-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Ирина Александровна Велембовская
|
|  Сладкая женщина
 -------

   Ирина Велембовская
   Сладкая женщина (сборник)


   © Велембовская И. А., наследники, 2019
   © ООО «Издательство «Вече», 2019
   © ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2019
   Сайт издательства www.veche.ru


   Сладкая женщина
   Роман

   Восьмого марта тысяча девятьсот семьдесят первого года, как раз в женский праздник, в одном из старых, агонизирующих перед сносом домов в Черкизове около девяти часов вечера раздался на лестнице звук падения. Один из жильцов услышал, открыл дверь и увидел, что на площадке лежит без признаков сознания женщина, очень прилично одетая и еще довольно молодая. В соседнем подъезде громко пели и веселились по случаю праздника, и жилец-пенсионер подумал, что женщина эта забрела сюда, что называется, с пьяных глаз. Он уже хотел захлопнуть свою дверь, но потом подошел, поглядел и понял, что дело не так.
   Минут через пятнадцать приехала скорая, и пострадавшую отвезли к Склифосовскому. При ней нашли пропуск, удостоверяющий, что она является работницей карамельного цеха одной из московских кондитерских фабрик, Доброхотовой Анной Александровной.
   Утром следующего дня было сообщено на фабрику о происшествии с Доброхотовой. Там уже знали, что она не вышла на смену, но ничего не подозревали о причинах. Тем более что все видели ее седьмого марта на вечере, посвященном Международному женскому дню. Она даже сидела в президиуме. И очень удивились, почему это она вдруг оказалась в Черкизове, когда живет в районе Бутырок.
   Состояние Доброхотовой было определено врачами как состояние «тяжелое реактивное». В больнице она вскоре пришла в себя и не переставала плакать. Но по всему было видно, что плачет она не от боли, а словно бы от жестокой обиды. Из-под опущенных век выбегали крупные слезы, стекали по щекам, а оттуда – на желтую бязь наволочки. О чем же она все время плачет, Доброхотова ни одним словом не желала объяснить и очень болезненно реагировала на расспросы.
   Молоденький студент-практикант, дежуривший возле Доброхотовой и присутствовавший при ее обследовании, обратил внимание, как приятно и сладко от нее пахло, чем-то ванильным, шоколадным. Он также обратил внимание и на то, что сильно развитая мускулатура рук, плеч да и всего тела этой еще далеко не пожилой женщины не соответствует совершенно безвольному, бессильному ее состоянию.
   И все-таки, несмотря ни на что, это была красивая, крупная и, казалось бы, вся для счастья созданная женщина. Хороши были у нее светлые спутанные волосы, хороши голубые глаза, полные слез. На минутку она как будто бы успокоилась и задремала, но тут же сильно вздрогнула и открыла глаза. Молоденький и еще робкий в обращении с больными студент взял ее руку. Их глаза встретились. Что-то во взгляде этой больной смутило его и заставило отвернуться.
   Дальнейшее обследование показало, что Доброхотова А. А., 1930 года рождения, ранее сердечными заболеваниями не страдала и никаких психопатических отклонений, которые могли бы повлечь за собой состояние, приведшее к падению с лестницы, не имела. Врачи заподозрили, не было ли совершено какое-нибудь хулиганское действие по отношению к пострадавшей, и об этом было тут же сообщено в милицию.
   С кондитерской фабрики, где работала Доброхотова, приходили подежурить возле нее товарки-карамельщицы. Приносили передачи, к которым Анна Александровна почти не притронулась. Она уже не плакала. Забинтованная и утянутая в гипсовый корсет, она лежала тихо и неподвижно, словно придавленная большой тяжестью. Появившийся по делу Доброхотовой лейтенант милиции решил к ней с расспросами не подступаться, а направился в Черкизово. Он вошел в тот подъезд, где восьмого марта Доброхотову нашли без чувств, и стал обходить квартиры, чтобы дознаться, к кому или от кого она в тот вечер шла.
   Дом был старый, деревянный, по две коммунальные квартиры на этаже. Часть жильцов из него уже выехала, получив ордера на новую жилплощадь. Те, кто еще в этом доме жил, никакой Доброхотовой не знали. Значит, лейтенанту милиции нужно было опросить и тех, кто уже выехал. Времени это заняло много, потому что расселяли черкизовских жильцов по самым разным местам: и в Бескудники, и в Матвеевскую, и в Теплый Стан.
   Посетил лейтенант и дом, где была квартира Доброхотовой, на Бутырках. Жильцы сказали, что несколько раз в эту зиму видели мужчину средних лет, звонившего в квартиру к Анне Александровне. А ее ближайшая соседка по лестничной клетке слышала даже однажды, как Аня спросила из-за двери: «Тихон, ты?»
   Лейтенант проверил: в деревянном доме в Черкизове никакой Тихон прописан не был.
   А сама Доброхотова уже чувствовала себя получше, съела что-то из принесенной ей сотрудницами передачи. Попросила зеркальце и сделала попытку привести в порядок свои богатые светлые волосы со следами рыжины на концах: когда-то она красилась.
   Во время очередного посетительного часа одна из товарок спросила ее:
   – Аня, а что бы Юру твоего вызвать?
   Юра – это был сын Анны Александровны, который учился в одном из ленинградских высших военных училищ.
   – Не надо, – тихо сказала Доброхотова. – Что уж теперь?..
   В начале апреля с Доброхотовой сняли гипс и отправили домой в сопровождении двух сотрудниц с фабрики. По дороге, пока ехали в такси, Анна Александровна улыбалась, пробовала шутить, но как только вошла в свою однокомнатную квартиру, вся сникла, губы у нее задрожали.
   Сотрудницы посидели с ней, постарались успокоить, обещали наведываться как можно чаще, а уходя, попросили ближних соседей приглядеть, помочь, если что. С этого вечера в квартире у Ани Доброхотовой раза два-три в день раздавался осторожный звонок: соседи спрашивали, не надо ли чего. Это были люди, с которыми раньше она почти никакого общения не имела.
   Фабричный комитет со своей стороны выделил Ане денежное вспомоществование и предложил путевку в дом отдыха. От путевки этой Аня отказалась, ссылаясь на перемену в настроении и желание поскорее, как только кончится у нее больничный лист, выйти в свой цех.
   Ответственного по подъезду в доме, где проживала Аня, милиция попросила на всякий случай, если будет замечен этот таинственный Тихон, сообщить в отделение. Но Тихона больше не видели. Да и зачем его было искать? Потерпевшая никаких претензий не заявляла, а наоборот, чтобы всему положить конец, сказала, что на лестнице в черкизовском доме не горел свет, поэтому она и упала.
   – Света действительно не было, – подтвердили и жильцы из Черкизова.
 //-- 1 --// 
   На Ярославском вокзале села в вагон электрички женщина, заняла первую от входа лавочку на два места, где бы напротив нее никто не мог сесть, положила свои сумки и сразу отвернулась к окну. Глаза у нее были сильно заплаканы, и она, видимо, не хотела, чтобы кто-нибудь мог смотреть ей в лицо.
   С каждой остановкой пассажиров не убавлялось, а прибавлялось: было холодное сентябрьское предвечерье, и люди с ночи ехали по грибы. Уже в Пушкине грустной женщине пришлось подвинуться: рядом с ней сел грибник, высокий черноволосый видный мужчина в затертом и порванном плаще и с большой старой грибной корзиной, дно у которой все прохудилось и затянуто было поржавевшей проволокой.
   Конечно, грибнику смешно ехать в лес во всем хорошем. Но на этом и плащ и рубашка могли быть почище. И если бы черные, с легкой сединкой на висках волосы были бы покороче подстрижены, то не так почернел бы и засалился ворот. Женщине это сразу бросилось в глаза, даже заплаканные.
   Когда холодный резиновый сапог усевшегося рядом грибника нечаянно коснулся ноги соседки, она вздрогнула и отдернула ногу.
   – Виноват! – вежливо сказал грибник.
   Тут он заметил, что соседка его в слезах, и посмотрел на нее очень внимательно. На других скамейках шла оживленная карточная игра. Рядом, через проход, длинноволосый парень прижимал к себе дремлющую раскрашенную девчонку. В предвкушении новых грибных «уловов» делились воспоминаниями о черных груздях и опятах грибники-пенсионеры. И никому не было дела до слез этой женщины, что сидела у самого выхода. Никому, кроме вошедшего в Пушкине высокого мужчины в старых резиновых сапогах.
   – Что это вы так расстраиваетесь? – спросил он.
   Женщина вдохнула в себя слезы и не ответила. Поспешно достала платок и зеркальце. Несмотря на дрожащие губы, покрасневший нос и мокрые глаза, она была довольно красива, хотя и немолода. Но кое-что в этой женщине, хотя бы голубой плащ-болонья и высокая прическа с пучком-шишкой ярко-рыжего цвета, было данью стандарту. Сама она, видимо, этого не подозревала и считала, должно быть, что выглядит достаточно интересно и модно. К тому же весь костюм ее был предельно аккуратен: ни пятнышка на голубом плаще, свежие босоножки, нейлоновый шарфик, прикрывающий пучок-шишку и собранный бантом под круглым приятным подбородком.
   Спрятав мокрый платок, женщина решилась все-таки взглянуть на своего соседа. Их глаза встретились: ее – голубые, плачущие, и его – карие, лихие, под густыми четкими бровями. Побрит он был неважно, наверное, мешали две глубокие складки на обеих щеках.
   – На дачу, что ли, едешь, рыженькая? Продуктов-то набрала.
   Она хотела резко ответить на «рыженькую». Но это у нее не получилось.
   – Нет, в деревню еду. Мама умерла, завтра девятый день… Пришлось отпуск просить, отметить нужно: все-таки в деревне пока с этим еще считаются. Мама тоже большое значение придавала…
   – Точно, отметить не мешает, – все так же весело согласился сосед, будто речь шла не о поминках, а о каком-то радостном событии. – А главное, дорогая, ты не плачь. Ты лучше нас жалей, живых!
   Что он этим хотел сказать? Заигрывал, что ли? Женщина отвернулась, желая показать, что ей сейчас не до того.
   Но кареглазый не унимался:
   – А я по грибы. Святое дело!.. Ходишь леском, ощущаешь природу. Тут тебе груздь попадется, там, глядишь, беленький. Радостей-то сколько! Верно, рыженькая?
   «Рыженькая» подумала, что ее сосед слегка под градусом, поэтому и лезет с разговорами. Но вином от него вроде бы не пахло, и ни в кармане плаща, ни за пазухой, ни в корзине не видно было бутылки, с которой путешествуют в лес многие грибники.
   – А то поедемте к нам в деревню, – вдруг почти игриво пригласила она. – У нас грибов этих сколько хочешь, коробами волокут.
   Сказала и спохватилась: куда же это она зовет совсем незнакомого человека? Ей от станции идти пешком почти три километра по глухой дороге, с собой порядочные деньги. А такой дяденька что хочешь с тобой сотворить может.
   Но «дяденька» затряс головой:
   – Не подойдет. У меня свои места.
   Женщина поймала себя на том, что уже не плачет. Нос у нее утратил красноту, подсохли глаза. Она еще раз взглянула на себя в зеркальце, перевязала шарфик. И вдруг, совсем того не собираясь делать, с чисто женской непоследовательностью рассказала своему соседу, которого только что готова была заподозрить во всех смертных грехах, все, что надо и не надо: до какой станции она едет, как называется их деревня, отчего умерла мать и что после нее осталось и т. п.
   – Не знаю, как с домом быть. Продать бы его надо, а посоветоваться не с кем. Сын в Ленинграде, военнослужащий…
   – А муж?
   – Да разошлись мы, знаете ли… Человек был трудный.
   Кареглазый усмехнулся:
   – Ишь ты, «трудный»!.. А ты, значит, легкая? Ну, поглядим. – И он подвинулся к ней. – А зовут как?
   – Анна Александровна…
   – Нюша, значит? Анюта?
   – Это почему же Анюта?.. Аня.
   Он ласково положил ей ладонь на плечо.
   – Ты не Аня, и я не Тиша. Чего уж молодиться?.. Будем знакомы: Тихон Дмитриевич.
   Она дернула плечом, освобождаясь от его руки. Что это значит – «молодиться»? Сорок два года – это еще до старости далеко. И тут же подумала, что зря сказала про сына: сразу свой возраст выдала.
   Аня постаралась сообразить, кто он такой, этот Тихон Дмитриевич. День был будний, а его несло в лес по грибы. Если отпуск у человека, так уж ехал бы куда-нибудь в дом отдыха или к родне. А то охота такому дяде мотаться по электричкам с худой корзиной! Ладно, если хоть для себя грибы эти собирает, а то, может быть, на рынке их продает по рублю за три гнилых гриба.
   – На каком производстве работаете?
   – На самом хорошем.
   Все это было как-то подозрительно. Аня даже немножко отодвинулась. А Тихон Дмитриевич достал пачку «Памира» и закурил, пренебрегая запретом курить в вагонах электрички.
   Горе по матери-покойнице не совсем лишило Аню аппетита. Она достала из сумки булку, плавленый сырок, потом еще купила у проходящей по вагону мороженщицы пачку пломбира. Но есть одной было как-то неудобно.
   – Поделиться могу с вами.
   – Спасибо, рыженькая моя, не хочу.
   Когда доехали до платформы 83-й километр, Тихон Дмитриевич вздел веревку от своей корзины через плечо и поднялся.
   – До свидания, Анна Александровна. Гляди, больше не плачь.
   – До свидания, – уже холодно ответила Аня, утираясь после мороженого.
   Он вышел в тамбур, оттолкнув дверь резиновым сапогом. Еще с минуту видна была через стекло его высокая фигура, но он ни разу на Аню не оглянулся, и она с горечью подумала: чего тогда и лез знакомиться?
   Зашипели наружные двери. Тихон Дмитриевич сошел на платформу и затерялся среди высадившихся грибников.
   В Александрове Ане предстояла пересадка, и она села на платформе под фонарем ждать своего поезда. Хорошо бы зайти после трехчасового пути в туалет, но оставить сумки было не на кого, а идти туда с продуктами Аня брезговала.
   И вдруг она опять увидела Тихона Дмитриевича. Он вышел из вокзального буфета, что-то жуя, и пошел в другой конец платформы. Потом еще раз прошел мимо Ани. Она не могла ошибиться: своими глазами она видела, как полчаса назад он сошел на 83-м километре. И ей пришла в голову мысль: уж не выслеживает ли ее тут этот человек? Аня была не из пугливых, но теперь испугалась, схватила свои сумки и побежала в вокзал посмотреть, нет ли случайно кого-нибудь из знакомых с их станции. Но никого не нашла.
   Тихон Дмитриевич в третий раз прошествовал мимо. Ане показалось, что теперь он ее заметил, но не показал вида. Это уже было совсем подозрительно. Ее донял страх, и появилась мысль обратиться к милиционеру. Но тут как раз подали состав на Ярославль, и Аня увидела, что Тихон Дмитриевич совсем не собирается в него садиться. Он расположился со своей корзиной в глубине платформы, закрыл глаза, уткнулся носом в воротник плаща и дремлет. Объявление о посадке не всколыхнуло его.
   Облегченно вздохнув, Аня забралась в вагон со своей поклажей и, пока поезд не отошел, не спускала тревожного и недоумевающего взгляда с уснувшего на перронной лавке Тихона Дмитриевича.
   – Тьфу ты!.. – сказала она почти вслух, задетая тем, что все-таки осталась без мужского внимания. – Ну и Тихон, с того света спихан!..
   Совсем успокоившись, она рассудила, что этот Тихон просто сошел на 83-м километре, чтобы пересесть в другой вагон. Может быть, с дружком каким-нибудь договорился, может быть, контролера приметил. Как-никак он скоротал ей два часа пути, обижаться не приходилось. А то бы всю дорогу так и проплакала.
   Но Аня тут же упрекнула себя за легкомыслие: «Наболтала ему черт-те чего. Из-за какого-то дурака и про маму забыла…»
   За окошком бежали, скакали темные кусты. Стекла начали потеть – к ночи еще холодало. Никогда расстояние в семьдесят пять верст не казалось ей таким длинным и тягостным. Она была от природы разговорчива и в потоке слов часто находила себе утешение. А тут вагон был почти пуст.
   Дверь отворилась, и Аня вздрогнула. Вошел проводник.
   – С билетом едешь?
   Анин вид внушал доверие, проводник на билет даже не посмотрел. Ушел, щелкнув дверью, а Аня опять вздрогнула. Ей становилось страшно.
   «Как же я лесом-то пойду? Догонит кто-нибудь, так ведь со страху умрешь!..»
   Под «кем-нибудь» она невольно предположила того же Тихона Дмитриевича. Она видела, что он остался на перроне в Александрове, и все-таки теперь ни за что не могла поручиться. Вспомнила, как сама звала его с собой, и себе же ужаснулась: «Вот ведь дура-то неумная!..»
   Когда осталось ехать километра два, Аня достала из сумки резиновые сапожки и переобулась. Сапожки были такие же чистые, как и все на ней, новые. Сойдя с поезда, она несколько раз оглянулась по сторонам. У станции горели два ярких фонаря, а вокруг была одна сентябрьская сырая темень. Дорогу отыскать можно было только угадкой, небо было серо-черное, трава под ногами – кочковатая и скользкая.
   Со сноровкой бывшей сельской жительницы Аня взяла наперевес через плечо свои сумки, предварительно подколов-английскими булавками полы плаща-болоньи, и быстренькими шажками направилась в темноту, все больше убеждаясь, что никакой Тихон Дмитриевич за ней не идет.
   …В деревне не было уже ни одного огня. Дом покойницы матери стоял весь черный, загороженный высокими черемухами. Аня опасливо обошла знакомый с детства заборчик и постучала к соседке, к Клавдее.
   Снимая в сенях грязные сапожки, она уже радовалась хотя бы тому, что благополучно дошла. Было всего начало двенадцатого, но для деревни это уже полная ночь: в десять часов отглядели телевизор и легли. Тикали ходики на стенке, и шуршали в потемках поздние, вялые мухи.
   Клавдея согнала с кровати двух уснувших ребят, постелила им на полу, а на кровати, на перине, уложила Аню. Перина была глубокая, большая, нагретая детьми. В Москве у Ани была тахта-кровать, жесткая, как вагонная лавка. Она подумала, что может теперь увезти перину, оставшуюся после покойницы матери, и подушки тоже. Только не знала еще, куда днем эту перину прятать, чтобы не разрушить в комнате «стиль». А перину ей хотелось: сорокадвухлетнее пополневшее тело часто тянулось к покою.
   …Да, перину-то можно было увезти. Но покоя, как Аня понимала, все равно не будет. Покрутишься с боку на бок, пока уснешь. И свет зажжешь среди ночи, потому что страшно: ведь одна осталась. Было за что обижаться на судьбу: за одно лето и муж бросил, и мать умерла. Ну, тот подлец бросил, так уж пропади он пропадом – значит, не любил. А мать-то и жалела, и любила. Такая суровая была по виду женщина, необщительная, себе на уме, а все для дочери. Приехав на другой день после ее внезапной кончины, Аня нашла в комоде сберегательную книжку, из которой видно было, что все деньжонки – и пенсию свою, и те, что сама Аня матери понемногу высылала, целы и лежат на ее, Анино, имя. Что-то около полтысячи рублей…
   Вспомнив про эти полтысячи, Аня тут же подумала о том, что если удастся продать дом и все остальное, то сумма будет очень порядочная. За гардероб с зеркалом могут дать в деревне рублей пятьдесят, за круглый стол – не меньше двадцатки. Та же Клавдея возьмет: у них пообедать сесть не за что.
   «Господи, о чем я сейчас думаю, дура я несчастная!» – упрекнула себя Аня. Ей стало стыдно, словно кто-то мог подслушать ее мысли. Ведь всего неделю назад она рыдала на все кладбище: «Мамочка, родная, самая разродная!.. Не отойду от твоей могилки, не троньте меня, не уводите от моей мамочки!..»
   …Нет, не уснешь, хоть не только одну, три перины под бок подложи. Да еще мухи шуршат так противно, словно земля сухая в яму осыпается, как тогда на кладбище. Кажется, вовек этого шороха не забыть!
   «Мамино пальто можно будет Симе Душкиной предложить…»
   Аня опять спохватилась: «Господи, опять я про это. Пальто какое-то в голову лезет!..» Она положила подушку под щеку холодной стороной. И вспомнила: «Что же это я Клавдее не сказала, что мясо у меня в сумке?! Ведь у них кошки…»
   Аня прислушалась, спокойно ли в сенях.
   «Не засну, нипочем не засну до самого утра… Ужас какой! Еще часу небось нет…»
   И все же наконец почувствовала, что засыпает. А кареглазый лихой Тихон Дмитриевич будто сказал ей на ухо:
   – До свидания, Анна Александровна! Больше, смотри, не плачь.
 //-- 2 --// 
   Утром Аня поднялась рано, грустная и безмолвная, попила чаю у Клавдеи. Пила и ловила себя на мысли, что долго не промолчит, что хочется ей обо всем подробно с Клавдеей поговорить. Покойная мать, бывало, как только приедешь, через порог не даст переступить, уже лезет с расспросами:
   – Ну, а он-то што?.. А ты ему што?.. Ну и удумали в две головы!.. А что бы с матерью-то пересоветоваться? Глотка бы не усохла.
   Погудеть для нее – это было первое дело. Тебя же и обругает, но тебя же и успокоит. А Клавдея была баба застенчивая, в чужие дела никогда не лезла, да и некогда ей было чужие дела разбирать – своих забот хватало. Вот и сейчас: пора загребать жар в печи, из чугуна суп убегает, в сенях визжит и крутится в загородке поросенок Борька. И надо еще развести углевой утюг, чтобы подгладить ребятам рубашки и пионерские галстуки. Электрического утюга Клавдея из экономии не держала.
   – Не припалить бы ненароком, – озабоченно бормотала она, водя тяжелым утюгом по красному, запачканному кое-где чернилами галстуку. – Шелк-то теперь все искусственный…
   Отправив ребят в школу, Клавдея проводила Аню в оставшийся ей от матери дом. Сняли большой замок. В сенях кисли собранные матерью еще в день смерти лесные ягоды. Заплесневели, покрылись белой тиной огурцы в большой кадке. В доме было сыро, с печи пахло луком. Мать его там рассыпала сушить, но печь уже девятый день стояла нетопленая, и лук начал портиться.
   В первую минуту Аня совсем растерялась и села, не зная, с чего начать, за что приниматься.
   – Чуркинский дачник спрашивал давеча, не продашь ли какую икону, – сообщила Клавдея. – Он еще у матери у твоей все примерялся купить.
   – Еще чего! – рассердилась Аня. – Нахальство какое! Это же память… Ей, может быть, цены нет, а он сунет какую-нибудь пятерку!..
   В этом самом доме Аня, точнее сказать, Нюра, Нюша, родилась и прожила до семнадцати лет. Потом дважды в году, среди зимы и к осени, на Иоакима и Анну, когда обе они с матерью были именинницы, она приезжала сюда гостить – от Москвы было неполных двести верст. В этом доме она знала каждую наклеенную на стенку картинку, каждое пятно на обоях, которые они с матерью так и не собрались переклеить. Все сейчас тут было на своем месте, но Аня ничего не узнавала: не было самой мамы – все стало незнакомым.
   – Руки ни на что не налегают, – грустно сказала Аня.
   Потом они с Клавдеей все-таки принялись хозяйничать. Одна пошла по воду, другая – за дровами. В огороде не выкопанная еще картошка вся усыпана была мелкой желтой антоновкой. Теми самыми яблоками, за которыми в Москве стоят в очереди и платят по сорок копеек за кило. А тут их не один пуд. Но Ане сейчас было не до этих яблок.
   Она затопила плиту, потом, немножко обвыкшись, отпустила Клавдею, у которой своих дел было полно. Уходя, та попросила не выбрасывать селедочные головки – она поросенку сварит.
   Аня отложила эти головки, потом хотела крутить котлеты из привезенного мяса, но не нашла мясорубки, которая, она точно знала, у матери в хозяйстве была.
   «Неужели Клавдея унесла? – подумала Аня, заподозрив тихую свою соседку, потому что только ей и оставила ключ от дома. – Да что же это за люди такие!..»
   Не нашла она и капронового сита, чтобы протереть ягоды. Не нашла большого куска новой марли, который сама недавно привезла матери и в который откидывала творог. И сердце у Ани так гневно задрожало, что она сразу же решила никому из деревенских ничего не дарить на память из материнского достояния.
   Но как бы то ни было, готовить поминальный обед нужно было. Аня сварила суп из венгерских пакетов, зажарила мясо, сделала сладкое и пирог на дрожжах. Поставила на стол бутылку портвейна, бутылку «московской» за два восемьдесят семь. В день похорон она угощения организовать не смогла: нервы не выдерживали, голова шла кругом, и нужно было сразу возвращаться в Москву, чтобы оформить краткосрочный отпуск. Теперь Аня хотела убить двух зайцев: помянуть, как положено, мать, не обидеть ее память, и оказать уважение своим землякам. То ли продастся этот дом, то ли нет, так надо людей как-то расположить. Может быть, кто-то и приглядит за подворьем, а то ведь все по доскам растащить могут.
   «На двадцать с лишком рублей только продуктов привезла да на вино потратилась, – сказала сама себе Аня. – Хватит им!..»
   Но когда она пошла за «ними», то есть за своими деревенскими, чтобы пришли помянуть, то никто, кроме двух старушек, поначалу идти не хотел. Все ссылались на неотложные дела. Даже Клавдея как будто почувствовала что-то в настроении Ани, стала отговариваться тем, что ей на ферму нужно и что без нее дети уроки не поделают.
   Сама же Аня поймала себя на том, что когда пришла приглашать Клавдею, то сразу же окинула глазами ее кухню, но ни мясорубки, ни сита не увидела. Марля на шестке висела тоже как будто бы не похожая, реденькая, желтая.
   Клавдея все-таки на поминки пришла, но сидела как-то принужденно и молчала. Никто почти ничего не кушал. И Аня, привыкшая считать, что в деревне едят – как за себя кидают, была огорчена и обижена: тащила сюда все, старалась, надрывалась.
   Она угощала и так и сяк, потом начала плакать. Слезы все и спасли. Настроение переменилось. Сперва прослезилась Клавдея, самая ближняя соседка покойницы, за ней остальные. Со слезами да с воспоминаниями и поели кое-что. Но Аня чувствовала, что жалеют не покойницу, а сочувствуют ей, Ане, в ее горе. Для нее не секрет было, что мать в деревне не больно любили. Аня еще девчонкой была – мать всех прочь гнала со своего крыльца, как будто могли приступки просидеть.
   – Вон бревна-то свалены у пожарки. На них и сидите, а тут вам не клуб.
   Отгоняла она молодежь, но потом стали обходить дом и ее же сверстники. Садились где-нибудь напротив: пусть крылечко было тут и ветхое, да дочиста вымытое. В доброхотовскую сторону и не глядели. С того боку и солнышко не светит.
   Но об умерших плохо не говорят. Тем более когда родная дочь рядом, плачет, переживает.
   – Хозяйка была, – сказал кто-то уважительно о покойнице.
   Аня вытерла слезы, отогнала прежние нехорошие мысли и каждому, кто явился на поминки, решила дать что-нибудь в память.
   Пятилетней Клавдеиной девочке, которая пришла весте с матерью, дала керамическую фигурку и пластмассовую коробку под нитки. Самой Клавдее – эмалированное ведро и совсем еще хорошую дорожку на пол.
   – Пройдешь по ней – вспомни мою маму!
   Клавдея в долгу не осталась, вечером пришла помогать Ане копать картошку. Аня копала в старых шерстяных перчатках, Клавдея – голыми руками.
   – Ой, да ну ее, эту картошку! – сказала Аня и взялась за поясницу. – Тут ее и за неделю не выкопаешь.
   – Выкопаем, – заверила Клавдея, поддевая куст лопатой и отрясая в борозду. – Как же это бросить, не выкопать? Баба Нюха старалась, садила.
   Аня не любила, когда мать называли бабой Нюхой. Но сейчас она простила Клавдее это прозвище, оброненное невзначай. Мать-покойница выговаривала не чисто букву «ша», получалось не «Нюша», а «Нюха». Она и мужа своего, Аниного отца, звала Хуркой вместо Шурки.
   Копали Аня с Клавдеей и на другой день, нарыли что-то шесть мешков. Аня без привычки замучилась, хотя и была женщиной не из слабых: за аппаратом в карамельном цехе стояла каждый день по восемь часов – и хоть бы что. Но картошка – не карамель, ее и лопатой поддень, и куст отряси, и куль оттащи. А главное – раздражали грязь да пыль, неудобными казались ватник и тяжелые сапоги.
   – Сладкое-то вы там свободно едите? – спросила Клавдея. – Конфеты-то, чай, в любое время?
   – Да и смотреть не хочется.
   Эти слова что-то задели в Клавдее. Она воткнула лопату в землю и стала рассказывать, как она девчонкой в военные годы работала на пекарне, видела, как другие не только муку, но и сахар тащат, а сама до того робка была, что крошки взять не смела.
   – Формы мажу, а нет чтобы когда маслица отлить хоть с ложку… Раз зимой забоялась одна ночью на пекарню идти, захожу за Наташкой Пестовой, а они сидят ужинают и прямо из бидончика масло в картошку-то льют!.. Испугались, садят меня тоже картошку есть, а я как заплачу!..
   Аня не слушала и даже досадовала: и чего это Клавдея бормочет? Историю про масло и про сахарный песок она уже слышала от нее не раз. Пора бы уж и забыть. Неприятно это было слушать и потому, что сама Аня в свои детские годы при отце и матери лиха не видела. Отец был путевым обходчиком, приторговывал шпалами, обкашивал все участки вдоль линии, держали двух коров. И мать была расчетлива: крынку сыворотки и то никому даром не нальет. Потом отец кладовщиком в совхоз устроился, а что уж дальше было, Ане тоже вспоминать не хотелось.
   …Солнце садилось. Ане перед Клавдеей неудобно было, а то бы она уже давно бросила лопату. «Вот разошлась некстати!..» – досадовала она на свою ретивую помощницу. И вдруг услышала, как та кого-то окликнула:
   – Эй, дядечка, картошку, что ли, покупаешь? Иди, продадим.
   Аня оглянулась и вздрогнула: за изгородью стоял, смотрел на нее своими карими, запомнившимися ей глазами и улыбался Тихон Дмитриевич.
   – Как же это вы меня разыскали? – спросила Аня, они уже сидели в доме за столом. – Далеко все-таки.
   – Для бешеной собаки сто верст – не крюк. Вы же приглашали.
   – Да я же не всерьез… Что же вы чай-то не пьете?
   Аня уже немножко кокетничала. Она была польщена: все-таки он ее запомнил, явился.
   Тихон Дмитриевич на этот раз одет был вполне прилично: в хорошем пиджаке, в начищенных полуботинках. Аня сообразила, что он успел уже дома побывать за эти двое суток. Наверное, одинокий, а то разве жена пустила бы туда-сюда кататься? И побрит, и подстрижен был хорошо, значит, побывал и в парикмахерской, казался гораздо моложе, чем Аня при первой встрече предположила.
   Тихон словно бы не замечал, какое он производит на нее впечатление.
   – По грибы-то ходишь, Анна Александровна?
   – Какие мне сейчас грибы, что вы!..
   – А может быть, пойдем завтра?
   «Ишь ты, завтра! Значит, ночевать у меня собирается», – подумала Аня. – Пускай на мосту [1 - Мост – сени в срубе (диалект., яросл.).] ложится, а я в комнате запрусь».
   – Зачем мне грибы-то? – сказала она. – Солить не во что, держать в Москве в квартире негде. А вы, наверное, продаете?
   – Да ни в коем случае.
   «И то, пойти, что ли, с ним?..» – уже прикидывала Аня.
   В конце сентября темнеет рано. Правда, вечер был славный, не слишком туманный и сырой. Тихон Дмитриевич снял чистый пиджак и помог Ане принести с огорода кули с картошкой.
   «Что Клавдея-то про меня подумает? – опустив глаза, думала Аня. – Скажет: прямо после поминок…»
   Она постелила Тихону Дмитриевичу в сенях, где на старой деревянной кровати лежал матрац, набитый свежей овсяной соломой – еще мать припасла.
   – Во сколько же поднимать вас завтра? – спросила Аня.
   – Да я сам тебя подниму, – сказал Тихон, насторожив Аню таким ответом.
   Она нарочно громко скребыхнула крюком, чтобы он слышал, что она от него заперлась. Потом ей показалось, что он вышел из сеней на улицу и бродит под самыми окнами. У нее еще горел свет, она не спеша раздевалась.
   «А ведь ему меня видно… Ладно, пусть поглядит».
   Сделав так, чтобы он все-таки не очень нагляделся, она погасила свет и легла. Но в потемках ей сразу стало как-то страшно.
   «Ведь не знаю я его совсем. Сорвет крючок на двери да и пристукнет меня. Или деньги потребует. И ничего не сделаешь, все отдашь, лишь бы живую оставил… Хоть бы догадалась я, идиотка, топор с места убрать!..»
   Пока Аня мучилась такими страхами и обзывала себя то идиоткой, то дурой, Тихон Дмитриевич ушел из-под ее окон, вернулся в сени и лег, вызвав слабое шуршание в соломе и скрип деревянной постели. И стало совсем тихо. Никто к Ане не ломился, никто ни на ее деньги, ни на ее честь не покушался. Она пролежала часа два с раскрытыми глазами, пытаясь расценить события.
   Сегодня она этого Тихона рассмотрела получше. Мужик видный, ничего не скажешь. И не алкоголик, а то обязательно заговорил бы сразу насчет бутылки. Держится вроде бы совсем прилично. Может быть, зря она про него всякие темные вещи думает: просто она его как женщина заинтересовала.
   «Тогда чего же он, дурак, сейчас-то не постучит?.. Боится, значит. Тогда уж это тоже не мужик. Я бы не пустила, но все-таки знала бы…»
   Тихон так и не постучал. Аня уснула, тревожная и раздосадованная. Утром, когда она очнулась, в сенях по-прежнему было тихо.
   «Спит! А говорил, что разбудит…»
   Она быстро оделась и откинула крючок на двери, Тихона в сенях уже не было. Она увидела его в огороде: он докапывал картошку, которую они с Клавдеей вчера не одолели. А ее, значит, пожалел будить… Тихон был в нижней рубашке, с раскрытой грудью, а на дворе было еще холодно и росисто.
   – Тихон Дмитриевич, да что вы это? – почти с нежностью спросила Аня. – Зачем вы?
   Потом они пили чай. Самовар Аня поставить поленилась, согрела на плитке чайник. Тихон пришел с огорода и мыл руки под железным рукомойником. Аня смотрела ему в спину и думала: «Как муж все равно… Интересно!»
   Перед тем как отправиться в лес, Аня села к зеркалу и долго наводила красоту: чернила ресницы, клала тень на веки, укрепляла шпильками пучок-шишку на голове.
   – Тебе лучше коса пойдет, – вдруг сказал Тихон. – И бросала бы под лисицу-то краситься.
   Аня только усмехнулась.
   – Может, не пойдем в лес? – спросила она, поворачиваясь к Тихону подкрашенным лицом. – Сыро сейчас там. Да и грибов-то, наверное, уже нету теперь.
   Ей еще проще было бы сослаться на то, что у нее других дел полно. Но Аня сейчас о делах думала меньше всего. Просто для того, чтобы отправиться в лес, нужно было обувать сапоги, повязываться платком, надевать ватник или какое-нибудь другое старое пальтишко. А ей хотелось быть красивой и модной, не какой-нибудь деревенской Матреной.
   – Разве что так пойдем погуляем, берегом пройдемся.
   Аня даже корзины под грибы не взяла, а Тихону дала старое ягодное лукошко, которое, если останется порожнее, не жалко и бросить в лесу.
   Она повела его полем, между скошенных овсов. По колкой стерне прохаживались черные галки, склевывали оброненное зерно. Покачивались по закрайкам поздние пахучие ромашки. Роса на их мелких жестких цветах уже обсохла, сырыми оставались только стрельчатые листья – от них-то и пахло сладковатой осенью, пустынностью поля.
   – Как спалось-то? – спросила Аня.
   Тихон ответил не сразу.
   – Я на сене люблю спать, чтобы небо видно было. Летом накосить, чтобы с марьянником, с колокольчиками!..
   – У нас тут частным лицам косить не дают, – прозаически заметила Аня.
   – А я бы и спрашивать не стал. Мне ведь не тонну надо.
   Им попалась навстречу Клавдея – уже успела побывать с бельем на речке.
   – Куда это вы собрались? Глядите, нынче Сдвиженье, в лесу змеи сползаются.
   – Серьезно? – испуганно, будто в первый раз это слышала, спросила Аня.
   Тихон сделал успокаивающий жест: ерунда, мол. И они пошли дальше, провожаемые удивленным взглядом Клавдеи.
   …В лесу было действительно сыро и, несмотря на конец сентября, очень еще зелено и густо. Дождливая и безморозная осень не давала лесу выцветиться, пожелтеть.
   Только косматая трава обрыжела и огрубела. В сосняке толсто лежали сухие иглы, земля под ними прела и выталкивала из себя грибные семьи: масляки, лисички, сыроежки всех цветов – белые, оливковые, синие, красные…
   – Да не бери ты их, – сказала Аня. – Подумаешь, грибы!..
   Она перешла на «ты» и очень волновалась. А Тихон как будто этого совсем не замечал, занялся грибами. Палкой он разрыл хвойный ворох и нашел под ним два маленьких, сросшихся парой белых грибка-карапузика в полмизинца высотой.
   – Вот вы где, шельмецы!..
   Потом его внимание привлекла сытая птичка с толстым сердитым носом. Она клюнула красную ягоду на кусте шиповника и тихо, с шипом, присвистнула. Сразу же рядом оказалась вторая птица, такая же сытенькая, но менее заметная пером.
   – Видишь, нашел пищу и дамочку пригласил! – показал Ане Тихон.
   – Нужны тебе воробьи эти!
   – Хороша! Снегирька от воробьев отличить не можешь.
   Он набрал грудку красной брусники и хотел положить ей в рот.
   – Да я не люблю ее, – сказала Аня. – Все губы свяжет…
   – А что же ты вообще-то любишь? – спросил Тихон, прищурив свои карие опасные глаза. – Тебе тогда и в деревню ездить нечего. Ходи на Неглинную, в Пассаж.
   Они поглядели друг другу в глаза. «Чего это он придумывает? Как будто издевается…»
   Аня знала все эти лесные места как свои пять пальцев и заблудиться никак не могла. Но страшно боялась вдруг остаться среди леса одна. Они, бывало, с покойной матерью ходили всегда след в след, перекликались. А Тихон, как нарочно, уходил от Ани, скрывался за кустами. И не сразу откликался.
   Болонья на Ане вся промокла, с полы вода натекала в резиновый сапожок. Она дрожала и уже мучилась.
   – Тихон!.. – почти с отчаянием громко закричала она.
   Он вышел с той стороны, откуда она его не ожидала.
   Оказывается, он был тут, совсем близко. Праздничный пиджак и ботинки его были тоже совершенно мокры – не пожалел.
   – Чего ты испугалась? – спросил он очень ласково, заметив бледность и тревогу у нее на лице.
   – Я не испугалась, Тихон, – тихо сказала Аня. – Ты не уходи от меня…
   Он понял. Поставил на траву свое лукошко и подошел к ней.

