как они описываются языком… Это относится, в частности, увы, и к феноменам, с которыми мы столкнулись в работе нашей машины…
– Так вы исследуете язык, на котором, как вы изволите выразиться, вы общаетесь с машиной, с помощью преферанса?! – язвительно поинтересовался Кирилл Павлович.
– Я ведь уже и об этом сказал, – подал голос Эль-К.
– Да, – тихо подтвердил Иван Иванович. – Виктор Викторович… прав… Понимаете и… за совокупностью высказываний, которые делает машина на своем языке, стоит некоторая модель мира…
– Это еще что такое?! – воскликнули все присутствовавшие разом.
– Иван Иванович, вы что, издеваетесь над нами?! – осведомился Кирилл Павлович. Какая-то мистика и чертовщина! Я, например, ничего не понимаю. А вы, товарищи, что-нибудь понимаете?! Иван Иванович… – сказал он, взяв себя в руки. – Я человек простой, я рассуждаю так. Вы в этой машине знаете все до последнего винтика. Вы знаете наизусть то, как она работает, как работает каждая ее схемка, каждый блочок. Вы же все прощупали, все отладили своими руками. Так неужели же вы не можете, проследить теперь на основании этого знания, как же работает целое? Это у меня в голове не укладывается! Наука всегда познает сложные явления путем их расчленения на возможно более простые части. Это же общий принцип!..
– Редукционистские представления… это у вас редукционистские представления, понимаете ли… – сказал Иван Иванович, правда, не совсем удачно (с Кириллом Павловичем так все же говорить не рекомендовалось). – От сложного к простому… А современная наука…
Произнесши «А современная наука», Иван Иванович еще более усугубил допущенную неловкость, и Кирилл Павлович на это обиделся:
– Вы что же, хотите сказать, что… мы не понимаем духа современной науки?! Что мы отстали?!
– Нет, я вовсе и не хотел сказать именно этого! – испугался Иван Иванович. – Это только так, к слову. Вы спросили…
– Я помню, о чем я просил, можете и не повторять!.. Но спрашиваю теперь, какое все это отношение имеет к наладке и введению в эксплуатацию системы автоматизации, ответственным за работу которой вы являетесь!
Тут вступил Эль-К с таким видом, с каким выручает студента, растерявшегося перед комиссией при защите диплома, его опытный руководитель:
– Иван Иванович хотел сказать, что до нынешнего века наука – физика, химия, механика – добивалась большинства успехов, следуя завету «Мир устроен просто», а :ложность представлялась свидетельством полузнания или знаком заблуждения. Сегодня к былому девизу науки требуется дополнение: «Мир в некоторых частях устроен не просто, а сложно…» [10 - См.: Искусственный интеллект (беседа акад. В. М. Глушкова с обозревателем «ЛГ» В. Моевым) // Литературная газета, 1976, 1 янв.] Сведение в целях познания сложного к сумме его простых частей требует и своего обращения, поиска правильного пути, обратного к сложному. Задача, стоящая перед многими отраслями современной науки и, быть может, прежде всего перед теми, которые занимаются изучением тех или иных проявлений жизни, – ну, например, перед молекулярной биологией, но также, конечно, и перед кибернетикой, – заключается в том, чтобы, отправляясь от редукционистских исследований, двигаться к более высоким уровням организации [11 - См.: Энгельгардт. К новым рубежам в познании основ явлений науки // Наука и жизнь. 1976. № 2.]. При этом сложноорганизованные системы обладают свойством, не выводимым из свойств элементов, эти самые системы образующих, на уровне таких систем возникает новое качество…
– Ближе к делу! Ближе к делу, Виктор Викторович! И вообще… Кто выступает, он или вы?!
– Иван Иванович хотел сказать, – и бровью не повел в ответ Эль-К, – что изучение такого рода систем должно вестись на… э-э… феноменологическом уровне…
– ?!
– Существуют два методологических принципа познания: онтологический и феноменологический [12 - См. там же.], – снисходительно пояснил Эль-К. – Следуя онтологическому принципу, изучают непосредственно изнутри, так сказать, механизм функционирования той или иной системы, механизм взаимодействия отдельных ее элементов, подсистем, прохождение информации по различным каналам… и тому подобное… Феноменологический же подход предполагает прежде всего изучение внешних проявлений работы системы. Система при этом остается для нас «черным ящиком». Однако и здесь мы можем получить достаточно интересные результаты, задавая системе определенные стимулы и измеряя соответствующие ее реакции… Или, например, можно исследовать систему в режиме «сенсорного голодания». Не буду, впрочем, перегружать вас информацией… Оба этих принципа, разумеется, должны дополнять друг друга также, как в изучении нашего мышления нейрофизиология дополняет психологию. На уровне сверхсложного системного анализа феноменологический подход необходим еще и потому, что всякое вторжение внутрь таких систем, всякое, так сказать, хирургическое вмешательство неизбежно приводит к функциональным расстройствам механизма. По крайней мере вызывает различные побочные эффекты, которые лишь затемняют подлинную картину. В анатомическом театре вы можете препарировать труп до мельчайших деталей. Но это будет уже именно труп, а не человек. Поэтому-то «общение» с такого рода системами и должно совершаться на «вербальном» уровне. В режиме «диалога», как модно теперь выражаться, мы можем судить о том, что происходит внутри системы, лишь поняв ее язык, уяснив себе некоторым образом, как она представляет себе себя, как она реагирует на своего собеседника, ну… более широко – на окружающий мир… Это, конечно, метафора, метафора…
– Окружающий мир, себя, нас, – (таким мы Кирилла Павловича никогда прежде не видели), – связи с реальностью!.. Это не метафора! Это… это субъективный или… объективный идеализм, товарищи!
– Понимаете, – это прошептал уже Иван Иванович, – она действительно обладает определенной, наивной картиной мира!
– Господи помилуй!.. – схватился за сердце Кирилл Павлович.
Эль-К недовольно покрутил головой, показывая, что мог бы, конечно, сказать гораздо больше и гораздо лучше Ивана Ивановича, но Иван Иванович мешает ему.
– Картина мира у нее, по вашим словам, наивная, – не выдержал теперь и Михайла Петрович (который тоже злился на то, что Иван Иванович себя так глупо ведет, «подставляется» сам, говорит не то, что нужно). – А в преферанс она у вас играет так, как будто всю жизнь свою только этим и занималась!
– Преферанс или там какие-то другие игры нужны для того, чтобы задать некую более или менее стандартную ситуацию общения, – опять вмешался Эль-К властно и раздраженно. – Вы же знаете, что в общении с нашей машиной в «диалоге» с нею постоянно возникают многочисленные нестандартные, неконтролируемые ситуации… Ну, например, когда Иван Иванович… м-м… по каким-либо причинам… отсутствует… Вот поэтому-то и необходимо построить некоторую стандартную, то есть ограниченную, легко воспроизводимую и вместе с тем достаточно гибкую ситуацию, соответствующую возможностям машины… Конечно, можно было бы придумать и что-нибудь поумнее…
– Вот именно!
Иван Иванович во время этой короткой перепалки вел себя уже совсем по-дурацки; не переставая бормотать себе под нос, он подошел к черной грифельной доске, стоявшей позади и слева от трибуны, начал чертить в уголке мелом что-то такое, что нам разглядеть было нельзя, потом стер чертеж ладонью, вернулся на трибуну и, вытирая руки грязным носовым платком, сказал:
– Видите ли, для того чтобы какое-то, самое простое высказывание было понято должным образом, необходимо определенное фоновое знание говорящих… Например, чтобы фраза «закрой окно» имела смысл, нужно: 1) чтобы окно было открыто; 2) чтобы были отношения, когда можно к другому так обратиться; 3) чтобы были руки и ноги… и так далее, так называемый принцип пресуппозиции… Мне хотелось бы здесь особенно подчеркнуть, что… если при логическом анализе высказываний основной критерий – это критерий истинности, то при анализе живой речи на первый план выступает коммуникативная значимость высказываний. Иными словами, на первый план выступает критерий искренности, а критерий истинности становится нерелевантным…
Кирилла Павловича при этих словах прямо-таки подбросило.
– Довольно! Прекратите! – застучал он по столу уже не карандашом, а кулаком. – Я лишаю вас слова!.. Я не намерен! Я объявляю… – Но тут сработал рефлекс человека, много лет пропредседательствовавшего на различных совещаниях, и Кирилл Павлович, пожевав губами, неожиданно закончил: – Объявляю перерыв, товарищи…
В коридоре мне пришлось сдерживать Михайлу Петровича, который рвался сказать Эль-К «все, что о нем думает». А Эль-К, надменно задрав подбородок, стоял в одиночестве поодаль (характерно, что никто к нему не подошел: все были не то чтобы возмущены, но смущены его сегодняшним поведением; и даже Лелик коварно убежал прочь, будто бы за нуждой); Эль-К наблюдал нашу борьбу и, кажется, догадывался, в чем тут дело.
Наконец Михайла Петрович, рассвирепев, отодвинул меня в сторону и, набычившись, шагнул к Эль-К.
– Так как же это прикажешь понимать?! – зарычал он. – Предлагаешь этого… на место Ивана?! Зачем?! Может, он тебе какую неоценимую услугу оказал?! Ты что, не знаешь, что это за человек?! Он что, по-твоему, способен на что-нибудь кроме своей филателии?.. Да и по отношению к Ивану… нехорошо, нехорошо! Вы что, поссорились с ним, что ли?..
– Да разве вы не видите, что он не в себе?! – прошептал Эль-К, показывая глазами на отворенную дверь зала, где, по-прежнему вперив взор в пол, сидел Иван Иванович.
– То есть как не в себе?! Я, по правде сказать, мало что понял, я не специалист…
– Вот именно… Извините меня…
– Но разве ты говорил не о том же самом?
– О том, не о том… Да вы посмотрите на него и поймете, о том или не о том!
– Ты считаешь, что он болен?
– А разве этого не видно? Тут и специалистом не надо быть…
– А ты говорил об этом с Кириллом Павловичем?
– Я пробовал, но он иногда, знаете ли, бывает… нечувствителен… к определенного рода вещам. Вернее, предпочитает быть нечувствительным…
Но к Кириллу Павловичу уже вернулось все его самообладание, а вместе с ним и житейская мудрость (или нечувствительность, как выразился Эль-К). В перерыве он отказался и слушать нас, а после перерыва решение его гласило: административных функций в отделе Системы, конечно, не разделять, а оставить все как есть; Ивана Ивановича обязать поднять в отделе дисциплину персонала, наладить занятия по повышению квалификации, полнее использовать резервы и равномернее загружать кадры, активнее опираться на помощь среднего руководящего звена (это имелся в виду Сорокосидис), представить развернутый письменный отчет не позднее 1 октября сего года. Было, однако, принято и предложение Лелика насчет того, чтобы не допускать посторонних в помещение вычислительного центра, для чего у дверей ВЦ организовать дополнительный пост охраны. На карточные игры был наложен безусловный запрет, но одновременно назначена была и специальная комиссия для изучения вопроса (в комиссии этой волею судеб оказался и я сам…).
11
В качестве члена вышеупомянутой комиссии 17 сентября я принял участие в одной из «контрольных игр» с машиной. Играли втроем: Лелик Сорокосидис, машина и я. Ивана Ивановича не было. Я пришел в ВЦ около пяти, и ребята сказали мне, что его уже с час как нет.
Прошедшее две недели назад обсуждение вообще плохо подействовало на Ивана Ивановича, с ним что-то случилось, он как-то сразу сдал, хотя и до того – я ведь говорил – выглядел далеко не блестяще; но тут от него уже совсем осталась лишь одна тень; «Ни то ни се, ни житель света, ни призрак мертвый», – как, краем уха я слышал, острил Эль-К. Хуже всего было, однако, на мой взгляд, то, что Иван Иванович при всей своей призрачности находился еще все время в состоянии сильнейшего, но, видимо, совершенно нецеленаправленного возбуждения. Это бросалось в глаза не только мне. Марья Григорьевна, с которой мы несколько раз за это время, правда мельком, переговорили, тоже тревожилась, что с Иваном Ивановичем что-то происходит, но толком ничего не могла сказать, потому что он, по ее словам, по-прежнему ее избегал; ребята с машины также беспокоились: «Странно, очень странно ведет себя Иван Иванович. Придет, побродит по залу, посидит задумчиво в уголке, пошепчет что-то про себя, да и уйдет среди бела дня. Куда, зачем – не отвечает. Никогда такого за ним не водилось…»
Итак, в тот день мы сидели, если можно так выразиться, втроем. Сначала было несколько человек зрителей из обслуживающего персонала, но часам к семи все разошлись. Дежурный инженер с программисткой влюбленно куковали за дальним столом, изредка выжидательно поглядывали на нас с Леликом: когда же мы наконец уйдем. Еще один дежурный спал на диване за стойками; сколько я видел его, он всегда спал, как шофер; его мощный храп перекрывал порою шум кондиционеров. Да, у отворенных дверей ВЦ в коридоре дремала еще бабка в гимнастерке ВОХРа…
Что можно сказать о сыгранной нами партии? Машина играла ровно, но без особой, я бы сказал, охоты, вяловато… Сыграли шестерную. Мы вистуем. На восьмерной села без одной, то есть шесть в гору и куча вистов. Потом сыграла две шестерных, семерную, восьмерную… Потом была неудачная распасовка: ее шесть взяток… Опять три хилые шестерные. Потом села на вистах без одной, единицу в гору, но хоть два виста… Короче, в принципе нулевая пуля – рубль девяносто шесть копеек выигрыша (расчет, конечно, символический, на что ей деньги).
А я продулся в пух и прах. Преферансист я не ахти какой, играю средне, но тут мне еще и не везло ужасно, и прикупы не шли – как куплю, так и сяду; или попадет не такой расклад, а то и такой, что при верной игре сажусь… Например, был мизер. Ловленый мизер, но им надо было угадать снос. У меня же две масти чистые, в бубнах десять, валет, в черве туз, семь. Я снес туза червей и валета бубнового. При их ходе в черву я положил семерку. Им пофартило, угадали, пошли в бубну, всучили коллектив, пять взяток. Затем опять несколько неудачных распасовок. Посадили меня и на восьмерной втемную, не сыграл у меня марьяж… В итоге – пятнадцать рублей проигрыша (хорошо только, что расчет символический, а то досталось бы мне от супруги!).
А вот Лелик – я с ним играл впервые, – вся его натура дельца и финансиста чудовищно выперла наружу, как на картине! Хотя игра и была условная, символическая, его обуял дикий азарт, играл он смело, напористо, жадно. Блефовал отчаянно. Как говорят в народе, типичный жлобский преферанс. Вистов нет, а вистует, хода нет, а все равно вистует. А уж везло ему – просто необычайно! Торгуется на трех взятках, и обязательно купит, рискованные мизеры берет… Например, нет масти и в банке валет, чужой ход, а ему приходит чудесная прокладочка в имеющуюся масть… Когда я впоследствии рассказывал о своих впечатлениях от этой игры, некоторые товарищи задавали вопрос: а не думаю ли я, что Лелик мухлевал? Нет, не думаю. Я, во всяком случае, ничего такого не заметил. Правда, он, а не я вводил данные в машину, но процедура ввода была предельно автоматизирована – по сути, достаточно было вложить карту в специальное визуально считывающее устройство и щелкнуть тумблером; считываемая карта тут же демонстрировалась на контрольном экране, на другом постоянно фиксировалась роспись пульки. Конечно, Лелик мог попутно (и незаметно для меня) вносить какие-то коррективы, нажимая еще какие-нибудь клавиши или кнопочки, но не думаю; я, повторяю, ничего подозрительного не заметил! Да и не верю я, чтобы он так хорошо знал машину… Да и она сама, помимо того, была, как мне объяснял кто-то, снабжена программой, блокирующей подобные шулерские махинации (AM – антимахинатор). Так что нет, чего не было, того не было, просто талантливый игрок, что вполне соответствовало тому, что я о нем знал.
В 19 часов 38 минут игра была окончена (указываю время точно, по электронным часам на пульте, я должен был вести протокол). Я сел писать черновик этого самого протокола. Лелик удалился к себе в каморку. Склад, где хранились запасные детали и различная техническая документация, помещался прежде довольно-таки неудобно – в главном корпусе, далеко; уже летом Иван Иванович нашел возможность освободить часть машинного зала, найдя нескольким стойкам другие места; освободившееся пространство отгородили легкой переборкой и перевели склад сюда; здесь же, внутри склада, и устроили «кабинет» для Сорокосидиса – поставили ему стол и сейф, чтобы он мог без помех заниматься своей сверхсложной и ответственной бухгалтерией (бюджет наш был здорово подорван, и мы возлагали, как я уже говорил, большие надежды на хоздоговорные заказы, которые вот-вот должны были посыпаться на нас со всех сторон).
Около восьми, быть может, в самом начале девятого, в зале возникла та самая царь-девица, ленинградская конструкторша с толстою косой. От быстрого, должно быть, бега по этажам и коридорам она раскраснелась, коса ее малость подрастрепалась.
– Что вы тут натворили?! – кинула она мне прямо с порога. – Почему машина встала? Что вы здесь делаете?
– Что за ерунда?! – осадил я ее. – Мы только что окончили контрольную партию. Я являюсь членом комиссии! Игра была закончена в девятнадцать тридцать восемь, машина работала нормально. А что такое? Почему вы решили…
Выяснилось, что девица была в лабораторном корпусе, возилась с расположенным там модулем управления коммутатором. Все шло хорошо, как вдруг от главного процессора (то есть от нас, из ВЦ) стали поступать какие-то бессмысленные команды, потом пошли пачки хаотических импульсов, а затем процессор и вовсе отключился, хотя канал связи был исправен, что легко можно проверить.
Следом за нею я поспешил к пульту, тупо смотрел, как она затравленно стучит клавишами, и, чувствуя, что я и вправду виноват (кто его знает, может быть, и вправду это мы тут что-то напортили), даже давал советы, вероятно, идиотские, потому что она несколько раз дико косилась на меня.
Наконец она гневно махнула рукой, оттолкнувшись ножкой, развернулась на 180° и отъехала от пульта метра на три (кресло было вертящееся и на колесиках).
– Нет, это Иван Иванович, – сказала она, занявшись своей косой.
Я оглянулся: дежурного инженера с программисткой не было видно, скорей всего, они скрылись, пока я писал протокол. Из-за стоек по-прежнему доносился мощный храп.
– Ивана Ивановича здесь нет. Его давно нет. Когда мы пришли, его уже не было, – осмелился указать ей я. – Здесь были только что двое… Но они куда-то подевались…
– Я знаю, что его нет, – сказала она, – но все равно это он…
Я сообразил, что под этим подразумевается:
– Простите… а вы… что же… верите в это?
Она рассмеялась (девица, право, была симпатичная):
– А что тут верить или не верить! Я, слава богу, здесь не первый год! Меня вон папа с мамой уже прокляли! – («А жених?» – хотел спросить я, но удержался.) – Нет, это Иван Иванович что-то опять отчудил…
– Пока был здесь? – все-таки решил уточнить я.
– Да нет же! – начала сердиться она. – Когда был уже там!.. Да, кстати… – нахмурилась она. – А вы не в курсе дела, где он сейчас?
Я подумал, что вопрос несет двойную нагрузку (то есть что она интересуется прежде всего, не у Марьи Григорьевны ли сейчас Иван Иванович), и отвечал осторожно:
– Не знаю, а… что?
– Да ничего! – Она, должно быть, догадалась, о чем я подумал, нахмурилась еще больше и, сделав пируэт, снова развернулась вместе с креслом к машине лицом. – Я звонила ему еще раньше, но то ли его нет дома, то ли у него испорчен телефон… Надо, кстати, записать в журнал время. Вот черт, не посмотрела точно, когда это началось! А вы не заметили, когда я пришла? Сейчас восемь сорок две, – взглянула она на табло. – Сколько я здесь, минут пятнадцать, двадцать?.. Ладно, вы можете потом рассказывать вашим дамам все что угодно. – Теперь от злости она проделала вместе с креслом фигуру прямь-таки высшего пилотажа («иммельман» или что-то вроде этого). – Можете рассказывать, но я… я страшно беспокоюсь за него, вы понимаете?! Я боюсь, что он сломался… не выдержал напряжения… Все это свалилось на него так неожиданно. Он оказался неподготовленным, понимаете? То есть я имею в виду – физически не подготовлен. Если бы он был помоложе!..
– А к чему не подготовлен-то?!
– К контакту, – сказала она как нечто само собой разумеющееся и сделала при этом такое движение, будто хотела пнуть мерзкую машину.
– Как вы себе представляете… этот… контакт? – поинтересовался я.
– А что тут себе представлять, – пожала она плечами. – Любой механизм привыкает к Хозяину. Вон вы пишете своей перьевой авторучкой, – углядела она, – а я возьму ее, так и будет она бумагу корябать, да и вы сразу спохватитесь: «Осторожнее, не испортите перышка!» Верно? Вот так вот. А тут же ведь сложнейшая машина, электронный мозг, десятки тысяч обратных связей, запоминающие устройства, программы самообучения, самонастройки! Да еще работали с нею все время в диалоговом режиме… вот она и привыкла… Считает его за хозяина…
– Да, но ведь и сам Иван Иванович к ней… привык тоже не меньше.
– Естественно. А я что, по-вашему, к ней не привыкла?! Какого черта я здесь сижу четвертый год?! А?! Или вот Петухов, – она показала большим пальцем через плечо, за стойки, откуда по-прежнему катились волны густого храпа. – Вы что думаете, почему он все время спит? А потому, что он дома спать не может! Ничего ему не мешает, жена с дочкой в соседней комнате, дочка спокойная, не орет… А вот у него бессонница! Не может заснуть, и все тут! А сюда придет, задрыхнет так, что тут все хоть гори синим пламенем, его не разбудишь!.. Ну, с Иваном Ивановичем, конечно, дело посложнее… эффект потоньше, не спорю. Мы с Петуховым к нему, конечно, только первое приближение, упрощенные модели… Но он уникум, вундеркинд… Жаль только, что так поздно это заметил…
– Скажите, а вы не замечали, что он с нею… иногда… считает… ну, как бы… в параллель?!
– Да? – вскинула она брови. – Мне тоже иногда казалось… но я…
– Вы имеете в виду также и эти его способности… ну, к… быстрому счету?..
– А вы тоже обратили на это внимание? – опять вскинула она брови. – Мне-то давно уже это мерещилось, я даже спросила как-то раз у него самого…
– Ну и что?!
– А ничего. С ним же в последнее время вообще нельзя разговаривать. Пробормотал что-то и отвернулся.
Столь интересный разговор наш в этот момент, к сожалению, был прерван – в зал вошел Лелик с портфелем и в кожаной шляпке, которую он носил даже летом, в самую жару. При известии, что машина встала, он изобразил волнение, но тут же сказал, что должен, к величайшему своему сожалению, идти, его ждут (при этом Лелик подмигнул мне и похлопал себя по нагрудному карману с кляссером), и, подписав пустой бланк протокола, скоренько смотался.
Мы с царь-девицей (только тут я узнал, что зовут ее Нина) попробовали еще раз позвонить Ивану Ивановичу, но безуспешно. Улучив момент, когда Нина пошла в дальний конец зала к своему столу за щеткой для волос, я набрал номер Марьи Григорьевны, там тоже никто не снял трубку.
За окнами было уже черно – сентябрь, девять часов вечера. Мертвенный люминесцентный огонь кое-где горевших светильников не разгонял наползшего в зал и сгустившегося между стойками мрака. Машина стояла немая, лишь изредка по рядам неоновых лампочек на пульте пробегала будто бы судорога, и опять все замирало; все, кроме пляшущих цифр на табло электронных часов. Эта пляска вселяла в душу какое-то немыслимое беспокойство. В голову лезли разные нелепые черные мысли: а уж не стряслось ли чего с нашим Иваном Ивановичем? Мало ли – вышел на шоссе, угодил под грузовик, или с сердцем что, или… Разговор наш с Ниной пресекся, мы сидели и только время от времени строили друг другу ободряющие гримасы: ничего, мол, все обойдется…
12
На табло выскочило ровно 21 час 15 минут, когда Нина решительно поднялась (назначив, видимо, сама себе этот срок).
– Я, пожалуй… пойду, дойду до Ивана Ивановича!..
– Да? Может… лучше мне? Или, может, мне пойти с вами? Давайте разыщем этих… или разбудим того…
Она опять сдвинула брови.
– А я, между прочим, никого и не боюсь! Мне ведь часто приходится туда бегать, вы же знаете, – ядовито прибавила она, – этих пока разыщешь, а этого пока добудишься… Остаться здесь кто-то должен, а одна я, пожалуй, добегу быстрее всего.
Я остался в одиночестве, размышляя, не обидеться ли мне на такую оценку моих атлетических возможностей. Нет, сейчас не тот случай. Было неуютно. Я походил по освещенному пространству у пульта, обошел стойки, попробовал разбудить Петухова (он даже и не пошевелился). Бабка-охранница у дверей, когда я подошел к ней, с трудом разлепила заплывшие глаза и придала своему лицу должностное выражение.
– Товарищ Сорокосидис давно ушли, – сказала она, – уже с час, как ушли. Вы что, здесь побудете? Присмотрите тогда уж, как и что.
Она извлекла из-под стола чайник и неторопливо заковыляла куда-то по коридору.
Я опять позвонил Ивану Ивановичу и опять впустую. Позвонил жене, извинился, что задерживаюсь. Занялся было протоколом и бросил – не мог сосредоточиться, тревожные предчувствия прямо одолевали.
Внезапно меня осенило: а что, если нажать какие-нибудь клавиши? Вслепую нажать, наугад, что-нибудь такое переключить, чтобы что-нибудь даже испортилось; тогда, если между машиной и Иваном Ивановичем действительно существует загадочная связь, он немедленно почувствует, что происходит что-то неладное (вдобавок к тому, о чем он уже знает), и прибежит (или позвонит, по крайней мере).
Раза три я протягивал руку к клавишам и отдергивал ее снова и снова. Наконец нажал на одну, на другую…
С машиной начало твориться что-то невообразимое! На пульте полыхнули разноцветные огни, застучали печатающие устройства, сбрасывая на пол широкую ленту, загудел мотор магнитного барабана. В страхе я прянул наугад, заметался по залу, бросился к спящему Петухову (безрезультатно), попытался прочесть, что там такое она напечатала… Куда там! Что я мог тут разобрать-то? Во всяком случае, в пределах моего разумения смысла тут не было никакого…
Машина, однако, постепенно успокоилась. Забившись в угол, я наблюдал за ней. Через несколько минут она, кажется, вернулась в прежнее состояние, замерла. Часы показывали двадцать один пятьдесят пять. Нина, следовательно, отсутствовала сорок минут уже. «Идти до Ивана Ивановича быстрым шагом минут семь, – прикинул я. – Туда и обратно – четырнадцать. Если она застала его, то они должны быть уже здесь. Если же не застала, то… Пошла куда-нибудь искать? И потом… если Иван Иванович действительно чувствует, что происходит с машиной, то он давно бы уж должен примчаться сюда… По крайней мере, должен был почувствовать, когда я затеял свои манипуляции с клавишами… Но так как его нет… остается два варианта: либо он ничего не почувствовал, либо с ним все же что-то случилось…»
Я сидел как на иголках, и едва часы показали 22, меня будто сорвало с места – к Ивану Ивановичу, скорей, ждать дольше нельзя в бездействии, побегу кратчайшим путем, в крайнем случае их встречу! Нет, помню, еще минуту-другую я колебался, обнаружив, что бабка так и не вернулась до сих пор на свой пост, но потом подумал: «А что я, нанимался, что ли, сторожить эту проклятую машину?! В конце концов, есть дежурные, пусть они и отвечают!» – и сломя голову помчался знакомой тропой вдоль шоссе и дальше ельником, через овраг, напрямик к кварталу «В», где жил Иван Иванович. Видела бы меня тогда Нина! И уж, не дай бог, кто-нибудь из знакомых! (Впрочем, потом выяснилось, что никто не видел.)
Взмыленный, храпя, словно какой-нибудь конь Опанаса Гельвециевича, я через пять минут – не больше – очутился уже перед домом Ивана Ивановича. Еще на бегу нашел его окна: есть ли свет? Свет горел. Задыхаясь, я добежал до третьего этажа, позвонил, тут же увидел, что входная дверь приотворена, и буквально ворвался в квартиру.
Иван Иванович был жив, смертельно бледен, но жив. Он в столбняке стоял у письменного стола, упершись, как это сделалось за последнее время ему свойственным, остекленевшим взором в пол, и никак не отреагировал на мое появление. Комнату из угла в угол мерила крупными шагами Марья Григорьевна, и выражение лица у нее было тоже несколько оцепенелое, но яростное. В отличие от Ивана Ивановича она, однако, все же чуть повернула голову, когда я вошел. На кухне, вся зареванная, сидела Нина… Очевидно, здесь был скандал, и скандал затяжной, основательный.
Я засомневался, не уйти ли мне сразу, но повернуться и уйти было вроде бы неудобно. С кретинской миной, произнося, кажется, какие-то слова типа: «Как поживаете? Что у вас новенького? А как дела?» – я нетвердо, на деревянных ногах пересек комнату и плюхнулся на диван. «Сколько ж времени у них это длится?» – прикинул я машинально, по инерции, представив себе на мгновение табло с пляшущими цифрами. Марья Григорьевна, судя по всему, и сама неоднократно принималась плакать.
– Извините меня… за вторжение, – наконец выдавил я из себя. – Дело в том, что… машина… Мы наконец, понимаете ли, играли контрольную партию… Представьте себе, я… у меня на мизере… А у вас телефон, наверное, не раб ота ет…
Марья Григорьевна остановилась передо мной, скрестив на груди руки, покачиваясь с носка на пятку.
– Ну, – зло спросила она. – Вы что, тоже?
– Что… тоже? – пролепетал я, сжимаясь под ее пронизывающим взглядом.
– Тоже пришли морочить мне голову?!
– Я?! Но уверяю вас!.. Марья Григорьевна, что с вами?
– Со мной?! Со мной ровным счетом ничего! Вы лучше спросите, что с ним! – Она ткнула пальцем в сторону Ивана Ивановича. – Что происходит с ним!.. Вот, полюбуйтесь на него! Пожалуйста, вот вам, вы все же историк науки, записывайте! Живой персонаж из научно-фантастического романа! Сайенс-фикшн! Человек-машина! Робот! Да-да, робот, слышите вы! – (Это она обращалась, конечно, уже к Ивану Ивановичу.) – У вас нет сердца! У вас электронная схема вместо него, триггер!!!
– Марья Григорьевна! – (Это уже взмолился я.)
– Что Марья Григорьевна? – передразнила она. – Что Марья Григорьевна? А вы знаете, что он мне сказал?! Вы знаете, что он мне сказал?! Он мне сказал, что я ему мешаю работать! Вы слышали?! Нет, пока про это чесали языками бабы на всех перекрестках, пока этот подлец Эль-К… Я терпела, терпела… Но услышать такие слова от него самого… от него самого… Да еще и при ней! Я, видите ли, им мешаю работать! Они, видите ли, работают! Хорошая у вас работа, как я погляжу! Я для такой работы, конечно, уж не гожусь! «Фид-бэк, фид-бэк, позабавиться не грех…» Нет, это надо же! Вот уж верно говорят в народе: седина в бороду, а бес в ребро!
– Как вам не стыдно, Марья Григорьевна! – На кухне Нина заревела в голос.
– Мне стыдно?! Мне?! Это вам должно быть стыдно! Вам нужно выйти замуж?! Пожалуйста! Мужиков полно! Вам что, нужен обязательно он?! Чтобы потом всю жизнь дурачить его, чтобы он остаток своих дней ходил рогатым?!
Ивана Ивановича зашатало.
– Уходите, Марья Григорьевна, уходите, прошу вас… Машина… – невнятно, еле шевеля языком, попросил он.
– Это вы мне?! Уходите?! Машина?! – закричала Марья Григорьевна. – Да пропадайте вы пропадом с вашей машиной!!! Из-за дерьма, железок!!! Да я сожгу ее к чертовой матери!!!
И с этими словами, схватив с вешалки плащ, она бросилась вон, хлопнув за собой дверью так сильно, что с полок над столом Ивана Ивановича попадали книги!
Иван Иванович минуту-другую беспомощно озирался по сторонам, полез было под стол собирать книги, дрожащими руками стал расставлять их по полкам, потом швырнул две оставшиеся книги, которые не хотели устанавливаться, обратно на пол и нелепой рысцой (движения его рук и ног были плохо скоординированы) затрусил к выходу, насколько я понял, догонять Марью Григорьевну…
Мы с Ниной ждали его (или их) больше часу. Я утешал Нину, она рассказывала мне о себе, признавшись, в частности, что застряла у нас в городке так надолго, конечно же, больше всего из-за Эль-К, который сначала тоже как будто… но потом вдруг переменился, стал изображать, что ревнует ее к Ивану Ивановичу, донимать ее совершенно неоправданными упреками, что она, дескать, предпочла ему (Эль-К) Ивана Ивановича, а потом и вовсе подал дело таким образом, что, дескать, из благородных чувств он «отходит в сторону», не хочет разрушать их счастье, уверял даже, что Иван Иванович якобы сам просил его об этом, во всяком случае, намекал, что любит ее (то есть Нину) без памяти, что это последний луч надежды в его жизни и т. д., Нина пробовала выяснить истину у самого Ивана Ивановича, но с ним, как известно, последнее время совсем нельзя разговаривать, и толку она не добилась. Скорей всего, считала она, ветреный Эль-К просто-напросто нашел себе другую пассию и изобрел этот благовидный предлог, чтобы отделаться от нее, Нины…
За такой беседой мы скоротали время до половины двенадцатого. Сидеть и ждать дальше было как-то глупо. Да и чего мы, собственно, ждали-то?! Телефон молчал – оказывается, то ли сам Иван Иванович, то ли Марья Григорьевна грохнули его сегодня об пол, уж не знаю, при каких обстоятельствах. Возвращаться опять на машину? Нет, не было никаких сил ни у Нины, ни у меня, оба мы были предельно измотаны.
Правда, какое-то время еще мы прождали, поскольку не в состоянии были решить, как поступить с дверью, то есть взял ли Иван Иванович с собой ключ или нет. Потом сказали себе, что наверняка взял, а если и не взял, то не маленький, сообразит, как ему быть, и захлопнули дверь на английский замок – оставлять квартиру открытой все же не хотелось.
Проводив Нину до общежития, я вернулся домой в первом часу, долго оправдывался перед женой за опоздание, разнервничался и потом, несмотря на усталость, не мог уснуть, пил сердечные капли и седуксен…
13
Мне показалось, что я спал минуты две-три, не более того, – истошный вопль жены вывел меня из забытья:
– Вставай!!! Скорее!!! Пожар!!! Ваш институт горит!!!
Сквозь занавески пробивался, с каждым мгновением становясь будто сильнее и сильнее, отблеск кровавого зарева.
Я подбежал к окну: над перелеском, что окружал институт, ползли огромные клубы дыма, время от времени выше деревьев взметывались языки пламени. На часах было половина четвертого. Я поспешно одевался. Затрещал телефон, звонил Зиновий Моисеевич:
– Вычислительный центр горит! Где Копьев, не знаете?! Ищут Копьева!
– Он-то что теперь может сделать? При чем он теперь-то? – встревожился я не на шутку, чувствуя вместе с тем, что плохо соображаю и голова моя будто набита ватой.
Ноги, когда я выскочил на улицу, тоже были ватные. Обгоняя меня, через лесок к институту бежали люди. И снова все без конца спрашивали: «Где Копьев? Что с Копьевым? Никто не видел его?..»
С шоссе доносился вой сирен – пожарных и «скорой помощи». Чем ближе к институту, тем оглушительней был рев огня, слышалось ужасающее шипение – это, наверное, пустили в ход брандспойты, порою что-то как бы взрывалось.
Добежали. С первого взгляда было видно, что вычислительный центр обречен. Огонь бил изо всех окон, через обрушивающуюся в двух местах крышу. Прямо перед моим носом дала трещину кирпичная кладка боковой наружной стены. Белый огонь, такой, словно туда влили расплавленный металл, в мгновение ока заполнил расселину доверху…
Казалось, чему бы и гореть в вычислительном центре. А вот горело, и еще как горело! Нашлось чему! Прежде всего горел так называемый фальшпол (это мне объясняли уже там, на пожаре). В вычислительных центрах всегда делают такой специальный настил, примерно в полуметре от основного пола, под настилом этим прокладываются коммуникации – кабели, воздухопроводы; сама машина монтируется уже на этом настиле. На изготовлении таких фальшполов – дюралевые стойки, пластик, все такое прочее – почему-то специализируется энская тюрьма (да, есть вот такая подробность), заказан он им был и нами, но исполнение заказа по каким-то причинам затянулось, и у нас сделали поэтому временный, целиком деревянный фальшпол, таким образом, горючего материала, значит, было уже порядочно. Ну а кроме того хорошо горит и мебель – столы, стулья, диваны, – горит столярная фурнитура, горит краска, горят и те стеллажи, что на складе, папки с технической документацией, рулоны бумаги для печатающих устройств тоже, как сказал один пожарный, могут увеличивать загораемость…
События, по словам ранее прибывших (и все разузнавших), развивались приблизительно так. В начале третьего бабка-охранница спросонок почувствовала запах гари (дверь в зал была приоткрыта, бабкин пост, как я уже говорил, находился в коридоре). Зал был уже полон дыма. Бабка стала звать дежурных. Никто не откликался. Она кинулась к деду-охраннику в вестибюле. Вместе они стали звонить, но не «01», а сначала непосредственному своему начальству, нашему коменданту. Того не было дома: он уехал в Волобуевск к шурину и заночевал у него. Жена – тоже от большого ума – сказала, что попробует дозвониться в Волобуевск, пусть мужнины подчиненные подождут. Эти уселись ждать. Дым за это время распространился уже по всему первому этажу. Откуда-то появились и дежурный инженер с программисткой. Открыв люки, они попытались загасить огонь из огнетушителей, но пламя бушевало уже вовсю, и только тогда, устрашенные, они вызвали пожарную команду. Команда примчалась скоро, одновременно с первыми жителями городка, заметившими дым над институтом. В каком-то отношении появление жителей (среди которых были и научные сотрудники) оказалось роковым, потому что эти научные работники прежде всего порекомендовали пожарным тушить как можно аккуратнее, не повреждая машины, чем, разумеется, озадачили всю команду. К тому же горело, как сперва представлялось, лишь в одном углу, ближнем к главному корпусу. Там были сосредоточены все подоспевшие пожарные силы. Долго искали во дворе канализационный люк, чтобы подсоединить кишку, тем временем заливая огонь из машины-цистерны. (Брандспойт при пожарном кране в коридоре оказался короток и до горевшего угла не доставал.) Отыскали люк, принялись за дело, но тут обнаружили, что с другой стороны пристройка тоже вся занялась, и гораздо сильнее, чем с этой. Опять начались поиски люка…
Короче, сейчас борьба шла уже за то, чтобы отстоять от огня смежные с ВЦ помещения главного корпуса, хозяйственные постройки вдоль забора, и не дать пожару перекинуться на ближайший лесок.
Я включился в работу – как раз прибыла машина с лопатами. Нужно было вырыть неглубокий, но достаточно широкий ров между пристройкой и лесом. Работали дружно, слаженно. Хотя народу собралось порядочно – чуть ли не весь городок, – сутолоки не было никакой, каждый сразу уяснил себе свое место и свою задачу. Праздно шатающихся тоже не было. Все это – благодаря тому, что руководил нами Михайла Петрович. Да, здесь он был в своей стихии! Его богатырская фигура, озаренная огнями пожара, была видна отовсюду; перекрывая рев и треск пламени, гремел его бас; седая грива разметалась по ветру… Не ограничиваясь отдаванием приказов, Михайла Петрович порою сам бесстрашно шагал в пекло и, подхватив какую-нибудь горящую балку, швырял ее далеко к забору! Брандмейстер, начальник пожарной команды, полностью признал превосходство Михайлы Петровича и тоскливо мыкался где-то за его спиной, лишь изредка робко позволяя себе спросить: «А не надо ли?.. А вам не кажется, что?..» – совсем как нерукодельный хозяин-интеллигент, позвавший умельца соседа помочь починить табуретку.
Грунт был тяжелый – суглинок, да еще вперемежку с остатками слежавшегося и окаменевшего строительного мусора. С пристройки несло невыносимым жаром, осушавшим пот, которым прошибало нас от непривычного труда. Мы поскидывали пиджаки, рубахи. Но никто не жаловался, не ныл, не было слышно и ругани – только так, в пространство, по делу, когда не поддавался какой-нибудь вылезший вдруг из-под земли огрызок железобетонной конструкции или водопроводной трубы… Все наши были здесь, все без исключения. В дыму мелькнуло одухотворенное лицо Эль-К. По двору туда и сюда сновал зачем-то Лелик Сорокосидис, еще усердней, чем всегда, выворачивающий ноги по своему чарли-чаплинскому обыкновению… Рядом со мной самозабвенно махал киркой Герц. Как-то так получилось, само собой (или, может быть, распорядился Михайла Петрович), что у каждого институтского отдела, у каждого сектора образовался свой участок работы. Дамы трудились наравне с мужчинами… Вот с багром в руках мимо нас прошел Кирилл Павлович… А вон с ломом Валерий… Остановившись на секунду передохнуть, мы увидели и только что подъехавшую машину Опанаса Гельвециевича. Двое наших аспирантов под руки подвели его сразу же туда, где возвышался Михайла Петрович.
