-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Камо-но Тёмэй
|
|  Записки из кельи
 -------

   Камо-но Тёмэй
   Записки из кельи


   Комментарии Н. Конрада

   © Конрад Н., перевод на русский язык, комментарии. Наследники, 2014
   © Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014

   Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

   
 //-- * * * --// 


   Раздел первый


   I

   Струи уходящей реки… они непрерывны; но они – все не те же, прежние воды. По заводям плавающие пузырьки пены… они то исчезнут, то свяжутся вновь; но долго пробыть – не дано им. В этом мире живущие люди и их жилища… и они – им подобны.
   В «перлами устланной» столице вышки на кровлях рядят, черепицами спорят жилища людей благородных и низких. Века за веками проходят – и нет им как будто конца… но спросишь: «Так ли оно в самом деле»? – и домов, с давних пор существующих, будто так мало: то – в прошлом году развалились, отстроены в новом; то – был дом большой и погиб, превратился в дом малый. И живущие в них люди – с ними одно: и место – все то же; и людей так же много, но тех, кого знаешь еще с давней поры, средь двух-трех десятков едва наберется один или двое. По утрам умирают, по вечерам нарождаются… – порядок такой только и схож, что с пеной воды.
   Не ведаем мы: люди, что нарождаются, что умирают… откуда приходят они и куда они уходят? И не ведаем мы: временный этот приют – ради кого он сердце заботит, чем радует глаз? И сам хозяин, и его жилище, оба уходят они, соперничая друг перед другом в непрочности своего бытия… и зрелище это – совсем, что роса на вьюнках: то – роса опадет, а цветок остается, однако хоть и останется он, но на утреннем солнце засохнет; то – цветок увядает, а роса еще не исчезла, однако хоть не исчезла она, вечера ей не дождаться.


   II

   С той поры, как я стал понимать смысл вещей, прошло уже более чем сорок весен и осеней, и за это время постепенно накопилось много необычного, чему я был свидетелем.
   [1. Пожар]

   Было это давно: как будто в третьем году Ангэн, в двадцать восьмой день четвертой луны (1177 г.). В неспокойную ночь, когда неистово дул ветер, около восьми часов вечера в юго-восточной части города начался пожар и распространился до северо-западной стороны. В конце концов он перешел на ворота Судзаку-мон, дворец Дайкоку-дэн, на здания Школы высших наук и Управления гражданскими делами, и они в одну ночь превратились все в пепел. Начался пожар, кажется, в переулке Томи-но-кодзи на улице Хигути и возник с бараков, куда помещали больных.
   При дующем во все стороны ветре огонь, переходя то туда, то сюда, развернулся широким краем, будто раскрыли складной веер. Дома вдалеке заволакивались дымом; вблизи всюду по земле стлалось пламя. В небеса вздымался пепел, и во всем этом, багровом от огня, окружении как будто летали оторвавшиеся языки пламени, не устоявшие перед ветром: они перелетали через один-два квартала. Люди же – среди всего этого… могли ли они еще сохранить свой здравый рассудок? Одни, задохнувшись в дыму, падали наземь; другие, объятые огнем, умирали на месте; третьи… пусть сами койкак и спасались, но имущество вынести не поспевали, так что все драгоценности, все сокровища так и превращались в пепел. А сколько все это стоило?
   В тот раз домов высших сановников сгорело шестьдесят, а сколько других – и число неизвестно! Говорят, всего во всей столице число сгоревших построек достигало одной ее трети. Мужчин и женщин погибло несколько тысяч, а коней и волов – им и конца не знали!
   Средь всех людских забот, вообще таких бессмысленных, поистине самая бесплодная – это озабочивать свое сердце, тратить сокровища, с тем чтобы построить себе жилище в этой ненадежной столице…
   [2. Ураган]

   Случилось затем, что в четвертом году Дзисё, в двадцать девятый день четвертой луны (1180 г.) со стороны «Средних Ворот» и Кёгоку поднялся сильный вихрь и свирепо задул, охватив все вплоть до шестого проспекта. Когда он захватывал своим дуновением сразу три-четыре квартала, из всех домов, заключенных в этом пространстве, и больших, и маленьких, не оставалось ни одного неразрушенного: одни так целиком и обрушивались наземь; от других оставались только стропила; а то – ветер, сорвав с ворот навесы, относил их за четыре-пять кварталов; сметая же заборы, превращал все окружающее в одно сплошное целое. Тем более имущество из домов: все без остатка летело оно в небеса. Такие же предметы, как планки из кровель или дощечки, были совсем как листья зимой, что метутся по ветру. Пыль носилась, как дым, так что и глаз ничего не мог разобрать. При звуках же страшного грохота нельзя было расслышать и человеческих голосов, говоривших что-либо.
   Сам «Адский вихрь», и тот, казалось, должен быть не сильнее этого!
   Повреждались и гибли не одни дома; без счета было и таких, кто во время их исправления повреждали себя и становились калеками.
   Ветер перешел на юго-западную часть города и там причинил горе многим людям.
   Вихри дуют постоянно, но такие… бывают ли вообще? Тот вихрь был необыкновенен, так что у людей появилось подозрение: не предвестье ли это чего-нибудь, что должно случиться?
   [3. Перенесение столицы]

   Затем, в том же году, в шестую луну (1180 г.), внезапно приключилось перенесение столицы. Случилось это совершенно неожиданно для всех.
   Сколько известно о начале этой столицы, ее определили тут в правление императора Сага, и с той поры прошло уже несколько сот лет.
   Вещь не такая, чтобы так просто, без особых причин можно было бы менять, отчего картина всеобщего недовольства и горя превосходила даже то, что было бы естественным.
   Однако говорить что-либо было напрасно, и все, начиная с самого государя, – сановники, министры, – все переселились в провинцию Сэтцу, в город Нанива. Из тех, что находились на службе, кто стал бы оставаться один в старой столице? Из тех, кто в заботах о должности и чинах все полагал в государевых милостях, всякий спешил переселиться как можно скорее. Те же, кто потерпел в жизни неудачу, кто был в этом мире лишним, без всяких надежд впереди, те – скорбя – оставались на месте.
   Жилища, что спорили карнизами друг с другом, с каждым днем приходили в упадок. Дома сламывались и сплавлялись по реке Ёдогава. Местность на глазах превращалась в поле.
   Сердца людей все изменились: значение стали придавать только одним коням и седлам; таких же, кто употреблял бы волов и экипажи, – таких уже более не стало. Стремились только к владениям на Юге и Западе. О поместьях же на Севере и Востоке и думать не хотели.
   В ту пору как-то по делу, случайно, мне довелось побывать в этой новой столице в провинции Сэтцу. Посмотрел я, как там все обстоит. Тесное пространство – негде и улицу разбить; Север, прилегая к горам, высок, а Юг, близкий к морю, низменен; все время – неумолчный шум от волн, морской ветер как-то особенно силен. Дворец помещался между гор, так что даже начинало казаться: уж не таким ли был и тот, бревенчатый дворец? Впрочем, он все же имел иной вид, и было даже кое-что в нем и красивое.
   Все эти дома, что каждый день ломались и сплавлялись по реке в таком количестве, что ей самой течь было негде, все эти дома, – где же они? Где они построены вновь? Мест пустынных много, а построенных домов – так мало!
   Прежнее селенье – уже в запустенье, новый же город еще не готов. Все жители же были, что плавающие по небу облака. Обитавшие здесь издавна, потеряв теперь землю, горевали; те же, кто селился вновь, испытывая нужду в материалах для построек, страдали.
   Посмотришь по дорогам: те, кому надлежало бы ездить в колесницах, – верхом на лошади; кому следовало бы носить форменное одеянье, – ходят в простом платье. Весь облик столицы сразу изменился, и только одна эта деревенщина – служилые люди оставались все теми же!
   Стали говорить: «Уж не предвестье ли это смут на миру?» – и так оно и было: мир с каждым днем приходил все в большее волнение, и сердца людские не видели покоя. В конце концов жалобы народа не оказались тщетными: в тот же год зимою государь соизволил вновь вернуться в прежнюю столицу. Однако – пусть и будет так, но эти всюду разбитые дома… как с ними быть? По прежнему их больше уж не отстроить!
   Приходилось мне слышать, что в мудрое правление времен минувших царством управляли милосердием, дворцы крыли лишь тростником, карнизов даже не устраивали вовсе; а видеть приходилось, что дыму мало, – легкую подать и ту снимали…
   Это потому, что любили народ, людям помогали! Каков же свет нынешний, – легко узнать, сравнив его с минувшим!
   [4. Голод]