   Домой они все-таки несли грибы. Их набрал Тихон, десятка два некрупных, только утром вылезших из земли белых. Он подстелил под них травки и всю дорогу любовался на свое лукошко, перекладывал в нем эти грибы, чтобы было покрасивее.
   «Чему он радуется?.. – с недоумением думала Аня. – Рад, что женщину нашел по себе или грибы эти ему все на свете заслоняют?..»
   То ли вспыхнувшие чувства помешали, то ли она совсем разучилась искать, но сегодня Аня так и не увидела ни одного ценного гриба и очень удивлялась, как это их видит ее спутник.
   – Гриб любит, когда ему поклонишься, – объяснил Тихон. – А места, верно, у вас хорошие. Не наврала ты мне, рыженькая моя!
   Он обнял ее за плечи и поцеловал в щеку. Она хотела подставить губы, но он уже шагал дальше. Аня шла за ним и думала: что же такое происходит? Как этот человек за какой-нибудь неполный день сумел взять над ней такую власть? Она уже сегодня пообещала ему, что дома своего в деревне не продаст: глядишь, и еще когда-нибудь соберутся сюда. Ей пришло в голову, что ее дом, может быть, и есть та приманка, на которую клюнет этот красивый, ласковый и в то же время опасный мужик. Все ему тут так нравится! Пиджак вымочил, ботинки испортил и идет, радуется, как мальчишка. Или уж правда тут у них так красиво, богато, хорошо? Что же она раньше-то этого не замечала?..
   – О чем задумалась? – спросил Тихон.
   – Да так… И сама не знаю.
   – Ну, подумай, подумай. Это никогда не мешает.
   «А ведь он вроде смеется?..» – уже тревожно прикидывала Аня. Она настолько была этим Тихоном загипнотизирована, что, ничего не зная о нем самом, про себя почти все ему выложила. Ей думалось, что все равно, если будут они вместе, он ее обо всем строго расспросит. А ей хотелось эти расспросы опередить, выглядеть искренней и доверчивой. Тихон слушал ее внимательно, как будто хотел запомнить каждое слово. Но потом спросил довольно равнодушно:
   – А чего это ты передо мной все исповедуешься? Я ведь тебе не поп.
   – Да чтобы ты не подумал, Тиша, что я очень женщина плохая. Бывают гораздо похуже.
   – А я и не думаю. Наверное, бывают. Ты у меня сладкая, ванильная! Вроде торта! – И Тихон похлопал ее по мокрой голубой болонье.
   Аня невольно понюхала воротничок отсыревшей помятой блузки. Привычка мешала ей улавливать свой сладкий запах. Сейчас она слышала только запах сырых хвойных иголок, налипших на ее плащ и засыпавшихся за шею.
   «Никак его не поймешь. Что шутит все, так это еще ладно. А вот, может быть, не только жена у него есть, но и детей косяк. Раньше нужно было спрашивать, а теперь уж все равно…»
   …Когда они открыли избу, Аня села, не имея даже сил снять с ног грязные сапожки. Тихон нагнулся и разул ее.
   – Здорово ты промокла-то, – сказал он. – Затопим, может быть? Я дров принесу.
   – Да погоди!.. – прошептала Аня, тронутая его заботой, теплом его рук. – Погоди, Тиша!..
   Он руку освободил и спокойно заметил:
   – Хватит пока. Разгулялась, рыженькая!..
   Аня справилась с собой, встала, стряхнула мокрую болонью. А Тихон, уже как хозяин, принес из сарая дров и растопил плиту. Приготовил сковороду и сел на порог чистить грибы.
   Он провел в этом доме считаные часы, но почему-то точно определил, где что стоит, где что лежит. Сразу нашел соль, бутылку с маслом, взял с печи две луковицы и не плача их очистил.
   Когда грибы начали ужариваться, он положил нож и надел свой пиджак.
   – Погляди тут, я сейчас приду.
   Аня видела в окошко, что Тихон направился к магазину. Оказывается, он уже знал, где и магазин. Наверное, еще вчера разведку произвел. Ходил небось по деревне и про нее спрашивал. Теперь все знают… Но тот ли это человек, которому она может вполне довериться, она, такая сейчас растерянная, осиротевшая?
   Тихон вернулся из магазина с бутылкой «Кубанской». Достал стаканчики, налил себе и Ане, положил ей на тарелку жареных грибов.
   – Ну, Анна Александровна, за все за хорошее!
   У Ани чуть не брызнули слезы.
   – Будет ли оно, хорошее-то?
   На это Тихон ответил:
   – Хорошее все зависит от нас самих.
   «Кубанскую» они распили поровну: Ане хотелось разогреться, осмелеть и помолодеть. И она хитрила: не хотела, чтобы Тихон выпил лишнее, зачем он ей нужен пьяный? Сама она, достаточно захмелев, все-таки соображала четко: если сейчас он побежит «добавлять», значит, трудно будет с ним и уж сегодня, во всяком случае, ничего хорошего не получится.
   Но Тихон «добавлять» не пошел. Он сам убрал посуду со стола, потом сказал:
   – Ну, мне на поезд пора. Спасибо.
   Провожать его Аня не пошла, да он ее и не звал. Она просидела почти до сумерек одна. Потом в дверь постучалась Клавдея. В руках у нее была мясорубка.
   – Емельяныч давеча утром занес: баушка твоя ножи направлять отдавала.
   Аня молчала и ждала, что Клавдея спросит про утреннюю прогулку. Но Клавдея была баба скромная. Сделала вид, что и не заметила порожней «Кубанской» под лавочкой. Все еще почитая себя должницей за дорожку и эмалированное ведро, подаренные Аней, предложила:
   – Давай картошку-то в подполье опустим. Когда еще продастся.
   Аня покачала головой: не до картошки, мол. Тогда Клавдея вытрясла порожние кули и разложила их по сеням, чтобы сохли. Провожая ее на крыльцо, Аня вдруг попросила:
   – Клаша, ты узнай при случае… Сот за шесть я бы все-таки дом отдала. Куда мне одной?.. Я ведь работаю, квартира у меня.
   «Неужели ни о чем не догадывается?.. – думала она, присматриваясь к Клавдее. – Ведь на мне прямо написано, что я с мужиком была… А дом продам. Нужна я ему, Тихону этому, так и без дома сойду».
 //-- 3 --// 
   Лежа одна в потемках избы, Аня постаралась вспомнить, что же она сегодня Тихону в пылу доверия про себя выговорила. Честно призналась, что семейная жизнь у нее сложилась не гладко. Кое-что она, понятно, утаила, кое-что прибавила в свою пользу. Может быть, Тихон и не очень поверил. А может, ему и вообще-то наплевать?..
   Аня лежала в избе, где пахло пылью от картофельных кулей, попорченным луком. И немного еще табачным дымом – это осталось после Тихона. Лежала и все вспоминала…
   Из деревни она в первый раз уехала в сорок седьмом году. Мать не очень охотно отпускала ее от себя, совсем молоденькую и красивенькую, – опасалась. Но был и резон: девчонка росла балованная, еле-еле из шестого в седьмой перевалила. Пришлось бы в поле овес вязать или на лесозаготовку – волком бы взвыла, потому что без привычки. В городе все-таки работа полегче. А обуть-одеть на первый случай есть что: одна дочь у матери.
   Аня приехала к родне в старое Кунцево, с большими трудами прописалась и устроилась там же, в Кунцеве, на трикотажную фабрику мотальщицей. Как раз кончились карточки, можно было купить сколько хочешь черного и белого хлеба. Но черного Аня и дома вдоволь видела, а тут, дорвавшись до подмосковных булок и саек, не знала удержу. Хлеб ей шел не в толщину, а в силу и в румянец. Девчонка еще больше похорошела и теперь даже в зеркало редко заглядывала – так была уверена в себе. Из Нюрки она быстро сделалась Аней и захороводила всех ребят в округе. Ухаживали за ней и женатые, и пожилые, рабочие и мастера, влюбился даже механик. Но Анино поведение строго контролировалось кунцевской родней, и, хотя ее голова кругом шла от успехов, она твердо продержалась до совершеннолетия. Работала Аня старательно, зарабатывала для девчонки много, накупила себе обнов и, боясь, чтобы их в общежитии не расхитили, держала у тетки. Туда же и бегала каждый день после смены, чтобы переодеться для кино или концерта.
   – Главное, от солдат держись подальше, – предупреждала тетка. – С солдата потом не спросишь.
   В этом Аня с теткой согласиться не могла: как раз солдаты и были самыми приличными ухажерами. У них, правда, не было денег, но уж если назначить солдату встречу на восемь вечера, то без пяти он будет стоять где-нибудь под часами, ковырять асфальт своим кирзовым сапогом и краснеть в волнении от ожидания. Для солдата встреча с девчонкой – праздник, а гражданский парень опоздает на полчаса, да еще и ломается: «Зря я на футбол не пошел!..»
   И все-таки не солдату суждено было стать на Анином жизненном пути.
   Весной сорок девятого года она познакомилась со студентом-медиком Мариком Шубкиным. У его родителей была в Кунцеве большая старая дача с полуразрушенной террасой и беседкой в саду. Сам Шубкин, профессор-терапевт, уже ходил с палочкой, супруга его была помоложе, но все равно показалась Ане старухой. Марик был их единственное запоздалое дитя.
   Знакомство произошло как в песне – у колодца. В неисправности была уличная водоразборная колонка, и соседи с ведрами устремились в сад к Шубкиным, где сохранился единственный, уже очень запущенный колодец. Туда же тетка послала за водой и Аню.
   – Можно у вас ведерочко набрать? – спросила Аня у студента, который сидел в ветхой беседке с учебником на коленях. – А то у нас ни водиночки в доме.
   Эта «водиночка», сказанная через приятное «о», выдала в Ане уроженку северных мест. Она тогда еще заметно окала, потом в себе это совершенно преодолела, чтобы кто-нибудь, не дай бог, не узнал, что она из глухой деревни. Но сейчас именно эта «водиночка» чем-то пленила заучившегося студента. Он положил свою книжку и подошел, чтобы помочь Ане управиться с цепью и воротком.
   – Что вы, я и сама достану, – бойко сказала Аня. – А то вы еще обольетеся.
   У нее были такие голубые глаза и заманчивые яркие щеки, что Марик и сам покраснел. Аня налила ведра и пошла. На спине у нее закачались две ржаные косички с васильковыми лентами в хвостах. Она уже на свои волосы покушалась, и только парикмахерша отговорила ее, сказав, что косы теперь опять в моде, что их покупают за большие деньги и приплетают всеми правдами и неправдами к остриженным волосам.
   Остаток дня студент занимался рассеянно, а позже сам признался Ане, что получил первую двойку по гистологии.
   Колонку на улице починили не так скоро, и Аня опять появилась с ведрами возле шубкинского колодца. Зацветала белая сирень. На Ане было светлое платье «японка» с подкладными плечами, которое она, таская воду, сумела не облить и не запачкать.
   – Как вас зовут? – спросил Марик.
   – На букву «А», – сказала Аня.
   Во время этого многозначительного разговора на террасу вышла хозяйка дачи, мать Марика, пожилая женщина с серыми усиками и маленькими ручками. Она увидела розовощекую девицу в светлой «японке», но ровно ничего не заподозрила и сказала сочувственно:
   – Боже мой, все еще не починили колонку!
   Аня еще не догадывалась о том, что произвела известное впечатление на студента. В этот вечер у нее назначена была встреча совсем с другим кавалером. В парке ее ждал «слесаренок» Валька. Он скормил ей три порции мороженого, но после этого повел себя слишком смело. Аня напугалась и обиделась. Когда танцевали, Валька тоже хамил и нарочно наступал ей на ноги. И не так Ане было больно, как она жалела испачканные новые босоножки. Когда сидели на скамейке, Валька продолжал валять дурака, так что на них раза два оглянулся дежуривший в парке милиционер. В конце концов Аня даже заплакала, плюнула Вальке на шевиотовые брюки и ушла домой.
   – Кто это тебе сделал? – спросил на другой день Марик, увидев у Ани повыше локтя синяк, след «нежности» Вальки-слесаренка.
   – Да так, дурак один, – сказала Аня. И со значением поглядела на студента, давая этим понять ему, что с тем «дураком» все покончено.
   В отличие от здоровяка Вальки, Марик был невысок, худ, носат и очень рыж. Короткие волосы его были так курчавы, что Аня вполне могла предположить, будто он на ночь накручивает их на бумажки. Через неделю Марик сдал последний экзамен, и они с Аней договорились встретиться на Белорусском вокзале. Они гуляли по улице Горького, потом Марик повел Аню в кафе. Впервые она ела мороженое за столиком, из вазочки, не рискуя закапать платье. Марик пытался ее заинтересовать рассказом о шахматных партиях и о том, что его товарищ однажды выиграл у Смыслова. А Аня думала о том, почему все на них поглядывают: потому ли, что она такая интересная, или потому, что Марик такой рыжий?
   Они еще несколько раз встречались на вокзале и гуляли по улице Горького. Но однажды Марик свернул в Благовещенский переулок и привел Аню в свою московскую квартиру. Аня очутилась в большой комнате с очень высоким, давно не беленным потолком. И эта, и другие две такие же комнаты были заставлены тяжелой массивной мебелью, целый угол занимали часы с огромным маятником и гирями, в беспорядке лежали книги, бумаги, футляры с чем-то тяжелым, пахло невыветрившимся лекарством, пылью и немытыми полами.
   Бледный Марик попробовал говорить насчет любви. Аня молчала. Он спросил, можно ли ее поцеловать. Она не отодвинулась.
   В ней зародилось волнение, но не от Марикового поцелуя, а от необычных слов, от необычного обращения. Оказывается, были на свете слова, которых она ни от Вальки, ни от Кольки, ни от Мишки никогда не слышала. Оказалось, что «любовь» может быть без всяких откровенных призывов, без хохотка и без нахальства. Есть для этого дела какие-то тихие, приятные замашки, которых ни Мишка, ни Валька, ни Колька не знали, а этот рыжий невзрачный студентик знал.
   И все-таки Аня никак не «загоралась». Пока Марик ее неуверенно ласкал, она искоса поглядывала на обстановку комнаты, такую для нее чужую и непривычную: набитую пылью резьбу на шкафу и буфете, исцарапанную, облупленную крышку пианино, дорогую, но очень тусклую посуду, пятна на узорном паркете.
   – У вас что же, никто и не прибирается? – спросила она.
   Студент думал только о любви. Не видя никакого ответного чувства с ее стороны, он робко осведомился:
   – Почему ты меня отталкиваешь?..
   – А где я тебя отталкиваю? – спокойно заметила Аня. – Я сижу и сижу.
   Сраженный ее ответом, Марик не нашел, что сказать еще, и положил свою рыжую голову на ее теплые коленки.
   «Ну как он сейчас заплачет? – подумала не лишенная жалости Аня. – Ну и чудной! – Она почувствовала, что грудь у Марика дрожит. – Вот пожалей, поддайся, а потом ребенок будет…»
   Но, вопреки собственной же логике, она не встала и не ушла из этой чужой, не нравившейся ей, запущенной шубкинской квартиры.
   Анина родня недоглядела, и «любовь» длилась до конца дачного сезона. Почти каждый вечер в квартире в Благовещенском переулке ненадолго зажигался и тут же гас свет. Потом поздняя электричка увозила Аню и Марика обратно в Кунцево.
   Но если бы кто мог наблюдать эту пару, сидящую в почти пустом и плохо освещенном вагоне, тот понял бы, что это не влюбленные.
   Аня сидела, отвернувшись к окну, чтобы не видеть студента, которого не любила и больше не хотела. Марик большим усилием воли заставлял себя что-то ей говорить. Влечение его еще не прошло, но Аня ни в чем не подогрела его нежность, не стала ему подругой, и Марик уже боялся ее: она стала с ним груба и самого его вызывала на грубость. Хотя это было не в ее интересах: случилось то, что в те годы поправить было крайне трудно.
   – Но я же женюсь, – виновато сказал Марик.
   – Нужен ты!.. – шепнула Аня и заплакала.
   Она и мысли не допускала, что сможет признаться во всем своей родне. Марик «раскололся» первым. Но рискнул сказать родителям только то, что он любит одну девушку…
   – Теперь я понимаю, почему ты получил столько двоек, – сказала Раиса Захаровна Шубкина.
   Несколькими днями позже Марик признался, что будет и ребенок.
   – Не вы первые, не вы последние, – сказала лишенная предрассудков Шубкина. – На каком курсе эта девица?
   – Она ни на каком… – И Марику пришлось рассказать все.
   Мужество едва не покинуло Раису Захаровну. Она ушла в другую комнату, где старик Шубкин попробовал ее успокоить:
   – В конце концов, девочке можно дать образование.
   – Не говори глупостей! – уже трагически сказала жена. – Тебе скоро семьдесят лет. Кто ее будет учить, когда мы будем лежать в могиле? И еще надо, чтобы она хотела учиться.
   …Аня действительно учиться не собиралась. Пока ей хватало тех шести классов, которые она окончила в деревне. Кино сейчас было звуковое, надписей читать нужды не было. К тому же Аня была достаточно бойка, схватчива, память на нужные слова и обороты у нее была отличная, так что никто бы и не догадался, что она не умеет правильно написать «до свидания» и на письмах к матери помечает: «Получить Доброхотовой Аны Платоновны».
   Анина тетка узнала обо всем последняя. Минуя калитку, она перелезла на участок Шубкиных через забор и устроила скандал. Шубкины попросили ее успокоиться и сказали, что они ничего не имеют против, если только Аня любит их сына.
   – Чего про любовь толковать, когда живот скоро на нос полезет, – уже спокойнее сказала Анина тетка. – Главное дело, вы ее пропишите.
   Появилась в Кунцеве и Анина мать. В те годы тоже еще красивая и статная даже в толстом ватном пиджаке и в валенках с калошами.
   – Что же это студент ваш устроил? – строго спросила она и скорбно покачала головой. – Девухе судьбу испортил. Разве хорошо?
   Шубкины согласились: конечно, нехорошо.
   – Нюрка ведь с ним жить не хочет, – продолжала мать. – Помогите ей на ребенка – и бог с вами. Не прокурору ж на вас жалиться?
   Шубкины, пораженные, переглянулись. Аня стояла тут же и старалась на них не смотреть.
   Вчера она действительно призналась матери, что не хочет идти в дом к Шубкиным: «жених» с товарищем в шахматы играет, про марки какие-то толкует. В квартире аптечным чем-то пахнет, а от этого запаха ей вовсе тошно: что ни съест, все обратно.
   – Да это, чай, пройдет, – заметила мать. – У всех так.
   – Ничего не пройдет. Комнаты черные, колидор страшный. Одних зонтиков валяется штук восемь, а выйти не с чем – все сломанные. Едят все тертое, варят на пару, без соли. Старик больных на дом приводит, а «сама» анализы ему какие-то на стеклах делает. Прямо видеть не могу!.. Целый день руки моют, а грязи – через порог не перелезешь.
   Анина мать пожала плечами.
   – Так ведь грязь-то соскресть можно, дура! Пропишут тебя, площадь будет. А там разберешься со студентом со своим. Старики-то вроде вовсе смирные, чай, не будут тебя в горб-то колотить.
   Но Аня плакала и не соглашалась.
   – Они будут с книжками да с трубками со своими сидеть, а я чего между ними делать стану? К ним и на свадьбу-то никто не пойдет… А зачем я без свадьбы?
   Про жениха Аня совсем не поминала, и мать, знававшая толк в любви, поняла, что девке этот рыжий студентик совсем ни к чему. Предпочитает лучше одна с ребенком остаться.
   – Поняла я тебя насквозь, – с печалью заключила мать. – Ты хочешь родить да мне спихнуть. Это ты, милка моя, ловко придумала!..
   Решено было, что Аня до декретного отпуска доработает на трикотажной фабрике, потом уедет к матери в деревню. Но, прожив около двух лет возле самой столицы и отведав всего того, чем она была богата, уезжать Аня отсюда не захотела. Она была не первая и не последняя, кто родил и жил без мужа. Никого с ребенком из общежития на улицу не выгоняли, а даже наоборот, иногда давали отдельную комнату. У фабрики были свои детские ясли. Правда, носить в них детей было далеко, чуть ли не через весь поселок, но ноги-руки свои, молодые. А Шубкины со своей стороны заверили, что понесут материальную ответственность.
   – Я боюсь вас уговаривать, – сказала Ане старуха Шубкина. – Я понимаю, что вам нужен совсем другой муж. Но что вы будете делать одна с ребенком?
   После отъезда матери Аня немного приуныла, но потом узнала, что только по их цеху пойдут зимой в декрет пять матерей-одиночек, и немного успокоилась.
   Один раз в цехе зашел разговор между пожилыми работницами: что же с девками делать? Декрет за декретом, а работать некому, и в яслях по двое ребят в одной кроватке лежат. В фабричном комитете мешок заявлений: одной – на коляску, другой – на пальтишко, и все ведь с государства!
   На это одна из членов цехового комитета, женщина с безупречным семейным положением, сказала резонно:
   – А кто же может запретить молодым женщинам иметь детей? Это их право, раз война оставила их без мужей.
   Другая, старая, с медалью «За доблестный труд», не согласилась:
   – А ихное право ребят кидать да по кинам бегать? Дежурные в общежитии стоном стонут. Родила – так качай.
   И Аня, став нечаянной свидетельницей этого разговора, покраснела и твердо решила, что уж она-то будет примерной матерью для своего первенца, будет заботиться о мальчике или о девочке. И все тогда скажут:
   «Какая Анька Доброхотова молодец! Трудностей не испугалась. Таким и помогать-то приятно».
   Когда пришел срок отправиться в родильный дом, Аню схватил страх. Она там так кричала, что качали головой видавшие виды няньки и акушерки. На самом деле роды были очень легкие: Аня была очень здоровая, крепкая, полная сил. Не успела она откричаться, как к ней снова вернулся румянец. Но мальчик родился маленький, слабый и крупноносый, как и его отец.
   Когда Аню выписали из родильного дома, в переулке стояла Раиса Захаровна Шубкина. Она хотела подойти, но Аня демонстративно прошла мимо нее в сопровождении двух подружек и сделала вид, что знать не знает, что за старуха такая.
   Мальчика своего она принесла уже в семейное общежитие. И сразу почувствовала разницу: у девчат были по стенкам коврики с лебедями, открытки с красивыми артистами, салфеточки да флакончики, а тут – пеленки на веревках и на батареях, соки да горшки. В первый день Аню пожалели более взрослые мамаши и помогли ей перепеленать ее Юру. Ане не пришлось в детстве нянчить ни братьев, ни сестер: она была у матери одна. И теперь из глаз ее выкатились две крупные слезы и упали крошечному сыну на красное лицо.
   Жизнь стала тяжелой, беспокойной. Одиноких матерей выручало лишь чувство общей личной неудачи. Их было в комнате вместе с Аней шесть человек. Если не орал один ребенок, то пищал в это время другой. Крик и писк этот казались как будто бы естественными и не вызывали у матерей особого волнения. Света на ночь не гасили, и не стало четкой границы между днем и ночью, утром и вечером. Завешанная пеленками комната была больше похожа на больничную палату: дети попеременно или все сразу хворали. В эту комнату уже не заходили парни и избегали заходить и незамужние девчата.
   В конце первой недели в общежитие пришла Раиса Захаровна Шубкина. Из всех комнат сбежались, чтобы на нее посмотреть.
   – Анечка, вы, конечно, носите его в детскую консультацию? – робко спросила Шубкина, глядя на своего очень невзрачного внука.
   – Сестра сама приходит. Вчера купать велела.
   – А в чем же вы будете его купать?
   – А вон таз…
   Раиса Захаровна посмотрела на сомнительного вида оцинкованную шайку с двумя ручками, в которой были замочены какие-то тряпки. И замолчала. Она боялась обидеть Аню и других матерей, которые тоже, видимо, купали в этой шайке своих ребят. Уходя, она дала Ане деньги, завернутые в бумажку. Когда Шубкина ушла, деньги были пересчитаны.
   – Скажи спасибо, на таких людей нарвалась, – сказали Ане товарки, – сами деньги приносят. Вот и купи корытце малированное. Еще и на конверт с кружевом останется.
   Корытца эмалированного Аня не купила, обошлась и без конверта с кружевом. Ей очень хотелось купить высокие резиновые боты с молнией на боку. На остаток от шубкинских денег она угостила девчат кремовым тортом и для Юры взяла погремушку «Глобус».
   Кончился послеродовый месяц, и Аня вышла в цех. По утрам, в полной темени, она несла Юру в ясли, завернув в тяжелое, плохо просыхающее сатиновое одеяло, купленное на «пособие по рождению». Вечером, когда свободные девчата шли в клуб смотреть трофейных «Королевских пиратов» или «Ты – мое счастье», Аня отправлялась опять в ясли за сыном, которого сама с легкой насмешкой называла Шубкин, хотя он записан был на ее собственную фамилию. Она исхудала, потому что Юра очень плохо спал ночью, ее мучило молоко, которое она не умела сцеживать, чтобы оставлять ему в запас на день.
   Юре было месяца два с небольшим, когда Аня, последовав чьему-то совету, сварила ему в первый раз жидкой манной каши. Высосав целую бутылку этой каши, Юра в первый раз спал ночь без просыпа. Стало ясно, что раньше он просто был голодный, оттого его и нельзя было укачать.
   Тогда Аня купила целый килограмм манки, стала варить ее погуще и кормила Юру уже с ложки. Это дело она теперь могла перепоручить кому-нибудь из товарок, поэтому Аня после трехмесячного перерыва помчалась в кино. Она сидела в темном зале рядом с каким-то незнакомым парнем, смотрела «Мелодии любви» и думать не думала о том, что побывала два месяца назад в роддоме, что у нее есть сын Юра, что каждую неделю появляется в общежитии патронажная сестра – посмотреть, не пытается ли она каким-то способом избавиться от младенца, что раз в месяц приходит инспектор из собеса и справляется у администрации, верно ли, что она, Аня, по-прежнему мать-одиночка и не зря ли получает она пособие от государства.
   …Юра с манной каши сначала полнел, потом опять начал хиреть. Теперь, чем бы его ни накормили – молоком ли, кашей ли, соком, он все отрыгивал. После одного из посещений патронажной сестры его поместили в больницу. Аню вместе с ним не положили, поскольку она призналась, что грудью своего Юру почти не кормит. Она передала своего мальчика, вялого, некрасивого и – теперь уже очевидно – больного, в руки санитарке и тут же в приемном покое расплакалась. Пожилой фельдшер посмотрел на круглые, очень розовые Анины щеки и покачал головой.
   – У него коклюш, что ли? – вытирая слезы, спросила Аня.
   – Сама ты коклюш! Диспепсия у него.
   Аня еще горше заплакала, хотя понятия не имела, что такое диспепсия. Но, вернувшись одна в общежитие, теперь уже на сухую койку, она вдруг испытала чувство огромного покоя, почти счастья: впереди были ночи, в которые можно было крепко поспать, не подниматься чуть свет, не лезть в трамвай с передней площадки с тяжелым плачущим свертком на руках, не стирать по вечерам пеленки, не мыть бутылки, не варить кашу. Уснув камнем, Аня забыла даже сцедить молоко, утром почувствовала сильную боль и испугалась. Но она так ничего и не сделала, чтобы уберечь молоко, и оно у нее в сутки перегорело.
   С этой поры она спала сладко и беспросыпно. Но однажды все-таки проснулась среди ночи, разбуженная не детским, а взрослым плачем.
   Горько плакала ее соседка, шофер Маруся, исступленно целуя лицо своей шестинедельной девочки. Всего пять дней назад эту Марусю выписали из больницы, изрезанную и зашитую. Всем на фабрике известно было, что родила она от завгара, который ничего знать не хотел. Девочка, в свои полтора месяца не весившая и трех килограммов, принесла своей матери-одиночке столько беды и боли, что дрогнула бы и взрослая баба. Но восемнадцатилетняя Маруся плакала лишь потому, что судьба не послала ей в достатке грудного молока. Купить его от другой матери не было средств, а прикормом Маруся боялась сгубить девочку, от избытка материнских чувств названную Элеонорой.
   Аня со смутным страхом посмотрела на плачущую Марусю и подумала о своем Юре. Вдруг его там режут? Или колют?.. Потом накрылась с головой, чтобы ничего не слышать и не видеть.
   Темным зимним вечером в общежитии опять появилась Раиса Захаровна Шубкина. Дежурная сказала ей, что Аня ушла в кино. Раиса Захаровна села внизу и стала ждать. Аня вернулась часу в одиннадцатом.
   – Юрочке лучше, – сказала Шубкина. – Мы сделали что могли. Конечно, я понимаю, вы молодая, вам хочется развлечься…
   Аня молчала. После кино и морозной улицы щеки у нее были удивительно розовые и свежие. Правда, кроме новых резиновых ботиков с молнией, на ней не было сейчас ничего шикарного, но она во всем была красива и отнюдь не жалка, как это могло бы быть в ее положении.
   Из больницы, с согласия молодой матери, Юру привезли прямо к Шубкиным. Аню без особого труда удалось убедить, что Юре еще нужен уход, что в ясли его сейчас отдавать нельзя. В квартире в Благовещенском переулке за него принялись Раиса Захаровна и ее совсем старенькая сестра. Были уже без особой надобности вызваны детские врачи, и сам старик Шубкин советовался с кем-то по телефону. Для Юры освободили целую комнату, и нанятая специально для этого женщина ее отмыла и отскоблила, застелила всю мебель белой марлей.
   Когда Аня пришла навестить сына, он лежал в кроватке, одетый в вязаную розовую кофточку. На его маленькой голове начали густо виться рыженькие волосы. Над кроваткой выстроилось все семейство Шубкиных. Аня просидела почти весь вечер молча и, накормленная маковым пирогом, ушла. Никто ее из этого дома не изгонял, но никто особенно и не приглашал.
   – Переноси вещи да живи у них, – советовали Ане. – Не выгонят, не имеют права.
   Аня и сама знала, что не выгнали бы. Но она понимала, что это было бы концом всему – молодой жизни, веселым часам. Оттуда уж в кино не побежишь. Хотя хозяева и смирные, а все-таки неудобно будет сидеть сложа руки. Не старуха же ночью к ребенку вставать будет, если мать рядом. А там привыкнут, что кто-то все делает, так и будут считать, что вроде так и надо. Главное же, нужно как-то и о дальнейшей жизни подумать – к ним в дом другого мужа не приведешь.
   Позже Аня узнала, что Шубкины наняли какую-то пожилую даму, чтобы гулять с Юрой. Аня увидела эту даму возле Юриной коляски, страшно озябшую и тщетно пытающуюся закатить коляску в подъезд.
   «Денег-то им девать некуда! – подумала Аня не без ревности. – Гулянье какое-то придумали. Кто же это за гулянье деньги отдает?»
   В марте месяце вернулись большие холода, и Юрина «нянька» сбежала. Обрадованная Аня сама раза два вывезла Юру в скверик. Но, просидев с полчаса, поняла, что задаром никто на скамейке морозиться не станет.
   – Летом нагуляется, – сказала она Шубкиным. – Летом в деревне золотое гулянье.
   Раиса Захаровна переменилась в лице, но ничего не решилась сказать. Весной приехала из деревни Анина мать, и они обе отправились к Шубкиным смотреть Юру. Приняли их там хорошо, но трясясь от страха. Анина мать вроде и не старела, оставалась крупной, видной пожилой бабой, каждый жест которой, каждый взгляд, вся ее повадка говорили: что наше, то уж наше!
   – Спасибо большое вам за воспитание, – сказала Анина мать. – Мальчик-от пусть уж до лета у вас побудет. С Пасхи у меня корова доить будет.
   Шубкины еще раз ужаснулись и стали жить надеждой только на какой-нибудь счастливый случай. Но то ли деревенской бабушке не приглянулся внук, то ли она решила, что надо ей, прежде чем у люльки сесть, доработать в колхозе до пенсии, но срок Юриного отлучения от Шубкиных все откладывался.
   Аня перешла в общежитие для одиночек и опять числилась в девушках. Но, несмотря на свой жаркий румянец, на свои живые голубые глаза, на все платья, которые она теперь себе нашила, она и к двадцати годам не нашла жениха, не нашла и к двадцати одному, и к двадцати двум годам. Все оказалось непросто… Расплатившись один раз за свою ошибку, Аня осторожничала и парням ни на какие уступки не шла. Почти в каждом видела она теперь обманщика, который только и смотрит, чтобы «интерес свой исполнить». Не забыла она и того, как культурно вел себя с ней Марик в начале их романа. Хоть он был и рыжий и носатый, но ни матерщины, ни грубости от него Аня не видала.
   Теперь она вся была настороже: чтобы опять не поступить по-глупому, опрометчиво, но чтобы и не прозевать своего счастья. От этой заботы Аня стала не по годам взрослеть и утрачивать всю девичью непосредственность. К двадцати пяти годам она уже выглядела не девушкой, а скорее одинокой красивой молодой женщиной.
   К этому же времени Аня перешла работать на большую кондитерскую фабрику. Здесь и работа была чище, и общежитие богаче, а главное – она сладкое очень любила, просто бредила им. Первое время так и жила – с конфетой или с куском шоколада за щекой. Утром, подойдя к воротам фабрики, жадно вдыхала в себя запах ванили и улыбалась.
   Поначалу никто здесь про нее ничего не знал. Но, чтобы не платить налога за бездетность, Ане пришлось предъявить в бухгалтерию свою книжку матери-одиночки. Уже через две смены и в цехе узнали, что новенькая – незамужняя вдова. Но Аня не растерялась и сразу избрала тактику: стала держаться любящей матерью, хвасталась покупками для своего мальчика и жаловалась на то, что свекровь не умеет его воспитывать, балует и что, как только будет возможность, она Юру от Шубкиных заберет и сама им займется.
   – Буквы уже знает, – рассказывала Аня про своего Юру с такой гордостью, будто сама его по этим буквам обучила. – «Маму» из кубиков складывает.
   По праздникам Аня получала для сына хорошие подарки от фабричного комитета, билеты на новогоднюю елку. Как-то раз, несмотря на протесты Шубкиных, боявшихся инфекции гриппа, она привела Юру на детский праздник в клуб фабрики. Дети кричали, бегали, а он сидел тихо, очень серьезный, рыженький и хорошо одетый. И вдруг вызвался прочитать стихотворение «Плывет, плывет кораблик, кораблик золотой…». Он ни разу не сбился, дочитал до конца, и дети притихли, когда его слушали.
   Аня, пока сын «выступал», сидела гордая, розовая, красивая и держала в руках Юрину меховую шубку на шелковой подкладке. И эта шубка, и все другое, надетое на Юру, куплено было не ею, но это сейчас никому и в голову не приходило: такой счастливый, независимый вид был у Ани, которая и сама теперь была очень хорошо одета. Карамельный цех, где она работала, экономил ей деньги: тут было и сгущенное молоко, и жидкий шоколад, и мед. Сначала она всего этого съедала помногу, потом поменьше, а дальше – ровно столько, чтобы быть сытой и своих денег на питание почти не тратить. Когда ей выдался случай купить дорогое пальто с воротником, она заняла у стариков Шубкиных тысячу рублей, но с отдачей не очень спешила. Она знала, что они сами не спросят.
   …Когда утренник кончился, Аня вывела Юру на улицу, и тут они увидели бабушку Шубкину. Она принесла запасный шерстяной платок. Юру закутали им поверх шапки и повели домой.
   – Юрик стихи рассказывал, – благодушно сообщила Аня.
   Раиса Захаровна взглянула на нее с благодарностью, словно Аня выучила Юрика этим стихам.
   – Вы, может быть, зайдете к нам? – спросила она.
   – Да нет уж, сегодня не пойду, – сказала Аня. – Дела у меня много: выходной-то один.
   Однажды, явившись к Шубкиным в необычное время, она нарвалась на Марика. Тот уже заканчивал аспирантуру и жил в каком-то городке для ученых. Когда Аня вошла в комнату, Марик одним пальцем играл для Юры «Чижика» на пианино.
   Аня не смутилась. Но ей показалось, что Марик стал не такой уж рыжий, как прежде. И на возмужавшем, пополневшем его лице нос не выглядел таким большим. Он, видимо, знал, какая тревожная ситуация была в семье у его родителей, как их мучает будущее Юры, как они боятся Ани. Самому ему, по всей видимости, жилось неплохо: на нем был хороший костюм, в передней на вешалке висели куртка на меху и ондатровая шапка.
   «А ведь это мог муж мне быть», – подумала Аня вдруг, испытав досадливое чувство: неужели прогадала?
   Но Марик поздоровался с ней достаточно холодно.
   – Как ты живешь? – спросил он.
   – Хорошо, – спокойно ответила Аня.
   – Ну и прекрасно.
   Старуха Шубкина пригласила за стол. Она очень суетилась, подавала, принимала, что-то уронила и разбила. Ее совсем старенькая сестра поила чаем Юру, тот был рад обществу и баловался. А Аня сидела как гостья.
   За чаем она поймала на себе пристальный взгляд Марика. Видимо, он сравнивал ту хорошенькую щекастую девчонку, которая по глупости и любопытству сошлась с ним пять лет назад, с той мужественно крепкой, ярко одетой женщиной, которая сейчас сидела напротив него и довольно умело держала в белых пальцах дорогую фарфоровую чашку.
   «Может, он все-таки опять на меня располагает?» – уже тревожно думала Аня.
   Но она ошибалась. Когда она собралась уходить, Марик вышел за ней в переднюю и сказал сухо, почти резко:
   – Если любишь ребенка, возьми его отсюда совсем. Или не ходи сюда. Зачем ты мучаешь людей?
   – Да они сами не отдают, – резко сказала Аня.
   Ее вдруг одолела такая злость, что она, уже одетая в пальто и ботики, вернулась в комнату и крикнула:
   – Юрочка, я в субботу за тобой приду!
   Старуха Шубкина так и охнула:
   – Марк, что ты ей такое сказал? Вы не жалеете ребенка!..
   Весной внезапно умер старик Шубкин. Ане сообщили об этом на фабрику. Как все деревенские жители, очень отзывчивая на смерти и болезни, она бросила все дела и побежала к Шубкиным.
   – Говорите, что поделать надо, – сказала она, входя в квартиру.
   Раиса Захаровна ломала ручки и говорила что-то несвязное. У ее сестры дрожала голова. Юра капризничал. А Марик еще не успел приехать.
   Не дожидаясь распоряжений, Аня ликвидировала страшный разгром в кухне, собрала все Юрины игрушки и дочиста вымела в комнатах. Потом сбегала в магазин, купила мяса, сварила суп и заставила старух и Юру поесть.
   – Вещи соберите, я в больницу снесу, покойничка нашего одеть.
   Выяснилось, что нет ни одной пары чистого белья. Аня быстренько постирала, посушила над газом, выгладила горячим утюгом.
   – Сколько народу перелечил, а крепкой рубашки нету!..
   Аня не отличалась особым тактом, но на этот раз искренне хотела помочь. В первый раз она осталась ночевать в этой квартире. До позднего часа она просидела возле Раисы Захаровны, а маленький Юра уснул у нее на коленях.
   – Как живой лежит, – рассказывала Аня, уже видевшая «собранного» и положенного в гроб старика Шубкина. – Что значит в одночасье человек умер! Не учился. Я отгул возьму, все сделаем как следует, проводим, помянем.
   Два дня Аня бегала, покупала, убирала, варила. Никогда еще в квартире у Шубкиных не было такой чистоты и порядка: старухи в последнее время справлялись совсем плохо.
   Маленький Юра был очень удивлен: почему мама теперь все время здесь? Он привык, что она являлась иногда по субботам с гостинцами, которые бабушка Шубкина умоляла не давать все сразу. А теперь эта мама, подвязав бабушкин фартук, ходит по комнатам со щеткой и тряпкой. У нее озабоченное, строгое лицо. Она готовит, моет, что-то перестилает и внушительно говорит плачущей бабушке:
   – Не плакайте, Раиса Захаровна! Хватит. Вот понесут, тогда еще поплакаете.
   Юра потянул мать за фартук и спросил:
   – Мама, а чей у нас будет день рождения?
   – Ничей! – строго ответила Аня. – Дедушка у тебя помер, не понимаешь, что ли? Сиди, не балуйся.
   К дню похорон появился бледный Марик. С ним приехала незнакомая Ане хорошенькая, худенькая и очень модная девица. Аня поняла, что это или невеста, или уже жена Марика. Но не смутилась.
   Видимо, старуха Шубкина рассказала сыну, как много сделала для них в эти дни Аня. Он и сам заметил в комнатах необычный порядок и сдержанно Аню поблагодарил.
   А его невеста или жена просто приняла ее за приходящую домработницу. У Ани хватило самообладания, чтобы и ухом не повести. Но Юра подбежал к ней и назвал мамой. И произошло замешательство: невеста или жена Марика побледнела и растерялась.
   Тогда Аня решила расставить все точки над i. Она подала маленькому Юре какой-то журнал и громко велела:
   – Снеси папе. Скажи: «Давай, папа, картинки поглядим».
   Про себя же решила: «Пусть знает. На похоронах уж, наверное, ругаться между собой не станут».
   Похороны и поминки действительно прошли достойно. Со стороны можно было предположить, что старика Шубкина оплакивает единая дружная семья. Аня вела себя с достоинством, немножко поплакала. И если Марикова девица как будто боялась подойти к гробу, то Аня подошла смело и даже приложилась покойнику к руке.
   После поминок Аня перемыла всю посуду, подтерла в кухне пол и отозвала туда Марика.
   – Юру я уж теперь увезу, – сказала она. – А вы поимейте совесть позаботиться о старухах-то.
   Марик вздрогнул от удивления: как это она позволяет себе лезть не в свое дело?.. Но тут же решил не обострять отношений. Он понимал, что основания для претензий к нему были и у Ани.
   В самом начале лета Аня увезла Юру в деревню. Ему уже шел пятый год. Он был крупный, сообразительный и достаточно набалованный. И хотя был взволнован и счастлив тем, что его куда-то далеко везут, но его очень насторожило то, что обе бабушки Шубкины рыдают, а мама не особенно старается их утешить.
   Электрички ходили тогда только до Загорска. И Аня с сыном села в ночной поезд Москва – Котлас, набитый пассажирами до самой багажной полки. Юра не спал. Затиснутый матерью куда-то наверх, он с безмолвным и тревожным любопытством глядел то вниз, на спящих, то в темное окно. Он так и задремал сидя, и в четыре часа утра Аня сняла его оттуда, обмякшего, сонного и тяжелого, отвела в грязную уборную, потом надела на него пальтишко и панамку, поставила в тамбуре, а сама принялась таскать вещи.
   Их встретила деревенская бабушка, после маленьких старушек Шубкиных показавшаяся Юре страшно толстой. Она долго чмокала его в щеки и в рыжую макушку, хотя он недоброжелательно крутил головой. Потом мать и бабушка взвалили себе на плечи восемь тяжелых «мест» и бодро пошли по скользкой от росы тропе между мокрых калиновых кустов.
   Юра угрюмо шел за ними, потом заявил:
   – Я устал!..
   – Ничего, Юрочка, бежи, бежи! – почти не оглянувшись, сказала Аня.
   Но он заплакал, сел на траву и не хотел вставать. Тогда бабка отдала Ане еще два «места», посадила Юру себе на одну руку, другой ухватила тяжелый деревянный чемодан, и они пошли дальше, но уже не так прытко.
   – Важкий мальчик-то какой! – задохнувшись, сказала бабка. – Хунтов сорок, чай.
   Юра поглядел в ее красное, с двумя подбородками, лицо, на котором, как сироп через бумагу, проступал теплый пот, и тихо сказал:
   – Пусти, я сам буду идти.
   Дома бабка выставила перед гостями студень, кисель и красивые пироги. Юра схватил пирог, но когда откусил, то сначала растерянно скривил рот, а потом тоскливо заплакал: в пироге был мокрый, пахнущий постным маслом зеленый лук.
   – Эко что же они поделали над ребенком? – удивилась бабка. – Не ест ничего. Куда же ты мне такого привезла?
   Но перерешать что-то было поздно. Аня провела несколько дней с сыном, потом ранним утром, пока Юра еще спал, она ушла на станцию. Мать проводила ее до калитки и легла рядом с внуком, чтобы тот, проснувшись, не испугался. Но все равно Юра долго ревел и не мог понять, как же его так предали. И только последовавшее разрешение идти на улицу босиком, не умываться и есть с утра конфеты его немного успокоило. Он заметил, что и бабушка за компанию с ним не стала умываться и утренний чай пила тоже не с сахаром, а с конфетами.
   В огороде она дала ему съесть немытую бледно-розовую морковку, потом нарвала ему стручки гороха, в которых еще совсем не завязалось зернышко.
   – Надо руки мыть? – спросил Юра, когда ладони его стали совсем черные.
   – А вон ступай помой. – И бабка указала на кадушку, где стояла пахучая зеленая водица.
   Юра начал болтать в этой кадушке руками, взмутил со дна всю грязь и в первый раз ощутил, что он уже в чем-то счастлив. И когда бабушка, грузно усевшись у бани на лужке, позвала его к себе и посадила на коленки, Юра пошел на сближение.
   – Расскажи, пожалуйста, сказку, – попросил он.
   – Какую же тебе сказку? – вздохнула бабка. – Ты, чай, сам боле моего знаешь сказок-то: у ученых жил.
   …Дней через десять Аня получила от матери письмо: «Все у нас с Юрочкой хорошо. Сперва все плакал, а теперь подряд все кушает, молоко с чаем пьет, только на ночь не пою, а то обое с ним спим крепко. Пошли нам макаронов белых или вермишели…»
   И Аня знала: мать ворчуха и шепотница, но внука не обидит, потому что не чужой, а своя кровь, единственный пока дочкин ребенок.
   Лето, после того как Аня отвезла Юру к матери, было у нее совсем вольное. Раза два она навестила старуху Шубкину, впавшую в отчаяние от одиночества.
   – Знаете, Анечка, каждую ночь я вижу Юрочку во сне, как я надеваю на него ботиночки, как веду мыть руки… Я не столько тоскую о покойном муже. Мы, Анечка, с сестрой совсем одни. Марк почти ничего не пишет.
   Аня дала Шубкиной свой телефон на работе и просила, если нужно будет в чем-то помочь, чтобы та звонила без стеснения – она придет, все сделает.
   – Только уж насчет долга вы меня извините, Раиса Захаровна…
   Аня так и не вернула той тысячи рублей, которую брала взаймы на пальто. Но Шубкина только замахала руками:
   – Не поминайте, пожалуйста, про эти деньги!
   Провожая Аню, она глядела ей в рот: не скажет ли она еще чего-нибудь об Юрочке, не пообещает ли осенью вернуть его обратно? И отказываясь от денег, старуха рассчитывала, что Аня не догадается, что средств прежних нет, что нет сил, очень плохо с сердцем и что Марк под влиянием своей новой жены открещивается от всяких обязанностей по отношению к сыну.
   – Я купила для Юрочки витамины, – сказала Раиса Захаровна. – Может быть, вы сможете переслать?
   – Давайте, – великодушно согласилась Аня.
   Она ушла, троекратно облобызав свою несостоявшуюся свекровь, довольная собой, даже умиленная. При своей силе и ловкости Аня в один час переделала в квартире Шубкиных столько, сколько старухам не сделать бы в неделю. Но Шубкина не хотела принимать услуг даром и подарила Ане какую-то брошку. Аня думала, что она пустяковая, но от сведущих людей узнала, что это камея. За эту камею она еще несколько раз приходила помочь, повидаться, поговорить о Юрочке. Потом стала заглядывать реже, закрутилась и месяца два не собралась пойти. На московских улицах уже лежал снежок, когда Ане сообщили по телефону на работу, что Раиса Захаровна Шубкина скоропостижно умерла.
   Как Аня рыдала!.. Шубкины – это была ее молодость, ее первое несуразное увлечение. Это были люди, которых она не любила, но тем не менее понимала, что они отнеслись к ней по-человечески и очень любили ее сына. Она вспомнила старика-тихоню Шубкина, который никогда не сказал ей ни единого недоброго слова и никогда не отказывался давать медицинские советы и выписывать рецепты ее многочисленной деревенской родне. Она вспоминала Раису Захаровну, ее подарки за каждую услугу, ее робкие заискивания из-за Юры. Вспоминала большую, нескладную, неуютную квартиру в Благовещенском переулке с пыльными люстрами и изъеденными молью коврами, шкафами, бумагами и книгами, которую слабые руки двух старух тщетно пытались привести в божеский вид.
   Неловко было и то, что свой тысячный долг Аня им так и не вернула. И теперь, собираясь на похороны, она не пожалела сотни рублей и купила большой венок с железными листьями и коленкоровыми цветами.
   …Весной Аня наведалась в деревню. Юра успел вырасти, охрипнуть голосом и выучить такие слова, которых он у Шубкиных никогда не слышал. Аня застала сына на крыше сарая. Юра ломал пирог, кусал сам и кидал вниз петуху. Увидев мать, нарядную, с сумкой гостинцев, проворно слез с крыши и, шлепая босыми темными пятками по холодной еще земле, подбежал к ней.
   – Юрочка! – удивленно сказала Аня. – Какой ты большой-то стал!..
   Весь вечер Юра ел гостинцы. Мать и бабушка глядели на него и улыбались.
   – Он на ихнюю породу-то и не похож, – сказала «баба Нюха», уже слыхавшая от Ани, что московская ее «сватья» умерла.
   Но Юра был все-таки похож на шубкинскую породу. Может быть, поэтому бабка и считала нужным это время от времени опровергать. Аня погладила сына по рыжей голове и дала ему еще горсть конфет-драже. Про бабушку Шубкину она ему ничего не сказала.
 //-- 4 --// 
   Через год в жизни Ани произошли существенные перемены. Началось с того, что на фабрике ее вовлекли в общественную работу. И она довольно быстро обнаружила в себе большие способности к этому делу.
   Поначалу ее выбрали страховым делегатом по своей смене. Лишенная домашних забот, Аня не отказывалась сбегать то в больницу, то к кому-нибудь из болящих на квартиру. Других страхделегатов бюллетенившие работницы побаивались: обследует, да и донесет, что нарушается постельный режим, больная с температурой стирает белье. Но Аню никто не боялся. Она если обнаруживала такое нарушение, то только отгоняла больную от корыта, достирывала сама, а в страховом комитете никогда ни гу-гу. Знала она теперь и адреса всех больниц, и где когда посетительский час. Ее даже больничные няньки стали узнавать.
   Очень скоро Аня поняла, что выгодно быть хорошей и что авторитет – это великое дело. Раньше она всем была Нюрка, Анька, а теперь Аня, Аня дорогая!.. Производственницей была и раньше, считалась не хуже других, но как-то все оставалась в тени. А тут один раз получила премию, другой раз – премию, потом – благодарность в приказе. Как-то подошла к ней председательница цехового комитета и сказала:
   – Анечка, съезди в однодневный дом отдыха в Сокольники. Ты уж набегалась, отдохни, путевка тебе бесплатная.
   Ближе к зиме вызвал и начальник цеха.
   – У тебя, Доброхотова, есть шанс на будущий год комнату получить.
   Комната эта была Ане очень нужна. До сих пор жила она в общежитии для одиночек и тяготилась этим. За пять лет работы на кондитерской фабрике нажила себе порядочное приданое, а повесить и положить свои вещи было просто некуда. Надоело и то, что всегда ты у всех на глазах и все у тебя на глазах. И всегда есть опасность, что из-за пустяка может получиться ссора. Аня стала большой чистехой, аккуратницей, а общежитие есть общежитие: одна юбку швырнет, другая тарелку немытую оставит, третья – совсем халда, все вокруг себя роняет. Каждому свою голову и свои руки не приставишь, и вообще жизнь табуном годится только для самых молодых, которым все трын-трава. А когда чувствуешь себя солидно и самостоятельно, такая жизнь уже не может удовлетворить.
   Необыкновенно приятно было теперь Ане и то, что о ней позаботился сам начальник цеха, который с год назад ее вроде бы и знать не знал: работниц в карамельном цехе было около четырехсот человек, разве всех запомнишь? А сейчас Аня сидела у него в кабинете, и он смотрел на нее, такую красивую, пышноволосую, с марлевой наколкой на голове. Халат на ней был белоснежный и отглаженный. Аня располнела немного, но тяготилась этим только потому, что кое-что из одежды стало ей узко. А так она знала, что многим мужчинам нравится такой пухленькой. Возможно, и сам начальник цеха не отказался бы поухаживать.
   Но с женатыми мужчинами Аня по-прежнему была осторожна, а для парней она уже была не невеста: почти двадцать шесть лет и в паспорте сын Юра.
   Страхделегатские обязанности и привели Аню к замужеству. Одна из ее товарок, карамельщица Лида Дядькина, получила бытовую травму – ошпарила руку и ногу из электрического чайника. В больнице ее долго не задержали, чуть ожоги подсохли, отпустили домой. Жила она в районе Ямских улиц, и Аня отправилась ее навестить.
   Нашла квартиру, позвонила. Открыл какой-то мужчина невысокого роста. Лица его Аня в темноте коридора даже не разглядела. Оказалось, что это сосед, а сама «пострадавшая» ушла в поликлинику на перевязку. Аня села подождать ее на кухне. Невысокий мужчина прошел мимо с чайником и сказал:
   – Зайдите в комнату ко мне, а то тут с черного хода дует.
   Аня, считавшая, что ей стесняться не приходится, поскольку она лицо полномочное и представительное, отказываться не стала и пошла.
   Комната ей очень понравилась: диван хороший, стол под скатертью, на окошке красивые цветы. Книжки стоят, картинки висят. Но сам хозяин комнаты не очень интересный. Все время держится как-то боком. Аня все-таки рассмотрела, что левый глаз у него какой-то странный и щека под ним не гладкая, а бугристая, красноватая. Одет он был в черную рубашку со светлым галстуком, и брюки у него очень хорошо держали складку, будто только что с гладильной доски. Но волосы на голове были белесые, прямые, реденькие.
   Аня молчаливостью не отличалась. Начала с того, что заговорила о своем общественном поручении.
   – Доброе дело делаете, – сказал хозяин комнаты и рискнул повернуться к Ане всем своим неказистым лицом. – Как имя и отчество ваше?
   Поговорили кое о чем, а тут пришла из поликлиники «ошпаренная» Лида Дядькина. Взбираясь на пятый этаж без лифта, чуть не ревела, но увидела в квартире Аню – обрадовалась, стала хохотать и рассказывать, как у нее собрались девчонки, танцевали и добесились до того, что повалились на диван и потащили за собой шнур от электрического чайника.
   – Ой, ты не представляешь, Аня, до чего я на них зла!.. Ведь они мне недели на три нетрудоспособность устроили!
   Левая нога у Лиды была страшно толстая, в сто слоев обмотанная бинтами. Так же и правая рука до кисти, только кончики облитых марганцовкой пальцев торчат наружу.
   – Садись, Анечка. Тут мне парень один соленых помидоров принес, он на овощебазе работает. Вот, ешь котлеты, девки принесли, задобрить хотят. Новый год на носу, а у меня комната, ну и, ты понимаешь, все ко мне. А мне сейчас эти танцы как собаке здрасте!..
   – Да не тарахти ты, ненормальная! – приказала Аня. – Говори, что тебе сделать надо. Может, в аптеку или куда?
   Лида хохотала и слушать не хотела.
   – Аня, ты меня не выдашь? Я вчера с парнем одним в Дом культуры «Правды» проперлась. Билетов не было, а он контролерше говорит: «Посмотрите, ведь девушка – инвалид!..» Ну и пропустили. Симону Синьоре видели.
   Аня решила спросить:
   – Слушай, а кто это сосед твой?
   – Николай Егорович, что ли? Да он мастером на номерном заводе работает. А что, он, наверное, жаловался, что у Дядькиной шуму очень много?
   Аня покачала головой.
   – Глаза у него какие-то разные…
   – Один свой, другой стеклянный. Так он ничего мужик. Кушаков-то. Культурный. Книжки читает. И невесту культурную ищет.
   Лиде и в голову не приходило, что такая видная женщина, как Аня, может заинтересоваться Николаем Егоровичем Кушаковым: тому уже лет немало, рост всего метр шестьдесят четыре, глаза нет. Только что пальто с каракулем.
   – Аня, ты не представляешь, как мне все-таки охота за семилетку сдать! Пошла бы в техникум. А то кому я такая нужна? Сейчас все ученые, все с дипломами!
   Через три дня Аня принесла Лиде деньги по листку нетрудоспособности и опять встретилась в коридоре с Николаем Егоровичем.
   – Здравствуйте!..
   – Добрый вечер, – тихо и любезно сказал Кушаков.
   Лида уже угадала в Ане определенную заинтересованность и крикнула:
   – Николай Егорович, идите к нам чай пить!
   В первый раз Лидин сосед от приглашения отказался. Но когда Аня зашла еще и еще раз, он сдался, пришел и сел с Аней рядом. Она чувствовала, что Лида ему уже о чем-то намекнула. Николай Егорович сидел слева от Ани, ближе к ней своим здоровым глазом, но все равно она видела и другой, неживой, более темный, устремленный все время в одну точку.
   – Что бы вам с Аней познакомиться поближе, а, Николай Егорович? – уже в открытую шла Лида. – Она у нас хорошая, общественница.
   Николай Егорович робко посмотрел на Аню и сказал тихо:
   – Очень буду рад.
   Потом Лида нарочно оставила их на время вдвоем, убежала куда-то, припадая на плохо заживающую ногу.
   – Пойдемте завтра в театр, – предложил Николай Егорович.
   – В какой? – волнуясь, спросила Аня.
   Она чувствовала, что пришла ее пора.
   За один месяц они с Николаем Егоровичем посмотрели «На дне», «Порт-Артур», «Закон Ликурга» и «Барабанщицу». Ане все очень нравилось. Но особенно ее привлекал Театр Советской армии: места удобные, помещение замечательное, публика солидная и спектакли более понятные, чем в других театрах.
   Все стало непривычно и тревожно. Днем Аня ждала, что Николай Егорович позвонит ей на работу, скажет, куда взял билеты. Потом они встретятся где-нибудь поблизости от Аниного общежития, сядут в троллейбус, он ей высмотрит место, а сам будет стоять около нее. В гардеробе он подержит ей пальто, примет от нее ботики и сразу предложит пойти в буфет: может быть, она после работы не успела покушать? Аня вежливо откажется, они пойдут в партер, сядут в мягкие кресла ряду в десятом – в одиннадцатом, и Николай Егорович тихонько положит ей в руку шоколад. Он все забывает, что она этот шоколад видеть не хочет. В буфет они пойдут в антракте, он там ей купит бутерброды и фрукты, а домой свезет в такси.
   Аня уже твердо решила, что выйдет замуж за Николая Егоровича Кушакова. Такого хорошего, вежливого человека вряд ли еще встретишь. Другой уж к тридцати шести годам таких дров наломал! Действительно, Николай Егорович хотя и был человек тихий, внешне незаметный, но держался очень мужественно. Вставной глаз его был страшноват, но к этому можно было привыкнуть. Зато очень хороши были у него зубы, рот был добрый, нос правильный, хороший. Аня очень не любила курносых и губастых.
   «Чего уж это я изображать из себя буду? – думала Аня. – Пойду сегодня к нему. Неужели потом бросит?..»
   В этот вечер они смотрели какой-то спектакль из мирной армейской жизни. Названия Аня не запомнила, потому что очень волновалась. Она ничем не намекнула Николаю Егоровичу, что согласна на сближение с ним, но он сам все понял. Оба сидели в троллейбусе, опустив глаза.
   – Ты открой, посмотри, нет ли кого в коридоре, – сказала Аня, когда они поднялись на пятый этаж.
   Обращением на «ты» она как бы окончательно все решила. И уже меньше волнуясь, вошла за Николаем Егоровичем в его комнату с книжками и цветами на темных окнах. Он помог ей раздеться, потом сам снял свое серое драповое пальто с каракулевым воротником. Одевался он хорошо, но даже Аня заметила, что мог бы одеваться немножко и помоднее для своего возраста, с фантазией, и не носить того, что на многих.
   – Жалеть не будешь? – тихо спросил Николай Егорович, когда они оказались лицом к лицу.
   – А ты так поступай, чтобы я не жалела, – сказала Аня.
   В маленьком Николае Егоровиче она нашла человека ласкового и благодарного. И исполнилась ответного чувства.
   Через неделю Аня объявила в цехе:
   – Замуж я выхожу, девочки! Правда, на десять лет почти он старше меня, но три ордена у него.
   Лида Дядькина, невольная пособница этого брака, рассказывала всем:
   – Вы не представляете, девчата, как этот Кушаков в Аньку нашу влюблен! Такого тихонького из себя изображал, по вечерам все дома торчал, и вот попался!
   Никто так и не узнал, что именно «изображал» из себя Николай Егорович. Сама Аня уже позже догадалась, что ее муж просто в свое время, будучи холостым, не оказал Лиде мужского внимания. И сознание того, что Николай Егорович предпочел ее, двадцатишестилетнюю мать-одиночку, совсем молоденькой и бездетной Лиде, заставляло Аню гордиться собой, своей солидностью, своим серьезным и ответственным характером. Но Лиде Дядькиной она решила не слишком доверять и в комнату к ней мужа одного не пускала.
   – Не дождалась ты комнаты, Доброхотова, – сказал начальник цеха, узнав, что Аня уже перебралась из общежития к мужу. – Ну ничего, мы тебе отдельную квартиру со временем дадим.
   На Восьмое марта Аня привела Николая Егоровича с собой на фабрику, на вечер. На нем был темный костюм с орденской колодкой, рубашка с твердым белым воротничком. Всем он очень понравился, все сделали вид, что и не заметили его разных глаз. Швы на щеке Аня ему немножко запудрила и соорудила из его светлых вялых волос подобие модной мужской стрижки.
   – Ты, Коля, улыбайся почаще, – посоветовала она, – тебе улыбка очень идет.
   Теперь вместе с замужеством к Ане пришел новый интерес – театр. Больные и пенсионеры ей уже порядком поднадоели, и она попросила, чтобы ее с соцбытсектора перекинули на культуру. Сама она с Николаем Егоровичем каждую неделю регулярно ходила в театр. На следующий день после спектакля, стоя за аппаратом, из которого ползли завернутые в бумажку карамели, Аня пересказывала своим подругам содержание спектакля. Правда, у нее получалось так, что все до единой пьесы держались на остролюбовной ситуации. Даже «Оптимистическая трагедия». Но тем большим успехом пользовались у карамельщиц эти пересказы.
   – Ты бы, Аня, и нас сводила на эту постановку. Организовала бы.
   – Да обязательно организую, – обещала Аня. – Нельзя же, девочки!.. Так театр много дает!
   Благодаря Ане карамельщицы ходили на «Марию Тюдор», на «Квадратуру круга», на «Жизель». Накануне советовались, кто что на себя наденет, чтобы друг друга не повторить и в то же время исходя из реальных возможностей каждой.
   Потом дело было поставлено и вовсе на широкую ногу. Аня завела надежный блат в Центральной билетной кассе и не ленилась бегать туда после работы с заявками на коллективный просмотр. И так как не всем работницам театр был по карману, то иногда брали курс на кино.
   Аню даже обижало, если кто-то из девчат увиливал от коллективных посещений: «А я с Витькой пойду…», «А я с Сережкой была…»
   – Девочки, я просто вас не понимаю!.. По-моему, совершенно все по-другому воспринимаешь, когда в коллективе смотришь. Кому-то что-то непонятно осталось, потом можно обсудить. А от Сережки да от Витьки какое вы разъяснение получите?
   Ей самой уже и в голову не приходило идти со своим Колей один на один, забраться в угол да жаться там колено о колено. Аня теперь предпочитала идти культурно, одевшись как следует, на сеанс 7 часов 30 минут, сесть в том ряду, где сидят свои же работницы, чтобы каждая поздоровалась с ее мужем и сказала ему: «Это все ваша Аня для нас старается».
   Увлечение зрелищами сменилось увлечением дружескими посиделками. Переписали весь цех, когда у кого день рождения, и обязательно после работы чем-нибудь отмечали. Выход на пенсию – тоже. Бракосочетания – особенно. Конечно, без всяких крупных пьянок, Аня бы на это никогда не пошла. Но учинялась какая-то добрая и, в общем, полезная суетня, роднились между собой сердца женщин, и Аниному тщеславному сердцу была от этого особенно большая радость. Она и подарки покупала, и поздравительное слово говорила. И это получалось у нее и складно, и очень тепло.
   – Какая культурная женщина Анна Александровна! – сказала про Аню одна молоденькая работница, недавно из учениц.
   Девочка эта и не представляла, что у «культурной женщины» всего-то шесть классов образования и, заставь ее на бумаге написать те слова, которые она так бойко говорит, ей бы очень туго пришлось. Да Аня и сама теперь уже достаточно остро чувствовала (как, наверное, Николай Егорович – отсутствие глаза), что образования ей не хватает – она бы в коллективе сильно продвинулась.
   – Упустила я свои возможности, Коля, – сказала она как-то мужу. – Мне бы при матери хоть классов восемь закончить. Дура была!..
   – Возьми да поумней, – посоветовал Николай Егорович.
   – Шутишь! Это какой смех будет, если я за детскую парту сяду: во мне без малого восемьдесят килограмм!
   – Туда не с весу берут, – усмехнулся Николай Егорович. – Потом вовсе отяжелеешь.
   Так, с усмешкой да с подначкой, Аня почти решила, что с осени пойдет в седьмой класс вечерней школы. Написано было письмо в деревню, чтобы прислали справку за шесть классов. Николай Егорович купил для Ани учебник по алгебре, «Зоологию», «Историю Средних веков». Заправил две авторучки и положил все на видное место – может, захочет позаниматься, подготовиться. Но Аня обходила учебники, как лиса петлю с приманкой. Кончилось тем, что Николай Егорович на досуге сам читал «Зоологию» и «Историю Средних веков».
   – Война Алой и Белой розы, – заметил он, заслышав, как ссорятся в коридоре соседки.
   Аня его замечания не оценила.
   – Прочел свои «средние веки» – ну и убери, – сказала она. – Чего они будут лежать?
   Этим она как бы хотела сказать, что вечерняя школа – это еще пока вилами на воде писано. Николай Егорович надоедать ей не стал. Только ближе к началу нового учебного года все-таки спросил:
   – Форму-то школьную тебе покупать?
   Аня глубоко вздохнула:
   – Ох, Коля!.. Не знаю, что и сказать тебе.
   Заявление в вечернюю школу все-таки было подано. Правда, написал его Николай Егорович, а Аня только расписалась. В первый день занятий он ее проводил до школы. Вернулся домой и весь вечер чувствовал себя тревожно, необычно. Подумал о том, что часто теперь вечерами будет один. Но пожалел не себя, а Аню, которая, наверное, сидит теперь за партой ни жива ни мертва. Николай Егорович судил по себе: он бы тоже волновался, стеснялся, говорун он был плохой. Правда, ему почти сорок, а Анне всего двадцать восьмой, голова еще свежая.
   Сготовив по всем правилам ужин, Николай Егорович оделся и пошел встретить жену.
   – Жива? – спросил он ее.
   – Жива-то жива, – покачала головой Аня. – Устала очень. Это все ты, Коля! Придумал!..
   Посещала она занятия с месяц. Отдали соседям билеты на «Каширскую старину»: нужно было писать изложение по «Капитанской дочке». Не ходили в гости: Николай Егорович сел вычерчивать Ане трапеции и параллелограммы. Аня утешалась: другим и вовсе помочь некому. Про червей и моллюсков она кое-что выучила. Но сразил ее немецкий язык.
   – Не получится ничего, Коля, – трагически сказала она однажды. – Этой ведьме немке два понедельника жить осталось, а она еще сопит, придирается. Я, конечно, не Валентина Гаганова, но я тоже собой чего-то представляю. Можно и посчитаться.
   И добавила жалостно:
   – И так голова болит, Коля, ты не поверишь!.. Может, я в положении? Тогда на фиг все трапеции эти!
   Николай Егорович был сбит с толку, не разгадал Аниного маневра. В школу Аня больше не пошла, а через некоторое время сообщила:
   – Нету ничего, Коля. Прямо как гора с плеч!..
   Оставшись при своих шести классах, Аня особенно не унывала. На отношение коллектива ей обижаться не приходилось: она была бессменным членом цехового комитета, потом ее избрали в фабком, потом – делегатом на районную профсоюзную конференцию. Было ей даже предложение подать заявление в партию.
   Аня решила, что тут уже надо говорить все начистоту. Сначала она сослалась на невысокую грамотность, а потом, запылав щеками, призналась:
   – А еще, знаете ли, у меня отец сидел: овес с фермы выносил…
   Ей сказали, что овес – это не помеха, тем более что и отец ее давно умер. Но во второй раз почему-то уже не предлагали. И в Ане взыграла гордость. Она даже хотела отказаться от общественных поручений. Но Николай Егорович ее в этом не поддержал. Да Аня и сама понимала, как важно ей быть на виду. Не теряла она и надежды получить от фабрики отдельную квартиру, поэтому портить отношения ни с кем не хотела.
   – Мальчика-то возьмешь, когда квартира будет? – спрашивали те, кто знал, что у Ани растет в деревне сынишка.
   – Была бы квартира! – со вздохом отвечала Аня. – Дождись-ка ее!..
   Но Николай Егорович никакой квартиры не хотел ждать.
   – Когда за малышом поедем? – все время спрашивал он.
 //-- 5 --// 
   «Малышу» шел уже седьмой год. Бабка обочлась месяцами и с осени записала его в школу. Метрическое свидетельство Юры было в Москве у матери, и бабке поверили на слово, что парню полных семь лет, и приняли его в первый класс. Тем более что Юра был очень большой и очень самостоятельный.
   В долгие зимние вечера он, обученный буквам еще в доме Шубкиных, стал сам читать. Книжек в достаточном количестве бабка ему добыть не могла, и он читал журналы «Огонек», «Смену», «Крестьянку».
   В школе Юре очень понравилось: он тут оказался первым учеником. Его посадили поближе к доске, и если кто чего-нибудь не знал, он вставал и говорил. И был тщеславием в мать: ответит верно и всех оглядит, улыбаясь. Рыжие волосы, уши, нос у него были шубкинские, розовые щеки – Анины, а зубов вообще никаких не было – менялись.
   Аня и Николай Егорович приехали в деревню к Аниному дню, двадцать второго сентября. Шли со станции и увидели Юру. Он шагал из школы, одетый в замызганное пальтишко, из которого давно вырос. В руке у него была авоська с книжками, заменявшая портфель. Шапки на нем не было, и голова рыжела издалека, освещаемая сентябрьским солнышком. Когда он подошел ближе, то мать и отчим заметили, что никуда не годятся и ботинки. Ане при этом показалось, что Николай Егорович, который видел Юру в первый раз, был неприятно удивлен. Взгляд его, обращенный на модницу жену, как бы говорил: «Твой ли ребенок-то, что же это ты?..»
   Юра не кинулся к матери. Он остановился, оглядел гостей и сказал с неребячьим спокойствием:
   – Здрасте. Это вы приехали?
   Он уже знал от бабушки, что мать нашла себе «хорошего человека». Но это его пока мало касалось. Он не очень рассчитывал, что его отсюда заберут, и не очень к этому стремился. Все лето он ловил в речке раков, приловчившись хватать их за спинку голыми руками. В плетеной клетке у него жил свиристель, в ящике в сенях – кролик. И была некоторая опасность, что в его отсутствие бабка может свиристеля выпустить, а кролика ободрать.
   Юра холодно взял у матери песочное кольцо, обсыпанное орехами. Но тут же съел его и посмотрел на второе. Это второе подвинул ему уже Николай Егорович. Юра посмотрел пристально в его искусственный глаз и стал грызть кольцо.
   Потом, не обращая внимания на приехавших, словно это были совсем посторонние люди, Юра положил на стол свой букварь и нарочито громко стал читать, как бы желая показать, какая ерунда для него этот букварь:
   – Мама варила кашу. Катя кашу ела…
   Его локти, которыми он уперся в стол, были порваны, у ворота не хватало пуговок. Придя из школы, он снял корявые ботинки и теперь стоял в носках, из которых торчали маленькие грязные пальцы.
   – Мама, да что же ты так его водишь? – недовольно заметила Аня. – Рваное все на нем.
   – Озорничает много, вот и рваное, – сказала бабка. – А с меня теперь не больно спросишь: я вам не молодая ведь, все свои сроки отработала…
   И «баба Нюха» вдруг заплакала, захлюпала. Аня поймала ее взгляд, брошенный на Николая Егоровича. И поняла: мать расстраивается, потому что зять ей не понравился, совсем на другого рассчитывала, на молодого и на красивого. Хотя Аня и постаралась, чтобы Николай Егорович выглядел поинтереснее, но «бабу Нюху» обмануть было трудно: та в свое время знавала красивых мужиков.
   Чтобы удержаться, не сказать ненужного, бабка ушла в огород. Там дергала к столу позднее луковое перо и потихоньку горевала. Следом за ней вышла и Аня.
   – Мама, ты что это номера выкидываешь?
   Николай Егорович тоже понял, что не имел успеха у тещи. И подвинулся к Юре:
   – Пятерок много уже получил?
   – Много, – тихо сказал Юра. Он присматривался.
   – По какому же предмету?
   – По всем.
   – И пишешь чисто?
   – Не очень… Скажите, а почему у вас такой глаз?
   Николай Егорович в первый раз улыбнулся.
   – На войне мне выбили. У меня только один свой. А этот стеклянный. Точно в цвет не подобралось.
   Юра подвинулся к отчиму совсем близко.
   – А вы им видите?
   – Нет, ничего не вижу. Одним обхожусь.
   …А в огороде в это время шел совсем другой, более нервный разговор.
   – Не пойму я, чего тебе надо, мама, – уже сердясь, говорила Аня. – Мне с ним хорошо, а тебе какое дело?
   Мать мяла в пальцах луковое перо и дрожала губами.
   – Ты смотри, как он к ребенку отнесся… Ты еще не знаешь, как другие женщины с мужьями на этой почве мучаются.
   С крыльца сошли Николай Егорович и Юра.
   – Можно мы минуток на десять гулять пойдем? Вон Юрий мне что-то показать хочет.
   Они пошли по деревне, ветер гнал им в спину опавшие кленовые листья. Юра шагал чуть вразвалку, руки кинул за спину, изображая взрослого. Николай Егорович поглядывал на него и соображал, как бы его сегодня подстричь немножко. И если есть возможность, то и отмыть. Зарос парнишка, а ведь ему завтра опять в школу.
   Они вышли к сараям, стоявшим на отшибе, посреди сжатого, пустого овсяного поля.
   – Что же ты мне показать хотел? – спросил Николай Егорович.
   – Да ничего. Пусть они там себе разговаривают. А мы тут с тобой будем.
   Николай Егорович помолчал и сказал:
   – Хороший ты мальчик.
   Они присели на ворошок соломы. Из-под него выбежала мышка-полевка, но Юра не испугался.
   – А ты можешь свой глаз снять? – спросил он.
   – Могу.
   – Тогда ты лучше его не надевай. А завяжи глаз черной повязочкой. Всем будет понятно, что ты инвалид Отечественной войны. А так непонятно.
   – Ты думаешь? Ладно, сделаю.
   Юра посмотрел очень пристально на Николая Егоровича. И осторожно потрогал не очень чистыми пальцами его попорченную ранением щеку.
   – Только я боюсь, что тебе мама не разрешит: с глазом красивее.
   Николаю Егоровичу стало не по себе: ведь что-то он думает сейчас, этот рыженький пацаненок!.. Видел их с матерью вдвоем какой-нибудь час, а уже построил выводы. Но Николаю Егоровичу было радостно, что всего час потребовался, чтобы они с Юрой сошлись.
   Над голым полем промахали крыльями отлетающие грачи. Юра сделал движение руками, как будто целился в них. Большой нос его озяб. Он подобрал под солому ноги.
   – Сколько уж ты в деревне живешь? – спросил Николай Егорович.
   – Давно. Два года.
   Николаю Егоровичу Аня далеко не все рассказала относительно Юры. Он и сам родился и вырос в деревне, и ничего необычного в обстановке, которую он застал в доме у тещи, для него не было. Наоборот, ему, проведшему детство в крайней бедности, сразу бросился в глаза хороший достаток, только, пожалуй, порядка не хватало. Но было как-то тяжело, что они с Аней в Москве ходили по театрам, по гостям, а тут дичал этот малый в обществе бабки-нелюдимки. Ну ладно еще летом, туда-сюда побежит, в лес, на речку. А зимой-то как же они?..
   – Замерз? – спросил Николай Егорович Юру.
   – Нет, я мальчик не зябкий, – сказал тот, желая, видимо, продлить их разговор наедине.
   …Дома их ждал стол с ужином.
   – Ну что он там тебе интересного показал? – уже поладив с матерью, весело спросила Аня у мужа.
   – А это уж у нас с ним мужской секрет, – тоже весело ответил Николай Егорович.
   Они пробыли в деревне три дня. Больше Николаю Егоровичу с Юрой погулять наедине не пришлось: стенкой полил дождь, еще похолодало. Бабка топила печь.
   Юра пришел из школы и увидел, что мать собирается к отъезду. Он все еще не надеялся, что его возьмут с собой, и отнесся к этому внешне спокойно. Достал из сумки тетрадку с пятеркой и показал Николаю Егоровичу:
   – Еще одну получил.
   – Молодец!
   Аня сказала не без волнения:
   – Видишь, Юрочка, я вам с бабушкой денег оставляю. Мы тебе книжки вышлем и тетрадки. Бабушку не обижай, слушайся. Тогда мы и тебя в Москву возьмем.
   – Это когда? – серьезно спросил Юра.
   – Скоро… На тот год.
   Провожать до станции Юру тоже не взяли. В последнюю минуту он в темных сенях повис на руке у Николая Егоровича, но ничего не сказал, чтобы не услышали мать и бабка.
   Аня поручила мужу нести корзинку с яйцами и ведро с солеными грибами. Николай Егорович утратил весь свой франтоватый вид. Но это делали не корзина и ведро; попорченное ранением лицо его было так мрачно, так опустились плечи и виновато выгнулась спина, что казалось – идет по деревне не сорокалетний мужчина, а какой-то невзрачный старичок. К тому же и дождь моросил…
   – Да ладно, Коля, – уже в вагоне сказала Аня. – Ты же видишь, что я и сама переживаю. В школу его в Москве в шесть лет не примут, а тут он уже при деле и к маме привык.
   Николай Егорович поднял на жену свой единственный глаз и вдруг тихо произнес ругательную фразу. Никогда Аня от него ничего подобного не слыхала и поэтому очень испугалась. Ей и непонятно было, кого Николай Егорович, собственно, ругал: ее самое, угрюмую тещу или судьбу…
   Аня оправилась от испуга и сказала дрожащим, обиженным голосом:
   – Что это ты, Коля, себе позволяешь? Считаешься культурным человеком…
   …Юру они взяли из деревни на следующую осень. Бабка плакалась:
   – Теперь и съесть ничего не захочешь – одна!..
   – Мама, я поперек своему мужу не пойду, – сказала Аня. – Он Юру усыновить хочет.
   «Баба Нюха» во всем видела корысть:
   – Как не хотеть! Своих-то нету.
   Аня по поводу «своих» помалкивала. Пока с нее хватало: есть один сын.
   Юре купили новое пальто, и сразу же по прибытии в Москву Николай Егорович повел его в парикмахерскую. Потом они посетили зоопарк и музей Вооруженных сил.
   – Я хочу быть военным, – серьезно сказал Юра.
   – Почему?
   – Как почему? Разве не нужны разведчики? Столько книжек про это!..
   Вечерами Юра читал вслух, читал очень бойко, с выражением. Аня прислушивалась немножко испуганно: это в восемь-то неполных лет!.. Что же в двенадцать будет? Этак дурочкой рядом с ним окажешься.
   В первую ночь Николай Егорович встал и поглядел, как Юра спит. Для мальчика еще не было одеяла, он лежал под Аниным старым пальто, от которого пахло химчисткой и невыветрившейся ванилью.
   «Голова у него не разболелась бы», – подумал Николай Егорович.
   Некоторое время он, рискуя отвыкнуть от протеза, не носил своего искусственного глаза и прятал ранение под черной повязкой. Ане не сказал, что это он делает для Юры, а сказал, что самому так легче.
   Юра не ластился к отчиму. Но Аня замечала, что смотрели ли телевизор, обедали ли, играли ли в лото, Юра всегда садился рядом с Николаем Егоровичем, а не с нею. Свой школьный дневник он показывал только ему. Обращаясь к отчиму, Юра словом «папа» не злоупотреблял, зато в третьем лице он произносил это слово часто и с радостью:
   – Когда папа придет? Мы с папой пойдем!..
   Каждую субботу они с Николаем Егоровичем совершали поход в Ямские бани. В квартире была ванная, но все равно они предпочитали баню. Тут Юра, не рискуя показаться подлизой, изо всех сил тер мочалкой узкую спину Николая Егоровича. Тут увидел он впервые все его швы и шрамы и в порыве детской благодарности за подвиги прижался к ним своим намыленным животом. Он помнил, как в деревне раза три в зиму его мыла в корыте бабка, как это его раздражало и как он всячески от этого мытья увиливал. А теперь он только и ждал, когда Николай Егорович наберет в шайку воды, даст ему пощупать, не горяча ли, положит его на лавку и одной горстью будет поливать ему на спину, а другой рукой будет мылить и полегоньку тереть. Николай Егорович приучил Юру и париться. Потом он выпивал кружку пива, а Юре покупал лимонаду, и они выходили из бани и всю дорогу до дома веселились: такие они оба были чистые и красные.
   Вторым большим удовольствием для них обоих было ходить в гости к тете Стеше, сестре Николая Егоровича.
   Стеша была роста очень маленького. Видимо, вся порода у них, у Кушаковых, вышла такая мелкая. И если Николай Егорович ел для мужчины немного, то Стеша вовсе ничего не ела, только много пила чаю. И одежду себе покупала в «Детском мире». Была она женщина почти неграмотная, еле-еле расписывалась и работала уборщицей: убирала несколько подъездов в кооперативном доме у ученых. К этим же ученым ходила убираться по квартирам. Много времени уходило у нее и на поликлиники: постоянно Стеша лечилась, выстаивала в очереди на процедуры.
   Аня со своей единственной золовкой как-то не сошлась. Ей казалось, что Николай Егорович слишком уж радеет для своей сестры. Правда, Аня знала, что Стеша Николая Егоровича вырастила, хотя сама была старше его всего на девять лет, ходила с ним на руках побираться в голодные годы. Но все это было давно, а сейчас Ане казалось, что Стеша ее недостаточно высоко оценила, не сказала, что брату повезло: нашел себе молодую, красивую. К первому посещению их Стешей Аня всего наготовила и ждала похвал. Но Стеша почти ни крошки не съела, только выпила две чашки чаю «с пустом». И весь вечер промолчала. Аня не догадалась, что это от робости. И по уходе золовки позволила себе заметить:
   – Немые – и те на пальцах показывают, а эта сидит, как чурка. Нечего и удивляться, что никто замуж не взял.
   Посетила и она Стешу. Та не по скупости, а по недостатку фантазии купила какой-то торт. Побоялась, что своей стряпней не угодит.
   – Когда покупаете, на дату выпуска надо глядеть, – заметила Аня. – Ему пять суток.
   Больше она к Стеше не собралась – не понравилось: тесно, душно, поговорить не о чем. Николай Егорович ходил туда один, потом, когда привезли в Москву Юру, они отправились туда вместе.
   Вернувшись домой, Юра сказал матери:
   – А у тети Стеши на окошке зеленая травка растет!
   По неясной для Ани причине Стеша сразу привязалась к Юре, будто он был какой-то сирота. Чем он ей угодил, Аня так и не узнала. Но, поскольку это все-таки была родная сестра ее мужу, ревновать не приходилось: другая бы вообще брата отговорила чужих детей усыновлять. Но родственных отношений между Аней и Стешей так и не получилось.
   В квартире, где жила Стеша, был телефон. Сама она позвонить не решалась, наверное, из-за Ани, да и робела перед телефонным аппаратом. Звонил ей всегда Юра.
   – Позовите, пожалуйста, Степаниду Егоровну Кушакову.
   Стеша прижимала трубку к уху и шелестящим голосом говорила:
   – Але!.. Кушакова слушаить.
   Тогда Юра кричал:
   – Тетя Стеша, мы с классом идем на «Аленький цветочек»! Тебе надо посмотреть. У нас многие ведут своих родителей.
   – Да нет уж, – продолжала шелестеть Стеша. – Куда я?.. Ты с отцом иди.
   Уговорить ее не удавалось. Стеша двадцать лет прожила в Москве, а в театре не была. Раз только видела выездной спектакль в клубе.
   – Отметков-то плохих нет у тебя, Юра?
   – Конечно, нет! Что ты, тетя Стеша!..
   Когда Юра с Николаем Егоровичем раз в неделю приходили к ней, Юре разрешалось сидеть, сняв ботинки, с ногами на огромной, пышной постели. Его очень удивляло, почему у такого маленького человечка, как тетя Стеша, такая большая постель. Тем более что, кроме этой постели, в ее комнате уже почти ничего нельзя было поставить.
   – Оставались бы ночевать, – говорила им каждый раз Стеша.
   Юре очень хотелось остаться, но Николай Егорович торопил его и уводил домой. Стеша шла проводить их до трамвая. Все трое они были почти одинакового роста.
   Дома Юра передавал матери привет от тети Стеши.
   – Ну как она там? – великодушно осведомлялась Аня.
   – У нее давление. Сто пятьдесят на девяносто.
   Аня поглядела на своего рыженького сына:
   – Все ты знаешь!
   А Николай Егорович трепал Юру по волосам: он был ему благодарен за Стешу.
   Будь он другим человеком, он бы и не заметил, что чего-то не хватает в отношениях между Аней и ее сыном. Вроде она его и любит. Но любит, как тетка племянника или как теща зятя: рядом – хорошо, а лучше – на расстоянии. Отчасти Николай Егорович мог это понять: ребенок вырос на чужих руках, в стороне и, за исключением некоторых внешних черт, ни повадкой, ни характером не был похож на свою мать. И не то чтобы Юра боялся ее, но он был настороже: вдруг она не поймет и обидит. Что-то похожее Николай Егорович находил и в своих взаимоотношениях с Аней. Может быть, это их с Юрой и сближало. У них даже тайны общие появились. Так, они оба тайком вздыхали об Элине Быстрицкой.
   – Ох, глупые!.. – сказала тетя Стеша, когда они открылись ей. – Да на кой же вы ей нужны, Елине-то этой?
   С тех пор как взяли Юру, Ане хлопот прибавилось и заметно убавилось в комнате места. На ночь складывали стол, чтобы ему постелить. И если Аня тяготилась главным образом теснотой, то Николая Егоровича подчас раздражало другое: она часто забывала, что сыну уже десятый год, что не все при нем можно говорить, тем более что мальчик понятливый. Он ловил себя на том, что даже если Юра и неправ, то ему хочется принять его сторону.
   Раз Юра наклеил на стенку какой-то корабль, вырезанный из журнала.
   – Что ты обои-то портишь? – прикрикнула Аня. – Не мог кнопкой приколоть?
   – Тут мое место, – хмуро сказал Юра.
   – Твое! Твое – у бабки в деревне.
   – Чтобы я этого больше не слышал! – вдруг прикрикнул Николай Егорович, в первый раз указав жене, что не она, а он в этой комнате хозяин.
   Аня резкость мужу простила: в конце концов, речь шла о ее же собственном сыне. Но размолвки из-за Юры на этом не прекратились.
   Как-то Аня принесла с работы три билета в кино.
   – Папа говорит, что мне эту картину смотреть не надо, – сказал Юра.
   – А куда же я билет дену? Уж очень много твой папа понимает!
   Потом Аня шепотком спросила Николая Егоровича:
   – Коль, про что картина-то? Там, говорят, про это…
   – Именно что «про это», – Николай Егорович покачал головой. – Ведь знала!
   Аня виновато вздохнула. Когда Юра уснул, сказала мужу:
   – Что же это мы ссориться стали, Коля? Так хорошо жили!..
   …Весной пятьдесят девятого года Юра перешел в пятый класс со всеми отличными отметками. На радостях они с Николаем Егоровичем поехали кататься на речном трамвае. Погода не задалась, дождливо. Но они не жалели, что поехали.
   – Не раздумал военным-то стать? – спросил Николай Егорович.
   – Конечно, нет.
   Юра в свои одиннадцать лет ростом почти догнал отчима. Стал крупным, видным, большеголовым малым. И все-таки приходилось следить, чтобы у него и уши и шея были чистые.
   – У военных разлуки много, – осторожно сказал Николай Егорович.
   – С тобой мы все равно будем видеться. А если меня куда-нибудь забросят, мы придумаем код.
   – Ладно, – согласился Николай Егорович. Снял свой плащ и накинул на Юру.
   Летом Аня свезла сына в деревню к бабушке. А вернувшись, навела в комнате образцовый порядок.
   – Выкину я Юркино барахло, – сказала она мужу, извлекая из-под дивана железки и моточки проволоки. – Приедет, новых натащит.
   Но железки Юре уже не понадобились. Как сына инвалида, участника Великой Отечественной войны, кавалера двух орденов – Славы и Красной Звезды – его приняли в Суворовское училище.
   Что-то подсказывало Николаю Егоровичу, что так лучше для Юры. Но когда он его туда отвез, то на обратном пути вдруг почувствовал боль в сердце и еще на вокзале зашел в медпункт.
   – Не выпили? – сразу спросил врач.
   – Нет, – сказал Николай Егорович. – Не пью.
 //-- 6 --// 
   Николай Егорович и Аня опять остались вдвоем. Аня немножко потосковала, муж ее стал еще молчаливее. Кончились телефонные переговоры со Стешей: и Юры не было, и Стеша теперь часто лежала по больницам. Как-то раз Аня, чтобы угодить мужу, побежала к ней во Вторую градскую… Стеша почему-то испугалась: если уж Аня пришла, то не конец ли?
   А на своем сладком производстве Аня по-прежнему преуспевала. Приносила домой по сто двадцать, по сто сорок рублей, теперь уже в новых деньгах. Всего десятки на две-три меньше мужа. И по-прежнему состояла в общественницах: три года подряд была председателем цехового комитета. Но Николай Егорович хорошо помнил: когда они познакомились и потом поженились, Аня этой работой была очень увлечена и никакое общественное поручение ее не тяготило. Теперь же она приходила с фабрики и начинала с того, что кого-то ругала и жаловалась Николаю Егоровичу, что ее работой задушили, что она воз тянет, что все это последний год и т. д.
   – Это верно, что тяжело, когда желания нету, – заметил Николай Егорович.
   – Что значит желания нет? Просто уже никакие нервы не выдерживают.
   – Отведись.
   – «Отведись»!.. Сколько сил отдала! Соплюхи эти, что ли, меня заменить могут?
   Николай Егорович взглянул на жену своим одиноким глазом, словно хотел сказать: ну, ты, спасительница отечества!.. Но сказал обычную в этих случаях фразу:
   – Незаменимых нет.
   В театр они теперь ходили все реже. Во-первых, купили телевизор. Во-вторых, все, что раньше Ане нравилось безоговорочно, теперь уже как-то не волновало. Некоторая слабость осталась у нее по-прежнему к Театру Советской армии, и лучшей актрисой она почитала Людмилу Касаткину.
   Жили они с Николаем Егоровичем мирно, никогда между собой не скандалили, не повышали друг на друга голос и для окружающих были очень удобными соседями. Николай Егорович охотно давал взаймы, а Аня не занимала своими вещами общих углов в коридоре, не развешивала своего белья над чужими кастрюлями. Оба никогда не висели на общем телефоне, разве что Аня по своим профсоюзным делам.
   Но за последнее время у нее была только одна неотвязная мысль, вытеснившая все остальное, – отдельная квартира. И в связи с этим снова ожил интерес к общественной работе.
   – Я такой воз везу, да если они мне не дадут!..
   За короткий срок Аня организовала два культпохода: один – в цирк, другой – в оперетту, выхлопотала у дирекции автобус для экскурсии в Домик в Клину, собрала трем пенсионеркам на подарки и помогла библиотекарше-передвижнице провести в женском общежитии встречу с известной поэтессой.
   – Девочки, – еще накануне очень волновалась Аня, – я вас прошу: отложите вы все ваши свиданки. Приедет пожилой человек, стихи про любовь пишет. Послушаете, может быть, и для себя какой-то вывод извлечете.
   Встреча в общежитии прошла очень хорошо. Слушали внимательно, потом одарили поэтессу цветами и отвезли домой на фабричной машине. Аня добросовестно отсидела весь вечер, хоть и устала, под конец с трудом одолевала зевоту: встала-то чуть свет.
   – Приезжайте к нам еще, пожалуйста, – сказала она, провожая поэтессу, – мы очень поэзию любим.
   Дома она пожаловалась Николаю Егоровичу:
   – Не умеет все-таки, Коля, наша молодежь себя держать. Выскочили в чем были – в халатах, в бигудях… Хорошо, что я сама в дверях встала, не пустила, пока не оделись как люди.
   Николай Егорович поинтересовался, что за поэтесса у них была.
   – Я фамилию не запомнила, – честно призналась Аня. – Интересная еще женщина. В черном джерси.
   – Ты что же, на показе моделей была? Ведь стихи же слушала.
   Аня даже немножко обиделась.
   – Ну, знаешь, Коля!.. Не тем у меня сейчас голова занята.
   А в голове была квартира. Но квартиру дали не Ане, а Николаю Егоровичу. Для нее это было почти неожиданно: она как-то упустила из виду, что у мужа военные заслуги, что у него нет глаза и что он на своем производстве человек очень нужный и знатный. Если бы он сам об этом ей говорил, она бы уже давно вознегодовала: как это – не считаются с инвалидами войны, не ценят самоотверженного труда!
   – Коля!.. – сказала Аня, закрыв свои голубые глаза. – Вот теперь мы поживем как люди!
   Поставь он ей тут условие, чтобы был наконец ребенок, возможно, на радостях она бы и согласилась. И был бы у него еще сын. Но он смолчал. Ане шел тридцать девятый год. Она столько здоровья и нервов растратила на то, чтобы этих детей не было! Так неужели же рожать в сорок лет?
   …Квартиру они получили на Бутырском хуторе, недалеко от завода, где работал Николай Егорович. Аня сбыла светлый рижский гарнитур, купленный восемь лет назад, и купила темную «Ютту». Телевизор «Рекорд» в светлой отделке в эту «Ютту» не вписывался, его отдали тете Стеше, а купили темный «Рубин» на ножках.
   Сидя около экрана 50 сантиметров на 38, Аня вновь испытала все живые радости и смотрела все передачи подряд. И если спектакль или фильм ей нравился, то она это относила опять же на счет размера нового экрана и четкости изображения.
   Хлопоты, связанные с переездом на новую квартиру, совсем подорвали Анин интерес к общественным делам: своих дел невпроворот, перевезти все, обставиться. Один только пол циклевали и покрывали лаком целую неделю, обои на свой вкус переклеивали. С другой стороны, Аня все-таки чувствовала себя обиженной: почти пятнадцать лет она не жалела своего времени для других, а если бы не муж, то и сейчас сидела бы в коммунальной квартире.
   – Кончать эту беготню надо, Коля, – как-то заявила она Николаю Егоровичу. – Хорошенького помаленьку им. Если все часы вместе скласть, какие я для людей потратила, можно два института закончить.
   Николай Егорович удивленно посмотрел на нее: что это она вспомнила об образовании, без которого прекрасно обходилась? Но он ничего не сказал, только повел плечами.
   Надо было знать ее Колю, чтобы понять: молчит-то он молчит, но видит ее насквозь. Знает, как она любит быть на виду, любит, чтобы люди от нее хоть в чем-то зависели, чтобы шли с просьбами, услуживали и даже заискивали. Аня долго помнила, как Николай Егорович рассердился, когда в благодарность за выхлопотанную ею путевку в Ессентуки помогли Ане достать банлоновый костюм, а в другой раз – ковер без открытки.
   – Тебе скоро, как городничему, носить начнут, – сказал он и долго не хотел заколачивать пробки в панельную стенку, чтобы повесить этот ковер.
   – Коля, да ты, ей-богу, как ребенок! – обиделась Аня. – Люди же видят, что я со своим временем не считаюсь. Ну отблагодарили за внимание. Самому же тебе лучше, чем спиной по голой стенке шаркать.
   Ковер в конце концов был повешен. Николай Егорович знал, что далеко не всегда Аня действует из голой корысти. Кроме болезней, путевок, походов по театрам и музеям она охотно улаживала семейные ссоры, занималась сватовством, молодым и пожилым была подругой и приятельницей. Но совершенно счастлива она бывала лишь тогда, когда за все хлопоты и усилия ее осыпали словами благодарности.
   Эти слова стали ей нужны как воздух. Аня думала, что со стороны это и не заметно. Но однажды получила урок.
   Одна из пожилых карамельщиц, когда ей было фабричным комитетом в чем-то отказано (и не по Аниной вине), сказала:
   – Разве ты для меня сделаешь? Я ведь тебе не подружка, и отблагодарить мне тебя нечем.
   Аня возмутилась, а потом испугалась: значит, что-то стало известно?! И тревожно покосилась на Лиду Дядькину, которая тоже была членом цехового комитета и присутствовала при этом неприятном разговоре.
   Но Лида просительницу не поддержала:
   – Ульяна Петровна! Разве можно так безответственно!..
   Ульяна сразу пошла на попятный, как будто застеснялась Лиды:
   – Чего с меня взять, я ведь малограмотная…
   «Малограмотная!.. – горько подумала Аня. – Зарплату получишь, небось сосчитать сумеешь!..»
   И оставшись с Лидой один на один, спросила:
   – Ну ты скажи, Лида, за что?..
   Всегда веселая Лида сидела, сжав губы.
   – Аня, ну что я тебе буду говорить? Ты сама все прекрасно понимаешь.
   Когда-то у них с Лидой Дядькиной была большая дружба. Как-никак, а ведь это она познакомила Аню с Николаем Егоровичем. Потом у Ани ничего с вечерней школой не вышло, а Лида без особых охов и стонов одолела восьмой, девятый, десятый и вышла замуж за своего одноклассника, белоруса Петю Луковца. Аня с Николаем Егоровичем ходили тогда к Лиде в гости – обмывать сразу два аттестата зрелости. Хозяйке предстояло родить, но она порхала бабочкой. Ждала уже второго, а первый мальчик только еще ползал по полу.
   – Что это ты, мать, ясли на дому устраиваешь? – шутя спросила Аня. – Сверх плана выдавать начинаешь.
   – Нам можно, – весело отозвалась Лида, – качать есть кому: у Луковца моего день ненормированный, да еще свекровь в запасе.
   Потом призналась Ане:
   – Уж я все рассчитала: в марте – в роддом, до сентября кормлю, а там – бабке в лапы. И полный вперед, на заочное!
   …Теперь Лида была уже на четвертом курсе пищевого института. А самый младший, уже третий по счету, Луковец не давал ей по ночам спать и отмотал все руки.
   – Это не ребенок, а империалист какой-то! – говорила Лида.
   Профсоюзной работой ее Аня старалась не загружать особенно: где уж с тремя грызунами, да еще заочнице! Но Лида как будто была двужильная. И то ли характер у нее был полегче, то ли пограмотнее она была, чем Аня, то ли память у нее на обещания была покрепче, но Аня стала замечать, что чаще всего со всякими просьбами и предложениями бегут прямо к Лиде, а не к ней. Особенно молодежь.
   – Лида, как бы на выставку графики? Поговори, пожалуйста.
   – Лидочек, у Нинельки свадьба. Надо нам организоваться.
   – Лида, а как насчет турлагеря? Ты узнай, пожалуйста, у Доброхотовой.
   А что касается сугубо личных просьб, то с ними и вовсе шли к Лиде, словно бы Аню стеснялись. С одной стороны, Ане казалось нормальным, что со всякими пустяками не лезут сразу к ней, как к равной, как к подружке. С другой стороны, было все это и как-то тревожно: уж не утратила ли симпатий и доверия?
   – Что это ты за посланник такой? – заметила она раз Лиде. – Пусть сами подойдут, если нужно.
   Лида Дядькина «наглела» на глазах.
   – Аня, будем говорить честно: не обязательно ждать, пока подойдут, можно и самой поинтересоваться. Люди все разные: есть такие, что и стесняются.
   «Тебя что-то не стесняются! – подумала Аня. – Это мне не с Ульянами Петровнами ухо востро держать надо, а с тобой, милка моя!»
   И сказала как можно великодушнее:
   – Господи, а чего ж стесняться? Не они для нас, а мы для них.
   Перед выборами фабричного комитета Аня сильно поволновалась. Следуя Лидиному совету, сама подходила к людям, интересовалась. Когда одну работницу положили в загородную больницу, Аня собралась и поехала, хотя ехать нужно было тремя автобусами и погода была совсем дрянная. На свои личные деньги купила апельсинов и букетик подснежников.
   – Анна Александровна, солнышко! – благодарила больная. – Спасибо вам всем, не забываете меня. Вот и Лидочка уже три раза была.
   Казалось бы, Аня могла только радоваться, что ее помощники без всякой указки, не в порядке поручения, съездили, навестили больного человека. Но она возвращалась из больницы с тяжелым чувством. Опять эта Лидка!.. Знала бы, так можно было самой и не ездить. И Аня поймала себя на мысли, что не только все эти люди с их болезнями, заявлениями, запросами давно ей не нужны, но, что самое главное, и она-то сама им давно не нужна. Уйди она в сторону, разве жизнь остановится? Цех будет работать, карамели выпустят, сколько надо. А захотят выставку графики посмотреть, так та же Лидка их сводит.
   На перевыборах Аня отчиталась в проделанной цеховым комитетом работе и попросила ее освободить. В душе была у нее некоторая надежда, что самоотвод ее принят не будет и что попросят ее и дальше поработать. В заключение своей просьбы она добавила со свойственной ей игривостью:
   – А то, знаете, на меня уж муж мой обижаться стал. Ревнует, поскольку я совсем дома не живу.
   Она знала, что никто ее слов Николаю Егоровичу не передаст. И ей было приятно, что присутствующие на собрании мужчины посмотрели на нее с особым значением.
   Но Анины тайные надежды не оправдались: самоотвод был принят. Правда, в протоколе записали, что возглавляемый ею цеховой комитет работал хорошо, люди не считались со временем, обеспечили борьбу за качество продукции, за культуру труда, провели большую культурно-массовую работу и т. д. Но было записано, что именно люди, а не персонально она, Анна Александровна Доброхотова.
   – Отдохнешь, Аня, – сказал ей кто-то из бывших подружек, желая поддержать: заметили, как она повяла.
   – Неужели нет! – с вызовом воскликнула Аня. – Конечно, отдохну.
   И подумала: «Чего я психую? Ведь сама же этого хотела».
   Успокоить себя ей не удалось. Домой она вернулась взволнованная, с красными пятнами на щеках.
   – Ты представляешь, Коля, кто на мое место метит? Соседушка наша бывшая, Лидка Дядькина. Знаешь, какую карьеру баба делает!..
   И Аня стала рассказывать мужу, что Лиду посылают от фабрики на «Голубой огонек», какому-то ансамблю торт преподносить.
   – Вчера репетиция была. Шла с этим тортом, так небось ног под собой не чувствовала!
   Николай Егорович благодаря жене был в курсе дел Лиды Дядькиной. Знал, что семейство все прибавляется, что муж Лидии Луковец хоть и любит детей, но уже обалдел от них. Что со свекровью у Лиды контакта не получилось, а сдать всех ребят на пятидневку ни у Лиды, ни у ее мужа духу не хватало.
   – Не понимаю, Коля, ради чего она на себя этот хомут надела, – сказала Аня. – Требования сейчас к профсоюзной работе поднялись, только успевай поворачивайся. А квартиру им и так после третьего ребенка дали. Зуд, что ли, у ней такой – на людях-то вертеться?
   – Зато ты отзудилась, – сказал Николай Егорович. – Теперь, может, соберешься, Юре письмо напишешь.
   Двадцатилетний Юра уже учился в одном из ленинградских высших военных училищ. Два раза в году приезжал к родителям. А Николай Егорович по субботам ходил на междугородную, заказывал разговор на пять минут.
   – Ты знаешь, Коля, как я не люблю писать, – созналась Аня. – Теперь мы вполне к нему и съездить можем.
   Она словно бы ссылалась на то, что раньше при ее загруженности о родном сыне подумать некогда было. Николай Егорович все ее маневры угадывал, но сейчас он видел, что жена все-таки расстроена, что, может быть, это первые в ее профсоюзной карьере настоящие тяжелые минуты, и ничего больше ей говорить не стал. Налил ей чаю.
   Казалось бы, в результате он сам только выиграл: Аня, свободная от общественных хлопот, теперь все внимание перенесла на него самого. Но они вдруг поменялись местами: теперь позже стал приходить домой Николай Егорович. Аня была удивлена и обижена, потребовала объяснений.
   – Ребятам помочь нужно было. Молодые совсем, только из профтехучилища.
   – Понятно! – заключила Аня. – Это ты за квартиру стараешься. Брось, Коленька, производство тебе и так обязано.
   Николай Егорович, чтобы таких замечаний избежать, старался задерживаться не слишком часто, особенно по субботам, когда у Ани была стирка. Мужа она уже давно не пускала ходить по баням. Да одному, без Юры, ему это и не доставляло большого удовольствия. Хотя Николаю Егоровичу было непонятно Анино отвращение к баням и прачечным, но он охотно помогал ей возиться со стиральной машиной и развешивать белье на лоджии.
   – Только трико свои не вешай на самый вид, – просил он.
   – Интересно!.. Да ведь они чистые.
   Николай Егорович усмехнулся.
   – Ты вот фильмы разные смотришь – разве там вешают?
   Один только раз Аня поступилась субботней стиркой: по телевизору показывали «Свадьбу в Малиновке». Они уже видели эту «Свадьбу», поэтому Николай Егорович к телевизору не сел, а поместился где-то сбоку от Ани с газеткой. В разгар событий на экране он поднял голову, но посмотрел не в телевизор, из которого неслись веселые бабьи визги, а на Аню. Она сидела раскрасневшаяся, в халате из яркого жатого ситца, с голыми руками. С розовой ноги ее свалилась тапочка. На лице у нее была написана такая радость сопричастности к событиям в Малиновке, что Николай Егорович не смог сдержать усмешки. Он отложил газету и тоже стал смотреть, стараясь понять, что же все-таки так радует жену. Но так и не понял.
   После картины Аня поставила чайник и накрыла вечерний чай. Она сама пила его всегда почти пустой: конфеты и печенье давно приелись ей в цехе. В крайнем случае пила с сахаром и оставляла себе к чаю кусок селедки, чтобы лучше пилось.
   …Теперь, в отдельной квартире, им было так спокойно!.. За стенами не раздавалось никакого шума, разве что лифт прошипит на лестнице. Не обязательно было мыть с вечера посуду, можно оставить на утро – кухня своя. Можно полураздетой, а то и совсем раздетой выйти в коридор. Аня очень удивлялась своему Коле, который всеми этими возможностями не пользовался. Но она не была неблагодарной: она помнила, что радостями отдельной квартиры обязана Николаю Егоровичу. И первые полгода в этой квартире у нее с мужем был опять медовый месяц, за который она расплатилась трудным абортом. Но, оправившись после него, снова расцвела.
   …Кто бы посмел сказать, что она своего мужа не любила! Но Аня начала как-то тяготиться собственной верностью мужу, который, как ей казалось, этого в должной мере не ценил: ни разу ее не приревновал, ни разу не допросил, где она была, что делала. А ведь она, между прочим, не в диком поле скотину пасла, а среди людей работала, где есть на кого поглядеть, с кем провести время. Словом, на Аню надвигался «бабий век», и она стремилась взять от жизни свое. Может быть, времени свободного стало побольше, голова разгрузилась?..
   Она не могла пожаловаться на холодность мужа. Но Николай Егорович никогда не был особенно активен, как будто боялся навязываться. В последнее же время он взял привычку задерживаться с «пацанами» из профтехучилища, приходил усталый и словно бы не замечал жены.
   В общем, получилось так, что Аня два раза изменила своему Николаю Егоровичу.
   Она давно уже приметила, что к ней неравнодушен технолог из их цеха, человек не очень молодой и семейный. Но ведь и она была не барышня. Как-то согласилась посидеть с ним в кафе «Гвоздичка». Потратился он всего на четыре рубля восемьдесят копеек, но уже как-то обязал. Потом пригласил в «Софию». Аня там наелась жареной баранины, у нее ныла печень, но Николаю Егоровичу она пожаловалась на сердце и даже послала в аптеку взять валерьянки.
   Первая измена произошла в день Восьмого марта. На фабрике устроили вечер в складчину, и за Аню пятирублевый пай внес технолог. После вечеринки он поймал такси и привез Аню в один из кривых переулков на Переяславке. Они ощупью спустились по темной лестнице в полуподвальное помещение. Анин кавалер открыл ключом какую-то холодную дверь, и она очутилась на горбатом, шершавом, тоже очень холодном диване. Оказалось, что здесь была контора ЖЭКа, где технолог работал по совместительству. Тут недавно делали ремонт, и Аня все пальто уваляла в побелке.
   – Что же, лучше места не придумали? – в сердцах сказала она технологу и подумала: «Десятки две потратил, так уж думает, что можно как последнюю!..»
   И потом она не столько переживала измену мужу, сколько ей страшно было вспомнить диван, на котором она лежала. Она и с технологом перестала здороваться после этого. И сердилась на Николая Егоровича, который в тот вечер не пошел с ней вместе на праздник и тем самым не оградил ее от всяких ухаживаний.
   В другой раз вышло вовсе нелепо! Умирала в больнице Стеша. Около нее сидели Николай Егорович и приехавший на несколько дней из Ленинграда Юра. А Ане во что бы то ни стало нужно было забрать по открытке из магазина холодильник «Ока». Она привезла его домой на такси, и шофер, молодой молчаливый парень, помог ей этот холодильник внести. Он не сразу ушел, топтался в коридорчике, и Аня решила попросить его сдвинуть кухонный шкаф, чтобы холодильнику было место. И когда они оба оказались затиснутыми в угол, то даже трудно было понять, кто кого первый обнял.
   Когда Аня закрыла за этим таксистом дверь, то с опозданием испугалась. Во-первых, жильцы из соседней квартиры могли заметить, что он долго у нее был. Во-вторых, парень этот мог быть и больным. А в-третьих, ей показалось, что он шарил глазами по обстановке. Потом обчистят, и следов не найдешь. Но вскоре Аня успокоилась, вымылась в ванне и стала ждать из больницы мужа и сына.
   А те сидели в сквере недалеко от больницы. Николай Егорович плакал, и ни он сам, ни Юра не хотели, чтобы Аня это видела. Стеша скончалась час назад.
   Была середина апреля, в сквере еще лежали островки снега. На Юре была плотная шинель, а на Николае Егоровиче второпях надетый старенький плащ и холодная кепка на голове.
   – Пойдем, папа. Ты ведь замерз.
   – Сейчас пойдем. Погоди, Юра…
   Так они и сидели: один пожилой, маленький, какой-то убитый, другой совсем молодой, высокий, крупнолицый. А думали оба об одном – о покойной Стеше. Юра вспоминал о том, как, попав в Суворовское училище, он первое время очень тосковал и хотел убежать. Но не домой, а к тете Стеше: она бы его приютила, а мать, конечно, послала бы обратно.
   А Николай Егорович вспоминал, как пришел сразу после женитьбы на Ане к своей сестре. Сказал, что ему теперь хорошо. А она на это сказала:
   – Дай Бог, чтобы на подольше!..
   Значит, не надеялась, что это навсегда. Хотела только, чтобы ему подольше хорошо было.
   Перед смертью Стеша два дня ничего не говорила, никого не узнавала, но незадолго до конца вдруг сказала Николаю Егоровичу и Юре:
   – Оставались бы ночевать…
   Наверное, ей показалось, что она опять у себя дома, на своей огромной постели, и что Юра еще маленький…
   – Давай я такси поищу, – предложил Юра отчиму. – Ты устал очень.
   – Ничего. Дойдем с тобой потихоньку.
   После Стешиной кончины близких родных у Николая Егоровича не осталось. Конечно, он понимал, что, случись что, за его спиной целый коллектив товарищей, весь завод, на котором он проработал с самой войны. Но он не хотел перед собой лицемерить: важно было, чтобы свой человек пришел в последний час. И его утешало, что такой свой у него есть – двенадцать лет назад усыновленный им рыженький мальчишка, Юрка.
   – Ну, пойдем. Темнеть стало.
   Аня открыла им дверь и спросила тревожно:
   – Что это вы так поздно?
   Николай Егорович молчал. Юра сдержанно рассказал матери кое-какие подробности Стешиной смерти.
   Аня попробовала всплакнуть, но это у нее получилось недостаточно искренне. И Николай Егорович оборвал ее:
   – Хватит!..
   Аня вздрогнула и замолчала. Это было нелепо, но ей показалось, что муж догадывается о ее сегодняшнем приключении с таксистом, что обязательно на ней остался какой-нибудь предательский след, который или муж, или сын заметили. Но Николай Егорович на нее и не глядел, а Юра если и встречался глазами, то больше из вежливости.
   – Я, папа, на поминки остаться не могу, – сказал он. – С кладбища – прямо на вокзал. Надеюсь, мама тебе поможет.
   – Чего помогать! – отрывисто кинул Николай Егорович. – Там жильцы в доме все хотят сделать…
   И он задергал губами. Юра принес стакан воды и погладил отчиму руку. Аня сидела никому не нужная, оскорбленная. Она как раз и рассчитывала, что хлопотами на похоронах и поминках загладит свое невнимание к покойной золовке.
   Похоронив сестру и проводив в Ленинград Юру, Николай Егорович ходил молчаливый и горький, ему было не до того, чтобы разгадывать тайны жены. И Аня, когда страхи заболеть или снова оказаться в положении кончились, только улыбалась сама себе: что поделаешь, когда она всем молодым мужчинам внушает любовь? Ей и думать не хотелось, что и технолог, и таксист просто воспользовались моментом. Таксист, правда, пытался встречу повторить: Аня увидела его с лоджии. Но Николай Егорович как раз был дома, и Аня сделала таксисту знак, чтобы убирался.
   «Господи!.. – сказала она сама себе в минуту легкого раскаяния. – Я ведь не за деньги. Другие женщины на целый месяц на юг специально для этого ездят…»
   Потом ее начало раздражать, что Николай Егорович все никак не придет в себя после Стешиных похорон и поминок. И не рассчитав сроков, дней через десять после золовкиной смерти Аня, без чувства меры накрасившись и сделав волосы еще рыжей, чем они до этого были, попробовала показать своему Коле, как она его любит. Руки ее, которыми она обхватила его за шею, как всегда, пахли ванилью и ликером, но теперь этот запах почему-то показался Николаю Егоровичу противным.
   – Да ты что, проститутка, что ли?.. – резко спросил он, увидев у нее на щеке ко всему прочему еще и нарисованные черные родинки.
   Аня оскорбилась, но потом подумала, что может же муж, в конце концов, за столько лет ее один раз и обругать.
   – Другой бы радовался, – сказала она, – что жена его так любит.
   Но Николай Егорович что-то не радовался. Долго еще после Стешиной смерти к нему приходили малознакомые люди, извинялись и просили взять деньги, которые они якобы остались должны за работу покойной Степаниде Егоровне.
   «Ничего себе пахала баба! – думала Аня. – Половину Москвы обслуживала!»
   Позже она узнала, что Стеша оставила Николаю Егоровичу и Юре тысячу рублей в новых деньгах. Кое-что из ее добра пошло дальней родне, а ей, Ане, не досталось ровно ничего. Была у нее мысль попросить из этой тысячи у Николая Егоровича себе на шубу, но что-то удержало. Уже позднее Аня горько раскаялась в своей деликатности, потому что уже тогда, после Стешиной смерти, появилось у нее ощущение, что мужнина любовь пошла на убыль. Впрочем, она и мысли не допускала, что Николай Егорович куда-то от нее денется.
 //-- 7 --// 
   В начале лета они поехали к матери в деревню. Там Аня, оголив плечи и ноги, часами лежала в огороде на зеленом лужке возле бани и слушала, как за сараем Николай Егорович строгал что-то рубанком, колотил деревянным молотком по листу железа; у тещи всегда хватало для него поделок.
   – Отдохнул бы ты, Николай, – для вида скажет старуха, проходя мимо зятя. А в уме держит одно: что бы это еще такое ему велеть сделать, пока не уехали?
   …На голое Анино плечо села маленькая бабочка. Она согнала ее, чуть не раздавив, и на плече остался теплый желтенький след. Аня поправила под головой высокую перовую подушку, вынесенную ей в огород матерью. Подушка уже пропахла травой и укропом, который отсеялся по всему огороду.
   «Как хорошо лежать-то, – думала Аня. – Позвать, что ли, Колю? Да нет, чего его отрывать? Он ведь любит с железками всякими возиться…»
   Но, пролежав еще с полчаса, она все-таки позвала:
   – Коля!
   Николаю Егоровичу перешло за пятьдесят. Волос на голове у него осталось вовсе мало, и лицо исхудало. Еще весной Аня придумала, чтобы он носил черные очки: и модно, и глаза стеклянного не видно. И чтобы муж, не дай бог, не обиделся, она ему очки достала дорогие, самые модные, два часа отстояла за ними в магазине «Лейпциг».
   Аня подвинулась, чтобы дать Николаю Егоровичу место на большой подушке. Но он не лег, а сел рядом.
   – Ты бы накрывалась чем-нибудь – обгоришь.
   – Да ну, что здесь, Сочи, что ли? Знаешь, Коля, мне вчера с вечера что-то в правом боку все неловко было.
   – Кушала много на ночь.
   Разговор получался какой-то не слишком ласковый. И Аня с тревогой подумала: «Может быть, он слышал чего?..»
   С матерью у них с первого же дня начались какие-то обидные для Николая Егоровича разговоры. Старуха упорно считала, что Ане в замужестве шибко не повезло. Аня сдержанно улыбалась и говорила, что она в общем судьбой своей довольна. Но мать только трясла головой:
   – Да полно-ко!.. За что тебе его любить-то? За то, что ли, что журналы все читает? Тебе бы такой ухарь нашелся!..
   – Глупости ты говоришь, мама, – спокойно отзывалась Аня. Но можно было догадаться по тону, что отчасти это и так.
   Вечером мать стелила ей на своей постели, а Николая Егоровича норовила «отсадить», спроваживала спать в сени.
   – Отдохнешь от него, Нюра. Чай, и там, в Москве, надоел.
   «Любит мама не в свое дело лезть», – думала Аня.
   И вот теперь, жалуясь мужу на то, что вчера в боку было неловко, она пыталась оправдаться перед Николаем Егоровичем за то, что последовала совету матери и спала одна.
   Николай Егорович тоже прилег, но не рядом с Аней, а поодаль. Теперь, когда он очень похудел, резче стали заметны бугры и швы под его вставным глазом, веко словно еще больше отяжелело, и все чаще Николай Егорович доставал из кармана носовой платок, чтобы вытереть влажную подглазницу.
   «Наверняка на маму обижается, – размышляла Аня. – А я-то тут при чем?..»
   – Поедем домой, – вдруг сказал Николай Егорович.
   – Это почему же?
   Он не ответил, но сделал нетерпеливый жест: если, мол, не понимаешь, так что же объяснять?
   – Да брось ты, Коля! – ласково сказала Аня и потянула его за руку. – Хорошо-то как тут! Где ж нам еще и отдохнуть с тобой, как не у своих?
   Придя с огорода, Аня посмотрела на себя в большое зеркало. И улыбнулась. Перед отпуском она устала, много работала, на сверхурочные оставалась и сама себя ругала за это, потому что выглядела неважно. Теперь и румянец, и бодрость вернулись. Можно спросить любого – никто ей больше тридцати двух – тридцати трех лет не даст… Правду мать говорит, что со стороны Николай Егорович кажется ей почти отцом.
   Весь остаток дня Аня была к мужу очень внимательна. Но вечером он сам под предлогом, что жарко, ушел спать в сени. И Аня обнаружила, что ее Коля еще и самолюбив.
   «Ладно, – подумала она. – Дома мы с ним разберемся».
   Честно говоря, ей были непонятны все эти «усложнения». Если сердится, сказал бы прямо, тещу бы обругал, в крайнем случае наподдал бы им обеим. А Николай Егорович под интеллигентного играет, ходит, как Гамлет из картины. И все же Аня вняла его желанию, и через несколько дней они стали собираться в Москву.
   Старуха готовила им гостинцы и плакалась:
   – Давленье замучило, голова шаром опухает. Жду, вот Юрик обещался лекарство прислать. А что бы самому приехать? Ростила его, почесть, три года спали вместе. Первый кусочек – ему.
   – Мама, – как можно мягче сказала Аня, – парень уже офицер. Что же он около тебя сидеть будет?
   Сама она очень жалела мать: та совсем постарела, под глазами мешки, ноги ходят плохо. Главное, очень тяжела стала, грузна, на юбках ни один крючок не сходится. Будь она хоть с зятем в хороших отношениях, взять бы ее к себе. Но ведь они с Колей еще не старые, а комната одна.
   Когда они вернулись в Москву, Аня впервые заметила, что ее Коля вроде бы и здесь тяготится быть с ней целыми днями дома, вроде бы скучает. Не догуляв двух недель, он прервал отпуск и вышел на работу. И Аня на него даже немножко обиделась: были планы покататься по каналу Москва – Волга, позагорать на пляже в Пирогове или на Клязьме.
   «Так ведь я и одна запросто могу поехать, – подумала Аня. – Не утопят меня там без него».
   Проводив Николая Егоровича на работу, она уложила в сумку свой пляжный ансамбль и отправилась в Пирогово. Ей попалась там веселая компания, с гитарой, с вином. Купались, пили, ели. Аня еще загорела и пополнела, потому что не столько плавала, сколько лежала на берегу и веселилась. Когда подошел срок выходить на работу, она стала примерять свое рабочее платье и обнаружила, что оно теперь ей на нос не годится, везде режет, не дает ходу, а расставлять его уже некогда и нечем.
   – Ужас какой!.. Не представляю, Коля, с чего это я?..
   И уговорила мужа пойти с ней в универмаг, где купила себе новое просторное платье. Заодно разорила Николая Егоровича еще и на шелковый гарнитур: покупать так покупать! В этот бельевой гарнитур, наполовину состоящий из прозрачных кружев, она обрядилась и ходила весь вечер по квартире, не задергивая на окнах шторы и радуясь тому, что не тесно, а белое кружево безумно идет к ее загару.
   – Хорошо делать стали, Коля, – сказала она, – от импортного не отличишь.
   Николай Егорович кивнул. А Аня подумала:
   «Стареет. Ходишь перед ним раздевшись, а он с газетой не расстанется».