– А у меня тоже… сожгли… библиотеку в усадьбе! – сказал с вызовом Опанас Гельвециевич. – Хорошо, что коней успели вывести!
По шоссе нам на подмогу подтягивались бульдозеры. Вдруг стройность наших рядов нарушилась: Нина, на сей раз простоволосая, обезумевшая, потерявшая свою царственную осанку, металась между людей, воя по-бабьи: «Петухов!!! Где Петухов?!! Петухова убили!!! А-а-а…» – и рвалась в самое пламя; ее едва удерживали несколько человек.
У меня волосы встали дыбом. Все кругом засуетились, забегали, закричали… Михайла Петрович гаркнул: «Майор! Четверых самых лучших – туда!!!» – и сам рванулся вперед, готовый, как его предки в старину, разнести кулаками раскаленные стены, но пробиться во что бы то ни стало! Опережая его, в окна прыгнули четверо молодцов в бруситовых робах и блестящих касках. Им вослед били мощные струи брандспойтов… Минута… другая… и в проеме появился солдат с телом на плечах, второй подсаживал товарища сзади, двое других выбросили через окно тлеющие остатки дивана. С рук на руки первые двое передали свою ношу Михайле Петровичу… Многие из нас закрыли глаза, чтобы не видеть ужасного зрелища… Мне происходящее заслоняли люди, я успел заметить только затлевшиеся пиджак и брюки (Петухов, естественно, спал не раздеваясь).
Его отнесли подальше в лесок, положили на мох под сосною. Ребята из ВЦ сгрудились вокруг, прервав работу, – как бойцы среди боя, – подошли и мы. Некоторые уже потянулись стаскивать с голов шляпы и кепки. Капитан местной милиции, протиснувшийся вперед, поднес руку к козырьку. Санитарная машина, буксуя на развороченной лужайке, подруливала поближе… Но тут началось нечто непредвиденное. Петухов открыл глаза, потом сел, изумленно озираясь на публику, столпившуюся вокруг, на сосны, простершие над ним свои ветви, неуверенно улыбнулся и затем вдруг зашелся от хохота, повалясь обратно на мох и даже болтая ногами. «Ну, вы даете! Неплохо! Ну ладно, я тоже когда-нибудь вам устрою! Ха-ха-ха! – утробно смеялся он. Но, увидев дыры на брюках, огорчился: – А вот это уже слишком. Единственный мой костюм! Вы что, ребята, рехнулись? Нет, ну что я скажу жене! Купите новый!.. Я вам точно говорю… Теперь мне понятно, почему мне снилось, что на ВЦ пожар… Нет, это с вашей стороны свинство!..» И тут глаза у него полезли на лоб: он обратил внимание, что и у приятелей его вид не совсем обычный – полуголые, ободранные, обгорелые, – он обернулся и, узрев наконец между деревьями пламя, задрожал и опять повалился в мох…
Только тогда мы догадались, что он не только не сгорел, но даже и не угорел, как это ни странно, а все это время он просто-напросто спал; проснувшись же и найдя себя в лесу под сосной, заключил, что приятели учинили над ним такую шутку (в духе Эль-К) и лишь несколько переборщили, спалив ему пиджак и брюки.
Кто браня Петухова, а кто смеясь, а в общем-то, – не побоюсь сказать, – отчасти раздосадованные этой глупой историей, мы побежали по своим местам.
Но делать нам там было, по сути, уже нечего: наш защитный ров распахивали бульдозеры, а у пристройки прямо на наших глазах обвалилась целиком внутрь крыша, сноп искр взметнулся вверх метров на пятьдесят – выше главного корпуса – над тем самым местом, откуда только что вытащили Петухова.
Светало. Взобравшись на бруствер, отсыпанный нами и бульдозерами, опершись на ненужные теперь кирки и лопаты, мы молча долго глядели, как светлое пламя, весело играя, пожирает то, чему отдано было столько в нашей жизни за эти последние годы. «А где же Иван Иванович? – вновь встревожился я, гоня прочь поскорее мысль: а что, если его-то и позабыли там на самом деле?! – Нет-нет, – поспешил успокоить я сам себя. – Ведь бабка-то охранница звала дежурных, потом инженер с программисткой бегали по залу с огнетушителем, да и пожарные вначале еще были внутри. его заметили бы. Он откликнулся бы, его нашли бы. Вряд ли он мог так уж сразу потерять сознание и свалиться куда-нибудь за стойку… Хотя ведь он был так слаб, так слаб… и голос у него совсем пропал… Нет, не может быть! Не верю!.. Хорошо, а где же Марья Григорьевна?!»
Я обвел взглядом стоявших плотным кольцом у бруствера и у бетонного забора людей, но не нашел среди них тех двоих, которых надеялся найти… Я спросил у кого-то: не попадался ли им Иван Иванович? Нет, не попадался, они и сами беспокоились, где он и что с ним. По цепочке пошло: где же Иван Иванович, не знаете?.. Никто не знал. Ко мне подбежала Нина, она тоже была взволнована, не видя его…
Зато мы увидели неподалеку от себя Эль-К, и – честное слово – облик его потряс нас едва ли не больше, чем все, нами в эту ночь пережитое. Выбритый, аккуратно причесанный, одетый с иголочки, как будто на прием – в светлом макинтоше, на котором не было ни пятнышка, при белой крахмальной рубахе, ослепительно сверкали манжеты, не выехавшие из-под пиджака ни на сантиметр дальше положенного, при галстуке, не развязавшемся, не сдвинутом набок, в отутюженных брюках, опять-таки не выпачканных, как у всех нас… ну разве что ботиночки, начищенные перед выходом из дома, были сейчас немного заляпаны грязью… – нет, невозможно! – ведь я же видел, он был на пожаре с самого начала, он наверняка что-то делал, принимал, так сказать, участие, он не мог стоять сложа руки! Так как же он умудрился?! Непостижимо!.. Но главное, конечно, заключалось вовсе не в этом… Главное… главное – это выражение его лица – светлое, почти под стать пламени, гордое и, я бы сказал, удовлетворенное выражение! Сцепив руки за спиной, он смотрел на огонь, легкая улыбка бродила по его лицу – или то были всего лишь отблески пламени?.. Нет, он улыбался, он улыбался! Он читал стихи! Он декламировал:
Я жег мой труд и холодно смотрел,
Как мысль моя и звуки, мной рожденны,
Пылая, с легким дымом исчезали!
Меж тем огонь, уничтожив все что мог, сам собой угасал. Пожарные заливали дымившиеся развалины. Сквозь пустые оконные рамы и разошедшиеся трещинами стены видны были почерневшие и перекореженные остовы стоек с колтунами проводов и красными сосульками оплавившейся, остывающей меди…
Заметно похолодало. Солнце вот-вот должно было взойти. Мы пошли искать сброшенные прежде плащи, пиджаки и рубахи. Долго пытались отчистить замызганную одежду, выколачивали ее о деревья и терли сухой травой. Потом опять поднялись на бруствер – кинуть прощальный взгляд на пепелище…
И тут все ахнули: там, внутри, по неостывшей еще золе, кое-где полыхавшей даже огнем, среди оседающих сизых дымов меж обломков кирпичных стен и завалов железа бродил человек! То был Иван Иванович, несомненно!
Вновь четверка спасателей бросилась вперед (хотя опасности теперь особой не было, но все же – сгореть не сгорел бы, а обгореть мог здорово или удариться обо что-нибудь, или упала бы на него какая-нибудь накренившаяся конструкция)… За дымом и закрутившимися вихрями пепла послышались крики, шум. Несколько наших, невзирая на протесты брандмейстера, все же кинулись туда. Я тоже – потому что мы поняли сразу: Иван Иванович не хочет уходить оттуда, наверное, цепляется, бедняга, за горячие еще стойки, упирается…
Его вывели, истерзанного, грязного, мокрого – попал под струю воды, – ноги выше колен в золе, волосы всклочены. Он что-то бубнил про себя, время от времени выкрикивал, подвывал, норовил вырваться; нас, по-видимому, за друзей не признал, глядел пугливо – городской сумасшедший, да и только!
Подоспевшие фельдшеры помогли нам запихнуть его в санитарную машину…
14
Государственная комиссия (на сей раз ей суждено было быть последней) прибыла уже в тот же вечер. Но еще утром, не отоспавшись – какой там сон, – лишь помывшись и переодевшись, я давал одним из первых (ведь на машине-то я был одним из последних!) показания следователю нашего местного отделения областной прокуратуры – маленькому невзрачному человеку, что называется, «без особых примет», – без особых настолько, что лишь потом жена мне доказала, что живет он в соседнем с нами доме (он еще сказал мне: «Мы с вами знакомы», – а я удивился), и мы, конечно, тысячу раз с ним встречались, а однажды на субботнике даже вместе сажали у нас во дворе какую-то елочку.
Быть может, в силу нашего с ним «знакомства» (чего я, повторяю, тогда не уразумел) держался он, как мне показалось, как-то скованно, чуть ли не стесняясь задавать вопросы, хотя вопросы были самые заурядные: не помните ли, когда вы пришли? Не припомните ли точно время, когда вы вышли из ВЦ? Кто, кроме вас, находился в зале, когда? и т. п. Я подробнейшим образом изложил все то, что уже известно читателю… Да, разумеется, были еще вопросы обо мне самом: кто да что, в каких отношениях были с заведующим отделом Системы, не было ли между вами каких-либо недоразумений, личной неприязни…
Старательно, аккуратнейшим, каллиграфическим почерком следователь – Василий Андреевич Кондратков, так его звали, – писал протокол, начав его, помнится, такими словами: «Учась в Саратовском Государственном университете, я увлекался историей науки. Окончил институт я в 1954 году. В декабре 1962 года (такой точной даты я не помню) мой знакомый, Петров Виталий Игнатьевич (проживающий ныне в городе Пскове, точного адреса я не помню), вернувшийся тогда из командировки в энский филиал Академии наук, предложил мне…»
У него была довольно смешная манера, пиша, все время рассуждать с самим собой, вслух, но по нескольку раз переповторяя то, что он пишет. «Так-как, – приговаривал он, одним глазом глядя в свой блокнот, а другим – в бланк протокола. – Пишем-пишем… Что пишем? Пишем: “учась”. Учась, учась, учась… Где учась? Учась в институте… Нет, учась в университете?..» – и так далее. Вот, пожалуй, единственная черта, немного оживившая унылую процедуру, которой мне пришлось подвергнуться. В конце концов к нам вошел какой-то начальник в форме полковника, явно не наш, из областного центра, но не представился, посмотрел только готовые листки протокола и удалился.
Одновременно со мной в соседней комнате давали свидетельские показания Нина, бабка-охранница, те самые дежурные инженер с программисткой и Петухов.
Выйдя от следователей, мы обменялись впечатлениями и информацией, причем основную коррективу в выше обрисованную картину случившегося внесла бабка-охранница, показавшая следствию, что уже поздно ночью, после моего ухода из ВЦ – во втором или в третьем часу, – на ВЦ появилась Марья Григорьевна. Бабка не хотела ее пускать, но та оттолкнула ее и сама прорвалась в зал, пробыла там недолго («Рыскала туда-сюда, ровно зверь лесной, фыр-р-рь, фыр-р-рь!» – сказала бабка) и убежала, когда бабка решительно пошла за нею следом. «И вот только эта свиристелка, прости Господи, ускакала, – продолжала бабка, – гляжу, сами идуть! Вошли, посмотрели вокруг… Будто прощались… Слезу смахнули. И ушли…»
Уже на улице я встретил приятельницу Марьи Григорьевны – не могу твердо сказать, как ее звали – Алиса, Алина? – которая сообщила мне, что Марья Григорьевна тоже «вызвана», но идти не может: она заболела, пришла ночью к ней (к Алисе или к Алине) в ужасном состоянии, до утра они ее утешали (м-да, пожалуй Алиса и Алина были все-таки две разные личности), отпаивали ее валерьянкой, сбились с ног, про пожар ничего не знали (окна у них выходят на другую сторону, да и не до этого было), а когда наутро услыхали топот и громкие разговоры возвращающихся с пожара и узнали… то… В общем, Марье Григорьевне стало еще хуже, был обморок, со всего маху упав, Марья Григорьевна разбила себе голову, они (Алина и Алиса) опасаются сотрясения мозга, опасаются также, как бы та не наложила на себя руки, сейчас одна из них побежала сюда, а другая неотлучно находится при Марье Григорьевне, которую они отвели все же домой.
Когда я посочувствовал, что вот и Иван Иванович, дескать, тоже, бедняга… Алиса (буду называть ее Алиса) внезапно разразилась потоком проклятий, сказав, что «этот негодяй, измучивший Марью Григорьевну», вчера, то есть сегодня ночью, но, к счастью, еще до Марьи Григорьевны, вдруг заявился к ней (к Алисе) в поисках Марьи Григорьевны. Алиса выставила его вон. А когда Марья Григорьевна пришла, то Алиса предпочла не говорить ей о визите, чтобы не расстраивать ее.
Едва я расстался с Алисой и присоединился к ожидавшим меня Нине и Петухову, как нас нагнал Валерий Витуковский. Время было уже обеденное, Валерий буквально силой заставил нас идти с ним подкрепиться в нашу столовую. Ему, конечно, хотелось поговорить, узнать «дополнительные детали». Ну, понятно, что нам и самим трудно было молчать. Валерий, судя по всему, рассчитывал, что вести следствие будет поручено ему (не знаю, имел ли он на это право по должности), и теперь, когда дело поручено другому, был здорово огорчен и обижен. Об этом другом – «моем» следователе, Василии Андреевиче Кондраткове, – он отзывался скептически, характеризовал его как «посредственного», единственным удачным делом которого была поимка ребят из Волобуева, угнавших у нас в городке автомобиль. В тот раз Кондратков предположил, что ребята решили совершить на машине путешествие куда-нибудь в южные страны, на Кавказ или в Крым, поехали не по главному шоссе, а в обход, прикинул, какой примерно дорогой они могли отправиться, и в течение одного дня нашел машину (застрявшую на проселке и брошенную), а через неделю с помощью вызванных армейских вертолетов разыскали и заблудившихся в глухой тайге ребят… (По-моему, не так уж и плохо, но Валерию я, конечно, ничего не возразил на это.)
Дело о «пожаре», сказал далее Валерий, с самого начала пошло по неверному руслу. Установка взята доказать, что имело место «самовозгорание в результате короткого замыкания» (тут Валерий намекнул, что ему известно о состоявшемся рано утром совещании его начальства с Кириллом Павловичем и председателем нашего филиальского президиума). А между тем у него (Валерия) есть кое-какие соображения на сей счет, которых он пока что раскрывать не хочет, но все то, что мы ему рассказали, лишь укрепляет его во мнении, что… нет, сейчас он об этом говорить не будет, ему надо еще кое-что выяснить…
В целом же со слов Валерия получалось так, что в определенном смысле он даже рад, что его не запрягли в это дело сразу – погряз бы в бумагомарании, недостало бы времени на размышления, тогда как теперь времени у него сколько угодно (начальство-то поглощено другим); остается только и всего, что подождать, пока им станет ясна абсолютная бесперспективность линии Кондраткова, и тут они неизбежно должны будут обратиться к нему, к Валерию.
Здесь я, честно говоря, пожалел, что опрометчиво передал Валерию некоторые сцены у Ивана Ивановича (у следователя-то я их, признаться, опустил, а вот Валерию-то просто как хорошему знакомому передал!), потому что, как мне показалось…
Ну, об этом в свое время.
Мы распрощались с Валерием. Нина тоже мною была вроде как недовольна…
Как я уже сказал, к вечеру из Москвы спецрейсом прилетела государственная комиссия, многих членов которой мы уже хорошо знали, а также представители следственных органов, в том числе генерал из КГБ (не знаю, точно ли, но у нас говорили, что это генерал из КГБ, эксперты-криминалисты, в частности зачем-то даже эксперт по судебной медицине, вот это достоверно – у нас в городе оказался один его знакомый), и, наконец, два фотографа.
«Ну, теперь начнется!» – сказали наши.
Но ничего чрезвычайного, внешне по крайней мере, заметно не было. Разве что заставили нас являться на работу к девяти утра и отсиживать весь день. Библиотечные дни и домашние занятия были отменены. Пепелище с трех сторон обнесли глухим забором, сверху из окон главного корпуса нам видно было, как члены комиссии и те, что из органов, закатав почти до колен штанины, перескакивают там с камешка на досточку и опять на камешек, будто экскурсанты в развалинах древнего поселения, ведомые Михайлой Петровичем, мужественно взявшим на себя бремя представительствования за весь филиал в столь трудной ситуации (с чем Кирилл Павлович и остальные члены президиума охотно согласились). Ритуально побродивши с полчаса, высшие чины удалялись на закрытое совещание в кабинет к Кириллу Павловичу. На пепелище оставались эксперты, которые, поскольку чертежи и планы пристройки сгорели во время пожара, занимались теперь главным образом обмерами, для чего таскали за собой геодезический инструмент, двухметровую машину, так и сяк прикладывали рулетку, натягивали разные веревочки, что, конечно, вызывало у нас отчасти иронические улыбки. Но надо сказать, что и у самих экспертов бывал порой такой вид, словно они сами заранее были убеждены в беспомощности своей работы, и мешало им откровенно сказать нам об этом лишь сознание принадлежности к их таинственной и могущественной корпорации. Впрочем, один из них (у нас считалось, что это майор из МУРа) имел привычку, встречаясь с кем-нибудь из нас (лица-то за три дня уже примелькались), по-особому как-то подмигивать (но не здоровался, а именно как-то ухарски подмигивал), будто бы говоря: «Вы все понимаете, и я все понимаю. Все все понимают. Вот и хорошо! Молчок!..» Вечерами, с наступлением темноты, на развалины приходили фотографы – настоящие профессионалы больше всего любят снимать ночью, с искусственным освещением.
Ежедневно, однако, кого-нибудь из нас вызывали к следователю. Вызывали и меня вторично. Опять же те же стандартные вопросы, мои стереотипные ответы. То же разочаровывающее ощущение рутинности. (Хотя чего, собственно, хотелось? Непонятно! Романтики, что ли?!) А вот когда вызывали Эль-К, произошел такой случай. С Эль-К беседовал Кондратков, который ему сразу же представился. Но присутствовал также и тот самый гипотетический «майор из МУРа», Эль-К не представившийся. В какой-то момент «майор» позволил себе сказать что-то такое вроде: «Интересно, интересно…» Эль-К выпятил грудь: «Простите, а с кем имею честь?!» В ответ «майор» засмеялся, подмигнул и вышел из комнаты. У нас все были этим немало смущены…
Нам было известно также, что судебный медик посетил в клинике Ивана Ивановича. Наш местный житель, знакомый этого медика, заманив его к себе в гости, допрашивал с пристрастием его. Но медик ничего нового относительно хода следствия не преподнес, а относительно Ивана Ивановича выразился в таком духе, что, дескать, «конечно, он в шоке, имеются симптомы нервного истощения, но в целом состояние его организма удовлетворительное, и после отдыха больной скоро вернется к трудовой деятельности».
Из этого мы сделали вывод, что приезжий специалист либо валяет дурака, либо совсем не разобрался в вопросе, ибо Иван Иванович находился в состоянии жутчайшем, это было видно невооруженным глазом.
Мы навещали Ивана Ивановича каждый вечер, благо палату ему предоставили, конечно, отдельную, и врачи не возражали. Нина бегала туда и утром и днем, доставала в президиуме какие-то необыкновенные и неслыханные продукты, кормила Ивана Ивановича с ложечки, насильно впихивала в него пищу, умывала его, причесывала и меняла белье. Кроме Нины, он никого не хотел узнавать, сиднем сидел на кровати в больничной пижаме, поджав ноги по-турецки, руки его были в бинтах (он успел-таки обгореть, пока ходил по пожарищу). Он, не переставая, что-то бубнил про себя, как обычно, невидящими глазами уставясь в пол, и лишь иногда голос возвращался к нему, и, не в такт вскидывая головой, он фальшиво и надтреснуто заводил всегда одно и то же:
Шумел, горе-ел пожар московский,
Дым расстилался по реке-е-е,
А наверху стены Кремлевской
Стоял он в сером сюртуке-е-е!..
«Вот тебе и Моцарт!» – хладнокровно изрек Эль-К, услыша это пение.
Я не буду, однако, расстраивать читателя подробным описанием страданий несчастного нашего друга и тех страданий, что причинил он нам своим видом и поведением; полноты ради скажу только, что лечащие врачи и сами, по-моему, не знали, как тут быть, и поговаривали о том, чтобы перевести его в областную клинику, где больше «возможностей», о том, чтобы вызвать консультантов из Москвы, о том, чтобы достать какие-то (какие?) редкие лекарства… но все это были одни только разговоры, от бессилия пока что первоочередной задачей было объявлено залечить ожоги. «А уж там, – ненатурально оптимистически похлопывал нас по плечам заведующий, – там посмотрим! Проведем курс общей терапии… Там видно будет!»
В заключение своего короткого рассказа о первых днях после катастрофы добавлю еще только, что, по сведениям, полученным от Алины и Алисы, самочувствие Марьи Григорьевны тоже было весьма скверное. Сотрясения мозга, правда, у нее не нашли, но из дому она не выходила, сидела на бюллетене, Алина и Алиса никого к ней не допускали, в том числе и Кондраткова…
15
Прошло еще несколько дней. Расследование по делу о пожаре велось темпами весьма умеренными; похоже было, что действительно установка была взята на доказательство версии о «самовозгорании в результате короткого замыкания»; особого рвения по части «козлов отпущения» комиссия не обнаруживала; шпиономанией – чего мы поначалу опасались – тоже не страдала. Показалось, что уж лучше? Так нет же – странно устроен человек! – у нас многие громко порицали комиссию, следственные органы и руководство филиала за бездейственность, за намерение «спустить все на тормозах», что «конечно же, все они сговорились заранее», что «иного нельзя было ожидать от них», что «Кирилл Павлович благодаря своим связям» и что «если по-настоящему взяться, то в неделю, наверное, все можно было бы…» и т. п.
Увы, в тот месяц все у нас в городке стали детективами! И, увы, над многими умами властвовала прискорбная мысль о безусловно имевшем место поджоге. Но еще печальней было то, что господствующее мнение вполне определенно называло в качестве непосредственных виновников-поджигателей Марью Григорьевну и Ивана Ивановича!
Расхождения были лишь насчет того, совершили они это вместе или кто-то из них один, и в этом последнем случае – был ли свидетелем другой, был ли он осведомлен о преступной затее, то есть являлся ли, по сути, сообщником, а также – кто выступал инициатором… Впрочем, нет, кто выступал инициатором – тут, пожалуй, сомнений не было: разумеется, Марья Григорьевна, а Иван Иванович до такого сам никогда бы не додумался, здесь потребен женский характер, говорили наши, причем именно такой, какой у Марьи Григорьевны, а кроме всего прочего, имеется ведь еще и косвенная улика – те слова Марьи Григорьевны, брошенные во время скандала ею, что она-де сожжет эту проклятую машину! Наверняка, стало быть, заключили все, она не раз угрожала это сделать и прежде; возможно, что они неоднократно обсуждали этот вопрос с Иваном Ивановичем, но тот, естественно, никак не мог решиться, и тогда уж она…
Читатель видит отсюда, что неосторожно переданное мною Валерию скоро сделалось достоянием всего городка. Я страшно сокрушался, но поправить уже ничего было нельзя. Дошел этот слух и до Кондраткова, который вновь вызвал меня повесткой, выразил мне свое неудовольствие, присовокупив: а помню ли я об ответственности за дачу заведомо ложных показаний? Я отговорился тем, что, беседуя с ним, об этих словах Марьи Григорьевны забыл, да и сейчас не совсем уверен, что они звучали именно так, а не как-нибудь еще, то есть не было ли употреблено, допустим, сослагательное наклонение, то есть не сказала ли она: «Чтоб она сгорела!», а не «Я сожгу ее!». Я не понял по его виду, удовлетворен ли он этим объяснением или нет.
Движимый чувством вины, я пробовал несколько раз пробиться к Марье Григорьевне, облегчить душу, звонил, но бдительные Алина с Алисой швыряли трубку, едва заслышав мой голос.
Зато Валерий, встречаясь со мной, каждый раз пылко заверял меня, что «с него причитается», ибо без меня он не сумел бы «так быстро продвинуться вперед», а в какой-то день к вечеру и впрямь заявился с бутылкой коньяку. Каюсь, у меня недостало пороху его выгнать, хотя после очередного визита в клинику к Ивану Ивановичу у меня трещала голова.
Вольготно развалясь на моем диване (в позе Эль-К), не без грации потягивая коньяк, с прямой трубкой в другой руке (недавно, чуть ли уже не после пожара, он начал курить трубку – я, кажется, не сказал, что Эль-К покуривал трубочку, у него была небольшая коллекция трубок), Валерий излагал мне в который раз уже свою концепцию. Я слушал – каюсь, научное любопытство опять взяло верх.
– Не задавались ли вы когда-нибудь таким вопросом, – говорил Валерий, обращаясь ко мне, хотя не столько ко мне, сколько к своему совершенному альтер-эго, то есть к Эль-К опять же (о чем свидетельствует то, что трижды, по меньшей мере, окрестил меня Виктором Викторовичем), – не задавались ли вы, Виктор Викторович, таким вопросом: а чем, собственно, вызваны все эти ставшие печально знаменитыми у нас ссоры Ивана Ивановича и Марьи Григорьевны? Удивительно, не правда ли? Ведь с точки зрения обыденного сознания им обоим ровным счетом ничего не мешало… э-э… соединиться. Он был разведен, я наводил справки, ваша кадровичка по моей просьбе еще раз просмотрела его личное дело. Марья Григорьевна разведена, тоже. Дети не могли служить препятствием к браку – ни он, ни она с детьми давно не живут. Другие связи? Я в это не очень, верю. А вы верите, Виктор Викторович, что у него с этой… с Ниной что-нибудь было? Сомнительно, очень сомнительно…
Опасаясь теперь сболтнуть лишнее, я только усердно кивал; удержался и от того, чтобы сообщить ему о моем ночном разговоре с Ниной, хотя вряд ли Валерий смог бы извлечь оттуда что-нибудь существенное.
– Впрочем, должен вам признаться, что этот вопрос меня мало интересует, – надменно сказал Валерий. – Я именно что в теперешнем моем анализе хочу отвлечься от разных побочных обстоятельств, как то: старых личных связей, новых симпатий, влияния знакомых, подруг и так далее. «Он сказал», «она сказала», «княгиня Марья Алексеевна сказала» – все это для меня не имеет значения. Я хочу, как говорят физики, провести «идеальный эксперимент»! Вообразим себе, что «трения» этой пары, М. Г. и И. И., с другими человеческими особями и коллективом отсутствуют, позже мы учтем эту поправку. – («Ишь, нахватался по семинарам!» – подумал я.) – Итак… я повторяю условия задачи… слушайте меня внимательно… Итак, предположим, что посторонние, человеческие моменты исключены, что с этой стороны им, Марье Григорьевне и Ивану Ивановичу, ничто не мешает… Все равно – вправе ли мы тогда сказать, что и вообще никаких препятствий к союзу, к законному, так сказать, браку не имеется?! Нет, Виктор Викторович, не вправе! Оказывается, что не вправе! А почему? А потому, что препятствие существует, вернее, теперь уже в прошедшем времени – существовало, да, существовало, и вполне конкретное, материальное, в виде гигантского компьютера, в виде машины, поглощавшей, как мы знаем, Копьева целиком, низводившей его порою до уровня робота… Итак, препятствие… Пока вес тривиально. Все дамы у нас в городке только об этом и говорили… Пойдем дальше… Я только что сказал: препятствие материальное… Насколько, однако, точно это определение? И в чем же заключалось само препятствие? Давайте подумаем… Спросим у себя: правомерно ли будет свести всю проблему лишь к исчислению энергетического, так сказать, баланса Ивана Ивановича Копьева? Иными словами, ставить проблему так, как ставил ее ваш уважаемый Зиновий Моисеевич: Иван Иванович, дескать, тратит всю свою энергию на машину, а на Марью Григорьевну у него ничего не остается. – (Я не помнил, чтобы наш Герц ставил проблему таким образом, скорее, это сам Валерий тогда на заседании сектора… но я смолчал.) – …Или, быть может, вы тоже верите в некую загадочную телепатическую связь машины и Ивана Ивановича?! – Валерий вытянул губы трубочкой, иронически. – …Связь, благодаря которой машина тотчас же сбивалась или отключалась совсем, когда Иван Иванович… э-э… слишком отдавал себя Марье Григорьевне!.. Нет, друг мой, мне кажется, мы можем позволить себе не прибегать к подобным хитроумным парапсихологическим выкрутасам! «На старости лет Копьев научился мгновенному счету, как вундеркинд», «не играл никогда в шахматы, а стал играть на уровне мастера спорта» – я это слышал, но я в это не верю!.. Долой хиромантию! Но вот услугами нашей науки, услугами психологии мы воспользоваться обязаны!.. И вот с этой целью… – («С какой? – хотел спросить я, его развязное многословие меня отчасти раздражало, к тому же я никак не мог уловить, к чему он подбирается, я боялся, что к тем самым теориям Эль-К о «криминогенной ситуации», в которой будто бы находится Иван Иванович; об этом я знал, что не стану слушать и взовьюсь, хоть человек я тихий, и наделаю бед, брякнув что-нибудь совсем неподобающее.) К счастью, Валерий сказал: – Оставим в покое нашего бедного Ивана Ивановича и займемся психологией Марьи Григорьевны. Начнем наше изучение с такого пункта… Спросим себя: а почему, собственно, Марья Григорьевна вдруг, ни с того ни с сего покинула свой любимый город Ленинград, город, где она родилась, выросла, где провела большую часть сознательной жизни, и переехала сюда, в глушь, в дыру… ну пусть не в глушь, не в дыру, но на периферию, по-старому – все-таки в провинцию, где у нее не было ни родных, ни близких, ни особенных друзей?.. Почему?! Зачем?! Много вы знаете подобных случаев, когда покидают прекрасный столичный город, теряют прописку? А она ее потеряла, броня у нее кончилась два года назад, она ее не возобновляла!.. Мы с вами? Мы сменили одну провинцию на другую, вы из Саратова, а я из Ростова… И точно так же большинство из наших… Кто-то из нас стремился сюда, конечно, и ради работы, надеясь, что именно здесь, на неосвоенных пространствах, сумеет лучше развернуться, нежели в тесных столицах. Кто-то рассчитывал и на быстрое продвижение по академической или административной линии, кому-то оно было даже обещано. Исключения? Как не быть исключениям?! Пожалуй, Эль-К – самое яркое из них: в Москве ему уже не было хода, ему после того случая с частицами уже не доверяли, он потерял престиж, на него еще не начали показывать пальцами, но скоро начали бы… Я знаю, я наводил справки, ему ничего не оставалось, как спасаться бегством, уехать куда-нибудь, где его не так хорошо знали… Ну, с этим ладно… А Марья?! Что она, уехала ради работы? Она вполне могла работать и там, я наводил справки, как работника ее ценили, они были удивлены, когда она подала заявление. Честолюбие? Не столь уж она честолюбива, да она ничего и не выигрывала, переходя сюда. Она тогда только недавно защитила кандидатскую, ни на что особенное претендовать здесь не могла, она, кстати, и не претендовала, никто и никогда ничего об этом и не слышал… Квартирный вопрос? Тоже нет! Третий муж оставил ей квартиру, они разменяли трехкомнатную на две однокомнатные; у нее, стало быть, было ровно столько, сколько у нее сейчас… Что? Общественное мнение, вы говорите? Это вы имеете в виду ее разводы и все такое прочее? Ерунда! Ну какое значение может иметь общественное мнение в большом городе?! Мы под общественным мнением сейчас ведь понимаем, конечно же, мнение сравнительно все же узкого круга ее знакомых, не так ли, потому что ни пресса, ни органы охраны общественного порядка делами нашей Марьи Григорьевны, слава богу, не занимались, до этого, слава богу, не дошло!.. И тем не менее она бросает все и уезжает! Не меняет Ленинград на Москву или, допустим, Ленинград на Сочи, что еще куда ни шло, а уезжает в глушь, в недостроенный городок, за тысячи верст… Блестящая, еще достаточно молодая по нынешним временам, светская женщина… ну ладно, не светская, из полусвета, демимондка, все равно… И вдруг… Что? Как вы сказали? Тяга дальних странствий? Охота к перемене мест? Да, это уже лучше, это уже несколько ближе к истине! Но вот что странно: ни до того, я наводил справки, ни после того, то есть уже здесь, у нас, Марья Григорьевна не проявляла особого пристрастия к путешествиям, а несколько раз отказывалась от интереснейших многодневных экскурсий, например, по Алтаю, в отпуск иногда никуда не уезжала, оставалась здесь… В турпоходы она не ходила, у нее неважное сердце, порок, правда скомпенсированный… Так каковы же, спрашиваю я вас снова, основные мотивы ее поступка?! Что-то?! Какой-нибудь нервный срыв, вы сказали? Да, совершенно верно, нервный срыв. Отъезду из Ленинграда у нее предшествовал, по наведенным мною справкам, один малоудачный роман… Когда они уже готовы были расстаться, молодой человек ее, он был совсем молодой, моложе ее, погиб в автомобильной катастрофе. Вероятно, она, как это всегда и бывает, отчасти винила себя в его смерти, эта внезапная смерть наложила трагический отпечаток на все ее мировосприятие… И все же… достаточный ли это повод для столь решительного поворота?! Нет! Логически такое решение пока что ниоткуда не следует!
– Но был момент, быть может, когда ей стало тяжело жить в городе, где все это совершилось, – сказал я, помимо воли вовлекшись в игру, – тяжело видеть улицу, по которой они вместе гуляли?.. Посещать одной дома, в которых они…
– Вот именно, вот именно! – заорал Валерий, подскакивая на диване и теряя свою искусственную элегантность. – Тяжело жить в городе! Это вы верно сказали!.. Вам осталось сделать лишь один еще шаг! Вы сказали: стало тяжело жить в городе… и так далее… Да? А вот это не вполне точно!.. Истина заключается в том, что ей, женщине, как я только что сказал, по нынешним временам молодой, но перевалившей, однако, рубеж «бальзаковского возраста», – (к чему он приплел еще и бальзаковский возраст, я не знаю), – этой женщине сделался невыносим сам город, всякий город, город как таковой! Потому что именно городу, городу как олицетворению современной цивилизации, она и приписала все свои несчастья! Железо, камень, бетон, массовое индустриальное производство, стандартные вещи, в которые не вложено ни капли души, и… стандартные жизненные ситуации, когда трагедий нет, а есть лишь статистика несчастных случаев!.. О, как это ужасно! Ее ненависть обратилась не на конкретного водителя, врезавшегося в машину, в которой ехал ее возлюбленный, нет, ее ненависть обратилась на всю машинную цивилизацию разом. Если бы ее возлюбленный не погиб в автомобильной катастрофе, думала она, он все равно погиб бы, спившись по интересным кабакам (а он путался, надо вам сказать, с какой-то богемой, пил, кололся, я наводил справки), а если бы и не спился, удержался бы на поверхности, то наверняка сделался бы сначала мелким дельцом при искусстве, а потом, возможно, и крупной сволочью, женился бы (конечно, не на ней), обуржуазился бы, оброс бы заграничным барахлом, рыскал бы по мелким молодым жуликам, таким же, каков он сам был когда-то, в поисках антиквариата, икон, хвастался бы: «Вчера нашел отличную семнашку Новгородской школы, наколол одну бабку…» – чем такой конец лучше?! Да, думала она, это город, машинная цивилизация развратили и погубили его, как губят многих других и губят ее самое, Марью Григорьевну. Скорее прочь отсюда! В городе нет счастья, нет жизни, все это будет повторяться до бесконечности! Сама жизнь здесь стандартизирована и ложна. Здесь душно, здесь грязно! Это конвейер, этого темпа нельзя выдержать! Поэтому – назад, к природе! Только там и возможны еще настоящие человеческие отношения!.. О, как часто мы с вами, Виктор… э-э… простите… – (Я понял, что Валерий в запале забыл и с ходу не может вспомнить, как меня зовут.) – да-да… как часто, говорю я, мы слышим в последнее время этот старый руссоистский призыв!.. Чаще всего, конечно, раздается он на Западе, – осторожно глянув на меня, сделал купюру Валерий, – там… это явление закономерно, экономический кризис, экологический кризис и тому подобное. Идеология хиппи, а также – более широко – «новых левых», как вы знаете, во многом строилась именно на таких вот романтических, руссоистских представлениях… Но и у нас… и у нас… тоже… призыв «назад к природе» порою оказывается еще притягательным для… некоторой части… для некоторых слабых душ, чье развитие в силу действия тех или иных биопсихологических факторов отстает от развития научно-технического прогресса… Свои собственные недостатки, изъяны своего непосредственного окружения такие индивиды готовы отождествить с недостатками и изъянами всей европейской цивилизации, и, будучи экстремистами, они готовы зачастую упразднить науку, технику, разрушить города, видя в них средоточие мирового зла и полагая это упразднение зла в себе самих, для восстановления высокого творческого статуса человека!..
– Так что же Марья Григорьевна? – остановил я его, почувствовав, что он зарапортовался и не скоро выберется из дебрей «мирового зла» и «творческого статуса». – Получается, что у нас в городишке, в филиале академии, она решила искать прибежища от демонов машинной цивилизации? Это, знаете, по-моему, довольно смешно!
– Ничего смешного! – вознегодовал Валерий. – Практика заставляет даже самых отъявленных экстремистов как-то координировать свои теории! Жизнь заставляет идти на компромиссы, остужает самые горячие головы, принуждает отклоняться от тех путей, которые в абстракции мы считали «идеальными», «единственно должными». Так же и Марья Григорьевна… Что ж, вы полагаете, ей надо было ехать в деревню, пасти коров, что ли? Или разводить пчел?! Или просто заняться садовыми участками в свободное от работы время?! Нет, к такому труду при всех своих настроениях она не приспособлена, так же как не приспособлена вообще жить в деревне. Кроме того, она любит и свою профессию, другой у нее нет, менять ее поздно. Она женщина умная и это отлично понимала. Она избрала поэтому промежуточный вариант – с одной стороны, чтобы удалиться от шумного большого города, а с другой – чтобы не лишиться вовсе того комфорта, который ненавистная цивилизация нам предоставляет и который, как бы то ни было, нам бывает приятен иногда… Решение половинчатое, не спорю, вероятно не удовлетворяющее до конца и ее самое (чем и обусловлена была, скорее всего, ее общая всегдашняя повышенная нервозность), но ничего лучшего она придумать не могла, согласитесь…
– Хорошо, я согласен. А что дальше?
– А дальше то, что она приезжает сюда… Обстоятельства ее жизни здесь хотя и существенны, но мы, как и условились, по-прежнему временно их исключаем из рассмотрения, ради «чистоты эксперимента». Исключаем даже достаточно сложные ее взаимоотношения с Эль-К… Замечу лишь к слову, что знакомство их состоялось не здесь, они впервые встретились в сентябре 1964 года в Гаграх. – (Я подивился тому, что Валерий, очевидно, все же провел большую работу.) – Об Эль-К я, однако, вспомнил потому, что именно в его лице судьба свела полтора года назад Марью Григорьевну с Иваном Ивановичем. Но это, кстати, было на моем дне рождения, 29 февраля… Итак, любовь и взаимность, это было ясно с первого взгляда… Отсутствие объективных препятствий и, безусловно, по меньшей мере со стороны Марьи Григорьевны, желание… нет, не скажу, чтобы обязательно узаконить свои отношения – Марья Григорьевна не формалистка, – но, я бы сказал, желание остановиться, то есть жить тихо, спокойно, с любимым человеком. Она здорово устала уже от бурной своей жизни, перспектива новых приключений вызывала у нее тошнотворное ощущения, она сама мне об этом говорила. Она хотела, быть может, того же, то есть остановиться, и прежде, да как-то не получалось – то кандидатура оказывалась при ближайшем рассмотрении несоответствующей, то подводила собственная ее, скажем мягко, неуравновешенная натура… А здесь наконец все сошлось, и желание, как представлялось на первых порах, было обоюдное! Ура! Горько-о!.. Да-да, через два месяца, на дне рождения у Алисы… нет, у Алины, простите… мы уже кричали «горько»… еще в шутку, разумеется, но представлялось, что все это вопрос… ну двух-трех недель от силы… Машина как раз работала в тот период великолепно. Иван Иванович был на верху блаженства… И вдруг… нет, не вдруг, конечно… эх, а жаль, что бортжурналы сгорели, можно было бы даже графики построить, но это сейчас не суть важно. Скажем… как это Эль-К всегда говорит-то? А, вот: «Вдруг виденье гробовое, внезапный мрак иль что-нибудь такое…» Да, меж счастливых влюбленных внезапно встает зловещая тень… тень машины!.. Вот здесь-то мы и выходим на финишную прямую!..
Валерий достал из кармана вторую трубку, от волнения просыпал половину табака, смутившись, стал собирать его с ковра по щепоти, потом долго не мог разжечь трубку.