   Затем, как будто в годы Ёва (1181 г.): давно это было и точно не помню… Два года был голод и происходили ужасные явления. Весной и летом – засуха; осенью и зимой – ураганы и наводнения. Такие бедствия шли одно за другим, и злаки совсем не созревали. Весной только понапрасну пахали, летом – сеяли… был лишь один труд; не было больше радостного оживления ни осенью во время жатвы, ни зимой в пору сбора плодов.
   От этого и население в разных провинциях… то, бросая земли, уходило за свои пределы; то, забыв о своих домах, селилось в горах. Начались различные моленья, совершались и особые богослуженья, и все-таки действий всего этого заметно не было.
   Жизнь столичного города во всем зависит от деревни: если не будет подвоза оттуда, нельзя даже видимость ее поддержать.
   Отчаявшись к концу, вещи стали прямо что бросать, без всякого разбора, но и все-таки людей, кто хоть поглядел бы на них, не находилось. А если изредка и оказывались такие, кто хотел бы променять на них продукты, то золото при этом ни во что не ставили, хлебом же дорожились. По дорогам было множество нищих, и голоса их – голоса горя и страданий – заполняли весь слух людской. Первый такой год наконец закончился. Люди думали:
   «Посмотрим, что следующий год! Не поправит ли он наши дела?» – но в следующем году вдобавок ко всему еще присоединились болезни и стало еще хуже. Признаков улучшения никаких.
   Люди все умирали с голоду, и это зрелище – как все кругом с каждым днем идет все хуже и хуже – совпадало со сравнением «рыбы в мелкой воде».
   В конце концов даже такие люди, что ходили в шляпах, стали носить обувь, – люди с приличным видом, даже и они только и знали, что бродить по домам и просить милостыню!
   Посмотришь: «Ну, что? Все еще бродят эти пришедшие в отчаяние люди?» – а они уже упали и умерли. Тем, что умирали голодной смертью под забором, с краю дорог, – им и счета не знали. Так как их никто не подбирал и не выбрасывал, зловоние заполняло собой все кругом, а вид этих разлагающихся тел представлял собой такое зрелище, в котором взор человеческий многое и вынести не был в силах.
   Что же касается долины самой реки, то там уже не стало и дороги, чтобы разойтись коням и экипажам.
   Пропадали силы и у дровосеков в горах, и дошло до того, что даже в топливе появился недостаток. В связи с этим те, кто не имели нигде никакой поддержки, сами начинали ломать свои дома и, выходя на рынок, продавать их на дрова. Но и тут стоимости того, что каждый выносил, не хватало даже для того, чтобы поддержать его существование хотя бы на один день. Было ужасно, что среди этих дров попадались куски дерева, где еще виднелись кой-где или киноварь, или листочки из золота и серебра. Начинаешь разузнавать – и что же оказывается? Люди, которым уже ничего не оставалось делать, направлялись в древние храмы, похищали там изображения будд, разбивали священную утварь и все это кололи на дрова. Вот какие ужасные вещи мог тогда видеть рожденный в этой юдоли порока и зла!
   И еще… бывали и совсем уже неслыханные дела: когда двое – мужчина и женщина – любили друг друга, тот, чья любовь была сильнее, умирал раньше другого. Это потому, что самого себя каждый ставил на второе место, и все, что удавалось порою получить, как милостыню, прежде всего уступал другому – мужчине иль женщине, словом, тому, кого любил. По этой же причине из родителей и детей, как и следовало ожидать, с жизнью расставались первыми родители. Бывало и так: нежный младенец, не зная, что мать его уже бездыханна, лежал рядом с ней, ища губами ее грудь.
   Преподобный Рюгё из храма Ниннадзи, скорбя о том, что люди так умирают без счета, совершал вместе с многочисленными священнослужителями повсюду, где только виднелись мертвые, написанье на челе у них буквы «а» и этим приобщал их к жизни вечной.
   Желая знать, какое количество людей так умерло в четвертую и пятую луну, произвели подсчет, и оказалось, что во всей столице на пространстве на Юг от первого проспекта к Северу от девятого, на Запад от Кёгоку и к Востоку от Судзаку умерших было более сорока двух тысяч трехсот человек.
   А сколько народу умерло до этого срока и после него! Если же присчитать сюда и долину рек Камогава, Сиракава, западную часть столицы и разные окрестности вокруг, – то им и предела не будет!
   А что если еще посчитать во всех провинциях и семи главных областях!
   Слыхал я, что не так уже давно, в те годы, когда на престоле был Сутоку-ин, кажется, в годы Тёдзё (1132–1134 гг.) – было нечто подобное. Я не знаю, как тогда все это происходило, но то, что было теперь пред глазами, было так необычайно и так печально.
   [5. Землетрясение]

   Затем, во втором году Гэнряку (1185 г.), случилось сильное землетрясение. Вид его был необыкновенный: горы распадались и погребали под собой реки; море наклонилось в одну сторону и затопило собой сушу; земля разверзалась, и вода, бурля, поднималась оттуда; скалы рассекались и скатывались вниз, в долину; суда, плывущие вдоль побережья, носились по волнам; мулы, идущие по дорогам, не знали куда поставить ногу. Еще хуже было в столице: повсюду и везде – ни один храм, ни один дом, пагода иль мавзолей не остался целым. Когда они разваливались или рушились наземь, пыль подымалась, словно густой дым. Гул от сотрясения почвы, от разрушения домов был совсем, что гром. Оставаться в доме значило быть сейчас же раздавленным; выбежать наружу – тут земля разверзалась. Нет крыльев – значит, и к небесам взлететь невозможно; сам не дракон – значит, и на облака взобраться трудно. Мне думается, что из всех ужасов на свете самое ужасное – именно землетрясение!
   Но самым печальным, самым грустным из всего этого представлялось то, как один мальчик лет шести-семи, единственный ребенок одного воина, под кровлей каменной ограды забавлялся невинной детской игрой – строил домик; как он, вдруг погребенный под развалинами стены, оказался сразу раздавленным настолько сильно, что и узнать его было нельзя; и как горевали, не щадя воплей, его отец и мать, обнимая его, у которого глаза почти на дюйм вылезли из орбит…
   Когда подумаешь, что в горе по ребенку, даже те, кто от природы исполнен мужества, все же забывает и стыд и все, мне жалко их становится и в то же время представляется, что так и быть должно.
   Сильное колебание почвы через некоторое время приостановилось, но отдельные удары еще долго не прекращались. Дня не проходило, чтобы не было двадцати-тридцати таких толчков, что нагоняли на всех новый страх.
   Прошло десять – двадцать дней, и толчки постепенно отдалились. Потом их стали насчитывать четыре или пять в день, а то и два-три; потом уже через день иль один раз за дня два-три: остатки колебаний продолжались таким образом месяца с три.
   Средь четырех стихий вода, огонь и ветер причиняют бедствия постоянно, земля же как будто особенных бед не делает. Правда, в древности, в годы Сайко (854–856), было большое землетрясение: в храме Тодайдзи даже упала голова со статуи Будды; много и других подобных несчастий происходило; но все же это никак не может сравниться с тем, что произошло на этот раз. Все люди стали говорить, как безотрадны дела земные. Поэтому начинало казаться, что вот-вот хоть немножко ослабнет порок в людских сердцах… Но дни и месяцы одни шли за другими, перевалил год, и скоро не стало и совсем уже таких, кто хотя бы словом заикнулся об этом всем.