   Этим же летом Аня совершила роковую ошибку: отпустила Николая Егоровича одного в дом отдыха на две недели, оставшиеся у него от отпуска. Опасений у нее никаких не было, тем более что Николай Егорович стал за последнее время особенно необщителен и молчалив, совсем уподобился своей покойной сестре.
   Перед поездкой он помог Ане возиться со стиральной машиной. Она не захотела его сильно утруждать.
   – Вернешься – тогда чехлы снимем, постираем.
   К приезду мужа Аня сняла все занавески с окон, портьеры, чехлы с двух кресел и дивана. Хорошо, что хоть не замочила: Николай Егорович не вернулся. Прислал короткое, как удар, письмо. Это было его первое письменное обращение к Ане. Она даже почерка его как следует не знала и не могла сразу разобрать, что он такое пишет. Но разобрать было необходимо, поэтому Аня все-таки прочла:
   «Аня, прости меня, пожалуйста. Не сердись, жить с тобой я больше не могу…»
   «Это почему же он не может, почему?.. – ошеломленно соображала Аня. – Да чего же я, дура, не понимаю: он другую себе там нашел!..»
   Она решила сразу написать сыну, чтобы помог вернуть Николая Егоровича. Но было очень стыдно, да и написать как следует Аня бы не сумела. И швырнув письмо Николая Егоровича, на котором не было обратного адреса, она начала громко рыдать. В первый раз она пожалела, что живет в отдельной квартире: если станет плохо с сердцем, никто и не подойдет, да и поделиться не с кем – хоть вой!
   Немножко успокоила ее мысль: ведь придет же Николай Егорович за своими вещами. А тогда уж надо его любой ценой крепко схватить. Надо – так она и на колени бросится.
   – Только явись! – вслух сказала Аня. – Вряд ли, Коленька, я тебя отпущу!..
   Но Николай Егорович за вещами не приходил, и вообще было совершенно непонятно, где он находился. Аня сбегала на его старую квартиру – там никто ничего не слыхал. Побежала на квартиру покойной Стеши – там уже совсем посторонние люди жили.
   Тогда рано утром Аня подошла к заводской проходной. Завод был огромный, территория тянулась на несколько сот метров. В потоке людей она увидела наконец Николая Егоровича. Он шел в своем хорошем костюме, в котором уехал в дом отдыха, но без подаренных ею черных очков.
   Аня не помнила, что и было. Она плакала и угрожала, что бросится под машину. От крика и слез ей стало плохо, и Николай Егорович позвал такси.
   Она почти силой заставила его сесть с ней в машину. Он поговорил с одним из сослуживцев и поехал с Аней.
   – Ты только скажи: другую нашел? – не стесняясь водителя, спрашивала Аня и хватала Николая Егоровича за руки.
   – Нашел, – тихо сказал он. И сделал знак, чтобы она помолчала до дома.
   Как только они оказались в квартире, Аня сразу же продолжила допрос:
   – Что же она, лучше, что ли?..
   Николай Егорович посмотрел своим единственным глазом в красное от слез лицо Ани и опять тихо ответил:
   – Лучше.
   Она вытерла слезы и сказала громко:
   – Сволочь она хорошая! Да и ты тоже. Небось уж с ней отношения имел и ко мне лез?
   – Я никогда к тебе не лез, – еще тише заметил Николай Егорович.
   – Вот это интересно! Это ты хочешь сказать… – Аня заплакала и опять принялась искать его руки, которые он прятал. – Коль, неужели ты не представляешь, как я тебя люблю?..
   Он отвернулся.
   – Это тебе только кажется.
   Аня вздрогнула: что это значит – «кажется»? Может быть, он про таксиста узнал или про технолога? И она спросила уже робко:
   – Разве я в чем перед тобой виновата, Коля?
   Николай Егорович ни про какие ее измены не знал и не пытался узнать. А сама Аня пока еще не отдавала себе отчета в том, что изменила ему гораздо раньше, чем отправилась в «Софию» есть баранину с технологом и обнималась в углу за холодильником с молоденьким таксистом. Этому всего год… А если бы Николай Егорович был поречистей, он бы сейчас сказал ей: «Как же ты, кукла с голубыми глазами, не поймешь, что я давно душой с тобой врозь живу!.. Ты думаешь, я старый, поэтому и не интересуюсь твоей красотой? Я еще красоту понимаю, хотя и глаз у меня один, и от сердца мне в плечо бьет. Я от друга никогда не ушел бы. А что ж мне из милости-то возле тебя сидеть?.. Разве много мне от тебя нужно было? Хотел, чтобы человеком была…»
   Но Николай Егорович всего этого произнести не смог. Он молчал.
   В этот раз они ни до чего и не договорились. Аня даже испугалась: до чего же этот маленький человек упрям!.. Действительно, что ли, царицу какую нашел? Вещей своих он даже не попытался взять, а Ане казалось, что, пока его пальто, пиджаки, брюки в ее руках, еще не все потеряно.
   Через два дня она опять подкараулила его у проходной и тут увидела на нем незнакомый рабочий костюм. Значит, купил. Значит, к ней за вещами не придет…
   Этот костюм доконал Аню окончательно. Она так заплакала, что ничего не могла произнести и ушла, даже не обругав Николая Егоровича.
   У Ани оставался еще ход. Идти на завод, где работал Николай Егорович, в парторганизацию. Конечно, если она там будет плакать и просить, то подумают, что она какая-нибудь убогая. Нет, она будет требовать. Как пригрозят ее Коле, что строгий выговор запишут, так он и одумается.
   – Я ведь, знаете, передовик производства, – сказала Аня секретарю партбюро, пожилой и, на ее взгляд, излишне спокойной женщине. – Все время на выборной профсоюзной работе. Вы меня оградите… Если ему партийная совесть позволяет от жены уйти… Я вас убедительно прошу так этого не оставить. Я установки знаю.
   Как она ни бодрилась, слезы приходилось сдерживать. По привычке Аня накрасилась и теперь боялась, что вместе со слезами с глаз поплывет чернота.
   – Я скоро двадцать лет работаю… Вы можете у нас в организации справиться. Я…
   Она слишком много этих «я» произнесла. Заплачь она сейчас в три ручья и скажи: «Так я его, подлеца, люблю…» – наверное, она без сочувствия не осталась бы. Но она все твердила про свои нагрузки, про то, что с ней все на производстве считаются.
   – Николай Егорович у нас тоже пользуется большим уважением, – сказала секретарь партбюро.
   – Интересно! Какое же может быть уважение? Вы бы лучше на ту женщину повлияли. Разве можно так подло поступать? Я вот хочу в «Работницу» письмо послать…
   Секретарь партбюро посоветовала лучше не посылать.
   Обещала поговорить с Николаем Егоровичем, но по тону Аня поняла, что разговор этот будет так, для отвода глаз. И тут уж она не стала сдерживаться и заплакала. Секретарь налила ей водички, но Аня к стакану не притронулась. И подумала: та баба, что увела Николая Егоровича, работает, конечно, на их же производстве. Может быть, она член партии, потому секретарь ее и выгораживает. Господи, сколько она сама, когда председателем цехового комитета была, всяких семейных ссор уладила, а тут ее и слушать не хотят!.. Да что же она, не в Советской стране, что ли, живет?
   В «Работницу» Аня все-таки написала, как сумела. Ей по поручению редакции ответила та самая пожилая поэтесса, которая прошедшей зимой выступала со стихами в женском общежитии и которую Аня запомнила по черному джерси. Поэтесса посоветовала ей быть мужественной и не усугублять своего горя ненужной, оскорбительной для женщины суетней.
   – «Ненужной»!.. – горько сказала Аня, дочитав письмо. – Понимала бы что в жизни! Самой небось сто лет, вот и…
   …Аня похудела и пожелтела. Что-то колотилось и болело у нее в левом боку. Как-то ночью она поднялась с постели и упала. И так ей это состояние было непривычно и страшно, что она перепугалась, взяла неделю отпуска и опять поехала к матери в деревню.
   Приехала Аня к ягодной поре. Еще держалась в чаще черника, закраснела брусника. Они с матерью уходили на целый день в лес и там все время перемывали одно и то же: какую подлость совершил Николай Егорович и какой найти способ его вернуть. Ничего не придумав, стали решать, как Ане прожить без него.
   Август стоял зеленый, благодатный, цвел розовый вереск, еще пели птицы – ничего они не замечали.
   – Найди себе, – говорила мать. – Не такие находят.
   – А привыкать-то как трудно!.. – грустно шептала Аня.
   До отъезда в деревню Аня все-таки успела узнать, что ее разлучница работает совсем не вместе с Николаем Егоровичем и никто на их предприятии ее в глаза не видел. Оказалось, что она медсестра в районной поликлинике и они с Николаем Егоровичем познакомились, когда она приходила к покойной Стеше делать уколы. Женщина она была не очень молодая и как будто бы не очень видная. И от этого Ане стало немножко легче.
   – Зарабатывает ерунду какую-то, комната у нее с матерью на двоих, – рассказывала она.
   – Ну уж тогда я прямо и не пойму, – вздыхала старуха. – С ума он сошел!..
   Собирали ли они чернику, уходили ли в поляны за рыжиками, возились ли в огороде – все время на языке у них было одно и то же. И Аня начала от этих разговоров уставать, ей уже казалось, что все случившееся было давным-давно, что она страшно постарела за это лето и надежд на то, что будет ей еще хорошо, совсем не осталось.
   – Подумать только, что я в своей жизни пережила!..
   Но «баба Нюха» вдруг исполнилась старушечьей мудрости:
   – Да полно-ко!.. Твою бы жизнь да каждой бабе! Дитя твоего люди помогли взростить, государство выучило. От мужа ни бита, ни ругана не была. Забудется все, с ногтями отстрыжется. Ешь-ка вот пирожочки.
   Наверное, была у старухи тайная надежда, что дочь теперь возьмет ее к себе. Но сказать не решалась: та сколько ни поплачет, а одна жить не станет.
   В начале сентября Аня вернулась в Москву, вышла на работу. Ей еще предстояло выработать тактику: жаловаться ли товаркам на свою судьбу или делать вид, что все к лучшему, что свобода для женщины – это самое святое дело.
   – Разошлись мы, девочки, – призналась она наконец. – Заметила я, что мой Коля стеклом своим на сторону косит. Ну и иди, говорю, на все четыре стороны. Меня такие отношения тоже не устраивают.
   Встретив сочувствие, Аня ожила и стала фантазировать: жаловалась на то, что Николай Егорович якобы очень «тесно» ее дома держал, замучил ревностью, ограничивал ее общественный рост. Надеясь, что многие позабыли, как обстояло все на самом деле, обвинила бывшего мужа и в том, что родной ее мальчик вырос на стороне. И так горячо она это рассказывала, что и сама всему верила.
   – Трудно одной будет, – пожалели Аню. – И материально, и вообще.
   – Интересно! – побледнев, сказала Аня. – Да что он меня, поил, кормил?..
   Имела она неосторожность завести подобный же разговор при Лиде Дядькиной. Не учла, что Лида и Николая Егоровича хорошо знала, да и ее самое неплохо. На людях Лида ей никакого замечания не сделала, а потом сказала:
   – Аня, ведь он тебя любил! Зачем ты все это плетешь?
   Аня смахнула слезу и призналась искренне:
   – Ой, Лидка!.. Ты не представляешь, как тяжело!..
   Она уже поняла: все только притворяются, будто не знают, что не по взаимному недовольству разошлись они с мужем, а он ее бросил, нашел другую. Поэтому и жалеют.
   Та же строптивая Ульяна Петровна сказала Ане с большим сочувствием:
   – Аня, миленькая! Наше женское дело – перенести. Лишь бы на детей не отразилось. Лишь бы дети наши нас уважали.
   У «малограмотной» Ульяны Петровны, которая всего лет на шесть-семь была постарше Ани, было трое взрослых детей. И двое уже с высшим образованием. Они-то, наверное, мать уважали. Аня подумала, какую она ошибку сделала: послушала Николая Егоровича, Юру от себя отпустила. Мог бы и при ней институт окончить, не обязательно военным быть. И больно стало при мысли, что Юра когда о ее беде узнает, то может и не посочувствовать.
   Дома ей теперь одной сидеть перед телевизором было невыносимо. Вместе с цехом пошла в кино, посмотрела «Большую стирку». Посмеялась немножко, хоть и через силу.
   – Ты бы, Аня, тряхнула стариной, сводила бы нас в театр.
   «И то, чем одной-то сидеть…» Аня отстояла у кассы часа три и купила всем билеты на «Дети Ванюшина».
   – На них только с нагрузкой можно достать, а я для вас сделала. Постановка исключительная! – говорила она.
   Но самой ей «Детей Ванюшина» посмотреть не пришлось. Вечером накануне спектакля ей принесли телеграмму: умерла мать.
   Аня так закричала, что услышали в соседних квартирах. Сбежались люди, большинство которых она и не знала толком, ввели ее в комнату, посадили на диван. Предлагали чем-нибудь помочь. Но что они могли для нее сделать?
   Опомнившись наконец, Аня побежала к телефону-автомату. Дрожащими пальцами кое-как набрала номер.
   – Девушка, можете вы мне Колю позвать? То есть Николая Егоровича…
   «Девушка» ответила тряским, старушечьим голосом:
   – Извините, кто его просит?
   «Это теща его новая! – похолодев, подумала Аня. – Интеллигентная! Неужели не позовет?..»
   – С работы это, по делу… Очень попрошу!..
   Николай Егорович подошел. Услышав его голос, Аня чуть не зарыдала.
   – Коля, горе у меня!.. Мама умерла. Может быть, ты пришел бы, Коля?..
   – Зачем же? – тихо спросил Николай Егорович.
   Аня чуть не рухнула в автоматной будке.
   – Как это зачем? Я ведь одна… Юра сейчас еще в летних лагерях, его не отпустят.
   Николай Егорович долго молчал. В трубке что-то шуршало. Потом он спросил:
   – Наверное, деньги тебе нужны?
   Слезы хлынули в черную трубку.
   – Да какие деньги, Коля!.. Приди хоть на полчаса. Ведь надо же как-то посоветоваться. Я тебя как человека прошу!..
   – Ладно, – сказал Николай Егорович.
   Он приехал минут через сорок. На нем был очень приличный финский плащ и красивое кашне. И все в Ане заклокотало от обиды: он нарочно вырядился, чтобы над ней посмеяться. И вместо того, чтобы советоваться «как с человеком» и чтобы просить о помощи, Аня опять начала «выяснять отношения».
   Если бы не лежащая на столе телеграмма, Николай Егорович мог бы подумать, что она выдумала причину, чтобы его сюда заманить. Он молча и хмуро слушал, что она говорила.
   – Некультурная ты женщина, – сказал он тихо. – Все ведь от этого.
   Тогда Аня закричала:
   – Я уж знаю, что ты теперь культурную себе нашел! Поздравляю тебя, Коленька! Только если бы она была культурная…
   Николай Егорович встал. Лицо его сморщилось и побледнело.
   – Что тебе надо? Меня от одного твоего вида мутит… Мать вон у тебя скончалась, а ты ругаешься и губы намазала. Зачем ты меня позвала?..
   Это уже было несправедливо: она губы намазала еще до того, как принесли телеграмму. А что же, спрашивается, ей теперь и делать, как не мазать, раз он ее бросил? Ей не сто лет, чтобы она чумичкой сидела. И будет краситься, и одеваться будет!..
   – Вот тебе деньги, – сказал Николай Егорович и положил на стол пятьдесят рублей. – Я хотел Юре отправить. Попозже пошлю.
   Аня нашла в себе силы сказать:
   – Вещи свои забери.
   – Да мне они теперь не нужны, – сказал Николай Егорович.
   Он вышел, тихо прикрыв дверь. До Ани донеслось шипение лифта. Она сидела и думала, что Юра давно ей не писал, а с отчимом, наверное, переписывается регулярно. Сумел парня полностью на свою сторону переманить.
   – Не хочу жить!.. – вслух сказала Аня. – Не хочу!..
   Но жить было как-то нужно. Хотя бы для того, чтобы похоронить как следует мать, распорядиться ее домом. Аня оделась, снова вышла на улицу и пошла к почте – дать Юре телеграмму, что умерла бабушка.
   «Только на похороны его и вызываем, – подумала она. – А я вот умру, так чужие люди его вызывать будут…»
   От мыслей этих стало страшно. Это только сказать легко: не хочу жить! А каково лежать-то?.. Сколько вон на кладбище покинутых могил, провалились, и песком венок засыпан. А когда Аня подумала, что столько она для людей старалась, так хотела быть хорошей и за все за это ей не будет никакого внимания, то у нее слезы опять полились из глаз, и она испортила три бланка, прежде чем смогла нацарапать телеграмму.
   На другой день она уже опять была в деревне. В это лето уже в третий раз.
   Клавдея, соседка, рассказывала, что мать нашли вечерком возле рощи. Сидит у куста, а рядом стоят ягоды.
   – Ох, и тяжела! Насилу на телегу подняли.
   Аня отдала Клавдее рубль, который та потратила на телеграмму, и, полная страха, отворила дверь в дом.
   – Мама!.. – сказала она тихо. – Что же ты сделала? Зачем ты меня оставила?.. Одна я, мама!..
   Кто же мог знать, что всего неделя пройдет и Аня встретит Тихона?
 //-- 8 --// 
   Уезжая из деревни, Тихон спросил Анин рабочий телефон и обещал, что позвонит. Ждать Ане пришлось порядочно. А она после всего, что случилось, места себе не находила: неужели провел время – и в сторону?.. Самолюбие до того ее мучило, что вдруг ни с того ни с сего она бледнела и дрожали руки.
   Наконец Тихон позвонил. Голос его показался Ане холодным, но она отнесла это за счет плохой слышимости, да и разговаривать по телефону с производства – это не из своей квартиры.
   Тихон назначил ей свидание и дал какой-то адрес в Черкизове, куда она должна была тем же вечером явиться. Сказал, что бояться нечего, что квартира чужая, кореш ему ключ оставил, и никто там им не помешает.
   – Чего я в чужой квартире делать буду? – стараясь держаться независимо, спросила Аня. – Приходи сам ко мне.
   – Это успеется, – сказал Тихон.
   Аня пока еще головы не потеряла и потому опять допустила некоторые подозрения: не поступит ли на этот раз с ней Тихон как-нибудь плохо? Не окажется ли в этой черкизовской квартире еще каких-нибудь неизвестных мужчин?.. Ведь такие страсти иногда рассказывают! И конечно же ей было очень обидно, что не он ее ищет, а она должна куда-то ехать его разыскивать.
   И все-таки Аня отправилась. Но не взяла с собой денег, вынула из ушей серьги, намылила палец и стащила обручальное кольцо, купленное Николаем Егоровичем. Осторожность подсказывала ей, что надо бы и пальто надеть похуже. Но хотелось быть красивой.
   С большим трудом Аня нашла дом, где ее ждал Тихон: все какие-то закоулки да подворотни. Улица вся разъезжена: стоят краны, ревут самосвалы, идет снос. Тут же рядом бьют сваи под новые дома, и не знаешь, как подойти к старым.
   Когда Аня поднималась по темной лестнице, то подгибались ноги: опять мучил страх. Здесь заорешь, так никто и не услышит, такой шум стоит на улице. Она позвонила негромко, но дверь сразу же открылась.
   Это была большая коммунальная квартира, но никого из жильцов видно не было.
   – Ты что же здесь, правда один? – спросила Аня.
   – А кого же тебе еще надо? – Тихон улыбнулся и прямо у порога обнял ее.
   Он сразу доказал Ане, что очень по ней соскучился. Обласканная и зацелованная, она и думать забыла об опасениях, что кто-то ее здесь обидит. Она почувствовала себя двадцатилетней, свободной, нерастраченной, как будто никогда не было у нее ничего – ни Марика Шубкина, ни сына Юры, ни Николая Егоровича с его изменой.
   – Тишечка мой!.. – нежно сказала Аня.
   Он погладил ее по руке.
   – У тебя вроде кольцо было?
   – Зачем я теперь буду его носить? Оно от того мужа. А ты мой будешь совсем, тогда другое надену.
   Тихон помолчал.
   – А верно ли, что у тебя мужа нет?
   – Да ну тебя! – целуя его, прошептала Аня.
   А сама думала: «Могло быть и так. Разве бы я при Коле сюда не пришла? Если бы попался такой, как Тихон?..»
   Казалось, теперь он ей поверил. И обещал, что в следующий раз сам к ней придет. Аня когда представила, что в следующий раз, в ее собственной квартире, им еще лучше будет, то у нее голова закружилась. Первая их встреча с Тихоном в лесу так ее не закабалила, как сегодняшнее свидание, хотя там, в лесу, вокруг них все было так прекрасно, зелено, свободно, а здесь, в этой чужой пустой квартире, было и не очень уютно, и не очень чисто. Аня ушла отсюда полностью влюбленная, омолодившаяся, потерявшая голову. И старалась не думать даже о том, что ее Тихон все-таки человек странный: вроде бы она ему нравится, но ничего он ей о себе не говорит, ничего не обещает.
   На следующей неделе он пришел к ней сам. Аня, как в былые дни, навела образцовый порядок, сняла чехлы с мебели, выгладила гардины. Но одеться решила в то платье, в котором была в прошлую встречу: она верила в приметы.
   Тихон оглядел все спокойно.
   – Ничего живешь. Только теперь у всех так.
   – Я думала, тебе понравится, – задетая, сказала Аня.
   – Хватит, что ты мне нравишься. Я не шкафы твои глядеть пришел.
   Вроде бы обижаться не приходилось. Но Ане все-таки было немножко обидно: одет Тихон неважно, денег, как она понимала, у него нет или если и есть, но немного. Наверное, перебивается из кулька в рогожку. А сел на плюшевый диван так, словно всю жизнь на плюшевом и сидел. Неужели действительно настолько влюблен, что, кроме нее самой, ничего не замечает?
   И Аня попробовала себя держать так же влюбленно, как в прошлый раз. Но странное дело: сегодня все как-то получалось не полно. Там, на чужой хромой тахте, они были как дома, а тут Тихон сидел – будто к двоюродной сестре в гости пришел. Аня и сама испытывала смущение, которого раньше, с другими мужчинами, не знала. Может быть, потому, что немножко боялась Тихона, как всегда боится женщина красивого мужчину, боится его пренебрежения. Но ведь и она не девчонка кургузая!
   – Хотел я тебе конфет купить, – сказал Тихон, – да вспомнил, что ты и так вся сладкая.
   Аня решила быть смелее, поглядела ему прямо в глаза.
   – Ты сладкое любишь?..
   – Люблю.
   Последовало объятие, которое показалось Ане слишком коротким. Тихон отодвинул ее, посмотрел как-то остро, и морщины на его щеках сделались глубже.
   – Вряд ли у нас с тобой что получится…
   – Почему же? – упавшим голосом спросила Аня.
   – Богато жить ты привыкла.
   – А почему нам с тобой, Тихон, не жить богато? – Аня сделала попытку опять обнять его.
   – Со мной не будет богато. Не хваткий я, деньги у меня не держатся. Не умею жить, короче говоря.
   Что-то он сегодня Ане не нравится. Не с похмелья ли хмурился? Она на всякий случай купила для него бутылку. Обстановка подсказывала, что надо сейчас ставить ее на стол, иначе из встречи может ничего не получиться.
   Но она ошиблась, поданное на стол вино не оживило Тихона.
   – Себе тоже наливаешь? – вдруг спросил он.
   – С тобой за нашу любовь выпить.
   – А не рано ли про любовь-то говорить? В третий раз всего меня видишь. Может, я не стою.
   Аня подвигалась и подвигалась к нему.
   – Стоишь, Тихон, стоишь!
   Он усмехнулся.
   – Ну ладно, пей. Только я тебя после этого целовать не буду.
   Тут Аня могла и обидеться. Сам пьет, а ей, видите ли, каплю проглотить нельзя, а то целовать не будет! Это он хитрит, чтобы самому больше досталось. Ну и не целуй, шут с тобой!..
   Но она слишком много ждала от сегодняшней встречи. Поспешно отодвинув свой стаканчик, Аня сказала:
   – Ну и не буду. Раз не велишь, Тиша, то и не буду.
   Он поглядел на нее пристально, как бы желая определить, насколько она искренна. И наверное, поверил, потому что и сам подвинулся к ней.
   – А глазки-то голубые!.. – сказал он теплым голосом. – Шарики! Ну, будь здорова, дорогая!
   Аня не была искушена в тонкостях обращения, но ей показалось, что все-таки не бутылка ему нужна. Ничего он не хитрил и выпить много постеснялся. В благодарность за угощение навел порядок на столе, снес посуду в кухню. Увидел, что смещен водопроводный кран, поправил.
   «Господи, да что же это он?.. – недоумевала Аня. – Дался ему кран! Ох, к этому мужику не сразу подладишься».
   Тихон пробыл у нее ровно до девяти. Потом встал, оделся и ушел. Аня проводила его и долго не гасила света. Сегодняшнее их свидание не было радостным. Но когда она вспоминала их встречу в лесу и потом на черкизовской квартире, то понимала, что от Тихона ей не отказаться, разве только он сам ее бросит. Сейчас все ее мысли были направлены на то, как сделать, чтобы он не бросил.
   – Господи!.. – сказала она вслух. – Еще ничего-то не видавши, а уже думаешь, чтобы не бросил! Ведь этот мужик – последний у меня. А какой мужик-то!..
   Аня чувствовала, что пришло не счастье, а несчастье, страхи да сомнения. Все это было не по ней. Она и сама всю жизнь по-настоящему не мучилась, и как другие мучаются, не замечала. И теперь, понимая, что может погореть, как солома, всю вину за случившееся попыталась перевалить на Николая Егоровича: если бы он от нее не ушел, то и не привела бы она сюда этого Тихона. Но тут же подумала: ну а какой смысл-то, что был бы с ней Николай Егорович? Зачем он ей нужен после Тихона?
   «Что же это я?.. Да ведь это Тихон был после Коли… Все перепуталось у меня!..»
   Аня погасила свет и легла. Ложась, нащупала что-то на постели. Это Тихон обронил мундштук. Запах табака еще раз напомнил, что только что рядом был мужчина. Запах был совсем слабый и невкусный, но Аня долго держала мундштук у самого лица.
   «А я-то сама неужели ничего не стою? – словно спохватившись, спросила она себя. – Нет, врешь, милый мой! Еще так к себе привяжу, что не отлепишься!»
   Ей трудно было отработать следующую смену: все ждала, что ее позовут к телефону. Но Тихон не звонил.
   Он протомил ее с неделю. Потом пришел как ни в чем не бывало.
   Аня прямо с порога подступилась к нему с упреками. А он даже удивился:
   – Да что же я, должен каждый день ходить? Вот придумала!
   Губы у Ани дрожали, лицо было сердитое и красное. Тихон потрепал ее по щеке.
   – Не надувай губы-то, не надувай. Не идет тебе.
   – Не могу я без тебя, Тиша!.. – дрожащим голосом сказала Аня.
   Он был немного тронут. Аня решила этого момента не упустить. Она поспешно вытерла мокрые глаза, поправила причесочку, попудрила горячее от недавнего злого волнения лицо. И села рядом с Тихоном.
   – Что новенького, Тиша?
   – Новостей много. Вот Индира Ганди в гости к нам собирается.
   – Что это ты мелешь?..
   Он весело засмеялся.
   – Ах ты моя сладкая!.. Ты не сахарной пудрой щеки-то присыпаешь?
   И он обнял ее, сорокалетний мужик сорокалетнюю женщину.
   Аня перестала красить волосы, чтобы не быть для него «рыженькой». К ним возвращался их природный, русый цвет. Тихону нравились ее волосы, он все трогал их рукой, гладил.
   – Давай я концы отстригу, – сказал он, указывая на сохранившуюся на прядях рыжину.
   – Она сама сойдет, Тиша.
   Потом стала накрывать на стол. Тихон вышел в коридор, вернулся с бутылкой «Золотой осени».
   – Сегодня я угощаю.
   На этот раз оказалось, что он и от самой легкой выпивки может быть разговорчивым. И Аня поняла, что он весь зависит от настроения, как парус от ветра. Любил, например, чтобы снег шел. Она утром, когда увидела, что асфальт белый, не обрадовалась: сапожки не успела из ремонта взять. А Тихон пришел сейчас с мокрыми ногами и смеется.
   За «Золотой осенью» он ей рассказал, что служил во флоте и на сверхсрочной плавал в загранке, своими глазами видел Южную Америку.
   – Из-за границы-то привез что-нибудь с собой, Тиша?
   – Кому мне было привозить? Я тогда одинокий был.
   Аня помолчала. Тогда одинокий, а сейчас, значит, не одинокий? Ее он имеет в виду или другую женщину? Спросить бы надо, да как бы настроение ему не перебить.
   – Сперва с восторгом плавал, – продолжал Тихон, – потом тоскливо стало. Спишь в койке, а в глазах – трава, орешник, колокольчик с лютиком сплелся!.. Я в деревне вырос. От немцев мы ушли, и больше я уж туда не попал.
   Аня решила, что лучше не скрывать, что ей удалось продать свой деревенский дом. И заметив, что Тихон помрачнел, сказала в свое оправдание:
   – Чем с домом-то, лучше уж на машину записаться.
   Тихон посмотрел на нее пристально.
   – Тебе только «фиаты» и водить!
   Он лег на диван и закинул локти под свою черную большую голову.
   – Ветлы у тебя в огороде красивые были. Я тогда картошку копал и все любовался.
   Аня вспомнила, что ветлы эти покойная мать все покушалась спилить – огуречник ей тенили. Сама Аня даже толком не помнила, сколько их было, ветел этих. С одной, кажется, Юрка, маленький, раз упал.
   – Отдохнуть захотим, Тихон, так я любую путевку достану. И на Кавказ, и в Крым.
   – Это уж ты сама езди, – холодно отозвался он.
   Ане все-таки удалось опять вернуть его к хорошему настроению. Тихон умел быть снисходительным: что, мол, взять с женщины? Особенно красивой. Ты ей про орешник да про ветлы, а она вон уже опять носом в зеркало сунулась.
   Уговорить его остаться на ночь она не смогла, в девять вечера он поднялся.
   – Будь здорова, Нюрочка!
   – Баба есть у тебя! – не выдержав, закричала Аня.
   Уж очень не хотелось ей его отпускать.
   – Грубо ты себя ведешь, – сказал Тихон. – Замечание тебе.
   «Ну и что же теперь делать-то? – думала Аня, оставшись одна. – Даже если и есть у него жена, все равно ведь буду с ним встречаться…»
   Когда он один раз пришел к ней очень усталый и уснул, она обыскала его пиджак, обнаружила полтинник мелочью и профсоюзный билет, из которого узнала, что фамилия Тихона – Соколов, что родился он, как и она, в 1930 году и что по специальности он слесарь-монтажник. Взносы в профсоюз были у него не плачены несколько месяцев.
   Теперь при желании Аня могла бы узнать его адрес через справочное бюро. Но решила до поры до времени этого не делать: боялась неприятностей.
   Вскоре по неосторожности Аня сама же себя и выдала: назвала Тихона «товарищ Соколов».
   – Откуда ты знаешь, что я Соколов? – Он покачал головой. – А ты, оказывается, сыщик!..
   И Тихон пропал надолго. Аня намучилась, боялась хоть на минуту вечером выйти из дома, чтобы его не пропустить. Второго ключа она ему пока не доверила.
   «Разве это любовь?.. – уже мрачно спросила она себя в один из одиноких январских вечеров. – А вдруг больше вообще не придет? Что же придумать-то?..»
   Но уже на следующий день ее кликнули к телефону.
   – Здравствуй, Анна Александровна! Это товарищ Соколов тебя беспокоит, Тихон Дмитриевич. Зайти сегодня можно будет?
   Аня стиснула зубы, потому что хотелось крикнуть: «Что же это ты, гад, со мной делаешь?..» Но она ответила тихо: «Приходи». И почувствовала, что у нее разжимаются пальцы, сердце дрожит, туманится голова.
   Наверное, Тихон догадался, что Аня «доходит». И наконец сказал ей то, чего она все время допытывалась: жена с ним не живет, хотя они еще не в разводе и квартира у них не поделена. Девочка Тамарочка учится во втором классе.
   – Ну, чего тебе еще знать надо? – грустно спросил Тихон.
   Надежды захлестнули Аню: «Может быть, разведется? А что алименты еще сколько-то платить будет, это полбеды. С него и алиментов-то небось… Ведь не академик».
   – Неужели сегодня опять рано уйдешь?
   – Надо девочку встретить. Она на фигурное катание ходит.
   Ревность и обида раззадоривали Аню.
   – А мать-то что же не встретит? Тоже, что ли, с кем-нибудь время проводит?
   – А это уж вовсе дело не твое! – грозно сказал Тихон.
   Ане стало ясно: он до сих пор по своей жене страдает, надеется, наверное, что опять сойдутся. Оттого и домой рано уходит. За два с лишним месяца их знакомства он о своей бывшей жене ни одного плохого слова не сказал, хотя теперь Ане ясно было, что он этой женщиной очень обижен. А она просчиталась: попробовала ему на своего Колю жаловаться.
   – Что же, ты все это одна нажила? – спросил Тихон, указывая на обстановку.
   – Да не одна, конечно…
   – То-то и есть. В телевизор-то любуешься, на диване сидишь, а мужа ругаешь.
   – Не хватало еще, чтобы он у меня все вывез!.. – с обидой бросила Аня. И вдруг, взглянув на Тихона, поняла: не надо было всего этого говорить, не надо!..
   Когда он ушел, она думала: ладно, пусть страдает по своей жене, пусть встречает дочку с фигурного катания, пусть не умеет деньги держать и не платит профсоюзных взносов. Только бы от нее не уходил.
   Неделей позже Аня узнала от самого же Тихона, что работает он в одном из строительно-монтажных управлений. Раньше работал на кране, возводил дом в двадцать семь этажей в районе Юго-Запада.
   – А теперь строповщиком. Знаешь, который под краном стоит, груз цепляет.
   – Это почему же?
   – Разжаловали. Пьяный в кабину сел.
   Аня представила себе Тихона в кабине подъемного крана, под самым небом, да еще нетрезвого, и ей показалось, что сердце у нее оборвалось, замутило внутри, кругом пошла голова.
   – Ведь и под краном-то, наверное, тоже опасно, Тиша?
   – Трезвый буду – не раздавят. А пьяный – туда и дорога.
   И добавил:
   – Было время, я совсем вином не интересовался. Хороший парень был! В хоре участвовал. Я, конечно, не солист. В последнем ряду стоял.
   Он очень молодо улыбнулся и обнял Аню.
   – Не дала природа голоса настоящего. Но я песни очень люблю. Не такие, как сейчас по этому ящику блеют, – он указал на телевизор, – а настоящие, под хороший оркестр.
   Про многое Тихон стал с ней говорить, только о своих семейных делах не распространялся. А Аня исподволь все-таки норовила узнать, что да как.
   – А много ты сейчас денег им отдаешь, Тиша? – очень осторожно осведомилась она.
   Он ответил неохотно:
   – Она много не берет. У нее заработок. Инженером в «Мосэнерго» работает.
   – Небось поэтому и зазналась, что инженером?
   Тихон покачал головой.
   – Да нет… Разлюбила, наверное.
   «Хоть бы поглядеть, какая жена у него была», – думала Аня. Слово «инженер» ее гипнотизировало, как будто оно включало в себя все понятия: образование, красоту, положение.
   – Тихон, а мне-то ты веришь, что я тебя люблю?
   – Наверное, любишь. Только ведь смотря какая любовь.
   – Да какую же тебе надо?.. – почти с отчаянием спросила Аня.
   И не дождавшись ответа, сползла на пол, обняла его колени и засыпала их волосами. Такое видела недавно в кино. Наверное, не очень удачно получилось.
   – Ну что ты представление-то устраиваешь? – строго спросил Тихон. – Такая женщина красивая, боевая, а по полу ползаешь.
   Аня вздрогнула и оглянулась в зеркало. Да, она еще была и сильная, и красивая, только на щеках не было уже прежнего румянца. Прическу, правда, очень запустила, да и сейчас, падая на колени, немного растрепалась. Аня поправила волосы, одернула халат и вдруг почувствовала, что уж больше и не знает, что ей говорить Тихону. Нет, не любит он ее. Тогда зачем же ходит сюда?..
   Как же тогда ей дальше жить? Ведь ничем не отвлечешься – ни беготней по соцстраху, ни разбором производственных неурядиц, ни культурными мероприятиями. Да сейчас ей уж, пожалуй, никто никакого дела и не доверит: совсем не та она стала. Это было невероятно, но Ане почему-то казалось, что, даже когда она с Тихоном вдвоем, кто-то незримо присутствует рядом и все видит.
   – Ну что же, – горько сказала Аня. – У меня вон замок в шкафу не запирается. Может, починишь? Тебе замки чинить приятнее, чем со мной быть.
   Одно из их свиданий было прервано появлением Юры. Аня как-то сразу и не сообразила, кто это может звонить. Чуть запахнув халат, она пошла открывать дверь. Ее сын стоял на лестничной площадке с небольшим чемоданом в руках. На его погонах и на фуражке лежал белый, слабый снег.
   – Добрый вечер, – сказал Юра и поцеловал мать. – Ты что, уже ко сну отходишь?
   Ничего не подозревая, он снял в коридоре шинель, сунулся своим носатым, большеглазым лицом в зеркальце у вешалки, потом шагнул в комнату. Задержать его Ане не удалось, да у нее как будто и язык отнялся.
   …Сын не был у нее с ноябрьских праздников. У Ани тогда уже шел роман с Тихоном. Ей бы следовало в тот приезд воздержаться от упреков Юре, который, прежде чем навестить ее, был у Николая Егоровича, в его новой семье. Казалось, пора бы уж Ане крест поставить на своем бывшем муже. Но она, как истинная женщина, даже любя другого, все равно пыталась выведать, каково там Николаю Егоровичу с новой-то, с интеллигентной. Хотелось услышать, что ему там солоно, что он просчитался. И отношение сына ко всему происшедшему ее просто оскорбляло.
   – Это почему же я не должен туда ходить? – почти с вызовом спросил Юра.
   – Конечно, там культурные!.. А мать-то ведь у тебя дура непромытая!..
   – Я этого не говорю…
   Аня провела платочком под глазами.
   – Вот правильно бабушка-покойница высказывалась, что ты больно гордый, Юра.
   Сын пожал плечами.
   – Не знаю. Бабушка меня любила. Где ее похоронили – у нас в деревне или в Макаровке?
   А больше им и не о чем было тогда поговорить. Водку Юра не любил, ел очень умеренно, несмотря на свой большой рост и плотность. Чтобы скоротать вечер, включили телевизор. Но Аня заметила: Юра смотрит только из вежливости.
   – Ты, Юрочка, чайник мне эмалированный не привезешь? У вас там, в Ленинграде-то, говорят, хорошие.
   Нет, неплохой все-таки у нее был сын! Другой молодой офицер сказал бы: «Да ты что, с ума сошла? Буду я еще с чайниками!..» А Юра обещал:
   – Хорошо, привезу.
   …И вот сейчас ее сын увидел Тихона. Тот сидел на диване без пиджака и без ботинок, но в целом его вид ничего не выдавал. Зря только рядом оказалась брошенной подушка. Зато вид матери говорил о многом.
   – Это, Юрик, из деревни ко мне приехали, – тихо сказала она. – Земляк наш один…
   Крупное молодое лицо Юры почти ничего не выразило.
   – Ну как погода у вас тут? – спросил он. – У нас в Ленинграде зима какая-то кислая. Я, мама, всего на десять минут: у меня поезд на Харьков.
   Юра вынул из чемодана и положил перед матерью какую-то коробку.
   – Ты извини, фантазия ничего забавного не подсказала.
   «Что же этот-то молчит?.. – боясь взглянуть на Тихона, спрашивала себя Аня. – Хоть бы выручил чем… Парень не растерялся, а этот молчит».
   – Чаю попьешь, Юрочка?
   – Не беспокойся. В поезде сразу принесут.
   И Юра снял только что повешенную на крючок шинель. Поцеловал мать уже не в щеку, а в висок, подальше от рта.
   Когда Аня вернулась в комнату, лицо у Тихона было почти черное. Он шарил в карманах, ища папиросы, но никак не мог найти.
   – Старший лейтенант?..
   – Да… Ты не подумай, Тиша, что он нарочно. Он ведь ничего не знал. А то бы не пришел. Он хороший…
   – Я это понял, – сказал Тихон.
   Не докурив папиросы, он поднялся.
   – Ну ладно, пойду.
   Его интонация исключала возражения. В коридоре он слишком долго затягивал шнурки на ботинках, оборвал один, завязал узелком.
   – Никак!.. – сказал он почти жалобно.
   – Когда придешь, Тиша?
   – Как-нибудь зайду.
   Оставшись одна, Аня села в кресло и, не зная, что с собой делать, протянула руку и включила телевизор, этот спасительный ящик.
   Сейчас на его экране шла ярая пляска. Одетые в расшитые рубашки мужчины плясали вприсядку, почти ходили на голове. Какой-то танцевальный коллектив старался вовсю. Аня просто обожала такие выступления, но сейчас не могла понять: да что же они никак не остановятся, пляшут, как заведенные?..
   «Юра к отцу пошел… Если бы ему на поезд, он бы билет показал…»
   Не было ничего предосудительного в том, что она встречалась с Тихоном. Ей только за сорок, мужа нет. Но Ане подумалось, что она сегодня сильно, очень сильно обидела своего сына. Может быть, на этот раз он приехал с какими-то теплыми словами, может быть, он хотел ей что-то о себе рассказать. У него было очень хорошее лицо, когда он вошел. Вот коробку привез с дорогими духами… Какая она ни на есть, а все-таки же мать ему! Он и пришел… А тут этот сидит.
   Пляска на экране все продолжалась. Теперь, показывая нижние юбки, кружились девчата.
   «Расскажет Юра Коле или нет?» – думала Аня.
   И вспомнила, как вел себя Тихон:
   «Пятый десяток мужику, а растерялся. Как побитый сидел…»
 //-- 9 --// 
   Февраль был удивительно безжалостный – мокрый, сквозняковый, без единого яркого солнечного пятна. Когда вдруг в двадцатых числах одно воскресное утро выдалось светлее обычного, Аня обратила внимание, что уж очень плохо стало у нее в квартире: пыльно, натоптано, захватано. Вроде как когда-то в квартире у Шубкиных.
   Аня взяла тряпку и щетку, но так ничего толком и не сделала. Открыла форточку, но тут же озябла и захлопнула ее. По утрам Тихон никогда к ней не приходил, и все-таки она постояла у окна, поискала его глазами среди прохожих.
   Она не видела его уже десять дней. Накануне она с колотящимся сердцем подошла к киоску справочного бюро, чтобы узнать, где проживает Соколов Тихон Дмитриевич, 1930 года рождения. Но постояла возле киоска и отошла прочь. Она и сама себя не узнавала: раньше бы она этого Тихона со дна моря достала.
   «А ведь я заболела…» – думала Аня. Все время она теперь мерзла. Один вид падающего мокрого снега вызывал у нее озноб и даже самый легкий ветер – слезы.
   Приближалось Восьмое марта. Совершенно случайно Аня встретилась на улице с Николаем Егоровичем. Она и не хотела к нему подходить, но он увидел ее и подошел сам.
   – Извини, Аня… С наступающим праздником!..
   В руках у него был букетик мимозы за рубль. Он потискал его в руках и отдал Ане.
   – Ты ведь не для меня покупал, – отчужденно сказала Аня.
   – Ну, раз так сошлось… Как живешь?
   – Ты бы хоть свои вещи забрал. Думаешь, мне на них легко смотреть?
   Николай Егорович очень смутился и сказал:
   – Ну что же, если можно, пойдем сейчас.
   В квартире у Ани и перед праздником не было порядка, но Николай Егорович виду не подал. Аня поставила в стакан подаренные им цветы и пригласила почти шепотом:
   – Садись, Коля.
   Он сел, не сняв пальто, только положил на стол шапку-треушку. В комнате не было ни одного предмета, который указывал бы на то, что здесь бывал другой мужчина. В то же время все как будто говорило об этом.
   Ане показалось, что Николай Егорович стал старее и еще некрасивее. Вид его ничем не выдавал, что он особенно счастлив со своей новой женой. И хотя Аня стороной узнала, что они живут очень хорошо, у нее вдруг родилось такое ощущение, что, позови она сейчас Николая Егоровича обратно, он бы не отказался. Но он уже не был для нее мужчиной, скорее родственником, бывшим приятелем, человеком, которому можно многое рассказать.
   – Помог бы ты мне, Коля, – сказала она. – Уехать бы мне куда-нибудь. Квартиру бы, что ли, сменять. Совсем не могу сидеть одна…
   Аня владела сейчас той отдельной, очень удобной квартирой, которую получил Николай Егорович. Ему же, как она знала, приходилось пока жить у тещи, за перегородкой. Первое время Аня себя утешала: ему еще площадь дадут, он инвалид. Но, видимо, Николай Егорович не просил, поэтому ему и не давали.
   – Можно эту квартиру разменять, Коля, – предложила она. – Чтобы и у тебя свой угол был. Я ведь тебя еще не выписала.
   – Да нет, – сказал Николай Егорович, – мы, наверное, скоро получим.
   Аня вздохнула: «мы», то есть он и его жена, медсестра эта. Сказано это «мы» было так, что Аня поняла: она ошиблась, к ней он не вернется. Она не испытала ревности, потому что любила теперь другого, но ей было очень больно, потому что она не могла про себя и про Тихона сказать такого же «мы».
   Не она, а Николай Егорович первым заговорил о Юре:
   – В адъюнктуру его, наверное, возьмут. В Ленинграде останется.
   Аня не знала, что такое адъюнктура. Но по тону бывшего мужа поняла, что это хорошо.
   – Способный он, – сказал Николай Егорович. – Ну, я пойду…
   Оставшись одна, Аня легла на нерасстеленную кровать. Стала думать: о себе, о Николае Егоровиче, о Юре. И о Тихоне, увидеть которого у нее уже почти не осталось надежды. У нее заболела голова и набежали слезы. Мелкая, но очень пахучая мимоза, которую подарил ей Николай Егорович, только прибавила головной боли.

   На другой день было седьмое марта. С утра в цехе уже шла суетня. У конфетчиц из-под белых халатов виднелись праздничные платья, под белыми повязками прятались модные укладки, постукивали по пластиковому полу лаковые туфли всех расцветок. И прорывался сквозь запах ванили и шоколада колючий запах арабских духов и нежный ароматец «Белой сирени».
   С утра всех женщин авансом поздравили, и каждая получила сувенир. Ане подарили три стаканчика на подставке. Она смутилась, подумав, что подарок этот вроде насмешки, со значением, как выпивающей. Но потом увидела и у других такие же стаканчики и успокоилась.
   Утром, надевая свой лучший костюм, Аня почувствовала, что он на ней висит мешком. Рабочее ее платье было всегда свободное, Тихона она принимала дома в халате, вместе они никуда не ходили, и вот теперь Аня обнаружила, что ее голубой банлоновый костюм, который когда-то достали ей в благодарность, оказался совсем с пустой грудью, бока юбки обвисли, подол закрыл раньше всегда открытые коленки.
   «Вот это я дошла!..» – подумала Аня.
   На торжественном вечере, посвященном Международному женскому дню, Аню попросили в президиум. Она сидела тут из года в год, за этим зеленым мягким сукном, между корзинами с цикламенами и гортензиями. Сидела всегда в первом ряду, чувствуя себя вполне достойной этого места. Сейчас Аня села во второй ряд, так, чтобы ее не очень видно было за другими женщинами и за цветочными корзинами. А рядом с ней села Лида Дядькина, нынешний председатель цехового комитета.
   «Платьице не из новых, – отметила про себя Аня. – Лидка-то, пожалуй, не возьмет, если что и достанут…»
   Немножко поволновавшись, Аня решила, что плохо ли, хорошо ли ей было в личной жизни, пусть когда-то и воспользовалась она своим бывшим положением, но работала она на производстве всегда честно, ровно, даже в самые тревожные часы ее судьбы. За столько лет ни разу бюллетень не взяла, разве что по своим женским делам… Молодежи помогала, продвигала. Ведь не для себя же только, не ради зарплаты!..
   Заканчивая свое поздравительное слово, директор фабрики сказала:
   – Разрешите, товарищи, особо поздравить тех женщин, чей рабочий юбилей отмечаем мы в нынешнем году. Вот, например, ровно двадцать лет, как трудится на нашей фабрике Доброхотова Анна Александровна!..
   «Ох, с ума я совсем сошла, забыла!.. – ужаснулась Аня. – Верно ведь, я как раз под праздник оформилась. Люди-то не забыли!..»
   И Аня вынула из рукава платочек. Она вспомнила себя двадцатидвухлетнюю, румяную, постоянно весело жующую то конфеты, то какой-нибудь кекс. Вспомнила, как приводила маленького Юру на утренник, где каждому ребенку дали по шоколадному наборчику. Вспомнила, как радовалась, когда ее из подсобниц поставили к аппарату. Вспомнила, как приводила потом в клуб фабрики своего Колю…
   Потом женщин-кондитерш поздравляли приехавшие на вечер популярные московские артисты, в том числе актер из бывшего Аниного любимого театра, Театра Советской армии. Все они пожелали собравшимся на вечер женщинам больших успехов в труде и счастья в личной жизни. И хотя эти пожелания из-за частого употребления почти утратили свой первозданный смысл, но, если бы они не были сказаны, пожалуй, было бы как-то пусто.
   Ане и ее товаркам вручили почетные грамоты с золотым обрезом за производственные успехи и участие в общественной жизни. Аня понимала, что участия с ее стороны за последнее время никакого не было, а грамоту дают ей потому, что хотят поддержать, видят ее тяжелое настроение. Поэтому она собралась с духом и, когда представитель горкома профсоюза пожимал ей руку, улыбнулась и сказала громко:
   – Большое спасибо, постараюсь оправдать вашу высокую оценку. Наша продукция идет для людей…
   После торжественной части кондитерши танцевали с артистом из Театра Советской армии, который, видимо, решил в этот вечер уже никуда больше не спешить. Аня видела, как он гонял вальсы с Лидой Дядькиной. Могла бы и она потанцевать, если бы не платье, которое, как ей казалось, выдавало все ее переживания.
   Поблагодарив фабричный комитет и дирекцию за прекрасный вечер, забрав грамоту и подарки, Аня потихоньку ушла домой. Шла всю дорогу пешком: ей казалось, что если в троллейбусе или в автобусе ее кто-нибудь толкнет, то ей будет очень больно.
   В подъезде своего дома она увидела, что в почтовом ящике что-то белеет. Она открыла ящик и взяла письмо. Оно было от Тихона.
   После смерти матери Аня почти не получала писем. И с тех пор, как получила тогда письмо от Николая Егоровича, даже боялась вскрывать конверты. Юра присылал открытки: у него тайн не было.
   «Поздравляю тебя с праздником женщин, – довольно четко писал Тихон, – и желаю всего самого лучшего в твоей жизни и работе. К тебе приходить, считаю, неудобно. Если можешь, приходи туда, где виделись с тобой: от метро “Преображенская” садись на 11-й трамвай, там пешком подойдешь. Буду тебя ждать седьмого и восьмого марта до восьми вечера. А не придешь, дело твое. Претензий не имею. Считай, что ничего не было, я с вами незнаком».
   Аня с испугом посмотрела на часы – двадцать минут девятого. Опоздала, он уже ушел. Значит, завтра. А как этого завтра дождаться? Нескладный он, этот Тихон, дикой души человек!.. Может, и не любил всерьез, но ведь ходил же к ней, целовал, обнимал и вдруг застеснялся – опять беги куда-то к нему. Ведь знал, она не барышня, у нее взрослый сын есть.
   А как бы хорошо было, если бы пришел он! Она еще вчера прибралась немного, заставила себя. И даже вино, которое он в последний раз не тронул, стоит и его дожидается. Грамоту, полученную сегодня, она бы ему, конечно, не показала, чтобы его самолюбия не задеть, а над подаренными стаканчиками пошутили бы и обновили бы их.
   Но главное, что она его опять увидит, хоть здесь, хоть там.
   «Как он пишет-то хорошо!.. – думала Аня, разглядывая написанные Тихоном слова и отметая их обидный для себя смысл. – Ох, Тихон, Тихон!.. Какой же мне веревкой тебя к себе прикрутить?..»
   Ночью уснуть не удалось, Аня поднялась почти зеленая, поднялась совсем рано, словно боялась опоздать к своему Тихону. Услышала звонок и перепугалась: не Юра ли опять? Совсем бы некстати.
   Но пришла Лида Дядькина.
   – Здорово, давно не видались! – почти враждебно сказала Аня. – Чего это ты?..
   – Здравствуй. Дай иголочку скорее: петлю на чулке по дороге спустила.
   Лида уселась на диван, занялась чулком и стала рассказывать, как вчера вечером веселились, зря Аня так рано ушла.
   – Как, с артистом-то не договорилась? – усмехнулась Аня.
   – Какой артист, лапочка! Защита диплома на носу, у младшего подозрение на диабет. Луковец мой бастует, свекровь сама замуж собирается. Ну просто сумасшедший дом!..
   – Раз хочешь инженером быть…
   – Хочу, – честно призналась Лида. – Ведь тридцать три уже. Потом поздно будет, Аня. И сейчас так стыдно, если чего не знаешь: ведь не девчонка-студентка, а взрослая баба! У нас, Ань, преподаватель один до чего же на этот счет!.. Увидел у меня обручальное кольцо на пальце, совершенно отношение переменил.
   Лида была миловидная, но, конечно, далеко ей было до Ани. Ни пококетничать не умела, ни что другое. Уж Аня бы этого преподавателя охомутала!..
   – Мужа-то не бросишь, когда диплом получишь? – спросила она, немного заражаясь Лидиной живостью.
   – Самою бы не бросили! К вечеру, веришь ли, руки-ноги дрожат. Слушай, Аня, я ведь вот насчет чего… – Лида управилась с чулком и вернула Ане иголку. – Давайте на субботу и на воскресенье – в Суздаль. Оказывается, кроме меня, никто из наших не был. Я как-нибудь свекровь уломаю. Валерку – ей, Луковец с Нинкой посидит, а Генку можно с собой. Ему десять, Ань, ты представляешь! Время-то как летит!..
   Аня тоже не бывала в Суздале. И не знала даже, ради чего это нужно туда нестись. Посмотрела на Лиду: вот заводная баба!.. Ведь только что про защиту какую-то говорила!
   Неясно было, и ради чего она к ней-то пришла. Она, Аня, теперь лицо не выборное, там уж теперь другие девчонки копошатся. Местный КВН придумывают, вечер поэзии. Ну, девчата – это понятно: ребят с других предприятий наприглашают, знакомства заведут. А Лидке-то что, когда она от своих младенцев не просыхает?..
   – Я так считаю, Аня, что тебе тоже надо русскую старину посмотреть, – сказала Лида. – Необходимо представление иметь.
   Аня сидела бледная, теребила полы плохо выглаженного халата. Вчерашний голубой банлоновый костюм валялся неприбранный.
   – Да ну тебя, Лидка, с твоей стариной! – вдруг, чуть не плача, шепнула она. – Ты бы лучше спросила, как я жива!..
   – А я зачем пришла? – перебила Лида. – Ну-ка давай выкладывай.
   Аня глубоко вздохнула. Нет, пока ничего не скажет. Что уж дальше будет…

   Этот вечер был очень холодный, мела колючая метелица. В шесть часов на улице зажглись огни, и Аня стала собираться. Руки у нее были холодные, как ледышки, страшно было коснуться собственного тела. Она забыла погасить в квартире свет, вспомнила об этом уже внизу, но махнула рукой и пошла. Капрон обжигал ей ноги, когда она стояла на остановке 11-го трамвая, снег летел под платок и набивался в светлые, давно уже не крашенные волосы.
   Вышла она из дома с большим запасом времени, но на улицах было скользко и людно по случаю праздника. Люди еще, видно, не накупились, из каждого магазина что-то тащили, у метро вокруг цветочниц стояла давка. Ноги у Ани замерзли и шли плохо, под сердцем были тяжесть, тревога и холод.
   Улица, куда ей нужно было свернуть, почти не освещалась. Длинный бетонный столб, на котором укреплялся фонарь, был повален и лежал вдоль изуродованного тротуара. Но окна в деревянном магазине, построенном, наверное, еще во времена нэпа, светились, внутри толпился народ, и мужчины выходили с бутылками в кармане.
   «Нет ли тут его?.. – подумала Аня. – Зайти недолго».
   Она поднялась по заплеванным ступенькам. Какой-то совершенно пьяный мужчина дал ей дорогу. Аня крепче придержала свою сумочку и вошла в магазин.
   Как ни людно здесь было, но она сразу увидела, что Тихона нет. Уже хотела повернуться и уйти, но в голову пришла мысль: надо взять для него. И она шагнула к прилавку.
   – Опоздала! – сказал ей кто-то. – Кончилась!..
   – Никакой нет? – испугавшись, спросила Аня.
   – Почему никакой? Дорогая есть. А дешевенькая кончилась!.. С самого утра торговали. Праздничек!..
   Это говорила женщина, сильно выпившая, почти черная лицом, в грязном пальто: падала, наверное. В авоське болтались у нее три пустые бутылки на сдачу. Подрагивающими, неженскими пальцами она пересчитала мелочь и, видно, не добирала нужной суммы.
   Аня вспомнила вчерашний вечер в Доме культуры своей фабрики, цикламены, гортензии, красные и белые гвоздики, портреты женщин-работниц, висящие в фойе, грамоты с золотыми обрезами. Вспомнила красивого весельчака артиста, который танцевал с ее счастливыми товарками.
   – Вы бы не давали ей, – тихо сказала Аня продавщице, кивнув на женщину, считающую мелочь. – Она же ведь до дома не дойдет.
   – Вам жалко, вы и проводите, – отозвалась продавщица.
   – Сама-то берешь, – сказал еще кто-то у Ани за спиной.
   Она поспешно спрятала в сумку бутылку «Столичной» и пошла из этого магазина, как-то очень некстати оказавшегося на ее пути.
   «Где же дом-то этот?..» – соображала Аня, обходя какие-то изгороди и траншеи.
   Даже в праздничный день стройка не молчала. Выл самосвал, только что выплеснувший из кузова бетон. Скрипел какой-то промороженный канат, в густо-сером небе плыла подхваченная краном белая панель.
   Аня была здесь пять месяцев назад, когда только начинался снос и одна сторона улицы еще хранила свой малоэтажный щербатый облик, темнела подворотнями и заборами. Теперь поперек улицы встали два шестнадцатиэтажных белых корпуса с розовыми лоджиями, выведенные уже почти под крышу. И где-то сбоку, как забытый, заваленный мокрым песком и обломками асфальта, доживал свой срок тот двухэтажный облупленный дом с темными окнами и неосвещенной лестницей.
   – Пришла все-таки? – спросил Тихон.
   Аня дрожала. Он это заметил, когда снимал с нее пальто.
   – Что это ты?
   – Замерзла что-то…
   – Ничего, ведь в последний раз.
   Она не поняла, что он хочет сказать: то ли они вообще в последний раз встречаются, то ли этого дома больше не будет. Квартира была совсем пуста. Из коридора исчезли даже вешалки, и не горело ни одной лампочки. В комнате, где Тихон ждал ее, не осталось ничего, кроме большого старого письменного стола на двух тумбах, никому, видимо, не нужного. Валялись на полу какие-то бумаги, под сорванными кое-где обоями обнажились доски перегородок. Комната освещалась только через окно: напротив на стройке горели два ярких прожектора.
   Но дом еще отапливался: наверное, не все жильцы выехали. Батареи были горячие, окна над ними плакали, и подоконник, на который Аня хотела присесть, был совсем мокрый.
   – Где же это ты пропадаешь, Тихон? – для начала как можно суровее спросила Аня.
   Он не ответил. Прикрыл дверь в коридор, постелил прямо на пол свой ватный пиджак и позвал:
   – Иди, посидим.
   Аня подошла и села рядом с ним. Свет от прожекторов через окошко совсем слабо доходил в этот угол. Тихон сунул руку в карман, ища папиросы. Но не нашел.
   – Вот до чего я дожил, – вдруг сказал он. – Даже покурить нечего.
   Аня исполнилась жалости и обняла его за шею.
   – Тишечка!..
   Он ее рук не отвел, но сам не обнял.
   – Уехали!.. – сказал он.
   – Кто? – шепотом спросила Аня.
   – Мои… Комнатой сменились, с Басманной в Черемушки. А ко мне две бабы какие-то въехали. Вчера полдня барахло перетаскивали, а сегодня, гляжу, одна уже белье стирает, другая рыбу какую-то жарит…
   Аня вздохнула с огромным облегчением: уехали!.. Дрожать она перестала, ей стало тепло, почти жарко. Но она постаралась скрыть от Тихона свою радость.
   – А ты бы согласия не давал на кого попало. Ишь какие, рыбу жарят!.. Что это еще такое!
   Можно было подумать, что она сама никогда не стирала белья и не жарила рыбы. Аня гладила Тихона по голове, по плечам и жалела. Ей показалось, что теперь дрожит он. Действительно, очень сильно дуло с пола. Наверное, распахнута была дверь в подъезде, и холодом доносило даже на второй этаж. А может быть, дом был очень уж ветхий, недаром доживал свои последние дни.
   – Нечего нам тут с тобой сидеть, Тиша. Пойдем.
   – Погоди.
   – А чего годить? Холодно здесь. Ко мне не хочешь, так теперь и к тебе можно.
   – А вот это уж не выйдет! – отрывисто сказал Тихон.
   Аня опять не поняла, почему это не выйдет. А переспросить было страшно. Она попробовала снова приласкаться, притянула его к себе. Щеки у Тихона были небритые, рот какой-то горький.
   – Ты не торопись, – сказал он. – Сегодня и мне торопиться некуда. Раньше, хотя она и не велела Тамарке моей в коридор выбегать, когда я приду, та все равно в щелку на меня посмотрит. Я в свою комнату нарочно дверь не затворял: девочка умыться побежит или в туалет, еще увижу ее. А вчера я на все задвижки заперся, чтобы чужого шума не слышать. Потом сюда ушел, один в потемках сидел.
   – Да я ведь не знала, Тиша.
   Ане было очень жаль его. У нее не отнимали ребенка, она его сама отдавала. Но она любила Тихона и не могла остаться равнодушной к его горю, у нее даже слезы показались. Он не догадался, что это все-таки были слезы радости, облегчения, ликования. И продолжал уже с бо́льшим доверием:
   – Я хотел чертовину эту… «Хельга», что ли, называется, помочь им вниз снести. А она не дала. Подумала, что расколотить могу. Но я абсолютно трезвый был. А что руки у меня в данный момент дрожали, так это у любого…
   – Конечно!
   – Водитель с грузчиком смотрели… Поняли все. Один говорит: «Поди закури». Еще в комнату за мной зашел. «Брось, говорит, друг! Ну их всех!..»
   И вдруг Аня почувствовала, что уже хватит. Не весь же вечер ей слушать про водителя да про грузчика. Она-то ведь у него есть, сидит рядом. Инженерша небось новоселье справляет, а она тут с ним, в холодном углу. По первому слову пришла. Нет, нечего тут его рассказы выслушивать. Надо его уводить.
   Аня встала, раскрыла свою сумочку, достала расческу, губную помаду. Заодно поставила на окошко «Столичную».
   – Я, Тихон, решила взять для праздника. Чтобы поздравил ты меня. А тут как ее пить-то? Ни посуды нет, ничего… Пойдем-ка, милый!
   Он тоже поднялся с пола. В том, как он вставал, было что-то грозное.
   – С праздником, говоришь? Значит, праздник у тебя?..
   Аня попятилась от него, прикрыла грудь сумочкой.
   – Поздравляю!.. Ты свою пользу понимаешь. Знаешь ты, кошка-лизунья, что я и любить-то тебя могу, только если выпью!.. Ну-ка, дай ее сюда!
   Тихон взял бутылку. Аня еще попятилась, словно в руке у него была не бутылка, а топор или нож. Но тут же она услышала плеск, бульканье. По полу растекалось темное, горько пахнущее пятно, ручейком потекло под брошенный кем-то в этой комнате старый письменный стол.
   – На! – сказал Тихон и протянул ей три рубля. – И посуда тебе. Больше нет у меня.
   – За что ты так меня, Тихон? – почти шепотом спросила Аня.
   – За то, чтобы понимала что-нибудь. А не одни шкафы свои да халаты.
   Это показалось Ане слишком уж несправедливым.
   – Чего ты меня шкафами-то упрекаешь? – уже резко спросила она. – Я их честно заработала. Люди ко мне с доверием, с уважением, а я тут с тобой по грязному полу валяюсь. Нашел, понимаешь, дуру!..
   Она говорила еще что-то. Но получалось, как тогда с Николаем Егоровичем: она то ругалась, то умоляла.
   – Тиша, ты не сердись. Если бы я тебя не любила, разве бы я сюда пришла? Ну чем я тебя не устраиваю? Квартира у меня…
   – Этаж не подходит, – сказал Тихон.
   Аня всей глубины его иронии не поняла и продолжала что-то лепетать, но уже что-то более подходящее:
   – Ведь мы с тобой, Тихон, с одного года. Можем друг другу жизнь составить…
   Он стоял у окна. В темном небе проплыла сердцевидная лебедка подъемного крана с покачивающимися тросами. Они, как щупальца, опустились где-то за стопами серых блоков и что-то подхватили. На минуту кран прекратил свое скрипение и скрежет. Стало слышно, как где-то, совсем близко, празднуют застолье и поют песни. Кран опять заскрипел. Огонек, горящий на конце его стрелы, прочертил небо из стороны в сторону.
   – Нет, – сказал Тихон. – С какого же мы с одного?.. Я только за эту неделю сто лет прожил.
   Аня хотела ему сказать, что и она все это время не находила себе места и что у нее вся душа изныла, что она в эту минуту чувствует себя страшно старой и усталой. Но холод, который она испытывала полчаса назад, опять охватил ее, и она почувствовала, что может сейчас только рыдать, а не говорить.
   – Ты прости, Анна Александровна, – уже чуть-чуть виновато сказал Тихон. – Может быть, я перед тобой виноват. Но с тобой я не поднимусь. Это уж точно.
   Он взял с пола свой пиджак.
   – Всё! Прощай, сладкая!..
   …Аня долго не могла прийти в себя. Потом заспешила, словно дом, в котором она находилась, могли каждую минуту начать ломать, разрушать.
   На лестничной площадке было страшно темно, очень холодно и голо. Еще там, в квартире, надевая пальто и еле попадая в рукава, Аня почувствовала, что ей плохо. Сейчас она попробовала поискать рукой звонок в соседнюю квартиру, слабо поскребла по двери. Потом опустилась на одну лестницу ниже.
   Может быть, она споткнулась, может быть, что-то внутри у нее отказало, но она поняла, что падает.
 //-- 10 --// 
   Пожаловал апрель. Солнце просилось через стекла в комнату, но Аня еще боялась открывать окна. Боялась, что вернется тот, мартовский, холод, что-то ворвется опять в ее комнату, напомнит, испугает. К тому же внизу, во дворе, копошились рабочие-ремонтники, а Аня не хотела слышать мужских голосов.
   Лида Дядькина принесла ей деньги по больничному листу. По дороге купила два длинных зеленых огурца. Развернула их, и в комнате стало свежо. Огурцы блестели, как муляжи.
   – Салатик сделаешь. Витамины!..
   – Помнишь, Лида, как и я по соцстраху бегала? – с грустью спросила Аня. – На постановки вас водила, настроение вам создавала. А как давно-то было это, Лидка!..
   Лида села на диван и опять попросила иголку с ниткой: положительно не везло ей с чулками!
   – Знаешь, Аня! – вздохнув, сказала она. – Может, это пошло прозвучит, но я тебе скажу, что это тоже помогает. Это тоже средство – когда ближе к людям. Ты думаешь, у меня с Луковцом без визга обходится? Этот уроженец Пинских болот как черт упрямый! А уж про свекровь можешь меня не спрашивать. «Пятрусь, твоя биглая опять щи не сварыла!» Понять ее, конечно, можно: чуть что – ребят к ней. А ведь с ними с троими, Аня, человеческой головы мало – лошадиную надо, и то оторвут.
   – Полно!.. – слабо улыбнулась Аня. – Ведь внуки они ей. И у нас с тобой будут.
   Лида взглянула на нее пристально: смотри-ка, о внуках заговорила! Вот что значит крах в личной жизни!
   – Перестань! Мы для себя что-нибудь поинтереснее придумаем. – Лида сунулась к зеркалу, подбила свои волосенки. – Поправляйся, выходи на работу, мы тебе без дела просидеть не дадим. Ты, Аня, не представляешь, как приятно, когда что-нибудь удается, когда бабы наши довольны! Я тебе свекровкиным здоровьем клянусь! А ты сама знаешь, как мне важно, чтобы она подольше на печку не залезала.
   Ох, какая болтуха эта Лида: сто слов в секунду.
   – Вообще-то ей до печки далеко. Если бы она с женихом своим не разругалась, я бы уже бледный вид имела. А теперь есть надежда, что посидит с Валеркой, пока я с защитой покончу. Специальность я, Аня, запросто сдам, а вот политэкономия – ой, ты не представляешь!.. Бабка наша очки надела, в учебник сунулась и говорит моему Луковцу: «Пятро, она ж у тебя скоро полной психой будет…» Как будто что разобрала!..
   Аня, между прочим, знала, что Лида только тарахтит, а ладит со свекровью неплохо. Сколько словами ни перешвыриваются, а ложки друг без друга не съели. Лидка своих щей не успеет сварить, так свекровкиных наестся. А та у нее на дню пять раз чаю напьется. Так вот и живут вместе уже двенадцатый год, по очереди в кино ходят. А если какое-нибудь мероприятие на фабрике, Луковчиха разрядится в пух и прах и является вместе с невесткой.
   – Хорошая ты женщина, Лида!.. – сказала Аня. – Очень хорошая!
   Лида махнула рукой.
   – Это ты свекрови моей скажи. Ну, Аня, я тебе желаю!..
   …А вечером приехал Юра. С большим эмалированным чайником. И с цветами. Купил матери белых гвоздик и пучок первых фиалок.
   – Здравствуй, мама!.. Вот тебе ленинградский чайник, болгарские гвоздики и фиалки местного сбора. Держи!
   – Юрочка!.. – взволнованно сказала Аня. – Какой же ты большой-то стал!..
   Ей показалось, что она не видела сына много лет.
   Юра положил фуражку и снял шинель. Расстегнул ворот влажного кителя: на дворе было плюс десять.
   – Даже слишком большой, мама: толстеть я начинаю. И лысеть.
   Он наклонил голову, и Аня увидела на его крутом, рыжем, курчавом затылке легкий намек на будущую лысину.
   – Что же ты так, Юрочка? Ведь тебе только двадцать пятый…
   Юра прошелся по комнате, потом сел в кресло. Расстегнул китель, потом вовсе снял его: ему не хотелось выглядеть гостем.
   – Помнишь, мама, ты говорила насчет обоев? Я купил тебе в Ленинграде финские, очень красивые.
   – Да разве я просила, Юра?.. Это покойной бабушке нужны были обои-то… А ведь теперь я, Юра, бабушкин дом продала.
   Юра собрал лоб гармошкой. Потом повел плечами: раз продала – значит, нужно было.
   – А сарай тот, около рощи, жив? – спросил он. – Где мы с ребятами рацию прятали?
   Рацией был пустой посылочный ящик, который Аня прислала им в деревню с лапшой и конфетами и который Юра с товарищами наполнили какими-то железками и окрутили проводами.
   – Сарай стоит. А дом-то как жалко мне было продавать, Юрочка, – сказала Аня, против воли вспоминая все, что за последнее время у нее было с этим домом связано. – Помнишь, стенки-то какие были!.. Казалось, вечные!
   Юра сделал успокаивающий жест: раз продала – значит, все. Можно поговорить о чем-нибудь другом.
   Аня робко взглянула ему в глаза. Знал ли он что-нибудь? Ей страшно было подумать, что ее взрослый, такой солидный, рассудительный Юра может догадаться, как она потеряла голову от безудержной любви и дошла до того, что ее подобрали с переломанными ребрами. Она сына не звала, не писала ему, что больна. Он или от Николая Егоровича узнал, или от чужих. И приехал. Вряд ли уж он так мать любил. Приехал по чувству долга. Аня понимала: это Юре не от нее досталось. И вряд ли от родного отца, чьего имени он даже не знал. Может быть, от бабушки, от дедушки из Благовещенского переулка. А может быть, и не по крови это ему передалось. Взял от отчима, маленького, не очень здорового, но сильного человека. И от тех людей, среди которых жил и учился и которые свой долг знают.
   Конечно, Аня не могла этого в своих мыслях достаточно четко сформулировать. Но она это чувствовала.
   А Юра между тем спросил:
   – Мама, а почему бы тебе со мной в Ленинград не прокатиться? К Товстоногову сходили бы.
   – Да я, Юрочка, уже на работу скоро выхожу.
   Они посмотрели друг на друга. «Шубкин-то мой какой красивый стал! – думала Аня. – Раиса бы Захаровна поглядела!..»
   И спросила сына:
   – А девушки-то у тебя нет еще, Юра?
   – Есть, мама.
   Аня не выдержала и заплакала:
   – Маленький ты мой!.. Не бросишь ты меня, Юра?
   Говорить это ей было очень стыдно: что же она, только теперь вспомнила, что могла бы и для сына пожить?
   Но Юра перевел все на юмор, сказал, что он лицо заинтересованное, что «Литературная газета» пишет о том, чтобы берегли бабушек, что у него проекты на создание семейного очага и т. п.
   – Только я не в смысле возраста. Ты не обижайся, мама…
   Аня вытерла слезы и сказала:
   – Я не обижаюсь, Юрочка. Что ты!.. Нет, не обижаюсь.