– Да оставьте вы ее в покое! – подстегнул я его, сам под аккомпанемент его рассказа начавши заново переживать все перипетии совершавшейся перед нами драмы. – Вы хотите сказать мне, что для Марьи Григорьевны в этой машине… как бы сфокусировалось все ее отношение к машинам вообще, к этой самой пресловутой машинной цивилизации? Я вас правильно понял?
– Именно так! Именно так! – закричал он. – Именно к машинам вообще! Все прежние ее мысли, все воспоминания, все ее страдания разом ожили, поднялись, расцвели новым цветом соответственно новому опыту. Чувство ненависти к этому отвратительному механизму, к этому бездушному, но вместе с тем и как бы наделенному зачатками холодного, беспощадного, эгоистического разума чудовищу захлестнуло ее! На ее глазах вновь погибал человек, погибал, схваченный за горло железной рукой машины! Машины, которая воплощала тем самым в себе для Марьи Григорьевны…
В эту самую секунду раздался телефонный звонок. На часах было уже половина двенадцатого, кто бы это мог звонить так поздно? Звонил Герц.
– А вы знаете, – сказал он, – что Марья Григорьевна пыталась бежать из города?! Задержали ее в аэропорту!..
16
Когда на другой день я вышел спозаранку на улицу, городок бурлил едва ли не больше, чем наутро после пожара. Была суббота, повсюду диффундировали толпы народа, обсуждавшего «побег» Марьи Григорьевны. В спонтанно возникавших зародышах кристаллизации этой аморфной массы витийствовали ораторы.
Выяснилось, что Марью Григорьевну задержали где-то в часу одиннадцатом вечера, но не в аэропорту, а по дороге в аэропорт. Однако вправду ли она собиралась лететь, оставалось непонятным, поскольку та же дорога вела и к проложенному в этом году шоссе Парфеньевск – Новокашино, откуда, в свою очередь, можно было улететь местным рейсом на Приозерное, там добраться автобусом до Краснооктябрьского и так далее, это в том случае, рассуждали наши, если Марья Григорьевна хотела «замести следы». Но за ней, конечно, уже несколько дней как было установлено наблюдение, добавляли некоторые, началась сразу же погоня, завязалась перестрелка, с обеих сторон (!) имеются раненые. Кто-то утверждал даже, что из Москвы прибыла уже специально по этому поводу еще одна комиссия во главе с… Еще кто-то говорил, что… Впрочем, все это… читатель понимает, что я хочу сказать!
После отсеивания шелухи картина более или менее достоверная выглядела следующим образом.
Примерно в десять часов вечера, обманув бдительность Алины и Алисы, Марья Григорьевна выбралась из дому, неведомо как завела свой так и не проданный автомобиль, тронулась в вышеуказанном направлении (к аэропорту или мимо) и была остановлена первым же патрулем ГАИ, пораженным диковинным видом машины. Решивши, что машина следует на капремонт, гаишник собирался уже откозырять прелестной даме за рулем, как вдруг заметил, что дама-то «немного не в себе»… Марью Григорьевну проконвоировали в ближайшее отделение. Факт и то, что туда же скоро прибыла и погоня (была все-таки погоня) – оперуполномоченный нашей городской милиции, разбуженный еще более бдительными, нежели Алина с Алисой, соседями Марьи Григорьевны, которые, завидя из окон, как она возится внизу у машины, немедленно забили тревогу. В отделении «реакция Раппопорта» (или как там это у них называется) дала результат отрицательный, но тем не менее Марья Григорьевна не могла вразумительно объяснить, куда и зачем она едет («Если вы едете в аэропорт, то что собирались делать с машиной, неужели бросить?»), вещей с собой у нее не было, хотя водительские права она с собой захватила. Прибыл в конце концов и милицейский врач, который определил то ли просто «нервное возбуждение», то ли «психастению», то ли даже «маниакально-депрессивный психоз» – наши точно сказать затруднялись, а медик-эксперт из комиссии (знакомый нашего местного жителя) почему-то в этот день не появлялся. Марью Григорьевну повезли назад в городок, и еще по дороге подоспевший Кондратков попытался, так сказать, на ходу получить от нее показания относительно ее действий в роковую ночь, когда сгорел ВЦ. Но сразу же разговор зашел в тупик. «Что вы делали после того, как вышли из квартиры гражданина Копьева?» – спрашивал Кондратков. «Я пошла к своей знакомой, к Алисе, – покорно ответила Марья Григорьевна. – Нет, впрочем, к Алине». – «Так к кому же точнее, к Алисе или к Алине?» – «К Алине, хотя нет, кажется, все-таки сначала к Алисе». – «Значит, вы отправились сначала к Алисе, я вас правильно понял?» – «Да, но ее не было дома… Нет, впрочем, это Алины не было дома… Ах, оставьте меня, что вы от меня хотите?! Я не помню!» – «Постарайтесь вспомнить…» Не продвинувшись в этой беседе далее, милиция по прибытии в городок взяла с Марьи Григорьевны подписку о невыезде, после чего Марья Григорьевна была препровождена к себе на квартиру.
Вызванные наутро Алиса и Алина мало чем помогли следствию: каждая божилась, что именно к ней (а то к кому же?) Марья Григорьевна пришла к первой, а уже от нее они вместе пошли к другой (в ином варианте их показаний: «А уже я сбегала за Алисой (Алиной)»). Очная ставка еще больше запутала дело, так как обе они, Алиса и Алина, тут же выступили единым фронтом, заявив, что «вообще все это не имеет значения и лучше пусть их оставят в покое, потому что они любят Марью Григорьевну и не потерпят инсинуаций ни в ее, ни в свой адрес…» Аналогичная сцена разыгралась после того, как Алиса или Алина сболтнула, что ночью перед приходом Марьи Григорьевны забегал к ним также Иван Иванович (ища Марью Григорьевну). Следователи, сколько ни бились, не смогли установить, у какой же из них он появился у первой. Ко всему прочему сами следователи, несмотря на весь свой профессионализм, тоже непрерывно ошибались: кто перед ними в данный момент – Алиса или Алина…
Это поведал мне уже Валерий, который удрал с полдня по какой-то якобы надобности со службы и вместо исполнения этой надобности притащился ко мне в институт поделиться новостями, а главное «договорить, потому что вчера нас прервали».
Лицо его сияло, он заговорщицки и радостно потирал руки, каждое очередное сообщение сопровождая восклицаниями вроде: «Вот видите! Что я вам говорил! Подтверждается полностью все!» Или: «Ну-с, а вот вам еще фактик!..»
Прижав меня в коридоре к подоконнику, так что я, право, боялся выдавить оконное стекло, и страшно интригуя всем своим видом наших дам, так и шмыгавших мимо будто бы с отсутствующей и вместе с тем кислой миной, он говорил:
– Мне кажется глубоко символичным, что в этом происшествии фигурирует машина. Вспомните, что мы говорили вчера о ненависти Марьи Григорьевны к машине как таковой, к машинной цивилизации. Я не успел вчера полностью развить мою мысль в силу того, что нас прервали как раз на том самом месте, когда я собирался сказать вам – обращали ли вы внимание? – что само слово «машина» приобрело для Марьи Григорьевны семиотически знаковый характер. То есть даже одно оно, само по себе было особым образом окрашено, обладало, будучи произнесено, способностью мгновенно вызывать целую гамму ассоциаций и несло с собой огромный отрицательный эмоциональный заряд… Не улавливаете? А вы вдумайтесь, почему она, скажем, не терпела, когда ее называли «Маша»? «В деревнях нынче коровы только Машки», – и так далее. Не слышали от нее когда-нибудь такого? Вранье, вздор! Главное в том, что это наименование было для нее созвучно слову «машина». Вот в чем суть!.. А помните скандал на банкете? Когда Эль-К запел «Мáшина машина»… Из-за чего сыр-бор разгорелся-то?! Да из-за того, что Эль-К, сам того не зная, угодил в самую точку! Интуитивно почувствовал, в этом ему не откажешь. В самое больное место!.. Интуиция, интуиция… Вот черт, забыл на работе трубку! – сказал он, тщетно ощупывая карманы. – Ну ладно, пес с ней!.. Вообще я нахожу, что вся эта история с покупкой автомобиля и последующим к нему отношением чрезвычайно характерна. Натура двойственная, противоречивая, она, Марья Григорьевна я имею в виду, не могла устоять и перед соблазном цивилизации, а кстати, сам акт приобретения автомобиля – это, несомненно, также попытка сбросить с себя груз ненависти, груз двойственности, обрести единство, смириться, быть как все… а попытка эта, увы, не удалась! Сразу же после покупки машина начинает возбуждать в ней отвращение. И в ее отношении к машине необычайно ярко просвечивает типичный садо-мазохистский комплекс. Ей как бы доставляет тайное удовольствие наблюдать медленное умирание ненавистного механизма, его угнетение, его распад. О, я уверен, что порою отнюдь не злые дети били там стекла и отвинчивали детали – она делала это в большинстве случаев сама, сама! – и потому, что ей приятно было причинять машине страдание, ломать ее, бить (а соседи рассказывали мне, что, проходя мимо, она часто даже пинала машину ногой)… Уточню свою мысль: здесь мы встречаемся, на мой взгляд, с феноменом замещения. Вот… смотрите: я почти убежден, что если бы не появилась та, вторая машина, компьютер, и проблемы, с нею связанные, то, может статься, все и обошлось бы благополучно – в том числе и с ее автомобилем. То есть Марья Григорьевна, конечно, не тряслась бы над ним и не вылизывала бы и не холила бы его, как некоторые наши любители, но в целом ее отношение к нему не вышло бы за рамки обычного, небрежного, халатного – наняла бы какого-нибудь механика, прошла техосмотр, и дело с концом… Но когда появился и встал на ее пути компьютер, казавшийся ей поначалу – я подчеркиваю – поначалу – твердыней неприступной… я бы даже сказал, что в отношении к нему, к компьютеру (как, между прочим, и у всех у нас) был элемент сакрального, священного… тогда в силу этой неприступности, в силу этой сакральности, в силу – употребим профессиональный жаргон – недоступности объектов влечения-отталкивания и происходит замещение, то есть вся негативная энергия либо переносится на иной объект, который становится символом объекта исходного, проще говоря – на этот самый разнесчастный автомобиль, – ведь это тоже машина, не правда ли?.. Причем этот перенос, разумеется, сопровождается невротическими реакциями.
Волнение моих сослуживиц, к которым теперь примкнули и сослуживцы, возросло до крайних пределов. Было неловко, но я терпел: как раз этим утром мне пришла в голову идея начать собирать материалы, относящиеся к данной истории.
– И вот наступает кульминация! – Валерий, приблизившись к решающему пункту, сам разнервничался и опять напрасно хлопал себя по карманам, ища забытую трубку. – Марья Григорьевна начинает постепенно осознавать, что подмена одного объекта ненависти другим (полусимволическим) ее более не удовлетворяет. Соседи подтверждают, что с некоторых пор она даже и вовсе обходила свою машину стороной, шла кружной дорогой, а Алиса с Алиной говорят, что с мужиком, торговавшим машину, Марья Григорьевна последнее время отказывалась разговаривать вообще. Это потому, что вымещать злобу на крошечной и примитивной жестянке начинает казаться ей унизительным, ибо сколько бы она ни терзала, ни мучила бедную свою машину, главному ее врагу – компьютеру, мерзкому роботу, механизму, олицетворяющему собой вершину современного технического прогресса, чтобы ему пусто было! – ничего не делается, он жив, он стоит на ее пути, на пути к счастью, он губит любимого человека, губит и ее самое! Пусть так, решает она. Она готова погибнуть, но она спасет любимого (если уж не в состоянии спасти человечество), и она отомстит этой антигуманистической цивилизации, для которой машины дороже жизни! Она уничтожит проклятую машину!.. Невероятно, но факт! Другая же женщина, попав в такую… – (Я почему-то даже съежился, почувствовав, что он сейчас скажет: в такую криминогенную ситуацию.) – Попав в такую криминогенную ситуацию… – Тут он приостановился, глаза его сузились (я, честно говоря, и не подозревал, что у него может быть такое выражение). – Мы же, кстати, еще должны разобраться, отчего она возникла, эта ситуация! Нет, здесь дело нечисто!.. Ну ладно, это отдельный вопрос… Мы пока что опять же опускаем все привходящие моменты – Эль-К, Алису с Алиной, далеких детей, общественное мнение… даже самого Ивана Ивановича и того опускаем! Потому что для Марьи Григорьевны в эти последние мгновения (минуты, часы, дни) не существует ничего, кроме машины, все затмила машина, весь свет для нее в буквальном смысле слова клином сошелся на машине, кроме нее она уже ничего не видит! А другая женщина с ее темпераментом в такой ситуации возненавидела бы соперницу, плеснула бы на нее, допустим, кислотой (кислота-то ведь под рукой, она же химик), отравила бы и возлюбленного (любые яды тоже в ее распоряжении), учинила бы расправу над мнимым (или действительным) виновником ее бед (скажем, над тем же Эль-К)… Не то Марья Григорьевна! Она, повторяю, не хотела знать ни соперниц, ни виновников, ни… Вернее, для нее осталась лишь одна соперница, лишь один виновник!.. Что?! Я вижу, вы все-таки считаете это невероятным, да? Вам трудно вообразить себе, что такое возможно, да?! Но поймите, что этот образ пронизывает глубочайшая амби…
Слово застряло у него в горле – по коридору шел Эль-К. Шел он своей легкой неторопливой походкой, высоко держа голову, орлиным взором, но не без милостивой иронии окидывая окрестности и кланяющихся ему представителей местной фауны. Почтительно отстав на полшага, откляча зад и выворачивая наизнанку ноги, за ним шлепал Лелик Сорокосидис. Что-то в его лице заставило меня посмотреть на него внимательнее, но я так и не понял, что, тем паче что Лелик, заметив мой взгляд, в ту же секунду отвернулся, хотя до этого сделал движение подойти, и так, словно ему скомандовали «Направо равняйсь!», проследовал мимо.
А Эль-К приостановился подле нас, поздоровался (не подавая руки), сделал гримасу, которая, по-видимому, должна была означать дружескую насмешку (пишу: «по-видимому, должна была» – потому, что и у него на лице мне померещилось что-то не то, какая-то затаенная тоска, что ли?). Занятным мне показалось и то, что и он заметил мой взгляд тоже (как и Лелик), но в отличие от Лелика, конечно, не отворачивался, а, наоборот, уперся в меня с интересом, хотя и несколько высокомерно. (Но и тут все равно запрятано оставалось что-то в глазах, но вот только что именно? Нет, определить затрудняюсь.)
– Ну, и как поживает ваша символика бессознательного? – осклабился Эль-К в сторону Валерия. – И… каковы последние сводки? Укладываются они в вашу концепцию или нет? А вы, герр доктор… – Это он обращался ко мне на иностранный манер, подкалывая, стало быть, меня, потому что я всего-навсего кандидат. – Вы, безусловно, даете нашему другу консультацию по истории науки? Придумали уже что-нибудь? Нет? Ну-у, это никуда не годится! Вам, Валерий, чтобы придать вашим изысканиям вес, так сказать, фундировать их, дозарезу нужны исторические аналогии. Всегда так и делается, не правда ли? – (Валерий глядел на него влюбленно, с немым укором.) – Почему бы вам не упомянуть, например, в связи с этим делом о восстании луддитов? А?! Помните, как они разбивали только что появившиеся в их производстве машины, считая именно их виновниками своего бедственного положения? Не помните? Стыдно, Валерий! Во всех учебниках черным по белому написано, что ввиду неразвитости классового сознания их протест обратился не на реального врага, эксплуататора, а на орудия труда, на созданные первой промышленной революцией машины, выступавшие на самом деле, конечно же, лишь средством эксплуатации… Вспомнили? А? Тогда отбросьте вашу всю психоаналитику, чепуху, всякие там «замещения», «вытеснения» – ведь именно в этом духе вы сейчас трактовали события герру доктору, не так ли? – опирайтесь на классические примеры!.. Пишите в своей докладной (или это будет статья в журнале? Это, стало быть, сперва докладная, а потом из нее – статья)… пишите так: в этом казусе мы усматриваем некоторую аналогию с бунтом луддитов, как бы спроецированным здесь на индивидуальный уровень… Записывайте, записывайте, не стесняйтесь! Я диктую… В известном смысле идеология луддитов не умирает, ибо ее элементы содержатся во всех антитехнических и антисциентистских доктринах, авторы которых протестуют против утилитаризма и прагматически ориентированного динамизма, привносимого в жизнь внедрением науки, против связанного с этим омассовления культуры… Все это является, по их мнению – то есть по мнению буржуазных и мелкобуржуазных идеологов, – отвлечением духовной энергии человека, уводом его в сторону от подлинных проблем бытия, постижение которых возможно, по их мнению, лишь на путях возвращения к Природе с большой буквы, как воплощению сущностных… и так далее, и тому подобное… Идея ясна? Действуйте, Валерий! Желаю вам успеха также, герр доктор… в вашем начинании!..
Произнеся на одном дыхании эту тираду, Эль-К двинулся дальше, опять-таки как бы фланируя (но в то же время сомнений в целеустремленности этого человека не возникало); а мы с Валерием, ошарашенные, еще долго созерцали его изящную прямую спину.
«Да, вот это человек! – кажется, думали мы оба. – Гений! Да для такого весь мир как на ладони! Но какова реакция, а?! С полвзгляда понял все и даже больше, чем все!.. А впрочем, может быть, мы увлеклись, разговаривали слишком громко, и эти шмыгавшие дамы, конечно, все его поклонницы, уж успели ему донести?..»
«Хорошо, – терзался я, – а как он узнал о моем “начинании”? Неужели тоже по одному виду моему догадался? Или что, успели-таки сунуть нос в мои бумаги наши “девушки” и опять же стукнули Эль-К? Нет, этого я не допускаю!.. А может… (Тут, грешным делом, ужасное подозрение в тот же миг закралось мне в душу: моя жена! За завтраком я рассказал ей о своих намерениях!) Нет-нет, – постарался обуздать я себя, – я не имею права так думать!.. Никогда и ни в чем она не давала мне повода… К тому же она всегда говорила, что не выносит Эль-К… Боже мой, нет, неужели?»
– Так на чем же мы остановились, Валерий? – торопливо спросил я его, чтобы поскорей избавиться от наваждения.
Валерий растерянно хлопал себя по карманам.
– Глубочайшая амби, – подсказал я.
– Глубочайшая амби? – недоуменно наморщил он лоб. – Ах, да, я, вероятно, имел в виду: глубочайшая амбивалентность. Вот только к чему это относилось, а?..
– Мы говорили о Марье Григорьевне. Вы сказали, что во всех ее поступках вы видите, стало быть, эту самую глубочайшую амбивалентность, если я вас правильно понял… А начали мы, если я не ошибаюсь, с того, что вам кажется глубоко символичным тот факт, что она пыталась бежать на своей машине…
– Да, я это говорил, – вспомнил он без воодушевления. – Говорил… Ах, да, я хотел сказать, что ей, вероятно, это зачем-то было надо… Быть может, она хотела… разбиться с этой машиной вместе… Вот… А может, хотела, как те ребята из Волобуевска… заехать куда-нибудь в лес и… заблудиться… Она ведь ехала по их маршруту… Неубедительно, да? – спросил он, увядая совсем. – Я сам вижу, что неубедительно… У меня, знаете, здесь еще немного… недоработано… Я впоследствии продолжу свои…
Он, очевидно, хотел сказать «изыскания», но вовремя спохватился.
– Ничего, ничего, – утешил я его, скрывая свое разочарование. – Скажите, а вам не показалось, что Эль-К сегодня… Какой-то, ну, при всем своем блеске, все же… немного… не такой? Я, правда, видел его в последнее время мало. Возможно, на него так подействовала эта история с Марьей Григорьевной. Неужели он все-таки по-своему любил ее?! Ну хорошо, а Лелик? Прошел, почти не поздоровался! В чем дело?
Валерий поднял на меня светлые, как у Эль-К, глаза, в которых теперь тоже отражалась тоска, хотя и не столь глубокая, как у его идеального прототипа.
– Я ничего такого и не заметил, – пожал он плечами. – Я… знаете, когда Эль-К заговорил, я почему-то подумал совсем о другом…
– О чем же?
– О чем?.. Я почему-то подумал, что вот сейчас он скажет… Что скажет? Скажет примерно так… «Вот ты, Валерий, вчера ты сидел с этими людьми, с Марьей Григорьевной, с Иваном Ивановичем, за одним столом, кричал “горько”… а сегодня, сегодня тебя обуял охотничий азарт, и ты даже не находишь нужным скрывать свою радость по поводу того, что какие-то там твои умозаключения подтвердились! Этично ли это? Добро бы еще тебе пришлось бы заниматься этим делом по долгу службы, а то ведь тебе его никто и не поручал, ты занимаешься им по своей воле. Да и в том случае, если б тебе его поручили, ты вправе был бы отказаться, сославшись на личные твои взаимоотношения с этими людьми!..» Вот так бы он мог сказать мне, Эль-К… А вам разве, ответьте по совести, не приходило это в голову, когда я рассказывал вам о своих… предположениях?..
Валерий в который раз уже – сейчас уныло, безнадежно, будто большая больная болотная птица, захлопал себя по карманам, как крыльями. Я не нашелся, что сказать ему, вспомнил и о своем собственном «начинании» («А насколько оно, если разобраться, этично? Люди страдают, с ума сходят, а я, видите ли, с них по горячим следам материалы собираю, записку пишу!» – подумал я), никчемно поинтересовался:
– А разве Эль-К с вами на ты?
– Когда как, – скривился он, недовольный моим вопросом. – То есть я-то с ним всегда на вы, а он… когда как… Но вы знаете… с другой стороны… – он начал словно бы оживать, – с другой стороны, ведь это сам Эль-К любит говорить о нравственности ученого, то есть о том, что ученый в поисках чистой истины порою неизбежно преступает какие-то пределы, положенные моралью, а то и законом… Я, к сожалению, не был тогда на вашем ученом совете, но мне рассказывали, я читал стенограмму… Леонардо да Винчи, Кардано, наука при дворах тиранов… Удивительно ярко! На вас произвело впечатление? На меня – огромное!.. Я, знаете ли, часто думаю над этими словами Эль-К. Я ведь, в конце концов… пусть это не покажется вам нескромным… тоже некоторым образом ученый. Хотя Эль-К и позволяет себе скептически прохаживаться на мой счет, но я все-таки полагаю себя ученым! Для меня важна не справедливость, а истина! И мне представляется (Эль-К об этом и говорил тогда), что научный поиск в своей сущностной основе обладает глубочайшей амби… валентностью… Я же часто думаю об этом… А как вы считаете, сам Эль-К в своих изысканиях… когда-нибудь бывал… вынужден… преступить… нарушить?..
17
На другой день Валерий опять появился у меня. Все сомнения, натурально, были уже отброшены (или он сумел основательно убедить себя, что «ради чистой истины…»). Его буквально распирало от избытка информации. Он даже не вспоминал сегодня про вновь позабытую верную трубку – должно быть, у него возникло чувство охотничьего пса, взявшего след, и подсознательно он опасался, что запах табака отобьет ему нюх. Вновь томясь, прижатый у подоконника, я побаивался, что еще одного такого посещения хватит, чтобы мои сослуживицы перестали со мной разговаривать (пересказывать же им концепцию Валерия и тем самым давать пищу для домыслов я не посчитал возможным).
Итак…
– Вы знаете, где я сейчас был, вы знаете, откуда я сейчас?! – захлебывался Валерий. – Нет, вы, я вижу, не догадываетесь даже, да?! А мне теперь ясно все, все до последнего винтика!.. Нет, еще не все, конечно… но главное, главное ясно! Вы не представляете себе, какая удача! Я сам и не ожидал даже, что мне так повезет!.. Короче говоря, сегодня с утра зашел я в Институт химии, хотел поговорить с Крейном, который видел в ту ночь Марью Григорьевну в институте. Его, говорят, еще нет, придет позже. Спускаюсь вниз, в лабораторию Марьи Григорьевны (ее самой-то там нет, сидит дома, якобы на бюллетене). Балакаю о том о сем с сотрудниками, преимущественно, разумеется, все о том же, о чем еще сейчас у нас говорят?! Потом гляжу: у одного лаборанта, молодой парень, Удальцов фамилия, рука забинтована! «Что, – говорю, – до сих пор не прошло?» Они вдруг смутились. «Да нет, – говорят мне, – он у нас пиротехник великий. Это, – они говорят, – в каждой химической лаборатории всегда есть свой пиротехник, то есть любитель заниматься всякой всячиной, чтобы взрывалось. Вы только никому об этом не рассказывайте, а то достанется нам. Уж вам мы как хорошему знакомому, а уж вы ни-ни. Немножко рвануло у нас третьего дня. Пальцы его пришлось отскребать с потолка. Два месяца он у нас тут над этим эффектом бился, но рвануло вот лишь третьего дня…» – «А что за штука такая?» – спрашиваю. «Пентаэритриттетранитрит, только вы уж, пожалуйста, никому». Я пообещал… На обратном пути поднимаюсь в библиотеку, беру справочник Бельштейна. Есть такой многотомный справочник, вроде Брокгауза и Эфрона, только по химии… Полистал… И вот нахожу формулу – «пентаэритриттетранитрит… Взрывоопасность 100%!!!». Вы знаете, как измеряют взрывоопасность? Бросают с определенной высоты шарик. Так вот, у известного вам тротила взрывоопасность 8%, а у пентаэритриттетранитрита – все 100%! Ну, и тут же у меня пелена с глаз долой! Я и до того подозревал, что без химии здесь не обошлось, но полагал, что, скорей всего, она использовала обыкновенный натрий. Видели когда-нибудь, как горит натрий в воде?! Мы еще студентами на химическом практикуме баловались. Зрелище великолепное!.. Я сначала думал, что она сделала так: завернула натрий в сырую тряпку и положила в ВЦ под умывальник. Помните, там, в ВЦ, был умывальник, уборщицы там еще ведра держали, щетки-швабры разные. Через некоторое время тряпка еще подмокла, реакция и началась. А она могла еще и в другие, сухие места подложить – с расчетом, что когда тушить начнут и вода туда попадает, то опять же полыхнет еще сильнее! (Натрий-то в лаборатории не под контролем, бери, сколько утащишь!) Сначала-то, судя по картине пожара (стали тушить, такие силы прибыли, а потушить не могут, горит, и все тут!), мне и пришло в голову, что это мог быть натрий. Но теперь, узнавши, что Удальцов два месяца уже этот самый… перта-тента… – сразу и не выговоришь такое! – добывает… и, главное, сопоставив это с рассказом Крейна, а особенно с рассказом Семигудиной, охранницы при ВЦ, я свою точку зрения несколько скорректировал!.. Помните, как говорил Крейн: «Шла смертельно бледная, так, будто боялась, что расплескает!» Теперь понятно что! Взрывоопасность-то стопроцентная! Расплескать можно так, что тебя потом по капелькам в пробирку собирать будут!.. А как бабка говорила? А мы-то еще смеялись над ее рассказом, глупая, мол, необразованная бабка! А вы вместо того, чтоб смеяться, вслушайтесь, вникните-ка получше; народ всегда исключительно точен в своей речи образной… Обратите внимание на смену планов в ее рассказе… Сперва, говорила бабка, она «прокралась», верно? Прошла, стало быть, неслышно, на цыпочках… Что еще? «Мела хвостом, словно зверь лесной…» – это уже когда бабка ее заметила. А как мела? «Фырь-фырь», – показывала бабка, то есть все же достаточно резко… Образ какого же зверя перед нами встает из этого рассказа? Ну конечно же, образ лисы! Тихонько ходит плутовка лиса, мягко, но гляди не зевай, вмиг свернет зазевавшемуся петуху шею!.. Так… Проанализируем показания Семигудиной с семиотической точки зрения далее. – Валерий заглянул в свой блокнот, где повыше формулы пентаэритриттетранитрита был записан бабкин рассказ. – «И только эта свиристелка, прости Господи, ускакала, – прочел Валерий, – гляжу, сами идут…» Что нам здесь важно? Важно нам то, что характеристика, данная бабкой нашей общей знакомой, существенно изменилась – «свиристелка», «ускакала»… Замечаете? Что за образ перед нами теперь? Конечно же, образ скорее птичий, потому что какое же животное может быть названо «свиристелкой»? Значит, что произошло? Произошло все, как в сказке: явилась лисичка-сестричка, хвостом помела, потом ударилась оземь, скинулась птицей и упорхнула!.. Вам понятно? Нет? А вот мне понятно! Образность народной речи с изумительной достоверностью позволяет нам расшифровать структуру событии. Смотрите: Марья Григорьевна пришла на ВЦ со своим страшным грузом в руках. Поступь сверхосторожная, идет «крадучись» – еще бы! Пробирается мимо чуткой сторожихи в зал… там невольно начинает метаться, выбирая, куда бы лучше положить свой сверток. Видит краем глаза, что бабка проснулась и сейчас войдет в зал за нею, сует сверток в первое попавшееся место и с громадным облегчением – дело сделано, да и смертоносный груз сброшен с рук! – стремглав убегает. («Ускакала», – говорит Семигудина, подметившая это выражение облегчения во всей изменившейся повадке Марьи Григорьевны, но не ведавшая, понятно, его причин…)
Тут уж я не выдержал, сорвался и заорал:
– Перестаньте, Валерий! Я не хочу слушать! Я вам не верю!!! Все это бред, вранье! Подите от меня прочь со своей доморощенной психологией! Как вам не стыдно! Вы действительно переходите уже всякие границы! Ведь вы действительно сидели вчера с этими людьми за одним столом! Если уж вы считаете себя ученым, то должна же все-таки быть и какая-то этика! Я же понимаю, что все это может интересовать вас как исследователя, но… состройте хотя бы приличествующую случаю скорбную физиономию, нельзя же радоваться так откровенно!..
Я так кричал, что мои сослуживцы, которые до этого, как я уже сказал, немного были обижены и, демонстрируя свое абсолютное пренебрежение к нашей беседе, старались нарочно в коридор не выходить, теперь повысовывали головы из дверей и хлопали глазами, прикидывая, что же случилось.
Сбившись с темпа, я заговорил тише:
– …И подумайте сами, Валерий, именно с психологической точки зрения ваша версия о возможности применения каких бы то ни было взрывчатых веществ совершенно неправдоподобна. Ведь факт применения таких веществ, вероятно, очень легко обнаружить. Экспертиза в один момент доказала бы наличие химикалиев… Мария Григорьевна хотя бы уже из этих соображений не пошла бы на такое…
– Ну, это еще вопрос, доказала бы или нет. Все затоптано, залито водой, погребено под пеплом. Во время пожара эти вещества подвергались воздействию высокой температуры. Произошли неконтролируемые экзотермические реакции. Попробуй проведи экспертизу!
– Да, но ведь и взрыва-то не было слышно!
– Первый взрыв мог быть небольшим, так сказать, для затравки. У нас все время что-нибудь рвется, вон гидротехники каждый день что-то рвут, да и сверхзвуковые истребители постоянно летают, вот… и сейчас летит… слышите? А то еще бы вам Михайла Петрович со сна взревет – эффект тот же, доложу я вам. Кстати, этой ночью в известняковом карьере за смену было проведено шесть взрывов, я наводил справки. Так что взрывы у нас в порядке вещей, мы привыкли. Первый взрыв мог пройти незамеченным, а потом, вы и сами знаете, ощущение было такое, что что-то там все время рвется… Кроме того, я не исключаю и возможности комбинированного использования, допустим, того же натрия и этого самого тетранитрита…
Я взмолился:
– Хорошо, оставим это комбинированное применение. Но вы подумайте о другом. Ведь на ВЦ были люди! Лю-ди! Как вы себе представляете: могла ли Марья Григорьевна решиться на такое, зная, что там люди?! Это немыслимо! Взорвать машину, это еще ладно, бездушный механизм, воплощение пороков цивилизации… Предположим, я с вами соглашусь – могла! Хотя с вами я совершенно не согласен! Но вообразить себе, что она идет на это, хорошо зная, что на машине люди, что могут пострадать, могут погибнуть вместе с машиной люди… Нет-нет, вот это я и называю психологически недостоверным!.. Какое там недостоверным – невероятным!
Сперва немного растерявшись, последние фразы Валерий выслушивал уже с выражением благожелательным и лукавым, кивая в такт моим словам, и не успел я окончить, как он воскликнул:
– А вот это уже лучше, лучше!
– Простите, что лучше?!
– Лучше то, что здесь и впрямь возникает интереснейшая и реальная проблема!.. Да, я с вами согласен! Зная, что там, в зале, люди, Марья Григорьевна на такое ни за что бы не пошла. Одно – это взорвать машину, другое – взорвать машину с людьми. Прежде профессиональные воры, когда шли на дело, нарочно не брали с собою даже финки – чтобы не было соблазна, если накроют, ткнуть кого-нибудь. Так что я с вами в этом-то пункте как раз и согласен и солидарен. Ну-с, а почему бы нам не поставить вопрос иначе? Как? А вот так! Почему бы не предположить, что… Марья Григорьевна знала, твердо была убеждена, что… на машине в момент взрыва никого не будет! Ну, понимаете теперь? Все еще нет? Ну что же это вы! Ну подумайте: в каком случае это возможно?
Я развел руками.
– Нет, не понимаю…
– Ну… она… знала, знала твердо, что там никого нет и не будет! Экий вы недогадливый! Иван Иванович ей сказал, понимаете?! Иван Иванович! А потом сам пошел и проверил!.. Нет, я даже думаю, что не просто пошел и проверил… Я думаю, что сверток у них было условлено положить куда-нибудь в определенное место, скажем, под печатающее устройство! Просто Марья Григорьевна, войдя в зал, немного растерялась, оттого и заметалась вначале, а потом сунула-таки сверток туда, куда было намечено. Иван Иванович задал машине такую программу, чтобы печатающее устройство заработало, скажем, через полчаса после его ухода. От детонации при работе печати, по их предположению, и должен был взорваться этот самый тетранитрит. Собственно говоря, достаточно было бы и обыкновенного реле с большой выдержкой, но, с другой стороны, тогда надо было бы возиться, присоединять его к взрывчатке… Да и использовать машину изящнее… У них все было рассчитано до мелочи! Я только думаю, что время намечалось более ранее, но они долго не могли решиться. Иван Иванович пошел было на попятный, а она его упрекала в трусости, из-за чего и получился скандал. А так все было рассчитано! Телефон они испортили нарочно, зная, что Нина, которая имела обыкновение засиживаться на машине допоздна, обязательно побежит к Ивану Ивановичу, как уже не раз бывало, а уж он отправит ее домой. Про Анастасьина с Дерюжкиной они тоже знали, что те каждое свое дежурство занимаются любовью в лаборатории № 5, больше им негде, оба пока что живут в общежитии… Семигудина сидит в коридоре, стало быть, она в безопасности, разве что ушибет слегка взрывной волной…
– А Петухов, Петухов?!
– Про Петухова они забыли. Он все время спит как сурок, вот они про него и забыли. Но… – Валерий многозначительно поднял палец. – Но, может быть, они решили им пожертвовать, зная, что его все равно не добудишься…
Тут уж я снова взорвался:
– Боже мой, что вы такое говорите, Валерий! Как вам не совестно! Я не верю ни одному вашему слову! Неужели вы всерьез можете так думать?! Нет, вы меня разыгрываете! Опомнитесь! Зачем Ивану Ивановичу нужно было взрывать машину, свое же детище, которому он отдал несколько лучших лет жизни, а вернее, благодаря которому сам возродился к жизни, воскрес, стал человеком?!
– «Возродился», «стал человеком», – передразнил меня Валерий. – Да у него это детище вот где сидело! «Стал человеком»! А каким человеком он стал?! Роботом, рабом этой самой машины! Человеческий язык понимать разучился! Не мог на улицу выйти, агорафобия, боязнь открытых пространств у него уже начиналась! В идиота он превращался мало-помалу – улицу не мог перейти, от одного вида зелени его мутило! Цветы ему отвращение внушали, он мне сам признавался! Встречаю его как-то раз вечером, у дома стоит, за стеночку держится. Говорю ему: «Вам плохо?» А он отвечает: «Цветы, – говорит, – очень пахнут, не могу, – говорит, – переносить этого запаха». Вот каким человеком он стал! Разве это жизнь, разве это человеческое существование?! Да он бы умер еще через полгода, вы это понимаете или нет?! Заживо истлел бы! Я уверен, что у него и внутри-то уж почти ничего нет, так, одна труха на донышке. Надо будет еще с врачами поговорить, я больше чем уверен, что у него уже такие болезни обнаружились, что вам и не снилось, врачи-то потому и мнутся, и мекают, что не знают, за что приниматься, с какого конца подступиться… что латать, когда не за что хватать! (При слове «хватать» у него в лице обозначился, однако, отчасти плотоядный оскал.) Ну примите во внимание еще и такое соображение, – продолжал он. – Вы сказали, что благодаря машине Копьев возвратился к жизни… В определенном смысле вы правы, это не противоречит тому, что я только что сказал, ибо, развалившись физически, он несколько воскрес духовно… Но посмотрите, что ждало его дальше-то?! А ничего хорошего, между прочим! Потому что с машиной он совладать не мог! Не мог, и все тут! То есть я допускаю, что через год, через два он с нею еще и совладал бы, но откуда они взялись бы, эта два года, кто ему их дал бы? Что, ваше руководство ждало бы еще два года?! Да Кирилл Павлович его на куски бы разорвал!.. Да и самое главное – здоровье его этих двух лет не отпускало. Он, повторяю, больше полугода не протянул бы, рассыпался бы в один прекрасный день, только горстка порошка и осталась бы!.. Вот какая перспектива перед ним вырисовывалась… Вы говорите: воскрес духовно. А что это значит? А это значит, что он, между прочим, уже не был прежним Иваном Ивановичем, да, мораторий – помните, мы говорили о состоянии юношеского моратория, – так вот, мораторий у него окончился, он стал новым Иваном Ивановичем, то есть честолюбие в нем проснулось и жажда славы, и, кстати, женского внимания он уже вкусил, чего, видимо, никогда раньше в таких, по крайней мере, дозах не вкушал!.. Для него теперь не стать членом-корреспондентом означало, повторяю, ужасную катастрофу!.. Поэтому… Словом, мы попадаем здесь, как вы уже, наверное, догадываетесь, в круг проблем, очерченных общей криминогенной ситуацией, могущей возникать в результате преодоления снятия состояния моратория!
– Нет-нет, Валерий, это… это все же попахивает неоломброзианством! – в гневе прибег я к недозволенному приему. – Вы бы еще о «генах преступности» вспомнили! Не думаю, чтобы вашему начальству понравились подобные кунштюки!.. Одумайтесь, Валерий!.. Вы что, в самом деле решили осуществить идейку, подброшенную тогда Леликом? Подать биографию Ивана Ивановича как биографию криминального типа?! Напрасный, я вас уверяю, труд!..
Кажется, я опять кричал – что-то в том духе, что, дескать, мы Ивана Ивановича в обиду не дадим, что они (Валерий с Леликом) не найдут союзников, что…
Все двери меж тем вновь пооткрывались, коридор в какую-нибудь тысячную долю секунды наполнился народом. Не сразу я понял, что не мой истошный крик тому причиной.
– Что вы тут разговариваете?! – закричал мне Герц, который всюду поспевал хоть на немного, но раньше других. – Вы все разговариваете, а Марья Григорьевна уже призналась!!!
18
На другой день, 12 октября, в четверг, как обычно (якобы жизнь шла своим чередом), был ученый совет. Но, правду сказать, хотя в повестке дня и стояло обсуждение плана институтских изданий на следующий год, фактически доклад был сорван, я, во всяком случае, не разобрал ни слова – и во время доклада и после него говорили, конечно, лишь об одном – о признании Марьи Григорьевны, о том, как она сама пришла к Кондраткову, что сказала, что написала, даже – как она была одета (дамы наши почему-то придавали этому вопросу большое значение и яростно спорили по поводу какого-то шва – отстрочен у Марьи Григорьевны на том платье этот шов или не отстрочен). Мужчины же толковали все более о технической стороне дела, причем я был, не скрою, несколько задет, когда обнаружилось, что буквально всем без исключения известно про пиротехника Удальцова и взрывоопасность пентаэритриттетранитрита, а также про то, что Марья Григорьевна могла использовать вдобавок и натрий, расход которого в институте практически не контролировался (я только диву давался: когда же Валерий успел столь широко популяризировать свою концепцию). Живой интерес собравшихся вызвала и юридическая сторона дела, а именно тот факт, что Марья Григорьевна не была арестована тотчас же после того, как сделала признание, а с нее лишь будто бы взяли новую подписку о невыезде и отпустили домой. Некоторые даже возмущались таким решением следствия, усматривая в этом подтверждение ранее высказывавшихся предположений о чьем-то намерении «спустить все на тормозах», «не раздувать» и т. д. «Теперь уж это им не удастся! – торжествовала наша Косичкина (“совесть института”). – Они думали: закон что дышло, куда повернешь, туда и вышло! Нет, друзья, шила в мешке не утаишь! Но конечно, предстоит еще, по-видимому, долгая борьба с бюрократической волокитой! Механизм, конечно, весьма и весьма инерционен, но я верила, верю и всегда буду верить в то, что существует справедливость!» (Произносилось все это достаточно громко и предназначалось, в первую очередь для ушей Кирилла Павловича, но Кирилл Павлович, будучи человеком тренированным, принял вид, что ничего не слышит.)