   III

   Вот какова горечь жизни в этом мире, вся непрочность и ненадежность и нас самих, и наших жилищ. А сколько страданий выпадает на долю нашего сердца в зависимости от отдельных обстоятельств, в соответствии с положением каждого – этого и не перечесть!
   Вот люди, которые сами по себе не пользуются влиянием и живут под крылом у могущественных домов: случится у них большая радость – они не смеют громко смеяться; когда же у них грустно на сердце – они не могут рыдать вслух; что бы они ни делали, они неспокойны. Как бы они ни поступали, они страшатся, дрожат. Совсем, что воробьи вблизи гнезда коршуна!
   Вот люди, которые сами бедняки и живут по соседству с домом богатых: каждое утро уходят они, каждый вечер приходят, крадучись, так как стыдятся своего неприглядного вида. Посмотришь, как их жены и дети, все домочадцы завидуют этим богатым; послушаешь, как те из богатого дома их не ставят ни во что, – и вся душа поднимается и ни на мгновенье не приходит в покой!
   Вот люди, что живут в городской тесноте: приключится вблизи их пожар – не избежать беды и им; а вот люди, что живут на окраинах: в сношениях с городом у них так много неудобств; к тому же постоянно случаются нападения воров и разбойников.
   У кого могущество – тот и жаден; кто одинок – того презирают; у кого богатство – тот всего боится; кто беден – у того столько горя; на поддержке других сам – раб этих других; привяжешься к кому-нибудь – сердце будет полонено любовью; будешь поступать как все – самому радости не будет; не будешь поступать как все – будешь похож на безумца. Где же поселиться, каким делом заняться, чтобы хоть на миг найти место своему телу, чтобы хоть на мгновенье обрести покой для своей души?



   Раздел второй


   I

   Вот и я сам… Бабка моя с отцовской стороны передала мне по наследству дом, и долго я жил в нем, но потом судьба моя переменилась, меня постигла неудача, потерял я очень много всего, и поэтому был больше уже не в силах оставаться там же; и вот, имея уже за тридцать лет, я от всего сердца сплел себе простую хижину.
   По сравнению с моим прежним жилищем эта хижина равнялась всего одной десятой его части: я выстроил помещение только для одного себя, за постройку же дома по-настоящему и не принимался. Ограду кое-как устроил из глины, ворота же поставить не хватило средств.
   Взяв взамен столбов бамбуковые жерди, я устроил сарай для колесницы.
   Всякий раз, как только шел снег или дул сильный ветер, бывало далеко не безопасно. Самое место было неподалеку от реки, отчего всегда существовала угроза наводнения, да и страх от разбойников был не мал.
   И вот, переживая этот чуждый сердцу мир, заставлял страдать я свою душу тридцать с лишком лет. За это время испытал я много превратностей судьбы и само собою постиг, как ничтожна вся наша жизнь. Поэтому, встречая свою пятидесятую весну, ушел я из дому совсем и отвратился от суетного мира.
   С самого начала я не имел ни жены, ни детей, так что не было таких близких мне людей, которых тяжело было бы покинуть. Не было у меня также ни чинов, ни наград; на чем же я мог, в таком случае, остановить свою привязанность? И так уже без толку сколько весен и осеней провел я в облаках горы Охараяма!
   И вот теперь шестидесятилетняя роса, готовая вот-вот уже исчезнуть, вновь устроила себе приют на кончике листка. Совсем как строит себе приют на ночь одну охотник; как свивает себе кокон старый шелковичный червь.
   По сравнению с жилищем в средний период моей жизни это новое не будет равно даже одной сотой его части.
   Меж тем годы все клонятся к закату, мое жилище с каждым годом становится тесней. На этот раз мой домик совсем уж необычен: площадью едва в квадратную будет сажень, вышиной же футов в семь, не больше. Так как места я не выбирал особо, то и не строил, избрав себе ту точку, что была по приметам хороша. Из земли воздвиг я стены, покрыл простою кровлей, на местах пазов прикрепил металлические скрепы. Случись не по душе что, чтоб можно было с легкостью в другое место все перенести. И даже если бы все заново строить мне пришлось, хлопот не так уж много было бы: всей поклажи – едва два воза будет; вознице – плата за труды, и более расходов никаких.


   II

   Теперь, сокрыв стопы свои в глуши гор Хинояма, на южной стороне жилища я построил легкий навес от солнца и настлал там настилку из бамбука, на западе которой устроил полку для воды священной. В хижине самой у западной стены установил изображение Амида, и, когда я наблюдал на нем лучи клонящегося солнца, мне представлялось, что этот свет с его чела. На половинках той занавески, что была пред ним, я прикрепил изображение Фугэн и рядом с ним Фудо. Над северной перегородкой устроил маленькую полку и поставил там три иль четыре шкатулочки плетеных из черной кожи; вложил туда собрание стихов, музыкальных пьес, сборник Одзёёсю, а подле поставил по инструменту – кото и бива. Были это – оригото и цугибива. У восточной стороны настлал подстилку из стеблей папоротника, расстелил рогожу из соломы, и – вот оно, мое ночное ложе. В восточной же стене проделал я окно, тут же рядом поставил столик для письма. У изголовья стояла жаровня для углей. Ее я приспособил для топки хворостом. Заняв местечко к северу от хижины, его обнес редким низеньким плетнем, и – вот он, садик мой. Здесь я садил различные лекарственные травы. Вот каков был внешний вид моей непрочной хижины.
   Если описать картину всей той местности, то к югу был уставлен водосток, и, сложив из камней водоем, я собирал себе там воду. Деревья росли у самого навеса кровли, отчего собирание хвороста для топлива было делом не тяжелым.
   Звалось это место – гора Тояма.
   Вечно зеленый плющ скрывал собой все следы. Долины густо поросли деревьями. Однако запад – тот был открыт. И это не могло не навевать особых мыслей…
   Весной – глядишь на волны глициний… Словно лиловые облака, они заполняют собой весь запад.
   Летом – слушаешь кукушку… Всякий раз, как перекликаешься с нею, как будто заключаешь уговор о встрече там, на горных тропах в стране потусторонней.
   Осенью – весь слух заполняют голоса цикад… И кажется: не плачут ли они об этом непрочном и пустом, как скорлупа цикады, мире?
   Зимой – любуешься на снег… Его скопленье, его таянье – все это так похоже на наши прегрешенья!
   Когда молитва на ум нейдет иль из чтенья книг священных ничего не получается, я отдыхаю, пребывая в полном бездействии. Нет того, кто мог бы в этом мне помешать; нет и спутника такого, которого должно было бы стыдиться.
   Обет молчания я на себя особо не накладывал, но, живя один, я невольно соблюдаю и «чистоту уст». Блюсти все заповеди во чтобы то ни стало я вовсе не пытался, но раз обстановки, способствующей их нарушению, нет, в чем же я их нарушу?
   По утрам, отдавшись весь тем «светлым волнам, что идут вслед за ладьей», я вдаль гляжу на лодки, плывущие взад и вперед у Оканоя, и настроенье заимствую у Мансями.
   Вечером, когда ветер заставляет листву в плющах звучать, устремляюсь думой к реке Дзинъё, – и подражаю мелодиям Гэн Тотоку.
   Когда же волненье души еще сильнее, нередко в отзвук соснам вторю музыкой «Осенний ветер»; звучанью же воды в ответ играю «Ручеек текущий». Мое искусство – неумело. Но я не собираюсь услаждать слух других людей. Для себя играю я. Для себя пою. Питаю лишь свое собственное сердце.
   И еще: у подножия горы стоит хижина из хвороста. То жилище стража этих гор. Живет там отрок. По временам приходит он сюда меня проведать. А то, когда мне скучно, я сам беру его своим товарищем, и мы вдвоем гуляем.
   Ему – десять лет, мне – шестьдесят. Наши возрасты – различны, но в том, в чем сердце обретает утешение себе, мы с ним равны.
   А то – нарву себе цветочков осоки, собираю ягоды брусники иль набирать начну картофель горный, рвать петрушку; то, спустившись вниз к полям, что у подножия горы, подбираю там упавшие колосья и вяжу из них снопы.
   Если ясен день, взобравшись на вершину, гляжу вдаль – на небо своей родины, обозреваю издали горы Кобатаяма, селение Фусими, Тоба, Хацукаси. У красот природы собственников нет, отчего и нет никаких препятствий усладе сердца моего.
   Когда ходить пешком нетрудно мне и мои стремления далеко заходят, иду я по хребту, перехожу через гору Сумияма, миную Касатори; а то – иду на богомолье в храм Ивама, направляюсь поклониться в храм Исияма. Иль, пересекая долину Авадзу, иду проведать то, что осталось от Сэмимару; переправившись же через реку Танаками, навещаю могилу славного Сарумару.
   Обратною дорогой, смотря по времени года, – иль любуюсь вишней, иль ищу взором красный клен, иль срываю папоротник, иль подбираю плоды с дерев… И это все – то возлагаю на алтарь Будды, то оставляю в домике, как память.
   Когда ночь тиха, при луне в окне вспоминаю с любовью своих прежних друзей; при криках же обезьян увлажняю слезами свой рукав. Светлячки в кустах издали путаются с огоньками рыбаков у острова Макиносима. Предрассветный дождь похож на бурю, сдувающую лист с дерев.
   Когда слышу крики горных фазанов, в мысль мне приходит: «То не отец ли мой? не моя ли это мать?» Когда же олени с гор, уже привыкнув, подходят ко мне совсем близко, я чувствую, насколько я далек уже от мира.
   А то, разведя сильнее тлеющий огонек, делаю его товарищем своего старческого бдения. Вокруг не такие уж страшные горы, но случается внимать с волнением и крикам сов, так что разным картинам в этих горах во всякое время года нет и конца. Тем более же для того, у кого мысли глубоки, у кого знания велики… для того этим только все не ограничивается!