   Повести


   Дела семейные

 //-- 1 --// 
   – Васька, подожди меня!.. – кричал старший брат, припадая на белую, наколотую жесткой травинкой ногу. Он сопел, потому что уже сильно простудился на июньском речном ветру, и дышал ртом, выпятив вперед маленькие потрескавшиеся губы.
   Младший приостановился и подтянул съехавшие под круглый живот штаны.
   – Бежи скорее, Валичек! – позвал он и помахал коричневой короткой рукой.
   Младше он был всего на полчаса: братья были близнецами. Но сходства между ними почти не угадывалось. Валька, старший, был черненький, небольшой и смазливый. Загар только легонько тронул его узенькое, девочкино лицо, шеи почти не задел. А у младшего, когда он, добежав до реки, скинул рубашку, нельзя было бы найти на вороном теле белого пятна. Волосы, просившие гребня и ножниц, желтели трепаной куделью.
   – Васька, а нашу одежу не унесут? – спросил старший близнец, неумело расстегивая вышитую крестиком сорочку.
   – Не, – односложно, но убедительно отозвался младший. Но все-таки осторожно поднял одежду брата и переложил ее с чистого песка подальше под кустик, на еще более чистую траву.
   Они родились в один час, обоим было по девять лет, но младший казался старше: он был выше, нескладнее и, сразу видно, сильнее. Когда пошли в воду, он взял брата за руку, но тот стал вырываться.
   – Я не боюсь, – кривя губы, сказал он. – Чего ты из себя воображаешь?
   Младший мог бы сослаться на приказ тетки и матери, которые в один голос твердили: «Смотри, Васька, за Валечкой, на шаг от себя не пускай!» Но Васька смолчал, только крепче ухватил брата за руку.
   – Хошь, я тебе ивой попа поймаю? – спросил он ласково.
   Пяткой он стал щупать дно и вдруг присел, ушел в воду с ушами. А когда вынырнул, в ладони у него была зажата маленькая усатая рыбка. Васька сунул ее брату в горсточку. Тот засмеялся и попросил:
   – Слови еще!
   Васька опять присел и встал с рыбкой в руке. Потом вылез на берег, сломил прутик и нанизал улов. Отдал брату и опять принялся за дело.
   – Их у дна видать!.. – сообщил он, отдуваясь и тряся мокрой ржаной головой. – Шевелят усищами! Я щекотки не боюсь, а то бы и не словить.
   Тут он заметил, что брат, еще ни разу не окунувшийся, маленько трясется под ветром и слабая белая его кожа как бы стянулась и рябит.
   – Я тебя подержу, а ты поплавай, – предложил Васька и стал ладошкой зачерпывать воду и плескать брату на плечи. Тот затрясся еще больше, потом робко окунулся, крепко держась за Ваську.
   Небо было очень высоко, облачка расползлись, как овцы по выгону, и ветер никак не мог стабунить их. Кусты занимались тихой ворожбой, в осоке бились стрекозы. Ниже того места, где купались братья, под ивой чернел омуток. Вода над ними стояла недвижная и тяжелая. Коряжистая нижняя ветка у ивы была заломлена: видно, кто-то хватался, нечаянно заплыв сюда.
   Валька, осмелев, бултыхался. А Васька зорко смотрел за ним, готовый каждую секунду поймать тонкую белую его руку. Он не видел братишку четыре года и почти забыл его. Вчера Вальку привезли из Москвы, белого, чистого и нарядного. И Васькой вдруг овладела мальчишеская нежность; он, младший, решил держаться за старшего.
   – У меня трус в катухе живет, – сказал Васька, когда оба накупались до голубой дрожи. И повел Вальку смотреть кролика, который пугливо бился в ящике. – Хошь, на траву пущу его?
   Мальчишки бегали за этим кроликом по выгону, растопырив руки и крича. А из окна на них в четыре глаза смотрели мать и тетка. Они тоже были родные сестры и тоже совсем не похожие.
   Мать была желтая, мешковатая и крикливая, как птица выпь. С теми, кого она любила или старалась задобрить, она говорила больным шепотком и подбирала ласковые, жалобные слова. Кого недолюбливала, на того кричала всегда, и крик этот тоже был жалобный, взыскующий.
   Близнецы родились перед самой войной. Матери шел уже тридцать шестой, двоих девочек она схоронила и больше детей не ждала. К тому же похварывала, муж пил, и житье было трудное. И все-таки, откричавшись и увидев мальчика, мать сказала радостно:
   – Ах ты мой родимый! Черенький какой!.. Смотрите ручку-то ему не заломите.
   Но тут ей сказали, что еще не все кончилось, и она забилась в слезах.
   – Да на кой же мне его? – кричала она жалобно, когда показали ей и второго. – Ведь это что же такое, господи!.. Парень-то рыжий да страшной какой-то…
   Милому сыну она выбрала и имя покрасивее – Валентин. Для второго годилось и попроще – Васька. И хотя криком братья-близнецы донимали мать одинаково, ей казалось, что младший и более горластый, и сосет злее, и мокнет чаще.
   – С этим репьем я еще лиха повидаю, – жалобилась мать и первым к груди клала старшего, черненького, маленького.
   …Тетка, лишившая мать любимца, была высокая, красивая и спокойная. На деревенских она ничем не походила: волосы у нее были острижены и мелко завиты на горячих щипцах. Она носила короткие платья с большим вырезом и за вырез затыкала сильно надушенный носовой платок. Глаза у тетки были какие-то соглашающиеся, ласковые. Звали ее Пелагеей, но с тех пор, как еще молоденькой девушкой попала в Москву, она стала Полиной.
   В голодную весну сорок шестого мать написала Полине жалобное, горькое письмо, просила родную сестричку оглянуться на ее обстоятельства: мужа уже не ждет, с огорода прожить нельзя, а от двух маленьких ребят работать не больно пойдешь, да и состояние здоровья «все хужеет».
   Полина тут же приехала, привезла мешок ношеной одежды, пшеничных сухарей и мелкой, остро пахнущей селедки. Мать поела вдосталь и отекла, будто налилась вся желтой водой. Она точила горькую слезу и объясняла, что недавно пришел откуда-то их сосед Авдюшка Рязанов и сказал, что вроде бы муж ее, Петр Разорёнов, попался ему на глаза в одном из лагерей у немцев и что не иначе как он там и «дошел».
   – Ну чем я тебе помогну? – вздохнула Полина. – Четыре сотни ведь всего получаю. И какие это сейчас деньги? Сыта, правда…
   Работала Полина сестрой-хозяйкой при детских яслях. Мужа у нее не было, был какой-то человек, но распространяться про это она не любила. Не было у Полины и детей, и, может быть, поэтому она осталась такой спокойной и красивой.
   – Давай уж одного малого возьму у тебя, – сказала вдруг Полина. – Чай, уж как-нибудь вытяну.
   И не дав сестре опомниться, сама решила:
   – Я, Маря, крестника своего возьму, Вальку.
   Та заплакала:
   – Что же ты двойню-то разбиваешь!..
   Но было ясно: ей жалко отдавать Вальку, и скажи Полина, что увезет Ваську, никаких слез не было бы.
   Братья-близнецы стояли рядом – галчонок Валентин, с узким нездоровым личиком, но красивенький, в мать, которая в молодых годах была первой девкой на деревне, и Васька – ржаная голова, широкое лицо в пестрой крупе веснушек. Он на полголовы был выше братишки, крепкорукий и лобастый. У маленьких ребят редко бывают зеленые глаза, а у Васьки как раз были зеленые.
   Он взглянул на мать, на тетку, увидел также, как вздрогнул и чуть зарозовел от радости Валька.
   – Теперь кажный день буду колбасу есть! – блестя черными большими глазами, хвастал старший из близнецов, выбежав на улицу. – И на поезде поеду!..
   Пока Валька собирал вокруг себя ребятишек и, вызывая у них на губы завистливую слюну, рассказывал про колбасу, Ваську мать отрядила рвать лебеду для поросенка.
   Поросенок был жалконький, волосатый. Он сидел в темных сенцах, пригороженный кое-как, но по слабости и не пытался вылезти из своего кутка.
   – Миш, Миш!.. – позвал его Васька, сунув ему серую, повядшую лебеду. И потрогав за маленький рыхлый пятак, сообщил. – А Валька наш уезжает. В Москву… На поезде…
   В первом же письме Полина сообщила, что Валечка ведет себя хорошо, ходит на детскую площадку. Ругаться по-деревенски она его отучила и очень просит сестру Марю не обижаться, что велела Валечке называть ее, тетку, мамой. Раз судьба так определила, пусть он привыкает. У нее, у Марьки, еще сынок есть, а уж для Валечки она, Полина, ничего не пожалеет.
   – Дай Господь ей здоровья! – говорила мать одним. – Помогла мне!..
   А другим:
   – Сумела подластиться к ребенку, змея такая! Отлучила от меня парня!..
   И грозила пятилетнему Ваське:
   – Не будешь слухаться, я и тебя отдам. Одолел ты меня совсем, съел начисто, будь ты неладен!..
   …И вот через четыре года Полина приехала погостить в деревню и привезла Валика. Его, девятилетнего, она вела со станции за руку, несла на плече всю тяжелую поклажу, а у него в руках было только игрушечное ружье-автомат, из которого он целился по жаворонкам. Ружья этого он не выпустил даже тогда, когда тетка послала его здороваться с плачущей матерью, которая стала теперь для Валика теткой Марькой.
   – Ты уж его не квели, – шепотом посоветовала Полина сестре. – Теперь уж все утрясено, и плакать не об чем.
   – Гладенький стал!.. Чистый!.. – вытерла слезы мать.
   – Санаторное питание всю зиму имел, ни в чем не отказывала, все необходимое обеспечивала. Покажи-ка, Валенька, тете Марусе отметки свои.
   Полина, прежде застенчивая и молчаливая, теперь стала говорухой. В глазах и в голосе у нее кипела забота, гордость какая-то. Она сама принялась искать среди вещей школьный табель, где все стояли четверки и пятерки, только по прилежанию четыре с крупным минусом.
   – Учительница говорит, неспокойный он, нервный. Усидчивости такой нет, но очень способный.
   И Полина вдруг спросила Ваську, который молча разглядывал брата и его ружье-автомат, блестевшее черным лаком:
   – А ты, Василек, как учишься?
   Васька молчал.
   – Плохо, чай?
   Васька кивнул. И вдруг сказал:
   – Я цельную четверть пропустил: пальта не было.
   Полина чуть поменялась в лице. Наверное, она сейчас уже жалела, что хвасталась санаторным питанием для Валика.
   Прожили гости в деревне совсем недолго. Может быть, пожили бы и еще, но Полина вдруг сорвалась, заспешила: нечаянно услышала, когда дремала в сенцах на травяной подстилке, как сестра тихонько говорит старшему близнецу:
   – Валечка, не скучаешь ты без родной-то мамочки?.. Не обижат тебя тетка-то? Былочка ты моя цветочная!..
   Видимо, уж слишком тоскливо говорила это мать, и Полина смолчала, сделала вид, что ничего не слышала. А вечером того дня стала поговаривать об отъезде.
   У матери с Пасхи была собрана сотня яиц. Хотела сменять: сельпо за каждый десяток давало лист шифера, а из избы после дождя лоханкой выносили воду.
   – Не надо, – сказала Полина, избегая глядеть на сестру, которая суетилась с плетушкой. – Ваське пиджак теплый купи или себе чего…
   Уезжая, она дала сестре две полсотни. Дала, не взглянув ей в лицо и как бы за спешкой не поцеловавшись. Васька неотрывно смотрел на ружье-автомат, но Валик крепко держал его и даже сделал движение, будто хотел спрятать за спину.
   – А мне и не надо, – сведя выгоревшие брови, сказал Васька.
   Он пробежал немного за подводой, которая увозила на станцию гостей, и, когда вернулся в избу, увидел в ведерке рыбок-попов, которых он наловил брату на прощание и которых тот забыл. Кошка уже запустила туда лапу: два попа валялись на полу, еще слабо пошевеливаясь, а из-под лавки неслось урчание.
   На кровати, накрывшись с головой, в голос плакала мать.
   – Мам, – сказала Васька, не решаясь тронуть ее, – мне не надо пальта. Только ты не плакай и не отдавай меня!..
   Через восемь лет братья встретились на том же зеленом лугу. Васька лежал, закинув бурые руки под большую ежистую голову. Бесцветная майка, бумажные штаны в полосу, парусиновые башмаки с оборванными шнурками на босых крупных ступнях.
   Валентин сидел, выбрав место почище, чтобы не запачкать темно-синий матросского кроя клеш. Белую тугую рубаху напрягал ветер, задирал синий воротник. Но загар на его узком большеглазом лице был по-прежнему слабый, неплотный.
   – У нас в училище почти все ребята с девушками переписываются, – говорил Валентин. – Бывает, конечно, по-всякому… Но я думаю, что лично у меня дело перепиской не ограничится. Отец у нее работает в Киеве, в театре. Артист. У них даже дача есть…
   Васька помолчал. Только когда Валентин показал ему фотографию девушки, Васька немногословно согласился, что девушка красивая.
   – На Тамару Макарову похожа, – вдруг заключил он. – Она, чай, может себе тоже артиста найти. Много ведь артистов-то…
   – Ничего ты не понимаешь, – оборвал Валентин. – При чем тут артисты, когда она учится в педагогическом?
   На это Васька опять сказал задумчиво:
   – Вон Нинка Рязанова тоже в педагогический хочет. Боится, не сдаст… А Нюрка ихняя – на медсестру. Если в колхозе отпустят.
   Брат поглядел на него как-то иронически.
   – А ты сам-то, что же, никуда не собираешься?
   – Я-то?.. – Васька поглядел в глубокое небо. – Я пока никуда. На тот год в армию ведь… А пока на водителя сдам. Дома-то, чай, тоже кому-то надо…
   Он приподнялся и сел. Валентин видел, какие у Васьки большие, не юношеские руки, какие клещеватые пальцы, какие наеденные ржаным хлебом скулы. Ему вдруг стало жалко брата, но он не удержал просящееся наружу чувство собственного превосходства.
   – Ну что же, браток!.. – сказал он, как старший и как совсем взрослый. – Каждому свое. А у меня академия морская впереди.
   И он встал во весь рост, словно принял строевую позу.
   Васька поднял зеленые глаза, прошелся по клешам, по белой матроске брата.
   – Валяй! – подумав, сказал он. – Только, чай, трудно будет поступить в академию-то?..
   …Васька как в воду глядел: дорога в академию Валентину не легла. Осенью шестьдесят первого приехала в деревню со слезами Полина. Не успев поздороваться и не попив с дороги чаю, принялась выкладывать свое горе: из училища Вальку отчислили. И теперь дальнейшую воинскую службу он отбывает в какой-то строительной части.
   – Пишет, что никакой ему жизни нет: один только кирпич видит да цемент… – горько сказала Полина. – А ведь какая перспектива была у парня!
   Родная мать молчала. Смысл происшедшего туго шел ей в голову.
   – Да за что же его, господи?.. – вымолвила она наконец.
   – Нервный очень, обидчивый, – вздохнула Полина. – С начальством никак не мог отношения наладить. Бездушно очень подходили к нему.
   Тогда мать спросила гневно:
   – А ты чего же смотрела?
   – Что же я-то могла сделать, Маря? – даже испугалась Полина. – Уж я слез сколько пролила и деньгами все время помогала, сколько было возможно.
   На отечное, по-прежнему нездоровое лицо матери легла какая-то желтая тень.
   – Помогала ты!.. – сказала она презрительно. – Загубила ты Валечку моего. Чего ты сюда теперь приехала? Чего тебе тут надо? Взяла ребенка, должна была до ума довести.
   Тем же вечером Полина, не успев даже сходить на кладбище к отцу и матери и не проводив престольного праздника, поехала обратно домой.
   А мать села писать письмо Васе, который уже нес первый год службу в Карелии, на границе: «С Валечкою у нас беда, загнали его неизвестно куда. Полька приезжала, говорит, начальство Валюшку погубило. Известно, что, кабы родная мать, такого бы не вышло, а ей какая боль?..»
   Вася прочел материно письмо и ничего не понял. Но в письме был новый адрес Валентина, поэтому Вася узнал, что брата «загнали» не «неизвестно куда», а на Урал и что Валентин к своей родной деревне ближе, чем он, Вася, на добрую тысячу километров.
   В письме к брату Вася без всякого подвоха спросил, как насчет той девушки, которая похожа на Тамару Макарову. Но Валентин ничего не ответил.
 //-- 2 --// 
   В Лангур, на молодежную стройку, к шоферу Васе Разорёнову приехала гостья…
   В начале марта зацвел в горах миндаль, резко обозначилась душистая среднеазиатская весна. Лангур весь купался в солнце, река Нурхоб пенилась, как брага, лезла из берегов, Вася пришел к главному диспетчеру гаража и попросил газик. Сам он водил трехтонку, приспособленную под перевозку рабочих на дальние участки. А тут сказал, что ему нужно встретить в центре и привезти в Лангур одну женщину…
   Началось с догадок, потому что молчаливый здоровяк Вася никому и ничего не объяснял. Когда Васе дали ГАЗ, молодые ребята, прикинув примерно, во сколько должен вернуться Вася со своей предполагаемой нареченной, поджидали их у самого въезда на стройку, под транспарантом с надписью: «РЕКА НУРХОБ ПОКОРИТСЯ НАМ!»

   Такое повышенное внимание к Васиным делам было легко объяснимо: девчат в Лангуре было совсем негусто. По выходным дням парни отправлялись гулять в горы мужской компанией, и отрады в таком гулянье было немного.
   То ли Вася заподозрил, что его будут встречать любопытные, то ли привык аккуратно водить свою трехтонку с «живым грузом», но он вернулся в Лангур уже в полночь, черную азиатскую полночь, когда огни стройки горят, как глаза зверя, затаившегося в остывающих камнях.
   …Вася не сразу узнал среди пассажиров свою тетку, которую не видел уже лет десять. У Полины было еще свежее, хотя и бледное, большое лицо, прямая спина и полная грудь. Но Васе бросилось в глаза, как выражением лица, движением губ, бровей она стала походить на свою старшую сестру Марью, его, Васи, родную мать.
   – Здравствуй, Васенька, – жалобно улыбнулась Полина. – Ты уж меня извини. Если бы не обстоятельства…
   – Да что вы, тетя Поля, – пробасил Вася. – Живите. Тут у нас скоро хорошо будет. Вот дома сдавать начнут, комнату получу. Будете у меня за хозяйку.
   Они уже садились в машину, когда к Васе подошла девушка. Маленькая, в черном свитере и брючках. В руках у нее был совсем небольшой саквояж.
   – Вы не подвезете меня до Лангура? – спросила она, отодвинув со лба прямые черные пряди. Вася увидел большие, удлиненные краской глаза. Зрачки цвета пива пристально и ласково целились в Васю. – Я вам заплачу.
   – Еще чего!.. – смутился Вася. – Садитесь так.
   Девушка шмыгнула на заднее сиденье и замолчала, будто уснула. Зато тетка говорила и говорила.
   – Я Валю после армии на обувную фабрику устроила. По щетинно-щеточному профилю. Место хорошее, но какие уж, Вася, щетки, когда парень мечтал морским офицером быть! И еще, я тебе признаюсь, Вася, девчонки его с толку очень сбивали. Ведь сейчас в девушках совсем серьезности нет.
   – Ну, разные есть девушки, – осторожно сказал Вася и оглянулся на вторую свою пассажирку.
   Маленькая черноволосая голова ее лежала на саквояже, но глаза пристально смотрели из-под подкрашенных ресниц. Она улыбнулась Васе, и он, ободренный, заявил громко:
   – Сейчас через перевал поедем. Вы, тетя Поля, если голова закружится, по сторонам не глядите.
   Но тетка настолько была погружена в свое, что и перевал ее не удивил. Она только крепче взялась рукой за скобку впереди сиденья. А Вася затылком чувствовал, как замерла позади него девушка с красивыми глазами, и, взглянув в зеркальце, увидел ее матовое, яичком лицо.
   Они еще не миновали грозного места, укутанного серыми предвечерними облаками, а Вася уже услыхал от тетки дальнейшие подробности: все бы еще ничего, хотя последнее время жили они с Валентином малоденежно, но вот этой зимой он сошелся с одной женщиной, привел ее к себе, и мать стала не нужна.
   – Лет на восемь она старше Вали, уже разведена была. А комнатка у нас, Вася, маленькая… Ну куда деваться? И женщина такая попалась нескромная, распущенная. Ты уж извини, Вася, что я тебе, неженатому мальчику… Ох, Васенька, берегись ты этих женщин!..
   Вася немножко смутился, глянул в зеркальце под потолком кабины, увидел свою короткую коричневую шею, маленькие, не по голове уши, квадратный подбородок с ямкой – все в буром загаре.
   – А чего бояться-то? – как можно небрежнее и веселее сказал Вася. – Пусть они нас боятся!
   Но тетка сразу угадала всю его несостоятельность и улыбнулась слабой улыбкой.
   – Ах ты мой золотой! Разные вы с Валей. Тот – кавалер!
   Им обоим показалось, что сзади прозвучал совсем тихий смешок. Но больше ни слова.
   – Я извиняюсь, – сказал Вася, – вы к кому едете?
   – К мужу, – ответила девушка.
   – А как фамилия?
   – Чураков.
   Вася мало знал Славку Чуракова. Слыхал от ребят, что тот веселый, компанейский парнишка. А встречался только на комсомольских собраниях. Один раз был свидетелем, как Славку прорабатывали за какую-то пьянку, и он стоял перед собранием, очень смешной, шустрый, и неостроумно оправдывался, ссылаясь на то, что он еще «мал, соплив и глуп». Соплив-то соплив, а вот, оказывается, уже жениться успел…
   Вася включил фары. Они осветили узкую полосу дороги, свивавшуюся, как змея. То черное низкое дерево попадало в полосу света, то оторвавшийся от скалы белый грозный камень.
   – Подъезжаем, – сообщил Вася.
   Он бесшумно подкатил к стройуправлению и стукнул в окошко сторожихе. На ее попечение он решил оставить тетку до утра.
   – А вы как же? – спросил он девушку.
   Она стояла в нерешительности, маленькая и вся черная. Волосы ложились на лицо и плечи.
   – Может быть, вы меня проводите? – попросила она. – Вы, наверное, знаете, где Слава живет…
   Вася взял у нее саквояж, повел темным проходом между глиняных полуразломанных кибиток, остатков былого кишлака.
   – Вас Васей зовут? – спросила за спиной девушка.
   – Точно, – обернулся он.
   – Ну а меня Галкой.
   Они долго шли в темноте по сухой, скрипучей глине. Вася подвел Галку к одной из палаток с неприкрытым лазом, откуда слышался перебойный храп.
   – Здесь, кажется, – сказал Вася.
   Галка присела перед лазом и позвала громким шепотом:
   – Славик!
   А Вася уже шагал прочь, к своей палатке. Товарищи его спали, и он избавился от расспросов. Но утром, только ребята проснулись, они начали донимать Васю, подозревая, не хочет ли он замахорить свадьбу.
   Какое же наступило всеобщее разочарование, когда Вася сказал сонно и сердито:
   – Да какая вам еще невеста мерещится? Это тетка моя родная. – И как бы между прочим добавил: – Это вон к Славке Чуракову жинка пожаловала.
   – Хо! – заметил кто-то из ребят. – Нашлась бабушкина потеря!.. А говорил, что развелся.
   Вася хмуро удивился, потом пошел умываться за палатку, где на карагаче болтался железный умывальник.
   …На следующий день Вася устроил тетку в женское общежитие и оформил на работу в только что родившийся в Лангуре быткомбинат: принимать одежду в ремонт и записывать в книжку.
   – Однако, тут у вас ставки порядочные, – заметила Полина. – Но вот как я климат ваш вынесу? Жара, говорят, бывает адская, а у меня, Вася, голова…
   – У всех голова, тетя Поля, – прогудел Вася. – Тут у нас тоже не слоны работают. Привыкнете.
   Он как-то не мог понять: вроде бы тетка была всем довольна, а в глазах у нее под повядшими веками мерцает горькое одиночество.
   – Змей, Вася, говорят, у вас много водится? – опять робко спросила она. – И еще, говорят, какая-то страсть…
   – Да ну! – уже ласковее отозвался Вася. – Зачем они к вам сюда поползут? Не бойтесь, тетя Поля, еще никого не покусали. А не нравится вам тут, я вас, как поеду в отпуск, в деревню свезу.
   У Полины забегали пальцы, передернулись губы.
   – Нет, Вася, – сказала она тихо, – в деревню-то уж я ни за что не поеду.
   Вася и не знал, что у Валентина пошла теперь «любовь» с родной матерью: та посылает ему деньги и ругает при этом ругательски сестру Польку. А Полина, готовая все простить приемышу, тоже таит на сестру Марью бессильную, горькую враждебность.
   – Ладно, тетя Поля, не переживайте, – сам заскучав, посоветовал Вася, – что было, то на низ уплыло.
   У Васи было такое ощущение, что его вмешивают в чужие дела. Он уже привык считать, что его родной брат-близнец вроде бы и не родной, а вражда матери и тетки их совсем разделила. Когда Вася слышал от Полины, что Валька несчастливый (ведь такая перспектива у него была), он с досадой думал: ну а он-то сам счастливый? Денег больших, как рассчитывала мать, отпуская его в Лангур, пока не собрал, хотя их, эти деньги, и тратить здесь вроде бы не на что: в столовой каждый день одно и то же – харчо, битки, компот из алычи, всего на восемьдесят копеек, пачка «Севера» – итого рубль. Девчат нету, и некому даже пузырек духов подарить…
   К середине апреля Васе выделили комнату в новом доме. И они с теткой принялись ее обживать. Полина как будто воскресла на срок, суетилась и старалась, как могла. Они с Васей привезли из Саляба на трехтонке диван и гардероб, а тут, в Лангуре, Вася купил в магазине, что было: лампу-торшер, розовое мягкое кресло и стенное зеркало. Сам он первое время спал на полу, отдав тетке новый, пахнущий почему-то нефтью диван. А шкаф почти пустовал, вешать в него пока было нечего.
   Под окнами Вася посадил два персика, алычовый куст.
   – Варенье будете варить, тетя Поля, – пообещал он. А Полина ответила как-то рассеянно:
   – Ох, как у меня Валя любит варенье! Особенно из вишен.
   Потом она сказала Васе:
   – Я вот, Вася, свои собственные шторки на окна повесила. Когда ты себе приобретешь, я эти сниму…
   Вася понял: все-таки он для тетки как чужой, и вряд ли она собирается долго с ним жить. Подработает и уедет. И Вася ответил холодно:
   – Это, тетя Поля, дело ваше.
   Как-то он случайно увидел тетку на базаре, куда таджики привозили на ишаках мешки с желтыми, увядшими за зиму яблоками, грецкие орехи, гранаты в каменной скорлупе. Тетка поспешно клала все это в фанерный ящик.
   «Вальке посылает, – подумал Вася. – А зачем тайком-то?»
 //-- 3 --// 
   Поднимался Вася с первым бледным рассветом. Тетку не тревожил, потихоньку обувался в коридоре, забирал спецовку и уходил.
   Над Лангуром полз туман, земля была еще сыра и пахла таянием. Цветущие персики казались серыми, и только при первом луче солнца к ним приходила краска и нежность.
   Над бетонкой, уходящей в горы, вился белый парок, и не было еще желтой колючей пыли, которую поднимали машины днем. Не видно было и людей. Только за Нурхобом, на бледно-зеленом туманном берегу, темнели пасущиеся крохотные ишаки.
   Вася задумчиво поглядывал в ветровое стекло своей трехтонки, уже помытой и выметенной. На стекле дрожала, мерцала холодная влага утра. Вдали зажелтел глиной кишлак, краснотой ударило от абрикосовых садов. Сухой, как сучок, старик ехал навстречу на ишаке, качая темными голыми ногами. Ишак был грязный, еще не отъевшийся после зимы, и шел он с закрытыми глазами, словно не чувствуя, как хозяин размеренно стукает по его гулким шершавым бокам тонкой гибкой палкой.
   Потом бетонку перешла девушка-таджичка. Она поднялась от берега и стояла с большим кувшином на плече, нарочно отвернувшись, чтобы Вася не видел ее лица. А он все-таки высунулся из кабины и позвал громко и ласково:
   – Эй, апа!
   Девушка не шевельнулась. Солнцем промелькнуло мимо Васи ее ярко-желтое широкое платье.
   В кишлаке у чайханы Вася просигналил. Заскрипели двери кибиток: таджики, пожилые и молодые, выходили, первым движением обратив лицо к востоку и будто что-то отряхивая со своих рук.
   – Салам, мужики! – ответил Вася на их приветствие. – Садитесь давайте.
   Он повез их по змеистой дороге, вверх по Нурхобу, на створ будущей Лангурской плотины. Громыхали лопаты на дне кузова, громко переговаривались таджики. Вася кое-что понимал, но мысли сейчас у него были заняты своим.
   Он отвез утреннюю смену, повез домой ночную. Потом поставил машину, сбегал купил молока для себя и для тетки и две лепешки прямо с огня. Пока горячие, они были очень хороши: пахли кислым тестом, напоминали деревенские овсяные блины.
   Мимо Васи прошли девчата-маляры в синих, забрызганных побелкой штанах. Они живо разговаривали, и им не было никакого дела до Васи. Они и не заметили, как он проводил их глазами, словно забыв о горячей лепешке, зажатой в кулаке.
   «Поеду в отпуск, женюсь…» – в который раз сам для себя решил Вася.
   Была у него когда-то в деревне подружка ребячьих лет, та самая курносая, деловая Нюрка Рязанова, которая мечтала стать медсестрой. Вася, пожалуй, сманил бы ее сюда, но Нюрка, поступив в техникум, зубами держалась за среднее образование. С полгода присылала она Васе письма с припиской: «Лети с приветом, вернись с ответом», а потом Вася узнал, что она вышла замуж за преподавателя физической подготовки…
   Крутилась пыль над бетонкой, слепило солнце. Вася ехал порожняком за послеобеденной сменой. И вдруг притормозил: по пыльной обочине шагала Галка. Он ее сразу узнал, хотя на ней вместо черного свитера была теперь пестрая рубашка-распашонка. А в руке сумочка из порипласта.
   – Здравствуйте, – сказал Вася, остановившись. – Вы далеко?
   – В Кокшар за сигаретами, – улыбнулась ему Галка и отбросила со лба прямые черные пряди. – У вас в Лангуре одна эта дрянь – «Север».
   Вася сам курил «Север», и Галкино замечание смутило его.
   – Ну, садитесь, – после короткого молчания предложил он.
   Галка проворно села рядом с ним и не переставала улыбаться. Может быть, эту улыбку вызывали лучи солнца, от которых некуда было спрятать лицо.
   – Скажите, а ваша тетя все еще здесь? Мне показалось тогда, что она немного причудистая.
   – Нет, почему, – смутился Вася. – А вы как? Устроились в смысле работы?
   – Да нет пока, – неопределенно сказала Галка.
   Он чувствовал, как она все время шарит по его лицу своими быстрыми, цвета пива глазами. Ему хотелось бы спросить и про то, как у нее со Славкой протекает семейная жизнь. Но он не решался, а Галка, будто догадавшись, о чем он думает, усмехнулась довольно игриво и вместе с тем неопределенно.
   На развилке она спрыгнула, махнула Васе рукой и быстрыми шажками направилась в желтеющий неподалеку кишлак. А Вася поехал дальше в горы. После Галки в кабине повис дым каких-то духов. Вася невольно потрогал то место, где она сейчас сидела. Уж очень эта Галка была непохожа на девчат, которых Вася видел здесь, в Лангуре.
   Смена у Васи выдалась в этот день сплошь суматошная: после обеда возил по стройке группу практикантов. Потом в кабину ему подсунули какого-то фотокорреспондента. Тот через каждые сто метров просил остановиться, ползал по камням, снимал Нурхоб и сверху, и снизу, и с навесного, колеблющегося над провалом мостика, и с корявой дикой яблони, повисшей в ущелье. У Васи все время было желание ухватить его покрепче за полу, оттащить от пропасти.
   – Если вниз сыграете, крышка будет, товарищ фотограф, – заметил он. – Вы уж поаккуратней.
   В довершение фотограф уронил под кручу один из своих аппаратов и сумку с пленками, и, пока он охал, Вася притащил веревку, обвязался и слазил вниз, благо аппарат и сумка зацепились за какой-то корявый мертвый куст.
   – Замечательные у вас здесь люди! – благодарил фотокорреспондент и сфотографировал Васю тут же в рост для республиканской газеты. – О таких людях нужно легенды создавать!
   – Вы лучше карточку мне перешлите, – попросил Вася.
   Его уж тут несколько раз снимали в Лангуре – и как первопоселенца, и как ударника. Но дальше пленки дело почему-то не пошло. Хотя бы уж проявили и ему на память оставили. Зря только он делал значительное лицо, когда смотрел в объектив.
   …Апрель стоял спокойный и теплый. В одну из ночей пролил дождь, пыль села, с гор запахло травой. И спать по вечерам не хотелось. При свете фонарей сидели у палаток, стучали в домино.
   – Вася! – услышал он из сумерек. – Это вы? Подите сюда.
   Вася положил костяшки, ступил вперед несколько шагов и узнал Галку. На ней было узкое красное платье с большим вырезом. Но шею по-прежнему прятали черные пряди волос. Длинная челка почти касалась бровей.
   – Здравствуйте, Вася, – сказала Галка. – Хотите, погуляем немножко? Сейчас хорошо…
   – Неудобно, ребят бросил…
   – Ну пожалуйста, пойдемте! – попросила Галка. И она, словно невзначай, дотронулась до его руки ласковым кошачьим движением. Вася растерялся.
   – Чего же с мужем не гуляете? – спросил он грубовато, потому что волновался.
   – А вы что же, боитесь? – улыбнулась Галка. – На вас не похоже.
   Она взяла его за руку и повела за собой на единственный освещенный фонарями проспект, где гуляли другие пары. Неужели она хотела, чтобы ее увидели с Васей?..
   Они медленно шли, скрипя песком. Потом Галка спросила:
   – Вы всегда так много говорите? У вас заболит язык.
   …Когда Вася вернулся домой, тетка уже спала. У нее был ощутимый недостаток: она громко и неприятно храпела, как закипающий чайник. Первые ночи Вася даже не спал, потом переборол себя. Только приходилось накрываться с головой.
   «Не иначе, не поладила со Славкой, – думал Вася о Галке. – На ком-то утешиться хочет…»
   На минуту, перевернувшись на другой бок, прекратила свой храп Полина. Вася поднялся на локте. За окном висела смоляная чернота. В комнате было душно, и, хотя почти не было мебели, казалось, что тесно, надвигаются стенки. Хотелось уйти отсюда, уехать домой в деревню, на скрипучее крыльцо, посидеть в прохладе под черемухой, как когда-то сидел со спокойной курносой Нюркой. Только какая уж теперь Нюрка! Васе мерещилась черная длинная прядь Галкиных волос.
   Он лег и закрыл глаза. И опять увидел Галку, ее белую, тоненькую шею и карминовый, отчетливо подкрашенный рот.
   Утром Вася встал суровый. И когда получил наряд на дальний рейс, в республиканский центр, решил, что это и лучше. Тетка его состояния не разгадала. Она только попросила, чтобы Вася ей там достал какое-то хитрое лекарство от повышенного давления.
   Дома Вася не был три дня. А когда вернулся, его ждала новость. Полина, которая уже вполне обжилась в Лангуре, сообщила:
   – Знаешь, Вася, ту-то, черненькую, говорят, муж выгнал. Наверное, хороша птичка! И зачем едут сюда? Только людям дело делать мешают.
   Вася в первый раз резко сказал тетке:
   – Не лезьте вы, тетя Поля, в чужие дела! Тут еще разобраться нужно…
   Вечером Вася отправился искать Галку. Стараясь, чтобы не заметили, прошел в женское общежитие.
   – Кого тебе? – спросила комендантша, категорически настроенная против мужских визитов.
   Вася не знал даже Галкиной фамилии. Но комендантша почему-то догадалась. И так как Вася еще ничем себя не скомпрометировал, то она показала ему комнату.
   Галка сидела на койке, подняв колени к подбородку. Когда Вася вошел, она тряхнула волосами, и лицо ее открылось. Под левым глазом синел небольшой отек.
   – Видите, как мне досталось, – грустно сказала она Васе.
   Никогда и никого Васе еще не было так жалко. Он и причины не знал, может быть, Галка кругом была виновата. Но ему стало очень ее жалко. Нельзя бить таких маленьких, у которых тоненькая шея и лицо беленьким яичком, даже если они виноваты… Вася загипнотизированно глядел на Галку. Удивительно, почему ее не трогал загар? Ведь сам-то он стал уже почти черный.
   – Вы похожи на бедуина, – вдруг ласково сказала Галка. – Ну чего вы так на меня смотрите? Тоже будете бить жену, когда женитесь?
   – Нет, – тихо сказал Вася. – Никогда не буду…
 //-- 4 --// 
   Днем в жару Лангур отдыхал. По долине шелестел жаркий ветер, крепко пахло прогретой листвой, на фруктовых деревьях наливалась завязь. Сухая тишина повисала над крышами еще необжитых кирпичных домов и над потрескавшимися на солнце глиняными кибитками. Только в глубине горы, где прорубали тоннель, скреблись неустанные самоходки, и казалось, что сама гора вздыхает и сопротивляется. Раза два в день горячий воздух разрывало буханье взрыва, над ущельем повисала густая лакричная пыль, и эхо бежало по горной цепи.
   В один из таких утомляюще длинных майских дней к Васе вдруг подошел Славка Чураков. У него было осунувшееся, как испеченное ветром, лицо.
   – Слушай, Разорёныч, – сказал он нервно и негромко, будто боясь спугнуть жаркую тишину. – У меня мужской разговор…
   Они отошли за стенку гаража, и, хотя здесь ядовито пахло бензином, Славка все же рискнул закурить.
   – Я тебе объяснить хочу… – У Славки от волнения дернулась щека. – Тут мутная история… Ты, конечно, можешь мне и не верить. Но это еще та попрыгушка!..
   Вася насупился и смял в кулаке пачку «Севера».
   – А в морду хочешь? – вдруг грубо спросил он.
   Славка дернул выгоревшими бровями. Карие глаза его как будто наполнились тоской.
   – Слушай, – почти жалобно сказал он, – не надо! Другому бы я за это сам двинул… А тебе по-товарищески говорю: не надо!
   Ветер шаркнул пылью по горячей стенке гаража. Еще противнее пахнуло бензином. Славка спрятал недокуренную папиросу.
   – Мы вместе в турпоходе были на Саянах. Она мне очень тогда понравилась. Как вот тебе теперь…
   Вася не шевельнулся, и Славка, как бы ободренный этим, продолжал:
   – Я понимал: ее чем можно взять? Только расписаться. Я сразу это и ломил. Только она думала, что я совсем лопух. Ведь, чтобы ребенок родился, должно, кажется, девять месяцев пройти? А у нее родился через семь с половиной… Представляешь, Разорёныч, через семь с половиной!..
   – Слушай, иди ты! – зажмурившись почему-то, сказал Вася.
   Наверное, Славка испугался, что Вася сочтет его пошляком, и он добавил поспешно:
   – Я понимаю… Я ей даже ничего не сказал тогда. Но пацан умер через два месяца. Я так и не узнал, мой он был или нет…
   Вася удивленно вскинул брови. А Славка объяснил:
   – Вообще-то ведь бывает, что недоношенный… Я даже привык к нему, коляску купил… Но вот когда он умер, то я решил кончать. И уехал. А теперь, видишь, она сюда явилась и выпендривается!..
   – Ну ладно, будет, – попросил Вася.
   – Я понимаю, – опять забормотал Славка. – Я ведь только попросил, чтобы она тенниску мне постирала… Неужели бы я стал драться, Разорёныч? Я же к ней хорошо относился…
   Славка вдруг вскочил и побежал прочь. Наверное, он уже жалел о затеянном разговоре, потому что только выдал себя и, видимо, ни в чем не убедил Васю.
   А вечером пришла Галка. В ней вроде бы что-то поменялось: она стала какая-то тихонькая и как будто меньше ростом. Можно было предположить, что она знает о том разговоре, который был у Васи со Славкой. Галкины пивные глаза смотрели ласково и виновато.
   Вася сидел черный и мрачный.
   – Помирись ты со своим этим… – сказал он.
   Галка покачала головой.
   – Зачем? Я его не люблю.
   Вася спросил недоверчиво:
   – Что же, и не любила вовсе?
   – Нет, – сказала Галка откровенно. – За что его можно любить? Он и на мужчину-то не похож.
   Она сказала это так, чтобы Вася почувствовал, что он-то уж похож на мужчину. А между прочим, они со Славкой были почти ровесники.
   – Зачем же ты к нему приехала?
   – Так… – неопределенно сказала Галка. – Может быть, я чувствовала, что тебя здесь встречу.
   Она вдруг придвинулась к Васе и в первый раз осторожно поцеловала его в щеку, возле уха.
   – Слушай, – сказал он совсем тихо, – я ведь трепаться не могу. Я – чтобы одна и навсегда!.. Поняла?
   – Конечно, – так же тихо ответила Галка.
   Потом она добавила:
   – Знаешь, я тебе не буду врать, что ты лучше всех на свете. Но ты ничего, ты хороший.
   – Бросишь ты меня, – глухо заметил Вася. – Тут ребят столько!
   Галка не стала произносить клятвы. Она о чем-то думала, глядя в густо-синее небо.
   – Я тебя сегодня видела во сне, – вдруг сказала она. – Было так хорошо!.. Ну что тебе еще надо?..
   …Дома Васю ждала тетка, не ложилась, несмотря на поздний час.
   – Вася! – сказала она горько и наставительно. – Что ты делаешь, Вася?..
   Ему стало жарко и неловко: значит, тетка следит. А какое ей дело? Боится, может быть, что теперь лишняя будет? И Вася сказал грубовато:
   – Я, тетя Поля, не этот… не убогий, что мне нельзя. А насчет площади не бойтесь: я в палатку опять перейду. А комната – вам. Живите.
   Но когда лег, Вася подумал, что ведь тетка впервые так близко приняла к сердцу его дела и что зря, пожалуй, ее оборвал. Поэтому утром, собираясь на работу, он сказал Полине:
   – Она, тетя Поля, курсы такие кончила: может печатать на машинке и стенографисткой…
   Полина только вздохнула:
   – А толку-то, Вася, что она кончила… Эх, Васенька! Я ведь понимаю, влюбился ты. Здесь такая пава в диковинку, а вон посмотри в Москве, Вася, таких косматых – на каждом шагу, с любым образованием. Я уж на Валиных подружек насмотрелась. Волос куча, а души-то нет. Тебе бы, Вася, что-нибудь попростев, подушевнее…
   Вася даже обиделся: почему же это ему «попростев»?
   …Галка не выразила никакого недовольства по поводу палатки. Она любила воздух. С нею в эту палатку вошел дым духов и запах личного крема. Она принесла свой маленький саквояж, в котором были памятное Васе красное платье с большим вырезом и две пары совершенно крохотных трусиков. Такие же крохотные туфли на десятисантиметровых каблуках и еще какая-то незначительная мелочь. Остальное было на ней, включая пеструю распашонку и брючки. Казалось, ее не заинтересовало и то, чем богат Вася. Когда над палаткой повисла темнота, она юркнула под Васино шершавое одеяло без пододеяльника.
   – Здесь хорошо, – сказала она и поцеловала Васю опять возле уха. – А все-таки лучше, если бы твоя тетечка поскорее уехала. Я ее почему-то не люблю.
   – Ну нельзя же! – почти жалобно попросил Вася. – А ведь у меня еще и мать…
   – Никого у нас с тобой теперь нет! – строго сказала Галка. – Запомни ты это!
   Вася даже вздрогнул: ведь у нее тоже мать… Может быть, она другое что-то хотела сказать? Что именно в эту минуту им никто не нужен?
   Он потянулся к ней, но вдруг опомнился и сказал решительно:
   – Нет, Галка, не надо так. Ты меня на это не тяни. Мне и для твоей матери не жалко…
   Она как будто была тронута.
   – Ну, хватит, – шепнула она ласково. – Я верю, хватит великодушничать. Думай ты сейчас только обо мне. Можешь ты это?..
   …Регистрироваться Галка Васю не звала. И тетка объяснила это по-своему:
   – Она паспорт свой показывать тебе не хочет. Ей ведь под тридцать. Маленькая собачка до старости щенок. А что это вас с Валей обоих на старух-то тянет?
 //-- 5 --// 
   После сильной сухой жары – прохладная приволжская весна. Облачком облетают сады, желтеет купальница в овражке. Огороды влажны, по межам бьет радостная бирюзовая травка, и стоит ветровой звон в сосновом перелеске. С краю, на припеке, копается в пахучей прошлогодней хвое торопливый носатый ежик.
   Весна в этих краях опоздала, и, когда Вася приехал в отпуск к матери, пахать под картошку было еще не поздно. И все-таки мать сказала:
   – Люди-то вон еще до Пасхи посадили, а мое-то уж дело – всегда в последних.
   Вася не стал объяснять матери, что его задержало. Галка капризно его отговаривала:
   – Подумайте, какой Лев Толстой, – пахать он едет! А я?..
   – Переживешь как-нибудь. Я на этот раз только запашу, а гостить не буду.
   Ей было непонятно: зачем, с какой стати он едет? А Васю каждую весну настойчиво тянула деревня. Он с ребячьих лет любил это время, когда начинала дышать земля, густели перелески. По краю – елки заборчиком, за ними – старые обомшелые березы и дрожучие осины. И прямо по кромке пашни белели ландыши, звали за собой в рощу, где их было как насыпано. Ради одних этих ландышей стоило прилететь сюда из Лангура, где к тому времени начинала желтеть и твердеть высокая, ворсистая и какая-то чужая трава.
   – Я тебе ландышей привезу, – обещал Вася и взял в горсть маленький Галкин подбородок. И попросил: – Ты все же пойди, Галка, в машбюро, договорись насчет работы. А то ведь и скучно тебе будет. Дурить еще начнешь.
   – Безусловно, начну, – с вызовом сказала Галка. Но ей было грустно – Вася это видел.
   «Ворочусь – обязательно зарегистрируемся», – окончательно решил Вася.
   …Он шел за Буланкой, присвистывал и покрикивал густо:
   – Н-но, милый! Прямо!
   За спиной у Васи шагала соседская девчонка-подросток, которую взяли «в помочи», кидала в борозду крупную вялую картошку в белых бородатых ростках.
   – А у тетки Марьи картошек еще мер пятьдесят останется, – вдруг сообщила девчонка. – Вчера насылались покупатели, а она говорит: «Погоди, сын уедет… При нем не стану продавать».
   Матери было уже за шестьдесят. Она тучнела от года к году, седые волосы на голове редели, а брови над плакучими глазами оставались черными и густыми. Она до июльской жары ходила по пыльной улице в больших разбитых валенках, качаясь, как утка. До июля не вынимала она и вторых рам в избе, поэтому и в кухне, и в горнице было темновато, пахло цвелью.
   – Подбивался тут колхоз под мой огород, – сказала мать Васе. – Хотели тут полоску обрезать, что к речке. Тебе, мол, не надо. А мне лучше видно, надо или не надо. Чай, у меня дети… Навозила, навозила землю, а теперь отдай! Сейчас и закон другой к личному хозяйству.
   Вася молча усмехнулся: ну и мать – все законы знает!
   Ночевал он в сарае, где его на ранней заре будили куры. Их у матери было много, они квохтали и хлопали крыльями так беспокойно, будто в курятник забралась лиса. А петух чуть свет орал проклятым голосом.
   – А несутся курки мои плохо, – скорбно говорила мать. – Постом гребни поморозили, а теперь зерна нету. На картошке одной, перо даже опадает…
   Но яйца были белые, крупные, и их было много в плетушке у матери под постелью. Обирала она их тщательно не только в курятнике, но обшаривала заброшенный, одичавший смородинник, спускалась в овражек, в молодые лопухи.
   «И зачем прибедняется? – с досадой думал Вася. – Боится, что денег посылать не буду?..»
   Дров он в этот приезд твердо решил не рубить: в саду под яблонями он еще в прошлом году сложил в клетку полторы сажени березовых дров. Там они и остались, только почернели, и клетка покосилась.
   Но мать обиделась:
   – Должно, судьба мне при старости лет в нетопленной избе доживать, – со слезой сказала она. – Может, чужие кто пожалеет…
   Вася упрямо молчал. Спросил только:
   – А Валька-то что же, не собирается?
   – Он уж если к Спасу… Яблочко какое подоспеет, огуречков засолю.
   И, видимо, желая задеть Васю, мать сообщила:
   – Валюшкина-то жена на инженера заканчивает. У его и у самого золотая головка. Кабы Полька его по-умному руководила, у его бы тоже диплом в кармане лежал.
   Мать ждала, что Вася посочувствует. Но он неожиданно сказал:
   – А я, мать, тоже женился.
   Ее как-то передернуло, ушибло. И она обидчиво поджала губы.
   – Что-то уж больно заспешил. Мог бы, чай, и подождать. С матерью обсудил бы…
   Отпахавшись, вечером Вася сошел к воде. К тому месту, где они с братом Валькой купались совсем маленькими мальчишками. Берег уже накрылся травой, и у белых, чистых камней в светлой воде стайками сбегались усатенькие попы.
   В прошлый свой приезд Вася порыбачил. Принес матери двух жерехов, щуку с аршин, кое-что мелкое. Из щуки она ему наладила уху, а жерехов присыпала солью и унесла на погреб – видно, для другого гостя. И напрасно кошка ходила за хозяйкой, терлась о ее валенки: ей и плавничка не перепало.
   Теперь Вася сидел над рекой без удочки. Обхватил коленки и смотрел в воду. На белый, как манная крупа, песочек и на бледную воду ложилась его большая, взбудораженная ветром голова, и тень эта замывалась зыбкой волной.
   Вася думал о Галке. Скучал и беспокоился. В голову кралась тревожная мысль, что, вернувшись в Лангур, он вдруг не найдет ее в своей палатке. И невольно вспоминался случай…
   Однажды Вася спросил, будут ли дети. Галка, которая в это время занималась своими волосами, ответила как-то небрежно:
   – Что их, солить?..
   И вдруг она страшно вскрикнула: ей показалось, что Вася будет ее бить. Но он с силой ухватил ее и отшвырнул в другой угол палатки. Сдернул с койки одеяло и кинул его на черную шипящую кобру. Та била хвостом и извивалась под одеялом.
   – Зови кого-нибудь! – крикнул Вася Галке, чувствуя, что один не управится со змеей.
   Потом он смерил убитую кобру. Оказалось, метр шестьдесят. Хмуро спросил Галку:
   – Напугалась?
   У нее в широко открытых глазах кипели слезы. Короткий страх смерти еще не оставил ее. Потом она опомнилась и при посторонних стала целовать Васю, крепко держась за его коричневую шею.
   – Здорово ты ее!.. – говорила она, все еще блестя слезами. – Люблюлик мой!
   На другой день весь Лангур знал про эту кобру, и Васю корили за то, что упустил тридцать рублей: свез бы живьем в Душанбе – получил бы деньги. А вообще-то хвалили за то, что не растерялся.
   – Кобра – это что!.. – улыбался Вася. – Кобра, она предупреждает, шипит.
   И все-таки с того вечера в сердце у него поселилась маленькая, но боль: «Что их, солить?..»
   – Ну, мать, прощай, я поеду, – запахав в огороде последнюю борозду, сказал Вася. – У меня теперь жена!
   Мать растерялась, заговорила о гостинцах для молодой невестки, но Вася махнул рукой: ничего не надо. Он пошел на станцию пешком, совсем порожний, свободный. Его обогнал поздний автобус, но Вася покачал головой, когда шофер хотел остановить. Васе почему-то казалось, что он идет этой дорогой в последний раз.
   И он не спешил.
   Он давно не слышал соловья и вздрогнул, когда тот щелкнул в сумерках. Тропинка вдоль шоссе блестела росой, осторожно белел ландыш на кромке рощи. Под мостком журчала быстрая протока.
   Впереди Васе светила узкая полоса закатного солнца, а сзади него спускалась синяя ночь.
   …Через сутки он уже был дома. От автобуса шел метровыми шагами, но когда взялся за ручку двери, то почувствовал слабость и мокроту в пальцах и не сразу решился открыть.
   Галка была тут.
   Она сидела у зеркала и мазала чем-то волосы, и без того влажные, блестящие и пахучие. Глаза ее с ласковой внимательностью вглядывались в собственное отражение. И вдруг подчерненные ресницы моргнули: Галка заметила Васю, и губы ее, красиво и ало вычерченные, начали складываться в обрадованную улыбку. Но она не кинулась к Васе: ей надо было покончить с волосами.
   – Знаешь, я не устроилась, – оживленно сообщила она Васе, как что-то радостное. – Потому что там, в этом бюро, ненормированный рабочий день…
   Вася ничего не ответил, будто не слышал. Оглянувшись, он тихо подошел к Галке и, рискуя испачкаться об ее волосы, прижался лицом к ее лицу. Это было неожиданно, и Галка взвизгнула негромко, потом сама кинула ему руки на шею.
 //-- 6 --// 
   Галка сидела с ногами на диване, освещенная желтым светом торшера. У нее заметно пополнели узенькие плечи, размягчился подбородок и щеки приняли персиковый отлив. Рядом с нею стояли в теплой воде мутно-желтые, но еще остро пахнущие розы.
   – Как же, Галя, вашего мальчика звали? – осторожно спросила Полина.
   Галка ответила:
   – Кока.
   – Сколько ему теперь было бы?
   – Теперь?.. Теперь, наверное, уже год.
   Полина вздохнула.
   – Уж вы меня извините… Не пойму я… Неужели вы такую потерю не переживаете?
   У Галки чуть-чуть дрогнули четкие брови.
   – Разве лучше было бы, если бы я целый день плакала?
   И вдруг Полина обронила:
   – Мне кажется, Галя, вы и плакать-то не умеете.
   Галка не стала спорить. Против ожиданий Полины, характер у нее оказался в общем покладистый. После того случая с коброй молодые перебрались из палатки. Полина собралась было уходить, но Вася не пустил. Привез тесу и отгородил тетке угол с окошком в сад. И Галка добавила великодушно:
   – Вы, тетечка, нам вовсе не мешаете.
   Много в Галке дивило Полину: например, она очень поздно вставала, чуть ли не к обеду, упуская лучшее время – розовое утро без духоты и пыли. За тот месяц, который они прожили рядом, Полина ни разу не приметила, чтобы Галка отправилась в баню: она каждый вечер лила на себя холодную воду и полоскала волосы какой-то «мутью».
   Один раз Полина заметила ей:
   – Что же вы, Галя, трико свои около стола, где едим, развесили. Вы бы снесли в огород, на веревочку. Все-таки у нас мужчина в доме…
   Галка посмотрела на тетку в полном недоумении. Потом сняла со спинки стула свои крошечные трусы и унесла наружу.
   …Теперь они сидели вдвоем. Было воскресенье, один из бесконечно длинных и страшно жарких июньских дней, когда одолевает сонное безразличие. Когда даже разговаривать не хочется. И как мираж висят перед глазами, куда ни посмотришь, совершенно спаленные солнцем коричневые горы.
   Они очень долго молчали. Потом Полина, словно очнувшись, вдруг сказала:
   – А ведь он там в эдаком пекле работает!..
   – Кто он? – растомленно спросила Галка.
   – Вася наш!
   – Да, – все тем же тоном согласилась Галка. – Ужасно!..
   Потом она вяло призналась:
   – Я думала, тетечка, что здесь все по-другому. А здесь жарко и скучно.
   Полина сказала укоризненно:
   – Думается, Галя, если бы вы Васю любили… не было бы вам скучно.
   – И жарко бы не было? – попробовала пошутить Галка. И поморщилась: – Тетечка, не надо!..
   Полина, поджав губы, замолчала. Странная с ней произошла вещь: пока Вася жил холостяком, он был ей, в общем-то, безразличен, она по-прежнему тосковала о Валентине. А теперь в ней поселилась какая-то ревность, жалость и даже нежность к племяннику, которого, как она была уже уверена, эта барыня не любит.
   – Васенька, Васенька, – нарочно говорила Полина в Галкином присутствии. – Красавец ты наш!.. Малышом был совсем невидный, а теперь такой симпатяшка стал, такой славный!..
   Вечерами за своей перегородкой Полина прислушивалась: вот что-то ласково гудит Вася, и так же ласково, но более меланхолично отвечает Галка. И тут же вдруг она говорит сердито:
   – Слушай, это ужасно! Пещерный ты человек!.. Не тряси возле меня своим пиджаком. Ты что, хочешь, чтобы я задохнулась от вашей проклятой пыли?..
   «Ох, – мучительно думает Полина. – “От вашей”! Он, что ли, пыль-то придумал?.. Ей деньги его нужны, больше ничего. Тунеядка, руки-то только для еды… Вот с красивыми-то бабами всегда так. Завтра все Васе выскажу».
   Но не высказывала: она видела, что Вася все равно будет работать для этой черной Галки от света до света, а надо – и ночью пойдет. Полина знала, что ему уже и на комсомольском собрании намекнули недвусмысленно: мало того, жену у товарища отбил, еще держит ее дома и не пускает работать.
   – Ревнуешь ты ее, что ли? – неосторожно спросили Васю.
   Он весь побурел и закричал:
   – Идите вы!.. Вам мало, что я сам по две смены ишачу?..
   …Действительно, дома Галку никто не держал. Когда не было сильной жары, она бродила по Лангуру без видимой цели, с места на место, как коза: там заломив пыльный кустик, здесь вырвав сухую былинку. То постоит над мутным обмелевшим Нурхобом, то взберется по тропе в гору, цепляясь за сухие ветки горной полыни, то уйдет в ближние кишлаки. И там болтает с босыми хорошенькими детьми, которые рвут для нее желтые абрикосы.
   Однажды Галка решилась подняться туда, где на вершине горы работал ударный шагающий экскаватор. Он сам пробил себе сюда дорогу, поднялся под самые облака и висел над бездонным ущельем. Зубатый, огромный ковш, качаясь в голубой дымке, откусывал от макушки горы и сплевывал в пропасть камни и рыжую землю.
   Галка подошла к экскаватору совсем близко и вдруг увидела в кабине голого по пояс, черного Славку Чуракова…
   Коротенькие его волосы совсем выгорели, и он стал похож на негатив черно-белой фотографии.
   Увидев Галку, Славка тревожно заерзал в своем кресле и крикнул что-то помощнику. Тот залез в кабину, а Славка спрыгнул на землю и пошел к Галке. Она невольно подалась в сторону и прижалась к большому, исшарканному ветром и песком камню: ей казалось, что Славка может ее толкнуть – рядом была рыжая осыпь, потом пропасть.
   – Ты чего?.. – спросил Славка.
   Галка молчала. Лицо ее почти закрывали черные длинные волосы, будто она хотела спрятать за ними свой испуг.
   У Славки под кофейной кожей напряглись ключицы. На груди шевелились кудрявые, пыльные волоски.
   – Зачем пришла?
   – Посмотреть, – тихо сказала Галка.
   – Любопытная!.. – горько и презрительно бросил Славка. – Была бы у тебя совесть, ты хоть на глаза бы не лезла…
   – Я не знала ведь, что ты тут.
   – А что ты вообще знаешь? Лягушка-путешественница!..
   Губа у Славки дернулась. Он тряхнул белесой головой и сделал Галке решительный знак, чтобы отошла с дороги. А снизу уже поднимался к экскаватору порожняк – двадцатитонные кременчугские самосвалы. От них несло жаром, бензином и мощью.
   Галка, держась рукой за камни, тихо пошла вниз. Из-под ног ее, шурша, бежали камешки и сухая глина. Когда она оглянулась, Славки уже не было видно, только высоко между скалами качался ковш его экскаватора.
   В этот день Галка была грустна, словно ее обидели; неожиданно начала мыть пол в кухне, запачканный глиной. Делала она это как-то неумело, намочила туфли, развела у самого порога грязь. Полина пришла с работы и не удержалась, чтобы не сказать:
   – Господи, и такой простой вещи вы, Галя, делать не умеете!.. Вы хоть бы волосы подвязали, ведь они вам в глаза лезут.
   И тут Полина услышала, как Галка тихо всхлипнула.
   – Что вы, Галя? – спросила она испуганно. Галка сидела на корточках возле ведра с грязной водой и вытирала глаза тыльной стороной мокрой ладони.
   – Тетечка, – сказала она, всхлипнув еще раз, – давайте уговорим Васю уехать отсюда. Здесь так плохо!..
   Полина вздохнула и отодвинула от Галки ведро.
   – Ребенок вы еще, Галя. Ведь Вася работой связан. Где он еще столько заработает, чтобы всех кормить? Вы сами-то подумайте.
   Галка промолчала. Большие глаза ее задумчиво смотрели на Полину. И вдруг она спросила:
   – Тетя Поля, а почему у вас нет личной жизни?
   Полина растерялась.
   – Какая жизнь, что вы?.. Мне шестой десяток…
   – Ну и что? – философски сказала Галка. – Дело не в возрасте. Если бы вы за собой следили, вам можно было бы дать гораздо меньше. Я видела вас раздетую: у вас совсем молодое тело.
   Полина растерялась.
   – Бесстыдница вы! – сказала она. – Что вам в голову приходит?
   Она прошла за свою перегородку и там в сердцах думала:
   «Эх, пустая душа! Чего это она нынче?.. Вчера хохотала весь вечер…»
   Потом Полина услышала, как вернулся Вася. Хотела встать, но услышала, что вскочила Галка. От слез ее не осталось следа: она, словно журча, что-то весело рассказывала Васе, и слышно было, как целовала его.
   «Господи, вот и пойми!..» – с тоской подумала Полина.
 //-- 7 --// 
   Внизу было Аральское море. Когда облака разбегались, Валентин видел синюю глубь и желтые острова. Думать не хотелось, что до них семь тысяч метров воздушной пропасти.
   Большой среднеазиатский город встретил Валентина дождем. Но дождь был теплый и душистый. По местному в пять вечера уходил автобус на Лангур. Но до пяти было еще далеко, и не хотелось тратить деньги на билет.
   Шофер-таджик в новой солдатской форме без погон и в блестящих сапогах на ногах-щипцах не отказал довезти до стройки.
   – Братана моего знаешь? – спросил Валентин. – Ваську Разорёнова?
   Шофер скосил угольные глаза.
   – Васил Петрович? Знаем, хорошо знаем.
   Волосы у него были дегтярной черноты. Обритые скулы отливали сливовой синевой.
   – Как тебя кличут-то, шеф? – как можно непринужденнее спросил Валентин.
   – Камол звать.
   – Ну, Камол, как дорога? Автоинспекция не душит?
   – Хороший дорога, – серьезно сказал таджик. – Только горы – это горы. Первый раз едешь, бояться будешь.
   И вот эти горы вдруг встали впереди, закрыв бесцветное азиатское небо. Только что скинувшие снег серебристо-зеленые махины в розовых пятнах дикого миндаля. Черной цепочкой, похожие снизу на птиц, спускались с высоты по едва заметной тропе крохотные телята. Дорога змеей обвивалась вокруг отвесной скалы. С левого бока грозил обрыв, накрытый голубым туманом.
   – Вот черт! – восхищенно и тревожно сказал Валентин.
   – Хороший дорога, – упрямо повторил Камол. – Сель идет, тогда плохо. Аварий бывает. Смотреть надо.
   Невидимая еще, засигналила машина – не поймешь где, впереди или сзади. Камол притиснул свою машину к скале. Потом впритирку прошел, грохоча прицепом, порожний, заляпанный цементом МАЗ.
   – А ночью как же? – спросил Валентин.
   – Ничего. Ездим ночью. Когда надо, тогда ездим.
   …В Лангуре Валентин нашел улицу Победы. Вокруг еще строили, а будущие жильцы уже сажали под окнами, в которых не было рам, персиковые и алычовые кусты. Желтела сырая глина, в выкопанные ямки стекала коричневая вода. Полоса дождя уходила за перевал, над Лангуром светило солнце.
   На маленьком балкончике дома сидела Галка. Загородив глаза черными очками, она подставила пополневшие щеки весеннему солнцу.
   – Здрасте! – приветливо сказала Галка, свесившись с балкона. – Вы к нам?
   Валентин понял, что перед ним жена брата. И не менее приветливо ей улыбнулся, помахав снизу рукой. Галка открыла ему дверь и еще на пороге объявила:
   – Вы с Васей совсем не похожи, а еще близнецы!
   – Игра природы, – с серьезным видом сказал Валентин. – Тайна, еще не познанная…
   Он действительно не был похож на брата. До двадцати четырех лет ему удалось сохранить в лице что-то девичье, в глазах – отроческое озорство, в улыбке – детскую наивность. Валентин был выше Васи ростом, узкоплечий, с длинными спортивными ногами.
   – Моего дон Базиля, как всегда, нет дома, – сказала Галка.
   – А маман?
   – Тоже на работе. Здесь, знаете, готовятся к перекрытию реки.
   – Романтика трудовых будней! – весело улыбнулся Валентин. – Я уже видел: «Река Нурхоб покорится нам!» Как говорится, нет таких крепостей!..
   Галка слушала его внимательно, слегка открыв яркий рот.
   У нее был отличный цвет лица, она стала кругленькая и мягкая. Брючки стали ей тесны, и она ступала осторожно, семеня, как танцовщица. Она уже не прятала щеки под длинными волосами: выкрашенные в цвет червонного золота, они были высоко начесаны над полным затылком.
   – А ведь мы не поздоровались как следует, – одолев некоторое смущение, сказал Валентин. И решившись, поцеловал ее в мягкую теплую щеку. – Ну, здравствуйте, Галя!
   Она удивилась, но уже через секунду сказала беспечно:
   – Слушай, тогда можно на «ты».
   Пока она возилась на кухне, Валентин повесил в шкаф свое светлое пальто, снял мраморный пиджак и остался перед Галкой в жесткой нейлоновой рубашке и галстуке шнурочком. Темный волнистый зачес ложился на белую, молодую шею.
   Галка заварила зеленый чай, поставила на стол варенье и плоские белые лепешки. Они сели и стали болтать. Валентин объяснил, что решил приехать неожиданно, как ревизор, чтобы никого не затруднять встречей с цветами и оркестром. Сказал, что в Москве сейчас еще полная зима, весной даже не пахнет. На углу Страстного бульвара цыганки продают первые подснежники привозного происхождения, а мимозу достать к Восьмому марта было почти невозможно.
   – А у нас скоро будут тюльпаны, – заметила Галка. – Слушай, а почему ты приехал один? Ты ведь, кажется, женат?
   Валентин посмотрел ей в глаза и улыбнулся.
   – Зачем напоминать человеку о совершенной ошибке?..
   Галка откинула голову, засмеялась, как чему-то радостному.
   – Часть твоего юмора моему бы Василию Буслаеву!..
   Потом Валентин рассказал ей без утайки, как в этом году ему не повезло на первом курсе заочного юридического: пошел сдавать зачеты на дом к молодой преподавательнице и потерпел полное поражение.
   – Так она мило себя держала, даже чай мы с ней пили. А потом взяла и засыпала… Представь, на чем погорел: «Кто такие “друзья народа”…» И почему они все время воюют против кого-то…
   – Вася мой сказал бы: чай, трудно! – хохотала Галка.
   Им было очень весело вдвоем. Ничто серьезное просто не шло им в голову.
   – Ну а как все-таки Василий? – наконец спросил Валентин.
   – Да ничего. Работает.
   – А ты? Маленькая хозяйка большого дома?
   Галка игриво повела плечами.
   – Неужели я похожа на хозяйку?
   Они выпили весь чай и съели все варенье. Лепешка, нарезанная на куски, так и осталась, потому что была как резина: жевать можно, а глотать трудно.
   – Мамаша моя как порхает? – опять спросил Валентин. – Замуж вы ее тут не пристроили?
   – Да нет, как будто бы не нашлось желающих, – в тон ему усмехнулась Галка.
   Но тут они встретились глазами, и оба поняли, что перешли в разговоре недозволенную грань. Валентин подумал о том, что за двадцать лет, пока жил под крылом у приемной матери, не видал возле нее ни одного мужчины. А Галка – о тех наставлениях, с которыми она лезла к Полине относительно «личной жизни»… И улыбка сошла у обоих с лица.
   – Погляди лучше в окошко, – позвала Галка и отдернула занавеску.
   За окном уже чернело небо. Глаза Валентина выхватили единственную мигающую звезду. Она стала падать и погасла где-то в холодной пелене над Нурхобом.
   – Здесь ночь сразу приходит, – тихо сказала Галка. – Я раньше в Анжеро-Судженске жила, там копи такие черные…
   – А где же все-таки наши? – оглянулся вдруг Валентин. – Ничего не могло случиться?..
   Галка пожала плечами. И Валентину пошли в голову тревожные мысли: вдруг приемная мать совсем не явится?.. Ну, например, авария какая-нибудь. Ведь здесь же бывает…
   Чтобы скрыть тревогу, он закурил. Галка удивленно и молча наблюдала за ним. И он легонько, чтобы не обидеть ее, усмехнулся. Усмешка эта значила: поболтать-то с тобой хорошо, а вообще ты мне не нужна, потому что ты мне ничем не поможешь… Валентин ждал Полину. И брата, хотя уже смутно его себе представлял, больше со слов родной матери: «Васька-то у нас глупой. А хитрый: все молчком. Он и Польку-то принял, чтобы мне досадить…»
   Галка поняла, что в Валентине что-то бродит, и решила сказать:
   – Не бойся, они сейчас приедут.
   Потом они увидели, как темноту пробурили два крохотных огонька. Они росли и приближались. Слышен был уже стук мотора и шелест шин.
   – Вот и приехали, – тихо сказала Галка. – Может быть, хочешь – я тебя спрячу?
   Валентин покачал головой. Оба они замерли и ждали. Но в комнату вошла одна Полина. Увидала приемного сына и охнула громко. Глаза ее сразу налились слезами.
   – Валенька! – вскрикнула она как-то болезненно и странно, напугав и Валентина, и Галку.
   Галка увидела, как дернулся у Валентина подбородок и пошли кверху брови и как он в эту минуту стал очень чем-то похож на Васю… Теперь уже Галка вздрогнула и оглянулась.
   – А где же Вася?
   Полина опомнилась и принялась рассказывать: после вчерашнего дождя «поплыла» гора и затопила дорогу от Лангура на Саляб. И камнепад был сильный. Поэтому все машины сейчас там.
   – Меня уж посторонний человек подвез, а Вася нынче не вернется. Если бы, конечно, он знал, что Валечка тут… Но ведь вот какое стечение обстоятельства!..
   Полина поглядела на Валентина и… опять заплакала. Теперь уж потому, что не было сейчас у нее возможности его принять как следует: магазины все закрыты, ни в одной чайной света нет, а молодая «хозяйка» небось ни о чем не позаботилась.
   – Мама, – с ласковой серьезностью сказал Валентин, – хватит рыдать, как над рекрутом!..
   Полина уняла слезы и повела Валентина к себе за перегородку. А Галка осталась в одиночестве. Когда Валентин оглянулся, она хмуро ему улыбнулась: ей в первый раз тревожно было оставаться одной.
   Там, за перегородкой, Валентин увидел робкий самодельный коврик на стене, розовый цветок, посаженный в банку из-под югославской свинины, белую девичью кровать.
   – Привет тебе, приют невинный! – шепотом сказал Валентин и сел на это сиротское ложе.
   Приемная мать прикрыла дверцу, задернула шторку на окне.
   – Потихоньку, Валенька, – попросила она, – там все слышно… Ты мне ведь ничего не сказал, как у тебя с Мальвиной-то твоей?..
   Валентин не спеша развязывал галстук.
   – Мы разошлись, мама, – сказал он трагическим шепотом.
   – Насовсем? – не смея еще радоваться, спросила Полина.
   – Безусловно.
   Она, хотя и не окончательно поверила, решилась сказать:
   – Ты, Валя, не тужи, она нехорошая была… И какой ты муж! Ты ребенок еще. Ложись, Валенька, спи.
   «Ребенок» уже заносил свои длинные спортивные ноги под материнское одеяло. Откинувшись на высокую подушку, он сказал ласково и просительно:
   – Поедем, мазер, домой!.. Плохо мне без тебя.
   Полине показалось, что сердце у нее оборвалось. Она заплакала тихо, чтобы не услышала Галка. Плакала и гладила Валентину ноги, как делала это, когда он малышом укладывался спать.
   – Поедем, Валенька, поедем!.. До конца месяца отработаю, и поедем.
   А он пробормотал уже дремотно:
   – Только деньги надо, мазер…
   Она ответила поспешно:
   – У меня есть, Валенька, есть!..
   От белой койки пахло чистотой и одиночеством. Шуршала сильно накрахмаленная наволока с колючим кружевом. Но Валентин вдруг уснул, как провалился. Во сне он увидел горы, провал и туман. И у самых глаз, в иллюминаторе, серебряное крыло самолета.
   Полина долго не ложилась. Она сидела возле уснувшего Валентина и смотрела в его залитое лунным светом лицо, такое хорошенькое и молодое. Кто в нем узнал бы того маленького, заморенного нуждой малыша, которого она двадцать лет назад привезла к себе из деревни? Он тогда только в первую ночь заплакал, проснувшись в незнакомой комнате, но она взяла его к себе на постель и вот так же погладила его ножонки-палочки, пошептала что-то в маленькое, пельмешком ухо. И он уснул, как зверенок, нашедший чужую, но ласковую и теплую матку.
   Вся боль, которую успел за эти двадцать лет причинить ей Валентин, ушла из сердца Полины. Осталась одна только нежность и забота об этом большом незадачливом «дите». Конечно, она с ним поедет. Долго ли ей собраться…
   Полина в последний раз погладила руку, свесившуюся из-под одеяла, бесшумно постелила на пол старенькое пальто и, не раздеваясь, легла.
 //-- 8 --// 
   – Я уж не буду будить его, Галя, – тихо сказала Полина. – Пусть он поспит.
   Галка в этот день проснулась рано. Вечерняя тревога прошла, но ей словно мешало присутствие чужого человека, его сонное дыхание она тревожно ощущала, хотя Валентина и отделяла тесовая перегородка. И непривычно было Васино отсутствие.
   – Вы, Галя, извините… Мне уходить пора. Накормите тут чем-нибудь Валю, а я постараюсь пораньше… – попросила Полина.
   Через полчаса солнце ударило в стекло, отразилось в маленьком зеркальце на Галкином туалетном столике. Она встала, шмыгнула в кухню и долго мылась там.
   – Послушайте, москвич, вставайте! – осторожно тронула она Валентина за плечо.
   Он поморгал и открыл большие, мягкие глаза.
   Когда он оделся, Галка предложила:
   – Пойдем позавтракаем в кафе. Честно говоря, мне не хочется возиться.
   Не мог же Валентин ей объяснить, что в кармане у него всего семь рублей с копейками! Если ходить по кафе и ресторанам, это не деньги. Он вообще последнее время был на мели, и родная мать, продав в деревне картошку, прислала ему пятьдесят рублей, чтобы он мог долететь до Лангура. Она же ему и намекнула, что на обратный путь пускай уж сестрица Пелагея раскошеливается. А на собственные отпускные Валентин купил перед отъездом фотоаппарат, новые ботинки и прокатился в Домодедово на аэродром в такси. В результате осталось семь рублей…
   Валентин зарядил «лейку», и когда они с Галкой вышли на залитый солнцем, но еще сырой проспект, он сфотографировал ее рядом с привязанными возле чайханы маленькими, грязными, но очень милыми ишаками.
   Потом они сели в этой чайхане у окошка и стали ждать, когда подадут лагман. В окошко была видна Лангурская долина. В ней было очень много солнца, голубого воздуха, красок: янтарных, густо-зеленых, розовых, кровавых… Было не горячее, но налитое теплой спелостью утро – то время, когда все способно радовать.
   – Чего-нибудь выпьем? – спросил Валентин.
   Им подали какой-то ржавый портвейн. Он совсем не шел к жирному, густому лагману, но они не оставили ничего в бутылке.
   – Когда же я Ваську увижу? Часто здесь у вас такие авралы? – опять спросил Валентин. – Может быть, пойдем поищем его на стройке?
   – В твоих мокасинах там нечего делать, – сказала Галка. – Да он, наверное, к вечеру вернется. Лучше пойдем, я тебе покажу горы. Там теперь сухо.
   Они вышли из чайханы и пошли вдоль бетонки. Уже начали пылить машины, с жужжанием поднялся над горой вертолет. Потом вдруг по горной цепи что-то гулко и протяжно перекатилось, и ветер вместе с пылью принес какое-то странное шипение.
   – Наверное, взрывают, – объяснила Галка. – Знаешь, за перевалом есть одно интересное место: могила какого-то муллы. Это далеко, но ведь времени у нас навалом.
   Они прошли километров пять, все время в гору. У Валентина с непривычки заломило колени. Он взглянул на Галку. Щеки у нее стали красные, как намазанные гранатовым соком, и от пухлых плечей как будто поднимался легкий парок.
   – Может, к черту твоего муллу? – осторожно спросил Валентин. – В конце концов, мы не правоверные мусульмане…
   – Пойдем, пойдем, – переведя дух, сказала Галка.
   Они пришли туда, где еще лежал снег. В горной впадине стояло необхватное дерево, окруженное глиняным валом. На ветках еще не было зелени, но висели обесцвеченные солнцем и ветром лоскуты материи и стояли пустые глиняные кувшины. А за валом, в сырой, вязкой земле, цвели голубые ирисы. Воздух над впадиной был резкий и свежий, как в мороз. Пахло снегом и одновременно цветами.
   – Что же, мулла захватил отличное место, – заметил Валентин.
   – Ты не жалеешь, что пошел? – спросила Галка. Он покачал головой. Ему хотелось дышать и дышать. А Галка принялась рвать цветы.
   – Это для Васи, – сказала она. – Представь, он цветы любит.
   …Домой они вернулись только к ужину. Полина уже была дома и тревожно их ждала.
   – Васеньки-то все нет, – покачала она головой. – Да и мне, Валя, опять уйти ненадолго надо. Я ведь теперь в каптерке работаю, а сейчас рабочих с головного участка привезут. Каски надо выдать, фонари. Гора-то все плывет…
   Она ушла, а Валентин и Галка молча сидела над недоеденным компотом.
   – В общем, я чувствую, что не вовремя приехал, – хмуро сказал Валентин.
   – Здесь всегда все не вовремя, – нервно отозвалась Галка.
   Потом они опять подошли к окошку. Долина молчала. Стройка хоронилась в горах. Там, полосуя фарами темноту, ползали машины, качались над черной пропастью ковши экскаваторов, вычерпывали ползущий кашей грунт. Внизу шумно ворчал Нурхоб, запертый в зубатые скалы. Ворчал, как большой пес, который и ночью не имеет покоя, при любом шорохе ворчит и гремит цепью.
   …Полина увидела их в окне, потому что они не потушили в комнате свет. Валентин и Галка целовались.
   Это было как наваждение, и Полина невольно загородилась рукой. Когда же снова взглянула – еще ниже запрокинулась Галкина густоволосая голова. Снизу, из темноты, на это было страшно глядеть.
   Свою жизнь Полина прожила почти без увлечений и без случайностей. И когда встречалась с чужим грехом, она просто отворачивалась. Но вот сейчас, при виде этих двоих, воровски обнимавших друг друга, ее замутило. Наверное, потому, что в голове у Полины в эту минуту был Вася.
   Он вдруг встал перед ней рыжеватым, молчаливым и с детства сильным парнишкой, выросшим под сердитый окрик матери. Этот парнишка, наверное, и не помнил ее, тетку, когда она к нему сюда приехала. Но он уступил ей свою постель, потом отдал и комнату и все время молчаливо оборонял от Галки. Как же она должна его теперь оборонить?..
   Две-три минуты нужны были Полине, чтобы все постичь, все заменить в своем сердце. Две-три минуты, пока она неслышно двигалась от того места, где их увидела, до той комнаты, где они притаились. Открыв потихоньку дверь, она вошла в квартиру. Но Валентин и Галка услышали и отскочили друг от друга.
   – Это ты, мазер? – слишком бодро спросил Валентин.
   Приемная мать сейчас показалась ему чернее и старее, чем он нашел ее вчера при первой встрече. На него смотрели другие, совсем не ее глаза. Валентин понял, что сейчас же необходимо ей объяснить, что все это ерунда, что никаких серьезных видов на Галку у него не может быть и что ничего не нужно говорить Васе. Все это натворила необычная азиатская ночь, полный беспокойства воздух, белеющие в темноте цветы на деревьях. Но Валентин смог только пошевелить губами.
   И Полина не стала ждать его объяснений. Тихой поступью она подошла к приемному сыну вплотную и ударила его, которого за двадцать лет не тронула пальцем, со всего маху по белой, шелковой щеке.
   …На объяснения сил у нее не было. Поэтому утром Полина положила возле спящего Валентина пятьдесят рублей. Ей уже надо было уходить, но ей хотелось убедиться, что он уедет.
   Валентин открыл глаза, увидел деньги, понял и молча стал одеваться. Полина на него не смотрела. Тогда он вдруг сказал ей в спину:
   – А что, мне до аэродрома и там, по Москве, пешком идти?..
   Она торопливо достала еще десятку и поспешно, почти бегом вышла из комнаты. Но ей предстояло еще испытание – пройти мимо Галки, а та тоже не спала. И Полина не разобрала, чего больше у нее в глазах – тревоги или досады. Смущения, во всяком случае, не было. Полина невольно приостановилась. Неужели кто-нибудь поверит, что возле этой Галки когда-то лежало дитя?.. Душа у Полины рыдала от обиды и несправедливости.
   В это время кашлянул за стенкой Валентин, и Полина сказала шепотом, но достаточно твердо:
   – Вы бы вставали и одевались. Хватит уж…
   Галка покорно потянулась за платьем. Из-под одеяла свесились ее маленькие голые ноги в чуть заметных каштановых волосках.
   Полина подождала, пока она оделась, потом закрыла за собой дверь. С полминуты она еще постояла на лестнице, прислушиваясь. Потом быстро ушла.
   В это утро Галка не стала обливаться холодной водой. Она сидела тихо и ждала, пока появится Валентин. Он вышел совсем одетый и, ни словом не вспоминая о том, что было вчера, спросил, когда отходит автобус.
   Галка не знала этого точно. Ей было очень жалко себя…
   – Тебя проводить? – нерешительно предложила она.
   – Да нет, пожалуй, не стоит.
   – Твоя мать просто дура! – уже сквозь слезы сказала Галка.
   – А она, собственно говоря, мне и не мать…
   И все же Галка пошла с Валентином до автобусной станции. Там было пыльно, грязно и нудно. Несколько старух-таджичек в белых длинных платках-накидках сидели кружком и тоже ждали автобуса, чтобы ехать в соседний кишлак на чьи-то похороны. Они с любопытством обратили к Галке и Валентину свои коричневые добрые лица.
   – Что они говорят? – хмуро спросил Валентин.
   – Я ни слова не понимаю, – тихо сказала Галка.
   Подошел автобус, и они молча простились, как после ссоры. Галку скрыла желтая пыль.
   …А вечером они опять оказались с Полиной вдвоем. И хотя их разделяла перегородка, обеим казалось, что они видят друг друга через стенку.
   – Полина Афанасьевна, – в первый раз назвала Галка тетку по имени-отчеству, – вы не знаете, кому бы мне продать мои часики?..
   Полина вышла из своего угла.
   – Зачем? Это же вам Вася подарил!..
   – Мне нужны деньги, – не очень уверенно заявила Галка. – Я хочу съездить к маме.
   – Зачем же часы продавать? Попросите денег у Васи.
   – А вы ему ничего не расскажете? – быстро спросила Галка.
   «Ох и поганка!..» – с тоской подумала Полина.
   На другой день Галка подошла к ней как ни в чем не бывало.
   – Тетечка, – попросила она ласково, – все-таки дайте мне, пожалуйста, сорок рублей. Вася вам отдаст. Мне хотелось бы сегодня уехать: на днях у мамы день рождения…
   Полина опешила: какой день рождения? Что ей сейчас на ум идет? Но тут взгляд ее упал на совершенно опустевший Галкин туалетный столик. В гардеробе белели пустые фанерные стенки, а из-под кровати виднелся кое-как набитый, не закрывающийся на застежки чемодан. Кроме этого чемодана и самой Галки, в комнате не оставалось ничего, что могло бы потом напомнить Васе о ее былом присутствии.
   Вася, коричневый, как вылепленный из глины, и присыпанный седой пылью, в отвердевшем от жары пиджаке, приехал через два дня. Тетка увидела его и поняла, что он что-то знает. Вася сел на опустевшую койку и угрюмо глядел в пол разъеденными пылью глазами. И молчал.
   Полина смотрела на него с растущей тоской. Ох, если бы он поразговорчивее был! Они бы сейчас все вдвоем обсудили. И ему бы легче, и ей. Она столько слов приготовила за эти два дня, пока его ждала! А теперь чувствовала, что уж лучше молчать вместе с ним. Но она была женщиной, и ей молчать было труднее.
   Поэтому, горько вздохнув, Полина решила признаться:
   – Ох, Василек, большую я ошибку в своей жизни сделала!..
   Действительно, что стоило ей тогда протянуть руку и взять младшего?.. Но уж больно он был неприглядный, особенно когда крестили: морщеный, рыжий и даже глаз не показал. А другой, черненький, открыл туманные, молочные глаза и жалобно сморщился. Сестра Марья тут же тревожно сказала:
   – Поскорее бы нам их окрестить, Полюшка! Этот-то, первый, больно плохенький! Кабы не помер…
   Крестины были убогие. На весь район осталась одна непорушенная церковь. Риза на попе была облезлая, крестил он разом семерых ребят, спешил и путался. Воду в купель плеснули какую-то ржавую, в воск было что-то намешано, свечи чадили и тут же оплывали. И громко плакали озябшие младенцы…
   – Мне бы, Вася, тебя тогда взять, – не в силах отделаться от воспоминания, тихо сказала Полина. – Разве бы я столько горя увидала?..
   – Не знаю, тетя Поля… – угрюмо ответил Вася. – Может, никого брать не надо было.
   И Полина замолчала, не смея даже заплакать. Васины слова она приняла так, что, возьми она его в дети, тоже не сумела бы, наверно, человеком сделать. Ей страстно хотелось защититься, но слов у нее не было.
   Вдруг Вася спросил:
   – Куда ее унесло?..
   Тетка вздрогнула.
   – Не знаю, Вася… Сказала, что к матери.
   – А не с Валькой?
   – Нет, Вася, что ты!..
   Он отвернулся.
   – А, один шут!.. – бросил он глухо и вдруг прикрыл глаза коричневой ладонью.
   Полине показалось, что его мучает стыд, неловкость. И она поспешила утешить:
   – Все пройдет, Вася, забудется. А насчет разговоров не бойся: никто ничего и не знает. Дело это наше, семейное, ни до кого не касается…
   Он сказал почти злобно:
   – Ишь ведь как вы считаете! Наоборот, до всех касается!..
   Больше в этот день они не говорили. И Полину томила мысль, что Вася затаил что-то и, может быть, она уже больше ему не нужна.
   …Утром она услышала, как Вася поднялся. Как всегда, ровно в пять. Она робко к нему приблизилась. И он вдруг сказал ей:
   – Если хочете, тетя Поля, то загородку эту мы снимем. Чего вам без воздуха тесниться?..