Многие, однако, откровенно сочувствовали Марье Григорьевне. Среди таковых был и Михайла Петрович, чье сочувствие, впрочем, выражалось отчасти странным (на обывательский взгляд некоторых) образом. Надо сказать, что на Михайлу Петровича вообще вся эта история с пожаром подействовала в высшей степени благотворно – он прямо-таки расцвел (если это слово применимо к такой глыбе), мощь его командирского рыка возросла не меньше, чем на порядок (в децибелах), члены комиссии, завидев его или даже только заслышав его голос, становились во фрунт; про председателя комиссии говорили, что он слушается Михайлу Петровича, как родного отца; наши клялись также, что сами были свидетелями, как Михайла Петрович сказал одному из членов комиссии: «На, Вася, деньги, сбегай…» – и тот немедленно побежал, нахлобучив поглубже шляпу, заправив за кушак полы пальто, характерной старательной солдатской рысцой, то есть сразу демаскировал себя как человека военного…
Сегодня же Михайла Петрович выглядел… ну просто именинником, рассматривая, вероятно, признание Марьи Григорьевны в качестве персонального ему подарка.
– Эх, ну что за молодец баба! – рокотал он. – Вот чертова перечница, а! Решиться на такое! Вот это, я понимаю, силушка! Не то что вы! Это будет посильнее, чем «Фауст» Гете! Любовь побеждает смерть! И правильно сделала! Если бы не она, я бы сам эту машину, своими руками разнес бы в клочки к такой-то матери! Да зачем нам эта машина?! Новую теорию относительности захотели, чтоб она вам открыла?! Самим работать надо! Нет, молодец Марья Григорьевна! И я уверен – суд ее обязательно оправдает! Потому что она не себя, а другого человека спасала! Мы докажем! Пусть кто-нибудь попробует кинуть в нее камень!
Возражать Михайле Петровичу никто так и не осмелился. Только Косичкина возмущенно затрепыхалась было, но тоже все-таки смолчала.
Я был тронут его речью прямо-таки до слез, горячо стиснул ему руку (я сидел с ним рядом), и, расхрабрясь, наверное, после ответственного могучего пожатия – сам от себя не ждав такой прыти, вскочил, собираясь растолковать собравшимся, что – несмотря ни на что – мы не должны безоговорочно принимать на веру признание Марьи Григорьевны, что это вполне может быть самооговор: да, она искренне полагает себя виноватой, но в чем?.. По-видимому, в том, что своими истериками, которые она в раскаянии квалифицирует как подстрекательские, довела Ивана Ивановича до кошмарного состояния, а поскольку между Иваном Ивановичем и машиной существовало нечто вроде технической телепатической связи, то это состояние закономерно передалось и машине, и ни машина, ни Иван Иванович не сумели справиться с собой, когда внезапно создалась какая-то, поначалу, скорей всего, элементарная аварийная ситуация…
Что-то в этом роде я даже произносил, должно быть, маловразумительно, слушали меня плохо, и я уже совсем готов был смешаться, как вдруг меня поддержал Опанас Гельвециевич со своего места.
– Вы только что заслушали, – сказал он, – краткое изложение заключения о причинах пожара, которое выработал на вчерашнем своем заседании руководимый мною сектор истории и теории естествознания и техники (!!!). Я хотел лишь привести теперь несколько исторических примеров, которые покажут вам, что действительно любовная страсть между мужчиной и женщиной может явиться причиной загорания… Все вы хорошо знаете, как Исаак Ньютон создал свою теорию. А я знаю другой случай, мало кому известный. Я должен подчеркнуть, что Ньютон не знал женщин. Есть такое мнение. Но это не совсем так. Член-корреспондент Михаил Эразмович Омельяновский рассказывал мне как-то, что в молодости он очень любил одну девушку и между ними вот-вот должна была произойти последняя ступенька любви. Эта красавица его ожидала. Но здесь получилось так, что письменный стол стоял возле этого ложа. Ньютон… да, Ньютон, а не Омельяновский!.. к этому столу помчался и начал писать! И таким образом милая напрасно его ожидала, потому что плоть его увяла… Приведу другой пример… Галилей, я вам о нем уже рассказывал, чистокровный араб, высота в холке – два метра…
(Слабо разбираясь в этом вопросе, я боюсь ввести читателя в заблуждение и последнюю часть рассказа Опанаса Гельвециевича опускаю.)
Заявление Опанаса Гельвециевича было встречено с большим интересом. Получив столь внушительное подкрепление, я вновь хотел было ринуться в бой, но тут вперед, к председательскому столу, уверенно вылез Лелик Сорокосидис. Почему-то сразу же воцарилось тишина.
– Целиком и полностью я согласен с уважаемым Михайлой Петровичем, – сказал Лелик. (Показалось мне или вправду, что Эль-К, необычно тихий сегодня, при звуках Леликова голоса как-то задергался?) – Целиком и полностью согласен. Голосую обеими руками. – (В раздражении я подумал: «Глупо! Михайла Петрович как будто ничего и не предлагал».) – Не сомневаюсь, что наша Марья Григорьевна будет оправдана. Она, разумеется, действовала в состоянии аффекта, суд это учтет. Огромную помощь в этом, я уверен, нам окажет и авторитетное мнение сектора истории естествознания, которое изложил нам глубокоуважаемый Опанас Гельвециевич… Но, товарищи, нам придется приложить немало усилий, чтобы преодолеть инерцию бюрократического механизма следствия, о чем столь горячо и убедительно говорила уважаемая Вера Анисимовна. Общественность обладает огромной силой воздействия, и мы обязаны, это наш долг – эту силу использовать на все сто процентов!.. Потому что, товарищи, то, как до сих пор велось следствие, не может нас не удивлять и не возмущать! Разве не было всем нам, товарищи, достаточно очевидно, что следствие с самого начала шло по абсолютно неверному пути?! Нет, я не говорю сейчас про версию о самопроизвольном загорании в результате короткого замыкания – это могло быть добросовестным заблуждением, которое теперь благодаря раскаянию и мужественному признанию Марьи Григорьевны Благолеповой рассеялось. Я говорю о другом, о, судя по всему, так сказать, запасном варианте… – (Все в зале были теперь само внимание.) – Да-да, я говорю о той работе, которая параллельно велась представителями следствия и комиссии с явной целью бросить определенную тень на весь наш институт, на руководство института и руководство президиума нашего филиала. – (У Кирилла Павловича вытянулось лицо, Михайла Петрович насупился, оба наших замдиректора, сидящие но разным концам стола, зажестикулировали, как глухонемые.) – Да-да, товарищи, хотя мы, казалось бы, подчеркиваю – казалось бы… не можем упрекнуть уважаемых членов комиссии в известной недоброжелательности по отношению к нам, но, товарищи… и они ведь тоже люди! Ничто человеческое им тоже не чуждо, и к тому же люди они, конечно, весьма и весьма опытные. Поэтому… им было естественно на всякий, так сказать, пожарный случай готовить и запасной вариант – на тот случай, если вдруг там, наверху, высокие инстанции останутся недовольны их отчетом и потребуют представить более обоснованное заключение!.. И вот с такою-то, я бы сказал, неблаговидной целью, с целью перестраховаться, чтобы их не обвинили в бездействии, эти товарищи решили поднять бухгалтерскую отчетность нашего института и вычислительного центра, частично в результате пожара утраченную, вознамерились, стало быть, доказать, вернее, попытаться доказать тезис о том, что якобы в институте имела место халатная подготовка не только в отношении техники безопасности и нарушения противопожарных мероприятий, но и в отношении перерасхода фондов материально-технического снабжения и тому подобного… Безусловно, товарищи, такая формулировка задачи свидетельствует о, мягко говоря, некомпетентности отдельных товарищей из комиссии, пытающихся оказать некоторым образом давление на товарищей, ведущих следствие, именно в этом направлении. Установить, например, имелся ли у нас перерасход кабеля, на сколько там тысяч мы превысили лимит на полупроводниковые триоды, сколько лишних тонн трансформаторного железа на нашей совести!.. Дурацкая, я не боюсь этого слова, затея! Показывает лишь, что эти товарищи не знают специфики научной работы, специфики наладки такой огромной по своим масштабам электронно-вычислительной системы! Да у нас этого кабеля или какого-нибудь там провода МГШВ иной раз в день по нескольку километров уходило! Сделаем, протянем. – (Тут мы все уже усмехнулись, но Лелик и глазом не моргнул.) – Сделаем, протянем, а Иван Иванович тут же отдает приказание: «Все переделать, идея себя не оправдала!» И переделываем, перепаиваем, очередной грузовик с обрезками на городскую свалку отправляем. А трансформаторы? Помните, были времена, когда у нас их в день по нескольку штук горело! Я уж не говорю о транзисторах!.. Вот так-то, друзья! А что мы имеем в итоге? А в итоге кое у кого наверху может возникнуть нежелательное впечатление, что мы, дескать, действительно проявляли… что действительно имели место нарушения! Если бы мы еще были победителями – победителей, как известно, не судят, – то это еще полбеды. Но поскольку в итоге мы очутились… э-э… у разбитого корыта, так сказать, на нуле, то… Да, может возникнуть нежелательное впечатление… Поэтому, товарищи, мы должны, как мне кажется, своевременно реагировать на это, не пускать дело на самотек, проявить, так сказать, твердость и принципиальность! Иначе на весь наш коллектив ляжет пятно! Я не говорю уже о том, чтобы прибегать к каким-то там методам… э-э… закулисного давления, которые являются противозаконными, не поймите меня неправильно. Я говорю о том, что надлежит как раз выступить совершенно открыто, привлечь внимание общественности, убедить в нашей правоте вышестоящие организации!
Лелик еще минут десять с различными модуляциями выводил: «…уронить престиж, бросить тень, дать отповедь, проявить принципиальность…» – после чего прочапал на место, считая, кажется, что поступь его необыкновенно солидна.
Дирекция была его выступлением, очевидно, взволнована, а Кирилл Павлович посмотрел на одного из своих заместителей, на другого, но так как те оба поспешно, отведя глаза, стали рыться в своих кейсах, в конце концов поднялся сам, чтобы наглядно продемонстрировать, как нужно разрешать подобные конфликты.
– Я не думаю, товарищи, – сказал Кирилл Павлович, – что нам следует драматизировать создавшееся положение. Конечно, товарищи, все мы пережили в известном смысле некоторое потрясение в результате обрушившегося на нас стихийного бедствия. Отдельные наши товарищи пострадали при тушении пожара, ряд товарищей, очевидно… э-э… травмирован… вы знаете, что здоровье Ивана Ивановича Копьева по-прежнему вызывает серьезные опасения. Имеются также и материальные убытки… Однако, товарищи, дирекция с удовлетворением констатирует, что в таких вот, прямо скажем, сложных условиях наш коллектив проявил все свои присущие ему высокие моральные качества, стойкость духа, дисциплинированность. Довожу до вашего сведения, что в настоящее время мы обсуждали вопрос о премировании ряда сотрудников, которые имеют высокие творческие и производственные показатели на этот год и вместе с тем в условиях стихийного бедствия зарекомендовали себя как мужественные и смелые люди. – (Аплодисменты.) – Позвольте, товарищи, воспользоваться случаем и передать вам благодарность, выраженную нашему институту Областным управлением внутренних дел за помощь по борьбе с пожаром. – (Кирилл Павлович зачитывает текст грамоты.) – …Позвольте, товарищи, выразить надежду, что встретившиеся на нашем пути трудности послужат делу дальнейшего сплочения всего нашего коллектива, создания в нем атмосферы еще большой творческой активности, духа товарищества и взаимопонимания… Ибо, товарищи, перед нашим институтом в будущем году стоят грандиозные по своим масштабам и размаху задачи. Как вам известно, мы взяли на себя ряд обязательств, выполнение которых потребует от нас напряжения всех наших сил, концентрации всей нашей энергии, активизации всех наших ресурсов. Я хотел бы в этой связи назвать следующие первоочередные задачи и темы… (Эту часть выступления Кирилла Павловича я опускаю.) Разумеется, мы будем продолжать работу по развитию системы автоматизации.
Присутствовавшие заерзали, недоумевая: интересно, как же продолжать-то, когда всего сгорело дотла?! Кирилл Палович, однако, не стал вдаваться в такие мелочи, что да как.
– Прошу учесть, – призвал он нас к порядку, – что работа по системе автоматизации составляла лишь одно из направлений нашей работы… притом отнюдь не самое важное направление. Это хорошо понимают и руководящие инстанции, неоднократно отмечавшие новаторский характер нашей работы в этой области. Научный поиск, как верно отмечали выступавшие здесь до меня товарищи, имеет свою специфику… Здесь неизбежны и определенные издержки… Безусловно, были у нас и некоторые ошибки, просчеты… были и другие недостатки, которые, конечно, еще будут предметом принципиального разговора, деловой критики… Но, товарищи, не следует в этом отношении перегибать палку. Должен сообщить вам… между нами, не надо стенографировать, Августина Фридриховна… в Москве меня заверили, что сегодня престиж нашего института как никогда высок! Никто никогда не ставил и не ставит сейчас под сомнение большие заслуги нашего коллектива в решении задач, связанных с разработкой наиболее перспективных направлений научно-технического прогресса! Вчера мы получили от голландского издательства «Рейдель» предложение опубликовать сборник избранных работ нашего Опанаса Гельвециевича. – (Аплодисменты.) – И думается, мы, товарищи, примем это предложение! – (Аплодисменты.) – Среди наших сотрудников имеется немало талантливых ученых, прекрасных специалистов своего дела, которым по плечу любые проблемы, выдвигаемые сегодня развитием отечественной и мировой науки! Достаточно назвать…
(Перечисление достойнейших я опускаю.)
В заключение Кирилл Павлович сказал:
– Что же касается… м-м… вызвавшего у нас в городке… м-м… определенную, я бы сказал… м-м… нездоровую сенсацию так называемого признания… э-э… жительницы нашего городка… м-м… она, кажется, работает в Институте химии… Как вы сказали?.. Ах, да, да-да, Благолепова ее фамилия… Так вот, что касается «признания» Благолеповой, то к нему, как правильно отмечали выступавшие здесь, мы должны отнестись осторожно… Здесь, безусловно, имеет место и определенное преувеличение с ее стороны. Она, как я слышал, дама весьма эмоциональная, легко возбудимая… она могла себе внушить, что она и в самом деле под влиянием настроения, а то и… скажем… алкоголя… могла прибежать ночью на машину в поисках своего Ивана Ивановича… и, не найдя его там, могла, скажем, со злости – эдак по-женски! – что-нибудь там в машине испортить… дернуть, предположим, за какой-нибудь проводочек или даже ударить машину ногой… Ну и что такого? Она, конечно, не могла надеяться, что тем самым машина будет уничтожена. – (Смех.) – Если даже в результате этого ее поступка и возникла авария, то, конечно же, поступок ее носит характер неумышленного. Короткие замыкания и всякие там мелкие поломки на машине происходят, как вы все знаете, каждый день… Но поскольку на сей раз в итоге машина загорелась, то Благолепова и решила, что этот ее необдуманный поступок привел к такому фатальному… хе-хе… исходу… Женская логика, ничего не попишешь, вы уж извините меня, Вера Анисимовна! – (Вновь смех, аплодисменты.) – Вы, извините меня, Вера Анисимовна, недооцениваете роли случайности в современном мире… хе-хе… Вот я помню, мы когда-то слушали чрезвычайно интересный, я бы сказал, глубоко философский доклад на эту тему, прочитанный нашим уважаемым Виктором Викторовичем!.. А?! Что-то вы нынче молчаливы, Виктор Викторович?! Вы не желаете что-нибудь нам сказать?
– От копеечной свечки, говорят, Москва сгорела, – нехотя и зло выдавил из себя Эль-К, сегодня и впрямь на себя не похожий – тусклый, пришибленный, даже сгорбленный какой-то.
– Что?! Как вы сказали? – переспросил Кирилл Павлович. – Ах, от копеечной свечки! Ха-ха-ха!
– Ничего себе, очень глубокая философия! – раздался тут вдруг наглый – другого слова не подберу – смех Лелика.
Эль-К скорчился теперь уже явно.
– Да-да, от обычной свечечки!.. Впрочем… простите меня, я что-то нездоров… пойду… усну… – с кривой ухмылкой прошептал он, уже пробираясь к выходу.
– Да-да, разумеется, конечно, идите, – переполошился Кирилл Павлович. – Отдохните, вызовите врача. Берегите себя, голубчик! Объявляю перерыв, товарищи!..
В перерыве я поднялся к себе в отдел, чтобы полистать свои бумаги: надеялся, если честно, еще раз выступить и тогда уже с материалами в руках убедить хоть кого-то в своей правоте. Но ничего путного я там не нашел: материал был сырой, разрозненные записи, обрывки чьих-то мыслей (я даже не мог порой с ходу определить – чьих?); в расстроенных чувствах я поплелся обратно.
И вот, дойдя до второго этажа, я услышал внизу голоса, таинственная приглушенность которых, собственно, и привлекла мое внимание. Грешен, я спустился тихонько еще раз на две ступеньки, заглянул, перегнувшись через перила, в пролет… и отшатнулся: на площадке между первым и вторым этажами стояли Эль-К и Лелик Сорокосидис! Такое было впечатление, что Лелик загораживает Эль-К дорогу, не дает ему пройти. Эль-К был уже в пальто.
– …Так, значит, от копеечной свечечки?! – услышал я шипение Лелика.
– Пустите, убирайтесь прочь! Что вы ко мне пристали? – говорил Эль-К (однако каким-то голоском без настоящего возмущения, безнадежно).
– Так куда вы направляетесь, я вас спрашиваю?! – наседал Лелик.
– Я вам уже сказал, что домой! Домой, вы понимаете русский язык? До-мой! Я болен, я простужен, у меня грипп. Вы можете от меня заразиться и умереть!
– Я?! – заскрипел (ей-богу, слышно было!) зубами Лелик. – Смотрите, как бы вам самому…
– Что «самому»?
– А вот то! Впрочем… – Лелик сменил тон. – Не будем ссориться, Виктор Викторович. Это, как мне кажется, не в наших с вами интересах…
– Да-да, не будем ссориться, – как эхо, послушно откликнулся Эль-К.
– Я вас провожу…
– Нет-нет, не надо!
– Виктор Викторович! – вновь угрожающе затянул Лелик. – Смотрите, Виктор Викторович!
– Я вам уже сказал: я иду домой! Успокойтесь!
– Я-то спокоен… Но вот вы что-то уж очень нервничаете… Смотрите, пеняйте потом на себя, потому что…
Он оборвал фразу – внизу в вестибюле бабахнула входная дверь, ввалился охранник: «Пропуск! Пропуск!» – кто-то с разбегу прокатился на каблуках по кафельному полу до самой лестницы… Петухов! Это был Петухов с выпученными глазами, прозрачный от бессонницы, не покидавшей его теперь все время…
– Иван… Иванович!.. – заорал он, взлетая мимо Эль-К и Сорокосидиса, а потом и мимо меня. – …Иван Иванович удрал из больницы!!! Пошел к следователю!!! Призна-ваться-а-а!!!
19
Два дня прошли как в тумане. По городу ползли самые чудовищные, самые немыслимые слухи, и некуда от них было деться. Из уст людей вполне благонамеренных, с высшим, как говорится, образованием исходили такие чудеса, что у других благонамеренных людей волосы вставали дыбом. Наибольшей популярностью пользовалась слегка модернизированная версия «Повести о капитане Копейкине», согласно которой Иван Иванович Копьев, известный в воровском мире под кличкой Капитан Копейкин, еще в 1947 году бежал с Колымы, съел по дороге своего приятеля, ограбил почтовый вагон и свыше двадцати лет отсиживался в наших лесах (в другом варианте: был заброшен с парашютом), а когда увидел, что начали строить Систему, то и вышел, проникнув в город через Марью Григорьевну, знакомую ему по прежним делам (вместе брали «торгсины»). Разумеется, был у них и радиопередатчик, и на триста тысяч долларов, и фальшивые банкноты; кстати, и вообще Система нужна была Ивану Ивановичу главным образом для печатания денег. Признался же он потому, что «устал от пролитой крови», как он заявил следствию; ко всему прочему, оказывается, все последние дни ему являлся и терзал его призрак сгоревшего Петухова (случалось при этом – я сам пару раз был свидетелем, – что Петухов сам стоял здесь же, рядом с рассказчиком, но это почему-то никого не смущало. Гораздо больше наших смущало то обстоятельство, что по некоторым данным у капитана Копейкина была одна нога, тогда как у Ивана Ивановича будто бы обе… «Впрочем, при современном уровне протезирования… – говорили наши, – а еще и при тех деньгах, что у него были, вообще нет ничего невозможного!»). Говорили также, что одновременно в разных городах было арестовано несколько его сообщников (в других вариантах: накрыта вся их сеть, взята конспиративная квартира, а некоторые по привычке ошибались и говорили «кооперативная квартира», получалось при этом, что Иван Иванович вдобавок спекулировал еще и кооперативами, и возникала такая путаница, что уже совсем ничего нельзя было разобрать). Наконец, уверяли, что немедленно после признания Ивана Ивановича в наручниках и под конвоем из сорока человек на военном самолете отправили в Москву.
Все это, к счастью, было ложью – Ивана Ивановича возвратили в больницу, и, хотя все еще посещения были отменены, Нине в порядке исключения разрешили, как и прежде, трижды в день к нему приходить и кормить его, а одну ночь, когда ему стало хуже с сердцем, она даже дежурила подле него. Правда, она обратила внимание на то, что временами по коридору прохаживается какой-то человек, но кто он был – она сказать затруднялась.
В воскресенье утром, выглянув из окошка, я увидел растянувшуюся по обочине шоссе длинную цепь туристов с рюкзаками – это наши отправились в поход к обнаруженной кем-то землянке, схорону, где в течение многих лет прятался Иван Иванович. Такого вынести я был не в силах, я чувствовал, что должен немедленно что-то предпринять, что необходимо действовать!.. Но как?! что я мог сделать?! Я бросился к Валерию (который в эти дни почему-то не показывался), чтобы по меньшей мере выяснить, каково же реальное положение вещей на сегодня.
Валерий моему приходу обрадовался, но вообще-то вид он имел удрученный, я тут же догадался почему – подвели его со своими «признаниями» Марья Григорьевна и Иван Иванович, опередили, лишили его возможности продемонстрировать свои дедуктивные таланты; начальство не нуждалось теперь в его блестящих построениях, оно получило все даром.
– Ну ничего, – утешал я Валерия. – Статью в журнал вы все-таки сумеете на этом сделать… Но сейчас давайте подумаем, однако, можем ли мы хоть чем-нибудь помочь Ивану Ивановичу и Марье Григорьевне.
– Да-да, конечно! – устыдился Валерий. – Я полностью с вами согласен. Нужно помочь… Только вот… чем?.. Что мы можем сделать-то?.. А знаете, – продолжил он, – что, если… нам сходить к Эль-К?! Я понимаю, понимаю ваши сомнения… но все же. Пойдемте, а? Тем более что до него всего ближе. И тем более что он все-таки первый друг Ивану Ивановичу и Марье Григорьевне… Я понимаю, что вы хотите сказать…
И мы побежали через двор к Эль-К…
Нет, никогда не забыть мне этого визита!.. Начать с того, что Эль-К не открывал нам минимум с полчаса, хотя, позвонив, мы услыхали в квартире шорох и копошение, затем прекратившиеся. Мы звонили еще и еще, впечатление складывалось такое, что хозяин стоит тут же, за дверью; казалось, мы различаем его затрудненное дыхание. Как быть? Может, он не один, ну так все равно: открыл бы, мы зашли бы попозже! «Виктор Викторович, вы дома или нет, черт возьми! – Потеряв терпение, я принялся дубасить в дверь кулаком. – Если вам сейчас неудобно, мы можем зайти чуть позже, но нам необходимо с вами поговорить!» После чего Эль-К, по-видимому, узнав мой голос, на цыпочках отошел от входной двери, нарочно сильно хлопнул дверью из прихожей в комнаты, произвел еще какие-то звуки, топоча, вернулся обратно и стал снимать щеколды и щелкать замками (их было не меньше пяти, ей-ей; я раньше этого и не замечал; «Врезаны самое большее два дня назад», – шепнул Валерий, профессионально колупая пальцем краску вокруг замочной скважины). Наконец, Эль-К притворил дверь, потом снял последнюю цепочку и предстал перед нами…
Бог ты мой, что это было такое! Небрит, в несвежей пижаме, внешность помятая (испитая?), на голове почему-то шапка-ушанка, в тапочках на босу ногу…
– Что с вами, Виктор Викторович?! – воскликнули мы оба, замечая также, что из кармана пижамы торчит у него рукоятка молотка, а на подзеркальном ампирном столике лежит топор.
– Ч-что? Н-ничего! – отвечал он, стуча зубами. – Bo-возился тут по дому… З-замерз… Я… б-болен…
Да, конечно, еще три дня назад на ученом совете он жаловался, что нездоров. Но когда мы пришли в комнату, служившую ему обычно гостиной, нам показалось странным, что возле неубранной постели (это уже само по себе для этого дома было нетипично, да и спальня у него всегда была в третьей, дальней комнате) на полу свалено охотничье снаряжение – рюкзак, кирзовые сапоги, на постель брошен грязный ватник, а в головах криво висит расчехленная двустволка. Вообще-то Эль-К баловался и охотой, но сегодня присутствовала здесь во всем какая-то неадекватность, которая усугублялась еще, кстати, и оттого, что на столе фигурировали большая бутыль со спиртом, зачерствелые объедки и рюмка (одна!).
– Что с вами, Эль-К? Что у вас творится?! – испуганно повторили мы хором. – Вы действительно больны? или, быть может (слабая надежда), вы готовите очередную шутку? Так сказать, практикал джокс?! Ха-ха!
Эль-К меж тем вновь закладывал дверь на засовы. Окончив эту нелегкую работу, он нетвердо, ссутулясь, вошел в комнату, присел на свою постель, как бы сомневаясь, не подстроит ли она ему какой-нибудь каверзы; снял шапку, вытер рукавом пот; только после этого спохватился, что не предложил нам сесть… М-да, ни о каких практикал джокс, безусловно, не могло быть и речи – редкие волосы (теперь стало видно, что они у него редкие) слиплись на лбу, губы прыгают, сам весь дергается (полез в карман, нащупал молоток, выдернул руку так, как будто молоток был горячий) – какой контраст с тем, к чему мы привыкли! От этого контраста с прежним сейчас вид его казался даже хуже, чем у Ивана Ивановича…
Наверное, Эль-К понял, какими сравнениями мы занимаемся.
– Подождите, я сейчас переоденусь, – сказал он, собирая в охапку постель и, по-моему, даже не особенно пытаясь создать иллюзию былого великолепия.
Двери в две другие комнаты тоже были заперты (!). Эль-К долго гремел связкой ключей. Валерий выразительно скособочился; затем, вставши на широкую тахту коленом, дотянулся до ружья… Заряжено, оно было заряжено!..
Эль-К воротился, более или менее приведя себя в порядок (впрочем, даже не причесавшись), сел с нами у стола, затравленно поглядывая на нас. Мы не знали, что и сказать! Не меньше десятка предположений вертелось в моей голове одновременно, но ни одно из них не было достаточно емким, чтобы схватить всю картину целиком. («В другой комнате дама? М-м, что-то не похоже, – размышлял я. – Болен? Да, болен, это очевидно… Так расстроился из-за Марьи Григорьевны и Ивана Ивановича, что запил? Это бывает, но не с такими, как он, да и охота тут вроде бы ни при чем… Любовался собою с похмелья в зеркало, каков он в охотничьем уборе? Но ведь не в пижаме же собой любоваться?! Хорошо, а зачем эти задвижки и запоры? Боится за свои коллекции? С чего это вдруг?.. Но, как бы то ни было, он боится, чего-то боится, у него вид испуганного человека! Или я преувеличиваю?..»)
– Что-то случилось, Виктор Викторович?
– Случилось?! – вздрогнул он. – Нет, ничего не случилось! Почему это вы решили, что со мной может что-то случиться?! Впрочем, да, случилось. – (Он рассуждал, прямо как Марья Григорьевна когда-то на банкете, даже интонации у него были те же.) – Я нездоров!.. Озноб, температура…
– Не лучше ли нам уйти?
– Уйти?! – (Я был готов дать голову на отсечение: в голосе его не было обычной иронии, бравады, а настоящий испуг.) – Нет-нет, не уходите, зачем вам уходить? Куда вы торопитесь? Прошу вас, – быстро-быстро затараторил он. – Не уходите. Не оставляйте меня одного. Я сижу здесь один как сыч. Все меня забыли. – (Вот только теперь в его речи появились нотки юродивого.) – Я три дня не выходил. Что нового в городе? Расскажите… Давайте выпьем. Вот только закусить нечем, еда подошла к концу. Я три дня не выходил. А выпить есть у меня, видите, еще осталось… Не беспокойтесь, я не спиваюсь, это у меня уж с месяц стоит… С того самого дня… как… Маша принесла…
Валерий насторожился:
– Что-что?! Как вы сказали? С того самого дня? Маша принесла?!
– Только не стройте из себя Порфирия, Валерий, – злобно оскалился Эль-К. – Я слышал все эти ваши теории. Пентаэритриттетранитрит, взрывоопасность, машинная цивилизация, Машина машина, символика подсознания, сестричка-семиотичка грохнулась оземь, скинулась птичкой и упорхнула… Я все это слышал, слышал! Популяризатор вы хороший, ничего не скажешь! Но она была у меня в ту ночь, была, вы это можете понять со всеми своими теориями или нет?! Она принесла мне этот спирт, вы понимаете или нет?! «Боялась это расплескать», «взрывоопасность»… Эх вы! На что вы годитесь!..
Дрожащей рукой (я знаю, что в литературе всегда наливают дрожащей рукой, но ничего не попишешь, так оно и было) он налил одному себе, потом, увидя, что посуды больше нет, закричал:
– Да достаньте вы лучше рюмки, не заставляйте бегать больного человека! Да вон там они, там! Да не надо этих, эти маленькие, вот там есть побольше!
Валерий (с таким выражением, будто боялся что-то расплескать) исполнил требуемое, подождал, пока Эль-К ему нальет, но пить не стал, а только поднял рюмку на уровень глаз и, посматривая через нее на Эль-К (словно бы через лупу), спросил:
– А почему же вы не… сообщили об этом?
– Я не сообщил?! – воскликнул Эль-К. – А почему я должен кому бы то ни было об этом сообщать?! Это мое личное право, сообщать или не сообщать! Нет, вы подумайте! «Не сообщил»! Слово-то какое!
– И все-таки… – не сдался Валерий, – как оно было-то? Вы меня извините, конечно… – немного сбавил он свой прокурорский тон.
– Как было, как было… Что вы заладили!.. Было все даже очень просто… Очень просто, понимаете вы!.. Безо всяких этих там ваших… концепций! – Эль-К с непередаваемым отвращением выговорил последнее слово. – Она прибежала ко мне где-то около часу. А я был не один, принять сразу ее не мог… Ох, скучно мне все это рассказывать… и глупо!.. Глупо все, глупо! Я изобразил, что я в приподнятом настроении, я и правда был в приподнятом настроении несколько… хочу, дескать, выпить, да вот нечего, все запасы кончились. Не сходишь ли ты, мол, в свой институт, это ж рядом, в пяти шагах, не принесешь ли спиртику, мы с тобою же его и выпьем, поговорим «за жизнь», я тебе все расскажу… Дурак же я, какой дурак, Господи! Не понял, в каком она состоянии, вернее, понял, но пренебрег, не счел нужным проявлять участие…
– Ну, – стал понукать его Валерий.
– Что «ну»?! Заладили «ну» да «ну»! – закричал на него Эль-К. – Она и послушалась, она всегда меня слушается, верит все-таки, что я человек, пошла, принесла через пятнадцать минут, я за это время девицу свою спровадил… Она здесь поблизости живет…
– Ах, так это?.. – смекнул Валерий.
– Вот-вот… она самая… Короче, она ушла, я проводил ее через улицу, и тут же Марья вернулась со спиртом. Я подходил к своему подъезду и гляжу: она идет. Ну, я изобразил, что вышел нарочно, чтобы ее встретить.
– Вы убеждены, что все это было тут же? – задал вопрос Валерий. – Вы убеждены, что прошло именно пятнадцать минут, а не двадцать или, скажем, двадцать пять? Я имею в виду: не могла ли Марья Григорьевна успеть за это время зайти на ВЦ?
– До чего же вы нудный тип, Валерий! – сморщился Эль-К. – Я убежден, убежден, не сомневайтесь! Она зашла ко мне уже после того, как была на ВЦ! Она не застала там Ивана, у которого хотела просить прощения, и побежала ко мне. Вернее, так: она от Ивана после скандала кинулась сперва к Алисе… да нет, вру, тьфу ты, черт!.. к Алине… в общем, обеих этих дур не было дома. Потом побежала к себе, но дома, одна, не смогла высидеть и пяти минут. Совесть ее замучила, видишь ли. По дороге рыдала еще на лавочке в лесу, она всегда на этой, лавочке рыдает, Иван на этой лавочке, видишь ли, объяснялся ей в любви. Отрыдавшись, она побежала на ВЦ, а потом уже ко мне [13 - План-схему города см. на рис. 6.]. Ваш глупый Крейн встретил ее в коридоре института уже на пути назад, ко мне, когда она несла мне вот эту склянку! Она действительно боялась ее уронить, сумки я ей дать не догадался, она завернула ее в газет у…
– Ну, и… – трепетал Валерий.
– Что «ну»?! Опять «ну»! Да какое это имеет все значение? – Эль-К буквально взвыл. – Никакого это не имеет значения! И разве дело в этом?!
– А в чем дело? – не унимался Валерий. – В чем дело-то, позвольте узнать?
– В чем дело? Эх, ты, Порфирьюшка! Начитался «Библиотечки приключений»! Ты временные диаграммы построй, хронометраж времени! Не пробовал еще? Что же это ты!.. А, да ну тебя!.. Дело в том, – сказал Эль-К, обращаясь подчеркнуто ко мне одному, – дело все в том, что и тут, когда она вернулась, когда стала рассказывать мне, как мучается сама, как мучается и Иван… я и тут не поддался, и тут продолжал раешничать и гаерствовать!.. Нет, утешал, утешал, конечно, говорил всякие там слова, какие полагается в таких случаях говорить, давал советы, задумывался… Но в глубине души веселился! Да-да, веселился, более того – торжествовал!
– Торжествовали?!
– Да, представьте себе! Тор-жест-во-вал! Удивляетесь, да? С чего бы, казалось, тут торжествовать?! Вот в том-то вся и суть!.. Налей-ка нам еще, Порфирьюшка, и слушай… Торжествовал я потому, что их мучения… сейчас вы ужаснетесь, но это именно так… потому что их мучения… были мною… за-про-грам-ми-ро-ва-ны!.. Понятно, нет?! – Эль-К и теперь против воли смотрел торжествующе. – Нет, вы не понимаете, и никто не понял бы, никто и никогда, если бы я сейчас вам сам не стал рассказывать! Если бы… я сам… А почему я стал рассказывать, почему я, выражаясь на вашем жаргоне, Валерий, стал «раскалываться»?.. Впрочем, это потом… Так вот, скажу вам лучше, почему вы ничего не понимаете… И не смотрите вы на меня своим инквизиторским взглядом, Порфирий, я раскалываюсь, но я не Раскольников, старуху процентщицу я вон тем топором, что на подзеркальнике, не убивал!.. Хотя… – Эль-К на мгновение как-то сник, но тотчас же выпрямился снова. – Да! Никто у вас ничего не понимает! Никто! А не понимаете вы ничего, что вокруг вас происходит, оттого, что все вы видите лишь какую-то одну сторону явления, лишь один ракурс. Как в той сказке про слепцов – кто держит слона за хобот, кто за ногу, кто за ухо, и спрашивается, на что же в итоге похож слон?.. И вы рассуждаете так же: вот машина, вот Иван Иванович… вот Марья Григорьевна, Ниночка, царь-девица… а вот еще подлец Эль-К. Или: а вот еще Кирилл Павлович, добрейший человек… Вы оперируете традиционными категориями, устарелыми понятиями, и потому все взаимодействия носят для вас случайный характер, вы не видите и того, что все вышепоименованные и многие другие персонажи суть элементы одного единого целого, что все они накрепко привязаны один к другому, что…
– Почему это мы не видим? – встопорщился Валерий. – Я уже имел честь изложить…
– Имел честь, имел честь!.. – перебил его Эль-К. – Я тоже уже имел честь… сказать вам, что ваше концепция гроша ломаного не стоит! Гнет машинной цивилизации, урбанизм, разрыв с природой, атомизация индивида, отчуждение работника от продукта своего труда, внеличностный бюрократический механизм – все это общие места из книжек, дорогой мой, из книжек! Эти рассуждения набили оскомину!.. И, извините меня, для анализа нашей действительности они совершенно не годятся!.. Да вы посмотрите на реальное положение вещей, на то, что вокруг нас… вот здесь, конкретно, у нас в городке! Что останется от вашей концепции?! Нет-нет, в самом деле! Я не собираюсь заниматься демагогией!.. Давайте посмотрим, это важно для дальнейшего! Будем действовать методом «от противного», так вы лучше поймете то, что я хочу сказать. Давайте окинем трезвым взглядом непосредственно окружающее нас. – (Я при этом машинально отметил про себя, что его собственный взгляд – взгляд в прямом смысле – уже не был вполне трезвым.) – Что мы здесь находим? – продолжал он. – Отчуждение индивида от своего труда, где оно здесь? Его нет, потому что подавляющее большинство у нас – научные работники, занятые своей кровной темой, выполнение которой, кстати, не только приносит им моральное удовлетворение, но и весьма эффективно улучшает их социальный и экономический статус, повышает престиж и прочая и прочая!!! Издержки урбанизма, железобетонный лабиринт, каменные джунгли, где люди чахнут и гибнут от удушья, в тесноте и грязи, лишенные прелести живой природы, солнца, травки, чистой ключевой воды? Всего этого тоже нет, нет ничего похожего! Природа рядом, в двух шагах, перейди шоссе, и вот, – он показал рукой за окно, где до самого горизонта серела тайга, – и вот тебе и лес, и поле, и ручейки, любуйся, иди хоть две тысячи километров, пока тебя с вертолетов не разыщут, а то и сдохнешь от голода среди своей любимой природы девственной!.. Что там у вас дальше? Атомизация индивида, бездушная формализованная и рациональная бюрократическая организация, перед которой индивид чувствует себя обезличенным, и тому подобное? Нет, этого тоже нет. Отношения у нас за редким исключением домашние, семейные, соседские, так сказать, общинно-родовые. На вашем социологическом жаргоне у нас процветает патернализм, у нас – опять-таки на вашем языке – скорее органическая солидарность, хьюмен релейшенс в лучшем виде! Некоторая стратифицированность присутствует, правда, но она обусловлена, главным образом, процессами современного разделения труда – физики больше общаются с физиками, химики – с химиками, – (я узнал теперь, откуда взялось все это в речах Марьи Григорьевны тогда, на банкете), – а также естественной разницей возрастов, если хотите – поколений… А в остальном… вертикальная мобильность у нас высокая, уровни жизни – выше среднего, проблемы досуга практически нет: надоело тебе здесь, езжай куда хочешь в командировку, так даже интереснее… Итак, где же ваша знаменитая фрустрация, деградация личности, эскапизм, аномия, возникающие как якобы неизбежные последствия… и так далее и тому подобное?! Как говорится, «всех этих слов на русском нет». Их нет, им неоткуда взяться, для них нет ни экономических, ни экологических, ни социальных условий!.. Нет, я не спорю… и у нас кое-где порою наблюдаются отдельные негативные тенденции, порожденные во многом стихийным еще, не полностью управляемым развитием научно-технического прогресса. Но, во-первых, как вам известно, социальный контекст, в котором эти тенденции обнаруживают себя, принципиально иной… А во-вторых… мы с вами только что видели, условия вообще необычайно благоприятные, эти условия позволяют блокировать или вовсе элиминировать воздействия любого нежелательного для нас фактора. Мы в этом смысле являемся прообразом города будущего!.. И… одновременно… идеальная модель для футурологического эксперимента, для «идеального эксперимента»! И вот, когда я понял это…
От волнения у него внезапно случился, наверное, какой-то небольшой головной спазм – Эль-К скривился, сжал лоб рукой, поспешно налил себе еще и выпил; боль отпустила, и он продолжал.