   III

   Да! Когда я в самом начале селился здесь, я думал: «Ну, на время»… И так прошло уже целых пять лет. Моя легкая хижина стала немножко уже ветхой, на кровле образовался глубокий слой гнилой листвы, на ограде вырос мох. Когда приходится – случайно как-нибудь – прослышать о столице, я узнаю, как много благородных людей поумирало с той поры, как я сокрылся в этих горах. Про тех же, кто и в счет идти не может, трудно и узнать что-либо. А сколько таких домов, что погибли при частых пожарах! Выходит, что только мой временный приют… лишь в нем привольно и не знаешь беспокойств!
   Пускай тесны его размеры, есть в нем ложе, чтоб ночь проспать; циновка есть, чтобы днем сидеть. Чтоб приютить лишь одного, его вполне хватает. Рак-отшельник любит раковинку небольшую; это потому, что он хорошо знает, кто он таков. Морской сокол живет на голых скалах; это потому, что он сторонится от людей. Вот так и я: мои желанья – только покой; мое наслажденье – отсутствие печали.
   Вообще говоря, люди, когда строят жилища, обычно делают это вовсе не для себя: один строит для жены, детей и прочих домочадцев; другой строит для своих родных, друзей; третий строит господину, учителю, и строят даже для сокровищ, для лошадей, волов… Я же устроил теперь все это для себя; для других не строил. И это потому, что – так уже устроен свет – в моем этом положении нет людей, которые за мною шли бы; нет и слуг, к которым приходилось бы обращаться. Пусть и устроил бы я все просторнее, – кому приют давать мне, кого мне здесь селить?
   Вот люди, что зовутся вашими друзьями: они чтут богатство, на первом месте ставят приятность в обращенье; они не любят тех, в ком есть подлинное чувство, прямота. – Нет ничего лучше, как своими друзьями делать музыку, луну, цветы!
   Вот люди, что зовутся нашими слугами: они смотрят только, велика ль награда иль наказание для них; превыше всего прочего ставят обилие милостей со стороны господ. Любишь их, ласкаешь, и все же – покоя от забот ты не дождешься этим. – Нет ничего лучше, как своим слугою делать самого себя! Когда случится дело, что нужно совершить, обращаешься к самому себе. Пусть будет это и не так легко, все же это легче, чем служить другим, смотреть за тем, как и что другие! Когда есть куда идти, идешь сам лично. Хоть не легко бывает, все же лучше, чем заботить сердце мыслью о коне, седле иль волах и колеснице!
   Теперь себя я разделил на части, и две службы они мне служат: руки – слуги, ноги – колесница, и угождают они моей душе.
   Душа же знает страданье тела и, когда оно страдает, ему покой дает; когда же оно здорово, ему велит служить. Хоть и велит, но меру не превысит! Хоть дело на лад и не идет, душу не волнуешь!
   А это хождение – всегда пешком, всегда в движенье… – Как это все питает жизнь! Зачем же зря в безделье пребывать? Утруждать других, заставлять страдать их – ведь это грех. Зачем же обращаться к чужим силам?
   Точно так же и с одеждой, и с пищей: платье – из глициний, плащ – из пеньки: добуду их – и покрываю свое тело, цветы же осоки с равнин, плоды деревьев с гор, – их хватает, чтоб поддержать жизнь. И – этого довольно.
   С людьми я не встречаюсь, почему мне и не приходится стыдиться и досадовать на свой внешний вид. Пища – скудна, но хоть и груба она, – мне она сладка на вкус. Вообще все это говорю я вовсе не для тех, кто счастлив и богат, а говорю лишь о себе одном: сличаю, что было со мной прежде и что есть теперь.
   С тех пор, как я бежал от мира, как отринул все, что с телом связано, нет у меня ни зависти, ни беспокойства.
   Жизнь свою вручив Провидению, я не гонюсь за ней и от нее не отвращаюсь.
   Существо мое – что облачко, плывущее по небу: нет у него опоры, нет и недовольства. Вся радость существования достигает у меня предела у изголовья беззаботной дремы, а все желания жизни пребывают лишь в красотах сменяющихся времен года.
   Все три мира – всего лишь одна душа! Душа – в тревоге, и кони, волы, все драгоценности уже ни к чему; палаты и хоромы уже больше нежеланны! Теперь же у меня уединенное существование, маленький шалаш; и я люблю их.
   Когда случится мне заходить в столицу, мне стыдно, что я – нищий монах; но когда по возвращении я сижу здесь у себя, я сожалею о тех, кто так привержен к мирскому греху.
   Если кто-нибудь усомнится в том, что здесь сказал я, пусть он посмотрит на участь рыб и птиц. Рыбе в воде не надоест. Не будешь рыбой, ее сердце – не понять! Птица стремится к лесу. Не будешь птицей, ее сердце – не понять! Совсем то же и с настроениями отшельника. Не прожив так, кто их поймет?



   Раздел третий


   I

   Но вот лунный диск земной жизни клонится к закату и близок уже к гребню «предконечных гор». И когда я предстану вдруг пред скорбью «трех путей», о чем придется мне жалеть?


   II

   Будда учил людей: «Соприкоснешься с вещью – не прикрепляйся близко к ней!» Значит, и то, что я теперь люблю вот эту хижину из трав, уже есть грех. Значит, то, что я привержен так к уединенью, – уже преграда на пути… А что же, когда я говорю о бесполезных радостях и провожу так зря и попусту все время?


   III

   В предрассветную тишь сижу я в думах об этом законе и, обращаясь к своей душе, задаю ей вопрос: «убежал ты от мира, с горами, лесами смешался… все для того, чтоб душу спасти, чтоб “Путь” выполнять. Но вид твой подобен монаху, душа же – в скверне погрязла. Жилище твое по образцу Дзёмё-кодзи, а то, что ты совершаешь, не достигнет даже до степени дел Сюрихандоку. Иль в этом сам виноват? Все это – отплата презрением и бедностью за прежнюю жизнь? Иль это смущает тебя в заблужденьях погрязшее сердце?»
   И на это в душе нет ответа. Только одно: к языку обратившись, раза два или три неугодную Будде молитву ему произношу.
   Конец третьей луны второго года Кэнряку (1212 г.). Писал брат Рэн-ин в хижине на горе Тояма.