   Женщины

 //-- 1 --// 
   Над дверью висела табличка: «Председатель заводского комитета Е. Т. Беднова». И тут же часы приема: с 12 до 7 часов вечера.
   Шел уже девятый… Завком помещался рядом с клубом. Там кончилась кинокартина, убирали стулья, чтобы танцевать. Гудела радиола, хлопали дверьми, шумели, как в школе на перемене. Поэтому Екатерина Тимофеевна не сразу расслышала осторожный стук.
   – Можно к вам войти?
   В дверь сунулось круглое молоденькое лицо с розовыми щеками. И тут же спряталось.
   – Чего тебе, дочка? Заходи, раз пришла.
   – Мне поговорить…
   Девушка подошла поближе, немножко угловатая, но крепкая, верткая, как молодой чиж. Пальтишко было ей узко и не по зиме легковато. На светловолосой голове – капроновый платочек. Ноги в легких туфлях. «Щеголиха! – подумала Екатерина Тимофеевна. – Небось все голяшки синие».
   – Садись. Что скажешь?
   Девушка присела и стала водить по крышке стола пальцем со следами лака и политуры у круглых коротких ногтей.
   – Я, знаете, из отделочного… Насчет разряда. Когда же на разряд выводить будут? Брали – говорили: три месяца учиться. А уж пять прошло…
   В голосе у нее была обида и просьба.
   – Пять, говоришь? Что-то долговато… К какому мастеру тебя поставили?
   – К Дуське Кузиной.
   Екатерина Тимофеевна нахмурилась.
   – Что же это ты мастера Дуськой называешь? Кому, может, она и Дуська, а тебе – Евдокия Николаевна. Нехорошо!
   Упрекнула девчонку, хотя и знала, что Евдокия Кузина почти для всех на заводе – Дуська, несмотря на ее тридцать с лишним.
   – Извините, – сказала девушка и опустила круглые живые глаза.
   – Вот то-то! А твоя фамилия как?
   – Ягодкина. Алевтина Павловна. Аля просто…
   – Здешняя ты?
   – Нет, из деревни…
   «Мордашка-то очень славная, а в голове небось ветер, – подумала Екатерина Тимофеевна, разглядывая Алю. – Вот возьми ее: из деревни сбежала… И у нас, наверное, недолго задержится. Учим их, мастерам платим, а не больно много их на заводе остается. Ищут, где полегче…»
   – Будешь ли работать-то, Ягодкина Алевтина Павловна? – спросила она с усмешкой. – Я, конечно, с Евдокией Николаевной поговорю. Понимаю, что на двадцать семь рублей ученических жить трудно…
   – Я не только из-за денег! – оживилась Аля. – Вы не думайте… Просто даже неудобно мне: раз другие за три месяца выучиваются… Мне тоже хочется побыстрее. – И попросила: – Только вы не говорите Евдокии Николаевне, что я у вас здесь была.
   – Это почему же? – испытующе посмотрела на Алю Екатерина Тимофеевна. – Ну ладно, завтра я к вам в цех приду, на месте разберемся.
   Тут на столе у Екатерины Тимофеевны зазвонил телефон.
   – Мам, хватит уж тебе гореть на работе! Кушать так хочется!.. Искал, искал за окном, – гудел бас в сильно резонирующей трубке.
   – Да кто же в такой мороз за окно ставит? Ну, я бегу, Женечка, бегу! – Она мягко опустила трубку на рычаг.
   Вышли вместе. Екатерина Тимофеевна объяснила, что это сын ее звонил. На четвертом курсе учится в энергостроительном. Самостоятельный парень, способный. Без стипендии месяца не был, теперь повышенную получает. И все мама да мама, даром что двадцать четвертый год.
   – А ты-то как здесь одна? – спросила Екатерина Тимофеевна у Али. – Крайность, что ли, была от своих уезжать?
   Та неопределенно пожала плечами, застеснялась.
   – Да нет… Просто люди посоветовали.
   …Три с лишним года назад Аля закончила восьмилетку в своей деревне, в Гуськах. Две зимы после этого просидела секретарем в сельсовете. Писала своим кудрявым, но разборчивым почерком разные справки, бегала по соседним деревням с повестками, с извещениями и приставала к матери, чтобы та купила ей велосипед. Но тетя Груша, Алина мать, считала, что велосипед – это озорство, что вслед за велосипедом Алька потребует и брюки в обтяжку, вроде тех, в которых ходят по Гуськам дачники. В душе она гордилась дочкой, потому что та делала «культурную работу»: вежливо принимала не только в Совете, но и на дому не в положенное время, садилась за накрытый голубой клеенкой стол, макала ручку в чернильницу-непроливашку, выписывала справку буковками-цветочками и солидно прикладывала доверенную ей председателем печать.
   – Алевтина-то у тебя все хорошеет! – говорили тете Груше посетители, желая и польстить, и извиниться за приход не вовремя. – Замуж-то скоро ее проводишь?
   – Какой там замуж! – серьезничала тетя Груша. – Спеху нет. Я, может, еще учиться ее куда соберу. Она у меня уж больно девчонка-то востренькая, бедовая! Не все же ей на справках да на повестках… Пущай бы дальше училась. Уж я сама в три горбушки согнусь, а возможность ей обеспечу.
   Очень удивилась и даже огорчилась мать, когда Аля заявила, что справки эти ей ужасно надоели и что она хочет выйти в колхоз на свеклу.
   – Возьмем, мам, с тобой участочек… Комплексный. Наши девчата вон как здорово приладились! Даже в газету попали.
   – Газета тебе снится! – вздохнула тетя Груша. – Ну что ж, попробуй. За лето у тебя семь шкур с носу сойдет. Ты еще за моей-то спиной толком и руками не шевелила.
   Но участок они с весны взяли. Вспахала, заборонила им машина. Остальное – сами: раздергать, выполоть, сложить в бурты. В первую же осень сложили шесть буртов: восемнадцать тонн сахарной свеклы. Платили по десятке за тонну и еще сахарным песком.
   – Куда деньги будете класть? – шутили над тетей Грушей соседки, оглядывая высокие, прикрытые соломой бурты. – Альке в приданое гарнитур спальный купи!
   – А что нам? И купим. Ай мы толку не понимаем: гарнитур так гарнитур.
   Тетя Груша и тут радовалась, глядя на Альку. В той жизнь крутилась, как вода у камней. Работала проворно, ловко, мурлыча модные песенки вроде «Чико-Чико из Пуэрто-Рико…». Но мать все же старалась держать ее «в строгости»:
   – Чика-то Чикой, а почище, почище выпалывай! Сурепицы не оставляй. Не жалей заднюшку-то свою, выгинайся!
   Аля хмурила выгоревшие бровки:
   – Мама, а нельзя ли без выражений? Ведь некультурно же!..
   Но они перебрасывались такими словами больше для того, чтобы и языку дать работу, в душе же были всегда довольны друг другом. Восемнадцать лет проспали они на одной постели: в сорок втором Алин отец ушел на фронт, а семидневная Аля перекочевала из люльки к матери под бок, и полились ей на маленькое, уже тогда хорошенькое личико горькие материны ночные слезы. Пока не пошла в школу, Аля не отходила от материного подола. И сейчас нельзя было тете Груше обижаться на дочку, что та ее не любит или не слушается.
   «Ужли она мне не скажет, когда парень какой ей в голову влетит? – думала она, приглядываясь к дочке, у которой и плечи, и грудка – все просилось вон из платья и требовало обновы. – Кабы мне не проглядеть такое дело!..»
   Старшие дети у тети Груши были сыновья, и с ними такой заботы она не имела, следом бегать не приходилось. Выросли, разъехались. А за Алькой стала приглядывать, ходить украдкой за ней и в клуб, и на вечеринки. И очень была удивлена, в первый раз увидев свою дочку на танцах: дома Алька – это звонок, кубарь, а тут сидит, как прибитая гвоздем, сжала коленки, мыски туфель развела, глаза мечтательно смотрят куда-то поверх, и кажется, не дышит, только блестят щеки.
   «Дитенок мой! – умиленно подумала тетя Груша. – Кажись, обидь какой дурак, на клочки порву!» Одно не нравилось матери в Альке: челка на лбу. Дома прикрикивала:
   – Что ты гляделки-то завесила? Ведь ты ешь – ложки не видишь. И что за мода такая пошла идивотская, прости ты меня бог!
   Как-то тетя Груша увидела около дочери незнакомого шикарного парня. Танцевала Алька с ним в клубе под радиолу какой-то танец: одно топтание на месте, без проходки. Дома спросила Альку, что это за кавалер появился. У той чуть-чуть побежали глаза.
   – А это председателя нашего племянник. Он в Павельце в депо работает. В отпуск приехал…
   – Звать-то его как? – выведывала тетя Груша.
   – Виктором… Да он, мам, уедет скоро… – И вдруг осторожно Алька спросила: – Мам, а ты не была в Павельце? Хорошо там?
   Тетя Груша сообразила, что сейчас пришла самая пора быть настороже, но Алька неожиданно надулась:
   – Мама, честное слово, мне прямо за тебя неудобно: у нас компания молодая, а ты следом ходишь! Уж и потанцевать с парнем нельзя!
   Танцевала она две недели. Потом призналась матери, что Виктор уезжает, предлагает ей замуж и чтобы она ехала с ним…
   Сердце у тети Груши упало и покатилось куда-то.
   – У, крапива жгучая! Обвела ты меня все-таки!.. А говорила, танцуешь!..
   Но тут же, обтерев слезы, мать поставила вопрос по-деловому: зовет замуж – пусть ведет расписываться. Напрасно Аля объясняла, что, если здесь, в Гуськах, заявление подать, две недели ждать надо, а у Виктора отпуск кончился, он ждать не может, там, в Павельце, и распишутся, – тетя Груша проявила неженскую выдержку.
   – Ну, и скатертью ему дорожка, твоему Виктору, если он ждать не может! А ты тут посидишь, погодишь. Нужна ты ему – воротится, заберет!
   В эту ночь в первый раз легли врозь и не разговаривали больше. Тетя Груша только перед утром заснула, а когда очнулась, Альки уже не было. Мать решила, что она пораньше пошла на свеклу. Но оказалось, что и тяпка стоит в сенях, и сапоги.
   Тетя Груша вышла в огород, позвала тихонько два раза: «Алька, Алька!» Но никто не отозвался, только ветер гулял в высокой картофельной ботве и гнул молодые яблони. Тетя Груша побежала обратно в избу, сунулась в комод: рубашонок нет, трусиков пестрых нет. Комбинашка лежала сверху голубая – и ее нет…
   Не помня себя, тетя Груша бежала две версты полем до станции. На платформе увидела парня в модном плаще, в шляпе и рядом с ним Альку с небольшим, сиротским узелком. А вдали уже тянулся пассажирский состав.
   – Стой, стой! – закричала тетя Груша что было голоса. – Погодите! Это еще как придется тебе девку без расписки увезти! Я еще не в гробу лежу, да и сыну в Тулу напишу, он тебе жизни даст!..
   Аля стояла, до смерти испуганная, широко раскрыв глаза. А жених ее только чуть смутился и спросил спокойно:
   – Что вы, мамаша, против меня имеете?
   – Ничего не имею, – переведя дух, сказала тетя Груша. – Только ты зарегистрируйся. Увезти успеешь.
   – Странная вы, мамаша, – пожал плечами Виктор. – Ведь вам объяснили ситуацию…
   Тетя Груша тоскливо вздохнула.
   – Милок, какая тут ситуация, когда девка может погибнуть ни за что! Уважь, запишись сперва!..
   Со станции все трое шли молча и, чтобы никто их не видел, – огородами. Как только открылся сельсовет, молодые отнесли заявление. А на другой день Виктор один поехал в свой Павелец.
   – Ну чего же ты? – виновато спросила мать расстроенную Альку. – Ведь через неделю, сказал, воротится. Пока хоть барахлишко кое-какое подсоберем. А то ведь стыдища: хотела с двумя рубашонками убечь!
   Но «барахлишко» не понадобилось: в назначенный день жених не вернулся. Обе они, и Аля и мать, пришли к поезду, но напрасно шарили настороженными глазами по дверям вагонов. Встречали они и на другой день, и на третий, по утрам дожидались на свороте с дороги почтальона, а на четвертый день уже не пошли встречать. Сидели дома, растерянные и одинокие.
   – Алюшечка, может, это я ему что грубо сказала?
   – Нет, мама, ничего не грубо…
   Алька словно забыла, что совсем недавно хотела убежать от матери, бросить ее одну. Теперь она жалась к ней, как цыпленок к квочке перед дождем, не отходила ни на шаг. О женихе же не говорила ни слова.
   Прошло больше месяца, и вдруг он неожиданно явился под Успение. Народ весь был на свекле, шла уборка. В поле жених не пошел, ждал, когда стемнеет и Алька вернется домой. Они с матерью не успели сапоги от грязи оскрести, соседский мальчишка принес от Виктора записку.
   – Не ходи, – посоветовала тетя Груша. – Нуждается – пусть сюда придет.
   – И здесь не нужен! – вдруг отрубила Аля.
   В сумерках жених долго стучался, пока ему открыли. Тетя Груша, чтобы не помешать разговору, юркнула в сенцы и там припала ухом к обмазанной глиной стенке.
   – Где же это ты пропал? – после долгого молчания тихо спросила Алька.
   – Дела были… – неопределенно ответил Виктор, посматривая в темное окно. Куда только девались его прежняя разговорчивость и улыбочки во весь рот!
   – Письмо все-таки мог бы написать.
   – Чего писать!.. Приехал ведь. Едешь, что ли, со мной?
   – Еще подумаю…
   – Думай побыстрей… Пока я сам не передумал. Предлагаю по-честному, а упрашивать не буду. Тем более что дома мне такой спектакль устроили… Не знал, в какую дверь бежать.
   – Из-за меня? – вздрогнув, спросила Аля.
   – Ясно. Если, говорят, каждый раз, куда поедешь, жен привозить будешь…
   Тетя Груша по ту сторону стены замерла, не дышала. И в избе тоже долго было тихо.
   – Ну, так как? – спросил наконец Виктор.
   – Никак. Не поеду я с тобой, пусть не пугается твоя родня.
   – Понятно… – Виктор поднялся. – Знал бы, и на дорогу не тратился. Хочешь честно поступить, так дураком и остаешься.
   Алька быстро подошла к комоду, вынула из коробочки новенькую красную десятку.
   – На тебе, честный, за оба конца. Сдачи не надо.
   Он отшвырнул деньги и уже злобно сказал:
   – Надумаешь, сама теперь в Павелец приезжай. Там и я с тобой по-другому поговорю!..
   В Павелец Аля не поехала. Она долго держалась, но как-то холодным октябрьским вечером в первый раз заплакала, испугав мать. И ничего не хотела объяснить.
   – Какого же ты беса, прости меня бог, квелишься? – не выдержала тетя Груша. – Любишь его – шла бы. А нет – из ума вон!
   Но только месяца через два поняла мать, «какого беса»… Ахнула жалобно:
   – Ой, сменяла ты ясный день на непогодь!.. Куда мне теперь с тобой?.. – И заплакала горько-горько.
   В душе-то мать строго Альку не судила: сама была не без греха. Осталась вдовой с тремя ребятами, и замуж с такой оравой никто уже не позвал. Пока была помоложе, видели деревенские Грушу Ягодкину и с учителем-инвалидом, и с бригадиром. И из города какой-то приезжал под видом, что охотник. Осудить, конечно, все можно… Теперь уж стали забывать: скоро пенсия выйдет, глаза выцвели, кожа на щеках запеклась, голос осип от частой простуды в поле. От плотной когда-то косы остался мышиный хвостик – на одной шпильке держится. А ведь красивая была женщина, шустрая, не хуже дочери! Жизнь только была не та…
   Но от соседок тете Груше нужно было теперь как-то отговариваться, оправдывать дочь:
   – А твоя принесет, на межу, что ли, кинешь? Тоже растить станешь. Кровь-то своя!.. Куда денешься?
   Альку мать очень жалела, хотя та вместе с первыми и последними слезами легко вылила всю горечь и теперь держалась очень бодро, словно никакого греха за собой не знала. И мать досадовала невольно на такую беспечность.
   – Отсыпай последние спокойные-то ноченьки: уж он тебе звону даст, он тебе в кости ломоты добавит!
   Аля загадочно улыбалась. Носила она легко, даже не подурнела, и ни одного пятна не кинулось ей в лицо. И работала как ни в чем не бывало, и не пыталась спрятать, скрыть от чужих глаз затвердевший, будто вскормленный на одной картошке живот. Одно беспокоило Алю: она боялась рожать, потому что за свои девятнадцать лет не претерпела ни одной крепкой боли и ни разу ее мать не водила к врачам. Один только раз, помнится, она прыгнула босой ногой на разбитую бутылку, но тут же сама вытащила осколок из пятки, замыла кровь в луже, замотала лоскутком и пошла дальше играть с девчонками.
   – Мам! – проснувшись как-то ночью на последнем месяце, жалобно спросила Аля. – А резать меня там не будут?
   – Только им и делов – таких дурочек резать! Ножиков не хватит.
   Когда тетя Груша проводила Алю в район, в родильный дом, – посидела там в приемной, поплакала в мятый мокрый платок. Услышала, что родился внук, спохватившись, побежала до магазина, развязала тугой узелок на том же платке, достала деньжонок, купила бязи на шесть пеленок, голубое одеяльце и погремушку – зеленого попугая. И уж, конечно, не удержалась, стала объяснять продавщице:
   – Регистрировать понесем, убрать во что-то надо. Ты погляди, каких теперь ребят нарядных приносят! А мы что ж, ай не работаем обе? Отрежь мне, Нюша, батистику на пододеяльничек. Дорогой он? Ну, все равно режь!
   Потом долго сидела у дочери. Показали ей и внука.
   – Это хорошо, что парень, – сказала тетя Груша раздумчиво. – Парень уж тебе такого гостинца не поднесет… Ешь передачку-то. Завтра творожку откину, привезу тебе. Петушка, может, зарубить?
   Аля чуть повела головой: ничего, мол, не надо.
   – Малышочка-то как назовем? – ласковее спросила мать. – Имечко еще не обдумала?
   – Славиком хочу, – счастливо щурясь от сознания, что все страсти уже позади, сказала Аля. – Станиславом. Правда, хорошо?
   …Так обернулась она, девчонка из деревни Гуськи, матерью-одиночкой, и появился в этой деревне мальчик Станислав Ягодкин, которому отчество записали не по отцу, а по дедушке – Павлович. В день, когда записывали ему это имя, тетя Груша выпила в кругу близких, вышла, веселая, на выгон вместе с внуком, показывала всем его безволосую головку, целовала ее и приговаривала:
   – А мы вот они какие! Родите вы таких!
   По первому снегу Аля посадила своего сына в коробок и повезла катать по деревне. Она считала, что ей нечего прятаться: кому он может помешать, ее маленький сынок, такой спокойный, милый и чистый, розовый, как вымытый водой камешек? Наоборот, ей казалось, что, увидев ее мальчика, все непременно должны улыбаться, щелкать ему языком, брать на руки, подкидывать. Да оно почти так и было: ребятишки рождались в Гуськах нечасто, и уж стали забывать те времена, когда их в каждой избе была дюжина, неумытых и бесштанных.
   – А все же ты зря людям глаза не мозоль, – осторожно советовала мать. – Кто с тобой порадуется, а есть такие, что и осудят. А ты таскаешь его повсюду, словно ты не мамка, а нянька…
   Случалось и так, как говорила тетя Груша. Были и такие, которые зло подшучивали:
   – А кто это у нас в Павелец собирался?
   Тетя Груша, когда такие намеки слышала, кидалась наседкой:
   – Да что ж нам теперь – в омут головой сигать? Какие люди – собаки, прости ты меня бог! Из чужого горя смех делают!
   И думала тоскливо, глядя на беззаботную до поры до времени Альку, играющую со своим мальчонкой: «Не понимает, дурочка, что над своей головой сотворила! Я жива, а меня не будет, кому они нужны?.. Встретит человека, а он первое дело спросит: где, мол, ты малого-то купила? Вот тогда уж не смех ей будет!»
   Но Аля материных тревог не разделяла. Ей казалось, что еще очень много хорошего может быть у нее впереди и люди не будут ей мешать.
   …В этот день с утра был дождь, грозовой, сильный. Поле набухло как ржаная опара. Накануне на свекле работала машина, нарезала букеты по черной, жирной земле. Сегодня нужно было бы идти на прорывку, но тучи не расходились.
   – Дождевик надень да ступай, – посылала мать Алю, когда чуть перемежилось. – Не размокнешь, ай ты сахарная? После дождя и редить-то любо. Неравно завтра опять прольет. Тогда и вовсе в эту пучину не влезешь.
   Але не очень хотелось слезать с теплой лежанки, где она играла со своим Славиком, которому уже пошел второй год. Но если мать сказала – лучше идти, а то раскричится и вечером из дома не пустит. Она спрыгнула, стала одеваться, а мальчишка сразу же перекочевал на бабкины руки.
   – Ох ты связа наша! – сказала тетя Груша, а сама тянулась поцеловать его в светлое темечко. – Без тебя мы сейчас в четыре-то руки так бы наддали!..
   Когда Аля вышла на улицу, дождя уже не было и стало очень тихо… Казалось, слышно, как сбегают капли с осота, как распрямляется примятый молодой овес и стремится кверху теплый парок от чернозема. Дорога, на которой еще вчера перинкой лежала серая пыль, стала черная и вязкая, как смола, заплыла лужами, и в них купались прыткие воробьи.
   На участке свекла стояла бодро, несмотря на дождь, подняв, как заяц, зеленые уши. Над бороздами расплывался белый пар. А с полудня начало так греть, что свекольные листья, казалось, под руками растут, набухают.
   – Алька, это ты там?!
   Аля оглянулась: мимо участка со станции шла Дуська Кузина. Каждое лето приезжала она в Гуськи навестить родню. Заходила всегда и к Ягодкиным: Дуськина старшая сестра доводилась тете Груше невесткой.
   – Помоги чемодан донести. Ей-богу, без рук осталась!..
   …Тем же вечером Дуська со своей сестрой, тети-Грушиной невесткой, сидела у Ягодкиных в избе. Вид у нее, как и всегда, был шикарный. В прошлый приезд, Аля помнила, голова у Дуськи была цвета соломы, а теперь отливала темной бронзой. Платье узкое, в обтяжку, с двумя молниями по бокам. На маленькой короткой шее – круглые, чуть ли не по яйцу, бусы в два ряда. Рот сильно подведен. Но краску она тут же съела со студнем.
   Дуська рассказывала за столом, что живет очень хорошо. Дали ей от мебельного завода однокомнатную квартиру: газ, вода горячая – все под рукой. Обстановку купила новую, старья за собой не потащила.
   Аля сидела с сынишкой на руках. Тот тянулся схватиться за бусы на Дуськиной шее.
   – Завела ты себе заботу! – снисходительно сказала Дуська и протянула руку с острыми коготками, чтобы погладить Славика по голове. – Была бы ты вольный казак, я бы тебя сейчас с собой увезла, на завод к нам устроила. Чего ты тут, в деревне-то, увидишь? Так и засохнешь на своей свекле!
   Аля от неожиданности не знала, что и сказать. А мать, хотя втайне и держала в голове, что рано или поздно Альке надо куда-то отправляться за счастьем, тут тоже растерялась: вдруг уж как-то сразу…
   – Да нет, у нас вроде бы сейчас ничего… Хлеб бесперебойно, картошек хватает, и деньгами дают… Опять же и товар всякий привозят, модное даже. Зачем ей от своих отбиваться? Тут мать, родня…
   Дуська усмехнулась:
   – «Картошек»!.. Господи, да что же она, с матерью да с родней век сидеть будет? Странно ты, тетя Груша, рассуждаешь! Она же молодая, ей жизнь устраивать надо.
   – Это – верное твое слово, – тихо сказала тетя Груша и сунула к лицу старый фартук.
   Все глядели на Алю, ждали, что она скажет. И она долго молчала.
   – Вот если бы всем вместе… – робко сказала она наконец.
   Тут уж вмешалась и невестка, Дуськина сестра:
   – Да куда ж вы всем табором-то, как цыгане? Кто вас там ждет? – И стала горячо доказывать: такой случай упускать глупо. Свой человек поможет, устроит. – На штапельное платье ты и тут, конечно, заработаешь, да кому ты тут нужна и в штапельном-то? А в городе просторней, никто там про тебя не знает, глядишь – и найдется человек. Тогда и Славку заберешь. Мы их тут не обидим.
   Тетя Груша первая сообразила: невестка потому так старается, что тут свой интерес – Алю проводят, свекровь к себе заберет, чтобы за ее ребятами смотрела, а молодая хозяйка на ферму выйдет, не то грозят участок обрезать. Дворы рядом, огорожу небось мечтают снять, чтобы полгектара чернозему себе прибрать: одной картошки возов тридцать накопают.
   И тетя Груша сказала самым решительным образом:
   – Алевтина пущай едет, а мы со Славиком из своего дому не пойдем. Так что и не рассчитывайте. Я не из трех щепок складена, чтобы в сиделках вам сидеть. Еще и в колхозе поработаю. Пенсию вот дадут. Алька деньжонок нам когда пошлет. Проживем. А вы свои дела, как хотите, управляйте. Не за-ради вашего интереса мне Альку с глаз отпускать. За-ради ее самой – другое дело. Может, правда, Бог даст, жизнь свою оборудует.
   Уезжала Дуська через две недели. За это время Аля с матерью много передумали, переговорили.
   – Может быть, мама, правда поехать? Устроюсь, тогда вас возьму. Славик вырастет, в институт поступит…
   – Загадала! До тех пор сто снегов сойдет! Ты о себе думай.
   И не дожидаясь Алькиного решения, сама пошла за справкой к председателю колхоза. Тот сначала заартачился: время ли летом из колхоза отпускать?
   Но тетя Груша нашла ход:
   – Через твоего же племянника, Иван Андрияныч, Альки моей жизнь сломанная. Претензии к тебе нет, а справочку дай. У тебя у самого вон две дочки в городе. Сам понимаешь, какая Альке моей теперь здесь жизнь! А свеклу всю на меня переложь. Обработаю.
   Собрали Алю быстро и потихоньку от лишних разговоров, будто погостить к родне: зачем подводить председателя? Мать все уговаривала, совала Але валяные сапоги с калошами. Хорошие ведь валенки, только этой зимой скатанные. Не оглянешься, как опять зима подступит.
   – Да на кой ей валенки? – нетерпеливо сказала Дуська. – Что она там будет как колхозница ходить? Ботинки на меху купит.
   Они выехали рано, зарей. Было розово и холодно. Аля, пока шли полем до станции, то и дело оглядывалась на Гуськи, на свой дом в кружеве молодых яблонь, ее трясла тоскливая дрожь, а навязанный матерью узел казался непомерно тяжелым. Мать семенила рядом и что-то говорила, старалась шепнуть в ухо, чтобы слышала только Аля.
   В вагоне народу было мало, и те, кто ехал, дремали, потому что час был ранний. Аля глядела в окошко, за которым все еще виделось ей мокрое лицо матери, ее выцветшие, набухшие слезой глаза и жалконькая мордашка сына, которого подняли еще затемно, теплого и ничего не понимающего.
   Аля прикусила губу – так жалко было Славку! Правда, он больше бабушкины руки знал, чем ее. Бабушка и ночью поднималась пошикать, потрясти: жалела Алькин сон. И кашку всю скармливала мальчишке без остатка, а у Али на это терпения не хватало. Зато уж если откуда-нибудь возвращалась, то тащила конфеты и пряники полным карманом. У других ребятишек в Гуськах лет до двух вся обувь – это связанные бабушками носки из толстой пряжи. А своего Славика, чуть тот пошел, Аля обула в красные башмачки на шнурочках. Кто бы ни ехал в город, просила то шапочку для Славика, то носочки…
   – И чего расстраиваешься? – заметила Дуська, почувствовав, что Алька близка к слезам. – Тебе плакать не приходится, едешь на готовое. А я вот десять лет назад отсюда уезжала к голому месту. Не знала, с чего и начну…
   Дуська говорила тихо, и лицо ее, чужое, сильно подмалеванное, стало как-то добрее, проще.
   – Две зимы на торфу отработала по вербовке. Потом в няньки к ребенку устроилась. Ой, про это и вспоминать неохота! Тычешь ему, бывало, кашку манную, а он не ест, балуется, норовит тебе ложку в рот запихать. Забавляй его по-всякому, погремушкой тряси… Нас вон у матери семеро было, так не до уговоров: хочешь – ешь, не хочешь – с рук долой. Я Сеньку, Витьку нянчила, так иной раз за баловство так по затылку съездишь!.. Что ж делать, приходится.
   – А мы нашего никогда не бьем, – тихо сказала Аля.
   – Зачем вам его бить: он у вас один. Было бы у тебя их пяток!.. Да, сейчас в деревне все стало по-другому: девчонки только и знают в школу бегать да в игры играться. А я, маленькая была, на всю семью картошки по три чугуна начищала. Ты мать свою спроси: меня ведь от земли не было видно…
   И Дуська добро усмехнулась. «Она все-таки хорошая, – подумала Аля. – Когда она не гордится, совсем она другая…»
 //-- 2 --// 
   Да, была Евдокия Кузина и другая: маленькая рыжеватая девчонка с жидкими косичками, в которые были вплетены ботиночные шнурки. Ходила в полушалочке и коротеньком пиджачке из чертовой кожи. Попав в город, первое время равнодушно не могла пройти мимо мороженого и тратила на него все свои первые деньжонки. Потом остепенилась. По совету дворничихи, с которой подружилась, гуляя с хозяйским ребенком, стала воздерживаться от «глупостей» и собирать деньги на пальто. И довольно быстро научилась придерживать копейку.
   А мать Дуськина между тем писала ей из Гуськов:
   «Дорогая доченька Дуня! Приехала бы погостить, своих забывать грех! Налоги этот год с нас все чисто сняли, дай Бог здоровья! Два стада гусей продали, взяли телку, к Пасхе будет молочко. Топки дали в колхозе два воза. Картох своих нарыли восемь возов, одна к одной. Жизней своей удовлетворенные. Сенька на тракториста закончил. Витька сторожит коней в колхозе. Очень просим, дочечка Дуня, купи Витьку сапоги литые, а то в лугах сыро, приходит с мокрой ногой. А Сеньке бы брючки недорогие, а то парень стал симпатичный, а выйти не в чем абсолютно, от людей неудобно. Ребятишки раздетые, но это ничего: они еще малы, проходят и так, а мне самой и вовсе ничего не надо: хто мене видить?..»
   При этих словах Дуська горько всхлипнула: матери-то всего сорок. И читала дальше:
   «Еще просьба, дочечка Дуня, купи гвоздей килограмм десять, хошь сотки, хошь на пятнадцать… Думаем ту весну избу перебрать, колхоз обещал подмогнуть, поскольку отец погибший на фронте. Мы тебя все целуем несчетно раз и просим не забывать мать, братьев и сестер. За маму писал твой брат Владислав».
   – Ой, да слушай ты их! – махнула рукой дворничиха, когда Дуська с непросохшими глазами и с письмом пришла к ней. – Сроду у них, у деревенских, такая привычка – клянчить! Нынче ты им сапоги да брючки, а завтра щиблеты запросят да коверкоту на костюм. Их вон там какой косяк, разве тебе их всех обуть-одеть? А гвоздей, погоди, я ребятам из домоуправления скажу, будут сараи разбирать, они тебе старых надергают. В деревне-то зимой делать нечего, постукают, распрямят.
   У Дуськи внутри еще поболело, но дворничиху, казавшуюся ей непререкаемым авторитетом, она послушалась. И может быть, мать и братья не дождались бы ни литых сапог, ни гвоздей, если бы в жизни Дуськи не наступила неожиданная перемена.
   Однажды в свой выходной день она ехала в трамвае и села рядом с молодой, приятного вида женщиной. Когда Дуська вошла, мест не было, а мальчик лет десяти, очень похожий на мать, сразу вскочил, уступил Дуське место.
   – Какой сынок у вас хороший! – сказала Дуська соседке. А потом спросила: – Я извиняюсь, не скажете, где это вы бусики такие интересные купили?
   – Да разве помню? Вроде бы у главного рынка в палатке. А вы здешняя?
   Оказалось, землячки, от деревни до деревни не больше полусотни верст. Женщина дала Дуське свой адрес: «Городок мебельщиков, корпус третий, квартира восьмая. Е. Т. Беднова».
   – Да прямо спрашивай Катю из отделочного цеха. Я тебя и в отдел кадров провожу. Нечего молодой девчонке в няньках сидеть!
   Поговорили и о деревне. Екатерина Тимофеевна призналась, что как перед войной уехала, так деревни своей и не видела больше. Отец, брат с фронта не вернулись, мать при немцах умерла, сестры тоже в разные стороны подались: одна – в Мценске, другая – в Курске. Двора, слышала, уже нет: колхоз взял под амбар.
   Дуська в порыве чувств рассказала про письмо матери и прилгнула, что вот ездила сейчас брату сапоги искать. И ждала, что землячка скажет.
   – Хорошо делаешь, что своим помогаешь. Мы вот поразбежались оттуда, а ведь там тоже живые люди. Забывать нельзя. Когда еще деревня по-людски-то заживет!
   Разговор этот был осенью, в пятьдесят третьем. А к ноябрьским праздникам Дуська уже стояла за верстаком в полировочном, рядом со своей новой наставницей и подругой. Екатерина Тимофеевна была вдова, постарше лет на двенадцать, но дружба у них с Дуськой пошла запросто. Она как-то сразу присохла сердцем к безотказной работяге Дуське, очень увлеклась своей землячкой. Обе были разговорчивые, веселые, даже хохотухи.
   Руки у Дуськи были сноровистые. Грунтовку изделия усвоила она почти в неделю. Но схватывала все глазами, из-под рук, а разъяснения доходили до нее туговато.
   – Чего ты мне словами сыплешь: порозаполнитель какой-то, пленки, филенки… Ты показывай, а я погляжу.
   Глядела и тут же делала сама как надо. Екатерина Тимофеевна, бывало, только усмехнется: ну бес! Всего два месяца подержала она Дуську в ученицах, потом представила ее на разряд.
   – Раз освоила все, действуй самостоятельно. Задаром денег за тебя получать не хочу. Как вот только ты техминимум сдашь? Теория-то у тебя…
   – Катюнь! – жалобно сказала Дуська. – На кой она, теория-то? Пусть вон на радиолы мои поглядят. Ведь собственный нос увидят, и зеркала не нужно. Вот им и теория!
   Работать же продолжали они на пару. Пока Екатерина Тимофеевна кровать или гардероб по второму, по третьему разу проходит, Дуська новые изделия грунтует, подготавливает: морит, воскует. У Екатерины Тимофеевны было уже мастерство, опыт, а Дуська брала ухваткой, скоростью. И больше их в цехе почти никто не зарабатывал. В общежитии у себя на койке Дуська почти и не ночевала, все околачивалась у Екатерины Тимофеевны, ели-пили из одной чашки.
   Такая любовь шла у них с год. Сама Екатерина Тимофеевна с сорок четвертого была в партии, хотелось ей и Дуську вовлечь хотя бы в комсомол.
   – Ой, ну чего, Катя, выдумываешь! – испугалась та. – Я двух классов не закончила.
   – В комсомоле-то как раз тебя учиться и заставят. Ты чего, Дусь, ей-богу, срамишься? Как ты жить-то думаешь?
   Дуська помолчала, вздохнула и сказала:
   – Как хошь, Катюнь, не могу! Учиться – это мне ножик вострый! Может, дура я такая уродилась… Но думаю и так прожить. Живут же люди.
   – Дело твое, – в первый раз сухо ответила ей Екатерина Тимофеевна. – Не хочешь настоящим человеком стать, силком, конечно, не заставишь.
   Через полгода у них наметился разлад. Дуське шел уже двадцать третий. Хоть и оставалась она как будто недоросточком, но вся как-то налилась и окрепла. И франтихой стала отменной. Чаще оставляла теперь Екатерину Тимофеевну одну вечерами. В начале лета повезла Екатерина Тимофеевна своего Женьку в пионерлагерь, дала Дуське ключ от комнаты. Та не рассчитала, что хозяйка вернется в тот же день, и привела парня.
   При парне этом Екатерина Тимофеевна сделала вид, что ничего не случилось. Дала ему уйти, а потом сказала растерявшейся Дуське:
   – Ты не думай, будто я обижаюсь потому, что ты его на мою постель привела обниматься. Обидно, что скрываешь, с кем связалась. Ты этого Юрку брось. Кого-кого, а у нас на заводе его хорошо знают!
   – Да почему, Катя? – расстроилась Дуська. – Того бросишь, этого, а потом останешься одна… Вот ты одна, так хорошо тебе?
   – Плохо, – вздохнув, ответила Екатерина Тимофеевна. – А все лучше, чем с таким… Ты думаешь, он женится?
   Она уговаривала еще, но видела по отсутствующему, туманному Дуськиному взгляду, что все равно не уговорит. Видно, с Юркой этим шла уже «любовь» на полный ход.
   – Опять же говорю, дело твое. Но ко мне не води. У меня мальчик растет. Он грязи пока что не видал.
   Так пошла дружба на убыль. Екатерину Тимофеевну как раз назначили в это время мастером-производственником, и их пара с Дуськой распалась. Но Дуська как была, так и осталась первой на Доске показателей. Больше даже, пока работала вместе с Екатериной Тимофеевной, обе по гудку шли домой, никаких сверхурочных халтур не прихватывали. Осталась Дуська одна, и теперь никакие уборщицы, никакие дежурные пожарной охраны не могли ее до полной темноты вытурить из цеха. Она неутомимо терла и терла филенки кроватей, дверцы шкафов, ножки, спинки кресел. И мурлыкала себе что-то под нос, словно ее быстрые, легкие ноги не стояли у верстака уже двенадцатый час. Заказов завод получал тогда много: кругом дома-новостройки, мебели нужно пропасть, заказчики рвут из рук недоделанное. И кое-кто из отделочников подрабатывал знатно, но Дуська – первая.
   – Вот жадна, блоха! – говорили про нее. – Можно подумать, детей куча.
   – А Юрку-то кто же будет поить? Ему немало надо: пол-литром не обойдешься.
   Дуська не могла не слышать такие разговоры. От них иногда плакала злыми слезами, но Юрку не бросала. За год сделала через одну ловкую женщину три аборта. В последний раз обошлось ей это что-то очень тяжко, и, как ни старалась держаться в цехе молодцом, пришлось вызвать машину с красным крестом.
   Екатерина Тимофеевна пришла к ней тогда в больницу.
   – Ой, Дуся, ну что же мне тебе сказать?.. Не надо так… Если любишь ты этого Юрку, так родила бы. Завод тебе поможет, комнату дадут. Ясли у нас хорошие. Разве ж так можно?
   Дуська прикрыла веками потемневшие глаза.
   – Юрка, Катюнь, не велит… Сказал, брошу.
   – А может, не бросит. Увидит ребенка, наоборот…
   Дуська снова закрыла глаза.
   – Не тот человек, Катюня… Он уж одной алименты платит, а жить с ней не хочет. Да теперь что говорить? Врач сказал, не будет у меня больше… Нет мне судьбы, Катя.
   – Ума нет, а не судьбы, – подавив жалость, сказала Екатерина Тимофеевна. – Ладно, Дусенька, поправишься, тогда поговорим обо всем.
   Дуська еще лежала в больнице, а Юрку судили товарищеским судом. Екатерина Тимофеевна как-то сказала ему при встрече: «Ну, Коняев, я не я буду, а с завода ты полетишь, и моли Бога, чтобы тебя на казенные харчи не посадили». Так и добилась своего.
   Дуська вышла из больницы, Юрки уже в городе не было: срочно завербовался и уехал куда-то.
   В цех Дуська шла с тяжелым сердцем: ждала косых взглядов, осуждений. Но ничего этого не было. Дуська поняла, что это Екатерина Тимофеевна постаралась, решила не давать в обиду.
   Верстачок Дуськин как стоял на лучшем месте, у самого окна, так и ждал ее, свободный, прибранный. Столяр принес сразу три большие ореховые шкатулки, поставил перед Дуськой.
   – Здорово, Евдокия Николаевна! Мы тут тебя со спецзаказом ждали. Ну-ка, выдай качество: в Чехословакию пойдет.
   Дуська молча кивнула. Руки ее привычно скользнули под верстак, в знакомый ящичек, где хранила она сухую вату, пемзу, шкурку… Поставила шкатулку на мягкие прокладки, плеснула немножко густого лака на ватный тампон и привычным движением прошлась по ореховой глади. И всю смену молчала.
 //-- 3 --// 
   – Ну вот, кума, располагайся, – сказала Дуська, вводя Алю к себе в однокомнатную. – Чемодан тут поставишь, в коридоре. А баретки свои скинь: у меня коверчик на полу.
   Аля стоя разглядывала комнату: гардероб с зеркалом во весь рост, над ним картина, которая, Аля знала, называется «Дождь в Сокольниках». Дуська раскрыла окно, ветер донес запах свежих опилок и заколыхал пестрые гардины.
   Сели пить чай. Аля никак не могла напиться: уж очень здесь была вкусная вода. Дома у них вода отдавала гнилым колодезным срубом. Там этого не замечали, а оказывается, совсем другой чай, когда из водопровода. Она сказала об этом Дуське, и та заметила:
   – Знаю. Бывало, девчонкой зачерпнешь ведром, а там лягушка…
   – Нет, что вы! – опровергла Аля. – Лягух у нас нет. Просто сруб менять пора.
   Было уже поздно, Але хотелось спать. Отяжелев от чаю и от подступающей грусти, она неподвижно сидела на стуле, старалась не зевнуть нечаянно, и глядела, как Дуська переодевается в пестрый, такой же, как гардины, халат.
   – Ложиться погодим, – сказала та. – Ко мне еще, может, человек один зайдет…
   Но «человек» не появился. Дуська вся как-то сникла, посуровела. Когда на часах было одиннадцать, молча закрыла входную дверь на задвижку.
   Аля легла на полу. Совсем не потому, что было жестко или неудобно, но на нее напала едкая тоска, и сон сразу убежал. Первую ночь она спала в чужом доме, рядом не было теплого Славки, не слышно было, как похрапывает мать. Аля лежала, закусив губу и уставившись в темную ножку стола.
   – Не спишь? – негромко спросила с кровати Дуська. – Как же это ты с ребенком промаху дала? Ведь сейчас не пятьдесят пятый год. Любая неграмотная баба дорогу знает.
   Аля ответила ей молчанием. Но Дуська чувствовала, что она не спит.
   – Слушай, Алька, – сказала она с расстановкой. – Ко мне один парень ходит… Муж он мне, не муж – считай как хочешь. Парень красивый и… моложе меня. Так что ты, Алевтина, пока у меня здесь… Если я замечу!..
   Аля вдруг выкрикнула со слезами, поднявшись на своей постилке:
   – Вы чего говорите-то, тетя Дуся!.. Чего вы такую чушь говорите! Вы меня за… какую считаете? Зачем тогда и везла сюда!.. Я только переночую и уйду, нипочем не останусь!..
   Дуська помолчала.
   – Чего ты взвилась-то? – уже мягче спросила она. – Подумаешь, обидели тебя! Спи давай.
   …Наутро Дуська отправилась узнать насчет Али в отдел кадров. Велела ей запереться и никому не отворять.
   Але хотелось побежать посмотреть город, но перечить Дуське она не решилась. Села на окошко и стала рассматривать завод за высоким забором. Видела, как через главные ворота выезжают автомашины, высоко нагруженные столами, шкафами, диванами в красной и синей обивке. Видела, как с вагонов, загнанных в тупик, сгружают желтый тес, фанеру пачками. Слышно было, как в закрытом помещении визжит механическая пила, а подсобники выгребают из цеха пышные, как мука-крупчатка, опилки, кудрявые кольца стружек.
   Правее завода начинался город. Накрытые синим небом, отливали серебром крыши новых домов. В скверике, под самыми Дуськиными окнами, цвели огненные сальвии, и Але вспомнилась махровая герань, которая цвела у них дома на окошках, загораживая все стекло своими пахучими листьями и бархатными цветками. Оттуда, из окна их дома, был виден только зеленый выгон с маленьким прудком посередине, около которого всегда топтались белые крикливые гуси.
   Здесь, из окна третьего этажа, виделось далеко: вышка телевизионной станции, как паутинка в голубой выси, чуть затуманенные летней жарой, но хорошо видные вздыбленные краны, которые несли в разные стороны свою тяжелую кладь, синяя полоса реки и белый речной трамвай на ней. Но вот деревья здесь стриженые, не раскидистые, и нет ни рябины, ни черемухи, ни бузины, которая хоть и яд-ягода, но так красиво горит все лето по заборам.
   Вчера вечером Аля спросила у Дуськи, далеко ли здесь парк культуры. Та ответила неохотно:
   – Ты работать приехала или по паркам ходить?! Будет тебе и парк, и цирк, все будет. Сперва на ноги встань.
   Но Але подумалось, что можно одновременно и «вставать на ноги», и пойти в парк, в кино. Если, конечно, здесь недорого. Дома, в деревне, она ни одного фильма не пропускала, даже когда Славка родился, брала его с собой: очень он был спокойный, никому не мешал.
   Внизу ходили люди. Женщина провела мальчика лет трех, и Аля сразу решила, что должна здесь найти и купить такую же фуражечку с большим козырьком от солнца и послать сыну в деревню. Потом она увидела молодого негра с каракулевой головой, очень красивого, даже синие губы его не портили. И Аля обрадовалась, что видит в первый раз в жизни живого негра. Подумала, что интересно бы с ним сейчас поздороваться: как бы он ответил?
   В деревне-то все друг с другом здоровались, знакомые и незнакомые.
   …Дуська пришла наконец оживленная, с какими-то покупками. После уличной жары сразу заперлась в ванной, зашумела водой. Когда вышла оттуда с сырыми, потемневшими до черноты волосами, объявила Але, что работа ей будет: в отделочный цех ученицей – к ней, к Дуське. Учиться три месяца, потом присвоят разряд.
   – А где жить? – осторожно спросила Аля.
   – С жильем заминка. Учащихся общежитием не обеспечивают. Ну да у меня три-то месяца проживешь. Дорого не возьму. У нас тут за койку рублей по пятнадцать, по двадцать берут. А я – двенадцать. Свет, газ, вода – это все в эти же деньги. – И увидев Алину растерянность, спросила: – Что, не согласна?
   – Согласна, – не глядя на нее, тихо ответила Аля.
   Она вдруг почувствовала, что не так-то легко ей будет вырваться из этой «однокомнатной», и, значит, долго не повидать своего сыночка и светлоглазую ворчуху мать. Как они там? Сидят небось у хатки, смотрят на гусят, и бабушка говорит: «И где там, Славик, наша маманька? И где она там плясы танцует, песни поет?.. Позабыла небось нас с тобою…»
   Аля отошла к окну, чтобы Дуська не заметила, как запрыгали у нее губы и налились слезинками глаза.
   …Этим же вечером Аля увидела Дуськиного «человека». Он пришел часу в девятом. Действительно, красивый, только угрюмый, немногословный парень, с большими, но пустыми глазами. Он почему-то не снимал кепки, даже когда сел на диван, словно забежал на одну минуту и вовсе не собирался гостить долго.
   Дуська на кухне жарила котлеты, чистила селедку.
   – Жора, бычки в томате открыть? – крикнула она.
   – Открывай, – равнодушно ответил тот.
   Пока они ели, пили «Московскую», а потом чай, этот Жора ни слова почти не сказал. И ел так, как будто делал одолжение. Один только раз в нем мелькнуло оживление, и он вдруг спросил Алю:
   – А вы с нами не выпьете?
   – Я вино не пью, – коротко сказала Аля. И поймала тревожный Дуськин взгляд, который она перекинула на нее со своего любезного.
   «Чего это она? – удивилась Аля. – Нужен он мне, идол такой немой!» Она любила ребят веселых, с интересным разговором. Может быть, потому и поддалась тогда своему несостоявшемуся жениху, который знал подход, умел голову закрутить.
   – Я улицу пойду погляжу, – поняв, что нужно уйти, сказала она Дуське.
   – Далеко не уходи, а то с милицией разыскивать придется, – отозвалась Дуська, сразу успокоившись.
   Аля сбежала по лестнице и долго ходила по скверику возле завода. Ходила, пока совсем не стемнело и не осталось ребятишек, только кое-где сидели на лавочках парочки. Уйти далеко Аля не решалась. И когда ей уж очень захотелось спать, она рискнула тихонько стукнуть в дверь. Открыла ей Дуська не сразу. Аля увидела, что ее матрасик постелен теперь в кухне, между столиком и газовой плитой. Жоркина кепка висела в коридоре на вешалке.
   – Слушай-ка, – шепотом сказала Дуська. – Ты меня при нем тетей Дусей не зови. Какая я тебе тетя? Всего лет на десять постарше… Я сказала, мы подруги. Поняла?
 //-- 4 --// 
   Был конец ноября, а снегу уже насыпало много. На заводской территории все пиломатериалы занесло. Груды отходов – как снежные горки для ребят. У входа в отделочный стоят друг на дружке прикутанные брезентами, рогожами готовые отполированные гардеробы, письменные столы. Нижние прямо в снегу.
   «Руки отшибить надо!» – подумала Екатерина Тимофеевна, хотя и знала, что со складскими помещениями плохо, а заказчики не спешат брать: импортная мебель перебивает.
   Вошла в полировку, где было очень тепло, даже жарковато: на большой плите грелось несколько клеянок с густым казеином. И хотя крутился вентилятор, в цехе жил густой спиртовой запах. Но для Екатерины Тимофеевны это было привычно.
   – Что ж ты бутылку-то не заткнешь! Ведь выдыхается политура, – остановилась она возле крайней работницы. – Если думаешь, Клава, ребенка в санаторий летом посылать, с заявлением не тяни, теперь подавай.
   Тут же заметила, что у другой, у пожилой работницы руки в бинтах, только коричневые пальцы свободные.
   – Что это ты, Лиза?
   – Да вот лак…
   Оказалось, лак выдали едкий. Екатерина Тимофеевна удивилась: почему же не слили и обратно в лабораторию не отправили? Сменный мастер стал оправдываться: хотел слить, а они, чертовы куклы, не дают. Говорят, что очень спорый этот лак. Раз-другой им покроешь – шик и блеск!
   – А руки травить?
   – Что руки! – усмехнулись полировщицы. – Кожа слезет, новая нарастет, а к празднику деньги нужны.
   Екатерина Тимофеевна сама собрала с верстаков банки с темным густым лаком. Сказала мастеру:
   – Вот я на тебя охрану труда напущу. У вас в голове-то что есть или нет?
   И пошла к верстаку, где работала Дуська Кузина.
   – Здравствуй, Дусенька!
   – Привет, Катюня!
   Через Дуськино плечо Екатерина Тимофеевна заглянула, как работает ее ученица. Аля, пригнувшись и чудно закусив губу, усердно терла ватным тампоном по кроватной филенке. «Правильно действует, – отметила про себя Екатерина Тимофеевна, – на края налегает, а середка, она сама заполируется». И спросила громко:
   – Как ученица твоя, Дусенька? Давно она у тебя?
   – Да месяца три, наверное…
   – А не больше? Помнится, летом их набирали. Когда ж на разряд выводить ее думаешь?
   Дуська быстрым, по-птичьи зорким взглядом оглянулась сперва на Екатерину Тимофеевну, потом на Алю. Быстрые пальцы еще ловчее завертели деревянный карнизик от шкафа.
   – Далеко ей еще до разряда. Загрунтовать кое-как загрунтует, а изделие ей самой кончить слабовато. Пробовала давать: она масла наворотит, да и размазывает год целый… Чего она заработает, одну-то ее работать поставить?
   Екатерина Тимофеевна заметила, как щеки у Али вспыхнули, она почему-то зажмурилась и низко наклонилась над верстаком. Екатерина Тимофеевна оценила обстановку.
   – Одно из двух, Евдокия Николаевна: или она дурочка круглая, или ты плохо учишь, – спокойно сказала она. – За полгода медведя выучить можно.
   – Так возьми да научи, – сухо отозвалась Дуська. – Думаешь, она мне нужна больно? Копейка ее, что ли, на меня идет? Слава богу, сама больше других зарабатываю.
   – И хорошо. Никто тебя ни в чем не подозревает, – еще спокойнее пояснила Екатерина Тимофеевна и сделала знак Дуське, что шума не надо. Тем более что другие бросили работать, стали прислушиваться.
   Кто-кто, а Екатерина Тимофеевна, сама отработавшая в цехе чуть ли не пенсионный срок, знала, есть ли выгода мастеру иметь ученицу. Если уж действительно неспособная какая-нибудь попадется, то с такой только горя хватишь и время зря проведешь. А если мало-мальски сообразительная девчонка, то она плохо-бедно в месяц на пятнадцать – двадцать рублей наработает для мастера. И за обучение та получит еще десять рублей. Вот некоторые и тянут, не торопятся на разряд выводить. Все секреты отделки на конец приберегают, держат учениц на самых простых операциях.
   Ссориться с Евдокией Кузиной, тем более при всем честном народе, Екатерине Тимофеевне не хотелось. Все-таки когда-то подругами были.
   – Ну вот, девочка, – сказала она, обращаясь к Але, но так, чтобы Дуська поняла. – Недели через две аттестуем тебя. Чему не доучилась, будь добра, сама в практике доходи. На сдельщину станешь, прыти у тебя сразу прибавится. Предприятие тоже не бездонный карман, чтобы вас по году учить. Соображать надо, доченька!
   Сказала это так, что Дуське и в голову не пришло, будто Аля ходила в завком жаловаться. Наоборот, будто сама Аля виновата, что до сих пор нельзя ее поставить работать самостоятельно. Но она-то поняла короткий, ободряющий взгляд, который за Дуськиной спиной кинула ей Екатерина Тимофеевна.
   Та вышла из цеха внешне спокойная. А у самой кипело: «Нашла себе Евдокия батрачку!» Решила твердо: надо девчонке помочь, из Дуськиных рук вырвать. Неплохая как будто бы девчонка. Все мы молоденькие-то были…
   Записала себе в памятку. И через две недели снова пришла в отделочный. Увидела Алю. Той поставили верстачок у самого входа, и она, сопя от усердия, отделывала телевизорный столик. Умазалась вся, вспотела – так старалась.
   – Шуруешь, доченька? – спросила Екатерина Тимофеевна, приглядываясь, как буреет под Алиными руками матово-серая фанера, принимает чуть заметный блеск.
   Аля провела коричневой рукой по лбу и под носом. Стеснительно поглядела на Екатерину Тимофеевну.
   – Вот столик один отделала, а сдать никак не могу… ОТК не принимает, говорит – не готово… Я сушу, сушу, а все ласы остаются. Наверное, я не знаю, как…
   Екатерина Тимофеевна бросила осуждающий взгляд туда, где работала Дуська. Но та не повернула головы. Екатерина Тимофеевна сняла пальто, засучила рукава.
   – Смотри сюда!
   Прошлась несколько раз сухим тампоном по блестящей крышке столика, заглянула как-то из-под низа, подсушила тампон об горячую ладонь, еще раз прошлась каким-то скользящим, летучим движением.
   – Сейчас, дочка, будет порядок. Вон контролер пошел, зови его. Сдадим твой столик. А после я тебе все объясню. Дела-то тут на копейку.
   И тут Екатерина Тимофеевна поймала из противоположного угла, из-за дверцы массивного желтого гардероба, холодный, злой Дуськин взгляд: «Что, мол, рада? Досадила человеку?»
   Домой Аля шла вместе с Екатериной Тимофеевной. Шла розовая от радости и от мороза.
   – До чего ж у вас здорово получается! Если бы я так могла, я бы…
   – Ладно, ладно, все впереди. А вот на перчаточки резиновые раскошелься. Барышне неудобно с коричневыми лапами ходить. Ребята тебя засмеют. – И спросила: – А по деревне-то скучаешь?
   – Скучаю, – сказала Аля вдруг по-детски печально и поглядела на Екатерину Тимофеевну круглыми светлыми глазами. – А когда мне, Екатерина Тимофеевна, отпуск будет?
   Пока шли до заводских домов, Екатерина Тимофеевна выведала, что Аля не в общежитии живет, а на частной квартире койку снимает. И будто сказали ей в коммунальном отделе, что раньше весны на общежитие нельзя рассчитывать.
   – Ну, это мы еще поглядим! – пообещала Екатерина Тимофеевна. – Надо, так найдут место. Что, у тебя деньги бешеные? Небось десятку отдаешь? – И услышав, что двенадцать, покачала головой: – Что ж ты молчала? Гордые вы очень, молодежь: боитесь свою нужду показать…
   …Очень удивилась Екатерина Тимофеевна, когда тем же вечером пришла к ней домой Дуська Кузина. Повесила на вешалку шубку из искусственного каракуля.
   – Ты уж извини, Катя, я насчет путевки. В цехе-то неудобно было подойти, я уж к тебе сюда, по старой дружбе… В отпуск хочу зимой пойти, устала что-то.
   – А в деревню-то уж не поедешь летом?
   Дуська присела, сложив под грудью маленькие, аккуратные руки.
   – В деревню ехать, Катя, сама знаешь, карман денег надо. Родни – табун, каждому привези. Этим летом съездила, только неприятностей нажила: одной сестре для девчонки ситцу на платье набрала, так она в обиду: «Ты вон Дашкиной небось штапельного привезла, а моя чем хуже?» Да пропадите вы, думаю, пропадом! Еще сама не жила как следует… Пока везешь им, хороша, а не привези…
   – Ну, уж не преувеличивай, – остановила Екатерина Тимофеевна. – Своей семьи нет, не грех и сестриным детям привезти. Не прибедняйся, Евдокия Николаевна. А насчет путевки я твою просьбу учту. Думаю, что будет тебе путевка.
   Дуська не спешила уйти. Екатерине Тимофеевне казалось, что она хочет в чем-то оправдаться перед нею. Но не решается. Поэтому начала разговор сама:
   – Как же так, Дусенька, с ученицей твоей нехорошо получилось? По-моему, она девчонка способная, схватчивая.
   Дуська чуть прикусила подкрашенную губу.
   – Девчонка! Этой девчонке государство пять рублей пособия платит. Нашла девчонку! Пусть спасибо скажет, что я ее из деревни, из грязи вытащила. Мать в три ручья плакала, просила: возьми, устрой. Здесь честных девчат деть некуда, а мою дуру кто с ребенком возьмет? С незаконным? Я и пожалела… А она мне вон какую свинью подложила: на весь завод теперь слава пойдет, что я на ней нажилась.
   У Дуськи от искренней обиды даже слезы показались. Она утирала их голубым платочком и торопливо рассказывала, каких трудов ей стоило уломать участкового, чтобы прописали эту Альку. Как уголок ей оборудовала, свою койку с матрасом отдала. Из ее, Дуськиной, посуды ест-пьет, своего стакана не купила…
   – Значит, у тебя она живет? – спросила медленно Екатерина Тимофеевна. – Стакана, говоришь, не купила? А на что ей купить-то было? Тебе двенадцать отдай, в деревню, наверно, посылала, раз там ребенок… А ты ее шесть месяцев на двадцати семи рублях держала! Как у тебя кусок-то в горло лез, когда она небось голодная сидела?!
   Дуська растерялась, и слезы у нее просохли. И обе долго молчали, не глядя друг другу в глаза. Екатерине Тимофеевне было что-то не по себе: прошлой зимой она сама столько хлопотала, добиваясь для Дуськи квартиры, отдельной, в новом доме. Добиться было трудно: числилась Дуська одинокой, незамужней. И прежняя ее комната была еще приличная, только в доме барачного типа, без особых удобств. «Надо Кузиной отдельную квартиру дать, – добивалась Екатерина Тимофеевна. – Она же у нас лучшая отделочница. Хорошую работу следует поощрять». И поощрили, дали. А она вот из этой квартиры статью дохода сделала: коечницу пустила.
   – Как же ты с ней устраиваешься в одной-то комнате? – после долгого молчания спросила Екатерина Тимофеевна. – Жорка твой небось ходит?
   Дуська опустила красивые свои подчерненные глаза.
   – Слушай, Катя, какое кому дело? Я в твою жизнь не лезу…
   – И я не лезу. Тут о другой жизни речь: девушке молодой нечего на все это смотреть. Может, у нее и «незаконный», как ты выражаешься, но она, по-моему, девушка хорошая. И скажу тебе, Дусенька: одиночным материнством ты ее не попрекай. Вон вся общественность это слово отвергает. Не должно у нас быть «незаконных». А что до тебя, так ты рада бы хоть «незаконного» иметь, да нет их у тебя из-за собственной дурости. Ты меня прости, но я откровенно… Ведь мы с тобой, Дуська, дружили!
   Екатерина Тимофеевна добралась до самого больного. Дуська сидела притихшая, как побитая. Но Екатерина Тимофеевна решила бить до конца.
   – И еще скажу: койка ей в общежитии завтра же будет обеспечена. А станет работать как следует, комнату выхлопочу. Во всем помогу. Может, то из нее сделаю, чего из тебя, дуры, сделать не сумела…
   – Что ж, делай, – тихо сказала Дуська, встала, надела шубку, ушла.
 //-- 5 --// 
   Дня за три перед Новым годом, выходя из своей квартиры, Екатерина Тимофеевна нос к носу столкнулась с Алей. Та несла что-то завернутое в платок.
   – А я к вам… Мне вот мать двух петухов прислала. А зачем они мне? Возьмите, они хорошие, молодые…
   – Сама ты петух! – покачала головой Екатерина Тимофеевна. – Богатая какая: не нужно ей!
   Она видела: Аля хочет отблагодарить чем может. И не взять – значит обидеть. Нашла выход:
   – Приходи ко мне Новый год встречать. Зажарим твоих петухов, посидим, по рюмке выпьем. Компания у нас, правда, вдовья, но авось не соскучишься.
   Под праздник, еще семи часов не было, Аля уже явилась. В новом шелковом платке, круглолицая, забавная в своей торопливости.
   – А майонез этот у нас в деревне тоже продают, – заявила она, помогая делать винегрет. – Только мама у нас им брезгует, маслом заправляет. На этот счет она у меня отсталая. И технику не признает: я хотела электрическую печку купить, а она ни в какую. «Это, – говорит, – не каша, которая на электричестве. Каша тогда, когда она в вольном духу, в печи часочков пять потомится. А электрическую ешь сама…» Чудно, верно? А пирожки у нас мама с калиной уважает. Я ее тоже люблю, калину. Только от нее пахнет дюже, когда паришь…
   Екатерина Тимофеевна делала свое дело, но внимательно слушала, что болтает Аля. Та все вспоминала мать, но о сыне ни разу не проговорилась. И Екатерина Тимофеевна прикидывала, как бы незаметно, необидно дать ей понять, что уже все известно.
   – Женек мой что-то запропал, – сказала она как бы между прочим. – Должен забежать переодеться, а потом – к товарищу всем курсом Новый год встречать. Хороший у меня парень Женька! Вот прибежит – познакомишься. А твоего мальчика как зовут?
   Аля растерялась, испугалась.
   – Славиком… – шепотом сказала она.
   – К празднику послала чего-нибудь?
   – Костюмчик с начесом… и драже в коробочке.
   Екатерина Тимофеевна сдержала улыбку.
   – Драже! Такого бы тебе драже всыпать!.. Как же ты такого маленького сынка оставила? Везла бы его сюда. Уж как-никак, а помогли бы тебе и здесь его на ноги поставить.
   – Да кабы я знала!.. – вспыхнула Аля. – Мне сказали: «Кто вас там ждет?» Знаете, как я это все переживаю! Славку каждый день во сне вижу. Сегодня вот видела, будто он один в луг убежал… Я ищу его, а он в ромашки сунулся и лежит. И будто вижу, что он цветки рвет и в ротик пихает. Я как зашумлю – и проснулась!.. Вы не знаете, Екатерина Тимофеевна, к чему такой сон?..
   Женька появился в десятом часу. Высокий, черноватый, большелицый. Рука, которую он сунул Але, и с мороза была горячая и крепкая, как чугун. На Женьке был надет бурый мохнатый свитер, а сам он, широкогрудый и высокорослый, казался похожим на молодого медведя-добряка.
   – Я, мам, купил тут тебе… – пророкотал он, шаря по карманам, – чулки какие-то без шва и духи. Они, по-моему, дамские…
   – Чулки или духи дамские-то? – подшутила Екатерина Тимофеевна. – Ну, хорошо, спасибо, Женечка. Чулочки я сама сношу, а духи вот девушке подари. Бери, бери, Алевтина, считай, что Дед Мороз принес.
   Аля не решилась взглянуть на Женьку, а он подмигнул ей и стянул с блюда пирожок.
   – Чего ж ты не собираешься? – спросила мать. – После одиннадцати ни в один трамвай не влезешь.
   – Нет, мам, мероприятие сорвалось, – пробасил Женька уже из комнаты. – У Володьки мать заболела, решили перебазироваться к Юрке, а у меня с ним отношения сложные, ну его к черту! Тем более что мы четко вопрос ставили: только с нашего курса. А он еще шпану какую-то приглашает. В общем, остаюсь дома.
   Легкое замешательство скользнуло по лицу Екатерины Тимофеевны. Но она тут же сказала:
   – Опять неплохо! Ну, займи девушку-то чем-нибудь…
   Женька без всяких церемоний повел Алю показывать туристический альбом. И матери не пришлось в этот вечер напоминать ему, чтобы он оказывал внимание молодой гостье. Женька с этим здорово управлялся, без всякой натяжки. Екатерина Тимофеевна, исподволь наблюдавшая за Алей, про себя отметила, что и она держится так, как нельзя было и ожидать: сидит правильно, вилку, ножичек держит хорошо, жует незаметно, говорит хоть немного, но впопад. И нет в ней того, что Екатерина Тимофеевна помнила в себе: два года в городе прожила, пока рассталась с деревянной ложкой, высоко поднимала ее над хлебом, будто несла из общей чашки. Еще дольше не могла расстаться с платком: и в людях, и дома покрывалась им низко, до глаз. А у этой и причесочка хорошая, и шейка свободная… Вот тебе и деревня!
   …После часа Женька пошел проводить Алю до общежития. Вышел без шапки, как ходил всю зиму, и на большую темноволосую голову его лился свет от фонарей и летел снег.
   – Вы не обратили случайно внимания, сколько я сегодня освоил пирожков? – серьезно спросил он.
   – А зачем?.. – удивилась Аля. – Кушайте, сколько надо. Вы же… крупные такие.
   Женька густо засмеялся.
   – Хорошо сказано: крупные! Вырастила мама крошку: ботинки сорок шестой размер. – И вдруг предложил: – Пойдемте завтра в кино?
   Аля считала, что это Екатерина Тимофеевна велела сыну, чтобы он ее проводил. И весь вечер он, видимо, развлекал ее, стараясь угодить матери. Но вот насчет кино?
   – Как же мы вдруг пойдем? – нерешительно спросила Аля.
   – Почему «вдруг»? Отдадим государству рубль трудовых сбережений, и все в порядке.
   – Нет, – тихо сказала Аля. – Знаете, некогда мне…
   – А что у вас, защита диссертации? Ну, тогда до свидания.
   Женька подержал своей чугунной рукой Алину руку в варежке, повернулся и пошел, скрипя по снегу своим сорок шестым размером.
   Аля подождала: ей казалось, что Женька оглянется. И он оглянулся. Тогда она отняла варежку ото рта и крикнула негромко:
   – Женя, погодите!.. Я пойду… в кино!..
   …В темном зале кинотеатра до них, конечно, не было никому никакого дела. Но Аля волновалась, почти ничего не увидела и не услышала: она боялась, что заметит кто-нибудь из заводских и скажет Екатерине Тимофеевне. А Женька был спокоен, как медведь на лежке.
   – Типичная ерунда! – заключил он еще задолго до конца сеанса. – Но так и быть, проявим терпение, свойственное русскому человеку.
   – Какая же ерунда? – шепотом спросила Аля. – Очень интересная картина.
   – Это, Аля, у вас заблуждения молодости. С годами пройдет.
   По дороге домой Женька болтал оживленно и будто между прочим спросил:
   – Нравится вам новая работа? Лаки, шеллаки и тому подобное?
   Але захотелось соврать: сказать, что лучше бы, конечно, получить какую-нибудь «культурную» специальность. Но она вдруг сказала правду:
   – А что? Хорошая такая профессия: возьмешь изделие из столярки, в нем еще абсолютно никакой радости нет, дерево деревом… А потом знаете как заиграет! Вся фактура проступит…
   – Что? – переспросил Женька.
   – Ну, фактура… Узор на дереве, прожилочки такие, глазки. На окошке зимой так бывает, когда заморозит. – И оживившись, добавила радостно: – Я вчера первый свой гардероб самостоятельно сдала. Комбинированный: массив полированный, а фанерка под лак. Я на задней стенке инициал свой написала даже. Может, купит кто и будет знать…
   – Какой же инициал? – улыбнулся Женька.
   Аля немножко сконфузилась, потом доверчиво посмотрела на Женьку и ответила:
   – Ягодкина Алевтина Павловна.
   Потом они немножко постояли в белом скверике, как раз против Дуськиных окон. Там горел свет и двигались тени. «Небось этот угрюмый сидит… – подумала Аля, вспомнив мрачного Дуськиного прихожера. – А может, Дуська одна…»
   В последний месяц, когда жила там, Аля часто замечала, что у ее квартирной хозяйки глаза мокрые, мутные от горя.
   А Жорка приходил все реже, а когда появлялся, они ссорились, правда, вполголоса.
   Вдруг свет в окне загас.
   Аля очнулась от своих мыслей, счастливая тем, что не надо уж идти в эту квартиру. Они встретились с Женькой глазами.
   – Знаете, Аля, – сказал он, – я не хочу вас огорчать, но, по-моему, специальность ваша – дело уже почти мертвое. Деревянная мебель – это остаток варварства. Скоро все будет синтетическое. Легкое и красивое. Шкаф, например, будет весить полтора кило…
   – Шутите?
   – Какие могут быть шутки? Газеты надо читать, девочка.
   При других обстоятельствах Аля, наверное, огорчилась бы таким сообщением, но сейчас она была занята другим: пригласит ли Женька ее еще раз? Такой хороший парень! Совсем не гордый и не озорной!
   Но он молчал. И она решилась тихонько спросить:
   – Придете еще?
   Он ответил не сразу. На губах его что-то зашевелилось: не то улыбка, не то смешок. И Алино сердце тревожно толкнулось.
   – Хорошо, – сказал Женька. – Приду. Только не завтра: зачет надо спихнуть. Вот когда станете студенткой, тогда войдете в мое положение.
   Положение действительно было сложное. И не потому, что зачеты: «культпоходы» в кино, как понимал Женька, грозили повернуться другой стороной. Но он не был из породы обманщиков и помнил, что обещал прийти. Помнил весь день, но к вечеру задержался с ребятами за зубрежкой и, когда спохватился и взглянул на часы, понял, что опаздывает. И все-таки побежал в скверик. Аля увидела его и заулыбалась подрагивающими губами.
   – Застыла я совсем!.. – сказала она жалобно.
   – Ах ты, бедненькая!.. – Женька забрал ее негнущиеся пальцы в свою горячую лапу. – Идем вон в тот подъезд, там тепло, наверное.
   Он не заметил, как сказал ей «ты». А она заметила. И покорно пошла за Женькой в теплый темный подъезд. Уже там Женька почувствовал, что дал маху: в подъездах парочкам просто положено целоваться. А это пока что было ни к чему. Поэтому он стоял молча, прислонясь спиной к противоположной стенке, и наблюдал за Алей.
   – Ну, детский сад!.. Отогрелась? – с легкой усмешкой спросил он. – Можно выводить на прогулку?
   – Еще постоим, – попросила Аля.
   – Ну, постоим.
   Но долго задерживаться в подъезде было неудобно: мимо проходили, разглядывали их. Тогда они снова вышли в сквер, постояли у вымороженного, присыпанного снегом фонтана. Аля чуть заметно переминалась с ноги на ногу. Женька поглядел на ее туфлишки, и его спокойную, беспечную душу ущипнула жалость.
   – Знаешь, мы, пожалуй, успеем на девятичасовой. Ты постой здесь, а я произведу разведку.
   – Нет, нет я с вами!.. – Аля схватилась за Женькину руку. – А то ну-кось потеряюсь…
   Женьке вдруг захотелось быть страшно ласковым.
   – Не потеряешься. Ну, бежим, малыш, а то ну-кось опоздаем!
   …На этот раз уже Женька не мог сосредоточиться, и многое проходило мимо него. На экране красивая колхозница плакала от любви к секретарю райкома. Слезы ее были искренни, но женщина эта была что-то не в Женькином вкусе: он не очень ценил в женщинах энергию и ретивость.
   Героиня фильма даже чем-то напоминала Женьке собственную мать, женщину твердых, решительных повадок, к которым он привык, но которых не хотел бы видеть в будущей подруге.
   Рассеянность и туман в душе мешали Женьке сосредоточиться и хотя бы посочувствовать героине, как она того, бесспорно, заслуживала. И это за него сделала Аля.
   – Ведь это такая женщина, такая женщина! А он – в сторону!..
   Женька с любопытством посмотрел на Алю, как смотрят на дитя, сказавшее вдруг какую-нибудь мудрость.
   – Бывает, малыш, бывает, – сказал он, слегка задетый. Но тут же пошутил: – Только ты не переживай, увидишь, героиня непременно найдет свое счастье в самоотверженном труде на благо…
   Аля вдруг прервала его очень серьезно:
   – Не надо, Женя! Зачем шуточки?
   Он еще больше удивился, но улыбнулся широко.
   – Сдаюсь! – и пожал ее согревшуюся ладонь.
   В этот вечер уже не Аля, а Женька спросил первым:
   – Ну, когда же встретимся?
   От матери Женька не считал нужным скрывать эти встречи. Тем более что она поинтересовалась, где это он теперь почти каждый вечер шастает.
   – С подшефницей ходил в филармонию. Осваиваем классическое наследство.
   – Это с Алевтиной, что ли? – не сразу поняла Екатерина Тимофеевна и покачала головой: – То-то, я вижу, заниматься стало некогда: все вечера где-то «осваиваешь»…
   Сама она Алю уже давно не видела и, придя в отделочный цех, остановилась, неприятно задетая: Аля за это время и похудела, и выросла, и постройнела, и вообще стала какая-то другая. Стала выше, потому что поднялась на каблучки, потому что высоко начесала волосы. Тоньше, потому что на ней было темное прямое платье вместо пестрого расклешенного, в котором ходила раньше. Стала бледнее, потому что, наверное, на одном хлебе сидела: иначе откуда же сразу платья пошли да туфли; вот и сумочка модная на верстаке лежит. И красивее стала девчонка, потому что влюблена, – это сразу поняла Екатерина Тимофеевна. Сияет, ну просто сияет, дурочка!
   И Екатерина Тимофеевна не сдержалась, улыбнулась. Аля же засмущалась, забормотала что-то:
   – Ой, да это вы!.. Я все зайти к вам хотела… Смотрите, Екатерина Тимофеевна, как я теперь работаю. Честное слово, все сама, самостоятельно. И не бракуют у меня больше.
   – Это хорошо, – сдержанно отозвалась Екатерина Тимофеевна, замечая, что Аля все-таки боится смотреть ей в глаза. – Только вот, я гляжу, что-то модна ты очень стала. Много, что ли, заработала?
   – За январь шестьдесят шесть, а в феврале больше, наверное, будет.
   «Влюблена, влюблена, чертяка, – наблюдала Екатерина Тимофеевна. – Простым глазом видно, что влюблена. Закрутил Женька ей голову…»
   Недоброе чувство поднималось и росло, хотя Екатерина Тимофеевна старалась его приглушить: «Чего я себя настраиваю? Может, пустяки все…»
   – Ну, шикуй, только ума не теряй, – холодно сказала она Але. – Помнить надо, что ребенок у тебя растет. Ребенок дороже тряпок.
   Аля сразу сникла. Сказала совсем тихо:
   – А я не забываю… Я им все время посылаю. А туфли… я их по случаю взяла, они недорогие. И платье… У меня ни одного хорошего не было, я и решила. В цех потому надела, что на концерт сегодня сразу пойдем…
   Она проговорилась и невольно закрыла рот коричневыми пальцами. А Екатерина Тимофеевна молча отошла.
   …Вечером сын вернулся поздно. Екатерина Тимофеевна не ложилась, ждала его. Он шумно пожевал что-то в кухне, прошел в свою комнату и лег на постель с книжкой. Мать подошла и села рядом.
   – Знаешь, Женя, что я скажу… Ты, по-моему, неправильно поступаешь, что этой девчонке голову морочишь.
   Женька вскинул брови, отложил книжку.
   – Что значит «морочу»?
   Екатерина Тимофеевна искала подходящие слова.
   – Она ведь может подумать, что ты всерьез.
   – Значит, ты серьезность исключаешь?
   Екатерина Тимофеевна помолчала, потом сказала:
   – Да, исключаю. Вообще тебе пока об этом поменьше думать надо. Кончишь институт, работу получишь.
   – Это значит вообще. А в частности?
   Екатерина Тимофеевна чувствовала, что спокойствие ей изменяет. Но старалась до последнего сохранить его.
   – И в частности думаю, что затея твоя неподходящая. Ты знаешь, что у нее ребенок?
   Женька замолчал, смешался. И мать этим воспользовалась.
   – Вот видишь, Евгений! Она небось тебе про это не доложила. Понимает, что хвастать тут нечем. Разве, Женечка, у тебя девчат знакомых хороших, содержательных не хватает? Что ж ты первой попавшейся деревенской девчонкой прельстился?
   Женька сел на постели, ссутулил свои широкие медвежачьи плечи.
   – Знаешь, мам, – сказал он сдерживаясь, – шла бы ты лучше спать, а то ты сейчас такое выдашь!.. Ведь ты вовсе не такая. Зачем ты из себя аристократку какую-то строишь?
   Екатерина Тимофеевна поднялась и вышла.

   …Да, аристократкой она не была… Хорошо помнила себя маленькой, с торчащим животом-арбузиком, по будням – в холщовой рубашонке с замызганным подолом, а по праздникам – в ядовито-розовом ситцевом платье и с небесного цвета лентой в косе-хвостике, в корявых полусапожках с пуговкой. От праздника до праздника эти полусапожки дремали в укладке, а Катюшка студила босые ноги, по утрам на низком сыром лужке рвала пригоршнями скользкую резику, пихала в мешок. А попозже дала ей мать серп и взяла с собой в поле. Машин тогда в колхозе было еще небогато: рожь, овес, вику валили косами, молотили цепами, веяли лопатами против ветра.
   Замуж Катя вышла за своего, деревенского. Чего в семье у ее Гриши хватало, так это ребятишек. Маленькие Катины деверья, золовки прибегут из школы:
   – Кать, дай картошечкю-ю!..
   Свекровь ругается:
   – У, ненажорные! Готовы цельный день есть бесперечь!..
   И всех их с первой же осени пришлось покинуть: Гриша собирался в город. Год в колхозе был плохой, на трудодни дали – в пригоршни заберешь.
   Три ночи по приезде в город ночевали у земляков, в людном бараке при мебельном заводе. Потом дали им и свой угол. Гриша вышел работать на пилораму, Катя выносила из цеха обрезки, стружку, варила столярам клей. Но долго все еще жила деревенскими делами, вздыхала над каждым деревенским письмом.
   В сороковом году родился Женька. Яслей в то время завод не имел.
   – Может, домой с ним, к матери поедешь? – спросил Гриша.
   И услышал в ответ:
   – Не затем ехала, чтобы теперь обратно. И здесь люди родят да работают. В разные смены с тобой ходить приладимся.
   Гриша чуть нахмурился: он знал, что очень любит его Катя, но вот, оказывается, уже верховодить хочет. Что ж, пускай: жизнь так указывает.
   В сорок первом собиралась съездить домой, показать сына. У Женьки уже был полный рот зубов, бегал по бараку – большой не догонит… Но поехать в деревню не пришлось: пришлось Грише Беднову собираться в другую дорогу.
   В светлые летние ночи Катя клала себе под щеку Гришину рубашку и дышала ею. Нарочно не постирала с тех пор, как он в ней пришел в последний раз с работы, пахнущий сосновой стружкой, еловой смолкой, как сладким вином. На рубахе этой теперь было больше Катиных слез, чем Гришиного пота, но рубаха все-таки пахла им, и если забыться, то казалось, что Гриша лежит рядом, сейчас подвинется, протянет руку…
   А на заводе Катя уже не увидела больше канцелярских шкафов, парт и табуреток: массовым порядком шли винтовочные и автоматные приклады, ручки к саперным лопатам, ящики под снаряды. Тысячами, сотнями тысяч…
   Екатерина Тимофеевна уснуть не могла. Сна не было, хоть на правый бок ложись, хоть на левый. Первый раз в жизни не договорилась она с сыном. Нет, Женьке никак, никак нельзя на мать обижаться: ради него вдовой осталась, отшила столько ухажеров. За одного уж было совсем решила пойти, а Женька в первую ночь заплакал, позвал мать к себе. Екатерина Тимофеевна, вместо того чтобы пошикать, метнулась, схватила Женьку на руки. А «тот» спросил немного недовольно:
   – Ты что ж, так каждый раз прыгать будешь?
   И как отрезало! И с тех пор все время одна, только с Женькой. Вырастила крепкого, умного, за двадцать лет подзатыльника не отвесила. Видела его с красавицами девушками, записки у него в карманах находила. По телефону звонят, звонят… Но все разные голоса, а не одна. И неужели ж теперь он эту Альку выбрал?
   Человеческое говорило Екатерине Тимофеевне: ну и что же здесь нехорошего, неправильного? А женское, бабье шептало: вот, вот, специально для девчонки этой, неизвестно с кем трепавшейся, такого ты парня припасла!.. Сидела бы она в деревне, так нет, сюда пожаловала… «Нет, надо спать! – сказала себе Екатерина Тимофеевна. – А то правда до добра не додумаешься».