20
– …И вот, когда я это понял, я по-иному взглянул и на все происходящее… Вернемся года на три назад… Что мы видели?! Мы видели, что в том совершенном пространстве, которое задано выше обрисованными идеальными… ну ладно, сделаю вам уступку – близкими к идеальным условиям… намечается некая анизотропия, образуется источник возмущений, возникают напряжения… И виной тому все-таки машина… Погодите, погодите, не радуйтесь! Вы убедитесь скоро, что я говорю в конечном же счете о другом совершенно! Ваша, с позволения сказать, концепция была для меня лишь отправной точкой!.. Итак… машина. Да, все-таки машина, – сказал он в глубоком раздумье, словно заново проверял на слух, так ли это… – Нет-нет, воздержимся от оценок. Ваш минус в том, что вы тут же даете оценочные характеристики, да к тому же они у вас штампованные, их на заводе в Волобуевске делает кривой забулдыга – нажмет на педальку, р-р-раз… и готова характеристика!.. А вы посмотрите непредвзято, в этом вся суть! – (Нет, положительно он хотел еще раз убедить сам себя.) – …Итак, возьмем сначала чисто феноменологический аспект… Мы замечаем тогда перво-наперво, что машина вообще… ну, как бы это выразить попроще… ага, вот… вообще заняла непропорционально много места в нашей жизни! Вот-вот, непропорционально много… Ведь года три подряд мы спрашивали друг друга: «Какие новости?» – и прежде всего начинали говорить о машине! Как она там, что с нею, кто приехал (ради машины), кто что сказал, какие приняты решения… И так без конца! Толки, слухи, один говорит одно, другой – другое, у всякого свой рецепт, своя доктрина, свой план и своя программа! Дальше – больше! Переживания, нервные срывы, стрессы, болезни! У этого бессонница, у того инфаркт, а еще у кого-то инсульт, еще у кого-то, извините, выкидыш! И все, заметьте, из-за машины!.. Можно, конечно, свести все дело к какой-нибудь банальности: обычные, мол, служебно-бытовые неприятности, от них всегда, мол, стрессы!.. Но давайте постараемся не быть пошляками. История с Копьевым – лучшее опровержение подобным «бытовым» интерпретациям!
– Вы имеете в виду внезапное пробуждение необыкновенных способностей? – спросил я.
– Способностей? – (Мне показалось, что в лице его мелькнуло некоторое неудовольствие.) – Да и это тоже! Меня и самого какое-то время занимало, не наблюдаем ли мы здесь псифеноменов, случаев экстрасенсорного восприятия (ЭСВ), не является ли Иван сенситивом по отношению к процессам, происходящим в машине, или же, допустим, у него своеобразный кинестетический, так сказать, набор ключей, когда он копается в схемах [14 - См.: Хэнзел Ч. Парапсихология. М., 1970.]. Но потом я понял, что не это главное. Было или не было здесь экстрасенсорное восприятие – бесспорно, задача любопытная, но, честно говоря, для меня не столь уже важная. Гораздо больше и существеннее, по-моему, увидеть за происходившим у нас рождение нового, я бы сказал даже, проблемного поля, осмыслить, иными словами, не технико-психологический, а философский срез явления!..
– Так я же и говорил о философском, – надулся Валерий. – Порабощенность машиной, машинной техникой… Машина как символ цивили…
– Простите, Порфирий! – замахал на него руками Эль-К. – Ну что вы лезете со своей тривиальщиной! «Порабощенность», «символ», да в том-то и соль, что никакой порабощенности нет, и нет принуждения, нет гнета – все наоборот! Да-да, наоборот! Все совершается добровольно и более чем добровольно! Существует влечение, есть, я бы сказал, преданность, есть, наконец, любовь!.. Да, это именно так, но звучит слишком романтически плоско. Тут следует высказаться определенней. Ваша коренная ошибка, Порфирий, состоит в том, что вы рассматриваете машину как объект. Для вас это прежде всего орудие труда и, так сказать, продолжение руки. Ваше отношение к ней по старинке сугубо утилитарное, в лучшем случае – эстетическое: хорошо, мол, сработано, красиво, прочно, удачное решение. Между тем сегодня субъект-объектный подход к феномену машины уже не работает, да, строго говоря, он никогда и не работал! Нет, не в том дело, что машина стала «разумной», заимела начатки «искусственного интеллекта», то, что она теперь такова, лишь помогает нам уловить истину, ускользнувшую от нас прежде. А эта истина в том, что влечение человека к машине, точнее, его же стремление к созданию все более совершенной машины есть по существу своему стремление метафизическое, не выводимое из одних только соображений полезности и целесообразности! Секрет в том, что для человека в машине как бы запечатлен образ мироздания! Ибо само мироздание человек представляет себе в конечном счете как гигантскую машину. Возьмите системы великих философов – Декарта, Лейбница, для них, конечно же, мир – это машина. И для любого ученого, в общем-то, тоже. Создание все более совершенных, мощных и сложных машин имеет сверхзадачей как бы повторение мироздания. Вся история человечества может быть рассмотрена как вечное и единое движение к построению все более совершенной машины! Как последовательное приближение к образцу, который мы имеем в мироздании. Машина, таким образом, вы видите, для нас не только детище наших рук, не только продолжение наших рук – она для нас всегда является также и тайной, в ней, именно в ней, а не где-нибудь еще, человек ощущает присутствие запредельного, здесь, а не где-нибудь ищет начала и конца мира! Вот от этого-то и наше влечение к машине, наша постоянная обращенность к ней, которые и глубже, и значительней всех этих ваших экстрасенсорных коммуникаций!.. И здесь – уже в плане психологическом – намечается проблема, которая, я вам это предрекаю, в ближайшие сто лет доставит нам еще немало хлопот… Фантасты любят теперь писать о всяких там восстаниях роботов, выдумывают всякие там «законы робототехники», беспокоятся, не сможет ли мыслящий робот причинить человеку вред, не станет ли он, кстати, умнее человека, и т. д. Все это чушь! Быть может, в отдаленном будущем такие проблемы и возникнут, но разве об этом надо думать сейчас?! Вся эта антропологизация машин, изображение машин в виде металлических человекоподобных – чепуха! Человека влечет к машине вовсе не потому, что он видит в ней свое отражение, а потому, что он видит в ней отражение Космоса! Да, я согласен, тенденция наделять машину чертами антропоморфными, рассматривать ее как личность, вести с ней диалог – эта тенденция важна, но она в той или иной мере характерна для отношения к любой машине, не обязательно, чтобы машина зрительно напоминала человека или была наделена каким-то интеллектом. Наличие у машины интеллекта, безусловно, усложняет картину, но я хочу, чтобы вы уяснили себе: не в интеллекте дело. Человек уже сегодня стоит лицом к лицу со вполне реальной проблемой: как ему существовать, будучи ведомым страстью к машине, как достичь синтеза человеческого и машинного, как достичь сращения с миром искусственной, машинной «второй природы», с миром, самим же человеком созданным, но оттого не менее загадочным… Ваша реакция на этот мир негативна. Для вас этот мир обязательно противостоит человеку. Для вас «вторая природа» заведомо хуже «первой». Для вас в лучшем случае речь может идти об адаптации. А это неверно. Вы не понимаете того факта, что человека властно зовет этот мир. Хуже он или лучше «первого», но зовет! И отнюдь не потому, что человек обязательно надеется в итоге получить от обладания этим миром какую-то выгоду, нет, зачастую он, человек, даже знает, что по крайней мере лично ему ничего, кроме неприятностей, эта страсть не принесет, и тем не менее человек ничего не может с собой поделать! Потому что это действительно страсть, это категорический императив, это инстинкт – называйте как хотите! – и перед ним порою отступает даже инстинкт самосохранения!..
Сияя, в огне вдохновения Эль-К вскочил, отшвырнув стул, и неповторимым пластичным шагом двинулся было по гостиной, словно в лучшие свои дни, когда он читал какую-нибудь лекцию перед тысячной аудиторией. Но тут его взгляд упал на так и не прибранную тахту, на сваленные подле нее охотничьи пожитки, на криво висевшее в изголовье ружье… Будто испуганный зверек, Эль-К метнулся назад, глаза у него потухли, приобрели то затравленное выражение, которое мы заметили, придя сюда.
– Что с вами, Эль-К? Что с вами?! – захлопотали мы с Валерием, совсем сбитые с толку такой переменой. – Вам плохо?
– Мне кажется, вам это неинтересно, – сказал он, фальшивя (однако было видно, что внезапный сбой в его настроении не оттого вовсе).
– Что вы, Эль-К! – тоже несколько фальшивя и утрируя начали уверять мы его. – Нам очень даже интересно. Продолжайте, пожалуйста! Что же дальше? Ведь вы начали с того, что, когда вы поняли то, о чем сейчас рассказали, у вас возникла идея какого-то эксперимента, не так ли? Мы-то вас правильно поняли?
– Да, – подтвердил Эль-К, но без прежнего накала, а, пожалуй, даже стыдливо. – Я говорил об эксперименте. Об идеальном эксперименте.
Он вздохнул, помолчал, сам наполнил наши рюмки, как-то виновато поглядывая на нас при этом; да, он покраснел, несомненно, и не от спиртного, от спиртного он обычно бледнел, я давно помнил об этой его особенности.
– Возможности для идеального эксперимента мы имеем здесь потому, – глухо начал он, постепенно разгоняясь, – что специфика нашего городка, как мы уже видели из предыдущего, создает условия, в которых наше отношение к машине не затемняется разными побочными эффектами, действительно могущими сопутствовать машинной технике, – отрывом от природы, бюрократизацией, сверхурбанизацией и тому подобным, на чем вы, Валерий, – на сей раз он тщательно выговорил «Валерий», – строили все свои доктрины. Здесь нам представился случай наблюдать отношения человека и машины в предельно… ну, не в предельно, а, скажем корректнее, в сравнительно чистой форме. Борьба инстинкта машиносозидания – назовем его для краткости так – с инстинктом самосохранения и прочими «собственно человеческими» инстинктами (хотя и машинный инстинкт я считаю собственно человеческим) здесь предстает перед нами весьма и весьма наглядно. Я сказал «борьба», но вполне допустимо об их взаимном переплетении сказать: согласование – о сложных переходах одних в другие, то есть о взаимных превращениях и т. д. Оба протагониста – человек и машина – также оказались выбраны более чем удачно. Ну, машину-то, положим, выбрал не я, но Ивана Ивановича – я, я, именно я подговаривал заняться машиной! Вы вот об этом не знаете, я раньше всех, раньше него самого понял, какие потенции заложены в нем, какие перспективы здесь открываются!..
– Но это же замечательно, Эль-К! – воскликнули мы.
Он замотал головой.
– Да, это было бы замечательно, если бы…
– Что «если бы»?
– Если бы я… ограничился… только этим… Но нет, я этим не ограничился! Я был увлечен. В течение трех лет – откроюсь вам – я был слишком поглощен наблюдением за тем, что происходило вокруг машины. Там, в кабинете, у меня две полки занимают папки с материалами! Я вел записи каждый день! Честно: это было главной моей работой! Мне это казалось важнее всего, за что я брался до сих пор! Ведь в нашем конфликте с машиной я видел модель, прообраз будущих конфликтов человека и машины, что придется разрешать нашим детям, которые будут в более совершенном обществе, нежели то, в каком живем мы, и которые тем не менее столкнутся с трудностями такого рода… Да, я наблюдал, Иван держал меня в курсе всех дел, я разобрался и в машине самой – да-да, поверьте!.. Ну-ну, хуже, чем он, правда, но разобрался. И каждый день до полуночи записывал факты, формулировал предварительные выводы, штудировал литературу, из которой, впрочем, мало что мог выудить для себя полезного… И думал… Да, я думал: «Нет, ну что же это за люди? Какой удручающий эмпиризм! Какая узость! Почему они видят только то, скажем, что в машине отказал сегодня какой-то модуль, или что сегодня прибыла очередная комиссия, или что Копьев сегодня выглядит хуже, чем вчера? Почему никто не посмотрит на эти события в более широком контексте?! Разве они не замечают, что тут вырисовываются контуры настоящей драмы, эскиз драмы будущего?! Неужели я один это вижу?!» Да, драмы, – повторил Эль-К, низко опустив голову. – Так я думал. Но порою сомнения овладевали и мной, – продолжал он. – И я спрашивал себя: «А может быть, я преувеличиваю? Может быть, все достаточно обыкновенно? Один поглощен работой, а работа не клеится, результата нет, он переживает, остальные нервничают, и что в этом особенного? Всегда так бывает: толки, разговоры, стрессы и даже инфаркты. Так и будет тянуться, а потом машину наладят, и все уляжется, и все забудется…» Вот этого-то мне и не хотелось. То есть нет, дело не в том, что не хотелось, а дело в том, что такой исход меня не удовлетворял. Задача грозила стать «вырожденной». Эксперимент так и остался бы незавершенным, по сути – он вообще не состоялся бы: груды записей, которые можно интерпретировать в самом тривиальном смысле, а вернее, никак нельзя интерпретировать… И вот в один прекрасный день, когда такие мысли совсем меня одолели, я и подумал вдруг: «А что, если… А что, если попробовать… повести его, эксперимент то есть, более активно?!..» Что, если попробовать «прокачать» ситуацию так же, как прокачивают тесты на машине, задавая экспериментальные нагрузки? Да-да, что, если и здесь попробовать перевести «систему»… Я говорю, конечно, не о системе автоматизации как таковой, вы меня понимаете, а о той «системе», которую я наблюдал, – о системе отношений, связей между машиной и людьми, между людьми и людьми и так далее… если эту «систему» перевести в критическое состояние? Как она будет работать, в каком режиме? Какие у нее возможности, где у нее слабые места, вообще что же будет? Короче, что будет, если несколько драматизировать события? Ведь именно в крайних обстоятельствах, будучи «доведены до предела», люди раскрываются полностью, обнаруживают такие качества, каких никто никогда не предполагал в них встретить… Да, драматизировать, иначе все потонет в обыденщине, покроется корой условности, сойдет на нет!.. Вы знаете, в молодости… – он улыбнулся, – я хотел… стать писателем… я хотел стать драматургом, писать пьесы, кошмарные трагедии, мечтал о театре, где я был бы одновременно и автором, и режиссером, и актером… по-моему, у меня были данные. Моя покойная тетка была ведь актрисой, она меня хвалила, огорчалась, когда я занялся физикой… Я и сам порой жалел… Впрочем, это все не важно!.. Но важно то, что я вспомнил об этом своем сочинительстве, когда задумался насчет того, чтобы драматизировать события здесь… Мысль показалась мне забавной: поставить и сыграть пьесу не на театральных подмостках, а в жизни, осуществить, так сказать, синтез ученого-экспериментатора и режиссера! Что может быть выше и прекраснее этого?! Да-да, я вижу, вы возмущены, вы находите, что это безнравственно – экспериментировать на живом материале, на людях! Ведь это они должны будут – употребим эвфемизм – подвергнуться экстремальным воздействиям, это они, говоря уже попросту, должны будут страдать, приходить в отчаяние, сходить с ума, чтоб предоставить мне данные, необходимые для решения моей задачи на деле… Да-да, неужели вы полагаете, что я не думал об этом? Думал, еще как думал!.. Но я оправдывал себя тем, что в конечном-то счете моя цель – это благо людей, единственное мое желание – это открыть им глаза на существование огромной неисследованной области, ну, пусть не столько им, сколько их потомкам, ведь в моем эксперименте моделируются ситуации, характерные для культуры будущего, уголок будущего в настоящем! Это во-первых… а во-вторых, я же не собираюсь применять насилие, работать грубыми методами, вся штука была в том, чтобы мое вмешательство было незаметным, естественным, чтобы у подопыт… чтобы у действующих лиц сохранилось ощущение полной добровольности и, опять же, натуральности своих поступков, я должен постараться, чтобы никто не заподозрил ни малейшего подвоха с моей стороны… ну, и помимо всего прочего, мне бы хотелось остаться… м-м… в рамках законности!
21
– Не могу понять, что же вы все-таки собирались делать?! – вырвалось у меня.
– Не можете? Ха-ха-ха! – деланно рассмеялся Эль-К. – А ведь все очень просто! Пьеса, я ставил пьесу, я же объяснил вам… Главный герой у меня был. Героиня тоже. Я говорю сейчас о машине. Моя интрига зачалась в тот момент, когда, мне на радость, Марья влюбилась или внушила себе, что влюбилась, в Ивана Ивановича. Возник традиционный, классический, так сказать, треугольник, отношения в котором были еще немного осложнены тем, что Марья прежде любила меня и сохранила ко мне какие-то чувства, я был другом Ивана. А тут еще на авансцене появилась Ниночка, по фактуре вполне годившаяся для моего спектакля. Второстепенных персонажей перечислять не буду, они вам хорошо известны, вы сами, господа, увы, были в их же числе. Я взял на себя роль злодея. Дальше как у Мольера: вкрадчивый злодей дезинформировал наивных героев относительно их подлинных чувств друг к другу – комедия ошибок, недоразумения громоздятся одно на другое, конфликт любовный накладывается на конфликт производственный. Желая еще больше запутать дело, я пошел даже на то, чтобы меня считали завистником… хотя никогда я не знал зависти, о, никогда, нижé, когда Пиччини… это, однако, в сторону… короче, я пошел даже на то, чтобы считали, что я предал друга, добившегося большего, чем я, успеха! (Я имею в виду историю с этим самым член-коррством.) Я согласился и на то, чтобы выглядеть трусом и подлецом в глазах своего друга. (Я имею в виду эту историю с картами. Потому что я, именно я, подсказал ему, Ивану, идейку начать играть с машиной в карты; по правде сказать, мне это показалось просто смешным, и я не ожидал, что это получит такой резонанс. Иван, как человек благородный, ничего, конечно, ни звука не проронил обо мне, когда началось разбирательство.) Я пожертвовал даже любовью Нины, что, признаюсь, далось мне, быть может, тяжелее всего… Но признаюсь также: для меня тогда все, чем я жил прежде, отодвинулось на второй план, я был тогда на верху блаженства, видя, что замысел мой исполняется, что действие раскручивается по моему плану, по моему сценарию! Нет, никогда не переживал я большего творческого подъема! Меня поносили на всех перекрестках, мной изумлялись, и кто-то уже обходил меня стороной, я знал, что еще немного – и порядочные люди перестанут подавать мне руку, а я… я торжествовал, я чувствовал себя выше всех, я смеялся… Я полагал, что ученый, движимый интересом к выяснению чистой истины, вправе позволить себе некоторые отклонения от того, что диктуется общепринятой моралью… Впрочем, вы все это понимаете… О, я и впрямь позволял себе! Вы даже и не догадываетесь, теперь откроюсь вам, теперь уже все равно: порою, когда мне начинало казаться, что процесс протекает слишком медленно, я приходил на ВЦ и тайком что-нибудь портил (о, машину я изучил для этого достаточно хорошо!). Все бегали, суетились, гадали, что такое случилось с машиной или с Иваном Ивановичем, он и сам, бедный, не мог понять, что же произошло, и прислушивался то к себе, то к машине… А я смотрел на них, жалел их, но был тверд – так во время учений генерал заставляет своих подчиненных лезть в самую грязь, свято веря, что это нужно… Да, я был непреклонен! Я оставался непреклонен до последнего дня, до последней минуты… Даже когда Маша прибежала сюда в слезах, даже тогда… И даже когда эта проклятая машина сгорела, даже тогда я тоже… я мнил… – И, скрючившись, он надолго затих.
– Вы мнили? – коснулся я его плеча. – Это глагол в прошедшем времени?.. А… теперь?!
Он поднял на меня опустошенный взор.
– А теперь… Теперь я так не думаю… Нет! Теперь мне лишь больно и стыдно… Больно и стыдно… В самом деле, кто я такой? Игрок, жалкий актеришка, комедиант! И авантюрист, не более того… а вот они люди! Иван, Маша… Люди, потому что им доступны подлинные человеческие чувства! Прекрасные чувства! Они любят по-настоящему, они жертвуют всем друг для друга, вы слышите, жертвуют! Они готовы души свои положить друг за друга, вы слышите, души! Даже с машиной и с той у Ивана была… как бы это сказать?.. непосредственная близость, что ли, улавливаете? Он с нею сросся, сроднился, пусть он сам не знает, как это у него вышло, но сроднился, ему был дан величайший дар интуитивного постижения! А что дано мне? А мне одни только рассуждения – вокруг да около, если бы да кабы… Вы знаете, эксперимент мой теперь мне опротивел. Мне мои умозаключения кажутся теперь надуманными, рассудочными. Да и вообще что это такое – наблюдать, умозаключать? – ведь это все извне, со стороны, улавливаете? А вот ты попробуй изнутри, вот это да! Мне ведомо теперь, что такое счастье. Испытывать что-то самому – вот счастье! Не быть посторонним. Ивану оно дано, а мне нет, ему дано, хоть он косноязычен, невежествен, примитивен. И я ему завидую… глубоко, мучительно завидую. О небо! Где же правота?.. М-да, вот именно: где ж правота? А она, эта правота, и на самом деле правота, такое распределение даров справедливо. Гений озаряет безумцев, тех, кто способен любить, страдать, а таким холодным и жестоким скотам, как я, в удел достаются… А, что тут говорить! – с досадой хлопнул он по столу. – Вы знаете, я ведь думал, что формулу «гений и злодейство – две вещи несовместные» действительно надо применять диалектически. А сейчас вижу, что ошибался, здорово ошибался… – Внезапно обессилев, он прилег грудью на стол, потом вдруг прянул назад и закричал Валерию: – Нет, скажите мне, Валерий, вы же юрист, скажите, что, вправду этим дурацким признаниям поверить могут?! Ведь это же самооговор, они спасают друг друга, вы понимаете?! Потому что каждый из них считает, что машину поджег другой. О Боже, что любовь делает с людьми!.. Нет, там ведь у вас народ опытный, разберутся, они увидят, что имеют дело с сумасшедшими!..
Валерий позеленел.
– А почему, собственно, вы решили, что это самооговор?! Откуда это следует? Как-то нелогично у вас получается, Виктор Викторович! И вообще! Я не вижу, почему вы столь неуважительно отнеслись к моей концепции. То, что вы рассказали, чрезвычайно интересно, но это совершенно не отменяет тех доводов, которые я привел насчет отношения Марьи Григорьевны к машинной технике. И я не вижу, откуда следует, что признания Марьи Григорьевны или Ивана Ивановича являются способом выгородить другого. Вы, правда, сказали, что Марья Григорьевна была у вас в ту ночь… Ну и что?..
– Да, верно, Эль-К, – обратился я к нему. – Марья Григорьевна была у вас, и что же? Она зашла к вам уже после того, как была на ВЦ?
– Конечно, после! Ваша глупая бабка-охранница просто перепутала время! Впрочем, быть может, Марья, прежде чем вернуться ко мне, успела все-таки из института еще раз зайти на ВЦ. Но это не имеет никакого значения!
– Ха, не имеет – это в корне меняет дело! – воскликнул Валерий. – Ну ладно, а что было потом?
– Потом? Потом мы сидели вот за этим столом около часу. Я вам уже говорил, что я, идиот, смеялся над нею, выложил всю подноготную, то есть то же, что и вам.
– А она?
– А она? Она реагировала нормально, по-женски. Сказала, что всегда знала, что я сволочь, что ей абсолютно неинтересны эти мои байки, теорийки, ей нужно лишь одно – помочь Ивану Ивановичу, и если я могу ей что-нибудь посоветовать, то хорошо, если нет, то она не желает терять время на ерунду…
– Ну, и дальше? – заторопил его Валерий.
– А дальше я пошел провожать ее. – Эль-К бросил на нас с Валерием взгляд, значения которого я не понял. – Домой она идти отказалась, я повел ее снова к Алине… нет, тьфу!.. к Алисе!.. Вот и все!.. – прибавил он не совсем уверенно, как мне почудилось.
– Все? – разочарованно протянул Валерий. – Но позвольте, ваш рассказ ровным счетом ничего не опровергает! Тем более если Марья Григорьевна, как высказали, возможно, успела все-таки забежать на ВЦ вторично. На чем, простите, основано ваше убеждение, что она забежала туда вторично, перед тем как вторично прийти к вам?
– Ах, отстаньте вы от меня с вашими «опровергает – не опровергает»! – схватился за голову Эль-К. – Заходила она туда или не заходила, это не играет никакой роли, вы слышите!
– Ваша субъективная уверенность… – начал было Валерий.
– Прекратите! – Эль-К от ярости даже покрылся пятнами. – Это не субъективная уверенность! Я знаю. Я знаю, вы это понять можете или нет?..
– Что вы знаете?! – опешили мы с Валерием.
Несколько секунд Эль-К зримо колебался, затем безнадежно махнул рукой.
– А, теперь все равно! – Он тяжело дышал. – Я знаю, кто это сделал!
– Кто?! Что сделал?! Поджег машину?! – повскакали мы с мест.
– Да, – кивнул он. – Когда я провожал Марью, мы встретили его. Марья-то, впрочем, его даже и не заметила, да и я не подал виду, что заметил… Но он, конечно, понял, что я его засек…
– Да кто же это, Эль-К?!
Эль-К быстро оглянулся по сторонам, так, как будто преступник мог его услышать и выскочить с ножом откуда-нибудь из-за портьеры.
– Это Лелик… Сорокосидис… – произнес он одними губами.
– Лелик?!!
– Да, Лелик, – сжался он от нашего крика. – Только тише, прошу вас… Соседи, вы понимаете, они и так уже…
– Подождите, Эль-К, бог с ними, с соседями… Но как это возможно?! Откуда взялся Лелик?! Почему вы решили, что именно он?..
– Ах, поверьте мне, это так, – затосковал Эль-К. – Я его, как говорится, «вычислил»… – (Слабый виноватый смешок.) – Я ведь за ним наблюдал давно. Он ведь тоже представлял собою один из «параметров» в моем эксперименте.
– Нет, это у меня в голове не укладывается! – сказал я. – Он, конечно, тип крайне подозрительный, делец, авантюрист и все такое прочее, но не преувеличиваете ли вы, Эль-К?..
– Нет! – отрезал он. – Я ведь сошелся с ним давно из-за марок. Но я тогда же еще обратил внимание, что он только марками свое поле деятельности ограничивать не намерен. И не ограничивает. Он – как современные американские капиталисты, которые стремятся вкладывать деньги в различные отрасли: и в игорные дома, и в телевидение, и в строительство. Я с ним и познакомился поближе как раз в тот момент, когда он искал возможность расширить сферу своих спекуляций. И он ко мне-то и прилип не только потому, что видел во мне некоторое, так сказать, социальное для себя прикрытие – мой авторитет в филиале и тому подобное ему нужны были, – но и потому, что надеялся, что я окажусь своего рода каналом для его коммерческой экспансии. Он мне предлагал и с живописью, – Эль-К показал на стены, – кое-что провернуть, купить-продать какие-то картинки (благодаря ему я действительно несколько неплохих вещей приобрел), и к нумизматике моей интерес проявлял. – (Я, кажется, не упомянул, что Эль-К коллекционировал и монеты.) – А когда Маша свою пресловутую машину продать собиралась, то Лелик первым свои услуги предложил… Нет-нет, он не разбрасывался, это я разбрасывался, менял одно увлечение на другое, – перебил он сам себя. – А он именно что искал возможностей для увеличения оборота, чтобы капитал не лежал мертвым грузом… И вот когда я занялся своим экспериментом, особенно когда решил, что эксперимент необходимо вести активней, вот тогда мне и пришла в голову мысль, что Леликовы устремления тоже могут пригодиться, что подключение Лелика будет в какой-то мере способствовать обострению ситуации. Я еще и не знал даже, как именно будет способствовать, но уже начал играть, разговорил Лелика, сказал ему: «А почему бы вам не попробовать применить свои таланты в сфере компьютеризации (то есть ВЦ)?..» Нет, не подумайте плохого, в явной форме я, конечно, только мог бы посочувствовать ему, что вот, мол, в секторе у Опанаса Гельвециевича нет продвижения, я, мол, попробую помочь, поговорю с Иваном, может, он возьмет к себе, на административную работу, там будет вольготнее… Но ему больше ничего и не надо было, он меня понял с полуслова. Фактически я его спровоцировал, конечно… Что вы на меня так смотрите?!
– Спровоцировали? В каком смысле?..
– Да что вы строите из себя невинных девочек?! – повысил он голос. – Я же фактически знал, что пустить его к бухгалтерской отчетности, к деньгам, к материальным ценностям – это все равно что щуку в море! И он знал, то есть знал, что я знаю, знаю об этом… Разумеется, меж нами никогда ни слова на эти темы не было произнесено, нет-нет, он, разумеется, ни во что меня не посвящал, а я в его дела не совался, нет-нет! Но я был убежден, что он какие-то операции там проворачивает наверняка. Какие? Нет, это мне неизвестно. Но я, например, несколько раз подвозил его в город, в областной центр, я знаю, что у него там такие обширные знакомства, причем среди публики самой разнообразной, что вам и не снилось!.. Материалы какие-нибудь сбывал, я так полагаю. Впрочем, откроюсь уж до самого конца: я соврал, сказав, что меж нами никогда ни полслова… это не совсем так. Порою шуточки кое-какие меж нами были. Он после перехода на ВЦ, например, не раз свою признательность выражал, называя меня иронически «благодетелем», смеялся: «Эх, научить, что ли, вас, мой благодетель, деньги делать?..» Я как-то спросил его, почему он себе автомобиль не купит, боится разбиться, что ли, или денег жалко? А он в тот же миг отвечает: «Да, боюсь разбиться, вы правы, мне есть что терять, особенно теперь благодаря вам». Вот видите, все это ерунда, конечно, спроси я его, что он имеет тут в виду, так он посмеялся бы только, сказал бы, что, дескать, благодаря мне стал получать на пятьдесят рублей больше, и все тут… Не раз он острил также и по поводу того, с какой это стати я его благодетельствую. Догадывался, что это неспроста, не верил, когда я говорил, что хочу всего-навсего насолить своему другу из черной зависти. Но, конечно, дойти до сути моего замысла он был не в состоянии… И перед концом, то есть когда история стала близиться к завершению, он тоже сперва все острил, в том духе, что я, дескать, не столько благодетелем его оказался, сколько погубителем. Я и заметил, что развязка назревает, прежде всего потому, что он стал приходить и жаловаться: «А плохо дело-то. Выручайте. Не оставьте в беде», – тоже сначала с шуточками да со смешочками. А я, в свою очередь, тоже пошучивал: «Запутались? Ага, понимаю: Копьев хочет отчетность на машину перевести. Она у вас не совсем в порядке, а математики уже программу расписывают! М-да, действительно, плохи дела ваши. Выведут вас на чистую воду…» Вот после одного из таких разговоров я и предложил на ученом совете – помните? – Лелика главным администратором сделать. Не прошло… И я почувствовал, что он занервничал уже не на шутку, задергался, заметался: «Что делать? Что делать?! Подскажите! Вы же умный человек, ученый, а я в этой проклятой технике не разбираюсь». Это, как я понял, он допытывался, можно ли на машине что-нибудь так напортить, чтобы она надолго вылетела из строя. Закралась ему, значит, такая мысль в голову… Да, я думаю, он там и портил по мере сил, портил вместо меня, но и машина работала уже надежно, быстро восстанавливалась… Я же только смеялся, веселился от души, на него глядя, с нетерпением следующего его визита ждал. Вот как-то прибежал он, смотрю: ого, это уже настоящая паника! Знаю, в чем дело: Иван первый вариант своей бухгалтерской программы запустил, и я-то понимаю, что это лишь первый вариант и до конца еще очень даже далеко… но Лелик-то этого не понимает, он-то думает: все, катастрофа!.. Я ему и говорю тогда бодрым тоном: «А что вы долго размышляете? Вы действуйте по старинке – огонечку, и все тут!.. И концы в воду! Хе-хе-хе-хе! И запалите-ка с четырех сторон, не мудрствуйте лукаво… Хе-хе-хе-хе!»
– Виктор Викторович! – ужаснулись мы с Валерием.
– Что «Виктор Викторович», что?! – окрысился он. – Я же говорю вам: все это были лишь шутки! Такой меж нами был принят стиль! Я не знал ничего, я мог только чувствовать, предполагать! Я и теперь ни-че-го не знаю! Я только пред-по-ла-гаю! Ясно вам это или нет? Ни-чего!.. Я только случайно видел однажды, примерно за неделю до пожара, как он в областном центре из керосиновой лавки выходил, а я на машине мимо ехал… Нет, вру, если по правде, то я его сам до центра подвез, высадил, направление, куда он двинулся, засек, а потом боковыми переулками наудачу опять на ту же трассу выскочил, гляжу, нет его… я осторожненько тронулся и гляжу, он из керосиновой лавки выходит. Меня не заметил. Я подождал и в лавку зашел. Керосину там не было, да Лелик и выходил с обычным своим портфелем, не с бидоном, да и ему глупо было бы бидон керосина за сорок километров везти… Но вот свечки, хозяйственные свечки там продавались! Я же, однако – повторяю вам в сотый раз, – не знаю, точно ли он покупал эти свечи, и у продавщицы я не спрашивал: что, дескать, у вас только что покупал джентльмен в кожаной шляпке и с чарли-чаплинской походочкой? Хотел спросить, но не спросил! И с Леликом я на эту тему больше не разговаривал… как и он со мною… Я лишь на последнем ученом совете, вы помните, не удержался, бросил фразочку насчет того, что, мол, от копеечной свечки Москва сгорела… и видел, какова была на это реакция Лелика. А вы обратили внимание на это?..
Я вспомнил подсмотренную мною сцену на лестнице в перерыве и кивнул. Валерий сидел с отвисшей челюстью.
– Я предполагаю, он сделал это так, – продолжал Эль-К. – Там на складе был один из люков под фальшпол, остался с тех пор незаделанным, когда на том месте находились стойки. Лелик, кончив с вами игру в преферанс, зашел к себе, потом еще несколько раз входил и выходил, пока охранница не задремала или же не запуталась окончательно, здесь он или уже ушел. Потом дождался у себя в каморке, пока все разойдутся, открыл люк, забрался под фальшпол – под ним же по всему залу ползать можно. Вот он всюду свечечки-то и расставил… Там, под фальшполом, полно мусорустружек, деревянных обломков и обрезков полно еще осталось от строительства, да и в щели проваливается, уборщица иногда для облегчения своего труда, чтоб мусор не собирать, люки приоткроет и мусор туда сметает, я сам видел. Бумагу с печатающего устройства туда тоже неоднократно запихивали… Лелик свои свечечки, я думаю, мусором обложил, бумагой, стружками, да и зажег. Прием старинный. А сам вышел – мимо спящей охранницы. А мог и в окно вылезти (мог, кстати, вначале уйти, окно оставив открытым, а потом в окно обратно влезть)… Подзадержался, наверное: сперва Марья, а за ней Иван появились, спугнули его, пришлось ему притаиться, полежать под фальшполом. Но то, что они туда так поздно приходили, было, конечно, ему только на руку… А уж потом, когда он вышел, мы с Марьей и наткнулись на него, он переволновался, наверное, дышал свежим воздухом, чтобы успокоиться, а может быть, нарочно петлял, чтобы следы замести, чтоб его не видели, как он со стороны ВЦ к дому подходит…
– Но… но… почему же… – едва мог вымолвить Валерий на все это.
– Опять «почему же»! – затрясся Эль-К. – Почему же я «не сообщил», вы это хотите спросить, да?! А вы подумайте сами, у вас должно хватить на это ума – что именно я должен был сообщить?! Что?!! Нет, вы подумайте сами: ну, допустим даже, я прихожу к вашему начальству и сообщаю… Что я сообщаю?! Что я проводил эксперимент?! Меня сочтут за психа… Что мы с Леликом в течение года шутили, посмеивались друг над другом?! Меня сочтут за дурака… Какие у меня доказательства-то?! Что мне доподлинно известно-то?! Разве сейчас мало у нас по городку ходит идиотов, и у каждого своя версия?! Чем моя лучше?.. Но предположим даже, они меня послушают и им, Леликом то есть, займутся, то… Ведь он же выкрутится, выкрутится, точно вам говорю! Вы не представляете себе этого человека! Он наизнанку вывернется, а от них ускользнет меж пальцев, точно вам говорю! Вы меня понимаете? Вы же его не знаете!.. А что тогда?!
Он вдруг явственно застучал зубами и должен был прикусить нижнюю губу. Перед нами вновь была дрожащая тварь, трясущаяся комнатная собачонка, нет – вовсе какое-то недосущество, нежизнеспособный мутант, тупиковый отросток в эволюционном развитии. Расширенный, будто после атропина, взгляд его блуждал по комнате, с предмета на предмет… и я, машинально прослеживая те точки, где он на мгновение фиксировался, внезапно все понял.
– Вы что, боитесь?! – спросил я его. – Боитесь.... Лелика?! И все эти замки и запоры – это от него?! А топор, молоток – это против него тоже?! А охотничьи приготовления? Вы держите ружье заряженным!..
Эль-К судорожно сглотнул.
– Он способен на все…
– Вы думаете, он опасается, что вы все-таки можете его выдать… пойти и рассказать… про свечечку и тому подобное?
– Он способен на все, – повторил Эль-К. – Не оставляйте меня… одного…
– Он угрожал вам… кроме того случая на лестнице в институте?
– Он пришел в первый раз позавчера днем… Нет, он ничего не сказал… но у него был такой вид, что я… Потом он пришел во второй раз, уже поздно вечером, и не один, а со своим дружком, я видел его однажды в областном центре, кошмарный тип, рецидивист. Они ломились ко мне, изображали, что просто гуляют, так сказать, но я-то знал, зачем они явились! Я не открыл им. К счастью, они переполошили соседей, соседка выскочила, пообещала вызвать милицию, они и смотались. Наутро я позвонил пораньше Ваське-слесарю… да вы помните его, да-да, тот самый… Он мне врезал замки, но у меня не остался, у него какой-то очередной доклад был на симпозиуме, ему надо было готовиться… да я и не мог ему объяснить, почему мне нужно, чтобы он у меня остался… И вот… только он ушел, Лелик опять тут как тут! Я снова его не впустил, он потоптался и от двери ушел, но, по-моему, он караулит меня где-то здесь во дворе – вы когда шли сюда, ничего не заметили? – он или его приятель, а быть может, и не один, быть может, вся их шайка здесь!.. Я провел ужасную ночь, глаз не сомкнул, все время прислушивался, не лезут ли через окно, они могли сверху по веревке… Но, видимо, высоко, не решились. А вот в замках ночью кто-то ковырялся, пробовал открыть… Вы знаете, у меня идея: что, если позвать Лелика с собой якобы на охоту и, только мы выйдем из городка, пристрелить его там? А?! Скажу, несчастный случай, зацепился за сучок, ружье само и выстрелило… Я готов отсидеть год, два, больше ведь за это не дадут, как вы думаете?.. Вот только плохо, если много их… Хотя я и не трус… хоть мало жизнь люблю… Ну хорошо, убью по крайней мере двоих, а потом уж пусть остальные – меня! Я готов… искупить свою вину перед Иваном, перед Марьей… И перед всеми!..
Я ахнул:
– Что вы, Эль-К, побойтесь Бога! Надо немедленно пойти к Кондраткову или к кому там еще и все рассказать. Я понимаю, вы не хотите, чтобы это было как донос. Но это и не будет ни в коей мере доносом, это необходимость, ведь тут уже попахивает уголовщиной! Верно, Валерий?!
– Нет! – рубанул по столу Валерий; глаза его сверкали. – Нет, нет и еще раз нет! Этого делать нельзя ни в коем случае! Виктор Викторович совершенно прав, они не поверят ему. Сочтут за психа или за дурака. У них не хватает фантазии. Это же чиновники. Пока их бюрократическая машина раскрутится и пока они доложат начальству, пока посовещаются, пока разошлют повестки, пройдет много времени. В конце концов они Сорокосидиса просто спугнут, он примет меры, чтобы уничтожить все улики, он улизнет и… кстати, может, конечно, и отомстить Эль-К! Такая возможность вовсе не исключена!
– Как же быть? – растерялся я.
Валерий погрузился в раздумье, потер рукою лоб, вспомнил про верную трубку. Эль-К, что называется, на полусогнутых побежал в кабинет и принес нераспечатанную пачку голландского табачку.
Медленно и важно Валерий раскупорил пачку и набил трубку… План его уже созрел…
Валерий считал, что Лелику нужно устроить засаду. Эль-К должен придерживаться прежней тактики, то есть из дому не выходить и служить, таким образом, подсадной уткой, потому что сам Валерий будет постоянно наготове, в засаде, и когда Лелик совершит последнюю отчаянную попытку проникнуть в дом, чтобы «убрать» Эль-К, Валерий немедленно его схватит. Расположится Валерий здесь же, в квартире у Эль-К, в ближней ко входу комнате, в кабинете то есть. Но иногда будет выходить на рекогносцировку, чтобы не упустить из виду перемещений Лелика; будет выходить, переодевшись и загримировавшись (благо грим и различные театральные принадлежности у Эль-К дома имелись – для капустников и практикал джокс). Попытка ликвидировать Эль-К и станет решающим доказательством общей виновности Лелика. Начальство вынуждено будет всерьез отнестись к рассказу Эль-К. Лелику после этого уже не удастся выкрутиться. Сам же Эль-К, возможно, будет привлечен к суду «за подстрекательство» или же за «соучастие», но много ему не дадут; да и общественность вступится, поможет…
…Эль-К обнимал Валерия, повторяя, что готов понести наказание, искупить свою вину.
Я же, будучи профаном в такого рода делах, не мог оспаривать Валериева плана и внес лишь отдельные уточнения в диспозицию (как Валерию лучше мотивировать свое отсутствие на работе и т. д.). Я предложил также и свою помощь, но Валерий, сказав, что не имеет права подвергать меня риску, ее отклонил. Единственное, что он мне позволил, – это сходить для них в магазин и закупить на неделю продуктов…
//-- * * * --//
Здесь, рассуждая теоретически, мне надлежало бы окончить свой рассказ и поставить точку: в аспекте последовательном мне больше нечего прибавить к сказанному выше, это практически вся информация, которой я располагаю; если у кого-то и возникнут какие-либо вопросы или пожелания относительно некоторых уточнений, пояснений и дополнений, я мог бы предоставить требуемое частным порядком.