   Комментарии

   Впервые перевод «Записок из кельи» («Ходзё-но-ки», или «Ходзёки») Камо-но Тёмэя был опубликован Н.И. Конрадом в 1921 г. в «Записках Орловского университета». Окончательный вариант был помещен в его книге «Японская литература в образцах и очерках», т. 1, вышедшей в 1927 г. Здесь, как и в прежних переизданиях, сохраняются разбивка текста, осуществленная Конрадом, введенные им подзаголовки и указания дат в европейском стиле, поскольку все это является важной частью его историко-литературной и переводческой концепции. Она была выражена опосредованно – в виде подробного описания стиля этого произведения Тёмэя (который «работал» в разных жанрах прозы, и их стиль соответственно различался) уже в предисловии к изданию 1921 г. Отмечая, что уже первая фраза «Записок» «представляется претворенной в японскую форму начальной строфой одного китайского стихотворения, и таких мест во всем произведении немало», Конрад пишет далее: «Многие образы, возбуждающие интерес своей красотой и неожиданностью, оказываются принадлежащими другому писателю; некоторые стилистические построения, кажущиеся нам столь своеобразными, ведут свое происхождение от другого произведения. Впрочем, только досадливый анализ и придирчивое исследование могут открыть нам эти явления, – сам Тёмэй их чувствовать не дает: заимствование становится у него вполне своим, чужая конструкция или образ органически тесно сливаются у него с собственной речью. Шероховатостей нет, перебоев и неприятных противоречий в стиле не ощущается вовсе. К тому же это прием – обычный для всех писателей Востока: уменье вовремя искусно подставить мысль или образ, встречающиеся у другого, чем-нибудь выдающиеся, замечательные, искусно сплавить это в единое целое с тем, что идет от себя, всегда высоко ценилось и ценится там до сих пор. В этом критики усматривают, во-первых, свидетельство литературной образованности – совершенно необходимое условие для восточного писателя, во-вторых, доказательство умения господствовать над разнообразным поэтическим материалом. Писатель не в плену у одной лишь категории мыслей и чувств, построений и образов, пусть хоть они и свои, наоборот, – он над ними, он властвует и над своим, и над чужим и по своему произволу берет то, что ему в данный момент необходимо».
   Отчасти поэтому Конрад подошел с такой осторожностью к комментированию перевода, поскольку отнимать внимание читателя от художественной цельности текста, на которой он настаивал и тогда, и впоследствии, когда его знание и понимание японской литературы многократно углубилось (важно помнить, что перевод и исследование «Записок из кельи» Тёмэя были первой серьезной работой в этой области в нашей стране). Сейчас, причем в большой степени благодаря позднейшим трудам самого Конрада, можно с помощью более пространных пояснений показать, к какой длительной и богатой литературной традиции принадлежало это произведение Тёмэя. И в связи с этим хотелось бы заметить, что трудно найти среди японских классиков первого ряда другого писателя, чьи жизнь и творчество столь наглядно представили бы многовековую историю Японии. Обозначим две вехи во времени.
   В трактате «Струи реки. О “Записках из кельи” Камо-но Тёмэя», изданном в Японии в 1719 г., читаем: «Род Камо – это род священнослужителей храма Тадасу-но мори (т. е. священной рощи и храма Тадасу, принадлежащего и поныне синтоистскому святилищу нижней Камо, – В.С.), что в уезде Отаги, в провинции Ямасиро. В далекую старину женщина, жившая в месте Идзумодзи, что к северу от столицы, прогуливалась близ реки Камо (Утиной реки – В.С.), и вот прибило течением к берегу стрелу алого цвета, а в выеме на черенке стрелы торчало утиное перо. Женщина подхватила стрелу и почувствовала, будто она со стрелой соединились, и от этого родился на свет мальчик, давший имя роду Камо». В древнейших памятниках японской словесности «Кодзики» («Записки о деяниях древности», 712 г.), и «Нихон сёки» («Анналы Японии», 720 г.) имеются сведения о божественном первопредке рода Камо.
   После Великого Землетрясения, случившегося на северо-востоке Японии 1 сентября 1923 г., в газетах появились отрывки из «Записок из кельи» Тёмэя, настолько злободневными они оказались.
   Камо-но Тёмэй подписал свое сочинение именем Рэн-ин. Это его монашеское имя. «Рэн» означает «лотос», а цветок лотоса (рэнгэ) символизирует важнейшие стороны буддийстского учения, «ин» – означает «семя» и – «потомок». Японское прочтение иероглифа «ин» – «танэ». А танэ – это вторая часть имени писателя, поэта, религиозного деятеля Ёсисигэ-но Ясутанэ (931–1002), происходившего из рода Камо, к которому принадлежал Тёмэй (Ёсисигэ – фамилия Ясутанэ про приемному отцу). Чиновник невысокого ранга, он был один из самых образованных людей своего времени. С ранних лет, как он сам свидетельствует, он тяготел к учению Чистой Земли. В 986 г. он становится монахом в монастыре в местности Ёкава на горе Хиэйдзан, где трудился его друг, прославленный буддистский мыслитель Гэнсинсодзу (942–1017). «Одзё ёсю» – «Собрание необходимого для Достижения Рождения [в Чистой Земле]» Гэнсина – одна из главных книг японского буддизма Чистой Земли. Она названа Тёмэем среди тех немногих книг, находившихся в его келье. (Интересно, что в 1210 г., т. е. примерно за два года до завершения «Записок из кельи», текст «Одзё ёсю» был отпечатан с резных досок в одной из монастырских печатен: быть может, у Тёмэя речь идет именно об этом издании). Для нашей темы важны два произведения Ясутанэ «Записки о Достижении Рождения в Краю Блаженства – [события, происшедшие] в Японии» и в особенности «Записки из беседки над прудом» («Титэй-но ки», 982 г.). Они открываются обширным вступлением, где описывается столичный город Хэйан, его переменчивая судьба и быт его обитателей. В средней части автор рассказывает, как строил себе дом (он приобрел его только пожилом возрасте), обустраивал его и украшал на свой вкус, и здесь мы с особой отчетливостью видим, как он подражает прозе из «Собрания [строф] над прудом и предисловия к ним» и «Запискам о хижине, крытой травой» великого китайского поэта Бо Цзюйи (772–846). Причем Ясутанэ не считает нужным упоминать об этом, потому что те, к кому было обращено его сочинение, и так понимали это: популярность Бо Цзюйи в Японии была в то время, да и много позже, огромной, так что, напротив, это доставляло читающим радость узнавания, или возможность подумать и догадаться, когда они находили, например, имя Жуаней и понимали, что если речь идет об их южной ветви, то ясно, что имеется в виду прежде всего поэт Жуань Цзи (210–263). В. В. Малявин в книге о нем приводит его характеристику из «Истории династии Цзинь»: «Наружность Цзи была необыкновенной, нрав упрямый и своевольный, гордый и независимый. Следовал ли порывам души, ничем не стесняя себя, и лицо его оставалось вегда бесстрастным. […] Если же его захватывала идея, то забывал обо всем на свете. Многие считали его безумцем.» (см. Малявин В.В. Жуань Цзи. М., 1978, с. 37). Также те, кто читал «Записки» Ясутанэ знали, что Ханьский император Вэнь-ди (179–156 гг. до н. э.) – один из примеров скромного бережливого правителя, заботящегося о своих подданных. («Шторы в его покоях шились из старых сумок, в которых подавали [ему] докладные». Ван Фу, 76–157 гг. «Суждения затворника», пер. П.М. Устина и Линь Лин. см. В кн.: «Древнекитайская философия. Эпоха Хань», М., 1990, с.345). Также знали, что Бо Цзюйи именовался еще и Бо Лэтянь (Лэтянь – «Радующийся Небу»).
   «Записки» Ясутанэ завершает славословие некоему идеальному дому, который строит себе достойный муж, благородно мыслящий человек.
   Полный перевод «Записок из беседки над прудом» публикуется впервые. Читатель заметит, что большая часть главы III раздела I, как и описание кельи в разделе II «Записок» Тёмэя чрезвычайно близки соответствующим местам в произведении Ясутанэ. Тёмэй в большой степени следовал и общей композиции «Записок из беседки», и все же это очень разные произведения. Дело не только в том, что «Титэйно ки», написано на китайском литературном языке, а «Ходзёки» создано на японском, хотя это также очень важно. Разница в масштабах – и в степени литературного дарования, и в масштабе личности. Личность Тёмэя соответствовала масштабам его эпохи.