   Не спал и Женька. Мысли роились ядовитые, досадные. «А ты знаешь, что у нее ребенок?» Нет, ничего он не знал и не подозревал даже. Лопух! Мать, та сразу разнюхала… Что значит женщина! Это хорошо, что он перед ней и вида не подал: подумаешь, мол, какое дело, ребенок! Хотя бы и два…
   …Женька закрыл глаза и попытался представить себе этого ребенка. Он еще не знал, кто это: мальчик или девочка, ползает по полу или еще лежит спеленатый, красный и бессмысленный. Женька ощутил злую обиду: ведь это надо же! Он-то придумывал, как поможет Але учиться, поглядеть на жизнь, чтобы не воображала, будто только и радости на свете, что деревня Гуськи со свеклой да еще завод, где делают диваны-кровати с тумбочками. А потом… И вот тебе, пожалуйста!.. Нашелся, значит, до него добрый молодец.
   Женька злобно покрутил головой. Вдруг захотелось вскочить, пойти к матери, которая, он чувствовал, тоже не спит, переживает.
   – Тьфу, черт! – тихо сказал Женька, бессонно жмуря глаза. Такое было с ним в первый раз в жизни.
   …Аля почти сразу поняла, что Женька весь напряжен: не так поздоровался, не так глядит, даже шагает не так, как всегда. И она догадалась, что подступил тот час, после которого уже, может быть, ничего больше не будет.
   – Женя, мне вам сказать надо…
   Он хотел было бросить грубо: давно бы, мол, ты догадалась! Но ответил сдержанно:
   – Можешь не говорить. Я знаю. – Но тут же не вытерпел, обиженный, покрасневший. – Почему не сказала все честно?..
   Аля прикусила губу. И с несвойственной ей резкостью вдруг спросила:
   – Что я нечестно-то сделала? Убила, ограбила кого? Ну, есть у меня ребенок, так что? Кому я нужна, тому и ребенок мой будет нужен. Подумаешь, обманула… – Она не сдержалась и всхлипнула.
   – Ну вот… – сказал Женька, смутившись.
   – Что «ну»? Я думала, вы… А вы как наши деревенские бабы судите: абы за кого, лишь бы муж был. А я вот не захотела… Лучше с ребенком остаться, чем от какого-то дурака да от его родни зависеть. Вас увидела, думала, вы совсем другой, настоящий… Вы моего мальчика еще и не видели, а уже брезгаете им. Поглядели бы, какой хорошенький!.. Вы, может, думали, что я его бросила? Вот только огляжусь и привезу…
   Она перевела дух и уже тихо сказала:
   – Я вас, Женя, конечно, очень люблю, но как хотите…
   Призналась и замолчала. Молчал и Женька. Аля тихонько дотронулась до его рукава.
   – Женя, вы не обращайте внимания… Ну, люблю, что из этого? Вы вовсе не должны…
   Женька прервал сурово:
   – Хватит разъяснять мне мои права и обязанности. А за признание спасибо. – И добавил, помолчав: – Если ты решила его брать, то бери. Только сначала надо в техникум подготовиться, а то пойдут пеленки, игрушки-погремушки…
   Аля замахала руками.
   – Какие пеленки, погремушки? Он уже ножками быстренько бегает, валеночки ему скатали и салазки купили. А вы – пеленочки!..
   Они посмотрели друг другу в глаза, смутились и засмеялись оба.
 //-- 6 --// 
   Памятной осталась эта весна для Екатерины Тимофеевны. В конце марта Женька должен был уехать на практику. А в день Восьмого марта Екатерина Тимофеевна увидела его в клубе мебельщиков вместе с Алей.
   Екатерина Тимофеевна сидела в президиуме, готовилась выступить, рассказать о женщинах-мебельщицах. В списке лучших работниц, который лежал перед ней, стояло и Алино имя.
   Тут же сидела и Дуська Кузина, положив на красное сукно свою маленькую сильную руку. Но если бы пристальнее вглядеться в нее, то это была не прежняя, независимая и довольная собой Дуська. Она избегала чужих глаз, смотрела не в зал, а куда-то в сторону. Но Алю с Женькой она увидела, и в ее коротком взгляде, который она метнула на Екатерину Тимофеевну, были и вопрос, и женская зависть, и несвойственное Дуське сочувствие. Кто-кто, а она-то знала, как высоко ставит своего Женьку Екатерина Тимофеевна, о какой невестке мечтает. От нее не скрылось, как сжала губы Екатерина Тимофеевна при виде сына, как затеребили ее руки лежащие на столе бумажки.
   Екатерина Тимофеевна поднялась, стараясь не глядеть туда, где сидел ее большой и красивый Женька, а рядом с ним на глазах расцветающая Аля. И все-таки не могла не заметить модного покроя ее нового платья, подобранных к нему бус, прически, сумочки – всего, чем бьют парней наповал.
   – Тебе слово, товарищ Беднова, – сказал председательствующий.
   Заглядывать в бумажки Екатерине Тимофеевне особенно не приходилось: работниц заводских и их дела она знала как свои. Языку тоже была большая практика: как-никак уже пять лет освобожденным председателем завкома, можно привыкнуть. Но на этот раз слова что-то плохо шли. Екатерина Тимофеевна рукой показала, чтобы налили водички.
   – Не могу, товарищи дорогие, в наш женский день не сказать: очень радостно, что и у нас на заводе женщины прямо на глазах растут и тон задают. Я не постесняюсь вам и личный пример привести: все вы знаете, кем я была и кем меня наш завод сделал. Да разве ж я одна? Возьмите Кузину: девочкой совсем пришла из деревни и за десять лет стала знатным человеком, настоящим мастером своего дела. И вот при всех вас скажу: давайте пожелаем Дусе Кузиной, чтобы она не только отлично работала, но и душевней с коллективом жила, помогала товарищам. В нашей стране самолюбам поддержки не будет. Пока что нашу Дусю завод знает, ну еще район, город… А ведь она могла бы Гагановой стать!..
   Екатерина Тимофеевна чувствовала, что получается казенно, но смута в душе мешала найти другие слова.
   В зале задвигались, захлопали, а Дуська опустила глаза и тоскливо улыбнулась.
   – Вот вам еще пример, – продолжала, уже овладев собой, Екатерина Тимофеевна. – Отделочница Ягодкина Аля. Еще и года нет, как она на заводе. А очень хорошо работает. Посмотришь на ее изделия, и душа радуется: лаковая пленочка тоненькая, отделка чистая – не придерешься. Чувствуется, что девушка работает с душой. Нам такими людьми надо гордиться!
   Почему сказала это Екатерина Тимофеевна? Сама вырвалась правда или ей захотелось, чтобы рядом с сыном не какая-нибудь кукла сидела, а знатная работница и чтобы люди об этом знали?
   – Спасибо, мам! – сказал после торжественной части Женька. – Коротко высказалась, но ясно. Ты у меня молодец, я всегда это говорил.
   Екатерина Тимофеевна поняла, что он прощает ей их неприятный ночной разговор, после которого между ними прошел холод. И ей стало как-то не по себе: ведь она, в сущности, обманула Женьку.
   – Небось танцевать останешься? – спросила она его, избегая прямого взгляда. – А я пойду лягу: устала, и голова расшумелась…
   Стараясь быть незамеченной, Екатерина Тимофеевна прошла в гардероб. И уже у выхода увидела Дуську, тоже одетую.
   – Что ж ты уходишь?
   – А ты? – вопросом на вопрос откликнулась Дуська.
   Они пошли рядом – крупная, мужественная, никогда не интересовавшаяся модами, хотя и добротно одетая Екатерина Тимофеевна и ссутулившаяся и как-то подавленная завзятая модница Дуська.
   – Что это с тобой сегодня? – спросила Екатерина Тимофеевна.
   – Что ж, я тебе на улице объяснять буду? К себе, может, пригласишь?
   Через полчаса они сидели, и перед ними стыл налитый в чашки чай.
   – …Да что ты уж больно-то расстраиваешься?.. Первый раз, что ли, ссоритесь? Придет.
   – Нет, не придет. А придет, сама не пущу. Эх, Катя, если бы ты знала!.. Как я сейчас Альке позавидовала! Ни одного порядочного парня на мою жизнь не пришлось. Или уж я без рук, без ног, или уж дура непролазная?
   – Есть немного, – честно сказала Екатерина Тимофеевна. – Только и Альке ты не завидуй: покрутятся-покрутятся, тем, я уверена, дело и кончится. У Женьки поинтереснее девчата есть…
   Дуська покачала головой.
   – Отвыкла ты, Катерина, от любви. Поэтому и различить не можешь, где всерьез, а где понарошку… – И после долгой паузы попросила: – Катя, помоги мне…
   Екатерина Тимофеевна слушала, и губы ее сжимались все плотнее и плотнее. Дуська просила помочь ей ребенка из детского дома на воспитание взять. Чтобы дали завком и дирекция характеристику, по которой доверили бы ей ребенка.
   – Мне бы мальчика, так годочков двух… Воспитаю, будет и у меня сынок.
   – Нет! – вдруг сказала Екатерина Тимофеевна.
   – Почему ж нет? – упал голос у Дуськи.
   – А потому… Тебе, Евдокия, сынка-то лет под тридцать надо. А мать из тебя не выйдет. Собственной головой управлять не научилась и хочешь, чтобы тебе живую душу под команду отдали. Игрушечку мечтаешь завести.
   Екатерина Тимофеевна говорила обидные вещи, но Дуська на этот раз не смела обижаться.
   – Кать, ведь мне уж тридцать третий… Шутишь! Жизни никакой нет, одна кругом… Не веришь ты мне?
   – Не верю, – твердо сказала Екатерина Тимофеевна.
   В этот вечер ей хотелось быть жестокой, и в первый раз чужая беда ее не взволновала.
   …Всегда быстрая на ногу, Дуська тихо шла по темной улице, как по незнакомой дороге. Она прятала лицо, с которого слезы смыли пудру, в стоячий меховой воротничок шубки, отливающей серебром при свете ночных фонарей. Она подошла к своему дому; окна в нем почти все светились, а на лестнице слышно было, как поют «Эх ты, сад, ты мой сад!»…
   На третьем этаже с подоконника навстречу Дуське поднялся Жорка, угрюмо улыбаясь.
   – С Женским днем поздравить пришел, а тебя где-то носит…
   Он ждал одного из двух: или она накинется плаксиво, с выкриком, с шумными упреками, или будет безвольно лопотать: «Жор, ей-богу, обижаешь ты меня… Сколько можно терпеть?..»
   Но не последовало ни того, ни другого. Дуська не спеша достала из сумочки ключ (а не помаду и зеркальце, которые она сразу хватала, завидев своего возлюбленного), открыла входную дверь и тут же, не дав Жорке шагнуть вперед, быстро захлопнула ее и звякнула задвижкой.
   – Ты что? – спросил он, нерешительно подергав ручку.
   Ответом ему была полная тишина. Это было так необычно, что Жорка не стал ни стучать, ни ругаться и пошел вниз по лестнице, все еще в тайной надежде, что его окликнут. Но Дуська не подала голоса…
   Женька уезжал. В душе Екатерина Тимофеевна надеялась, что это и к лучшему: может, остынет. А Женька неожиданно спросил, считая, что они с матерью теперь уже найдут общий язык:
   – Мама, ты вроде Але что-то обещала насчет комнаты. Может быть, ее на очередь можно поставить? Дело в том, что она летом в техникум поступать будет и ей надо много заниматься…
   Екатерина Тимофеевна долго-долго молчала.
   – Знаешь что, Евгений… Если раньше было у меня такое намерение, то теперь я его начисто бросаю. Тебя весь завод с нею видел. Скажут: сын с девкой гуляет, а маманя комнатку им обеспечивает, чтобы было где встречаться…
   Женька сразу накалился.
   – Мам, прекрати мещанские разговоры! Когда в президиумах сидишь, проповедуешь уважение к людям…
   – Вот-вот, я уж у тебя мещанкой стала! – всхлипнула Екатерина Тимофеевна. – Дурак, дурак ты, Женька! Не хочу я тебя слушать. Пожалуйста, вяжись с кем хочешь, подбирай на улице!..
   Женькины скулы наливались злой краской. Видно было, что он хочет сказать много. Но он только выговорил отрывисто:
   – Эх, товарищ мама!.. «На улице»!.. А вообще-то, если хочешь знать, не позор – подобрать, а позор – мимо пройти. – И уже в дверях бросил: – Не о чем нам тогда и разговаривать.
   Он ушел, а Екатерина Тимофеевна плакала, ужасаясь собственным несправедливым, но, как ей казалось, необходимым словам.
   …Женька уехал. И очень долго ничего матери не писал. Екатерине Тимофеевне некому было рассказать о своей обиде: такое на люди не вынесешь, ни с кем не поделишься. Но она была не из тех людей, которые во всем полагаются на бег времени, на авось. Она любила шагать впереди судьбы и поворачивать ее по-своему. Поэтому через несколько дней после Женькиного отъезда Екатерина Тимофеевна через начальника цеха попросила Алю зайти в завком не в приемные часы.
   Та пришла. Они встретились за тем столом, за которым полгода назад познакомились впервые. Аля сидела тоже настороженная, но, как видно, приготовившаяся к трудному разговору. На круглом, хотя и похудевшем ее лице уже не было просительно-виноватого выражения. И сидела она уже не на краешке стула.
   – Как же так, Аля? – начала Екатерина Тимофеевна, глядя мимо Алиного лица. – Нехорошо как-то у нас с тобой получается… Я к тебе всей душой, а ты от меня прячешься.
   – Я не прячусь, – тихо сказала Аля. – Мне кажется, вы сердитесь… Вот я к вам на глаза и не лезла.
   – Евгений тебе пишет? – вдруг в упор спросила Екатерина Тимофеевна.
   – Да…
   Обе помолчали. Аля моргнула и сказала, оживляясь:
   – Вы, Екатерина Тимофеевна, может быть, что-то про нас плохое думаете? Но ничего нет… плохого. Просто я, со своей стороны, очень вашего Женю люблю. Что же мне делать, если я его люблю?
   «Еще бы ты не любила!» – подумалось Екатерине Тимофеевне.
   – А ты про ребенка Евгению сказала?
   – Он знает, – прошептала Аля, отвернувшись. – Ведь вы же ему рассказали… Думали, я сама не сумею?
   Екатерина Тимофеевна собиралась с мыслями. «Что же это я с ней о таких вещах через казенный стол разговариваю, как на приеме?» – подумала она, встала и поманила Алю к дивану. Та недоверчиво села и ждала.
   – Аля, – набравшись духу, сказала Екатерина Тимофеевна. – У меня к тебе разговор будет дружеский. По совести говоря, я тебе кое в чем помогла и в десять раз больше еще для тебя сделать готова. Но я тебя прошу: оставь Женьку в покое. Ему еще учиться два года, на работу устраиваться. Неизвестно, куда пошлют. Семью ему заводить рано. Ты тоже на ногах не стоишь («Дуськины слова», – подумала Аля), хвост у тебя в деревне. Глупостей ты уже натворила, можно бы и за ум взяться. Учиться бы поступила лучше…
   – А я и хочу, – подавив обиду, поспешно сказала Аля. – Разве вам Женя не говорил? Честное слово, я буду учиться, Екатерина Тимофеевна. Я ведь очень хорошо в деревне училась. Правда, здесь спроса больше, но ведь там мне помочь абсолютно некому было, а тут Женя… А если его куда пошлют, я с ним – с радостью, минуточки не задумаюсь!..
   Но тут Аля заметила, что ее слова вовсе не действуют на Екатерину Тимофеевну. И она сразу осеклась.
   – Вы совсем не потому… Просто вы не хотите, чтобы Женя со мной дружил. Потому что я деревенская, и потому…
   – Нет! – заставила себя крикнуть Екатерина Тимофеевна. И добавила уже тихо: – Я сама деревенская… Но лучше, Аля, для жизни, когда по себе выбираешь.
   – А я по себе, – с убежденностью сказала Аля. – Какого мне еще надо?..
   «Вот ведь навязалась!.. – подосадовала Екатерина Тимофеевна. – Ну как ей всю правду сказать? Она за собой никаких грехов не видит…» И начала опять с того, что пообещала Але и комнату отдельную выхлопотать или еще того лучше: на другое предприятие ее устроить, где и заработки выше, и квартиру сразу дадут, и техникум свой там есть – все условия хорошие. Но только чтобы она отступилась от Женьки. Мало ли еще встретится хороших ребят?
   – Ох, какая же вы!.. – вдруг сказала Аля и поднялась. – Я и не думала, что вы такая. Разве я вам не сказала честно: я люблю Женьку! Вы, наверное, не любили никого, раз думаете, что легко бросить?..
   Она повернулась и пошла. И у Екатерины Тимофеевны не нашлось слов, чтобы ее задержать. Она подумала: «Все, что сказала, – все впустую!..»
   Но оказалось, не впустую: дней через пять после того к ней пришла Дуська Кузина, язвительная и холодная.
   – Сжила, значит? – прищурившись, спросила она и села без приглашения. – Своя-то рубашка ближе к телу оказалась, товарищ Беднова. А я ведь правду думала, что ты у нас такая сознательная.
   – С ума, что ль, сошла? – удивилась Екатерина Тимофеевна, но сердце у нее упало.
   – Сошла – в Белых Столбах сидела бы…
   И Дуська с ледяной суровостью рассказала, что Аля, даже расчета не оформив, все бросила и уехала в деревню.
   – Говорят, два дня прометалась, а потом была такова. Ты не думай, она никому ничего не сказала. Это я сама догадалась, какой ее ветер поднял.
   – О чем же ты, интересно, догадалась? – тихо спросила Екатерина Тимофеевна.
   – Да обо всем… Ты думаешь, я ум-то до конца с мужиками растеряла? Немножко осталось. Пока Евгения дома нет, ты ее и намахала. Что она против тебя с твоим авторитетом? Перышко птичье. А ведь только было жизнь начала…
   Екатерина Тимофеевна собрала всю свою волю.
   – Что это ты вдруг такая добрая стала? И как ты можешь говорить? А если это сам Женька решил покончить?
   Дуська криво усмехнулась.
   – На сына-то хоть не ври. Сын у тебя сто сот стоит!
   Она полезла в сумочку, достала измятое письмо.
   – Почтальон сегодня девчатам в общежитии отдал, а они мне принесли, чтобы в деревню адрес узнать. Сейчас скажешь, зачем я чужие письма смотрю?! А ты бы не прочитала? Мне Алька тоже не вовсе чужая…
   И подала конверт Екатерине Тимофеевне.
   «Здравствуй, Аленький! – писал Женька. – Как жизнь, работа? Как даются науки? Вижу тебя, склоненную над тетрадкой в “тиши” общежития. Перо скрипит, пальцы, конечно, в чернилах, на носу пот проступает от серьезности… Трудно, малыш, понимаю!
   Что пишут из твоих Гусят или Поросят, как их там?.. Маленький Ягодкин здоров? Что касается меня, то я в норме, хотя в первый раз в жизни тоскую. Запустил даже кастровскую бороду, и видик у меня тот!.. Прошу, Аленький, узнай, как там мать… Хотел я ей написать, но пока не решаюсь. Пусть уж страсти улягутся…»
   Строчки поплыли, Екатерина Тимофеевна сжала и без того мятый конверт.
   – Вот, – уже мягче сказала Дуська, – вот видишь, Катя… А письмо-то отдай, я его Альке перешлю.
   – Погоди, – тихо отозвалась Екатерина Тимофеевна. – Надо это все как-то… Ты мне оставь адрес, я сама напишу…
   Дуська ушла, а Екатерина Тимофеевна долго еще сидела, подперев кулаком отяжелевшую голову.
   Потом она встала, отворила окошко. День был совсем голубой, свет мягко бил по глазам, воздух плыл и нес с собой запах взрезанного арбуза и еще чего-то влажно-сладкого, непривычного после холодной зимы.
   Стоя под этим потоком весны, Екатерина Тимофеевна напряженно думала о том, как ей себя побороть, укротить, загнать в самый дальний угол души свое смятение, свою боязнь, свое растревоженное самолюбие. И она чувствовала, что слабеет в борьбе с самой собой.
   – Господи! – сказала неверующая Екатерина Тимофеевна.
   В середине мая Дуська провожала Екатерину Тимофеевну на вокзал.
   – К моим зайди. От Алькиного дома наискосок через улицу. Гостинцев бы послать, да ты как-то вдруг… Матери вот десятку передай, пусть не обижается: к Троице сама соберусь. – И Дуська потянула из сумочки деньги, а с ними и платок, готовая, как видно, заплакать. – Ну, счастливо тебе, Катя!
   – Спасибо, – сказала Екатерина Тимофеевна, – спасибо тебе. Вернусь, тогда…
   Она хотела еще сказать, что им бы опять следовало дружить, не сторониться друг дружки. Она даже чувствовала себя в эти минуты виноватой, что тогда, восемь лет назад, легко отступила, не билась за Дуську до последнего… Но объяснять было уже некогда: вагон трогался.
   Екатерина Тимофеевна села у окна.
   …На рассвете паровоз окутал паром маленькую станцию. Вдоль путей била молодая, ясная трава. Прямо за станцией лежало поле, черное, перебуровленное плугами. Над ним кружились и неторопливо опускались грачи, слетая с черных мохнатых гнезд, свитых на березах вдоль большака.
   Екатерину Тимофеевну подвез какой-то колхозник на порожней тележке. Она не без проворства заскочила на грядку: так ли еще, бывало, прыгала она к отцу на воз с травой!..
   Из-под колес летела жирная, успевшая отойти на утреннем солнце земля. Тарахтела тележка, пахло конем, нагревшимся в беге. Поехали полем, потом зеленым яром, в котором стояла талая вода и с черного, мягкого дна тянулись тонкие нити трав. Потом поднялись на взгорок, весь в белых крапинках первых цветов, и глазам открылась даль, уже теплая, со всеми запахами поля, молодой ореховой засеки, с ворчанием разбухшего ключа, с белизной черемухи и мельканием стрижей. Впереди была деревня…


   За каменной стеной

 //-- 1 --// 
   Когда Маня добралась до железнодорожного разъезда, была тихая черная ночь. Дождь, моросивший с вечера, уже прошел, но было очень влажно, туманно; каждый придорожный куст, овражек, ложбина полны темноты и сырости.
   Оставив подводу у переезда, Маня взяла с телеги отсыревший ватник, пошла в станционное помещение.
   – Не опоздает ночной?
   – Три ноль-ноль, – сонно ответила дежурная.
   Без пяти минут три Маня вышла на полотно. Поля вокруг из черных стали серо-голубыми, бескрайними. Над болотцем около насыпи лежало сырое, ватное облачко, словно наколотое на осоку.
   Темная громада состава поплыла мимо. Паровозная гарь на минуту заглушила травяную свежесть, земляной холодок.
   – Мама! Кидай мешки-то! Стоять не будет.
   Тетка Агаша поставила на просмоленные шпалы тяжелый деревянный чемодан. Переждала, пока, засвистев и заскрежетав, прополз и ушел в белую даль ночной поезд.
   – Доехала! – сказала она, словно с непривычки вдыхая ошеломляющую свежесть полей, облитых мелким ночным дождем. – И как это они там в Москве дышат?! Здравствуй, дочечка!
   От станции до Лугова шесть верст полями. Дорога рыхлая, липкая; от колес летят в стороны комья чернозема, по спицам стегают высокий татарник и осот, обмытые дождиком.
   – Ну, дела какие у вас в совхозе? – спросила тетка Агаша. – Небось еще с прополкой тюхаетесь? Директор-то новый как там командует?
   У тетки Агаши сухая рука, и вот уж год, как определили ей пенсию. Раньше, когда в Лугове был еще колхоз, она кое-что работала: сторожила, ходила полоть, редить морковь, свеклу. Но и теперь, плохо привыкая к своему положению, тетка Агаша вмешивалась в совхозные дела, критиковала и ругалась с бригадирами и учетчиками, если что было неладно. Этой весной приехал в совхоз новый директор, а тетка Агаша перед ним тоже не утерпела, «выказала характер».
   Накануне майских праздников перебирали картошку в овощехранилище, открывали ссыпные ямы.
   – Иди-ка, иди сюда, милок! – позвала тетка Агаша, завидев приближающегося директора. – Сними-ка очки-то свои, глянь сюда!
   Из ямы так и шибануло запахом прели, земляной духотой. Сверху картошка лежала осклизлая, а поглубже – белой кашей.
   – Ведь это не картошечка гниет, милок, а труды наши кровные! Вот оно какое, ваше руководство! Сырую ссыпали, сводочку послали, а теперь вот изволь – понюхай! А картошка-то какая была! Красавица!
   Директор, молодой, с непокрытой коротко остриженной головой, в больших роговых очках, пристально посмотрел на тетку Агашу.
   – Послушайте, – спокойно сказал он, – что вы кричите? Если я ношу очки, то это вовсе не значит, что я глухой. И я хочу вас спросить: чьи бессовестные руки ссыпали сюда сырую картошку? Мои или ваши? Почему вы тогда молчали, а сейчас шумите?
   Не ожидавшая такого отпора тетка Агаша немного опешила, переглянулась с бабами, прячущими улыбки. Но домой не ушла: целый день помогала разгребать горячую, сопревшую солому, таскать ведерками и рассыпать по лужку оставшуюся «в живых» картошку. А вечером опять подошла к новому директору.
   – Ты, милок Егор Павлович, на меня не обижайся: я не скажу, так, кроме меня, говорильщиков у нас не больно много, привыкли в молчанку играть. А не сказать – грех! До тебя тут всякие бывали, а каков порядочек, сам видишь…
   – Даже сквозь очки вижу, – ответил директор, чуть улыбнувшись. – Спасибо вам за помощь…
   – Егор Павлович тебя помнит, – сказала Маня. – Это, говорит, та самая, что всегда кричит? В общем, говорит, хоть и беспокойный, но правильный товарищ. И лошадь дал без звука.
   – Ну кабы он не дал! – ворчливо отозвалась тетка Агаша. – Когда мы тут колхоз-то на ноги становили, его еще и тятя с мамой не придумали. Да шевели ты кобылу-то! Чего она у тебя как неживая плетется?
   Она взяла здоровой рукой кнутик, вытянула лошадь вдоль темной спины.
   – Ну, крути хвостом-то! Набаловали вас тут!..
   Совсем рассвело. Лугова еще не видно было: оно лежало в лощине, но петушиное пение уже доносилось. У брода через речку сквозили жидкие лозинки, по темной быстрой воде бежала рябь. Сырой берег занавожен, разъезжен машинами, телегами.
   – Это тебе не Можайское шоссе, где Витька наш живет, – сказала тетка Агаша, подбирая ноги. – Правее возьми, а то как бы не увязнуть. Черноземушка наш тульский кормит хорошо, а уж про дорогу не спрашивай!
 //-- 2 --// 
   Чуть стемнеет, в Лугове прохладно. Туман стелется над вишняком, путается в смородиннике по садам и ползет в лощину за деревней. Трава у заборов холодная, влажная, кусты темные, густые. Над лощиной старые ветлы с острым серым листом. Утром они светятся насквозь и играют, а вечерами сливаются в одну черную купу. Мух в Лугове мало, зато комарья хватает. Нудно зудят, выживают девчат, засидевшихся в густых палисадниках.
   – Ах, нелегкая тебя возьми! – хлопнет кто-нибудь себя по лбу или по голой ноге. – Как собаки кусаются, нечистые духи!
   Летний вечер долог. Пропылило по улице стадо, проскрипели воротца, пропуская скотину.
   – Тебя еще здесь не хватало! – замахнулась тетка Агаша на чужую корову, когда та ткнулась мордой в ее калитку. И крикнула через улицу: – Домаша! Загоняй свой частный сектор! Снимай с печки доильный аппарат!
   – Ладно смехи-то строить! – выходя с подойником, отозвалась соседка.
   Маня вместе с подругой своей Валюшкой ушла на огород. Там вовсю фиолетовым цветом цвела картошка, уже два раза подбитая. Под прохладным листом желтел огуречный цвет, жестко топорщился лук, полз по палкам горох, развесив стручья. Маня с Валюшкой нарвали его полный фартук и, сидя в палисаднике, жевали прямо с сочной сладкой кожей.
   У Валюшки круглое, каленое от солнца и ветра лицо. Она с завистью глядит на Маню, к которой загар как будто и не пристает: темные ресницы ложатся на бледноватые чистые щеки.
   – Ты огуречную кожу, что ль, на ночь привязываешь?
   – Больно нужно! Платком покрываюсь пониже, вот и все.
   – Надо что-то делать, – озабоченно говорит Валюшка. – А то я за покос вовсе обгорю, как индеец…
   – Егор Павлович в очки не разглядит.
   – Возьми его себе, и с очками вместе!
   У Валюшки старая дружба с Мишей-шофером. Тот, когда на работу в поле возит, только Валюшку в кабинку и сажает. Но с тех пор как появился в совхозе новый директор, многие девчата сами не свои сделались. Это же примечала Маня и за Валюшкой: стала таскать с собой на работу сумочку с зеркальцем, босая теперь никогда на улицу не выйдет, на ночь волосы мочит и на бумажки накручивает. А то еще выдумала в Москву ехать сводить веснушки.
   – Гляди, доведешь ты Мишку, посадит он тебя в машину, завезет да в яргу какую-нибудь свалит, – предупреждающе сказала Маня Валюшке как-то при случае.
   Проводив Валюшку, Маня забралась на прохладную постель в сарае и, как всегда, оставаясь одна, сквозь подступающую дремоту отдалась ласковой и тревожной мысли о своем «залеточке». Уже третий год Володька Гусев, Валюшкин брат, слал письма из Севастополя.
   Начиналось каждое одними и теми же словами: «Добрый день, веселый час! Пишу письмо и жду от вас. Здравствуй, мой дорогой тюльпанчик Маня! Пламенный привет с Черного моря и тысяча наилучших пожеланий в вашей молодой, ярко цветущей жизни!»
   А ведь было время, с этим Володькой дрались, бегая вместе в школу, а когда повзрослели, то делали вид, что не замечают друг друга. У Володьки уже усы стали расти, а повадки остались озорные, диковатые. Маню он дразнил «цыганкой» за темные волосы, за большие черные глаза и все норовил ущипнуть, пихнуть в порыве ухаживания.
   Уходя в армию и прощаясь с Маней на мостике у пруда, Володька сказал:
   – Гляди, цыганка! Будешь с другими завлекаться, приеду – утоплю вот в этом пруде!
   А теперь откуда что берется: тюльпанчик, розочка!.. Небось у ребят каких-нибудь списывает. И все же Маня дала себе слово – ждать. Третий год ждет, ни с кем не прошлась, не постояла в сумерках. В кино, на танцы – только с Валюшкой. Когда глядела на подругу, иной раз тревожно было и чуть-чуть завидно: время-то идет… Если бы только захотела – и в кабине бы накаталась, и в легковом, и на мотороллере… Нет, вернется Володька, и никто во всей деревне ничего про нее сказать не сможет, пусть знает, что честно дожидалась.
   Лежа в дремотной тишине сарая, где пахло сырой травой и березовыми вениками, Маня представляла, как вернется Володька… В морской форме, с якорями! Пройдет со знакомыми ребятами по Лугову, а потом явится в избу. Полы Маня намоет, как желток, постелет пахнущие влагой половички, наденет новое голубое платье и туфли-лодочки, которые брат прислал из Москвы в подарок. Маня знала, Володька к ним придет жить: у Гусевых в избе кроме него да Валюшки еще растут у отца с матерью две дочки да мальчишка. А они с матерью двое…
   «Может, еще не захочет в совхозе-то работать, – не без тревоги думала Маня. – До службы все озорничал, с бригадирами ругался. Ну, теперь Егор Павлович ему воевать не даст! Стали бы вместе зимой на курсы ходить: вдвоем и ночью полем не страшно… Только бы пришел!»
   Слышно было, как за плетеной стенкой сарая шуршала полынь; разбуженная легким ночным ветром, она сильно пахла и мешала уснуть.
 //-- 3 --// 
   Начался покос. Погода стояла – лучше не надо: знойно и с ветром. За день скошенное подсыхало и не ворошенное.
   На вторую неделю июля приходился Петров день – престольный праздник в Лугове.
   – Егор Павлович приехал. Индивидуально по дворам ходит, – сообщили тетке Агаше соседки. – Видно, боится, не загуляли бы мы.
   – С вас станет! – отозвалась тетка Агаша. – В такую погоду сена не собрать – бить вас тогда мало.
   – Слава богу, что не ты у нас директор. Тот ходит, уговаривает, а ты прямо бить!
   На той же неделе в соседнем селе Воротове, где помещалась контора совхоза, давали аванс. Целый день у конторы и у магазина толкался народ. Набирали в ситцевые наволочки муку и бранили продавца за то, что нет дрожжей.
   – Кому-то и на самогон хватает, а нам к празднику пышек поставить не на чем.
   Маня поспела в Воротово уже к вечеру, но магазин еще торговал. Купила сахарного песку, муки; хотелось Мане и какую-нибудь обновку, но насчет этого у тетки Агаши было строго.
   – Возьми поллитровочку ради Петра и Павла, – предложил продавец. – А то ведь завтра уж не будет.
   – А нам хоть и век бы ее не было. – Маня сунула за щеку леденцовую конфету, вышла из магазина.
   Воротово – село большое, людное. Прямо за въездом новая школа-семилетка, куда четыре года назад бегали Маня с Валюшкой. Дальше – больница, клуб, новых построек без счета. Изо всех деревень идут и едут сюда и в магазин, и в клуб, и в контору нового совхоза. Улицы здесь широкие и после дождя пыльные, разъезженные машинами, тракторами. У всех домов огороженные кольями молоденькие рябинки, черемухи, клены.
   Уже темнело, когда Маня пошла из Воротова, не дождавшись попутной машины. Через плечо у нее висели два мешка, на полпуда каждый. Миновав брод, стала подниматься сторонкой по мягкой, оползающей тропке. Услышав за собой плеск воды и шаги, оглянулась.
   Брод переходил, разувшись и закатав брюки, воротовский житель Алексей Терехов и переносил новый, сверкающий синим лаком велосипед. На Алексее была светлая кепка, шелковая рубаха с замком-молнией.
   Маня не раз, приходя в Воротово, видела каменный тереховский дом, у которого в отличие от других не посажено было ни лозинки, и весь лужок около дома был дочерна выбит курами и гусями. Знала Маня также, что этой зимой Алексей овдовел, схоронил жену и остался с годовалым ребенком.
   Пока Алексей обувался, Маня уже порядочно отошла, но он догнал ее.
   – Здравствуйте, – сказал он вежливо и даже приподнял кепку. – Желаете, на велосипеде подвезу? Садитесь на раму.
   Маня отказалась, хмуря тонкие черные брови. Пошла быстрее, словно думала, что Алексей за ней не поспеет. Но тот шел рядом.
   Парень он был рослый, видный. Но волосы и брови до того бесцветные, что Алексея в Воротове иначе и не называли, как Седым.
   – За авансом ходили? – осведомился Алексей. – И помногу отвалили вам?
   – Кому как, – неохотно ответила Маня. – На круг сотни по две…
   Алексей усмехнулся:
   – Я за неделю больше получаю.
   – Мало ли что… У вас специальность. А где вы теперь работаете?
   – В Белове на спиртовом заводе.
   Маня вспомнила, что, когда бывала в районном центре, в Белове, видела портрет Алексея на Доске почета в городском парке. Снят он был в этой же светлой кепке, при галстуке, улыбающийся и торжественный. Вспомнила Маня и то, как лет шесть назад, когда еще они с Валюшкой учились в школе, посылали учеников вязать снопы за самосброской. На самосброске сидел Алексей, почерневший от солнца, пыльный, худой и неразговорчивый.
   – К вам в Лугово иду. Не купит ли кто у меня «КВН». Мне в Туле обещали «Рекорд» достать.
   «Любишь ты похвалиться», – подумала Маня.
   – А у вас лично телевизор имеется?
   – Нету… Приемник только.
   – Вот приобрету «Рекорд», будете у нас в Воротове, заходите передачи смотреть.
   Миновали луга. Маня смотрела в сторону, на голубые звездочки васильков в набирающих колос хлебах. Были бы порожние руки – сейчас бы нарвала цветов на комод поставить. Но мешки уже порядочно надавили ей плечи. Маня шла скособочившись, придерживая мешки обеими руками.
   – Давай хоть груз-то твой подвезу, – почему-то переходя на «ты», снова предложил Алексей. – А то тебя под ним повело. Останешься еще кривобокая, никто и замуж не возьмет.
   Маня сердито фыркнула, с трудом переложила мешки с правого плеча на левое.
   – А ваше какое дело? – спросила она почти грубо. – Садись да поезжай себе…
   Алексей пристально посмотрел на Маню своими большими светлыми, как вода, глазами, усмехнулся и, сев на велосипед, поехал вперед.
   На другой день, в ту же пору, соседка сообщила тетке Агаше:
   – У Лизаветы-продавщицы опять гости. Второй раз с чашкой на погреб бегала.
   – Кто же это у нее? – поинтересовалась тетка Агаша.
   – Лешка Седой из Воротова. Ящик какой-то приволок.
   – Это он телевизор продает, – пояснила матери Маня.
   – Скажи! – удивилась тетка Агаша. – Будет, значит, и у нас в Лугове телевизор. Лизавета – баба простая. Все когда позовет поглядеть.
   Почти темно было, Лизавета-продавщица окликнула Маню со своего крыльца. Маня неохотно зашла к ней в сенцы. Там стоял уже знакомый синий велосипед. В комнате за столом сидел Алексей.
   – Садись, Манявочка, – пригласила Лизавета. – Вот хочу тебя с товарищем одним познакомить.
   Маня растерялась и ничего не ответила. Сидела молча, дожидаясь, пока скажут, зачем звали. Но Алексей не спешил. Время от времени поглядывая на Маню, объяснял Лизавете, как настраивать телевизор.
   Маня, так и не дождавшись дела, поднялась. Алексей хотел было пойти за ней, потом сделал знак Лизавете. Та вышла вслед за Маней на крыльцо.
   – Ты чего меня звала-то? – нетерпеливо спросила Маня.
   – Не догадываешься? Алексей познакомиться хочет. – И, заметив, как досадливо дернула плечом Маня, Лизавета зашептала: – Да ты погоди! Он ведь серьезно. Ты ему понравилась очень: девчонка, говорит, тихая, небалованная. А знаешь, сколько у него после Антонины добра осталось! Баба-то была оборотистая, хозяйственная. Обстановка у них хорошая, посуда. Вон телевизор новый покупать хочет.
   – Может, еще чего есть? – с усмешкой спросила Маня.
   – Говорю тебе, всего полно! – не поняв, горячо продолжала Лизавета. – Дошка осталась, два пальто, а платьев я даже не представляю сколько! Правда, Тонька была рослая. Ну, из большого маленькое всегда можно сделать.
   – Нет уж! Скажи ему: пусть другую, рослую ищет.
   И Маня сошла с крыльца. Лизавета вдогонку ей крикнула:
   – Гляди, девка! Ты не пойдешь, другие найдутся. Ты, может, из-за ребенка?
   – А ну тебя! – не оборачиваясь, бросила Маня.
   Дома матери она ничего не сказала: еще схватится, побежит ругаться. Такую покажет Лизавете дошку, что всю деревню на ноги поднимет. И чудная же в самом деле эта Лизавета: ведь все Лугово знает, что Маня ждет Володьку, так нечего глупости предлагать…
 //-- 4 --// 
   Раннее безросное утро. В Лугове над каждой крышей дымок: хозяйки, поднявшись до света, пекут праздничные пироги. Не переставая, скрипит колодезь: достают ледяную голубоватую воду, разливают по эмалированным ведрам; они у всех одинаковые, под зеленый мрамор, в один день купленные в воротовском сельмаге.
   Шести не было, приехал Миша-шофер на своей трехтонке, остановился у колодца залить машину.
   – Миш, ты с сеном в Воротово поедешь, захвати оттуда Егора Павловича. Пусть он наших пышечек луговских попробует.
   – Только ему и дела – ваши пышечки! С механизаторами воюет: двое граблей запороли и копнитель.
   – И чего они там в Воротове срамотятся? У них и покосы-то гладкие, как плешь. Не то что наши яруги.
   В шесть часов, с граблями на плечах, принаряженные, собрались у Агашиного двора. Миша-шофер подал трехтонку.
   – Гляди-ка, лавочек вам понаделали! – заметила тетка Агаша. – Небось теперь не растрясетесь.
   – А тебе что, тетя Агаша, завидно, что ль? – улыбаясь, спросил Миша. – Садись и ты, прокатим.
   Тетка Агаша сурово посмотрела на него. Пошла было в дом, но остановилась на порожке.
   – То-то и есть, милок, что завидно. Была бы при возможности, поработала бы не хуже людей.
   Луга раскинулись остриженные, сухие. Змейками ползли по ним пожелтевшие рядки. Ближе к берегу рядки эти густели, зеленела в них не поблекшая еще осока.
   – Пока технику поджидать станем, сено-то зазвенит. Давайте уж, бабы, в грабли его…
   – Эдакую-то махину?! А мечтали – к обеду домой.
   – Ладно, глаза страшатся, а руки делают. Девчата, заходите от берега!
   Утренний холодок ушел, стало сильно припекать. На луг набежали высокие, нагретые солнцем сухие валы. Лозинки на лугу посерели, сникли. На нескошенных местах, по закрайкам, вяли крупные голубые колокольчики. Но ромашки стояли не клонясь, бойко топорща свои белые лепестки.
   – Ты чего, подружка, больно сердитая сегодня? – спросила Маня у Валюшки, хмурой и неразговорчивой. – Не выспалась, что ли? Гляди, я тебе все пятки граблями побью. И не озорничай, греби чище, а то бабы тебе дадут!
   – Может, Егору Павловичу пожалуетесь? – буркнула Валюшка.
   – А что? И пожалуемся, если придет.
   Солнце уже стояло над головой, от сухой травы несло жаром. Почти бесшумно подкатила по мягкому лугу Мишина трехтонка. Еще на ходу выскочил из кабинки директор.
   – Что, Егор Павлович, у техники-то, видать, тоже нынче престольный праздник? – крикнули ему бабы.
   Он ничего не ответил, быстро прошел между высокими валами, едва заметный в своей желто-зеленой рубашке, небольшой и дочерна загорелый. По свежим масляным пятнам на рукавах и не дочиста отмытым рукам видно было, что только что вылез из ремонтной мастерской. В обед пришли трактор с волокушей и копнитель. Как живые, поползли шумные вороха сена, а солнце выжигало остриженный, подурневший луг.
   В два часа слышно было, как в Белове прогудел кирпичный завод.
   – Знаете что, – сказал Егор Павлович, поймав несколько вопрошающих взглядов, – я понятия не имею, что у вас такое сегодня: Иван Купала или Илья Пророк? Но, в общем, я думаю, женщинам можно будет отправиться домой. А девушки задержатся, подгребут за подборщиком. По-моему, дело у нас уже в шляпе. Как вы думаете? Зимой коровы нам скажут спасибо.
   – Душа-мужик! Провалиться на месте! Не догадались пирожка-то ему… Может, не евши… – переговаривались покосницы, почти бегом направляясь с луга.
   Маня с Валюшкой шли домой последними. Валюшка по-прежнему хмурилась и молчала.
   – Погоди, Валь, я цветков нарву: все же у матери праздник.
   Вместе поднялись на бугорчик, где качались нескошенные ромашки и отбившиеся от ближних хлебов васильки и куколь.
   – Вон колоколец в кустах сорви. Да не там, вон тот, крупненький… Что ты нынче как мешком ушибленная… – Маня даже засмеялась.
   – Зря ты смешки строишь, – угрюмо сказала Валюшка. – Давай на минутку в лозинки сядем, я тебе дело одно скажу… Только дай честное слово, что дружбу не нарушишь!
   – Да ты чего это? – спросила Маня растерянно. Валюшка помолчала, собираясь с духом. Потом сказала:
   – Ты Володьку нашего не жди, не вернется он… Письмо вчера получили: нашел себе там в Севастополе… какую-то. Расписался.
   У Мани дрогнули ресницы. Как можно равнодушнее, не глядя на подругу, уронила:
   – Больно он нужен, ждать его!
   – Ты на меня-то хоть не обижайся, Манявочка, – жалобно попросила Валюшка. – Хоть он мне и брат родной, но прямо скажу: змей!
   – Да пускай себе женится на здоровье, – стараясь унять дрожь в губах, прошептала Маня. – Я про него и думать-то забыла…
   С минуту сидели молча, теребили пальцами сухую траву.
   – В клуб-то уж сегодня не пойдем? – нерешительно спросила Валюшка. – А то Егор Павлович приглашал, сказал, танцевать будем…
   – Да отвяжись ты! – вдруг со слезами сказала Маня.
   – Вот… А говорила, не обидишься… Эх ты, подружка!
   И обе заплакали: Маня от обиды, Валюшка от жалости. Домой шли молча, утомленные длинным жарким днем и пролитыми слезами. Подходя к дому, Маня вспомнила, что забыла в кустах, где сидели с Валюшкой, нарванные цветы, и слезы вновь одолели, задушили ее.
   Сидя с матерью за ужином, Маня то и дело откладывала ложку и смотрела в окно, сжимая губы.
   – Ты чего это плохо ешь? – полюбопытствовала тетка Агаша. – По-городскому, что ль, фигуру соблюдаешь? Гляди, дособлюдаешься! Нос-то стал как шило.
   – Не для кого мне фигуру соблюдать, – чуть слышно сказала Маня.
   – Так уж и не для кого? Скоро небось красавец-то твой придет.
   Маня всхлипнула.
   – Вот еще оказия! – допытавшись в чем дело, озадаченно покачала головой тетка Агаша. – Ну и парни пошли, грозой их расшиби!
   И поспешно добавила:
   – А плакать тоже особо не приходится: таких-то Володек в базарный день пятачок пучок, да и то не берут.
   – Все ж обидно, мам! Ведь сколько ждала! – вытирая слезы, сказала Маня.
   – Да это само собой, что обидно. А ты форса не теряй! Держи нос повыше. Здесь тебе не найдется – Витька московского подыщет.
   Но и сама тетка Агаша есть не смогла. Ужин так и остался почти нетронутым.
   «Такую девку обидел, демон его разорви! – с сердцем подумала она, глядя на Маню, которая как будто на глазах осунулась. – Да, первую любовь – ее из сердца легко не выплеснешь! Бывает, на всю жизнь занозой остается…»
 //-- 5 --// 
   У Гусевых в саду, в смородиннике, был старый шалаш. В нем сиживала Маня со своим «залеточкой». Сейчас, забравшись туда вдвоем с Валюшкой, Маня не утерпела, рассказала, как присватывался Алексей Терехов.
   – А что? – подумав, сказала Валюшка. – Он, между прочим, довольно симпатичный, самостоятельный. Не нашему дураку чета!
   – Да ты что, серьезно? Он ведь старик…
   – Пробросаешься такими «стариками». Предрассудок это насчет «стариков». Была бы любовь… Другой молодой, а что у него на уме, ты знаешь? А этот не шпана какая-нибудь…
   Валюшка все еще чувствовала себя виноватой перед Маней за брата, а потому хотелось ей, чтобы кончились Манины переживания. И все же Мане не верилось, что подруга искренне советует. Уговаривает, а сама небось думает: быстро забыла давешние слезы!
   Матери про Алексея Маня ничего не сказала, да он с неделю и не появлялся в Лугове. Маня решила: отстал, а может, и другую приглядел, пока она ерепенилась.
   Но Алексей не отстал. Он прошел по Лугову и, задержавшись у Маниного дома, заглянул в окна.
   – Он за выгоном стоит, ждет! – прибежала Валюшка. – Вот, а ты говорила, не нуждается! Пойдешь?
   – Зачем я пойду, Валь? Ты сама подумай…
   – Ну, как хочешь. Уж больно ты гордо себя ставишь. Может, ты повыше на кого располагаешь?
   Чуть было не поругались. Обе сидели надутые, расстроенные. Потом помирились, но Маня никуда не пошла. Рубашка Алексея долго белела на выгоне, и уж совсем поздно было, когда он сел на свой синий велосипед и уехал.
   «Вот ведь не отстает, добивается своего, – думала Маня, увидев Алексея еще и еще раз в Лугове. – Не всякий так будет… Такой бы, пожалуй, не обманул».
   Порой даже казалось Мане, что зря она ерепенится. Все уж Лугово знает, что бросил ее Володька… Такие секреты в деревне долго не прячутся. Самое бы теперь время доказать, что уж не вовсе она никому не нужная. Но когда сравнивала Маня изменника Володьку, озорного, пухлощекого, как и Валюшка, совсем молодого (ведь погодки с ним!), с Алексеем, чересчур спокойным, белобрысым, с глазами, как вода, становилось страшно: ну как вот такого полюбишь? С ним рядом-то сесть страшновато, не то что…
   Уж уборочная началась, Валюшка сообщила Мане по секрету, что собирается приехать в Лугово Володька со своей молодой женой. И у Мани словно все внутри оборвалось. Но не выдала себя, сказала, зло поджимая губы:
   – Будете Владимиру писать, напишите, что не так уж тут по нем плачут. Сама еще, может быть, замуж выйду… Пусть больно-то не величается!
   Этим же вечером Маня вышла к Алексею. Он ждал ее за Луговом, спрятав велосипед в кусты.
   Некоторое время стояли молча. Алексей отгонял от себя и от Мани комаров.
   – Сожрут нас тут, лучше походим: на ходу не так липнут.
   Они пошли по сырой тропке, вспугивая лягушат, которые прыгали в густую мокрую траву.
   – У вас здесь болотом тянет, – заметил Алексей. – А у нас в Воротове по всей ночи сухо, ног не замочишь. Лопухов тут, крапивы – все брюки захлестало.
   Снова молчали.
   – Вы, Маня, не забыли, что вам тогда Лизавета говорила?
   – Про чего? – стукнув зубами от волнения, спросила Маня.
   – Насчет меня… Врать я не буду и обманывать не хочу. Пойдешь – давай распишемся, а нет – так и знать буду.
   Видя крайнее замешательство Мани, Алексей добавил:
   – Я вам честно говорю, Маня: вы не пожалеете. За мной будете жить как за каменной стеной. А что ребенок у меня, так вам стеснения не будет: тетка у меня живет, за ним смотрит. А вообще, если хотите, можно девчонку к Тониной сестре в Елец свезти, она хотела взять.
   – Да нет, это ни при чем… – Маня не глядела Алексею в глаза. – Очень как-то все быстро… Надо подождать.
   – Ждать не приходится, все ж у меня хозяйство.
   «На что мне твое хозяйство? – с тоской подумала Маня. – Хоть бы догадался, про любовь сказал… А он, наверное, и слова этого не знает».
   Но Алексей понял.
   – Маня, – сказал он тихо, – Антонина моя была баба твердая, неласковая. А на вас я гляжу – вы на нее не похожие. Только бы, Маня, между нами согласие было! Только бы согласие! Все тогда для тебя сделаю. Скучно мне одному-то, честно скажу вам, Маня!.. А кого попало замуж брать я не хочу…
   Но слова «любовь» Алексей так и не сказал, вместо него, видно, сказал «согласие».
   Расстались они, еще в деревне огни не гасили. Когда Маня подошла к своему дому, из палисадника выскочила Валюшка… Услыхав, что Алексей зовет расписываться, подскочила от радости.
   – Вот погуляем-то! И Володьке нос утрешь: еще пожалеет, что взял там какую-то… – И попросила: – Мань, дашь мне на свадьбу шарфик твой надеть розовенький?
   Первый желтый лист и первый холод. Днем в Лугове пусто: все уходят в Воротово на молотьбу. К вечеру возвращаются домой на Мишиной трехтонке, запорошенной желтой половой.
   – Не маленько этот год соломки наворочали. Егор Павлович сказал, излишку на топку отпускать будут.
   – Шикарно больно на топку-то, и коровке скормишь. Червонная соломка-то, пушистая!
   У тетки Агаши к Маниному приходу – белая лапша, запеченная картошка, соленые грузди, изрубленные с луком.
   – Садись, Валек, закуси с нами, – предложила тетка Агаша. – Кисель еще сейчас внесу.
   – Сказала матери? – улучив минутку, шепотом спросила Валюшка у Мани. – Э, да ты разве скажешь! Хочешь, я?
   После ужина Маня ушла в огород, легла в межу за побуревшую картофельную ботву, а Валюшка дипломатично подступила к тетке Агаше.
   – Ты что за докладчик? – оборвала ее тетка Агаша. – У нее у самой что, язык отнялся? Вот я ее сейчас из картошки рогачом выгоню! Невеста сопливая!
   Потом все трое сидели на огородной меже и разговаривали горячо, но негромко, чтобы не слышали соседи.
   – Не думается мне, чтобы по душе он тебе был, этот Алексей, – говорила тетка Агаша. – Ты Володьке досаду хочешь сделать. Гляди, девка, как бы самой себе досады не нажить. На какого нарвешься, а то и жизни не рада будешь. Я с твоим Алексеем хлеба-соли не ела, но, думается, в рот ему палец не клади… Народ-то помнит, как его в плохой год из колхоза словно ветром сдуло. Кому-кому, а уж ему-то и тогда жить можно было: не полный угол у него иждивенцев, и в ту пору в штиблетах, при галстучке ходил.
   Валюшка поспешила Мане на помощь:
   – Что ж, тетя Агаша, он парень культурный, интересный…
   Тетка Агаша сердито махнула здоровой рукой:
   – Понимаешь ты! Культурный, интересный! Что шляпу-то надвинет на белесые-то бельмы, так тем и культурный? Где у них, у таких-то вот, культура была, когда разбеглись, колхоз без единого механизатора оставили? Пока горькая нужда была, носились с ихним братом: механизатор в деревне – первый человек. Кому чего нельзя, а Алексей этот, бывало, колхозным тракторишком себе клин запашет – от света до света не обойдешь. А потом, как из колхоза-то смылся, катит, бывало, на своем велосипеде со спиртового, а бабы с тяпками тюкаются на поле. «Привет, – кричит, – тетеньки! С сорнячком воюете?»
   – Ведь не он один, – уже слабо сопротивлялась Валюшка.
   – А на других-то и вовсе наплевать: мне не за них дочь отдавать. Нам хором расписных не надо, был бы свой человек, в деревне не чужой. А этот как пень среди рощи торчит: сок тянет, а ни пользы никому, ни радости. Землю колхозную под себя подобрал, а подступись к нему с колхозной нуждой, ты думаешь, помогнет? Тут вот года три назад всем правлением просили, чтобы вышел хоть в воскресенье, в ремонте помог. Знаешь, чего сказал?.. «У меня, – говорит, – по воскресеньям три праздника: банница, блинница и жена-именинница». А и пошел бы, так слупил не маленько. – А сама подумала: «Девке ведь двадцать – не все же за руку водить да веником грозить…»
   Вечером, ложась спать, сказала Мане сурово:
   – Вот чего, красавица! Ты это дело еще обдумай: там ребенок. Не примешь его к сердцу, лучше не ходи. Досаду свою на чужом дите вымещать не следовает, дите не виноватое.
   И тут услышала, как горько задышала Маня.
   – Ну, чего еще? – дрогнувшись голосом, спросила тетка Агаша.
   – Мам! – со слезой сказала Маня. – Как мне после такого обмана здесь жить? Вся деревня знает. А тут, говорят, скоро приедет… Я бы сейчас не только в Воротово, за сто верст отсюда подалась бы…
 //-- 6 --// 
   После свадьбы Алексей привез Маню к себе в Воротово.
   Прошли через большие темные сени в кухню. Там на подстилке на полу сидела годовалая девочка, вся в отца: «седая», белобровая, с очень светлыми, как вода, глазами. Старуха, тетка Алексея, подняла ее и унесла из избы, чтобы «не мешалась».
   В просторной горнице было довольно чисто. Видно, старуха прибралась к приезду «молодой»: вымыла полы и окна, но зеркало в гардеробе протереть забыла, и оно было мутное, невеселое.
   Алексей показал Мане новый «Рекорд», раскрыл гардероб, горку с посудой.
   – Когда диваны в магазин привезут, первый – наш, – пообещал он. – И еще хочу лампу такую на потолок… побольше, с цветами.
   Тетка Анна собрала в кухне на стол: творог со сметаной, сало, накрошила луку и огурцов.
   – Что это как мух много? – нерешительно спросила Маня, видя, как облепили чашку. – Бумаги бы, что ли, какой…
   – Нешь всех переловишь? – отозвалась старуха. – Со двора летят, с навозу… Заели, окаянные!
   Есть Мане совсем не хотелось, и она потихоньку отложила ложку. Глазами она встретилась с теткой Анной, которая принесла ребенка с улицы, кормила и гладила по белой голове девочки своей черной сухой рукой. Вспомнив слова матери, Маня опустила глаза и тихонько прошла за Алексеем в горницу.
   – Ты что это как гостья сидишь? – ласково спросил Алексей, заметив, что Маня сидит неподвижно и смотрит перед собой невидящими глазами. – Ты будь как дома.
   Он подошел, взял ее за плечи, поднял, прижал к себе.
   – Ой, погоди! – слабо вскрикнула Маня.
   – Сколько же годить, а, Манечка? Да что ты все на дверь оглядываешься?
   Руки у Алексея были тяжелые, крепкие. Маня поняла: из таких не вырвешься.
   За окнами холодный рассвет, а в доме напряженная, тихая духота, в которой нельзя ни спать, ни думать. Слезы особенно солоны и тут же просыхают.
   Вот за стеной в первый раз глухо мыкнула корова, и Маня, вздрогнув, подняла голову.
   – Лежи, – сонно сказал Алексей. – Тетка подоит и выгонит.
   Маня все же отвела его большую влажную руку от своего плеча, встала, быстро оделась и вышла в кухню. Там было еще темно, но старуха уже копошилась у печи.
   – Поднялась? – словно удивившись, спросила она. – Спала бы…
   От старухи не укрылись стыд и смятение Мани.
   – Свет-то у нас третий день не горит, – поспешно сказала она. – Уж я Леше говорила… Ты посиди здесь, я пойду подою.
   Через двойные рамы в небольшое окошко шел слабый свет. Ребенок лежал в люльке, подвешенной к потолку, и тревожился. Маня тихо подошла, откинула положок, посмотрела на девочку. Ту, видно, забыли с вечера умыть: щеки и кулачки были чем-то вымазаны.
   Заслонка у печи уже была отнята, заложена топка. Налиты водой чугуны; у печи лоханка с крупной черной нечищеной картошкой, тут же пустые ведра. Все говорило о том, что сидеть некогда, нельзя.
   Маня взяла ведра, вышла на улицу, еще безлюдную. Держась поближе к заборам, пошла к колодцу.
   Когда вернулась в избу, тетка Анна цедила молоко. Руки у нее рядом с белым пенным молоком казались особенно темными и худыми.
   Маня слила воду в большой черный чугун. Каким-то не своим, перехваченным голосом спросила:
   – Мыть картошки?
   – Намой маленький чугунок, в завтраке поедите. А скотине я уж сама намою.
   Проснулась девочка, села в люльке. Тетка Анна, выходя из избы, попросила Маню:
   – Погляди, касатка, за девкой. Она у нас бедовая, не упала бы.
   Маня, оглянувшись на дверь, за которой Алексей причесывался перед зеркалом, подошла к ребенку. Поглядела – мокрый.
   – Это чья тут девочка? – шепотом спросила Маня, потянув ребенка из люльки. – Это чья тут бесстыдница? Кого это медведь-то в лес утащит?
   Девочка сразу заплакала.
   – Ну, завелась! – вышел из горницы Алексей. – Чуть чего, заревет, слюни распустит. Давай ее сюда.
   Он взял у Мани девочку и вынес, чтобы отдать старухе.
   «И ее он не любит!» – с каким-то страхом подумала Маня.
   Сели завтракать. Тетка положила Алексею и Мане по паре вареных яиц, себе не взяла. Но Алексей ни яиц, ни сала есть не стал, навалился на картошку, которую Маня сварила очищенную, с солью и запекла в печи.
   – Сегодня картошка что-то особенная. У тебя, тетка, такой никогда не бывало.
   – Где уж мне… Теперь тебе жена молодая варить будет, – сухо отозвалась старуха. Но, чтобы не обиделась Маня, поспешно добавила: – Чищеная, конешно, лучше. Было бы время… Гляди-ка, даже Люська ест!
   У тетки Анны были опущенные, изрезанные, как ножом, щеки, маленькие добрые зрачки в припухлых красноватых веках. Когда Алексей, уходя, обнял Маню и поцеловал, в глазах у старухи вместе с удивлением засветилась и радость, задрожали щеки: видно, прежде здесь такие нежности не водились.
   Когда Маня, проводив Алексея, вернулась в избу, старуха поспешно отодвинула от себя банку с молоком, накрыла какой-то тряпкой белую пышку.
   – Чего ж мало покушала? – излишне ласково спросила она Маню. – Съешь вот сальца. С любовинкой сальце-то, хорошее…
   Маня села против старухи, помолчала, потом спросила тихо:
   – Чего делать-то будем?
   – Ты теперь хозяйка. Что скажешь, то и делать будем. – И, заметив, как дрогнули у Мани губы, поспешно предложила: – А то легла бы, полежала… Работы – ее вовек не переделаешь. Ляжь, миленькая! Я одна управлюсь.
   Маня покачала головой. Пряча невольные слезы, прошла в горницу, застелила постель, ей чужую, на которой когда-то, не так давно, спал Алексей со своей Антониной. Фотография ее еще висела над постелью. На Маню невидящими глазами смотрело большеглазое крупное лицо с фигурной челкой на лбу. Фотограф, видно, «постарался», и оттого лицо выглядело и грубее, и старше. «Через жадность свою погибла, – вспомнила Маня, как рассказывали бабы. – Мыслимое ли дело – на открытой машине, на мешках, до самой Москвы… А снег, а холод… На рынке-то, говорила потом, сама не своя стояла. Домой до станции чужие люди, спасибо, довели. В два дня сгорела. Тысячу выручила, а на похороны небось двух не хватило».
   Прикрыв дверь в кухню, Маня открыла гардероб. Там висела та самая дошка, которой Лизавета не так давно соблазняла Маню. Стояли две пары бот высоких – резиновые и фетровые, которые, Маня знала, уже теперь были не модные. Лежали почти не ношенные туфли, ботинки на меху, шелковое белье, чулки…
   Дверь скрипнула, с опаской заглянула тетка Анна. Маня отпрянула от гардероба, будто ее застали за чем-то плохим.
   – Я спросить хотела, что больше уважаешь: кулеш или каши покруче? – спросила старуха, сама не менее Мани смутившись.
   – Я все ем… – покраснев, сказала Маня.
   Они стояли друг против друга и смотрели друг другу прямо в глаза, словно решали, как им жить вместе… И тут Маня окончательно разглядела, как грязна, бедна и загнанна была тетка Анна. Вот тут, в гардеробе, в больших, окованных железом укладках, лежало добро: ситцы, сатины, шелка… А на старухе, на черной ее кофте, не видно было из-за грязи белого гороха. На фартук, о который она вытирала и руки, и посуду, и ребенка, было нехорошо смотреть. И все в тетке Анне было словно укором ей самой, Мане: старуха и легла позже всех, и встала раньше, и спала, наверное, плохо – мешала девочка. С утра уже усталая, сгорбленная, на кривых ревматических ногах, тычется босиком то по двору, то у печи. Осклизаясь по грязному, занавоженному полу сарая, выгоняет телка, тащит его на веревке на выгон.
   Потом толчет картошку свинье, крошит кашу гусям и тут же смотрит за ребенком. Да, здесь, в горнице, была, видно, одна жизнь, а за стенкой, в кухне, – другая. Там одна работа, там зло гудят мухи, копошатся цыплята, гусята, заходят петух и куры, и их некогда выгонять.
   – Тетенька, – дрогнувшим голосом сказала Маня, – вы меня не бойтесь, я вас не обижу. Ешьте, что захотите, все берите… Вы будете хозяйка, а я вам помогать буду.
   Тетка Анна недоверчиво поглядела на Маню своими прижмуренными красноватыми глазами. Маня против покойной хозяйки казалась ей махонькой, как щепотка.
   – Это еще как придется, ягодка, – сказала она и почему-то оглянулась. – Навряд меня кто здесь хозяйкой поставит. Леня твой боится, как бы я даром хлеба не съела. Известно, какая от старухи работа: тычешься день-деньской, а работы не видно. И виноватить некого: другие вон в колхозе по тридцать лет отработали, пенсию получают. А я все по людям… В войну осталась одна как перст, испугалась: как прожить? Да вот с тех пор… А за доброе твое слово спасибо. Сама на полдни пойдешь?
   День тянулся медленно, хотя Маня и старалась не сидеть без дела: вымыла полы, постирала детское бельишко, сходила в огород. Там в черных бороздах под буйным пожелтелым листом лежали рыжие пузатые огурцы. Помидоры глушили полынь и лебеда, завивала повилика. Маня обобрала огурцы, принесла их в сени.
   – Куда их такие? – спросила она тетку Анну.
   – Они-то! Может, Лешка соберется в Белов свезет, продаст. – И, словно почувствовав в словах Мани немой вопрос, старуха добавила: – Тонька-покойница все поспевала, ничего у нее мимо рук не шло. Да тебе с ней и не равняться: баба была здоровущая! Пока такую кругом обойдешь, калач можно съесть. Не знаю уж, как вы теперь будете… Сам-то Алексей до всего доходить не привык. Люди вон по три костра топки нарубили и свезли, а наш, видно, надеется, совхоз или исполком даст. А ведь какая зима…
   – А что, холодно у вас? – вздрогнув, как от предчувствия, спросила Маня.
   – Как топить, а то и снег по углам лежит. Особое дело весной: дом-то каменный, у стенки и не садись – так холодом и шибает.
   «Будешь за мной как за каменной стеной», – вспомнилось Мане. И она подумала о маленьком домике матери: всегда у них зимой тепло. То ли печь покойный отец так умно сложил, то ли мать была топить мастерица: топки, бывало, принесет на одной здоровой руке, а печь до вечера теплая, и всегда полон чугун горячей воды: хочешь – мойся, хочешь – стирайся.
   Заметив, как подавлена Маня, тетка Анна сказала:
   – Ничего, миленок, может, и обживешься. Что ж делать? Зато муж у тебя теперь, хозяйство. А еще попрошу: девочку-то не обижай. Славненькая такая девочка, смышлененькая! Пяти месяцев без матери осталась, что я с ней муки приняла!
   Маня поглядела на девочку, которая, ухватившись за старухин подол, ковыляла по избе, не отходя ни на шаг, словно боялась остаться одна с мачехой.
   – Поди сюда! – позвала Маня девочку.
   Та замотала белобрысой головой, спрятала лицо в складках старухиной юбки, потом осторожно выглянула.
   – Помани, помани еще, – посоветовала тетка Анна. – Она пойдет, пойдет!
   И девочка пошла. Маня взяла ее на руки, потом понесла умывать.
   – Давай я тебя расчешу, ленточку заплету. У меня ленточка есть, такая розовенькая! Папка придет, а мы с ленточкой.
   Алексей вернулся не поздно. Долго плескался в огороде, сливая из рукомойника на покрытые пылью руки и шею. Снял все рабочее, надел чистую рубашку, причесал голову перед зеркалом, примочил ее одеколоном и только тогда сел за стол. Сидел он прямо, не горбясь. Лицо у него было спокойное, и если бы не слишком уж «седые» волосы, то даже и красивое.
   «Ведь это же муж мой теперь… – подумала Маня. – Ведь надо же чего-то ему сказать…»
   И спросила тихо:
   – Леня, может, в клуб вечером пойдем?
   – Чего мы там не видели-то? – отозвался он добродушно. – Лучше посидим, телевизор поглядим. А то, хочешь, патефон пущу.
   Сестры Федоровы пели хорошо, душевно. Но Мане нестерпимо было слышать, как в кухне плачет Люська, а старуха бранит не поймешь кого – то ли ребенка, то ли петуха, который назойливо лезет в сенцы клевать огурцы: «А, пропасти на тебя нет!» – и гремит посудой, чугунами. Маня думала, что ведь завтра с утра на работу с бригадой в поле, и надо бы старухе топки порубить, воды наносить, накопать картошки…
   – Я пойду, Леша… – поднимаясь, сказала Маня.
   – Да посиди, а то тетке делать нечего будет. – Он потянул ее за руку, а потом и вовсе запер дверь на крючок.
   Мане стало страшно. Так страшно, как будто заперли ее на большой замок в этом неприютном доме и не увидит она больше ни людей, ни зеленой травы, ни яркого солнца над Луговом.
 //-- 7 --// 
   Шла она с поля. В спину дул холодный ветер. Телогрейка, платок – все было мокрое: уже несколько дней подряд зарядил дождь, не давая выбрать картошку. В бороздах грязи по колено, ног не вытащишь – словно гири, на них чернозем… На дворе уже октябрь, а у них с Алексеем тридцать соток картошки в поле за выгоном почти нетронутые. Вода в бороздах стоит – ударит мороз, нечего будет и выбирать.
   – На кой же черт тогда совхоз твой, если лошади не дают! – недовольно говорил Алексей. – Свою-то небось они убрали, пока погода стояла.
   – Ну а как бы ты хотел? – осмелев, спросила Маня. – Как тот год, когда за пол-литра лошадей давали, а потом из-под снега картошку выгребали? Кто же виноват, что ты такую прорву насадил?
   Вечерами Маня сама выбрала мешков пять, упросила Мишу-шофера, чтобы подкинул с выгона до дома. Целую неделю в избе было не пройти: в сенцах, в кухне, даже в горнице была развалена картошка, облепленная подсыхающей землей. Старуха и ребенок стали черны от грязи и пыли, а Мане некогда было ни стирать, ни убираться. Уходила она в совхоз рано утром, а оттуда шла прямо на свою картошку. Осенний же день был короток, темен от дождя и сырости.
   – Куда ее столько? – уже со злобой глядя на заполонившую избу картошку, спросила Маня Алексея.
   – Сгодится. Мешков десять продашь, возьмешь себе бостону на костюм. Я не препятствую.
   Но сам идти на поле с лопатой Алексей не хотел.
   – Я побольше тысячи каждый месяц домой приношу. Еще и дома ломаться буду? Ты там перед директором своим очкастым ставь вопрос: пусть лошадь дает, а то ведь и расчет взять недолго.
   «Ставить вопрос» Маня не пошла. Наоборот, встречаясь с Егором Павловичем, почему-то опускала глаза, старалась проскользнуть незаметно.
   Что было ей возражать Алексею? Деньги Манины против его денег были на мелкий расход. К тому же и жаден он для Мани не был: за два месяца купил ей пальто с каракулевым воротником, шелковые платья.
   – Носи, не жалей.
   – А когда мне носить-то? – спросила Маня, взглянув Алексею прямо в глаза.
   Носить действительно было некогда: заботы захлестывали, кружили. Корова, свиньи, шесть овечек, куры, гуси… Все, мыча, блея и кудахча, просило есть, все тащило за собой грязь.
   По первым морозам Алексей приколол барана и овцу, сказал Мане:
   – Ты отпросись денька на три – в Тулу съездишь.
   – Вряд ли отпустят: кирпич из Белова возим на ферму.
   Но идти отпрашиваться все-таки пришлось. В крайнем смущении стояла Маня перед Егором Павловичем. Сказала, что надо в Тулу съездить, кое-что к празднику купить.
   Он отпустил на два дня и попросил зайти в книжный магазин – купить для него какую-то брошюру, название он записал Мане на бумажке.
   Пряча озябшие руки, Маня стояла на базаре около своей баранины, заплывшей белым свечным салом. Стояла мучительно долго, потому что Алексей не велел отдавать дешевле, чем по двадцать пять рублей. Но на второй день махнула рукой, стала дешевить, лишь бы поспеть к ночному поезду: не хотела обмануть Егора Павловича, но брошюры ему так и не купила – нельзя было отойти от мяса.
   – Не буду я больше отпрашиваться, – дома сказала Маня Алексею. – Сам-то ты не хочешь: боишься, с почетной доски снимут. А я для тебя не человек…
   Алексей пристально посмотрел на нее.
   – Что-то ты чудить начала, – сказал он немного удивленно, но браниться не стал.
   Зима наступила холодная, и вечера казались невыносимо долгими. За это время почти никто у Тереховых не бывал. Маня думала вначале, что воротовские ее сторонятся, но потом поняла, что и до нее тут так было заведено: прежняя хозяйка гостей не привечала и сама по гостям не ходила. И Мане, привыкшей, что у матери дома всегда народ, было до боли тоскливо и вдвойне холодно. Вон даже у Лизаветы в Лугове, с тех пор как купила телевизор, каждый вечер народ табуном, мостятся к маленькому экранику, громко ахают, обмениваясь впечатлениями. А у них с Алексеем «Рекорд» стоит – экран как окно, а сидят они около него вдвоем, мерзнут… Иногда Маня увлечется, а Алексей вдруг посередине картины или спектакля начнет зевать, а то и вовсе выключит телевизор.
   – Хватит эту муть смотреть. Давай спать ложиться.
   «Разве же это муть?» – думает Маня, лежа с открытыми глазами, и не может забыть, как рубил Василий Губанов в «Коммунисте» один в лесу дрова, как били его потом кулаками…
   Как-то в воскресенье пришла тетка Агаша. Отряся ноги в сенях, шагнула в избу. Старуха слезла с чуть теплой лежанки.
   – Здравствуй, сваха! – садясь без приглашения, сказала тетка Агаша. – На печке спасаетесь?
   Пока старуха ставила самовар, тетка Агаша разглядывала избу.
   – С Покрова я у вас не была. Что молодые ваши? На Маньку мою не обижаешься?
   – Избави бог! – отозвалась тетка Анна.
   Маня в то утро ходила в Белов на базар, носила два бидона молока, в котором плавали белые ледяные иглы. Вернулась озябшая, запорошенная холодной снежной крупой.
   – Сливать, стало быть, не носите? – спросила тетка Агаша.
   – Леня не велит, – не глядя на мать, ответила Маня. Тетка Агаша помолчала, потом сказала многозначительно:
   – Легко, милка, ты своему Лене поддалась. Гляди, не застудись на базаре, а то придется ему и вторую жену хоронить.
   После чая Маня с матерью прошли в горницу.
   – Манька, – после долгого молчания заговорила тетка Агаша. – Я слышала такой разговор: Алексей твой хочет тебя с работы снимать. Правда это?
   Маня знала, о чем спрашивает мать: как-то они с Алексеем шли по Воротову, и им повстречался Егор Павлович. Алексей бесцеремонно подошел, спросил: «Товарищ директор, расчет моей жене подпишете? А то ведь она на вашей работе все здоровье растеряла».
   Егор Павлович пристально посмотрел на Маню сквозь свои очки. «Я в первый раз слышу, что вы плохо себя чувствуете. Но раз вы на нашей работе растеряли здоровье, то наша обязанность о вас позаботиться. Приходите, мы поговорим, если надо, направим на ВТЭК».
   Маня готова тогда была сквозь землю провалиться, а собравшийся вокруг народ смотрел на Алексея, щеголевато одетого в синее, тонкого драпа пальто с каракулевым воротником и такую же кубанку, и на Егора Павловича, который, несмотря на позднюю осень, был в своем темном плаще с потертыми бортами, а вместо хромовых сапог с калошами на ногах у него были тяжелые ботинки, чиненные деревенским сапожником.
   – Нет, мама, уж это я по его не сделаю! – вдруг горячо сказала Маня. – Алексею охота, чтобы я всю зиму по базарам таскалась, а на весну опять в совхоз заявление понесла. Совсем-то снимать он меня и не думает: ему тогда с землей расстаться придется, и с коровой, и со свиньями своими… А ведь мне какими тогда глазами на людей смотреть надо? И теперь уж на Егора Павловича хоть не гляди…
   – Эх, Маняха! – с грустью сказала тетка Агаша. – Зря я тебя из рук выпустила. Еще в тебя ума-то вкладывать да вкладывать! Кто тебя в эту пучину пихал? Какая неволя? Куска, что ли, не хватало или разута-раздета была? Конечно, с кем промашки не бывает, так добро бы через любовь! А ты неуж же своего белобрысого любишь?
   – Что ж, уходить, что ли? Перед людьми срамотиться?..
   – Срам невелик. Сама жить не захочешь – так никто тебя не заставит: ни милиция, ни исполком. Только это дело простое – повернуться да пойти. Тут подумать нужно, нельзя ли как жизнь по-другому наладить. Вон она, девочка-то! О ней тоже кому-то подумать надо. Ведь она уже тебя матерью зовет.
   Маня заплакала, пошла взяла Люську, прижалась щекой к ее теплой замурзанной щеке.
   – Ножки у нее кривые, лечить бы надо… И зубы плохо идут. Уж я Алексею сколько раз говорила.
   – Сами мы таких вот Алексеев допускаем, – сердито сказала тетка Агаша. – Молчим много. Объявили: вот он такой-сякой, немазаный, по-ударному работает, планы выполняет! Да портрет его повесили: равняйтесь, мол, все по нем! Что же ему не величаться! Он и рад, думает, что лучше его и нет: работает как положено, взносы куда-то там плотит, рожу никому не бьет. Что работник хороший – это еще не штука: он за это и денежки хорошие получает. А что для людей от сердца-то сделал?
   К обеду вернулся Алексей. Агаша уже уходить собралась, но задержалась. Алексей скинул у порога рабочую одежду, сырые валенки, ватник. Тетка Анна засуетилась, стала убирать за ним. Согнувшись в три погибели, потянула из печи тяжелый чугун, чтобы достать теплой воды умываться, начала собирать на стол: резать хлеб, крошить мясо в чашку со щами, бить яйца в сковородку, поставленную на лучинки в загнетке. Маня молча ей помогала.
   – Ты это что, зятек, или занемог? – вдруг спросила наблюдавшая за всем этим тетка Агаша.
   Алексей удивленно вскинул белесые брови, непонимающе посмотрел на тещу.
   – Я гляжу, за тобой ходят, как за роженицей. Не ко времени ты, милок, холопов-то заимел, подавать да подчищать за тобой.
   Тетка Анна испуганно замахала руками:
   – Да он-тось кушает! Я приберу, приберу! Мое такое дело…
   Маня стояла бледная, не шевелясь. Но Алексей был спокойной породы: криво усмехнулся, взглянул исподлобья на тетку Агашу и не спеша стал закусывать.
   Тетка Агаша тоже сделала вид, что ничего не произошло.
   Прощаясь, спросила:
   – У вас нет ли книжечки такой: «Катерина Воронина»? По телевизору глядела, так охота бы почитать. Маньку проводила, очки заказала: все ж вечерком когда…
   Пряча вновь подступившие слезы, Маня покачала головой.
   – Ты еще-то придешь, мам?
   – Погляжу, какая зима простоит. А то к Витьке в Москву съезжу, погощу.
   Но тетка Агаша в Москву к сыну не поехала: нанялась возить на ферму барду со спиртозавода в Белове. Маня не раз видела, как проезжала мать по Воротову в санях, груженных бидонами, а рядом с санями шли воротовские бабы, и тетка Агаша что-то оживленно и громко им рассказывала.
   Зашла как-то вечером и Валюшка. Маня и обрадовалась, и смутилась: они со старухой парили отруби, и по избе плыл кислый густой пар.
   – Зазналась ты что-то! – с обидой сказала Валюшка. – Сколько у нас в Лугове не была! А на курсы-то, что ж, и не думаешь?
   – Когда мне?
   – Занятая ты стала! – усмехнулась Валюшка. Но, посмотрев пристально в лицо Мани, вдруг осеклась. – Ты не обижайся на меня, Манявочка. С дури я тебе тогда советы подавала. Разве я знала, что нескладно так выйдет?
   Обе помолчали. Потом Валюшка застенчиво сообщила:
   – А я, Мань, за Мишку-шофера замуж выхожу…
   Под Новый год Маня с Алексеем ходили в Лугово к Валюшке на свадьбу. Свадьба была небогатая, не то что Манина, когда Алексей одного вина купил два ящика. И платья у невесты не было такого, как тогда у Мани, которой Алексей подарил отрез на полтысячи.
   Валюшка сидела в светлом штапельном платьице и прятала под стол ноги в стареньких туфлях. Мане она успела шепнуть:
   – Миша в техникум учиться хочет поехать. Мы уж решили зря не тратиться. Да и отцу помогнуть надо: строиться думают.
   Но на свадьбе было очень весело. Маня хорошо помнила, что у них так не было.
   Еще собираясь на свадьбу, Маня думала: что же подарить невесте? Знала, что Алексей и на дорогой подарок денег не пожалеет, лишь бы удивить людей. Но обращаться к нему не хотела. Решила подарить что-нибудь из своего, еще из дому привезенного. Достала розовый шарфик, который когда-то давала Валюшке надеть на свою же свадьбу. Правда, не новый он, пятно на нем какое-то…
   – Спасибо, подружка! – поблагодарила невеста и убрала шарфик поскорее. Неужели знала, что на нем пятно?
   Это самое пятно жгло и стыдило Маню, не давало весь вечер думать ни о чем другом. Против воли она улыбалась, но ни есть, ни пить почти не могла.
   Был у Валюшки на свадьбе и Егор Павлович. Когда стали танцевать, первой пригласил Валюшку, потом подошел и к Мане.
   – Ну, как со здоровьем? – спросил он весело. – Обошлось без ВТЭКа? Польку умеете танцевать?
   Алексей на свадьбе вел себя сдержанно, пил мало, разговаривал только с пожилыми. Когда Маня, смущенная и порозовевшая после польки, снова села рядом с ним, он погладил ее по плечу, сказал, наклоняясь к уху соседа:
   – Подходящая жена-то у меня? Стараюсь одевать, обувать как положено, чтобы на человека была похожа. Если бы, конечно, посвободнее у нас с этим делом было… нипочем бы ее в совхоз работать не посылал. А то ведь, чуть чего, участок отберут, корму, топки не дадут, ну и заскучаешь тогда на одной зарплате…
   Короткая радость Мани разом заглохла: «А я, дура, думала, любит! Старалась поначалу, картошки его проклятые копала, на себе таскала… Хоть бы уж молчал, перед людьми не срамился!»
   Но Алексей спокойно продолжал:
   – На зарплату туфель на шпилях не купишь, на простые тапки не всегда останется. Корм дорогой, топку слева бери… А между прочим, не знаете ли, кому бы в Лугове велосипед пристроить? Он хороший совсем, но мечтаем к весне мотоцикл приобрести.
   Мане было не по себе. Заторопила Алексея уходить. Прощаясь, сказала жениху и невесте, не глядя им в лицо:
   – Приходите к нам-то… Телевизор поглядите.
   И знала заранее: не придут.
 //-- 8 --// 
   Зима уже была на изломе, но холода не отпускали. Из-за снежных заносов не ходили машины из Белова, и Алексей теперь не всегда ночевал дома.
   Как-то в одну из суббот, вечером, ждали Алексея, но его все не было, и Маня, замерзнув, легла. Когда согрелась, задремала.
   – Ты чего же спишь? – зашептала над ней тетка Анна, шаря в темноте. – А ведь Леши-то нету… Случилось, может, что?
   – А что ему сделается? – сонно отозвалась Маня. – Цел будет. Небось опять в Белове заночевал.
   И засыпая, подумала: тетка, та беспокоится – родной он ей. А мне – нет, и слава богу!
   То, что Маня не любит Алексея, не укрылось от старухи. Один раз она даже решилась сказать:
   – Ты бы с ним поласковее как… Глядишь, и поворотила бы его по-своему. Он ведь тоже не всегда такой-то был. Это та ведьма, царство ей небесное, совсем его обратала. Я его маленького помню: прибегет, бывало, седенький, щербатенький такой, сует гостинца: на, тетя Нюра, съешь! Надо как-то, матушка, а то ведь и до беды недалеко…
   Мане хотелось сказать старухе, что пробовала она и лаской… Один раз, в первые месяцы после замужества, до полночи не спали они с Алексеем, все разговаривали, как жить так, чтобы всем было хорошо: со старухиных плечей побольше дела снять, скотины на зиму не пускать. Старухе, ребенку одежу справить, чтобы было в чем выйти морозцем подышать… Алексей соглашался, и Мане показалось, что она ухватилась за краешек счастья. Но утром он заорал на тетку Анну, не погладил ребенка, когда Маня поднесла его.
   – Тебе, Марусь, хороший гостинец будет, – уходя, пообещал он, словно этим гостинцем хотел заплатить за вчерашнее внимание и непривычную для него ласку. А об остальном обо всем тут же забыл.
   Маня не сказала теперь об этом тетке Анне. Не сказала потому, что и самой стыдно было вспомнить, как поверила и первую свою живую ласку отдала за обман.
   Теперь Алексей, отправляясь в Белов, сам брал с собой то мешок картошки, то ящик сала, то плетушку яиц. Маню больше на базар не посылал: нашел нужного человека, тот сбывал. Возвращаясь, Алексей привозил Мане шелковые косынки, безразмерные чулки, кофточки, через которые все тело видно.
   – А Тонино что ж, так и не будешь носить? – спросил он однажды.
   – Давно сказала, не буду, – упрямо ответила Маня.
   – Куда ж его?
   – Я тебе говорила куда. Тете Нюре отдай, с нее скоро последнее свалится.
   Алексей на минуту задумался.
   – И так хороша будет, – сказал он угрюмо. – Не по театрам ей ходить.
   В те нечастые дни, когда Алексей бывал дома, Маня чувствовала себя особенно стесненно: он ревновал ее и к старухе, и к ребенку.
   – Что ты ее с рук не спускаешь да лижешь? – раздраженно спрашивал он, видя девочку на руках у Мани.
   – Пол-то холодный. Не тебя же, дядю такого, на ручки взять…
   – Какое уж на ручки! Хоть бы слово какое для меня нашла. От Антонины, бывало, ласкового слова не видел, так та хоть хозяйка была, носом не крутила.
   Когда тетка Анна слышала такие разговоры, у нее руки начинали трястись, она забивалась куда-нибудь подальше в угол.
   В одну из ночей, когда Алексей был дома, в кухне долго и жалобно плакала Люська, а старуха горестно бормотала: «И что мне с тобой делать, ума решилась… Руки отсыхают…»
   – Куда это ты? – спросил Алексей, когда Маня хотела подняться.
   – А ты не слышишь? Плачет все время. Наверное, захворала.
   – А ты что, доктор? Без тебя обойдется.
   Маня с каким-то ожесточением отбросила его руку, и он обиженно замолчал.
   После долгих уговоров девочка уснула. Маня, сунув босые ноги в валенки, носила ее по избе. Потом легла вместе с ребенком и теткой Анной на остывшей печи и долго не могла заснуть, чувствуя, как хватается Люська шершавыми маленькими пальцами ей за щеки, толкает то в грудь, то в живот короткой кривой ногой.
   Алексей уехал, а вскоре после этого холодным и темным вечером у тереховского двора зафырчала машина: приехала сестра покойной Алексеевой жены. С Маней она обошлась холодно, разговаривала больше с теткой Анной. Маня растерялась, не знала, как держать себя за столом: за хозяйку или предоставить это тетке Анне.
   – Я так полагаю, что вам ребенок не нужен, – вдруг сказала гостья. – Вы еще молодая, свои будут. А Люську я заберу, я с Алексеем согласовала.
   Маня вздрогнула, прижала ладонь ко рту, словно боясь, что вскрикнет. И тут обе услышали, как зарыдала тетка Анна. Маня вскочила, схватила девочку, убежала в горницу и заперла дверь на крючок.
   Минут через десять тетка Анна постучалась к ней.
   – Не плачь, касатка, – глухим от печали голосом сказала она. – Надо отдать. Навряд ли с Лешей у вас жизнь будет, а ведь какая вторая мачеха попадется… А это все ж родная тетка, своя кровь. Не плачь, родимая!
   Девочку увезли. Маня не спала по ночам и слышала, как плачет на печи старуха. Глаза у тетки Анны стали совсем маленькими, красными.
   Не дождавшись Алексея, она сказала Мане:
   – Знаешь, девушка, я пойду. Я вам теперь ненужная, управитесь и сами. Чего ж Лешке лишний рот кормить! Пойду к свахе в Слезкино, там ребята маленькие.
   И попросила Маню:
   – Дай ты мне, за-ради бога, обувку какую-нибудь старенькую после Тоньки. Авось уж Лешка не обедняет.
   Когда тетка Анна вышла с узелком за калитку и остановилась, словно ослепленная ярким мартовским солнцем, постояла, приложив маленькую черную ладонь к глазам, у Мани все как будто оборвалось внутри. Она кинулась в избу, к сундучку, где лежали ее собственные, из дому привезенные вещи, схватила что попало: чулки, платки… и бросилась за теткой Анной.
   Они шли вместе до реки, и обе плакали, но так, чтобы не заметно было никому: молча, не вытирая слез.
   Снег начал сходить, обсохли крыши, почернели улицы. На дороге разбухшие черные колеи налились снеговой водой.
   Тетка Агаша в последний раз на санях возвращалась из Белова со своими бидонами, в которых плескалась густая барда. У въезда в Воротово лошадь стала: под передок саней набуровило грязного талого снега, полозья врезались в снежное месиво.
   В набухших сыростью больших валенках, покрытая старой клетчатой шалью, тетка Агаша, высокая и негнущаяся на пронзительном, холодном ветру, стояла около саней с кнутиком в здоровой руке и ждала, когда придет машина, чтобы перегрузить бидоны. Воротовские бабы обступили ее и наперебой звали в избу погреться. Но тетка Агаша не шла.
   В это время по улице с тяжелым чемоданом в руках возвращался домой Алексей.
   – Здравствуй, мамаша! – приветливо сказал он, остановившись против тетки Агаши. – Авария? Вы бы к нам зашли, пока что…
   Тетка Агаша смерила зятя с ног до головы чужим взглядом.
   – Нет, милок! Еще не при коммунизме живем, чтобы посередь дороги общее добро кидать. Найдутся охотники, что и унесут… Всякие люди тут у вас есть.
   – Какие еще люди? – не понял Алексей. – К нам пойдем, у Маруси небось самовар…
   Но тетка Агаша вдруг закричала громко, чуть ли не на все Воротово:
   – Нет уж! Не дождетесь! И ко мне не ходите! И когда помру, чтобы вы у моих холодных ног не стояли!
   Сбежался народ, но тетка Агаша продолжала кричать:
   – Как ты всем в глаза-то глядишь? Родное дитя спихнул, старуху выжил! Весь район ведь знает! Взял девку-дуру, думал барахлом задарить, холопку себе сделать! А я ее к тому воспитывала? Сама калека, отец на войне голову сложил. А за что?! Чтобы она тут кулаку прислуживала?
   Алексей, растерявшись, моргал, не трогаясь с места. Потом, овладев собой, повернулся и пошел прочь.
   Маня все это слышала. Когда поднялся на улице шум, она вышла за калитку. Прислонилась к косяку ворот и не пошевелилась, когда прошел мимо нее Алексей. Слышала только, как бабы уговаривали тетку Агашу:
   – Будет тебе, будет! Мало ли что бывает!..
   Когда Маня вернулась в дом, Алексей как ни в чем не бывало крутил ручки у телевизора.
   – Что ее, бешеные собаки, что ли, кусали? – спросил он не столько оскорбленно, сколько досадливо. – Чего это она разоралась?
   Маня почувствовала, что у нее перехватывает дыхание.
   – Объяснить тебе? Не понял?! – Голоса у Мани не хватало. – Ты вот, когда меня замуж упрашивал, говорил: только бы согласие, только бы согласие… А согласия между нами не будет, никогда не будет! Да тебе оно и ни к чему… Зачем ты Люську отдал? – И Маня зарыдала так горько, что Алексей даже испугался.
 //-- 9 --// 
   Пошли первые весенние дожди, согнало снег. От Воротова до Лугова – ни конному, ни пешему. По буграм зеленая травка, а на дороге – черный неподсыхающий кисель. У кого резиновые сапоги, за хлебом, за мукой ходят в обход, лугами, по зыбкой тропке, выдавливая из земли черную холодную воду. Но тепло просто по-летнему!
   Ранняя заря краснит небо, встает над Луговом. Чуть прихваченные ночным инеем, начинают мокреть крыши, и от них поднимается влажный парок. Поля за выгоном черные, бархатные; над ними колышется и тает бледный туман, разрезанный солнечным лучом.
   Пахать этой весной начали рано. Маня как убитая спала под родной крышей в Лугове и не слышала, как всю ночь гудят за выгоном трактора, а когда утром шла на работу, перед глазами лежала вздыбленная черная пашня с остатками не перепревшей за зиму соломы.
   – Маняша, сапоги обувай: нынче семена с хранилища возить будем, а там топко.
   Валюшка уж второй месяц ходила в бригадирах. Завела себе кожаную сумку с ремешком через плечо, синий блокнот и ручку-самописку.
   – Ну ты, писарь! Гляди, лишнего не записывай, сотку за гектар не выдавай! – подковырнула тетка Агаша.
   – Вы скажете! Не такой теперь отрезок времени, – солидно отозвалась Валюшка.
   Когда в совхозе сажали картошку, луга уже все были зеленые-зеленые; по канавам в холодной мокрой траве голубели незабудки, желтым цветом цвели упругие бубенчики.
   Вечером по старой привычке Маня с Валюшкой шли домой вместе.
   – Слыхала, Алексей Терехов дом-то свой продает, уезжать из Воротова хочет.
   – Ну и скатертью дорога.
   – Наши бабы говорили, тебе половина за дом полагается: ведь вы еще не разведенные…
   Маня пристально поглядела подруге в глаза:
   – Бригадиром тебя поставили, а ума у тебя…
   Когда возили семенную картошку на дальний участок, проезжали на машине через Слезкино. По обеим сторонам улицы белели свежим тесом и дранкой новые трехоконные дома.
   У одного из них под курчавой березкой сидела тетка Анна с годовалым ребенком на руках. Ребенок тянулся к траве, а тетка Анна, казалось, спала. Рот у нее был полуоткрыт, черный платок сполз с седой маленькой головы.
   Маня слезла с машины, подошла к тетке Анне, узнала ту же самую ветхую кофтенку, в которой ушла старуха из Воротова в то памятное солнечное мартовское утро, тот же затертый, страшный фартук. Когда тетка Анна, очнувшись, открыла глаза, Маня не увидела уже прежних добрых, маленьких ее зрачков. Глаза были как будто пустые.
   Мане хотелось о многом спросить. Но громко заревел ребенок, а потом из окна кто-то сердито крикнул:
   – Тетя Нюра! Чего ты там сидишь, раскрылилась? Поросенок в сенцах махотки столкнул!
   Маня вздрогнула, словно ее хлестнули. Таким ударом, от которого не столько больно, сколько стыдно. С полминуты она стояла молча. Уже ставший далеким воспоминанием холодный каменный дом в Воротове с неприбранным шестком, с чугунами, полными нечищенной вареной картошки, с махотками закисающего молока – все теперь вспомнилось особенно отчетливо и страшно.
   И в Мане проснулась кровь матери. Она выхватила из рук старухи ревущего тяжелого ребенка и бегом понесла его в дом.
   – На, держи! – Она посадила на пол перед недоумевающей молодой бабой переставшего вдруг кричать мальчишку. – Вы не из тереховской породы, случайно? Стены-то у вас деревянные, а видно, не хуже тех, каменных! Помоложе себе свинопасок ищите!
   Минут через десять порожняя машина мчалась назад, в Лугово. В кабине рядом с улыбающимся шофером сидела чуть живая от страха и нежданной радости тетка Анна.
   Встречный ветер рвал на Мане платок и заставлял хмуриться, хотя хотелось улыбаться. Крепко держась за стенку кабинки, Маня глядела туда, где за влажным черным полем уже показывалось Лугово.