Однако, постольку поскольку, как мне известно, мое повествование все равно уже вышло за рамки строго теоретического описания, то я понимаю: быть может, надо – раз уж так принято – сказать, что же произошло дальше.
Дальше, к сожалению, не произошло ничего особенного, уверяю вас.
Три дня я не находил себе места, поминутно отлучался с работы и из дому, чтобы тайком пройтись как бы невзначай мимо дома Эль-К или позвонить ему. Эль-К отвечал мне, что все в порядке. Лелик несколько раз звонил и дважды приходил, но он еще не дошел до кондиции, и они его не впустили, так что решающий момент еще не наступил. Во дворе же у Эль-К мне как-то раз удалось переброситься парой слов с Валерием, загримированным под дворника – в ватнике, с бородой и с метлой в руках. Валерий повторил, что «все нормально и Лелик уже на крючке»… После этого, однако, они запретили мне звонить и появляться возле дома: я своими звонками отвлекал их от дела, да и Лелик мог меня заприметить, он ведь тоже, конечно, все время вел наблюдение…
Оставшись без связи, я скоро потерял голову. Гнет неизвестности, тревога за друзей, сомнения в правильности избранного пути, принятого нами плана… все это разом будто навалилось на меня, закрутило, потащило… и буквально выбросило – напрочь не помню как – под самые двери Михайлы Петровича!..
Я выложил ему все, что знал. «Лелик?!! Да я его в порошок сотру!!!» – загремел Михайла Петрович, потрясая кулаками… и новый шквал, им произведенный, поволок меня по городским улицам.
Во дворе возле дома Эль-К нам с Михайлой Петровичем навстречу выскочил Валерий, загримированный на этот раз под точильщика, со станком на плече. «Все в порядке! – шепнул он нам. – А вы куда?!» – «Я тебе покажу “все в порядке!”» – взревел Михайла Петрович, зашвыривая походя драгоценное, взятое, должно быть, напрокат из магазина точило далеко в кусты…
У дверей Леликовой квартиры сгрудились соседи. «А жена-то его уже с месяц назад к сестре уехала, погостить…» – услыхал я. Пожилой милиционер уговаривал: «Расходитесь, граждане, расходитесь», – но, увидев Михайлу Петровича, козырнул, вытянулся и ступил в сторону. Вслед за Михайлой Петровичем мы с подоспевшим Валерием вошли в квартиру…
Она была пуста, да-да, любезный читатель, пуста! Идеально пуста – соответствуя, так сказать, идеальности тех экспериментов, которые у нас проводились!.. Не знаю уж, куда там глядел Валерий, но из квартиры было вывезено все, все подчистую, нигде не завалялось даже простой дощечки, даже пустой бутылки, только гвозди кое-где торчали из голых стен, и это одно лишь и указывало на то, что когда-то здесь обитали люди.
Кондратков с тем, кого у нас считали майором из МУРа, тихо бродил по комнатам. Кондратков никчемно вертел в руках ордер на обыск. На кухне смущенно переминались с ноги на ногу понятые. «Майор» подмигнул нам грустно-грустно. «Вы видите, не на что даже присесть, – сказал Кондратков. – Ни одной табуретки, подлец, не оставил!»
Рассказ Кондраткова был короток. Оказывается, еще до пожара милиция в областном центре задержала у магазина «Радиотовары» парня, торговавшего дефицитными силовыми триодами по 10 (десять) рублей штука (у парня их был целый кулек).
Откуда они? Сразу же была выдвинута версия, что, скорее всего, из филиала. Но проверкой было установлено, что триоды такого типа используются в приборах шести предприятий области. Задержанный парень мало чем мог помочь следствию, он был всего лишь мелкой сошкой, и, хотя скоро назвал человека, от которого получал транзисторы, найти того не удалось. В это время поступили новые сведения: было обнаружено, что в деревне Кистеневке, расположенной в семидесяти километрах от областного центра, все дома крыты трансформаторным железом. Пришел сигнал и из Волобуевска: тамошнее телевизионное ателье выполнило за полугодие план всего лишь на 15%, хотя телевизоров и было продано больше, нежели за соответствующий период прошлого года, – мало кто из жителей нуждался в услугах по установке антенн, у всех имелся в избытке собственный кабель. В обоих случаях следствие довольно быстро сумело выйти на деятелей, поставлявших железо и кабель, а также выяснить, что по крайней мере железо таких марок уже наверняка филиальское, из ВЦ. Поставщики тоже в конце концов признались и вывели следствие на «посредника» более высокого уровня – на заместителя заведующего филиальской автобазы, человека по фамилии Безмоздин. Этот отбыл уже два срока за хищения и оказался твердым орешком. Было примерно понятно, что это при его помощи с ВЦ вывозили списанное оборудование (списывали и вывозили, а потом продавали). Но тут ВЦ сгорел, и дело зашло в тупик. Поэтому одной из первоначальных задач после пожара и было объявлено восстановление финансовой и технической документации. Работа была трудоемкой и в итоге неблагодарной, ибо во многих частях она оказалась неисполнимой, а приглашенные для экспертизы компетентные товарищи из различных организаций на основе ее только и могли заключить, что действительно весьма вероятно, что объем списывавшегося оборудования превышал обычные нормы; но на сколько именно превышал, ответить затруднялись ввиду уникальности ситуации, возникшей при наладке нашей Системы. Сорокосидис, естественно, с самого начала (то есть едва появилась версия насчет списанного оборудования) был под подозрением, но прямых улик против него не было; кроме того, следствие, плохо представляя себе характеры действующих лиц, сомневалось, не играли ли здесь первую скрипку сам Иван Иванович или кто-нибудь еще, оставшийся в тени… И наконец, не далее как на этой неделе, в среду, наметилась возможность подобраться к решению загадки вот с какого бока: в дупле старого дуба на опушке леса близ нашего городка юннаты нашли запакованный в пластик сверток – в тряпице был карманный кляссер с двумя марками, стоимость которых по последнему «ИВЕРу» равнялась 5 (пяти) тысячам рублей, а также записка с адресом одного видного московского адвоката. Кляссер же наши местные филателисты хорошо знали – это был кляссер Лелика. Адрес же – большая удача для следствия и удивительная неосторожность со стороны Лелика! – адрес этот был написан рукой жены Безмоздина!.. Несколько дней все шло как по маслу. Струхнувшая Безмоздина поведала все, что было ей известно о связях мужа с Сорокосидисом. Известно ей было, правда, немного («Приходил, сидели, шептались, меня на кухню выгоняли. С полгода назад этот адресок попросил, я к этому адвокату обращалась, когда Гришу… второй раз обвинили. Хороший адвокат, знающий»), но она взялась уговорить мужа не отпираться и уповать на снисхождение. Уговоры супруги возымели действие. Безмоздин кое в чем признался (в частности, в том, что под кабель однажды давал грузовик). Этого было достаточно, чтобы вконец истомившийся прокурор дал санкцию на обыск у Сорокосидиса… «Такой прыти мы от Сорокосидиса не ждали, – закончил Кондратков свой рассказ. – Видите, соседи говорят, что еще с полгода назад он вещи принялся вывозить. Объяснял сперва, что, мол, мебель обновить хочет, а потом стал говорить, что ремонт собирается делать… Ищи-свищи его теперь…»
Мы спросили у Кондраткова, не думает ли он, что Лелик мог поджечь вычислительный центр. Кондратков отвечал, что такое предположение уже обсуждалось, но у них относятся к нему скептически. Хотя многие видели, как Сорокосидис поздно-поздно возвращался с ВЦ (в ночь перед пожаром), видели, как Сорокосидис накануне пожара в областном центре покупал хозяйственные свечи, но все же предположение о поджоге считалось маловероятным. «Зачем ему это? Одно дело – статья за хищение, а другое дело – за поджог, за диверсию», – рассудил Кондратков.
– Конечно! Это антипсихологично! – горячо поддержал его Валерий.
Мы с Михайлой Петровичем посмотрели друг на друга, и языки у нас как-то не повернулись начать рассказывать об Эль-К и его «экспериментах»…
//-- * * * --//
В порядке небольшого заключения хочу сказать любезным читателям, что дело о пожаре, а также и о хищениях в вычислительном центре, по-моему, до сих пор так и не прекращено, хотя с момента описанных мною событий прошло уже более двух лет. Пишу «по-моему» потому, что, к сожалению, точных сведений у меня нет, я лишился источников информации, во всяком случае, по этой части: Валерий ушел из своей юриспруденции – в науку, а мой сосед Кондратков свято блюдет профессиональную тайну (ко всему прочему, если начистоту, то за давностью черты его (о его чертах см. выше) малость стерлись у меня из памяти, я постоянно принимаю за него кого-нибудь еще и нередко пугаю незнакомых мне встречных, подходя к ним на улице с вопросами: удалось ли им найти преступника?..).
Прочие осведомленные люди в нашем городке по этому поводу – удалось ли или не удалось? – говорят разное. В частности, с год назад в овраге под Волобуевском археологи наткнулись на следы чего-то, что они приняли за останки древней стоянки – череп, осколки костей, зола, примитивные каменные орудия. По этому поводу была даже статья в «Вестнике филиала» под названием «Гомо сапиенс – миф или реальность?». Многие у нас утверждали, однако, что, безусловно, миф, а череп и кости – конечно же, Лелика, заблудившегося после бегства в лесу и то ли умершего от голода, то ли съеденного волками. Другие, правда, оспаривали это утверждение: по их мнению, череп и кости принадлежали тому самому уголовнику, которого съел Иван Иванович Копьев по дороге с Колымы. Но были, разумеется, еще и третьи, и таковых даже подавляющее большинство… нет, правильнее будет сказать: не было у нас такого человека, который, побывав в командировке в любом городе Союза, в любой части света, – не клялся бы по возвращении, что повстречался там нос к носу с Леликом! Иногда Лелик бывал одновременно в трех-четырех городах и частях света сразу.
Впрочем, читателю, быть может, гораздо интереснее узнать о судьбе других действующих лиц, вызвавших у него, как я надеюсь, большую к себе симпатию. Здесь я рад сообщить, что все они находятся в добром здравии, трудятся, но само собой понятно, что определенные сдвиги в их биографии имеются.
Так, главные мои герои, увы, покинули наш славный городок. Составив вышеприведенный текст и задумав показать его им, я вынужден был совершить вояж в Москву и в Ленинград для этого. Еще раз благодарю директора нашего института за помощь, выразившуюся на этот раз в том, что мне была выписана командировка в Москву, в Ленинград, а также в Тамбов (там последний раз видели Лелика).
Посещение Тамбова, лежавшего по моему маршруту первым, ничего не дало, а в Москве я разыскал Эль-К. Созвонившись, я пришел к нему домой и застал его в роли совершенно неожиданной. Положительно, он не уставал изумлять меня. Но теперь это уже не было практикал джокс… Открыла дверь мне его матушка, а сам Эль-К сидел на диване и даже не мог подняться мне навстречу, потому что держал на коленях двух малышей, погодков, как две капли воды похожих на него, прелестных сероглазых мальчишек, оравших в данную минуту во все горло. Выбежавшая на шум из кухни Нина (с обрезанной, к моему величайшему огорчению, косой), кажется, ждала третьего.
Дети были сданы на руки счастливой бабушке. Эль-К ознакомился с моей рукописью. В целом он ее одобрил, заметив тем не менее, что в своей проблемно-теоретической части изложение сильно хромает. Вообще мой рассказ об «эксперименте», который он, Эль-К, якобы проводил, показался ему сомнительным: он, Эль-К, быть может, когда-то и высказывал отдельные случайные суждения о проблемах взаимодействия человека и машины и не возражает против того, чтобы я попытался как-то сгруппировать эти его суждения, такая работа несомненно полезна, но пока что моя затея явно не состоялась. Кстати, и вся сцена, где он будто бы рассказывает нам об идее «эксперимента», абсолютно ложна: мы, наверное, могли бывать у него с Валерием в гостях, наверное, даже заходили, но зачем эта отсебятина насчет дверных запоров, ружья и тому подобного. Короче, мне нужно еще много работать, его же самого эта проблема сейчас интересует в меньшей степени, и он, к сожалению, ничем не может мне помочь. Единственное, что он может, это указать мне же на ряд мелких неточностей, бросившихся в глаза при беглом просмотре рукописи. Например, неверно освещен его роман с Ниной: на самом деле он полюбил Нину с первого взгляда (как и она его), они тут же решили пожениться, и он не помнит, чтобы у него были какие-либо колебания на этот счет. Точно так же никогда и ничем не омрачалась его дружба с Иваном и Марьей; Марья на днях прислала ему открытку, вот она, открытка. Вымышлена и история с так называемым Васькой-слесарем: Василий Васильевич Козобоев никогда в рот не брал ни капли спиртного, он всеми уважаемый человек, недавно защитил докторскую, а теперь переведен в Москву и назначен директором того самого института, где работает сам Эль-К…
Таким образом, он, Эль-К, многих не узнает в моем описании, в том числе и самого себя… Несмотря на это, он, признавая право автора иметь собственную точку зрения, не протестует против обнародования моего сочинения, он просит меня только, чтобы я – когда речь вплотную подойдет к публикации – связался предварительно с ним: дело в том, что он сейчас баллотируется в Академию и появление такого материала перед выборами может быть нежелательным: сочтут, что это, дескать, инспирировано им же самим, для саморекламы…
На сем мы расстались. Я, правда, оставлял им свою рукопись еще на день – для Нины, но она, замотавшись, бедняжка, в домашних хлопотах, прочесть не успела.
В Ленинграде на вокзале меня встречала помолодевшая Марья Григорьевна и прежде всего извинилась, что Иван Иванович прийти не сумел: от стал теперь главным конструктором того самого почтового ящика, который когда-то поставлял нам Систему (прежний главный конструктор Системы стал директором и – что делает честь его сообразительности, – пригласил Ивана Ивановича на освободившееся место), поэтому у Ивана Ивановича сейчас кошмарный график: он только что запустил новую Систему, предназначенную, между прочим, и для автоматизации физических экспериментов. Система работает неустойчиво, и Иван Иванович пропадает там днями и ночами, она, Марья Григорьевна, с этим смирилась, плохо лишь то, что туда ее не пускают (режимное предприятие), но хорошо хоть девицы-программистки кормят Ивана какими-то бутербродами…
Я прочел Марье Григорьевне свою рукопись. Она сказала, что ей очень понравилось, и что только теперь ей открылось, все-таки какой подлец Эль-К. Я спросил, не смущает ли ее, что привожу тут… некоторые… м-м… подробности. Она сказала, что плевать на это хотела, она сама, если нужно, может добавить мне таких подробностей, что чертям станет тошно. Только кто потом напечатает?!
Мы провели с Марьей Григорьевной три исключительно приятных вечера. Я, собственно, у них и остановился. Но днем она убегала на работу. Жаль, конечно, что за это время сам Иван Иванович дома так ни разу и не был. Ну, ничего, я зато поболтал с ним минуты полторы по телефону: голос хороший, бодрый, дикция только плоховата…
Теперь об остальных героях моего повествования.
Как я уже сказал, Валерий бросил юриспруденцию и занялся наукой. Он защитил диссертацию по теме «Некоторые методологические вопросы изучения криминогенных ситуаций, развивающихся на основе возникновения синдрома антисциентизма и антитехницизма в условиях гиперурбанизации и гипериндустриализации». Теперь он работает у нас в секторе, под началом Опанаса Гельвециевича.
Сам Опанас Гельвециевич, как всегда, что называется, на коне. Недавно мы торжественно отмечали его 78-летие. Был банкет, много поздравлений и тостов. Юбиляр в ответном слове сказал, что чувствует себя отлично – гораздо лучше даже, чем пять лет назад, когда справляли его 83-летие… «Тараска, – сказал Опанас Гельвециевич, – дожил до 161 года, и я не вижу причин, почему бы и мне…» и т. д.
Михайла Петрович также выглядит превосходно. Я уже говорил, что наша история подействовала на него в высшей степени благотворно. По-моему, он еще больше поздоровел, сделался выше ростом. На том же чествовании Опанаса Гельвециевича я вдруг обратил внимание, что Михайла Петрович головой упирается в потолок и с трудом проходит в дверь банкетного зала. Там же рассказывали, что недавно под ним подломилась опора полуторакилометрового моста через нашу реку, так Михайла Петрович, сойдя в воду, поднял на плечи рухнувший мост и держал до прибытия ремонтных бригад, а по нему (мосту то есть) бесперебойно шли поезда и автомобили.
Институт наш под руководством Кирилла Павловича Белозерского процветает. Вчера на заседании ученого совета обсуждался вопрос о программе работ по системе автоматизации физических экспериментов. Постановка вопроса была признана своевременной. «Затянули мы с этим делом, товарищи! – сказал Кирилл Павлович. – Затянули! А между тем, по полученным мною сведениям, один почтовый ящик в Ленинграде сейчас занят конструированием как раз такой Системы, которая, в принципе, после известной доработки могла бы сгодиться и нам». – (Аплодисменты.)
ЛИФТ
Пьеса
Действующие лица
Крайнев, Турусов, Филалей, Гвоздецкий – Молодые, по нынешним понятиям, люди, интеллигентные, лет около тридцати. Служат, вероятно, вместе, в каком-то заведении.
Анечка – девица лет двадцати, лаборантка или секретарь-машинистка.
Фуксов – по-видимому, начальствующий над вышеназванными.
Именинник – он же – хозяин квартиры, кажется, сослуживец вышеназванных.
Финкельштейн – думается, что он приятель и сослуживец вышеназванных, впрочем, его нет, он уехал в Израиль (в Штаты).
Представитель вышестоящих организаций – не исключение, что его тоже нет, никто не знает, есть он или его нет.
Прочие – скорее всего, сослуживцы вышеназванных, они же впоследствии – гости.
Лифтерша – ее наверняка нет, слышен только ее голос.
Техник-смотритель.
Инвалид-пенсионер.
Местный хулиган с подругой.
Вредные тетки.
Местный интеллигент-философ.
Местная активистка.
Добрая фея.
Униформисты – в отличие от обычных униформистов, они принимают активное участие во всех развертывающихся событиях (собраниях, погонях, битвах, свадьбах и т. д.), так что это не просто выпущенные из-за кулис служители сцены, но также и духи театра (они же – гении театра, демоны театра), они разнополые, одеты кто во что горазд (клифты, смокинги, лапсердаки, трико, ночные рубашки и т. д.). Кроме вышеназванных, у них есть и еще одна ипостась. Какая – выяснится к концу пьесы.
Действие первое
На сцене виток лестничной клетки жилого дома. В пролете – тросы лифта. Время от времени с грохотом и воем включаются лифтовые моторы. Маслянисто поблескивая, ползут тросы. Доносятся и прочие бытовые шумы: где-то отворяются или затворяются двери, со стуком и звоном осыпается что-то по мусоропроводу, кто-то, шаркая, опускается по лестнице, громко с кем-то здоровается. Откуда-то сверху доносится шум веселого сборища, нестройное хоровое пение.
Внизу хлопает дверь парадного. Гулко раздаются возбужденные голоса (женский, остальные – мужские).
(Здесь и далее, как в комедии дель арте, конкретные реплики не имеют значения, каждый порет, что ему заблагорассудится.)
– Ну вот наконец-то доехали А все ты Филалей с тобой свяжешься А я при чем А кто же Надо мне было с ними ехать Ну и ехала бы А как ты с ними поехала бы когда их уже в машине пятеро было Ладно кончайте какая у него квартира Вот Вот слышите наши уже гуляют а мы еще дурака валяем Гуляют Наш именинник по-моему второй день гуляет Ну и что что второй день а как сегодня выступил на собрании Да отдуплился хорошо Герой Да орел Неформальный лидер ничего не скажешь Обычные интриги зря мы в это ввязались Какой у него этаж-то А что я помню Вызывай лифт Да лифт-то уже здесь Давай Анечка Леди ферст Нет я где-то читала что в лифт мужчина должен войти первым Ух крепко опоздали А ведь говорят был и представитель И все из-за этого проклятого Фуксова Осторожней торт не помни Зря обидели человека Эй тихо ты бутылки не разбей Ой какие вы все толстые Крайнев а ты еще боксом занимался Позор Это от сидячей жизни Эх а где же теперь наш Финкельштейн Эй ты куда пятым можно только вчетвером прочти объявление Еще чего доедем Конечно останься подожди Сам подожди Гвоздецкий ну и здоров же ты Давай подожмись втяни живот А насчет представителя вышестоящих никто так ничего и не знает Их там много было Осторожней друзья у меня все же больные почки Да повернись ты боком Ой убери локоть Я этого вашего Финкельштейна терпеть не мог Нажимай на кнопку не на меня Пошел
Вновь грохот лифтовых моторов. Движение тросов. Из лифта Анечкин голос: Мы едем едем едем в далекие края, хорошие соседи, веселые друзья!
Появляется лифт. Он представляет собой некое подобие корзины старинного воздушного шара. Размахивая руками, пятеро в лифте поют хором:
– Нам весело живется, мы песенки… Ай!!! Ой!!!
Посередине пролета лифт вдруг дергается и останавливается. Несколько мгновений полная тишина.
АНЕЧКА. Ну вот, застряли. Я же говорила.
ТУРУСОВ. Да нет, уже приехали. Крайнев, открывай дверь.
КРАЙНЕВ (пробуя открыть дверь). Нет, похоже, что застряли.
ГВОЗДЕЦКИЙ. Действительно застряли. Вряд ли это полезно для здоровья.
ФИЛАЛЕЙ. Ничего, нажми кнопку верхнего этажа.
Крайнев нажимает кнопку. Слабое зудение моторов, но лифт не двигается.
ФИЛАЛЕЙ. А теперь – нижнего.
Опять только зудение.
ТУРУСОВ. Нажми еще, нажми еще. Ты плохо нажал.
КРАЙНЕВ. Ха-ха-ха! Сам нажми!
Турусов протискивается к кнопке.
АНЕЧКА. Ой, осторожно вы! Не трясите лифт, оборвемся!
Турусов замирает.
КРАЙНЕВ. Ха-ха-ха! Наоборот, надо попрыгать. Там что-нибудь заело. Филалей, прыгай!
Прыгают вместе. Лифт трясется и раскачивается.
ТУРУСОВ С АНЕЧКОЙ (хором). Прекратите! Прекратите! Вы что, с ума сошли?!
ФИЛАЛЕЙ. Подожди. Давай еще раз попробуем. Дай-ка я. Отожми, отожми ее немножко, а я упрусь ногой. Давай. А ну еще давай! (Натужно). Давай-давай!.. Эх, нет, не получается. Фу, жарко.
ГВОЗДЕЦКИЙ. И правда, очень жарко. А мне через пятнадцать минут надо принимать лекарство.
АНЕЧКА. Да, очень душно. Помнишь, когда мы с тобой были в Сухуми…
ГВОЗДЕЦКИЙ (встревожено). Хм-хм…
КРАЙНЕВ С ФИЛАЛЕЕМ (насмешливо). Хм-хм…
АНЕЧКА . Ой-ой, скажите, пожалуйста, хмыкают. Да я про это и думать забыла. Так только, к слову вспомнилось, тоже мне. Вон, лучше лифтершу вызывайте.
ТУРУСОВ. Да-да! Вызывайте лифтершу!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Конечно, друзья! Как эта простая, в сущности, мысль не пришла нам в голову раньше? Нажми кнопку вызова.
ФИЛАЛЕЙ. Анечка, смотри-ка, и у тебя бывают умные мысли.
АНЕЧКА. А ты думал!
КРАЙНЕВ (нажимает кнопку и кричит в микрофон). Алло, алло! Лифтер! Мамаша!
Ответа нет.
ФИЛАЛЕЙ. Эй, дежурная! Как вас там? Дорогая! Вот черт! Молчит.
АНЕЧКА. Дайте я попробую. Тетенька-а-а!
ФИЛАЛЕЙ. Да, может, это дяденька. Дяденька-а-а! Спит, наверное, скотина.
Внезапный щелчок и надтреснутый грубый бабий голос, как из подземелья.
ЛИФТЕРША. Кто вызывал?! Кто вызывал?!
ВСЕ (наперебой). Мы, мы вызывали!
ЛИФТЕРША. Кто?! Кто?! Подъезд какой?!
ВСЕ. Третий, третий! Застряли между восьмым и девятым!
ЛИФТЕРША. Почему застряли?!
КРАЙНЕВ. А мы почем знаем почему?!
ЛИФТЕРША. Сколько вас?!
ТУРУСОВ. Пятеро, пятеро!
АНЕЧКА (шепотом). Дурак! Зачем сказал!
ЛИФТЕРША. Ах, пятеро?! Вы что же, правилов не знаете?! Читать не умеете?! Первый раз на лифте ездиете?! Впятером набились?! Лифт спортили?!
КРАЙНЕВ. Ну впятером, впятером. Открывай скорее!
ЛИФТЕРША. А в правилах сказано, чтоб только вчетвырех!
КРАЙНЕВ. Да черт с ними, с твоими правилами! Открывай!
ЛИФТЕРША. Ах, черт с моими правилами?! Сам черт! Черт лысый, черт! Да я тебя!.. Я вас!.. Я тебе покажу, что такое правила! Весь день сидеть будете! Милицию позову! Правила не сполнять! Фулиганье проклятое! Черти!
ФИЛАЛЕЙ. Мамаша, хватит! Чего там! Ошибка вышла!
ЛИФТЕРША. Я тебе покажу «ошибка»!
КРАЙНЕВ. Да ты знаешь, с кем говоришь! Да я тебя!
ЛИФТЕРША. Ах так! Совсем не выйдете отсюдова! Не выпущу-у!
АНЕЧКА. Тетенька!..
Щелчок. Микрофон наглухо замолкает. Пауза. Все обескуражены.
ТУРУСОВ (ошеломленно). Вот видишь, что ты наделал! Она сказала, что совсем не выпустит нас отсюда! Нельзя было так с ней разговаривать!
КРАЙНЕВ. Что-о?! Я же еще и виноват?!
ТУРУСОВ. Конечно, ты.
КРАЙНЕВ. А ты зачем ей сказал, что нас пятеро?!
АНЕЧКА. Конечно. Кто тебя за язык тянул?!
ТУРУСОВ. Я сказал правду!
КРАЙНЕВ. Благородно, благородно.
ТУРУСОВ. Кстати, это именно ты влез пятым.
ФИЛАЛЕЙ. Уж если говорить правду, то последним влез я. А вообще-то, какая разница!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Друзья! Не будем ссориться. Добрая женщина скоро сменит гнев на милость и откроет нам дверь. Кроме того, она ведь наверняка по инструкции несет ответственность, если долго не открывает двери застрявшим.
КРАЙНЕВ. Ладно, подождем. Хорошо хоть у нас с собой есть что выпить. Проведем время с пользой.
ТУРУСОВ. Нет-нет! Ни в коем случае! Здесь пить нельзя! Она может вызвать милицию!
КРАЙНЕВ. Ты что, спятил?! Филалей, бутылки у тебя?! Витчиняй!
ТУРУСОВ. Не надо! Не надо!
АНЕЧКА. Это что, прямо из горла? А из вас никто… не это самое?..
КРАЙНЕВ. Анечка, будь спокойна. В случае чего у Гвоздецкого есть знакомая лекарша.
ГВОЗДЕЦКИЙ. Хм, у меня, конечно, есть связи, но все же… Друзья, давайте лучше рассказывать анекдоты… Вот раз приходит больной к врачу…
АНЕЧКА. Ой, я так люблю анекдоты!
ФИЛАЛЕЙ (проталкивает пальцем пробку в бутылку). Сегодня и так уже анекдоты с самого утра.
Пьют с Крайневым и Анечкой из горлышка.
АНЕЧКА. Ой, портвейн! Я так люблю портвейн! А чем закусывать? Я без закуски не пью.
ФИЛАЛЕЙ. Закусывай тортом. Носом-то, носом не ешь!
АНЕЧКА. Ой, платье выпачкала из-за вас.
КРАЙНЕВ. А ты его сними.
АНЕЧКА. Нет, еще рано! Гвоздецкий, пей!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Нет-нет, благодарю вас, не пью. Категорически противопоказано. У меня почки. Хе-хе! А кстати, что за анекдот вышел на собрании? Говорят, был бунт? Я, к сожалению, задержался, потому что был, как это ни смешно, именно у врача. Но уже, так сказать, с порога кое-что понял. Хе-хе-хе. Встретил в коридоре Фуксова, увидел, что он в растрепанных чувствах, попытался… хм-хм… расспросить о причинах, хе-хе, но он был невменяем. Воображаю, что там у вас творилось. Что, осудили Финкельштейна?
ФИЛАЛЕЙ. Я особо не высовывался…
ТУРУСОВ. Ты оказывал моральную поддержку, и главное, что выступили единым фронтом! Это очень важно!
АНЕЧКА. А зачем Фуксова обидели? Нехорошие вы все.
ФИЛАЛЕЙ. Анечка, ты к нему неравнодушна.
АНЕЧКА. Скажешь тоже! Просто он хороший. Он меня на работу взял. Расспрашивает всегда. Ой, смешной же! Ухаживать совсем не умеет. Говорит: я бы, говорит, на тебе женился. Ха-ха-ха! Больно мне это нужно! А сам женат второй раз!
ТУРУСОВ (с отчаянной решимостью). А, черт с вами! Пропадать так пропадать! Дайте и я выпью!
КРАЙНЕВ. Сукин сын он, твой Фуксов. Подлец, интриган и бездельник.
ТУРУСОВ. Сейчас говоришь «сукин сын», а на собрании молчал.
ГВОЗДЕЦКИЙ. Говорите «единым фронтом», а тот молчал, тот не высовывался…
КРАЙНЕВ. Потому что все это ерунда! Только воду в ступе толочь! Вы сами не знаете, чего хотите.
ТУРУСОВ. Это почему же «воду в ступе толочь»?! Я, например, не могу молчать. Это безнравственно! Я знаю, чего хочу! Я, например, хочу работать, приносить пользу. А мне не дают этого делать!
КРАЙНЕВ. Врешь ты все! И кому пользу-то. Народу, что ли?
ТУРУСОВ. Да, если хочешь, и народу!
КРАЙНЕВ. Очень ты ему нужен!
ФИЛАЛЕЙ. Не нравится мне все это. Это все интриги.
ГВОЗДЕЦКИЙ. Это почему же интриги?! Есть и святые вещи. Родина, например, это свято. Я осуждаю Финкельштейна!
ТУРУСОВ. Нет, нам все равно важно было показать, что у нас есть свое лицо, свой характер.
КРАЙНЕВ. Ну и показал ты свой характер. Все равно никакого толку не будет.
ФИЛАЛЕЙ. Конечно, никто нигде ничего не делает. Посмотри, все только водку жрут и языком болтают.
ТУРУСОВ. А не хочу.
ФИЛАЛЕЙ. И я не хочу, а что поделаешь. Женился бы на еврейке да уехал бы.
АНЕЧКА. Дураки вы все, зря только обидели человека.
ТУРУСОВ. Если так будет продолжаться, я подам заявление об уходе.
ФИЛАЛЕЙ. Я бы тоже с удовольствием подал заявление, только вот куда уйти, непонятно. А ехать я не хочу. В Америке еще хуже. Оттуда все пишут, что хуже.
ТУРУСОВ. А я уйду! К чертовой матери, куда угодно, хоть в дворники!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Ты что же, уйдешь из партии?!
ТУРУСОВ. Я когда вступал, думал, что-то еще могу сделать.
ФИЛАЛЕЙ (мечтательно). Хорошо бы всем сразу подать заявление.
КРАЙНЕВ. Это уже групповое дело.
ГВОЗДЕЦКИЙ. За это знаешь что бывает! При Сталине сразу бы расстрел!
ФИЛАЛЕЙ (Турусову). Но я все же не понимаю, чего ты-то так переживаешь? При твоих способностях давно доктором мог бы стать. Защитил бы диссертацию, вышел в другое измерение. А там дорога свободная.
ТУРУСОВ. А ты что же не защищаешься?
ФИЛАЛЕЙ. Я, видишь ли, тяжеловат на подъем. Мне нужно время. Но я-то защищусь, не сомневайся. Видишь, в партию-то я все-таки вступил. Если бы только мне палки в колеса не ставили.
ГВОЗДЕЦКИЙ. А вот мне палки в колеса никто не ставил и не ставит. Потому что я…
КРАЙНЕВ. Да бросьте вы, заладили одно и то же – диссертация, диссертация!..
ГВОЗДЕЦКИЙ. Тебе-то дядя всегда поможет.
ТУРУСОВ. Вот именно. А сколько ты за его спиной можешь отсиживаться? Ну, еще лет десять, а потом он выйдет на пенсию…
КРАЙНЕВ. А я и без дяди на всех…
ТУРУСОВ. Ну да, без дяди!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Нет, это очень хорошо иметь крепкий тыл. Дядя уйдет на пенсию, а связи останутся.
ФИЛАЛЕЙ. Ничего, главное, что народ у нас подобрался дружный. В других местах еще хуже.
ГВОЗДЕЦКИЙ. Но все же поведайте мне, что конкретно произошло? А то я питаюсь лишь разрозненными сведениями.
ТУРУСОВ (изображая твердость и даже жесткость). А мы ему сказали, мы сказали, что так дальше продолжаться не может!!! И это в сущности именно так. Я рассматриваю нашу борьбу с ним как одну из конкретных форм борьбы интеллигенции за демократию! И за собственное достоинство! У тебя, может, его и нет, а у меня оно есть!
КРАЙНЕВ. Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!
ФИЛАЛЕЙ. Эк, куда хватил!
В это время гром, треск. Барабаны, Трещотки. Сирены. Мигает и меняется свет. На сцену врываются демоны-униформисты. Их действия несколько хаотичны и эксцентричны (кульбиты, сальто и тому подобное), так что зритель догадывается, что это не вполне бригада «Лифтремонта»; униформисты достаточно скоро переворачивают вверх дном всю сцену, отводят в сторону лифт, завязывают узлом тросы, притаскивают пару-тройку канцелярских столов, стульев и т. д. Появляются и другие персонажи, в цивильном облачении. Сквозь шум прорываются голоса:
– Ха-ха-ха Тебе смешно а мне все это надоело Финкельштейна надо осудить он нас предал у нас создалась совершенно ненормальная обстановка Он наш товарищ Мы вчера с ним водку пили Предстоят юбилейные торжества А Финкельштейн-то уже в Вене По скольку скидываемся Мы порядочные люди в конце концов Сейчас требуется кардинальная перестройка всей нашей работы Мне кажется политически несвоевременным выступать в этот момент пусть профсоюз оплачивает Уехал и чорт с ним Да дело надо делать чистыми руками Мы все-таки не жулики Это правильно Это демагогия Фуксов интересуется только своей филателией и курсами иностранной валюты Он спекулянт Дело не в филателии Пусть интересуется чем хочет Не надо обижать человека Его нужно снять с работы У него рука наверху Главное что он не может скоординировать как следует работу различных звеньев Все этот проклятый Финкельштейн При чем здесь Финкельштейн вы бы пили поменьше Надо и квартирный вопрос затронуть А это потому что вся жизненная энергия уходит у него на другое Финкельштейн-то как раз работать умел А говорят будет представитель Ведь запасы наших жизненных сил ограничены Пусть скажет спасибо что на него еще никто не накатал телегу Евреям дай палец они всю руку откусят Давно пора было настучать За внешне благополучным фасадом у нас скрыта изъеденная ржавчиной основа А премию дадут Поздравляю тебя с именинами дорогой
Мало-помалу все рассаживаются (в том числе и демоны-униформисты и застрявшие) на обломках бывших лестничных конструкций и за принесенными столами. Появляется начальствующий Фуксов и еще какие-то лица.
ШЕПОТ. А где представитель-то Какой он из себя Он откуда Самый толстый это он и есть Они все толстые Дурак ты толстый это новый завхоз Представитель тот маленький в очках Представитель давно уже здесь сидит сзади А кого он представляет Вышестоящие организации Вот слышишь чихнул это он
ФУКСОВ (на председательском месте). Позвольте наше собрание, посвященное персональному делу гражданина Финкельштейна Арона Яковлевича, предавшего свою Родину и уехавшего на свою историческую родину, считать открытым… Товарищи, машиностроение по праву называют ключевой отраслью экономики. Успешное развитие тысяч предприятий, составляющих машиностроительный комплекс индустрии, – ключ к росту производства, повышению качества продукции в металлургии и химии, сельском хозяйстве и на транспорте, в строительстве и выпуске товаров для народа…
ТУРУСОВ (перебивает его). Но, товарищи, так дальше продолжаться не может. Да, внешне у нас все обстоит благополучно. Но у нас нет настоящей перспективы. Нет подлинно научной стратегии. Мы погрязли в ползучем эмпиризме. Мы не работаем, мы имитируем работу! Товарищ Фуксов занимается демагогией! А между тем имеется целый ряд проблем…
ФУКСОВ (перебивает его). Товарищи, на лугах и пастбищах страны поднялись травы – в разгаре сенокосная страда. Эта пора, как и уборка хлебов, – особенно напряженная, ответственная для земледельцев. От умения рационально распорядиться зеленым богатством угодий, создать достаточные запасы фуража в решающей степени зависит рост поголовья и продуктивности скота. В этих условиях вопросу разработки перспективного плана мы придаем первостепенное значение. Руководство, товарищи, ориентирует нас на постановку крупномасштабных проблем, рассмотрение которых должно явиться предметом нашего пристального внимания. В преддверии юбилейных торжеств и после ряда консультаций в инстанциях мне представляется, что для этого созрели все необходимые предпосылки…
ИМЕНИННИК. Разрешите теперь мне пару слов.
ФИЛАЛЕЙ (шепотом). Только ты давай как следует, по-настоящему. А то, говорят, здесь какой-то представитель…
ИМЕНИННИК. Не беспокойся, все будет о’кей. Сейчас я ему выдам. Товарищи! Для производственных коллективов, обслуживающих транспортные артерии страны, наступает самый сложный период. Дожди, холода, гололед и снежные заносы, короткий световой день приносят дополнительные трудности всем, кто занят содержанием стальных магистралей и автомобильных дорог. От эффективности этих служб, их оперативности, высокой трудовой дисциплины зависят своевременная доставка грузов, образцовое обслуживание пассажирских линий. И вот какая характерная деталь. Чем лучше дороги, тем быстрее перемещаются по ним грузы, меньше расходуется горючего, выше безопасность движения. Я кончил. Благодарю за внимание. (Садится.)
ФУКСОВ . Вы кончили? Очень своевременное выступление. Теперь мне хотелось бы высказать следующее соображение. Товарищи! Сегодня многие тысячи советских людей, надев на плечи рюкзаки, отправляются в походы по родному краю. Самолеты, поезда, теплоходы, автобусы с туристами и экскурсантами – непременная примета наших дней. Такая форма активного отдыха пользуется все большей популярностью. Путешествия расширяют кругозор, дают возможность лучше познать историю Родины, воочию увидеть великие свершения нашего народа, пробуждают глубокую любовь к природе. Вот именно в этом аспекте, дорогие товарищи, и хотелось бы повести содержательный и откровенный разговор…
ФИЛАЛЕЙ (кашляет). Кхе-кхе!
ФУКСОВ. Что вы хотите этим сказать?!
ТУРУСОВ. Ты хочешь зажать нам рот! Это вопиющее нарушение наших прав!
ФУКСОВ. Ты забываешься! Ты в чем меня обвиняешь?! У тебя нет доказательств! (Набираясь терпения.) Товарищи, одним из магистральных и необходимых направлений деятельности по развитию народных художественных промыслов стало теоретическое осмысление их сегодняшних задач. И это понятно, ведь без решения ряда теоретических проблем, без понимания природы народного искусства, без знания законов его развития, без изучения форм современного народного творчества невозможна плодотворная практическая работа по развитию, а тем более по восстановлению традиционных отраслей народного искусства, художественных ремесел. Вместе с тем, товарищи, я должен еще раз напомнить, что вопросы укрепления производственной дисциплины…
1-й СОТРУДНИК. А между прочим у него именины!
ГОЛОСА. Тише! Тише!
2-й СОТРУДНИК. Вот тут говорили о субботнике по мытью окон. Когда прошлый раз мы проводили субботник по мытью окон…
ФУКСОВ (демонстрируя ангельское терпение). Товарищи! Афиши московских и ленинградских трупп можно увидеть сейчас в городах и сельских районах Украины и Казахстана, Прибалтики и Урала, Сибири и Дальнего Востока. Далеко от родных мест прошли гастрольные маршруты многих других театров страны. Среди множества людей, которые ежегодно смотрят новые работы мастеров сцены, все больше становится жителей отдаленных уголков, сельской «глубинки». Расширение зрительской аудитории, приобщение к сценическому искусству тех, кто прежде такой возможности не имел, – одна из примечательных черт культурного процесса наших дней. Все это повышает роль театров в духовной жизни общества, в воспитании трудящихся. Но, товарищи, пьянство в рабочее время…
1-я СОТРУДНИЦА. И на ночь оставаться нельзя. Они все время остаются!