   Ходзё (правильнее, хо: дзё:; квадратный дзё:, или 9,09 кв.м.) – это условный размер жилища Вималакирти, благочестивого мирянина из древнеиндийского города Вайшали, главного персонажа «Сутры о Вималакирти» (яп. «Юимакицу сёсэцу кё» или «Юима-гё»).
   В центре сутры – беседы бодхисаттвы Манджушри, воплощения мудрости, и Вималакирти. По просьбе Будды Шакьямуни тот приходит навестить заболевшего Вималакирти. На самом деле этот благочестивый мирянин, которого уважали и любили все жители города, прибегает к уловке, он лишь притворился, что болен, чтобы вразумлять всех, кто приходит его навестить. Другое название сутры: «Сутра учения о непостижимом мыслью освобождении».
   В одном из эпизодов четвертого свитка «Сутры» жилище Вималакирти, благодаря действию его же чудесной силы, пустеет. В нем не оказывается ничего, кроме постели больного, но это малое пространство вмещает в себя бесчисленное множество пришедших вместе с Манджушри бодхисатв, богов, людей – бескрайний мир, в котором и происходят беседы о важнейшем – об обретении «страны Будды», т. е. о спасении. Имя Вималакирти мы находим в конце «Записок» Тёмэя. Оно дается там в смысловом переводе: «Дзёмё-кодзи». «Дзёмё» означает «Чистое имя», «кодзи» – благочестивый мирянин буддист. «Дзёмё» встает здесь в ряд с подразумеваемым понятием Чистой Земли – Дзёдо, Земли Высшей Радости, в Западной стороне Вселенной. Ее владетель – Будда Амида (Амитабха – беспредельно Сияющий Будда), давший обет принять у себя всех, кто в него уверовал: всякий, кто совершает нэмбуцу, то есть именует Его с молитвенной думой о Нем, возродится в Чистой Земле Амида. Именно к этому Будде обращает свои моления Тёмэй в конце своих «Записок».
   Замечательная особенность прозы «Записок из кельи», ее способность на небольшом пространстве вместить многое, то есть способность к значительным художественным обобщениям была понята и высказана великим поэтом Мацуо Басё (1644–1694). Осенью 1690 г. он писал своему ученику и другу Мукаи Кёраю: «Когда читаешь «Записки из кельи» Тёмэя, то видишь, что задумав рассказать о келье размером в один квадратный дзё, он говорит о тревогах перенесенья Столицы, и о Великом Пожаре, и о сумятице Великого Землетрясения, и все это относится к его жилищу». Так Басё отвечал Кёраю, упрекавшему его в том, что он отвлекается от главного предмета – описания кельи «Гэндзюан» – «Кельи призрачной жизни» – и ее окрестностей. В этой келье в глубине гор Исияма, возле южного берега озера Бива, Басё провел три летних месяца, но рассказывая об этом, он в конце концов пришел к тому, что поведал о важных событиях своей жизни и, главное, о том, почему посвятил себя искусству поэзии. В письме Кёраю Басё в немногих очертил композицию произведения Тёмэя, ее смысл и цель. Проза «Гэндзюан-но ки» создана под очевидным влиянием «Ходзё-но ки» Камо-но Тёмэя. Сто лет спустя другой прекрасный поэт Ёса Бусон (1716–1783) построит в Киото, в ограде храма Компуку-дзи точную копию Басё-ан – «Банановой хижины» Басё в Эдо (Токио) – и сочинит «Записки о воссоздании хижины Басё-ан к востоку от столичного града» в подражание «Запискам» Басё.
   Наиболее вероятная дата рождения Тёмэя – 1155 г. Тёмэй (иначе – Нагаакира) был вторым сыном потомственного жреца синтоистского святилища Тадасу-но мори. Когда Тёмэй родился, отцу его было семнадцать лет. Его мать умерла почти сразу же после рождения сына. Тёмэй воспитывался в доме бабки по отцу, в богатой усадьбе в селении Камо. Полагают, что бабка некогда была кормилицей одной из дочерей государя Тоба-ин. Несомненно, Тёмэй получил прекрасное образование. Но его детство пришлось на переломное время японской истории. Ему было два года, когда умер государь Тоба-ин. Родившийся в один год с Тёмэем, выдающийся историк и поэт Дзиэн напишет впоследствии: «После того, как скончался Тоба-ин, после того, как произошло то, что наименовано мятежом в японском государстве, наступило время военных людей». Время военных людей длилось более полувека (затем самураи пришли к власти; власть военного дворянства длилась до середины XIX в.).
   Сведения о юности Тёмэя скудны. Но происходит событие, во многом определившее его судьбу: смерть отца. Тёмэю тогда было восемнадцать лет. Год спустя он напишет: «Весна наступила, // И цветы опять распустились // На ветках вишен, // Только где он, всегда грустивший // Той порой, как они облетали?» В том же составленном им «Изборнике» своих стихов мы находим такие, из которых можно заключить, что некое время он был близок к самоубийству. Фраза из «Записок из кельи»: «С той поры, как я стал понимать смысл вещей…» относится, вероятно, именно к этому времени. По-видимому, тогда же Тёмэй пытался наследовать должность отца. Из этого ничего не вышло: все посты его отца сумели занять энергичные сородичи. Однако надо полагать, что Тёмэй был уже целиком увлечен поэзией и музыкой. В 1184 г. он покидает дом своей бабки и переселяется в скромное жилище на берегу Камогавы. В 1187 г. великий поэт Фудзивара-но Тосинари включает в составленную им антологию «Изборник песен Ямато за тысячелетье» («Сэндзай вака сю») одно стихотворение Тёмэя. Оно было на тему одного из мотивов поэмы Бо Цзюй-и «Вечная печаль»: «Слишком сильно люблю. // Вечерами, едва засыпаю, // Я, будто оный мудрец, // К тебе, чудесным виденьем, // Скольжу, между волн пробираясь».
   Когда государь-инок и талантливый поэт Готоба-ин (1180–1239) начал свою деятельность по подготовке новой поэтической антологии, Тёмэй – в числе самых заметных поэтов той эпохи, обильной талантами, – получил от него предложение сочинить и представить «сто стихотворений» на классические темы. В 1201 г. учреждается Палата Поэзии. Готоба-ин назначает в нее одиннадцать лучших поэтов, а вскоре еще нескольких, среди них – Камо-но Тёмэя. Они приступили к рассмотрению и отбору огромного количества стихов для новой антологии. Распорядитель этих работ Минамото-но Иэнага вспоминал в «Дневнике», что «Тёмэй не покидал Палаты ни днем, ни ночью, усердно исполняя свое служенье». Ранним летом первоначальная версия будущей антологии «Син кокин вакасю» («Синкокинсю») была готова. В 1205 г. государю-иноку поднесли манускрипт «Изборника», который прославился в веках. Но Тёмэй на торжестве отсутствовал. Еще зимой 1203 г. он участвует в чествовании девяностолетнего Фудзивара-но Тосинари, а весной следующего года куда-то исчезает.
   Дело в том, что Готоба-ин, восхищенный усердием Тёмэя, искал случая, чтобы оказать ему какую-либо милость. Как раз освободилось место жреца в Тадасу-но мори. И Готоба-ин делает негласную попытку (поскольку был не всевластен) доставить ему эту должность. Тёмэй был взволнован: он мог занять место, которое занимал его отец. Но об этом услышал управитель храма Нижний Камо, его сородич, и, видимо, ровесник, и написал жалобу. Там говорилось, что Тёмэй жил как ему вздумается и почти ни дня не исполнял обязанностей жреца, и поэтому на освободившееся место должно назначить сына этого сородича, деятельного, усердного молодого человека. Как это бывает с доносами, в нем содержалось некое подобие правды. Готоба-ин пытался добиться включения «внутреннего» святилища Тадасу-но мори в государственный реестр и тем самым создать повод для назначения туда пожилого Тёмэя. Но тот отверг такое исключение из правил, а также покинул Палату Поэзии, где участвовал в литературной работе, значения которой он не мог не сознавать. Вскоре после своего исчезновения он отправил государю-иноку пятнадцать стихотворений, одно из которых начиналось так же, как и сложенное им в юности, когда умер его отец: «Отчаялся жить». Последнее сочинение Тёмэя – «Изборник о пробуждении сердца» («Хоссинсю»), законченный им незадолго до смерти в 1216 г. Он открывается рассказом о том, как один прославленный святостью монах, когда власти вознамерились возвести его в высокий духовный сан дайсодзу, исчез из столицы. Через какое-то время один бывший его ученик увидел монаха в далеком селении, тот трудился речным перевозчиком. Поняв, что узнан, монах уходит еще дальше, и в конце концов следы его теряются.
   В кругу государя Готоба-ин вскоре стало известно, что Камо-но Тёмэй стал монахом и поселился в местности Охара к северо-востоку от тогдашних границ Киото. Все дальнейшее рассказано в «Записках из кельи», одном из самых замечательных произведений японской классической литературы.