   Вид с балкона

 //-- 1 --// 
   Орест Иванович стал отцом более чем четверть века назад. И обстоятельства, которые предшествовали рождению его первого и единственного сына, не были особенно радостными, такими, о которых хотелось бы помнить всю жизнь.
   Он был уроженцем города Плавска, в Москву попал после службы в Красной армии, и родни у него в столице не было никакой. В Плавск, этот маленький, тогда ничем не примечательный городок, он вернуться не захотел. Зацепившись кое-как в Москве, нашел койку в пригороде, между Немчиновкой и Баковкой. Прописали его здесь временно, жилье было полузимнее, холодное, в двух километрах от станции. Дома в ту пору освещались здесь только керосином, осенью возле станции и на дачных просеках было темным-темно и до жути грязно. Отсюда Орест Иванович ездил ежедневно паровым поездом и трамваем от Брестского вокзала на Красную Пресню, где работал техником-нормировщиком на сахарном заводе, получал что-то рублей триста, из них сотню отдавал за койку с хозяйским матрасом, одеялом и подушкой.
   Он в те тридцатые предвоенные годы был кудрявым, симпатичным, по-провинциальному застенчивым молодым человеком. Экипироваться по-столичному, купить хорошее пальто, костюм – все это тогда было ему не под силу, хотя он и не пил, и даже не курил. Ходил Орест Иванович в сапогах и армейских галифе, оставшихся после службы на действительной. Летом он носил белый чистенький апашик, зимой – сатиновую косоворотку под грубошерстным жарким пиджачком.
   Но в этом скромном наряде он приглянулся молоденькой, бойкой и очень смазливой Люсе, которая работала помощником повара в заводской столовой. И по сей день у Ореста Ивановича была где-то запрятана ее фотография тех лет: Люся в белом колпачке льет что-то в большой котел, а сама смотрит в объектив круглыми, крайне беспечными глазами, готовая вот-вот расхохотаться.
   Нельзя сказать, чтобы уж очень хороша собой была эта Люся. Но того, что наводит на грешные мысли, было в ней предостаточно. Познакомившись с Орестом Ивановичем, она поначалу попробовала напустить туману, сообщила, что переписывается с одним моряком-подводником с Черноморского флота, который по отбытии срока службы возьмет ее замуж. Люся даже показала какую-то фотографию моряка в бескозырке, смахивающую больше на цветную открытку, купленную где-нибудь в киоске. Но, рассказывая о моряке, сама липла и липла к Оресту Ивановичу.
   Он был совсем не прочь жениться, но Люси побаивался. Ему мерещилась милая девушка из хорошего семейного дома, с укладом и уютом, которого ему все годы молодости так не хватало. Люся же сама была человеком без роду и племени, и, кроме постоянной московской прописки, никакого «приданого» у нее не имелось. Жила она в комнате с двумя подружками, тоже мечтающими о замужестве. Тут, правда, в отличие от того места, где временно квартировал Орест Иванович, был и электрический свет, и трамвай проходил почти под самыми окнами. Но это все-таки был не тот случай, когда следовало поступать очертя голову. И Орест Иванович с «предложением» не спешил.
   Но Люся его из своих рук выпускать не хотела. Всю весну сорокового года они встречались: сначала ходили в Краснопресненский парк культуры и отдыха и, когда совсем потеплело, поехали подальше в лес, за Голицыно. С наступлением осени Орест Иванович уже допускал мысль, что стоит, пожалуй, ценой потери свободы прописаться наконец в Москве на постоянное жительство. Кончились бы ежегодные мытарства по паспортным столам и кабинетам начальников милиции. Правда, он плохо представлял себе жизнь в компании Люсиных подружек, но сама она заявила бесстрашно:
   – Это их не касается. Я тебя не на их койку, а на свою приведу.
   Но Орест Иванович все-таки не дал «привести себя на койку». Как только они с Люсей расписались и он получил права московского гражданства, он нашел крошечную комнатушку около Новинской тюрьмы. Регистрации брака предшествовала еще и заминка с Люсиным паспортом: она его потеряла еще в прошлом году, но, не желая платить сто рублей штрафа, так и не заявила о потере. В отличие от Ореста Ивановича, которого подобные вещи всегда пугали, Люся на все формальности поплевывала, словно не в столице жила, а в глухой тайге, где никто никакого паспорта не спросит.
   Свадьба была самая скромная из-за недостатка места, но Люся и тут сумела наплясаться до изнеможения и утром опоздала на работу. Это могло обойтись ей в полгода принудительных работ, поскольку уже был обнародован Указ от 26 июня 1940 года, но заведующая столовой это дело покрыла, пожалев невесту. С тех пор Орест Иванович, хотя ему нужно было подниматься только в семь, вставал в пять и будил Люсю, которая, не боясь никаких указов, спала как сурок.
   Их сын, которого они назвали Игорем, родился зимой сорок первого. Люся по беспечности прозевала срок декретного отпуска и родила его почти что у плиты. Хорошего приданого для своего первенца они с Орестом Ивановичем, понятно, купить не могли, набрали так, кое-что. Но ребята и девчата сложились и подарили им комплект пеленок и распашонок, а завком пошел навстречу и выделил какое-то прибежище рядом с территорией завода, где густо носилась сахарная пыль.
   Сейчас Орест Иванович не смог бы точно вспомнить, каков был размер полученного жилища, на чем они там сидели, спали, из какой посуды ели. Но он отчетливо помнил, что это было счастье. Он впервые ощутил себя совершенно полноправным человеком. Попробовала бы Люся, живя на частной квартире, вовремя не платить за свет, пренебрегать уборкой общих мест, всюду разбрасывать пеленки и соски, как она это могла делать сейчас, живя уже в собственной комнате. Орест Иванович не испытывал особой нежности к новорожденному сыну, но и за него был тоже рад: ребенок был горластый, беспокойный, весь в мать, но в собственной комнате это уже было полбеды – соседей Люся в любую минуту могла послать к чертовой бабушке.
   Орест Иванович очень скоро понял, что Люся не из самых самоотверженных матерей. Всю себя без остатка отдавать ребенку она никак не хотела, как будто предвидела, что это не последнее дитя в ее жизни. С первых же недель она обнаружила явное стремление спихнуть Игоря в ясли и бежать в свою столовую, к котлу с лапшой. И так как ее зарплата и тот бидончик супу, который она каждый вечер приносила из столовой, были очень существенны в их жизни, то Орест Иванович возражать не стал. Тем более когда увидел, что Игорь в яслях находится в гораздо лучших условиях, чем дома, где ему даже кроватки негде было поставить и где он спал на обеденном столе, пригороженный чем попало.
   – Ты хоть руки-то помой, – сказал он однажды Люсе, когда та прибежала с работы и прямо взялась за сына-пеленашку.
   – Отстань, я вчера в душе была. Заразная я, что ли? Нас ведь проверяют.
   Орест Иванович, несмотря на свою неустроенную сиротскую судьбу, был брезглив. Как ни нужен был приносимый Люсей из столовой суп и гарнир от вторых блюд, ел он их как бы через силу, и его посещала неприятная мысль, не доедает ли он за другими. Не нравилось ему и то, что его жену «проверяют». За четырнадцать месяцев их совместной жизни Люся стала почти красивой, брак и ребенок пошли ей явно на пользу и девичьей живости в ней не истребили. Она порой нравилась даже собственному мужу, но того, что люди называют «совет да любовь», между ними не было. Зато у Ореста Ивановича была прописка, даже собственная площадь, что-то около двенадцати квадратных метров, за которые нужно было платить всего по тем деньгам рубля три, что ли… В общем, стоимость хорошего обеда. Был и сын, к которому Орест Иванович надеялся привыкнуть и со временем полюбить.
   Двадцать четвертого июня сорок первого года, когда Ореста Ивановича вызвали в военкомат, сын его был в яслях, жена на работе. Он помнил, что Люся очень побледнела, когда он к ней забежал, хотя перед этим лицо у нее от кухонного жара было как свекла. Она бросила большую шумовку и очень непритворно заплакала, даже кинулась к нему на шею.
   В звании техника-интенданта второго ранга Орест Иванович был прикомандирован к эвакогоспиталю, который переправлялся из Москвы под Рязань. В начале октября, сопровождая оттуда партию солдат в батальон для выздоравливающих, Орест Иванович смог побывать набегом у себя дома, на Красной Пресне.
   Уже с августа он не знал, что там делается: как Люся, как ребенок? Она на три письма ему не ответила, но он понимал, что она растрепа, забывчивая, несерьезная, и все готов был ей простить. Сейчас ему казалось, что он едет к любимой жене, к любимому сыну. Перед Орестом Ивановичем стояла задача: увезти Люсю и мальчика вместе с собой. Он не был уверен, что долго еще задержится при эвакогоспитале, который должен был в скором времени проследовать в глубокий тыл. Но надеялся, что Люся с ребенком смогут уехать туда же.
   Заботы его оказались напрасными: от соседей он узнал, что Люся примерно во второй половине сентября пустила себе в комнату на постой какого-то командированного, а недели через две вместе с ним, прихватив и восьмимесячного Игоря, отбыла в неизвестном направлении.
   – Мы заходим, а у нее на постели посторонний человек спит, – сообщил старичок сосед. – Я еще документы у него проверил. Брось ты ее, Орест, к черту! Ищи сына!
   Когда возмущение и обида немножко схлынули, Орест Иванович рассудил, что от Люси этого можно было ждать: ей все хотелось жизни веселой, любви горячей, чтобы муж и побил, зато потом как следует «пожалел». Ясно, что вскорости тот, командированный, ее бросит, но тогда он ей, видимо, не на шутку приглянулся. Орест Иванович вспомнил, что сам-то он был холоден с Люсей, и в состоянии крайней, скверной тоски махнул рукой.
   В свой эвакогоспиталь Орест Иванович не вернулся. Пробился к военному коменданту и выпросил отправку на фронт. Только теперь, в трагической суматохе октября и ноября, пережив эту гадкую, нелепую измену, он возмужал. Он вдруг почувствовал, что из его жизни вместе с Люсей ушло что-то, прежде так тяготившее его, вызывавшее порой даже брезгливость, от которой он очень страдал. К сыну он не успел еще привыкнуть настолько, чтобы переживать сейчас жестокую боль, хотя всю дорогу от Рязани до Москвы он думал только о нем и о Люсе. Сейчас ему жаль было тех темных октябрьских ночей, когда он не мог уснуть, тоскуя по семье, по Люсе во всяком случае…
   Через несколько дней Орест Иванович был на передовой. Теперь он не был озабочен ничем, кроме того, чтобы как можно мужественнее, бесстрашнее выполнить свой воинский долг. Теперь он был лейтенант как лейтенант, отличавшийся от других только тем, что не заводил себе фронтовой подруги, не переписывался с незнакомыми девушками в надежде на будущую встречу. Тем более не ждал он писем и от той, на которой числился женатым.
   Временами, особенно когда он наблюдал горе других солдат и офицеров, потерявших из виду свои семьи, начинала и Ореста Ивановича грызть мысль о сыне. Но фронтовой мир оказался тесен: нашлись люди, которые знали о судьбе его бывшей супруги. Люся обосновалась в Кирове и там родила дочку от того самого тыловика, который умыкнул ее из Москвы и который сам уже давно был на фронте, так что Люся теперь перебивалась одна с двумя детьми. Орест Иванович, скрепя душу, переслал ей свой аттестат, но этим его заботы и ограничились.
   После серьезного ранения уже в конце сорок третьего года Орест Иванович опять побывал в Москве и от соседей узнал, что из Кирова Люся перекочевала с детьми в город Любим Ярославской области, где у нее была какая-то родня. Отец ее маленькой девочки, по имеющимся сведениям, погиб на Курской дуге, так что на него ей рассчитывать совсем уж не приходилось. Но во всех передрягах бывшая супруга Ореста Ивановича не потеряла присутствия духа, и, хотя сейчас возле нее и было двое сопляков, она как будто бы неплохо устроилась и даже не теряла надежд на новое замужество.
   Встреча их произошла только в сорок седьмом. Орест Иванович уже демобилизовался, успел кончить два курса вечернего отделения Института имени Плеханова и работал плановиком в одном из учреждений в системе Министерства коммунального хозяйства.
   И тут явилась Люся, приехала в Москву, чтобы оформить развод. Орест Иванович увидел своего шестилетнего сына. И не только его, но и четырехлетнюю девочку, которую мать неизвестно зачем притащила с собой.
   Свою бывшую супругу Орест Иванович еле узнал. Перед ним стояла крепкая, круглая, закалившаяся в невзгодах молодая баба, которая, казалось, не испытывала никаких угрызений совести. Она закурила прямо Оресту Ивановичу в лицо и стала весело рассказывать какие-то совершенно ему неинтересные подробности своей бурной биографии. Стоящая рядом маленькая девочка была не его дочерью, но Орест Иванович не без страха заметил, что девочка эта очень похожа на Игоря, отчего невольно рождалось чувство, что и Игорь, может быть, тоже не его сын.
   Оба ребенка воспитывались по-спартански; Люся ими почти не занималась: не одевала, не умывала, дети все делали сами. Они предпочитали сидеть не на стульях или на диване, а все время возились на полу, охотнее всего под столом. Есть не требовали, но если видели что-нибудь съестное, то немедленно, не спрашивая разрешения, хватали сами. А Люся на это не обращала внимания, много курила, много и громко разговаривала. Голоса ее Орест Иванович тоже почти не узнавал, тем более что в нем временами звучали какие-то драматические ноты: горя, видимо, она все-таки хлебнула, да и в будущем вряд ли могла рассчитывать на совсем гладкую жизнь.
   Поскольку у Ореста Ивановича была теперь довольно большая комната в районе Тишинского рынка, которую он получил, вернувшись с фронта с тремя ранениями и двумя орденами, он не мог не приютить у себя Люсю с детьми, хотя все в нем протестовало против этого: ведь Люся не просто погостить приехала, а получить развод в связи с тем, что у нее намечался новый брак. О подробностях она умалчивала, да и Орест Иванович ими не интересовался. Единственное, что его кололо, – судьба сына. Но это было не теплое родительское чувство; скорее это была боязнь нарушить долг и запятнать совесть. Да и шестилетний Игорь не только не обнаруживал никаких симпатий к отцу, а наоборот, почему-то боялся его, жался в сторону и не отвечал на вопросы. Люсе сейчас невыгодно было, чтобы Игорь разгадал в Оресте Ивановиче своего родителя, раз у нее возникал новый муж… И все-таки улыбнись ему мальчик хоть раза два, что-то в Оресте Ивановиче растопилось бы. А сейчас он был готов тут же, немедленно, выложить деньги за развод, только бы поскорее Люся уехала и увезла детей. Это были, пожалуй, самые тяжелые дни и недели в его судьбе, тяжелее тех дней и недель, когда он лежал в госпитале под угрозой ампутации ступни.
   Задавать Люсе вопрос, почему она с ним так подло поступила, Орест Иванович уже не считал нужным: и слава богу, что она так поступила, а то сейчас эта крепкая короткошеяя баба с накрашенными губами была бы его женой.
   Кто разводился в те годы, тот помнит… Правда, Орест Иванович чувствовал, что женщина-судья, переводившая взгляд с него на Люсю, а с Люси опять на него, понимает прекрасно, кто прав, кто виноват. Тем не менее Оресту Ивановичу присуждены были алименты на содержание сына впредь до его совершеннолетия, и, кроме того, его обязали выплатить их за все послевоенные годы. Ладно, что у Люси хоть хватило совести заявить, что на девочку она алиментов не требует, что та от «другого», хотя по закону она вполне могла бы содрать их с Ореста Ивановича.
   Длилось все это около трех недель. Орест Иванович совсем не мог спать в своей собственной комнате. И днем у него все валилось из рук. А Люся совмещала бракоразводный процесс с беготней по барахолкам. Что же можно было сказать, когда дети ее действительно были раздеты? Орест Иванович дал ей кое-что из вещей, привезенных из Германии. Люся все это очень выгодно пустила в оборот: одно – продала, другое – обменяла, приоделась сама и одела детей. Наблюдая все это, Орест Иванович пришел к выводу, что эта женщина ни при каких обстоятельствах не пропадет.
   То, что она вела себя в его комнате так, будто приехала в гости к родственнику, а не к брошенному ею же мужу, с одной стороны, как бы облегчало положение, а с другой – делало его совершенно безобразным. Утром Орест Иванович видел ее плохо простиранное белье, кинутое куда попало вперемежку с детским, тоже очень грязным. Слышал, как она зевает и как бранит детей, если они долго не спят, ни на минуту не задумываясь о том, что можно бы вести себя здесь потише и не каждую секунду напоминать о своем существовании. Под конец Орест Иванович почувствовал, что нервы его сдают.
   Когда все было кончено, он проводил Люсю с детьми на вокзал. Игорь по-прежнему держался отчужденно, и Оресту Ивановичу пришла в голову эгоистическая мысль, что это к лучшему: гораздо больше было бы переживаний, если бы сын потянулся к нему.
   Только в самую последнюю минуту ему показалось, скорее померещилось, что Игорь поглядел на него очень пристально, будто вдруг узнал в нем родного папу, от которого его сейчас увезут и которого он больше не увидит. Может быть, тут сыграли роль две порции мороженого, которые Орест Иванович на вокзале купил детям. Он растерялся, не зная, что еще сделать и что сказать.
   – Ну прощай, Игорь, – поспешно, но как можно ласковее произнес Орест Иванович и нагнулся, чтобы поцеловать сына.
   Потом он погладил по голове ни в чем не виноватую, хотя и абсолютно чужую девочку и сделал так, чтобы в посадочной суматохе не подать руки Люсе. Но и ей было не до рукопожатий: она уже воевала с кем-то из пассажиров за место на нижней полке, пристраивала туда вещи и ребят. Только когда поезд тронулся, она спохватилась и махнула рукой Оресту Ивановичу в окошко. А он постоял, пока не проскочил мимо него последний, до отказа набитый людьми вагон, и поздравил себя с тем, что все-таки легко отделался.
   Ночью он проснулся: ему померещилось, что он опять в своей комнате не один, что где-то совсем рядом Люся, в коротком нечистом халате, курит в потемках папиросу и насморочно сопят дети. Орест Иванович встал и настежь открыл окно.
 //-- 2 --// 
   Казалось бы, под прошлым была поставлена точка.
   Но минуло что-то около двух лет, и Орест Иванович вдруг получил от Люси какое-то лживое, истерическое письмо. Она писала, что Игорь не дает ей никакого покоя, все время просится к своему настоящему папе. Писала, что Орест Иванович произвел на мальчика очень хорошее впечатление, поэтому теперь между Игорем и отчимом, новым Люсиным мужем, постоянно происходят неприятности, отчего ее сердце просто обливается кровью…
   По письму этому можно было подумать, что Игорю не восемь, а по крайней мере восемнадцать лет: тут и «хорошее впечатление», которое якобы произвел на него Орест Иванович, и «неприятности» между ним и каким-то там типом… Орест Иванович вспомнил полное равнодушие к себе маленького сына и понял, что Люся все врет. Что-то изменилось в ее семейной жизни, в результате чего Игорь оказался лишним, и мать хочет от него избавиться. Письмо было неряшливо и неграмотно написано, оно невольно напомнило Оресту Ивановичу грязные Люсины платья и рубашки, которые она, приехав в Москву разводиться, разбрасывала по его комнате.
   Теперь уж он ничего не написал ей в ответ, хотя некоторое время его и мучила мысль, что мальчишку, который все-таки был его сыном, где-то там обижают, может быть, даже и бьют. Ему казалось, что Люся способна и на это, а уж тем более он ничего не знал о ее новом муже. Одновременно Орест Иванович догадался, что ведь как раз к этому времени он погасил свою алиментную задолженность за все послевоенные годы и что теперь те триста рублей в месяц, которые с него впредь будут удерживать, Люсю, наверное, уже не устраивают. От мысли этой ему стало просто тошно, и он так и не смог себя заставить хоть что-нибудь ответить ей.
   Но Люся и без зова явилась в один прекрасный день и привезла Игоря. Орест Иванович вернулся со службы и увидел их обоих, сидящих перед его дверью на лестнице. Когда он подошел ближе, Игорь почтительно встал: конечно, его научила мать.
   – Здравствуй, папа, – сказал он громко, но тоже заученно.
   Слово «папа», произнесенное даже с неживой интонацией, произвело впечатление на Ореста Ивановича. Сердце подало ему какой-то сигнал.
   – Здравствуй, Игорь, – сказал он сыну, но ни слова не сказал Люсе.
   Зато она тут же, на лестнице, сообщила:
   – Извел меня. Даже ночью плачет. Соседи думают, что мы его бьем.
   Орест Иванович ошеломленно посмотрел на глазастого, худого, плохо одетого мальчишку. И заметил, как при словах матери тот опустил голову, весь съежился, словно хотел в какую-нибудь щель забиться. Что же это с ним? Ночью плачет… Может быть, мать просто врет, а ему сейчас стыдно за нее, поэтому он и ежится?
   – Ну ладно, идем, – сказал Орест Иванович сыну и даже взял его за руку.
   Люся подхватила свои пожитки и тоже проследовала за ними в квартиру.
   – Двести рублей в кассе взаимопомощи взяла, – сообщила она. – А то на какие деньги я бы его привезла?
   Она жаловалась на отсутствие денег, но уже на следующее утро побежала за какими-то покупками. Орест Иванович в первый раз остался один на один с сыном.
   – Правда, что ты ко мне хочешь?
   – Да.
   – Будешь слушаться меня?
   – Ага…
   Орест Иванович все еще никак не мог отделаться от мысли, что все это подстроено. Но он понимал, что уж если его бывшая супруга что-то затеяла, то она ни перед чем не остановится. Неприятностей ему не хотелось: он, несмотря на исполнительный лист, по которому с него взыскивали алименты, был у себя на службе на очень хорошем счету.
   Надо было приступать к исполнению родительских обязанностей. Орест Иванович покосился на узел, в котором Люся привезла кое-что из детской одежды. Но решил ни при каких обстоятельствах им не воспользоваться, даже не разворачивать.
   – Бери шапку, пойдем, – сказал он Игорю.
   В Краснопресненском универмаге Орест Иванович купил сыну серую школьную форму, но так как лето только начиналось, то еще бумажные брюки и две клетчатые ковбойки.
   – Длинно, наверное, будет… Ничего, вырастешь.
   На обратном пути Оресту Ивановичу показалось, что Игорь заглянул ему в глаза, словно хотел убедиться: раз ты мне все это купил, значит, ты меня оставишь? Теперь уж вроде не было сомнения, что он никак не желал ехать с матерью обратно в Любим.
   Когда шли мимо зоопарка, Игорь увидел плавающих птиц и рискнул прильнуть к решетке. Но Орест Иванович подумал, что вряд ли стоит начинать с развлечений.
   – Пойдем, пойдем, – не строго, но решительно сказал он сыну.
   К вечеру вернулась и Люся, принесла четыре пары резиновых сапожек, и в комнате запахло обувным магазином. Люся увидела Игоря в новой красной ковбойке, и Орест Иванович заметил, как задергались ее подкрашенные губы. А когда она заплакала, тут уж он испугался, как бы она вдруг не изменила своего намерения и не увезла обратно Игоря.
   Чтобы предотвратить всякие объяснения, Орест Иванович сказал как можно тверже:
   – Я его беру. А тебя прошу как можно скорее уехать.
   Люся вытерла слезы и попробовала заикнуться насчет денег на обратную дорогу, но Орест Иванович отказал наотрез. До вокзала он ее не проводил, довел только до ближайшей станции метро. У него сложилось впечатление, что Люся действительно едет в свой Любим без билета. И еще он отметил про себя, что после вступления в новое замужество она стала куда менее агрессивной.
   Когда на следующий день утром Игорь проснулся, матери уже не было. Орест Иванович замер и выжидал, что спросит мальчик. Но тот молчал.
   Потом слез с дивана, подошел к столу и потрогал пальцами чайник: это был намек на то, что он хочет чаю. Потом Игорь не выдержал и протянул руку к калачу, который Орест Иванович для него же и приготовил.
   – Пойди вымой руки, – сказал отец.
   Мальчишка поплелся на кухню и через двадцать секунд вернулся.
   – А лицо?
   Игорь покорно пошел снова. На этот раз вода шумела дольше. Полотенца он не нашел и явился весь мокрый. Он перестарался, холодная вода текла с волос, щеки и нос были красные.
   – Ну, садись, – сказал Орест Иванович.
   Он смотрел, как мальчишка жадно, всем ртом кусает калач, и понял, что в Любиме его не больно сладко кормили.
   – Разжуй, потом глотай, – уже добрее заметил он сыну. – Куда ты торопишься?
   Потом Орест Иванович смекнул, что не стоит так уж стоять над душой у парня, которому все-таки уже восемь лет. Он отошел от стола и сделал вид, что чем-то занят.
   «А волосы у него мои, – подумал он, оглянувшись на Игоря, на его темно-русый с завитком затылок. – Хоть что-нибудь…»

   …Это было воскресенье. Оставив Игоря одного, Орест Иванович вышел на улицу к телефону-автомату. В квартире, где он жил, тоже был телефон, но Орест Иванович не хотел быть кем-нибудь услышанным.
   – Лиля, – сказал он, слегка прокашлявшись, – слушай, тут вот какое дело…
   Лиля, с которой Орест Иванович был близко знаком вот уже более года, не была посвящена в тайны его биографии и не подозревала о существовании у него какого-то сына. Орест Иванович скрывал от нее, что он алиментщик, считая, что ущерба этим Лиле не наносит: она работала закройщицей в ателье закрытого типа и в материальной поддержке с его стороны не нуждалась.
   Сперва Лиля восприняла сообщение как розыгрыш, потом сказала:
   – Ну, знаешь!
   Орест Иванович тоже был задет: он вправе был ожидать, что Лиля проявит хоть какой-нибудь интерес, спросит, по крайней мере, сколько лет его сыну, как его зовут. Но она сослалась на то, что сейчас ей разговаривать некогда, когда освободится, то позвонит. Он повесил трубку и хлопнул дверцей автоматной будки.
   Игоря он застал дома сидящим в углу, прямо на полу. Мальчик теребил в руках старую полевую сумку, оставшуюся у Ореста Ивановича после фронта. Еще за дверью он услыхал, как Игорь бормочет нараспев:

     И пусть только белый попробует,
     Протянет к нам лапу свою!..

   Игорь увидел отца и испугался, не станет ли тот бранить его за сумку.
   – Играй, играй, – хмуро, но миролюбиво сказал Орест Иванович. Тем более что в его холостяцком, одиноком хозяйстве не имелось ни одной другой вещи, которой можно было бы заинтересовать восьмилетнего мальчишку.
   После телефонного разговора с Лилей Орест Иванович несколько дней пребывал в неважном настроении. А Игорь держался пугливо: не понимал, в чем дело, думал, что отец им недоволен.
   Как-то вечером они укладывались спать. Мальчишка возился с ремешком, украдкой косясь на отца.
   – Бери подушку, ложись ко мне, – вдруг сказал Орест Иванович сыну.
   Тот покорно подошел. Отец подсунул ему руку под голову, но оба долго лежали молча. Потом Орест Иванович почувствовал, что мальчишка заснул, и попытался свою руку освободить.
   Но тут же пальцы Игоря прошлись по лицу отца, и его маленькая жесткая рука крепко схватила его за шею. Орест Иванович не отстранился, хотя Игорь вроде бы опять на ночь рук не вымыл. Он подумал о том, что, наверное, там, в Любиме, Игорь спал не один, может быть, с сестренкой. Вряд ли он хотел обнять именно его, к которому, конечно же, еще не привык. Днем пока Орест Иванович никаких проявлений ласки от Игоря не видел.
   «Как же все-таки мы с ним будем?.. – спросил себя Орест Иванович, думая о тех сложностях, которые внес сын в его одинокую, но свободную жизнь. – Что я ему скажу, если он о матери вспомнит? Или о сестренке?»
   – Скажи-ка, вы там… очень плохо жили? – однажды решился спросить он сам у сына, не рискуя назвать все своими словами.
   Мальчишка молчал, но Орест Иванович видел, что тот понял, о чем его спрашивают.
   – Мы через забор дрова тырили, – вдруг сказал он.
   – Как же так?.. Своих, что ли, не было?
   – Ага.
   – И кто же тебя посылал? Мама?
   – Нет. Бабка, у какой мы жили. А мама говорила: не ходи, убьют.
   Орест Иванович уже не рад был, что начал этот разговор. Сейчас он как никогда чувствовал себя виноватым перед сыном, который где-то мерз, которого посылали воровать дрова. А что, если бы его в самом деле изуродовали? Но Орест Иванович теперь с ясностью понял, что о матери Игорь не хочет говорить ничего плохого и не следует его на это направлять. Единственное, к чему он должен стремиться, это сделать так, чтобы Игорь ее поскорее забыл.
   Первого сентября Орест Иванович в первый раз проводил своего сына в школу. По возрасту Игорь был даже старше своих одноклассников, но по развитию явно отставал: сказывалось детство, проведенное в ненавистном теперь Оресту Ивановичу городе Любиме. Но в конце концов оказалось, что в классе Игорь не худший, а за многое его даже хвалили. Перед Новым годом Орест Иванович пришел в школу на елку и увидел, как его сын под музыку исполняет какие-то силовые приемы, марширует и делает стойку на руках. Потом Игоря взяли в музыкальный кружок, и после нескольких занятий он уже мог исполнять что-то несложное на балалайке.
   Соседи по квартире, желая морально поддержать Ореста Ивановича, находили в его сыне большое сходство с отцом, но сам Орест Иванович, к сожалению, этого сходства никак не мог уловить. Временами раздражал его и аппетит Игоря: мальчишка все время что-то ел, жевал, сосал.
   Летом он отправил его на два срока в школьный пионерский лагерь. Недели через две Орест Иванович почувствовал, что немножко скучает, и решил навестить сына. Игорь не ожидал приезда отца, поэтому, когда увидел его, замер и только потом шагнул навстречу.
   Помня его аппетит, Орест Иванович привез ему всяких гостинцев. Игорь тут же разорвал пачку с печеньем и принялся грызть.
   – Тут тебе еды-то хватает?
   – Ага. Ребятам привозят, они и мне дают!
   Орест Иванович смотрел на Игоря и думал о том, что надо будет все-таки приезжать сюда регулярно. Вовсе не дело, чтобы его сына кто-то подкармливал, чтобы он подглядывал, что едят другие дети.
   Но Оресту Ивановичу представилась возможность поехать на двадцать четыре дня в один из крымских санаториев. Он еще ни разу не был в Крыму, поэтому ему не хотелось упускать такую возможность. Вернувшись после сорокаградусной ялтинской жары в Москву, где лето было холодное и сырое, он в первый раз в жизни простудился и вынужден был взять бюллетень. Таким образом, он почти все лето не видел сына.
   Орест Иванович лежал у себя дома на диване, когда Игоря привезли из лагеря родители его школьных товарищей.
   – А я думал, тебя дома нет, – сказал Игорь спокойно и без всяких упреков.
   После долгой разлуки он показался отцу очень окрепшим и выросшим. В свои девять лет Игорь был теперь плотный, бычковатый мальчуган с большими, как у теленка, серо-молочными глазами и озорным обгорелым носом. Ковбойка, которую купил ему Орест Иванович два года назад, из красной стала грязно-розовой, манжеты истрепались и не прикрывали кистей рук. Сейчас уже не приходилось сомневаться в том, что Игорь очень похож на свою мать. И была в этом обстоятельстве для Ореста Ивановича доля горечи.
   Правда, чувство это понемножку рассеялось, когда Игорь обнаружил явное желание ухаживать за больным отцом: стал все вокруг него прибирать, ставить на место. Лег на живот и достал из-под дивана оброненные туда Орестом Ивановичем газеты. Видимо, в лагере его ко многому приучили, даже есть и пить вовремя.
   Потом в Игоре обнаружились и непонятные для Ореста Ивановича хозяйственные наклонности: он не в труд, а в удовольствие мог отстоять в очереди и притащить тяжелую сумку продуктов, быстро усвоил, что и почем стоит, в каком магазине что лучше купить. С одной стороны, это было совсем неплохо, а с другой стороны, как понимал Орест Иванович, это все шло от матери и грозило обратиться теми базарными ухватками, которыми отличалась Люся.
   – Лучше уроки делай! – сухо сказал он Игорю, когда тот сообщил, что в магазине за углом что-то «дают».
   Как-то раз, возвращаясь домой, Орест Иванович увидел сына, бегущего через улицу с потрепанной хозяйственной сумкой. Вид у мальчишки был озабоченный.
   – Куда ты?
   – Огурцы дают.
   – Ну и зачем они нам?
   – Марье Ивановне.
   – А ну-ка домой!
   Игорь посмотрел жалобно: видимо, соседка Марья Ивановна очень просила его насчет огурцов.
   – Ну иди, только в последний раз.
   Орест Иванович не был человеком недоброжелательным, и со всеми соседями у него были хорошие отношения. Но ему никак не нравилось, что его сын бегал кому-то за огурцами, выводил гулять чьих-то собак. Явно не стоило поощрять в нем эти холуйские наклонности.
   – Если ты мне еще хоть одну двойку принесешь, – сказал он Игорю, когда тот разгрузился от огурцов и пришел домой, – то смотри!..
   А в общем-то ничем серьезным сын его не огорчал. Он не приносил из школы пятерок, разве что по физкультуре, по пению, по труду. Но и двойки бывали не так уж часто. А главное, мальчишка был очень самостоятельный, не нуждался в опеке, сам находил себе дело: собирал для школы бумагу, металлолом, был на подхвате у пионервожатых, у нянечек, даже у дворников. Его замызганный портфель еле вмещал какие-то «необходимые» предметы: банки с красками, кисточки, пузырьки для опытов.
   – Эх ты, мусорщик! – сказал как-то отец. – Недалеко ты с этим делом пойдешь.
   Игорь ухмыльнулся и кивнул головой, словно согласен был «далеко не пойти».
   – Хотел ведь летчиком-испытателем стать.
   – Меня не возьмут в летчики, – сказал Игорь. – У меня глаза разные.
   – Как разные?..
   – Вот погляди.
   Игорь приблизил свое лицо к лицу отца. Ошеломленный Орест Иванович пригляделся, и ему действительно показалось, что один зрачок у Игоря серый, добрый, а другой – чуть зеленее, какой-то крапчатый, и есть в нем что-то тигриное. Только не от взрослого тигра, а от тигренка-малыша. Но когда Игорь перестал таращить глаза, опять заулыбался, оба зрачка одинаково заискрились, стали как будто одинаковыми.
   – Чушь ты мелешь, – сказал Орест Иванович.
   – Я сам не знал, а мне ребята сказали.
   – Ну и почему нельзя в летчики? Ты разве плохо видишь?
   – Нет…
   Орест Иванович еще раз окинул взглядом плотненькую круглоголовую фигуру сына, его короткопалые, не очень чистые руки, посмотрел на его рваный портфель.
   «Чего я от него хочу? – спросил он сам себя. – Ему только одиннадцатый год. Дурачий возраст. Умыться на ночь не заставишь. А все-таки, пожалуй, хорошо, что он у меня есть».
 //-- 3 --// 
   Больше Орест Иванович не женился. С одной стороны, возросла его привязанность к Игорю, с другой – в складную семейную жизнь уже не верилось.
   Орест Иванович, несмотря на свое потайное тяготение к женскому полу, был человеком сдержанным. Во-первых, он все еще не мог выйти из-под впечатления, которое произвела на него вся история с Люсей. Во-вторых, его ко многому обязывало служебное положение. У них в организации дело с моралью было поставлено строго. Не могло, например, идти речи о том, чтобы запереться с какой-нибудь дамой в служебном кабинете. Жизнь в большой общей квартире тоже накладывала определенные запреты. И тем не менее за последние три-четыре года, уже при сыне, у Ореста Ивановича было несколько романов.
   С одной веселой и интересной женщиной, массовичкой по профессии, Орест Иванович трижды ездил в отдельной каюте на теплоходе, курсирующем от Речного вокзала до Солнечной поляны. Над их головами грохали ноги танцующих на верхней палубе, казалось, что кто-нибудь может ухитриться заглянуть в узкую щель между рамой и занавеской, которой было задрапировано окошко в каюте. Но если это смущало и травмировало Ореста Ивановича, то его спутница-массовичка относилась к этому совершенно терпимо. Может быть, именно поэтому Орест Иванович и не поехал с ней в четвертый раз.
   Гораздо больше была задета его душа несостоявшейся любовью с молодой врачихой из районной поликлиники. Живая и говорливая, совсем не похожая на задерганных, умученных обходами районных врачей, будущая пассия Ореста Ивановича ходила к ним в квартиру возле Тишинского рынка лечить старушку, единственной болезнью которой была дряхлость.
   – Товарищ дорогой, – обратилась она к Оресту Ивановичу, – наверное, вы ответственный по квартире? Что же у вас такая безобразная раковина? Просто руки мыть противно. Организуйте что-нибудь.
   Орест Иванович не был ответственным, но он нажал на домоуправление, и раковину им заменили.
   Старушка соседка все не поднималась, и врачиха, которую звали Майей Трофимовной, посещала их квартиру регулярно два раза в неделю, обычно в конце обхода.
   – Здравствуйте, товарищ ответственный! – весело говорила она Оресту Ивановичу, хотя он ей уже вежливо объяснил, что вовсе он здесь не ответственный. – А что это вы сегодня так рано дома?
   Майя уже догадывалась, что рано он теперь приходит из-за нее, но делала вид, что знать ничего не знает. Тем не менее близкое знакомство все же состоялось. Молоденькая участковая врачиха была человеком свободным и лишенным предрассудков. Когда Орест Иванович в первый раз рискнул посетить ее, тамошние жильцы высыпали в коридор, но Майю это нисколько не смутило.
   – Ух ты, какой вы сегодня красивый!.. Заходите.
   Орест Иванович действительно оделся как нельзя лучше: на нем был бледно-голубой габардиновый макинтош, почти такая же голубая шляпа, синие полуботинки. Но он уловил веселую иронию в словах Майи, и это несколько ослабило радость свидания.
   Майя Трофимовна красавицей отнюдь не была: глазки у нее были веселые, но очень маленькие, брови реденькие, носик картошечкой. Правда, фигурка была очень складная и, несмотря на крестьянское происхождение, красивые руки и ноги. Сердце Ореста Ивановича она пленила и любовью к стерильному порядку, так что по сравнению с полной неряхой Люсей и даже с Лилей, которая выполняла левые заказы из ателье у себя на дому и превращала квартиру в склад тряпок, маленькая комнатка Майи казалась Оресту Ивановичу райской обителью.
   Ему пришлось довольно долго приходить в эту обитель, прежде чем Майя, видимо под влиянием доброй минуты, разрешила ему задержаться у себя дольше положенного.
   Уже во втором часу ночи Орест Иванович, счастливый, вернулся домой и тут увидел Игоря, но не спящего на диване, а сидящего опять на полу, у двери, зареванного, несчастного…
   – Чего ты плачешь?.. – тихо спросил отец.
   – Да-а, а где ты был?..
   – Ну перестань!.. Что ты, маленький, что ли?
   …В окна лезла весна, светало рано. Орест Иванович был близок к тому, чтобы сделать Майе предложение. Но его постигло страшное разочарование: сразу же погрустневшая Майя почему-то опять перешла на «вы» и сказала:
   – Ну что это вы, товарищ дорогой?.. Мы же с вами такие разные!..
   Орест Иванович был обижен и не мог понять, в чем же эта «разность». Правда, он был старше Майи лет на двенадцать, но по всем остальным данным – образованию, служебному положению, как он считал, он должен был ее устраивать. Что у него сын, она тоже знала. Значит, другое… Неужели ей было плохо с ним, просто она стеснялась сказать?
   – Ну что же, – сказал Орест Иванович, чтобы не услышать еще чего-нибудь обидного, – тогда извините!..
   Теперь он уже не спешил со службы домой, потому что опасался застать Майю: в квартире жила тьма народу, и кто-нибудь мог захворать.
   Один раз он все-таки напоролся на нее, застав в кухне у новой раковины, над которой она мыла свои красивые и без того чистые руки.
   – Здравствуйте, товарищ ответственный! – дружелюбно сказала Майя.
   – Добрый день, – холодно ответил Орест Иванович и тут же закрыл за собой дверь в свою комнату, не желая больше повторять, что он не ответственный.
   «Почему?..» – думал он.
   Вечером, глядя на спокойно спящего Игоря, он продолжал размышлять: «Все-таки несправедливо… Один и один. Хоть бы этот замурзяка меня по-настоящему любил!..»

   Игорь довольно рано обнаружил признаки возмужания. Становясь юношей, он очень заметно похорошел. И хотя по-прежнему учился не блестяще и не всегда красноречиво мог высказать свои мысли и желания, но от товарищей в развитии отставал все меньше и меньше. В пятнадцать лет у него пробились темненькие пушистые усики, и так как зубы у него были белые и ровные, то в совокупности это выглядело очень привлекательно. И сколько ни старался Орест Иванович задержать сына подольше в школьной форме (не из экономии, а в воспитательных целях), это казалось уже несправедливым по отношению к взрослому видному парню, которым интересовались девчонки-старшеклассницы.
   За огурцами для соседей Игорь теперь уже не бегал, банок и пузырьков в портфеле не таскал. Свободное время проводил в автомастерской при школе, да появилось у него новое увлечение – гитара, полученная в приз за какое-то спортивное достижение.
   Жили они пока по-прежнему в коммунальной квартире около Тишинского рынка, но Орест Иванович к тому времени перешел работать в одно из республиканских министерств, так что появились виды на отдельную квартиру.
   С юных лет привыкший к самостоятельности, не знавший ни опеки, ни роскоши, Орест Иванович не страдал от отсутствия в доме большого уюта. Длительная одинокая жизнь приучила его к порядку, Игорь перенял его повадки, поэтому жили они в относительном благоустройстве и чистоте, не испытывая тяги к украшению быта. Да и жить без лишних вещей двум мужчинам было гораздо легче. Зато они не отказывали себе в хорошей еде, ходили в цирк, на стадион имени Ленина, иногда даже в театр, сменили маленький телевизор на самый большой. Правда, на карманные расходы Орест Иванович выдавал сыну весьма умеренно, но тот ни разу добавки не попросил. Не замечал Орест Иванович и того, чтобы Игорь потихоньку курил или тем более попробовал бы вина.
   Нет-нет да и ловил себя Орест Иванович на мысли, что мог бы он побольше любить и нежить своего сына, что тот как-никак единственное и, наверное, навсегда родное существо. Не самый неудачный мальчик на свете был его Игорь, в котором пробудилась и доверчивость, и даже какая-то телячья ласковость, несвойственная мальчишкам его возраста. Но Орест Иванович порой недоумевал: почему так легко Игорь навсегда забыл о матери, до восьми лет его худо-бедно растившей? Не получится ли в один прекрасный день так, что и все сделанное для него отцом тоже будет забыто, оставлено без всякой благодарности?
   В старших классах Игорь учился уже с большой натугой, и Орест Иванович пережил по этому поводу немало неприятных часов. В аттестате зрелости, который наконец получил Игорь, преобладали кудрявые тройки. Но странное дело: на новом, белом, чистом листе, выведенные как будто с любовью, эти тройки не производили обидного впечатления.
   Орест Иванович все-таки недобро усмехнулся:
   – Ну оторвал!.. Даже по истории тройка. Подумаешь, хитрый предмет! Куда ты с этим «документом» пойдешь, интересно?
   Он взглянул на сына и убедился, что тот-то не слишком огорчен своим аттестатом. Рад, что школьная маета позади: образ молодого героя, забастовка орехово-зуевских ткачей, сослагательное наклонение в немецком языке…
   – А от мамаши-то своей ты ведь недалеко ушел, – уже зло сказал Орест Иванович. – Тебе бы так и сидеть в Любиме этом!..
   Игорь удивленно и тревожно покосился на отца: в «тигрячьем» глазу его мелькнул какой-то укор. Но он только мотнул головой и ничего не возразил.
   Но Орест Иванович зря возмущался, даже и с тройками Игоря приняли в автодорожный институт. Видимо, помогли его спортивные успехи: он уже имел разряд по пятиборью. В характеристике, которую он представил, перечислялись все его общественные нагрузки. Так что не успел начаться в институте учебный год, Игоря и тут выбрали в какую-то секцию, потом в курсовое комсомольское бюро, потом еще куда-то.
   – Пап, дай мне на проездной, – попросил он у отца. – Со стипендии я тебе отдам.
   – Вряд ли она у тебя будет.
   – До Нового года всем дадут.
   – Ну, разве что до Нового…
   Игорь был по-своему счастлив. Ему хотелось сказать отцу что-нибудь приятное.
   – Знаешь, папа, ты ведь теперь можешь жениться.
   Орест Иванович пожал плечами.
   – Спасибо за разрешение. Только что-то не очень хочется. Да и тебе подольше не советую.
   Совет этот, пожалуй, был и излишним. Хотя Игорь был парень видный и мог не сомневаться в успехе, он этим не пользовался пока, держался застенчиво, дружил одинаково – и с ребятами, и с девчатами. Что касается его учебных дел, то Орест Иванович как-то успокоился: среди товарищей Игоря по курсу будущих светил вроде бы не прощупывалось, всех заедало какое-нибудь хобби, а в результате экзамены все-таки сдавались, дипломы защищались и жизнь шла. А Игорь так вообще был молодец: среди самой пьяной компании оставался трезв, девочек не обижал и тем более не нарвался на алименты, что даже среди первокурсников имело место. Но вот обществом отца он с некоторого времени не то чтобы тяготился, а как-то получалось, что все они были врозь и врозь. Второе лето подряд Игорь уезжал на целину, а весной, осенью все свободное от занятий время убивал на то, что помогал своим товарищам, отцы которых были машиновладельцами, возиться с их «запорожцами» и «москвичами».
   В конце концов Оресту Ивановичу пришла мысль, что лучше уж, чем убивать время и силы на чужие машины, купить свою. Надо сказать, что за всю свою жизнь Орест Иванович рубля не израсходовал зря. И не так уж ему нужна была эта машина, как ему не хотелось, чтобы его сын ходил у кого-то в слесарях, бегал по лестнице с ведром кипятку, с какими-то тряпками. Но Орест Иванович решил пока Игорю о своем намерении не говорить. Только когда Игорь заговорил о покупке мотороллера на заработанные на целине деньги, отец сказал с явным намеком:
   – Подождем. Зачем мелочиться?
   По тому, как заблестели глаза у Игоря, Орест Иванович понял, что парень догадался, о чем идет речь.
   – Ты ведь у меня один, – сказал он с предельным великодушием. – Для кого мне беречь?..

   До покупки машины было еще далековато, но Игорь сдал на водительские права и все свободное время проводил теперь в гараже у товарища, возле старой, облезлой «Победы», набивал руку. Оба они с отцом перешли на режим строгой экономии: уже больше не покупались театральные билеты, футбольные и хоккейные матчи смотрелись по телевизору, были проданы гитара и ценный спортивный инвентарь. Как ни странно, именно теперь, когда они стали складывать в ящик стола пятерки и десятки, наступило и сближение: было о чем посоветоваться, прикинуть возможности. Орест Иванович, увлеченный теперь не меньше сына, решил воздержаться от покупки мебели для новой квартиры, которую они получили на Фрунзенской набережной с видом на Москву-реку и Нескучный сад. В комнате у Игоря так и осталась только одна раскладушка, а комнату самого Ореста Ивановича украшал главным образом большой телевизор под черное дерево с блестящими ручками. Сюда были перевезены от Тишинского рынка старый кожаный диван и обеденный стол, под которым пятнадцать лет назад играл Игорь, доставленный матерью из Любима в столицу. Пиджаки свои и брюки Орест Иванович и Игорь вешали пока в большой стенной шкаф, в котором почему-то даже после нескольких месяцев пребывания в новой квартире все еще пахло черт его знает каким-то вонючим клеем.
   – Вот коврик какой-нибудь нам с тобой обязательно надо, – сказал Орест Иванович, – чтобы сиденье новое не попортить. И в санитарном отношении…
   – Ага, – отозвался Игорь, – правильно…
   Орест Иванович пошел к телефону: он вел переговоры насчет гаража. А заодно и условился насчет первого техосмотра.
   Красивый зеленый «москвич» был куплен в разгар весны шестьдесят второго года. В первое же воскресенье Игорь повез отца по достопримечательностям Подмосковья. Взволнованный главным образом ощущениями от своего машиновладения, Орест Иванович все же получил удовольствие от увиденной им впервые Сергиевой лавры и Абрамцевского музея. Радовало его и то, как уверенно Игорь сидит за рулем, по крайней мере ни разу их ГАИ не остановила, ни рубля штрафа они не заплатили. Ковра, правда, они еще не раздобыли, но Орест Иванович застелил сиденье чистой белой бумагой, а Игорь с разрешения отца поместил в кабине вырезанный из журнала «Америка» портрет Одри Хепберн.
   – Папа, можно я Яшкину семью на дачу отвезу? – спросил Игорь.
   – Что это за Яшка?
   – Наш один… У них ребенок.
   – Ну, знаешь!.. Если ты с самого начала…
   Игорь не возразил, но отцу показалось, что тот огорчен. Чтобы оправдать свои слова, Орест Иванович добавил:
   – У тебя экзамены на носу. Какие могут быть перевозки?
   «Теперь его все эксплуатировать начнут, – думал он, поглядывая на сына. – Телок!.. Езда такая сложная, из-за кого-то рисковать?»
   Но Игорь все-таки рискнул: месяца через полтора после того, как был куплен красивый зеленый «москвич», в самый разгар экзаменационной сессии Яшкиному ребенку срочно потребовалось какое-то лекарство. И тут на Каширском шоссе, возле Борисовских прудов, на маленькую машину Игоря налетел большой автокран.
   На щеку и на лоб Игорю наложили два шва, переносье все залепили пластырем. С месяц Игоря мучили в стоматологической клинике, исправляя челюсть и зубы. Орест Иванович уже готов был к тому, что сын его останется уродом. Когда он вспоминал, какие зубы у Игоря были раньше, его трясло, как в лихорадке. В нем наконец проснулся настоящий отец, со всеми угрызениями совести, с настоящими страхами и болью.
   Но Игорь уродом не остался. Правда, от перенесенных страданий он поседел, и не ровной сединой, а прядями. После выхода из клиники он обрил голову, но и это не помогло. Верхние зубы еще долго были перехвачены у него металлическими пластинками и крючками. В результате операции на челюсти изменился и голос. Но это все было дело временное, а главное – не пострадали ни череп, ни зрение.
   – Теперь мы с тобой одного возраста, – с трудом улыбаясь, сказал Игорь отцу, намекая на седину и вставные зубы.
   Орест Иванович не разрыдался, как мог бы другой отец на его месте. Но мужества ему для этого потребовалось много.
   О разбитой машине они не сказали друг другу ни слова, как будто ее никогда и не было. Через неделю после аварии Орест Иванович, совершенно не постояв за ценой, продал «москвич» с искалеченным радиатором первому попавшемуся покупателю, лишь бы только Игорь не вздумал снова сесть за руль. Когда Игоря выписали из клиники, отец мог бы отвезти его домой на такси, но они с молчаливого обоюдного согласия пошли к остановке троллейбуса.
   Орест Иванович взял отпуск и стал своему сыну нянькой: варил, прокручивал через мясорубку, протирал через сито, чтобы Игорю легче было глотать, пока во рту у него было полно металла. Бегал за самыми дефицитными продуктами, чтобы отбить у него вкус этого металла, помогал умываться и одеваться, потому что у Игоря долго болело плечо. Сопровождал на рентген и перевязки, а главное – всячески старался развлечь, чем-то повеселить, помочь забыть о болях, о пережитых страданиях.
   – Хорошо, что мы с тобой холостые, – бодрясь, сказал Игорь. – А то бы сейчас кто-то рядом ныл…
   – Вот уж не знаю, хорошо ли, – вырвалось у Ореста Ивановича.
 //-- 4 --// 
   В институт Игорь не вернулся. Из-за катастрофы, которая произошла с ним на Каширском шоссе, экзаменов он за четвертый курс не сдал. И хотя ему была предоставлена возможность сдать их осенью, он так и не смог заставить себя отвлечься от физической боли и переживаний, связанных с потерей совсем новенького «москвича». Да и Орест Иванович не нашел в себе силы, чтобы достаточно активно понукать сына. При других обстоятельствах, брось парень институт, завтра же его забрали бы в солдаты, но Игорю теперь это не угрожало.
   – Трудиться надо идти, – с мрачной усмешкой сказал он отцу. – В интеллигенты я теперь с такой мордой не гожусь.
   С осени Игорь пошел работать на завод имени Ленинского комсомола, собирать те самые маленькие красивые машины, к которым Орест Иванович теперь не испытывал ничего, кроме неприязни. Чтобы утешить его, Игорь обещал, что с будущего года вернется в автодорожный, на заочное. Но в это как-то плохо верилось, и тут, на заводе, едва Игорь огляделся, его впрягли в какую-то секцию, выбрали в цеховое комсомольское бюро, и дома его Орест Иванович теперь почти не видел. Мысль, что сын его останется слесарем, пусть и самой высокой квалификации, была ему просто ножом по сердцу. Он уже и запамятовал, с чего начинал сам: скоблил формы на хлебозаводе в давно забытом им Плавске, потом, до армии, три года счетоводом спину гнул, не успевал на локти заплаты нашивать.
   Некоторые приятные минуты Орест Иванович все-таки испытал, когда в канун Нового года Игорь принес и показал ему значок «Ударник коммунистического труда».
   – Смотри, какой герой!.. Ну что же, садись, выпьем с тобой по этому случаю.
   И они обмыли значок.
   – Вот и большой мужик ты у меня стал!..
   – Ага, большой!..
   Они выпили еще по рюмке, потом Орест Иванович пошел на свой диван, а Игорь включил телевизор.
   – Чего там? – спросил отец, более склонный подремать.
   Играл большой симфонический оркестр. Управлял им пожилой красавец дирижер со страстным, увлеченным лицом. Игорь слушал молча, потом позвал отца.
   – Пойди погляди.
   Орест Иванович поднялся.
   – Это кто такой?
   – Кароян.
   Оба внимательно глядели. Этот человек, чьи руки и лицо занимали сейчас весь экран, был старше Ореста Ивановича и, наверное, годился Игорю в дедушки. Иногда виден был зал, лица слушателей, чаще всего молодые, женские. И Оресту Ивановичу пришла в голову мысль, что этого таинственного, раньше им не виденного Карояна могла бы полюбить самая молодая и красивая женщина. А он сам в свои пятьдесят пять лет сидит тут, ничем не согретый, так ничего сколько-нибудь яркого и не переживший.
   Когда оркестр замолчал, зал разразился аплодисментами. Орест Иванович опять подумал о том, что аплодируют, наверное, не музыке, какой-то сложной и незнакомой, а глазам пожилого дирижера, его лицу, страстным рукам.
   – Понравилось тебе? – спросил Игорь.
   – Понравилось.
   – А ты включать не хотел!..
   – Почем я знал? Теперь будем включать.
   – Обязательно будем!
   Орест Иванович обратил внимание, что глаза у сына что-то уж очень ярко блестят, особенно тот, «тигрячий». Знал ли Игорь, что будет играть этот оркестр, или включил телевизор случайно? С тех пор, как Орест Иванович взял сына из больницы, на попорченном швами лице Игоря можно было заметить гораздо больше разнообразных чувств, чем тогда, когда он еще был белозубым красавчиком. Раньше жил рядом с отцом покладистый, но без царя в голове сынок, а теперь – задумчивый, что-то решающий молодой мужик. Орест Иванович обратил внимание и на руки Игоря, большие, рабочие, по-прежнему не всегда хорошо отмытые.
   Ему в этот вечер захотелось подольше посидеть с сыном.
   – Неси шахматы, сыграем.
   Они сыграли две партии, потом Игорь пошел к себе в комнату, лег на раскладушку и взял книгу. Орест Иванович еще днем обратил внимание на незнакомый переплет. Но ни фамилия автора, ни название ничего ему не сказали. Это был перевод с испанского, а на обложке стоял штемпель библиотеки какого-то НИИ.
   «Как она к нему попала? – подумал Орест Иванович. – Вот так берут в библиотеке книжки и не отдают…»
   Через несколько дней перевод с испанского сменился переводом с чешского.
   – Кто это тебя снабжает? – спросил Орест Иванович сына.
   Игорь набрался духу и сказал:
   – Лена.
   Какая-нибудь Лена, или Таня, или Наташа должны были рано или поздно появиться. Этого и сам Орест Иванович подспудно желал. Но сейчас, когда Игоря так «покорежило», когда он еще ничего в жизни не добился, когда всеми силами нужно притащить его обратно в институт, всякие Лены, Тани, Наташи были вроде бы совсем ни к чему. И откуда она взялась, эта Лена?..
   В один прекрасный день она пришла к ним в квартиру на Фрунзенскую набережную и подала Оресту Ивановичу очень маленькую, тоненькую руку.
   Это было миловидное худенькое существо с пепельными волосами ниже плеч. Сквозь стекла больших очков глядели светлые, как будто добрые глаза. На Лене были узкие выцветшие брючки, полосатая трикотажная кофточка с большим вырезом, из которого выглядывали острые незагорелые ключицы.
   Оресту Ивановичу вспомнилось, что эту девицу он вроде бы видел в клинике, где лежал Игорь. Когда он пришел к сыну, она любезно поздоровалась и тут же уступила место.
   – Это что за посетительница? – спросил тогда Орест Иванович Игоря. – Из автодорожного, что ли?
   Игорь покачал забинтованной головой, указал на другую койку, где лежал какой-то парень: к нему, мол, а вовсе не ко мне приходила.
   И вот теперь оказывается, что и к нему тоже. Значит, эта история тянется больше чем полгода. Не из-за этой ли самой Лены бросил парень институт, захотев собственных денег и самостоятельности?
   …Сейчас Ореста Ивановича прежде всего задел за живое костюм будущей невестки. Ведь могла бы она явиться в юбке, а не в штанах, могла и чулки надеть, чтобы не показывать ногти на маленьких, детских ножонках. Орест Иванович подумал о молодых и не слишком молодых женщинах, которые во время оно занимали его воображение. Он вспомнил даже свою проклятую Люсю: она была яркая, броская, любила попестрее одеться и, даже когда у нее ребенок грудь сосал, все равно прихорашивалась и подкрашивалась. Орест Иванович воскресил в памяти своих былых знакомок, всегда подтянутых, со вкусом одетых и причесанных. Ни одной из них не пришло бы в голову нацепить на себя подобие матросской тельняшки и в таком виде идти в первый раз в дом к жениху. Эта Лена как будто на субботник собралась, только что ситцевым платком не покрылась.
   Появление Лены было совершенно неожиданным, поэтому у Ореста Ивановича не оказалось никакого угощения. И в комнате, против обыкновения, был беспорядок: в связи с событиями последних месяцев заботы о быте отошли у них с Игорем совсем на десятый план. Но Орест Иванович не заметил и тени разочарования на лице у Лены, как не заметил и смущения, с которым девушка, по его мнению, должна была бы в первый раз прийти на показ к родне будущего мужа.
   И вдруг он понял: чего же ей разочаровываться или удивляться? Ведь ей же здесь не жить. И он этого не хочет, и она, вероятнее всего, не согласится. Если бы тут у них не один, а пять диванов стояло, пять люстр и пять ковров бы висело, похоже, что Лене это было бы безразлично. Орест Иванович почувствовал, что рано или поздно она его сына уведет за собой, сделает это черное дело, хотя глаза у нее и добрые.
   Все же он попытался быть гостеприимным, что-то подать на стол, приготовить. А его сын доверчиво и влюбленно смотрел на Лену. Тщетно пытался Орест Иванович уточнить, о чем они вполголоса переговаривались, но так ничего и не понял. Ну ладно, Игорь хоть операцию перенес, еле языком ворочает, а Лена-то чего же боится, как человек, рот раскрыть? Мурлычет что-то на каком-то птичьем языке. Орест Иванович уже был посвящен в то, что Лена на четыре года старше Игоря и уже находится в разводе, поэтому ему казалось особенно нелепым, что она как будто корчит из себя девочку.
   – Знаете что, – вдруг сказала Лена, увидев, что Орест Иванович собирается жарить яичницу, – если можно, я лучше сырое яйцо выпью. Я очень люблю сырые.
   Орест Иванович растерялся и стоял с чайником в руках, не зная, ставить ли его на газ или Лена предпочитает вместо чая пить сырую воду.
   – До свидания, – приветливо сказала она, выпив яйцо и не дожидаясь другого угощения. – Игорек, я побегу сейчас за Алкой в Гнесинское. Позвони вечером после одиннадцати.
   Когда она убежала, Орест Иванович спросил:
   – Что это еще за Алка?
   – Девочка ее…
   – Ах, еще и девочка имеется?
   – Да, – мужественно сказал Игорь, – имеется.
   С одиннадцати вечера до двенадцати Игорь сидел у телефона. Сам он почти ничего не говорил, а Лена щебетала так громко, что голос ее Орест Иванович слышал даже в соседней комнате. А может быть, ему это казалось. Вроде бы такой односторонний разговор не мог сильно ему мешать, но выдержать его в течение часа оказалось безумно трудным. Орест Иванович готовился к тому, чтобы излить свое недовольство, но Игорь его опередил.
   – Тебе большой привет, – сказал он.
   – Спасибо…
   – Знаешь, она ведь очень хорошая.
   Орест Иванович приподнялся и сел на диване.
   – Чем же она такая хорошая? Одну семью уже развалила.
   Игорь сморщил свой зашитый лоб и пожал плечами.
   – Почем ты знаешь, может, не она развалила.
   – Первая баба у тебя, поэтому и думаешь, что лучше нет.
   Тогда Игорь сказал почти грубо:
   – Знаешь, давай лучше не будем!..
   – Что это значит «не будем»? – взорвался Орест Иванович. – Не касается это меня, что ли?..
   Оба они долго не могли успокоиться. Утром Игорь хмуро сказал отцу:
   – Я думал, ты рад будешь. А то бы она сюда не пришла.
   – Да пусть приходит! – с надрывом кинул Орест Иванович. – Они сейчас все такие. Зачем тебе лучше, чем другим?
   Весь день он не мог взять себя в руки. Вспоминал в деталях собственные романы, которые по возможности держал в тайне от окружающих, хотя стесняться ему было некого и нечего: он был человек свободный. Вспоминал короткие и однозначные беседы по телефону из общей квартиры со своими избранницами. Конечно, это была не та любовь, от которой теряют голову. Но уж зато все было прилично, не напоказ. А эта приходит без всякого стеснения, в брюках, сырые яйца ест.
   – И ты меня извини, – сказал он вечером Игорю. – Не хочется мне тебя отдавать. Все-таки один ты у меня…
   Но полностью уступить Игоря и не пришлось: Лена, состоя в невестах, появлялась и уходила. Орест Иванович теперь не торопился со службы домой: ему хотелось, чтобы Лена ушла без него. Следы ее присутствия оставались в виде забытой у телефона записной книжки, гребенки и заколок в ванной, завернутых в газету детских ботинок или ее собственных стареньких босоножек, предназначенных для ремонта. Еще чаще наталкивался Орест Иванович на какие-то забытые таблетки: от головной боли, сердечные, желудочные. Можно было подумать, что в гостях побывала не двадцатисемилетняя молодая женщина, а старушка пенсионерка. Нашел он и несколько направлений – к рентгенологу, на сдачу крови из вены, к невропатологу…
   – Да что за черт? – спросил он у Игоря. – Чего это она все лечится? Когда же она работает-то?
   Четыре года назад Лена закончила иняз, владела французским и испанским, но до сих пор не могла найти работу, которая была бы ей по сердцу. С преподаванием в школе у нее ничего не вышло, она вспоминала это как страшный сон. Никого она ни в чем не обвиняла, относила свои неудачи на счет отсутствия педагогического таланта. Мечтала она о литературной работе и работала пока в иностранной библиотеке при каком-то крупном НИИ на половинной ставке. Временем своим она располагала довольно свободно. Но Оресту Ивановичу доподлинно известно было лишь то, что средства у его будущей невестки были очень скромные. Может быть, именно поэтому и ходила она в своей тельняшке?.. По крайней мере, Орест Иванович на ней пока никакого другого костюма не видел. О семье Лены сведения он имел тоже весьма отрывистые: мама когда-то пела в хоровой капелле, сейчас на пенсии. Отец Лены, по специальности зоолог, скончался десять лет назад от последствий тяжелого фронтового ранения. Лениной девочке шесть лет, ее водят в музыкальную школу при Гнесинском училище, живут они все в одной комнате, в большой коммунальной квартире в Померанцевом переулке. Есть у Лены еще и какая-то тетя, в прошлом тоже имевшая отношение к искусству, а теперь больная и нуждающаяся в уходе.
   «Да, нашел себе мой сынок!..» – думал Орест Иванович.
   Сейчас ему уже как-то и в голову не приходило, что Игорь его – это тоже не подарок: физиономия попорчена, институт брошен, специальность не освоена и денег не гора. Разве что парень добрый и ненахальный – предался душой этой ничем не примечательной Лене.
   Но Орест Иванович не мог не признать и того, что было все-таки что-то милое и беззаветное в этой маленькой худенькой Лене. Может быть, потому что сама она испытывала какие-то недомогания, она каждый раз с искренней заинтересованностью осведомлялась у Ореста Ивановича насчет его самочувствия. Она не требовала к себе никакого внимания, довольна была всем: яйцо так яйцо, сосиски так сосиски. Ее правилом было – никого и ничем не затруднять.
   – Орест Иванович, дайте мне, пожалуйста, десять копеек, – как-то попросила она, не застав Игоря дома.
   Он хотел было всучить ей рублей пять (все-таки почти родственница), но Леночка затрясла головой и, получив гривенник, убежала. На следующий же день она оставила ему свой долг на столе с записочкой: «Сердечное спасибо, дорогой Орест Иванович!» Вот и сердись на такую!..