3-й СОТРУДНИК. Дело не в том, чтобы отсидеть положенное число часов, а в том, чтобы не заниматься на работе посторонними вещами.
ФУКСОВ. Вы что, может, хотите сказать, что я занимаюсь?!
4-й СОТРУДНИК. А куда смотрит местный комитет? У нас есть нуждающиеся в квартирах по-настоящему. В прошлом году мы получили всего одну для Гвоздецкого, который пролез без очереди. Но в этом году нас наверняка обойдут. Надо звонить в исполком; вы же обещали звонить…
ГВОЗДЕЦКИЙ (из-за кулис). Я тебе это запомню!
ТУРУСОВ. Должна быть создана творческая обстановка, это самое главное. А творческая обстановка не может быть создана, если нет свободы творческих дискуссий!
ОДИН ИЗ УНИФОРМИСТОВ (с места, истерично). Ведите собрание, товарищ Фуксов! Ведите собрание! Он мешает собранию!
5-й СОТРУДНИК. Я вот тоже здесь хочу сказать свое мнение. Я вместо вот его поехал на картошку? Поехал. Мне обещали отгул. А что мы имеем? Я говорю: я в среду не приду, у меня отгул. И не пришел. А мне товарищ Фуксов говорит: почему вы не были в среду. Я говорю: у меня отгул. Я считаю, что такое отношение не принципиально. Нужно завести тетрадь и туда записывать. Вот что я хотел сказать, товарищи.
ИМЕНИННИК. Товарищи, мне хотелось бы вернуться к началу нашей беседы и несколько развить свою мысль. Товарищи, в преддверии праздника, который Эфиопия будет отмечать 12 сентября, на промышленных предприятиях страны развернулось соревнование за повышение производительности труда и увеличение выпуска продукции. Приобретает все больший размах «движение самопомощи», в котором на добровольных началах принимают участие рабочие и служащие государственных предприятий, подразделения народной милиции и регулярной армии. За последние годы выросли высококвалифицированные кадры, способные с честью решать, как здесь правильно было сказано, крупномасштабные задачи, имеющие важное народнохозяйственное значение. Однако имеются и серьезные упущения. Кое-кто порою еще увлекается администрированием, допускает предвзятость по отношению к некоторым сотрудникам, слабо опирается в своей работе на общественные организации. Цель нашей критики вскрыть эти и другие недостатки, дабы способствовать еще более успешному выполнению поставленных перед нами задач.
6-й СОТРУДНИК (он совсем еще юн, но тоже пытается подражать старшим). Апрель словно убыстряет темп школьной жизни. Стремительно бегут дни четвертой четверти – самой короткой части учебного года. Особенно остро это ощущают выпускники, у которых впереди экзамены по всему курсу среднего образования. И в эту же пору им предстоит ответственнейший выбор – определить трудовое призвание. С чем же мы придем к апрелю, товарищи? Я думаю, товарищи, что руководству наших общественных организаций стоит подумать над тем, чтобы в ближайшее время, не откладывая дела в долгий ящик, провести специальное расширенное заседание, посвященное стилю нашей работы. Благодарю за внимание. Я кончил.
ТУРУСОВ. Работу надо делать чистыми руками!
ГОЛОСА. Верно Правильно Как еще одно заседание Зачем это нужно Тихо здесь же представитель вышестоящей организации Что ты имеешь в виду под расширенным Надо завести тетрадь Антисемит Квартиры квартиры главное сейчас квартирный вопрос В протокол записывать будем Ты говоришь про Финкельштейна Опохмелиться хорошо бы сейчас
2-я СОТРУДНИЦА. Я вот тоже хочу сказать о распределении путевок. Товарищи, это же форменное безобразие. В этом году у нас пропали две путевки. Местком нам предложил, я была три дня на больничном, прихожу, и что же? Путевок уже нет, мне говорят, все отказались. Неужели трудно было позвонить и спросить?!
ГОЛОС. Вам звонили, но вас не было дома.
2-я СОТРУДНИЦА. Я была у врача! Нет, это возмутительно! Я двадцать лет работаю, но такого еще не было! Так дальше продолжаться не может!
ФУКСОВ. Так что, я взял себе, что ли, ваши путевки?!
2-я СОТРУДНИЦА. Вы руководитель! Вы определяете собой лицо! И если существует такое отношение к человеку…
ФУКСОВ. Ах вот как! Это вы не умеете ценить человека. Если я вас не устраиваю, то я… то мне… Вы что думаете, мне очень нужно все это?! Я себе уже здоровье испортил на этом! Я вам выхлопатываю премию…
ГОЛОСА (дружно). Сколько процентов?!
ФУКСОВ. Нет, не будет вам теперь премии! На меня здесь все шишки валятся! Я в дерьме уже по шею сижу… А мне, между прочим, только что звонили, приглашали, говорят: брось все, переходи к нам. И я уйду, помяните мое слово, уйду! И вот тогда вы посмотрите, пожалеете, но поздно будет!.. Собрание окончено!
Вскакивает и убегает, хлопая при этом дверью так сильно, что свет вновь мигает и на короткое время гаснет. Часть демонов-униформистов подымается и начинает приводить сцену в прежний вид. Другие, разбившись на группы, обсуждают случившееся. Слышны тихая музыка и громкие голоса:
– Хорошо что мы наконец высказали это все ему Нужна принципиальность Он уехал это его дело Самое важное это Турусов правильно заметил творческая атмосфера Нехорошо при постороннем человеке Квартирный вопрос так и решили Ему главнее всего его спокойствие чтобы его не трогали А кто его трогает Но меня возмущает эта история с путевками Нельзя впадать в антисемитизм У вас нет чувства собственного достоинства Но в следующем году нам путевок уже не дадут скажут вы отказались Он своевременно поднял вопрос о дисциплине Демагогия А мои два отгула Тише тише Нет критика была актуальной Мы сами виноваты в создавшемся положении Ха-ха-ха Мы должны обратиться наверх Опора на общественные организации вот что нам поможет а каким образом он вылез Я это решительно осуждаю Он ведь женат на дочери двоюродного брата директора значит он ему зятек Нет шурин Шурин или деверь А Финкельштейн-то уже в Вене Нет уже в Париже Предал родину А мне обещал джинсы прислать ты что ли русский-то Что ты хочешь у меня ведь дети Представителя забыли А какой он из себя представитель-то А хрен его знает.
На авансцене появляются Гвоздецкий и Фуксов. Шепчутся, потом расходятся. Гвоздецкий с довольным видом направляется к группе главных закоперщиков.
ГОЛОСА. Мы и так уже задержались Стол-то небось уж накрыт А все купили По бутылке на рыло Пожрать бы чего-нибудь А гитару взял А Фуксова ты не приглашал
ИМЕНИННИК. Стол, конечно, накрыт, и представителя, конечно, надо позвать, но и этого так оставлять нельзя. Ведь верно? (Обращается к одной из сотрудниц.)
3-я СОТРУДНИЦА. Не знаю, не знаю. По-моему это ужасно! Я вся дрожу!
КРАЙНЕВ. У дам отказывают нервы!
3-я СОТРУДНИЦА. А ты не строй из себя сильную личность!
ФИЛАЛЕЙ (Гвоздецкому). А о чем ты с ним говорил? Зачем ты, вообще-то, с ним говорил?
ГВОЗДЕЦКИЙ (самодовольно). Видите ли, я хоть и опоздал, но сразу понял, что нужно задержать его, чтоб он не успел сбегать в партком. Моя агентура, хе-хе, сообщила мне, что секретарь сегодня в пять уезжает в райком. А завтра мы с утра сами, первыми.
3-я СОТРУДНИЦА. Ах, это тем более ужасно! Вы обвиняете его в интригах, но сами пользуетесь теми же методами, что и он. Это аморально!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Мне кажется странной такая постановка вопроса!
3-я СОТРУДНИЦА. А это потому, что ты глуп!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Ах, вот как! Я это тебе запомню!
ТУРУСОВ. А знаешь что, мне это в конце концов надоело! Надоело, да-да! Стоит хоть что-нибудь реальное сделать, так сразу начинается: Ах, вы действуете теми же методами! Ах, это безнравственно! Пока он здесь занимался демагогией, бездельничал, пока он интриговал против нас, совершал подлоги, воровал, все было нравственно! А как только мы подняли голос, так это уже безнравственно!
3-я СОТРУДНИЦА. Ах, ты, кажется, меня не понимаешь!
4-я СОТРУДНИЦА. А этот представитель, он что, очень опасный человек?
ИМЕНИННИК. Вы правы, правы в том смысле, что увлечение такого рода борьбой таит в себе определенные опасности. Легко войти во вкус побед, ударов, контрударов, маневров и так далее. Основная идея в таких случаях обычно отходит на второй план. В этом, кстати сказать, обычная слабость различного рода демократических движений.
ТУРУСОВ. А вот поэтому я сейчас пойду и сразу скажу ему все! Он должен понять, что мы готовы на все! На все! И чтобы этого не случилось…
КРАЙНЕВ. Ха-ха-ха! Уморил!
4-я СОТРУДНИЦА. Опомнись! Ты погубишь себя! (Бросается на шею Турусову.)
ФИЛАЛЕЙ. Да вы не беспокойтесь. Он пойдет, они поговорят, объяснятся…
КРАЙНЕВ. Ну, уморил!..
ТУРУСОВ. Что?! Ах вот как! Я вижу, ты во мне сомневаешься?! Ты сомневаешься, да? Ну что ж, в таком случае… в таком случае… я буду молчать! Я выхожу из игры! Я не скажу больше ни слова! Я вообще больше не скажу ни слова! Я не могу так! Я думал, что мы все вместе, что мы все хотим одного и того же!.. Что мы пойдем до конца! А если так!
Лифт тем временем уже водворен на прежнее место. Музыка взрывается. Свет гаснет, а когда зажигается вновь, герои опять сидят в клетке.
П ауза.
ГВОЗДЕЦКИЙ. Вот и поговорили. Но, впрочем, я нахожу, что вы абсолютно справедливо указали нашему дорогому товарищу Фуксову.
КРАЙНЕВ. Да хватит уже. Надоело… Все про одно и то же. Филалей, а почему это ты находишься в такой непосредственной близости от Анечки?
ФИЛАЛЕЙ. А где же мне еще находиться?
АНЕЧКА (с вызовом). Вот именно, где же ему еще находиться?!
КРАЙНЕВ. Весьма странно.
ГВОЗДЕЦКИЙ. М-да…
ТУРУСОВ. Перестаньте, перестаньте. Кто-то идет!
Действительно; тяжело дыша, поминутно останавливаясь, с большими сумками и авоськами наверх взбираются две тетки.
ПЕРВАЯ. Ой, сейчас помру! Это надо же! Кажный день, кажный день он у них на ремонте! Силов никаких нет!
ВТОРАЯ. Нет, это не на ремонте, Марья Терентьевна, это застряли. Гаврила Мокеич из сто пятнадцатой квартиры спускался, сказал, что впятером набились и застряли.
ПЕРВАЯ. Небось, обратно в семьдесят вторую. Это надо же! Кажный день гуляют! Откуда только деньги берут?! Эй, вы в какую квартиру-то?! Обратно в семьдесят вторую, ась?
ТУРУСОВ. Нет-нет! Мы в семьдесят восьмую, в семьдесят восьмую!
АНЕЧКА. Дурак, зачем опять сказал!
ТУРУСОВ. Подожди, подожди! (Заискивающе.) Гражданочка, не будете ли вы так любезны спуститься вниз и попросить техника-смотрителя…
ПЕРВАЯ. Ох, это надо же! Бесстыдник! Налил глаза-то! Это чтобы я спустилась! С восьмого этажа! Стыда на них нет!
АНЕЧКА. А вы позвоните по телефону. У вас есть в квартире телефон? Сейчас я вам продиктую телефон техника-смотрителя, он записан здесь на табличке!
ВТОРАЯ. Ой, и девка с ними!
ПЕРВАЯ. Ах ты, бесстыдница! С мужиками! В лифте! Что деется! Что деется! Срам-то какой! Ну и молодежь пошла! Нет, в наше время такого не было! Продиктую, говорит!
АНЕЧКА. Да в ваше время и лифтов-то не было!
ПЕРВАЯ. В «наше» не было?! Да у меня отец взял бы вожжи и так продиктовал бы по заднице, что и своих не узнала бы! Шалава! Нет, это надо же! Ни стыда, ни совести. (Идет наверх.) Ох, силов никаких нет. Взять бы вожжи… Ох… Продиктую, говорит. Это надо же!
Подымаются вверх и скрываются из вида, но на верхней площадке, видно, останавливаются, и долго еще слышится: у, бесстыжая, таким ворота дегтем мазать. Да я ее хорошо знаю, она к этому-то, в семьдесят вторую, все время бегает. Проститутка, проститутка и есть…
КРАЙНЕВ. Хороши старухи!
АНЕЧКА. Деревенщина. Лимитчики. Всю Москву засрали!
ГВОЗДЕЦКИЙ. М-да. Впрочем, я второй раз сегодня сталкиваюсь с подобным непониманием. Прихожу я утром к врачице, а она мне говорит: у вас, говорит, все анализы нормальные. Я говорю: какие же нормальные, когда у меня чуть что поясницу ломит. Она – мне: у вас, скорее всего, простатит. Я говорю: я знаю, что такое простатит. При простатите болит, извините, канал… Я был бы рад, если б у меня был простатит!
АНЕЧКА (весело). Турусов, а зачем ты ей сказал, в какую мы квартиру едем?
ТУРУСОВ. Прекрати, это глупо в конце концов!
КРАЙНЕВ. Анечка, а ты, кажется, как-то слишком даже весела сейчас. О, опять находишься в непосредственной близости от Филалея. Филалей, давай-ка лучше сюда бутылку.
АНЕЧКА (задорно). А тебе что, завидно?!
ФИЛАЛЕЙ. А ты что, тоже не прочь?!
КРАЙНЕВ. Старый конь борозды не портит.
АНЕЧКА. Да мелко пашет!
ТУРУСОВ (шепотом). Нет, я не могу больше! Что вы делаете! Тише! Они все слышат! Так они никогда нас не выпустят отсюда!
КРАЙНЕВ. Ха-ха-ха! Слышишь, Филалей, перестань клеиться к Анечке, а то они никогда не выпустят нас отсюда! А кто они, Турусов? А?!
ТУРУСОВ. Тише, тише! Люди вы или нет! Вон кто-то опять идет! Это сверху! Тише!
Наверху топот, а также стук каблучков, дребезжание гитары и скверный голос: Э-раз в симье пракурора непод-купной и чесной жила дочка-красотка с белакурой кассой…
ТУРУСОВ. Товарищ!
МЕСТНЫЙ ХУЛИГАН . С галубыми глазами, а по имени Нина… А ты не возникай! Как атец гарделива…
КРАЙНЕВ. Эй, парень!
ХУЛИГАН. А ты не возникай!.. Как атец гарделива и прикрасна душой!..
ТУРУСОВ. Послушайте!
ХУЛИГАН. А что ты там возникаешь! А что там возникаешь! Ты сел и сиди! Раньше сядешь, раньше выйдешь! Парчушка, фраер, сука рваная!
ПОДРУЖКА ХУЛИГАНА. Пойдем, Вася, не связывайся с ними.
ФИЛАЛЕЙ. Эй, ты человек или нет?!
ХУЛИГАН. Что-о?! А ты кто такой?! Я тебе дам «человек»! Я тебе покажу «человек»! А ну давай выйдем! Я тебя щас сделаю! Падла, сучий потрох!
КРАЙНЕВ. А ну пойди сюда. Я тебя сейчас сам сделаю!
ПОДРУЖКА. Вася, не связывайся с ними, опять срок получишь.
ХУЛИГАН. А чего он обзывается! А ну, выйдем, выйдем! Нет, ты давай выйдем! У, е… твою мать! Щас всю кодлу приведу. Витюля-я! (Свистит, заложивши пальцы в рот.) Коляня-я, Толяня-я!
ТУРУСОВ (робко). Молодой человек, поймите, что это именно и является нашей целью, выйти отсюда.
КРАЙНЕВ. Поди, поди сюда!
ФИЛАЛЕЙ. Смотри, сволочь, ножик вынул!
Подружка утаскивает хулигана вниз. Снизу еще слышно: А чего он возникает! Ну выйди, выйди, попробуй выйди! Б… Парчушка! Раз в симье пракурора…
ФИЛАЛЕЙ. Вот скотина!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Это становится невыносимо. К тому же я уже на семь минут просрочил время приема лекарства.
ФИЛАЛЕЙ. А что мешает тебе принять его сейчас?
Анечка хихикает.
ГВОЗДЕЦКИЙ. Что ты! Надо же обязательно запить.
ФИЛАЛЕЙ. Запей вином.
ГВОЗДЕЦКИЙ. Нет-нет, это категорически противопоказано.
КРАЙНЕВ. Ух, сволочь! Ну, увижу его, убью!
ТУРУСОВ. Ты сам виноват. Надо было с ним поговорить! Надо было поговорить с девушкой. Надо было убедить их.
КРАЙНЕВ. Приди в себя!
ТУРУСОВ. Ты циник. И ты уже в который раз за сегодня портишь нам все дело!
КРАЙНЕВ. А вот ты неврастеник, ругаешь большевиков, а сам… Вы, либералы да демократы, все такие! Чуть что, сразу – все виноваты, кроме вас самих! Возьми вон у Гвоздецкого лекарство, прими. Гвоздецкий, у тебя, ведь, верно, много лекарств?
ТУРУСОВ. Нет, не ожидал я от тебя этого!
ФИЛАЛЕЙ (размякший). Да бросьте вы заедаться.
ТУРУСОВ. А ты, Филалей, молчи. Не поддакивай. И у тебя там, кажется, есть занятие поинтереснее. Как подвигаются дела, уговорил Анечку?
АНЕЧКА. А мы и без уговоров!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Хм! Это как же понять!
КРАЙНЕВ. Что-то, я вижу, вы все сегодня с ума посходили.
ГВОЗДЕЦКИЙ. А впрочем, тише, друзья, тише! Опять кто-то идет!
АНЕЧКА (заглядывая вниз). Не повезло. Это какой-то дядечка с палочкой.
Стук палки все определенней. Появляется пожилой, но еще крепкий мужик; подымается на полмарша. Сидящие в лифте затихают.
ПЕНСИОНЕР (со странным удовлетворением). Ну что, загораем?!
ФИЛАЛЕЙ. Да, минут двадцать.
ТУРУСОВ (чуть не плача). Молчи! Часа два! Часа два!
ПЕНСИОНЕР (с еще большим удовлетворением). И лифтерша не приходит, и техника на месте нету? А что ж не попросили кого сбегать?
ТУРУСОВ. Да мы просили, просили!
ПЕНСИОНЕР. И никто не пошел?!
ТУРУСОВ. Никто, никто!
ПЕНСИОНЕР. Да! Зажрался народ! Да вот так оттопаешь, бывало, километров шестьдесят, да по грязи, да в очереди настоишься…
ТУРУСОВ. А-а-а!
ПЕНСИОНЕР. А, вот теперь «а-а». Зажрались, зажрались…
КРАЙНЕВ. Что-о?!
ТУРУСОВ (хватая его за руку). Молчи, молчи!
ПЕНСИОНЕР. Зажрался народ, зажрался, совесть потерял. Эх, хозяина нет!
КРАЙНЕВ. Иди ты знаешь куда!
ТУРУСОВ. Вы что же, опять деспотии захотели, культа личности?! Но вы же не можете не признать, что только в условиях демократии…
ПЕНСИОНЕР. Мяса им подавай! Мяса, видишь ли, нет! Довели страну! Ехайте к себе обратно в Израиль!
ФИЛАЛЕЙ (благодушно). Иди, мужик, иди!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Вы бы лучше пошли позвонили лифтерам!
ПЕНСИОНЕР. Я тебе счас пойду позвоню! (Замахивается палкой.) Я тебе счас позвоню! Я вот счас позвоню куда следует, они тебя быстро скрутят! Они тебе покажут!
КРАЙНЕВ. Иди, иди.
ПЕНСИОНЕР. И пойду, и пойду, ты у меня еще насидишься! Они счас за тобой на «воронке» приедут! Нет, развели гуманизм! А детей надо в ненависти воспитывать! В ненависти! Расстреливать таких! От живота, веером!
Довольно прытко скачет вниз. Слышно: От живота-а!!! В еером!!!
К РА Й Н Е В (вслед). Пусть идет, кому он там нужен! Я ему покажу!
ТУРУСОВ (тревожно). А тебе не кажется, что он действительно… способен на это?
КРАЙНЕВ. Да он просто кретин!
ФИЛАЛЕЙ. Но если они приедут за нами на «воронке», то, стало быть, по крайней мере, выпустят нас отсюда.
ГВОЗДЕЦКИЙ. Нет, мне сейчас лишние неприятности… хм-хм… совсем ни к чему. Моя командировка в Штаты… и потом у меня почки…
ТУРУСОВ (истерично). Ты хочешь в Штаты, а я не хочу в Сибирь, понял!
КРАЙНЕВ. Какая Сибирь, осел! Кому ты нужен!
ФИЛАЛЕЙ. А вот если милиция приедет, готовь монету. Будем откупаться.
ТУРУСОВ. Они способны на все, на все! Конечно, тебя-то спасет твой дядя, а меня?! Они давно за мной охотятся, я знаю! И это будет повод! А я не хочу в Сибирь! Не хочу-у! Слушай, я думаю, что здесь определенную роль мог сыграть представитель!!!
КРАЙНЕВ. Ну болван, ну болван!
ФИЛАЛЕЙ. Анечка, ты поедешь за мною в Сибирь?
АНЕЧКА. За тобой хоть на край света!
В это время на сцене мало-помалу появляются демоны-униформисты. У одного из них приставная лестница, или, допустим, цирковой металлический шест-перш. Тихо играет музыка. Анечка и Филалей целуются.
КРАЙНЕВ. Филалей, Анечка! Что это с вами такое сегодня приключилось?! Я что-то за вами этого прежде не замечал.
АНЕЧКА. Филалей, а ты, оказывается, умеешь целоваться!
ГВОЗДЕЦКИЙ. А может, вспомним старину? Мои болезни, между прочим, никак не отражаются на моих способностях, хе-хе-хе…
АНЕЧКА (поет). Я на свадьбу тебя приглашу, а на большее ты не рассчитывай…
Двигаясь все в таком же замедленном темпе, униформисты помогают выбраться из лифта Анечке и Филалею. Анечка с Филалеем легко соскальзывают вниз, взявшись за руки кружатся по сцене. Круженье все убыстряется. Она убегает. Долгая погоня, он настигает ее где-то за лестничной клеткой.
АНЕЧКА. Не надо, не надо!..
ФИЛАЛЕЙ. Ну-Анечка. Ну-Анечка…
АНЕЧКА. Только не здесь, только не здесь…
ФИЛАЛЕЙ. Ну-Анечка…
АНЕЧКА. Что ты делаешь, что ты делаешь! Осторожней, осторожней!.. О-о-о!!!
Гремит музыка. Какофония. Униформисты скачут и пляшут. Все падают, как подкошенные.
АНЕЧКА (появляется из-за лестничной клетки, пошатывается). Ах, зачем ты это сделал… А ты знаешь, ты у меня первый, до тебя у меня фактически никого не было. Так… один раз только… Но ты все же очень мил… Я раньше думала, что ты просто добрый малый и все, а теперь вижу… Мой милый, мой единственный…
ФИЛАЛЕЙ (тоже выходит на середину сцены, бубнит). Ты тоже… очень… милая. Я-то давно хотел тебе сказать… А ты вместо того путалась с этим…
АНЕЧКА (уже вполне деловито оправляя юбочку). Это с кем это, с Гвоздецким, что ли? А что мне так одной и ходить?! И потом… ты же на меня не обращал внимания.
Униформисты тем временем мало-помалу подымаются, отводят в сторону лифт, вносят длинный стол, покрывают его белой скатертью и т. д. Музыка.
ФИЛАЛЕЙ. Я не обращал внимания?! Да я только о тебе и думал!
АНЕЧКА. Так я тебе и поверила. А что у тебя было с Катькой?
ФИЛАЛЕЙ. Ничего! Клянусь тебе, ничего! Так, пару раз… сходили, погуляли… и все. Она сама мне сказала: идешь со мной, а говоришь все время об Анечке. А твоя Анечка влюблена как кошка в этого Гвоздецкого.
АНЕЧКА. Тоже мне, «как кошка». Сама драная кошка. Так, одно время показалось просто. А потом поняла. Ты знаешь, он такой жадный! Пришел к нам в гости, это когда мы хотели пожениться, принес бутылку коньяку, да от жадности сам ее и выпил. И ты знаешь, как он сейчас радуется, что вышел такой анекдот с Фуксовым. Он надеется, что Фуксова снимут, а он займет его место. Ты знаешь, как он о себе высоко думает! У него любимый герой – Наполеон!
ФИЛАЛЕЙ. Да что ты! Не может быть!
АНЕЧКА. Правда, правда. Я-то его хорошо изучила. Нет, на свадьбу я его не приглашу.
ФИЛАЛЕЙ (фраппирован). А будет свадьба?
АНЕЧКА. Конечно! А ты что, против? Имей в виду, что я от тебя в положении.
ФИЛАЛЕЙ. Ты в этом уверена?
АНЕЧКА. Ты что же, как это, так «давай-давай», а теперь сразу в кусты?!
ФИЛАЛЕЙ. Ну что ты, что ты…
АНЕЧКА. Вот, познакомься с моими мамой и папой.
Вперед выходят двое униформистов. Один в платочке, другой с подвязанной бородой.
1-й УНИФОРМИСТ (мама). Молодой человек, вы конечно еще молоды, но ваше поведение побуждает меня принять определенные меры для защиты интересов моей дочери…
2-й УНИФОРМИСТ (папа). Имей в виду, биографию испортить я тебе сумею!
1-й УНИФОРМИСТ (мама). Письмо в парторганизацию, это уж как минимум.
ФИЛАЛЕЙ. Что вы, что вы! Я собственно и не против. Нужно только сначала защитить диссертацию и развестись с предыдущей женой.
1-й УНИФОРМИСТ (мама). С диссертацией он вам поможет (показывая на мужа). А вашей бывшей жене я уже позвонила. Стерва такая! Еще обложила меня! Сволочь!
АНЕЧКА. Ну вот и порядок. Только обязательно со свадьбой. Позовем человек сто! Я хочу, чтоб у меня была роскошная свадьба. Галке из первого отдела нос утереть, а то она думает, у нее папа шишка, так она может!
ФИЛАЛЕЙ. А на какие, интересно, шиши?
АНЕЧКА. Родители дадут, и у Фуксова займем. Он мне не откажет. У него денег в каждом кармане. Он на марках разбогател… Хотя, правда, теперь, говорят, свадьбы не модны. Но у меня зато подруга в магазине товаровед, и Крайнева попросим, он через дядю в закрытом распределителе сухой колбасы достанет, сервелату, семги, икорки. Отец самогону наварит, у него аппарат есть.
Униформисты появляются в это время с подносами, уставленными пиршественными яствами. Сцена постепенно заполняется гостями, в числе которых видны также Крайнев с Турусовым. Двое униформистов с полотенцами через плечо – шаферы. Еще двое несут подвенечную фату, флердоранж и т. п.
ФИЛАЛЕЙ. Нет, все-таки неудобно. Надо позвать и Гвоздецкого. Он в сущности малый неплохой. А если он Наполеон, то еще неизвестно, как оно все обернется. Нам ведь с ним работать. И Фуксова придется позвать, если уж у него занимать будем.
Появляются Гвоздецкий и Фуксов; шепчутся.
ГОСТИ. Горько-о!!! Горько-о!!!
На молодых набрасывают фату. Долгий поцелуй. Родители-униформисты благословляют молодых.
ГОСТИ. Горько-о Будьте счастливы дорогие дети Живите дружно Именинник-то наш как вырядился Слушайтесь родителей А это что за тип я в этой компании первый раз А говорят невеста-то уже родила А что ребенок-то по крайней мере от него или нет Эй ты представитель не лезь к нашим девушкам Растите деток Желаем новых трудовых успехов Да она тут со всеми путалась Горько-о А что это давно у них Раньше вроде бы ничего не было Ах какое у тебя платьице Он женился из-за квартиры я вам точно говорю Эх самогоночка отличная Она была любовница Финкельштейна который уехал Это жидомасонство Наливай
ФУКСОВ (с бокалом в руке). Товарищи, стремясь умножить вклад в дело успешной подготовки столицы к проведению XXII Олимпийских игр, москвичи наращивают темпы работ по благоустройству и приведению в порядок зданий и территорий, строительству объектов Олимпиады-80, развивают соревнование за достижение лучших результатов в выполнении плановых заданий и принятых социалистических обязательств в этой области. И сегодня, товарищи, когда Олимпиада уже достойно завершена, в нашем коллективе радостное событие. Сочетались законным браком наш замечательный товарищ Филалей и наша Анечка, являющаяся предметом законной гордости нашего коллектива. (Пытается чмокнуть Анечку.)
ОДИН ИЗ УНИФОРМИСТОВ. Товарищи, ваш коллектив издавна славится своими славными традициями дружбы и товарищества, успешного выполнения производственных заданий, неуклонного повышения трудовой дисциплины и гостеприимства. Позвольте в этот торжественный день выразить надежду, что прискорбный инцидент, имевший сегодня место на собрании, где отдельные товарищи хотели сделать кое-кого козлом отпущения… Позвольте мне зачитать…
ВСЕ (шепотом). Это представитель Это представитель Да какой он на х… представитель это Зинкин муж Да не муж он ей а просто хахаль Зачем только она его привела А я тебе точно говорю
ТУРУСОВ (тоже с бокалом в руке). Нет, вы поймите, поймите! Мы не хотим делать его козлом отпущения. Но так дальше продолжаться не может! Люди не могут работать, если нет творческой обстановки. А творческая обстановка может возникнуть только в условиях полной гласности. А у нас ее нет. Он ее боится! Он нам не доверяет! Он не доверяет людям!
ФУКСОВ. Вы распустились. Вы распустились. Я надеялся на ваш здравый смысл, но, видимо, с вами нельзя иначе! Вы зарвались, вы распустились! Я буду с этим решительно бороться! Я этого не потерплю! Я вам покажу демократию! Я вас знаю как облупленных! Вам не удастся со мной ничего сделать! Я пойду до конца! Вы меня еще не знаете!
УНИФОРМИСТЫ (хором). Вы правы! Вы правы! (Лезут к Анечке.)
ВСЕ. Ах в такой торжественный день Выпьем за здоровье молодых Давай о производственных делах сегодня больше не будем Куда смотрит хозяин Слушай я сейчас этому в морду дам
ИМЕНИННИК (тоже с бокалом). Товарищи, более чем на пять миллионов пар увеличился в нынешней пятилетке выпуск кожаной обуви в народной Корее по сравнению с тем же периодом 1980 года. Почти двести новых фасонов и моделей кожаной, резиновой, парусиновой и других видов обуви освоили обувщики республики в этом году. И вот на какие размышления наводят эти добрые вести, дорогие друзья! Представляется… нет, более того, я глубоко убежден в этом… Ибо именно сегодня, браком наших замечательных товарищей, Филалея и Анечки, нами заложен первый камень в фундамент того, чтобы стать единой дружной, сплоченной боевой семьей, вдохновленной в своей деятельности идеей… (Радостный и непристойный гвалт среди гостей.) То л ь к о прошу вас тише, а то у меня и без того неприятности с соседями… Так вот… идеей… я подымаю этот бокал за идею…
ТУРУСОВ. А эта идея может быть только идеей демократии!
ФУКСОВ. Если у вас именины, то это еще не дает вам права…
ТУРУСОВ. Ты не прав, ты не прав. Мы все здесь твои друзья!
КРАЙНЕВ (иронически). Конечно-конечно.
ТУРУСОВ. Молчи! (Фуксову.) Ты напрасно нам не доверяешь. Творческий климат, вот на что в конечном счете ориентирует нас руководство. Поэтому я сейчас поднимаю бокал за тесные узы, которые скрепили-и…
ГВОЗДЕЦКИЙ. И за здоровье дорогого товарища Фуксова!
ГОСТИ. Ура-а ура-а нашему дорогому товарищу Фуксову Вы лучший из людей Так он тебе джинсы и пришлет Возьмемтесь за руки друзья А про именины-то забыли мать честная А у кого именины я в этой компании первый раз Дорогие мои поздравляю вас Филалей витчиняй За повышение трудовой дисциплины-ы-ы Жидовская морда Настоящая русская свадьба А я не посмотрю что он представитель
Берутся за руки, образуя круг, в центре которого оказываются Фуксов, именинник и еще кто-то.
ВСЕ (хором). Как на чьи-то именины испекли мы каравай Вот такой вышины Вот такой ширины Каравай каравай кого хочешь выбирай
ИЗ СЕРЕДИНЫ КРУГА. Любим мы, признаться, всех, но Анюту больше всех!
ГОСТИ. Горько-о
ФУКСОВ (среди всеобщего шума и гама). Находясь в Великих Сорочинцах, конечно же, невозможно не побывать на Сорочинской ярмарке. Машины, многочисленные торговые ряды, сотни продавцов и еще больше покупателей. Глаза разбегаются и слюнки текут, но всего не купить, не испробовать. Канули в небыль горькие недоимки, жизнь колхозная ныне – полная чаша. Молодеет и процветает гоголевский край! Анечка, я бы на тебе женился! Товарищи, отправление именин в рабочее время запрещаю!
ГО С Т И. Это представитель Вон тот представитель Горько-о
Занавес
Конец первого действия
Действие второе
Занавес открывается. Лифт опять на том же месте. В лифте все пятеро; унылы.
АНЕЧКА. Ах, как назло, никого нет.
ФИЛАЛЕЙ (заботливо). А ты не нервничай, не нервничай. Все будет в порядке. Все будет хорошо. Этот кретин ведь пошел за «воронком». Но он на одной ноге.
ТУРУСОВ. Плохая шутка, плохая шутка!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Так все лечение пойдет насмарку. А мне ведь завтра сдавать анализы для Штатов.
ТУРУСОВ. Сейчас речь, кажется, идет уже о большем, чем просто лечение!
КРАЙНЕВ. Ха-ха-ха! (Внезапно разъяряясь.) А ну, давай я еще нажму! Филалей, хватит дурака валять! Зайди отсюда! И-и-раз! Взяли! Еще! Сейчас пойдет! А ну еще!
ТУРУСОВ. Не смейте. (Пытаясь оттащить их.) Не смейте! Что вы делаете! Подождите! Гвоздецкий, скажи им!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Друзья, это неразумно.
АНЕЧКА. Филалей, не лезь! Все равно у тебя ничего не получится! Ты ведь и гвоздя забить не умеешь.
ФИЛАЛЕЙ (останавливаясь в недоумении). Это почему это я гвоздя забить не умею?
АНЕЧКА. Мне Фуксов сказал.
ФИЛАЛЕЙ. Ах, вот как! Когда же это он тебе сказал?!
АНЕЧКА. Да вот как-то зашел про тебя разговор…
ФИЛАЛЕЙ. Про меня?! С Фуксовым?!
АНЕЧКА. Он мне еще и не то про тебя говорил! Он мне сказал: Филалей, говорит, конечно добрый малый, но на него дурно влияют… Ой, да поди ты! Кто-то идет сверху!
Наверху нестройный шум голосов. Песни вразнобой.
ТУРУСОВ. Это наши! Это наши!! Сюда!!! Сюда!!!
Сверху во главе с именинником валит толпа гостей.
ГВОЗДЕЦКИЙ. Это наши, наши! Это напоминает мне один анекдот…
ГОСТИ. Ура-а Это действительно вы застряли Видите это я первая сообразила что вы в лифте застряли А мы вас ждем-ждем Думаем куда это вы запропастились Думаем ну заблудились или еще к кому-то пошли Думаем они уже в Израиле Это сколько же вы здесь сидите И Анюта с вами А мы уж час как гуляем Ура-а Пьем ваше здоровье Выпьем мы за Аню Аню дорогую А пока не выпьем не нальем другую Сейчас приведем слесаря
ТУРУСОВ. Где он?! Где он?! Надо скорее, как можно скорее!
ИМЕНИННИК. Сейчас схожу, схожу!
ТУРУСОВ. Скорей. Беги, беги! Тут случилось одно очень серьезное дело! Мы можем влипнуть в одну очень неприятную историю!
ГОСТИ. А у вас есть там что выпить чем закусить Надо бы им как-то передать Эй шланга у тебя нет Подставляй рот я тебе сверху через щелку налью Господа я может тоже представитель вышестоящих организаций
ТУРУСОВ (имениннику). Что же ты стоишь! Я же тебе все объяснил. Беги! Беги! Нельзя терять ни секунды!
ИМЕНИННИК (гостям). Эй, вы, кончайте галдеть на лестнице, а то соседи начнут лаяться! Возвращайтесь в квартиру. Прошу вас. (Кому-то, уже изрядно пьяному.) Слушай, иди ты! (Ко второму, более трезвому). Эй, уведи его. Ну я прошу вас, прошу. У меня и так уже были неприятности. Идите, а я сбегаю за техником. (Подталкивает в спины уходящих.)
ТУРУСОВ (в ужасе). Вы что, уходите?!
ГОСТИ. Мы с вами друзья мы с вами Ура Выпьем Ура Да лей же лей Ура
Гости уходят наверх.
ТУРУСОВ. Не уходите!!!
КРАЙНЕВ. Ура-а!!! Филалей, кричи ура!
ФИЛАЛЕЙ. Ура!!!
АНЕЧКА. Филалей, нельзя! Гвоздецкий, скажи ему!
ФИЛАЛЕЙ. Вот еще! Ура!!!
ТУРУСОВ (уходящим гостям). Вы не имеете права! Зачем вы оставляете нас!!!
ИМЕНИННИК. Ты меня не понял. Нельзя, чтоб шумели на лестнице. Я иду вниз за техником.
ТУРУСОВ (не слыша его). И это называется друзья! Нет, это попахивает знаете чем!
ИМЕНИННИК (сбегает на несколько ступенек вниз, заглядывает через перила). А, вот он уже идет!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Наконец-то!
ТУРУСОВ. Кто идет?! Техник?! Это техник или ГБ?!
АНЕЧКА. Наконец-то! Как хорошо!
Слышны неуверенные шаги, странные звуки, временами дикий рев, временами шепот; появляется техник-смотритель. Он, по-видимому, абсолютно пьян. Именинник, все-таки на что-то надеясь, бросается к нему, трогательно поддерживая за талию, помогает взобраться еще на несколько ступенек.
ТЕХНИК-СМОТРИТЕЛЬ. У-у… у-у… Еп-понский городовой! Варум, твою мать! Вас понял! Вас понял! Лифт сохраняет ваше здоровье! Лестничная клетка – часть вашей квартиры! Лифтер вызывается кнопкой с пульта ОДС!
СИДЯЩИЕ В ЛИФТЕ. Открывайте, открывайте!
ИМЕНИННИК. Открывайте, открывайте скорее!
КРАЙНЕВ. Открывай, друг, выпить дадим!
ТЕХНИК-СМОТРИТЕЛЬ. У-у! Ты что?! Ни-ког-да! Ни-ни-ни! Не могу, зарок дал! Ни в жисть! Я не из этой системы. Варум! Вам Вас понял! Ванька-а! Мы сколько взяли? Ни в жисть! Я лопатой меньше чем за полтинник не ковырну! Варум, вас понял! А он мне грит: чего, грит, в дерьме лопаться. Давай, грит, в нашу систему! У тебя чего, бормотуха? Ой-е-ей! Еп-понский городовой! Варум, твою мать! Мертвяки! Страшно! У-у! Ночь не сплю! Один приходит, грит: Э-э, ме-е, меня, грит, могила не устраивает! Я грю: что-о?! Я тебя сичас лопатой! Я тебе такую сичас могилу отрою! Ну он – милицию! Амилиция – что? Сичас пятнадцать суток. Ты, грит, рецедивист. На полную катушку сичас намотаем. А он мне грит: мы тебя увольняем! Я: за что?! За что?! Варум?! А он мне грит: брось ты, грит, валяй в нашу систему! Здоровье подорвешь! Еп-понский городовой! Варум, твою мать! Понял, говорю?! Ты меня понял? Во-о! А то он грит: там, грит, застряли. Я грю: я тебя понял, я тебя уважаю. Но и ты меня уважь…
СИДЯЩИЕ В ЛИФТЕ И ИМЕНИННИК. Да мы уважим, уважим, у нас есть…
ТЕХНИК-СМОТРИТЕЛЬ. Не, ты меня понять не хочешь. Ты что, не русский?! Я ж тебе грю: Мы сколько взяли? Две? Две-е! а он грит: Обожди, сичас еще сбегаю… Эх…
В изнеможении машет рукой, рыгает, садится на ступени. Потом вдруг вскакивает, дико орет: Ванька-а, Ванька-а! С грохотом скатывается вниз.
СИДЯЩИЕ В ЛИФТЕ (ошеломленно). Эй куда ты Постой Друг Дяденька.
ИМЕНИННИК (пытаясь его догнать, останавливается, кричит снизу). Нет, придется, видно,идти за Ванькой!
КРАЙНЕВ. Чего там идти за Ванькой! Ванька, наверное, тоже едва на ногах держится.