 B.C. Санович

   Первому абзацу можно найти немало параллелей в китайской и японской литературной традиции. Приводим наиболее существенные из них.
   Слова Конфуция (552/551–479 до н. э.) из книги «Лунь юй» («Суждения и беседы»), IX, 17: Учитель, стоя на берегу реки, сказал: «Уходящее [время] подобно этому [потоку]! Не останавливается ни днем, ни ночью». (Переломов Л.С. Конфуций. Лунь юй. М., 1998, с. 366). Другой вариант перевода: Стоя на берегу реки, Учитель сказал: «Вот так все уходит. Смену дня и ночи не остановить». (Конфуций. Лунь юй. Пер., статьи, комм. А.С. Мартынова. М., 2000, с.142).
   Из популярного в Японии сочинения китайца Лу Цзи (261–303) «Вздыхаю о преходящем»: «Увы нам! Река, вбирая в себя воду, становится рекою; вода же течет и с каждым днем уходит. Поколение, вбирая в себя людей, становится поколением, человек же входит в него и идет к закату. Какое же из поколений людей не было новым, но в каком же из поколений человек мог остаться прежним. Каждую весну непременно зацветает степь, но не было такого утра, когда бы на траве не высыхала роса» (перевод И.С. Лисевича).
   Из сочинения на китайском языке японца Кукая (Кобо-дайси, 774–835) «Вхожу в горы»: «Или не видишь? Или не видишь? Воды святого ключа во дворце государя! Миг – и вскипают, миг – и струятся [по саду]. Как схожа [с нами] эта быстрота. Вон там вскипает, и тут уже струится – о, сколько тысяч раз?! Струясь уходит, струясь уходит – впадает в пучину пруда. Впадает в пучину пруда, бесконечно меняясь, и там пропадает. В который же день, в который же час иссякнет теченье воды?»
   Стихотворение из «Сборника песен Какиномото-но Хитомаро (ант. «Манъёсю, ¹1269, но в варианте ант. «Сюисю», кн. 20, «Песни скорби», ¹1320): «Гор Макимуку // Оглашая окрестности плеском, // Река стремится. // Я взираю на этот наш мир: // Как он схож с пузырьками пены!»
   В «перлами устланной» столицы (т. е. прекрасной, видимо, постоянный эпитет) вышки на кровлях… – здесь речь идет о коньке, или гребне крыши, их высота – признак знатности, богатства.
   …временный этот приют… – Это место «Записок» связано со стих. поэтессы Акадзомэ Эмон (ум. не ранее 1041 г.): «Когда бы, людей ободряя, // Не привел бы Он их ради отдыха // Во временный этот приют, // Как бы они изведали // Истинную дорогу?!» Стихотворение написано на одну из тем «Лотосовой Сутры». В гл. 7 («Сравнение с призрачным городом») Будда Шакьямуни размышляет о том, как лучше объяснять истины Учения обычным людям. Будда говорит о трудной дороге к «редкостным сокровищам», пролегающей через местность, «где нет людей и [царит] страх», и о проводнике, который знает об этих трудностях. Когда проводник видит, что путники устали, что они отчаялись, он «силою уловки» возводит перед ними «призрачный город».
   Люди входят в него и вкушают отдых. Они счастливы, ибо думают, что достигли цели. И тут проводник говорит: «Пойдемте, место с сокровищами близко. Тот большой город был призрачным; я возвел его, чтобы вы отдохнули». (См.: Сутра о Цветке Лотоса Чудесной Дхармы», изд подг. А.Н. Игнатович. М., 1998, с. 173–174). «Призрачный город» из китайского текста «Сутры» превращается во «временный приют» – «кари-но ядори» – японского стихотворения, где «кари» может означать также: «ненастоящий», «ложный». Перед нами одно из ключевых мест в поэтике «Записок» Тёмэя.
   Периодам правления государей в Японии, по примеру Китая, давались особые девизы, имевшие благоприятный смысл. Так, «Ангэн» значит «Источник покоя».
   Хэйан был построен в виде прямоугольника, вытянутого с севера на юг. Северный, наиболее почетный угол занимала резиденция государя – комплекс правительственных учреждений, в центре которого находился собственно дворцовый ансамбль (в частности, Дайкоку-дэн – церемониальный дворец). Из двенадцати ворот резиденции центральные, обращенные к югу, назывались Судзаку-мон. От них начинался проспект Судзаку, деливший город на восточную и западную части. Десять проспектов, шедших с севера на юг, пересекались с одиннадцатью, идущими с востока на запад; таким образом город делился па участки, в которых располагались улицы.
   «Адский вихрь» – по буддийской космологии, забрасывал души грешников в первую из трех областей ада – Огненный ад.
   Хэйан был заложен при государе Камму в 793 г. и в основном завершен к 806 г. При государе Хэйдзэй была сделана неудачная попытка вновь сделать столицей город Нара, но при государе Сага столицей опять стал Хэйан (810 т.).
   Нанива – старинное название местности, где ныне расположен г. Осака.
   Река Ёдогава протекает через Нанива.
   Сердца людей все изменились. – Вся эта тирада характеризует то положение, которое создалось в связи с господством выступившего первым на политическую арену военного дома Тайра с Киёмори во главе. Упоминаемое здесь перенесение столицы (собственно, не в Нанива, как говорит Тёмэй, но в Фукухара) совершилось по повелению этого Киёмори. С приходом к власти военного сословия, естественно, изменился и внешний вид городского быта: вместо аристократического экипажа, запряженного медлительными волами, – оседланные кони. Обозначалась и сфера политического и экономического тяготения: дом Тайра владел землями, главным образом в Юго-Западной Японии.
   …Бревенчатый дворец – наименование дворца, выстроенного государем Тэндзи-тэнно (626–671), который будучи наследным принцем сопровождал государыню Саймэй-тэнно во время ее поездки на о. Кюсю. Дворец был возведен в пров. Тикудзэн на горе Асакура из круглых, почти необработанных бревен. В современной преф. Фукуока (уезд Асакура) сохранились остатки строения. Это событие и песня «О бревенчатом дворце», якобы сочиненная Тэндзи-тэнно, имеют множество версий и их истолкований.
   Прежнее селенье – старая столица, Хэйан.
   …служилые люди – т. е. самураи, воины.
   Приходилось мне слышать… – Обычная ссылка на «золотой век». В данном случае имеется в виду китайский император Яо, совершенно не требовательный к своему жилищу, и японский государь Нинтоку, заключивший по отсутствию дыма над кровлями его подданных, что им нечего варить на обед.
   …«рыбы в мелкой воде» – слова Будды, приведенные в книге «Собрание необходимого для достижения рождения [в Чистой Земле] («Одзёёсю»): «Дни проходят, жизнь расточается, и ты будто рыба в мелководье».
   …в этой юдоли порока и зла. – Согласно буддийскому учению, от начала проповеди Будды должно пройти три эпохи: эпоха закона, эпоха подобия закона и эпоха конца закона, когда люди, погрязнув в пороке и зле, отвернутся от учения Будды. Времена Тёмэя считались как раз таковыми.
   Ниннадзи – главный храм буддистского вероучения Сингон («Истинного Слова»), ветви Омуро, расположен в нынешнем Киото, был основан в 2 году эры под девизом Нинна («Человеколюбие и мир)» в 886 г.
   …к жизни вечной. – Первая буква санскритского алфавита, по учению Сингон, являет образ истока, начала начал. Само ее созерцание освобождает от страданий, выводит на путь, в конце которого можно стать буддой, достичь нирваны – чистого блаженства, существующего в бесконечности.
   …было нечто подобное. – В те годы свирепствовала моровая язва.
   Но самым печальным… – Эпизод гибели мальчика в современном критическом тексте «Записок» отсутствует.