   Это было уже перед весной, на обледенелые тротуары падал сырой снег. Лена забежала к ним на Фрунзенскую набережную с мокрыми, зазябшими ногами.
   – Игореныша нет? – спросила она, отдавая Оресту Ивановичу в руки свою старенькую шубку. – А как ваше самочувствие?
   Орест Иванович усмехнулся и сказал, что самочувствие ничего.
   – Какой вы молодец! А я уже три дня как отвратительно себя чувствую.
   «Зачем же ты, матушка, любовь задумала крутить, если постоянно отвратительно себя чувствуешь?» – хотелось спросить Оресту Ивановичу. Но он все-таки был человек достаточно сдержанный.
   Они посидели с Леной вдвоем и даже выпили чаю.
   – Что же вы мне про свою девочку никогда ничего не расскажете?
   – Вы знаете, я ее сама уже почти неделю толком не вижу. У меня очень больна подруга.
   Слышать это было странно: неужели не хватает Лене собственных хворей, чтобы еще при ком-то сиделкой сидеть?
   – Разрешите, я поговорю по телефону, – попросила Лена и говорила, как подсчитал Орест Иванович, ровно тридцать пять минут.
   Оторвавшись наконец от трубки, она сказала тревожно:
   – Где же все-таки может быть Игорь?.. Я сейчас попробую… – И опять припала к телефону.
   Она долго и терпеливо пробивалась через частые гудки к Игорю на завод, но там ей ничего не сообщили. Тогда Лена снова позвонила больной подруге, чтобы объяснить, что задерживается.
   «Вот сейчас придет Игорь, наверное, захочет побыть с ней, – думал Орест Иванович, – а ее черт несет к подруге…»
   Ему было жаль и Игоря и Лену, простуженную и плохо одетую, жалко и себя самого, тоже ничем не согретого.
   – Как же все-таки у Игоря с институтом? – спросил он после короткого молчания. – Крест он, что ли, на это дело поставил?
   – Видимо, с будущего года, – ответила Лена, набирая еще один номер. – Вы знаете, он сейчас очень увлекся чтением…
   Она могла этого и не сообщать: рядом с раскладушкой Игоря навалом лежали какие-то переводные романы.
   – Зря вы, по-моему, мозги ему засоряете, – сказал Орест Иванович, досадуя и на то, что Лена никак не оторвется от телефона.
   Лена положила трубку, глаза у нее печально округлились.
   – Орест Иванович, что с вами?.. Ну зачем так?..
   Игоря они прождали почти до десяти часов вечера. Лена продолжала куда-то звонить, а Орест Иванович места себе не находил. В конце концов Игорь явился. Оказалось, что с завода молодежь посылали на овощную базу.
   – Я кочан капусты приволок, – сказал он. – Морковь паршивая, я не взял.
   Оресту Ивановичу и раньше было не по душе, что его сына все время куда-то гоняют: то на озеленение, то на картошку, то на капусту. Он по опыту знал, что особо ценных работников на эти дела не посылают. Но его утешала мысль, что Игорь просто из тех, кто всегда «вызывает огонь на себя».
   Сейчас Орест Иванович готов был отчитать сына за то, что тот не сообщил о походе на овощебазу. Но вовремя удержался: Лена, которая сейчас на это имела гораздо больше права, и не думала бранить Игоря, а заботливо его раздевала и любовалась принесенным им кочаном капусты. Она провела с Игорем минут двадцать, потом убежала.
   – Вот и целуй свой кочан, – усмехнувшись, сказал Орест Иванович сыну.
   Игорь улыбнулся и промолчал. Рот у него уже не болел, только передние зубы поблескивали сталью. Швы на лице тоже побелели, к седым прядям на голове отец уже привык. Ему казалось, что сын его опять красивый и заслуживает большего женского внимания.
   – Слушай, – сказал Орест Иванович, – все-таки на что они живут? Я сегодня посмотрел на ее обувь…
   – Я хотел ей купить, она ни в какую…
   – У нее что же, и ребенок босиком ходит?
   – Нет, ребенок не босиком.
   Оресту Ивановичу хотелось спросить, получает ли хоть эта нескладеха Лена алименты на свою девочку. Но как-то не хватило духу.
   Ночью ему приснилось, что его невестка ест сырую капусту. Он сразу проснулся. И так как до утра было еще очень далеко, то у Ореста Ивановича была полная возможность поразмышлять, что же в конце концов из всей этой истории получится.
 //-- 5 --// 
   Наконец Игорь с Леной подали заявление в загс и расписались. Никаких свадебных торжеств не последовало, хотя Орест Иванович великодушно заявил, что готов понести определенные затраты.
   – Закажем «Огни Москвы», можно даже попробовать и на «Седьмом небе».
   – Да нет, – сказал Игорь. – Какое «Седьмое»!.. Это, папа, все не для них.
   – Для кого это не для «них»?
   – Ну, для Ленки, мамы ее… Вообще для всех ихних.
   – А что же такое «ихним» нужно?
   – Да ничего.
   – Ну а ты сам, что же, и голоса не имеешь?
   – Мне тоже это дело теперь вроде бы ни к чему.
   Оказывается, совершенно напрасно Орест Иванович рисовал себе картину не слишком пышной, но хорошо организованной свадьбы человек на тридцать, на которую он бы мог пригласить и своих сослуживцев. В его возможностях было заказать любой комфортабельный зал с хорошим столом и квалифицированным обслуживанием. Конечно, Орест Иванович не мог силой напялить на молодую свадебное платье и фату, но от нового, хоть как-то соответствующего моменту платья она бы, наверное, не отказалась. Что касается Игоря, то отец его и спрашивать бы не стал, а договорился бы о срочном пошиве черного костюма в закрытом ателье. И вот теперь пожалуйста: им ничего не нужно!..
   – Ты, папа, не обижайся, – сказал Игорь. – Мы в этот день с Ленкой на Рихтера пойдем. Нам билеты подарили.
   Орест Иванович, конечно, знал, что существует такой известный музыкант Рихтер и что билеты на него так, раз-два, не достанешь. Но все-таки, чтобы прямо из загса идти на концерт – не очень это умно и прилично.
   – Ладно, – с горечью бросил он. – Идите куда хотите: хоть на Рихтера, хоть на Бетховена!..
   После того как Игорь и Лена узаконили свои отношения, молодая стала появляться в квартире на Фрунзенской набережной гораздо чаще, иногда даже оставалась ночевать.
   Комнаты в квартире у Ореста Ивановича были смежно-изо-лированные, то есть сообщающиеся, но раньше Игорь дверью в коридор из своей комнаты никогда не пользовался, а проходил через комнату отца. Теперь эта связующая дверь закрылась. Орест Иванович купил к ней маленькую блестящую задвижку. В тот день, когда он эту задвижку приладил, настроение у него было самое ужасное: так он ревновал своего сына.
   Помнится, это была суббота, они утром втроем пили чай. Потом Лена долго говорила с кем-то по телефону. Орест Иванович лежал на своем диване и молчал. Примерно после часа он прислушался: невестки его на кухне слышно не было. Он встал и направился туда сам. Наверное, со стороны это выглядело забавно, но он попытался приготовить субботний обед. Не просто так, как раньше, что-нибудь на скорую руку сварить, а именно приготовить.
   Орест Иванович крошил морковку, когда за его спиной Лена сказала как будто бы немного виновато:
   – Знаете, а ведь мы с Игорем должны уйти…
   – И куда же это?
   – Тетя Мила плохо себя чувствует.
   Скажи Лена, что они идут в кино, на выставку, на чей-нибудь день рождения, возможно, Орест Иванович так бы не обозлился. А сейчас он еле удержался от того, чтобы не швырнуть морковку на пол. Но Лена этого вроде бы не заметила и спросила ласково:
   – Можно взять ваш зонтик? Игореныш простужен.
   Сам же Игорь, вроде бы совсем и не простуженный, сказал смущенно:
   – Ты не волнуйся: мы это все вечером слопаем.
   Обедать один Орест Иванович, понятно, не стал. Он снял полотенце, которым был подпоясан вместо фартука, сел тут же в кухне и тупо посмотрел на открытую им же банку болгарского перца.
   Отдавая должное покладистому характеру своей невестки, Орест Иванович все же считал, что лично его такая жена не устроила бы: постоянно Лена покидала Игоря, чтобы кого-то навестить, кого-то куда-то устроить – то на свободные места в «Современник», то к знакомому стоматологу. А в целом эти разговоры по телефону и беготня могли бы, кажется, и здоровую бабу с ног свалить. Например, Лена затрачивала массу энергии, чтобы зимой, в канун Нового года, добыть букетик живых цветов и собственной рукой вручить его в Зале Чайковского Валентине Левко или Леониду Когану. Конечно, это лучше, чем бы она бегала по универмагам или ателье, но всему есть мера.
   Как-то раз Лена опять покинула Игоря одного с отцом дня на два: стояла неплохая погода, но кто-то из ее знакомых ухитрился простудиться. Орест Иванович, желая войти в прежнее доверие к сыну, приготовил хороший ужин. Открыл баночку с красной икрой, нарезал салями, купленную в буфете своего министерства. Они с Игорем очень хорошо посидели, даже выпили коньячку.
   – Слушай, а не надоело тебе все это? – спросил Орест Иванович, указывая глазами на дверь, в которую недавно выскочила Леночка.
   – А что ты имеешь в виду? – настороженно осведомился Игорь.
   – Да ты сам знаешь.
   – Нет, не надоело. А что тебе не нравится?
   Что было на это ответить? Действительно, ничего плохого вместе с Леной в их дом не пришло. Никаких требований и ссор из-за квадратных метров, никаких недовольств.
   Оресту Ивановичу хотелось, чтобы Игорь разговорился. Он налил ему еще.
   – Слушай, а стоящая ли она баба-то? Или у нее одни болезни? Есть ли тут из-за чего?..
   – Это уж ты через край!.. – покраснев, сказал Игорь.
   – Ладно, извиняюсь. Ты бы ей хоть пальто новое купил.
   – Я предлагал. Она наденет, посмотрит в зеркало и тут же снимает. То ли не нравится, то ли цена дорогая, я уж и не пойму…
   – Чудная она какая-то у тебя.
   – Немножко… Но она человек очень хороший. Вон у нас ребята женились и говорят – скучно. А мне с ней нет.
   Странно в общем-то было слышать такие слова от молодого парня: «Она человек очень хороший». Так говорят о своих женах люди пожившие, которым что-либо менять поздно. Да и то бывает, что и от очень хороших уходят. Значит, не скучно ему со своей Леной? Опять же слава богу!..
   И тут Орест Иванович рискнул задать давно смущавший его вопрос:
   – Слушай, а где же тот-то… первый ее?
   Игорь долго молчал. Похоже было, что он и не ответит.
   – Она ему институт закончить помогла. За него диплом писала.
   – И все-таки ушел?
   – Чего ему уходить? Они не вместе жили.
   Орест Иванович понял, что с тем, с первым, происходила примерно такая же канитель, как и в этот раз с Игорем. Только его сын – это его сын: поступил порядочно и женился.
   – И давно это было?
   – Давно. Уже семь лет.
   Ничего себе, значит, даже рождения ребенка не дождался! Однако досталось этой Лене… И Орест Иванович решил быть до конца великодушным.
   – Вот что, Игорь. У меня есть деньги, возьмите. Одень ты свою жену как человека. Обстановку какую-нибудь приличную купите. И хватит вам из дома в дом ходить, как цыганам. Тесно вам тут со мной, можно кооператив организовать.
   – Спасибо, – сказал Игорь. – Это, папа, все надо обдумать…
   Оресту Ивановичу ясно было, что тут влияние Лены. Он уже жалел о внесенных предложениях.
   – Не желаете, так не надо. Уговаривать не намерен. – Вдруг ему сделалось страшно жалко себя, и он сказал почти жалобно: – Хотелось мне для вас… Я свою жизнь прожил несчастливо…
   Игорь поднял брови.
   – Ты – несчастливо?.. А я, папа, думал, что наоборот.
   «Что он имеет в виду?» – спросил себя Орест Иванович. И сказал уже холодно:
   – Чем-то я вам не подхожу. Не пойму только чем. Может, они графы какие-нибудь или князья?
   – Какие графы! Ленкин дед – политкаторжанин. В Александровском централе сидел.
   Выпитый коньяк давал себя знать. Орест Иванович заводился, что с ним бывало очень редко.
   – Что-то не похоже, что в централе… Тоже небось артист какой-нибудь.
   – Ну, знаешь!..
   – Я ведь вроде неплохо к вам относился, – продолжал Орест Иванович. – Терпел, пока вы тут незарегистрированные крутились. И сейчас в ваши дела не мешаюсь, не смотрю, чего вы там едите, пьете. Пусть твоя супруга спасибо скажет, что я ни разу от телефона ее не турнул, когда она болтает по часу.
   – Может и не болтать, – угрюмо сказал Игорь.
   – Да это ладно: у телефона – так, по крайней мере, дома, на глазах. А сейчас вот она к подружке какой-то помчалась? Ты уверен?..
   Это уже был запрещенный прием. Игорь сначала побледнел, потом порозовел.
   – Набрался ты, – сказал он очень хмуро. – А то уж и не знаю, как мне тебя понять.
   Орест Иванович отвернулся. Он уже и сам догадался, что наговорил лишнего. Но ему очень жаль было самого себя. Он в эти минуты искренне желал, чтобы Лена действительно подалась бы куда-то на сторону и они с Игорем опять остались бы вдвоем.
   На минуту Орест Иванович стряхнул с себя хмель.
   – Ты мог бы мне раньше сказать, что у нее дед с революционным прошлым.
   – А что это меняет? – добродушно спросил Игорь. – Не вздумай рекламу делать, а то мне первому попадет.
   …Да, странная это была, с точки зрения Ореста Ивановича, семья. Тем сильнее был его интерес к ней, желание хоть краем глаза поглядеть, узнать, чем там дышат.
   В одну из суббот к Оресту Ивановичу привели самую младшую представительницу странного семейства, шестилетнюю Аллочку: Лена и ее мама хоронили кого-то из знакомых на Востряковском кладбище.
   Это была худенькая, как мать, девочка с вывернутыми внутрь коленочками. На кудрявой голове был укреплен роскошный бант. Она увидела в коридоре черный вращающийся табурет, сидя на котором Орест Иванович всегда обувался, и спросила:
   – А где же у вас рояль от этой тумбочки?
   Она не раскапризничалась, когда ее оставили вдвоем с незнакомым человеком. Она даже попыталась сама поддержать разговор:
   – А вы выписываете какой-нибудь журнал?
   – «Огонек» выписываю.
   Он положил перед ней несколько номеров. Аллочка раскрыла один и начала внимательно рассматривать.
   – Я это знаю, – сказала она, показывая ему репродукцию с «Русалок» Крамского. – Вы любите читать Гоголя?
   Орест Иванович был несколько озадачен.
   – А ты и читать умеешь?
   – Мне читает бабушка. Но я тоже умею. Бабушка говорит, что мне совсем нечего будет делать в первом классе.
   Такой вострухой, наверное, была и Лена лет двадцать назад. Зачем же ей было выбирать себе в мужья парня, который чуть ли не до пятого класса по складам читал, только стойку на руках хорошо делал? Оресту Ивановичу подумалось, что Лена со своей дочкой и мамашей-певицей будут, чего доброго, сильно подтрунивать над его Игорем, который хоть и неплохой парень, но в иллюстрациях из «Огонька» не очень-то разбирается, тем более, наверное, в тех переводных романах, которые Лена так настойчиво таскает ему из библиотеки.
   – Чем мне тебя угостить? – спросил Орест Иванович у Аллочки. – Вот бери конфеты.
   – А вы разве не пьете чай?
   – Можно и чай.
   Стаканы были очень горячие, и Аллочка попросила, чтобы он налил ей в блюдечко. Орест Иванович сделал это охотно: девочка начинала ему нравиться, между ними рождалось что-то вроде взаимного доверия.
   Но после чая наступила некоторая заминка: Аллочка заметно заскучала.
   – Что-то долго твоя мама… – сказал Орест Иванович.
   – Да, – согласилась Аллочка. – Но что же поделаешь, если сейчас всех хоронят так далеко?
   На это он уже совсем не знал, что ей сказать.
   – Ты, наверное, свою маму очень любишь?
   – Конечно. Я люблю всех своих близких. – Аллочка стала загибать пальцы: – Маму – раз, бабушку – два, Игоря – три… А вы, вы тоже наш близкий?
   – Да не знаю… Наверное, близкий.
   – Тогда и вас.
   Лена появилась в половине восьмого. Грустно и торопливо стала передавать печальные подробности похорон на Востряковском кладбище. Напрасно Аллочка пыталась отвлечь ее и заставить обратить внимание на себя.
   – Она вам не надоела? – спохватилась наконец Лена. – Ужасная тараторка!.. Это ведь тоже не норма. Я все собираюсь ее показать…
   «О господи ты мой боже!..» – взмолился про себя Орест Иванович.
   Ему стало жалко Аллочку, которую, наверное, затаскали по врачам. Когда ее уводили домой, она по собственной инициативе поднялась на цыпочки, чтобы обнять Ореста Ивановича. Он был очень тронут и выразил надежду, что теперь Аллочка будет часто приходить к нему в гости. Сегодня он воспользовался случаем и выведал от нее точный адрес их квартиры в Померанцевом переулке. Его давно подмывало нанести визит вежливости своей сватье, которая пока что под разными предлогами уклонялась от знакомств. Оресту Ивановичу хотелось собственными глазами увидеть, что за обстановка ждет его сына, если Лена в один прекрасный день перетянет его туда. Он уже примирился с мыслью, что рано или поздно так оно и будет и вряд ли имеет смысл этому противиться.
   Как-то в будний день, рассчитывая не застать дома Лену, он отправился в Померанцев переулок, предварительно купив для сватьи цветы, а для Аллочки – красивую, но несложную настольную игру.
   Орест Иванович прошел тесным старым московским двором, поднялся по выщербленной лестнице на очень высокий четвертый этаж и вступил в длинный и неуютный коридор.
   Судя по вечным хлопотам Лены вокруг здоровья матери, Орест Иванович рассчитывал на худшее – увидеть маленькую старушку, прищемленную радикулитом, или отложением солей, или вообще какими-нибудь еще более страшными недугами. Но увидел пожилую, довольно высокую даму с усталыми, но прекрасными глазами. В отличие от своей двадцативосьмилетней дочери она косметикой не пренебрегала: седые волосы ее были подкрашены, и даже, как показалось Оресту Ивановичу, слегка подрумянены были щеки. Она не ожидала появления постороннего человека, была в халате, поэтому страшно смутилась, даже испугалась.
   – Бабушка, не бойся, это он!.. – поспешила объяснить Аллочка и кинулась к Оресту Ивановичу.
   – Вы меня извините, – сказал он, тоже смутившись, – мы с вашей внучкой договорились…
   – Да, да, пожалуйста!..
   Подарку Аллочка очень обрадовалась, хотя в настольной игре, которую принес ей Орест Иванович, всего и дела было, что подбрасывать косточку и передвигать фишки. Она столкнула в сторону нотные тетрадки, тут же уселась и начала играть сама с собой, казалось бы, с истинной увлеченностью. А ее бабушка, попросив у гостя извинения, куда-то скрылась, вероятно, чтобы переодеться. Так что Орест Иванович получил возможность как следует оглядеться.
   Он увидел, что жили в этой комнате с лепными венками на потолке и с большим венецианским окном очень тесно, но не без признаков уюта. Орест Иванович привык к голым стенам, пустым подоконникам, стенным шкафам и казенного вида дивану. Поэтому был несколько ошарашен обилием предметов, нужных и ненужных: бархатных истертых подушек, склеенных вазочек и бюстов. Всего этого плюс книги, ноты, тетради хватило бы, пожалуй, не на одну комнату, а на две, три. Видимо, здесь легко было загонять гвозди в стену, раз столько навешано было разных картин и фотографий в металлических и деревянных фигурных рамках.
   Внимание Ореста Ивановича задержалось на небольшой не то картине, не то портрете: здесь изображена была молодая высокая женщина в свободном голубом платье, гуляющая по осеннему саду. У женщины этой было матовое мечтательное лицо, и желтые листья падали ей на плечи.
   – Это не твоя ли бабушка? – осторожно спросил Орест Иванович у Аллочки.
   – Что вы!.. Это просто картина «Айн штиллер винкель». То есть «Тихий уголок».
   Орест Иванович стушевался и решил больше подобных вопросов не задавать.
   Аллочкина бабушка вернулась, переодевшись в темное платье и с бисерной ленточкой на шее. Как ни приятно был удивлен Орест Иванович внешностью своей «сватьи», но он не мог не отметить про себя, что в чем-то мать и дочь – два сапога пара. Хозяйкой его симпатичная новая родственница была явно не из лучших: чашки попахивали валерьяновым корнем, ножи – рыбой, у кофейника падала крышка. Орест Иванович вежливо пил прохладный кофе, принесенный из коммунальной кухни, откуда-то за сто верст, а сам все прикидывал, каким бы это образом завести разговор по душам, предложить свой совет и помощь. И никак не решался: для такого разговора нужно было, чтобы хозяйка дома была бы попроще, поземнее. А эта пожилая дама держалась как-то испуганно, натянуто, будто не свой человек пришел, а кто-нибудь из ЖЭКа или даже из прокуратуры…
   Все же Орест Иванович рискнул высказать предположение, что хорошо бы в интересах всей семьи сменить эту комнату с лепным потолком высотой почти в четыре метра, который теперь ни один маляр не возьмется белить, на отдельную квартиру в каком-нибудь тихом зеленом районе, в Тимирязевском, например. У Ореста Ивановича в тамошнем бюро обмена были связи, и можно бы попробовать…
   И вдруг он почувствовал, что говорит что-то не то. И сам испугался: прекрасные глаза его сватьи наполнились слезами.
   – Нас хотят ломать!.. – дрожащим шепотом произнесла она и опять убежала, чтобы не расплакаться при Оресте Ивановиче.
   А маленькая Аллочка объяснила:
   – На нашем месте будет Госхлорвинилсоюз.
   Орест Иванович пожал плечами: он никогда не слыхал о существовании такого союза.
   – Бабушка очень волнуется, – сказала Аллочка, перестав бросать косточку, – потому что она родилась в этой комнате. Потом, здесь совсем рядом Дом ученых, там бывают концерты. А главное – вы посмотрите, какой вид!..
   Она повела Ореста Ивановича к балконной двери. Через ее забрызганное дождем и первым снегом стекло был виден белый особнячок с острой двускатной крышей. К нему примыкал какой-то тихий дворик, отгороженный поломанной кое-где чугунной решеткой. Во дворике росли голые липы, под ними – две черные от дождя скамейки, с круглой клумбы еще не были убраны почерневшие стебли осенних цветов. Сам балкон, с которого открывался этот не слишком пленивший Ореста Ивановича вид, был крошечный, на нем едва умещалось старое соломенное кресло.
   – Конечно, зимой это не то, – поспешила сказать Аллочка. – Приходите весной или летом. А сейчас давайте с вами немножко поиграем.
   Орест Иванович сел рядом с Аллочкой и тоже подбросил косточку. Ему было очень неприятно, что Зоя Васильевна так расстроилась. Ну не хочет, так в чем же дело. Он же не выселять пришел. Аллочка, кажется, была единственным существом в этой семье, у которого он не вызывал недоверия.
   Зоя Васильевна вернулась, стала уговаривать Ореста Ивановича выпить еще чашку кофе. Он согласился, чтобы ее больше не огорчать. И заметил, что и на этот раз она успела что-то исправить в прическе и косметике за свою короткую отлучку. Но, как показалось Оресту Ивановичу, она делала это не из кокетства, а как будто желая что-то такое скрыть, не выдать какую-то печальную тайну.
   – Извините меня, – вдруг сказала Зоя Васильевна. – У меня страх перед всякими переменами. После смерти мужа нужно было что-то сделать с лицевым счетом. А мы носили разные фамилии. На меня почему-то так накричали…
   – Мало ли хамья! – возмутился Орест Иванович.
   Он хотел объяснить, что все хлопоты он может взять на себя, а уж на него никто не посмеет кричать. Но по взгляду Зои Васильевны понял, что этот разговор лучше не продолжать.
   – Вот Аллочка меня и обыграла! – как можно веселее сказал Орест Иванович, хотя ему и самому стало грустно.
   Он собирался домой и подбадривал себя тем, что все могло быть и хуже. Сватьей могла оказаться какая-нибудь Матрена Карповна, которая бы на него накинулась и стала бы с места в карьер плакаться на жизнь и чего-то требовать. А тут и Лена, и ее мама, зная его служебное положение и большие возможности, ровно ничего от него не хотят. Так что и он со своей стороны готов был примириться с существующим положением вещей. Только как же все-таки они здесь всем табором разместятся? Больше всего Орест Иванович боялся, чтобы его сын был кому-то в тягость. А в такой тесноте волей-неволей это может случиться. Половина комнаты загромождена роялем, а ведь можно же, наверное, какой-нибудь инструмент поменьше купить. Вот этот еще нескладный шифоньер куда-нибудь выбросить бы…
   Но тут Орест Иванович почувствовал, что в мыслях своих зашел слишком далеко, распоряжаясь в чужой комнате, и поспешил проститься. Аллочка и ее бабушка проводили его длинным коридором, состоящим из множества темных углов, настоятельно требующих капитального ремонта. На плохо освещенной лестнице Орест Иванович чуть не наступил на кота и ужасно перепугался. «Как быстро к хорошему привыкаешь», – думал он, сопоставляя девятиэтажный мощный корпус на Фрунзенской набережной с этим доживающим свой век домом с непромытыми венецианскими окнами, а заодно и с тем домом у Тишинского рынка, где они раньше обитали с Игорем и ходили умываться на общую кухню за отсутствием ванной комнаты.

   Ни невестка, ни сын, узнав о визите Ореста Ивановича в Померанцев переулок, не выказали никакого неудовольствия. Наоборот, на другой же день Лена сказала Оресту Ивановичу:
   – Мама просила передать вам большой привет. И Алка тоже.
   – Спасибо! Скажите, что очень рад был познакомиться.
   Вскоре Орест Иванович поймал себя на том, что ему хочется повторить свой визит в Померанцев переулок. Конечно, не только ради того, чтобы поиграть с Аллочкой в настольную игру и обозревать вид с балкона, но главным образом для того, чтобы еще раз взглянуть на Зою Васильевну. Слишком непривычной для его глаза была эта пожилая, но по манерам своим какая-то юная женщина. Углубленная наблюдательность несвойственна была Оресту Ивановичу, но сейчас он как-то угадал, что была в этой давно переставшей петь Зое Васильевне какая-то недопетая песня.
   Исполненный самых добрых намерений, он рискнул через несколько дней позвонить в Померанцев переулок. Аллочка сообщила ему, что бабушка ушла в магазин, в очередь за судаком. Орест Иванович поспешил сказать, что вовсе бабушке не следует стоять по очередям, что судака он им может принести из своего служебного буфета. Позже он позвонил еще раз, но Зоя Васильевна разговаривала с ним по-прежнему как-то испуганно и напряженно и пожаловать в гости не приглашала. Так что Орест Иванович не рискнул лезть со своим судаком.
   – Я хочу воспользоваться случаем, – сказал он, – и поздравить вас с наступающим Женским днем.
   Зоя Васильевна вежливо, но без особого энтузиазма поблагодарила его.
   – Хотелось бы знать, и как ваше здоровье.
   – Спасибо, сносно. Но все мы немного простужены.
   Это был как бы намек на то, что посещения сейчас нежелательны. Оресту Ивановичу подумалось, что желанным гостем он в Померанцевом переулке вообще вряд ли когда-нибудь будет. Видимо, слова Лены о том, что ее мама передавала ему большой привет, были просто актом вежливости.
   Когда он посетовал на это сыну, то Игорь сказал:
   – Брось, папа! Ленка, во всяком случае, к тебе очень хорошо относится.
 //-- 6 --// 
   Вскоре Орест Иванович получил подтверждение словам Игоря: невестка пригласила его в театр.
   – Играет моя школьная подруга, – сказала Лена. – Правда, я еще не знаю, что за спектакль.
   Оказалось, в Москву приехал на гастроли один из областных театров. Орест Иванович, которому еще накануне был вручен билет, пришел за полчаса до начала, а Лена, естественно, запаздывала. Билетерша на вопрос, что за пьеса, сказала, что вроде бы про любовь.
   Лена появилась рядом с Орестом Ивановичем, когда в зале уже гасили свет.
   – Опять кто-нибудь заболел? – улыбнувшись, спросил он.
   – На этот раз, слава богу, никто. Я пыталась достать для Риты цветы: это ведь ее первая большая роль. А Игорь, наверное, совсем не появится: у него бюро.
   Сидели они в десятом ряду, было удобно, все видно. Но вот насчет любви в пьесе было что-то не густо. Орест Иванович чуть-чуть заскучал, но виду, конечно, не подал.
   На сцене изображалась деревня трудных военных лет: хромой председатель колхоза, вдовые бабы, солдатки… Действительно, кто-то кого-то любил и ревновал, но главное сводилось к сеновывозке. Орест Иванович не мог про себя не отметить, что актрисы, изображавшие этих вдов и солдаток, никак не могли упрятать под телогрейки и платки свои современные ухватки. И юбки на них едва доставали до колен, что тоже расходилось с представлениями Ореста Ивановича о тех достаточно памятных временах. Он поглядел украдкой на свою невестку: Леночка сидела очень грустная. В антракте она призналась Оресту Ивановичу:
   – Мне так обидно за Риту!..
   Орест Иванович не считал себя большим знатоком в драматургии, но он попробовал защищать пьесу, свалив все на постановщика, который, к сожалению, не почувствовал эпохи.
   – Молодой, видимо, войны не помнит.
   – Ну что вы!.. – совсем грустно сказала Лена. – Ему сто лет в обед. Просто все это такая труха!..
   Орест Иванович пожал плечами: с его точки зрения, термин этот уж никак не подходил. Если бы это была «труха», такие спектакли и фильмы не показывали бы почти ежедневно по телевизору, их не смотрели бы миллионы людей. Он согласен с Леной, что сюжет не отличается новизной, но вовсе не мешает лишний раз повторить для тех, кто забыл или просто не хочет знать о том, что перенесло старшее поколение.
   Лена угадала его настроение.
   – Орест Иванович, но это так фальшиво написано! Ведь актерам просто тошно играть все это.
   Он не нашел, что ей возразить; возможно, она была в чем-то права. А Лена вдобавок положила ему на локоть свою руку, лишенную веса.
   – Ну не сердитесь!
   – Что вы, Леночка! – сказал Орест Иванович. – Я совсем не сержусь.
   После спектакля они пешком дошли до Комсомольского проспекта.
   – А как поживает ваша мама? – осведомился Орест Иванович.
   – Спасибо, она вся в Алкиных делах. В музыкальной школе затевается какой-то концерт.
   Орест Иванович отважился и сказал:
   – Мне кажется, Леночка, ваша мама меня не очень жалует.
   Лена испытала некоторое замешательство.
   – Нет, что вы!.. Ее можно понять: она ленинградка, близкие и друзья погибли в блокаду, а к новым знакомствам она относится несколько настороженно.
   Они подошли к храму Николы на углу Хамовников. В полных сумерках церковь белела сахарным пряником.
   Лена явно хотела сменить тему разговора.
   – Правда ведь, не верится, что это построено, – сказала она. – Как будто эта церковь возникла сама собой. Как в сказке: не печалься, ложись себе спать, утро вечера мудренее. Значит, это стоит десяти самых бодрых спектаклей.
   – Да, – не без мрачности согласился Орест Иванович. Сколько ни заговаривай ему Лена зубы церквами и спектаклями, он понимал, что он по-прежнему отвергнут. И ему было очень горько.
   Дома их встретил Игорь, который уже вернулся с работы и досматривал футбольный матч.
   – Где это вы так долго? «Арарату» наколотили. Я вам тут вермишель сварил.
   После вермишели Лена села к телефону и разговаривала со своей подругой Ритой, которая уже разгримировалась после спектакля и вернулась в номер гостиницы.
   Орест Иванович невольно прислушался… Лена нелицеприятно высказывала Рите все, что думала. Орест Иванович снова услышал слово «труха». Сейчас этот термин вдвойне ему не понравился. Он на месте Лены воздержался бы от критики: актриса молодая, впервые выступает в главной роли, театр здесь, в Москве, в гостях…
   Телефонный разговор затянулся, и Ореста Ивановича это стало сильно раздражать.
   «А тот телок посуду моет. Ну и терпение у него!..»
   Когда Лена положила трубку, она легонько постучала в комнату к Оресту Ивановичу и сказала шепотом:
   – Я чувствую себя перед вами виноватой за сегодняшний вечер. Но Рита обещала достать билеты на «Трамвай “Желание”».
   Рита не обиделась на критику и действительно достала билеты на «Трамвай “Желание”». Но всего два билета, не то что в прошлый раз, когда возле Ореста Ивановича и его невестки пустовало целых три места.
   – Вы не против того, чтобы пойти с моей мамой? – совершенно неожиданно предложила Лена. – Ей очень хочется посмотреть этот спектакль.
   У Ореста Ивановича просто-таки заколотилось сердце. Он сказал, что, конечно, конечно, не против. В обеденный перерыв он побывал в парикмахерской, а придя домой, очень тщательно приоделся и взял побольше денег на буфет.
   Весь день он себе представлял, как будет сидеть в театре рядом с Зоей Васильевной. Ни о каких «Трамваях» он не думал, хотя очевидно было, что зрелище не из последних, раз так трудно достать билеты. Он был очень благодарен Лене. Но минут за сорок до начала спектакля она неожиданно позвонила и сказала, что ее мама плохо себя чувствует. Оресту Ивановичу это показалось и подозрительным, и обидным. Он заявил, что тоже не может идти в театр – у него дела.
   – Что вы?.. – огорчилась Лена. – Это же очень интересная пьеса.
   – Вот и сведите на нее своего мужа. А то он у вас вроде бы совсем не в счет.
   Лена не спешила обижаться и попыталась объяснить, что у Игоря вечерняя смена, но Орест Иванович не стал входить в подробности и сухо пожелал невестке всего хорошего. Развязал галстук и сел на диван. Ведь это только подумать: не хотят его, да и все тут!..
   Чтобы в этом убедиться, он часа через полтора позвонил в Померанцев переулок.
   – Здравствуй, Аллочка! Что ты поделываешь?
   – Ничего, ела кашу, сейчас ложусь спать.
   – А бабушка дома? Как ее здоровье?
   – Неважно. У нее очень болит голова.
   Орест Иванович почувствовал себя негодяем и перешел на шепот.
   – Ты извинись за беспокойство, Аллочка. Передай бабушке привет. Пусть она скорее поправляется.
   Спать он не ложился долго. Около часа ночи пришел с работы Игорь, но Орест Иванович сделал вид, что уже уснул, и не вышел к сыну. Когда же все-таки задремал, ему пригрезился самый глупейший сон: он и Зоя Васильевна собираются ехать куда-то в… рояле, из которого вынут весь музыкальный механизм.
   Утром Орест Иванович рискнул опять позвонить в Померанцев переулок и тем же осторожным шепотом осведомился у Аллочки насчет здоровья бабушки.
   «А ведь я их повадки перенимаю», – подумал он.
   Раньше он никогда и никого о здоровье не расспрашивал.

   В один прекрасный день жильцам дома по Померанцеву переулку объявили, что дом их действительно передается под какое-то учреждение. Лена с матерью и девочкой получили ордер на квартиру из двух комнат около метро «Ждановская». Орест Иванович был задет тем, что не прибегли к его помощи с целью получить какой-нибудь более модный район, Юго-Западный, например, или тот же Тимирязевский, – организовать это ему было бы пара пустяков. Но, как говорится, кума с воза – куму легче. Он сам помогал семье Лены в переезде на новую квартиру и был искренне удивлен тем, с какой скорбью не только его недоступная сватья, но и другие жильцы прощались со старым домом в Померанцевом переулке.
   Орест Иванович с большой осторожностью, боясь оступиться на ужасной лестнице, нес вниз с четвертого этажа доверенный ему Аллочкой стеклянный аквариум. Внизу он услышал, как ругались рабочие, грузившие в машину рояль. Ему было очень неприятно слышать, когда один из них повторил почти его собственную мысль:
   – Купили бы скрипку какую-нибудь, а то ворочай танк этот!
   Переезд состоялся в начале декабря, еще при полном отсутствии снега на улицах. А ближе к Новому году, когда зима легла, к метро «Ждановская» перекочевал и Игорь.
   Когда он в последний раз заглянул домой, чтобы прихватить кое-что из своей одежды, между ним и Орестом Ивановичем состоялось объяснение.
   – Отрываешься, значит?
   – Ага. Мне оттуда на работу рукой подать.
   – И отсюда не сто верст было.
   Игорь положил в чемодан старые лыжные брюки и сказал:
   – Мы, папа, к тебе приходить будем.
   – Большое спасибо! Когда прикажете ждать?
   Чудно все-таки было: куда парень лезет? Две смежные комнаты, потолок – рукой достать, в туалете повернуться негде. Летом, наверное, в лоджии спать придется, а зимой – под роялем. Но охота, говорят, пуще неволи.
   – Ладно, – сказал Орест Иванович, – надоест тебе, приходи, место твое цело будет.
   – Не надоест. Такие не надоедают.
   – Это какие же?..
   – Я тебе уже говорил. Да ты и сам знаешь. Я вот рад, что к Склифосовскому попал, а то бы Ленку и не встретил.
   – Даже так?..
   И видя, что сын сейчас уйдет, Орест Иванович вдруг сказал:
   – А я ведь хотел тебе новую машину купить.
   Только на секунду в хмуром лице у Игоря что-то изменилось. Потом он решительно взял чемодан.
   – Какая машина!.. Я пойду, не сердись, папа.
   …Не в первый раз Орест Иванович оставался в своей большой квартире один. Но в этот вечер он как-то растерялся. Дня два-три он держал себя в руках, а потом на него навалилась такая тоска и обида, что сказали бы сейчас, что посадят ему на голову и бывшую певицу, и Аллочку, и даже рояль поставят – и этой ценой вернется его сын, – он бы, пожалуй, согласился. Сколько недовольства вызывали у него раньше Ленины часовые разговоры по телефону, а вот сейчас этот телефон совершенно свободен и молчит, как могила.
   И хоть бы кто-нибудь догадался позвонить ему в эти трудные часы.
 //-- 7 --// 
   Зима в новом году установилась не по-московски приятной, с хорошими морозами и снегом, прикрывшим черноту улиц и дворов. После работы Орест Иванович получал в раздевалке свое зимнее ратиновое пальто, каракулевую шапку-пирожок и шел пешком через весь центр к себе на Комсомольский проспект. Делал он это не ради потери веса: полнотой Орест Иванович не отличался, до седых волос сохранил ровную грудь, втянутый живот и молодую походку. Правда, за последнее время немного опустились щеки, труднее стало брить подбородок и в глазах стало плавать что-то желтоватое. Стоило поволноваться, и эта желтизна заметно увеличивалась, но к врачам Орест Иванович не обращался до тех пор, пока ему не потребовались очки.
   Однажды, это было под вечер, он проходил по Кузнецкому Мосту. Начинались школьные каникулы, поэтому на улицах полно было детей. И вдруг Орест Иванович нос к носу столкнулся с Зоей Васильевной и Аллочкой. У девочки в руках была коробочка с гостинцами: ясно, что бабушка водила ее куда-то на елку.
   На этот раз Зоя Васильевна не испугалась, как будто бы даже обрадовалась.
   – Мы были в ЦДРИ… – сказала она Оресту Ивановичу.
   – Смотрите, какой у меня подарок! – подняла свою коробочку Аллочка.
   Подарок был самый скромный, рубля на полтора. Если бы Орест Иванович вовремя подумал, он у себя в учреждении мог бы получить для Аллочки подарок побогаче. Он решил, что это упущение можно исправить, и предложил тут же зайти в «Детский мир». Но Зоя Васильевна вежливо отклонила это предложение.
   – Мы очень спешим.
   Он решил не обижаться и пошел проводить до метро.
   – Игорь и Лена поехали в Дорохово покататься на лыжах, – сказала Зоя Васильевна. – Мы с Аллочкой одни.
   Похоже, что в этом сообщении содержалось приглашение в гости. Но Орест Иванович не рискнул уточнить.
   – А как вы себя чувствуете на новом месте, Зоя Васильевна?
   – Квартира не такая плохая. Немножко холодновато… Но говорят, что это временно.
   Видимо, это было их общее правило – не жаловаться ни на что, кроме собственного здоровья. Орест Иванович, стараясь не смутить Зою Васильевну, оглядел мельком ее зимний наряд: вытертая, но сохранившая некоторой шик беличья шуба, такая же шапочка, а вот на ногах, маленьких, как у дочери, современные, отяжеленные подошвами ботинки, в которых, наверное, не очень уютно путешествовать в центр из отдаленных районов.
   Он рискнул взглянуть ей и в лицо. К ее мягким голубоватым глазам очень шла беличья шапка. Щеки от мороза были слабо-розовые, но и это придавало ей сходство с румяной внучкой. Оресту Ивановичу только сейчас пришло в голову, что его сватья, наверное, никак не вписывается в пейзаж малогабаритной двухкомнатной квартиры, для нее просто необходимы тот высокий потолок с лепными украшениями, огромное, затененное с улицы ветками окно и какое-то подобие камина, увиденные им тогда в квартире в Померанцевом переулке. Ему подумалось о том, что Зоя Васильевна страдает там, в десятиподъездном типовом панельном доме, окруженном пустырями с остатками потревоженных, изломанных кустарников, поваленных деревьев.
   – А у нас летом будет бассейн, – жизнерадостно сообщила Аллочка. – Игорь будет учить меня плавать.
   Ее бабушка улыбнулась.
   – Не сердитесь, пожалуйста, на Лену и Игоря: они очень, очень заняты. Игорь в вечернем университете…
   Они простились: Аллочка и Зоя Васильевна спустились в метро, а Орест Иванович пошел пешком мимо Политехнического музея, пересек площадь и вскоре оказался около гостиницы «Москва». Здесь, в гостиничном ресторане, он год назад собирался отпраздновать свадьбу сына… Он полез в карман пальто за носовым платком и нащупал что-то тверденькое: это Аллочка тайком сунула ему туда шоколадку.
   …Через несколько дней позвонил Игорь.
   – Папа, здорово! Как ты там? На днях забегу. Большой привет от Ленки!
   – Спасибо, – сдержанно, но без упреков сказал Орест Иванович. – И ей тоже.
   Перед весной Орест Иванович решил уходить на пенсию. Ему лично средств хватало, а сын подмоги что-то не просил. Была в этом решении и скрытая месть: предлагал – не брали, а теперь придете – так уж и не взыщите… Но это, конечно, было не основное: Оресту Ивановичу шел шестьдесят третий год, сорок шесть лет он прослужил беспорочно и сейчас мог уйти, оставляя о себе у сослуживцев самую хорошую память.
   Но в первые дни своего вполне заслуженного отдыха Орест Иванович ничего, кроме усилившегося одиночества и растерянности, не испытывал. Телефона на новой квартире у его единственных родственников не было, а ходить туда без приглашений Орест Иванович по-прежнему не считал удобным.
   Но вдруг позвонила Аллочка.
   – Здравствуйте, Орест Иванович!
   Он страшно, до стука сердца, обрадовался:
   – Здравствуй, Аллочка! Откуда же ты звонишь?
   – У нас во дворе установили пять автоматов. Правда, три уже сломаны. А как вы поживаете?
   – Да что я!.. – сказала Орест Иванович. – Вы-то как?
   – Мы ничего. Бабушка понемножку успокаивается.
   Орест Иванович обещал, что как-нибудь соберется и навестит их. Ему все-таки хотелось, чтобы его по-прежнему считали занятым человеком.
   – Спасибо тебе, Аллочка, что позвонила. Я по тебе соскучился.
   Девочка помолчала, потом спросила:
   – Почему же вы не спросите, как я учусь? Ведь мне пришлось перейти в другую музыкальную школу.
   Теперь помолчал Орест Иванович.
   – Я все понимаю, Аллочка… Держись!
   – Хорошо, буду держаться. А привет передать?
   – Конечно. Всем большой, большой привет!
   Он положил трубку и подумал о том, как же Аллочка дотянулась до телефонного диска. Ведь она такая маленькая! Только сейчас, услышав Аллочкин голос, Орест Иванович почувствовал, до какой степени он по ним по всем скучает. Надо было соврать, что заболел, тут уж невестка обязательно бы примчалась.
   После того как в его квартире жило, хотя и набегами, существо женского пола, пусть и непутевое в смысле хозяйствования, отсутствие Лены теперь ложилось какой-то печалью на все, что окружало одиночество Ореста Ивановича. Почему-то чаще всего он смотрел на не занятый теперь никем телефон.
   Иногда, правда, раздавалось вдруг дребезжание: это звонили из ЖЭКа, где он теперь, как пенсионер, был включен в актив. При его участии уже состоялось два заседания товарищеского суда, правда, оба раза по не слишком серьезному поводу: ночная пьянка, возмутившая соседей, и порча лестничной панели мальчишками-старшеклассниками. Орест Иванович произнес на этих заседаниях какие-то значительные слова и, только придя домой, спохватился, что ошибочно приписал фразу «Человек – это звучит гордо» Александру Сергеевичу Пушкину. Произошло это потому, что он был тогда поглощен собственными переживаниями, в сравнении с которыми порча лестничной панели была действительно «трухой» – сейчас этот термин пригодился ему.
   Но с наступлением лета культурно-оздоровительная и воспитательная суматоха затихала, и телефон в квартире у Ореста Ивановича трагически молчал. Была у него возможность вернуться на два летних месяца на прежнюю работу: сотрудники рвались в отпуска. Но и у самого Ореста Ивановича тоже в кармане была путевка на июль на один из прибалтийских курортов.
   Вечерами, когда темнело, он включал телевизор, а когда убеждался, что эту передачу он видел по крайней мере пять раз, то брал очередной номер «Огонька». Читать ему никто не мешал, стенки в доме были достаточно толстые, ибо дом, в котором теперь жил Орест Иванович, сооружен был в начале пятидесятых годов и сюда вселилась тогда однородная и вполне солидная публика. С годами, правда, все несколько перемешалось: люди разъезжались, съезжались, разменивались. На лестницах стало погрязнее, во дворе – шумнее, здесь гуляли уже не чистые красивые собаки, а шныряли брошенные выехавшими хозяевами кошки. Только стены в доме, к счастью, продолжали оставаться непроницаемыми. Когда Орест Иванович ложился спать, в ничем не загороженные окна его квартиры смотрели мелкие звезды. Какие-то далекие вспышки бросали темную тень на потолок. Этот потолок был тоже достаточно высокий – что-то около трех метров. Но лепные украшения на нем, естественно, отсутствовали.
   Он не мог бы с точностью сказать, когда наступил кризис и одиночество перестало сильно его тяготить. Пожалуй, все-таки с того дня, когда он принял твердое решение заняться наконец благоустройством своего быта. Он вселился в эту квартиру около десяти лет назад, но все эти годы о ремонте не помышлял. Казалось ему, что все достаточно чисто. Обои, правда, сильно выгорели, но нигде не отстали и не сморщились по углам, как положено теперь в каждой порядочной новой квартире. Нигде от косяков не отлетела штукатурка, не проржавели трубы в ванной, краны и душ хотя и подтекали, но в размерах допустимого.
   И тем не менее теперь Орест Иванович решился на обстоятельный ремонт. Связываться с леваками он не считал возможным и обратился в одну из контор по ремонту квартир.
   Разговаривал он спокойно, но достаточно твердо, дал понять, кто он такой и чего бы ему хотелось – ремонта качественного, а не так, тяп-ляп…
   В назначенный день и сравнительно с небольшим опозданием к Оресту Ивановичу в квартиру пришли две женщины с ведрами и кистями. Обе сразу посмотрели на потолок.
   – Это ведь лестницу надо…
   – Ну так в чем дело?
   – По телефону надо звонить.
   – Вот телефон, пожалуйста, звоните.
   Заляпанную побелкой стремянку привезли через час после того, как уже сам Орест Иванович позвонил в контору.
   – А с нами-то и не считаются, – сказала одна из маляров, миловидная и еще достаточно молодая. – Вам бы из сорок второй конторы вызвать, а у нас плохо делают.
   – Ну, уж будьте добры, на этот раз сделайте хорошо, – твердо сказал Орест Иванович.
   И он тут же поставил им ультиматум: отделать одну комнату, потом приниматься за другую. Женщины-маляры поглядели на него, как на выжившего из ума.
   – Нам ловчее бы обе сразу…
   – Вам ловчее, но я к соседям ночевать идти не собираюсь.
   Малярши окончательно притихли, тем более что Орест Иванович для чего-то спросил и записал их имена, отчества и фамилии. Пока они «раскрывали» потолок, красили рамы и двери, он неотступно стоял у них над душой.
   – Когда вы обедать собираетесь?
   – Когда кушать захочем.
   – Хорошо бы вам захотелось от часу до двух. Я бы тоже пошел перекусил.
   Малярши поняли, что хозяин с ремонтом затеялся всерьез. Поэтому рискнули опоздать с обеда всего на двадцать минут. Внизу, в подъезде, они спросили лифтершу, кто такой их заказчик. Та пошутила и сказала, что он народный артист СССР.
   – Наверное, заслуженный. Мы народных всех знаем.
   Когда дело с ремонтом подвинулось к концу, Орест Иванович купил своим дамам килограмм конфет «Южная ночь». Отделали они его квартиру вполне прилично, хотя было совершенно очевидно, что получить «в лапу» они не надеялись.
   Конфеты настолько растрогали обеих малярш, что они сами снесли на помойку содранные старые обои, банки и ведра из-под краски. В их присутствии Орест Иванович позвонил в контору и попросил, чтобы была записана благодарность работницам Крякуновой и Самохиной. Работница Крякунова ему особенно приглянулась, и Орест Иванович спросил у нее домашний телефон на случай, если ему захочется еще что-то подновить…
   Следующим заходом Орест Иванович принялся за покупку мебели.
   Еще сравнительно недавно он совершенно равнодушно проходил мимо витрин мебельных салонов, не интересовался ни арабскими кроватями, ни финскими стенками. Он достаточно хорошо чувствовал себя на диване, привезенном еще от Тишинского рынка.
   Теперь, сделав два витка по мебельным магазинам, Орест Иванович купил отечественный гарнитур «жилая комната», отказавшись только от книжного шкафа, который был ему не нужен. Остальное на другой день ему доставили и внесли на восьмой этаж. Орест Иванович расписался в квитанциях и подумал о том, что совершенно зря многие из его знакомых связывают ремонт квартиры и покупку мебели с какими-то кошмарами. Разочарован он был несколько лишь тем, что при его высоком росте был низок обеденный стол и короток новый диван. Орест Иванович извлек из стенного шкафа свои пиджаки и брюки и водворил их в трехстворчатый гардероб. Дверцы у этого гардероба отворялись бесшумно, но были скользкие, как живой сом.
   Спал Орест Иванович на новом диване плохо. Ему казалось, что он едет в поезде или ночует на вокзале. С полночи он перешел на свое старое место, только тогда уснул. Когда же утром проснулся, то не сразу догадался, что произошло. Стулья и новый диван он покупал как будто зеленые, а сейчас ему показалось, что они серые. Потом Орест Иванович понял, что это магазинная пыль, доставленная вместе с гарнитуром.
   Огорчился он еще больше, когда увидел, что вчера, когда втаскивали мебель, сильно попортили обои в передней и поцарапали дверь. Но зато появился повод, чтобы созвониться с симпатичной маляршей, о которой Орест Иванович за эти дни несколько раз вспоминал.
   Та не сразу поняла, кто с ней говорит, но когда он напомнил ей о конфетах «Южная ночь», то спросила:
   – Недовольны, что ли, чем?..
   Орест Иванович сказал, что, наоборот, всем доволен, но хотел бы видеть ее у себя, и без напарницы.
   Он не был уверен, что малярша поняла его намек. Однако когда в семь часов вечера раздался звонок, кинулся открывать.
   Но это была Лена.
   Орест Иванович сразу понял, что невестка его «в ожидании». Это существо, почти не имевшее объема, теперь заметно округлилось и очень похорошело. А ведь он не видел ее, пожалуй, чуть больше месяца…
   – Господи, какие у вас огромные перемены! – удивилась Лена. – Ну, Орест Иванович, вы просто молодец!
   А ему стало страшно неудобно, словно она могла догадаться, что он совсем не ее ждал. И вообще, словно он все это время был занят какой-то глупой детской игрой. Свой мебельный гарнитур он даже не сумел толково разместить в комнате, он стоял сейчас так же безжизненно, как стоял до этого в мебельном магазине.
   – Да, вот решил немножко привести квартирку в порядок. Нравятся вам обои?
   – Очень хорошие. Только вам теперь придется сменить шторы.
   И Лена страшно удивила Ореста Ивановича, в первый раз спросив, не может ли он ее чем-нибудь накормить.
   – Я теперь ем, как удав, – весело сказала она с явным намеком на свое положение.
   – И скоро это у вас произойдет?.. – спросил Орест Иванович, не решаясь все назвать своими словами.
   – Видимо, в июле.
   У него почти нечего было ей предложить. Он вспомнил, что она любит сырые яйца.
   – Этого совершенно достаточно, – сказала Лена, когда Орест Иванович извлек из холодильника два диетических яйца. – У меня есть с собой два рогалика.
   Он решился и спросил:
   – Леночка, расскажите, что у вас-то делается?
   Лена сказала, что у них все в порядке. Игоря опять послали в колхоз, на весеннюю посевную.
   – Он и меня хотел взять с собой дня на два, на три. Но мама плохо себя чувствует, а Алка от рук отобьется.
   – Давно я вас всех не видел, – сказал Орест Иванович.
   – Я теперь безумно далеко работаю: тридцать минут езды по Внуковскому шоссе. Но работа очень интересная.
   – Да, это далеко…
   Орест Иванович подумал о том, что Лена никогда не успокоится. Сколько раз он ей предлагал, что устроит ее сам. Было место у них в министерстве, в отделе зарубежных связей. А она ничего умнее не придумала, как накануне декретного отпуска устроиться куда-то за двадцать километров. Он посмотрел на ее добрые, но припухлые глаза явной сердечницы, на малосильные руки и подумал, что ей и вообще-то вряд ли нужно еще родить.
   – Вы знаете, почему я забежала? – спросила Лена. – Как вы теперь устраиваетесь с питанием? У нас в институте прекрасный буфет. Вчера, например, были копченые язи.
   Только не хватало еще, чтобы она, курсируя между Внуковским и Рязанским шоссе, возила ему каких-то язей! Но Орест Иванович был очень тронут, ему трудно было это скрыть.
   – А я думал, Леночка, что вы меня совсем не любите!
   – Да что вы!..
   Уходя, Лена сказала:
   – Я вам очень благодарна за Игоря! И мама тоже. И Алка.
   …Оставшись опять один, Орест Иванович сел на новый диван, который он по совету Лены передвинул в противоположный угол, открыв себе оттуда вид на набережную Москвы-реки, на Нескучный сад. Под ее же руководством он передвинул и гардероб, Лена помогла ему расставить кое-какие предметы в новом буфете. Она сказала, что когда будут и новые шторы, то вообще все у Ореста Ивановича будет замечательно. Он спросил совета, не расстаться ли ему с тяжелой бронзовой фигурой, которую подарил ему кто-то лет пятнадцать назад. Это был пограничник с собакой в очень настороженной позе.
   – Знаете, оставьте их, пожалуй, – сказала Лена. – Вы ведь, наверное, к ним привыкли.
   Она сказала это так, будто речь шла о живых существах. Когда Лена ушла, Оресту Ивановичу подумалось, что действительно единственная родная ему вещь в этой комнате – пограничник с собакой. Ко всему остальному нужно было еще привыкать и привыкать.
   Лена сказала, что «это» произойдет в июле. Сейчас было самое начало мая, еще не убрали праздничные флаги. А в июле Орест Иванович как раз должен был ехать в Прибалтику… Значит, эта недотепа Лена знала, что будет ребенок, в тот период, когда они получали ордер на квартиру. Почему же было тогда не заявить, не взять справку?.. Бабе под тридцать, а решительно ничего не хочет соображать. И тот балбес тоже хорош!
   И вдруг Орест Иванович совершенно четко уяснил себе, что именно ради этого «балбеса», его сына, Лена пошла на то, чтобы иметь еще младенца. Ей с мамой вполне хватило бы Аллочки. И не о квадратных метрах думала его невестка, когда решилась на такое дело. Оресту Ивановичу стало безумно обидно: его ни одна так не любила.
   Потом, успокоившись, он подумал о том, что вот родится мальчик или девочка и ему, конечно, покажут их только издали. Воспитывать их будет бабушка, бывшая певица. И все будет так, словно он, Орест Иванович, не имеет к этому ребенку никакого отношения.
   Он вспомнил последнюю фразу, сказанную Леной: «Я вам очень благодарна за Игоря!» Значит, все-таки благодарна, понимает, кто сделал из Игоря порядочного парня. Но неужели она не догадывается, что было время, когда Орест Иванович только и думал о том, чтобы уж лучше Игорь не был таким порядочным?..
   Орест Иванович почувствовал, что запутался, увяз. Надо было бы радоваться, а ему в голову лезла какая-то обидная, злая чушь. Не надо было уходить с работы, никто его не гнал, наоборот, удерживали. Родится ребенок, ведь не может же он не взять на себя обязательств. А он бросил работу для того, чтобы заниматься всякой ерундой: обоями, диванами, ремонтом, попытками завязать интимное знакомство с работницей сферы бытового обслуживания.
   Тут Орест Иванович опомнился и кинулся к телефону. Подошел муж симпатичной малярши. Услышав, что приходить на Фрунзенскую набережную уже не надо, он сказал:
   – Ладно, хрен с вами!
   Обруганный Орест Иванович успокоился и словно бы для страховки закрыл дверь на цепочку. Мысли его снова вернулись к семье сына, живущей у метро «Ждановская».
   «Надо будет им телефон выбить, – думал он. – Нельзя жить без телефона».
 //-- 8 --// 
   Начало лета стояло жаркое и почти без капли дождя. И это как будто увеличивало однообразие одинокой жизни Ореста Ивановича. Он вставал рано, брился шумной бритвой и шел вниз, в магазин, за ряженкой, сдавал пустые бутылки, брал полные. Две очереди, одна в кассу, другая – к прилавку, давали ему возможность бегло просмотреть «Советскую Россию», а «Правду» он оставлял для более серьезного прочтения.
   Однажды он возвращался домой с двумя бутылками и коробочкой финского сыра. На сегодня у него было намерение отправиться навестить «святое семейство», как он в добрую шутку именовал теперь Лену, ее маму, Аллочку, а заодно Игоря, который вроде бы должен был вернуться из колхоза.
   Но в подъезде лифтерша объявила Оресту Ивановичу:
   – А вас тут дожидаются.
   Под лестницей, рядом с лифтершей, сидела… Люся. Если так можно было сейчас назвать эту пятидесятисемилетнюю, толстую, но очень плохо выглядевшую женщину. Можно было предположить, что она приехала сейчас с Северного полюса: на ней было надето жаркое шерстяное платье с рукавами, сверху еще какой-то жакет и прорезиненный плащ. Адрес Ореста Ивановича Люся, как она ему объяснила, достала через справочное бюро после того, как не нашла его на старой квартире около Тишинского рынка.
   – Я лечиться приехала, – скорбно объяснила свое появление Люся. – Печень замучила, с сердцем плохо…
   Орест Иванович молча пропустил бывшую супругу к себе в квартиру. Она долго и тяжело ворочалась у него в передней, пока разделась. А он отвернулся к окошку, глядел в затянутый жарой Нескучный сад и молчал.
   – А где Игорь? – с несвойственной ей прежде робостью спросила Люся.
   Он не ответил. Она села, тяжело дыша, как загнанная.
   – Восемнадцать лет я в Москве не была…
   – Могла бы и еще восемнадцать не приезжать, – не поворачиваясь к ней, отозвался Орест Иванович.
   – У нас там медицинская помощь очень плохая…
   Орест Иванович упорно молчал. Через некоторое время Люся опять спросила:
   – Игорь-то уж работает, наверное?
   – Ты забудь, что есть Игорь! – резко сказал Орест Иванович.
   Люся достала большой ситцевый, явно мужской платок и заплакала в него шумно, не стесняясь.
   – Рада бы забыть!.. Если бы я его тебе не отдала, тот подлец его бы заколотил!..
   Орест Иванович вздрогнул. Он вспомнил, что ведь у Люси была еще и девочка.
   – Выросла, – пояснила Люся. – Эта сама кого хочешь заколотит.
   Она снова заплакала и призналась:
   – У меня их двое еще… Замучили они меня!
   Оресту Ивановичу хотелось сказать: что посеешь, то и пожнешь. Но он удержался, думая лишь о том, как бы скорее избавиться от Люси, выпроводить ее. Решил, что если она попросится передневать или переночевать, то нужно будет найти любой предлог. Он заставил себя приглядеться к Люсе, и у него явилась мысль, что она пьет: отеки, какая-то желто-черная полнота, вода в глазах, дрожащие пальцы. Он вспомнил, какая она красивая и бойкая была перед самой войной. Что же так ошарашило, сломило эту красивую, бездумную, такую нахальную прежде бабу!..
   – Сколько примерно у вас частные врачи за прием берут? – вытерев слезы большим нечистым платком, спросила Люся.
   – Не знаю. Я вообще ни у каких врачей не лечусь.
   – Счастье твое. А я от уколов вся синяя.
   Оресту Ивановичу стало почти тошно. И он спросил глухо:
   – Ты чего от меня хочешь?
   – Ничего не хочу. Зайти-то надо было… узнать. Как Игорь-то? Наверное, уже институт закончил?
   Орест Иванович ничего не ответил: не хватало, чтобы он еще и объяснил ей, что Игорь института не кончил. Интересно, что она-то сама из своих детей сделала? Постепенно гнев Ореста Ивановича стихал. Если бы еще не было так жарко. Непонятно, как это Люся не растает в своем шерстяном платье? Ему хотелось раздеться до пояса, но при ней он не мог себе этого позволить. Он пошел в кухню, открыл кран с холодной водой.
   – Чаю бы попить, – попросила из комнаты Люся. – Два дня на вокзале живу.
   Орест Иванович согрел для нее чайник. Люся, видимо, догадывалась, что он ничем потчевать ее не собирается, поэтому достала из своей сумки хлеб и сахар.
   – Недавно мебель купил?
   – Недавно.
   – Хорошая… Помоги мне, пожалуйста, в гостиницу устроиться. У меня справка есть, что я на лечение.
   Он хотел отказать, но достал записную книжку и вышел в коридор к телефону. Дверь он за собой прикрыл, чтобы Люсе не все было слышно. Связался с бывшим сослуживцем, человеком мощных возможностей, и тот дал ему телефон директора ресторана при одной из гостиниц комплекса ВДНХ.
   – Вот поезжай, – вернувшись в комнату, сказал Орест Иванович и подал Люсе адрес.
   Она поспешно допила чай и стала собираться.
   – Мне бы еще только на лечение устроиться…
   Он сурово промолчал: она, видно, думает, что устроиться на лечение – это такое легкое дело. Орест Иванович уверен был, что сейчас Люся попросит еще и денег. По всему было видно, что они ей очень нужны. У него тут же родилось опасение, что если он откажет ей и в деньгах, то она тогда может попытаться разыскать Игоря.
   – Я ведь не работаю, – как бы в подтверждение его мыслей сказала Люся. – Полностью от детей завишу.
   О муже она не помянула ни слова: наверное, уже давно сидела без всякого мужа.
   Орест Иванович достал двадцать рублей. Люся взяла и спрятала их в кошелек, очень истертый и грязный.
   – Спасибо тебе большое!
   Она опять долго ворочалась в передней. Дыхание ее было тяжелым, оно как будто не вмещалось в большую пустую переднюю.
   – Высоко у вас спускаться…
   – Можно вызвать лифт.
   – Нет, я вниз ехать боюсь, мне плохо делается.
   Орест Иванович уже растерянно посмотрел на бывшую свою жену и вдруг сказал тихо:
   – До чего ты себя довела, Люся!..
   У нее покривились губы, тяжко задышал живот. Она взялась за ручку английского замка, но не смогла с ним управиться, пока Орест Иванович ей не помог. Уже не прощаясь, Люся тяжело пошла вниз по лестнице. И пока она не миновала седьмой и шестой этажи, он слышал, как она дышит.
   С минуту Орест Иванович постоял на лестничной клетке. Он подумал о том, что вот сейчас Люся дойдет до первого этажа и там, под лестницей, чего доброго, начнет объяснять лифтерше… Фактически он ее выгнал. Выгнал явно больного человека. Черт с ней, что она когда-то изменила ему, подбросила ему сына. Слава богу, что подбросила: чем бы он теперь жил?
   Орест Иванович резко нажал кнопку лифта. Люсю он опередил.
   Когда она, держась одной рукой за перила, а другой волоча сумку, одолевала последний лестничный марш, он уже ждал ее внизу.
   – Подожди, – сказал он, – вернемся…
   На другой день ему удалось положить ее в ведомственную клинику. Он вызвал такси и помог Люсе собраться. Ехать пришлось через Красную Пресню. Люся посмотрела в окно и заплакала. Орест Иванович сидел рядом с водителем и видел в зеркале плачущую Люсю. Он думал о том, сколько раз он за эти двадцать лет проходил и проезжал Пресней, но почти всегда оставался совершенно спокоен, а вот сейчас ему стало тяжело.
   Вечером он позвонил в клинику, чтобы узнать, как Люсины дела. Дела были неважные…
   Через пять дней Оресту Ивановичу пришлось телеграммой вызывать двух Люсиных дочерей, потому что мать их скончалась от инфаркта. Он рассчитывал, что они увезут тело матери и похоронят там у себя, в Любиме. Но те, как говорится, не мычали, не телились. Младшая, по крайней мере, хоть очень горько плакала, а старшая, та, которую Орест Иванович видел трехлетней девочкой, стала крупной и развязной бабой, как в былые годы Люся, и теперь как будто имела какие-то претензии к Оресту Ивановичу, словно он был в чем-то виноват и не оказал их матери достаточно помощи и содействия.
   Таким образом, Оресту Ивановичу пришлось взять похороны на себя. Да еще и дать приют двум осиротевшим девицам, которые не упустили случая и сбегали в ГУМ.
   Не сразу решился Орест Иванович сообщить о случившемся своему сыну. Он не знал даже, посвящена ли Лена в их семейную историю. У него был ее служебный телефон, и он после некоторых колебаний набрал номер.
   Стараясь не уронить себя в глазах невестки, он стал объяснять Лене, кем была в его жизни Люся. Но Лена тактично перебила его:
   – Орест Иванович, Игорь мне обо всем рассказывал. Когда похороны? Мы придем.
   Вот как!.. Оказывается, Игорь, ни одним словом не обмолвившийся при нем о матери, «все» рассказал Лене. Но Орест Иванович не хотел сердиться. Была у него мысль попросить, чтобы невестка и сын оделись на похороны как-нибудь посолиднее, чтобы не ударить лицом в грязь перед любимскими сестрами. Но что-то удержало его. Пусть приходят в чем хотят. Он уже благодарил судьбу за то, что у него хватило мужества известить сына и невестку о смерти Люси. Могло быть так, что они никогда бы не простили ему. Лена, во всяком случае.
   Это был тяжелый день… В первый раз Орест Иванович сам побывал на Востряковском кладбище. Гроб пришлось нести ему с Игорем, да еще наняли двух кладбищенских рабочих. Сзади, ступая уже без прежней легкости, осторожно шла Лена с букетиком белых нарциссов, и две дочки покойной Люси несли купленный тут же у кладбища венок. Одна из них совершенно некстати нацепила на себя какой-то яркий полосатый жакет, добытый накануне в ГУМе.
   Но больше всего удивлен был Орест Иванович, увидев на кладбище Зою Васильевну: ведь ей пришлось ехать через всю Москву, и ради чего?.. Или она за Лену тревожилась, а может быть, думала, что этим она окажет моральную поддержку ему самому?
   – С кем же осталась Аллочка? – благодарно спросил он.
   – Одна. Она у нас уже большая.
   Потом Орест Иванович увидел, что явно уставшая Лена о чем-то тихо разговаривает с осиротевшими «родственницами». Те вытирают слезы и с доверием слушают ее, даже старшая, в полосатом жакете, не внушающая самому Оресту Ивановичу никаких симпатий.
   На сына он в этот день избегал смотреть: Игорь был растерян и мрачен. Когда сестры в последний раз прикладывались к покойнице и попробовали заголосить, он сделал знак Лене, чтобы она как-нибудь успокоила их, а сам отвернулся. Когда все закончилось, он посадил отца, тещу и жену в такси, а сам повез сестер на вокзал. Самое тяжелое было, пожалуй, в том, что старшая, в полосатом жакете, была очень похожа на Игоря. Конечно, он не мог не вспомнить ту девочку, с которой вместе мерз в нетопленой комнате, спал на одной кровати, которую потом, наверное, во сне видел. Орест Иванович уже корил себя, что возложил на сына такую миссию, лучше бы уж он сам посадил этих девиц в поезд.
   На следующее утро после похорон Орест Иванович позвонил по месту своей прежней работы и сказал, что от поездки на прибалтийский курорт он вынужден отказаться по семейным причинам. Пусть путевки передадут кому-нибудь другому.
 //-- 9 --// 
   Был самый конец июня. Даже ранним утром в квартире у Ореста Ивановича было страшно душно, хотя окна были открыты настежь. Духота эта пахла известкой: прошло почти два месяца с того времени, как он делал ремонт, а малярные запахи еще не улетучились. Орест Иванович проснулся с таким чувством, что эти запахи проникли ему даже внутрь, в горло и в грудь. Он поднялся и достал из холодильника бутылку «Боржоми».
   Но тут задребезжал телефон.
   – Здравствуйте, Орест Иванович! Это я, Аллочка. Знаете, у нас сегодня родилось двое маленьких детей.
   Орест Иванович чуть не выронил бутылку.
   – Как двое?
   – Так, двое. Ведь это бывает. Бабушка и Игорь пошли туда, потому что из автомата ничего толком нельзя добиться.
   Орест Иванович вытер мокрый лоб. Это что же такое: почему никто вчера не удосужился позвонить ему, что невестку уже препроводили в родильный дом?
   Но сейчас обижаться было не время.
   – Аллочка, ты меня слышишь? Я сейчас к вам приеду, никуда не уходи.
   Орест Иванович положил трубку и стал лихорадочно одеваться.
   – «Двое маленьких детей»!.. – вслух повторил он.
   Слово «близнецы» еще не пришло ему в голову. Не спросил он у Аллочки и кто эти «двое»: мальчики, девочки?
   Солнце резко светило над Крымским мостом. Вода в Москве-реке была серая и, наверное, очень теплая. Асфальт, наоборот, казался синим. Орест Иванович торопился и думал о том, как плохо было в эту душную ночь его невестке, рожавшей двойню.
   На метро ему предстояли две пересадки. Очки у Ореста Ивановича запотели. Его сердило, что он не может одолеть собственное волнение, и то, что никто в вагоне не догадался уступить ему место. В конце концов, ему за шестьдесят… Если бы знали все эти разомлевшие от жары, равнодушные люди, что он дважды в одно утро стал дедом, все бы, наверное, повскакали с мест, чтобы его усадить. На этом испытание не кончилось: у метро «Ждановская» предстояло еще сесть на автобус. Но это уже было слишком!.. Орест Иванович отошел за автоматную будку и стащил с себя галстук. Немного отдышался и пошел пешком непривычным для себя торопливым, с перебежкой, шагом.
   Район этот был перспективный, но пока еще малоблагоустроенный. Тут только что прошла поливочная машина, и вся проезжая часть улицы залеплена была рыжей, размокшей, сальной глиной, да и на тротуарах ее хватало. Орест Иванович тащил на своих ботинках столько этой тяжкой глины, сколько не перебывало у него на ногах за все послевоенные двадцать пять лет. Невольно он вспомнил тихий выметенный Померанцев переулок, куда ему с Фрунзенской набережной было рукой подать.
   Шлепал он пешком более получаса. Были у него опасения, что не найдет дома: бывал он тут всего два раза, да и то зимой. Но, увидев перед собой двухэтажный белый детский садик, который зимой только строился, а сейчас ожил, наполнился, как птичник, голосами, Орест Иванович понял, что вроде бы идет правильно.
   Аллочка увидела его еще с балкона. Когда он поднялся на четвертый этаж, она уже ждала его у двери и кинулась к нему. В первый раз в жизни Оресту Ивановичу показалось, что он может зарыдать. Он еле-еле сдерживался и стал гладить девочку по голове, пряча от нее свое лицо.
   – А ты разве не в школе?
   – Что вы! Летом ходят только отстающие.
   Должно быть, Аллочка решила, что Орест Иванович страшно волнуется, поэтому все и перепутал.
   – Садитесь, пожалуйста. Они скоро придут, и мы все узнаем.
   Он еще погладил ее по голове, на которой сегодня не было банта. Но ему не сиделось, он встал и прошелся по комнате.
   – Скажи, Аллочка, мама вчера… заболела?
   – Да. А дети родились сегодня рано утром.
   Потом Аллочка сообщила, что дети – это два мальчика общим весом в четыре килограмма шестьсот граммов.
   – Как вы считаете, это не очень мало?
   – Да нет, – растерянно сказал Орест Иванович, сам не знавший, много это или мало. – Наверное, хорошие ребята…
   – Я тоже так думаю, – сказала девочка.
   Она тоже волновалась, это было очевидно. Надо было бы приласкать ее, развлечь. Но Орест Иванович сейчас уже думал только о собственных внуках: какие они, что для них нужно, как они будут здесь расти? Он рассеянно перелистывал ноты, разбросанные по крышке рояля, и думал о том, что и его внуков, пожалуй, чуть подрастут, засадят за эту штуку.
   – По-моему, вы не рады, – грустно заметила Аллочка.
   – Нет, что ты!.. Я рад. – Орест Иванович вытер с лица теплый, какой-то тяжелый пот. – Скажи, Аллочка, как вы все тут живете? Игорь… он вам не мешает?
   – Что вы! Я даже не представляю, как мы раньше были без него. Если я прошу бабушку спеть, то она говорит, что у нее болит голова, а вот если Игорь попросит, то она никогда не отказывается.
   – Что же она поет?..
   – Разное. Чаще всего «Что так жадно глядишь на дорогу?». Вы знаете эту песню?
   …Стеклянные подвески на люстре, вывезенной еще из Померанцева переулка, жалобно дребезжали: этажом выше топали чьи-то большие ноги, как будто нарочно хотели вызвать этот нервный, непереносимый сейчас дребезг. Потом кто-то так саданул дверью, что люстра исполнила целый концерт. Орест Иванович возмутился: такое безобразие будет потом и над головой его маленьких внуков.
   – Там живет один спортсмен, – объяснила Аллочка. – Но он, кажется, скоро разводится с женой. Пойдем на балкон? Тогда мы скорее увидим Игоря и бабушку.
   На балконе в горячем от солнца ящике доцветали измельчавшие анютины глазки.
   – Я их поливаю, – сказала Аллочка. – Но в этом году такая жара!
   Вдали маячило какое-то редколесье. По насыпи шла электричка. Зеленели остатки чьих-то индивидуальных огородов. Пахло жарой и глиной.
   – Здесь скоро будет очень хорошо, – сказала Аллочка. – Только вот бабушке не хватает того дворика. Помните, который виден был с нашего старого балкона?..
   И она тут же радостно закричала:
   – Идут, идут!..
   С высоты четвертого этажа Оресту Ивановичу нетрудно было увидеть своего сына и его тещу. Они очень торопились. Наверное, потому что оставили Аллочку дома одну. Они ведь не знали, что он тут.
   – Бабушка, по-моему, уже не плачет, – определила Аллочка.
   Те были совсем близко. Орест Иванович не без скрытой боли заметил, что Игорь и его красавица теща выглядят совершеннейшими близкими родственниками. Идут, чуть ли не обнявшись, и что-то горячо обсуждают: может быть, как детей назвать или как их тут, в этой двадцатисемиметровой квартире, разместить. Еще здорова ли мать? Орест Иванович, волнуясь и досадуя на сына, думал о том, что вот детей-то делать не хитро, а вот условия для них создать – об этом должен сейчас кто-нибудь другой позаботиться. И ему очень хотелось, чтобы этот другой был именно он сам.
   – Я открою, – сказал он Аллочке. – Погоди…
   …Сына своего Орест Иванович не видел месяца два. Игорь был худой, загорелый, нестриженый и за каким-то дьяволом отпустил усы. Волосы валились ему на лоб и закрывали шрам. Рубаха на нем была модная, но не очень свежая, что в данный момент было извинительно.
   Но гораздо больше поразил Ореста Ивановича вид сватьи. Она помолодела, казалось, лет на десять, хотя сегодня и пренебрегла несколько своим туалетом, и на ее голове седина сейчас явно преобладала над искусственной рыжиной.
   – Поздравляю вас, Зоя Васильевна!
   Она в первый раз лучезарно улыбнулась ему и ответно пожала руку. Она так устала, что еле могла говорить.
   – Лена просит… передать вам большой привет!..
   Орест Иванович был просто счастлив. Он повернулся к сыну.
   – Как это ты опять не в колхозе?
   – А что я сейчас там делать буду? – пряча от отца в кулак усы и улыбку, сказал Игорь.
   Но тут Орест Иванович понял, что на сегодня хватит выговоров.
   – Ну, поздравляю и тебя, – сказал он сыну.
   Потом все спохватились, что сегодня никто из четверых еще не пил чаю. За этим не очень вкусным чаем Орест Иванович окончательно умилился душой и готов был недвусмысленно заявить, что внуков он своей милостью не оставит. Как никогда, он сегодня был рад, что у него имелись для этого возможности. Перед глазами у него уже стояла новая квартира из трех, а то и из четырех комнат, раздельный санузел, большая кухня, лоджия, где не только две, а целых пять колясок поставить можно.
   Он уже раскрыл было рот, но вовремя остановился; Зоя Васильевна, которая успела нанести на свое счастливое лицо какие-то косметические штрихи, крайне дружелюбно обратилась к нему:
   – Вы знаете, у нас в роду уже были близнецы. Страшно похожие!..
   – А как же их не путали? – поинтересовалась Аллочка.
   – Няня надевала на них разные варежки.
   – А летом?
   – Кажется, у одного была на шее родинка.
   Игорь, который больше помалкивал, только улыбался, на этот раз пробасил:
   – Ничего, мы своих не спутаем!
   Что-то в этом же духе следовало произнести и Оресту Ивановичу, но он как-то не находил слов. И ощутил себя в положении человека, который может со своими чисто метражными соображениями сейчас оказаться некстати. Аллочка уловила его замешательство и пришла на выручку.
   – Давайте лучше подумаем, как мы назовем наших маленьких детей.