ФИЛАЛЕЙ. Пусть на всякий случай сходит.
ТУРУСОВ. А ты не думаешь, что он уже из этих самых?
АНЕЧКА. Эх, не надо было мне сегодня с вами ехать! Меня Талька с собой к таким ребятам звала! Все в замше, с машинами. Сейчас бы уже за городом были, на даче. Ой, я так люблю на даче!
ФИЛАЛЕЙ (изумлен). Анечка, Анечка! Разве ты… разве мы…
АНЕЧКА. Заладил – «Анечка, Анечка». Ничего, между прочим, и не было, если хочешь знать!
ФИЛАЛЕЙ. Ну-у, в каком-то смысле ты конечно права, но ведь ты…
АНЕЧКА. Чего это я, чего это я? Я тебе что, должна, что ль чего?! Чего это я буду! Знаешь, тут Гвоздецкий анекдот рассказывал. Если дипломат говорит «да», то это значит «нет», а если девушка говорит «да», то какая же она девушка! Ха-ха-ха! Дошло?! Да на черта ты мне нужен! Ты вон даже диссертацию защитить никак не можешь! Ну вот и вали отсюда! А то и так дышать нечем!
ФИЛАЛЕЙ. Да я и сам теперь хотел бы отсюда свалить, только как это сделать?
ГВОЗДЕЦКИЙ. Да, я чувствую, что кислорода уже не хватает. А между тем мне свежий воздух буквально необходим.
ТУРУСОВ (почти плача). Нет, я чувствую, что мы никогда не выберемся отсюда. Мы либо задохнемся, либо упадем вниз… Мы же висим… над пропастью!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Мне, между прочим, один весьма сведущий товарищ рассказал недавно подробности про… помните… тех…
ТУРУСОВ. Нет, я чувствую, что мы оборвемся…
КРАЙНЕВ. Да почему мы должны оборваться-то?
ТУРУСОВ. Да потому, что ты все время трясешь лифт!
КРАЙНЕВ. Это ты трясешься, оттого и лифт трясется!
ТУРУСОВ. Да, я трясусь, если хочешь знать, я трясусь! Но я трясусь, потому что та ситуация, в которой мы сейчас – символична! Да-да, символична! Мы в клетке. И мы над пропастью! Мы сами загнали себя сюда! Вся наша жизнь… это результат… Стоит разжать руки… и вниз… вниз… Нет, надо менять, надо круто что-то менять в жизни… Может быть, Финкельштейн был прав, надо уезжать… надо уезжать, уезжать…
КРАЙНЕВ. Вот, эти борцы за справедливость всегда тем и кончают.
ГВОЗДЕЦКИЙ. Вот то-то, накопят «политический капиталец» – и туда!
ФИЛАЛЕЙ (Турусову). А что ты там будешь делать?
ТУРУСОВ. Да уж лучше там убирать помойки, чем здесь… со всеми этими… (Показывает куда-то вовне.) Какие лица, чудовищно! Я не могу их видеть! Я не могу уже ездить в метро!
КРАЙНЕВ. А там ты сможешь ездить в метро? Там ведь тоже люди!
ФИЛАЛЕЙ. А я не понимаю – «в метро», «люди»? Бывает, конечно, но так-то вообще – люди как люди!
ТУРУСОВ. Это потому, что ты сам такой же!
ФИЛАЛЕЙ. Ну вот, и я тебе уже плох.
ТУРУСОВ. Сегодня на собрании молчал, а теперь с Анечкой шуры-муры!
АНЕЧКА. А это еще при чем?!
ТУРУСОВ. Вы обыватели, вот вы кто! А ты, Филалей, особенно!
ФИЛАЛЕЙ. Это почему же? Я, конечно, живу тихо, никуда не лезу, но и зла никому не причиняю…
ТУРУСОВ. Да уж лучше было бы, если б причинял! А то так, как в Библии, «ни холоден, ни горяч»! Ты не обижайся, но ты ж фактически стал тот самый одномерный человек! А я тебя помню и не таким! Сейчас ты в лучшем случае ползаешь по плоскости! А нужно выходить в другое измерение!
ФИЛАЛЕЙ. А я и так чувствую, что скоро выйду в другое измерение, еще пару глотков и все.
АНЕЧКА. Вот мы сейчас брякнемся отсюда, и будет тебе «другое измерение».
ТУРУСОВ. Нет, ты меня не хочешь понять. Я говорю о том, что нужна вертикаль! Стремление вверх! Вот ты, Филалей, посмотри на себя, как ты живешь, какое у тебя брюхо! Ты стал как Ионыч у Чехова!
ФИЛАЛЕЙ (наконец обидевшись). Вот ты вверх и поехал (показывает). Только как теперь слезешь? «Ионыч! Чехов»! А вот мне один умный человек говорил, что твой Чехов – дерьмо! Что он понимал, твой Чехов! «Ионыч», «у Ионыча брюхо»! Да Ионыч уездный врач был, он дело делал! Да на таких, как Ионыч, вся культура держится! Так и надо жить, как Ионыч! Тихо, незаметно делать свое дело! Только так культура и строится! А вы все хотите – раз-два и г отово!
ТУРУСОВ. Скажите, пожалуйста, у нас «валаамова ослица» заговорила! Вишь, строитель культуры нашелся!
КРАЙНЕВ. Слушай, надоел ты хуже горькой редьки со своими обличениями! «Ионыч»! «Обыватель»! «Другое измерение»! «Библия»! Ты сам-то на себя посмотри! Ты-то кто?!
ТУРУСОВ. Ты прав, ты прав! Я говорю о нас всех! Мы все давно опустились! Мы не живем духовной жизнью! Мы растеряли наши идеи, наши убеждения! Мы спиваемся, мы перестали интересоваться чем бы то ни было, мы в лучшем случае способны переспать с какой-нибудь…
АНЕЧКА. Ну насчет тебя-то я как раз не уверена! Валька мне, например, говорила…
ТУРУСОВ. Да, это так и было! Но именно потому, что твоя Валька для меня воплощение всего самого…
АНЕЧКА. Ах, это надо же – «воплощение»! Сказал бы уж просто, что у тебя, мол, не это самое!..
ГВОЗДЕЦКИЙ. Ха-ха-ха! Оказывается, все очень просто. Когда кончаются… хе-хе-хе… физические возможности, возникают… хе-хе-хе… духовные потребности!
ТУРУСОВ. А ты-то вообще молчи! Тебе-то цену мы хорошо знаем!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Меня, между прочим, кое-кто и кое-где ценит достаточно высоко!
ТУРУСОВ. Мы знаем, где и кто тебя ценит!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Кто же, по-твоему, и где?!
ТУРУСОВ. Да все те же! И там же! Стучишь ты очень хорошо!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Ах вот как! Стучу?! Да, если хочешь знать – да! Я делаю то, что ты называешь «стучишь»! Но это не то, что ты думаешь! Потому что я делаю это, если хочешь знать, по убеждению!
ТУРУСОВ. Ах вот как, «по убеждению»! То-то ты сегодня и с представителем все шептался!
ФИЛАЛЕЙ. Да хватит вам! Это уж слишком!
ГВОЗДЕЦКИЙ. Нет, я ему все скажу! Да, по убеждению! Потому что убежден, что такие, как ты, приносят вред нашему обществу, всему нашему народу! И этот человек, хромой, был прав, он тебя сразу же раскусил! И он прав, если сейчас пойдет куда следует и скажет! И я сам пойду, ты сам только что проговорился и одобрил Финкельштейна! Ты не любишь русский народ, у тебя антирусские высказывания! Я сейчас же пойду и…
ТУРУСОВ (вцепляется в него). Нет, не пойдешь!
ФИЛАЛЕЙ. Да куда же он пойдет, он же не выйдет.
ГВОЗДЕЦКИЙ (рвется). Пойду! Пусти!
КРАЙНЕВ. Эй вы, психи!
ТУРУСОВ. Не смей! Не смей! (Повисает на Гвоздецком.) Я тебе говорю, не смей! Сволочь, я так и знал, что ты у них лейтенант!
ГВОЗДЕЦКИЙ. А ну пусти! Пусти, я тебе говорю! Я тебе покажу «лейтенант»!
ФИЛАЛЕЙ. Эй, помоги его оттащить!
КРАЙНЕВ. Убери руки! Слушайте, я сейчас по-настоящему разозлюсь! Гвоздец-кий, ты-то куда лезешь?! На самом-то деле лейтенант я! Ха-ха-ха-ха!
ТУРУСОВ. А-а-а! Вот! Вот! Пустите меня! Я знал! Я знал!
АНЕЧКА. Ой, ногу отдавили! Дураки! Зачем я с вами только поехала! Ой! Ой! Гвоздецкий, слон проклятый! (Колотит кулачками по спине Гвоздецкого. Филалей пытается ее удержать.) Филалей, не лезь! Не лезь тебе говорят! Ой, руку вывернешь! Ах, ты так! На тебе!
ФИЛАЛЕЙ. А, ты кусаться?!
Лифт трещит и раскачивается, свет мигает. Освещение меняется. Раздаются первые негромкие, но зловещие музыкальные аккорды. Крадучись выбегают униформисты. В лифте клубок тел, топот ног, шум борьбы.
КРИКИ. Пусти, пусти Я тебе сейчас дам Ой чулок порвали а я не боюсь что ты боксер Я тебе и без бокса А вот так не хочешь Ничего здоровья у меня хватит ты его задушишь Ребята перестаньте И ты туда же А вот такой прием ты знаешь Мамочка Против лома нет приема Филалей от тебя я этого не ожидал А-а-а Сволочь Осторожней А ты как думал Ух
Снизу и сверху бегут пенсионер, зловредные бабки-соседки, местный хулиган с подружкой, пьяный техник-смотритель, гости во главе с Фуксовым и именинником, и еще какие-то личности. Возможно – соседи или зеваки.
ПЕНСИОНЕР (тыча вверх палкой, как полководец шпагой). Вот они! Вот они!
Толпа подхватывает: Вот они Вот они Давай Тащи их Доигрались Попрятались Давай От нас не уйдешь Наших бьют
ТУРУСОВ (кричит истошно). Я говорил! Я же говорил!!!
МЕСТНЫЙ ХУЛИГАН. У-у, парчушка, сука рваная! Толяня-я, Коляня-я! (Свистит.)
КРАЙНЕВ. А ну пойди сюда, пойди!
АНЕЧКА. Мама-а!
ТЕХНИК-СМОТРИТЕЛЬ. Ванька-а! Еп-понский городовой! Варум, твою мать!
Общий гвалт перекрывает надтреснутый лифтершин голос из динамика: Хр-р-ис-топр-р-одавцы! Интеллигенция вшивая! Лифт спор-р-тили!
ИМЕНИННИК. Товарищи, нельзя же так. Зачем эти крайности. И потом, у меня и без того неприятности с соседями!
Демоны-униформисты тем временем устремляются к лифту, карабкаются по перилам, виснут на тросах, облепляют его со всех сторон, кто-то прыгает на самом верху, кто-то уже и в самом лифте, там возня и драка. Внизу тоже мало-помалу разгорается бой. Героев вытаскивают из лифта. Всеобщая свалка.
ТОЛПА. Держи их Не давай уйти Лохматого бери Ишь волосья-то отрастил Бей чтоб не встал Таких только стрелять Товарищи прольется кровь а это опасный прецедент Сволочи я же добра вам хотел Они мешают нам жить Это все из семьдесят восьмой гады А потому что зажрались Парчушка щас пасть порву Товарищи друзья я с вами а не с ними Ненависть в детях надо воспитывать ненависть А я-то тут при чем Держи его Хватай Задери-ка ей юбку Я вас всех ненавижу Связались с евреями Это все Финкельштейн Диссиденты проклятые Москву взорвать хотели Руки убери руки Это кто же еврей сам еврей Родину продавать Ты мне сам говорил у тебя бабушка еврейка Таким надо дегтем ворота мазать Бей жидов спасай Россию Сатрапы-ы Тираны-ы Сталин Маленков Берия-я-я Так его так Товарищи я вообще-то наполовину поляк Варум твою мать Проститутка я ее знаю Смерть им смерть Я не хочу-у Представителя вышестоящих организаций просьба не трогать
Хулиган бьет Турусова ножом. Дикий крик. Турусов шатаясь делает несколько шагов. Толпа расступается и замирает. Турусов падает. Слабое движение где-то на периферии толпы. Кто-то смывается, в том числе и техник-смотритель.
КРИКИ. Милиция-а Милиция-а Хулиганье Это все молодежь Ужас какой Посмотри что там у него в карманах Пьяный наверное Машиной сбило Нет это что-то сердечное Сейчас вообще все мрут как мухи Стресс Да он сейчас встанет Скорую
Траурная музыка. Появляется группа демонов-униформистов во главе с техником-смотрителем и Ванькой, они тянут кабину лифта, на ходу переделывая ее в катафалк.
ТЕХНИК-СМОТРИТЕЛЬ. Еп-понский городовой. Колес, колес придержи! Да куда ты, падла, тянешь! В нашей системе я первый человек, понял? Варум, твою мать! Ванька-а, заводи оттуда!
Катафалк останавливается. Герои становятся по углам в виде почетного караула, именинник деловито прицепляет им траурные повязки.
ТЕХНИК-СМОТРИТЕЛЬ. Во! Здеся! (Собравшимся). Местечко отличное, специально для вас подбирал! Песочек! Вар-рум!
РАЗГОВОРЫ В ТОЛПЕ (участвуют и стоящие в карауле). Да нехорошо получилось Он прямо как чувствовал последнее время я прихожу к нему с путевками как к зампредместкома а он говорит А он мне между прочим из всех больше всего нравился Такая трагическая нелепость Я знала что это ни к чему хорошему не приведет Я кстати советовал ему обратиться к врачу даже рекомендовал одну мою знакомую очень миленькая между прочим дамочка Ты думаешь это от пьянства Он много пил последнее время А мне говорили это его зарезали Не говорите глупостей он разбился в лифте Ехал ко мне на именины и разбился Вранье все это Вон Филалей подтвердит А мне его жена говорила что это ты во всем виноват А пошла она знаешь куда А я абсолютно уверен что тут все дело в шерше ля фам Верно Филалей у него там была одна Ты знаешь я последнее время как Ионыч что-то потерял интерес к женскому полу А я абсолютно убежден что это самоубийство Он тут получил большой гонорар отдал сотню жене а остальное говорит не трогай они говорит очень скоро нам пригодятся Значит уже все рассчитал Нет они люстру хотели купить А потом вышел на лестничную площадку покурить и упал «Скорая» приехала но сделать уже ничего не могли Да это быстро Нет я не верю в самоубийство Другое дело что он был в таком состоянии что мог сам себе отдать приказ умереть Это как над пропастью Пока человек не скажет сам себе разжать руки он будет висеть Он уже больше не мог жить Вот в чем дело Детей у него не было Его бы точно посадили Жалею что куртку у него не купил он дешево продавал
ФУКСОВ. Товарищи, изготовление мощного скребкового конвейера, способного выдать на-гора до четырнадцати эшелонов угля в сутки, закончено на заводе № 5. Вчера первый серийный образец этого транспортера отправлен горнякам объединения «Воркутауголь». Новый комплекс действует в автоматическом режиме с комбайном и гидравлической крепью и вдвое производительнее применяемых ныне механизмов подобного назначения. В этой связи, товарищи, мы и собрались здесь, чтобы отдать последнюю, так сказать, дань работнику нашего отдела, которого мы все хорошо знали, безвременно почившему старшему научному сотруднику, товарищу Турусову, честному, морально устойчивому, дисциплинированному труженику нашего коллектива, который сгорел на работе, и в связи с его смертью.
ОДИН ИЗ УНИФОРМИСТОВ. Я бы предпочел формулировку – «погиб на трудовом посту».
ШЕПОТ. Это что представитель Нет это его сосед Мы с ним в преферанс всегда играли
ФУКСОВ. Ничего, в некрологе подредактируем. Прошу меня не перебивать. Товарищи… что я хотел сказать… Вот видите, вы меня перебили, я теперь и не помню… Да! Не далее как еще только сегодня ныне покойный товарищ Турусов столь ярко выступал на собрании, и вот… (Утирает слезы.) Конечно, товарищи, о мертвых, как говорится, аут бене, аут нихиль, но я все же хотел бы заметить, что у ныне покойного были и отдельные недостатки. Я не раз ему иодчеркивал, что это добром не кончится, и что он меня еще плохо знает…
ДРУГОЙ УНИФОРМИСТ (явно издевательски). Творческая атмосфера, это в конечном счете самое главное!
ФУКСОВ. А ты тоже не перебивай, я тебе слова не давал!
ТУРУСОВ (вскакивая в гробу). А почему это вы затыкаете ему рот! Мы ведь, кажется, не на производственном совещании! Это является нарушением демократических норм, традиционно характерных для работы нашего коллектива! Я лично согласен, что успешное выполнение плана может быть обеспечено лишь в результате…
ГВОЗДЕЦКИЙ. А я целиком присоединяюсь к мнению товарища Фуксова! Да-да-да! Мирный эволюционный путь развития был ныне покойному органически чужд. (Турусов в это время уже снова лежит.) В результате им был сорван целый ряд важнейших мероприятий, постепенное осуществление которых принесло бы в конечном счете гораздо больший эффект, чем его поспешные экстремистские действия. Хочу сказать также и о Крайневе с Филалеем, благодушие которых нанесло неисчислимый ущерб нашей…
ОДНА ИЗ ПРИСУТСТВУЮЩИХ. Ах, экстремизм и благодушие мне всегда отвратительны! Я твердо знаю, что такие люди способны на самые гнусные поступки.
ДРУГАЯ ПРИСУТСТВУЮЩАЯ. А ведь он мне двадцать пять рублей остался должен.
ИМЕНИННИК. Позвольте! Я хотел бы зафиксировать и свою точку зрения, которая, как я полагаю, является одновременно и точкой зрения большинства! (Откашливается.) Товарищи! В Казахстане немало делается для того, чтобы облегчить труд овцеводов, которые в мороз и жару водят свои отары по безлюдным степям, горным пастбищам. В последнее время здесь стали выпускаться многие товары культурно-бытового назначения, получившие у чабанов высокую оценку. В их числе – комбинезоны из прочной хлопчатобумажной ткани, меховые унты, чайники, кумысные наборы, Если развить эту мысль дальше, товарищи, то возникает вопрос, как на фоне этих грандиозных успехов…
ТЕХНИК-СМОТРИТЕЛЬ. Прощайтесь, прощайтесь, граждане. У мня тоже план. Ванька, давай веревку!
Все дружно принимаются рыдать.
РАЗГОВОРЫ В ТОЛПЕ. А ведь какой талантливый человек был Самый пожалуй талантливый из всех Да что там у нас таких по всей Москве раз-два и обчелся Да-а погубили сволочи Он ведь хотел партбилет отдать Да что ты он не был в партии Как же не был я сам ему рекомендацию давал Ты давал не ему а мне Не тебе а Филалею меня не собьешь Нет он был человек принципиальный Он верующий был Глубоко и серьезно верил Отпевать будут Да Ты спятил он и не крещенный А говорят последнее время зачастил в церковь Чувствовал видимо что скоро конец Он же обрезание себе сделал Это из протеста Женился неудачно отсюда и пошло Нет тут дело не в женитьбе Он из-за Финкельштейна переживал Глубже смотреть надо Его преследовали это ясно Тот же Фуксов мог это организовать Социальные условия все дело в социальных условиях А тут еще это собрание представитель какой-то Мы говорит висим над пропастью Всех поразить хотел думал мир перевернет Кому это нужно Я ему говорю давно защитил бы докторскую Лучше синицу в руки чем журавля в небе Он ведь йогой занимался больших успехов достиг на голове мог стоять скоро научусь говорит выходить в другое измерение Поминки-то будут Как же без этого Там девки организуют Вот как бывает иных уж нет а те далече а ты деньги с жены спроси Футбол сегодня значит так и не посмотрим
ТЕХНИК-СМОТРИТЕЛЬ. Еп-понский городовой! Граждане! Совесть у людей есть?! (Подгоняя.) Варум! Варум!
ФУКСОВ. Торжественную церемонию объявляю закрытой. Товарищи, рад сообщить вам, что нам дали премию за второй квартал!
ВСЕ (хором). Ура!!! Сколько процентов?!
ТЕХНИК-СМОТРИТЕЛЬ. Ванька, гвозди давай!
В жуткой тишине удары молотка о крышку гроба. Герои залезают в лифт. Лифт возносится к небесам. Медленно гаснет свет. Когда свет зажигается, все пятеро по-прежнему в лифте.
ТУРУСОВ (в лифте). Я так и знал. Вот, вот к чему это привело! Я так и знал! Я это предчувствовал! Я ведь не хотел с вами ехать! Вы уговаривали меня! Зачем вы уговаривали меня?!
КРАЙНЕВ. Слушай, надоел, заткнись!
АНЕЧКА. Нет, я сейчас рожу, ей-богу, рожу! И зачем это только я с вами связалась! Зачем вы уговаривали меня!?
ГВОЗДЕЦКИЙ. Слушайте, у меня клаустрофобия от вас! Слышите!
ФИЛАЛЕЙ. Вот, я же говорил, что не надо ее брать, обязательно какая-нибудь пакость!
АНЕЧКА. Пакость! Сам пакость! Нет, ведь Фуксов меня предупреждал. Не связывайся, говорит, ты с ними, поедем лучше со мной, у меня как раз жена в командировке. Зачем я только его не послушалась!
ТУРУСОВ. Боже, всюду измена, всюду измена! Никому нельзя верить! И в этой затхлой атмосфере всеобщего взаимного недоверия я вынужден томиться! Господи-и! За что, за что?!
Крайнев вновь пытается открыть двери. Хрипит и рычит .
КРАЙНЕВ (в ярости). Филалей, нажми оттуда. Давай! Вот черт! Еще! Еще! Подожди, руку прижал! Ох!
ТУРУСОВ (бьется головой о стенку лифта). Т а к г л у п о погибнуть! О, как они сейчас торжествуют!
АНЕЧКА. Не каркай! Все из-за тебя!
ТУРУСОВ. Из-за меня, да?! Из-за меня?! Я хотел людям добра !
АНЕЧКА. Конечно, из-за тебя. Ты начал сегодня Фуксова уничтожать, вот тебя Бог и наказал! Не рой другому яму!
ГВОЗДЕЦКИЙ (в трансе глотает таблетки). Анальгин, стрептомицин, уротропин. Чу, кто-то идет! (Безумно, как шаман.) Чу! Чу! Слышу! Слышу!
Снизу медленно поднимаются местная активистка и местный философ. Останавливаются и разглядывают сидящих в лифте; оттуда раздаются по больше части уже лишь нечленораздельные звуки, мычание, рычание, плач.
МЕСТНЫЙ ФИЛОСОФ (закуривая и, очевидно, строя куры активистке). Мы с вами уже беседовали, дорогая, о некоторых проблемах, возникающих в связи с воздействием современного технизированного мира на человека и, в частности, о проблемах так называемых экстремальных или пограничных ситуаций, гренцситуацьонес, так сказать. Действительно, такие ситуации привлекают пристальное внимание психологической науки, ибо, как показывают исследования, в этих случаях поведение субъекта может существенным образом меняться по сравнению с обычным, нормальным его поведением. Привычный социальный и культурный облик индивида искажается, утрачиваются стереотипы поведения. Психика зачастую обнаруживает новые черты, о которых не подозревали ни сам индивид, ни окружающие, казалось бы, хорошо знающие его. Нередко в таких ситуациях человек, прежде державшийся в тени, становится героем, герой словесных баталий превращается в труса, скептик или лентяй – в деятеля, тот, которого считали сильной личностью – вдруг обнаруживает слабость. Вот видите, а эти двое вдруг полюбили друг друга, а потом вдруг… Пограничные ситуации, таким образом, выявляют глубинные резервы личности, ее в сущности еще малоизученный психический потенциал… Личность как бы выходит в другой измерение. Или еще можно сказать: человеку открывается еще одно измерение его собственного Я… Один падает глубоко вниз (показывает). Другой взлетает вверх (показывает). Выползают демоны подсознания…
На сцене вновь появляются униформисты, разыгрывающие пантомиму, которая иллюстрирует слова философа.
МЕСТНЫЙ ФИЛОСОФ (продолжает). Они тащат тебя куда-то в пропасть, рвут на части, грызут тебя, отождествляясь с твоей совестью, соблазняют тебя, отождествляясь с твоими пороками, бьются друг с другом, обманывают тебя, смеются над тобой, дразнят тебя… Вот, вот, видите… все эти кикиморы, химеры, вурдалаки, оборотни, гуменные и банные духи, домовые обыкновенные и конюшенные, лизуны, подменыши, инкубы и суккубы, и прочая нечистая сила…
ИЗ ЛИФТА. У-у-у!!! У-у-у!!!
МЕСТНАЯ АКТИВИСТКА. Пограничные ситуации, это мы знаем. Муж на границе служил, мы в части жили, так я иду, представьте себе, с магазина, а один подобрался, пьяный, здоровый такой, меня вот так облапил сзади, ухватил, и в кусты тащить! Он меня тащит, а у меня каблучок-то, в босоножках была, за веточку-то зацепился, ножка-то оттянулась, он меня дернул, чтобы отцепить и тут я ему этой самой ножкой в это самое место! Он – брык, и лежит! Тут уж я его за горло! Чуть глаза не выцарапала, наши подоспели. Расстреляли потом мерзавца, мне муж рассказывал. Оборотень. Английский шпион оказался. Мог скидываться волком. Так они его серебряной пулей! В затылок!
МЕСТНЫЙ ФИЛОСОФ. М-да… Конечно… само бытие в его экзистенциальной сути это пограничная ситуация… И, надо вам сказать, справедливо замечает зарубежный философ Карл Ясперс, утверждающий, что пограничная ситуация это категория, означающая моменты глубочайших потрясений – страх, страдание, борьба, смерть – когда человек вдруг оказывается способным постичь себя как нечто безусловное…
МЕСТНАЯ АКТИВИСТКА. А вот у нас сегодня вечером в ЖЭКе лектор выступает, мы его часто приглашаем. Он, знаете, всегда скажет что-нибудь этакое – ободряющее, оптимистическое, что-нибудь о моральной ответственности современника, всегда, знаете, приведет примеры. Просто плакать хочется!
МЕСТНЫЙ ФИЛОСОФ (ревниво). Я хотел бы только заметить, что человеческая личность в чрезвычайных обстоятельствах это также и излюбленная тема писателей-экзистенциалистов, в произведениях которых человек не может победить неблагоприятные обстоятельства: ему, песчинке, затерянной в абсурдном мире, остается ишь право на почетное поражение…
Лифт трещит и раскачивается. Слышно: У-у-у!!! Ой!!! Ой!!!
МЕСТНАЯ АКТИВИСТКА (загораясь). А может, сегодня же, на собрании, после лекции, вторым вопросом о работе «Лифтремонта» поставить?! И резолюцию прямо начальнику! И в центральные органы копию! Пусть наших накажут, разгильдяев! Ваньку, да этого, нового! Где его только нашли, урода! Это все из шестнадцатой квартиры!
МЕСТНЫЙ ФИЛОСОФ. Да-да, великолепная идея! Подлинно экзистенциальная! И именно в «органы»! И пусть еще дадут статью в «Литературной газете»! Пусть откроют дискуссию! Они это любят. О! Пойдемте и приступим к делу немедленно! Основной тезис, как мне кажется, должен заключаться в следующем: развитие научно-технической революции ведет к значительному увеличению удельного веса сферы обслуживания, а Ванька с Колькой этого не понимают!
МЕСТНАЯ АКТИВИСТКА. И из шестнадцатой квартиры не понимают! А закончить, как говорит наш лектор: Но даже в самых трагических ситуациях мы продолжаем бороться и побеждать!
МЕСТНЫЙ ФИЛОСОФ (в экстазе). Верно! Верно!
Притискивает активистку довольно крепко, так что та даже крякает. В обнимку бегут наверх. Демоны-униформисты продолжают кривляться. В это время сверху спускается старушка с клюкой. Крики из лифта удесятеряются. Демоны обнаруживают признаки беспокойства.
МЕСТНАЯ АКТИВИСТКА. Ах, вот и бабусеньку заставили пешочком спускаться! Тю-тю-тю, бабусенька! Ножки-то не устали?!
ДОБРАЯ ФЕЯ. Ничего, милая. Если б я лифтами пользовалась, до стольких лет не дожила бы! От хорошей жизни в лифте не поедешь! Ой, да он никак и вправду застрял!
Демоны-униформисты встревожены. Кое-кто из них уже прячется.
ИЗ ЛИФТА. У-у-у!!! У-у-у!!!
МЕСТНЫЙ ФИЛОСОФ. Попали в пограничную ситуацию, видите?
ФЕЯ. Вот благодать-то! А у нас редко когда! Правда, вот намедни одну крошку за принца пристраивали, так там тоже, эта самая… приключилась – у ей башмачок пропал, такой переполох был, по всему городу бегали!.. А чего ж вы им не откроете?
МЕСТНЫЙ ФИЛОСОФ. Простите, но мы… Видите ли, мы, как и они, являемся жертвами, так сказать, еще присущей нашей цивилизации системы разделения труда и возникающей в качестве ее последствий чересчур узкой специализации, еще характерной в отдельных случаях для некоторых наших индивидов…
ФЕЯ. Елки-моталки, да это ж проще простого!
ИЗ ЛИФТА (их, наконец, прорывает, дар речи возвращается к ним). Бабушка Какая она тебе бабушка Это добрая фея я знаю А я это чувствую Мамаша подскажи что сделать Добрая фея смилуйся Аз есмь грешен Де профундис к тебе воззвах Матушка заступница владычица троеручица Как ныне сбирается вещий Олег (Это, по-видимому, поют Крайнев с Филалеем.) Мы вам заплатим Друзья у кого есть деньги помельче Руководство ориентирует нас в конечном счете на постановку крупномасштабных На златом крыльце сидели царь царевич король королевич Не томи душу-у Фея-я О вещая душа моя Безумец молчи Чуда-а чуда-а Давай сюда представителя-я На границе тучи ходят хмуро (Песня)
МЕСТНЫЙ ФИЛОСОФ. Я, конечно, основной вопрос философии решаю положительно, однако все же чрезвычайно любопытно было бы посмотреть, как вы это сделаете… гм… сударыня… простите, не знаю вашего имени-отчества!
МЕСТНАЯ АКТИВИСТКА. У мужа в полку тоже был один. Капитан! Блондин! Красавец! А вся рожа в бородавках! Как дотронется, прямо страшно! Доктора лечили, куда там! Так одна бабка в Чернигове вмиг свела… заговором!
ФЕЯ. Хе, бородавки! У нас одному бороду отхватили, а у его вся сила в бороде была, вот потеха! А здесь чего… Надо взять волшебную палочку и нажать там такой рычажок, двери-то и откроются!
Начинает кружиться. Демоны-униформисты мечутся в панике.
ФЕЯ (выкрикивает заклятие).
Как мужу любящу жена отверзается,
и, Так и вы, двери лифта, отверзнитесь.
Отверзнитесь автоматически,
Убедившись, что кабина находится на данном этаже.
Как у Райки из отдела винного
Отпускается завсегда с одиннадцати,
Так и вы, горемычные, появитеся,
Станьте в ряд головка к головочке.
Отверзнитесь, ворота адовы,
Сгинь, пропади сила нечистая,
Колька с Ванькой, пьянь магазинная,
Отпустите вперед интеллигенции!
Фея ударяет клюкой в лифт. Гром, пламя, дым. Двери открываются.
ФЕЯ (замахивается на демонов клюкой). Кыш, кыш, окаянные! Пошел прочь! Пошел! Чертово семя!
Демоны разбегаются, но кто-то из них все-таки хоронится под лестницей или где-то еще. Герои с нечеловеческими стонами выбираются из лифта. Обессиленные, на подгибающихся ногах делают несколько шагов вниз по лестнице. Турусов садится на ступени.
ФЕЯ. Куда же вы, добры молодцы?! Вам ведь наверх!
ТУРУСОВ (со стоном). Нет-нет! Только не наверх!
МЕСТНЫЙ ФИЛОСОФ. Вам следовало бы, по крайней мере, поблагодарить… гм… гм… уважаемую сударыню… Знаете ли, с этической точки зрения, чувство благодарности…
ФИЛАЛЕЙ (очнувшись). Ох, и, правда, спасибо.
КРАЙНЕВ (угрюмо, все еще тяжело дыша). Спасибо, бабуся. А то пришлось бы еще час с этими взаперти сидеть. Филалей, давай что ли бутылку…
ГВОЗДЕЦКИЙ. Поверьте, мое чувство признательности по отношению к вам… Я мог бы в качестве… э-э… ответной услуги порекомендовать вам одного геронтолога, очень миленькая между прочим дамочка, вам пригодится. Правда, в настоящий момент я очень тороплюсь. Видите ли, у меня курс лечения, а я уже и так просрочил время приема лекарства.
АНЕЧКА. Ой, и мне надо бежать! Может Танька с ребятами еще не уехали!
ТУРУСОВ (решительно вскакивает). Да! И я пойду тоже! После того, что здесь произошло, ноги моей больше там не будет! Я думал, что мы все заодно, все вместе, взявшись за руки! А вы…
КРАЙНЕВ. Ну что, Филалей, может и нам с тобой не идти? Еще бутылка у нас с тобой есть.
ФИЛАЛЕЙ. Да мне все равно. Можно и не идти. Действительно, веселиться как-то уж и не хочется.
ФЕЯ. Ну-у, вы даете, добры молодцы! У нас даже Мерлин так не поступил бы, а уж он…
МЕСТНЫЙ ФИЛОСОФ. В самом деле, как не стыдно! В тот период, когда научно-техническая революция, перестраивая традиционное сознание, предъявляет все возрастающее в их диалектической сложности требования к развитию творческой активности индивида…
МЕСТНАЯ АКТИВИСТКА. Это точно! Р-р-рота, стой! Гляди веселей! Граница на замке! Диалектика! Едрить твою… Нале-е… ва! Вот раз, помню, у мужа взводный… Красавец такой, брюнет… Конечно, кто без греха!
ФЕЯ. Да здравствуют герои научно-технической революции!!!
ГЕРОИ (заламывая руки). Ах как стыдно чего стыдно-то Мне за вас стыдно Стыдно у кого все видно Да-да мы уходим с этим нетрадиционным сознанием
МЕСТНАЯ АКТИВИСТКА. Нет-нет, надо сказать им что-нибудь ободряющее, оптимистическое! Может, на военно-патриотическую тему что-нибудь или о распространении передового опыта, а?
МЕСТНЫЙ ФИЛОСОФ (фее). Простите, сударыня, и может вы это… того… Ну, одним словом, вы меня понимаете! Я, конечно, основной вопрос философии решаю в пользу материализма, но все же… чем черт не шутит!
ФЕЯ. Это можно. (Начинает кружиться, выкрикивает заклятие.)
Как змеиная кожа меняется.
Стара сбрасывается, нова надевается,
Так и вы, горемычные, перестройтеся,
Перестройтеся в своем сознании
Как стрелковая рота на учении.
Основной вопрос философии
Постарайтеся решить положительно.
Посрамите силу нечистую
В свете данных вам указаниев.
Ударяет в пол клюкой. Гром, пламя, дым. Герои валятся на колени. Исчезают последние из прятавшихся демонов.
ГЕРОИ. Ах вот в чем дело Ах да а мы-то дураки сразу не поняли Да-да-да Разумеется мы возвращаемся и делаем вид как будто ничего не произошло Диалектика Возьмемтесь за руки друзья чтоб не пропасть поодиночке Как будто все в порядке берись берись и больше не дерись Подумаешь пограничная ситуация мы и не в таких бывали , Как хорошо что мы все вместе Ура Друзья вы все мне друзья до гроба что вам привезти из Штатов Турусов я тебя глубоко уважаю за твою принципиальность Гвоздецкий я беру свои слова обратно ты честный и мужественный человек Филалей я согласна ты добрый малый а это главное Я вообще со всеми вами согласна Коллектив у нас подобрался отличный Завтра же сажусь за диссертацию А на лифте можно и не ехать Для здоровья даже полезнее пройтись пешком Мужики сейчас выпиваем а потом ко мне дядя уехал а у него бар прямо ломится Ты мне джинсы привези из Штатов Уж мы там с Финкельштейном водочки-то попьем
В это время с грохотом включаются лифтовые моторы. Лифт ползет вниз. Герои подымаются наверх. Им навстречу вываливает толпа гостей. Музыка. Опять грохот лифтовых моторов. Движение тросов. Приветственные крики.
ВСЕ ПРИСУТСТВУЮЩИЕ. Ура-а-а К нам к нам А мы все думаем куда это вы запропастились В эпоху научно-технической революции все может случиться Просим вас просим Нет уж мамаша вы обязательно зайдите вы нам так помогли Друзья можно я пройду первым я уж и без того просрочил время приема лекарства Магия-то милок бывает черная а бывает и белая А вот у мужа в полку ординарец красавец такой шатен Анечка любовь моя Как на Во-о-лге реке-е-е Эй кончайте галдеть на лестнице Уведи его Да пошел ты А представитель-то уже пьяный валяется А это что за тип Говорит попал не в ту квартиру Вот он самый представитель и есть Сейчас Фуксов звонил едет говорит с коньяком в парткоме говорит подзадержался Вот сейчас насчет квартир с ним и поговорить Ух как шашлычком-то приятно пахнет А у меня мясник знакомый он мне из-под прилавка достает Слушай мы сейчас по дороге таких девок закадрили Вот так вот идем на поминки а думаем о девках А кого хоронят я в этой компании первый раз За здоровье именинника Говорят Финкельштейн в Штатах дико разбогател
Характерный удар лифтовых моторов. Движение тросов прекращается. Все замирают. Тишина. Слабое зудение. Потом слышно, как внизу кто-то колотится в двери лифта.
ГОСТИ (перегибаясь через перила). Эй в лифте Вы что застряли вот чудаки
ВОПЛЬ СНИЗУ. Застряли-и! Вызовите лифтера-а!
Колотятся в двери лифта. Тихая музыка. Вновь с гадкими и радостными ужимками выползают демоны-униформисты. Некоторые из них сразу же затесываются в толпу гостей.
ГОЛОС ЛИФТЕРШИ. Обратно лифт спортили! Не выпущу-у!!!
Бешеная пляска демонов. Остальные, в том числе и неизвестно откуда взявшиеся ангелы на небесах, горько рыдают…
Занавес .
1981
ОТ СОСТАВИТЕЛЕЙ
Все рукописи В. Ф. Кормера ввиду возможного обыска хранились у друзей, поэтому, когда в квартире писателя были действительно произведены обыски, не пропала ни одна страница его сочинений.
Предания случайного семейства
Работа над повестью была начата в 1964 – 1965 годах. Основой сюжета стала история семьи матери В. Ф. (Журавлевых): деда и внука. Первая редакция охватывала только историю жизни деда в годы Великой Отечественной войны и судьбу его без вести пропавшего сына, чьи подлинные письма использованы в повести.
Осенью 1969 года товарищ В. Ф., Л. Воскресенский, отнес рукопись в редакцию «Нового мира», заведующему отделом критики журнала И. И. Виноградову. Вслед за Виноградовым повесть прочел Е. Я. Дорош и рекомендовал к публикации. Однако в январе 1970 года из журнала были уволены Виноградов, Лакшин и еще двое соредакторов А. Т. Твардовского, сам же Твардовский подал заявление об уходе. Повесть напечатана не была.
Через 16 лет В. Ф. вернулся к тексту «Преданий случайного семейства» и дописал его.
В настоящем издании повесть публикуется впервые.
Двойное сознание русской интеллигенции и псевдо-культура
Статья написана в 1969 году и посвящена 60-летию со времени выхода в свет сборника статей о русской интеллигенции «Вехи». Эмоциональным поводом к ее написанию послужили события в Чехословакии, вернее, реакция на них советского общества. В 1970 году под псевдонимом Алтаев статья напечатана в «Вестнике РХСД». В 1997 году она опубликована вместе с романом «Крот истории» в издательстве «Прогресс-Традиция».
Крот истории, или Революция в республике S=F
Роман был написан чрезвычайно быстро, хотя и безо всяких надежд на публикацию. Однако, увидев свет в самиздатском альманахе, он именно в этом виде, по словам одного из друзей В. Ф., был вывезен на Запад коллегой Кормера по журналу «Вопросы философии» А. Зиновьевым.
В 1979 году роман получил в Париже престижную литературную премию им. В. И. Даля и опубликован издательством «IMKA-PRESS» на французском, итальянском и русском языках.
Человек плюс машина
Замысел романа появился еще тогда, когда В. Ф. студентом 4-го курса МИФИ оказался на практике в качестве лаборанта Института математики в новосибирском Академгородке. Однако написан роман был в 1977 году. При жизни автора напечатан не был, и только усилиями В. Кантора увидел в свет в журнале «Вопросы философии» в 1997 (№ 8) и 1998 (№ 12) годах.
Лифт
Единственная пьеса Кормера, написанная почти одновременно с романом «Человек плюс машина», в 1977 году. Также не была напечатана при жизни автора. Впервые издана, опять исключительно благодаря В. Кантору, и с его предисловием в журнале «Вопросы философии» за 1997 год (№ 7).