   …в храме Тодайдзи… – Храм Тодайдзи в Нара был построен в 749–751 гг. как символ японского буддизма. В нем находится шестнадцатиметровая статуя сидящего Будды Вайрочана (Вайрочана – Солнечный).
   …изображение Амида… – Будда Амида (Амитаба – «Неизмеримое сияние») – Будда Чистой Земли, края Блаженства, который, по буддийской космологии, находится на западе – там, куда уходит солнце.
   Фугэн – бодхисаттва Самантабхадра (санскр.). Бодхисаттва – существо безграничного милосердия и сострадания; достигнув высокой степени святости, он все же остается в мире, чтобы помогать людям, защищать все живое. Фугэн изображается на белом слоне по правую руку от Будды. Он олицетворяет неукоснительно-действенное добро учения Будды. Фудо (Фудо-мёо, санскр. Акаланатха) – грозное божество, отгоняющее злых демонов; изображается с мечом среди языков пламени.
   Сборник «Одзёёсю» – см. вступительную часть комментариев.
   Кото – музыкальный инструмент вроде длинной цитры, бива – вроде домры; оригото и цугибива – названия разновидностей этих инструментов.
   …глядишь на волны глициний… – Тяжелые гроздья глициний колышутся, как волны. Сравнение глициний с облаками цвета заката связано с представлением о том, что достигшего просветления встречают Будда Амида и бодхисаттвы, летящие на лиловых облаках. Ср. со стих. Сайгё (1118–1190): «В ожиданьи Заката // Сердце сквозь гроздья глициний // Так и тянется к Ним: // Низойдут на лиловом облаке, // Унесут меня в край Блаженства!»
   …слушаешь кукушку… – Кукушка именуется в поэтической мифологии «птицей потусторонних гор» (она сопровождает умершего в страну смерти.).
   Цитата из стихотворения Бо Цзюй-и, посвященного его другу Ли Одиннадцатому: «Думая о тебе вечером, поднялся на холм в соснах и стою. Думы сверчков, голоса цикад заполняют слух, это осень». Цикада по-японски «уцусэми», этим же словом обозначается «земная жизнь».
   Тёмэй имеет в виду стихотворение Ман-сями (Сами Мансэй, конец VII – первая треть VIII вв.) из ант. «Манъёсю» (в варианте ант. «Сюисю», ¹ 1327): «С чем бы я мог // Сравнить этот мир земной? // Так на ранней заре // Покидает пристань ладья, // И тает за нею след». Оканоя – восточный берег реки Удзигава, на который открывался вид с горы Тояма, где жил писатель.
   Дзинъё – японское чтение названия китайской реки Сюньян (Янцзы), где разворачивается действие поэмы Бо Цзюй-и «Пипа» («Лютня»), повествующей о горестной судьбе певицы. Гэн Тотоку – Минамото-но Цунэнобу (1016–1097), знаменитый поэт и музыкант (в китаизированном имени – его фамилия и чиновновнье звание). Вся эта фраза ассоциативно строится на слове «плющ» (кацура); шелест листьев плюща звучит в начале поэмы Бо Цзюй-и и в названии усадьбы Минамото-Цунэнобу.
   …небо своей родины… – т. е. столицы. Упомянутые в этой фразе места находятся в окрестностях Киото; прославлены в японской поэзии.
   Слова Бо Цзюйи из стихотворения «Прогуливаюсь в храме Юньцзюйсы – храме Обитель облаков». Далее сказано: «Горы принадлежат тому, кто любит горы».
   Сэмимару – поэт и музыкант (нач. X в.). Ничего достоверного о нем не известно. В книге Камо-но Тёмэя о поэзии «Безымянные заметки» («Мумёсё») читаем: «Светлый бог, которому поклоняются возле Заставы Встреч, – это и есть Сэмимару, который жил в далекую старину. Стремясь уберечь остатки оной кельи под соломенной кровлей, он сделался божеством и поселился в тех местах. Даже и сейчас, когда мне случается там проходить, я, кажется, вижу, как Ёсиминэ-но Мунэсада (под монашеским именем Содзё Хэндзё он являлся одним из лучших поэтов ранней хэйанской эпохи – В.С.) частенько посещает эту келью по приказу своего государя Фукакуса, чтобы учиться у Сэмимару искусству игры на кото. Когда я думаю об этом, я испытываю волненье». Следует помнить, что Тёмэй был известен как талантливый музыкант. Вот стихи Сэмимару из ант. «Синкокинсю», связанные с этим местом «Записок»: «Что этот мир…// Хоть так посмотри, хоть этак, // Разницы нет. // Во дворце ль, под соломенной крышей, – // Мы всюду лишь выживаем».
   Сарумару – поэт начала эпохи Хэйан (?). Биография неизвестна. Имя его окружено легендами. В «Безымянных заметках» говорится: «В низовьях реки Танаками есть место, именуемое Соцука. Там находится могильный холм Сарумару. На границе его владений есть формальная уведомительная доска с надписью об этом, и все местные жители об этом знают». В стихотворении Бо Цзюйи, посвященном его ближайшему другу, поэту Юань Чжэню говорится: «Луна трижды пятой ночи (восьмой луны) – над столицей. // Там, за две тысячи ри отсюда (в своем изгнании ты ее также видишь), что у тебя на сердце?»
   …увлажняю слезами рукав. – Тёмэй вспоминает стихи из китайской народной лирики эпохи Южных династий (IV–VI вв.): «В трех ущельях Бадуна слышны обезьян // Непрерывные скорбные крики // И сливаются ночью печальные звуки, // И одежда от слез намокает.» (Юэфу. Из древних китайских псеен. Пред., пер. и прим. Б.Б. Вахтина. М.—Л., 1959, с. 342). Тёмэй вспоминает известное стихотворение «Хоро-хоро кричат // Фазаны в горной глуши. // Слышу их голоса, // И думаю: может, отец? // И думаю: может быть, мать?» По преданию, его сочинил один из самых популярных буддистских подвижников Гёки-босацу (Бодхисаттва Гёки, 688–749). Тема стихотворения связана с народным поверьем: чета фазанов обречена коротать ночь порознь, разделенная гребнем горы. Они не спят и тоскуют друг о друге. Тёмэй лишился матери вскоре после рождения; когда ему было восемнадцать лет, умер его отец. В то же время мысль стихотворения связана с буддистской идеей об особом единстве всего мыслимого мира.
   Когда же олени с гор… – вся эта фраза – довольно близкое изложение одного из стихотворений великого японского поэта Сайгё (1118–1190).
   Все три мира – всего лишь одна душа! – Здесь имеются в виду чрезвычайно известные слова из «Сутры о величии цветка» («Аватамсака сутра», яп. «Кэгон кё», сохранилась только в китайских переводах): «Три мира [существуют] в едином (одном) сознании. Вне сознания [никакого] особого закона нет». Под «Тремя мирами» здесь имеются в виду три «сферы» бытия: мир желаний (страстей), мир форм и мир без форм. Под законом (санскр. «дхарма», яп. «хо») подразумевается учение о Дхарме, высказанное Буддой, сама Дхарма, т. е. универсум, весь мыслимый мир, в котором все – взаимопроникновенно. Тёмэй приводит эти слова скорее в поэтическом осмыслении.
   Не будешь рыбой… – Основано на одном из пассажей книги «Чжуан-цзы, глава «С осенними разливами» (гл. 17). См.: Атеисты, Материалисты, Диалектики Древнего Китая. Вст. статья, пер. и комм. Л.Д. Позднеевой. М., 1967, с. 221.
   Не прожив так, кто их поймет? – Некоторые комментаторы связывают эту фразу со стихами Сайгё: «Пусть в сердце своем // Ты в глубины гор уносился, // Возвращался назад, // Но там не прожив, как узнаешь // Смысл тишины затаенный?» В свою очередь, данное стихотворение должно быть понято в свете другого стихотворения Сайгё: «Когда б еще нашелся человек, // Кому уединение не в тягость, // Кто любит тишину! // Поставим рядом хижины свои // Зимою в деревушке горной». (Пер. В.Н. Марковой).
   …«трех путей»… – После смерти грешник, в зависимости от содеянного, может попасть в одну из трех сфер ада: в огненный ад, ад голодных демонов, ад низменных тварей.
   Сюрихандоку (Судапантхака) – имя одного из самых неспособных и упрямых учеников Будды.

 Н.И. Конрад, B.C. Санович.